Избранные произведения. I том [Рафаэль Сабатини] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Рафаэль САБАТИНИ Избранные произведения I том



Рафаэль Сабатини родился 29 апреля 1875 года в старинном итальянском городке Йези, возле Анконы, что на Адриатическом побережье. Его родители, итальянец Винченцо Сабатини, и мать Анна Траффорд, родом из-под Ливерпуля, были известными в свое время оперными певцами. После рождения сына они продолжали выступать и, решив, что гастрольная жизнь не для ребёнка, отправили маленького Рафаэля в Англию, к родителям Анны, которые жили в маленькой деревне у Ливерпуля. Уже тогда он пристрастился к книгам и впоследствии говорил, что по-английски начал писать потому, что лучшие рассказы прочитал именно на английском языке. Вскоре родители Рафаэля завершили артистическую карьеру и стали преподавать пение, открыв в Порто свою первую школу. И мальчик, которому тогда было около семи лет, переехал к родителям; там же в Португалии он учился в католической школе, а к итальянскому и английскому языкам, которыми он владел с раннего детства, добавился португальский.

Через несколько лет семья Сабатини вернулась в Италию, обосновавшись в Милане, а Рафаэля отправили учиться в Швейцарию, где он, естественно, добавил к числу известных ему языков французский и немецкий — и первые его пробы пера были именно на французском языке, в швейцарской школе.

В возрасте 17 лет Рафаэль Сабатини покинул школу, и его отец, сочтя, что свободное владение пятью языками поможет сыну сделать карьеру коммерсанта, отправил его в Англию. И в 1892 году тот прибыл в Ливерпуль и несколько лет работал переводчиком. В середине 1890-х годов Рафаэль Сабатини начал писать, а в 1899 году уже сумел заинтересовать своими рассказами ведущие английские журналы. В 1901 году он получил контракт на роман, пока, ещё не написав ни единого, в 1904 году вышла его первая книга. В 1905 году, с выходом второй, он совсем отказался от коммерческой карьеры и целиком посвятил себя литературе — каждый год писал по повести или роману, не считая рассказов. В том же году он женился на дочери преуспевающего ливерпульского коммерсанта и переехал в Лондон.

В годы Первой мировой войны Сабатини стал английским подданным и работал на британскую разведку в качестве переводчика. К 1921 году литературный стаж Рафаэля Сабатини насчитывал уже четверть века, но именно тогда к писателю пришёл успех — с выходом в Англии, а позже в США, романа «Скарамуш», повествующем о времени Великой Французской революции. Книга стала международным бестселлером. Ещё больший успех сопутствовал его роману «Одиссея капитана Блада». А в 1935 году «Одиссея капитана Блада» была перенесена на экран выдающимся американским режиссёром Майклом Кертицем.

К середине 1920-х годов Сабатини стал весьма обеспеченным писателем. Однако в 1927 году писателя подстерегала трагедия — в автокатастрофе погиб его единственный сын, Сабатини впал в депрессию, а ещё через несколько лет они с женой развелись. Со временем, постепенно жизнь выправилась, писатель купил в тихом местечке на границе Англии и Уэльса дом с прудом, чтобы заниматься любимой рыбалкой, где он и намеревался прожить остаток жизни. Но в 1935 году Сабатини вновь женился. Вместе с женой он каждый январь, за исключением военных лет, отправлялся кататься на лыжах в Швейцарию, в Адельбоден. Сабатини продолжал писать, отдавая предпочтение рассказам, и в 1930-е годы вышли в числе прочих — две книги о капитане Бладе, ещё один том «Капризов Клио».

В годы Второй мировой войны у Сабатини начались проблемы со здоровьем, писать он стал меньше; его последний роман, «Игрок» увидел свет в 1949 году. А последняя книга писателя, сборник рассказов «Turbulent Tales», вышла в 1950 году. Зимой 1950 года Сабатини, хотя и тяжело больной, отправился, как всегда, в Швейцарию. Но почти все время он проводил в постели, едва в силах держать перо. И 13 февраля 1950 года прекрасного романиста, написавшего около пятидесяти книг и множество рассказов, не стало… Похоронен Рафаэль Сабатини в так полюбившемся ему Адельбодене.



ПРИКЛЮЧЕНИЯ КАПИТАНА БЛАДА (трилогия)


Бакалавр медицины Питер Блад, обвиненный в государственной измене — за то, что, верный клятве Гиппократа, оказал помощь раненому мятежнику, — приговорен к каторжным работам в южных колониях Великобритании.

Спустя полгода, совершив дерзкий побег с острова Барбадос на захваченном испанском галеоне, он начинает новую, полную приключений и опасностей жизнь капитана пиратского корабля и вскоре становится легендой берегового братства и грозой Карибского моря.

Благородный разбойник, волей судьбы оказавшийся вне закона, но не утративший понятий о добре, чести и справедливости, — таков главный герой этой увлекательной корсарской одиссеи…

Книга I Одиссея капитана Блада

Глава 1

ПОСЛАНЕЦ
Питер Блад, бакалавр[1] медицины, закурил трубку и склонился над горшками с геранью, которая цвела на подоконнике его комнаты, выходившей окнами на улицу Уотер Лэйн в городке Бриджуотер.

Блад не заметил, что из окна на противоположной стороне улицы за ним с укором следят чьи-то строгие глаза. Его внимание было поглощено уходом за цветами и отвлекалось лишь бесконечным людским потоком, заполнившим всю узенькую улочку. Людской поток вот уж второй раз с нынешнего утра струился по улицам городка на поле перед замком, где незадолго до этого Фергюсон, капеллан герцога, произнес проповедь, в которой было больше призывов к мятежу, нежели к богу.

Беспорядочную толпу возбужденных людей составляли в основном мужчины с зелеными веточками на шляпах и с самым нелепым оружием в руках. У некоторых, правда, были охотничьи ружья, а кое у кого даже мечи. Многие были вооружены только дубинками; большинство же тащили огромные пики, сделанные из кос, страшные на вид, но мало пригодные в бою. Среди этих импровизированных воинов тесы, каменщики, сапожники и представители других мирных профессий. Бриджуотер, так же как и Таунтон, направил под знамена незаконнорожденного герцога почти все свое мужское население. Для человека, способного носить оружие, попытка уклониться от участия в этом ополчении была равносильна признанию себя трусом или католиком.

Однако Питер Блад — человек, не знавший, что такое трусость, — вспоминал о своем католичестве только тогда, когда это ему требовалось. Способный не только носить оружие, но и мастерски владеть им, он в этот теплый июльский вечер ухаживал за цветущей геранью, покуривая трубку с таким безразличием, будто вокруг ничего не происходило, и даже больше того, бросал время от времени вслед этим охваченным военной лихорадкой энтузиастам слова из любимого им Горация[2]: «Куда, куда стремитесь вы, безумцы?»

Теперь вы, быть может, начнете догадываться, почему Блад, в чьих жилах текла горячая и отважная кровь, унаследованная им от матери, происходившей из рода морских бродяг Сомерсетшира, оставался спокоен в самый разгар фанатичного восстания, почему его мятежная душа, уже однажды отвергшая ученую карьеру, уготованную ему отцом, была невозмутима, когда вокруг все бурлило. Сейчас вы уже понимаете, как он расценивал людей, спешивших под так называемые знамена свободы, расшитые девственницами Таунтона, воспитанницами пансионов мадемуазель Блэйк и госпожи Масгров. Невинные девицы разорвали свои шелковые одеяния, как поется в балладах, чтобы сшить знамена для армии Монмута. Слова Горация, которые Блад презрительно бросал вслед людям, бежавшим по мостовой, указывали на его настроение в эту минуту. Все эти люди казались Бладу глупцами и безумцами, спешившими навстречу своей гибели.

Дело в том, что Блад слишком много знал о пресловутом Монмуте и его матери — красивой смуглой женщине, чтобы поверить в легенду о законности притязаний герцога на трон английского короля. Он прочел нелепую прокламацию, расклеенную в Бриджуотере, Таунтоне и в других местах, в которой утверждалось, что «…после смерти нашего государя Карла II право на престол Англии, Шотландии, Франции и Ирландии со всеми владениями и подвластными территориями переходит по наследству к прославленному и благородному Джеймсу, герцогу Монмутскому, сыну и законному наследнику Карла II».

Эта прокламация вызвала у него смех, так же как и дополнительное сообщение о том, что «герцог Йоркский Яков[3] приказал отравить покойного короля, а затем захватил престол».

Блад не смог даже сказать, какое из этих сообщений было большей ложью. Треть своей жизни он провел в Голландии, где тридцать шесть лет назад родился этот самый Джеймс Монмут, ныне объявивший себя милостью всевышнего королем Англии, Шотландии и т. д. и т. п. Блад хорошо знал настоящих родителей Монмута. Герцог не только не был законным сыном покойного короля, якобы сочетавшегося секретным браком с Люси Уолтерс, но сомнительно даже, чтобы Монмут был хотя бы его незаконным сыном. Что, кроме несчастий и разрухи, могли принести его фантастические притязания? Можно ли было надеяться, что страна когда-нибудь поверит такой небылице? А ведь от имени Монмута несколько знатных вигов[4] подняли народ, на восстание.

— «Куда, куда стремитесь вы, безумцы?»
Блад усмехнулся и тут же вздохнул. Как и большинство самостоятельно мыслящих людей, он не мог сочувствовать этому восстанию. Самостоятельно же мыслить его научила жизнь. Более мягкосердечный человек, обладающий его кругозором и знаниями, несомненно нашел бы немало причин для огорчения при виде толпы простых, ревностных протестантов, бежавших, как стадо овец на бойню.

К месту сбора — на поле перед замком — этих людей сопровождали матери, жены, дочери и возлюбленные. Они шли, твердо веря, что оружие в их руках будет защищать право, свободу и веру. Как и всем в Бриджуотере, Бладу было известно о намерении Монмута дать сражение нынешней ночью. Герцог должен был лично руководить внезапным нападением на королевскую армию, которой командовал Февершем, — она стояла лагерем у Седжмура. Блад был почти уверен, что лорд Февершем прекрасно осведомлен о намерениях своего противника. Даже если бы предположения Блада оказались ошибочными, он все же имел основания думать именно так, ибо трудно было допустить, чтобы командующий королевской армией не знал своих обязанностей.

Выбив пепел из трубки, Блад отодвинулся от окна, намереваясь его закрыть, и в это мгновение заметил, что из окна дома на противоположной стороне улицы за ним следили враждебные взгляды милых, сентиментальных сестер Питт, самых восторженных в Бриджуотере обожательниц красавца Монмута.

Блад улыбнулся и кивнул этим девушкам, с которыми находился в дружеских отношениях, а одну из них даже недолго лечил. Ответом на его приветствие был холодный и презрительный взгляд. Улыбка тут же исчезла с тонких губ Блада; он понял причину враждебности сестер, возросшей с тех пор, как на горизонте появился Монмут, вскруживший головы женщинам всех возрастов. Да, сестры Питт, несомненно, осуждали поведение Блада, считая, что молодой и здоровый человек, обладающий военным опытом, мог бы помочь правому делу, а он в этот решающий день остается в стороне, мирно покуривает трубку и ухаживает за цветами, в то время как все мужественные люди собираются примкнуть к защитнику протестантской церкви и готовы даже отдать за него свои жизни, лишь бы только он взошел на престол, принадлежащий ему по праву.

Если бы Бладу пришлось обсуждать этот вопрос с сестрами Питт, он сказал бы им, что, вдоволь побродив по свету и изведав множество приключений, он намерен сейчас продолжать заниматься делом, для которого еще с молодости был подготовлен своим образованием. Он мог бы сказать, что он врач, а не солдат; целитель, а не убийца. Однако Блад заранее знал их ответ. Они заявили бы ему, что сегодня каждый, кто считает себя мужчиной, обязан взять в руки оружие. Они указали бы ему на своего племянника Джереми, моряка по профессии, шкипера торгового судна, к несчастью для этого молодого человека недавно бросившего якорь в бухте Бриджуотера. Они сказали бы, что Джереми оставил штурвал корабля и взял в руки мушкет, чтобы защищать правое дело. Однако Блад не принадлежал к числу людей, которые спорят. Как я уже сказал, он был самостоятельным человеком.

Закрыв окна и задернув занавески, он направился в глубь уютной, освещенной свечами комнаты, где его хозяйка, миссис Барлоу, накрывала на стол. Обратившись к ней, Блад высказал вслух свою мысль:

— Я вышел из милости у девушек, живущих в доме через дорогу.

В приятном, звучном голосе Блада звучали металлические нотки, несколько смягченные и приглушенные ирландским акцентом, которые не могли истребить даже долгие годы блужданий по чужим странам. Весь характер этого человека словно отражался в его голосе, то ласковом и обаятельном, когда нужно было кого-то уговаривать, то жестком и звучащем, как команда, когда следовало кому-то внушать повиновение. Внешность Блада заслуживала внимания: он был высок, худощав и смугл, как цыган. Из-под прямых черных бровей смотрели спокойные, но пронизывающие глаза, удивительно синие для такого смуглого лица. И этот взгляд и правильной формы нос гармонировали с твердой, решительной складкой его губ. Он одевался во все черное, как и подобало человеку его профессии, но на костюме его лежал отпечаток изящества, говорившего о хорошем вкусе. Все это было характерно скорее для искателя приключений, каким он прежде и был, чем для степенного медика, каким он стал сейчас. Его камзол из тонкого камлота[5] был обшит серебряным позументом, а манжеты рубашки и жабо украшались брабантскими кружевами. Пышный черный парик отличался столь же тщательной завивкой, как и парик любого вельможи из Уайтхолла[6].

Внимательно приглядевшись к Бладу, вы невольно задали себе вопрос: долго ли сможет такой человек прожить в этом тихом уголке, куда он случайно был заброшен шесть месяцев назад? Долго ли он будет заниматься своей мирной профессией, полученной им еще до начала самостоятельной жизни? И все же, когда вы узнаете историю жизни Блада, не только минувшую, но и грядущую, вы поверите — правда, не без труда, — что, если бы не превратность судьбы, которую ему предстояло очень скоро испытать, он мог бы долго еще продолжать тихое существование в глухом уголке Сомерсетшира, полностью довольствуясь своим скромным положением захолустного врача. Так могло бы быть…

Блад был сыном ирландского врача и уроженки Сомерсетширского графства. В ее жилах, как я уже говорил, текла кровь неугомонных морских бродяг, и этим, должно быть, объяснялась некоторая необузданность, рано проявившаяся в характере Питера. Первые признаки ее серьезно встревожили его отца, который для ирландца был на редкость миролюбивым человеком. Он заранее решил, что в выборе профессии мальчик должен пойти по его стопам. И Питер Блад, обладая способностями и жаждой знаний, порадовал своего отца, двадцати лет от роду добившись степени бакалавра медицины в дублинском колледже. После получения столь радостного известия отец прожил только три месяца (мать умерла за несколько лет до этого), и Питер, наследовав после смерти отца несколько сот фунтов стерлингов, отправился поглядеть на мир, с тем чтобы удовлетворить свой неугомонный дух. Забавное стечение некоторых обстоятельств привело его на военную службу к голландцам, воевавшим в то время с французами, а любовь к морю толкнула его во флот. Произведенный в офицеры знаменитым де Ритером[7], он участвовал в той самой морской битве на Средиземном море, когда был убит этот знаменитый флотоводец.

Полоса жизни Блада после подписания Неймегенского[8] мира нам почти совершенно неизвестна. Мы знаем, однако, что Питер провел два года в испанской тюрьме, но за что он попал туда, осталось для нас неясным. Быть может, именно благодаря этому он, выйдя из тюрьмы, поступил на службу к французам и в составе французской армии участвовал в боях на территории Голландии, оккупированной испанцами. Достигнув наконец тридцати двух лет, полностью удовлетворив некогда томившую его жажду приключений и чувствуя к тому же, что его здоровье пошатнулось в результате запущенного ранения, он вдруг ощутил сильнейшую тоску по родине и сел в Нанте на корабль, рассчитывая пробраться в Ирландию. Однако здоровье Блада во время путешествия ухудшилось, и, когда буря загнала его корабль в Бриджуотерскую бухту, он решил сойти на берег, тем более что здесь была родина его матери.

Таким образом, в январе 1685 года Блад прибыл в Бриджуотер, имея в кармане примерно такое же состояние, с каким одиннадцать лет назад он отправился из Дублина бродить по свету.

Место, куда попал Блад, ему понравилось, да и здоровье его здесь быстро восстановилось. После многих приключений, каких другой человек не испытает за всю свою жизнь, Питер решил обосноваться в этом городе и вернуться наконец к своей профессии врача, от которой он, с такой небольшой выгодой для себя, оторвался.

Такова краткая история Питера Блада, или, вернее, та ее часть, которая закончилась в ночь битвы при Седжмуре, спустя полгода после его прибытия в Бриджуотер.

Считая, что предстоящее сражение не имеет к нему никакого отношения, — а это вполне соответствовало действительности, — и оставаясь равнодушным к возбуждению, охватившему в эту ночь Бриджуотер, Блад рано улегся спать. Он спокойно уснул задолго до одиннадцати часов, когда, как вы знаете, Монмут во главе повстанцев двинулся по дороге на Бристоль, чтобы обойти болото, за которым находилась королевская армия. Вы знаете также, что численное превосходство повстанцев и некоторое преимущество, заключавшееся в том, что повстанцы имели возможность внезапно напасть на сонную королевскую армию, оказались бесполезными из-за ошибок командования, и сражение было проиграно Монмутом еще до того, как началась рукопашная схватка.

Армии встретились примерно в два часа ночи. Блад не слышал отдаленного гула канонады. Только в четыре часа утра, когда начало подниматься солнце, разгоняя остатки тумана над печальным полем битвы, мирный сон Блада был нарушен.

Сидя в постели, он протирал глаза, пытаясь прийти в себя. В дверь его дома сильно стучали, и чей-то голос что-то бессвязно кричал. Этот шум и разбудил Питера. Полагая, что его срочно вызывают к какой-нибудь роженице, он набросил на плечи ночной халат, сунул ноги в туфли и выбежал из комнаты, столкнувшись на лестничной площадке с миссис Барлоу. Перепуганная грохотом, она ничего не понимала и металась без толку. Блад успокоил ее и спустился открыть дверь.

На улице в золотых лучах восходящего солнца стоял молодой человек в изодранной одежде, покрытой грязью и пылью. Он тяжело дышал, глаза его блуждали. Находившаяся рядом с ним лошадь была вся в пене. Человек открыл рот, но дыхание его прерывалось и он ничего не мог произнести.

Блад узнал молодого шкипера Джереми Питта, племянника девушек, которые жили напротив его дома. Улица, разбуженная шумным поведением моряка, просыпалась: открывались двери, распахивались ставни окон, из которых выглядывали головы озабоченных и недоумевающих соседей.

— Спокойней, спокойней, — сказал Блад. — Поспешность никогда к добру не приводит.

Однако юноша, в глазах которого застыл ужас или, быть может, страх, не обратил внимания на эти слова. Кашляя и задыхаясь, он наконец заговорил:

— Лорд Гилдой тяжело ранен… он сейчас в усадьбе Оглторп… у реки… я перетащил его туда… он послал меня за вами… Скорее к нему… скорей!

Он бросился к доктору, чтобы силой увлечь его за собой в ночном халате и в домашних туфлях, но доктор уклонился от тянущихся к нему рук.

— Конечно, я поеду, — сказал он, — но не в этом же наряде.

Блад был расстроен. Лорд Гилдой покровительствовал ему со дня его приезда в Бриджуотер. Бладу хотелось отплатить чем-нибудь за хорошее отношение к нему, и он был огорчен тем, что для этого представился такой печальный случай. Ему хорошо было известно, что молодой аристократ был одним из горячих сторонников герцога Монмута.

— Конечно, я поеду, — повторил Блад. — Но прежде всего мне нужно одеться и захватить с собой то, что нам может понадобиться.

— Мы теряем время!

— Спокойно, спокойно. Мы доедем скорее, если не будем спешить. Войдите и подождите меня, молодой человек.

Жестом руки Питт отклонил его приглашение:

— Я подожду здесь. Ради бога, поспешите!

Блад быстро поднялся наверх, чтобы одеться и захватить сумку с инструментами. Расспросить о ранениях лорда Гилдоя он мог по дороге в усадьбу Оглторп. Обуваясь, Блад разговаривал с миссис Барлоу, дал несколько поручений, распорядившись заодно и насчет обеда, которого, увы, ему так и не суждено было отведать.

Когда доктор наконец спустился на улицу вместе с миссис Барлоу, кудахтавшей, как обиженная наседка, он нашел молодого Питта в окружении толпы напуганных, полуодетых горожан. В большинстве это были женщины, поспешно сбежавшиеся за новостями о битве. Не составляло труда догадаться, какие именно новости сообщил им Питт, ибо утренний воздух сразу же наполнился плачем и горестными стенаниями.

Увидев доктора, уже одетого и с сумкой для инструментов под мышкой, Питт освободился от окружавшей его толпы, стряхнул с себя усталость и отстранил обеих своих тетушек, в слезах цеплявшихся за него. Схватив лошадь за уздечку, он вскочил в седло.

— Поехали! — закричал он. — Садитесь позади меня!

Не тратя слов, Блад последовал этому совету, и Питт тут же дал шпоры лошади. Толпа расступилась. Питер Блад сидел на крупе лошади, отяжеленной двойным грузом. Держась за пояс своего спутника, он начал свою одиссею. Питт, которого Блад считал только посланцем раненого мятежника, на самом деле оказался посланцем Судьбы.

Глава 2

ДРАГУНЫ КИРКА
Усадьба Оглторп стояла на правом берегу реки примерно в миле к югу от Бриджуотера. Это был серый приземистый, в стиле эпохи Тюдоров, дом, фундамент которого покрывала густая зелень плюща. Приближаясь к усадьбе по дороге, проходившей среди душистых фруктовых садов, мирно дремавших на берегу Парретта, искрившегося под лучами утреннего солнца, Блад с трудом мог поверить, что находится в стране, раздираемой кровопролитной междоусобицей.

На мосту, при выезде из Бриджуотера, их встретил авангард усталых, измученных беглецов с поля битвы. Среди них было много раненых. Напрягая остатки своих сил, они торопливо ковыляли в город, тщетно надеясь найти там кров и защиту. Их глаза, выражавшие усталость и страх, жалобно глядели на Блада и его спутника. Несколько охрипших голосов предупредили их, что погоня уже близка. Однако молодой Питт, не обращая внимания на предупреждения, мчался по пыльной дороге, на которой количество беглецов из-под Седжмура все увеличивалось. Вскоре он свернул в сторону на тропинку, проходившую через луга, покрытые росой. Даже здесь им встречались разрозненные группы беглецов, разбегавшихся во всех направлениях. Пробиваясь сквозь высокую траву, они боязливо оглядывались, ожидая, что вот-вот покажутся красные камзолы королевских драгун.

Но поскольку Питт и его спутник приближались к месту расположения штаба Февершема, человеческие обломки битвы вскоре перестали уже им встречаться.

Сейчас мимо них тянулись мирные фруктовые сады; деревья были отягощены плодами, но никто не собирал их, хотя время приготовления сидра уже наступило.

Наконец они спешились на каменные плиты двора, где их приветствовал опечаленный и взволнованный владелец усадьбы — Бэйнс.

В огромной комнате с каменным полом доктор нашел лорда Гилдоя — высокого человека с массивным подбородком и крупным носом. Его лицо покрывала свинцовая бледность, он лежал с закрытыми глазами, вытянувшись на сделанной из тростника кушетке, стоявшей у большого окна. Лорд с трудом дышал, и с каждым вздохом с его синих губ срывались слабые стоны. Около раненого хлопотали жена Бэйнса и его миловидная дочь.

Несколько минут Блад молча рассматривал своего пациента, сожалея, что этот молодой аристократ с блестящим будущим должен был рисковать всем и, вероятно, даже своей жизнью — ради честолюбия бесчестного авантюриста. Вздохнув, Блад опустился на колени перед раненым и, приступая к своим профессиональным обязанностям, разорвал его камзол и нижнее белье, чтобы обнажить изуродованный бок молодого лорда, а затем велел принести воды, полотна и все, что ему требовалось.

Полчаса спустя, когда драгуны ворвались в усадьбу, Блад еще занимался раненым, не обращая внимания на стук копыт и грубые крики. Его вообще нелегко было вывести из равновесия, особенно когда он был поглощен своей работой. Однако раненый, придя в сознание, проявил серьезную озабоченность, а Джереми Питт, одежда которого выдавала его причастность к событиям, поспешил спрятаться в бельевом шкафу. Владелец усадьбы заметно волновался, его жена и дочь дрожали от страха, и Бладу пришлось их успокаивать.

— Ну, чего вы боитесь? — говорил он. — Ведь мы живем в христианской стране, а христиане не воюют с ранеными и с теми, кто их приютил.

Блад, как можно судить по этим словам, еще питал какие-то иллюзии в отношении христиан. Затем он поднес к губам раненого стакан с лекарством, приготовленным по его указаниям:

— Успокойтесь, лорд. Худшее уже позади.

В это мгновение в комнату с грохотом и бряцанием ворвалось человек двенадцать драгун Танжерского полка, одетых в камзолы цвета вареного рака. Драгунами командовал мрачный коренастый человек в мундире, обильно расшитом золотыми позументами.

Бэйнс остался стоять на месте в полувызывающей позе, а его жена и дочь отпрянули в сторону. Блад, сидевший у изголовья больного, обернулся и взглянул на ворвавшихся.

Офицер приказал солдатам остановиться, а затем, позвякивая шпорами и держа руку в перчатке на эфесе своей сабли, важно прошел вперед еще несколько шагов.

— Я — капитан Гобарт из драгун полковника Кирка, — сказал он громко. — Вы укрываете мятежников?

Бэйнс, встревоженный грубым тоном военного, пролепетал дрожащим голосом:

— Я… я не укрыватель мятежников, сэр. Этот джентльмен ранен…

— Это ясно без слов! — прикрикнул на него капитан и, тяжело ступая, подошел к кушетке. Мрачно нахмурясь, он наклонился над лордом. Лицо раненого приняло серо-землистый оттенок. — Нет нужды спрашивать, где ранен этот проклятый мятежник… Взять его, ребята! — приказал он своим драгунам.

Но тут Блад загородил собою раненого.

— Во имя человечности, сэр! — сказал он с ноткой гнева в голосе. — Мы живем в Англии, а не в Танжере. Этот человек тяжело ранен, его нельзя трогать без опасности для жизни.

Заступничество доктора рассмешило капитана:

— Ах, так я еще должен заботиться о здоровье мятежников! Черт побери! Вы думаете, что мы будем его лечить? Вдоль всей дороги от Вестона до Бриджуотера расставлены виселицы, и он подойдет для любой из них. Полковник Кирк научит этих дураков-протестантов кое-чему такому, о чем будут помнить их дети, внуки и правнуки!

— Вешать людей без суда?! — воскликнул Блад возмущенно. — Я, наверно, ошибся. Очевидно, мы сейчас не в Англии, а в Танжере, где стоял когда-то ваш полк.

Гобарт внимательно посмотрел на доктора, и во взгляде капитана начал разгораться гнев. Разглядывая Блада с ног до головы, он обратил внимание на его сухощавое, мускулистое телосложение, надменную посадку головы, на тот заметный налет властности, который так мало соответствовал профессии доктора, и, сам будучи солдатом, узнал солдата и в Бладе. Глаза капитана сузились. Он начал кое-что припоминать.

— Кто вы такой, черт бы вас побрал? — закричал он.

— Моя фамилия — Блад, Питер Блад. К вашим услугам.

— А… ага… Припоминаю вашу фамилию. Вы служили во французской армии, не так ли?

Если Блад и был удивлен, то не показал этого:

— Да, служил.

— Так, так… Лет пять назад, или около того, вы были в Танжере?

— Да, я знал вашего полковника.

— Клянусь честью, я помогу возобновить это знакомство! — И капитан неприятно засмеялся. — Как вы здесь очутились?

— Я врач, и меня привезли сюда для оказания помощи раненому.

— Вы — доктор?

В голосе Гобарта, убежденного в том, что Блад лжет, прозвучало явное презрение.

— Medicinae baccalaureus, — ответил Блад латинским термином, означавшим в переводе «бакалавр медицины».

— Не тычьте мне в нос вашим французским языком! — свирепо закричал Гобарт. — Говорите по-английски!

Улыбка Блада раздражала и бесила капитана.

— Я — врач, практикующий в городе Бриджуотере.

Гобарт криво усмехнулся:

— А в этот город вы приехали из Лаймского залива[9], сопровождая вашего приблудного герцога?

Насмешливая улыбка скользила по губам Блада.

— Если бы ваш ум был бы так же остер, как громоподобен ваш голос, то вы давно уже были бы великим человеком.

Драгун на мгновение потерял дар речи, и на лице его выступил густой румянец.

— Вы убедитесь, что я достаточно велик, когда вас повесят! — прохрипел он злобно.

— Не сомневаюсь, — спокойно сказал Блад. — У вас и внешность и манеры палача. Однако если вы попрактикуетесь в вашем ремесле на моем пациенте, то этим самым завяжете петлю на собственной шее. Он не принадлежит к категории людей, которых вы можете вздернуть, не задавая вопросов. Он имеет право требовать суда, суда пэров[10].

— Суда пэров?

Капитан был ошеломлен этими двумя словами, подчеркнутыми Бладом.

— Разумеется. Любой человек, если он не идиот или не дикарь, прежде чем посылать человека на виселицу, спросил бы его фамилию. Этот человек — лорд Гилдой.

Тут раненый пошевелился и слабым голосом произнес:

— Я не скрываю своей связи с герцогом Монмутским и готов отвечать за все последствия. Однако, с вашего разрешения, я буду отвечать за эти последствия перед судом пэров, как правильно заметил доктор.

Он умолк, и в комнате воцарилось молчание. Как у многих хвастливых людей, в натуре Гобарта таилась значительная доля робости, и сообщение о титуле раненого разбудило в нем это чувство. Будучи раболепствующим выскочкой, он благоговел перед титулами. Но наряду с этим капитан трепетал и перед своим полковником, потому что Перси Кирк не прощал ошибок своим подчиненным.

Жестом руки Гобарт остановил своих людей. Он должен был все обдумать и взвесить. Заметив его нерешительность, Блад добавил еще один аргумент, давший Гобарту пищу для дополнительных размышлений:

— Запомните, капитан, что лорд Гилдой имеет в лагере тори[11] друзей и родственников, которые не преминут сказать кое-что полковнику Кирку, если с его светлостью обойдутся, как с обычным уголовным преступником. Будьте осторожны, капитан, или, как я уже сказал, нынче утром вы сплетете веревку себе на шею.

Капитан Гобарт с презрением отмахнулся от этого предупреждения, хотя на самом деле и учел его.

— Возьмите кушетку! — приказал он. — И доставьте на ней арестованного в Бриджуотер, в тюрьму.

— Он не перенесет этого пути, — запротестовал Блад. — Его нельзя сейчас трогать.

— Тем хуже для него. Мое дело — арестовывать мятежников! — И жестом руки он подтвердил ранее отданное им приказание.

Двое из его людей подняли кушетку и направились с ней к двери. Гилдой сделал слабую попытку протянуть Бладу руку.

— Я ваш должник, доктор, — сказал он, — и если выживу, то постараюсь заплатить этот долг.

Вместо ответа Блад только поклонился, а затем сказал солдатам:

— Несите осторожно, ибо от этого зависит его жизнь.

Как только Гилдоя унесли, капитан оживился и, повернувшись к Бэйнсу, спросил:

— Ну, кого еще из проклятых мятежников вы укрываете?

— Больше никого, сэр. Его светлость…

— Мы уже разделались с его светлостью. А вами займемся, как только обыщем дом, и, клянусь богом, если вы мне лжете…

Он прорычал соответствующее приказание своим драгунам: трое из них тут же вышли в соседнюю комнату, откуда через минуту послышался производимый ими грохот. Между тем капитан внимательно осматривал комнату, простукивая панели рукояткой пистолета.

Блад, считая, что ему не следует здесь больше задерживаться, сказал, обращаясь к Гобарту:

— С вашего разрешения, хочу пожелать вам всего хорошего, капитан.

— С моего разрешения, вы задержитесь здесь еще! — резко ответил ему Гобарт.

Блад пожал плечами и сел.

— Вы нестерпимо скучны, — сказал он. — Удивляюсь, как этого еще не заметил ваш полковник.

Однако капитан не обратил на него внимания, ибо, нагнувшись, чтобы поднять чью-то потрепанную и запыленную шляпу, заметил прикрепленный к ней маленький пучок дубовых веток. Шляпа лежала у бельевого шкафа, где прятался бедный Питт.

Капитан со злорадной улыбкой вновь оглядел комнату, остановив свой насмешливый взгляд на Бэйнсе, затем на двух женщинах, стоявших позади, и наконец на Бладе, который сидел, положив ногу на ногу, с видом безразличия, но на самом деле ему было далеко не безразлично, как развернутся дальнейшие события.

Подойдя к шкафу, Гобарт широко распахнул одну из его массивных дубовых створок и, схватив за воротник камзола скорчившегося там Питта, вытащил его наружу.

— А это что за тип? — спросил он. — Еще один вельможа?

Воображение Блада немедленно нарисовало картину виселиц, о которых говорил капитан, и несчастного молодого моряка, без суда вздернутого на одну из них взамен другой жертвы, обманувшей ожидания Гобарта. Блад тут же придумал молодому повстанцу не только титул, но и целую знатную семью.

— Вы угадали, капитан. Это виконт Питт, двоюродный брат сэра Томаса Вернона, женатого на красотке Молли Кирк — сестре вашего полковника. Вам должно быть известно, что она была фрейлиной жены короля Якова.

Капитан и его пленник едва не задохнулись от удивления. Но в то время как Питт счел за лучшее скромно промолчать, капитан отвратительно выругался, с интересом рассматривая свою новую жертву.

— Он лжет, не правда ли? — проговорил Гобарт, схватив юношу за плечи и свирепо глядя ему в лицо. — Клянусь богом, он издевается надо мной!

— Если вы в этом уверены, — сказал Блад, — то повесьте его — и увидите, что с вами сделают.

Драгун гневно взглянул на доктора, а затем на своего пленника.

— Взять его! — приказал он, толкнув юношу в руки своих людей. — Свяжите и этого тоже, — указал капитан на Бэйнса. — Мы покажем ему, как укрывать мятежников!

Солдаты набросились на хозяина дома. Бэйнс бурно протестовал, пытаясь вырваться из цепких и грубых рук солдат. Перепуганные женщины кричали от страха до тех пор, пока к ним не подошел капитан. Он схватил дочь Бэйнса за плечо. Прелестная золотоволосая девушка с нежными голубыми глазами умоляюще глядела прямо в лицо капитану. Его глаза вспыхнули, и приподняв голову девушки за подбородок, драгун грубо поцеловал ее в губы, заставив бедняжку вздрогнуть от отвращения.

— Это задаток, — мрачно улыбаясь, сказал он. — Пусть он успокоит тебя, маленькая мятежница, пока я не разделаюсь с этими мошенниками.

И он отошел от девушки, оставив ее в полуобморочном состоянии на руках перепуганной матери. Его люди, посмеиваясь в ожидании дальнейших распоряжений, стояли около двух крепко связанных пленников.

— Убрать! — приказал Гобарт. — Корнет Дрэйк отвечает за них головой.

Его горящие глаза снова остановились на съежившейся от страха девушке.

— Я ненадолго здесь задержусь, — сказал он своим драгунам. — Надо обыскать это логово — не прячутся ли тут и другие мятежники. — Как бы мимоходом вспомнив о чем-то, он, небрежно указав на Блада, добавил: — И этого парня прихватите с собой тоже. Да пошевеливайтесь!

Блад, словно очнувшись от глубокого раздумья, изумленно взглянул на Гобарта. В эту минуту он как раз думал о том, что в его сумке с инструментами лежал ланцет, с помощью которого можно было бы осуществить над капитаном Гобартом благодетельную операцию, весьма полезную для человечества: драгун, несомненно, страдал полнокровием, и кровопускание никак не повредило бы его здоровью. Однако осуществить этот план было нелегко. Блад уже начал прикидывать в уме, не следует ли ему отозвать капитана в сторону, якобы для того, чтобы поведать лакомую сказку о спрятанных сокровищах, но несвоевременное вмешательство Гобарта положило конец занимательным домыслам доктора.

Он все же попытался выиграть время.

— Клянусь честью, меня это устраивает, — сказал он. — Я как раз и собирался идти домой, в Бриджуотер. Если бы вы не задержали меня, то я бы уже давно был в пути.

— Вам и придется идти туда — но только не домой, а в тюрьму.

— Ба! Вы, конечно, шутите!

— Там найдется и виселица, если вас это устраивает. Вопрос лишь в том, когда вас повесят — сейчас или несколько позже.

Грубые руки схватили Блада, а его замечательный ланцет остался в сумке с инструментами, лежавшей на столе. Будучи сильным и гибким человеком, он вырвался из рук солдат, но на него тут же набросились и повалили на пол, связали руки за спиной и грубо поставили на ноги.

— Взять его! — коротко сказал Гобарт и, повернувшись к остальным драгунам, распорядился: — Обыскать этот дом от чердака до подвала. Результаты доложите мне. Я буду здесь.

Солдаты разбежались по всему дому. Конвоиры вытолкали Блада во двор, где уже находились Питт и Бэйнс, ожидавшие отправки в тюрьму. На пороге дома Блад повернулся лицом к Гобарту, и в синих глазах доктора вспыхнул гнев. С его уст готово было сорваться обещание того, что он сделает с капитаном, если ему удастся выжить. Однако он вовремя сдержался, сообразив, что высказать такое обещание вслух было бы равносильно тому, если бы он сам захотел погубить все надежды сохранить жизнь, нужную для осуществления этого обещания. Сегодня люди короля были владыками на Западе[12], где они вели себя, как в завоеванной стране, и простой кавалерийский капитан играл роль властелина жизни и смерти людей.

Блад и его товарищи по несчастью стояли под яблонями сада, привязанные к стременам седел. По отрывистой команде корнета Дрэйка маленький отряд направился в Бриджуотер. Страшное предположение Блада о том, что для драгун эта часть Англии стала оккупированной вражеской страной, полностью подтвердилось. Из дома послышался треск отдираемых досок, грохот переворачиваемой мебели, крики и смех грубых людей, для которых охота за повстанцами была лишь предлогом для грабежа и насилия. И в довершение всего, сквозь этот дикий шум донесся пронзительный крик женщины.

Бэйнс остановился и с выражением муки на пепельно-бледном лице обернулся к дому. Но рывок веревки, которой он был привязан к стремени, свалил его с ног, и пленник беспомощно протащился по земле несколько ярдов, прежде чем драгун остановил лошадь. Осыпая Бэйнса грубой бранью, солдат несколько раз ударил его плоской стороной своей сабли.

В это чудесное и душистое июльское утро Блад шел среди яблоневых деревьев, склонившихся под тяжестью плодов, и думал, что человек, как он давно уже подозревал, — это не венец природы, а ее отвратительнейшее создание, и только идиот мог избрать себе профессию целителя этих созданий, которые заслуживали уничтожения.

Глава 3

ВЕРХОВНЫЙ СУДЬЯ
Только два месяца спустя — 19 сентября 1685 года, — если вы интересуетесь точной датой, Питер Блад предстал перед судом по обвинению в государственной измене. Мы знаем, что он не был в ней повинен, но можно не сомневаться в том, что ко времени предъявления ему обвинения он полностью подготовился к такой измене. За два месяца, проведенных в тюрьме в нечеловеческих условиях, трудно поддающихся описанию, Блад страстно возненавидел короля Якова и всех его сторонников. Уже одно то, что Блад вообще смог сохранить разум в такой обстановке, свидетельствует о наличии у него большой силы духа. И все же каким бы ужасным ни было положение этого совершенно невинного человека, он мог еще благодарить судьбу прежде всего за то, что его вообще вызвали в суд, а затем за то, что суд состоялся именно 19 сентября, а не раньше этой даты. Задержка, столь раздражавшая Блада, представляла для него единственную возможность спастись от виселицы, хотя в то время он не отдавал себе в этом отчета.

Могло, разумеется, случиться и так, что он оказался бы среди тех арестованных, которых на следующий же день после битвы вывели из переполненной тюрьмы в Бриджуотере и по распоряжению жаждавшего крови полковника Кирка повесили без суда на рыночной площади. Командир Танжерского полка, безусловно, поступил бы так же и с остальными заключенными, если бы не вмешался епископ Мьюсский, положивший конец этим беззаконным казням.

Только за одну неделю, прошедшую после Седжмурской битвы, Февершем и Кирк, не устраивая комедии суда, казнили свыше ста человек. Победителям требовались жертвы для виселиц, воздвигнутых на юго-западе страны; их ничуть не беспокоило, где и как были захвачены эти жертвы и сколько среди них было невинных людей. Что, в конце концов, стоила жизнь какого-то олуха! Палачи работали не покладая рук, орудуя веревками, топорами и котлами с кипящей смолой… Но я избавлю вас от описания деталей отвратительных зрелищ, ибо, в конце концов, нас больше занимает судьба Питера Блада, нежели участь повстанцев, обманутых Монмутом.

Блад дожил до того дня, когда его вместе с толпой других несчастных, скованных попарно, погнали из Бриджуотера в Таунтон. Не способных ходить заключенных, с гноящимися и незабинтованными ранами, солдаты бесцеремонно бросили на переполненные телеги. Кое-кому посчастливилось умереть в пути. Когда Блад, как врач, пытался получить разрешение оказать помощь наиболее страдавшим, его сочли наглым и назойливым, пригрозив высечь плетьми. Если он сейчас о чем-либо и сожалел, так только о том, что не участвовал в восстании, организованном Монмутом. Это, конечно, было нелогично, но едва ли следовало ожидать логического мышления от человека в его положении.

Весь кошмарный путь из Бриджуотера в Таунтон Блад прошел в кандалах плечом к плечу с тем самым ДжеремиПиттом, который в значительной степени был причиной его несчастий. Молодой моряк все время держался рядом с Бладом. Июль, август и сентябрь они задыхались от жары и зловония в переполненной тюрьме, а перед отправкой их в суд они вместе были скованы кандалами.

Обрывки слухов и новостей понемножку просачивались сквозь толстые стены тюрьмы из внешнего мира. Кое-какие слухи умышленно распространялись среди заключенных — к их числу относился слух о казни Монмута, повергший в глубочайшее уныние тех, кто переносил все мучения ради этого фальшивого претендента на престол. Многие из заключенных отказывались верить этому слуху. Они безосновательно утверждали, что вместо Монмута был казнен какой-то человек, похожий на герцога, а сам герцог спасся, для того чтобы вновь явиться в ореоле славы.

Блад отнесся к этой выдумке с таким же глубоким безразличием, с каким воспринял известие о подлинной смерти Монмута. Однако одна позорная деталь не только задела Блада, но и укрепила его ненависть к королю Якову. Король изъявил желание встретиться с Монмутом. Если он не имел намерения помиловать мятежного герцога, то эта встреча могла преследовать только самую низкую и подлую цель — насладиться зрелищем унижения Монмута.

Позднее заключенные узнали, что лорд Грей, фактически возглавлявший восстание, купил себе полное прощение за сорок тысяч фунтов стерлингов. Тут Питер Блад уже не мог не высказать вслух своего презрения к королю Якову.

— Какая же низкая и грязная тварь сидит на троне! Если бы мне было известно о нем столько, сколько я знаю сегодня, несомненно я дал бы повод посадить меня в тюрьму гораздо раньше, — заявил он и тут же спросил: — А как вы полагаете, где сейчас лорд Гилдой?

Питт, которому он задал этот вопрос, повернул к Бладу свое лицо, утратившее за несколько месяцев пребывания в тюрьме почти весь морской загар, и серыми округлившимися глазами вопросительно посмотрел на товарища по заключению.

— Вы удивляетесь моему вопросу? — спросил Блад. — В последний раз мы видели его светлость в Оглторпе. Меня, естественно, интересует, где другие дворяне — истинные виновники неудачного восстания. Полагаю, что история с Греем объясняет их отсутствие здесь, в тюрьме. Все они люди богатые и, конечно, давно уж откупились от всяких неприятностей. Виселицы ждут только тех несчастных, которые имели глупость следовать за аристократами, а сами аристократы, конечно, свободны. Курьезное и поучительное заключение. Честное слово, насколько же еще глупы люди!

Он горько засмеялся и несколько позже с тем же чувством глубочайшего презрения вошел в Таунтонский замок, чтобы предстать перед судом. Вместе с ним были доставлены Питт и Бэйнс, ибо все они проходили по одному и тому же делу, с разбора которого и должен был начаться суд.

Огромный зал с галереями, наполненный зрителями, в большинстве дамами, был убран пурпурной материей. Это была чванливая выдумка верховного судьи, барона Джефрейса, жаждавшего крови. Он сидел на высоком председательском кресле. Пониже сутулились четверо судей в пурпурных мантиях и тяжелых черных париках. А еще ниже сидели двенадцать присяжных заседателей.

Стража ввела заключенных. Судебный пристав, обратившись к публике, потребовал соблюдения полной тишины, угрожая нарушителям тюрьмой. Шум голосов в зале стал постепенно затихать, и Блад пристально разглядывал дюжину присяжных заседателей, которые дали клятву быть «милостивыми и справедливыми». Однако внешность этих людей свидетельствовала о том, что они не могли думать ни о милости, ни о справедливости. Перепуганные и потрясенные необычной обстановкой, они походили на карманных воров, пойманных с поличным. Каждый из двенадцати стоял перед выбором: или меч верховного судьи, или веление своей совести.

Затем Блад перевел взгляд на членов суда и его председателя — лорда Джефрейса, о жестокости которого шла ужасная слава.

Это был высокий, худой человек лет под сорок, с продолговатым красивым лицом. Синева под глазами, прикрытыми набрякшими веками, подчеркивала блеск его взгляда, полного меланхолии. На мертвенно бледном лице резко выделялись яркие полные губы и два пятна чахоточного румянца.

Верховный судья, как было известно Бладу, страдал от мучительной болезни, которая уверенно вела его к могиле наиболее кратким путем. И доктор знал также, что, несмотря на близкий конец, а может, и благодаря этому, Джефрейс вел распутный образ жизни.

— Питер Блад, поднимите руку!

Хриплый голос судебного клерка вернул Блада к действительности. Он повиновался, и клерк монотонным голосом стал читать многословное обвинительное заключение: Блада обвиняли в измене своему верховному и законному владыке Якову II, божьей милостью королю Англии, Шотландии, Франции и Ирландии. Обвинительное заключение утверждало, что Блад не только не проявил любви и почтения к своему королю, но, соблазняемый дьяволом, нарушил мир и спокойствие королевства, разжигал войну и мятеж с преступной целью лишить своего короля короны, титула и чести, и в заключение Бладу предлагалось ответить: виновен он или не виновен?

— Я ни в чем не виновен, — ответил он не задумываясь.

Маленький остролицый человек, сидевший впереди судейского стола, подскочил на своем месте. Это был военный прокурор Полликсфен.

— Виновен или не виновен? — закричал он. — Отвечайте теми же словами, которыми вас спрашивают.

— Теми же словами? — переспросил Блад. — Хорошо! Не виновен. — И, обращаясь к судьям, сказал: — Я должен заявить, что не сделал ничего, о чем говорится в обвинительном заключении. Меня можно обвинить только в недостатке терпения во время двухмесячного пребывания в зловонной тюрьме, где мое здоровье и моя жизнь подвергались величайшей опасности…

Он мог бы сказать еще многое, но верховный судья прервал его мягким, даже жалобным голосом:

— Я вынужден прервать вас. Мы ведь обязаны соблюдать общепринятые судебные нормы. Как я вижу, вы не знакомы с судебной процедурой?

— Не только не знаком, но до сих пор был счастлив в своем неведении. Если бы это было возможно, я вообще с радостью воздержался бы от подобного знакомства.

Слабая улыбка на мгновенье скользнула по грустному лицу верховного судьи.

— Я верю вам. Вы будете иметь возможность сказать все, что хотите, когда выступите в свою защиту. Однако то, что вам хочется сказать сейчас, и неуместно и незаконно.

Блад, удивленный и обрадованный явной симпатией и предупредительностью судьи, выразил согласие, чтобы его судили бог и страна[13]. Вслед за этим клерк, помолившись богу и попросив его помочь вынести справедливый приговор, вызвал Эндрью Бэйнса, приказал ему поднять руку и ответить на обвинение. От Бэйнса, признавшего себя невиновным, клерк перешел к Питту, и последний дерзко признал свою вину. Верховный судья оживился.

— Ну, вот так будет лучше, — сказал он, и его коллеги в пурпурных мантиях послушно закивали головами. — Если бы все упрямились, как вот эти несомненные бунтовщики, заслуживающие казни, — и он слабым жестом руки указал на Блада и Бэйнса, — мы никогда бы не закончили наше дело.

Зловещее замечание судьи заставило всех присутствующих содрогнуться. После этого поднялся Полликсфен. Многословно изложив существо дела, по которому обвинялись все трое подсудимых, он перешел к обвинению Питера Блада, дело которого разбиралось первым.

Единственным свидетелем обвинения был капитан Гобарт. Он живо обрисовал обстановку, в которой он нашел и арестовал трех подсудимых вместе с лордом Гилдоем. Согласно приказу своего полковника, капитан обязан был повесить Питта на месте, если бы этому не помешала ложь подсудимого Блада, который заявил, что Питт является пэром и лицом, заслуживающим внимания.

По окончании показаний капитана лорд Джефрейс посмотрел на Питера Блада:

— Есть ли у вас какие-либо вопросы к свидетелю?

— Никаких вопросов у меня нет, ваша честь. Он правильно изложил то, что произошло.

— Рад слышать, что вы не прибегаете к уверткам, обычным для людей вашего типа. Должен сказать, что никакие увиливания вам здесь и не помогли бы. В конце концов, мы всегда добьемся правды. Можете не сомневаться.

Бэйнс и Питт, в свою очередь, подтвердили правильность показаний капитана. Верховный судья, вздохнув с облегчением, заявил:

— Ну, если все ясно, так, ради бога, не будем тянуть, ибо у нас еще много дел. — Сейчас уже в его голосе не осталось и признаков мягкости. — Я полагаю, господин Полликсфен, что, коль скоро факт подлой измены этих трех мерзавцев установлен и, более того, признан ими самими, говорить больше не о чем.

Но тут прозвучал твердый и почти насмешливый голос Питера Блада:

— Если вам будет угодно выслушать, то говорить есть о чем.

Верховный судья взглянул на Блада с величайшим изумлением, пораженный его дерзостью, но затем изумление его сменилось гневом. На неестественно красных губах появилась неприятная, жесткая улыбка, исказившая его лицо.

— Что еще тебе нужно, подлец? Ты опять будешь отнимать у нас время своими бесполезными увертками?

— Я бы хотел, чтобы ваша честь и господа присяжные заседатели выслушали, как это вы мне обещали, что я скажу в свою защиту.

— Ну что же… Послушаем… — Резкий голос верховного судьи внезапно сорвался и стал глухим. Фигура судьи скорчилась. Своей белой рукой с набухшими синими венами он достал носовой платок и прижал его к губам. Питер Блад понял как врач, что Джефрейс испытывает сейчас приступ боли, вызванной разрушающей его болезнью. Но судья, пересилив боль, продолжал: — Говори! Хотя что еще можно сказать в свою защиту после того, как во всем признался?

— Вы сами об этом будете судить, ваша честь.

— Для этого я сюда и прислан.

— Прошу и вас, господа, — обратился Блад к членам суда, которые беспокойно задвигались под уверенным взглядом его светло-синих глаз.

Присяжные заседатели смертельно боялись Джефрейса, ибо он вел себя с ними так, будто они сами были подсудимыми, обвиняемыми в измене.

Питер Блад смело вышел вперед… Он держался прямо и уверенно, но лицо его было мрачно.

— Капитан Гобарт в самом деле нашел меня в усадьбе Оглторп, — сказал Блад спокойно, — однако он умолчал о том, что я там делал.

— Ну, а что же ты должен был делать там в компании бунтовщиков, чья вина уже доказана?

— Именно это я и прошу разрешить мне сказать.

— Говори, но только короче. Если мне придется выслушать все, что здесь захотят болтать собаки-предатели, нам нужно будет заседать до весны.

— Я был там, ваша честь, для того, чтобы врачевать раны лорда Гилдоя.

— Что такое? Ты хочешь сказать нам, что ты доктор?

— Да, я окончил Тринити-колледж в Дублине.

— Боже милосердный! — вскричал Джефрейс, в голосе которого вновь зазвучала сила. — Поглядите на этого мерзавца! — обратился он к членам суда. — Ведь свидетель показал, что несколько лет назад встречал его в Танжере как офицера французской армии. Вы слышали и признание самого подсудимого о том, что показания свидетеля правильны.

— Я признаю это и сейчас. Но вместе с тем правильно также и то, что сказал я. Несколько лет мне пришлось быть солдатом, но раньше я был врачом и с января этого года, обосновавшись в Бриджуотере, вернулся к своей профессии доктора, что может подтвердить сотня свидетелей.

— Не хватало еще тратить на это время! Я вынесу приговор на основании твоих же собственных слов, подлец! Еще раз спрашиваю: как ты, выдающий себя за врача, мирно занимавшегося практикой в Бриджуотере, оказался в армии Монмута?

— Я никогда не был в этой армии. Ни один свидетель не показал этого и, осмеливаюсь утверждать, не покажет. Я не сочувствовал целям восстания и считал эту авантюру сумасшествием. С вашего разрешения, хочу спросить у вас: что мог делать я, католик, в армии протестантов?

— Католик? — мрачно переспросил судья, взглянув на него. — Ты — хныкающий ханжа-протестант! Должен сказать тебе, молодой человек, что я носом чую протестанта за сорок миль.

— В таком случае, удивляюсь, почему вы, обладая столь чувствительным носом, не можете узнать католика на расстоянии четырех шагов.

С галерей послышался смех, немедленно умолкший после направленных туда свирепых взглядов судьи и криков судебного пристава.

Подняв изящную, белую руку, все еще сжимавшую носовой платок, и подчеркивая каждое слово угрожающим покачиванием указательного пальца, Джефрейс сказал:

— Вопрос о твоей религии, мой друг, мы обсуждать не будем. Однако запомни, что я тебе скажу: никакая религия не может оправдать ложь. У тебя есть бессмертная душа. Подумай об этом, а также о том, что всемогущий бог, перед судом которого и ты, и мы, и все люди предстанем в день великого судилища, накажет тебя за малейшую ложь и бросит в бездну, полную огня и кипящей серы. Бога нельзя обмануть! Помни об этом всегда. А сейчас скажи: как случилось, что тебя захватили вместе с бунтовщиками?

Питер Блад с изумлением и ужасом взглянул на судью:

— В то утро, ваша честь, меня вызвали к раненому лорду Гилдою. По долгу профессии я считал своей обязанностью оказать ему помощь.

— Своей обязанностью? — И судья с побелевшим лицом, перекошенным усмешкой, гневно взглянул на Блада. Затем, овладев собой, Джефрейс глубоко вздохнул и с прежней мягкостью сказал: — О, мой бог! Нельзя же так испытывать наше терпение. Ну хорошо. Скажите, кто вас вызывал?

— Находящийся здесь Питт. Он может подтвердить мои слова.

— Ага! Подтвердит Питт, уже сознавшийся в своей измене. И это — ваш свидетель?

— Здесь находится и Эндрью Бэйнс. Он скажет то же самое.

— Дорогому Бэйнсу еще предстоит самому ответить за свои прегрешения. Полагаю, он будет очень занят, спасая свою собственную шею от веревки. Так, так! И это все ваши свидетели?

— Почему же все, ваша честь? Можно вызвать из Бриджуотера и других свидетелей, которые видели, как я уезжал вместе с Питтом на крупе, его лошади.

— О, в этом не будет необходимости, — улыбнулся верховный судья. — Я не намерен тратить на вас время. Скажите мне только одно: когда Питт, как вы утверждаете, явился за вами, знали ли вы, что он был сторонником Монмута, в чем он уже здесь сознался?

— Да, ваша честь, я знал об этом.

— Вы знали! Ага! — И верховный судья грозно посмотрел на присяжных заседателей, съежившихся от страха. — И все же, несмотря на это, вы поехали с ним?

— Да, я считал святым долгом оказать помощь раненому человеку.

— Ты называешь это святым долгом, мерзавец?! — заорал судья. — Боже милосердный! Твой святой долг, подлец, служить королю и богу! Но не будем говорить об этом. Сказал ли вам этот Питт, кому именно нужна была ваша помощь?

— Да, лорду Гилдою.

— А знали ли вы, что лорд Гилдой был ранен в сражении и на чьей стороне он сражался?

— Да, знал.

— И тем не менее, будучи, как вы нас пытаетесь убедить, лояльным подданным нашего короля, вы отправились к Гилдою?

На мгновение Питер Блад потерял терпение.

— Меня занимали его раны, а не его политические взгляды! — сказал он резко.

На галереях и даже среди присяжных заседателей раздался одобрительный шепот, который лишь усилил ярость верховного судьи.

— Господи Исусе! Жил ли еще когда-либо на свете такой бесстыжий злодей, как ты? — И Джефрейс повернул свое мертвенно-бледное лицо к членам суда. — Я обращаю ваше внимание, господа, на отвратительное поведение этого подлого изменника. Того, в чем он сам сознался, достаточно, чтобы повесить его десять раз… Ответьте мне, подсудимый, какую цель вы преследовали, мороча капитана Гобарта враньем о высоком сане изменника Питта?

— Я хотел спасти его от виселицы без суда.

— Какое вам было дело до этого негодяя?

— Забота о справедливости — долг каждого верноподданного, — спокойно сказал Питер Блад. — Несправедливость, совершенная любым королевским слугой, в известной мере бесчестит самого короля.

Это был сильный выпад по адресу суда, обнаруживающий, как мне кажется, самообладание Блада и остроту его ума, особенно усиливавшиеся в моменты величайшей опасности. На любой другой состав суда эти слова произвели бы именно то впечатление, на которое и рассчитывал Блад. Бедные, малодушные овцы, исполнявшие роли присяжных, заколебались. Но тут снова вмешался Джефрейс.

Он громко, с трудом задышал, а затем неистово ринулся в атаку, чтобы сгладить благоприятное впечатление, произведенное словами Блада.

— Владыка небесный! — закричал судья. — Видали вы когда-нибудь такого наглеца?! Но я уже разделался с тобой. Кончено! Я вижу, злодей, веревку на твоей шее!

Выпалив эти слова, которые не давали возможности присяжным прислушаться к голосу своей совести, Джефрейс опустился в кресло и вновь овладел собой. Судебная комедия была окончена. На бледном лице судьи не осталось никаких следов возбуждения, оно сменилось выражением тихой меланхолии. Помолчав, он заговорил мягким, почти нежным голосом, однако каждое его слово отчетливо раздавалось в притихшем зале:

— Не в моем характере причинять кому-либо вред или радоваться чьей-либо гибели. Только из сострадания к вам я употребил все эти слова, надеясь, что вы сами позаботитесь о своей бессмертной душе, а не будете способствовать ее проклятию, упорствуя и лжесвидетельствуя. Но я вижу, что все мои усилия, все мое сострадание и милосердие бесполезны. Мне не о чем больше с вами говорить. — И, повернувшись к членам суда, он сказал: — Господа! Как представитель закона, истолкователями которого являемся мы — судьи, а не обвиняемый, должен напомнить вам, что если кто-то, хотя бы и не участвовавший в мятеже против короля, сознательно принимает, укрывает и поддерживает мятежника, то этот человек является таким же предателем, как и тот, кто имел в руках оружие. Таков закон! Руководствуясь сознанием своего долга и данной вами присягой, вы обязаны вынести справедливый приговор.

После этого верховный судья приступил к изложению речи, в которой пытался доказать, что и Бэйнс и Блад виновны в измене: первый — за укрытие предателя, а второй — за оказание ему медицинской помощи. Речь судьи была усыпана льстивыми ссылками на законного государя и повелителя — короля, поставленного богом над всеми, и бранью в адрес протестантов и Монмута, о котором он сказал, что любой законнорожденный бедняк в королевстве имел больше прав на престол, нежели мятежный герцог.

Закончив свою речь, он, обессиленный, не опустился, а упал в свое кресло и несколько минут сидел молча, вытирая платком губы. Потом, корчась от нового приступа боли, он приказал членам суда отправиться на совещание.

Питер Блад выслушал речь Джефрейса с отрешенностью, которая впоследствии, когда он вспоминал эти часы, проведенные в зале суда, не раз удивляла его. Он был так поражен поведением верховного судьи и быстрой сменой его настроений, что почти забыл об опасности, угрожавшей его собственной жизни.

Отсутствие членов суда было таким же кратким, как и их приговор: все трое признавались виновными. Питер Блад обвел взглядом зал суда, и на одно мгновение сотни бледных лиц заколебались перед ним. Однако он быстро овладел собой и услышал, что кто-то его спрашивает: может ли он сказать, почему ему не должен быть вынесен смертный приговор[14] после признания его виновным в государственной измене?

Он внезапно засмеялся, и смех этот странно и жутко прозвучал в мертвой тишине зала. Правосудие, отправляемое больным маньяком в пурпурной мантии, было сплошным издевательством. Да и сам верховный судья — продажный инструмент жестокого, злобного и мстительного короля — был насмешкой над правосудием. Но даже и на этого маньяка подействовал смех Блада.

— Вы смеетесь на пороге вечности, стоя с веревкой на шее? — удивленно спросил верховный судья.

И здесь Блад использовал представившуюся ему возможность мести:

— Честное слово, у меня больше оснований для радости, нежели у вас. Прежде чем будет утвержден мой приговор, я должен сказать следующее: вы видите меня, невинного человека, с веревкой на шее, хотя единственная моя вина в том, что я выполнил свой долг, долг врача. Вы выступали здесь, заранее зная, что меня ожидает. А я как врач могу заранее сказать, что ожидает вас, ваша честь. И, зная это, заявляю вам, что даже сейчас я не поменялся бы с вами местами, не сменял бы той веревки, которой вы хотите меня удавить, на тот камень, который вы в себе носите. Смерть, к которой вы приговорите меня, будет истинным удовольствием по сравнению с той смертью, к которой вас приговорил тот господь бог, чье имя вы здесь так часто употребляете.

Бледный, с судорожно дергающимися губами, верховный судья неподвижно застыл в своем кресле. В зале стояла полнейшая тишина. Все, кто знал Джефрейса, решили, что это затишье перед бурей, и уже готовились к взрыву.

Но никакого взрыва не последовало. На лице одетого в пурпур судьи медленно проступил слабый румянец. Джефрейс как бы выходил из состояния оцепенения. Он с трудом поднялся и приглушенным голосом, совершенно механически, как человек, мысли которого заняты совсем другим, вынес смертный приговор, не ответив ни слова на то, о чем говорил Питер Блад. Произнеся приговор, судья снова опустился в кресло. Глаза его были полузакрыты, а на лбу блестели капли пота.

Стража увела заключенных.

Один из присяжных заседателей случайно подслушал, как Полликсфен, несмотря на свое положение военного прокурора, втайне бывший вигом, тихо сказал своему коллеге-адвокату:

— Клянусь богом, этот черномазый мошенник до смерти перепугал верховного судью. Жаль, что его должны повесить. Человек, способный устрашить Джефрейса, пошел бы далеко.

Глава 4

ТОРГОВЛЯ ЛЮДЬМИ
Полликсфен был прав и неправ в одно и то же время.

Он был прав в своем мнении, что человек, способный вывести из себя такого деспота, как Джефрейс, должен был сделать хорошую карьеру. И в то же время он был неправ, считая предстоящую казнь Питера Блада неизбежной.

Я уже сказал, что несчастья, обрушившиеся на Блада в результате его посещения усадьбы Оглторп, включали в себя и два обстоятельства положительного порядка: первое, что его вообще судили, и второе, что суд состоялся 19 сентября. До 18 сентября приговоры суда приводились в исполнение немедленно. Но утром 19 сентября в Таунтон прибыл курьер от государственного министра лорда Сэндерленда с письмом на имя лорда Джефрейса. В письме сообщалось, что его величество король милостиво приказывает отправить тысячу сто бунтовщиков в свои южные колонии на Ямайке, Барбадосе и на Подветренных островах.

Вы, конечно, не предполагаете, что это приказание диктовалось какими-то соображениями гуманности. Лорд Черчилль, один из видных сановников Якова II, был совершенно прав, заметив как-то, что сердце короля столь же чувствительно, как камень. «Гуманность» объяснялась просто: массовые казни были безрассудной тратой ценного человеческого материала, в то время как в колониях не хватало людей для работы на плантациях, и здорового, сильного мужчину можно было продать за 10–15 фунтов стерлингов. Немало сановников при дворе короля имели основания претендовать на королевскую щедрость, и сейчас представлялся дешевый и доступный способ для удовлетворения их насущных нужд.

В конце концов, что стоило королю подарить своим приближенным некоторое количество осужденных бунтовщиков?

В своем письме лорд Сэндерленд подробно описывал все детали королевской милости, заключенной в человеческой плоти и крови. Тысяча осужденных отдавалась восьми царедворцам, а сто поступали в собственность королевы. Всех этих людей следовало немедленно отправить в южные владения короля, где они и должны были содержаться впредь до освобождения через десять лет. Лица, которым передавались заключенные, обязывались обеспечить их немедленную перевозку.

От секретаря лорда Джефрейса мы знаем, как в эту ночь верховный судья в пьяном бешенстве яростно поносил это недопустимое, на его взгляд, «милосердие» короля. Нам известно, что в письме, посланном королю, верховный судья пытался убедить его пересмотреть свое решение, однако король Яков отказался это сделать. Не говоря уже о косвенных прибылях, которые он получал от этого «милосердия», оно вполне соответствовало его характеру. Король понимал, что многие заключенные умрут мучительной смертью, будучи не в состоянии перенести ужасы рабства в Вест-Индии, и судьбе их будут завидовать оставшиеся в живых товарищи.

Так случилось, что Питер Блад, а с ним Эндрью Бэйнс и Джереми Питт, вместо того чтобы быть повешенными, колесованными и четвертованными, как определялось в приговоре, были отправлены вместе с другими пятьюдесятью заключенными в Бристоль, а оттуда морем на корабле «Ямайский купец». От большой скученности, плохой пищи и гнилой воды среди осужденных вспыхнули болезни, унесшие в океанскую могилу одиннадцать человек. Среди погибших оказался и несчастный Бэйнс.

Смертность среди заключенных, однако, была сокращена вмешательством Питера Блада. Вначале капитан «Ямайского купца» бранью и угрозами встречал настойчивые просьбы врача разрешить ему доступ к ящику с лекарствами для оказания помощи больным. Но потом капитан Гарднер сообразил, что его, чего доброго, еще притянут к ответу за слишком большие потери живого товара. С некоторым запозданием он все же воспользовался медицинскими познаниями Питера Блада. Улучшив условия, в которых находились заключенные, и наладив медицинскую помощь, Блад остановил распространение болезней.

В середине декабря «Ямайский купец» бросил якорь в Карлайлской бухте, и на берег были высажены сорок два оставшихся в живых повстанца.

Если эти несчастные воображали (а многим из них, видимо, так и казалось), что они едут в дикую, нецивилизованную страну, то одного взгляда на нее, брошенного во время торопливой перегрузки живого товара с корабля в лодки, было достаточно, для того чтобы изменить это представление. Они увидели довольно большой город с домами европейской архитектуры, но без сутолоки, характерной для городов Европы. Над красными крышами возвышался шпиль церкви. Вход в широкую бухту защищался фортом, из амбразур которого во все стороны торчали стволы пушек. На отлогом склоне холма белел фасад большого губернаторского дома. Холм был покрыт ярко-зеленой растительностью, какая бывает в Англии в апреле, и день напоминал такой же апрельский день в Англии, поскольку сезон дождей только кончился.

На широкой мощеной набережной выстроился вооруженный отряд милиции, присланный для охраны осужденных. Здесь же собралась толпа зрителей, по одежде и по поведению отличавшаяся от обычной толпы в любом морском порту Англии только тем, что в ней было меньше женщин и больше негров.

Для осмотра выстроенных на молу осужденных приехал губернатор Стид — низенький полный человек с красным лицом, одетый в камзол из толстого голубого шелка, обильно разукрашенный золотыми позументами. Он слегка прихрамывал и потому опирался на прочную трость из черного дерева. Вслед за губернатором появился высокий, дородный мужчина в форме полковника барбадосской милиции. На большом желтоватом лице его словно застыло выражение недоброжелательства. Рядом с ним шла стройная девушка в элегантном костюме для верховой езды. Широкополая серая шляпа, украшенная алыми страусовыми перьями, прикрывала продолговатое, с тонкими чертами лицо, на котором тропический климат не оставил никаких следов. Локоны блестящих каштановых волос кольцами падали на плечи. Широко поставленные карие глаза открыто смотрели на мир, а на лице ее вместо обычного задорного выражения сейчас было видно сострадание.

Питер Блад спохватился, поймав себя на том, что он не сводит удивленных глаз с очаровательного лица этой девушки, находившейся здесь явно не на месте. Обнаружив, что она, в свою очередь, также пристально его разглядывает, Блад поежился, чувствуя, какое печальное зрелище он представляет. Немытый, с грязными и спутанными волосами и давно не бритой черной бородой, в лохмотьях, оставшихся от некогда хорошего камзола, который сейчас обезобразил бы даже огородное пугало, он совершенно не подходил для того, чтобы на него смотрели такие красивые глаза. И тем не менее эта девушка с каким-то почти детским изумлением и жалостью продолжала его рассматривать. Затем она коснулась рукой своего компаньона, который с недовольным ворчанием повернулся к ней.

Девушка горячо говорила ему о чем-то, но было совершенно очевидно, что полковник слушал ее невнимательно. Взгляд его маленьких блестящих глаз, расположенных близко к мясистому крючковатому носу, перешел с нее и остановился на светловолосом крепыше Питте, стоявшем рядом с Бладом.

Но тут к ним подошел губернатор, и между ними завязался общий разговор.

Девушка говорила очень тихо, и Блад ее совсем не слышал; слова полковника доносились до него в форме неразборчивого мычания. Губернатор же, обладавший пронзительным голосом, считал себя остроумным человеком и любил, чтобы ему все внимали.

— Послушайте, мой дорогой полковник Бишоп. Вам предоставляется право первого выбора из этого прекрасного букета цветов и по той цене, которую вы назначите сами. А всех остальных мы продадим с торгов.

Полковник Бишоп кивнул головой в знак согласия:

— Ваше превосходительство очень добры. Но, клянусь честью, это не партия рабочих, а жалкое стадо кляч. Вряд ли от них будет какой-нибудь толк на плантациях.

Презрительно щуря маленькие глазки, он вновь осмотрел всех осужденных, и выражение злой недоброжелательности на его лице еще более усилилось. Затем, подозвав к себе капитана «Ямайского купца» Гарднера, он несколько минут разговаривал с ним, рассматривая полученный от него список.

Потом полковник сунул список обратно Гарднеру и подошел к осужденным повстанцам. Подле молодого моряка из Сомерсетшира Бишоп остановился. Ощупав мускулы на руках Питта, он приказал ему открыть рот, чтобы осмотреть зубы; облизнулся, кивнул головой и, не поворачиваясь, буркнул шедшему позади него Гарднеру:

— За этого — пятнадцать фунтов.

Капитан скорчил недовольную гримасу:

— Пятнадцать фунтов? Это не составит и половины того, что я хотел просить за него.

— Это вдвое больше того, что я был намерен заплатить, — проворчал полковник.

— Но ведь и тридцать фунтов за него — слишком дешево, ваша честь.

— За такую цену я могу купить негра. Эти белые свиньи не умеют работать и быстро дохнут в нашем климате.

Гарднер начал расхваливать здоровье Питта, его молодость и выносливость, словно речь шла не о человеке, а о вьючном животном. Впечатлительный Питт стоял молча, не шевелясь. Лишь румянец, то появлявшийся, то исчезавший на его щеках, выдавал внутреннюю борьбу, которую вел с собой молодой человек, пытаясь сохранить самообладание. У Питера Блада эта гнусная торговля вызывала чувство глубочайшего отвращения.

В стороне от всего этого прогуливалась, разговаривая с губернатором, девушка, на которую Блад обратил внимание. Губернатор прыгал около нее, глупо улыбаясь и прихорашиваясь. Девушка, очевидно, не понимала, каким мерзким делом занимался полковник. А быть может, подумал Блад, это было ей совершенно безразлично?

В эту секунду полковник Бишоп повернулся на каблуках, собираясь уходить.

— Двадцать фунтов — и ни пенса больше. Это моя предельная цена. Она вдвое больше той, какую вам предложит Крэбстон.

Капитан Гарднер, поняв по его тону, что это действительно окончательная цена, вздохнул и согласился. Бишоп направился дальше, вдоль шеренги заключенных. Блада и стоявшего рядом с ним худого юношу полковник удостоил только мимолетным взглядом. Однако, следующий за ними мужчина средних лет и гигантского телосложения, по имени Волверстон, потерявший глаз в сражении при Седжмуре, привлек к себе его внимание, и торговля началась снова.

Питер Блад стоял в ослепительных лучах солнца, глубоко вдыхая незнакомый душистый воздух. Он был насыщен странным ароматом, состоящим из смеси запахов кампешевого дерева[15], ямайского перца и душистого кедра. Необычайный этот аромат заставил его забыть обо всем и погрузиться в бесполезные размышления. Он совершенно не был расположен к разговорам. Так же чувствовал себя и Питт, молча стоявший возле Блада и думавший о неизбежной разлуке с человеком, рядом с которым, плечом к плечу, он прожил смутные месяцы и полюбил его, как друга и старшего брата. Чувства одиночества и тоски властно охватили его, и по сравнению с этим все, что он пережил раньше, показалось ему незначительным. Разлука с доктором была для Питта мучительным завершением всех обрушившихся на него несчастий.

К осужденным подходили другие покупатели, рассматривали их, проходили мимо, но Блад не обращал на них внимания. Затем в конце шеренги осужденных произошло какое-то движение. Это Гарднер громким голосом сообщал что-то толпе остальных покупателей, ожидавших, пока полковник Бишоп отберет нужный ему человеческий товар. После того как Гарднер закончил свою речь, Блад заметил, что девушка говорила о чем-то Бишопу и хлыстом с серебряной рукояткой показывала на шеренгу. Бишоп, прикрыв глаза рукой от солнца, поглядел на осужденных и двинулся к ним тяжелой, раскачивающейся походкой вместе с Гарднером и в сопровождении шедших позади девушки и губернатора. Медленно идя вдоль шеренги, полковник поравнялся с Бладом и прошел бы мимо, если бы девушка не коснулась своим хлыстом руки Бишопа.

— Вот тот человек, которого я имела в виду, — сказала она.

— Этот? — спросил полковник, и в его голосе прозвучало презрение.

Питер Блад пристально всматривался в круглые глазки полковника, глубоко сидевшие, как изюминки в пудинге, на его желтом мясистом лице. Блад чувствовал, что этот оскорбительный осмотр вызывает краску на его лице.

— Ба! — услышал он голос Бишопа. — Мешок костей. Пусть его берет кто хочет.

Он повернулся, чтобы уйти, но тут вмешался Гарднер:

— Он, может быть, и тощ, но зато вынослив. Когда половина арестантов была больна, этот мошенник оставался на ногах и лечил своих товарищей. Если бы не он, то покойников на корабле было бы больше… Ну, скажем, пятнадцать фунтов за него, полковник? Ведь это, ей-богу, дешево. Еще раз говорю, ваша честь: он вынослив и силен, хотя и тощ. Это как раз такой человек, который вынесет любую жару. Климат никогда не убьет его.

Губернатор Стид захихикал:

— Слышите, полковник? Положитесь на вашу племянницу. Женщина сразу оценит мужчину, едва лишь на него взглянет.

Он рассмеялся, весьма довольный своим остроумием. Но смеялся он один. По лицу племянницы Бишопа пронеслось облачко раздражения, а сам полковник был слишком поглощен мыслями об этой сделке, чтобы обратить внимание на сомнительный юмор губернатора. Он пошевелил губами и почесал рукой подбородок. Джереми Питт почти перестал дышать.

— Хотите десять фунтов? — выдавил из себя наконец полковник.

Питер Блад молил бога, чтобы это предложение было отвергнуто. Мысль о том, что он может стать собственностью этого грязного животного и в какой-то мере собственностью кареглазой молодой девицы, вызывала у него величайшее отвращение. Но раб есть раб, и не в его власти решать свою судьбу. Питер Блад был продан пренебрежительному покупателю, полковнику Бишопу, за ничтожную сумму в десять фунтов стерлингов.

Глава 5

АРАБЕЛЛА БИШОП
Солнечным январским утром, спустя месяц после прихода «Ямайского купца» в Бриджтаун, мисс Арабелла Бишоп выехала из красивого дядиного дома, расположенного на холме к северо-западу от города. Ее сопровождали два негра, бежавших за ней на почтительном расстоянии. Она направлялась с визитом к жене губернатора: миссис Стид в последнее время жаловалась на недомогание. Доехав до вершины отлогого, покрытого травой холма, Арабелла увидела идущего навстречу ей высокого человека в шляпе и парике, строго и хорошо одетого. Незнакомцы не часто встречались здесь на острове. Но ей все же показалось, что она где-то видела этого человека.

Мисс Арабелла остановила лошадь, будто для того, чтобы полюбоваться открывшимся перед ней видом: он в самом деле был достаточно красив, и задержка ее выглядела естественной. В то же время уголками карих глаз она пристально разглядывала этого человека, по мере того как он приближался. Первое ее впечатление о костюме человека было не совсем правильно, ибо хотя одет он был достаточно строго, но едва ли хорошо: камзол и брюки из домотканой материи, а на ногах — простые чулки. Если такой костюм хорошо сидел на нем, то объяснялось это скорее природным изяществом незнакомца, нежели искусством его портного. Приблизившись к девушке, человек почтительно снял широкополую шляпу, без ленты и пера, и то, что на некотором расстоянии она приняла за парик, оказалось собственной вьющейся, блестяще-черной шевелюрой.

Загорелое лицо этого человека было печально, а его удивительные синие глаза мрачно глядели на девушку. Он прошел бы мимо, если бы она его не остановила.

— Мне кажется, я вас знаю, — заметила она.

Голос у нее был звонкий и мальчишеский, да и вообще в манерах этой очаровательной девушки было что-то ребяческое. Ее непосредственность, отвергавшая все ухищрения ее пола, позволяла ей быть в отличных отношениях со всем миром. Возможно, этим объяснялось и то странное на первый взгляд обстоятельство, что, дожив до двадцати пяти лет, Арабелла Бишоп не только не вышла замуж, но даже не имела поклонников.

Со всеми знакомыми мужчинами она обращалась, как с братьями, и такое непринужденное обращение осложняло возможность ухаживать за ней, как за женщиной.

Сопровождавшие Арабеллу негры остановились и присели на корточки в ожидании, пока их хозяйке заблагорассудится продолжить свой путь.

Остановился и незнакомец, к которому обратилась Арабелла.

— Хозяйке полагается знать свое имущество, — ответил он.

— Мое имущество?

— Или вашего дяди. Позвольте представиться: меня зовут Питер Блад, и моя цена — ровно десять фунтов. Именно такую сумму ваш дядя уплатил за меня. Не всякий человек имеет подобную возможность узнать себе цену.

Теперь она вспомнила его.

— Боже мой! — воскликнула она. — И вы можете еще смеяться!

— Да, это достижение, — признал он. — Но ведь я живу не так плохо, как предполагал.

— Я слыхала об этом, — коротко ответила Арабелла.

Ей действительно говорили, что осужденный повстанец, к которому она проявила интерес, оказался врачом. Об этом стало известно губернатору Стиду, страдавшему от подагры, и он позаимствовал Блада у его владельца. Благодаря своему искусству или просто в результате счастливого стечения обстоятельств, но Блад оказал губернатору помощь, которую не смогли оказать его превосходительству два других врача, практикующих в Бриджтауне. Затем супруга губернатора пожелала, чтобы Блад вылечил ее от мигрени. Блад обнаружил, что она страдает не столько от мигрени, сколько от сварливости, явившейся следствием природной раздражительности, усиленной скукой жизни на Барбадосе. Тем не менее он приступил к лечению губернаторши, и она убедила себя, что ей стало лучше. После этого доктор Блад стал известен всему Бриджтауну, так как полковник Бишоп пришел к выводу, что для него значительно выгоднее разрешать новому рабу заниматься своей профессией, нежели использовать его на плантациях.

— Мне нужно поблагодарить вас, сударыня, за то, что я живу в условиях относительной свободы и чистоты, — сказал Блад. — Пользуюсь случаем, чтобы выразить вам свою признательность.

Однако благодарность, выраженная в словах, не чувствовалась в его голосе.

«Не издевается ли он?» — подумала Арабелла, глядя на него с такой испытующей искренностью, которая могла бы смутить другого человека.

Но он понял ее взгляд как вопрос и тут же на него ответил:

— Если бы меня купил другой плантатор, то можно не сомневаться в том, что мои врачебные способности остались бы неизвестными и сейчас я рубил бы лес или мотыжил землю так же, как бедняги, привезенные сюда вместе со мной.

— Но почему вы благодарите меня? Ведь вас купил мой дядя, а не я.

— Он не сделал бы этого, если бы вы не уговорили его. Хотя надо признаться, — добавил Блад, — что в то время я был возмущен этим.

— Возмущены? — В ее мальчишеском голосе прозвучало удивление.

— Да, именно возмущен. Не могу сказать, что не знаю жизни, однако мне никогда еще не приходилось быть в положении живого товара, и едва ли я был способен проявить любовь к моему покупателю.

— Если я убедила дядю сделать это, то только потому, что пожалела вас. — В тоне ее голоса послышалась некоторая строгость, как бы порицающая ту смесь дерзости и насмешки, с которыми он, как ей показалось, разговаривал. — Мой дядя, наверно, кажется вам тяжелым человеком, — продолжала она. — Несомненно, это так и есть. Все плантаторы — жестокие и суровые люди. Видимо, такова жизнь. Но есть плантаторы гораздо хуже его. Вот, например, Крэбстон из Спейгстауна. Он тоже был там, на молу, ожидая своей очереди подобрать себе то, что останется после дядиных покупок. Если бы вы попали к нему в руки… Это ужасный человек… Вот почему так произошло.

Блад был несколько смущен.

— Но ведь там были и другие, достойные сочувствия, — пробормотал он.

— Вы показались мне не совсем таким, как другие.

— А я не такой и есть, — сказал он.

— О! — Она пристально взглянула на него и несколько насторожилась. — Вы, должно быть, очень высокого мнения о себе.

— Напротив, сударыня. Вы не так меня поняли. Те, другие, — это заслуживающие уважения повстанцы, а я им не был. В этом и заключается различие. Я не принадлежал к числу умных людей, которые считали необходимым подвергнуть Англию очищению. Меня удовлетворяла докторская карьера в Бриджуотере, тогда как люди лучше меня проливали свою кровь, чтобы изгнать грязного тирана и его мерзавцев-придворных…

— Мне кажется, вы ведете изменнические разговоры, — прервала она его.

— Надеюсь, что я достаточно ясно изложил свое мнение, — ответил Блад.

— Если услышат то, что вы говорите, вас запорют плетьми.

— О нет, губернатор не допустит этого. Он болен подагрой, а у его супруги — мигрень.

— И вы на это полагаетесь? — бросила она презрительно.

— Вижу, что вы не только никогда не болели подагрой, но даже не страдали от мигрени, — заметил Блад.

Онанетерпеливо махнула рукой и, отведя на мгновение свой взгляд от собеседника, поглядела на море. Ее брови нахмурились, и она снова взглянула на Блада:

— Но если вы не повстанец, то как же попали сюда?

Он понял, что она сомневается, и засмеялся.

— Честное слово, это длинная история, — сказал он.

— И вероятно, она относится к числу таких, о которых вы предпочли бы умолчать.

Тогда он кратко рассказал ей о том, что с ним приключилось.

— Боже мой! Какая подлость! — воскликнула Арабелла, выслушав его.

— Да, Англия стала «чудесной» страной при короле Якове. Вам не нужно жалеть меня. На Барбадосе жить лучше. Здесь по крайней мере можно еще верить в бога.

Говоря об этом, он посмотрел на высившуюся вдали темную массу горы Хиллбай и на бесконечный простор волнуемого ветрами океана. Блад невольно задумался, как бы осознав под впечатлением чудесного вида, открывшегося перед ним, и свою собственную незначительность и ничтожество своих врагов.

— Неужели жизнь так же грустна и в других местах? — печально спросила она.

— Ее делают такой люди, — ответил Блад.

— Понимаю. — Она засмеялась, но в смехе ее звучала горечь. — Я никогда не считала Барбадос раем, но вы, конечно, знаете мир лучше меня. — Она тронула лошадь хлыстом. — Рада все же, что ваша судьба оказалась не слишком тяжелой.

Он поклонился. Арабелла поехала дальше. Негры побежали за ней.

Некоторое время Блад стоял, задумчиво рассматривая блестевшую под лучами солнца поверхность огромной Карлайлской бухты, чаек, летавших над ней с пронзительными криками, и корабли, отдыхавшие у набережной.

Здесь действительно было хорошо, но все же это была тюрьма. В разговоре с девушкой Блад преуменьшил свое несчастье.

Он повернулся и мерной походкой направился к группе беспорядочно расположенных хижин, сделанных из земли и веток. В маленькой деревушке, окруженной палисадом, ютились рабы, работавшие на плантации, а с ними вместе жил Блад.

В его памяти зазвучала строфа из Ловласа[16]:

Железные решетки мне не клетка,
И каменные стены — не тюрьма…
Однако он придал этим словам новое значение, совсем противоположное тому, что имел в виду поэт.

«Нет, — размышлял он. — Тюрьма остается тюрьмой, даже если она очень просторна и у нее нет стен и решеток».

Он с особой остротой понял это сегодня и почувствовал, что горькое сознание рабского положения с течением времени будет только все больше обостряться. Ежедневно он возвращался к мысли о своем изгнании из мира и все реже и реже к размышлениям о той случайной свободе, которой ему дали пользоваться. Сравнение относительно легкой его участи с участью несчастных товарищей по рабству не приносило ему того удовлетворения, которое мог бы ощущать другой человек. Больше того, соприкосновение с их мучениями увеличивало ожесточение, копившееся в его душе.

Из сорока двух осужденных повстанцев, привезенных одновременно с Бладом на «Ямайском купце», двадцать пять купил Бишоп. Остальные были проданы другим плантаторам — в Спейгстаун и еще дальше на север. Какова была их судьба, Блад не знал; с рабами же Бишопа он общался все время и видел ужасные их страдания. С восхода до заката они трудились на сахарных плантациях, подгоняемые кнутами надсмотрщиков. Одежда заключенных превратилась в лохмотья, и некоторые остались почти нагими; жили они в грязи; кормили же их так плохо, что два человека заболели и умерли, прежде чем Бишоп предоставил Бладу возможность заняться их лечением, вспомнив, что рабы являются для него ценностью. Один из осужденных, возмутившийся свирепостью надсмотрщика Кента, в назидание остальным был насмерть запорот плетьми на глазах у своих товарищей. Другой, осмелившийся бежать, был пойман, доставлен обратно и выпорот, после чего ему на лбу выжгли буквы «Б. К.», чтобы до конца жизни все знали, что это беглый каторжник. К счастью для страдальца, он умер от побоев.

После этого тоскливая безнадежность охватила осужденных. Наиболее строптивые были усмирены и стали относиться к своей невыносимо тяжелой судьбе с трагической покорностью отчаяния.

Только один Питер Блад, счастливо избегнув всех этих мучений, внешне не изменился, хотя в его сердце день ото дня росли ненависть к поработителям и стремление бежать из Бриджтауна, где так безжалостно глумились над людьми. Стремление это было еще слишком смутным, но он не поддавался отчаянию. Храня маску безразличия, Блад лечил больных с выгодой для полковника Бишопа и все более уменьшал практику двух других медицинских мужей Бриджтауна.

Избавленный от унизительных наказаний и лишений, ставших печальным уделом его товарищей, он сумел сохранить уважение к себе, и даже бездушный хозяин-плантатор обращался с ним не так грубо, как с остальными. Всем этим он был обязан подагре губернатора Стида и, что еще более важно, мигрени его супруги, которой губернатор во всем потакал.

Изредка Блад видел Арабеллу Бишоп. Каждый раз она разговаривала с ним, что свидетельствовало о наличии у нее какого-то интереса к доктору. Сам Блад не проявлял склонности к тому, чтобы затягивать эти встречи. Он убеждал себя, что не должен обманываться ее изящной внешностью, грациозностью молодости, мальчишескими манерами и приятным голосом. За всю свою богатую событиями жизнь он не встречал большего негодяя, чем ее дядя, а ведь она была его племянницей, и какие-то пороки этой семьи — быть может, так же безжалостная жестокость богачей-плантаторов могла перейти и к ней. Поэтому он избегал попадаться на глаза Арабелле, а когда уж нельзя было уклониться от встречи, то держался с ней сухо и вежливо.

Какими бы правдоподобными ни казались ему свои предположения, Блад поступил бы лучше, если бы поверил инстинкту, подсказывающему ему совсем иное.

Хотя в жилах Арабеллы и текла кровь, родственная полковнику Бишопу, у нее не было его пороков, к счастью, этими пороками обладал только он, а не вся их семья. Брат полковника Бишопа — Том Бишоп, отец Арабеллы, был добрым и мягким человеком. Преждевременная смерть молодой жены заставила Тома Бишопа покинуть Старый Свет, чтобы забыться в Новом. С пятилетней дочкой приехал он на Антильские острова и стал вести жизнь плантаторов. С самого начала его дела пошли хорошо, хотя он мало о них заботился. Преуспев в Новом Свете, он вспомнил о младшем брате, военном, служившем в Англии и пользовавшемся репутацией вздорного, жестокого человека. Том Бишоп посоветовал ему приехать на Барбадос, и этот совет подоспел как раз в то время, когда Вильяму Бишопу из-за необузданности его характера потребовалась срочная перемена климата. Вильям приехал на Барбадос, и брат сделал его совладельцем плантаций. Шесть лет спустя Бишоп-старший умер, оставив пятнадцатилетнюю дочь на попечение дяди. Пожалуй, это была единственная его ошибка, но, будучи добрым и отзывчивым человеком, он приукрашивал и других людей. Он сам воспитывал Арабеллу, выработал в ней самостоятельность суждений и независимость характера, но, видимо, все же преувеличивал значение своего воспитания.

Обстоятельства сложились так, что в отношениях между дядей и племянницей не было ни сердечности, ни теплоты. Она его слушалась; он в ее присутствии вел себя настороженно. В свое время у Вильяма Бишопа хватило ума признать высокие достоинства своего старшего брата, и всю жизнь он испытывал перед ним какой-то благоговейный страх. После смерти брата он начал испытывать нечто похожее и в отношении дочери покойного. К тому же она была его компаньоном по плантациям, хотя и не принимала активного участия в делах.

Питер Блад недостаточно знал Арабеллу, чтобы справедливо судить о ней. И вскоре ему пришлось убедиться в своей неверной оценке ее душевных качеств.

В конце мая, когда жара стала гнетущей, в Карлайлскую бухту медленно втащился искалеченный английский корабль «Прайд оф Девон». Его борта зияли многочисленными пробоинами; на месте рубки чернела большая дыра, а от бизань-мачты, снесенной пушечным ядром, торчал жалкий обрубок с зазубренными краями. По словам капитана, его корабль встретился у берегов Мартиники с двумя испанскими кораблями, перевозившими ценности, и подлые испанцы якобы навязали ему неравный морской бой. Капитан клялся, что он не нападал, а только оборонялся. Но никто не верил, что бой был начат испанцами.

Один из испанских кораблей бежал, и если «Прайд оф Девон» не преследовал его, то потому лишь, что из-за повреждений он потерял свою скорость. Второй испанский корабль был потоплен, но это случилось уже после того, как англичане сняли большую часть находившихся на нем ценностей.

По существу, это была обычная пиратская история, одна из многих историй, являвшихся источником постоянных трений между Сент-Джеймским двором и Эскуриалом[17], которые попеременно жаловались друг на друга.

Тем не менее Стид, подобно большинству колониальных губернаторов, сделал вид, будто верит сообщению английского капитана. Так же как и многие люди — от обитателей Багамских островов до жителей Мэйна, — он питал к надменной и властной Испании вполне заслуженную ею ненависть и поэтому предоставил «Прайд оф Девон» убежище в порту и все, что требовалось для починки корабля.

Прежде чем приступить к этой работе, английский капитан высадил на берег десятка два своих покалеченных в бою моряков и шесть раненых испанцев. Всех их поместили в длинном сарае на пристани, поручив заботу о них трем врачам Бриджтауна, в том числе и Питеру Бладу. На его попечение отдали испанцев — не только потому, что он хорошо владел испанским языком, но и потому, что, будучи невольником, он занимал среди других врачей низшее положение.

Блад не любил испанцев. Двухлетнее пребывание в испанской тюрьме и участие в кампаниях на оккупированной испанцами территории Голландии дали ему возможность познакомиться с такими сторонами испанского характера, которые никто не счел бы привлекательными. Но он честно выполнял врачебные обязанности и относился к своим пациентам с дружественным вниманием. Испанцы, искренне удивленные тем, что о них заботятся, что их лечат, вместо того чтобы повесить без всяких разговоров, проявляли истинное смирение. Однако жители Бриджтауна, приходившие в госпиталь с фруктами, цветами и сладостями для английских моряков, не скрывали своей враждебности к испанцам.

Когда Блад с помощью негра, присланного для ухода за ранеными, перевязывал одному из испанцев сломанную ногу, он услышал ненавистный хриплый голос своего хозяина.

— Ты что здесь делаешь?

Блад, не поднимая глаз и не прекращая перевязки, ответил:

— Лечу раненого.

— Я вижу это сам, идиот! — И над Бладом выросла массивная фигура полковника.

Лежавший на соломе полуобнаженный человек со страхом уставился черными глазами на желтое лицо полковника. Не требовалось знания английского языка, чтобы понять враждебные намерения пришедшего.

— Я вижу это, идиот! — повторил полковник Бишоп раздраженно. — Так же как вижу и кого именно ты лечишь. Кто тебе это позволил?

— Полковник Бишоп, я — врач и выполняю свои обязанности.

— Свои обязанности? — иронически спросил Бишоп. — Если бы ты о них помнил, то не попал бы на Барбадос.

— Вот поэтому-то я здесь и оказался.

— Хватит болтать, мне уже известны твои лживые россказни! — Он приходил все в большее бешенство, видя, что Блад спокойно продолжает заниматься своим делом. — Прекратишь ли ты свою возню с этим мерзавцем, когда с тобой говорит хозяин?!

Блад оторвался на секунду и взглянул на полковника.

— Этот человек мучается, — коротко ответил он и снова наклонился над раненым.

— Очень рад, что эта проклятая собака мучается. Но с тобой я поговорю по-иному. Я тебя заставлю слушаться! — вскричал полковник и поднял свою длинную бамбуковую трость, чтобы ударить Блада.

Но доктор быстро заговорил, стремясь предотвратить удар:

— Кем бы я ни был, но непослушным меня назвать нельзя. Я выполняю распоряжение господина губернатора.

Полковник остолбенел; желтое лицо его побагровело, а рот широко раскрылся.

— Губернатора… — повторил он и, опустив трость, быстро зашагал в другой конец сарая, где стоял губернатор.

Блад довольно усмехнулся. Его свирепому хозяину не удалось выместить на нем свой гнев.

Испанец приглушенным голосом спросил доктора, что случилось. Блад молчаливо покачал головой и, напрягая слух, пытался уловить, о чем говорят Стид и Бишоп. Полковник, массивная фигура которого высилась над маленьким, сморщенным, разодетым губернатором, бушевал и неистовствовал.

Однако маленького щеголя не так-то легко было запугать. Его превосходительство понимал, что его поддерживает общественное мнение, а таких лиц, которые разделяли бы жестокие взгляды полковника Бишопа, было сравнительно немного. Кроме того, его превосходительство считал нужным отвести посягательства на свои права. Да, действительно, он распорядился, чтобы Блад занимался ранеными испанцами, его распоряжения должны выполняться, и вообще больше не о чем разговаривать.

Но полковник Бишоп считал, что разговаривать есть о чем. И он, кипя от бешенства, громко высказал свое непристойное мнение по поводу раненых врагов.

— Вы разговариваете, как настоящий испанец, полковник, — сказал губернатор, чем нанес жестокую рану тщеславию полковника.

В ярости, не поддающейся описанию, Бишоп выбежал из сарая.

На следующий день высокопоставленные дамы Бриджтауна — жены и дочери богатых плантаторов и купцов — явились на пристань с подарками для раненых моряков.

Питер Блад был на своем месте, оказывая помощь испанцам. Никто по-прежнему не обращал на них внимания. Общественное мнение как бы поддерживало Бишопа, а не губернатора. Все подарки шли только морякам команды «Прайд оф Девон», и Питеру Бладу это казалось естественным, но, к своему удивлению, он увидел вдруг, что какая-то дама положила несколько бананов и пучок сочного сахарного тростника на плащ, служивший одному из его пациентов одеялом. Даму, изящно одетую в бледно-лиловый шелк, сопровождал негр, тащивший большую корзину.

Питер Блад, без камзола, в одной рубашке с засученными до локтей рукавами и с кровавой тряпкой в руке, пристально глядел на эту даму. Словно почувствовав его взгляд, она обернулась. Блад увидел улыбку на губах Арабеллы Бишоп.

— Этот раненый — испанец, — сказал он, словно пытаясь исправить возможное недоразумение, и в голосе его едва заметно прозвучала нотка злой иронии.

Улыбка сошла с лица Арабеллы. Ее брови нахмурились, лицо приняло надменное выражение.

— Я знаю, — сказала она. — Но он, кажется, тоже человек.

Ответ, в котором содержался явный упрек по адресу Блада, поразил его.

— Ваш дядя придерживается иного мнения, — заметил он, придя в себя. — Полковник Бишоп считает этих раненых паразитами, которых лечить незачем.

Она почувствовала насмешку в его голосе и, пристально глядя на него, спросила:

— Зачем вы мне об этом говорите?

— Хочу предупредить вас, чтобы вы не навлекли на себя неудовольствие полковника. Я не имел бы возможности перевязывать их раны, если бы он и здесь мог проявить свою власть.

— И вы, конечно, полагаете, что я обязана думать так же, как и мой дядя? — В ее голосе прозвучала какая-то враждебность, а в карих глазах сверкнула злая искорка.

— Даже в мыслях я не могу быть грубым с женщиной, — сказал он. — Но если полковник узнает, что вы раздаете подарки испанцам… — Он запнулся, не зная, как закончить свою мысль.

Арабелла с трудом сдерживала возмущение:

— Замечательно! Вначале вы приписываете мне жестокость, потом трусость. Для человека, который даже в мыслях не бывает грубым с женщиной, это совсем недурно. — Она засмеялась, но в ее мальчишеском смехе на этот раз прозвучала горечь.

Ему показалось, что сейчас он впервые понял Арабеллу.

— Простите меня, мисс, но как я мог догадаться… что племянница полковника Бишопа — ангел? — вырвалось у Блада.

Она бросила на него уничтожающий взгляд.

— Да, к сожалению, вы не обладаете догадливостью, — насмешливо сказала она и, наклонившись над корзиной, которую держал ее негр, начала вынимать фрукты и сладости, обильно оделяя ими всех раненых испанцев. На долю англичан у нее ничего не осталось, да они, впрочем, и не нуждались в ее помощи, так как их щедро одарили другие дамы.

Опустошив корзину, Арабелла позвала своего негра и, высоко подняв голову, удалилась, не только не сказав Бладу ни слова, но даже не удостоив его взглядом.

Питер со вздохом поглядел ей вслед.

Он был удивлен, что мысль о гневе Арабеллы причиняет ему беспокойство. Вчера он этого не почувствовал бы, ибо только сегодня перед ним раскрылся ее подлинный характер.

«Нет, я совсем не знаю людей, — думал Блад и пытался оправдать себя. — Но кто бы мог допустить, что семья, вырастившая такого изверга, как полковник Бишоп, воспитала и такое совершенство милосердия, как Арабелла?»

Глава 6

ПЛАН БЕГСТВА
С этого времени Арабелла Бишоп стала ежедневно посещать барак на пристани. Вначале она приносила испанским пленникам фрукты, а потом деньги и одежду. Девушка старалась приходить в те часы, когда, по ее расчетам, она не могла встретиться с Питером Бладом. Впрочем, и молодой доктор стал бывать здесь все реже и реже, по мере того как его пациенты один за другим поднимались на ноги. Последнее обстоятельство немало способствовало росту популярности Питера Блада среди жителей Бриджтауна. Возможно, они несколько переоценивали его врачебное искусство, но, как бы то ни было, его больные поправлялись, а раненые, которых пользовали местные врачи — Вакер и Бронсон, постепенно переселялись из барака на кладбище. Горожане сделали из этого факта должный вывод, и практика Вакера и Бронсона заметно сократилась, тогда как у Питера Блада, наоборот, работы прибавилось, а вместе с тем увеличились и доходы его хозяина. Следствием этого явился план, после длительного размышления выношенный Вакером и Бронсоном, который повлек за собой столько важных событий… Но не будем забегать вперед.

Однажды, явившись на пристань на полчаса раньше обычного, Питер Блад встретил Арабеллу Бишоп, только что вышедшую из барака. Он снял шляпу и посторонился, уступая ей дорогу, но девушка, гордо подняв голову и не глядя на него, прошла мимо.

— Мисс Арабелла! — умоляюще произнес Блад.

Арабелла сделала вид, что только сейчас заметила доктора. Бросив на него насмешливый взгляд, она сказала:

— Ах, это вы, воспитанный джентльмен!

— Неужели я никогда не буду прощен? Умоляю вас, мисс, сменить гнев на милость!

— О, какое самоуничижение!

— Вы издеваетесь надо мной, — сказал он с подчеркнутым смирением. Я, конечно, только раб… но ведь и вы когда-нибудь можете заболеть.

— Ну и что же?

— Вы сочтете неудобным для себя прибегать к моим услугам, если будете считать меня своим недругом.

— Разве вы единственный врач в Бриджтауне?

— Зато я самый безвредный из них!

Арабелла уловила в тоне Питера Блада нотку насмешки. Окинув его надменным взглядом, она раздраженно заметила:

— Не кажется ли вам, что вы ведете себя слишком свободно?

— Возможно, — согласился Блад. — Но доктор имеет на это право.

Его спокойный ответ еще больше рассердил Арабеллу.

— Но я не ваша пациентка! — с возмущением воскликнула она. — Запомните это раз и навсегда!

Не попрощавшись, Арабелла круто повернулась и быстро пошла вдоль пристани.

Блад долго смотрел ей вслед, затем сокрушенно развел руками и воскликнул:

— Что же это такое?! Либо она мегера, либо я болван! Пожалуй, и то и другое справедливо…

И, придя к такому заключению, он вошел в барак.

Этому утру суждено было стать утром волнений. Примерно через час после ухода Арабеллы, когда Блад покидал барак, к нему подошел Вакер — как помнит читатель, один из двух других врачей Бриджтауна.

Блад очень удивился этому, ибо до сих пор врачи старались не замечать его, лишь изредка снисходя до сухого приветствия.

— Если вы идете к полковнику Бишопу, то, с вашего согласия, я немного провожу вас, — любезно сказал Вакер, приземистый, широкоплечий человек лет сорока пяти, с обвислыми щеками и тусклыми голубыми глазами.

Предложение Вакера удивило Блада еще более, но внешне он не показал этого.

— Я иду в дом губернатора, — ответил он.

— Да?! Вернее, к супруге губернатора? — многозначительно хихикнул Вакер. — Я слыхал, что она отнимает у вас уйму времени. Что ж, молодость и привлекательная внешность, доктор Блад! Молодость и красота! Это дает врачу огромное преимущество, особенно когда он лечит дам!

Питер пристально взглянул на Вакера:

— Мне кажется, я угадываю вашу мысль. Поделитесь ею не со мной, а с губернатором Стидом. Быть может, это его позабавит.

— Вы неправильно поняли меня, дорогой! — поторопился исправить свои неосторожные слова Вакер. — У меня вовсе не было таких мыслей.

— Надеюсь, что так! — усмехнулся Блад.

— Не будьте так вспыльчивы, мой друг, — вкрадчиво заговорил Вакер и доверительно взял Питера под руку. — Я хочу помочь вам! — Голос доктора понизился почти до шепота. — Ведь рабство должно быть очень неприятно для такого талантливого человека, как вы.

— Какая проницательность! — насмешливо воскликнул Блад.

Однако доктор не заметил этой насмешки или не счел нужным ее заметить.

— Я не дурак, дорогой коллега, — продолжал он. — Я вижу человека насквозь и могу даже сказать, что он думает.

— Вы убедите меня в этом, если скажете, о чем думаю я, — заметил Блад.

Доктор Вакер окинул взглядом пустынную пристань, вдоль которой они шли в этот момент, и, еще ближе придвинувшись к Бладу, сказал вкрадчивым голосом:

— Не раз наблюдал я за вами, когда вы тоскливо всматривались в морскую даль. И вы полагаете, что я не знаю ваших мыслей? Если бы вам удалось спастись из этого ада, вы могли бы, как свободный человек, с удовольствием и выгодой для себя всецело отдаться своей профессии, украшением которой вы являетесь. Мир велик, и, кроме Англии, есть еще много стран, где такого человека, как вы, всегда тепло встретят. Помимо английских колоний, есть и другие. — Вакер оглянулся по сторонам и продолжал тоном заговорщика: — Отсюда совсем недалеко до голландской колонии Кюрасао. В это время года туда вполне можно добраться даже в небольшой лодке. Кюрасао может стать мостиком в огромный мир. Он откроется перед вами, как только вы освободитесь от цепей.

Доктор Вакер умолк и выжидающе уставился на своего невозмутимого спутника. Но Блад молчал.

— Что вы на это скажете? — с нетерпением спросил Вакер.

Блад ответил не сразу. Ему нужно было время, чтобы хладнокровно разобраться в потоке мыслей, нахлынувших на него при этом неожиданном предложении. Подумав, он начал с того, чем другой бы кончил:

— У меня нет денег, а ведь для такого путешествия их потребуется немало.

— Разве я не сказал, что хочу быть вашим другом? — воскликнул Вакер.

— Почему? — в упор спросил Блад, хотя в ответе на свой вопрос он не нуждался.

Доктор Вакер стал пространно объяснять, как обливается кровью его сердце при виде коллеги, изнывающего в рабстве и лишенного возможности применить на деле свои чудесные способности. Но Питер Блад сразу понял истинную причину: любым способом врачи стремились отделаться от конкурента, присутствие которого разоряло их.

Медлительность в принятии решений не являлась недостатком Блада. До сих пор он даже не помышлял о бегстве, понимая, что всякая попытка бежать без посторонней помощи окончилась бы провалом. Сейчас же, когда он мог рассчитывать на помощь Вакера и, в чем Блад не сомневался, его друга Бронсона, побег уже не казался ему безнадежным предприятием. И мысленно он уже сказал Вакеру: «Да!»

Выслушав длинные разглагольствования Вакера, Блад сделал вид, что искренне верит в дружеские побуждения своего коллеги.

— Это очень благородно с вашей стороны, коллега, — сказал он. — Именно так поступил бы и я, если бы мне представился подобный случай.

В глазах Вакера мелькнула радость, и он поспешно, даже слишком поспешно спросил:

— Значит, вы согласны?

— Согласен? — улыбнулся Блад. — А если меня поймают и приведут обратно, то мой лоб на всю жизнь украсится клеймом!

— Риск, конечно, велик, — согласился Вакер. — Но подумайте — в случае успеха вас ждет свобода, перед вами откроется весь мир!

Блад кивнул головой:

— Все это так. Однако для побега, помимо мужества, нужны и деньги. Шлюпка обойдется, вероятно, фунтов в двадцать.

— Деньги вы получите! — поторопился заверить Вакер. — Это будет заем, который вы нам вернете… вернете мне, когда сможете.

Это предательское «нам» и столь же быстрая поправка оговорки лишний раз подтвердили правильность предположения Блада. Сейчас у него не было и тени сомнения в том, что Вакер действовал вкупе с Бронсоном.

Навстречу им стали все чаще попадаться люди, что заставило собеседников прекратить разговор. Блад выразил Вакеру свою благодарность, хотя понимал, что благодарить его, в сущности, не за что.

— Завтра мы продолжим нашу беседу, — сказал он. — Вы приоткрыли мне двери надежды, коллега!

Блад говорил правду: он чувствовал себя, как узник, перед которым внезапно приоткрылись двери темницы.

Распрощавшись с Вакером, Блад прежде всего решил посоветоваться с Джереми Питтом. Вряд ли можно было сомневаться, чтобы Питт отказался разделить с ним опасности задуманного побега. К тому же Питт был штурманом, а пускаться в неведомое плавание без опытного штурмана было бы по меньшей мере неразумно.

Задолго до наступления вечера Блад был уже на территории, огороженной высоким частоколом, за которым находились хижины рабов и большой белый дом надсмотрщика.

— Когда все уснут, приходи ко мне, — шепнул Блад Питту. — Я должен кое-что сообщить тебе…

Молодой человек удивленно посмотрел на Блада. Его слова, казалось, пробудили Питта от оцепенения, в которое его вогнала жизнь, мало похожая на человеческую. Он кивнул головой, и они разошлись.

Полгода жизни на плантациях Барбадоса ввергли молодого моряка в состояние полной безнадежности. Он уже не был прежним спокойным, энергичным и уверенным в себе человеком, а передвигался крадучись, как забитая собака. Его лицо, утратив былые краски, стало безжизненным, глаза потускнели. Он выжил, несмотря на постоянный голод, изнуряющую работу под жестокими лучами тропического солнца и плети надсмотрщика. Отчаяние притупило в нем все чувства, и он медленно превращался в животное. Лишь чувство человеческого достоинства еще не совсем угасло в Питте. Ночью, когда Блад изложил план бегства, молодой человек словно обезумел.

— Бегство! О боже! — задыхаясь, — сказал он и, схватившись за голову, зарыдал, как ребенок.

— Тише! — прошептал Блад. Его рука слегка сжала плечо Питта. — Держи себя в руках. Нас запорют насмерть, если подслушают, о чем говорим.

Одна из привилегий, которыми пользовался Блад, состояла также в том, что он жил теперь в отдельной хижине. Она была сплетена из прутьев и свободно пропускала каждый звук. И хотя лагерь осужденных давно уже погрузился в глубокий сон, поблизости мог оказаться какой-нибудь слишком бдительный надсмотрщик, а это грозило непоправимой бедой. Питт постарался взять себя в руки.

В течение часа в хижине слышался едва внятный шепот. Надежда на освобождение вернула Питту его прежнюю сообразительность. Друзья решили, что для участия в задуманном предприятии следует привлечь человек восемь-девять, не больше. Из двух десятков еще оставшихся в живых повстанцев, которых купил полковник Бишоп, предстояло выбрать наиболее подходящих. Было бы хорошо, если бы все они знали море, но таких людей насчитывалось всего лишь двое — Хагторп, служивший в королевском военно-морском флоте, и младший офицер Николас Дайк. И еще один — артиллерист, по имени Огл, знакомый с морем, — также мог стать полезным спутником. Договорились, что Питт начнет с этих трех, а затем завербует еще человек шесть — восемь. Блад советовал Питту действовать осторожно: выяснить сначала настроение людей, а потом уж говорить с ними более или менее откровенно.

— Помни, — говорил Блад, — что, выдав себя, ты погубишь все: ведь ты — единственный штурман среди нас, и без тебя бегство невозможно.

Заверив Блада, что он все понял, Питт прокрался в свою хижину и бросился на соломенную подстилку, служившую ему постелью.

На следующее утро Блад встретился на пристани с доктором Вакером. Доктор соглашался дать взаймы тридцать фунтов стерлингов, необходимые для приобретения шлюпки. Блад почтительно поблагодарил его и сказал:

— Мне нужны не деньги, а шлюпка. Но я не знаю, кто осмелится продать мне ее после угроз наказаний, перечисленных в приказе губернатора Стида. Вы, конечно, знаете его?

Доктор Вакер в раздумье потер подбородок:

— Да, я читал это объявление… Однако, согласитесь, не мне же приобретать для вас шлюпку! Это станет сразу же известно всем. Мое участие повлечет за собой тюремное заключение и штраф в двести фунтов… вы понимаете?

Надежда, горевшая в душе Блада, потускнела, и тень отчаяния пробежала по его лицу.

— Да, но тогда… — пробормотал он, — к чему же мне ваши деньги?

— Отчаиваться рано, — сказал Вакер, и по тонким его губам скользнула улыбка. — Я об этом думал. Пусть человек, который купит шлюпку, уедет с вами. Здесь не должно остаться никого, кому пришлось бы впоследствии отвечать.

— Но кто же согласится бежать отсюда, кроме людей, влачащих такую же участь, как и я? — с сомнением спросил Блад.

— На острове есть не только невольники, но и ссыльные, — пояснил Вакер. — Люди, отбывающие ссылку за долги, будут счастливы расправить свои крылья. Я знаю одного корабельного плотника, по фамилии Нэтталл, и мне известно, что он с радостью воспользуется возможностью уехать.

— Но если он явится к кому-то покупать шлюпку, то, естественно, возникнет вопрос, откуда он взял деньги.

— Конечно, такой вопрос может возникнуть, но надо сделать так, чтобы на острове не осталось никого, кому можно было бы задать такой вопрос.

Блад понимающе кивнул головой, и Вакер подробно изложил свой план:

— Берите деньги и сразу же забудьте, что вам их дал я. Если же вас спросят о них, то вы скажете, что ваши друзья или родственники прислали вам эти деньги из Англии через одного из ваших пациентов, имя которого вы, как честный человек, ни в коем случае не можете назвать.

Он умолк и вопросительно посмотрел на Блада, и, когда тот ответил утвердительным взглядом, доктор, облегченно вздохнув, продолжал:

— Если действовать осторожно, то никаких вопросов не последует. Вам следует договориться с Нэтталлом, потому что плотник может быть очень полезным членом вашей команды. Он подыщет подходящую шлюпку и купит ее. Всю подготовку к бегству нужно закончить до приобретения шлюпки и, не теряя ни минуты, исчезнуть. Понимаете?

Блад понимал его так хорошо, что уже через час повидал Нэтталла и выяснил, что он действительно согласен участвовать в побеге. Они договорились, что плотник немедленно начнет поиски шлюпки, а когда она будет найдена, Блад сразу же передаст ему необходимую сумму.

Поиски, однако, заняли гораздо больше времени, нежели предполагал Блад. Лишь недели через три Нэтталл, с которым Блад встречался почти ежедневно, сообщил, что нашел подходящее суденышко и что его согласны продать за двадцать два фунта. В тот же вечер, вдали от любопытных глаз, Блад вручил ему деньги, и Нэтталл ушел, чтобы совершить покупку в конце следующего дня. Он должен был доставить шлюпку к пристани, откуда под покровом ночи Блад и его товарищи отправятся навстречу свободе.

Наконец все приготовления к побегу были закончены. В пустом бараке, где еще недавно помещались раненые пленники, Нэтталл спрятал центнер[18] хлеба, несколько кругов сыра, бочонок воды, десяток бутылок вина, компас, квадрант[19], карту, песочные часы, лаг[20], фонарь и свечи.

За палисадом, окружавшим лагерь осужденных, также все были готовы. Хагторп, Дайк и Огл согласились бежать, как и восемь других людей, тщательно отобранных из бывших повстанцев. В хижине Питта, где он жил вместе с пятью заключенными, согласившимися участвовать в смелой попытке Блада, в течение этих томительных ночей ожидания была сплетена лестница, чтобы с ее помощью перебраться через палисад.

Со страхом и нетерпением ожидали участники побега наступления следующего дня, который должен был стать последним днем их страшной жизни на Барбадосе.

Вечером, перед закатом солнца, убедившись, что Нэтталл отправился за лодкой, Блад медленно подошел к лагерю, куда надсмотрщики загоняли невольников, только что возвратившихся с плантаций. Он молча стоял у ворот, пропуская мимо себя изможденных, смертельно уставших людей, но посвященным был понятен огонек надежды, горевший в его глазах. Войдя в ворота вслед за невольниками, тащившимися к своим убогим хижинам, он увидел полковника Бишопа. Плантатор с тростью в руках разговаривал с надсмотрщиком Кентом, стоя около колодок, предназначенных для наказания провинившихся рабов.

Заметив Блада, он мрачно взглянул на него.

— Где ты шлялся? — закричал он, и, хотя угрожающий тон, звучавший в голосе полковника, был для него обычным, Блад почувствовал, как его сердце болезненно сжалось.

— Я был в городе, — ответил он. — У госпожи Патч лихорадка, а господин Деккер вывихнул ногу.

— За тобой ходили к Деккеру, но тебя там не нашли. Мне придется кое-что предпринять, красавец, чтобы ты не лодырничал и не злоупотреблял предоставленной тебе свободой. Не забывай, что ты осужденный бунтовщик!

— Мне все время об этом напоминают, — ответил Блад, так и не научившийся сдерживать свой язык.

— Черт возьми! — заорал взбешенный Бишоп. — Ты еще осмеливаешься говорить мне дерзости?

Вспомнив, как много поставлено им сегодня на карту и живо представив себе тот страх, с каким прислушиваются к его разговору с Бишопом товарищи в окружающих хижинах, Блад с необычным смирением ответил:

— О нет, сэр! Я далек от мысли говорить вам дерзости. Я… чувствую себя виноватым, что вам пришлось искать меня…

Бишоп внезапно остыл:

— Да? Ну ладно, сейчас ты почувствуешь себя еще больше виноватым. У губернатора приступ подагры, он визжит, как недорезанная свинья, а тебя нигде нельзя найти. Немедленно отправляйся в губернаторский дом. Тебя там ждут… Кент, дай ему лошадь, а то этот олух будет добираться туда всю ночь.

У Блада не было времени раздумывать. Он сознавал свое бессилие устранить эту неожиданную помеху. Но бегство было назначено на полночь. В надежде вернуться к этому времени доктор вскочил на подведенную Кентом лошадь.

— А как я вернусь назад? — спросил он. — Ведь ворота палисада будут закрыты.

— Об этом не беспокойся. До утра ты сюда не вернешься, — ответил Бишоп. — Они найдут для тебя какую-нибудь конуру в губернаторском доме, где ты и переспишь.

Сердце Питера Блада упало.

— Но… — начал он.

— Отправляйся без разговоров! Ты, кажется, намерен болтать до темноты. Губернатор ждет тебя! — И Бишоп с такой силой ударил лошадь Блада своей тростью, что она рванулась вперед, едва не выбросив из седла всадника.

Питер Блад уехал с настроением, близким к отчаянию. Бегство приходилось откладывать до следующей ночи, а это грозило осложнениями: сделка Нэтталла могла получить огласку, к нему могли обратиться с вопросами, на которые трудно было ответить, не возбудив подозрения.

Блад рассчитывал, что после визита в губернаторский дом ему удастся под покровом темноты незаметно прокрасться к частоколу и дать знать Питту и другим о своем возвращении. Тогда бегство еще могло бы состояться. Однако и эти расчеты сорвал губернатор, у которого он нашел свирепый приступ подагры и не менее свирепый приступ гнева, вызванный длительным отсутствием Блада.

Губернатор задержал доктора до глубокой ночи. Блад надеялся уйти после того, как ему удалось при помощи кровопускания несколько успокоить боли, мучившие губернатора, но Стид не хотел и слышать об отъезде Блада. Доктор должен был остаться на ночь здесь же, в губернаторской спальне. Судьба, казалось, издевалась над Бладом. Бегство в эту ночь окончательно срывалось.

Только рано утром Питер Блад, заявив, что ему необходимо побывать в аптеке, смог выбраться из губернаторского дома.

Он поспешил к Нэтталлу и застал его в ужасном состоянии. Несчастный плотник, прождавший на пристани всю ночь, был убежден, что все уже открыто и он погиб. Питер Блад как мог успокоил его.

— Мы бежим сегодня ночью, — сказал он с уверенностью, которой на самом деле не испытывал. — Бежим, если даже для этого мне придется выпустить у губернатора всю его кровь. Будьте готовы сегодня ночью.

— Ну, а если днем у меня спросят, откуда я взял деньги? — проблеял Нэтталл. Это был щуплый человечек с мелкими чертами лица и бесцветными, отчаянно моргающими глазами.

— Придумайте что-нибудь. Но не трусьте. Держитесь уверенней. Я не могу больше здесь задерживаться. — И с этими словами Блад расстался с плотником.

Через час после его ухода в жалкую лачугу Нэтталла явился чиновник из канцелярии губернатора. С тех пор как на острове появились осужденные повстанцы, губернатор установил правило, по которому каждый, продавший шлюпку, обязан был сообщить об этом властям, после чего имел право на получение обратно залога в десять фунтов стерлингов, который вносил каждый владелец шлюпки. Однако губернаторская канцелярия отложила выплату залога человеку, продавшему Нэтталлу шлюпку, чтобы проверить, действительно ли была совершена эта сделка.

— Нам стало известно, что ты купил лодку у Роберта Фаррела, — сказал чиновник.

— Да, — ответил Нэтталл, убежденный, что для него уже наступил конец.

— Не кажется ли тебе, что ты вовсе не торопишься сообщить об этой покупке в канцелярию губернатора? — Это было сказано таким тоном, что бесцветные глазки Нэтталла замигали еще быстрее.

— С… сообщить об этом?

— Ты знаешь, что это требуется по закону.

— Если вы позволите… я… я не знал!

— Но об этом было объявлено еще в январе.

— Я… я… не умею читать.

Чиновник посмотрел на него с нескрываемым презрением.

— Теперь ты об этом знаешь. Потрудись до двенадцати часов дня внести в канцелярию губернатора залог — десять фунтов стерлингов.

Чиновник удалился, оставив Нэтталла в холодном поту, хотя утро было очень жаркое. Несчастный плотник был рад, что ему не задали самого неприятного вопроса: откуда у человека, сосланного на остров за неуплату долгов, оказались деньги для покупки шлюпки? Он понимал, конечно, что это была только временная отсрочка, что этот вопрос ему все равно зададут, и тогда ему придет конец.

Нэтталл проклинал ту минуту, когда он согласился принять участие в бегстве. Ему казалось, что все их планы раскрыты, что его, наверно, повесят или по крайней мере заклеймят каленым железом и продадут в рабство, как и тех арестантов, с которыми он имел безумие связаться. Если бы только в его руках были эти злосчастные десять фунтов для внесения залога, тогда он мог бы сейчас же закончить все формальности, и это отсрочило бы необходимость отвечать на вопросы. Ведь чиновник не обратил внимания на то, что Нэтталл был должником. Следовательно, его коллеги тоже могли оказаться такими же рассеянными хотя бы на один-два дня. А за это время Нэтталл надеялся оказаться вне пределов их досягаемости.

Нужно было что-то немедленно предпринять и во что бы то ни стало найти деньги до двенадцати часов дня.

Схватив шляпу, Нэтталл отправился на поиски Питера Блада. Но где мог быть сейчас доктор? Где его искать? Он осмелился спросить у одно-двух прохожих, не видели ли они доктора Блада, делая вид, будто чувствует себя плохо, что, впрочем, весьма походило на истину. Но никто не мог ответить ему на этот вопрос, а поскольку Блад никогда не говорил плотнику о роли Вакера в предполагаемом побеге, то Нэтталл прошел мимо дома единственного человека на Барбадосе, который охотно помог бы ему найти Блада.

В конце концов Нэтталл отправился на плантацию полковника Бишопа, решив, что если Блада не окажется и там, то он повидает Питта — о его участии в бегстве ему было известно — и через него передаст Бладу обо всем, что с ним произошло.

Встревоженный Нэтталл, не замечая ужасной жары, вышел из города и отправился на холмы к северу от города, где находилась плантация.

В это же самое время Блад, снабдив губернатора лекарством, получил разрешение отправиться по своим делам. Он выехал из губернаторского дома, намереваясь отправиться на плантацию, и попал бы туда, конечно, гораздо раньше Нэтталла, если бы непредвиденная задержка не повлекла за собой несколько неприятных событий. А причиной задержки оказалась Арабелла Бишоп.

Они встретились у ворот пышного сада, окружавшего губернаторский дом.

На этот раз Питер Блад был в хорошем настроении. Здоровье знатного пациента улучшилось настолько, что Блад приобрел наконец свободу передвижения, и это сразу же вывело его из состояния мрачной подавленности, в котором он находился последние двенадцать часов. Ртуть в термометре его настроения подскочила вверх. Он смотрел на будущее оптимистически: ну что ж, не удалось прошлой ночью — удастся нынешней; один день, в конце концов, ничего не решает. Конечно, губернаторская канцелярия — малоприятное учреждение, но от ее внимания они избавлены по меньшей мере на сутки, а к этому времени их суденышко будет уже далеко отсюда.

Его уверенность в успехе была первой причиной несчастья. Вторая же заключалась в том, что и у Арабеллы Бишоп в этот день было такое же хорошее настроение, и она не испытывала к Бладу никакой вражды. Эти два обстоятельства и явились причиной его задержки, приведшей к печальным последствиям.

Увидев Блада, Арабелла с милой улыбкой поздоровалась с ним и заметила:

— Кажется, уже целый месяц прошел со дня нашей последней встречи.

— Точнее говоря, двадцать один день. Я считал их.

— А я уже начала думать, что вы умерли.

— В таком случае благодарю вас за венок.

— Какой венок?

— Венок на мою могилу.

— Почему вы всегда шутите? — спросила Арабелла,вспомнив, что именно его насмешливость во время последней встречи оттолкнула ее от Блада.

— Человек должен уметь иногда посмеяться над собой, иначе он сойдет с ума, — ответил Блад. — Об этом, к сожалению, знают очень немногие, и поэтому в мире так много сумасшедших.

— Над собой вы можете смеяться сколько угодно. Но, мне кажется, что вы смеетесь и надо мной, а это ведь невежливо.

— Честное слово, вы ошибаетесь. Я смеюсь только над смешным, а вы совсем не смешны.

— Какая же я тогда? — улыбнулась Арабелла.

Он с восхищением глядел на нее — такую очаровательную, доверчивую и искреннюю.

— Вы — племянница человека, которому я принадлежу как невольник. — Он сказал это мягко, без озлобления.

— Нет, нет, это не ответ! — настаивала она. — Сегодня вы должны отвечать мне искренне.

— Искренне? — переспросил Блад. — На ваши вопросы вообще отвечать трудно, а отвечать искренне… Ну хорошо. Я скажу, что тот человек, другом которого вы станете, может считать себя счастливцем… — Он, видимо, хотел еще что-то сказать, но сдержался.

— Это даже более чем вежливо! — рассмеялась Арабелла. — Оказывается, вы умеете говорить комплименты! Другой на вашем месте…

— Вы думаете, я не знаю, что сказал бы другой на моем месте? — перебил ее Блад. — Вы, очевидно, полагаете, что я не знаю мужчин?

— Возможно, мужчин вы знаете, но в женщинах вы совершенно не способны разбираться, и инцидент в госпитале лишь подтверждает это.

— Неужели вы никогда не забудете о нем?

— Никогда!

— Какая память! Разве у меня нет каких-либо хороших качеств, о которых можно было бы говорить?

— Почему же, таких качеств у вас несколько.

— Какие же, например? — поспешно спросил Блад.

— Вы прекрасно говорите по-испански.

— И это все? — уныло протянул Блад.

Но девушка словно не заметила его огорчения.

— Где вы изучили этот язык? Вы были в Испании? — спросила она.

— Да, я два года просидел в испанской тюрьме.

— В тюрьме? — переспросила Арабелла, и в ее тоне прозвучало замешательство, не укрывшееся от Блада.

— Как военнопленный, — пояснил он. — Я был взят в плен, находясь в рядах французской армии.

— Но ведь вы врач!

— Полагаю все-таки, что это мое побочное занятие. По профессии я солдат. По крайней мере, этому я отдал десять лет жизни. Большого богатства эта профессия мне не принесла, но служила она мне лучше, чем медицина, по милости которой, как видите, я стал рабом. Очевидно, бог предпочитает, чтобы люди не лечили друг друга, а убивали.

— Но почему вы стали солдатом и оказались во французской армии?

— Я — ирландец и получил медицинское образование, но мы, ирландцы, очень своеобразный народ и поэтому… О, это очень длинная история, а полковник уже ждет меня.

Однако Арабелла не хотела отказаться от возможности послушать интересную историю. Если Блад немного подождет, то обратно они поедут вместе, после того как по просьбе дяди она справится о состоянии здоровья губернатора.

Блад, конечно, согласился подождать, и вскоре, не торопя лошадей, они возвращались к дому полковника Бишопа. Кое-кто из встречных не скрывал своего удивления при виде раба-доктора, столь непринужденно беседующего с племянницей своего хозяина. Нашлись и такие, которые дали себе слово намекнуть об этом полковнику. Что касается Питера и Арабеллы, то в это утро они совершенно не замечали окружающего. Он поведал ей о своей бурной юности и более подробно, чем раньше, рассказал о том, как его арестовали и судили.

Он уже заканчивал свой рассказ, когда они сошли с лошадей у дверей ее дома и задержались здесь еще на несколько минут, узнав от грума, что полковник еще не вернулся с плантации. Арабелла явно не хотела отпускать Блада.

— Сожалею, что не знала всего этого раньше, — сказала девушка, и в ее карих глазах блеснули слезы. На прощание она по-дружески протянула Бладу руку.

— Почему? Разве это что-либо изменило бы? — спросил он.

— Думаю, что да. Жизнь очень сурово обошлась с вами.

— Могло быть и хуже, — сказал он и взглянул на нее так пылко, что на щеках Арабеллы вспыхнул румянец и она опустила глаза.

Прощаясь, Блад поцеловал ее руку. Затем он медленно направился к палисаду, находившемуся в полумиле от дома. Перед его глазами все еще стояло ее лицо с краской смущения и необычным для нее выражением робости. В это мгновение он уже не помнил, что был невольником, осужденным на десять лет каторги, и что в эту ночь над планом его бегства нависла серьезная угроза.

Глава 7

ПИРАТЫ
Джеймс Нэтталл очень быстро добрался до плантации полковника Бишопа. Его тонкие, длинные и сухие ноги были вполне приспособлены к путешествиям в тропическом климате, да и сам он выглядел таким худым, что трудно было предположить, чтобы в его теле пульсировала жизнь, а между тем, когда он подходил к плантации, с него градом катился пот.

У ворот он столкнулся с надсмотрщиком Кентом — приземистым, кривоногим животным, с руками Геркулеса и челюстями бульдога.

— Я ищу доктора Блада, — задыхаясь, пролепетал Нэтталл.

— Ты что-то уж очень спешишь! — заворчал Кент. — Ну что еще за чертовщина? Двойня?

— Как? Двойня? О нет. Я не женат, сэр… Это… мой двоюродный брат, сэр.

— Что, что?

— Он заболел, сэр, — быстро солгал Нэтталл. — Доктор здесь?

— Его хижина вон там, — небрежно указал Кент. — Если его там нет, ищи где-нибудь в другом месте. — И с этими словами он ушел.

Обрадовавшись, что Кент удалился, Нэтталл вбежал в ворота. Доктора Блада в хижине не оказалось. Любой здравомыслящий человек на его месте дождался бы доктора здесь, но Нэтталл не принадлежал к числу людей такого рода…

Он выскочил из ворот ограды и после минутного раздумья решил идти в любом направлении, только не туда, куда ушел Кент. По выжженному солнцем лугу Нэтталл пробрался на плантацию сахарного тростника, золотистой стеной высившегося в ослепительных лучах июньского солнца. Дорожки, проходившие вдоль и поперек плантации, делили янтарное поле на отдельные квадраты. Заметив вдали работающих невольников, Нэтталл подошел к ним. Питта среди них не было, а спросить о нем Нэтталл не решался. Почти полчаса бродил он по дорожкам в поисках доктора. В одном месте его задержал надсмотрщик и грубо спросил, что ему здесь нужно. Нэтталл опять ответил, что ищет доктора Блада. Тогда надсмотрщик послал Нэтталла к дьяволу и потребовал, чтобы тот немедленно убрался. Испуганный плотник пообещал сейчас же уйти, но по ошибке пошел не к хижинам, где жили невольники, а в противоположную сторону, на самый дальний участок плантации, у опушки густого леса.

Надсмотрщику, изнемогавшему от полуденного зноя, вероятно, было лень исправлять его ошибку.

Так Нэтталл добрался до конца дорожки и, свернув с нее, наткнулся на Питта, который чистил деревянной лопатой оросительную канаву.

Питт был бос, вся его одежда состояла из коротких и рваных бумажных штанов. На голове торчала соломенная шляпа с широкими полями. Увидев его, Нэтталл вслух поблагодарил бога. Питт удивленно поглядел на плотника, который унылым тоном, охая и вздыхая, рассказал ему печальные новости, суть которых заключалась в том, что необходимо было срочно найти Блада и получить у него десять фунтов стерлингов, без которых всем им грозила гибель.

— Будь ты проклят, дурак! — гневно сказал Питт. — Если тебе нужен Блад, так почему ты тратишь здесь время?

— Я не могу его найти, — проблеял Нэтталл, возмутившись таким отношением к нему. Он не мог, разумеется, понять, в каком взвинченном состоянии находится Питт, который к утру, после бессонной ночи и тревожного ожидания, дошел уже до отчаяния. — Я думал, что ты…

— Ты думал, я брошу лопату и отправлюсь на поиски доктора? Боже мой, и от такого идиота зависит наша жизнь! Время дорого, а ты тратишь его попусту. Ведь если надсмотрщик увидит тебя со мной, что ты ему скажешь, болван?!

От таких оскорблений Нэтталл на мгновение лишился дара речи, а потом вспылил:

— Клянусь богом, мне жаль, что я вообще связался с вами! Клянусь…

Но чем еще хотел поклясться Нэтталл, осталось неизвестным, потому что из-за густых зарослей появилась крупная фигура мужчины в камзоле из светло-коричневой тафты. Его сопровождали два негра, одетые в бумажные трусы и вооруженные абордажными саблями. Неслышно подойдя по мягкой земле, он оказался в десяти ярдах[21] от Нэтталла и Питта.

Испуганный Нэтталл бросился в лес, как заяц. Это был самый глупый и предательский поступок, какой он только мог придумать. Питт простонал и, опершись на лопату, не двигался с места.

— Эй, ты! Стой! — заорал полковник Бишоп, и вслед беглецу понеслись страшные угрозы, перемешанные с бранью.

Однако беглец, ни разу не обернувшись, скрылся в чаще. В его трусливой душе теплилась одна-единственная надежда, что полковник Бишоп не заметил его лица, ибо он знал, что у полковника хватит власти и влияния отправить на виселицу любого не понравившегося ему человека.

Уже после того, как беглец был далеко, плантатор вспомнил о двух неграх, шедших за ним по пятам, словно гончие собаки. Это были телохранители Бишопа, без которых он не появлялся на плантации, с тех пор как несколько лет назад один невольник бросился на него и чуть не задушил.

— Догнать его, черные свиньи! — закричал Бишоп, но, едва лишь негры бросились вдогонку за беглецом, он тут же остановил их: — Ни с места, проклятые!

Ему пришло в голову, что для расправы над беглецом нет нужды охотиться за ним. В его руках был Питт, у которого он мог вырвать имя его застенчивого приятеля и содержание их таинственной беседы. Питт, конечно, мог заупрямиться, но изобретательный полковник знал немало способов, для того чтобы сломить упрямство любого своего раба.

Повернувшись к невольнику лицом, пылавшим от жары и от ярости, Бишоп посмотрел на него маленькими глазками и, размахивая легкой бамбуковой тростью, сделал шаг вперед.

— Кто этот беглец? — со зловещим спокойствием спросил он.

Питт стоял молча, опираясь на лопату. Он тщетно пытался найти какой-нибудь ответ на вопрос хозяина, но в голосе теснились лишь проклятия по адресу идиота Нэтталла.

Подняв бамбуковую трость, полковник изо всей силы ударил юношу по голой спине. Питт вскрикнул от жгучей боли.

— Отвечай, собака! Как его зовут?

Взглянув исподлобья на плантатора, Джереми сказал:

— Я не знаю. — В его голосе прозвучало раздражение, которое полковник расценил как дерзость.

— Не знаешь? Хорошо. Вот тебе еще, чтобы ты думал побыстрей! Вот еще, и еще, и еще… — Удары сыпались на юношу один за другим. — Ну, как теперь? Вспомнил его имя?

— Нет, я же не знаю его.

— А!.. Ты еще упрямишься! — Полковник со злобой посматривал на Питта, но затем им вдруг овладела ярость. — Силы небесные! Ты решил со мной шутить? Ты думаешь, что я тебе это позволю?

Стиснув зубы и пожав плечами, Питт переминался с ноги на ногу. Для того чтобы привести полковника Бишопа в бешенство, требовалось очень немного. Взбешенный плантатор стал нещадно избивать юношу, сопровождая каждый удар кощунственной бранью, пока Питт не был доведен до отчаяния, вызванного вспыхнувшим в нем чувством человеческого достоинства, и не бросился на своего мучителя.

Но за всеми его движениями зорко следили бдительные телохранители. Их мускулистые бронзовые руки тотчас же охватили Питта, скрутили ему руки назад и связали ремнем.

Лицо у Бишопа покрылось пятнами. Тяжело дыша, он крикнул:

— Взять его!

Негры потащили несчастного Питта по длинной дорожке меж золотистых стен тростника. Их провожали испуганные взгляды работавших невольников. Отчаяние Питта было безгранично. Его мало трогали предстоящие мучения; главная причина его душевных страданий заключалась в том, что тщательно разработанный план спасения из этого ада был сорван так нежданно и так глупо.

Пройдя мимо палисада, негры, тащившие Питта, направились к белому дому надсмотрщика, откуда хорошо была видна Карлайлская бухта. Питт бросил взгляд на пристань, у которой качались на волнах черные шлюпки. Он поймал себя на мысли о том, что в одной из этих шлюпок, если бы им хоть немного улыбнулось счастье, они могли уже быть за горизонтом.

И он тоскливо посмотрел на морскую синеву.

Там, подгоняемый легким бризом, едва рябившим сапфировую поверхность Карибского моря, величественно шел под английским флагом красный фрегат.

Полковник остановился и, прикрыв руками глаза от солнца, внимательно посмотрел на корабль. Несмотря на легкий бриз, корабль медленно входил в бухту только под нижним парусом на передней мачте. Остальные паруса были свернуты, открывая взгляду внушительные очертания корпуса корабля — от возвышающейся в виде башни высокой надстройки на корме до позолоченной головы на форштевне, сверкавшей в ослепительных лучах солнца.

Осторожное продвижение корабля свидетельствовало, что его шкипер плохо знал местные воды и пробирался вперед, то и дело сверяясь с показаниями лота. Судя по скорости движения, кораблю требовалось не менее часа, для того чтобы бросить якорь в порту. Пока полковник рассматривал корабль, видимо восхищаясь его красотой, Питта увели за палисад и заковали в колодки, всегда стоявшие наготове для рабов, нуждавшихся в исправлении.

Сюда же неторопливой, раскачивающейся походкой подошел полковник Бишоп.

— Непокорная дворняга, которая осмеливается показывать клыки своему хозяину, расплачивается за обучение хорошим манерам своей исполосованной шкурой, — сказал он, приступая к исполнению обязанностей палача.

То, что он сам, своими собственными руками, выполнял работу, которую большинство людей его положения, хотя бы из уважения к себе, поручали слугам, может дать представление о том, как низко пал этот человек. С видимым наслаждением наносил он удары по голове и спине своей жертвы, будто удовлетворяя свою дикую страсть. От сильных ударов гибкая трость расщепилась на длинные, гибкие полосы с краями, острыми, как бритва. Когда полковник, обессилев, отбросил в сторону измочаленную трость, вся спина несчастного невольника представляла собой кровавое месиво.

— Пусть это научит тебя нужной покорности! — сказал палач-полковник. — Ты останешься в колодках без пищи и воды — слышишь меня: без пищи и воды! — до тех пор, пока не соблаговолишь сообщить мне имя твоего застенчивого друга и зачем он сюда приходил.

Плантатор повернулся на каблуках и ушел в сопровождении своих телохранителей.

Питт слышал его будто сквозь сон. Сознание почти оставило его, истерзанного страшной болью, измученного отчаянием. Ему было уже безразлично — жив он или нет.

Однако новые муки пробудили его из состояния тупого оцепенения, вызванного болью. Колодки стояли на открытом месте, ничем не защищенном от жгучих лучей тропического солнца, которые, подобно языкам жаркого пламени, лизали изуродованную, кровоточащую спину Питта. К этой нестерпимой боли прибавилась и другая, еще более мучительная. Свирепые мухи Антильских островов, привлеченные запахом крови, тучей набросились на него.

Вот почему изобретательный полковник, так хорошо владеющий искусством развязывать языки упрямцев, не счел нужным прибегать к другим формам пыток. При всей своей дьявольской жестокости он не смог бы придумать больших мучений, нежели те, которые природа так щедро отпустила на долю Питта.

Рискуя переломать себе руки и ноги, молодой моряк стонал, корчился и извивался в колодках.

В таком состоянии его и нашел Питер Блад, который внезапно появился перед затуманенным взором Питта, с большим пальмовым листом в руках. Отогнав мух, облепивших Питта, он привязал лист к шее юноши, укрыв его спину от назойливых насекомых и от палящего солнца. Усевшись рядом с Питтом, Блад положил голову страдальца к себе на плечо и обмыл ему лицо холодной водой из фляжки. Питт вздрогнул и, тяжело вздохнув, простонал:

— Пить! Ради бога, пить!

Блад поднес к дрожащим губам мученика флягу с водой. Молодой человек жадно припал к ней, стуча зубами о горлышко, и осушил ее до дна, после чего, почувствовав облегчение, попытался сесть.

— Спина, моя спина! — простонал он.

В глазах Питера Блада что-то сверкнуло, кулаки его сжались, а лицо передернула гримаса сострадания, но, когда он заговорил, голос его снова был спокойным и ровным:

— Успокойся, Питт. Я прикрыл тебе спину, хуже ей пока не будет. Расскажи мне покороче, что с тобой случилось. Ты, наверное, полагал, будто мы обойдемся без штурмана, если дал этой скотине Бишопу повод чуть не убить тебя?

Питт застонал. Однако на этот раз его мучила не столько физическая, сколько душевная боль.

— Не думаю, Питер, что штурман вообще понадобится.

— Что, что такое? — вскричал Блад.

Прерывистым голосом Питт, задыхаясь, поведал другу обо всем случившемся.

— Я буду гнить здесь… пока не скажу ему имя… зачем он… приходил сюда…

Блад поднялся на ноги, и рычание вырвалось из его горла.

— Будь проклят этот грязный рабовладелец! — сказал он. — Но мы должны что-то придумать. К черту Нэтталла! Внесет он залог или нет, выдумает какое-либо объяснение или нет, — все равно шлюпка наша. Мы убежим, а вместе с нами и ты.

— Фантазия, Питер, — прошептал мученик. — Мы не сможем бежать… Залог не внесен… Чиновники конфискуют шлюпку… Если даже Нэтталл не выдаст нас… и нам не заклеймят лбы…

Блад отвернулся и с тоской взглянул на море, по голубой глади которого он так мучительно надеялся вернуться к свободной жизни.

Огромный красный корабль к этому времени уже приблизился к берегу и сейчас медленно входил в бухту. Две или три лодки отчалили от пристани, направляясь к нему. Блад видел сверкание медных пушек, установленных на носу, и различал фигуру матроса около передней якорной цепи с левой стороны судна, готовившегося бросить лот.

Чей-то гневный голос прервал его мысли:

— Какого дьявола ты здесь делаешь?

Это был полковник Бишоп со своими телохранителями.

На смуглом лице Блада появилось иное выражение.

— Что я делаю? — вежливо спросил он. — Как всегда, выполняю свои обязанности.

Разгневанный полковник заметил пустую фляжку рядом с колодками, в которых корчился Питт, и пальмовый лист, прикрывавший его спину.

— Ты осмелился это сделать, подлец? — На лбу плантатора, как жгуты, вздулись вены.

— Да, я это сделал! — В голосе Блада звучало искреннее удивление.

— Я приказал, чтобы ему не давали пищи и воды до моего распоряжения.

— Простите, господин полковник, но ведь я не слышал этого распоряжения.

— Ты не слышал?! О мерзавец! Исчадие ада! Как же ты мог слышать, когда тебя здесь не было?

— Но в таком случае, можно ли требовать от меня, чтобы я знал о вашем распоряжении? — с нескрываемым огорчением спросил Блад. — Увидев, что ваш раб страдает, я сказал себе: «Это один из невольников моего полковника, а я у него врач и, конечно, обязан заботиться о его собственности». Поэтому я дал этому юноше глоток воды и прикрыл спину пальмовым листом. Разве я не был прав?

— Прав? — От возмущения полковник потерял дар речи.

— Не надо волноваться! — умоляюще произнес Блад. — Вам это очень вредно. Вас разобьет паралич, если вы будете так горячиться…

Полковник с проклятиями оттолкнул доктора, бросился к колодкам и сорвал пальмовый лист со спины пленника.

— Во имя человеколюбия… — начал было Блад.

Полковник, задыхаясь от ярости, заревел:

— Убирайся вон! Не смей даже приближаться к нему, пока я сам не пошлю за тобой, если ты не хочешь отведать бамбуковой палки!

Он был ужасен в своем гневе, но Блад даже не вздрогнул. И полковник, почувствовав на себе пристальный взгляд его светло-синих глаз, казавшихся такими удивительно странными на этом смуглом лице, как бледные сапфиры в медной оправе, подумал, что этот мерзавец-доктор в последнее время стал слишком много себе позволять. Такое положение требовалось исправить немедля. А Блад продолжал спокойно и настойчиво:

— Во имя человеколюбия, разрешите мне облегчить его страдания, или клянусь вам, что я откажусь выполнять свои обязанности врача и не дотронусь ни до одного пациента на этом отвратительном острове.

Полковник был так поражен, что сразу не нашелся, что сказать. Потом он заорал:

— Милостивый бог! Ты смеешь разговаривать со мной подобным тоном, собака? Ты осмеливаешься ставить мне условия?

— А почему бы и нет? — Синие глаза Блада смотрели в упор на полковника, и в них играл демон безрассудства, порожденный отчаянием.

В течение нескольких минут, показавшихся Бладу вечностью, Бишоп молча рассматривал его, а затем изрек:

— Я слишком мягко относился к тебе. Но это можно исправить. — Губы его сжались. — Я прикажу пороть тебя до тех пор, пока на твоей паршивой спине не останется клочка целой кожи!

— Вы это сделаете? Гм-м!.. А что скажет губернатор?

— Ты не единственный врач на острове.

Блад засмеялся:

— И вы осмелитесь сказать это губернатору, который мучается от подагры так, что не может даже стоять? Вы прекрасно знаете, что он не потерпит другого врача.

Однако полковника, охваченного диким гневом, нелегко было успокоить.

— Если ты останешься в живых после того, как мои черномазые над тобой поработают, возможно, ты одумаешься.

Он повернулся к неграм, чтобы отдать приказание, но в это мгновение, сотрясая воздух, раздался мощный, раскатистый удар. Бишоп подскочил от неожиданности, а вместе с ним подскочили оба его телохранителя и даже внешне невозмутимый Блад. После этого все они, как по команде, повернулись лицом к морю.

Внизу, в бухте, там, где на расстоянии кабельтова[22] от форта стоял большой красивый корабль, заклубились облака белого дыма. Они целиком скрыли корабль, оставив видимыми только верхушки мачт. Стая испуганных морских птиц, поднявшаяся со скалистых берегов, с пронзительными криками кружила в голубом небе.

Ни полковник, ни Блад, ни Питт, глядевший мутными глазами на голубую бухту, не понимали, что происходит. Но это продолжалось недолго — лишь до той поры, как английский флаг быстро соскользнул с флагштока на грот-мачте и исчез в белой облачной мгле, а на смену ему через несколько секунд взвился золотисто-пурпурный стяг Испании. Тогда все сразу стало понятно.

— Пираты! — заревел полковник. — Пираты!

Страх и недоверие смешались в его голосе. Лицо Бишопа побледнело, приняв землистый оттенок, маленькие глазки вспыхнули гневом. Его телохранители в недоумении глядели на хозяина, выкатив белки глаз и скаля зубы.

Глава 8

ИСПАНЦЫ
Большой корабль, которому разрешили так спокойно войти под чужим флагом в Карлайлскую бухту, оказался испанским капером[23]. Он явился сюда не только для того, чтобы расквитаться за кое-какие крупные долги хищного «берегового братства», но и для того, чтобы отомстить за поражение, нанесенное «Прайд оф Девон» двум галионам[24], шедшим с грузом ценностей в Кадикс. Поврежденным галионом, скрывшимся с поля битвы, командовал дон Диего де Эспиноса-и-Вальдес — родной брат испанского адмирала дона Мигеля де Эспиноса, очень вспыльчивого и надменного господина.

Проклиная себя за понесенное поражение, дон Диего поклялся дать англичанам такой урок, которого они никогда не забудут. Он решил позаимствовать кое-что из опыта Моргана[25] и других морских разбойников и предпринять карательный налет на ближайшую английскую колонию. К сожалению, рядом с ним не было брата-адмирала, который мог бы отговорить Диего де Эспиноса от этакой авантюры, когда в Сан Хуан де Пуэрто-Рико он оснащал для этой цели корабль «Синко Льягас». Объектом своего налета он наметил остров Барбадос, полагая, что защитники его, понадеявшись на естественные укрепления острова, будут застигнуты врасплох. Барбадос он наметил еще и потому, что, по сведениям, доставленным ему шпионами, там еще стоял «Прайд оф Девон», а ему хотелось, чтобы его мщение имело какой-то оттенок справедливости. Время для налета он выбрал такое, когда в Карлайлской бухте не было ни одного военного корабля.

Его хитрость осталась нераскрытой настолько, что, не возбудив подозрений, он преспокойно вошел в бухту и отсалютовал форту в упор бортовым залпом из двадцати пушек.

Прошло несколько минут, и зрители, наблюдавшие за бухтой, заметили, что корабль осторожно продвигается в клубах дыма. Подняв грот[26] для увеличения хода и идя в крутом бейдевинде[27], он наводил пушки левого борта на не подготовленный к отпору форт.

Сотрясая воздух, раздался второй залп. Грохот его вывел полковника Бишопа из оцепенения. Он вспомнил о своих обязанностях командира барбадосской милиции.

Внизу, в городе, лихорадочно били в барабаны, слышался звук трубы, как будто требовалось еще оповещать об опасности.

Место полковника Бишопа было во главе немногочисленного гарнизона форта, который испанские пушки превращали сейчас в груду камней.

Невзирая на гнетущую жару и свой немалый вес, полковник поспешно направился в город. За ним рысцой трусили его телохранители.

Повернувшись к Джереми Питту, Блад мрачно улыбнулся:

— Вот это и называется своевременным вмешательством судьбы. Хотя один лишь дьявол знает, что из всего этого выйдет!

При третьем залпе он поднял пальмовый лист и осторожно прикрыл им спину своего друга.

И как раз в это время на территории, огороженной частоколом, появились охваченные паникой Кент и человек десять рабочих плантации. Они вбежали в низкий белый дом и минуту спустя вышли оттуда уже с мушкетами и кортиками.

Сюда же, к белому дому Кента, группками по два, по три человека стали собираться сосланные на Барбадос повстанцы-рабы, брошенные охраной и почувствовавшие общую панику.

— В лес! — скомандовал Кент рабам. — Бегите в лес и скрывайтесь там, пока мы не расправимся с этими испанскими свиньями.

И он поспешил вслед за своими людьми, которые должны были присоединиться к милиции, собиравшейся в городе для оказания сопротивления испанскому десанту.

Если бы не Блад, рабы беспрекословно подчинились бы этому приказанию.

— А к чему нам спешить в такую жару? — спросил Блад, и невольники удивились, что доктор говорил на редкость спокойно. — Мы можем поглядеть на этот спектакль, а если нам и придется уходить, — продолжал Блад, — то мы успеем это сделать, когда испанцы уже захватят город.

Рабы-повстанцы — а всего их набралось более двадцати человек — остались на возвышенности, откуда хорошо была видна вся сцена действия и закипавшая на ней отчаянная схватка.

Милиция и жители острова, способные носить оружие, с отчаянной решимостью людей, понимавших, что в случае поражения им не будет пощады, пытались отбросить десант. Зверства испанской солдатни были общеизвестны, и даже самые гнусные дела Моргана бледнели перед жестокостью кастильских насильников.

Командир испанцев хорошо знал свое дело, чего, не погрешив против истины, нельзя было сказать о барбадосской милиции.

Используя преимущество внезапного нападения, испанец в первые же минуты обезвредил форт и показал барбадосцам, кто является хозяином положения.

Его пушки вели огонь с борта корабля по открытой местности за молом, превращая в кровавую кашу людей, которыми бездарно командовал неповоротливый Бишоп. Испанцы умело действовали на два фронта: своим огнем они не только вносили панику в нестройные ряды оборонявшихся, но и прикрывали высадку десантных групп, направлявшихся к берегу.

Под лучами палящего солнца битва продолжалась до самого полудня, и, судя по тому, что трескотня мушкетов слышна была все ближе и ближе, становилось очевидным, что испанцы теснили защитников города.

К заходу солнца двести пятьдесят испанцев стали хозяевами Бриджтауна.

Островитяне были разоружены, и дон Диего, сидя в губернаторском доме, с изысканностью, весьма похожей на издевательство, определял размеры выкупа губернатору Стиду, со страха забывшему о своей подагре, полковнику Бишопу и нескольким другим офицерам.

Дон Диего милостиво заявил, что за сто тысяч песо и пятьдесят голов скота он воздержится от превращения города в груду пепла.

Пока их учтивый, с изысканными манерами командир уточнял эти детали с перепуганным британским губернатором, испанцы нанимались грабежом, пьянством и насилиями, как это они обычно делали в подобных случаях.

С наступлением сумерек Блад рискнул спуститься вниз — в город. То, что он там увидел, было позднее поведано им Джереми Питту, записавшему рассказ Блада в свой многотомный труд, откуда и позаимствована значительная часть моего повествования. У меня нет намерения повторять здесь что-либо из этих записей, ибо поведение испанцев было отвратительно до тошноты. Трудно поверить, чтобы люди, как бы низко они ни пали, могли дойти до таких пределов жестокости и разврата.

Гнусная картина, развернувшаяся перед Бладом, заставила его побледнеть, и он поспешил выбраться из этого ада. На узенькой улочке с ним столкнулась бегущая ему навстречу девушка с распущенными волосами. За ней с хохотом и бранью гнался испанец в тяжелых башмаках. Он уже почти настиг ее, когда Блад внезапно преградил ему дорогу. В руках у него была шпага, которую он несколько раньше снял с убитого солдата и на всякий случай захватил с собой.

Удивленный испанец сердито остановился, увидев, как в руках у Блада сверкнул клинок шпаги.

— А, английская собака! — закричал он и бросился навстречу своей смерти.

— Надеюсь, что вы подготовлены для встречи со своим создателем? — вежливо осведомился Блад и с этими словами проткнул его шпагой насквозь. Сделал он это очень умело, с искусством врача и ловкостью фехтовальщика.

Испанец, не успев даже простонать, бесформенной массой рухнул наземь.

Повернув к себе плачущую девушку, стоявшую у стены, Блад схватил ее за руку.

— Идите за мной! — сказал он.

Однако девушка оттолкнула его и не двинулась с места.

— Кто вы? — испуганно спросила она.

— Вы будете ждать, пока я предъявлю вам свои документы? — огрызнулся Блад.

За углом улочки, откуда выбежала девушка, спасаясь от испанского головореза, послышались тяжелые шаги. И возможно, успокоенная его чистым английским произношением, она, не задавая больше вопросов, подала ему руку.

Быстро пройдя по переулку и поднявшись в гору по пустынным улочкам, они, к счастью, никого не встретив, вышли на окраину Бриджтауна. Скоро город остался позади, и Блад из последних сил втащил девушку на крутую дорогу, ведущую к дому полковника Бишопа. Дом был погружен в темноту, что заставило Блада вздохнуть с облегчением, ибо, если бы здесь уже были испанцы, в нем горели бы огни. Блад постучал в дверь несколько раз, прежде чем ему робко ответили из верхнего окна:

— Кто там?

Дрожащий голос, несомненно, принадлежал Арабелле Бишоп.

— Это я — Питер Блад, — сказал он, переводя дыхание.

— Что вам нужно?

Питер Блад понимал ее страх: ей следовало опасаться не только испанцев, но и рабов с плантации ее дяди — они могли взбунтоваться и стать не менее опасными, нежели испанцы. Но тут девушка, спасенная Бладом, услышав знакомый голос, обрадованно вскрикнула:

— Арабелла! Это я, Мэри Трэйл.

— О, Мэри! Ты здесь?

После этого удивленного восклицания голос наверху смолк, и несколько секунд спустя дверь распахнулась. В просторном вестибюле стояла Арабелла, и мерцание свечи, которую она держала в руке, таинственно освещало ее стройную фигуру в белой одежде.

Блад вбежал в дом и тут же закрыл дверь. Его спутница упала на грудь Арабеллы и разрыдалась. Но Блад не обратил внимания на слезы девушки: нельзя было терять времени.

— Есть в доме кто-нибудь из слуг? — быстро и решительно спросил он.

Из мужской прислуги в доме оказался только старый негр Джеймс.

— Он-то нам и нужен, — сказал Блад, вспомнив, что Джеймс был грумом[28]. — Прикажите подать лошадей и сейчас же отправляйтесь в Спейгстаун. Там вы будете в полной безопасности. Здесь оставаться нельзя. Торопитесь!

— Но ведь сражение уже закончилось… — нерешительно начала Арабелла и побледнела.

— Самое страшное впереди. Мисс Трэйл потом вам расскажет. Ради бога, поверьте мне и сделайте так, как я говорю!

— Он… он спас меня, — со слезами прошептала мисс Трэйл.

— Спас тебя? — Арабелла была ошеломлена. — От чего спас, Мэри?

— Об этом после! — почти сердито прервал их Блад. — Вы сможете говорить целую ночь, когда выберетесь отсюда в безопасное место. Пожалуйста, позовите Джеймса и сделайте так, как я говорю! Немедленно!

— Вы не говорите, а приказываете.

— Боже мой! Я приказываю! Мисс Трэйл, ну скажите же, есть ли у меня основания…

— Да, да, — тут же откликнулась девушка, не дослушав его. — Арабелла, умоляю, послушайся его!

Арабелла Бишоп вышла, оставив мисс Трэйл вдвоем с Бладом.

— Я… я никогда не забуду, что вы сделали для меня, сэр! — с глазами, полными слез, проговорила Мэри.

И только сейчас Блад как следует разглядел тоненькую, хрупкую девушку, похожую на ребенка.

— В своей жизни я делал кое-что посерьезней, — ласково сказал он и добавил с горечью: — Поэтому-то я здесь и очутился.

Она, конечно, не поняла его слов и не пыталась сделать вид, будто они ей понятны.

— Вы… вы убили его? — со страхом спросила Мэри.

Пристально взглянув на девушку, освещенную мерцанием свечи, Блад ответил:

— Надеюсь, что да. Это вполне вероятно, но совсем неважно. Важно лишь, чтобы Джеймс поскорее подал лошадей.

Наконец лошадей подали. Их было четыре, так как помимо Джеймса, ехавшего в качестве проводника, Арабелла взяла с собой и служанку, которая ни за что не хотела оставаться в доме.

Посадив на лошадь легкую, как перышко, Мэри Трэйл, Блад повернулся, чтобы попрощаться с Арабеллой, уже сидевшей в седле. Он пожелал ей счастливого пути, хотел добавить еще что-то, но не сказал ничего.

Лошади тронулись и вскоре исчезли в лиловом полумраке звездной ночи, а Блад все еще продолжал стоять около дома полковника Бишопа.

Из темноты до его донесся дрожащий детский голос:

— Я никогда не забуду, что вы сделали для меня, мистер Блад! Никогда!

Однако слова эти не доставили Бладу особой радости, так как ему хотелось, чтобы нечто похожее было сказано другим голосом. Он постоял в темноте еще несколько минут, наблюдая за светлячками, роившимися над рододендронами, пока не стихло цоканье копыт, а затем, вздохнув, вернулся к действительности. Ему предстояло сделать еще очень многое.

Он спустился в город вовсе не для того, чтобы познакомиться с тем, как ведут себя победители. Ему нужно было кое-что разузнать. Эту задачу он выполнил и быстро вернулся обратно к палисаду, где в глубокой тревоге, но с некоторой надеждой его ждали друзья — рабы полковника Бишопа.

Глава 9

ССЫЛЬНЫЕ ПОВСТАНЦЫ
К тому времени, когда фиолетовый сумрак тропической ночи опустился над Карибским морем, на борту «Синко Льягас» оставалось не больше десяти человек охраны: настолько испанцы были уверены — и, надо сказать, не без оснований — в полном разгроме гарнизона острова. Говоря о том, что на борту находилось десять человек охраны, я имею в виду скорее цель их оставления, нежели обязанности, которые они на самом деле исполняли. В то время как почти вся команда корабля пьянствовала и бесчинствовала на берегу, остававшийся на борту канонир со своими помощниками, так хорошо обеспечившими легкую победу, получив с берега вино и свежее мясо, пировал на пушечной палубе. Часовые — один на носу и другой на корме — несли вахту. Но их бдительность была весьма относительной, иначе они давно уже заметили бы две большие лодки, которые отошли от пристани и бесшумно пришвартовались под кормой корабля.

С кормовой галереи все еще свисала веревочная лестница, по которой днем спустился в шлюпку дон Диего, отправлявшийся на берег. Часовой, проходя по галерее, неожиданно заметил на верхней ступеньке лестницы темный силуэт.

— Кто там? — спокойно спросил он, полагая, что перед ним кто-то из своих.

— Это я, приятель, — тихо ответил Питер Блад по-испански.

Испанец подошел ближе:

— Это ты, Педро?

— Да, меня зовут примерно так, но сомневаюсь, чтобы я был тем Питером, которого ты знаешь.

— Как, как? — останавливаясь, спросил испанец.

— А вот так, — ответил Блад.

Испанец, застигнутый врасплох, не успев издать и звука, перелетел через низкий гакаборт[29] и камнем упал в воду, едва не свалившись в одну из лодок, стоявших под кормой. В тяжелой кирасе, со шлемом на голове, он сразу же пошел ко дну, избавив людей Блада от дальнейших хлопот.

— Тс!.. — прошептал Блад ожидавшим его внизу людям. — Поднимайтесь без шума.

Пять минут спустя двадцать ссыльных повстанцев уже были на борту. Выбравшись из узкой галереи, они ничком растянулись на корме. Впереди горели огни. Большой фонарь на носу корабля освещал фигуру часового, расхаживавшего по полубаку[30]. Снизу, с пушечной палубы, доносились дикие крики оргии.

Сочный мужской голос пел веселую песню, и ему хором подтягивали остальные:

Вот какие славные обычаи в Кастилии!
— После сегодняшних событий этому можно поверить. Обычаи хоть куда! — заметил Блад и тихо скомандовал: — Вперед, за мной!

Неслышно, как тени, повстанцы, пригибаясь, пробрались вдоль поручней кормовой части палубы на шкафут[31]. Кое-кто из повстанцев был вооружен мушкетами. Их добыли в доме надсмотрщика и вытащили из тайника, где хранилось оружие, с большим трудом собранное Бладом на случай бегства. У остальных были ножи и абордажные сабли.

Со шкафута можно было видеть всю палубу от кормы до носа, где, на свою беду, торчал часовой. Бладу пришлось тут же им заняться. Вместе с двумя товарищами он пополз к часовому, оставив других под командой того самого Натаниэля Хагторпа, который когда-то был офицером королевского военно-морского флота.

Блад задержался ненадолго. Когда он вернулся к своим товарищам, ни одного часового на палубе испанского корабля уже не было.

Испанцы продолжали беззаботно веселиться внизу, считая себя в полной безопасности. Да и чего им было бояться? Гарнизон Барбадоса разгромлен и разоружен, товарищи на берегу, став полными хозяевами города, жадно упивались успехами легкой победы. Испанцы не поверили своим глазам, когда их внезапно окружили ворвавшиеся к ним полуобнаженные, обросшие волосами люди, казавшиеся ордой дикарей, хотя в недавнем прошлом они, видимо, были европейцами.

Песня и смех сразу же оборвались, и подвыпившие испанцы в ужасе и замешательстве вытаращили глаза на дула мушкетов, направленные в упор на них.

Из толпы дикарей вышел стройный, высокий человек со смуглым лицом и светло-синими глазами, в которых блестел огонек зловещей иронии, и сказал по-испански:

— Вы избавитесь от многих неприятностей, если тут же признаете себя моими пленниками и позволите без сопротивления удалить вас в безопасное место.

— Боже мой! — прошептал канонир, хотя это восклицание лишь в малой степени отражало то изумление, которое он сейчас испытывал.

— Прошу вас, — сказал Блад.

После чего испанцы без всяких увещеваний, если не считать легких подталкиваний мушкетами, были загнаны через люк в трюм.

Затем повстанцы угостились хорошими блюдами, оставшимися от испанцев. После соленой рыбы и маисовых лепешек, которыми питались рабы Бишопа в течение долгих месяцев, жареное мясо, свежие овощи и хлеб показались им райской пищей. Но Блад не допустил никаких излишеств, для чего ему потребовалось применить всю твердость, на которую он был только способен.

В конце концов повстанцы выиграли лишь предварительную схватку. Предстояло еще удержать в руках ключ к свободе и закрепить победу. Нужно было приготовиться к дальнейшим событиям, и приготовления эти заняли значительную часть ночи. Однако все было закончено до того, как над горой Хиллбай взошло солнце, которому предстояло освещать день, богатый неожиданностями.

Едва лишь солнце поднялось над горизонтом, как один из ссыльных повстанцев, расхаживавший по палубе в кирасе и шлеме, с испанским мушкетом в руках, объявил о приближении лодки. Дон Диего де Эспиноса-и-Вальдес возвращался на борт своего корабля с четырьмя огромными ящиками. В каждом из них находилось по двадцать пять тысяч песо выкупа, доставленного ему на рассвете губернатором Стидом. Дона Диего сопровождали его сын дон Эстебан и шесть гребцов.

На борту фрегата царил обычный порядок. Корабль, левым бортом обращенный к берегу, спокойно покачивался на якоре. Лодка с доном Диего и его богатством подошла к правому борту, где висела веревочная лестница. Питер Блад очень хорошо подготовился к встрече, так как не зря служил под начальством де Ритера: с борта свисали тали, у лебедки стояли люди, а внизу в готовности ждали канониры под командой решительного Огла. Уже одним своим видом он внушал доверие.

Дон Диего, ничего не подозревая, в превосходном настроении поднялся на палубу. Да и почему он мог что-либо подозревать?

Удар палкой по голове, умело нанесенный Хагторпом, сразу же погрузил дона Диего в глубокий сон. Бедняга не успел даже взглянуть на караул, выстроенный для его встречи.

Испанского гранда немедленно унесли в капитанскую каюту, а ящики с богатством подняли на палубу. Закончив погрузку сокровищ на корабль, дон Эстебан и гребцы по одному поднялись по веревочной лестнице на палубу, где с ними разделались так же неторопливо и умело, как и с командиром корабля. Питер Блад проводил подобного рода операции с удивительным блеском и, как я подозреваю, не без некоторой театральности. Несомненно, драматическое зрелище, разыгравшееся сейчас на борту испанского корабля, могло бы украсить собой сцену любого театра.

К сожалению, описанная драматическая сцена из-за дальности расстояния была недоступна многочисленным зрителям, находившимся на берегу. Жители Бриджтауна во главе с полковником Бишопом и страдающим от подагры губернатором Стидом, уныло сидевшими на развалинах порта, глядели не на корабль, а на восьмерку лодок, в которыеусаживались испанские головорезы, утомленные насилиями и пресыщенные убийствами.

Барбадосцы следили за отплытием лодок со смешанным чувством радости и отчаяния. Они радовались уходу беспощадных врагов и приходили в отчаяние от тех ужасных опустошений, какие, по крайней мере на время, нарушили счастье и процветание маленькой колонии.

Наконец лодки отчалили от берега. Гогочущие испанцы откровенно глумились над своими несчастными жертвами. Лодки были уже на полпути между пристанью и кораблем, когда воздух внезапно сотрясся от гула выстрела.

Пушечное ядро упало в воду за кормой передней лодки, обдав брызгами находившихся в ней гребцов. На минуту они перестали грести, застыв от изумления, а затем заговорили все разом, проклиная опасную неосторожность их канонира, которому вздумалось салютовать им из пушки, заряженной ядром. Они все еще проклинали его, когда второе ядро, более метко направленное, разнесло одну из лодок в щепки. Все, кто был в лодке — живые и мертвые, оказались в воде.

Однако если холодная ванна заставила этих головорезов умолкнуть, то ругательства и проклятия с остальных семи лодок только усилились. Подняв весла над водой и вскочив на ноги, испанцы посылали непристойные проклятия, умоляя небо и всех чертей сообщить им, какой пьяный идиот добрался до корабельных пушек.

Но тут третье ядро превратило в обломки еще одну лодку, пустив на дно все ее содержимое. За минутой зловещего молчания последовал новый взрыв брани и невнятных криков, сопровождаемых всплесками весел. Испанские пираты растерялись: одни из них спешили вернуться на берег, другие хотели направиться прямо к кораблю и выяснить, что за чертовщина там творится. В том, что на корабле происходит что-то очень серьезное, никаких сомнений уже не оставалось. Это было тем более очевидно, что, пока они спорили, ругались и посылали проклятия в голубое небо, два новых ядра потопили третью лодку.

Решительный Огл получил прекрасную возможность попрактиковаться и полностью доказал правильность своих утверждений, что он кое-что понимает в пушкарском деле. Замешательство же испанцев облегчило ему его задачу, так как все их лодки сгрудились вместе.

Новый выстрел положил предел разногласиям пиратов. Словно сговорившись, они развернулись или, вернее, попытались развернуться, но, прежде чем им удалось это сделать, еще две лодки отправились на дно.

Три оставшиеся лодки, не утруждая себя оказанием помощи утопающим, поспешили обратно к пристани.

Если испанцы не могли сообразить, что же именно происходит на корабле, то еще непонятнее все это было для несчастных островитян, пока они не увидели, как с грот-мачты «Синко Льягас» соскользнул флаг Испании и вместо него взвился английский флаг. Но и после этого они оставались в замешательстве и со страхом наблюдали за возвращением на берег своих врагов, несомненно готовых выместить на барбадосцах свою злобу, вызванную столь неприятными событиями. Однако Огл продолжал доказывать, что его знакомство с пушками не устарело, и вдогонку спасавшимся испанцам прогремело несколько выстрелов. Последняя лодка разлетелась в щепки, едва причалив к пристани.

Таков был конец пиратской команды, не более десяти минут назад со смехом подсчитывавшей количество песо, которое придется на долю каждого грабителя за участие в совершенных ими злодеяниях. Человек шестьдесят все же ухитрились добраться до берега. Однако были ли у них какие-либо основания поздравлять себя с избавлением от смерти, я не могу сказать, так как никаких записей, по которым можно было бы проследить их дальнейшую судьбу, не сохранилось. Такое отсутствие документов уже достаточно красноречиво говорит за себя. Нам известно, что, как только испанцы вскарабкивались на берег, их тут же связывали; а учитывая свежесть и глубину их преступлений, можно не сомневаться в том, что они имели серьезные основания сожалеть о своем спасении после гибели их лодок.

Кто же были эти таинственные помощники, которые в последнюю минуту отомстили испанцам, сохранив вымогательски полученный с островитян выкуп в сто тысяч песо? Загадка эта еще требовала разрешения. В том, что «Синко Льягас» находился в руках друзей, сейчас, после получения таких наглядных доказательств, никто уже не сомневался. «Но кто были эти люди? — спрашивали друг у друга жители Бриджтауна. — Откуда они появились?» Единственное их предположение приближалось к истине: несомненно, какая-то кучка смелых островитян проникла нынешней ночью на корабль и овладела им. Оставалось лишь выяснить личность этих таинственных спасителей и воздать им должные почести.

Именно с таким поручением и отправился на корабль полковник Бишоп как полномочный представитель губернатора (сам губернатор Стид не смог этого сделать по состоянию здоровья) в сопровождении двух офицеров.

Поднявшись по веревочной лестнице на борт корабля, полковник узрел рядом с главным люком четыре денежных ящика. Это было чудесное зрелище, и глаза полковника радостно заблестели, тем более что содержимое одного из ящиков почти полностью было доставлено им лично.

По обеим сторонам ящиков поперек палубы двумя стройными шеренгами стояли человек двадцать солдат с мушкетами, в кирасах и в испанских шлемах.

Нельзя было требовать от полковника Бишопа, чтобы он с первого же взгляда признал в этих подтянутых, дисциплинированных солдатах тех грязных оборванцев, которые только еще вчера трудились на его плантациях.

Еще меньше можно было ожидать, чтобы он сразу же опознал человека, подошедшего к нему с приветствием. Это был сухощавый джентльмен с изысканными манерами, одетый по испанской моде во все черное с серебряными позументами. На расшитой золотом перевязи висела шпага с позолоченной рукояткой, а из-под широкополой шляпы с большим плюмажем[32] видны были тщательно завитые локоны черного парика.

— Приветствую вас на борту «Синко Льягас», дорогой полковник! — прозвучал чей-то смутно знакомый голос. — В честь вашего прибытия нам по возможности пришлось использовать гардероб испанцев, хотя, честно говоря, мы даже не осмеливались ожидать вас лично. Вы находитесь среди друзей, среди ваших старых друзей!

Полковник остолбенел от изумления: перед ним стоял Питер Блад — чисто выбритый и, казалось, помолодевший, хотя фактически он выглядел так, как это соответствовало его тридцатитрехлетнему возрасту.

— Питер Блад! — удивленно воскликнул Бишоп. — Значит, это ты…

— Вы не ошиблись. А вот это мои и ваши друзья. — И Блад, небрежным жестом откинув манжету из тонких кружев, указал рукой на застывшую шеренгу.

Полковник вгляделся внимательно.

— Черт меня побери! — с идиотским ликованием закричал он. — И с этими ребятами ты захватил испанский корабль и поменялся ролями с испанцами! Это изумительно! Это героизм!

— Героизм? Нет, скорее это эпический подвиг. Вы, кажется, начинаете признавать мои таланты, полковник?

Бишоп сел на крышку люка, снял свою широкополую шляпу и вытер пот со лба.

— Ты меня удивляешь! — все еще не оправившись от изумления, продолжал он. — Клянусь спасением души, это поразительно! Вернуть все деньги, захватить такой прекрасный корабль со всеми находящимися на нем богатствами! Это хотя бы частично возместит другие наши потери. Черт меня побери, но ты заслуживаешь хорошей награды за это.

— Полностью разделяю ваше мнение, полковник.

— Будь я проклят! Вы все заслуживаете хорошей награды и моей признательности.

— Разумеется, — заметил Блад. — Вопрос заключается в том, какую награду мы, по-вашему, заслужили и в чем будет заключаться ваша признательность.

Полковник Бишоп удивленно взглянул на него:

— Но это же ясно. Его превосходительство губернатор Стид сообщит в Англию о вашем подвиге, и, возможно, вам снизят сроки заключения.

— О, великодушие короля нам хорошо известно! — насмешливо заметил Натаниэль Хагторп, стоявший рядом, а в шеренге ссыльных повстанцев раздался смех.

Полковник Бишоп слегка поежился, впервые ощутив некоторое беспокойство. Ему пришло в голову, что дело может повернуться совсем не так гладко.

— Кроме того, есть еще один вопрос, — продолжал Блад. — Это вопрос о вашем обещании меня выпороть. В этих делах, полковник, вы держите свое слово, чего нельзя сказать о других. Насколько я помню, вы заявили, что не оставите и дюйма целой кожи на моей спине.

Плантатор слабо махнул рукой с таким видом, будто слова Блада обидели его:

— Ну как можно вспоминать о таких пустяках после того, что вы совершили, дорогой доктор!

— Рад, что вы настроены так миролюбиво. Но я думаю, мне очень повезло. Ведь если бы испанцы появились не вчера, а сегодня, то сейчас я находился бы в таком же состоянии, как бедный Джереми Питт…

— Ну, к чему об этом сейчас говорить?

— Приходится, дорогой полковник. Вы причинили людям столько зла и столько жестокостей, что ради тех, кто может здесь оказаться после нас, я хочу, чтобы вы получили хороший урок, который остался бы у вас в памяти. В кормовой рубке лежит сейчас Джереми, чью спину вы разукрасили во все цвета радуги. Бедняга проболеет не меньше месяца. И если бы не испанцы, то сейчас он, может быть, был бы уже на том свете, и там же мог бы оказаться и я…

Но тут выступил вперед Хагторп, высокий, энергичный человек с резкими чертами привлекательного лица.

— Зачем вы тратите время на эту жирную свинью? — удивленно спросил бывший офицер королевского военно-морского флота. — Выбросите его за борт, и дело с концом.

Глаза полковника вылезли из орбит.

— Что за чушь вы мелете?! — заревел он.

— Должен вам сказать, полковник, — перебил его Питер Блад, — что вы очень счастливый человек, хотя даже и не догадываетесь, чему вы обязаны своим счастьем.

Вмешался еще один человек — загорелый, одноглазый Волверстон, настроенный более воинственно, нежели его товарищ.

— Повесить его на нок-рее![33] — сердито крикнул он, и несколько бывших невольников, стоявших в шеренге, охотно поддержали его предложение.

Полковник Бишоп задрожал. Блад повернулся. Лицо его было совершенно невозмутимо.

— Позволь, Волверстон, но командуешь судном все-таки не ты, а я, и я поступлю так, как найду нужным. Так мы договаривались, и прошу об этом не забывать, — сказал он громко, как бы обращаясь ко всей команде. — Я хочу, чтобы полковнику Бишопу была сохранена жизнь. Он нужен нам как заложник. Если же вы будете настаивать на том, чтобы его повесить, то вам придется повесить вместе с ним и меня.

Никто ему не ответил. Хагторп пожал плечами и криво улыбнулся. Блад продолжал:

— Помните, друзья, что на борту корабля может быть только один капитан. — И, обернувшись к полковнику, он сказал: — Хотя вам обещано сохранить жизнь, но я должен впредь до нашего выхода в открытое море задержать вас на борту как заложника, который обеспечит порядочное поведение со стороны губернатора Стида и тех, кто остался в форте.

— Впредь до вашего выхо… — Ужас, охвативший полковника, помешал ему закончить свою речь.

— Совершенно верно, — сказал Блад и повернулся к офицерам, сопровождавшим Бишопа: — Господа, вы слышали, что я сказал. Прошу передать это его превосходительству вместе с моими наилучшими пожеланиями.

— Но сэр… — начал было один из них.

— Больше говорить не о чем, господа. Моя фамилия Блад, я — капитан «Синко Льягас», захваченного мною у дона Диего де Эспиноса-и-Вальдес, который находится здесь же на борту в роли пленника. Вот трап, господа офицеры. Я полагаю, что вам удобнее воспользоваться им, нежели быть вышвырнутыми за борт, как это и произойдет, если вы задержитесь.

Невзирая на истошные вопли полковника Бишопа, офицеры сочли за лучшее ретироваться — правда, после того, как их слегка подтолкнули мушкетами. Однако бешенство полковника усилилось, после того как он остался один на милость своих бывших рабов, которые имели все основания смертельно его ненавидеть.

Только человек шесть повстанцев обладали кое-какими скудными познаниями в морском деле. К ним, разумеется, относился и Джереми Питт. Однако сейчас он был ни к чему не пригоден.

Хагторп немало времени провел в прошлом на кораблях, но искусства навигации никогда не изучал. Все же он имел некоторое представление, как управлять судном, и под его командой вчерашние невольники начали готовиться к отплытию.

Убрав якорь и подняв парус на грот-мачте, они при легком бризе направились к выходу в открытое море. Форт молчал. Поведение губернатора не вызывало нареканий.

Корабль проходил уже неподалеку от мыса в восточной части бухты, когда Питер Блад подошел к полковнику, уныло сидевшему на крышке главного люка.

— Скажите, полковник, вы умеете плавать?

Бишоп испуганно взглянул на Блада. Его большое лицо пожелтело, а маленькие глазки стали еще меньше, чем обычно.

— Как врач, я прописываю вам купание, чтобы вы остыли, — с любезной улыбкой произнес Блад и, не получив ответа, продолжал: — Вам повезло, что я по натуре не такой кровожадный человек, как вы или некоторые из моих друзей. Мне дьявольски трудно было уговорить их забыть о мести, впрочем, совершенно законной. И я склонен сомневаться, что ваша шкура стоит тех усилий, которые я на вас затратил.

Никаких сомнений у Блада не было. Ему приходилось сейчас лгать, ибо если бы он поступил так, как ему подсказывали ум и инстинкт, то полковник давно уж болтался бы на рее, и Блад считал бы это справедливым возмездием.

Но мысль об Арабелле Бишоп заставила его сжалиться над палачом, вынудила его выступить не только против своей совести, но и против естественной жажды мести его друзей-невольников. Только потому, что полковник был дядей Арабеллы, хотя сам Бишоп и не подозревал этого, к нему была проявлена такая снисходительность.

— Вам придется немножко поплавать, — продолжал Блад. — До мыса не больше четверти мили, и, если в пути ничего не произойдет, вы легко туда доберетесь. К тому же у вас такая солидная комплекция, что вам нетрудно будет держаться на воде. Живей! Не медлите! Иначе вы уйдете с нами в дальнее плавание, и только дьяволу известно, что с вами может случиться завтра или послезавтра. Вас любят здесь не больше, чем вы этого заслуживаете.

Полковник Бишоп овладел собой и встал. Беспощадный тиран, который никогда и ни в чем себя не сдерживал, сейчас вел себя, как смирная овечка.

Питер Блад отдал распоряжение, и поперек планшира[34] привязали длинную доску.

— Прошу вас, полковник, — сказал Блад, изящным жестом руки указывая на доску.

Полковник со злобой взглянул на него, но тут же согнал с лица это выражение. Он быстро снял башмаки, сбросил на палубу свой красивый камзол из светло-коричневой тафты и влез на доску.

Цепляясь руками за ванты[35], он с ужасом посматривал вниз, где в двадцати пяти футах от него плескались зеленые волны.

— Ну, еще один шаг, дорогой полковник, — произнес позади него спокойный, насмешливый голос.

Продолжая цепляться за веревки, Бишоп оглянулся и увидел фальшборт[36], над которым торчали загорелые лица. Еще вчера они побледнели бы от страха, если бы он только слегка нахмурился, а сегодня злорадно скалили зубы.

На мгновение бешенство вытеснило его страх и осторожность. Он громко, но бессвязно выругался, выпустил веревки и пошел по доске. Сделав три шага, Бишоп потерял равновесие и, перевернувшись в воздухе, упал в зеленую бездну.

Когда он, жадно глотая воздух, вынырнул, «Синко Льягас» был уже в нескольких сотнях ярдов от него с подветренной стороны. Но до Бишопа еще доносились издевательские крики, которыми его напутствовали ссыльные повстанцы, и бессильная злоба вновь овладела плантатором.

Глава 10

ДОН ДИЕГО
Дон Диего де Эспиноса-и-Вальдес очнулся от сильной боли в затылке и мутным взглядом окинул каюту, залитую солнечным светом, струившимся в квадратные окна, выходившие на корму. Он застонал от боли, закрыл глаза и, лежа так, попытался определиться во времени и в пространстве. Но дикая боль в затылке и сумбур в голове мешали ему мыслить связно.

Ощущение смутной тревоги заставило его вновь открыть глаза и осмотреться еще раз.

Бесспорно, он лежал в большой каюте у себя на корабле «Синко Льягас», а если это так, то он не должен был ощущать чувство тревоги. И все же обрывки смутных воспоминаний упорно подсказывали ему, что не все было так, как нужно.

Судя по положению солнца, сквозь квадратные окна заливавшего каюту золотистым светом, сейчас должно было быть раннее утро, если, конечно, корабль шел на запад. Затем ему пришла в голову другая мысль. Возможно, они шли на восток — тогда сейчас была уже вторая половина дня. То, что корабль двигался, ему было ясно по слабой килевой качке судна. Но как случилось, что он, капитан, не имел понятия, шли они на восток или на запад, что он не знал, куда же направлялся корабль?

Мысли его вернулись к вчерашним событиям, если они действительно случились вчера. Он отчетливо представил свое успешное нападение на Барбадос. Все детали этой удачной экспедиции были свежи в его памяти вплоть до самого возвращения на борт корабля. Здесь все его воспоминания внезапно и необъяснимо обрывались.

Его уже начали терзать различные догадки, когда открылась дверь и он с удивлением увидел, как в каюту вошел его лучший камзол. Это был на редкость элегантный, отделанный серебряными позументами испанский костюм из черной тафты, сшитый около года назад в Кадиксе. Командир «Синко Льягас» настолько хорошо знал все его детали, что никак не мог ошибиться.

Камзол остановился, чтобы закрыть за собой дверь, и направился к дивану, на котором лежал дон Диего. В камзоле оказался высокий, стройный джентльмен, примерно такого же роста, как и дон Диего, и почти с такой же фигурой. Заметив, что испанец с удивлением рассматривает его, джентльмен ускорил шаги и спросил по-испански:

— Как вы себя чувствуете?

Ошеломленный дон Диего встретил взгляд синих глаз. Смуглое насмешливое лицо джентльмена обрамляли черные локоны. Склонив голову, он ожидал ответа; но испанец был слишком взволнован, чтобы ответить на такой простой вопрос.

Незнакомец прикоснулся рукой к затылку дона Диего. Испанец поморщился и застонал.

— Больно? — спросил незнакомец, взяв дона Диего за руку повыше кисти большим и указательным пальцами.

Озадаченный испанец спросил:

— Вы доктор?

— Да, помимо всего прочего, — ответил смуглый незнакомец, продолжая щупать пульс своего пациента. — Пульс частый, ровный, — наконец объявил он, опуская руку. — Большого вреда вам не причинили.

Дон Диего с трудом поднялся и сел на диван, обитый красным плюшем.

— Кто вы такой, черт побери? — спросил он. — И какого дьявола вы залезли в мой костюм и на мой корабль?

Прямые черные брови незнакомца приподнялись, а губы тронула легкая усмешка:

— Боюсь, что вы все еще бредите. Это не ваш корабль, а мой. И костюм этот также принадлежит мне.

— Ваш корабль? — ошеломленно переспросил испанец и еще более ошеломленно добавил: — Ваш костюм? Но… тогда… — Ничего не понимая, он огляделся вокруг, затем еще раз внимательно осмотрел каюту, останавливаясь на каждом знакомом предмете. — Может быть, я сошел с ума? — наконец спросил он. — Но ведь этот корабль, вне всякого сомнения, «Синко Льягас»?

— Да, это «Синко Льягас».

— Тогда…

Испанец умолк, а взгляд его стал еще более беспокойным.

— Господи помилуй! — закричал он, как человек, испытывающий сильную душевную муку. — Может быть, вы скажете мне, что и дон Диего де Эспиноса — это тоже вы?

— О нет. Мое имя Блад, капитан Питер Блад. Ваш корабль, так же как и этот изящный костюм принадлежат мне как военные трофеи. Вы же, дон Диего, мой пленник.

Как ни неожиданно показалось дону Диего это объяснение, все же оно слегка успокоило испанца, так как было более естественно, нежели то, что он уже начал воображать.

— Но… Значит, тогда вы не испанец?

— Вы льстите моему испанскому произношению. Я имею честь быть ирландцем. Вы, очевидно, думаете, что произошло какое-то чудо. Да, так оно и есть, но это чудо создал я, у которого, как можете судить по результатам, неплохо варит голова.

И капитан Блад вкратце изложил ему все события последних суток. Слушая его рассказ, испанец попеременно то бледнел, то краснел. Дотронувшись до затылка, дон Диего нащупал там шишку величиной с голубиное яйцо, полностью подтверждавшую слова Блада. Широко раскрыв глаза, испанец уставился на улыбающегося капитана и закричал:

— А мой сын? Где мой сын? Он был со мной, когда я прибыл на корабль.

— Ваш сын в безопасности. Как он, так и гребцы вместе с вашим канониром и его помощниками крепко закованы в кандалы и сидят в уютном трюме.

Дон Диего устало вздохнул, но его блестящие черные глаза продолжали внимательно изучать смуглое лицо человека, который стоял перед ним. Обладая твердым характером, присущим человеку отчаянной профессии, он взял себя в руки. Ну что ж, на сей раз кости упали не в его пользу. Его заставили отказаться от роли в тот самый момент, когда успех был уже у него в руках. Со спокойствием фаталиста он смирился с новой обстановкой и хладнокровно спросил:

— Ну, а что же дальше, господин капитан?

— А дальше, — ответил капитан Блад, если согласиться со званием, которое он сам себе присвоил, — как человек гуманный я должен выразить сожаление, что вы не умерли от нанесенного вам удара. Ведь это означает, что вам придется испытать все неприятности, связанные с необходимостью умирать снова.

— Да? — Дон Диего еще раз глубоко вздохнул и внешне невозмутимо спросил: — А есть ли в этом необходимость?

В синих глазах капитана Блада промелькнуло одобрение: ему нравилось самообладание испанца.

— Задайте этот вопрос себе, — сказал он. — Как опытный и кровожадный пират скажите мне: что бы вы сделали на моем месте?

— О, но ведь между нами есть разница. — Дон Диего уселся прочнее, опершись локтем на подушку, чтобы продолжить обсуждение этого серьезного вопроса. — Разница заключается в том, что я не называю себя гуманным человеком.

Капитан Блад пристроился на краю большого дубового стола.

— Но ведь я тоже не дурак, — сказал он, — и моя ирландская сентиментальность не помешает мне сделать то, что необходимо. Оставлять на корабле вас и десяток оставшихся в живых мерзавцев — опасно. Как вам известно, в трюме моего корабля не так уж много воды и продуктов. Правда, у нас малочисленная команда, но вы и ваши соотечественники, к большому нашему неудобству, увеличиваете количество едоков. Сами видите, что из благоразумия мы должны отказать себе в удовольствии побыть в вашем обществе и, подготовив ваши нежные сердца к неизбежному, любезно пригласить вас перешагнуть через борт.

— Да, да, я понимаю, — задумчиво заметил испанец. Он понял этого человека и пытался разговаривать с ним в том же тоне напускной изысканности и внешнего спокойствия. — Должен вам признаться, что ваши слова довольно убедительны.

— Вы снимаете с меня большую тяжесть, — сказал капитан Блад. — Мне не хотелось бы быть грубым без особой к тому необходимости, тем более что мои друзья и я многим вам обязаны. Независимо от того, что произошло с другими, но для нас ваше нападение на Барбадос окончилось весьма благополучно. Мне приятно убедиться в вашем согласии с тем, что у нас нет иного выбора.

— Но позвольте, мой друг, почему нет выбора? В этом я с вами не могу согласиться.

— Если у вас есть иное предложение, я буду счастлив рассмотреть его.

Дон Диего провел рукой по своей черной бородке, подстриженной клинышком.

— Можете ли вы дать мне время подумать до утра? Сейчас у меня так болит голова, что я не способен что-либо соображать. Согласитесь сами: такой вопрос все-таки следует обдумать.

Капитан Блад поднялся, снял с полки песочные часы, рассчитанные на тридцать минут, повернул их так, чтобы колбочка с рыжим песком оказалась наверху, и поставил на стол.

— Сожалею, дорогой дон Диего, что мне приходится торопить вас. Вот время, на которое вы можете рассчитывать. — И он указал на песочные часы. — Когда этот песок окажется внизу, а мы не придем к приемлемому для меня решению, я буду вынужден просить вас и ваших друзей прогуляться за борт.

Вежливо поклонившись, капитан Блад вышел и закрыл за собой дверь на ключ.

Опершись локтями о колени и положив на ладони подбородок, дон Диего наблюдал, как ржавый песок сыплется из верхней колбочки в нижнюю. По мере того как шло время, его сухое загорелое лицо все более мрачнело.

И едва лишь последние песчинки упали на дно нижней колбочки, дверь распахнулась.

Испанец вздохнул и, увидев возвращающегося капитана Блада, сразу же сообщил ему ответ, за которым тот пришел:

— У меня есть план, сэр, но осуществление его зависит от вашей доброты. Не можете ли вы высадить нас на один из островов этого неприятного архипелага, предоставив нас своей судьбе?

Капитан Блад провел языком по сухим губам.

— Это несколько затруднительно, — медленно произнес он.

— Я опасался, что вы так и ответите. — Дон Диего снова вздохнул и встал. — Давайте не будем больше говорить об этом.

Синие глаза пристально глядели на испанца:

— Вы не боитесь умереть, дон Диего?

Испанец откинул назад голову и нахмурился:

— Ваш вопрос оскорбителен, сэр!

— Тогда разрешите мне задать его по-иному и, пожалуй, в более приемлемой форме: хотите ли вы остаться в живых?

— О, на это я могу ответить. Я хочу жить, а еще больше мне хочется, чтобы жил мой сын. Но как бы ни было сильно мое желание, я не стану игрушкой в ваших руках, господин насмешник.

Это был первый признак испытываемого им гнева или возмущения.

Капитан Блад ответил не сразу. Как и прежде, он присел на край стола.

— А не хотели бы вы, сэр, заслужить жизнь и свободу себе, вашему сыну и остальным членам вашего экипажа, находящимся сейчас здесь, на борту?

— Заслужить? — переспросил дон Диего, и от внимания Блада не ускользнуло, что испанец вздрогнул. — Вы говорите — заслужить? Почему же нет, если служба, которую вы предложите, не будет связана с бесчестием как для меня лично, так и для моей страны.

— Как вы можете подозревать меня в этом! — негодуя, сказал капитан. — Я понимаю, что честь имеется даже у пиратов. — И он тут же изложил ему свое предложение: — Посмотрите в окно, дон Диего, и вы увидите на горизонте нечто вроде облака. Не удивляйтесь, но это остров Барбадос, хотя мы — что для вас вполне понятно — стремились как можно дальше отойти от этого проклятого острова. У нас сейчас большая трудность. Единственный человек, знающий кораблевождение, лежит в лихорадочном бреду, а в открытом океане, вне видимости земли, мы не можем вести корабль туда, куда нам нужно. Я умею управлять кораблем в бою, и, кроме того, на борту есть еще два-три человека, которые помогут мне. Но держаться все время берегов и бродить около этого, как вы удачно выразились, неприятного архипелага — это значит накликать на себя новую беду. Мое предложение очень несложно: мы хотим кратчайшим путем добраться до голландской колонии Кюрасао. Можете ли вы дать мне честное слово, что если я вас освобожу, то вы приведете нас туда? Достаточно вашего согласия, и по прибытии в Кюрасао я отпущу на свободу вас и всех ваших людей.

Дон Диего опустил голову на грудь и в раздумье подошел к окнам, выходящим на корму. Он стоял, всматриваясь в залитое солнцем море и в пенящуюся кильватерную струю[37] корабля. Это был его собственный корабль. Английские собаки захватили этот корабль и сейчас просят привести его в порт, где он будет полностью потерян для Испании и, вероятно, оснащен для военных операций против его родины. Эти мысли лежали на одной чаше весов, а на другой были жизни шестнадцати человек. Жизни четырнадцати человек значили для него очень мало, но две жизни принадлежали ему и его сыну.

Наконец он повернулся и, став спиной к свету, так, чтобы капитан не мог видеть, как побледнело его лицо, произнес:

— Я согласен!

Глава 11

СЫНОВНЯЯ ПОЧТИТЕЛЬНОСТЬ
После того как дон Диего де Эспиноса дал слово привести корабль в Кюрасао, ему были переданы обязанности штурмана и предоставлена полная свобода передвижения на его бывшем корабле. Все повстанцы относились к испанскому гранду с уважением в ответ на его изысканную учтивость. Это вызывалось не только тем, что никто, кроме него, не мог вывести корабль из опасных вод, омывавших берега Мэйна[38], но также и тем, что рабы Бишопа, увлеченные собственным спасением, не видели всех ужасов и несчастий, перенесенных Бриджтауном, иначе они к любому испанскому пирату относились бы как к злому и коварному зверю, которого нужно убивать на месте. Дон Диего обедал в большой каюте вместе с Бладом и тремя его офицерами: Хагторпом, Волверстоном и Дайком.

В лице дона Диего они нашли приятного и интересного собеседника, и расположение их к нему подкреплялось выдержкой и невозмутимостью, с какими он переносил постигшее его несчастье.

Нельзя было даже заподозрить, чтобы дон Диего вел нечестную игру. Он сразу же указал им на их ошибку: отойдя от Барбадоса, они пошли по ветру, в то время как, направляясь от архипелага в Карибское море, должны были оставить остров Барбадос с подветренной стороны. Исправляя ошибку, они вынуждены были вновь пересечь архипелаг, чтобы идти в Кюрасао. Перед тем как лечь на этот курс, он предупредил, что такой маневр связан с некоторым риском. В любой точке между островами они могли встретиться с таким же или более мощным кораблем, и, независимо от того, будет ли он испанским или английским, им грозила одинаковая опасность: при нехватке людей, ощущаемой на «Синко Льягас», они не могли бы дать бой. Стремясь предельно уменьшить этот риск, дон Диего повел корабль вначале на юг, а затем повернул на запад. Они счастливо прошли между островами Тобаго и Гренада, миновали опасную зону и выбрались в относительно спокойные воды Карибского моря.

— Если ветер не переменится, — сказал дон Диего, определив местонахождение корабля, — мы через три дня будем в Кюрасао.

Ветер стойко держался в течение этих трех дней, а на второй день даже несколько посвежел, и все же, когда наступила третья ночь, никаких признаков суши не было. Рассекая волны, «Синко Льягас» шел быстрым ходом, но, кроме моря и голубого неба, ничего не было видно. Встревоженный капитан Блад сказал об этом дону Диего.

— Земля покажется завтра утром, — невозмутимо ответил испанец.

— Клянусь всеми святыми, но у вас, испанцев все завтра, а это «завтра» никогда не наступает, мой друг.

— Не беспокойтесь, на этот раз «завтра» наступит. Как бы рано вы ни встали, перед вами уже будет земля, дон Педро.

Успокоенный капитан Блад отправился навестить своего пациента — Джереми Питта, болезненному состоянию которого дон Диего был обязан своей жизнью. Вот уже второй день, как у Питта не было жара и раны на спине начали подживать. Он чувствовал себя настолько лучше, что пожаловался на свое пребывание в душной каюте. Уступая его просьбам, Блад разрешил больному подышать свежим воздухом, и вечером, с наступлением сумерек, опираясь на руку капитана, Джереми Питт вышел на палубу.

Сидя на крышке люка, он с наслаждением вдыхал свежий ночной воздух, любовался морем и по привычке моряка с интересом разглядывал темно-синий свод неба, усыпанный мириадами звезд. Некоторое время он был спокоен и счастлив, но потом стал тревожно озираться и всматриваться в яркие созвездия, сиявшие над безбрежным океаном. Прошло еще несколько минут, и Питт перевел взгляд на капитана Блада.

— Ты что-нибудь понимаешь в астрономии, Питер? — спросил он.

— В астрономии? К сожалению, я не могу отличить пояс Ориона от пояса Венеры[39].

— Жаль. И все остальные члены нашей разношерстной команды, должно быть, так же невежественны в этом, как и ты?

— Ты будешь ближе к истине, если предположишь, что они знают еще меньше меня.

Джереми показал на светлую точку в небе справа, по носу корабля, и сказал:

— Это Полярная звезда. Видишь?

— Разумеется, вижу, — ленивым голосом ответил Блад.

— А Полярная звезда, если она висит перед нами, почти над правым бортом, означает, что мы идем курсом норд-норд-вест или, может быть, норд-вест, так как я сомневаюсь, чтобы мы находились более чем в десяти градусах к западу.

— Ну и что же? — удивился капитан Блад.

— Ты говорил мне, что, пройдя между островами Тобаго и Гренада, мы пошли в Кюрасао к западу от архипелага. Но если бы мы шли таким курсом, то Полярная звезда должна была бы быть у нас на траверсе[40] — вон там.

Состояние лени, владевшее Бладом, исчезло мгновенно. Он сжался от какого-то мрачного предчувствия и только хотел что-то сказать, как луч света из двери каюты на корме прорезал темноту у них над головой. Дверь закрылась, и они услыхали шаги по трапу. Это был дон Диего. Капитан Блад многозначительно сжал пальцами плечо Джереми и, подозвав испанца, обратился к нему по-английски, как обычно делал в присутствии людей, не знавших испанского языка.

— Разрешите наш маленький спор, дон Диего, — шутливо сказал он. — Мы здесь спорим с Питтом, какая из этих звезд — Полярная.

— И это все? — спокойно спросил испанец. В его тоне звучала явная ирония. — Если мне не изменяет память, вы говорили, что господин Питт ваш штурман.

— Да, за неимением лучшего, — с шутливым пренебрежением заметил капитан. — Но я сейчас был готов спорить с ним на сто песо, что искомая звезда — вот эта. — И он небрежно указал рукой на первую попавшуюся светлую точку в небе.

Блад потом признался Питту, что, если бы дон Диего с ним согласился, он убил бы его на месте. Однако испанец откровенно выразил свое презрение к астрономическим познаниям Блада.

— Ваше убеждение основано на невежестве, дон Педро. Вы проиграли: Полярная звезда — вот эта, — сказал он, указывая на нее.

— А вы убеждены в этом?

— Мой дорогой дон Педро! — запротестовал испанец, которого начал забавлять этот разговор. — Ну мыслимо ли, чтобы я ошибся? Да и у нас есть, наконец, такое доказательство, как компас. Пойдемте взглянуть, каким курсом мы идем.

Его полная откровенность и спокойствие человека, которому нечего скрывать, сразу же рассеяли подозрения Блада. Однако убедить Питта было не так легко.

— В таком случае, дон Диего, — спросил он, — почему же мы идем в Кюрасао таким странным курсом?

— У вас есть все основания задать мне такой вопрос, — без малейшего замешательства ответил дон Диего и вздохнул. — Я надеялся, что допущенная мной небрежность не будет замечена. Обычно я не веду астрономических наблюдений, так как всецело полагаюсь на навигационное счисление пути. Но, увы, никогда нельзя быть слишком уверенным в себе. Сегодня, взяв в руки квадрант, я, к своему стыду, обнаружил, что уклонился на полградуса к югу, а поэтому Кюрасао находится сейчас от нас почти прямо к северу. Именно эта ошибка и вызвала задержку в пути. Но теперь все в порядке, и мы придем туда к утру.

Объяснение это было настолько прямым и откровенным, что не оставляло сомнений в честности дона Диего. И когда испанец ушел, Блад заметил, что вообще нелепо подозревать его в чем-либо, ибо он доказал свою честность, открыто заявив о своем согласии скорее умереть, чем взять на себя какие-либо обязательства, несовместимые с его честью.

Впервые попав в Карибское море и не зная повадок здешних авантюристов, капитан Блад все еще питал по отношению к ним некоторые иллюзии.

Однако события следующего дня грубо их развеяли.

Выйдя на палубу до восхода солнца, он увидел перед собой туманную полоску земли, обещанную им испанцем накануне. Примерно в десяти милях от корабля тянулась длинная береговая линия, простираясь по горизонту далеко на восток и запад. Прямо перед ними лежал большой мыс. Очертания берегов смутили Блада, он нахмурился, так как никогда не думал, что остров Кюрасао может быть так велик. То, что находилось перед ним, скорее походило не на остров, а на материк.

Справа по борту, в трех-четырех милях от них, шел большой корабль, водоизмещением не меньшим, если не большим, чем «Синко Льягас». Пока Блад наблюдал за ним, корабль изменил курс, развернулся и в крутом бейдевинде пошел на сближение.

Человек двенадцать из команды Блада, встревоженные, бросились на бак, нетерпеливо посматривая на сушу.

— Вот это и есть обещанная земля, дон Педро, — услышал он позади себя чей-то голос, говоривший по-испански.

Нотка скрытого торжества, прозвучавшая в этом голосе, сразу же разбудила в Бладе все его подозрения. Он так круто повернулся к дону Диего, что увидел ироническую улыбку, не успевшую исчезнуть с лица испанца.

— Ваша радость при виде этой земли по меньшей мере непонятна, — сказал Блад.

— Да, конечно! — Испанец потер руки, и Блад заметил, что они дрожали. — Это радость моряка.

— Или предателя, что вернее, — спокойно сказал Блад. Когда испанец попятился от него с внезапно изменившимся выражением лица, которое полностью уничтожило все сомнения Блада, он указал рукой на сушу и резко спросил: — Хватит ли у вас наглости и сейчас утверждать, что это берег Кюрасао? — Он решительно наступал на дона Диего, который шаг за шагом отходил назад. — Может быть, вы хотите, чтобы я сказал вам, что это за земля? Вы хотите этого?

Уверенность, с которой говорил Блад, казалось, ошеломила испанца; он молчал. И здесь капитан Блад наугад, а быть может, и не совсем наугад, рискнул высказать свою догадку. Если эта береговая линия не принадлежала Мэйну, что было не совсем невероятно, то она могла принадлежать либо Кубе, либо Гаити. Но остров Куба, несомненно, лежал дальше к северо-западу, и Блад тут же сообразил, что дон Диего, замыслив предательство, мог привести их к берегам ближайшей из этих испанских территорий.

— Эта земля, предатель и клятвопреступник, — остров Гаити!

Он пристально всматривался в смуглое и сразу же побледневшее лицо испанца, чтобы убедиться, как он будет реагировать на его слова. Но сейчас отступавший испанец дошел уже до середины шканцев[41], где бизань[42] мешала стоявшим внизу англичанам видеть Блада и дона Диего. Губы испанца скривились в презрительной улыбке.

— Ты слишком много знаешь, английская собака! — тяжело дыша, сказал он и, бросившись на Блада, схватил его за горло.

Они отчаянно боролись, крепко обхватив друг друга. Блад подставил испанцу ногу и вместе с ним упал на палубу. Испанец, слишком понадеявшись на свои силы, рассчитывал, что сумеет задушить Блада и выиграет полчаса, необходимые для подхода того прекрасного судна, которое уже направлялось к ним. То, что судно было испанским, не вызывало никаких сомнений, так как ни один корабль другой национальности не мог бы так смело крейсировать в испанских водах у берегов Гаити. Однако расчеты дона Диего не оправдались, и он сообразил это слишком поздно, когда стальные мускулы сжали его клещами. Прижав испанца к палубе коленом, Блад криками сзывал своих людей, которые, топая по трапу, поднимались наверх.

— Не пора ли тебе помолиться за свою грязную душу? — в ярости спросил Блад.

Однако дон Диего, положение которого было совершенно безнадежным, заставил себя улыбнуться и ответил издевательски:

— А кто помолится за твою душу, когда вот этот галион возьмет вас на абордаж?!

— Вот этот галион? — переспросил Блад, мучительно осознав, что уже было нельзя избежать последствий предательства дона Диего.

— Да, этот галион! Ты знаешь, что это за корабль? Это «Энкарнасион» флагманский корабль главнокомандующего испанским флотом в здешних водах — адмирала дона Мигеля де Эспиноса, моего брата. Это очень удачная встреча. Всевышний, как видишь, блюдет интересы католической Испании.

Светлые глаза капитана Блада блеснули, а лицо приняло суровое выражение.

— Связать ему руки и ноги! — приказал Блад своим людям и добавил: — Чтобы ни один волосок не упал с драгоценной головы этого мерзавца!

Такое предупреждение было отнюдь не лишним, так как его люди, рассвирепев от мысли, что им угрожает рабство более страшное, чем то, из которого они только что вырвались, были готовы разорвать испанца в клочья. И если сейчас они подчинились своему капитану и удержались от этого, то только потому, что стальная нотка в голосе Блада обещала дону Диего де Эспиноса-и-Вальдес не обычную смерть, а нечто более изощренное.

— Грязный пират! — презрительно бросил Блад. — Где же твое честное слово, подлец!

Дон Диего взглянул на него и засмеялся.

— Ты недооцениваешь меня, — сказал он по-английски, чтобы все его поняли. — Да, я говорил, что не боюсь смерти, и докажу это! Понятно, английская собака?!

— Ирландская, с твоего разрешения, — поправил его Блад. — А где же твое честное слово, испанская скотина?

— Неужели ты мог допустить, чтобы я оставил в ваших грязных лапах прекрасный корабль, на котором вы сражались бы с испанцами? Ха-ха-ха! — злорадно засмеялся дон Диего. — Идиоты! Можете меня убить, но я умру с сознанием выполненного долга. Не пройдет и часа, как всех вас закуют в кандалы, а «Синко Льягас» будет возвращен Испании.

Капитан Блад, спокойное лицо которого побледнело, несмотря на густой загар, испытующе взглянул на пленника. Разъяренные повстанцы стояли над ним, готовые его растерзать. Они жаждали крови.

— Не смейте его трогать! — властно скомандовал капитан Блад, повернулся на каблуках, подошел к борту и застыл в глубоком раздумье.

К нему подошли Хагторп, Волверстон и канонир Огл. Молчаливо всматривались они в приближавшийся корабль. Сейчас он шел наперерез курсу «Синко Льягас».

— Через полчаса он сблизится с нами, и его пушки сметут все с нашей палубы, — заметил Блад.

— Мы будем драться! — с проклятием закричал одноглазый гигант.

— Драться? — насмешливо улыбнулся Блад. — Разве мы можем драться, если у нас на борту всего двадцать человек? Нет, у нас только один выход: убедить капитана этого корабля в том, что мы испанцы, что на борту у нас все в порядке, а затем продолжать наш путь.

— Но как это сделать? — спросил Хагторп.

— Как это сделать? — повторил Блад. — Конечно, если бы… — Он смолк и задумчиво сталвсматриваться в зеленую воду.

Огл, склонный к сарказму, предложил:

— Конечно, мы могли бы послать дона Диего де Эспиноса с испанскими гребцами заверить его брата-адмирала, что все мы являемся верноподданными его католического величества, короля Испании…

Капитан вскипел и резко повернулся к нему, с явным намерением осадить насмешника. Но внезапно выражение его лица изменилось, а в глазах вспыхнуло вдохновение.

— Черт возьми, а ведь ты прав! Проклятый пират не боится смерти, но у его сына может быть другое мнение. Сыновняя почтительность у испанцев весьма распространенное и сильное чувство… Эй, вы! — обратился он к людям, стоявшим возле пленника. — Тащите его сюда!

И, показывая дорогу, Блад спустился через люк в полумрак трюма, где воздух был пропитан запахом смолы и снастей, затем направился к корме и, широко распахнув дверь, вошел в просторную кают-компанию.

Несколько человек волокли за ним связанного испанца.

Все, кто остался на борту, готовы были примчаться сюда, чтобы узнать, как Блад расправится с предателем, но капитан приказал им не покидать палубы.

В кают-компании стояли три заряженные кормовые пушки. Их дула высовывались в открытые амбразуры.

— За работу, Огл! — приказал Блад, обращаясь к коренастому канониру, указав ему на среднюю пушку. — Откати ее назад.

Огл тотчас же выполнил распоряжение капитана. Блад кивнул головой людям, державшим дона Диего.

— Привяжите его к жерлу пушки! — приказал он и, пока они торопливо выполняли его приказ, сказал, обратясь к остальным: — Отправляйтесь в кормовую рубку и приведите сюда испанских пленных. А ты, Дайк, беги наверх и прикажи поднять испанский флаг.

Дон Диего, привязанный к жерлу пушки, неистово вращал глазами, проклиная капитана Блада. Руки испанца были заведены за спину и туго стянуты веревками, а ноги привязаны к станинам лафета. Даже бесстрашный человек, смело глядевший в лицо смерти, может ужаснуться, точно узнав, какой именно смертью ему придется умирать.

На губах у испанца выступила пена, но он не переставал проклинать и оскорблять своего мучителя:

— Варвар! Дикарь! Проклятый еретик! Неужели ты не можешь прикончить меня как-нибудь по-христиански?

Капитан Блад, не удостоив его даже словом, повернулся к шестнадцати закованным в кандалы испанским пленникам, спешно согнанным в кают-компанию.

Уже по пути сюда они слышали крики дона Диего, а сейчас с ужасом увидели, в каком положении он находится. Миловидный подросток с кожей оливкового цвета, выделявшийся среди пленников своим костюмом и манерой держаться, рванулся вперед и крикнул:

— Отец!

Извиваясь в руках тех, кто с силой удерживал его, он призывал небо и ад отвратить этот кошмар, а затем обратился к капитану с мольбой о милосердии, причем эта мольба в одно и то же время была и неистовой и жалобной. Взглянув на молодого испанца, капитан Блад с удовлетворением подумал, что отпрыск дона Диего в достаточной степени обладает чувством сыновней привязанности.

Позже Блад признавался, что на мгновение его разум возмутился против выработанного им жестокого плана. И для того чтобы прогнать это чувство, он вызвал в себе воспоминание о злодействах испанцев в Бриджтауне. Он припомнил побледневшее личико Мэри Трэйл, когда она в ужасе спасалась от насильника-головореза, которого он убил; он вспомнил и другие, не поддающиеся описанию картины этого кошмарного дня, и это укрепило угасавшую в нем твердость. Бесчувственные, кровожадные испанцы, со своим религиозным фанатизмом, не имели в себе даже искры той христианской веры, символ которой был водружен на мачте приближавшегося к ним корабля. Еще минуту назад мстительный и злобный дон Диего утверждал, будто господь бог благоволит к католической Испании. Ну что ж, дон Диего будет сурово наказан за это заблуждение.

Почувствовав, что твердость вернулась в его сердце, Блад приказал Оглу зажечь фитиль и снять свинцовый фартук с запального отверстия пушки, к жерлу которой был привязан дон Диего. И когда Эспиноса-младший разразился новыми проклятиями, перемешанными с мольбой, Блад круто повернулся к нему.

— Молчи! — гневно бросил он. — Молчи и слушай! Я вовсе не имею намерения отправить твоего отца в ад, как он этого заслуживает. Я не хочу убивать его, понимаешь?

Удивленный таким заявлением, сын дона Диего сразу же замолчал, и капитан Блад заговорил на том безупречном испанском языке, которым он так блестяще владел, к счастью как для дона Диего, так и для себя:

— Из-за подлого предательства твоего отца мы попали в тяжкое положение. У нас есть все основания опасаться, что этот испанский корабль захватит «Синко Льягас». И тогда нас ждет гибель. Так же как твой отец опознал флагманский корабль своего брата, так и его брат, конечно, уже узнал «Синко Льягас». Когда «Энкарнасион» приблизится к нам, то твой дядя поймет, что именно здесь произошло. Нас обстреляют или возьмут на абордаж. Твой отец знал, что мы не в состоянии драться, потому что нас слишком мало, но мы не сдадимся без боя, а будем драться! — Он положил руку на лафет пушки, к которой был привязан дон Диего. — Ты должен ясно представить себе одно: на первый же выстрел с «Энкарнасиона» ответит вот эта пушка. Надеюсь, ты понял меня?

Дрожащий от страха Эспиноса-младший взглянул в беспощадные глаза Блада, и его оливковое лицо посерело.

— Понял ли я? — запинаясь, пробормотал юноша. — Но что я должен понять? Если есть возможность избежать боя и я могу помочь вам, скажите мне об этом.

— Боя могло бы и не быть, если бы дон Диего де Эспиноса лично прибыл на борт корабля своего брата и заверил его, что «Синко Льягас» по-прежнему принадлежит Испании, как об этом свидетельствует его флаг, и что на борту корабля все в порядке. Но дон Диего не может отправиться лично к брату, так как он… занят другим делом. Ну, допустим, у него легкий приступ лихорадки и он вынужден оставаться в своей каюте. Как его сын ты можешь передать все это своему дяде и засвидетельствовать ему свое почтение. Ты поедешь с шестью гребцами-испанцами, из которых сам отберешь наименее — болтливых, а я, знатный испанец, освобожденный вами на Барбадосе из английского плена, буду сопровождать тебя. Если я вернусь живым и если ничто не помешает нам беспрепятственно отплыть отсюда, дон Диего останется жить, так же как и все вы. Но если случится какая-либо неприятность, то бой с нашей стороны, как я уже сказал, начнется выстрелом вот из этой пушки, и твой отец станет первой жертвой схватки.

Он умолк. Из толпы его товарищей послышались возгласы одобрения, а испанские пленники заволновались. Эспиноса-младший, тяжело дыша, ожидал, что отец даст ему какие-то указания, но дон Диего молчал. Видимо, мужество покинуло его в этом жестоком испытании, и он предоставлял решение сыну, так как, возможно, не рискнул советовать ему отвергнуть предложение Блада или, по всей вероятности, посчитал для себя унизительным убеждать сына согласиться с ним.

— Ну, хватит! — сказал Блад. — Теперь тебе все понятно. Что ты скажешь?

Дон Эстебан провел языком по сухим губам и дрожащей рукой вытер пот, выступивший у него на лбу. Он в отчаянии взглянул на отца, словно умоляя его сказать что-нибудь, но дон Диего продолжал молчать. Юноша всхлипнул, и из его горла вырвался звук, похожий на рыдание.

— Я… согласен, — ответил он наконец и повернулся к испанцам. — И вы… вы тоже согласны! — с волнением и настойчивостью произнес он. — Ради дона Диего, ради меня, ради всех нас. Если вы не согласитесь, то с нами расправятся без всякой пощады.

Поскольку дон Эстебан дал согласие, а их командир не приказывал им сопротивляться, то зачем же им было проявлять какой-то бесполезный героизм? Не раздумывая, они ответили, что сделают все, как нужно.

Блад отвернулся от них и подошел к дону Диего:

— Очень сожалею, что я вынужден оставить вас на некоторое время в таком неудобном положении… — Тут он на секунду прервал себя, нахмурился, внимательно поглядел на своего пленника и после этой едва заметной паузы продолжал: — Но я думаю, что вам уже нечего опасаться. Надеюсь, худшее не случится.

Дон Диего продолжал молчать.

Питер Блад еще раз внимательно поглядел на бывшего командира «Синко Льягас» и затем, поклонившись ему, отошел.

Глава 12

ДОН ПЕДРО САНГРЕ[43]
Обменявшись приветственными сигналами, «Синко Льягас» и «Энкарнасион» легли в дрейф на расстоянии четверти мили друг от друга. Через это пространство покрытого рябью и залитого солнцем моря от «Синко Льягас» к «Энкарнасиону» направилась шлюпка с шестью гребцами-испанцами. На корме с доном Эстебаном де Эспиноса сидел капитан Блад.

На дне шлюпки стояли два железных ящика, хранивших пятьдесят тысяч песо. Золото во все времена было отличным доказательством добросовестности, а Блад считал необходимым произвести самое благоприятное впечатление. Правда, люди Блада пытались доказать ему, что он слишком уж усердствовал в обеспечении обмана, однако он сумел настоять на своем. Он взял с собой также объемистую посылку с многочисленными печатями герба де Эспиноса-и-Вальдес, адресованную испанскому гранду, — еще одно «доказательство», поспешно сфабрикованное на «Синко Льягас».

В немногие минуты, оставшиеся до прибытия на «Энкарнасион», Блад давал последние указания своему молодому спутнику — дону Эстебану, который, видимо, все еще колебался в чем-то и не мог решиться высказать вслух свои сомнения.

Блад внимательно взглянул на юношу.

— А что, если вы сами выдадите себя? — воскликнул тот.

— Тогда все закончится крайне печально для… всех. Я просил твоего отца молиться за наш успех, а от тебя жду помощи, — сказал Блад.

— Я сделаю все, что смогу. Клянусь богом, я сделаю все! — с юношеской горячностью воскликнул дон Эстебан.

Блад задумчиво кивнул головой, и никто уже не произнес ни слова до тех пор, пока шлюпка не коснулась обшивки плавучей громады «Энкарнасиона». Дон Эстебан в сопровождении Блада поднялся по веревочному трапу. На шкафуте в ожидании гостей стоял сам адмирал — высокий, надменный человек, весьма похожий на дона Диего, но немного старше его и с сединой на висках. Рядом с ним стояли четыре офицера и монах в черно-белой сутане доминиканского ордена.

Испанский адмирал прижал к груди своего племянника, объяснив себе его трепет, бледность и прерывистое дыхание волнением от встречи с дядей. Затем, повернувшись, он приветствовал спутника дона Эстебана.

Питер Блад отвесил изящный поклон, вполне владея собой, если судить только по его внешнему виду.

— Я — дон Педро Сангре, — объявил он, переводя буквально свою фамилию на испанский язык, — несчастный кабальеро из Леона, освобожденный из плена храбрейшим отцом дона Эстебана. — И в нескольких словах он изложил те воображаемые обстоятельства, при которых он якобы попал в плен к проклятым еретикам с острова Барбадос и как его освободил дон Диего.

— Benedicticamus Domino[44], — сказал монах, выслушав эту краткую историю.

— Ex hoc nunc et usque in seculum[45], — скромно опустив глаза, ответил Блад, который всегда, когда это было ему нужно, вспоминал о том, что он католик.

Адмирал и офицеры, сочувственно выслушав рассказ кабальеро, сердечно его приветствовали. Но вот наконец был задан давно уже ожидаемый вопрос:

— А где же мой брат? Почему он не прибыл на корабль, чтобы лично приветствовать меня?

Эспиноса-младший ответил так:

— Мой отец с огорчением вынужден был лишить себя этой чести и удовольствия. К сожалению, дорогой дядя, он немного нездоров, и это заставляет его не покидать своей каюты… О нет, нет, ничего серьезного! У него легкая лихорадка от небольшой раны, полученной им во время недавнего нападения на остров Барбадос, когда, к счастью, был освобожден из неволи и этот кабальеро.

— Позволь, племянник, позволь! — с притворной суровостью запротестовал дон Мигель. — Какое нападение? Мне ничего не известно обо всем этом. Я имею честь представлять здесь его католическое величество короля Испании, а он находится в мире с английским королем. Ты уже и так сообщил мне больше, чем следовало бы… Я попытаюсь забыть все это, о чем попрошу и вас, господа, — добавил он, обращаясь к своим офицерам. При этом он подмигнул улыбающемуся капитану Бладу и добавил: — Ну что ж! Если брат не может приехать ко мне, я сам поеду к нему.

Дон Эстебан побледнел, словно мертвец, с лица Блада сбежала улыбка, но он не потерял присутствия духа и конфиденциальным тоном, в котором восхитительно смешивались почтительность, убеждение и ирония, сказал:

— С вашего позволения, дон Мигель, осмеливаюсь заметить, что вот именно этого вам не следует делать. И в данном случае я высказываю точку зрения дона Диего. Вы не должны встречаться с ним, пока не заживут его раны. Это не только его желание, но и главная причина, объясняющая его отсутствие на борту «Энкарнасиона». Говоря по правде, раны вашего брата, дон Мигель, не настолько уж серьезны, чтобы помешать его прибытию сюда. Дона Диего гораздо больше тревожит не его здоровье, а опасность поставить вас в ложное положение, если вы непосредственно от него услышите о том, что произошло несколько дней назад. Как вы изволили сказать, ваше высокопревосходительство, между его католическим величеством королем Испании и английским королем — мир, а дон Диего, ваш брат… — Блад на мгновение запнулся. — Полагаю, у меня нет необходимости что-либо добавлять. То, что вы услыхали о каком-то нападении, только слухи, вздорные слухи, не больше. Ваше высокопревосходительство прекрасно понимает это, не правда ли?

Его высокопревосходительство адмирал нахмурился.

— Да, я понимаю, но… не все, — сказал он задумчиво.

На какую-то долю секунды Бладом овладело беспокойство. Не вызвала ли его личность сомнений у этого испанца? Но разве по одежде и по языку кабальеро Педро Сангре не был настоящим испанцем и разве не стоял рядом с ним дон Эстебан, готовый подтвердить его историю? И прежде чем адмирал успел вымолвить хотя бы слово, Блад поспешил дать дополнительное подтверждение:

— А вот здесь в лодке два сундука с пятьюдесятью тысячами песо, которые нам поручено доставить вашему высокопревосходительству.

Его высокопревосходительство даже подпрыгнул от восторга, а офицеры его внезапно заволновались.

— Это выкуп, полученный доном Диего от губернатора Барба…

— Ради бога, ни слова больше! — воскликнул адмирал. — Я ничего не слышал… Мой брат желает, чтобы я доставил для него эти деньги в Испанию? Хорошо! Но это дело семейное. Оно касается только моего брата и меня. Сделать это, конечно, можно. Но я не должен знать… — Он смолк. — Гм! Пока будут поднимать на борт эти сундуки, прошу ко мне на стаканчик малаги, господа. И адмирал в сопровождении четырех офицеров и монаха, специально приглашенных для этого случая, направился в свою каюту, убранную с королевской роскошью.

Слуга, разлив по стаканам коричневатое вино, удалился. Дон Мигель, усевшись за стол, погладил свою курчавую острую бородку и, улыбаясь, сказал:

— Пресвятая дева! У моего брата, господа, предусмотрительнейший ум. Ведь я мог бы неосторожно посетить его на корабле и увидеть там такие вещи, которые мне, как адмиралу Испании, было бы трудно не заметить.

Эстебан и Блад тут же с ним согласились. Затем Блад, подняв стакан, выпил за процветание Испании и за гибель идиота Якова, сидящего на английском престоле. Вторая половина его тоста была вполне искренней.

Адмирал рассмеялся:

— Синьор! Синьор! Жаль, нет моего брата. Он обуздал бы ваше неблагоразумие. Не забывайте, что его католическое величество и король Яков добрые друзья, и, следовательно, тосты, подобные вашим, в этой каюте, согласитесь, неуместны, но, поскольку такой тост уже произнесен человеком, у которого есть особые причины ненавидеть этих английских собак, мы, конечно, можем выпить, господа, но… неофициально.

Все громко рассмеялись и выпили за гибель короля Якова с еще большим энтузиазмом, поскольку тост был неофициальным. Затем дон Эстебан, беспокоясь за судьбу отца и помня, что страдания его затягивались по мере их задержки здесь, поднялся и объявил, что им пора возвращаться.

— Мой отец торопится в Сан-Доминго, — объяснил юноша. — Он просил меня прибыть сюда только для того, чтобы обнять вас, дорогой дядя. Поэтому прошу вашего разрешения откланяться.

Адмирал, разумеется, не счел возможным их задерживать.

Подходя к веревочному трапу, Блад тревожно взглянул на матросов «Энкарнасиона», которые, перегнувшись через борт, болтали с гребцами шлюпки, качавшейся на волнах глубоко внизу. Поведение гребцов, однако, не вызывало оснований для беспокойства. Люди из команды «Синко Льягас», к счастью для себя, держали язык за зубами.

Адмирал попрощался с Эстебаном нежно, а с Бладом церемонно:

— Весьма сожалею, что нам приходится расставаться с вами так скоро, дон Педро. Мне хотелось бы, чтобы вы провели больше времени на «Энкарнасионе».

— Мне, как всегда, не везет, — вежливо ответил Блад.

— Но льщу себя надеждой, что мы вскоре встретимся, кабальеро.

— Вы оказываете мне высокую честь, дон Мигель, — церемонно ответил Блад. — Она превышает мои скромные заслуги.

Они спустились в шлюпку и, оставляя за собой огромный корабль, с гакаборта которого адмирал махал им рукой, услыхали пронзительный свисток боцмана, приказывающий команде занять свои места. Еще не дойдя до «Синко Льягас», они увидели, что «Энкарнасион», подняв паруса и делая поворот оверштаг[46], приспустил в знак прощания флаг и отсалютовал им пушечным выстрелом.

На борту «Синко Льягас» у кого-то (позже выяснилось, что у Хагторпа) хватило ума ответить тем же. Комедия заканчивалась, но финал ее был неожиданно окрашен мрачной краской.

Когда они поднялись на борт «Синко Льягас», их встретил Хагторп. Блад обратил внимание на какое-то застывшее, почти испуганное выражение его лица.

— Я вижу, что ты уже это заметил, — тихо сказал Блад.

Хагторп понимающе взглянул на него и тут же отбросил мелькнувшую в его мозгу мысль: капитан Блад явно не мог знать о том, что он хотел ему сказать.

— Дон Диего… — начал было Хагторп, но затем остановился и как-то странно посмотрел на Блада.

Дон Эстебан перехватил взгляды, какими обменялись Хагторп и Блад, побледнел как полотно и бросился к ним.

— Вы не сдержали слова, собаки? Что вы сделали с отцом? — закричал он, а шестеро испанцев, стоявших позади него, громко зароптали.

— Мы не нарушали обещания, — решительно ответил Хагторп, и ропот сразу умолк. — В этом не было никакой необходимости. Дон Диего умер еще до того, как вы подошли к «Энкарнасиону».

Питер Блад продолжал молчать.

— Умер? — рыдая, спросил Эстебан. — Ты хочешь сказать, что вы убили его! Отчего он умер?

Хагторп посмотрел на юношу.

— Насколько я могу судить, — сказал он, — он умер от страха.

Услышав такой оскорбительный ответ, дон Эстебан влепил Хагторпу пощечину, и тот, конечно, ответил бы ему тем же, если бы Блад не стал меж ними и если бы его люди не схватили молодого испанца.

— Перестань, — сказал Блад. — Ты сам вызвал мальчишку на это, оскорбив его отца.

— Я думаю не об оскорблении, — ответил Хагторп, потирая щеку, — а о том, что произошло. Пойдем посмотрим.

— Мне нечего смотреть, — сказал Блад. — Он умер еще до того, как мы сошли с борта «Синко Льягас», и уже мертвый висел на веревках, когда я с ним разговаривал.

— Что вы говорите? — закричал Эстебан.

Блад печально взглянул на него, чуть-чуть улыбнулся и спокойно спросил:

— Ты сожалеешь о том, что не знал об этом раньше? Не так ли?

Эстебан недоверчиво смотрел на него широко открытыми глазами.

— Я вам не верю, — наконец сказал он.

— Это твое дело, но я врач и не могу ошибиться, когда вижу перед собой умершего.

Снова наступила пауза, и юноша медленно начал сознавать, что случилось.

— Знай я об этом раньше, ты уже висел бы на нок-рее «Энкарнасиона!»

— Несомненно. Вот поэтому я сейчас и думаю о той выгоде, какую человек может извлечь из того, что знает он и чего не знают другие.

— Но ты еще будешь там болтаться! — бушевал Эспиноса-младший.

Капитан Блад пожал плечами и отвернулся. Однако слова эти он запомнил, так же как запомнил их Хагторп и все, кто стоял на палубе. Это выяснилось на совете, состоявшемся вечером. Совет собрался для решения дальнейшей судьбы испанских пленников. Всем было ясно, что они не смогут добраться до Кюрасао, так как запасы воды и продовольствия были уже на исходе, а Питт еще не мог приступить к своим штурманским обязанностям. Обсудив все это, они решили направиться к востоку от острова Гаити и, пройдя вдоль его северного побережья, добраться до острова Тортуга.

Там, в порту, принадлежавшем французской Вест-Индской компании, им по крайней мере не угрожала опасность захвата.

Сейчас возникал вопрос, должны ли они тащить с собой испанских пленников или же, посадив их в лодку, дать им возможность самим добираться до земли, находившейся всего лишь в десяти милях. Именно это предлагал сделать Блад.

— У нас нет иного выхода, — настойчиво доказывал он. — На Тортуге их сожгут живьем.

— Эти свиньи заслуживают и худшего! — проворчал Волверстон.

— Вспомни, Питер, — вмешался Хагторп, — чем тебе сегодня угрожал мальчишка. Если он спасется и расскажет дяде-адмиралу о том, что случилось, осуществление его угрозы станет более чем возможным.

— Я не боюсь его угроз.

— А напрасно, — заметил Волверстон. — Разумнее было бы повесить его вместе с остальными.

— Гуманность проявляется не только в разумных поступках, — сказал Блад, размышляя вслух. — Иногда лучше ошибаться во имя гуманности, даже если эта ошибка, пусть даже в виде исключения, объясняется состраданием. Мы пойдем на такое исключение. Я не могу согласиться с таким хладнокровным убийством. На рассвете дайте испанцам шлюпку, бочонок воды, несколько лепешек, и пусть они убираются к дьяволу!

Это было его последнее слово. Люди, наделившие Блада властью, согласились с его решением, и на рассвете дон Эстебан и его соотечественники покинули корабль.

Два дня спустя «Синко Льягас» вошел в окруженную скалами Кайонскую бухту. Эта бухта, созданная природой, представляла собой неприступную цитадель для тех, кому посчастливилось ее захватить.

Глава 13

ТОРТУГА
Сейчас будет вполне своевременно предать гласности тот факт, что история подвигов капитана Блада дошла до нас только благодаря трудолюбию Джереми Питта — шкипера из Сомерсетшира. Молодой человек был не только хорошим моряком, но и обладателем бойкого пера, которое он неутомимо использовал, воодушевляемый несомненной привязанностью к Питеру Бладу.

Питт вел судовой журнал так, как не велся ни один подобного рода журнал из тех, что мне довелось видеть. Он состоял из двадцати с лишним томов различного формата. Часть томов безвозвратно утрачена, в других не хватает многих страниц. Однако если при тщательном ознакомлении с ними в библиотеке г-на Джеймса Спека из Комертина я временами страшно досадовал на пропуски, то порой меня искренне удручало чрезмерное многословие Питта, создававшее большие трудности при отборе наиболее существенных фактов из беспорядочной массы дошедших до нас документов.

Первые тома журнала Питта почти целиком заняты изложением событий, предшествовавших появлению Блада на Тортуге. Эти тома, так же как и собрание протоколов государственных судебных процессов, пока что являются главными, хотя и не единственными источниками, откуда я черпал материалы для моего повествования.

Питт особенно подчеркивает тот факт, что именно эти обстоятельства, на которых я подробно останавливался, вынудили Питера Блада искать убежища на Тортуге. Он пишет об этом пространно и с заметным пристрастием, убеждающим нас в том, что в свое время на этот счет высказывалось другое мнение.

Он настаивает на отсутствии у Блада и его товарищей по несчастью каких-либо предварительных намерений объединиться с пиратами, которые превратили, под полуофициальной защитой французов, Тортугу в свою базу, откуда и совершали пиратские набеги на испанские колонии и корабли.

По утверждению Питта, Блад вначале стремился уехать во Францию или Голландию. Однако в ожидании попутного корабля он израсходовал почти все имевшиеся у него деньги. Их у него было не очень много, и Питт сообщает, что тогда-то он и заметил признаки внутреннего беспокойства, мучившего его друга. Питт высказывает предположение, что Блад, общаясь в эти дни вынужденного бездействия с искателями приключений, заразился их настроениями, столь характерными для этой части Вест-Индии.

Я не думаю, чтобы Питта можно было обвинить в придумывании каких-то оправданий для своего друга, потому что многое действительно могло угнетать Питера Блада. Несомненно, он часто думал об Арабелле Бишоп и сходил с ума, сознавая, что она для него недосягаема. Он любил Арабеллу и в то же время понимал, что она потеряна для него безвозвратно. Вполне объяснимо, конечно, его желание уехать во Францию или в Голландию, но вряд ли он мог объяснить и отчетливо представить себе, что будет там делать. Ведь в конце концов он был беглым рабом, человеком, объявленным вне закона у себя на родине, и бездомным изгнанником на чужбине. Оставалось только море, открытое для всех и особенно манящее к себе тех, кто чувствовал себя во вражде со всем человечеством.

Таким образом, душевное состояние Блада и свойственный ему дух смелой предприимчивости, толкнувшие его в свое время на поиски приключений просто из-за любви к ним, вынудили его уступить, а наличие у него богатого опыта и, я сказал бы, даже таланта в командовании военными кораблями лишь умножило соблазнительность выдвигаемых предложений. Следует также помнить, что такие заманчивые предложения исходили не только от знакомых ему пиратов, наполнявших кабачки Тортуги, но даже и от губернатора острова д’Ожерона, получавшего от корсаров в качестве портовых сборов десятую часть всей их добычи. Помимо этого, д’Ожерон неплохо зарабатывал и на комиссионных поручениях, принимая наличные деньги и выдавая взамен их векселя, подлежащие оплате во Франции.

Занятие, которое казалось бы отвратительным, если бы в защиту его высказывались только грязные, полупьяные авантюристы, охотники, лесорубы и прибрежные жители, собирающие все то, что выбрасывается морем, становилось солидной, почти узаконенной разновидностью каперства[47], когда его необходимость убедительно доказывал изысканно одетый господин, представлявший здесь интересы французской Вест-Индской компании с таким видом, будто он был представителем самой Франции.

Все, кто спасся с Питером Бладом с плантаций Барбадоса, и в числе их сам Джереми Питт, в ушах которого постоянно шумел настойчивый зов моря, почувствовав себя вечными изгнанниками, также хотели присоединиться к великому «береговому братству», как называли себя пираты. Они настоятельно требовали от Блада согласия быть их, вожаком и клялись следовать за ним повсюду.

Если подвести итог под записями Джереми, посвященными этому вопросу, то выйдет так, что Блад подчинился своим настроениям и настояниям друзей и отдался течению судьбы, заявив, что от нее все равно никуда не уйдешь.

Я думаю, что основной причиной его колебаний и столь длительного сопротивления была мысль об Арабелле Бишоп. Ни тогда, ни позже он не задумывался о том, что им, может быть, не суждено больше встретиться. Он представлял себе, с каким презрением она будет вспоминать о нем, услышав, что он стал корсаром, и это презрение, существовавшее пока лишь в его воображении, причиняло ему такую боль, как если бы оно уже стало реальностью.

Мысль об Арабелле Бишоп никогда не покидала его. Совершив сделку со своей совестью — а воспоминания об этой девушке делали его совесть болезненно чувствительной, — он дал клятву сохранить свои руки настолько чистыми, насколько это было возможно для человека отчаянной профессии, которую он сейчас выбрал. Он, видимо, не питал никаких обманчивых надежд когда-либо добиться взаимности этой девушки или даже вообще встретиться с ней, но горькая память о ней должна была навсегда сохраниться в его душе.

Приняв решение, он с увлечением занялся подготовкой к пиратской деятельности. Д’Ожерон, пожалуй, самый услужливый из всех губернаторов, дал ему значительную ссуду на снаряжение корабля «Синко Льягас», переименованного в «Арабеллу». Блад долго раздумывал, перед тем как дать кораблю новое имя, опасаясь выдать этим свои истинные чувства. Однако его друзья увидели в новом имени корабля лишь выражение иронии, свойственной их руководителю.

Неплохо разбираясь в людях, Блад добавил к числу своих сторонников еще шестьдесят человек, тщательно отобранных им из числа искателей приключений, околачивающихся на Тортуге. Как было принято неписаными законами «берегового братства», он заключил договор с каждым членом своей команды, по которому договаривающийся получал определенную долю захваченной добычи. Но во всех остальных отношениях этот договор резко отличался от соглашений подобного рода. Все проявления буйной недисциплинированности, обычные для корсарских кораблей, на борту «Арабеллы» категорически запрещались. Те, кто уходил с Бладом в океан, обязывались полностью и во всем подчиняться ему и ими самими выбранным офицерам, а те, кого не устраивали эти условия, могли искать себе другого вожака.

В канун Нового года, после окончания сезона штормов, Блад вышел в море на хорошо оснащенном и полностью укомплектованном корабле. Но, еще прежде чем он возвратился в мае из затянувшегося и насыщенного событиями плавания, слава о нем промчалась по Карибскому морю подобно ряби, гонимой ветром.

В самом начале плавания в Наветренном проливе произошла битва с испанским галионом, закончившаяся его потоплением. Затем с помощью нескольких пирог был совершен дерзкий налет на испанскую флотилию, занимавшуюся добычей жемчуга у Риодель-Хача, и захвачена вся добыча этой флотилии. Потом была предпринята десантная экспедиция на золотые прииски Санта-Мария на Мэйне, подробностям описания которой даже трудно поверить, и совершено еще несколько других менее громких дел. Из всех схваток команда «Арабеллы» вышла победительницей, захватив богатую добычу и понеся небольшие потери в людях.

Итак, слава об «Арабелле», возвратившейся на Тортугу в мае следующего года, и о капитане Питере Бладе прокатилась от Багамских до Наветренных островов и от Нью-Провиденс[48] до Тринидада.

Эхо этой славы докатилось и до Европы. Испанский посол при Сент-Джеймском дворе, как назывался тогда двор английского короля, представил раздраженную ноту, на которую ему официально ответили, что капитан Блад не только не состоит на королевской службе, но является осужденным бунтовщиком и беглым рабом, в связи с чем все мероприятия против подлого преступника со стороны его католического величества[49] получат горячее одобрение Якова II.

Дон Мигель де Эспиноса — адмирал Испании в Вест-Индии и племянник его дон Эстебан страстно мечтали захватить этого авантюриста и повесить его на нок-рее своего корабля. Вопрос о захвате Блада, принявший сейчас международный характер, был для них личным, семейным делом.

Дон Мигель не скупился на угрозы по адресу Блада. Слухи об этих угрозах долетели до Тортуги одновременно с заявлением испанского адмирала о том, что в своей борьбе с Бладом он опирается не только на мощь своей страны, но и на авторитет английского короля.

Хвастовство адмирала не испугало капитана Блада. Он не позволил себе и своей команде бездельничать на Тортуге, решив сделать Испанию козлом отпущения за все свои муки. Это вело к достижению двоякой цели: удовлетворяло кипящую в нем жажду мести и приносило пользу — конечно, не ненавистному английскому королю Якову II, но Англии, а с нею и всей остальной части цивилизованного человечества, которую жадная и фанатичная Испания пыталась не допустить к общению с Новым Светом.

Однажды, когда Блад, покуривая трубку, вместе с Хагторпом и Волверстоном сидел за бутылкой рома в пропахшей смолой и табаком прибрежной таверне, к ним подошел неизвестный человек в расшитом золотом камзоле из темно-голубого атласа, подпоясанном широким малиновым кушаком.

— Это вы тот, кого называют Ле Сан?[50] — обратился он к Бладу.

Прежде чем ответить на этот вопрос, капитан Блад взглянул на разряженного головореза. В том, что это был именно головорез, не стоило сомневаться — достаточно было взглянуть на быстрые движения его гибкой фигуры и грубо-красивое смуглое лицо с орлиным носом. Его не очень чистая рука покоилась на эфесе длинной рапиры, на безымянном пальце сверкал огромный брильянт, а уши были украшены золотыми серьгами, полуприкрытыми длинными локонами маслянистых каштановых волос.

Капитан Блад вынул изо рта трубку и ответил:

— Мое имя Питер Блад. Испанцы знают меня под именем дона Педро Сангре, а француз, если ему нравится, может называть меня Ле Сан.

— Хорошо, — сказал авантюрист по-английски и, не ожидая приглашения, пододвинул стул к грязному столу. — Мое имя Левасер, — сообщил он трем собеседникам, из которых по крайней мере двое подозрительно его рассматривали. — Вы, должно быть, слыхали обо мне.

Да, его имя, конечно, было им известно. Левасер командовал двадцатипушечным капером, неделю назад бросившим якорь в Тортугской бухте. Команда корабля состояла из французов-охотников, которые жили в северной части Гаити и ненавидели испанцев еще сильнее, чем англичане. Левасер вернулся на Тортугу после малоуспешного похода, однако потребовалось бы нечто гораздо большее, нежели отсутствие успехов, для того чтобы умерить чудовищное тщеславие этого горластого авантюриста. Сварливый, как базарная торговка, пьяница и азартный игрок, он пользовался шумной известностью у дикого «берегового братства». За ним укрепилась и еще одна репутация совсем иного сорта. Его щегольское беспутство и смазливая внешность привлекали к нему женщин из самых различных слоев общества. Он открыто хвастался своими успехами у «второй половины человеческого рода», как выражался сам Левасер, и надо отдать справедливость — у него были для этого серьезные основания.

Ходили упорные слухи, что даже дочь губернатора, мадемуазель д’Ожерон, вошла в число его жертв, и Левасер имел наглость просить у отца ее руки. Единственно, чем мог ответить губернатор на лестное предложение стать тестем распутного бандита, — это указать ему на дверь, что он и сделал.

Левасер в ярости удалился, поклявшись, что он женится на дочери губернатора, невзирая на сопротивление всех отцов и матерей в мире, а д’Ожерон будет горько сожалеть, что он оскорбил будущего зятя.

Таков был человек, который за столиком портовой таверны предлагал капитану Бладу объединиться для совместной борьбы с испанцами.

Лет двенадцать назад Левасер, которому тогда едва исполнилось двадцать лет, плавал с жестоким чудовищем — пиратом Л’Оллонэ — и своими последующими «подвигами» доказал, что не зря провел время в его школе. Среди «берегового братства» тех времен вряд ли нашелся бы больший негодяй, нежели Левасер. Капитан Блад, чувствуя отвращение к авантюристу, все же не мог отрицать, что его предложения отличаются смелостью и изобретательностью и что совместно с ним можно было бы предпринять более серьезные операции, чем те, которые были под силу каждому из них в отдельности. Одной из таких операций, предлагаемых Левасером, был план нападения на богатый город Маракайбо, лежавший вдали от морского берега. Для этого набега требовалось не менее шестисот человек, а их, конечно, нельзя было перевезти на двух имевшихся сейчас у них кораблях. Блад понимал, что без двух-трех предварительных рейдов, целью которых явился бы захват недостающих кораблей, не обойдешься.

Хотя Левасер не понравился Бладу и он не захотел сразу же брать на себя какие-либо обязательства, но предложения авантюриста показались ему заманчивыми. Он согласился обдумать их и дать ответ. Хагторп и Волверстон, не разделявшие личной неприязни Блада к этому французу, оказали сильное давление на своего капитана, и в конце концов Левасер и Блад заключили договор, подписанный не только ими, но, как это было принято, и выборными представителями обеих команд.

Договор, помимо всего прочего, предусматривал, что все трофеи, захваченные каждым из кораблей, даже в том случае, если они будут действовать не в совместном бою, а вдали друг от друга, должны строго учитываться: корабль оставлял себе три пятых доли захваченных трофеев, а две пятых обязан был передать другому кораблю. Эти доли в соответствии с заключенным договором следовало честно делить между командами каждого корабля. В остальном все пункты договора не отличались от обычных, включая пункт, по которому любой член команды, признанный виновным в краже или укрытии любой части трофейного имущества, даже если бы стоимость утаенного не превышала одного песо, должен был быть немедленно повешен на рее.

Закончив все эти предварительные дела, корсары начали готовиться к выходу в море. Но уже в канун самого отплытия Левасер едва не был застрелен стражниками, когда перебирался через высокую стену губернаторского сада, для того чтобы нежно распрощаться с влюбленной в него мадемуазель д’Ожерон. Ему не удалось даже повидать ее, так как по приказу осторожного папы стражники, сидевшие в засаде среди густых душистых кустарников, дважды в него стреляли. Левасер удалился, поклявшись, что после возвращения все равно добьется своего.

Эту ночь Левасер спал на борту своего корабля, названного им, с характерной для него склонностью к крикливости, «Ла Фудр», что в переводе означает «молния». Здесь же на следующий день Левасер встретился с Бладом, полунасмешливо приветствуя его как своего адмирала. Капитан «Арабеллы» хотел уточнить кое-какие детали совместного плавания, из которых для нас представляет интерес только их договоренность о том, что, если в море — случайно или по необходимости — им придется разделиться, они поскорее должны будут снова встретиться на Тортуге.

Закончив недолгое совещание, Левасер угостил своего адмирала обедом, и они подняли бокалы за успех экспедиции. При этом Левасер проявил такое усердие, что напился почти до потери сознания.

Под вечер Питер Блад вернулся на свой корабль, красный фальшборт которого и позолоченные амбразуры сверкали в лучах заходящего солнца.

На душе у него было неспокойно. Я уже отмечал, что он неплохо разбирался в людях, и неприятное впечатление, произведенное на него Левасером, вызывало опасения, увеличивавшиеся по мере приближения выхода в море. Он сказал об этом Волверстону, встретившему его на борту «Арабеллы»:

— Черт бы вас взял, бродяги! Уговорили вы меня заключить этот договор. Вряд ли из нашего содружества выйдет толк.

Но гигант, насмешливо прищурив единственный налитый кровью глаз, улыбнулся и, выдвинув вперед свою массивную челюсть, заметил:

— Мы свернем шею этому псу, если он попытается нас предать.

— Да, конечно, если к тому времени у нас будет возможность сделать это, — сказал Блад и, уходя в свою каюту, добавил: — Утром, с началом отлива, мы выходим в море.

Глава 14

«ПОДВИГИ» ЛЕВАСЁРА
Утром, за час до отплытия, к борту «Ла Фудр» подошла маленькая туземная лодка — легкое каноэ. В ней сидел мулат в коротких штанах из невыделанной кожи и с красным одеялом на плечах, служившим ему плащом. Вскарабкавшись, как кошка, по веревочному трапу на борт, мулат передал Левасеру сложенный в несколько раз грязный клочок бумаги.

Капитан развернул измятую записку с неровными, прыгающими строчками, написанными дочерью губернатора:

Мой возлюбленный! Я нахожусь на голландском бриге[51] «Джонгроув». Он скоро должен выйти в море. Мой отец-тиран решил разлучить нас навсегда и под опекой моего брата отправляет меня в Европу. Умоляю вас о спасении! Освободите меня, мой герой!

Покинутая вами, но горячо любящая вас Мадлен.
Эта страстная мольба до глубины души растрогала «горячо любимого» героя. Нахмурившись, он окинул взглядом бухту, ища в ней голландский бриг, который должен был уйти в Амстердам с грузом кож и табака.

В маленькой, окруженной скалами гавани брига не было, и Левасер в ярости набросился на мулата с требованием сообщить, куда девался корабль. Вместо ответа мулат дрожащей рукой указал на пенящееся море, где белел небольшой парус. Он был уже далеко за рифами, которые служили естественными стражами цитадели.

— Бриг там, — пробормотал он.

— Там?! — Лицо француза побледнело; несколько минут он пристально всматривался в море, а затем, не сдерживая более своего мерзкого темперамента, заорал: — А где ты шлялся до сих пор, чертова образина? Почему только сейчас явился? Кому показывал это письмо? Отвечай!

Перепуганный непонятным взрывом ярости, мулат сжался в комок. Он не мог дать какого-либо объяснения, даже если бы оно у него и было, так как его парализовал страх.

Злобно оскалив зубы, Левасер схватил мулата за горло и, дважды тряхнув, с силой отшвырнул к борту. Ударившись головой о планшир, мулат упал и остался неподвижным. Из полуоткрытого рта побежала струйка крови.

— Выбросить эту дрянь за борт! — приказал Левасер своим людям, стоявшим на шкафуте. — А затем поднимайте якорь. Мы идем в погоню за голландцем.

— Спокойно, капитан. В чем дело?

И Левасер увидел перед собой широкое лицо лейтенанта Каузака, плотного, коренастого и кривоногого бретонца, который спокойно положил ему руку на плечо.

Пересыпая свой рассказ непристойной бранью, Левасер сообщил ему, что́ он намерен предпринять.

Каузак покачал головой:

— Голландский бриг? Нет, это не пойдет! Нам никто этого не позволит.

— Какой дьявол может мне помешать? — вне себя не то от гнева, не то от изумления вскричал Левасер.

— Прежде всего твоя собственная команда. Ну, а кроме нее, есть еще капитан Блад.

— Капитана Блада я не боюсь…

— А его следует бояться. Он обладает превосходством в силе, в мощиогня и в людях, и, думается мне, он скорее потопит нас, чем позволит нам разделаться с голландцами. Я ведь рассказывал тебе, что у этого капитана свои взгляды на каперство.

— Да?! — процедил Левасер, заскрежетав зубами.

Не спуская глаз с далекого паруса, он задумался, но ненадолго. Сообразительность и инициатива, подмеченные капитаном Бладом, помогли ему тут же найти выход из положения. Он проклинал в душе свое содружество с Бладом и обдумывал, как ему обмануть компаньона. Каузак был прав: Блад ни за что не позволит напасть на голландское судно. Но ведь это можно сделать и в отсутствие Блада. Ну, а после того, как все закончится, он вынужден будет согласиться с Левасером, так как спорить уже будет поздно.

Не прошло и часа, как «Арабелла» и «Ла Фудр» подняли якоря и вышли в море. Капитан Блад был удивлен, что Левасер повел свой корабль несколько иным курсом, но вскоре «Ла Фудр» лег на ранее договоренный курс, которого держалось, кстати сказать, и одетое белоснежными парусами судно, бегущее к горизонту.

Голландский бриг был виден в течение всего дня, хотя к вечеру он уменьшился до едва заметной точки в северной части безбрежного водного круга. Курс, которым должны были следовать Блад и Левасер, пролегал на восток, вдоль северного побережья острова Гаити. Всю ночь «Арабелла» тщательно придерживалась этого направления, но, когда занялась заря следующего дня, она оказалась одна. «Ла Фудр» под покровом темноты, подняв на реях все свои паруса, повернул на северо-восток.

Каузак еще раз пытался возразить против самовольства Левасера.

— Черт бы тебя побрал! — ответил заносчивый капитан. — Судно остается судном, безразлично — голландское оно или испанское. Наша задача — это захват кораблей, и команде достаточно этого объяснения.

Его лейтенант не сказал ничего. Но, зная о содержании письма, привезенного покойным мулатом, и понимая, что предметом вожделений Левасера является не корабль, а девушка, он мрачно покачал головой. Однако приказ капитана есть приказ, и, ковыляя на своих кривых ногах, лейтенант пошел отдавать необходимые распоряжения.

На рассвете «Ла Фудр» оказался на расстоянии мили от «Джонгроува». Брат мадемуазель д’Ожерон, опознавший корабль Левасера, встревожился не на шутку и внушил свое беспокойство капитану голландского судна. На «Джонгроуве» подняли дополнительные паруса, пытаясь уйти от «Ла Фудр». Левасер, чуть свернув вправо, гнался за голландцем до тех пор, пока не смог дать предупредительный выстрел поперек курса «Джонгроува». Голландец, повернувшись кормой, открыл огонь, и небольшие пушечные ядра со свистом проносились над кораблем Левасера, нанося незначительные повреждения парусам. И пока корабли шли на сближение, «Джонгроуву» удалось сделать только один бортовой залп.

Пять минут спустя абордажные крюки крепко вцепились в борт «Джонгроува», и корсары с криками начали перепрыгивать с палубы «Ла Фудр» на шкафут голландского судна.

Капитан «Джонгроува», побагровев от гнева, подошел к пирату. Голландца сопровождал элегантный молодой человек, в котором Левасер узнал своего будущего шурина.

— Капитан Левасер! — сказал голландец. — Это неслыханная наглость! Что вам нужно на моем корабле?

— Мне нужно только то, что у меня украли. Но коль скоро вы первыми начали военные действия: открыв огонь, повредили «Ла Фудр» и убили пять человек из моей команды, то ваш корабль будет моим военным трофеем.

Стоя у перил кормовой рубки, мадемуазель д’Ожерон, затаив дыхание, восхищалась своим возлюбленным. Властный, смелый, он казался ей в эту минуту воплощением героизма. Левасер, увидев девушку, с радостным криком бросился к ней. На его пути оказался голландский капитан, протянувший руки, чтобы задержать пирата.

Левасер, горевший нетерпением поскорее обнять свою возлюбленную, взмахнул алебардой, и голландец упал с раскроенным черепом. Нетерпеливый любовник переступил через труп и помчался в рубку. Мадемуазель д’Ожерон в ужасе отпрянула от перил. Это была высокая, стройная девушка, обещавшая стать восхитительной женщиной. Пышные черные волосы обрамляли ее гордое лицо цвета слоновой кости. Выражение высокомерия еще сильнее подчеркивалось низко опущенными веками больших черных глаз.

Левасер взбежал наверх и, отбросив в сторону окровавленную алебарду, широко раскрыл объятия, намереваясь прижать к груди свою возлюбленную. Но, попав в объятия, из которых ей уже трудно было вырваться, она съежилась от страха, и гримаса ужаса исказила ее лицо, согнав с него обычное выражение высокомерия.

— О, наконец-то ты моя! Моя, несмотря ни на что! — напыщенно воскликнул ее герой.

Но она, упираясь руками в его грудь, пыталась оттолкнуть его и едва слышно проговорила:

— Зачем, зачем вы его убили?

Ее герой громко засмеялся и, подобно божеству, которое милостиво снисходит к простому смертному, с пафосом произнес:

— Он стоял между нами! Пусть его смерть послужит символом и предупреждением для всех, кто осмелится стать между нами!

Этот блестящий и широкий жест так очаровал Мадлен, что она, отбросив в сторону свои страхи, перестала сопротивляться и покорилась своему герою. Перебросив девушку через плечо, он под торжествующие крики своих людей легко перенес свою драгоценную ношу на «Ла Фудр». Ее отважный брат мог бы помешать этой романтической сцене, если бы Каузак со свойственной ему предупредительностью не успел сбить его с ног и крепко связать ему руки.

А затем, пока капитан Левасер наслаждался в каюте улыбками своей дамы, лейтенант занялся подробным учетом плодов победы. Голландскую команду посадили в баркас и велели убираться к дьяволу. К счастью, голландцев оказалось не более тридцати человек, и баркас, хотя и перегруженный, мог их вместить. Затем Каузак, осмотрев груз, оставил на «Джонгроуве» своего старшину и человек двадцать людей, приказав им следовать за «Ла Фудр» направлявшимся на юг — к Подветренным островам.

Настроение у Каузака было отвратительное. Риск, которому они подвергались, захватив голландский бриг и совершив насилие над членами семьи губернатора Тортуги, совсем не соответствовал ценности их добычи. Не скрывая своего раздражения, он сказал об этом Левасеру.

— Держи свое мнение при себе! — ответил ему капитан. — Неужели ты думаешь, что я такой идиот, который сует голову в петлю, не зная заранее, как ее оттуда вытащить? Я поставлю губернатору Тортуги такие условия, что он не сможет их не принять. Веди корабль к острову Вихрен Магра. Мы сойдем там и на берегу уладим все. Да прикажи доставить в каюту этого щенка д’Ожерона.

И Левасер вернулся в каюту к даме своего сердца.

Туда же вскоре привели и ее брата. Капитан приподнялся с места, чтобы встретить его, нагнувшись при этом из опасения удариться головой о потолок каюты. Мадемуазель д’Ожерон также встала.

— Зачем это? — спросила она, указывая на связанные руки брата.

— Весьма сожалею об этой вынужденной необходимости, — сказал Левасер. — Мне самому хочется положить этому конец. Пусть господин д’Ожерон даст слово…

— Никакого слова я не дам! — воскликнул побледневший от гнева юноша, не испытывавший недостатка в храбрости.

— Ну, вот видишь, — пожал плечами Левасер, как бы выражая этим свое сожаление.

— Анри, это же глупо! — воскликнула девушка. — Ты ведешь себя не как мой друг. Ты…

— Моя маленькая глупышка… — ответил ей брат, хотя слово «маленькая» совсем не подходило к ней, так как она была значительно крупнее его. — Маленькая глупышка, неужели я мог бы считать себя твоим другом, если бы унизился до переговоров с этим мерзавцем-пиратом?

— Спокойно, молодой петушок! — засмеялся Левасер, но его смех не сулил ничего приятного.

— Подумай, сестра, — говорил Анри, — погляди, к чему привела тебя глупость! Несколько человек уже погибло по милости этого чудовища. Ты не отдаешь себе отчета в своих поступках. Неужели ты можешь верить этому псу, родившемуся в канаве и выросшему среди воров и убийц?..

Он мог добавить еще кое-что, но Левасер ударил юношу кулаком в лицо. Как и многие другие, он очень мало интересовался правдой о себе.

Мадемуазель д’Ожерон подавила готовый вырваться у нее крик, а ее брат, шатаясь от удара, с рассеченной губой, прислонился к переборке. Но дух его не был сломлен; он искал глазами взгляд сестры, и на бледном его лице появилась ироническая улыбка.

— Смотри, — спокойно заметил д’Ожерон. — Любуйся его благородством. Он бьет человека, у которого связаны руки.

Простые слова, произнесенные тоном крайнего презрения, разбудили в Левасере гнев, всегда дремавший в несдержанном, вспыльчивом французе.

— А что бы ты сделал, щенок, если бы тебе развязали руки? — И, схватив пленника за ворот камзола, он неистово начал его трясти. — Отвечай мне! Что бы ты сделал, пустозвон, мерзавец, подлец… — И вслед за этим хлынул поток слов, значения которых мадемуазель д’Ожерон не знала, но все же могла понять их грязный и гнусный смысл.

Она смертельно побледнела и вскрикнула от ужаса. Опомнившись, Левасер распахнул дверь и вышвырнул ее брата из каюты.

— Бросьте этого мерзавца в трюм! — проревел он, захлопывая дверь.

Взяв себя в руки, Левасер, заискивающе улыбаясь, повернулся к девушке. Но бледное лицо ее окаменело. До этой минуты она приписывала своему герою несуществующие добродетели; сейчас же все, что она увидела, наполнило ее душу смятением. Вспомнив, как он зверски убил голландского капитана, она сразу же убедилась в справедливости слов, сказанных ее братом об этом человеке, и на лице ее отразились ужас и отвращение.

— Ну, что ты, моя дорогая? Что с тобой? — говорил Левасер, приближаясь к ней.

Сердце девушки болезненно сжалось. Продолжая улыбаться, он подошел к ней и с силой притянул ее к себе.

— Нет… нет!.. — задыхаясь, закричала она.

— Да, да! — передразнивая ее, смеялся Левасер.

Эта насмешка показалась ей ужаснее всего. Он грубо тащил ее к себе, умышленно причиняя боль. Отчаянно сопротивляясь, девушка пыталась вырваться из его объятий, но он, рассвирепев, насильно поцеловал ее, и с его лица слетели последние остатки маски героя.

— Глупышка, — сказал он. — Именно глупышка, как назвал тебя твой брат. Не забывай, что ты здесь по своей воле. Со мной играть нельзя! Ты знала, на что шла, поэтому будь благоразумна, моя кошечка! — И он поцеловал ее снова, но на сей раз чуть ли не с презрением и, отшвырнув в сторону, добавил: — Чтоб я больше не видел таких сердитых взглядов, а то тебе придется пожалеть об этом!

Кто-то постучал в дверь каюты. Левасер открыл ее и увидел перед собой Каузака. Лицо бретонца было мрачно. Он пришел доложить, что в корпусе корабля, поврежденного голландским ядром, обнаружена течь. Встревоженный Левасер отправился вместе с ним осмотреть повреждение. Пока стояла тихая погода, пробоина не представляла опасности, но даже небольшой шторм сразу же мог изменить положение. Пришлось спустить за борт матроса, чтобы он прикрыл пробоину парусиной, и привести в действие помпы…

Наконец на горизонте показалось длинное низкое облако, и Каузак объяснил, что это самый северный остров из группы Виргинских островов.

— Надо поскорей дойти туда, — сказал Левасер. — Там мы отстоимся и починим «Ла Фудр». Я не доверяю этой удушливой жаре. Нас может захватить шторм…

— Шторм или кое-что похуже, — буркнул Каузак. — Ты видишь? — И он указал рукой через плечо Левасера.

Капитан обернулся, и у него перехватило дыхание. Не дальше как в пяти милях он увидел два больших корабля, направлявшихся к ним.

— Черт бы их побрал! — выругался он.

— А вдруг они вздумают нас преследовать? — спросил Каузак.

— Мы будем драться, — решительно сказал Левасер. — Готовы мы к этому или нет — все равно.

— Смелость отчаяния, — сказал Каузак, не скрывая своего презрения, и, чтобы еще больше подчеркнуть его, плюнул на палубу. — Вот что случается, когда в море выходит изнывающий от любви идиот! Надо взять себя в руки, капитан! Из этой дурацкой истории с голландцем мы так просто не выкрутимся.

С этой минуты из головы Левасера вылетели все мысли, связанные с мадемуазель д’Ожерон. Он ходил по палубе, нетерпеливо поглядывая то на далекую сушу, то на медленно, но неумолимо приближавшиеся корабли. Искать спасения в открытом море было бесполезно, а при наличии течи в его корабле и небезопасно. Он понимал, что драки не миновать. Уже к вечеру, находясь в трех милях от побережья и намереваясь отдать приказ готовиться к бою, Левасер чуть не упал в обморок от радости, услыхав голос матроса с наблюдательного поста на мачте.

— Один из двух кораблей — «Арабелла», — доложил тот. — А другой, наверно, трофейный.

Однако это приятное сообщение не обрадовало Каузака.

— Час от часу не легче! — проворчал он мрачно. — А что скажет Блад по поводу нашего голландца?

— Пусть говорит все, что ему угодно! — засмеялся Левасер, все еще находясь под впечатлением огромного облегчения, испытанного им.

— А как быть с детьми губернатора Тортуги?

— Он не должен о них знать.

— Но в конце концов он же узнает.

— Да, но к тому времени, черт возьми, все будет в порядке, так как я договорюсь с губернатором. У меня есть средство заставить д’Ожерона договориться со мной.

Вскоре четыре корабля бросили якоря у северного берега Вихрен Магра. Это был лишенный растительности, безводный, крохотный и узкий островок длиной в двенадцать миль и шириной в три мили, населенный только птицами и черепахами. В южной части острова было много соляных прудов. Левасер приказал спустить лодку и в сопровождении Каузака и двух своих офицеров прибыл на «Арабеллу».

— Наша недолгая разлука оказалась, как я вижу, весьма прибыльной, — приветствовал Левасера капитан Блад, направляясь с ним в свою большую каюту для подведения итогов.

«Арабелле» удалось захватить «Сантьяго» — большой испанский двадцатишестипушечный корабль из Пуэрто-Рико, который вез 120 тонн какао, 40 тысяч песо и различные ценности стоимостью в 10 тысяч песо. Две пятых этой богатой добычи, согласно заключенному договору, принадлежали Левасеру и его команде. Деньги и ценности были тут же поделены, а какао решили продать на острове Тортуга.

Наступила очередь Левасера отчитаться в том, что сделал он; и, слушая хвастливый рассказ француза, Блад постепенно мрачнел. Сообщение компаньона вызвало резкое неодобрение Блада. Глупо было превращать дружественных голландцев в своих врагов из-за такой безделицы, как табак и кожи, стоимость которых в лучшем случае не превышала двадцати тысяч песо.

Но Левасер ответил ему так же, как незадолго перед этим Каузаку, что корабль остается кораблем, а им нужны суда для намеченного похода. Быть может, потому, что этот день был удачным для капитана Блада, он пожал плечами и махнул рукой. Затем Левасер предложил, чтобы «Арабелла» и захваченное ею судно возвратились на Тортугу, разгрузили там какао, а Блад навербовал дополнительно людей, благо сейчас их уже было на чем перевезти. Сам Левасер, по его словам, хотел заняться необходимым ремонтом своего корабля, а затем направиться на юг, к острову Салтатюдос, удобно расположенному на 11° 11′ северной долготы. Здесь Левасер был намерен ожидать Блада, чтобы вместе с ним уйти в набег на Маракайбо.

К счастью для Левасера, капитан Блад не только согласился с его предложением, но и заявил о своей готовности отплыть немедленно.

Едва лишь ушла «Арабелла», как Левасер завел свои корабли в лагуны и приказал разбить на берегу палатки, в которых должна жить команда корабля на время ремонта «Ла Фудр».

Вечером к заходу солнца ветер усилился, а затем перешел в сильный шторм, сопровождаемый ураганом. Левасер был рад тому, что успел вывезти людей на берег, а корабли ввести в безопасное убежище. На минуту он задумался было над тем, каково сейчас приходилось капитану Бладу, попавшему в этот ужасный шторм, но тут же отогнал эти мысли, так как не мог позволить себе, чтобы они долго его беспокоили.

Глава 15

ВЫКУП
Утро следующего дня было великолепно. В прозрачном и бодрящем после шторма воздухе чувствовался солоноватый запах озер, доносившийся с южной части острова. На песчаной отмели Вихрен Магра, у подножия белых дюн, рядом с парусиновой палаткой Левасера разыгрывалась странная сцена.

Сидя на пустом бочонке, французский пират был занят решением важной проблемы: он размышлял, как обезопасить себя от гнева губернатора Тортуги.

Вокруг него, как бы охраняя своего вожака, слонялось человек шесть его офицеров; пятеро из них — неотесанные охотники в грязных кожаных куртках и таких же штанах, а шестой — Каузак. Перед Левасером стоял молодой д’Ожерон, а по бокам у него — два полуобнаженных негра. На д’Ожероне была сорочка с кружевными оборками на рукавах, сатиновые короткие панталоны и на ногах красивые башмаки из дубленой козлиной кожи. Камзол с него был сорван, руки связаны за спиной. Миловидное лицо молодого человека осунулось. Здесь же на песчаном холмике в неловкой позе сидела его сестра. Она была очень бледна и под маской высокомерия тщетно пыталась скрыть душившие ее слезы.

Левасер долго говорил, обращаясь к д’Ожерону, и наконец с напускной учтивостью заявил:

— Полагаю, месье, что теперь вам все ясно, но, во избежание недоразумений, повторяю: ваш выкуп определяется в двадцать тысяч песо, и, если вы дадите слово вернуться сюда, можете отправляться за ними на остров Тортуга. На поездку я даю вам месяц и предоставляю все возможности туда добраться. Мадемуазель д’Ожерон останется здесь заложницей. Вряд ли ваш отец сочтет эту сумму чрезмерной, ибо в нее входит цена за свободу сына и стоимость приданого дочери. Черт меня побери, но мне кажется, что я слишком скромен! Ведь о господине д’Ожероне ходят слухи, что он человек богатый.

Д’Ожерон-младший, подняв голову, бесстрашно взглянул прямо в лицо пирату:

— Я отказываюсь — категорически и бесповоротно! Понимаете? Делайте со мной, что хотите. И будьте вы прокляты, грязный пират без совести и без чести!

— О, какие слова! — усмехнулся Левасер. — Какой темперамент и какая глупость! Вы не подумали, что я могу с вами сделать, если вы будете упорствовать в своем отказе? А у меня есть возможность заставить любого упрямца согласиться. И кроме того, советую помнить, что честь вашей сестры находится у меня в залоге. Ну, а если вы забудете вернуться с приданым, то не считайте меня нечестным, если я забуду жениться на Мадлен.

И Левасер, осклабясь, подмигнул молодому человеку, заметив, что лицо брата Мадлен передернулось от ужаса. Д’Ожерон бросил дикий взгляд на сестру и увидел в ее глазах отчаяние.

Отвращение и ярость снова овладели молодым человеком.

— Нет, собака! Нет! Тысячу раз нет!

— Глупо упорствовать, — холодно, без малейшей злобы, но с издевательским сожалением заметил Левасер. В его руках вилась и дергалась бечевка, по всей длине которой он механически завязывал крепкие узелки. Подняв ее над собой, он произнес: — Знаете, что это такое? Это четки боли. После знакомства с ними многие упрямые еретики превратились в католиков. Эти четки помогают человеку стать благоразумным, так как от них глаза вылезают на лоб.

— Делайте, что вам угодно!

Левасер швырнул бечевку одному из негров, который на лету поймал ее и быстро закрутил вокруг головы пленника. Между бечевкой с узлами и головой он вставил небольшой кусок металла, круглый и тонкий, как чубук трубки. Тупо уставившись на своего капитана, негр ожидал его знака начинать пытку.

Левасер взглянул на свою жертву. Лицо д’Ожерона стало свинцово-бледным, и на лбу, пониже бечевки, выступили капли пота.

Мадемуазель д’Ожерон вскрикнула и хотела подняться, но, удерживаемая стражами, со стоном опустилась на песок.

— Образумьтесь и избавьте свою сестру от малопривлекательного зрелища, — медленно сказал Левасер. — Ну что такое в конце концов та сумма, которую я назвал? Для вашего отца это сущий пустяк. Повторяю еще раз: я слишком скромен. Но если уж сказано — двадцать тысяч песо, пусть так и останется.

— С вашего позволения, я хотел бы знать, за что вы назначили сумму в двадцать тысяч песо?

Вопрос этот был задан на скверном французском языке, но четким и приятным голосом, в котором, казалось, звучали едва приметные нотки той злой иронии, которой так щеголял Левасер.

Левасер и его офицеры удивленно оглянулись.

На самой верхушке дюны на фоне темно-синего неба отчетливо вырисовывалась изящная фигура высокого, стройного человека в черном камзоле, расшитом серебряными галунами. Над широкими полями шляпы, прикрывавшей смуглое лицо капитана Блада, ярким пятном выделялся темно-красный плюмаж из страусовых перьев.

Выругавшись от изумления, Левасер поднялся с бочонка, но тут же взял себя в руки. Он предполагал, что капитан Блад, если ему удалось выдержать вчерашний шторм, должен был находиться сейчас далеко за горизонтом, на пути к Тортуге.

Легко скользя по осыпающемуся песку, в котором по щиколотку проваливались его сапоги из мягкой испанской кожи, капитан Блад спустился на отмель. Его сопровождал Волверстон и с ним человек двенадцать из команды «Арабеллы». Подойдя к ошеломленной его появлением группе людей, Блад снял шляпу, отвесил низкий поклон мадемуазель д’Ожерон, а затем повернулся к Левасеру.

— Доброе утро, капитан! — сказал он, сразу же приступая к объяснению причин своего внезапного появления. — Вчерашний ураган вынудил наши корабли возвратиться. У нас не было иного выхода, как только убрать паруса и отдаться на волю стихии. А шторм пригнал нас обратно. К довершению несчастья, грот-мачта «Сантьяго» дала трещину, и я рад был случаю поставить его на якорь в бухточку западного берега острова, в двух милях отсюда. Ну, а затем мы решили пересечь этот остров, чтобы размять ноги и поздороваться с вами… А кто это? — И он указал на пленников.

Левасер закусил губу и переменился в лице, но, сдержавшись, вежливо ответил:

— Как видите, мои пленники.

— Да? Выброшенные на берег вчерашним штормом, а?

— Нет! — Левасер, взбешенный этой явной насмешкой, с трудом сдерживался. — Они — с голландского брига.

— Не припомню, чтобы вы раньше упоминали о них.

— А зачем вам это знать? Они — мои личные пленники. Это мое личное дело. Они — французы.

— Французы? — И светлые глаза капитана Блада впились сначала в Левасера, а потом в пленников.

Д’Ожерон вздрогнул от пристального взгляда, но выражение ужаса исчезло с его лица. Это вмешательство, явно неожиданное как для мучителя, так и для жертвы, внезапно зажгло в сердце молодого человека огонек надежды. Его сестра, широко раскрыв глаза, устремилась вперед.

Капитан Блад, мрачно нахмурясь, сказал Левасеру:

— Вчера вы удивили меня, начав военные действия против дружественных нам голландцев. А сейчас выходит, что даже ваши соотечественники должны вас остерегаться.

— Ведь я же сказал, что они… что это мое личное дело.

— Ах, так! А кто они такие? Как их зовут?

Спокойное, властное, слегка презрительное поведение капитана Блада выводило из себя вспыльчивого Левасера. На его лице медленно выступили красные пятна, взгляд стал наглым, почти угрожающим. Он хотел ответить, но пленник опередил его:

— Я — Анри д’Ожерон, а это — моя сестра.

— Д’Ожерон? — удивился Блад. — Не родственник ли моего доброго приятеля — губернатора острова Тортуга?

— Это мой отец.

— Да сохранят нас все святые! Вы что, Левасер, совсем сошли с ума? Сначала вы нападаете на наших друзей — голландцев, потом берете в плен двух своих соотечественников. А на поверку выходит, что эти молодые люди — дети губернатора Тортуги, острова, который является единственным нашим убежищем в этих морях…

Левасер сердито прервал его:

— В последний раз повторяю, что это мое личное дело! Я сам отвечу за это перед губернатором Тортуги.

— А двадцать тысяч песо? Это тоже ваше личное дело?

— Да, мое.

— Ну, знаете, я совсем не намерен соглашаться с вами. — И капитан Блад спокойно уселся на бочонок, на котором недавно сидел Левасер. — Не будем зря тратить время! — сказал он резко. — Я отчетливо слышал предложение, сделанное вами этой леди и этому джентльмену. Должен также напомнить вам, что мы с вами связаны совершенно строгим договором. Вы определили сумму их выкупа в двадцать тысяч песо. Следовательно, эта сумма принадлежит вашей и моей командам, в тех долях, какие установлены договором. Надеюсь, вы не станете этого отрицать. А самое неприятное и печальное — это то, что вы утаили от меня часть трофеев. Такие поступки, согласно нашему договору, караются, и, как вам известно, довольно сурово.

— Ого! — нагло засмеялся Левасер, а затем добавил: — Если вам не нравится мое поведение, то мы можем расторгнуть наш союз.

— Не премину это сделать, — с готовностью ответил Блад. — Но мы расторгнем его только тогда и только так, как я найду нужным, и это случится немедленно после выполнения вами условий соглашения, заключенного нами перед отправлением в плавание.

— Что вы имеете в виду?

— Постараюсь быть предельно кратким, — сказал капитан Блад. — Я не буду касаться недопустимости военных действий против голландцев, захвата французских пленников и риска навлечь гнев губернатора Тортуги. Я принимаю все дела в таком виде, в каком их нашел. Вы сами назначили сумму выкупа за этих людей в двадцать тысяч песо, и, насколько я понимаю, леди должна перейти в вашу собственность. Но почему она должна принадлежать вам, когда, по нашему обоюдному соглашению, этот трофей принадлежит всем нам?

Лицо Левасера стало мрачнее грозовой тучи.

— Тем не менее, — добавил Блад, — я не намерен отнимать ее у вас, если вы ее купите.

— Куплю ее?

— Да, за ту же сумму, которая вами назначена.

Левасер с трудом сдерживал бушевавшую в нем ярость, пытаясь как-то договориться с ирландцем:

— Это сумма выкупа за мужчину, а внести ее должен губернатор Тортуги.

— Нет, нет! Вы объединили этих людей и, должен признаться, сделали это как-то странно. Их стоимость определена именно вами, и вы, разумеется, можете их получить за установленную вами сумму. Вам придется заплатить за них двадцать тысяч песо, и эти деньги должны быть поделены среди наших команд. Тогда наши люди, быть может, снисходительно отнесутся к нарушению вами соглашения, которое мы вместе подписали.

Левасер зло рассмеялся:

— Вот как?! Черт побери! Это неплохая шутка.

— Полностью с вами согласен, — заметил капитан Блад.

Смысл этой шутки заключался для Левасера в том, что капитан Блад с дюжиной своих людей осмелился явиться сюда, чтобы запугать его, хотя он, Левасер, мог бы легко собрать здесь до сотни своих головорезов. Однако при этих своих подсчетах Левасер упустил из виду одно важное обстоятельство, которое правильно учел его противник. И когда Левасер, все еще смеясь, повернулся к своим офицерам, чтобы пригласить их посмеяться за компанию, он увидел то, от чего его напускная веселость мгновенно померкла. Капитан Блад искусно сыграл на алчности авантюристов, побуждавшей их заниматься ремеслом пиратов. Левасер прочел на их лицах полное согласие с предложением Блада поделить между всеми выкуп, который их вожак думал себе присвоить.

Головорез на минуту задумался и, мысленно кляня жадность своих людей, вовремя сообразил, что он должен действовать осторожно.

— Вы не поняли меня, — сказал он, подавляя в себе бешенство. — Выкуп, как только он будет получен, мы поделим между всеми. А пока девушка останется у меня.

— Это дело другое, — проворчал Каузак. — Тогда все устраивается само собой.

— Вы так полагаете? — заметил капитан Блад. — А если губернатор д’Ожерон откажется внести этот выкуп? Тогда что? — Он засмеялся и не спеша встал. — Нет, нет! Капитан Левасер хочет пока оставить у себя девушку? Хорошо. Пусть будет так. Но до этого он обязан внести выкуп и взять на себя риск, связанный с тем, что мы можем и не получить его.

— Правильно! — воскликнул один из офицеров Левасера.

А Каузак добавил:

— Капитан Блад прав. Это соответствует нашему договору.

— Что соответствует договору? Болваны! — Левасер терял самообладание. — Дьявол вас разорви! Откуда я возьму двадцать тысяч песо? У меня нет и половины этой суммы. Я буду вашим должником, пока не заработаю таких денег. Вас это устраивает?

Пираты одобрительно зашумели. Можно было не сомневаться, что это их устраивало бы, но у капитана Блада были иные соображения:

— А если вы умрете до того, как заработаете такую сумму? Ведь наша профессия полна неожиданностей, мой капитан.

— Будьте вы прокляты! — заревел Левасер, побагровев от злости. — Вас ничто не удовлетворит!

— О, совсем нет. Двадцать тысяч песо и немедленный дележ.

— У меня их нет.

— Тогда пусть пленников купит тот, у кого есть такие деньги.

— А у кого же, по-вашему, они есть, если их нет у меня? Кто может выложить такую сумму?

— Я, — ответил капитан Блад.

— Вы? — изумился Левасер. — Вам… вам нужна эта девушка?

— Почему же нет? Я превосхожу вас не только в галантности, идя на определенные материальные жертвы, чтобы получить эту девушку, но и в честности, поскольку готов платить за то, что мне требуется.

Левасер остолбенел от удивления и, по-идиотски открыв рот, глядел на капитана «Арабеллы». Так же изумленно глядели на него и офицеры «Ла Фудр». Капитан Блад, снова усевшись на бочонок, вытащил из внутреннего кармана своего камзола маленький кожаный мешочек.

— Мне приятно решить трудную задачу, которая кажется вам неразрешимой.

Левасер и его офицеры не сводили выпученных глаз с маленького мешочка, который медленно развязывал Блад. Осторожно раскрыв его, он высыпал на левую ладонь четыре или пять жемчужин. Каждая из них была величиной с воробьиное яйцо. Двадцать таких жемчужин достались Бладу при дележе трофеев, захваченных после разгрома испанской флотилии искателей жемчуга.

— Вы как-то хвастались, Каузак, что хорошо разбираетесь в жемчуге. Во что вы оцените эту жемчужину?

Бретонец алчно схватил грубыми пальцами блестящий, нежно переливающийся всеми цветами радуги шарик и, любуясь им, стал его рассматривать.

— Тысяча песо, — ответил он хриплым от волнения голосом.

— На Тортуге или Ямайке за эту жемчужину дадут несколько больше, а в Европе она стоит в два раза дороже. Но я принимаю вашу оценку, лейтенант. Как видите, все они почти одинаковы. Вот вам двенадцать жемчужин, то есть двенадцать тысяч песо, которые и являются долей экипажа «Ла Фудр» в три пятых стоимости трофеев, как обусловлено нашим договором. За восемь тысяч песо, следуемых «Арабелле», я несу ответственность перед моими людьми… А сейчас, Волверстон, прошу доставить мою собственность на борт «Арабеллы». — И, указав на пленников, он поднялся с бочонка.

— О нет! — взвыл Левасер, дав волю своей ярости. — Вы ее не получите!

И он бросился на стоявшего в стороне настороженного и внимательного Блада, но один из офицеров Левасера преградил ему дорогу:

— Бог с тобой, капитан! Ведь все улажено честь по чести, и все довольны.

— Все? — завизжал Левасер. — Ага! Вы все довольны, скоты!

Каузак, сжимая в своей огромной ручище жемчужины, подбежал к Левасеру.

— Не будь идиотом, капитан! Ты хочешь вызвать драку между командами? У Блада вдвое больше людей. Ну что ты цепляешься за эту девку? Черт с ней, и не связывайся, ради бога, с Бладом. Он хорошо заплатил за нее и честно поступил с нами…

— Честно? — заревел взбешенный капитан. — Ты!.. Ты!.. — И, не найдя в своем обширном гнусном словаре подходящего ругательства, он так ударил лейтенанта кулаком, что чуть не сбил его с ног. Жемчужины рассыпались по песку.

Каузак и его люди стремительно, подобно пловцам, прыгающим в воду, бросились за жемчужинами, полагая, что с мщением можно подождать. Они ползали на четвереньках, старательно разыскивая жемчужины и не обращая внимания на то, что над ними развернулись важные события.

Левасер, положив руку на эфес шпаги, с побледневшим от бешенства лицом встал перед капитаном Бладом, собравшимся уходить.

— Пока я жив, ты ее не получишь! — закричал он.

— Тогда это будет после твоей смерти, — сказал Блад, и клинок его шпаги блеснул на солнце. — Наш договор предусматривает, что любой из членов экипажа кораблей, кто утаит часть трофеев хотя бы на один песо, должен быть повешен на нок-рее. Именно так я и намерен был с тобой поступить. Но поскольку тебе не нравится веревка, то, так и быть, навозная дрянь, я ублажу тебя по-иному!

Он знаком остановил людей, которые пытались помешать столкновению, и со звоном скрестил свой клинок со шпагой Левасера.

Д’Ожерон ошеломленно наблюдал за ним, совершенно не представляя, что может означать для него исход этой схватки. Между тем два человека из команды «Арабеллы», сменившие негров, охранявших французов, сняли бечевку с головы молодого человека. Его сестра, с лицом белее мела и с выражением дикого ужаса в глазах, поднялась на ноги и, прижимая руки к груди, неотступно следила за схваткой.

Схватка закончилась очень быстро. Звериная сила Левасера, на которую он так надеялся, уступила опыту и ловкости ирландца. И когда пронзенный в грудь Левасер навзничь упал на белый песок, капитан Блад, стоя над сраженным противником, спокойно взглянул на Каузака.

— Я думаю, это аннулирует наш договор, — сказал он.

Каузак равнодушным и циничным взглядом окинул корчившееся в судорогах тело своего вожака. Возможно, дело кончилось бы совсем не так, будь Левасер человеком другого склада. Но тогда, очевидно, и капитан Блад применил бы к нему другую тактику. Сейчас же люди Левасера не питали к нему ни любви, ни жалости. Единственным их побуждением была алчность. Блад искусно сыграл на этой черте их характера, обвинив капитана «Ла Фудр» в самом тяжком преступлении — в присвоении того, что могло быть обращено в золото и поделено между ними.

И сейчас, когда пираты, угрожающе потрясая кулаками, спустились к отмели, где разыгралась эта стремительная трагикомедия, Каузак успокоил их несколькими словами.

Видя, что они все еще колеблются, Блад для ускорения благоприятной развязки добавил:

— На нашей стоянке вы можете получить свою долю добычи с захваченного нами «Сантьяго» и поступить с ней по своему усмотрению. Как видите, я поступаю честно.

И в ответ на эти слова пираты одобрительно зашумели. Сопровождая Блада, они вместе с обоими пленниками пересекли остров и пришли к стоянке «Арабеллы».

Во второй половине дня, после раздела добычи, они бы расстались, если бы Каузак, по настоянию своих людей, избравших его преемником Левасера, не предложил капитану Бладу услуги всей французской команды.

— Хорошо, я согласен, — ответил Блад, — но только при обязательном условии: вы должны помириться с голландцами и вернуть им бриг вместе с грузом.

Условие было принято без колебаний, и капитан Блад отправился к своим гостям — детям губернатора Тортуги.

Мадемуазель д’Ожерон и ее брат, освобожденный от веревок, сидели в большой каюте «Арабеллы».

Бенджамэн, черный слуга и повар Блада, поставив на стол вино и еду, уговаривал их поесть. Но они ни к чему не притронулись.

В мучительном замешательстве сидели брат и сестра, полагая, что их спасение было лишь сменой огня на полымя. Наконец мадемуазель д’Ожерон, измученная неизвестностью, бросилась на колени перед братом, умоляя его о прощении за все страдания, которые она причинила ему своим легкомыслием.

Однако ее брат не был склонен к снисходительности.

— Надеюсь, ты наконец поймешь, что ты натворила. Сейчас тебя купил другой пират, и ты принадлежишь ему. Надеюсь, тебе тоже это понятно…

Он мог бы сказать и больше, но умолк, заметив, что дверь каюты приоткрывается. На пороге стоял капитан Блад. Он пришел сюда после того, как закончил расчеты с людьми Левасера, и хорошо слышал последние слова д’Ожерона. Поэтому его не удивило, что мадемуазель д’Ожерон, увидев своего нового хозяина, вздрогнула и сжалась от страха.

Сняв шляпу с пером, Блад подошел к столу.

— Мадемуазель, прошу вас успокоиться, — сказал он на плохом французском языке. — Здесь, на борту «Арабеллы», с вами будут обращаться со всем подобающим вам уважением. Как только наши корабли выйдут в море, мы направимся на остров Тортуга, чтобы отвезти вас к отцу. И забудьте, пожалуйста, о том, что я вас купил, как сейчас говорил вам ваш брат. Чтобы избавить вас от опасности, я вынужден был подкупить банду негодяев и убедить их выйти из повиновения еще большему негодяю, который руководил ими. Если найдете нужным, считайте данный мной за вас выкуп дружеским займом.

Девушка, не веря своим ушам, изумленно смотрела на него, а ее брат даже привстал от удивления.

— Вы серьезно это говорите?

— Вполне! Хотя такие слова вы услышите не часто. Я — пират, но я не могу поступать так, как Левасер. У меня есть свое понятие о чести и своя честь… или, допустим, остатки от прежней чести. — И, перейдя на деловой тон, он добавил: — Обед будет подан через час. Надеюсь, вы окажете мне честь отобедать со мной. А пока мой Бенджамэн позаботится о вашем гардеробе.

И, поклонившись, он повернулся, чтобы уйти, но мадемуазель д’Ожерон остановила его громким восклицанием:

— Капитан! Месье!

Блад повернулся, а она, медленно приближаясь к нему и глядя на него со страхом и удивлением, сказала взволнованно:

— Вы благородный человек, капитан!

— О, мадемуазель, вы преувеличиваете мои достоинства, — улыбнулся Блад.

— Нет, нет! — горячо воскликнула она. — Вы благородный, вы настоящий рыцарь! Я очень виновата в том, что произошло. Я должна вам рассказать… Вы имеете на это право.

— Мадлен! — закричал ее брат, пытаясь удержать ее.

Но ей трудно было сдерживать свою пылкую благодарность, переполнявшую ее сердце. Внезапно она упала перед Бладом на колени, схватила его руку и, прежде чем он успел опомниться, поцеловала ее.

— Что вы делаете? — воскликнул он.

— Пытаюсь искупить свою вину. Мысленно я обесчестила вас. Я думала, что вы такой же, как и Левасер, а ваша схватка с ним — это драка шакалов. На коленях умоляю вас — простите меня!

Капитан Блад взглянул на нее, и мгновенно промелькнувшая улыбка зажгла огонек в его светло-синих глазах, которые будто засветились на его смуглом лице.

— Не нужно, дитя мое, — мягко сказал он, поднимая ее. — Ведь ваша мысль обо мне, в сущности, была совершенно правильной. Иначе вы и не могли думать.

Он пытался уверить себя, что, вызволив молодых людей из неволи, совершил неплохой поступок, и тут же вздохнул.

Его сомнительная слава, так быстро распространившаяся в обширных границах Карибского моря, несомненно, дошла уже до Арабеллы Бишоп. Он был убежден, что она относится к нему с презрением, считая его таким же мерзавцем, какими являлись все прочие пираты. Он надеялся поэтому, что какое-то, пусть даже очень отдаленное, эхо сегодняшнего его поступка также докатится до нее и хоть немного смягчит ее сердце. Он, конечно, скрыл от мадемуазель д’Ожерон истинную причину ее спасения. Блад решил рискнуть своей жизнью, движимый единственной мыслью, что Арабелла Бишоп была бы довольна им, если бы смогла присутствовать здесь сегодня.

Глава 16

ЗАПАДНЯ
Спасение мадемуазель д’Ожерон, естественно, улучшило и без того хорошие отношения между капитаном Бладом и губернатором Тортуги. Капитан стал желанным гостем в красивом белом доме с зелеными жалюзи, который д’Ожерон построил для себя к востоку от Кайоны, среди большого, роскошного сада. Губернатор считал, что его долг Бладу не ограничивается двадцатью тысячами песо, которые тот уплатил за Мадлен. Умному и опытному дельцу не чужды были и благородство и чувство признательности.

Француз доказал это различными способами, и под его покровительством акции капитана Блада среди пиратов поднялись к зениту.

Когда пришло время оснащать эскадру для набега на Маракайбо, в свое время предложенного Левасером, у капитана Блада оказалось достаточно и людей и кораблей. Он легко набрал пятьсот авантюристов, а при желании мог бы навербовать и пять тысяч. Точно так же ему ничего не стоило вдвое увеличить и свою эскадру, но он предпочел ограничиться тремя кораблями: «Арабеллой», «Ла Фудр» с командой в сто двадцать французов под начальством Каузака и «Сантьяго», оснащенного заново и переименованного в «Элизабет». Это имя они дали кораблю в честь английской королевы, во время царствования которой моряки проучили Испанию так же, как сейчас собирался это сделать снова капитан Блад.

Командиром «Элизабет» он назначил Хагторпа, и это назначение было одобрено всеми членами пиратского братства.

В августе 1687 года небольшая эскадра Блада после некоторых приключений в пути, о которых я умалчиваю, вошла в огромное Маракайбское озеро и совершила нападение на богатый город Мэйна — Маракайбо.

Операция эта прошла не столь гладко, как предполагал Блад, и отряд его попал в опасное положение. Сложность этого положения лучше всего характеризуют слова Каузака — их старательно записал Питт, — произнесенные в пылу ссоры, вспыхнувшей на ступенях церкви Нуэстра Сеньора дель Кармен, в которой Блад бесцеремонно устроил кордегардию[52]. Раньше я уже упоминал, что ирландец был католиком только тогда, когда это его устраивало.

В споре принимали участие, с одной стороны, Хагторп, Волверстон и Питт, а с другой — Каузак, чья трусость и послужила причиной спора. Перед вожаками пиратов, на выжженной солнцем пыльной площади, окаймленной редкими пальмами с опущенными от зноя листьями, бурлила толпа из нескольких сот головорезов обеих партий.

Каузака, видимо, никто не останавливал, и его резкий, крикливый голос покрывал нестройный шум толпы, стихавший по временам, когда француз бессвязно обвинял Блада во всех смертных грехах. Питт утверждает, что Каузак говорил на ужасном английском языке, который Питт даже не пытается воспроизвести. Одежда на французском капитане была так же нелепа и растрепана, как и его речь, и весь облик Каузака резко отличался от скромной фигуры Хагторпа, одетого в чистый костюм, и от почти щегольского облика Питта, появившегося там в нарядном камзоле и блестящих туфлях. Вымазанная в крови блуза из синей бумажной ткани, мешковато сидевшая на французе, была расстегнута, открывая его грязную волосатуюгрудь; за поясом кожаных штанов у него торчал нож и целый арсенал пистолетов, и, кроме того, на перевязи болталась абордажная сабля. Над широким и скуластым, как у монгола, лицом свисал красный шарф, обвязанный вокруг головы в виде тюрбана.

— Разве я не предупреждал вас еще вначале, что все идет слишком гладко, слишком благополучно? — выкрикивал он, яростно подпрыгивая на своих кривых ногах. — Я ведь не дурак, друзья! У меня все-таки есть глаза. Мы входим в озеро — и что мы видим? Брошенный форт. Вы помните, да? Там никого не было. Помните? Никто в нас не стрелял. Пушки молчали. Я тогда уже заподозрил неладное. Да и любой на моем месте, у кого есть глаза и мозги, думал бы так же. Но мы все-таки плывем дальше. И что же мы находим? Такой же брошенный, как и форт, город, из которого бежали жители, забрав с собой все ценное. Я снова предупреждаю капитана Блада, я говорю ему, что это неспроста, что тут ловушка. Но он меня не слушает, не хочет слушать. Мы продолжаем идти дальше, не встречая никакого сопротивления. Наконец все уже видят, что еще немного — и думать о возвращении будет слишком поздно. Я снова предупреждаю, но меня по-прежнему никто не слушает. Боже мой! Капитан Блад должен идти дальше! И мы двигаемся дальше и доходим до Гибралтара[53]. Правда, здесь в конце концов мы находим вице-губернатора, заставляем его заплатить нам выкуп за этот город, но стоимость всех наших трофеев составляет две тысячи песо! Может быть, вы ответите мне, что это такое? Или я вам должен объяснить? Это кусок сыра, понимаете? Кусок сыра в мышеловке! Кто же мыши? — спросите вы. Мыши это мы, черт возьми! А кошки? О, они еще ожидают нас! Кошки — это четыре испанских военных корабля, которые стерегут нас у выхода из этой мышеловки. Боже мой! Мы попали в капкан из-за дурацкого упрямства нашего замечательного капитана Блада!

Волверстон засмеялся. Каузак рассвирепел.

— А-а, черт возьми! Ты еще смеешься, скотина! Отвечай мне: как мы сможем выбраться отсюда, если не примем условий испанского адмирала?

Пираты, стоявшие на ступеньках внизу, одобрительно загудели. Огромный Волверстон, гневно взглянув на них своим единственным глазом, сжал кулаки, как бы готовясь ударить француза, подстрекавшего людей к бунту. Но Каузака это не смутило. Воодушевленный поддержкой пиратов, он продолжал:

— Ты, должно быть, полагаешь, что капитан Блад — это бог и что он может творить чудеса, да? Да знаешь ли ты, что ваш хваленый капитан Блад смешон…

Он внезапно умолк, потому что как раз в эту минуту из церкви не торопясь выходил капитан Блад. Рядом с ним шел Ибервиль, длинноногий, высокий француз. Несмотря на свою молодость, он уже пользовался славой лихого корсара, и его считали настоящим морским волком еще до того, как гибель собственного судна вынудила Ибервиля поступить на службу к Бладу. Капитан «Арабеллы», в широкополой шляпе с плюмажем, приближался к пиратам, слегка опираясь на длинную трость из черного дерева. По внешнему виду никто не назвал бы его корсаром; он скорей походил на праздного щеголя с Пелл Молл[54] или с Аламеды[55]. Последнее, пожалуй, вернее, так как его элегантный камзол с отделанными золотом петлями был сшит по последней испанской моде. Но при более пристальном взгляде на него это впечатление менялось. Длинная боевая шпага, небрежно откинутая назад, и стальной блеск в глазах Блада выдавали в нем искателя приключений…

— Вы находите меня смешным, Каузак, а? — спросил он, останавливаясь перед бретонцем, который вдруг как-то внезапно выдохся. — Кем же тогда я должен считать вас? — Он говорил тихим, утомленным голосом. — Вы кричите, что наша задержка породила опасность. А кто в этой задержке виноват? Мы потратили почти месяц на то, что можно было сделать за одну неделю, если бы не ваши ошибки.

— О, боже мой! Значит, я еще и виноват, что…

— А разве я посадил «Ла Фудр» на мель посреди озера? Вы понадеялись на себя, отказались от лоцмана. Это привело к тому, что мы потеряли три драгоценных дня на разгрузку вашего корабля, чтобы стащить его с мели. За эти три дня жители Гибралтара не только узнали о нас, но и успели скрыться. Вот что вынудило нас гнаться за губернатором и потерять у стен этой проклятой крепости около сотни людей и две недели времени! Вот в чем причина нашей задержки! А пока мы со всем этим возились, подоспела испанская эскадра, вызванная из Ла Гуайры кораблем береговой охраны. Но даже и сейчас мы могли бы вырваться в открытое море, если бы не был потерян «Ла Фудр». И вы еще осмеливаетесь обвинять меня в том, в чем виноваты вы сами или, вернее, ваша глупость!

Надеюсь, вы согласитесь со мной, что сдержанность Блада трудно не назвать удивительной, если учесть, что испанской эскадрой, сторожившей выход из озера Маракайбо, командовал его злейший враг — дон Мигель де Эспиноса-и-Вальдес, адмирал Испании. У адмирала, помимо долга перед страной, были, как вам уже известно, и личные причины желать встречи с Бладом из-за истории, которая произошла около года назад на борту «Энкарнасиона» и завершилась смертью его брата дона Диего. Вместе с доном Мигелем плавал и его племянник дон Эстебан, еще более, чем сам адмирал, жаждавший мщения.

И все же капитан Блад сохранял полное спокойствие и высмеивал трусливое поведение Каузака.

— Сейчас нечего говорить о том, что сделано в прошлом! — закричал Каузак. — Вопрос сейчас стоит так: что мы теперь будем делать?

— Такого вопроса вообще не существует! — отрезал Блад.

— Как не существует? — кипятился Каузак. — Испанский адмирал дон Мигель обещал обеспечить нам безопасность, если мы немедленно уйдем, оставив город в целости, если мы освободим пленных и вернем все, что захватили в Гибралтаре.

Капитан Блад улыбнулся, зная цену обещаниям дона Мигеля, а Ибервиль, не скрывая своего презрения к Каузаку, сказал:

— Это лишний раз доказывает, что испанский адмирал, несмотря на все преимущества, какими он располагает, все же боится нас.

— Так это потому, что ему неизвестно, насколько мы слабы! — закричал Каузак. — Нам нужно принять его условия, так как иного выхода у нас нет. Таково мое мнение.

— Но не мое, — спокойно заметил Блад. — Поэтому-то я и отклонил эти условия.

— Отклонили? — Широкое лицо Каузака побагровело. Ропот стоявших позади людей подбодрил его. — Отклонили и даже не посоветовались со мной?

— Ваш отказ ничего изменить не может. Нас большинство, так как Хагторп придерживается того же мнения, что и я. Но если вы и ваши французские сторонники хотите принять условия испанца, то мы вам не будем мешать. Пошлите сообщить об этом адмиралу. Можно не сомневаться, что ваше решение только обрадует дона Мигеля.

Каузак сердито посмотрел на него, а затем, взяв себя в руки, спросил:

— Какой ответ вы дали адмиралу?

Лицо и глаза Блада осветились улыбкой.

— Я ответил ему, что если в течение двадцати четырех часов он не гарантирует нам свободного выхода в море и не выплатит за сохранность Маракайбо пятьдесят тысяч песо, то мы превратим этот прекрасный город в груду развалин, а затем выйдем отсюда и уничтожим его эскадру.

Услышав столь дерзкий ответ, Каузак потерял дар речи. Однако многим пиратам из англичан пришелся по душе смелый юмор человека, который, будучи в западне, все же диктовал свои условия тому, кто завлек его в эту ловушку. В толпе пиратов раздались хохот и крики одобрения. Многие французские сторонники Каузака были захвачены этой волной энтузиазма. Каузак же со своим свирепым упрямством остался в одиночестве. Обиженный, он ушел и не мог успокоиться до следующего дня, который стал днем его мщения.

В этот день от дона Мигеля прибыл посланец с письмом. Испанский адмирал торжественно клялся, что, поскольку пираты отклонили его великодушное предложение, он будет ждать их теперь у выхода из озера, чтобы уничтожить. Если же отплытие пиратов задержится, предупреждал дон Мигель, то, как только его эскадра будет усилена пятым кораблем — «Санто Ниньо», идущим к нему из Ла Гуайры, он сам войдет в озеро и захватит их у Маракайбо.

На сей раз капитан Блад был выведен из равновесия.

— Не беспокой меня больше! — огрызнулся он на Каузака, который с ворчанием снова ввалился к нему. — Сообщи адмиралу, что ты откололся от меня, черт побери, и он выпустит тебя и твоих людей. Возьми шлюп[56] и убирайся к дьяволу!

Каузак, конечно, последовал бы этому совету, если бы среди французов было единодушие в этом вопросе. Их раздирали жадность и беспокойство: уходя с Каузаком, они начисто отказывались от своей доли награбленного, а также и от захваченных ими рабов и пленных. Если же хитроумному капитану Бладу удастся выбраться отсюда невредимым, то он, конечно, на законном основании захватит все, что они потеряют. Одна лишь мысль о такой ужасной перспективе была слишком горькой. И в конце концов, несмотря на все уговоры Каузака, его сторонники перешли на сторону Питера Блада. Они заявили, что отправились в этот поход с Бладом и вернутся только с ним, если им вообще доведется вернуться. Об этом решении угрюмо сообщил ему сам Каузак.

Блад был рад такому решению и пригласил бретонца принять участие в совещании, на котором как раз в это время обсуждался вопрос о дальнейших действиях. Совещание происходило в просторном внутреннем дворике губернаторского дома. В центре, окруженный аркадами каменного четырехугольника, под сеткой вьющихся растений бил прохладный фонтан. Вокруг фонтана росли апельсиновые деревья, и неподвижный вечерний воздух был напоен их ароматом. Это было одно из тех приятных снаружи и внутри сооружений, которые мавританские архитекторы строили в Испании по африканскому образцу, а испанцы затем уже перенесли в Новый Свет.

В совещании принимали участие всего лишь шесть человек, и оно закончилось поздней ночью. На этом совещании обсуждался план действий, предложенный Бладом.

Огромное пресноводное озеро Маракайбо тянулось в длину на сто двадцать миль, кое-где достигая такой же ширины. Его питали несколько рек, стекавших со снежных хребтов, окружавших озеро с двух сторон. Как я уже говорил, озеро это имеет форму гигантской бутылки с горлышком, направленным в сторону моря у города Маракайбо.

За этим горлышком озеро расширяется снова, а ближе к морю лежат два длинных острова — Вихилиас и Лас Паломас, закрывая выход в океан. Единственный путь для кораблей любой осадки проходит между этими островами через узкий пролив. К берегам острова Лас Паломас могут пристать только небольшие, мелкосидящие суда, за исключением его восточной оконечности, где, господствуя над узким выходом в море, высится мощный форт, который во время подхода к нему корсаров оказался брошенным. На водной глади между этими островами стояли на якорях четыре испанских корабля.

Флагманский корабль «Энкарнасион», с которым мы уже встречались, был мощным галионом, вооруженным сорока восьмью большими пушками и восьмью малыми. Следующим по мощности был тридцатишестипушечный «Сальвадор», а два меньших корабля — «Инфанта» и «Сан-Фелипе» — имели по двадцать пушек и по сто пятьдесят человек команды каждый.

Такова была эскадра, на вызов которой должен был ответить капитан Блад, располагавший, помимо «Арабеллы» с сорока пушками и «Элизабет» с двадцатью шестью пушками, еще двумя шлюпами, захваченными в Гибралтаре, каждый из которых был вооружен четырьмя кулевринами[57]. Против тысячи испанцев корсары могли выставить не более четырехсот человек.

План, представленный Бладом, отличаясь смелостью замысла, со стороны все же казался отчаянным, и Каузак сразу же высказал свои опасения.

— Да, не спорю, — согласился капитан Блад, — но мне приходилось идти и на более отчаянные дела. — Он с удовольствием закурил трубку, набитую душистым табаком, которым так славился Гибралтар. — И что еще более важно — все эти дела кончались удачно. Audaces fortuna juvat[58], — добавил он по-латыни и напоследок сказал: — Честное слово, старики римляне были умные люди.

Своей уверенностью он заразил даже недоверчивого и трусоватого Каузака. Все деятельно принялись за работу и три дня с восхода до заката готовились к бою, сулившему победу. Время не ждало. Они должны были ударить первыми, прежде чем к дону Мигелю де Эспиноса могло подоспеть подкрепление в виде пятого галиона «Санто Ниньо», идущего из Ла Гуайры.

Основная работа велась на большем из двух шлюпов, захваченных в Гибралтаре. Этот шлюп играл главную роль в осуществлении плана Блада. Все перегородки и переборки на нем были сломаны, и судно превратилось как бы в пустую скорлупу, прикрытую досками палубы, а когда в его бортах просверлили сотни отверстий, то оно стало походить на половину пустого ореха, источенного червями. Затем в палубе было пробито еще несколько люков, а внутрь корпуса уложен весь запас смолы, дегтя и серы, найденных в городе. Ко всему этому добавили еще шесть бочек пороха, выставив их наподобие пушек из бортовых отверстий шлюпа.

К вечеру четвертого дня, когда все работы были закончены, пираты оставили за собой приятный, но безлюдный город Маракайбо. Однако снялись с якоря только часа через два после полуночи, воспользовавшись отливом, который начал их тихо сносить по направлению к бару[59]. Корабли шли, убрав все паруса, кроме бушпритных, подгоняемые легким бризом, едва ощутимым в фиолетовом мраке тропической ночи. Впереди шел наскоро сделанный брандер[60] под командованием Волверстона, с шестью добровольцами. Каждому из них, кроме специальной награды, было обещано еще по сто песо сверх обычной доли добычи. За брандером шла «Арабелла», на некотором расстоянии от нее следовала «Элизабет» под командой Хагторпа; на этом же корабле разместился и Каузак с французскими пиратами. Арьергард замыкали второй шлюп и восемь каноэ с пленными, рабами и большей частью захваченных товаров. Пленных охраняли два матроса, управлявшие лодками, и четыре пирата с мушкетами.

По плану Блада, они должны были находиться в тылу и ни в коем случае не принимать участия в предстоящем сражении.

Едва лишь первые проблески опалового рассвета рассеяли темноту, корсары, напряженно всматривавшиеся в даль, увидели в четверти мили от себя очертания рангоутов[61] и такелажей[62] испанских кораблей, стоявших на якорях.

Испанцы, полагаясь на свое подавляющее превосходство, не проявили большей бдительности, чем им диктовала их обычная беспечность, и обнаружили эскадру Блада только после того, как их уже заметили корсары. Увидя сквозь предрассветный туман испанские галионы, Волверстон поднял на реях своего брандера все паруса, и не успели испанцы опомниться, как он уже вплотную подошел к ним.

Направив свой шлюп на огромный флагманский корабль «Энкарнасион», Волверстон намертво закрепил штурвал и, схватив висевший около него тлеющий фитиль, зажег огромный факел из скрученной соломы, пропитанной нефтью. Факел вспыхнул ярким пламенем в ту минуту, когда маленькое судно с треском ударилось о борт флагманского корабля. Запутавшись своими снастями в его вантах, оно начало разваливаться. Шестеро людей Волверстона без одежды стояли на своих постах с левого борта шлюпа: четверо на планшире и двое — на реях, держа в руках цепкие абордажные крючья. Как только брандер столкнулся с испанским кораблем, они тут же закинули крючья за его борт и как бы привязали к нему брандер. Крюки, брошенные с рей, должны были еще больше перепутать снасти и не дать испанцам возможности освободиться от непрошеных гостей.

На борту испанского галиона затрубили тревогу, и началась паника. Испанцы, не успев продрать от сна глаза, бегали, суетились, кричали. Они пытались было поднять якорь, но от этой попытки, предпринятой с отчаяния, пришлось отказаться, поскольку времени на это все равно не хватило бы. Испанцы полагали, что пираты пойдут на абордаж, и в ожидании нападения схватились за оружие. Странное поведение нападающих ошеломило экипаж «Энкарнасиона», потому что оно не походило на обычную тактику корсаров. Еще более поразил их вид голого верзилы Волверстона, который, размахивая поднятым над головой огромным пылающим факелом, носился по палубе своего суденышка. Испанцы слишком поздно догадались о том, что Волверстон поджигал фитили у бочек с горючим. Один из испанских офицеров, обезумев от паники, приказал послать на шлюп абордажную группу.

Но и этот приказ запоздал. Волверстон, убедившись, что шестеро его молодцев блестяще выполнили данные им указания и уже спрыгнули за борт, подбежал к ближайшему открытому люку, бросил в трюм пылающий факел, а затем нырнул в воду, где его подобрал баркас с «Арабеллы». Но еще до того, как подобрали Волверстона, шлюп стал похож на гигантский костер, откуда силой взрывов выбрасывались и летели на «Энкарнасион» пылающие куски горючих материалов. Длинные языки пламени лизали борт галиона, отбрасывая назад немногих испанских смельчаков, которые хотя и поздно, но все же пытались оттолкнуть шлюп.

В то время как самый мощный корабль испанской эскадры уже в первые минуты сражения быстро выходил из строя, Блад приближался к «Сальвадору». Проходя перед его носом, «Арабелла» дала бортовой залп, который с ужасной силой смел все с палубы испанского корабля. Затем «Арабелла» повернулась и, продвигаясь вдоль борта «Сальвадора», произвела в упор по его корпусу второй залп из всех своих бортовых пушек. Оставив «Сальвадор» наполовину выведенным из строя и продолжая следовать своим курсом, «Арабелла» несколькими ядрами из носовых пушек привела в замешательство команду «Инфанты», а затем с грохотом ударилась о ее корпус, чтобы взять испанский корабль на абордаж, пока Хагторп проделывал подобную операцию с «Сан-Фелипе».

За все это время испанцы не успели сделать ни одного выстрела — так врасплох они были захвачены и таким ошеломляющим был внезапный удар Блада.

Взятые на абордаж и устрашенные сверкающей сталью пиратских клинков, команды «Сан-Фелипе» и «Инфанты» не оказали никакого сопротивления. Зрелище объятого пламенем флагманского корабля и выведенного из строя «Сальвадора» так потрясло их, что они бросили оружие.

Если бы «Сальвадор» оказал решительное сопротивление и воодушевил своим примером команды других неповрежденных кораблей, вполне возможно, что счастье в этот день могло бы перекочевать на сторону испанцев. Но этого не произошло по характерной для испанцев жадности: «Сальвадору» нужно было спасать находившуюся на нем казну эскадры. Озабоченный прежде всего тем, чтобы пятьдесят тысяч песо не попали в руки пиратов, дон Мигель, перебравшийся с остатками своей команды на «Сальвадор», приказал идти к форту на острове Лас Паломас. Рассчитывая на неизбежную встречу с пиратами, адмирал перевооружил форт и оставил в нем гарнизон. Для этой цели он снял с форта Кохеро, находившегося в глубине залива, несколько дальнобойных «королевских» пушек, более мощных, чем обычные.

Ничего не знавший об этом капитан Блад на «Арабелле» в сопровождении «Инфанты», уже с командой из корсаров и Ибервилем во главе, бросился в погоню за испанцами. Кормовые пушки «Сальвадора» беспорядочно отвечали на сильный огонь пиратов. Однако повреждения на нем были так серьезны, что, добравшись до мелководья под защиту пушек форта, корабль начал тонуть и опустился на дно, оставив часть своего корпуса над водой. Команда корабля на лодках и вплавь добралась до берега Лас Паломас.

Когда капитан Блад считал победу уже выигранной, а выход в море свободным, форт внезапно показал свою огромную, но скрытую до этого мощь. Раздался залп «королевских» пушек. Тяжелыми ядрами была снесена часть борта и убито несколько пиратов. На судне началась паника.

За первым залпом последовал второй, и если бы Питт, штурман «Арабеллы», не подбежал к штурвалу и не повернул корабль резко вправо, то «Арабелле» пришлось бы плохо. «Инфанта» пострадала значительно сильнее. В пробоины на ватерлинии ее левого борта хлынула вода, и корабль, несомненно, затонул бы, если бы решительный и опытный Ибервиль не приказал немедленно сбросить в воду все пушки левого борта.

«Инфанту» удалось удержать на воде, хотя корабль сильно кренился на правый борт, и все же он шел вслед за «Арабеллой». Пушки форта продолжали стрелять вдогонку по уходящим кораблям, но уже не могли причинить им значительных повреждений. Выйдя из-под огня форта и соединившись с «Элизабет» и «Сан-Фелипе», «Арабелла» и «Инфанта» легли в дрейф, и капитаны четырех кораблей могли наконец обсудить свое нелегкое положение.

Глава 17

ОДУРАЧЕННЫЕ
На полуюте «Арабеллы» под яркими лучами утреннего солнца заседал поспешно созванный совет. Капитан Блад, председательствовавший на совете, совершенно пал духом. Много лет спустя он говорил Питту, что этот день был самым тяжелым днем его жизни. Он провел бой с искусством, которым по справедливости можно было гордиться, и разгромил противника, обладающего безусловно подавляющими силами. И все же Блад понимал всю бесплодность этой победы. Всего лишь три удачных выстрела батареи, о существовании которой они не подозревали, — и победа превратилась в поражение. Им стало ясно, что сейчас нужно бороться за свое освобождение, а оно могло прийти лишь после захвата форта, охраняющего выход в море.

Вначале капитан Блад сгоряча предложил немедля приступить к ремонту кораблей и тут же сделать новую попытку прорваться в море. Но его отговорили от этого рискованного шага: так можно было потерять все. И капитан Блад, едва лишь спокойствие вернулось к нему, трезво оценил сложившуюся обстановку: «Арабелла» не могла выйти в море, «Инфанта» едва держалась на воде, а «Сан-Фелипе» получил серьезные повреждения еще до захвата его пиратами.

В конце концов Блад согласился с тем, что у них нет иного выхода, как вернуться в Маракайбо и там заново оснастить корабли, прежде чем сделать еще одну попытку прорваться в море.

Так они и решили. И вот в Маракайбо вернулись победители, побежденные в коротком, но ужасном бою. Раздражение Блада еще более усилил мрачный пессимизм Каузака. Испытав головокружение от быстрой и легкой победы над превосходящими силами противника, бретонец сразу же впал в глубокое отчаяние, заразив своим настроением большую часть французских корсаров.

— Все кончено, — заявил он Бладу. — На этот раз мы попались.

— Я слышал это от тебя и раньше, — терпеливо ответил ему капитан Блад. — А ведь ты, кажется, можешь понять, что́ произошло. Ведь никто не станет отрицать, что мы вернулись с большим количеством кораблей и пушек. Погляди сейчас на наши корабли.

— Я и так на них смотрю.

— Ну, тогда я и разговаривать не хочу с такой трусливой тварью!

— Ты смеешь называть меня трусом?

— Конечно!

Бретонец, тяжело сопя, исподлобья взглянул на обидчика. Однако требовать от него удовлетворения он не мог, помня судьбу Левасера и прекрасно понимая, какое удовлетворение можно получить от капитана Блада. Поэтому он пробормотал обиженно:

— Ну, это слишком! Очень уж много ты себе позволяешь!

— Знаешь, Каузак, мне смертельно надоело слушать твое нытье и жалобы, когда все идет не так гладко, как на званом обеде. Если ты ищешь спокойной жизни, то не выходи в море, а тем более со мной, потому что со мной спокойно никогда не будет. Вот все, что я хотел тебе сказать.

Разразившись проклятиями, Каузак оставил Блада и отправился к своим людям, чтобы посоветоваться с ними и решить, что делать дальше.

А капитан Блад, не забывая и о своих врачебных обязанностях, отправился к раненым и пробыл у них до самого вечера. Затем он поехал на берег, в дом губернатора, и, усевшись за стол, на изысканном испанском языке написал дону Мигелю вызывающее, но весьма учтивое письмо.

«Нынче утром Вы, Ваше высокопревосходительство, убедились, на что я способен, — писал он. — Несмотря на Ваше более чем двойное превосходство в людях, кораблях и пушках, я потопил или захватил все суда Вашей эскадры, пришедшей в Маракайбо, чтобы нас уничтожить. Сейчас Вы не в состоянии осуществить свои угрозы, если даже из Ла Гуайры подойдет ожидаемый Вами «Санто-Ниньо». Имея некоторый опыт, Вы легко можете себе представить, что еще произойдет. Мне не хотелось беспокоить Вас, Ваше высокопревосходительство, этим письмом, но я человек гуманный и ненавижу кровопролитие. Поэтому, прежде чем разделаться с Вашим фортом, который Вы считаете неприступным, так же как раньше я расправился с Вашей эскадрой, которую Вы тоже считали непобедимой, я из элементарных человеческих побуждений делаю Вам последнее предупреждение. Если Вы предоставите мне возможность свободно выйти в море, заплатите выкуп в пятьдесят тысяч песо и поставите сто голов скота, то я не стану уничтожать город Маракайбо и оставлю его, освободив сорок взятых мною здесь пленных. Среди них есть много важных лиц, которых я задержу как заложников впредь до нашего выхода в открытое море, после чего они будут отосланы обратно в каноэ, специально захваченных мною для этой цели. Если Вы, Ваше высокопревосходительство, неблагоразумно отклоните мои скромные условия и навяжете мне необходимость захватить форт, хотя это будет стоить многих жизней, я предупреждаю Вас, что пощады не ждите. Я начну с того, что превращу в развалины чудесный город Маракайбо…»

Закончив письмо, Блад приказал привести к себе захваченного в Гибралтаре вице-губернатора Маракайбо. Сообщив ему содержание письма, он направил его с этим письмом к дону Мигелю.

Блад правильно учел, что вице-губернатор был самым заинтересованным лицом из всех жителей Маракайбо, который согласился бы любой ценой спасти город от разрушения.

Так оно и произошло. Вице-губернатор, доставив письмо дону Мигелю, действительно дополнил его своими собственными настойчивыми просьбами.

Но дон Мигель не склонился на просьбы и мольбы. Правда, его эскадра частично была захвачена, а частично потоплена. Но адмирал успокаивал себя тем, что его застигли врасплох, и клялся, что это никогда больше не повторится. Захватить форт никому не удастся. Пусть капитан Блад сотрет Маракайбо с лица земли, но ему все равно не уйти от сурового возмездия, как только он решится выйти в море (а рано или поздно ему, конечно, придется это сделать)!

Вице-губернатор был в отчаянии. Он вспылил и наговорил адмиралу много дерзостей. Но ответ адмирала был еще более дерзким:

— Если бы вы были верноподданным нашего короля и не допустили бы сюда этих проклятых пиратов, так же как я не допущу, чтобы они ушли отсюда, мы не попали бы сейчас в такое тяжелое положение. Поэтому прошу не давать мне трусливых советов. Ни о каком соглашении с капитаном Бладом не может быть речи, и я выполню свой долг перед моим королем. Помимо этого, у меня есть личные счеты с этим мерзавцем, и я намерен с ним расплатиться. Так и передайте тому, кто вас послал!

Этот ответ адмирала вице-губернатор и принес в свой красивый дом в Маракайбо, где так прочно обосновался капитан Блад, окруженный сейчас главарями корсаров. Адмирал проявил такую выдержку после происшедшей катастрофы, что вице-губернатор чувствовал себя посрамленным и, вручая Бладу ответ, вел себя весьма дерзко, чем адмирал остался бы очень доволен, если бы мог это видеть.

— Ах так! — спокойно улыбаясь, сказал Блад, хотя его сердце болезненно сжалось, так как он все же рассчитывал на иной ответ. — Ну что ж, я сожалею, что адмирал так упрям. Именно поэтому он и потерял свой флот. Я ненавижу разрушения и кровопролития. Но ничего не поделаешь. Завтра утром сюда доставят вязанки хвороста. Может быть, увидев зарево пожара, адмирал поверит, что Питер Блад держит свое слово. Вы можете идти, дон Франциско.

Утратив остатки своей смелости, вице-губернатор ушел в сопровождении стражи, с трудом волоча ноги.

Как только он вышел, Каузак, побледнев, вскочил с места и, размахивая дрожащими руками, хрипло закричал:

— Клянусь концом моей жизни, что ты на это скажешь? — И, не ожидая ответа, продолжал: — Я знал, что адмирала так легко не напугаешь. Он загнал нас в ловушку и знает об этом, а ты своим идиотским письмом обрек всех на гибель.

— Ты кончил? — спокойно спросил Блад, когда француз остановился, чтобы передохнуть.

— Нет.

— Тогда избавь меня от необходимости выслушивать твой бред. Ничего нового ты не можешь сказать.

— А что скажешь ты? Что ты можешь сказать? — завизжал Каузак.

— Черт возьми! Я надеялся, что у тебя будут какие-нибудь предложения. Но если ты озабочен только спасением своей собственной шкуры, то лучше будет тебе и твоим единомышленникам убраться к дьяволу. Я уверен, что испанский адмирал с удовольствием узнает, что нас стало меньше. На прощанье мы дадим вам шлюп. Отправляйтесь к дону Мигелю, так как все равно от вас пользы не дождешься.

— Пусть это решат мои люди! — зарычал Каузак и, подавив в себе ярость, отправился к своей команде.

Придя на следующее утро к капитану Бладу, он застал его одного во внутреннем дворике. Опустив голову на грудь, Блад расхаживал взад и вперед. Его раздумье Каузак ошибочно принял за уныние.

— Мы решили воспользоваться твоим предложением, капитан! — вызывающе объявил он.

Капитан Блад, продолжая держать руки за спиной, остановился и равнодушно взглянул на пирата. Каузак пояснил:

— Сегодня ночью я послал письмо испанскому адмиралу и сообщил, что расторгаю союз с тобой, если он разрешит нам уйти отсюда с военными почестями. Сейчас я получил ответ. Адмирал принимает наше предложение при условии, что мы ничего с собой не возьмем. Мои люди уже грузятся на шлюп, и мы отплываем немедленно.

— Счастливого пути, — ответил Блад и, кивнув головой, повернулся, чтобы возобновить свои прерванные размышления.

— И это все, что ты мне хочешь сказать? — закричал Каузак.

— Я мог бы тебе сказать еще кое-что, — стоя спиной к Каузаку, отвечал Блад, — но знаю, что это тебе не понравится.

— Да?! Ну, тогда прощай, капитан! — И ядовито добавил: — Я верю, что мы больше не встретимся.

— Я не только верю, но и хочу на это надеяться, — ответил Блад.

Каузак с проклятиями выбежал из дворика. Еще до полудня он отплыл вместе со своими сторонниками. Их набралось человек шестьдесят. Настроение их было подавленное, так как они позволили Каузаку уговорить себя согласиться уйти с пустыми руками, несмотря на все попытки Ибервиля отговорить их. Адмирал сдержал свое слово и позволил им свободно выйти в море, чего Блад, хорошо зная испанцев, даже не ожидал.

Едва лишь французы успели отплыть, как капитану Бладу доложили, что вице-губернатор умоляет его принять. Ночные размышления пошли на пользу дону Франциско: они усилили его опасения за судьбу города Маракайбо, так же как и возмущение непреклонностью адмирала.

Капитан Блад принял его любезно:

— С добрым утром, дон Франциско! Я отложил фейерверк до вечера. В темноте он будет виден лучше.

Дон Франциско, хилый, нервный, пожилой человек, несмотря на знатное происхождение, не отличался особой храбростью. Будучи принят Бладом, он сразу же перешел к делу:

— Я хочу просить вас, дон Педро, отложить разрушение города на три дня. За это время я обязуюсь собрать выкуп — пятьдесят тысяч песо и сто голов скота, которые отказался дать вам дон Мигель.

— А где же вы его соберете? — спросил Блад с чуть заметным удивлением.

Дон Франциско повел головой.

— Это мое личное дело, — ответил он, — и в этом деле мне помогут мои соотечественники. Освободите меня под честное слово, оставив у себя заложником моего сына.

И так как Блад молчал, вице-губернатор принялся умолять капитана принять его предложение. Но тот резко прервал его:

— Клянусь всеми святыми, дон Франциско, я удивлен тем, что вы решились прийти ко мне с такой басней! Вам известно место, где можно собрать выкуп, и в то же время вы отказываетесь назвать его мне. А не кажется ли вам, что с горящими фитилями между пальцами вы станете более разговорчивым?

Дон Франциско чуть побледнел, но все же снова покачал головой:

— Так делали Морган, Л’Оллонэ и другие пираты, но так не может поступить капитан Блад. Если бы я не знал этого, то не сделал бы вам такого предложения.

— Ах, старый плут! — рассмеялся Питер Блад. — Вы пытаетесь сыграть на моем великодушии, не так ли?

— На вашей чести, капитан!

— На чести пирата? Нет, вы определенно сошли с ума!

Однако дон Франциско продолжал настаивать:

— Я верю в честь капитана Блада. О вас известно, что вы воюете, как джентльмен.

Капитан Блад снова засмеялся, но на сей раз его смех звучал издевательски, и это вызвало у дона Франциско опасение за благоприятный исход их беседы. Ему в голову не могло прийти, что Блад издевается над самим собой.

— Хорошо, — сказал капитан. — Пусть будет так, дон Франциско. Я дам вам три дня, которые вы просите.

Дон Франциско, освобожденный из-под стражи, отправился выполнять свое обязательство, а капитан Блад продолжал размышлять о том, что репутация рыцаря в той мере, в какой она совместима с деятельностью пирата, все же может иногда оказаться полезной.

К исходу третьего дня вице-губернатор вернулся в Маракайбо с мулами, нагруженными деньгами и слитками драгоценных металлов. Позади шло стадо в сто голов скота, которых гнали рабы-негры.

Скот был передан пиратам, ранее занимавшимся охотой и умевшим заготовлять мясо впрок. Большую часть недели они провели на берегу за разделкой туш и засолом мяса.

Пока шла эта работа и производился ремонт кораблей, капитан Блад неустанно размышлял над задачей, от решения которой зависела его дальнейшая судьба. Разведчики-индейцы сообщили ему, что испанцам удалось снять с «Сальвадора» тридцать пушек и таким образом увеличить и без того мощную артиллерию форта еще на одну батарею. В конце концов Блад, надеясь, что вдохновение осенит его на месте, решил провести разведку самолично. Рискуя жизнью, он под покровом ночи с двумя индейцами, ненавидевшими жестоких испанцев, перебрался в каноэ на остров и, спрятавшись в низком кустарнике, покрывавшем берег, пролежал там до рассвета. Затем уже в одиночку Блад отправился исследовать остров и подобрался к форту значительно ближе, чем это позволяла осторожность.

Но он пренебрег осторожностью, чтобы проверить возникшее у него подозрение.

Возвышенность, на которую Блад взобрался ползком, находилась примерно на расстоянии мили от форта. Отсюда все внутреннее расположение крепости открывалось как на ладони. С помощью подзорной трубы он смог убедиться в основательности своих подозрений; да, вся артиллерия форта была обращена в сторону моря.

Довольный разведкой, он вернулся в Маракайбо и внес на рассмотрение Питта, Хагторпа, Ибервиля, Волверстона, Дайка и Огла предложение о штурме форта с берега, обращенного в сторону материка. Перебравшись в темноте на остров, они нападут на испанцев внезапно и сделают попытку разгромить их до того, как они для отражения атаки смогут перебросить свои пушки.

Предложение Блада было холодно встречено всеми офицерами, за исключением Волверстона, который по своему темпераменту относился к типу людей, любящих риск. Хагторп же немедленно выступил против.

— Это очень легкомысленный шаг, Питер, — сурово сказал он, качая головой. — Подумал ли ты о том, что мы не сможем подойти незамеченными к форту на расстояние, откуда можно будет броситься на штурм? Испанцы не только вовремя обнаружат нас, но и успеют перетащить свои пушки. А если даже нам удастся подойти к форту незаметно, то мы не сможем взять с собой наши пушки и должны будем рассчитывать только на легкое оружие. Неужели ты допускаешь, что три сотни смельчаков — а их осталось столько после дезертирства Каузака — могут атаковать превосходящего вдвое противника, сидящего в укрытии?

Другие — Дайк, Огл, Ибервиль и даже Питт — шумно согласились с Хагторпом. Блад внимательно выслушал все возражения и попытался доказать, что он учел все возможности, взвесил весь риск…

И вдруг Блад умолк на полуслове, задумался на мгновение, затем в глазах его загорелось вдохновение. Опустив голову, он некоторое время что-то взвешивал, бормоча то «да», то «нет», а потом, смело взглянув в лицо своим офицерам, сказал громко:

— Слушайте! Вы, конечно, правы — риск очень велик. Но я придумал выход. Атака, затеваемая нами, будет ложной. Вот план, который я предлагаю вам обсудить!

Блад говорил быстро, отчетливо, и, по мере того как он излагал свое предложение, лица его офицеров светлели. Когда же он кончил свою краткую речь, все в один голос закричали, что они спасены.

— Ну, это еще нужно доказать, — сказал он.

Они решили выйти из Маракайбо утром следующего дня, так как еще накануне все уже было готово к отплытию и корсаров ничто больше не задерживало.

Уверенный в успехе своего плана, капитан Блад приказал освободить заложников и даже пленных негров-рабов, которых все считали законной добычей. Единственная предосторожность по отношению к освобожденным пленным заключалась в том, что всех их поместили в большой каменной церкви и заперли там на замок. Освободить пленных должны были уже сами горожане после своего возвращения в город.

Погрузив в трюмы все захваченные ценности, корсары подняли якорь и двинулись к выходу в море. На буксире у каждого корабля было по три пироги.

Адмирал, заметив паруса пиратских кораблей, блиставшие в ярких лучах полуденного солнца, с удовлетворением потирал длинные сухие руки и злорадно хихикал.

— Наконец-то! — радостно приговаривал он. — Сам бог доставляет их прямо в мои руки. Рано или поздно, но так должно было случиться. Ну, скажите, господа, — обратился он к офицерам, стоявшим позади него, разве не подтвердилось мое предположение? Итак, сегодня конец всем пакостям, которые причинял подданным его католического величества короля Испании этот негодяй дон Педро Сангре, как он мне однажды представился.

Тут же были отданы необходимые распоряжения, и вскоре форт превратился в оживленный улей. У пушек выстроилась прислуга, в руках у канониров тлели фитили, но корсарская эскадра, идя на Лас Паломас, почему-то стала заметно отклоняться к западу. Испанцы в недоумении наблюдали за странными маневрами пиратских кораблей.

Примерно в полутора милях от форта и в полумиле от берега, то есть там, где начиналось мелководье, все четыре корабля стали на якорь как раз в пределах видимости испанцев, но вне пределов досягаемости их самых дальнобойных пушек.

Адмирал торжествующе захохотал:

— Ага! Эти английские собаки колеблются! Клянусь богом, у них есть для этого все основания!

— Они будут ждать наступления темноты, — высказал свое предположение его племянник, дрожавший от возбуждения.

Дон Мигель, улыбаясь, взглянул на него:

— А что им даст темнота в этом узком проливе под дулами моих пушек? Будь спокоен, Эстебан, сегодня ночью мы отомстим за твоего отца и моего брата.

Он прильнул к окуляру подзорной трубы и не поверил своим глазам, увидев, что пироги, шедшие на буксире за пиратскими кораблями, были подтянуты к бортам. Он не мог понять этого маневра, но следующий маневр удивил его еще больше: побыв некоторое время у противоположных бортов кораблей, пироги одна за другой уже с вооруженными людьми появились снова и, обойдя суда, направились в сторону острова. Лодки шли по направлению к густым кустарникам, сплошь покрывавшим берег и вплотную подходившим к воде. Адмирал, широко раскрыв глаза, следил за лодками до тех пор, пока они не скрылись в прибрежной растительности.

— Что означает эта чертовщина? — спросил он своих офицеров.

Никто ему не мог ответить, все они в таком же недоумении глядели вдаль. Минуты через две или три Эстебан, не сводивший глаз с водной поверхности, дернул адмирала за рукав и, протянув руку, закричал:

— Вот они, дядя!

Там, куда он указывал, действительно показались пироги. Они шли обратно к кораблям. Однако сейчас в лодках, кроме гребцов, никого не было. Все вооруженные люди остались на берегу.

Пироги подошли к кораблям и снова отвезли на Лас Паломас новую партию вооруженных людей. Один из испанских офицеров высказал наконец свое предположение:

— Они хотят атаковать нас с суши и, конечно, попытаются штурмовать форт.

— Правильно, — улыбнулся адмирал. — Я уже угадал их намерения. Если боги хотят кого-нибудь наказать, то прежде всего они лишают его разума.

— Может быть, мы сделаем вылазку? — возбужденно сказал Эстебан.

— Вылазку? Через эти заросли? Чтобы нас перестреляли? Нет, нет, мы будем ожидать их атаки здесь. И как только они нападут, мы тут же их уничтожим. Можете в этом не сомневаться.

Однако к вечеру адмирал был уже не так уверен в себе. За это время пироги шесть раз доставили людей на берег и, как ясно видел в подзорную трубу дон Мигель, перевезли по меньшей мере двенадцать пушек.

Он уже больше не улыбался и, повернувшись к своим офицерам, не то с раздражением, не то с беспокойством заметил:

— Какой болван говорил мне, что корсаров не больше трехсот человек? Они уже высадили на берег по меньшей мере вдвое больше людей.

Адмирал был изумлен, но изумление его значительно увеличилось бы, если бы ему сказали, что на берегу острова Лас Паломас нет ни одного корсара и ни одной пушки. Дон Мигель не мог догадаться, что пироги возили одних и тех же людей: при поездке на берег они сидели и стояли в лодках, а при возвращении на корабли лежали на дне лодок, и поэтому со стороны казалось, что в лодках нет никого.

Возрастающий страх испанской солдатни перед неизбежной кровавой схваткой начал передаваться и адмиралу.

Испанцы боялись ночной атаки, так как им уже стало известно, что у этого кошмарного капитана Блада оказалось вдвое больше сил, нежели было прежде.

И в сумерках испанцы наконец сделали то, на что так рассчитывал капитан Блад: они приняли именно те самые меры для отражения атаки с суши, подготовка к которой была столь основательно симулирована пиратами. Испанцы работали как проклятые, перетаскивая громоздкие пушки, установленные так, чтобы полностью простреливать узкий проход к морю.

Со стонами и криками, обливаясь потом, подстегиваемые грозной бранью и плетками своих офицеров, в лихорадочной спешке и панике перетаскивали они через всю территорию форта на сторону, обращенную к суше, свои тяжелые пушки. Их нужно было установить заново. Чтобыподготовиться к отражению атаки, которая могла начаться в любую минуту.

И когда наступила ночь, испанцы были уже более или менее подготовлены к отражению атаки. Они стояли у своих пушек, смертельно страшась предстоящего штурма. Безрассудная храбрость сумасшедших дьяволов капитана Блада давно уже стала поговоркой на морях Мэйна…

Но, пока они ждали нападения, эскадра корсаров под прикрытием ночи, воспользовавшись отливом, тихо подняла якоря. Нащупывая путь промерами глубин, четыре неосвещенных корабля направились к узкому проходу в море. Капитан Блад приказал спустить все паруса, кроме бушпритных, которые обеспечивали движение кораблей и были выкрашены в черный цвет.

Впереди борт о борт шли «Элизабет» и «Инфанта». Когда они почти поравнялись с фортом, испанцы, целиком поглощенные наблюдениями за противоположной стороной, заметили в темноте неясные очертания кораблей и услышали тихий плеск рассекаемых волн и журчание кильватерных струй. И тут в ночном воздухе раздался такой взрыв бессильной человеческой ярости, какого, вероятно, не слышали со дня вавилонского столпотворения[63].

Чтобы умножить замешательство среди испанцев, «Элизабет» в ту минуту, когда быстрый отлив проносил ее мимо, произвела по форту залп из всех своих пушек левого борта.

Тут только адмирал понял, что его одурачили и что птичка благополучно улетает из клетки, хотя он еще не мог сообразить, как это произошло. В неистовом гневе дон Мигель приказал перенести на старые места только что и с таким трудом снятые оттуда пушки. Он погнал канониров на те слабенькие батареи, которые из всего его мощного, но пока бесполезного вооружения одни охраняли проход в море. Потеряв еще несколько драгоценных минут, эти батареи наконец открыли огонь.

В ответ прогремел ужасающей силы бортовой залп «Арабеллы», поднимавшей все свои паруса. Взбешенные испанцы на мгновение увидели ее красный корпус, освещенный огромной вспышкой огня. Скрип фалов[64] утонул в грохоте залпа, и «Арабелла» исчезла, как призрак.

Скрывшись в благоприятствующую им темноту, куда беспорядочно и наугад стреляли мелкокалиберные испанские пушки, уходящие корабли, чтобы не выдать своего местоположения растерявшимся и одураченным испанцам, не произвели больше ни одного выстрела.

Повреждения, нанесенные кораблям корсаров, были незначительны. Подгоняемая хорошим южным бризом, эскадра Блада миновала узкий проход и вышла в море.

А дон Мигель, оставшись на острове, мучительно переживал казавшуюся такой прекрасной, но, увы, уже утраченную возможность расквитаться с Бладом и думал о том, какими словами он доложит высшему совету католического короля обстоятельства ухода Питера Блада из Маракайбо с двумя двадцатипушечными фрегатами, ранее принадлежавшими Испании, не говоря уже о двухстах пятидесяти тысячах песо и всякой другой добыче. Блад ушел, несмотря на то что у дона Мигеля было четыре галиона и сильно вооруженный форт, которые позволяли испанцам держать пиратов в прочной ловушке.

«Долг» Питера Блада стал огромным, и дон Мигель страстно поклялся перед небом взыскать его сполна, чего бы это ему ни стоило.

Однако потери, понесенные королем Испании, этим не исчерпывались. Вечером следующего дня у острова Аруба эскадра Блада встретила «Санто Ниньо». Корабль на всех парусах спешил в Маракайбо на помощь дону Мигелю. Испанцы решили вначале, что навстречу им идет победоносный флот дона Мигеля, возвращающийся после разгрома пиратов. Когда же корабли сблизились и на грот-мачте «Арабеллы», к величайшему разочарованию испанцев, взвился английский вымпел, капитан «Санто Ниньо», решив, что храбрость не всегда полезна в жизни, спустил свой флаг.

Капитан Блад приказал команде испанского корабля погрузиться в шлюпки и отправиться на Арубу, в Маракайбо, к черту на рога или куда им только заблагорассудится. Он был настолько великодушен, что подарил им несколько пирог, которые все еще шли на буксире за его кораблями.

— Вы застанете дона Мигеля в дурном настроении. Передайте адмиралу привет и скажите, что я беру на себя смелость напомнить ему следующее: за все несчастья, выпавшие на его долю, он должен винить только самого себя. Все зло, которое он совершил, разрешив своему брату произвести неофициальный рейд на остров Барбадос, воздалось ему сторицей. Пусть он подумает дважды или трижды до того, как решится снова выпустить своих дьяволов на какое-либо английское поселение.

С этими словами он отпустил капитана «Санто Ниньо» и приступил к осмотру своего нового трофея. Подняв люки, люди «Арабеллы» обнаружили, что в трюмах испанского корабля находится живой груз.

— Рабы, — сказал Волверстон и на все лады проклинал испанцев, пока из трюма не выполз Каузак, щурясь и морщась от яркого солнечного света.

Бретонец морщился, конечно, не только от солнца. И те, кто выползал вслед за ним — а это были остатки его команды, — последними словами ругали Каузака за малодушие, заставившее их пережить позор, который заключался в том, что их спасли те самые люди, кого они предательски бросили и обрекли на гибель.

Три дня назад «Санто Ниньо» потопил шлюп, подаренный им великодушным Бладом. Каузак едва спасся от виселицы, но, должно быть, лишь только для того, чтобы на долгие годы стать посмешищем «берегового братства».

И долго потом на острове Тортуга его издевательски расспрашивали:

«Куда же ты девал свое маракайбское золото?»

Глава 18

«МИЛАГРОСА»
Дело в Маракайбо должно считаться шедевром корсарской карьеры капитана Блада. Хотя в любом из многих его боев, с любовной тщательностью описанных Джереми Питтом, легко сразу же обнаружить проявления военного таланта Питера Блада, однако ярче всего этот талант тактика и стратега проявился в боях при Маракайбо, завершившихся победоносным спасением из капкана, расставленного доном Мигелем де Эспиноса.

Блад и до этого пользовался большой известностью, но ее нельзя было сравнить с огромной славой, приобретенной им после этих сражений. Это была слава, какой не знал ни один корсар, включая даже и знаменитого Моргана.

В Тортуге, где Блад провел несколько месяцев, оснащая заново корабли, захваченные им из эскадры, готовившейся его уничтожить, он стал объектом поклонения буйного «берегового братства». Множество пиратов добивались высокой чести служить под командованием Блада. Это дало ему редкую возможность разборчиво подбирать экипажи для новых кораблей своей эскадры, и, когда он отправился в следующий поход, под его началом находились пять прекрасно оснащенных кораблей и более тысячи корсаров. Это была не просто слава, но и сила. Три захваченных испанских судна он, с некоторым академическим юмором, переименовал в «Клото», «Лахезис» и «Атропос»[65], будто для того, чтобы сделать свои корабли вершителями судеб тех испанцев, которые в будущем могли встретиться Бладу на морях.

В Европе известие об этой эскадре, пришедшее вслед за сообщением о разгроме испанского адмирала под Маракайбо, вызвало сенсацию. Испания и Англия были обеспокоены, хотя у этого беспокойства были разные основания, и если вы потрудитесь перелистать дипломатическую переписку того времени, посвященную этому вопросу, то увидите, что она окажется довольно объемистой и не всегда корректной.

А между тем дон Мигель де Эспиноса совершенно обезумел. Опала, явившаяся следствием поражений, нанесенных ему капитаном Бладом, чуть не свела с ума испанского адмирала. Рассуждая беспристрастно, нельзя не посочувствовать дону Мигелю. Ненависть стала ежедневной пищей этого несчастного, а жажда мщения глодала его, как червь. Словно одержимый, метался он по волнам Карибского моря в поисках своего врага и, не находя его, нападал на все английские и французские корабли, встречавшиеся на его пути, чтобы как-то удовлетворить эту жажду мести.

Говоря попросту, прославленный флотоводец и один из наиболее знатных грандов Испании потерял голову и, гоняясь за пиратскими кораблями, сам, в свою очередь, стал пиратом. Королевский совет мог, разумеется, осудить адмирала за его корсарские занятия. Но что это значило для человека, который уже давно был осужден без всякой надежды на прощение? А вот если бы ему удалось схватить и повесить капитана Блада, то Испания, быть может, более снисходительно отнеслась бы к тому, что сейчас делал ее адмирал, и к тому, что он натворил прежде, потеряв несколько превосходных кораблей и упустив из своих рук знаменитого корсара.

И, не учитывая того обстоятельства, что капитан Блад располагал сейчас подавляющим превосходством, испанец настойчиво искал дерзкого пирата на непроторенных просторах морей. Однако целый год поиски были тщетными. Наконец ему все же удалось встретиться с Бладом, но при очень странных обстоятельствах.

15 сентября 1688 года три корабля бороздили воды Карибского моря.

Первым из них был одинокий флагманский корабль «Арабелла». Ураган, разразившийся в районе Малых Антильских островов, оторвал капитана Блада от его эскадры. Порывистый юго-восточный бриз этого душного периода года нес «Арабеллу» к Наветренному проливу; Блад спешил к острову Тортуга единственному месту встречи мореплавателей, потерявших друг друга.

Вторым кораблем был огромный испанский галион «Милагроса», на борту которого плавал мстительный дон Мигель. Вспомогательный фрегат «Гидальго» скрывался в засаде у юго-западных берегов острова Гаити.

Третьим, и последним из кораблей, которые нас сейчас интересуют, был английский военный корабль, стоявший в упомянутый мною день на якоре во французском порту Сен-Никола, на северо-западном берегу Гаити. Он следовал из Плимута на Ямайку и вез очень важного пассажира — лорда Джулиана Уэйда. Лорд Сэндерленд, родственник лорда Уэйда, дал ему довольно ответственное и деликатное поручение, прямо вытекающее из неприятностей переписки между Англией и Испанией.

Французское правительство, так же как и английское, было весьма раздражено действиями корсаров, ухудшавшими и без того натянутые отношения с Испанией. Тщетно пытаясь положить конец их операциям, правительства требовали от губернаторов своих колоний максимальной суровости к пиратам. Однако губернаторы, подобно губернатору Тортуги, наживались на своих тайных сделках с корсарами или же, подобно губернатору французской части Гаити, полагали, что пиратов следует не истреблять, а поощрять, так как они играют роль сдерживающей силы против мощи и алчности Испании. Поэтому губернаторы, не сговариваясь друг с другом, опасались применять какие-либо решительные меры, которые могли бы заставить корсаров перенести свою деятельность в новые районы.

Министр иностранных дел Англии лорд Сэндерленд, стремясь быстрее выполнить настойчивое требование короля Якова во что бы то ни стало умиротворить Испанию, посол которой неоднократно изъявлял крайнее недовольство своего правительства, назначил губернатором Ямайки решительного человека. Этим решительным человеком был самый влиятельный плантатор Барбадоса — полковник Бишоп.

Полковник принял назначение на пост губернатора с особым рвением, которое объяснялось тем, что он жаждал поскорее свести личные счеты с Питером Бладом.

Оставив свои плантации, явившиеся источником его огромных богатств, Бишоп сразу же после прибытия на Ямайку дал почувствовать корсарам, что он не намерен с ними якшаться. Многим из них пришлось туговато. Лишь один корсар, бывший раб бывшего плантатора, не давался в руки Бишопа и всегда ускользал от него. Бесстрашно он продолжал тревожить испанцев на воде и на суше. Его смелые набеги и налеты никак не улучшали натянутых отношений между Англией и Испанией, а это было особенно нежелательно в те годы, когда мир в Европе сохранялся с таким трудом.

Доведенный до бешенства не только день ото дня копившимся в нем раздражением, но и бесконечными выговорами из Лондона за неумение справиться с капитаном Бладом, полковник Бишоп начал всерьез подумывать о захвате своего противника непосредственно на Тортуге. К счастью для себя, он отказался от этой безумной затеи: его остановили не только мощные природные укрепления острова, но и важные соображения о том, что затея очистить Тортугу от корсаров может быть расценена Францией как разбойничий налет и тяжкое оскорбление дружественного государства. И все же полковнику Бишопу казалось, что если не принять каких-то решительных мер, то тогда вообще ничего не изменится. Эти мысли он и выложил в письме министру иностранных дел.

Это письмо, по существу правильно излагавшее истинное положение дел, привело лорда Сэндерленда в отчаяние. Он понимал, что такую неприятную проблему немыслимо решить обычными средствами и что в таком деле не обойдешься без применения средств чрезвычайных. Он вспомнил о Моргане, который при Карле II был привлечен на королевскую службу, и подумал, что такой же метод лестного для пирата решения вопроса мог бы оказаться полезным и по отношению к капитану Бладу. Его светлость учел, что противозаконную деятельность Блада вполне можно объяснить не его врожденными дурными наклонностями, а лишь абсолютной необходимостью, что он был вынужден заняться корсарством лишь в силу обстоятельств, связанных с его появлением на Барбадосе, и что сейчас Блад может обрадоваться, получив возможность отказаться от небезопасного занятия.

Действуя в соответствии с этим выводом, Сэндерленд и послал на остров Ямайку своего родственника лорда Джулиана Уэйда, снабдив его несколькими до конца заполненными, за исключением фамилий, офицерскими патентами. Министр дал ему четкие указания, какой линии поведения он должен придерживаться, но вместе с тем предоставил полную свободу действий при выполнении этих указаний. Прожженный интриган и хитрый политик, Сэндерленд посоветовал своему родственнику, в случае, если Блад окажется несговорчивым или Уэйд по каким-либо причинам сочтет нецелесообразным брать его на королевскую службу, заняться его офицерами и, соблазнив их, настолько ослабить Блада, чтобы он стал легкой жертвой полковника Бишопа.

«Ройял Мэри», корабль, на котором путешествовал этот сносно образованный, слегка распущенный и безукоризненно элегантный посол лорда Сэндерленда, благополучно добрался до Сен-Никола — своей последней стоянки перед Ямайкой. Еще в Лондоне было решено, что лорд Джулиан явится сначала к губернатору в Порт-Ройял, а оттуда уже отправится для свидания с прославленным пиратом на Тортугу. Но еще до знакомства с губернатором лорду Джулиану посчастливилось познакомиться с его племянницей, гостившей в Сен-Никола у своих родственников, пережидая здесь совершенно нестерпимую в этот период года жару на Ямайке. Пробыв здесь несколько месяцев, она возвращалась домой, и просьба предоставить ей место на борту «Ройял Мэри» была сразу же удовлетворена.

Лорд Джулиан обрадовался ее появлению на корабле. До сих пор путешествие было просто очень интересным, а сейчас приобретало даже некоторую пикантность. Дело в том, что его светлость принадлежал к тем галантным кавалерам, для которых существование, не украшенное присутствием женщины, было просто жалким и бессмысленным прозябанием.

Мисс Арабелла Бишоп, прямая, искренняя, без малейшего жеманства и с почти мальчишеской свободой движений, конечно, не была той девушкой, на которой в лондонском свете остановились бы глаза разборчивого лорда Уэйда, молодого человека лет двадцати восьми, выше среднего роста, но казавшегося более высоким из-за своей худощавости. Длинное, бледное лицо его светлости с чувственным ртом и тонкими чертами, обрамленное локонами золотистого парика, и светло-голубые глаза придавали ему какое-то мечтательное или, точнее, меланхолическое выражение. Его изощренный и тщательно тренированный в таких вопросах вкус направлял его внимание к иным девушкам — томным, беспомощным, но женственным. Очарование мисс Бишоп было бесспорным. Однако оценить его мог только человек с добрым сердцем и острым умом, а лорд Джулиан хотя совсем не был мужланом, но вместе с тем и не обладал должной деликатностью. Говоря так, я вовсе не хочу, чтобы все это было понято, как какой-то намек, компрометирующий его светлость.

Но как бы там ни было, Арабелла Бишоп была молодой, интересной женщиной из очень хорошей семьи, и на той географической широте, на которой оказался сейчас лорд Джулиан, это явление уже само по себе представляло редкость. Он же, со своей стороны, с его титулом и положением, любезностью и манерами опытного придворного, был представителем того огромного мира, который Арабелле, проведшей большую часть своей жизни на Антильских островах, был известен лишь понаслышке. Следует ли удивляться тому, что они почувствовали взаимный интерес еще до того, как «Ройял Мэри» вышла из Сен-Никола. Каждый из них мог рассказать много такого, чего не знал другой. Он мог усладить ее воображение занимательными историями о Сент-Джеймском дворе, во многих из них отводя себе героическую или хотя бы достаточно приметную роль. Она же могла обогатить его ум важными сведениями о Новом свете, куда он приехал впервые.

Еще до того как Сен-Никола скрылся из виду, они уже стали добрыми друзьями, и его светлость, внося поправки в свое первое впечатление о ней, ощутил очарование прямого и непосредственного чувства товарищества, заставлявшего ее относиться к каждому мужчине, как к брату. И можно ли удивляться, зная, насколько голова лорда Уэйда была занята делами его миссии, что он как-то заговорил с ней о капитане Бладе!

— Интересно знать, — сказал он, когда они прогуливались по корме, — видели ли вы когда-нибудь этого Блада? Ведь одно время он был рабом на плантациях вашего дяди.

Мисс Бишоп остановилась и, облокотившись на гакаборт, глядела на землю, скрывающуюся за горизонтом. Прошло несколько минут, прежде чем она ответила спокойным, ровным голосом:

— Я часто видела его и знаю его очень хорошо.

— Да?! Не может быть!

Его светлость был слегка выведен из того состояния невозмутимости, которое он так старательно в себе культивировал, и поэтому не заметил внезапно вспыхнувшего румянца на щеках Арабеллы Бишоп, хотя лорд считал себя очень наблюдательным человеком.

— Почему же не может быть? — с явно деланным равнодушием спросила Арабелла.

Но Уэйд не заметил и этого странного спокойствия ее голоса.

— Да, да, — кивнул он, думая о своем. — Конечно, вы могли его знать. А что же он собой представляет, по вашему мнению?

— В те дни я уважала его, как глубоко несчастного человека.

— Вам известна его история?

— Он рассказал ее мне. Поэтому-то я и ценила его за удивительную выдержку, с какой он переносил свое несчастье. Однако после того, что он сделал, я уже почти сомневаюсь, рассказал ли он мне правду.

— Если вы сомневаетесь в несправедливости по отношению к нему со стороны королевской комиссии, судившей мятежников Монмута, то все, что вам рассказал Блад, соответствует действительности. Точно выяснено, что он не принимал участия в восстании Монмута и был осужден по такому параграфу закона, которого мог и не знать, а судьи расценили его естественный поступок как измену. Но, клянусь честью, он в какой-то мере отомстил за себя.

— Да, — сказала она едва слышно, — но ведь эта месть и погубила его.

— Погубила? — рассмеялся лорд Уэйд. — Вряд ли вы правы в этом. Я слыхал, что он разбогател и обращает испанскую добычу во французское золото, которое хранится им во Франции. Об этом побеспокоился его будущий тесть д’Ожерон.

— Его будущий тесть? — переспросила Арабелла, и глаза ее широко раскрылись от удивления. — Д’Ожерон? Губернатор Тортуги?

— Он самый, — подтвердил лорд. — Как видите, у капитана Блада сильный защитник. Должен признаться, я был очень огорчен этими сведениями, полученными мной в Сен-Никола, потому что все это осложняет выполнение задачи, которую мой родственник лорд Сэндерленд поручил решить вашему покорному слуге. Все это не радует меня, но это так. А для вас, я вижу, это новость?

Она молча кивнула головой, отвернулась и стала смотреть на журчащую за кормой воду. Но вот заговорила снова, и голос ее опять звучал спокойно и бесстрастно:

— Мне трудно во всем этом разобраться. Но, если бы это было правдой, он не занимался бы сейчас корсарством. Если он… если бы он любил женщину и хотел на ней жениться и если он так богат, как вы говорите, то зачем ему рисковать жизнью и…

— Вы правы. Я тоже так думал, — прервал ее сиятельный собеседник, — пока мне не объяснили, в чем тут дело. А дело, конечно, в д’Ожероне: он алчен не только для себя, но и для своей дочери. Что же касается мадемуазель д’Ожерон, то мне рассказывали, что это дикая штучка, вполне под стать такому человеку, как Блад. Удивляюсь, почему он не женится и не возьмет ее на свой корабль, чтобы пиратствовать вместе. Нового в этом для нее ничего не будет. И я удивляюсь терпению Блада. Он ведь убил человека, чтобы добиться ее взаимности.

— Убил человека? Из-за нее? — Голос Арабеллы прервался.

— Да, французского пирата, по имени Левасер. Француз был возлюбленным девушки и сообщником Блада в какой-то авантюре. Блад домогался любви этой девушки и, чтобы получить ее, убил Левасера. История, конечно, омерзительная. Но что поделаешь? У людей, живущих в этих краях, иная мораль…

Арабелла подняла на него мертвенно-бледное лицо. Ее карие глаза сверкнули, когда она резко прервала его попытку оправдать Блада:

— Да, должно быть, вы правы. Это мир иной морали, если его сообщники позволили ему жить после этого.

— О, почему же так? Мне говорили, что вопрос о девушке был решен в честном бою.

— Кто это сказал вам?

— Некий француз, по имени Каузак, которого я встретил в портовой таверне Сен-Никола. Он служил у Левасера лейтенантом и присутствовал на дуэли, в которой был убит Левасер.

— А девушка была там, когда они дрались?

— Да. Она тоже была там, и Блад увел ее после того, как разделался со своим товарищем корсаром.

— И сторонники убитого позволили ему уйти? (Он услыхал в ее голосе нотку сомнения.) О, я не верю этой выдумке и не поверю никогда!

— Уважаю вас за это, мисс Бишоп. Я тоже не мог поверить, пока Каузак не объяснил мне, как было дело.

— Все мы сожалеем о смерти человека, которого мы уважали. Когда-то я относилась к нему, как к несчастному, но достойному человеку. Сейчас… — по губам ее скользнула слабая, кривая улыбка, — сейчас о таком человеке лучше всего забыть. — И она постаралась тут же перевести беседу на другие темы.

За короткое время дружба Арабеллы Бишоп с лордом Уэйдом углубилась и окрепла. Способность вызывать такую дружбу была величайшим даром Арабеллы. Но вскоре произошло событие, испортившее то, что обещало быть наиболее приятной частью путешествия его светлости.

Это приятное путешествие сиятельного лорда и очаровательной девушки нарушил все тот же сумасшедший испанский адмирал, которого они встретили на второй день после отплытия из Сен-Никола. Капитан «Ройял Мэри» был смелым моряком. Его сердце не дрогнуло даже тогда, когда дон Мигель открыл огонь. Высокий борт испанского корабля отчетливо возвышался над водой и представлял такую чудесную цель, что английский капитан решил достойно встретить нежданного противника. Если командир этого корабля, плававшего под вымпелом Испании, лез на рожон — ну что же, капитан «Ройял Мэри» мог удовлетворить его желание. Вполне возможно, что в этот день разбойничья карьера дона Мигеля де Эспиноса могла бы бесславно окончиться, если бы удачный выстрел с «Милагросы» не взорвал пороха, сложенного на баке «Ройял Мэри». От этого взрыва половина английского корабля взлетела на воздух еще до начала боя. Как этот порох очутился на баке никто никогда не узнает: храбрый капитан не пережил своего корабля и, следовательно, не смог произвести надлежащего расследования.

В одно мгновение «Ройял Мэри» была изуродована, потеряла управление и беспомощно закачалась на воде, а ее капитан и часть команды погибли. И прежде чем оставшиеся в живых английские моряки могли прийти в себя, испанцы уже взяли корабль на абордаж.

Когда дон Мигель как победитель вступил на борт «Ройял Мэри», Арабелла Бишоп была в капитанской каюте, а лорд Джулиан пытался успокоить и ободрить ее заверениями, что все окончится благополучно. Сам Джулиан Уэйд чувствовал себя не очень спокойно, а лицо его было несколько бледнее обычного. Нельзя, конечно, сказать, что он принадлежал к числу трусов. Но мысль о рукопашном бое неведомо с кем в качающейся деревянной посудине, которая в любую минуту могла погрузиться в морскую пучину, была весьма неприятной для человека, довольно храброго на суше. К счастью, мисс Бишоп не нуждалась в том слабом утешении, которое мог ей предложить лорд Уэйд. Конечно, она тоже слегка побледнела, ее карие глаза стали немного большими, нежели обычно. Но девушка хорошо владела собой и, склонившись над капитанским столом, сохраняла в себе достаточно самообладания, чтобы успокаивать свою перепуганную мулатку-горничную, ползавшую у ее ног.

Дверь распахнулась, и в каюту вошел дон Мигель, высокий, загорелый, с орлиным носом. Лорд Джулиан быстро повернулся к нему, положив руку на эфес шпаги.

Однако испанец, не тратя слов, перешел к делу.

— Не будьте идиотом! — сказал он резко. — Ваш корабль тонет.

За доном Мигелем стояли несколько человек в шлемах, и лорд Джулиан мгновенно оценил обстановку. Он выпустил эфес шпаги, и клинок мягко скользнул в ножны. Дон Мигель улыбнулся, сверкнув белыми зубами, и протянул к шпаге руку.

— С вашего разрешения, — сказал он.

Лорд Джулиан заколебался и взглянул на Арабеллу.

— Я думаю, что так будет лучше, — сказала она с полным самообладанием.

Его светлость передернул плечами и отдал свою шпагу.

— А сейчас идите на мой корабль, — сказал им дон Мигель и вышел из каюты.

Никто и не подумал отклонить это приглашение, высказанное в повелительной форме. Во-первых, испанец обладал силой, чтобы заставить их; во-вторых, было бессмысленно оставаться на тонущем корабле. Они задержались здесь еще на несколько минут только для того, чтобы Арабелла успела собрать кое-какие вещи, а лорд Уэйд — схватить свой саквояж с документами.

Моряки, уцелевшие на изуродованных остатках того, что недавно называлось «Ройял Мэри», были предоставлены самим себе. Они могли спасаться на шлюпках; ну, а если шлюпок не хватало, то у них оставалась возможность держаться на воде, цепляясь за какой-нибудь обломок мачты, или же просто утонуть без долгих мучений. Если лорда Уэйда и Арабеллу Бишоп взяли на испанский корабль, то это объяснялось тем, что их явная ценность была слишком очевидной для дона Мигеля. Он вежливо принял их в своей большой каюте и церемонно предложил оказать ему честь, сообщив свои фамилии.

Лорд Джулиан, еще находившийся под влиянием только что пережитого ужаса, с трудом заставил себя назвать свое имя. Но тут же, в свою очередь, потребовал, чтобы ему сказали, кто именно напал на «Ройял Мэри» и захватил подданных английского короля. Уэйд был очень раздражен и зол на самого себя и на все окружающее. Он сознавал, что не сделал ничего компрометирующего в столь необычном и трудном положении, в какое поставила его судьба, но и ничем положительным он также не мог похвастаться. Все это, в общем, не имело бы существенного значения, если бы свидетелем его посредственного поведения не была дама. Он был полон решимости при первом же удобном случае исправить ее впечатление о себе.

— Я дон Мигель де Эспиноса, — прозвучал насмешливый ответ, — адмирал военно-морского флота короля Испании.

Лорд Джулиан оцепенел от изумления.

Если Испания подняла такой шум из-за разбоев ренегата-авантюриста капитана Блада, то что же теперь могла говорить Англия?

— Тогда ответьте мне, почему вы ведете себя, как проклятый пират? — спросил он. А затем добавил: — Я надеюсь, вам понятно, каковы будут последствия сегодняшнего дня и как строго с вас спросят за кровь, бессмысленно пролитую вами, и за ваше насилие над этой леди и мною?

— Я не совершал над вами никакого насилия, — ответил адмирал, ухмыляясь, как может ухмыляться человек, у которого на руках все козыри. — Наоборот, я спас вам жизнь…

— Спасли нам жизнь! — Лорд Джулиан на мгновение даже лишился языка от такой наглости. — А что вы скажете о погубленных вами жизнях? Клянусь богом, они дорого вам обойдутся!

Дон Мигель продолжал улыбаться.

— Возможно, — сказал он. — Все возможно. Но это будет потом. А пока вам дорого обойдутся ваши собственные жизни. Полковник Бишоп — человек с большим состоянием. Вы, милорд, несомненно, также богаты. Я подумаю над этим и определю сумму вашего выкупа.

— Вы все-таки проклятый, кровожадный пират, как я и предполагал! — вспылил Уэйд. — И у вас есть еще наглость называть себя адмиралом флота короля Испании! Посмотрим, что скажет ваш король по этому поводу.

Адмирал сразу же нахмурился, и сквозь напускную любезность прорвалось сдерживаемое до сих пор бешенство.

— Я поступаю с английскими еретиками-собаками так, как они поступают с испанцами! — заорал он. — Вы грабители, воры, исчадия ада! У меня хватает честности действовать от своего собственного имени, а вы… вы, вероломные скоты, натравливаете на нас ваших морганов, бладов и хагторпов, снимая с себя ответственность за все их бесчинства! Вы умываете руки, как и Пилат. — Он злобно засмеялся. — А сейчас Испания сыграет роль Пилата. Пусть она снимет с себя ответственность и свалит ее на меня, когда ваш посол явится в Эскуриал жаловаться на пиратские действия дона Мигеля де Эспиноса.

— Капитан Блад — не английский адмирал! — воскликнул лорд Джулиан.

— А откуда я знаю, что это не ложь? Как это может быть известно Испании? Разве вы способны говорить правду, английские еретики?

— Сэр! — негодующе вскричал лорд Джулиан, и глаза его заблестели. По привычке он схватился рукой за то место, где обычно висела его шпага, затем пожал плечами и насмешливо улыбнулся. — Конечно, — сказал он спокойно, — вы можете безнаказанно оскорблять безоружного человека, вашего пленника. Это так соответствует и вашему поведению и всему, что я слышал об испанской чести.

Лицо адмирала побагровело. Он уже почти поднял руку, чтобы ударить Уэйда, но сдержал свой гнев — возможно, под влиянием только что сказанных слов, — резко повернулся и ушел, ничего не ответив.

Глава 19

ВСТРЕЧА
Адмирал ушел, хлопнув дверью. Лорд Джулиан повернулся к Арабелле, пытаясь улыбнуться. Он чувствовал, что неплохо держал себя в ее присутствии, и от этого испытывал почти детское удовлетворение.

— Вы все же согласитесь со мной, что последнее слово сказал я! — самодовольно заметил он, тряхнув своими золотистыми локонами.

Арабелла Бишоп подняла на него глаза:

— Какая разница, кто именно сказал последнее слово? Я думаю об этих несчастных с «Ройял Мэри». Многие из них действительно уже сказали свое последнее слово. А за что они погибли? За что потоплен прекрасный корабль?

— Вы очень взволнованы, мисс Бишоп. Я…

— Взволнована?! — Она принужденно засмеялась. — Уверяю вас, сэр, я спокойна. Мне просто хочется знать, зачем испанец сделал все это? Для чего?

— Вы же слыхали, что он говорил! — Уэйд сердито пожал плечами, затем коротко добавил: — Кровожадность.

— Кровожадность? — спросила она в изумлении. — Но это же дико, чудовищно!

— Да, вы правы, — согласился лорд Джулиан.

— Я не понимаю этого. Три года назад испанцы напали на Бриджтаун. Они вели себя так бесчеловечно и жестоко, что этому трудно даже поверить. И когда я сейчас вспоминаю об этом, мне кажется, что я видела кошмарный сон. Неужели люди такие скоты?

— Люди? — удивленно переспросил лорд Джулиан. — Скажите — испанцы, и я тут же соглашусь с вами. Клянусь честью, все это может почти оправдать поступки людей, подобных Бладу!

Она вздрогнула, словно от озноба, а затем, поставив локти на стол и опершись подбородком на ладони, уставилась перед собой.

Наблюдая за девушкой, лорд Джулиан видел, что она осунулась и побледнела. Причин для этого было достаточно. Но ни одна женщина из числа его знакомых не сохранила бы столько самообладания в таком тяжелом испытании. Если же говорить о страхе, то за все время она не проявила и малейшего признака его. Уэйд восхищался ее мужеством.

В каюту вошел слуга-испанец с чашкой шоколада и коробкой перуанских сладостей на серебряном подносе, который он поставил на стол перед Арабеллой.

— Адмирал просит вас откушать, — сказал он и, поклонившись, вышел.

Арабелла Бишоп, погруженная в свои думы, не обратила внимания ни на слугу, ни на то, что он принес. Она продолжала сидеть, глядя прямо перед собой. Лорд Джулиан прошелся по длинной и узкой каюте, свет в которую падал сквозь люк в потолке и большие квадратные окна, выходившие на корму. Каюта была богато обставлена: на полу — роскошные восточные ковры, у стен — книжные шкафы, а резной буфет из орехового дерева ломился от серебра. Под одним из окон на длинном низком сундуке лежала гитара, украшенная лентами. Лорд Джулиан взял гитару, нервно пробежал пальцами по струнам и положил инструмент обратно на сундук.

В каюте воцарилась тишина, но ее вскоре нарушил Уэйд. Обернувшись к Арабелле, он сказал:

— Меня прислали сюда уничтожить пиратство. Но, черт возьми, простите меня, мисс, я склоняюсь к мысли, что французы правы, желая сохранить его как меру для обуздания этих испанских мерзавцев…

Прошло совсем немного времени, прежде чем эта резкая характеристика получила веское подтверждение. Но пока дон Мигель относился к своим пленникам достаточно внимательно и вежливо. Это лишь соответствовало предположению, презрительно высказанному Арабеллой, что, поскольку их держат для получения выкупа, у них нет основании опасаться за свою жизнь. Арабелле и ее служанке-мулатке была предоставлена отдельная каюта, в другой каюте поместили лорда Джулиана. Они могли свободно ходить по кораблю, и адмирал пригласил их обедать вместе с ним. Однако о своих дальнейших намерениях он продолжал хранить молчание.

«Милагроса» в сопровождении «Гильдальго», неотступно следовавшего за ней, двигалась в западном направлении, а затем, обойдя мыс Тибурон, свернула на юго-запад. Выйдя в открытое море, откуда земля казалась едва приметным облачком на горизонте, «Милагроса» направилась на восток и попала прямо в объятия капитана Блада, который, как нам уже известно, шел к Наветренному проливу. Это событие произошло ранним утром следующего дня. Тщетные поиски своего врага, которыми дон Мигель занимался на протяжении целого года, закончились неожиданной встречей. Таковы странные дороги судьбы.

Но ирония судьбы состояла еще и в том, что дон Мигель встретил «Арабеллу» в тот самый момент, когда она, оторвавшись от своей эскадры, находилась в явно невыгодном положении. И дону Мигелю показалось, что фортуна, так долго сопутствовавшая Бладу, теперь наконец отвернулась от него.

Арабелла только что встала и вышла на шканцы подышать свежим воздухом. Ее сопровождал галантный джентльмен — лорд Джулиан. И тут они увидели большой красный корабль, некогда носивший имя «Синко Льягас». Наклонив вперед громаду белоснежных парусов, корабль шел им навстречу. На грот-мачте его трепетал развеваемый утренним бризом длинный вымпел с изображением креста святого Георга. Золоченые края портов[66] в красных бортах корабля и позолоченная деревянная скульптура на носу ярко сверкали в лучах восходящего солнца.

Арабелла Бишоп не могла, конечно, распознать в этом огромном корабле тот самый «Синко Льягас», который она видела однажды в такой же яркий тропический день три года назад у острова Барбадос. Судя по флагу, это был английский корабль, величаво направлявшийся к ним. При виде его у нее пробудилось чувство гордости за свою страну, и она даже не подумала о той опасности, какая могла ей угрожать, если между кораблями завяжется бой.

Арабелла и лорд Джулиан взбежали на полуют. Захваченные открывшимся перед ними зрелищем, они всматривались в приближавшийся корабль. Лорд Джулиан, однако, не разделял радости Арабеллы, так как, побывав вчера в своем первом морском сражении, чувствовал, что этих впечатлений ему хватит надолго. Но я снова вынужден подчеркнуть, что этим фактом никак не хочу бросить тень на его светлость.

— Взгляните! — воскликнула она, указывая рукой на корабль.

И лорд Джулиан, к своему величайшему удивлению, заметил, что глаза ее заблестели. «Понимает ли она, что сейчас произойдет?» — подумал он.

Но Арабелла тут же рассеяла его сомнения, закричав:

— Это английский корабль! Он идет к нам! Его капитан намерен драться.

— Помоги ему бог в таком случае, — уныло пробормотал лорд, — но он, должно быть, не в своем уме. Идти в бой против таких сильных кораблей, как эти?! Если им удалось так легко потопить «Ройял Мэри», то во что они превратят этот корабль? Посмотрите на этого дьявола, дона Мигеля! В своем злорадстве он просто отвратителен.

Адмирал шнырял взад и вперед по шканцам, где лихорадочно готовились к бою. Заметив пленников, он махнул рукой, указав на английский корабль, и возбужденно прокричал по-испански какие-то слова, смысл которых заглушил шум на палубе.

Они подошли к перилам полуюта и стали наблюдать за суматохой. Дон Мигель, подпрыгивая от нетерпения, распоряжался на шканцах, размахивая подзорной трубой. Его канониры раздували фитили; часть моряков, бегая по вантам, спешно убирали паруса, другие натягивали над шкафутом прочную веревочную сеть для защиты от падающих обломков рангоута. Между тем «Гидальго» по сигналу «Милагросы» уверенно выдвинулся вперед и, поравнявшись с «Милагросой», находился справа от нее примерно на расстоянии полукабельтова. С высокого полуюта лорд Джулиан и Арабелла Бишоп видели суматоху на «Гидальго» и могли также заметить, что и на борту английского корабля, приближавшегося к ним, готовились к предстоящему бою: на корабле убирались все паруса, за исключением парусов на бизань-мачте и бушприте. Не сговариваясь друг с другом, без вызова или обмена сигналами между собой, оба противника будто заранее решили, что сражение неизбежно.

Убрав паруса, «Арабелла» несколько замедлила ход, но все же продолжала идти на сближение и уже находилась в пределах досягаемости мелких пушек с испанских кораблей. Испанцы ясно видели фигуры людей на баке и блеск медных пушек. Подняв пальники, канониры «Милагросы» начали раздувать тлеющие фитили, нетерпеливо посматривая на адмирала.

Однако адмирал отрицательно покачал головой.

— Терпение! — закричал он. — Стреляйте только наверняка. Он идет прямо к своей гибели — прямо на нок-рею и к веревке, которая давно уж его ожидает!

— Порази меня бог! — воскликнул лорд Джулиан. — Этот англичанин, должно быть, храбрец, если вступает в бой с такими неравными силами. Однако осторожность иногда является лучшим качеством, чем храбрость.

— Но храбрость чаще сокрушает силу, — возразила Арабелла.

Взглянув на нее, его светлость заметил в лице девушки только возбуждение, но ни малейшего признака страха. Лорд Джулиан уже больше не изумлялся. Да, она не принадлежала к числу тех женщин, с которыми его сталкивала жизнь.

— А сейчас, — сказал он, — я вынужден проводить вас в безопасное место.

— Отсюда мне лучше видно, — ответила она и тихо добавила: — Я молюсь за этого англичанина. Он и вправду очень смел!

Лорд Джулиан мысленно проклял смелость безвестного соотечественника.

«Арабелла» шла сейчас курсом, линия которого пролегала как раз между двумя испанскими кораблями. Лорд Джулиан схватился за голову и воскликнул:

— Ну конечно, ваш смельчак сумасшедший! Сам лезет в западню. Когда он будет проходить между испанскими кораблями, они разнесут его в щепки. Неудивительно, что этот черномазый дон не стреляет. На его месте я поступил бы точно так же.

В это мгновение адмирал поднял руку. Внизу на шкафуте проиграла труба, и вслед за этим канонир на баке выстрелил из своих пушек. И как только прокатился их грохот, лорд Джулиан увидел позади английского корабля и неподалеку от левого его борта два больших всплеска. Почти одновременно из медных пушек на носу «Арабеллы» вырвались две вспышки огня. Одно из ядер упало в воду, обдав брызгами дозорных на корме, а второе ядро с грохотом ударилось в носовую часть «Милагросы», сотрясло весь корабль и разлетелось мелкими осколками. В ответ «Гидальго» выстрелил по «Арабелле» из своих носовых пушек, но и на таком близком расстоянии всего каких-нибудь двести — триста ярдов — ни одно ядро не попало в цель.

И тут как раз носовые пушки «Арабеллы» дали залп по «Милагросе». На этот раз ядра превратили ее бушприт в обломки, и, теряя управление, она уклонилась влево. Дон Мигель грубо выругался. Едва лишь корабль испанского адмирала резким поворотом руля был возвращен на свой прежний курс, в бой вновь вступили передние пушки «Милагросы». Но прицел был взят слишком высоко: одно из ядер пролетело сквозь ванты «Арабеллы», оцарапав ее грот-мачту, а второе ядро упало в воду. Когда дым от выстрелов рассеялся, выяснилось, что английский корабль, идя тем же курсом, который, по мнению лорда Джулиана, должен был привести его в западню, находился уже почти между двумя испанскими кораблями.

Лорд Джулиан замер, Арабелла Бишоп ухватилась за поручни и задышала часто-часто. Перед ней промелькнули злая физиономия дона Мигеля и ухмыляющиеся лица канониров, стоявших у пушек. Наконец «Арабелла» полностью оказалась между испанскими кораблями. Дон Мигель прокричал что-то трубачу, который, забравшись на ют, стоял подле адмирала. Трубач поднес к губам серебряный горн, чтобы дать сигнал стрелять из бортовых пушек. Но едва он успел поднести к губам трубу, как адмирал схватил его за руку. Только сейчас он сообразил, что слишком долго медлил и что капитан Блад воспользовался этой медлительностью. Попытка стрелять в «Арабеллу» привела бы к тому, что «Милагроса» и «Гидальго» обстреливали бы друг друга. Дон Мигель приказал рулевым резко повернуть корабль влево, чтобы занять более удобную позицию. Но и это приказание запоздало. «Арабелла», проходя между испанскими кораблями, как будто взорвалась: из всех ее тридцати шести бортовых пушек одновременно раздался залп в упор по корпусам «Милагросы» и «Гидальго».

Корабльдона Мигеля вздрогнул от носа до кормы и от киля до верхушки грот-мачты. Оглушенная и потерявшая равновесие Арабелла Бишоп упала бы, если бы не его светлость, оказавший пассивную, но реальную помощь. Лорд Джулиан успел вцепиться в поручни, а девушка ухватилась за его плечи и благодаря этому держалась на ногах. Палуба покрылась клубами едкого дыма, от которого все на испанском корабле начали задыхаться и кашлять.

На палубу доносились со шкафута крики отчаяния, крепкая испанская ругань и стоны раненых. Покачиваясь на волнах, «Милагроса» медленно двигалась вперед; в ее борту зияли огромные дыры, фок-мачта была разбита, а в натянутой над палубой сетке чернели обломки рей. Нос корабля был изуродован: одно из ядер разорвалось внутри огромной носовой каюты, превратив ее в щепы.

Дон Мигель лихорадочно выкрикивал какие-то распоряжения, тревожно вглядываясь в густую пелену порохового дыма, медленно ползущего к корме. Он пытался определить, что происходит с «Гидальго».

В рассеивающейся дымке показались неясные очертания корабля. По мере его приближения контуры красного корпуса стали вырисовываться отчетливее. Это был корабль капитана Блада. Его мачты были обнажены. Только на бушприте смутно белел парус.

Дон Мигель был уверен, что «Арабелла» будет следовать своим прежним курсом, но вместо этого она под прикрытием пушечного дыма сделала поворот оверштаг и двинулась обратно, быстро сближаясь с «Милагросой». И прежде чем взбешенный дон Мигель мог что-либо сообразить, послышался треск ломающегося дерева и лязг абордажных крючьев, будто железные щупальца вцепились в борта и в палубу «Милагросы».

Пелена дыма наконец разорвалась, и адмирал увидел, что «Гидальго», накренившись на левый борт, быстро идет ко дну. До полного его погружения в морскую пучину оставались считанные секунды. Команда в отчаянии пыталась спустить на воду шлюпки.

Потрясенный этим зрелищем, дон Мигель не успел перевести быстрый взгляд с «Гидальго» на «Милагросу», как на ее палубу с ревом ринулись вооруженные пираты капитана Блада. Никогда еще уверенность столь быстро не сменялась отчаянием, никогда еще охотник не превращался так быстро в беспомощную дичь. А испанцы оказались именно в таком положении. Мгновенно проведенный абордаж, последовавший за мощным бортовым залпом «Арабеллы», захватил их врасплох. Немногие из офицеров дона Мигеля мужественно пытались дать отпор атакующим. Но испанцы, никогда не отличавшиеся завидной храбростью в рукопашном бою, сейчас растерялись еще более, так как знали, с каким страшным противником им нужно было драться. Под натиском корсаров испанские моряки отступали со шкафута на корму и на нос корабля, а пока этот молниеносный бой свирепствовал на верхней палубе, группа корсаров прорвалась через главный люк на нижнюю палубу и захватила канониров, стоявших около своих пушек.

Бо́льшая часть пиратов под командованием одноглазого, обнаженного до пояса верзилы Волверстона устремилась на ют, где, окаменев от отчаяния и бешенства, стоял дон Мигель де Эспиноса-и-Вальдес, адмирал Испании. Чуть повыше его, на полуюте, находились лорд Джулиан и Арабелла Бишоп. Уэйд был в ужасе от этой жестокой схватки, кипевшей на ограниченной площадке палубы. Арабелла старалась держаться спокойно и невозмутимо, но, не выдержав кровавого кошмара, с ужасом отпрянула от перил и на несколько мгновений потеряла сознание.

Недолгий, но ожесточенный бой кончился. Какой-то корсар своей абордажной саблей перерубил фал, и флаг Испании соскользнул с верхушки мачты. Пираты сейчас же овладели всем кораблем, и обезоруженные испанцы, как стадо баранов, толпились на верхней палубе.

Арабелла Бишоп быстро пришла в себя и, широко открыв глаза, едва удержалась, чтобы не броситься вперед. Но усилием воли она остановилась, и лицо ее покрылось мертвенной бледностью.

Осторожно пробираясь среди трупов и обломков, по палубе шел легкой и непринужденной походкой высокий человек с загорелым лицом. На голове его сверкал испанский шлем, а кираса из вороненой стали была богато украшена золотыми арабесками. На концах перевязи из пурпурного шелка, надетой поверх кирасы наподобие шарфа, свисали пистолеты с рукоятками, оправленными в серебро. Спокойно и уверенно поднявшись по широкому трапу на ют, он остановился перед испанским адмиралом и отвесил ему церемонный поклон. До Арабеллы и лорда Уэйда, стоявших на полуюте, донесся звонкий, отчетливый голос человека, говорившего на прекрасном испанском языке. И его слова лишь усилили восхищение, с которым лорд Джулиан давно уже наблюдал за этим человеком.

— Наконец-то мы встретились снова, дон Мигель, — произнес высокий человек. — Льщу себя надеждой, что вы удовлетворены, хотя, быть может, встреча происходит не так, как представлялась она вашему воображению. Но, как мне известно, вы страстно желали и добивались ее.

Потеряв дар речи, с лицом, искаженным от злобы, дон Мигель де Эспиноса выслушал ироническое приветствие человека, которого он считал виновником всех своих несчастий. Издав нечленораздельный вопль бешенства, адмирал хотел схватиться за шпагу, но не успел сделать это, так как его противник быстро сжал его руку своими железными пальцами.

— Спокойно, дон Мигель! — сказал он твердым голосом. — Не вызывайте своим безрассудством тех жестокостей, которые допустили бы ваши люди, окажись вы победителем.

Несколько секунд они стояли молча, не сводя глаз друг с друга.

— Что вы намерены со мной делать? — спросил наконец испанец хриплым голосом.

Капитан Блад пожал плечами, и его твердо сжатые губы тронула слабая улыбка.

— Мои намерения уже осуществлены. Я не хочу причинять вам еще большие огорчения, в которых повинны вы сами. Вы сами добивались встречи со мной. — Он повернулся и, указывая на шлюпки, которые корсары спускали с талей, сказал: — Вы и ваши люди можете взять эти шлюпки, а мы сейчас пустим этот корабль ко дну. Вот — берега острова Гаити, вы доберетесь туда без особых затруднений. И заодно примите мой совет, сударь: не гоняйтесь за мной. Думаю, что я приношу вам только несчастье. Уезжайте домой, в Испанию, дон Мигель, и займитесь там чем-нибудь, что вы знаете лучше, нежели морское дело.

Побежденный адмирал молча и с ненавистью глядел на Блада, а затем, шатаясь, как пьяный, спустился по трапу, волоча за собой побрякивавшую шпагу. Победитель, даже не потрудившись обезоружить адмирала, повернулся к нему спиной и увидел на юте Уэйда с Арабеллой. Если бы мысли лорда Джулиана не были заняты чем-то другим, он мог бы заметить, как сразу же изменилась походка этого смельчака, как еще больше потемнело его лицо. На секунду он задержался, пристально рассматривая своих соотечественников, потом быстро взбежал по трапу. Лорд Джулиан сделал шаг вперед, чтобы встретить неизвестного капитана пиратского корабля под английским флагом.

— Неужели вы, сэр, отпустите на свободу этого испанского мерзавца? — воскликнул он по-английски.

Джентльмен в вороненой кирасе, кажется, только сейчас заметил его светлость.

— А какое вам дело и кто вы такой, черт возьми? — спросил он с заметным ирландским акцентом.

Его светлость решил, что невежливость этого человека и отсутствие должного почтения к нему должны быть немедленно исправлены.

— Я лорд Джулиан Уэйд! — гордо отчеканил он.

— Да что вы говорите?! Настоящий лорд? И вы, быть может, объясните мне, какая чума занесла вас на испанский корабль? Что вы тут делаете?

Лорд Джулиан едва удержался, чтобы не вспылить. Вспыльчивость однако была ни к чему, и он стал объяснять, что к испанцу они попали не по своей вине.

— Он взял вас в плен, не так ли? И вместе с вами мисс Бишоп?

— Вы знакомы с мисс Бишоп? — с удивлением воскликнул лорд Уэйд.

Однако невежливый капитан, не обращая внимания на слова лорда, низко склонился перед Арабеллой. К удивлению лорда, она не только не ответила на его галантный поклон, но всем своим видом выразила презрение. Тогда капитан повернулся к лорду Джулиану и с запозданием ответил на его вопрос.

— Когда-то я имел такую честь, — сказал он хмуро, — но, оказывается, у мисс Бишоп очень короткая память.

Его губы исказила кривая улыбка, а в синих глазах под черными бровями появилось выражение мучительной боли, и все это так странно сочеталось с иронией, прозвучавшей в его ответе. Но Арабелла Бишоп, заметив только эту иронию, вспыхнула от негодования.

— Среди моих знакомых нет воров и пиратов, капитан Блад! — отрезала она, а его светлость чуть не подскочил от неожиданности.

— Капитан Блад! — воскликнул он. — Вы капитан Блад?

— Ну, а кто же еще, по вашему мнению?

Блад задал свой вопрос устало, занятый совсем другими мыслями. «Среди моих знакомых нет воров и пиратов…» Эта жестокая фраза многократным эхом отдавалась в его мозгу.

Но лорд Джулиан не мог допустить, чтобы на него не обращали внимания. Одной рукой он схватил Блада за рукав, а другой указал на удалявшуюся фигуру дона Мигеля:

— Капитан Блад, вы в самом деле не собираетесь повесить этого мерзавца?

— Почему я должен его повесить?

— Потому что он презренный пират, и я могу это доказать.

— Да? — сказал Блад, и лорд Джулиан удивился, как быстро поблекло лицо и погасли глаза капитана Блада. — Я сам тоже презренный пират и поэтому снисходителен к людям моего сорта. Пусть дон Мигель гуляет на свободе.

Лорд Джулиан задыхался от возмущения:

— И это после того, что он сделал? После того, как он потопил «Ройял Мэри»? После того, как он так жестоко обращался со мной… с нами? — негодующе протестовал лорд Джулиан.

— Я не состою на службе Англии или какой-либо другой страны, сэр. И меня совсем не волнуют оскорбления, наносимые ее флагу.

Его светлость даже отшатнулся от того свирепого взгляда, которым обжег его капитан Блад. Но гнев ирландца угас так же быстро, как и вспыхнул, и он уже спокойно добавил:

— Буду признателен, если вы проводите мисс Бишоп на мой корабль. Прошу поторопиться — эту посудину мы сейчас потопим.

Он медленно повернулся, чтобы уйти, но лорд Джулиан задержал его и, сдерживая свое возмущение, холодно произнес:

— Капитан Блад, вы окончательно разочаровали меня. Я надеялся, что вы сделаете блестящую карьеру!

— Убирайтесь к дьяволу! — бросил капитан Блад и, повернувшись на каблуках, ушел.

Глава 20

«ВОР И ПИРАТ»
На полуюте, под золотистым сиянием огромного кормового фонаря, где ярко горели три лампы, расхаживал в одиночестве капитан Блад. На корабле царила тишина. Обе палубы, тщательно вымытые швабрами, блистали чистотой. Никаких следов боя уже нельзя было найти. Группа моряков, рассевшись на корточках вокруг главного люка, сонно напевала какую-то мирную песенку. Спокойствие и красота тропической ночи смягчили сердца этих грубых людей — вахтенных левого борта. Они ожидали, что вот-вот пробьет восемь склянок.

Капитан Блад не слышал песни; он вообще ничего не слышал, кроме эха жестоких слов, заклеймивших его.

Вор и пират!

Одна из странных особенностей человеческой натуры состоит в том, что человек, имеющий твердое представление о некоторых вещах, все же приходит в ужас, когда непосредственно убеждается, что его представление соответствует действительности. Когда три года назад, на острове Тортуга, Блада уговаривали встать на путь искателя приключений, он еще тогда знал, какого мнения будет о нем Арабелла Бишоп. Только твердая уверенность в том, что она для него потеряна навсегда, ожесточила его душу, и, окончательно отчаявшись, он избрал этот путь.

Блад не допускал даже мысли, что когда-либо встретит Арабеллу, решив, что они разлучены навсегда. Постоянные думы об этом были источником его мучений. И все же, несмотря на его глубокое убеждение в том, что эти мучения не могли бы вызвать у нее даже легкой жалости, он все эти бурные годы носил в своем сердце ее милый образ. Мысль о ней помогала ему сдерживать не только себя, но и тех, кто за ним шел. Никогда еще за всю историю корсарства пираты не подчинялись такой жесткой дисциплине и никогда еще ими не управляла такая железная рука, никогда еще так решительно не пресекались обычные грабежи и насилия, как это было среди пиратов, плававших с капитаном Бладом. Как вы помните, в соглашениях, которые он заключал, предусматривалось, что во всех вопросах они обязаны были беспрекословно повиноваться своему капитану. И поскольку счастье всегда ему сопутствовало, он и сумел ввести среди корсаров невиданную дотоле дисциплину. Как смеялись бы над ним его пираты, если бы он сказал им, что все это делалось им из уважения к девушке, в которую он так сентиментально был влюблен! Как злорадствовали бы они, если б узнали, что эта девушка презрительно бросила ему в лицо: «Среди моих знакомых нет воров и пиратов»!

Вор и пират!

Какими едкими были эти слова, как они жгли его!

Совершенно не разбираясь в сложных переживаниях женской души, он даже и не подумал о том, почему она встретила его такими оскорблениями. Почему она была так раздражена? Он не мог разобраться, да и не хотел разбираться в этих естественных вопросах. Иначе ему пришлось бы сделать вывод, что если вместо заслуженной им благодарности за освобождение ее из плена она выразила презрение, то это произошло потому, что она сама была чем-то оскорблена и что оскорбление предшествовало благодарности и было связано с его именем. Если бы он подумал обо всем этом, то светлый луч надежды мог бы озарить его мрачное и зловещее отчаяние, он мог, наконец, понять, что только сильная обида, нанесенная девушке, или даже горе, причиной которого был он сам, могли вызвать такое презрение.

Так рассуждали бы вы. Но не так рассуждал капитан Блад. Более того: в эту ночь он вообще не рассуждал. В его душе боролись два чувства: святая любовь, которую он в продолжение всех этих лет питал к ней, и жгучая ненависть, которая была сейчас в нем разбужена. Крайности сходятся и часто сливаются так, что их трудно различить. И сегодня вечером любовь и ненависть переплелись в его душе, превратившись в единую чудовищную страсть.

Вор и пират!

Вот кем она считала его без всяких оговорок, забыв о том, что он был осужден жестоко и несправедливо. Она ничего не знала об отчаянном положении, в каком очутился он после бегства с острова Барбадос, и не считалась с обстоятельствами, превратившими его в пирата. То, что он, будучи пиратом, поступал не как пират, а как джентльмен, также не трогало ее, и она не нашла у себя в сердце никакого сострадания. Всего лишь двумя словами Арабелла вынесла ему окончательный приговор. В ее глазах он был только вор и пират.

Ну что ж! Если она назвала его вором и пиратом, то он и будет теперь вором и пиратом; будет таким же беспощадным и жестоким, как все пираты. Он прекратит эту идиотскую борьбу с самим собой, он не желает больше оставаться в двух мирах одновременно — быть пиратом и джентльменом. Она ясно указала ему, к какому миру он принадлежит. И сейчас она получит доказательства, что была права. Она у него на корабле, она в его власти, и он сделает с ней все, что ему вздумается.

Блад издевательски засмеялся.

Но тут же он оборвал свой смех, и из его горла вырвалось нечто похожее на рыдание. Схватившись за голову, Блад обнаружил на лбу холодные капли пота.

Лорд Джулиан, знавший женскую половину рода человеческого несколько лучше капитана Блада, был занят в эту же ночь решением странной загадки, которую не мог разрешить и корсар. Я подозреваю, что это занятие его светлости было вызвано смутным чувством ревности. Поведение Арабеллы Бишоп в тех испытаниях, которым они подверглись, заставило его наконец понять, что девушка даже без врожденной грации и женственности все же может быть еще более привлекательной. Его очень заинтересовали прежние отношения Арабеллы с капитаном Бладом, и он чувствовал некоторое стеснение в груди и беспокойство, толкавшее его сейчас быстрее разобраться в этом вопросе.

Бесцветные, сонные глаза его светлости отличались умением замечать вещи, ускользавшие от внимания других людей, а ум у него, как я уже упоминал, был довольно острым.

Лорд Уэйд проклинал себя за то, что до сих пор не замечал многого или, по крайней мере, не присматривался ко всему более внимательно. Сейчас же он старался сопоставить все, что замечал раньше, с более свежими наблюдениями, сделанными им в этот самый день.

Он, например, заметил, что корабль Блада носит имя мисс Бишоп, и это, несомненно, было неспроста. Он заметил также странные детали встречи капитана Блада с Арабеллой и те перемены, которые произошли с каждым из них после этой встречи.

Почему она была так оскорбительно груба с капитаном? Вести себя так по отношению к человеку, который ее спас, было очень глупо, а его светлость не считал Арабеллу глупой. И все же, несмотря на ее грубость, несмотря на то что она была племянницей злейшего врага Блада, к ней и к лорду Джулиану все относились исключительно внимательно. Каждому из них была дана отдельная каюта и предоставлена возможность свободно передвигаться по всему кораблю; обедали они за одним столом со шкипером Питтом и лейтенантом Волверстоном, которые относились к ним с подчеркнутой вежливостью. И вместе с тем было ясно, что сам Блад тщательно уклонялся от встречи с ними.

Лорд Джулиан, продолжая свои наблюдения, связывал воедино разрозненные факты, внимательно перебирая в уме все наблюдения, какими он располагал. Не придя к определенному выводу, он решил получить дополнительные сведения у Арабеллы Бишоп за обеденным столом. Для этого нужно было подождать, пока уйдут Питт и Волверстон. Уэйду не пришлось долго ждать дополнительных сведений. Едва лишь Питт поднялся из-за стола и направился вслед за ушедшим Волверстоном, как Арабелла Бишоп остановила его вопросом.

— Мистер Питт, — спросила она, — не были ли вы среди тех, кто бежал с Барбадоса вместе с капитаном Бладом?

— Да, мисс. Я тоже был одним из рабов вашего дяди.

— А потом вы все время плавали вместе с капитаном Бладом?

— Да, мисс, я его бессменный штурман.

Арабелла кивнула головой. Она говорила очень сдержанно, но его светлость все же обратил внимание на ее необычную бледность, хотя в этом не было ничего удивительного, если учесть все то, что ей пришлось недавно пережить.

— Плавали ли вы когда-либо с французом, по имени Каузак?

— Каузак? — Питт засмеялся, так как это имя вызвало у него в памяти курьезные воспоминания. — Да, он был с нами в Маракайбо.

— А другой француз, по имени Левасер? — допытывалась она, и лорд Джулиан удивился, как она могла запомнить все эти имена.

— Да, Каузак был лейтенантом на корабле Левасера, пока он не умер.

— Пока кто не умер?

— Да этот Левасер. Он был убит года два назад на одном из Виргинских островов.

Наступило короткое молчание, а затем Арабелла Бишоп еще более спокойным голосом спросила:

— А кто его убил?

Питт охотно, поскольку не видел необходимости скрывать правду, продолжал отвечать, заинтригованный таким градом вопросов:

— Его убил капитан Блад.

— За что?

Питт замялся, полагая, что история о гнусностях Левасера не для девичьих ушей.

— Они поссорились, — коротко ответил он.

— Эта ссора произошла… из-за женщины? — неумолимо продолжала Арабелла.

— Можно сказать, что так…

— А как звали эту женщину?

Питт удивленно поднял брови, но все же ответил:

— Мисс д’Ожерон, дочь губернатора Тортуги. Она бежала с этим Левасером… и… Блад вырвал ее из его грязных лап. Левасер был очень скверный человек, мисс, и, поверьте мне, он получил от Питера Блада по заслугам.

— Понимаю. И… все же капитан Блад не женился на ней.

— Пока нет, — засмеялся Питт, зная полную беспочвенность тортугских сплетен, в которых мадемуазель д’Ожерон называлась будущей женой его капитана.

Арабелла Бишоп молча кивнула головой, и Джереми Питт, обрадованный, что допрос наконец кончился, повернулся и хотел было уйти. Но, не желая так заканчивать этот странный разговор, скорее похожий на допрос, он остановился в дверях и поделился с гостями новостью:

— Может быть, вам будет приятно узнать, что капитан изменил для вас курс корабля. Он намерен высадить вас на Ямайке, как можно ближе к Порт-Ройялу. Мы уже сделали поворот, и, если ветер удержится, вы скоро будете дома.

— Мы очень признательны капитану… — протянул его светлость, заметив, что Арабелла не намеревается отвечать. Она сидела нахмурившись, печально глядя перед собой.

— Да… вы можете быть ему признательны, — кивнул Питт. — Капитан очень рискует. Вряд ли кто согласился бы так рисковать на его месте. Но он уж всегда такой…

Питт вышел, оставив лорда Джулиана в задумчивости. Его светлость с возрастающим беспокойством продолжал тщательно изучать лицо Арабеллы, хотя бесцветные глаза его сохраняли все то же сонливое выражение. Наконец Арабелла перевела на него взгляд и сказала:

— Ваш Каузак, по-видимому, говорил правду.

— Я заметил, что вы это проверяли, — сказал лорд Джулиан, — и ломаю себе голову, к чему вам это знать.

Не получив ответа, он стал молча наблюдать за ней, перебирая пальцами локоны золотистого парика, обрамлявшие его длинное лицо.

Арабелла в задумчивости сидела у стола и, казалось, очень внимательно рассматривала чудесные испанские кружева, которыми была обшита скатерть. Лорд Джулиан прервал молчание.

— Этот человек поражает меня, — медленно произнес он вялым голосом. — Изменить свой курс для нас?.. Удивительно! Но еще удивительней то, что из-за нас он подвергается большой опасности, решаясь войти в воды, омывающие Ямайку… Нет, этот человек просто поражает меня!

Арабелла Бишоп рассеянно взглянула на него. Затем ее губы как-то странно, почти с презрением, вздрогнули. Своими пальчиками она начала что-то выстукивать по столу.

— Меня гораздо больше поражает иное, — сказала она. — То, что он не считает нас людьми, за которых можно взять хороший выкуп.

— Хотя это то, чего вы заслуживаете.

— Да? А почему?

— Потому что вы оскорбили его.

— Я привыкла называть вещи их собственными именами.

Тут лорд Джулиан взорвался:

— Вы привыкли? Но я, чтоб мне лопнуть, не хвастался бы этим! Это свидетельствует либо о крайней молодости, либо о крайней глупости. — Он помолчал секунду, чтобы вернуть себе обычное хладнокровие, и добавил: — Это также и проявление неблагодарности. Неблагодарность, конечно, человеческое свойство, но проявлять ее… ребячество.

На щеках Арабеллы выступил слабый румянец.

— Ваша светлость, вы огорчены моим поведением… Но я… я не понимаю вас. К кому я проявила неблагодарность? И в чем, когда?

— К капитану Бладу. Разве он не пришел и не спас нас?

— Пришел? — холодно переспросила Арабелла. — Я не имела понятия о том, что он знал о нашем пребывании на «Милагросе».

Его светлость позволил себе проявить чуть заметную нетерпеливость.

— Как бы то ни было, а именно он освободил нас от этого испанского мерзавца, — сказал лорд Джулиан. — Неужели в этой варварской части света до сих пор не заметили того, что хорошо известно даже в Англии? Ведь капитан Блад, по существу, воюет только против испанцев. И назвать его вором и пиратом, как это сделали вы, по меньшей мере неблагоразумно и неосторожно.

— Неосторожно? — презрительно переспросила она. — А какое мне дело до осторожности?

— Вижу, что никакого. Но подумайте тогда хотя бы об элементарном чувстве признательности. Должен честно сказать вам, мисс Бишоп, что на месте Блада я не мог бы так вести себя. Чтоб мне утонуть! Поразмыслите, сколько мучений он претерпел от своих соотечественников, и вы, так же как и я, удивитесь, что он еще способен отличать англичан от испанцев. Быть проданным в рабство! Бр-р-р! — И его светлость содрогнулся. — И кому? Проклятому колониальному плантатору… — Он запнулся. — Извините меня, мисс…

— Вы, кажется, слишком увлеклись, защищая этого… морского разбойника! — Презрение Арабеллы перешло почти в озлобление.

Лорд Джулиан пристально посмотрел на нее, а затем, полузакрыв свои большие бесцветные глаза и слегка наклонив голову, мягко заметил:

— Меня интересует, за что вы его так ненавидите?

Он решил, что рассердил Арабеллу, потому что щеки ее вспыхнули, а в глазах загорелся гнев. Но взрыва не последовало: она тут же взяла себя в руки.

— Ненавижу его? О мой бог! Как это могло прийти вам в голову! Я его просто не замечаю.

— А напрасно! Вам следовало бы его заметить, мисс Бишоп! — Его светлость говорил откровенно, именно то, что думал. — Он стоит этого. Человек, который может действовать так, как он действовал против этого адмирала, был бы драгоценным приобретением для нашего флота. Он не напрасно служил под командованием де Ритера. Ритер был гениальным флотоводцем, и, будь я проклят, ученик достоин своего учителя, если я вообще в чем-либо разбираюсь! Сомневаюсь, чтобы в военно-морском флоте Англии кто-либо мог с ним сравниться. Подумать только! Умышленно втиснуться между двумя испанскими кораблями на расстояние прямого выстрела и таким образом заставить их поменяться ролями! Для этого нужны смелость, находчивость, изобретательность! Он обманул своим маневром не только меня, плохого моряка. Испанский адмирал разгадал его намерения слишком поздно, когда Блад стал уже хозяином положения. Это великий человек, мисс Бишоп! Человек, которого стоит заметить!

Арабелла уже не могла удержаться от сарказма:

— Тогда используйте свое влияние на лорда Сэндерленда. Пусть он посоветует королю предложить Бладу офицерское звание.

Лорд Джулиан с удовольствием рассмеялся:

— О, это уже сделано! Его офицерский патент лежит у меня в кармане. — И он коротко рассказал ей о цели своей поездки сюда.

Оставив ее в изумлении, лорд Уэйд отправился на поиски капитана, так и не выяснив отношения Арабеллы к Бладу. Будь она к нему немножко снисходительней, его светлость чувствовал бы себя счастливее.

Он нашел капитана Блада расхаживающим по квартердеку[67]. Капитан был совершенно измучен своей борьбой с дьяволом, хотя его светлость даже и не подозревал о таком занятии Блада. С обычной для него фамильярностью лорд Джулиан, взяв капитана под руку, пошел рядом с ним.

— Что вам надо? Это еще что такое? — сердито спросил Блад, у которого было отвратительное настроение.

Его светлость не смутили эти слова.

— Я хотел бы, сэр, чтобы мы стали — друзьями, — вкрадчиво сказал он.

— Весьма польщен! — отрывисто бросил Блад. — Очень снисходительно с вашей стороны.

Лорд Джулиан не обратил внимания на явную иронию.

— Удивительно, что судьба столкнула нас. Ведь я приехал в Вест-Индию специально для того, чтобы вас увидеть.

— Вы не первый, кому это удается, — насмешливо ответил Блад. — Однако другие в основном были испанцами, и им не так везло, как вам.

— Вы не поняли меня, — сказал лорд Джулиан, серьезно приступая к изложению цели своей миссии.

Когда он закончил, капитан Блад, удивленно слушавший его, сказал:

— На этом корабле вы мой гость, а от прежних дней я еще сохранил какое-то представление о порядочном обращении с гостями, хотя и могу считаться сейчас вором и пиратом. Потому не скажу, что думаю о вас. Умолчу и о том, что я думаю о лорде Сэндерленде, поскольку он ваш родственник, а также и о наглом предложении, которое вы мне сделали. Но для меня, конечно, не новость, что один из министров Якова Стюарта считает возможным соблазнить любого человека взятками и этим заставить его пойти на предательство тех, кто ему доверился. — И он махнул рукой по направлению к шкафуту, откуда доносилась грустная песня корсаров.

— Вы опять меня не понимаете! — воскликнул лорд Джулиан, подавляя свое возмущение. — Ваши люди также будут взяты на королевскую службу.

— И вы полагаете, что они будут охотиться вместе со мной за своими товарищами из «берегового братства»? Клянусь, лорд Джулиан, это вы ничего не понимаете! Неужто в Англии не осталось даже и тени чести? Но не будем об этом говорить. Поговорим о другом. Как вы могли думать, что я приму от короля Якова офицерское звание? Мне не хочется даже пачкать вашим патентом свои руки, хотя это руки вора и пирата. Вы слышали, как мисс Бишоп назвала меня сегодня вором и пиратом, то есть презренным человеком, отщепенцем. А кто меня сделал таким человеком? Кто сделал меня вором и пиратом?

— Если вы были бунтовщиком… — начал лорд Джулиан.

Но его перебил капитан Блад:

— Вы-то должны знать, что я не был бунтовщиком и вообще не участвовал в восстании. Если бы это было так или если бы судьи просто ошиблись, то их несправедливость по отношению ко мне я мог бы еще простить, но никакой ошибки не было. Меня осудили именно за то, что я сделал, не больше и, не меньше. Этот кровавый вампир Джефрейс, будь он проклят, приговорил меня к смерти, а достойный его хозяин Яков Стюарт превратил меня в раба. А за что? За то, что я, выполняя свой профессиональный долг, из сострадания, не думая об убеждениях или политике, пытался облегчить муки другого человека, позднее осужденного за измену. Вот все мое преступление. Это легко проверить по документам. И за это я был продан в рабство! Видели ли вы хотя бы во сне, что значит быть рабом?..

Блад внезапно умолк, и было заметно, как он боролся с собой, а затем устало засмеялся.

От этого смеха легкий холодок пробежал по спине лорда Джулиана.

— Ну, хватит, — сказал капитан Блад. — Похоже на то, что я пытаюсь защищать себя, а всем известно, что это не входит в мои привычки. Признателен вам, лорд Джулиан, за ваши добрые намерения. Да, да! Возможно, вы поймете меня. Вы кажетесь мне человеком, способным меня понять.

Лорд Джулиан стоял не двигаясь. Он был глубоко взволнован словами Блада и страстным взрывом его негодования. В нескольких коротких и ясных выражениях Блад убедительно изложил причины своего озлобления и своей ненависти, так же как и доводы в свою защиту и оправдание. Уэйд посмотрел на энергичное, смелое лицо капитана, освещенное огромным кормовым фонарем, тяжело вздохнул и медленно произнес:

— Жаль, чертовски жаль! — И, движимый внезапным хорошим чувством, протянул Бладу руку. — Надеюсь, вы все же не будете обижаться на меня, капитан Блад?

— Нет, милорд. Ведь я… вор и пират. — Он невесело засмеялся и, не обратив внимания на протянутую руку, ушел.

Лорд Джулиан постоял на месте, наблюдая за высокой фигурой, медленно удалявшейся вдоль гакаборта. Затем, уныло покачав головой, он направился в каюту.

В дверях коридора его светлость чуть не наткнулся на Арабеллу Бишоп, идущую туда же, куда шел и он. Уэйд следовал за нею, слишком занятый мыслями о капитане Бладе, чтобы поинтересоваться, куда она могла ходить.

В каюте он бросился в кресло и вспылил с необычайной для него силой:

— Будь я проклят, если когда-либо встречал человека, который мне так нравился бы! И тем не менее с ним ничего нельзя сделать.

— Да, я слышала все, — призналась Арабелла слабым голосом, склонив голову и не отрывая глаз от сложенных на коленях рук.

Он удивленно взглянул на нее и, помолчав немного, сказал задумчиво:

— Я вот о чем думаю… Не вы ли виновны в том, что произошло с капитаном? Ваши слова гнетут его, он не может забыть их. Он отказался пойти на королевскую службу и даже не захотел пожать мне руку. Ну что можно сделать с таким человеком? Да, ему сопутствуют счастье, успех, удачи, а жизнь он кончит на нок-рее. Сейчас же этот донкихотствующий болван из-за нас подвергает себя смертельной опасности!

— Как? Почему? — взволнованно вскрикнула она.

— Как? Да разве вы забыли, что мы идем к Ямайке, где находится штаб английского флота? Правда, этим флотом командует ваш дядя…

Арабелла, подняв голову, прервала его, и он заметил, что дыхание ее участилось, а широко раскрытые глаза тревожно взглянули на лорда Джулиана.

— Боже мой! — воскликнула она. — Это не поможет ему. Даже и не думайте об этом. В мире у него нет злейшего врага, чем мой дядя. Он ничего не прощает. Я уверена, что только надежда схватить и повесить капитана Блада заставила его оставить свои плантации на Барбадосе и принять пост губернатора Ямайки. Капитан Блад этого, конечно, не знает… — Она умолкла и беспомощно развела руками.

— Не думаю, чтобы Блад изменил свое решение, если бы даже узнал об этом, — печально заметил лорд Джулиан. — Человека, который мог простить такого врага, как дон Мигель, и так решительно отвергнуть мое предложение, по обычным правилам судить нельзя. Он рыцарь до идиотизма.

— И все же на протяжении этих трех лет он был тем, кем был, и сделал то, что сделал, — грустно сказала Арабелла без всякого намека на презрение.

Лорд Джулиан, как я полагаю, любил читать нравоучения и был склонен к афоризмам.

— Жизнь чертовски сложная штука, — заключил он со вздохом.

Глава 21

НА СЛУЖБЕ У КОРОЛЯ ЯКОВА
На следующий день рано утром Арабеллу Бишоп разбудили пронзительные звуки горна и настойчивый звон судового колокола. Она лежала с открытыми глазами, лениво посматривая на покрытую зыбью зеленую воду, бежавшую мимо позолоченного иллюминатора. Постепенно до нее начал доходить шум, похожий на суматоху: из кают-компании доносился топот ног, хриплые крики и оживленная возня. Нестройный шум означал нечто иное, нежели обычную судовую работу. Охваченная смутной тревогой, Арабелла поднялась с постели и разбудила служанку.

Лорд Джулиан, разбуженный этим шумом, уже встал, торопливо оделся и вышел из своей каюты. Он с удивлением увидел возвышающуюся над его головой гору парусов. Они были подняты для того, чтобы поймать утренний бриз. Впереди, справа и слева от «Арабеллы» простиралась безбрежная гладь океана, сверкавшая золотом под лучами солнца, пламенеющий диск которого еще только наполовину вышел из-за горизонта.

На шкафуте, где еще прошлой ночью все было так мирно, лихорадочно работали человек шестьдесят. У перил полуюта капитан Блад ожесточенно спорил с одноглазым верзилой Волверстоном. Голова лейтенанта была повязана красным бумажным платком, а расстегнутая синяя рубаха открывала дочерна загорелую грудь. Едва лишь показался лорд Джулиан, как они тут же умолкли. Капитан Блад повернулся и поздоровался с ним.

— Я допустил очень большую ошибку, сэр, — сказал Блад, обменявшись приветствиями. — Мне не следовало бы так близко подходить к Ямайке ночью. Но я очень торопился высадить вас. Поднимитесь-ка сюда, сэр.

Удивленный лорд Джулиан поднялся по трапу. Взглянув в ту сторону горизонта, куда ему указывал капитан, он ахнул от изумления. Не более чем в трех милях к западу от них лежала земля, тянувшаяся ярко-зеленой полосой. А милях в двух со стороны открытого океана шли три огромных белых корабля.

— На них нет флагов, но это, конечно, часть ямайской эскадры, — спокойно сказал Блад. — Мы встретились с ними на рассвете, повернули, и с этого времени они начали погоню. Но так как «Арабелла» четыре месяца была в плавании, то у нее слишком обросло дно и она не может развить нужную нам скорость.

Волверстон, засунув огромные руки за широкий кожаный пояс, с высоты своего роста насмешливо взглянул на лорда Джулиана.

— Похоже, что вам, ваша светлость, придется еще раз побывать в морском бою до того, как мы разделаемся с этими кораблями, — сказал гигант.

— Об этом как раз мы сейчас и беседовали, — пояснил капитан Блад. — Я считаю, что мы не можем драться в таких неблагоприятных условиях.

— К черту неблагоприятные условия! — вскричал Волверстон, упрямо выставив свою массивную челюсть. — Для нас такие условия не новость. В Маракайбо они были еще хуже, но мы все же победили и захватили три корабля. Вчера, когда мы вступили в бой с доном Мигелем, преимущество тоже было не на нашей стороне.

— Да, но то были испанцы.

— А эти лучше? Неужели ты боишься этого неуклюжего барбадосского плантатора? Что тебя беспокоит, Питер? Ты еще ни разу не вел себя так, как сегодня.

Позади них грохнул пушечный выстрел.

— Это сигнал лечь в дрейф, — тем же равнодушным голосом заметил Блад и тяжело вздохнул.

И тут Волверстон вскипел.

— Да я скорее соглашусь встретиться с Бишопом в аду, чем лягу в дрейф по его приказу! — вскричал он и в сердцах плюнул на палубу.

Его светлость вмешался в разговор:

— О, вам нечего опасаться полковника Бишопа. Учитывая то, что вы сделали для его племянницы и для меня…

Волверстон хриплым смехом прервал лорда Джулиана.

— Вы не знаете полковника, — сказал он. — Ни ради племянницы, ни ради дочери и ни ради даже собственной матери он не откажется от крови, если только сможет ее пролить. Он — кровопийца и гнусная тварь! Нам с капитаном это известно. Мы были его рабами.

— Но ведь здесь же я! — с величайшим достоинством сказал его светлость.

Волверстон рассмеялся еще пуще, отчего его светлость слегка покраснел и вынужден был повысить свой голос.

— Уверяю вас, мое слово кое-что значит в Англии! — горделиво сказал он.

— Так то в Англии! Но здесь, черт побери, не Англия!

Тут грохот второго выстрела заглушил его слова. Ядро шлепнулось в воду неподалеку от кормы.

Блад перегнулся через перила к белокурому молодому человеку, стоявшему под ним у штурвала, и сказал спокойно:

— Прикажи убрать паруса, Джереми. Мы ложимся в дрейф.

Но Волверстон, быстро нагнувшись над перилами, проревел:

— Стой, Джереми! Не смей! Подожди! — Он резко повернулся к капитану.

Блад с грустной улыбкой положил ему на плечо руку.

— Спокойно, старый волк! Спокойно! — твердо, но дружески сказал он.

— Успокаивай не меня, а себя, Питер! Ты сумасшедший! Уж не хочешь ли ты отправить нас в ад из-за твоей привязанности к этой холодной, щупленькой девчонке?

— Молчать! — закричал Блад, внезапно рассвирепев.

Однако Волверстон продолжал неистовствовать:

— Я не стану молчать! Из-за этой проклятой юбки ты стал трусом! Ты трясешься за нее, а ведь она племянница проклятого Бишопа! Клянусь богом, я взбунтую команду, я подниму мятеж! Это все же лучше, чем сдаться и быть повешенным в Порт-Ройяле!

Их взгляды встретились. В одном был мрачный вызов, в другом — притупившийся гнев, удивление и боль.

— К черту говорить о чьей-либо сдаче. Речь идет обо мне, — сказал Блад. — Если Бишоп сообщит в Англию, что я схвачен и повешен, он заработает славу и в то же время утолит свою личную ненависть ко мне. Моя смерть удовлетворит его. Я направлю ему письмо и сообщу, что готов явиться на борт его корабля вместе с мисс Бишоп и лордом Джулианом и сдаться, но только при условии, что «Арабелла» будет беспрепятственно продолжать свой путь. Насколько я его знаю, он согласится на такую сделку.

— Эта сделка никогда не будет предложена! — зарычал Волверстон. — Ты окончательно спятил, Питер, если можешь даже думать об этом!

— Я все-таки не такой сумасшедший, как ты. Погляди на эти корабли. И он указал на преследовавшие их суда, которые приближались медленно, но неумолимо. — О каком сопротивлении можешь ты говорить? Мы не пройдем и полумили, как окажемся под их огнем.

Волверстон замысловато выругался и вдруг внезапно смолк, заметив уголком своего единственного глаза нарядную фигурку в сером шелковом платье. Они были так поглощены своим спором, что не видели спешившей к ним Арабеллы Бишоп, а также Огла, который стоял несколько поодаль в окружении двух десятков пиратов-канониров.

Но Блад, не обращая на них внимания, повернулся, чтобы взглянуть на мисс Бишоп. Он удивился тому, что она рискнула сейчас прийти на квартердек, хотя еще вчера избегала встречи с ним. Ее присутствие здесь, учитывая характер его спора с Волверстоном, было по меньшей мере стеснительным.

Милая и изящная, она стояла перед ним в скромном платье из блестящего серого шелка. Ее щеки покрывал легкий румянец, а в ясных карих глазах светилось возбуждение. Она была без шляпы, и утренний бриз ласково шевелил ее золотисто-каштановые волосы.

Капитан Блад, обнажив голову, молча приветствовал ее поклоном. Сдержанно и церемонно ответила она на его приветствие.

— Что здесь происходит, лорд Джулиан? — спросила она.

Как бы в ответ на ее вопрос послышался третий пушечный выстрел с кораблей, которые она удивленно рассматривала. Нахмурив брови, Арабелла Бишоп оглядела каждого из присутствующих мужчин. Они угрюмо молчали и чувствовали себя неловко.

— Это корабли ямайской эскадры, — ответил ей лорд Джулиан.

Но Арабелле не удалось больше задать ни одного вопроса. По широкому трапу бежал Огл, а за ним спешили его канониры. Это мрачное шествие наполнило сердце Арабеллы смутной тревогой.

На верху трапа Оглу преградил путь Блад. Его лицо и вся фигура выражали непреклонность и строгость.

— Что это такое? — резко спросил капитан. — Твое место на пушечной палубе. Почему ты ушел оттуда?

Резкий окрик сразу же остановил Огла. Тут сказалась прочно укоренившаяся привычка к повиновению и огромный авторитет капитана Блада среди своих людей, что, собственно, и составляло секрет его власти над ними. Но канонир усилием воли преодолел смущение и осмелился возразить Бладу.

— Капитан, — сказал он, указывая на преследующие их корабли, — нас догоняет полковник Бишоп, а мы не можем уйти и не в состоянии драться.

Выражение лица Блада стало еще более суровым. Присутствующим показалось даже, что он стал как-то выше ростом.

— Огл, — сказал он холодным и режущим, как стальной клинок, голосом, — твое место на пушечной палубе. Ты немедленно вернешься туда со своими людьми, или я…

Но Огл прервал его:

— Дело идет о нашей жизни, капитан. Угрозы бесполезны.

— Ты так полагаешь?

Впервые за всю пиратскую деятельность Блада человек отказывался выполнять его приказ. То, что ослушником был один из его друзей по Барбадосу, старый дружище Огл, заставило Блада поколебаться, прежде чем прибегнуть к тому, что он считал неизбежным. И рука его задержалась на рукоятке пистолета, засунутого за пояс.

— Это не поможет тебе, — предупредил его Огл. — Люди согласны со мной и настоят на своем!

— А на чем именно?

— На том, что нас спасет. И пока эта возможность в наших руках, мы не будем потоплены или повешены.

Толпа пиратов, стоявшая за спиной Огла, шумно одобрила его слова. Капитан мельком взглянул на этих решительно настроенных людей, а затем перевел свой взгляд на Огла.

Во всем этом чувствовался какой-то необычный мятежный дух, которого Бладеще не мог понять.

— Значит, ты пришел дать мне совет, не так ли? — спросил он с прежней суровостью.

— Да, капитан, совет. Вот она… — и он указал на Арабеллу, — вот эта девушка, племянница губернатора Ямайки… мы требуем, чтобы она стала заложницей нашей безопасности.

— Правильно! — заревели внизу корсары, а затем послышалось несколько выкриков, подтверждающих это одобрение.

Капитан Блад внешне никак не изменился, но в сердце его закрался страх.

— И вы представляете себе, — спросил он, — что мисс Бишоп станет такой заложницей?

— Конечно, капитан, и очень хорошо, что она оказалась у нас на корабле. Прикажи лечь в дрейф и просигналить им — пусть они пошлют шлюпку и удостоверятся, что мисс здесь. Потом скажи им, что если они попытаются нас задержать, то мы сперва повесим ее, а потом будем драться. Может быть, это охладит пыл полковника Бишопа.

— А может быть, и нет, — послышался медлительный и насмешливый голос Волверстона. И неожиданный союзник, подойдя к Бладу, стал рядом с ним. — Кое-кто из этих желторотых ворон может поверить таким басням, — и он презрительно ткнул большим пальцем в толпу пиратов, которая стала сейчас гораздо многочисленней, — но тот, кто мучился на плантациях Бишопа, не может. Если тебе, Огл, вздумалось сыграть на чувствах этого мерзавца-плантатора, то ты еще больший дурак во всем, кроме пушек, чем я мог подумать. Ведь ты-то знаешь Бишопа! Нет, мы не ляжем в дрейф, чтобы нас потопили наверняка. Если бы наш корабль был нагружен только племянницами Бишопа, то и это никак не подействовало бы на него. Неужели ты забыл этого подлеца? Этот грязный рабовладелец ради родной матери не откажется от мести. Я только что говорил об этом лорду Уэйду. Он тоже вроде тебя считал, что мы в безопасности, поскольку у нас на корабле мисс Бишоп. И если бы ты не был болваном, Огл, мне не нужно было бы объяснять тебе это. Мы будем драться, друзья…

— Как мы можем драться? — гневно заорал Огл, пытаясь рассеять впечатление, произведенное на пиратов убедительной речью Волверстона. — Может быть, ты прав, а может быть, и нет. Мы должны попытаться. Это наш единственный козырь…

Его слова были заглушены одобрительными криками пиратов. Они требовали выдать им девушку. Но в это мгновение еще громче, чем раньше, раздался пушечный выстрел с подветренной стороны, и далеко за правым бортом «Арабеллы» взметнулся высокий фонтан от падения ядра в воду.

— Они уже в пределах досягаемости наших пушек! — воскликнул Огл и, наклонившись над поручнями, скомандовал: — Положить руля к ветру!

Питт, стоявший рядом с рулевым, повернулся к возбужденному канониру:

— С каких это пор ты стал командовать, Огл? Я получаю приказы только от капитана!

— На этот раз ты выполнишь мой приказ, или же клянусь богом, что ты…

— Стой! — крикнул Блад, схватив руку канонира. — У нас есть лучший выход.

Он искоса взглянул на приближающиеся корабли и скользнул взглядом по мисс Бишоп и лорду Джулиану, которые стояли вместе в нескольких шагах от него. Арабелла, волнуясь за свою судьбу, была бледна и, полураскрыв рот, не спускала взора с капитана Блада.

Блад лихорадочно размышлял, пытаясь представить себе, что случится, если он убьет Огла и вызовет этим бунт. Кое-кто, несомненно, станет на сторону капитана. Но так же несомненно, что большинство пиратов пойдут против него. Тогда они добьются своего, и при любом исходе событий Арабелла погибнет. Даже если полковник Бишоп согласится с требованиями пиратов, ее все равно будут держать как заложницу и в конце концов расправятся с нею.

Между тем Огл, поглядывая на английские корабли и теряя терпение, потребовал от капитана немедленного ответа:

— Какой это лучший выход? У нас нет иного выхода, кроме предложенного мной. Мы испытаем наш единственный козырь.

Капитан Блад не слушал Огла, а взвешивал все «за» и «против». Его лучший выход был тот, о котором он уже говорил Волверстону. Но был ли смысл говорить о нем сейчас, когда люди, настроенные Оглом, вряд ли могли что-либо соображать! Он отчетливо понимал одно: если они и согласятся на его сдачу, то от своего намерения сделать Арабеллу заложницей все равно не откажутся. А добровольную сдачу самого Блада они просто используют как дополнительный козырь в игре против губернатора Ямайки.

— Из-за нее мы попали в эту западню! — продолжал бушевать Огл. — Из-за нее и из-за тебя! Ты рисковал нашими жизнями, чтобы доставить ее на Ямайку. Но мы не собираемся расставаться с жизнью…

И тут Блад принял решение. Медлить было немыслимо! Люди уже отказывались ему повиноваться. Вот-вот они стащат девушку в трюм… Решение, принятое им, мало его устраивало, более того — оно было очень неприятным для него выходом, но он все же не мог не использовать его.

— Стойте! — закричал снова он. — У меня есть иной выход. — Он перегнулся через поручни и приказал Питту: — Положить руля к ветру! Лечь в дрейф и просигналить, чтобы выслали шлюпку.

На корабле мгновенно воцарилось молчание, таившее в себе изумление и подозрение: никто не мог понять причину такой внезапной уступчивости капитана. Но Питт, хотя и разделявший чувства большинства, повиновался. Прозвучала поданная им команда, и после короткой паузы человек двадцать пиратов бросились выполнять приказ: заскрипели блоки, захлопали, поворачиваясь против ветра, паруса. Капитан Блад взглянул на лорда Джулиана и кивком головы подозвал его к себе. Его светлость подошел, удивленный и недоверчивый. Недоверие его разделяла и мисс Бишоп, которая, так же как и Уэйд и все остальные на корабле (хотя совсем по другим причинам), была ошеломлена внезапной уступкой Блада.

Подойдя к поручням вместе с лордом Джулианом, капитан Блад кратко и отчетливо сообщил команде о цели приезда лорда Джулиана в Карибское море и рассказал о предложении, которое ему вчера сделал Уэйд.

— Я отверг это предложение, как его светлость может вам подтвердить, считая его оскорбительным для себя. Те из вас, кто пострадал по милости короля Якова, поймут меня. Но сейчас, в нашем отчаянном положении… — он бросил взгляд на корабли, почти уже догнавшие «Арабеллу», и к ним же обратились взоры всех пиратов, — я готов следовать путем Моргана — пойти на королевскую службу и этим прикрыть вас всех.

На мгновение все оцепенели, как от удара грома, а затем поднялось настоящее столпотворение — крики радости, вопли отчаяния, смех, угрозы смешались в единый нестройный шум. Бо́льшая часть пиратов все же обрадовалась такому выходу, и радость эта была понятна: люди, которые готовились умирать, внезапно получили возможность остаться в живых. Но многие из них колебались принять окончательное решение, пока капитан Блад не даст удовлетворительных ответов на несколько вопросов, главный из которых был задан Оглом:

— Посчитается ли Бишоп с королевским патентом, когда ты его получишь?

На это ответил лорд Джулиан:

— Бишопу не поздоровится, если он попытается пренебречь властью короля. Даже если он посмеет сделать такую попытку, офицеры эскадры никогда его не поддержат.

— Да, — сказал Огл, — это правда.

Однако несколько корсаров категорически возражали против такого выхода. Одним из них был старый волк Волверстон.

— Я скорее соглашусь сгореть в аду, чем пойду на службу к королю! — в бешенстве заорал он.

Но Блад успокоил и его и тех, кто думал так же, как и он:

— Кто из вас не желает идти на королевскую службу, вовсе не обязан следовать за мной. Я иду только с теми, кто этого хочет. Не думайте, что я охотно на это соглашаюсь, но у нас нет иной возможности спастись от гибели. Никто не тронет тех, кто не пожелает идти за мной, и они останутся на свободе. Таковы условия, на которых я продаю себя королю. Пусть лорд Джулиан, представитель министра иностранных дел, скажет, согласен ли он с этими условиями.

Уэйд согласился немедленно, и дело на этом, собственно, закончилось. Лорд Джулиан поспешно бросился в свою каюту за патентом, весьма обрадованный таким поворотом событий, давшим ему возможность так хорошо выполнить поручение своего правительства.

Тем временем боцман просигналил на ямайские корабли, вызывая лодку. Пираты на шкафуте столпились вдоль бортов, с чувством недоверия и страха разглядывая огромные, величественные галионы, подходившие к «Арабелле».

Как только Огл покинул квартердек, Блад повернулся к Арабелле Бишоп. Она все время следила за ним сияющими глазами, но сейчас выражение ее лица изменилось, потому что капитан был мрачен, как туча. Арабелла поняла, что его, несомненно, гнетет принятое им решение, и с замешательством, совершенно необычным для нее, легко прикоснулась к руке Блада.

— Вы поступили мудро, сэр, — похвалила она его, — даже если это идет вразрез с вашими желаниями.

Он хмуро взглянул на Арабеллу, из-за которой пошел на эту жертву.

— Я обязан этим вам, или думаю, что обязан, — тихо ответил Блад.

Арабелла не поняла его.

— Ваше решение избавило меня от кошмарной опасности, — призналась она и содрогнулась при одном лишь воспоминании. — Но я не понимаю, почему вы вначале отклонили предложение лорда Уэйда. Ведь это почетная служба.

— Служба королю Якову? — насмешливо спросил он.

— Англии, — укоризненно поправила она его. — Страна — это все, сэр, а суверен[68] — ничто. Король Яков уйдет, придут и уйдут другие, но Англия останется, чтобы ей честно служили ее сыны, не считаясь со своим озлоблением против людей, временно стоявших у власти.

Он несколько удивился, а затем чуть улыбнулся.

— Умная защита, — одобрил он. — Вы должны были бы сказать это команде. — А затем, с добродушной насмешкой в голосе, заметил: — Не кажется ли вам сейчас, что такая почетная служба могла бы восстановить любое имя человека, который был вором и пиратом?

Арабелла быстро опустила глаза, и голос ее слегка дрожал, когда она ответила:

— Если он… хочет знать, то, может быть… нет, даже наверно… о нем было вынесено слишком суровое суждение…

Синие глаза Блада сверкнули, а твердо стиснутые губы смягчились.

— Ну… если вы думаете так, — сказал он, вглядываясь в нее с какой-то странной жаждой во взоре, — то в конце концов даже служба королю Якову может показаться терпимой.

Взглянув на море, Блад заметил шлюпку, отвалившую от одного из больших кораблей, которые, мягко покачиваясь на волнах, лежали в дрейфе не более чем в трехстах ярдах от них. Он тут же взял себя в руки, чувствуя новые силы и бодрость, как бывает у выздоравливающего после длительной и тяжелой болезни.

— Если вы спуститесь вниз, возьмете служанку и свои вещи, то мы сразу же отправим вас на один из кораблей эскадры, — сказал он, указывая на шлюпку.

Когда Арабелла ушла, Блад, подозвав Волверстона и опершись на борт, стал вместе с ним наблюдать за приближением шлюпки, в которой сидели двенадцать гребцов под командованием человека в красном. Капитан навел подзорную трубу на эту фигуру.

— Это не Бишоп, — полувопросительно, полуутвердительно заметил Волверстон.

— Нет, — ответил Блад, складывая подзорную трубу. — Не знаю, кто это может быть.

— Ага! — с иронической злостью воскликнул Волверстон. — Полковник, видать, совсем не жаждет появиться здесь самолично. Он уже побывал раньше на этой посудине, и мы тогда заставили его поплавать. Помня об этом, он посылает своего заместителя.

Этим заместителем оказался Кэлверлей — энергичный, самонадеянный офицер, не очень давно прибывший из Англии. Было совершенно очевидно, что полковник Бишоп тщательно проинструктировал его, как следует обращаться с пиратами.

Выражение лица Кэлверлея, когда он ступил на шкафут «Арабеллы», было надменным, суровым и презрительным.

Блад с королевским патентом в кармане стоял рядом с лордом Джулианом. Капитан Кэлверлей был слегка удивлен, увидев перед собой двух людей, так резко отличавшихся от того, что он ожидал встретить. Однако его надменность от этого не уменьшилась, и он удостоил лишь мимолетным взглядом свирепую орду полуобнаженных людей, стоявших полукругом за Бладом и Уэйдом.

— Добрый день, сэр, — любезно поздоровался с ним Блад. — Имею честь приветствовать вас на борту «Арабеллы». Мое имя Блад, капитан Блад. Возможно, вы слыхали обо мне.

Капитан Кэлверлей угрюмо взглянул на Блада. Знаменитый корсар своей внешностью отнюдь не походил на отчаявшегося человека, вынужденного к позорной капитуляции. Неприятная, кислая улыбка скривила надменно сжатые губы офицера.

— У тебя будет возможность поважничать на виселице! — презрительно буркнул он. — А сейчас мне нужна твоя капитуляция, но не твоя наглость.

Капитан Блад, делая вид, что он очень удивлен и огорчен, обратился к лорду Джулиану:

— Вы слышите? Вы когда-либо слышали что-либо подобное? Вы понимаете, милорд, как заблуждается этот молодой человек. Может быть, мы предотвратим опасность поломки костей кое-кому, если ваша светлость объяснит, кто я такой и каково мое положение?

Лорд Джулиан, выступив вперед, небрежно и даже презрительно кивнул этому еще совсем недавно надменному, а сейчас ошарашенному офицеру. Питт, который с квартердека наблюдал за этой сценой, рассказывает в своих записках, что его светлость был мрачен, как поп при свершении казни через повешение. Однако я склонен подозревать, что эта мрачность была лишь маской, которой забавлялся лорд Джулиан.

— Имею честь сообщить вам, сэр, — надменно заявил он, — что капитан Блад является офицером королевского флота, о чем свидетельствует патент с печатью лорда Сэндерленда, министра иностранных дел его величества короля Англии.

Капитан Кэлверлей выпучил глаза. Лицо его побагровело. В толпе корсаров послышались хохот, заковыристая брань и радостные восклицания, которыми они выражали свое удовольствие от этой комедии. Кэлверлей молча глядел на Уэйда, пытаясь понять, откуда у этого проходимца такой дорогой, элегантный костюм, такой спокойный, уверенный вид и столь холодная, чеканная речь. Должно быть, этот прохвост некогда вращался в изысканном обществе?

— Кто ты такой, черт тебя побери? — вспылил наконец Кэлверлей.

Голос его светлости стал более холодным и отчужденным:

— Вы дурно воспитаны, сэр, как я замечаю. Моя фамилия Уэйд, лорд Джулиан Уэйд. Я — посол его величества в этих варварских краях и близкий родственник лорда Сэндерленда. Полковник Бишоп должен был знать о моем прибытии.

Внезапная перемена в манерах Кэлверлея при имени лорда Джулиана показала, что сообщение о нем уже дошло до Ямайки и Бишопу было об этом известно.

— Я… полагаю… полковник был уведомлен, — ответил Кэлверлей, колеблясь между сомнением и подозрением. — То есть ему было сообщено о приезде лорда Джулиана Уэйда. Но… но… на этом корабле?.. — Он виновато развел руками и, окончательно смешавшись, умолк.

— Я плыл на «Ройял Мэри»…

— Нам так и было сообщено.

— Но «Ройял Мэри» была потоплена испанским капером, и я никогда не добрался бы сюда, если бы не храбрость капитана Блада, который меня спас.

В хаос, царивший в мозгу Кэлверлея, проник луч света.

— Я вижу, я понимаю…

— Весьма сомневаюсь в этом. — Его светлость продолжал оставаться таким же суровым. — Но это придет со временем… Капитан Блад, предъявите ему ваш патент. Это, вероятно, рассеет все его сомнения, и мы сможем следовать дальше. Я был бы рад поскорее добраться до Порт-Ройяла.

Капитан Блад сунул пергамент прямо в вытаращенные глаза Кэлверлея. Офицер внимательно ознакомился с документом, особенно присматриваясь к печатям и подписям, а затем, обескураженный, отошел и растерянно поклонился.

— Я должен вернуться к полковнику Бишопу за распоряжениями, — смущенно пробормотал он.

В эту минуту толпа пиратов расступилась, и в образовавшемся проходе показалась мисс Бишоп в сопровождении своей служанки-мулатки. Искоса поглядев через плечо, капитан Блад заметил ее приближение.

— Быть может, вы проводите к полковнику его племянницу? — сказал Блад Кэлверлею. — Мисс Бишоп также была вместе с его светлостью на «Ройял Мэри». Она сможет ознакомить дядю со всеми деталями гибели этого корабля и с настоящим положением дел.

Не успев прийти в себя от изумления, капитан Кэлверлей мог ответить на этот новый сюрприз только поклоном.

— Что же касается меня, — растягивая слова, сказал лорд Джулиан, — то я останусь на борту «Арабеллы» до прибытия в Порт-Ройял. Передайте полковнику Бишопу привет и скажите ему, что в ближайшем будущем я надеюсь с ним познакомиться.

Глава 22

ССОРА
«Арабелла» стояла в огромной гавани Порт-Ройяла, достаточно вместительной, чтобы дать пристанище кораблям всех военных флотов мира. По существу, корабль был в плену, так как примерно в четверти мили от правого борта вздымалась тяжелая громада круглой башни форта, а не более чем в двух кабельтовых за кормой и с левого борта «Арабеллу» стерегли шесть военных судов ямайской эскадры, стоявших на якоре.

Прямо перед «Арабеллой», на противоположном берегу гавани, белели плоские фасады зданий довольно большого города, спускавшегося почти к самой воде. За этими зданиями подобно террасам поднимались красные крыши, обозначая отлогий склон берега, на котором был расположен город. На фоне далеких зеленых холмов, под небом, напоминавшим купол из полированной стали, местами возвышались среди крыш остроконечные башенки и шпили.

Лежа на плетеной кушетке, прикрытой для защиты от жгучего солнца самодельным тентом из бурой парусины, на квартердеке скучал Питер Блад. В руках его была истрепанная книга — «Оды» Горация в переплете из телячьей кожи.

С нижней палубы доносилось шарканье швабр и журчание воды в шпигатах[69].

Было еще очень рано, и моряки под командой боцмана Хэйтона работали на шкафуте и баке, а один из моряков хриплым голосом напевал корсарскую песенку:

В борт ударились бортом,
Перебили всех потом,
И отправили притом на дно морское!
Дружнее, хо! Смелей, йо-хо!
Кто теперь на чертов Мэйн пойдет со мною?
Блад вздохнул, и по его энергичному загорелому лицу пробежало что-то вроде улыбки, а затем, забыв обо всем окружающем, он погрузился в размышления.

Последние две недели со дня получения им офицерского патента дела его шли отвратительно. Сразу же после прибытия на Ямайку начались неприятности с Бишопом. Едва лишь Блад и лорд Джулиан сошли на берег, как их встретил человек, даже не пытавшийся скрыть величайшей своей досады по поводу такого нежданного поворота событий и своей решимости изменить положение. Вместе с группой офицеров Бишоп ждал их на молу.

— Насколько я догадываюсь, вы лорд Джулиан Уэйд? — грубо спросил он, бросив злобный взгляд на капитана Блада.

Лорд Джулиан поклонился.

— Как мне кажется, я имею честь разговаривать с губернатором Ямайки полковником Бишопом? — спросил лорд с изысканной вежливостью, и его слова прозвучали так, как если бы его светлость давал полковнику Бишопу урок хорошего тона.

Сообразив это, полковник, хотя и с опозданием, сняв свою широкополую шляпу, отвесил церемонный поклон, а затем сразу же приступил к делу:

— Мне сказали, что вы выдали этому человеку королевский офицерский патент. — В его голосе чувствовалось раздраженное ожесточение. — Ваши мотивы были, несомненно, благородны… вы были признательны за освобождение из рук испанцев. Но патент должен быть немедленно аннулирован. Это недопустимая оплошность, милорд.

— Я вас не понимаю, — холодно заметил лорд Джулиан.

— Конечно, не понимаете, иначе вы никогда бы так не поступили. Этот человек обманул вас. Вначале он был бунтовщиком, потом стал беглым рабом, а сейчас это кровожадный пират. Весь прошлый год я за ним охотился.

— Мне все это хорошо известно, сэр. Я не так легко раздаю королевские патенты.

— Да? А как же тогда назвать то, что вы сделали? Но ничего, я как губернатор Ямайки, назначенный его величеством королем Англии, исправлю вашу ошибку по-своему.

— Каким же образом?

— Этого мерзавца ждет виселица в Порт-Ройяле.

Блад хотел вмешаться, но лорд Джулиан предупредил его:

— Я вижу, сударь, что вы не можете понять сути дела. Если патент выдан по ошибке, то эта ошибка не моя. Я действую в соответствии с инструкциями лорда Сэндерленда. Его светлость, хорошо зная обо всех этих фактах, поручил мне передать патент капитану Бладу, если капитан Блад согласится его принять.

От испуга полковник Бишоп разинул рот:

— Лорд Сэндерленд дал такое указание?

— Да.

Не дождавшись ответа губернатора, который окончательно потерял дар речи, лорд Джулиан спросил:

— Осмелитесь ли вы сейчас настаивать на том, что я ошибся? Берете ли вы на себя ответственность исправить мою ошибку?

— Я… я… не думал…

— Это я понимаю, сэр. Разрешите представить вам капитана Блада.

Волей-неволей полковник Бишоп вынужден был сделать самое любезное выражение лица, на какое только был способен. Однако все понимали, что под этой маской он скрывал лютую ярость.

А вслед за таким сомнительным началом положение дел не только не улучшилось, но, пожалуй, ухудшилось.

Лежа на кушетке, Блад думал еще и о другом. Он уже две недели находился в Порт-Ройяле, так как его корабль фактически вошел в состав ямайской эскадры. Когда весть об этом дойдет до острова Тортуга и корсаров, ожидающих его возвращения, имя капитана Блада, до сих пор пользовавшееся таким уважением «берегового братства», теперь будет упоминаться с омерзением. Недавние друзья будут рассматривать его поступок как предательство, как переход на сторону врага. Пройдет еще немного времени, и может случиться, что он поплатится за это своей жизнью. Ради чего ему нужно было ставить себя в такое положение? Ради девушки, которая все время упорно не замечает его? Он считал, что Арабелла по-прежнему питает к нему отвращение. За эти две недели она едва удостаивала его взглядом. А ведь именно для этого он ежедневно торчал в резиденции ее дяди, не обращая внимания на нескрываемую враждебность полковника. Но и это еще было не самое худшее. Он видел, что все свое время и внимание Арабелла уделяет только лорду Джулиану — молодому и элегантному вельможе из числа бездельников Сент-Джеймского двора. Какие же надежды имелись у него, отъявленного авантюриста, изгнанного из общества, против такого соперника, который вдобавок ко всему был еще и несомненно способным человеком?

Нетрудно вообразить себе, какой горечью наполнилась его душа. Капитан Блад сравнивал себя с той собакой из басни, что выпустила из пасти кость, погнавшись за ее отражением.

Он попытался найти утешение в двух строках на странице открытой им книги:

Люби не то, что хочется любить,
А то, что можешь, то, чем обладаешь…
Но и любимый Гораций не мог утешить капитана Блада.

Его мрачные раздумья прервал приход шлюпки, которая, незаметно подойдя с берега, ударилась о высокий красный корпус «Арабеллы»; потом послышался чей-то хриплый голос, судовой колокол отчетливо и резко пробил две склянки, и вслед за ними раздался длинный, пронзительный свисток боцмана.

Эти звуки окончательно привели в себя капитана Блада, и он поднялся с кушетки. Его красивый красный мундир, расшитый золотом, свидетельствовал о новом звании капитана. Сунув в карман книгу, он подошел к резным перилам квартердека и увидел Питта, поднимавшегося по трапу.

— Записка от губернатора, — сказал шкипер, протягивая ему сложенный лист бумаги.

Капитан сломал печать и пробежал глазами записку. Питт, в просторной рубахе и бриджах, облокотясь на перила, наблюдал за ним, и его честное, открытое лицо выражало явную озабоченность и тревогу.

Блад, взглянув на Питта, засмеялся, но сразу же умолк, скривив губы.

— Весьма повелительный вызов, — сказал он, передавая своему другу записку.

Молодой шкипер прочел ее, а затем задумчиво погладил свою золотистую бородку.

— Ты, конечно, не поедешь?! — сказал он полувопросительно, полуутвердительно.

— А почему бы и нет? Разве я не бываю ежедневно в форту?..

— Но он хочет вести разговор о нашем старом волке. Эта история дает ему повод для недовольства. Ты ведь знаешь, Питер, что только лорд Джулиан мешает Бишопу расправиться с тобой. Если сейчас он сможет доказать, что…

— Ну, а если даже он сможет? — беззаботно прервал его Блад. — Разве на берегу я буду в большей опасности, чем здесь, когда у нас осталось не более пятидесяти равнодушных мерзавцев, которые так же будут служить королю, как и мне? Клянусь богом, дорогой Джереми, «Арабелла» здесь в плену, под охраной форта и вот этой эскадры. Не забывай этого.

Питт сжал кулаки и, не скрывая недовольства, спросил:

— Но почему же в таком случае ты разрешил уйти Волверстону и другим? Ведь можно же было предвидеть…

— Перестань, Джереми! — перебил его Блад. — Ну, скажи по совести, как я мог удержать их? Ведь мы так договорились. Да и чем они помогли бы мне, если бы даже остались с нами?

Питт ничего не ответил, и капитан Блад, опустив руку на плечо друга, сказал:

— Вижу, что сам понимаешь. Я возьму шляпу, трость и шпагу и отправлюсь на берег. Прикажи готовить шлюпку.

— Ты отдаешь себя в лапы Бишопа! — предупредил его Питт.

— Ну, это мы еще посмотрим. Может быть, меня не так-то легко взять, как ему кажется. Я еще могу кусаться! — И, засмеявшись, Блад ушел в свою каюту.

На этот смех Джереми Питт ответил ругательством. Несколько минут он стоял в нерешительности, а затем нехотя спустился по трапу, чтобы отдать распоряжение гребцам.

— Если с тобой что-нибудь случится, Питер, — сказал он, когда Блад спускался с борта корабля, — то пусть Бишоп пеняет на себя. Эти пятьдесят парней сейчас, может быть, и равнодушны, но если нас обманут, то от их равнодушия и следа не останется.

— Ну что со мной может случиться, Джереми? Не волнуйся! Обещаю тебе, что буду обратно к обеду.

Блад спустился в ожидавшую его шлюпку, хорошо понимая, что, отправляясь сегодня на берег, подвергает себя очень большому риску. Может быть, поэтому, ступив на узкий мол у невысокой стены форта, из амбразур которого торчали черные жерла пушек, он приказал гребцам ждать его здесь. Ведь могло случиться, что ему придется немедля возвращаться на корабль.

Он не спеша обогнул зубчатую стену и через большие ворота вошел во внутренний двор. Здесь бездельничало с полдюжины солдат, а в тени стены медленно прогуливался комендант форта майор Мэллэрд. Заметив капитана Блада, он остановился и отдал ему честь, как полагалось по уставу, но улыбка, ощетинившая его жесткие усы, была мрачно-насмешливой. Однако внимание Питера Блада было поглощено совсем другим.

Справа от него простирался большой сад, в глубине которого находился белый дом губернатора. На главной аллее сада, обрамленной пальмами и сандаловыми деревьями, он увидел Арабеллу Бишоп. Быстрыми шагами Блад пересек внутренний двор и догнал ее.

— Доброе утро, сударыня! — поздоровался он, снимая шляпу, и тут же протестующе добавил: — Честное слово, безжалостно заставлять меня гнаться за вами в такую жару!

— Зачем же вы тогда гнались? — холодно спросила она и торопливо добавила: — Я спешу, и, надеюсь, вы извините меня, что я не могу задержаться.

— Вы совсем не спешили до моего появления, — шутливо запротестовал он, и, хотя его губы улыбались, в глазах его появилось какое-то странное, жесткое выражение.

— Но если вы заметили это, сэр, то меня удивляет ваша настойчивость.

Их шпаги скрестились. И не в привычках Блада было уклоняться от схватки.

— Честное слово, вы могли бы как-то объясниться, — заметил он. — Ведь только ради вас я нацепил этот королевский мундир, и вам должно быть неприятно, что его носит вор и пират.

Она пожала плечами и отвернулась, чувствуя одновременно и обиду и раскаяние. Однако, опасаясь выдать свое раскаяние, она решила прикрыться обидой и заметила:

— Я делаю все от меня зависящее.

— Чтобы время от времени заниматься благотворительностью. — И он попытался улыбнуться. — Слава богу, признателен вам и за это. Я, может быть, беру на себя слишком много, но не могу забыть, что, когда я был только рабом на плантациях вашего дяди, вы относились ко мне с большей добротой.

— Тогда вы имели основание на нее рассчитывать. В то время вы были просто несчастным человеком.

— Ну, а кем же вы можете назвать меня сейчас?

— Едва ли несчастным. Ваше счастье на морях стало пословицей. Были слухи и еще кое о чем: о вашем счастье и ваших успехах в других делах.

Она сказала это, вспомнив о мадемуазель д’Ожерон, и, если бы могла, тут же взяла бы свои слова обратно. Но Питер Блад и не придал им значения, совсем не поняв ее намека.

— Да? Все это ложь, черт побери, и я могу это доказать вам.

— Я даже не понимаю, к чему вам утруждать себя доказательствами, — заметила она, чтобы выбить оружие у него из рук.

— Для того, чтобы вы думали обо мне лучше.

— То, что я думаю, сэр, должно очень мало вас трогать.

Это был обезоруживающий удар, и он, отказавшись от боя, принялся ее уговаривать:

— Как вы можете говорить так, видя на мне мундир королевской службы, которую я ненавижу? Разве не вы сказали мне, что я могу искупить свою вину? Мне хочется только восстановить свое доброе имя в ваших глазах. Ведь в прошлом я не сделал ничего такого, чего мне следовало бы стыдиться.

Она не выдержала его пристального взгляда и опустила глаза.

— Я… я не понимаю, почему вы так говорите со мной, — сказала она уже не с той уверенностью, как раньше.

— Ах так! Теперь вы не понимаете! — воскликнул он. — Тогда я скажу вам.

— О нет, не нужно! — В ее голосе прозвучала подлинная тревога. — Я сознаю все, что вы сделали, и понимаю, что вы хоть немного, но беспокоились за меня. Верьте мне, я очень признательна. Я всегда буду признательна вам…

— Но если вы будете всегда думать обо мне, как о воре и пирате, то, честное слово, оставьте вашу признательность при себе. Мне она ни к чему.

На щеках Арабеллы вспыхнул яркий румянец, и Блад заметил, как ее грудь под белым шелком стала чаще вздыматься. Если даже ее и возмутили слова Блада и тон, каким они были произнесены, она все же подавила в себе возмущение, поняв, что сама была причиной его гнева. Арабелла честно попыталась исправить свою оплошность.

— Вы ошибаетесь, — начала она. — Это не так.

Но им не суждено было понять друг друга. Ревность — дурной спутник благоразумия, а она шла рядом с каждым из них.

— Но в таком случае что же так… или, вернее, кто? — спросил он и тут же добавил: — Лорд Джулиан?

Она взглянула на него с возмущением.

— О, будьте откровенны со мной! — безжалостно настаивал он. — Сделайте мне милость, скажите прямо.

Несколько минут Арабелла стояла молча. Она прерывисто дышала, и румянец на ее щеках то появлялся, то исчезал.

— Вы… вы совершенно невыносимы, — сказала она, отводя глаза. — Разрешите мне пройти.

Он отступил и своей широкополой шляпой, которую все еще держал в руке, сделал жест в сторону дома.

— Я больше не задерживаю вас, сударыня. В конце концов, я могу еще исправить свой отвратительный поступок. Потом вы припомните, что меня вынудила это сделать ваша жестокость.

Она тут же остановилась и взглянула ему прямо в лицо. Теперь она уже защищалась, и голос ее дрожал от негодования.

— Вы говорите со мной таким тоном! Вы осмеливаетесь разговаривать со мной подобным образом! — воскликнула она, поражая его своей страстностью. — Вы имеете дерзость укорять меня за то, что я не хочу касаться ваших рук, когда мне известно, что они обагрены кровью, когда я знаю вас не только как убийцу…

Он глядел на нее, приоткрыв рот от удивления.

— Убийца? Я? — выговорил он наконец.

— Назвать вам ваши жертвы? Да? Разве не вы убили Левасера?

— Левасер? — Он даже чуть-чуть улыбнулся. — Значит, вам и это сказали?!

— А вы отрицаете это?

— К чему? Вы правы — я убил его. Но я могу припомнить еще одно убийство другого человека при аналогичных обстоятельствах. Это произошло в Бриджтауне в ночь, когда на город напали испанцы. Мэри Трэйл может рассказать вам все подробности. Она была при этом.

Он яростно нахлобучил шляпу и сердито ушел, до того как она успела что-либо ответить ему или хотя бы уразуметь смысл всего, что он ей сказал.

Глава 23

ЗАЛОЖНИКИ
Стоя у колонны портика губернаторского дома, Питер Блад с болью и гневом в душе смотрел на огромный рейд Порт-Ройяла, на зеленые холмы и цепь Голубых гор, смутно видимые в дымке струившегося от зноя воздуха.

Раздумье Блада было прервано возвращением негра, который ходил доложить губернатору о приходе капитана. Следуя за слугой, он прошел на широкую веранду, в тени которой полковник Бишоп с лордом Джулианом Уэйдом спасались от удушливой жары.

— А, пришли! — приветствовал его губернатор, сопровождая свое приветствие мычанием, не предвещавшим ничего доброго.

Бишоп не потрудился подняться с места даже после того, как это сделал более воспитанный лорд Джулиан. Нахмурив брови, бывший барбадосский плантатор рассматривал своего бывшего раба. Блад стоял, держа в руке шляпу и слегка опираясь на длинную, украшенную лентами трость. Внешне он был спокоен, и ничто не выдавало его гнева, вызванного таким высокомерным приемом.

Помолчав немного, полковник сурово и вместе с тем самодовольно заявил:

— Я послал за вами, капитан Блад, потому что мне сообщили, что вчера с рейда ушел фрегат с вашим сообщником Волверстоном и сотней пиратов из полутораста человек, находившихся до этого под вашим командованием. Мы с его светлостью хотели знать, на каком основании вы разрешили им уйти.

— Разрешил? — переспросил Блад. — Я просто приказал им уйти.

Полковник на мгновение остолбенел от такого ответа.

— Приказали? — наконец сказал он с изумлением, в то время как лорд Джулиан недоумевающе поднял брови. — Черт побери! Может быть, вы объяснитесь точнее? Куда вы послали Волверстона?

— На Тортугу. Я поручил ему сообщить от моего имени командирам четырех других кораблей моей эскадры то, что здесь произошло и почему им не следует больше меня ждать.

Блад заметил, как полковник от бешенства побагровел. Глаза его налились кровью, и казалось, что от гнева он готов лопнуть. Плантатор резко повернулся к лорду Джулиану:

— Вы слышали, милорд? Он отпустил Волверстона, самого опасного после него человека из этой пиратской шайки. Я надеюсь, что ваша светлость теперь понимает, как безрассудно было выдать королевский офицерский патент такому человеку. Ведь это же… бунт… измена! Клянусь богом, этим делом должен заняться военно-полевой суд!

— Может быть, вы прекратите вздорную болтовню о бунте, измене и военно-полевом суде? — Блад надел шляпу и, не ожидая приглашения, сел. — Я послал Волверстона сообщить Хагторпу, Кристиану, Ибервилю и другим моим людям, что у них есть месяц на размышление, в течение которого они должны последовать моему примеру, прекратить пиратство и вернуться к мирным занятиям — охоте или заготовке леса, или же убраться из Карибского моря. Вот какое я дал поручение!

— Ну, а люди? — задал вопрос его светлость своим ровным голосом, не повышая тона. — Ведь Волверстон захватил с собой еще сто человек.

— Это те люди из моей команды, которым не по душе служба у короля Якова. Нашим соглашением, милорд, предусматривалось, что никто из них не будет подвергаться какому-либо принуждению.

— Я не помню этого, — с искренним убеждением сказал Уэйд.

Блад удивленно посмотрел на него и пожал плечами:

— Не хочу обвинять вас в забывчивости, милорд: так именно было, и я не лгу. Во всяком случае, нельзя даже и предполагать, чтобы я согласился на что-либо другое.

Губернатор уже не мог больше одерживаться:

— Значит, вы предупреждаете этих проклятых мерзавцев на Тортуге, чтобы они имели возможность спастись! Вот что вы сделали! Вот как вы используете офицерский патент, благодаря которому сами спаслись от виселицы!

Питер Блад невозмутимо взглянул на него.

— Хочу напомнить вам, — тихо сказал он, — что целью миссии лорда Уэйда, не принимая во внимание ваши собственные аппетиты, которые, как всем известно, являются аппетитами палача, — это освобождение Карибского моря от корсаров. Я принял сейчас самые эффективные меры для выполнения этой задачи. Известие о моем переходе на королевскую службу само по себе будет способствовать роспуску эскадры, которой я командовал до недавнего времени.

— Понимаю! — насмешливо проговорил губернатор. — Ну, а если этого не будет?

— У нас есть время обдумать, какие шаги можно будет предпринять.

Лорд Джулиан предупредил новую вспышку гнева полковника Бишопа.

— Возможно, — сказал он, — что лорд Сэндерленд будет доволен, если исход дела окажется таким, как вы обещаете.

Это были примирительные слова. Лорд Джулиан стремился не отступать от своих инструкций из расположения к Бладу. Поэтому сейчас он дружески протягивал ему руку, чтобы помочь преодолеть новое, весьма серьезное затруднение, которое создал сам капитан, дав в руки Бишопу оружие против себя. К сожалению, молодой вельможа был тем самым человеком, от которого Блад не хотел никакой помощи, потому что смотрел на него глазами, ослепленными ревностью.

— Во всяком случае, — ответил Блад не только вызывающе, но и с насмешкой, — это максимум того, на что вы можете рассчитывать и что лорд Сэндерленд может от меня получить.

Лорд Джулиан нахмурился и несколько раз приложил к губам носовой платок.

— Мне все это как-то не нравится, — сказал он уныло. — Более того, поразмыслив, я могу сказать, что мне это совсем не нравится.

— Сожалею, что это так, — дерзко улыбнулся Блад, — но я вовсе не намерен смягчать свои слова.

Его светлость слегка приподнял брови над чуть расширившимися бесцветными глазами.

— О! — покачал он головой. — Вы удивительно невежливы. Я разочаровался в вас, сэр. Мне казалось, что вы могли бы еще стать джентльменом.

— И это не единственная ошибка вашей светлости, — вмешался Бишоп. — Вы сделали еще более грубую ошибку, выдав ему офицерский патент и буквально сняв его с виселицы, которую я приготовил для него в Порт-Ройяле.

— Да, но самая грубая ошибка во всей этой истории с патентом, — сказал Блад, обращаясь к лорду Джулиану, — была допущена при назначении этого разжиревшего рабовладельца на пост губернатора Ямайки, в то время как его следовало бы назначить ее палачом. Эта должность ему больше подошла бы.

— Капитан Блад! — с упреком воскликнул лорд Джулиан. — Клянусь честью, вы заходите слишком далеко. Вы…

Но тут Бишоп прервал его. С трудом поднявшись и дав волю своей ярости, он разразился потоком непристойных ругательств. Капитан Блад, также встав с места, спокойно наблюдал за полковником. Когда Бишоп наконец умолк, Блад невозмутимо обратился к лорду Джулиану, будто ничего не произошло.

— Ваша светлость, вы, кажется, хотели что-то сказать? — спросил он с вызывающей вкрадчивостью.

Но к лорду Уэйду уже возвратилась его обычная выдержка и прежняя склонность занимать примирительную позицию. Он засмеялся и пожал плечами.

— Честное слово, мы слишком горячимся, — сказал он. — Одному богу известно, как этому способствует ваш проклятый климат. Возможно, что вы, полковник Бишоп, слишком непреклонны, а вы, сэр, слишком вспыльчивы. Я уже заявил от имени лорда Сэндерленда, что намерен ждать результатов вашего эксперимента.

Но Бишоп, рассвирепев, дошел уже до такого состояния, что удержать его было невозможно.

— Ах так! — проревел он. — Ну, а я не согласен. Это вопрос, в котором, с вашего позволения, я могу разобраться лучше вас. В любом случае я беру на себя смелость действовать на свою собственную ответственность.

Лорд Джулиан устало улыбнулся, пожал плечами и беспомощно махнул рукой. Губернатор продолжал бушевать:

— Поскольку лорд Джулиан выдал вам патент, то я не имею права разделаться с вами так, как вы этого заслуживаете. Но вы предстанете перед военно-полевым судом за ваши действия в отношении Волверстона и будете нести ответственность за последствия.

— Все ясно, — сказал Блад. — Теперь мы добрались до сути дела. Вы как губернатор будете председательствовать на этом суде. Вас, должно быть, очень радует возможность повесить меня и свести старые счеты. — Он засмеялся и добавил: — Praemonitus praemunitus.

— Что это значит? — резко спросил лорд Джулиан.

— Я полагал, что ваша светлость человек образованный, а вы даже по-латыни не знаете.

Как видите, он усиленно старался вести себя вызывающе.

— Я не спрашиваю у вас, сэр, точного значения этих слов, — с ледяным достоинством произнес лорд Джулиан. — Я хочу знать, что вы желаете этим сказать.

— Можете сами догадаться, — сказал Блад. — Желаю вам всего доброго! — Он сделал широкий жест своей шляпой с перьями и галантно раскланялся.

— Прежде чем вы уйдете, — сказал Бишоп, — хочу добавить, что капитан порта и комендант форта получили все необходимые распоряжения. Вы не уйдете из порта, висельник! Будь я проклят, если я не обеспечу вам вечную стоянку здесь, на пирсе для казней!

Питер Блад насторожился и взглянул на обрюзгшее лицо своего врага. Переложив длинную трость в левую руку, он небрежно засунул правую руку за отворот своего камзола и быстро повернулся к нахмурившемуся лорду Джулиану:

— Если мне не изменяет память, ваша светлость обещали мне неприкосновенность.

— Да, я обещал, — сказал лорд Джулиан, — но вы своим поведением затрудняете выполнение этого обещания. — Он поднялся. — Вы оказали мне услугу, капитан Блад, и я надеялся, что мы сможем быть друзьями. Но поскольку вы предпочитаете другое… — Он пожал плечами и, взмахнув рукой, указал на губернатора.

Блад закончил фразу за него:

— Вы хотите сказать, что у вас не хватает твердости, чтобы противостоять требованиям этого хвастуна. — Внешне он был спокоен и даже улыбался. — Хорошо, praemonitus praemunitus. В латыни вы, действительно, не очень сильны, а то могли бы знать, что эти слова означают: кто предупрежден, тот вооружен.

— Предупрежден? Ого! — зарычал Бишоп. — Но предупреждение немножко запоздало. Вы не уйдете из этого дома! — Он сделал шаг по направлению к двери. — Эй, кто там!.. — раздался его зычный голос.

И тут же, издав горлом какой-то неопределенный звук, он застыл на месте. Капитан Блад, вытащив из-за отворота камзола правую руку, держал в ней пистолет, богато украшенный золотом и серебром. Черное дуло пистолета глядело прямо в лоб губернатору.

— И вооружен, — сказал Блад. — Ни с места, милорд, а то может произойти несчастный случай, — предупредил он лорда Джулиана, который бросился было Бишопу на помощь.

Лорд застыл на месте. Губернатор с внезапно побледневшим лицом и отвисшей нижней губой закачался. Питер Блад мрачно смотрел на него, вызывая этим еще больший страх у полковника.

— Сам удивляюсь, почему бы мне не прикончить вас на месте без дальнейших разговоров, — сказал он спокойно. — И если я этого не делаю, то по той же причине, по которой однажды уже подарил вам жизнь, хотя и тогда вы не имели на нее права. Убежден, что вы не знаете этой причины, но пусть вас утешает то, что она существует. И я советую вам не злоупотреблять моим терпением. Сейчас оно переселилось в мой указательный палец, лежащий на собачке пистолета. Вы хотите меня повесить… Это самое худшее, что может ожидать меня, но до этого, как вы понимаете, я не поколеблюсь выбить из вашей головы мозги. — Он отбросил трость, освободив левую руку. — Будьте добры, полковник Бишоп, дайте мне вашу руку. Живо, живо, вашу руку!

Побуждаемый повелительным тоном, взглядом решительных синих глаз и блеском пистолета, Бишоп повиновался без возражений. Его отвратительное многословие иссякло, и он не мог заставить себя произнести хотя бы одно слово. Капитан Блад продел свою левую руку сквозь согнутую руку губернатора, потом засунул свою правую руку с оружием за отворот камзола.

— Хотя пистолета и не видно, но тем не менее он направлен в ваше жирное брюхо. Даю честное слово, что при малейшей провокации, безразлично, от кого она будет исходить — от вас или от кого-либо другого, — я уложу вас на месте… Имейте это в виду, лорд Джулиан… Ну, а сейчас, гнусная рожа, шагай живо, деловито, улыбайся любезно, насколько это тебе удастся, и веди себя как следует, не то тебе придется подумать о черных водах Коцита[70].

Рука об руку они прошли через дом и спустились в сад, где взволнованная Арабелла ожидала возвращения Блада.

Размышление над последними словами капитана сначала внесло в ее душу смятение, но затем она ясно представила себе то, что могло быть причиной смерти Левасера. Она сообразила, что сделанный ею вывод мог быть с таким же успехом применен и к истории спасения Бладом Мэри Трэйл. Когда мужчина ради женщины рискует своей жизнью, то легко, конечно, предположить, что он лично заинтересован в этом, так как на свете найдется очень немного мужчин, которые рисковали бы, не надеясь получить что-либо взамен. Но Блад был одним из этих немногих.

Теперь ему не пришлось бы долго убеждать Арабеллу в той чудовищной несправедливости, с какой она к нему относилась. Ей вспомнились все слова, случайно подслушанные на борту корабля, названного ее именем, и то, что он сказал, когда она одобрила его решение принять королевский патент, и, наконец, все сказанное им в это утро и вызвавшее лишь ее негодование. Все это приобрело новое значение в ее сознании, освободившемся от необоснованных подозрений.

Вот почему она и решила задержаться в саду до его возвращения, извиниться и положить конец всем недоразумениям между ними. Она ждала его, но оказалось, что ее терпение должно было подвергнуться новому испытанию. Когда Блад наконец появился, он был не один, а с дядей, причем они шли, к ее удивлению, дружески беседуя. С досадой она поняла, что объяснение откладывается. Но если бы только она могла догадаться, на какое длительное время это объяснение откладывается, ее досада перешла бы в отчаяние.

Вместе со своим спутником Блад вышел из благоухающего сада и прошел во внутренний дворик форта. Комендант, получивший строгий приказ быть в готовности и иметь при себе некоторое количество солдат на случай ареста Блада, был крайне удивлен, увидев губернатора под руку с человеком, которого предполагалось арестовать. Его поразило их поведение, так как Блад оживленно болтал и непринужденно смеялся.

Никем не задержанные, они вышли из ворот и дошли до мола, где их ждала шлюпка с «Арабеллы». Не прерывая дружеской беседы, они уселись рядом на корме и отплыли к большому красному кораблю, где Джереми Питт с беспокойством ожидал новостей.

Вам нетрудно представить себе изумление шкипера, когда он увидел губернатора, который в сопровождении Блада, пыхтя, карабкался по веревочной лестнице.

— Конечно, ты был прав, Джереми: я попал в западню! — приветствовал его капитан Блад. — Но, как видишь, я выбрался оттуда, захватив с собой мерзавца, заманившего меня в ловушку. Эта скотина, как тебе известно, любит жизнь.

Полковник Бишоп, с лицом землистого цвета и отвислой губой, стоял на шкафуте. Он боялся даже взглянуть на коренастых головорезов, столпившихся на грот-люке около ящика с ядрами.

Обратившись к боцману, который стоял тут же, опираясь на переборку бака, Блад громко распорядился:

— Перекинь веревку с петлей через нок-рею!.. Не пугайтесь, дорогой полковник. Это только мера предосторожности на случай, если вы будете несговорчивым, хотя я уверен, что этого не случится. Мы обсудим вопрос за обедом. Надеюсь, вы окажете мне честь пообедать со мной.

Он отвел в свою большую каюту безвольного, усмиренного хвастуна. Слуга Питера Блада негр Бенджамэн, в белых штанах и полотняной рубахе, бросился выполнять распоряжения капитана об обеде.

Полковник Бишоп, свалившись на сундук, стоявший под выходившими на корму иллюминаторами, пробормотал, заикаясь:

— М-м-могу я с-спросить, ка… каковы ваши н-намерения?

— Конечно, конечно. В них нет ничего страшного, полковник. Хотя вы вполне заслужили веревки на нок-рее, но уверяю вас, что к этому мы прибегнем лишь в крайнем случае. Вы сказали, что лорд Джулиан сделал ошибку, вручив мне патент, выданный министром иностранных дел. Пожалуй, вы правы. Я снова ухожу в море. Cras ingens iterabimus aequor[71]. Вы хорошо будете знать латынь к тому времени, когда я с вами покончу. Я возвращаюсь на Тортугу, к своим корсарам, честным и славным ребятам. Вас же я захватил с собой в качестве заложника.

— Боже мой! — простонал губернатор. — Вы… вы хотите взять меня на Тортугу?

— О нет! — рассмеялся Блад. — Я не окажу вам такой дурной услуги. Нет, нет! Я хочу только, чтобы мне был обеспечен свободный выход из Порт-Ройяла. Если вы окажетесь сговорчивым, то я на этот раз даже не заставлю вас плавать. Вы сообщили мне о том, что дали кое-какие распоряжения капитану порта и коменданту этого проклятого форта. А сейчас вам придется вызвать их на корабль и в моем присутствии сказать им, что сегодня, во второй половине дня, «Арабелла» уйдет в море по служебной надобности и никто не должен препятствовать ее отправлению. Ваши офицеры совершат маленькую поездку с нами, чтобы я был уверен в их повиновении. Вот все, что мне от вас нужно. А сейчас садитесь к столу и пишите, если вы, конечно, не предпочитаете нок-рею.

Полковник Бишоп попытался протестовать.

— Вы принуждаете меня силой… — начал было он.

Капитан Блад любезно прервал его:

— Позвольте, я ни к чему не хочу вас принуждать. К чему насилие? Вам предоставляется совершенно свободный выбор между пером и веревкой. Этот вопрос можете решить только вы сами.

Бишоп гневно взглянул на него, а затем взял перо и присел к столу. Дрожащей рукой он написал офицерам письмо. Блад отправил его на берег, а затем пригласил своего невольного гостя к столу:

— Надеюсь, полковник, вы не потеряли своего хорошего аппетита.

Жалкий Бишоп сел на указанный ему стул, но от страха не мог даже думать о еде, и Блад не настаивал. Сам же он с аппетитом приступил к обеду. Не успел он разделаться с ним и наполовину, как пришел Хэйтон с докладом о прибытии на корабль лорда Джулиана Уэйда. Блад просил немедленно принять его.

— Я этого ждал, — сказал он. — Приведи его сюда.

С суровым и надменным видом в каюту вошел лорд Джулиан и с первого взгляда понял обстановку. Капитан Блад поднялся с места со словами приветствия:

— Это очень дружеский жест, милорд, что вы решили к нам присоединиться.

— Капитан Блад, — резко сказал Уэйд, — ваш юмор несколько неуместен! Я не знаю ваших намерений, но меня интересует, отдаете ли вы себе отчет в том риске, на какой вы идете.

— А меня интересует, милорд, отдаете ли вы себе отчет в том риске, на какой пошли вы, явившись ко мне на корабль?

— Что это значит, сэр?

Блад подал знак Бенджамэну, стоявшему позади Бишопа:

— Стул для его светлости… Хэйтон, отправь шлюпку его светлости на берег. Передай, что он здесь задержится.

— Что такое? — воскликнул лорд Джулиан. — Черт побери! Вы хотите задержать меня? Вы сошли с ума!

— Лучше подожди, Хэйтон, на случай, если его светлость вздумает буйствовать… Бенджамэн, ты слыхал распоряжение? Иди и передай его.

— Скажете ли вы, что вы намерены делать, сэр? — потребовал его светлость, дрожа от гнева.

— Просто хочу обезопасить себя и своих ребят от виселицы полковника Бишопа. Я правильно рассчитал, что ваше воспитание не позволит вам покинуть его в беде и вы последуете за ним сюда. Я отправил на берег письменное распоряжение полковника капитану порта и коменданту форта немедленно явиться на корабль. Как только они поднимутся на борт «Арабеллы», у меня будут все заложники, которые обеспечат нам полную безопасность.

— Это подлость! — процедил сквозь зубы лорд Джулиан.

— О, это зависит от того, как смотреть на вещи, — спокойно сказал Блад. — Обычно я никому не позволяю безнаказанно оскорблять меня. Но, учитывая, что в свое время вы по доброй воле оказали мне одну услугу, а сейчас поневоле оказываете другую, я не буду обращать внимания на вашу грубость.

Его светлость засмеялся.

— Вы идиот! — сказал он. — Неужели вы думаете, что я прибыл сюда, не приняв нужных предосторожностей? Коменданту уже известно, как вы заставили полковника Бишопа вас сопровождать. И об этом знает также капитан порта. Судите сами, явятся ли они сюда и позволят ли уйти вашему кораблю.

— Весьма сожалею об этом, милорд, — сказал Блад.

— Я знал, что вы будете сожалеть, сэр, — ответил лорд Джулиан.

— Да, но я сожалею совсем не о себе. Мне жаль губернатора. Знаете, что вы наделали? Вы уже почти повесили его.

— Боже мой! — воскликнул Бишоп, задрожав от страха.

— Если по моему кораблю будет сделан хотя бы один выстрел, мы тут же вздернем губернатора на нок-рею. Ваша единственная надежда, полковник, заключается в том, что я пошлю им словечко о моем намерении… И для того, чтобы вы, милорд, могли как можно лучше исправить нанесенный вами вред, вы сами отправитесь с этим посланием.

— Да я скорее отправлюсь в ад, чем поеду на берег! — продолжал бушевать Уэйд.

— Крайне неблагоразумный поступок, милорд, — сказал Блад. — Но, если вы так настроены… не буду вас уговаривать. Придется послать кого-нибудь другого. А вы останетесь на корабле. Ну что ж, еще один заложник! Это только усиливает мою позицию.

Лорд Джулиан уставился на него, сообразив, от чего он отказался.

— Может быть, вы перерешите, после того как я вам все разъяснил? — спросил Блад.

— Послушайтесь его, поезжайте, ради бога, милорд! — брызжа слюной, простонал Бишоп. — Пусть немедленно выполнят его приказание. Этот проклятый пират схватил меня за горло…

Его светлость бросил на Бишопа взгляд, весьма далекий от восхищения.

— Конечно, если вы на этом настаиваете… — начал было он, но затем, пожав плечами, снова повернулся к Бладу: — Я могу положиться на вас, что полковнику Бишопу не будет причинено никакого вреда, если вам позволят отплыть?

— Даю вам слово, — сказал Блад, — так же как обещаю, что полковник Бишоп без задержки будет высажен на берег.

Лорд Джулиан надменно поклонился притихшему губернатору.

— Вы понимаете, сэр, что я поступаю так по вашему желанию, — холодно заметил он.

— Да… конечно, да! — поспешно согласился Бишоп.

— Хорошо! — Лорд Джулиан снова поклонился и пошел к борту.

Блад проводил его до веревочного трапа, внизу которого все еще покачивалась шлюпка «Арабеллы».

— До свидания, милорд, — сказал Блад. — Да, чуть было не забыл! — Он вынул из кармана пергамент и протянул его Уэйду: — Вот ваш патент. Бишоп был прав, говоря, что он был выдан мне по ошибке.

Лорд Джулиан внимательно посмотрел на Блада, и выражение его лица смягчилось.

— Мне очень жаль, — искренне проговорил он.

— При иных обстоятельствах, милорд… — начал было Блад. — Э, да что там! Вы понимаете… Шлюпка вас ждет.

Уже поставив ногу на первую ступеньку лестницы, лорд Джулиан заколебался:

— Будь я проклят, но я ничего не могу понять! Почему вы не можете послать на берег кого-нибудь другого и не оставляете на корабле меня, как еще одного заложника?

Своими ясными синими глазами Блад посмотрел прямо в честные и чистые глаза Уэйда и грустно улыбнулся. Казалось, Блад колеблется, но затем он решительно и откровенно сказал, что думал:

— Да почему бы мне и не сказать вам напоследок? Причина все та же, милорд. Она толкала меня и на ссору с вами, чтобы иметь удовольствие проткнуть вас шпагой. Принимая ваш патент, я надеялся, что он поможет мне искупить свою, вину за прошлое в глазах мисс Бишоп, ради которой, как вы, вероятно, догадались, я и взял его. Но теперь я понял, что все это напрасно. Мои надежды — это горячечный бред больного. Я понял также, что если Арабелла Бишоп, как мне кажется, из нас двоих предпочла вас, то думаю, что она поступила правильно. Вот почему я не хочу оставлять вас на корабле и подвергать опасности — а такая опасность существует: нас могут обстрелять, мы будем защищаться. Слепой случай может вас погубить…

Пораженный лорд Джулиан уставился на Блада. Его длинное холеное лицо было очень бледно.

— Боже мой! — прошептал он. — И вы… вы говорите это мне!

— Я говорю вам это потому, что… Ах, черт возьми, ну, чтобы заставить ее понять, что вор и пират, которым она меня считает, все еще сохранил кое-что от тех времен, когда он был джентльменом. Ее счастье для меня драгоценней всего на свете. Зная об этом, она сможет… с большей теплотой вспоминать меня иногда, хотя бы только в своих молитвах. Это все, милорд!

Лорд Джулиан долго смотрел на корсара, а потом молча протянул ему руку. Блад также молча пожал ее.

— Я не уверен, что вы правы, — сказал лорд Джулиан. — Возможно, что из нас двоих вы являетесь для нее лучшим.

— Это только ваше мнение, милорд, а что касается Арабеллы, сделайте так, чтобы я оказался прав. Прощайте!

Лорд Джулиан крепко пожал ему руку. Затем он спустился в лодку и направился к берегу. Отплыв на некоторое расстояние, он помахал рукой Бладу, который, облокотившись на фальшборт, — наблюдал за удаляющейся шлюпкой.

Часом позже, пользуясь легким бризом, «Арабелла» вышла из порта. Форт молчал. Ни один из кораблей ямайской эскадры не сделал и движения, чтобы помешать ее уходу. Лорд Джулиан хорошо выполнил поручение, и было ясно, что он подкрепил его своими личными распоряжениями.

Глава 24

ВОЙНА
Милях в пяти от Порт-Ройяла в открытом море, когда очертания побережья Ямайки стали затягиваться дымкой, «Арабелла» легла в дрейф, и к ее борту был подтянут шлюп, который она тащила за кормой.

Капитан Блад проводил своего невольного гостя к веревочному трапу. Полковник Бишоп, пребывавший в течение нескольких часов в состоянии смертельной тревоги, наконец вздохнул свободно. И по мере того как рассеивался его страх, к нему возвращалась его ненависть к дерзкому корсару. Но держался он осторожно. Если мысленно Бишоп и клялся не щадить по возвращении в Порт-Ройял ни усилий, ни нервов, чтобы захватить Питера Блада и доставить его к месту вечной стоянки на пирсе казней, то внешне он этого не показывал и старательно прятал свои чувства.

Питер Блад не питал никаких иллюзий в отношении Бишопа, но вел себя с ним так только потому, что настоящим пиратом он не был и никогда не хотел быть. В Карибском море вряд ли нашелся бы такой корсар, который отказал бы себе в удовольствии вздернуть мстительного и жестокого губернатора на нок-рее. Однако Питер Блад, во-первых, не принадлежал к корсарам такого типа, а во-вторых, он не мог забыть, что Бишоп был дядей Арабеллы.

Поэтому-то капитан и улыбнулся, глядя на пожелтевшее, одутловатое лицо Бишопа с маленькими глазками, уставившимися на него с нескрываемой враждебностью.

— Желаю вам счастливого пути, дорогой полковник! — любезно сказал он на прощание, и, судя по его спокойному виду, никто не догадался бы о сомнениях, раздиравших его сердце. — Вы второй раз оказываете мне услугу в качестве заложника. Советую вам не делать этого в третий раз. Пора уж понять, что я приношу вам несчастье, полковник!

Шкипер Джереми Питт, стоя рядом с Бладом, мрачно наблюдал за отъездом губернатора. Позади них с суровыми и загорелыми лицами толпились дюжие пираты, и только железная воля их капитана мешала им раздавить Бишопа, как мерзкого клопа. Еще в Порт-Ройяле узнали они об опасности, грозившей Питеру Бладу, и хотя корсары, так же как и он, были рады развязаться с королевской службой, их все же глубоко возмутили обстоятельства, сделавшие эту развязку неизбежной. Они поражались сдержанности своего капитана в отношении этого мерзавца Бишопа. Губернатора со всех сторон встречали яростные взгляды пиратов, и чувство самосохранения подсказывало ему, что любое необдуманное слово, вырвавшееся у него, могло вызвать такой взрыв ненависти, от которой его не спасла бы уже никакая сила. Поэтому, оставляя корабль, он, не говоря ни слова, поспешно кивнул головой капитану и неуклюже спустился в шлюп.

Негры-гребцы, оттолкнувшись от красного корпуса «Арабеллы», согнулись над длинными веслами и, подняв паруса, направились в Порт-Ройял, рассчитывая добраться туда до наступления темноты. Грузный Бишоп, поджав толстые губы и скорчившись, как вареный краб, понуро сидел на корме. Злоба и жажда мщения овладели им сейчас с такой силой, что он забыл обо всем: и о своем страхе и о том, что он чудом спасся от петли.

На молу в Порт-Ройяле, около низкой зубчатой стены, его ожидали майор Мэллэрд и лорд Джулиан. С чувством огромного облегчения они помогли ему выбраться из шлюпа.

Майор Мэллэрд сразу же начал с извинений.

— Рад вас видеть в добром здравии, сэр! — сказал он. — Я должен бы потопить корабль Блада, но этому помешал ваш собственный приказ, переданный мне лордом Джулианом. Его светлость заверила меня, что Блад дал слово не причинять вам никакого вреда, если ему будет разрешено беспрепятственно уйти. Признаюсь, я считал, что его светлость поступил опрометчиво, полагаясь на слово презренного пирата…

— Он держит слово не хуже, чем другие, — прервал красноречие майора его светлость.

Он произнес эти слова с ледяным достоинством, которое весьма умело напускал на себя. У его светлости к тому же было омерзительное настроение. Сообщив министру иностранных дел о блестящем успехе своей миссии, он был поставлен сейчас перед необходимостью послать дополнительное сообщение с признанием, что успех этот оказался эфемерным. И так как губы майора Мэллэрда кривились насмешкой над таким доверием к слову пирата, его светлость еще более резко добавил:

— Мои действия оправданы благополучным возвращением полковника Бишопа. По сравнению с этим, сэр, ваше мнение не стоит и фартинга[72]. Вы должны отдавать себе отчет в этом!

— О, как вам угодно, ваша светлость! — с иронией процедил майор Мэллэрд. — Конечно, полковник вернулся живым и невредимым, но вот там в море такой же живой и невредимый капитан Блад снова начнет свои пиратские разбои.

— Сейчас я не намерен обсуждать этот вопрос, майор Мэллэрд.

— Ничего! Это долго не протянется! — зарычал полковник, к которому наконец вернулся дар речи. — Я истрачу все свое состояние до последнего шиллинга, я не пожалею всех кораблей ямайской эскадры, но не успокоюсь до тех пор, пока не поймаю этого мерзавца и не повешу ему на шею пеньковый галстук! — От бешеной злобы он побагровел так, что у него на лбу вздулись вены. Слегка отдышавшись, он обратился к майору: — Вы хорошо сделали, выполнив указания лорда Джулиана! — И, похвалив Мэллэрда, он взял Уэйда за руку: — Пойдемте, милорд. Нам нужно все это обсудить.

Они направились к дому, где с большим беспокойством их ждала Арабелла. Увидев дядю, она почувствовала огромное облегчение не только за него, но также и за капитана Блада.

— Вы очень рисковали, сэр, — серьезно сказала она лорду Джулиану, после того как они обменялись обычными приветствиями.

Но лорд Джулиан ответил ей так же, как и майору Мэллэрду, что никакого риска в этом не было.

Она взглянула на него с некоторым удивлением. Его длинное аристократическое лицо было более задумчивым, чем обычно, и, чувствуя в ее взгляде вопрос, он ответил:

— Мы разрешили Бладу беспрепятственно пройти мимо форта при условии, что полковнику Бишопу не будет причинено вреда. Блад дал мне в этом слово.

По ее печальному лицу скользнула мимолетная улыбка, а на щеках выступил слабый румянец. Она продолжила бы разговор на эту тему, но у губернатора было совсем другое настроение. Он пыхтел и негодовал при одном лишь упоминании о том, что вообще можно верить слову Блада, забыв, что Блад сдержал свое слово и что только благодаря этому сам он остался жив.

За ужином и еще долго после ужина Бишоп говорил только о своих планах захвата капитана Блада и о том, каким ужасным пыткам он его подвергнет. Полковник пил вино без удержу, и речь его становилась все грубее и грубее, а угрозы все ужаснее и ужаснее. В конце концов Арабелла не выдержала и поспешно вышла из-за стола, стараясь лишь не разрыдаться. Бишоп не так уж часто открывал перед своей племянницей истинную свою сущность, но в этот вечер излишне выпитое вино развязало язык жестокому плантатору.

Лорд Джулиан с трудом выносил омерзительное поведение Бишопа. Извинившись, он ушел вслед за Арабеллой. Он искал ее, чтобы передать просьбу капитана Блада, и, как ему казалось, нынешний вечер представлял для этого благоприятную возможность. Но Арабелла уже ушла к себе на покой, и лорд Джулиан вынужден был, несмотря на свое нетерпение, отложить объяснение до утра.

На следующий день, еще до того как жара стала невыносимой, он из своего окна заметил Арабеллу в саду, среди цветущих азалий. Они служили прекрасным обрамлением для той, которая своей прелестью выделялась среди всех женщин, так же как азалия среди цветов. Уэйд поспешил присоединиться к ней, и, когда, пробудившись от своей задумчивости, Арабелла с улыбкой пожелала ему доброго утра, он заявил, что у него есть к ней поручение от капитана Блада.

Уэйд заметил, как она встрепенулась, насторожилась и как слегка вздрогнули ее губы. Он обратил внимание и на ее бледность, и на темные круги под глазами, на необычно печальное выражение ее глаз, не замеченное им вчера вечером.

Они перешли с открытой территории сада в тенистую аллею, обсаженную благоухающими апельсиновыми деревьями. Лорд Джулиан, восхищенно любуясь ею, удивлялся, почему ему понадобилось так много времени, чтобы заметить ее тонкую своеобразную грацию и то, что для него она была именно той милой и желанной женщиной, которая могла озарить его банальную жизнь и превратить ее в сказку.

Он заметил и нежный блеск ее мягких каштановых волос и как изящно лежали на ее молочно-белой шее длинные шелковистые локоны. На ней было платье из тонкой блестящей ткани, а на груди, как кровь, пламенела только что сорванная пунцовая роза. И много позже, вспоминая об Арабелле, он представлял себе ее именно такой, какой она была в это удивительное утро и какой он раньше ее никогда не видел.

Так, молча, они углубились в тень зеленой аллеи.

— Вы сказали что-то о вашем поручении, сэр, — напомнила она, выдавая свое нетерпение.

Он в замешательстве перебирал кудри своего парика, несколько смущаясь предстоящим объяснением и обдумывая, с чего бы ему начать.

— Он просил меня, — сказал он наконец, — передать вам, что в нем все же сохранилось еще кое-что от того джентльмена… которого вы когда-то знали.

— Сейчас в этом уже нет необходимости, — печально сказала она.

Он не понял ее, так как не знал, что еще вчера ей все казалось в другом свете.

— Я думаю… нет, я знаю, что вы были несправедливы к нему.

Арабелла не спускала с лорда Джулиана своих карих глаз.

— Если вы передадите мне то, о чем он вас просил, может быть, я сумею лучше разобраться…

Лорд Джулиан смешался. Дело было весьма деликатным и требовало очень осторожного подхода; впрочем, его не столько заботило то, как выполнить поручение капитана Блада, сколько то, как использовать его в своих собственных интересах. Его светлость, весьма опытный в искусстве обращения с женским полом и всегда чувствовавший себя непринужденно в обществе светских дам, испытывал сейчас странную неловкость перед этой прямой и бесхитростной девушкой — племянницей колониального плантатора.

Они шли молча к освещенному ярким солнцем перекрестку, где аллею пересекала дорожка, ведущая по направлению к дому. Здесь в солнечных лучах порхала красивая, величиной с ладонь бабочка, шелковистые крылышки которой отливали пурпурными тонами. Блуждающий взгляд его светлости следил за бабочкой до тех пор, пока она не скрылась из виду, и только после этого он ответил:

— Мне нелегко говорить, разрази меня гром! Этот человек заслуживает лучшего к себе отношения. И говоря между нами, мы все мешали ему стать иным: ваш дядя — тем, что не мог расстаться со своим озлоблением, а вы… вы, сказав ему, что королевской службой он искупит свое прошлое, не захотели признать за ним этого искупления, когда он перешел на службу королю. И вы так поступили, несмотря на то что только забота о вашем спасении была единственной причиной, заставившей его принять такое решение.

Она отвернулась от него, чтобы лорд Уэйд не увидел ее лица.

— Я знаю, теперь я знаю! — мягко сказала она и после небольшой паузы задала вопрос: — А вы? Какую роль сыграли в этом вы? Почему вам нужно было вместе с нами портить ему жизнь?

— Моя роль? — Он снова заколебался, а затем отчаянно ринулся вперед, как обычно поступают люди, решившись поскорей сделать то, чего они боятся. — Если я понял его правильно, то мое, хотя и пассивное, участие тем не менее было очень активным… Умоляю вас не забывать, мисс Арабелла, что я только передаю его собственные слова. От себя я ничего не добавляю… Он сказал, что мое присутствие затруднило ему восстановить свое доброе имя в ваших глазах. А без этого ни о каком искуплении для него не могло быть и речи.

Она тревожно посмотрела ему прямо в глаза и в недоумении нахмурилась.

— Он считал, что ваше присутствие помешало ему восстановить свое доброе имя?.. — повторила она. Было ясно, что она просит разъяснить значение этих слов.

И он, краснея и волнуясь, стал путанно и сбивчиво объяснять ей:

— Да, он сообщил мне это в таких выражениях… я понял из них то, на что хочу очень надеяться… но не осмеливаюсь верить… богу известно, что я не фат, Арабелла. Он сказал… Прежде всего позвольте мне рассказать вам с самого начала — вы поймете мое положение. Я явился к нему на корабль, чтобы потребовать немедленной выдачи вашего дяди. Блад рассмеялся мне в лицо. Ведь полковник Бишоп был заложником его безопасности. Приехав на корабль, я сам, в своем лице, дал ему еще одного заложника, по меньшей мере столь же ценного, как и полковник Бишоп. И все же капитан попросил меня уехать. Он сделал это совсем не из страха перед последствиями — нет, он вообще ничего не боится. Он поступил так и не из какого-то личного уважения ко мне. Напротив, он признался, что ненавидит меня по той же причине, которая вынуждает его беспокоиться о моей безопасности…

— Я не понимаю, — сказала она, когда лорд Джулиан запнулся на мгновение. — Все это как-то противоречиво…

— Это так только кажется… а дело в том, Арабелла, что этот несчастный осмелился… полюбить вас.

Она вскрикнула и схватилась рукой за грудь. Сердце у нее учащенно забилось. В изумлении она смотрела на лорда Джулиана.

— Я… я напугал вас? — озабоченно спросил он. — Я опасался этого, но все же должен был вам рассказать, чтобы вы наконец знали все.

— Продолжайте, — попросила она.

— Хорошо. Он видел во мне человека, мешавшего ему, как он сказал, добиться вашей взаимности. Он с удовольствием расправился бы со мной, убив меня на дуэли. Но, поскольку моя смерть могла бы причинить вам боль и поскольку ваше счастье для него драгоценнее всего на свете, он добровольно отказался задержать меня как заложника. Если бы ему помешали отплыть и я мог бы погибнуть во время боя, то возможно, что… вы стали бы оплакивать меня. На это он также не соглашался. Он сказал — я точно передаю его слова, — что вы назвали его вором и пиратом и если из нас двоих вы предпочли меня, то ваш выбор, по его мнению, был сделан правильно. Поэтому он предложил мне покинуть корабль и приказал своим людям доставить меня на берег.

Глазами, полными слез, она взглянула на него.

Затаив дыхание, он сделал шаг по направлению к ней и протянул ей руку:

— Был ли он прав, Арабелла? Мое счастье зависит от вашего ответа.

Но она молча продолжала смотреть на него. В глазах ее стояли слезы. Пока она молчала, он не решался подойти к ней ближе.

Сомнения, мучительные сомнения овладели им. А когда она заговорила, он сразу же почувствовал, насколько верными были эти сомнения.

Своим ответом Арабелла сразу дала понять ему, что из всего сказанного им до ее сознания дошла и осталась в нем только та часть его сообщения, которая касалась чувств Блада к ней.

— Он так сказал?! — воскликнула она. — О боже мой!

Она отвернулась от него и сквозь листву апельсиновых деревьев, окаймлявших аллею, стала смотреть на блестящую гладь огромной бухты и холмы, видневшиеся вдали. Прошло несколько минут. Уэйд стоял, со страхом ожидая, что она скажет дальше. И вот Арабелла наконец заговорила снова медленно, словно размышляла вслух:

— Вчера вечером, когда мой дядя полыхал таким бешенством и такой злобой, я начала понимать, что безумная мстительность — это свойство тех людей, которые поступают дурно и неправильно. Они доводят себя до безумия, чтобы оправдать любые свои поступки. Я слишком легко верила всем ужасам, которые приписывали Питеру Бладу. Вчера он сам объяснил мне эту историю с Левасером, которую вы слыхали в Сен-Никола. А сейчас вы… вы сами подтверждаете его правдивость и порядочность… Только очень хороший человек мог поступить так благородно…

— Я такого же мнения, — мягко сказал лорд Джулиан.

Арабелла тяжело вздохнула.

— А что сегодня стоит ваше или мое мнение? — сказала она, вздохнув еще раз. — Как тяжело и горько думать о том, что, если бы я не оттолкнула его вчера своими словами, он мог бы быть спасен! Если бы мне удалось переговорить с ним до его ухода! Я ждала, но он возвратился не один, с ним был мой дядя, и я даже не подозревала, что не увижу его больше. А сейчас он снова изгнанник, снова пират… Ведь когда-нибудь его все равно поймают и повесят. И виновата в этом я, одна я!

— Ну что вы говорите! Единственный виновник — это ваш дядя с его дикой злобой и упрямством. Не обвиняйте себя ни в чем.

Арабелла нетерпеливо обернулась к нему, и глаза ее по-прежнему были полны слез.

— Как вы можете так говорить? — воскликнула она. — Он же сам рассказал вам, что виновата именно я. Он же сам говорил вам о том, как я оскорбляла его, как была к нему несправедлива, и я знаю теперь, как это верно.

— Не огорчайтесь, Арабелла, — успокаивал ее лорд Джулиан. — Поверьте мне, я сделаю все возможное, чтобы спасти его.

От волнения у нее перехватило дыхание.

— Правда? — воскликнула она со страстной надеждой. — Вы обещаете? Она порывисто протянула ему руку, и он сжал ее в своих руках.

— Клянусь вам! Все, что от меня будет зависеть, — ответил он и, не выпуская ее руки, тихо сказал: — Но вы не ответили на мой вопрос, Арабелла…

— Какой вопрос? — Она изумленно взглянула на него, как на сумасшедшего. Что могли значить сейчас какие-то вопросы, когда речь шла о судьбе Питера?

— Вопрос, касающийся лично меня, всего моего будущего, — сказал лорд Джулиан. — Я хочу знать… То, чему верил Блад, что заставило его… правда ли… что я вам не безразличен?

Он заметил, как мгновенно изменилось выражение ее лица.

— Не безразличны? — переспросила она его. — Ну конечно, нет. Мы добрые друзья, и я надеюсь, лорд Джулиан, что мы останемся добрыми друзьями.

— Друзья! Добрые друзья? — произнес он не то с отчаянием, не то с горечью. — Я прошу не только вашей дружбы, Арабелла! Неужели вы скажете мне, что Питер Блад ошибся?

Выражение ее лица стало тревожным. Она мягко попыталась высвободить свою руку. Вначале он хотел удержать ее, но, сообразив, что этим совершает насилие, выпустил из своих пальцев.

— Арабелла! — воскликнул он с болью в голосе.

— Я останусь вашим другом, лорд Джулиан. Только другом.

Воздушный замок рухнул, и его светлость почувствовал, будто на него нежданно свалилось несчастье. Он не был самонадеянным человеком, в чем и сам признавался себе. И все же чего-то он не мог понять. Она обещала ему дружбу, а ведь он мог бы обеспечить ей такое положение, которое племяннице колониального плантатора даже и во сне не могло привидеться. Она отказывается и вместо этого говорит о дружбе. Значит, Питер Блад ошибся. Но тогда… тогда выходит, что Арабелла… его размышления оборвались. К чему гадать дальше? Зачем бередить свою рану? Нет! Ему нужен точный ответ. И он с суровой прямотой спросил ее:

— Это Питер Блад?

— Питер Блад? — повторила она, не поняв смысла его вопроса. А когда поняла, то ее лицо покрылось густым румянцем. — Н-не знаю, — запинаясь, сказала она.

Вряд ли этот ответ был правдивым. Произошло так, словно сегодня утром с ее глаз спала пелена и наконец она увидела, как Питер Блад относился к людям. И это ощущение, запоздавшее на целые сутки, наполнило ее жалостью и тоской.

Лорд Джулиан достаточно хорошо знал женщин, чтобы продолжать сомневаться. Он склонил голову, чтобы скрыть гнев, сверкнувший в его глазах, ибо, будучи порядочным человеком, стыдился его и вместе с тем не мог его все же подавить.

И поскольку природа в нем была сильнее воспитания — впрочем, как и у большинства из нас, — лорд Джулиан с этого времени, почти вопреки своему желанию, начал заниматься тем, что весьма походило на подлость. Мне неприятно отмечать это в человеке, к которому вы, по-видимому, уже начали относиться с некоторым уважением. Однако истина заключалась в том, что желание уничтожить своего соперника и занять его место вытеснило в нем остаток расположения к Питеру Бладу. Он пообещал Арабелле использовать все свое влияние в защиту Блада. К сожалению, мне приходится сообщить, что он не только забыл о своем обещании, но втайне от Арабеллы стал подстрекать ее дядю и содействовать ему в составлении планов поимки и казни корсара. Если бы лорда Уйэда обвинили в этом, то, вполне возможно, он принялся бы доказывать, что он только выполняет свой долг, на что вполне резонно можно было бы ответить, что в этом деле его долг находится в плену у ревности.

Несколько дней спустя, когда ямайская эскадра вышла в море, в каюте флагманского корабля вице-адмирала Крофорда вместе с полковником Бишопом отплыл и лорд Джулиан Уэйд. В их поездке не было никакой необходимости. Более того, обязанности губернатора требовали, чтобы Бишоп оставался на берегу, а лорд Джулиан, как мы знаем, вообще не мог принести пользы на корабле. И все же они оба отправились на охоту за капитаном Бладом, причем каждый из них использовал свое положение в качестве предлога для удовлетворения личных целей. Эта общая задача как-то связала их между собой и создала какое-то подобие дружбы, которая при других обстоятельствах была бы невозможной между людьми, столь отличавшимися друг от друга по своему воспитанию и по своим стремлениям.

И вот охота началась. Они крейсировали у берегов острова Гаити, ведя наблюдение за Наветренным проливом и страдая от лишений, связанных с наступлением дождливого сезона. Но охота была безрезультатной, и месяц спустя они вернулись с пустыми руками в Порт-Ройял, где их ожидали крайне неприятные известия из Старого Света.

Мания величия Людовика XIV зажгла в Европе пожар войны. Французские легионеры опустошили рейнские провинции, а Испания присоединилась к государствам, объединившимся для своей защиты от неистовых притязаний короля Франции. И это еще было не самое худшее: из Англии, где народ изнемогал от изуверской тирании короля Якова, ползли слухи о гражданской войне. Сообщалось, что Вильгельм Оранский получил приглашение прибыть в Англию. Шли недели, и каждый прибывающий из Англии корабль доставлял в Порт-Ройял новые известия. Вильгельм прибыл в Англию, и в марте 1689 года на Ямайке узнали, что он вступил на английский престол и что Яков бежал во Францию, пообещавшую оказать ему помощь в борьбе с новым королем.

Родственника Сэндерленда не могли радовать такие известия. А вскоре было получено письмо от министра иностранных дел короля Вильгельма. Министр сообщал полковнику Бишопу о начале войны с Францией, что должно было отразиться и на колониях. В связи с этим в Вест-Индию направлялся генерал-губернатор лорд Уиллогби, и с ним для усиления ямайской эскадры, на всякий случай, следовала эскадра под командованием адмирала ван дер Кэйлена.

Полковник Бишоп понял, что его безраздельной власти в Порт-Ройяле пришел конец, даже если бы он и остался губернатором. Лорд Джулиан не получал никаких известий лично для себя и не имел понятия, что ему следует делать. Поэтому он устанавливал с полковником Бишопом более близкие и дружественные отношения, связанные с надеждами получить Арабеллу. Полковник же, опасаясь, что политические события вынудят его уйти в отставку, еще сильнее, чем прежде, мечтал породниться с лордом Джулианом, так как отдавал себе ясный отчет, что такой аристократ, как Уэйд, всегда будет занимать высокое положение.

Короче говоря, между ними установилось полное взаимопонимание, и лорд Джулиан сообщил полковнику все, что он знал о Бладе и Арабелле.

— Единственное наше препятствие — капитан Блад, — сказал он. — Девушка любит его.

— Вы сошли с ума! — воскликнул Бишоп.

— У вас, конечно, есть все основания прийти к такому выводу, — меланхолически заметил его светлость, — но я в здравом уме и говорю так потому, что знаю об этом.

— Знаете?

— Совершенно точно. Арабелла сама мне в этом призналась.

— Какое бесстыдство! Клянусь богом, я с ней разделаюсь по-своему!

— Не будьте идиотом, Бишоп! — Презрение, с каким лорд Джулиан произнес эти слова, охладило пыл работорговца гораздо скорее, чем любые доводы. — Девушку с таким характером нельзя убедить угрозами. Она ничего не боится. Вы должны сдерживать свой язык и не вмешиваться в это дело, если не хотите навсегда погубить мои планы.

— Не вмешиваться? Боже мой, но что же делать?

— Послушайте! У Арабеллы твердый характер. Я полагаю, что вы еще не знаете своей племянницы. До тех пор, пока Питер Блад жив, она будет ждать его.

— А если Блад исчезнет, то она образумится?

— Ну, вот теперь вы, кажется, начинаете рассуждать здраво! — похвалил его Джулиан. — Это первый важный шаг на пути к нашей цели.

— И у нас есть возможность сделать его! — воскликнул Бишоп с энтузиазмом. — Война с Францией аннулирует все запреты по отношению к Тортуге. Исходя из государственных интересов, нам следует напасть на Тортугу. А одержав победу, мы не плохо зарекомендуем себя перед новым правительством.

— Гм! — пробурчал его светлость и, задумавшись, потянул себя за губу.

— Я вижу, вам все ясно! — грубо захохотал Бишоп. — Нечего тут долго и думать: мы сразу убьем двух зайцев, а? Отправимся к этому мерзавцу прямо в его берлогу, превратим Тортугу в груду развалин и захватим проклятого пирата.

Два дня спустя, то есть примерно через три месяца после ухода Блада из Порт-Ройяла, они снова отправились охотиться за неуловимым корсаром, взяв с собой всю эскадру и несколько вспомогательных кораблей. Арабелле и другим дано было понять, что они намерены совершить налет на французскую часть острова Гаити, поскольку только такая экспедиция могла послужить удобным предлогом для отъезда Бишопа с Ямайки. Чувство долга, особенно ответственное в такое время, должно было бы прочно удерживать полковника в Порт-Ройяле. Но чувство это потонуло в ненависти — наиболее бесполезном и разлагающем чувстве из всех человеческих эмоций. В первую же ночь огромная каюта «Императора», флагманского корабля эскадры вице-адмирала Крофорда, превратилась в кабак. Бишоп был мертвецки пьян и в своих подогретых винными парами мечтах предвкушал скорый конец карьеры капитана Блада.

Глава 25

НА СЛУЖБЕ У КОРОЛЯ ЛЮДОВИКА
А примерно за три месяца до этих событий корабль капитана Блада, гонимый сильными ветрами, достиг Кайонской гавани и бросил здесь якорь. Блад успел прибыть в Тортугу несколько раньше фрегата, который накануне вышел из Порт-Ройяла под командой старого волка Волверстона. В душе капитана Блада царил ад.

Четыре корабля его эскадры с командой в семьсот человек ожидали своего капитана в гавани, окруженной высокими скалами. Он расстался с ними, как я уже сообщал, во время шторма у Малых Антильских островов, и с тех пор пираты не видели своего вожака. Они радостно приветствовали «Арабеллу», и радость эта была искренней — ведь многие всерьез начали беспокоиться о судьбе Блада. В его честь прогремел салют, и суда разукрасились флагами. Все население города, взбудораженное шумом, высыпало на мол. Пестрая толпа мужчин и женщин различных национальностей приветствовала знаменитого корсара.

Блад сошел на берег, вероятно, только для того, чтобы не обмануть всеобщего ожидания. На лице его застыла мрачная улыбка, он решил молчать, потому что ничего приятного сказать не мог. Пусть только прибудет Волверстон, и все эти восторги по поводу его возвращения превратятся в проклятия.

На молу его встретили капитаны Хагторп, Кристиан, Ибервиль и несколько сот корсаров. Он оборвал их приветствия, акогда они начали приставать к нему с расспросами, предложил им дождаться Волверстона, который полностью сможет удовлетворить их любопытство. Отделавшись от них, он протолкался сквозь пеструю толпу, состоявшую из моряков, плантаторов и торговцев — англичан, французов и голландцев, из подлинных охотников с острова Гаити и охотников, ставших пиратами, из лесорубов и индейцев, из мулатов — торговцев фруктами и негров-рабов, из женщин легкого поведения и прочих представителей человеческого рода, превращавших Кайонскую гавань в подобие Вавилона.

С трудом выбравшись из этой разношерстной толпы, капитан Блад направился с визитом к д’Ожерону, чтобы засвидетельствовать свое почтение губернатору и его семье.

Расходясь после встречи Блада, корсары поспешно сделали вывод, что Волверстон должен прибыть с каким-то редким военным трофеем. Но мало-помалу с борта «Арабеллы» начали доходить иные слухи, и радость корсаров перешла в недоумение. Однако простые моряки из небольшого экипажа «Арабеллы» в течение двух дней до возвращения Волверстона в разговорах со своими тортугскими друзьями были все же сдержанны во всем, что касалось истинного положения вещей. Объяснялось это не только их преданностью своему капитану, но также и тем, что если Блад был повинен в ренегатстве, то в такой же степени были виноваты и они. Их недомолвки и умолчания, однако, не помешали возникновению самых тревожных и фантастических историй о компрометирующих (с точки зрения корсаров) поступках капитана Блада.

Обстановка накалилась так сильно, что, если бы в это время не вернулся Волверстон, возможно, произошел бы взрыв. Едва лишь корабль старого волка встал на якорь, как все бросились за объяснениями, которые уже намеревались требовать от Блада.

У Волверстона был только один глаз, но видел он им гораздо лучше, чем многие видят двумя. И хотя голова Волверстона, живописно обвязанная пестрым тюрбаном, серебрилась сединой, сердце его было юным, и большое место занимала в нем любовь к Питеру Бладу.

Когда корабль Волверстона обходил форт, высившийся на скалистом мысе, старый волк увидел «Арабеллу», которая стояла в бухте на якоре. Эта неожиданная картина поразила его. Он протер свой единственный глаз, выпучил его снова и все же не мог поверить тому, что видел. Но Дайк, ушедший вместе с ним из Порт-Ройяла и сейчас стоявший рядом с Волверстоном, своим восклицанием подтвердил, что он был не одинок в своем замешательстве.

— Клянусь небом, это «Арабелла» или ее призрак!

Волверстон уже открыл было рот, но тут же захлопнул его и сжал губы. Старый волк всегда проявлял большую осторожность, особенно в непонятных для него делах. В том, что это была «Арабелла», уже не оставалось никаких сомнений. Ну, а если это было так, то ему, прежде чем что-то сказать, следовало хорошенько подумать. Какого черта торчит здесь «Арабелла», когда ему известно, что она осталась в Порт-Ройяле? Продолжал ли Блад командовать «Арабеллой» или же остатки команды ушли на ней, бросив своего капитана?

Дайк повторил вопрос, и на этот раз Волверстон ответил ему укоризненно:

— У тебя же два глаза, Дайк, а у меня только один.

— Но я вижу «Арабеллу».

— Конечно. А ты чего ожидал?

— Ожидал? — Разинув рот, Дайк уставился на него. — А разве ты сам ожидал, что увидишь тут «Арабеллу»?

Взглянув на него с презрением, Волверстон засмеялся, а затем громко, чтобы слышали все окружающие, сказал:

— Конечно! А что же еще? — Он снова засмеялся — как показалось Дайку, издевательски — и отвернулся от него, занявшись швартовкой корабля.

Когда Волверстон сошел на берег, его окружили недоумевающие пираты. Их вопросы помогли ему выяснить положение дел. Он понял, что либо из-за недостатка мужества, либо по каким-то другим мотивам Блад не рассказал корсарам о том, что произошло после того, как шторм оторвал «Арабеллу» от других кораблей эскадры. Волверстон искренне поздравил себя с той выдержкой, какую он проявил в разговоре с Дайком.

— Уж очень наш капитан скромничает, — глубокомысленно заявил он Хагторпу и другим, столпившимся вокруг него пиратам. — Он, как вы знаете, никогда не любил хвастаться. А дело было так: встретились мы с нашим старым знакомым доном Мигелем и, после того как потопили его, взяли на борт одного лондонского хлыща, который не по своей воле оказался на испанском корабле. Здесь же выяснилось, что этого придворного шаркуна послал к нам министр иностранных дел. Он предлагал капитану принять офицерский патент, бросить пиратство и вообще вести себя паинькой. Капитан послал его, конечно, ко всем чертям. Но вскоре мы встретились с ямайской эскадрой, которой командовал этот жирный дьявол Бишоп. Капитану Бладу и каждому из нас угрожала веревка. Ну, я пошел к Бладу и сказал ему: «Да возьми ты этот паршивый королевский патент, и ты спасешь от виселицы и свою шею и наши». Он, конечно, ни в какую. Но я уломал его, и он меня послушался. Лондонский хлыщ сразу же выдал ему патент, и Бишоп чуть не лопнул от злобы, узнав о таком сюрпризе. Но сделать с капитаном он уже ничего не мог. Ему пришлось примириться. Ну, мы уже как люди короля прибыли вместе с Бишопом в Порт-Ройял. Однако этот чертов полковник не очень нам доверял, так как слишком хорошо знал нас. Не будь там этого франта из Лондона, Бишоп наплевал бы на королевский патент и повесил бы капитана. Блад хотел скрыться из Порт-Ройяла в ту же ночь, но эта собака Бишоп предупредил форт, чтобы за нами хорошенько следили. В конце концов Блад все же перехитрил Бишопа, хотя на это и потребовалось две недели. За это время я успел купить фрегат, перевел на него две трети наших людей, и ночью мы бежали из Порт-Ройяла, а утром капитан Блад на «Арабелле» бросился за мной в погоню, чтобы поймать меня… понимаете! Вот в этом и заключался хитроумный план Питера. Как ему удалось вырваться из порта, я точно не знаю, так как он прибыл сюда раньше меня, но я и полагал, что Бладу удастся его предприятие.

В лице Волверстона человечество, несомненно, потеряло великого историка. Он обладал таким богатым воображением, что точно знал, насколько можно отклониться от истины и как ее приукрасить, чтобы правда приняла форму, которая соответствовала бы его целям.

Состряпав вполне удобоваримое блюдо из правды и выдумки и добавив еще один подвиг к приключениям Питера Блада, Волверстон поинтересовался, что сейчас делает капитан. Ему ответили, что он сидит на своем корабле, и Волверстон отправился туда, чтобы, по его выражению, отрапортовать о своем благополучном прибытии.

Он нашел Питера Блада одного, мертвецки пьяного, в большой каюте «Арабеллы». В таком состоянии никто и никогда еще не видел Блада. Узнав Волверстона, он рассмеялся, и хотя этот смех был идиотским, в нем звучала ирония.

— А, старый волк! — сказал он, пытаясь подняться. — Наконец-то ты сюда добрался! Ну, что ты собираешься делать со своим капитаном, а? — И он мешком опустился в кресло.

Волверстон мрачно взглянул на него. Многое пришлось повидать ему на своем веку, и вряд ли что-либо могло уже тронуть сердце старого волка, но вид пьяного капитана Блада сильно потряс его. Чтобы выразить свое горе, Волверстон длинно и сочно выругался, так как иначе никогда и не выражал своих чувств, а потом подошел к столу и уселся в кресло против капитана:

— Черт тебя подери, Питер, может быть, ты объяснишь мне, что это такое?

— Ром, — ответил капитан Блад, — ямайский ром. — Он подвинул бутылку и стакан к Волверстону, но тот даже не взглянул на них.

— Я спрашиваю, что с тобой? Что тебя мучает? — спросил он.

— Ром, — снова ответил капитан, криво улыбаясь. — Ну, просто ром. Вот видишь, я отвечаю на все… твои… вопросы. А почему ты не… отвечаешь на мои? Что… ты… думаешь делать со мной? А?

— Я уже все сделал, — ответил Волверстон. — Слава богу, что у тебя хватило ума держать язык за зубами. Достаточно ли ты еще трезв, чтобы понимать меня?

— И пьяный… и трезвый… я всегда тебя понимаю.

— Тогда слушай. — И Волверстон передал ему придуманную им басню об обстоятельствах, связанных с пребыванием Питера Блада в Порт-Ройяле.

Капитан с трудом заставил себя слушать его историю.

— А мне все равно, что ты выдумал, — сказал он Волверстону, когда тот закончил. — Спасибо тебе, старый волк… спасибо, старина… Все это… неважно. Чего ты беспокоишься? Я уже не пират и никогда им не буду! Кончено! — Он ударил кулаком по столу, а глаза его яростно блеснули.

— Я приду к тебе опять, и мы с тобой потолкуем, когда у тебя в башке останется поменьше рома, — поднимаясь, сказал Волверстон. — Пока же запомни твердо мой рассказ о тебе и не вздумай опровергать мои слова. Не хватало еще, чтобы меня обозвали брехуном! Все они, и даже те, кто отплыл со мной из Порт-Ройяла, верят мне, понимаешь? Я заставил их поверить. А если они узнают, что ты действительно согласился принять королевский патент и решил пойти по пути Моргана, то…

— Они устроят мне преисподнюю, — сказал капитан, — и это как раз то, чего я стою!

— Ну, я вижу, ты совсем раскис, — проворчал Волверстон. — Завтра мы поговорим опять.

Этот разговор состоялся, но толку из него почти не вышло. С таким же результатом они разговаривали несколько раз в течение всего периода дождей, начавшихся в ночь после возвращения Волверстона. Старый волк сообразил, что капитан болеет вовсе не от рома. Ром был только следствием, но не причиной. Сердце Блада разъедала язва, и Волверстон хорошо знал природу этой язвы. Он проклинал все юбки на свете и ждал, чтобы болезнь прошла, как проходит все в нашем мире.

Но болезнь оказалась затяжной. Если Блад не играл в кости или не пьянствовал в тавернах Тортуги в такой компании, которой еще недавно избегал, как чумы, то сидел в одиночестве у себя в каюте на «Арабелле». Его друзья из губернаторского дома всячески пытались развлечь его. Особенно огорчена была мадемуазель д’Ожерон. Она почти ежедневно приглашала его к ним в дом, но Блад очень редко принимал ее приглашение.

Позднее, по мере приближения конца дождливого сезона, к нему стали обращаться его капитаны с проектами различных выгодных набегов на испанские поселения. Но ко всем предложениям он относился равнодушно. Вначале это вызывало недоумение, а когда установилась хорошая погода, недоумение перешло в раздражение.

В один из солнечных дней в каюту Блада вломился Кристиан — командир «Клото» — и с бранью потребовал, чтобы ему сказали, что он должен делать.

— Знаешь что, пошел ты к черту, — равнодушно ответил Блад, даже не выслушав его.

Взбешенный Кристиан ушел. А утром следующего дня его корабль снялся с якоря и ушел. Так был показан пример дезертирства, и вскоре от повторения этого примера не могли удержать своих корсаров даже преданные Бладу капитаны других кораблей. Но они не осмеливались пускаться в крупные операции, ограничиваясь мелкими налетами на одиночные суда.

Иногда Блад задавал себе вопрос, зачем он вернулся на остров Тортуга. Непрестанно думая об Арабелле, назвавшей его вором и пиратом, он поклялся себе, что корсарством заниматься больше не будет. Зачем же тогда он торчит здесь? И на этот вопрос он отвечал себе другим вопросом: ну, а куда же он может уехать?

У всех на глазах Блад терял интерес и вкус к жизни. Раньше он одевался почти щегольски и очень заботился о своей внешности, а сейчас на его щеках и подбородке, прежде всегда чисто выбритых, торчала черная щетина. Энергичное и загорелое лицо приняло нездоровый, желтоватый оттенок, а недавно еще живые синие глаза потускнели и стали безжизненными.

Только Волверстон, который знал о подлинных причинах этого печального перерождения Блада, рискнул однажды — и только однажды — поговорить с Бладом откровенно.

— Будет ли когда-нибудь этому конец, Питер? — проворчал старый верзила. — Долго ли ты еще будешь пьянствовать из-за этой хорошенькой дуры из Порт-Ройяла? Ведь она же не обращает на тебя никакого внимания! Гром и молния! Да если тебе нужна эта девчонка, так почему ты, чума тебя задави, не отправишься туда и не возьмешь ее?

Блад исподлобья взглянул на Волверстона, и в тускло-синих глазах его блеснул огонек… Но Волверстон, не обращая на это внимания, продолжал:

— Ей-богу, можно волочиться за девушкой, если из этого выйдет какой-то толк. Но я лучше сдохну, чем стану отравлять себя ромом из-за какой-то юбки. Это не в моем духе. Почему тебе не напасть на Порт-Ройял, если другие дела тебя не интересуют? Ты, конечно, можешь сказать, что это английский город и тому подобное. Но в этом городе распоряжается Бишоп, и среди наших ребят найдется немало головорезов, которые согласятся пойти с тобой хоть в ад, лишь бы схватить этого мерзавца за глотку. Я уверен в успехе этого предприятия. Нам нужно только дождаться дня, когда из Порт-Ройяла уйдет ямайская эскадра. В городе найдется немало добра, чтобы вознаградить наших молодцов, а ты получишь свою девчонку. Хочешь, я выясню настроение, поговорю с нашими людьми…

Блад подскочил, глаза его сверкнули, а побелевшее лицо исказила судорога:

— Если ты сейчас же не уберешься вон, то, клянусь небом, отсюда унесут твои кости! Как ты смеешь, паршивый пес, являться ко мне с такими предложениями? — И, разразившись ужаснейшими проклятиями, он вскочил на ноги, потрясая кулаками.

Волверстон, придя в ужас от этой ярости, не успел больше сказать ни слова и выбежал из каюты. А капитан Блад остался наедине с самим собой и со своими мыслями.

Но однажды в ясное солнечное утро на «Арабеллу» явился давний друг капитана — губернатор Тортуги. Его сопровождал маленький, пухленький человечек с добродушным выражением на любезной и несколько самоуверенной физиономии.

— Дорогой капитан, — заявил д’Ожерон, — я прибыл к вам с господином де Кюсси, губернатором французской части острова Гаити. Он желал бы переговорить с вами.

Из уважения к своему другу Блад вынул трубку изо рта и попытался протрезветь хотя бы немного. Потом он встал и поклонился де Кюсси.

— Прошу вас, — сказал он тоном любезного хозяина.

Де Кюсси ответил на поклон и принял приглашение сесть на сундук около окна, выходившего на корму.

— Вы командуете сейчас крупными силами, дорогой капитан, — заметил он.

— Да, у меня около восьмисот человек, — небрежно ответил Блад.

— Насколько мне известно, они уже немножко волнуются от безделья.

— Они могут убираться к дьяволу, если это им угодно.

Де Кюсси деликатно отправил в нос понюшку табаку.

— Я хочу вам предложить интересное дело, — сказал он.

— Ну что ж, предлагайте, — равнодушно ответил Блад.

Де Кюсси, чуть приподняв брови, скосил глаза на д’Ожерона. Поведение капитана Блада было отнюдь не обнадеживающим. Но д’Ожерон, сжав губы, энергично кивнул головой, и губернатор Гаити приступил к изложению своего предложения:

— Мы получили сообщение, что между Францией и Испанией объявлена война.

— Это не новость, — буркнул Блад.

— Я говорю официально, дорогой капитан. Я имею в виду не те неофициальные стычки и неофициальные грабительские действия, на которые мы здесь закрываем глаза. В Европе между Францией и Испанией идет война, настоящая война. Франция намерена перенести военные действия в Новый Свет. Для этой цели сюда идет из Бреста эскадра под командованием барона де Ривароля. У меня есть письмо от него, в котором он поручает оснастить вспомогательную эскадру и выставить отряд, не меньше чем в тысячу человек, для усиления его эскадры. Мое предложение, с которым я прибыл к вам по рекомендации нашего доброго друга д’Ожерона, сводится к тому, что вы, вместе с вашими людьми и кораблями, поступите к нам на французскую службу под командованием барона де Ривароля.

Блад взглянул на него уже с некоторым интересом — правда, еще очень слабым.

— Вы предлагаете нам пойти на французскую службу? — спросил он. — На каких условиях?

— В качестве капитана первого ранга для вас и с соответствующими рангами для ваших офицеров. Вы будете получать жалованье, положенное этому рангу, и будете иметь право, вместе с вашими людьми, на одну десятую долю всех захваченных трофеев.

— Мои люди вряд ли сочтут ваше предложение заманчивым. Они скажут, что могут сами отплыть отсюда завтра или послезавтра, разгромить какой-нибудь испанский город и оставить себе всю добычу.

— Да, но не забудьте о риске, связанном с такими пиратскими действиями. С нами же ваше положение будет вполне законным. У барона де Ривароля сильная эскадра, и вместе с ним вы сможете предпринимать операции в значительно более широком масштабе, чем те, какие осуществите сами. При совместных действиях одна десятая часть трофеев, пожалуй, будет побольше, чем вся стоимость трофеев, которые вы захватите одни.

Капитан Блад задумался. То, что ему предлагали, уже не было пиратством. Речь шла о законной службе под знаменем короля Франции.

— Я посоветуюсь со своими офицерами, — сказал он и послал за ними.

Они явились немедленно, и де Кюсси изложил им свое предложение. Хагторп заявил сразу же, что предложение приемлемо. Люди изнывают от затянувшегося безделья и, несомненно, согласятся пойти на службу, предлагаемую де Кюсси от имени короля Франции. Говоря это, Хагторп взглянул на мрачного Блада, который в знак согласия кивнул головой. Ободренные этим, они приступили к обсуждению условий. Ибервиль, молодой французский корсар, указал де Кюсси, что доля трофеев, предложенная им, слишком мала. Только за одну пятую долю трофеев, и не меньше, офицеры могли бы дать согласие от имени своих людей.

Де Кюсси расстроился. У него были точные инструкции, и превысить их он не имел права или же должен был взять на себя очень большую ответственность. Но корсары не уступали. Торг между ними и де Кюсси тянулся более часа, но после того, как он все же решился превысить свои полномочия, соглашение было составлено и подписано тут же. Корсары обязались к концу января быть в Пти Гоав, где к тому же времени ожидали прибытия эскадры де Ривароля.

А вслед за этим на Тортуге наступили дни кипучей деятельности: суда оснащались в дальний поход, заготавливалось мясо и другие продукты, грузились различные запасы, необходимые для военных действий. Во всей этой суматохе капитан Блад не принимал никакого участия, хотя прежде посвящал такой подготовке все свое время. Сейчас же он держался в стороне равнодушно и безучастно, согласившись участвовать в операциях под французским флагом, или, говоря точнее, уступив желанию своих офицеров только потому, что новое дело было обычной военно-морской службой, непосредственно не связанной с пиратством. Но служба, на которую он поступил, не вызывала у него никакого энтузиазма. Хагторп пытался протестовать против подобного отношения к делу. Но Блад ответил, что ему совершенно безразлично, отправятся ли они в Пти Гоав или в преисподнюю, поступят ли на службу к королю Людовику XIV или к самому сатане.

Глава 26

ДЕ РИВАРОЛЬ
В этом же отвратительном состоянии духа капитан Блад отплыл с острова Тортуга и прибыл, как было условлено, в бухту Пти Гоав. В таком же настроении он приветствовал барона де Ривароля, прибывшего наконец в середине февраля с эскадрой из пяти военных кораблей. Французы добирались сюда полтора месяца, так как их задержала неблагоприятная погода.

Де Ривароль вызвал Блада к себе, и капитан явился в замок Пти Гоав, где должна была состояться встреча. Барон, высокий горбоносый человек лет сорока, державшийся холодно и сухо, взглянул на Блада с явным неодобрением.

Вместе с капитаном пришли Хагторп, Ибервиль и Волверстон, но Ривароль не удостоил их даже взглядом. Де Кюсси предложил Бладу стул.

— Одну минуточку, господин де Кюсси. Мне кажется, что барон не заметил, что я здесь не один. Разрешите мне, сэр, представить вам моих спутников: капитан Хагторп с «Элизабет», капитан Волверстон с «Атропос», капитан Ибервиль с «Лахезис».

Барон надменно взглянул на капитана Блада, а потом высокомерно и чуть заметно кивнул головой каждому из представленных ему корсаров. Всем своим поведением он давал понять, что презирает их всех, и хотел, чтобы они это почувствовали. Поведение барона произвело на капитана Блада своеобразное действие — он был оскорблен таким приемом, и в нем заговорило чувство собственного достоинства, дремавшее в течение всего последнего времени. Ему стало стыдно за свой неряшливый вид, и это, вероятно, заставило его держаться еще более вызывающе. Жест, которым он поправил портупею, так, чтобы эфес его длинной шпаги оказался на виду у Ривароля, был почти намеком. Обращаясь к своим офицерам, Блад, указав рукой на стулья, стоявшие вдоль стены, сказал:

— Придвигайтесь ближе к столу, ребята. Вы заставляете барона ждать.

Корсары повиновались, а Волверстон при этом многозначительно ухмыльнулся. Выражение лица де Ривароля стало еще более надменным. Он считал для себя бесчестьем сидеть за одним столом с этими разбойниками, полагая, что корсары должны были выслушать его стоя, за исключением, возможно, только одного Блада. И чтобы подчеркнуть разницу между собой и корсарами, он сделал единственное, что ему еще оставалось, — надел шляпу.

— Вот это совершенно правильно, — дружески заметил Блад. — Я и не заметил, что здесь сквозит. — И он надел свою широкополую шляпу с плюмажем.

Де Ривароль от гнева заметно вздрогнул и какое-то мгновение, прежде чем открыть рот, сдерживал себя, чтобы не вспылить. Де Кюсси было явно не по себе.

— Сэр, — ледяным тоном заявил барон, — вы вынуждаете меня напомнить вам, что имеете звание капитана первого ранга и находитесь в присутствии генерала, командующего сухопутными и военно-морскими силами Франции в Америке. Я вынужден также напомнить вам, что вы обязаны с почтением относиться к человеку моего ранга.

— Счастлив заверить вас, — ответил Блад, — что это напоминание излишне. Я считаю себя джентльменом, хотя сейчас и не очень на него похожу, и как джентльмен всегда с уважением относился к тем, кого природа или фортуна поставила надо мной. Но вместе с этим, по моему мнению, надо уважать и тех, кто не имеет возможности возмутиться, если к ним проявляют неуважение. — Это был упрек, умело облеченный в такую форму, что к нему нельзя было придраться. Де Ривароль прикусил губу, а Блад, не давая ему возможности ответить, продолжал: — А если этот вопрос выяснен, то мы, может быть, перейдем к делу?

Де Ривароль угрюмо посмотрел на него.

— Да, пожалуй, это будет лучше, — сказал он и взял лист бумаги. — Эта копия соглашения, которое вы подписали вместе с господином де Кюсси. Я должен отметить, что, предоставив вам право на одну пятую часть захваченных трофеев, господин де Кюсси превысил свои полномочия. Он мог согласиться выделить вам не более, чем одну десятую долю.

— Этот вопрос касается только вас и де Кюсси.

— О нет! В этом заинтересованы и вы.

— Извините, генерал. Соглашение подписано, и для нас вопрос исчерпан. Из уважения к господину де Кюсси нам не хотелось бы выслушивать ваши упреки по его адресу.

— Не ваше дело, что я найду нужным ему сказать.

— Это то же самое, что говорю и я, генерал.

— Но, мой бог, мне кажется, вас должно интересовать, что мы не можем дать вам больше, чем одну десятую часть добычи! — Де Ривароль раздраженно ударил кулаком по столу: этот пират был дьявольски ловок в споре.

— А вы уверены, господин барон, что не можете дать?

— Уверен, что не дам!

Капитан Блад с презрением пожал плечами.

— В таком случае, — сказал он, — мне придется установить сумму, которая компенсирует нам потерю времени и нарушение наших планов в результате прибытия в Пти Гоав. Как только этот вопрос будет урегулирован, мы расстанемся друзьями, господин барон. Пока никто никакого вреда никому не причинил, как я полагаю.

— Черт вас возьми, что вы имеете в виду? — Барон встал из-за стола.

— Разве я неясно выразился? — удивленно спросил Блад. — Возможно, что я не очень бегло говорю по-французски, но…

— О, вы говорите по-французски достаточно бегло, господин пират! Но я не позволю вам валять дурака. Вы с вашими людьми поступили на службу к королю Франции. Вы имеете звание капитана первого ранга и, согласно этому званию, получаете жалованье, а ваши офицеры имеют звание лейтенантов. С этими рангами связаны не только обязанности, которые вам следует хорошенько изучить, но и наказания за невыполнение этих обязанностей, что вам также не мешает знать. Наказания эти иногда довольно суровы. Первейшая обязанность офицера — повиновение. Обращаю на это ваше внимание. Не воображайте себя моим союзником в намечаемых мною операциях. Вы только мои подчиненные. Надеюсь, вы поняли меня?

— О, конечно! — засмеялся капитан Блад. Этот конфликт, эта борьба с заносчивым генералом помогла Бладу быстро стать самим собой, и только одна мысль портила ему настроение — мысль о том, что он был небрит. — Уверяю вас, генерал, я ничего не забываю. Я, например, отлично помню чего нельзя сказать о вас, — что условия нашей службы определялись подписанным нами соглашением. По этому соглашению мы должны были получить пятую долю трофеев. Отказываясь от этого обязательства, вы аннулируете соглашение и, следовательно, отказываетесь использовать наши силы и опыт. А мы, разумеется, лишаемся чести служить под вашим командованием.

Три офицера Блада громко выразили свое одобрение. Прижатый к стене, де Ривароль гневно посмотрел на них.

— Практически… — робко начал де Кюсси.

— Практически все это ваша работа! — набросился на него барон, обрадовавшись, что нашелся наконец человек, на котором он мог выместить свое раздражение. — Вас следует наказать за это. Вы ставите меня в дурацкое положение.

— Итак, вы не можете выделить нам драгоценную часть трофеев, — заключил Блад спокойно. — В таком случае, нет никакой необходимости кричать на господина де Кюсси или наказывать его. Он не виноват в том, что на меньшую долю трофеев мы не соглашались. Так как вы заявили, что не можете пойти на предоставление нам большей доли, то мы удаляемся. Положение остается таким же, каким оно было бы, если бы господин де Кюсси точно придерживался ваших инструкций. Говоря по чести, вы аннулировали соглашение и потому не можете претендовать на наши услуги или задерживать наше отплытие.

— Говоря по чести? Что это значит? Вы намекаете на то, что я могу поступить бесчестно?

— Я ни на что не намекаю и не намерен больше спорить попусту, — ответил Блад. — Слово за вами, генерал: аннулируете вы соглашение или нет?

Командующий королевскими сухопутными и морскими силами Франции в Америке побагровел и, чтобы успокоиться, снова сел за стол.

— Я обдумаю этот вопрос, — сердито сказал он, — и уведомлю о своем решении.

Капитан Блад встал. Его офицеры последовали за ним.

— Честь имею откланяться, господин барон! — сказал Блад и удалился вместе со своими корсарами.

Вы понимаете, конечно, что за этим наступило несколько весьма неприятных минут для господина де Кюсси. От брани надменного де Ривароля вся самоуверенность слетела с него, как осенью слетают пушинки с одуванчика. Командующий королевскими армиями кричал на губернатора Гаити, как на мальчишку. Де Кюсси, защищаясь, приводил ту самую точку зрения, которую капитан Блад так замечательно уже изложил от его имени. Однако де Ривароль угрозами и бранью заставил его замолчать.

Исчерпав арсенал ругательств, он перешел к оскорблениям. По его мнению, де Кюсси не мог оставаться губернатором Гаити, и поэтому он сам решил исполнять губернаторские обязанности до времени своего отъезда во Францию. Исполнение обязанностей он начал с приказа выставить усиленную охрану вокруг замка де Кюсси.

Однако его непродуманные действия сразу же вызвали неприятности. Когда утром следующего дня на берег сошел Волверстон, одетый очень живописно, с цветным платком на голове, то какой-то офицер из состава только что высадившихся французских войск начал потешаться над старым волком. Волверстон высмеял офицера, пообещав надрать ему уши. Офицер вскипел и перешел к оскорблениям. В ответ на оскорбления Волверстон нанес обидчику такой удар, что француз свалился без памяти. Через час об этом уже было доложено де Риваролю, и барон тут же приказал арестовать Волверстона и поместить под стражу в замок.

А еще через час, когда барон и де Кюсси сели обедать, негр-лакей доложил им о приходе капитана Блада. После того как де Ривароль раздраженно согласился его принять, в комнату вошел элегантно одетый джентльмен. На нем был дорогой черный камзол, отделанный серебром. Его смуглое, с правильными чертами лицо было тщательно выбрито. На воротник из тонких кружев падали длинные локоны парика. В правой руке джентльмен держал широкополую черную шляпу с плюмажем из красных страусовых перьев, а в левой — трость из черного дерева. Подвязки с пышными бантами из лент поддерживали его шелковые чулки. Черные розетки на башмаках были искусно отделаны золотом.

Де Ривароль и де Кюсси не сразу узнали Блада. Он выглядел сейчас на десять лет моложе. К нему полностью вернулось чувство прежнего достоинства, и даже внешностью он хотел подчеркнуть свое равенство с бароном.

— Я пришел не вовремя, — вежливо извинился он. — Сожалею об этом, но мое дело не терпит отлагательств. Речь идет, господин де Кюсси, о капитане Волверстоне, которого вы арестовали.

— Арестовать Волверстона приказал я, — заявил де Ривароль.

— Да? А я полагал, что губернатором острова Гаити является господин де Кюсси.

— Пока я здесь, высшая власть принадлежит мне, — самодовольно заявил барон.

— Приму к сведению. Но вы, вероятно, не знаете, что здесь произошла ошибка.

— Ошибка?

— Да, ошибка. Это подходящее слово, так как оно избавляет нас от лишних споров, но вообще-то оно слишком мягко. Ваши люди, господин де Ривароль, арестовали невинного. Виноват французский офицер, который вел себя вызывающе и нагло, а задержанным оказался капитан Волверстон. Прошу немедленно отменить ваше распоряжение.

Де Ривароль в гневе выпучил на него свои черные глаза, а его ястребиное лицо покрылось багровым румянцем.

— Это… н-нагло, это… н-недопустимо! — На этот раз генерал так рассвирепел, что начал даже заикаться.

— Вы напрасно тратите слова, господин барон. Мы с вами в Новом Свете. Это не пустое название. Здесь все ново для человека, выросшего среди предрассудков Старого Света. У вас, разумеется, еще не было времени понять всю его новизну, поэтому я не обращаю внимания на ваши оскорбительные выражения. Но справедливость и в Новом Свете и в Старом остается одним и тем же понятием. Несправедливость так же нетерпима здесь, как и там. Сейчас справедливость требует освобождения моего офицера и наказания вашего. Вот эту справедливость я покорно прошу вас осуществить.

— Покорно? — едва сдерживая себя от гнева, медленно произнес де Ривароль. — Покорно?

— Именно так, барон. Но в то же время хочу напомнить вам, генерал, что в моем распоряжении восемьсот корсаров, а у вас только пятьсот солдат. Господин де Кюсси легко подтвердит, что один корсар в бою стоит по меньшей мере трех солдат. Я совершенно откровенен с вами, барон. Либо вы немедленно освобождаете капитана Волверстона, либо я сам приму меры для его освобождения. Последствия будут, конечно, ужасными, но вы можете их предупредить одним словом. Вы, господин барон, представляете здесь высшую власть, и от вас зависит, какой выбор сделать.

Де Ривароль побледнел как полотно. За всю его жизнь никто так дерзко не разговаривал с ним и не проявлял такого неуважения. Но барон счел за лучшее сдержаться:

— Буду признателен, если вы подождете в приемной, господин капитан. Я переговорю с господином де Кюсси.

Как только за капитаном закрылась дверь, вся ярость барона снова обрушилась на голову де Кюсси:

— Так вот каковы люди, взятые вами на королевскую службу! И этот Блад! Капитан первого ранга! Позор! Он не только не желает повиноваться, но еще и диктует! Какое объяснение вы можете мне дать? Предупреждаю, что я очень недоволен вами. Более того, я просто взбешен!

Хотя вся самоуверенность де Кюсси давно уже исчезла, но он вытянулся и надменно произнес:

— Ни ваш ранг, господин генерал, ни факты не дают вам права упрекать меня. Я привлек вам на службу именно тех людей, которых вы хотели привлечь. Не моя вина, что вы не умеете обращаться с ними. Капитан Блад вам ясно сказал, что мы находимся в Новом Свете.

— Так, так! — злобно ухмыльнулся де Ривароль. — Вы еще осмеливаетесь утверждать, что я виноват! Мне это начинает нравиться. По-вашему, здесь Новый Свет и, надо полагать, новые понятия и новые порядки. Но так не будет! Я заставлю ваш Новый Свет приспособиться ко мне! — начал угрожать барон и тут же прервал угрозы, вспомнив о капитане Бладе. — Сегодня я еще соглашусь с вами, де Кюсси. Но не завтра! А сейчас вы, знаток варварских порядков Нового Света, скажите, что нам делать?

— Господин барон! Арест корсарского капитана был глупостью. Держать его под арестом будет безумием. Мы не можем силой отвечать на силу, потому что мы слабее.

— Замечательно! Тогда соблаговолите мне ответить, что же мы будем делать в дальнейшем? Значит, я буду обязан подчиняться этому капитану Бладу? Значит, операция, которую мы предпринимаем, будет проводиться, как он этого пожелает? Короче, должен ли я, представитель короля Франции в Америке, быть в зависимости у этих мерзавцев?

— О, совсем нет. Я рекрутирую добровольцев на острове Гаити и набираю отряд негров. Когда я это сделаю, наши силы возрастут до тысячи человек.

— Так почему же, в таком случае, нам не отказаться сейчас же от услуг пиратов?

— Потому что они явятся острием любого оружия, которое мы выкуем. В военных действиях того типа, что нам предстоит вести, они очень искусны, и заявление капитана Блада, которое вы слыхали, — не пустая похвальба. Один корсар на самом деле стоит трех солдат, а может быть, и четырех. А тогда у нас будет достаточно своих людей, чтобы держать корсаров в руках. Должен добавить, что у них есть твердое понятие о чести. Если мы выполним свои обязательства, корсары не причинят нам никаких неприятностей. Я даю вам в этом свое слово, так как знаю их не первый год.

— Хорошо, я вам верю, — сказал барон, спасая свой престиж. — Будьте добры пригласить сюда этого капитана.

Блад с достоинством вошел в комнату. Его уверенный вид раздражал де Ривароля, но он скрыл свое раздражение под маской суровой любезности.

— Вот что, капитан: я посоветовался с губернатором и допускаю возможность ошибки, но, будьте уверены, справедливость восторжествует. Я сам буду председательствовать на совете, в который войдут два моих старших офицера, вы и один из ваших офицеров. Мы сразу же проведем беспристрастное расследование, и виновный, то есть тот, кто затеял ссору, будет наказан.

Капитан Блад поклонился. Без острой необходимости ему вовсе не хотелось прибегать к крайним мерам.

— Превосходно, господин барон. Разрешим тогда еще один вопрос. Я хотел бы знать: подтверждаете ли вы наше соглашение или аннулируете его?

Глаза де Ривароля сузились. Он целиком был поглощен мыслью о том, что сказал ему де Кюсси: корсары должны стать острием любого оружия, которое он выкует. Отказаться от них было немыслимо. Несомненно, он допустил тактическую ошибку, торгуясь с Бладом. Отказ от соглашения всегда связан с потерей престижа. Торговаться с корсарами явно не следовало. Ведь де Кюсси набирал сейчас добровольцев, укрепляя французский отряд. Когда эти волонтеры станут реальной силой, то вопрос о распределении трофеев можно будет пересмотреть. А пока необходимо отступить как можно приличнее.

— Я думал также и об этом, — сказал он. — Мое мнение, разумеется, остается прежним. Но мы обязаны выполнять обязательства, данные де Кюсси от нашего имени. Поэтому я подтверждаю соглашение, сэр.

Капитан Блад снова поклонился. Де Ривароль тщетно искал на его твердо сжатых губах хотя бы какое-то подобие торжествующей улыбки, однако лицо корсара по-прежнему оставалось бесстрастным.

В тот же день Волверстон был освобожден, а его обидчик приговорен к двум месяцам ареста. Справедливость была восстановлена. Но такое начало не предвещало ничего хорошего, и дурное продолжение не замедлило последовать.

Спустя неделю Блад вместе со своими офицерами был вызван на совет, собравшийся для обсуждения плана операций против Испании. Де Ривароль изложил свой проект нападения на богатый испанский город Картахену. Капитан Блад не мог скрыть своего изумления. Когда барон раздраженно спросил, что его так удивляет, Блад высказался совершенно откровенно:

— Если бы я командовал французскими вооруженными силами в Америке, у меня не было бы никаких сомнений или колебаний, как лучше принести пользу моему королю и французскому народу. Для господина де Кюсси и для меня совершенно ясно, что сейчас нужно немедленно захватить испанскую часть острова Гаити и сделать весь этот плодородный и чудесный остров собственностью Франции.

— Это можно сделать потом, — ответил де Ривароль. — А я хочу начать с Картахены.

— Вы хотите сказать, сэр, что, отправляясь в эту авантюрную экспедицию через все Карибское море, мы должны пренебречь тем, что лежит здесь, у самых наших дверей. В наше отсутствие испанцы могут вторгнуться во французскую часть острова Гаити. Если же мы разгромим испанцев здесь, на месте, то эта опасность исчезнет. Франция получила бы вдобавок к своим владениям в Вест-Индии такую колонию, на которую зарятся многие страны. Эта операция не представляет больших трудностей, и ее можно провести очень быстро. А после этого у нас будет достаточно времени, чтобы решить, чем заняться дальше. Мне кажется, что надо начинать именно с такой операции.

Он умолк. Воцарилось молчание. Де Ривароль сидел в кресле, покусывая кончик гусиного пера. Наконец он откашлялся, чтобы прочистить горло, и спросил:

— Кто еще придерживается мнения капитана Блада?

Никто ему не ответил. Офицеры де Ривароля, запуганные бароном, молчали. Сторонники Блада, со своей пиратской точки зрения, естественно, одобряли выбор Картахены, так как там было значительно больше добычи, но из уважения к своему вожаку также помалкивали.

— Вы, кажется, одиноки в своем мнении, — с кислой улыбкой заметил барон.

Капитан Блад внезапно рассмеялся. Но в его смехе было больше гнева, чем презрения. Его расчеты покончить с пиратством не оправдались. Выходило так, что он обманывал себя. Только уверенность, что на французской службе его не заставят делать что-либо позорное, вынудила его согласиться пойти под знамена Франции. И вот теперь этот напыщенный, гордый, заносчивый генерал французской армии предлагает самый настоящий грабительский рейд. Под предлогом законных военных действий генерал хотел совершить обыкновенный пиратский налет.

Де Ривароль, заинтригованный этим взрывом веселья, сердито нахмурился:

— Почему вы смеетесь, черт возьми!

— Да потому, что все это чертовски смешно, господин барон. Вы, командующий королевскими сухопутными и морскими силами Франции в Америке, предлагаете мне пиратский рейд, а я, пират, отстаиваю необходимость операции, которая сделала бы честь Франции. Не находите ли вы, что это очень смешно?

Де Ривароль побагровел от гнева. Он вскочил как ошпаренный, и все, кто был вместе с ним в комнате, поднялись со своих мест. Только де Кюсси продолжал сидеть, и на его лице блуждала мрачная улыбка. Он так же, как и Блад, читал мысли барона, словно в открытой книге, и так же, как Блад, презирал алчного генерала.

— Господин пират, — хрипло произнес де Ривароль, — неужели мне надо напоминать, что я ваш начальник?

— Мой начальник? Вы? Силы небесные! Да вы самый настоящий пират! И на сей раз, перед всеми этими джентльменами, которые имеют честь служить королю Франции, вы услышите всю правду о себе. Мне, «пирату и морскому разбойнику», приходится доказывать вам здесь, в чем состоят интересы и честь Франции. Вы же, французский генерал, — пренебрегая всем этим, намереваетесь тратить предоставленные в ваше распоряжение средства на авантюру, не имеющую никакого значения для Франции. Вы хотите пролить кровь французов и захватить город, который нельзя удержать. Вы идете на это с целью личного обогащения, зная, что в Картахене много золота. Такое поведение вполне достойно торгаша, который пытается урвать хоть кусочек из нашей доли добычи и выторговывает уступки уже после подписания договора. Если я не прав, пусть господин де Кюсси скажет об этом. Если я ошибаюсь, докажите мне это, и я извинюсь перед вами. А сейчас я ухожу, не желая принимать участия в таком совете. Я пошел на службу к королю Франции, намереваясь честно выполнять свои обязательства. Честная служба, по-моему, несовместима с налетами и грабежами, и я не могу согласиться с напрасными потерями человеческих жизней и средств. Ответственность целиком ляжет на вас, генерал, и только на вас. Я хочу, чтобы господин де Кюсси передал мое мнение французскому правительству. Я буду, разумеется, выполнять ваши приказы, поскольку наше соглашение действует, а если вам кажется, что вы оскорблены моими словами, то я всегда к вашим услугам. Имею честь откланяться, господин барон!

Он ушел, и вместе с ним ушли все три преданных ему офицера, хотя они считали, что Блад сошел с ума.

Де Ривароль был похож на рыбу, вытащенную из воды. От неприкрашенной правды, которую его заставили выслушать, он задыхался и не мог говорить. Придя в себя, он бурно поблагодарил небо, что капитан Блад избавил совет от своего дальнейшего присутствия. Внутренне же де Ривароль сгорал от стыда и ярости. С него сорвали маску, и его, командующего королевскими морскими и сухопутными силами Франции в Америке, сделали посмешищем…

Тем не менее в середине марта они все же отплыли в Картахену. Отряд под личным командованием де Ривароля, усиленный добровольцами и неграми, насчитывал около тысячи двухсот человек.

Де Ривароль полагал, что, располагая такими силами, он в случае необходимости сумеет заставить корсаров повиноваться.

Внушительную эскадру де Ривароля возглавлял мощный восьмидесятипушечный флагманский корабль «Викторьез». Каждый из четырех других французских кораблей не уступал по своим боевым качествам «Арабелле» Блада с ее сорока пушками. За эскадрой шли корсарские корабли — «Элизабет», «Лахезис» и «Атропос», а также двенадцать фрегатов, груженных запасами, не считая лодок, которые тянулись на буксире.

По пути они чуть не столкнулись с ямайскойэскадрой полковника Бишопа, которая вышла к острову Тортуга через два дня после того, как корабли де Ривароля проследовали в южном направлении.

Глава 27

КАРТАХЕНА
Французская эскадра, сдерживаемая сильными встречными ветрами, пересекла Карибское море и только в начале апреля смогла лечь в дрейф в виду Картахены. Для обсуждения плана штурма де Ривароль созвал на борту своего флагманского судна капитанов всех кораблей.

— Внезапность — первое дело, господа, — заявил он собравшимся. — Мы захватим город до того, как он сможет приготовиться к обороне, и таким образом не дадим испанцам возможности увезти в глубь страны находящиеся там ценности. Я предполагаю сегодня с наступлением темноты высадить к северу от города отряд, который сможет выполнить это задание. — И он подробно изложил детали разработанного им плана.

Офицеры де Ривароля выслушали его почтительно и с одобрением. Блад не скрывал своего презрения к этому плану, потому что был единственным человеком среди присутствующих, который точно знал, что надо делать. Два года назад он сам намечал налет на Картахену и произвел обстоятельную рекогносцировку. А предложения барона основывались только на знакомстве с картами.

В географическом и стратегическом отношении город Картахена расположен очень своеобразно. Он представляет собой четырехугольник, выходящий своей южной стороной к внутреннему рейду, являющемуся одним из двух морских подступов к городу. С востока и севера город прикрыт холмами. Доступ на внешний рейд проходит через защищенный фортом узкий пролив, известный под названием Бока Чика, или Маленькая Горловина. Длинная, узкая коса, покрытая густым лесом, выдается на запад и служит естественным молом Картахены. А ближе к внутреннему рейду лежит еще одна полоска земли, расположенная под прямым углом к естественному молу, и тянется на восток по направлению к материку. Неподалеку от материка эта полоска обрывается, образуя очень узкий, но глубокий канал, который служит своеобразными воротами в безопасный внутренний рейд. Проход защищен сильным фортом. К востоку и северу от Картахены лежит материк, не представляющий для нас никакого интереса. Но на западе и северо-западе город, так хорошо охраняемый с других сторон, непосредственно выходит к морю и, помимо невысоких каменных стен, не имеет других видимых укреплений. Однако эта видимость была обманчивой, и де Ривароль, составляя свой план, был полностью введен в заблуждение этой видимостью легкого захвата города с ничем не защищенной стороны.

Когда барон сообщил, что корсарам предоставляется честь быть первым отрядом, штурмующим город по разработанному им плану, Блад вынужден был объяснить ему, с какими трудностями им придется встретиться.

Капитан саркастически улыбался, слушая сообщение де Ривароля об оказании такой чести корсарам. Это было именно то, чего он и ожидал. Корсарам доставался весь риск, а Риваролю — весь почет, слава и вся добыча.

— Честь, которую вы так любезно нам оказываете, я должен отклонить, — холодно заметил капитан.

Волверстон что-то буркнул в знак одобрения, а Хагторп кивнул головой. Ибервиль, так же как и все, возмущался высокомерием своего соотечественника, никогда не ставя под сомнение правоту своего капитана. Присутствующие французские офицеры с высокомерным удивлением уставились на вожака корсаров, а де Ривароль спросил вызывающе:

— Что? Вы отклоняете? Вы говорите, что отказываетесь выполнить мой приказ?

— Как я понимаю, господин барон, вы созвали нас обсудить план штурма.

— О нет, господин капитан. Я вызвал вас для получения моего приказа. Мной все уже продумано и решено. Надеюсь, что теперь вы понимаете?

— Да, я-то понимаю! — засмеялся Блад. — А вот понимаете ли вы? — И, не давая барону возможности задать вопрос, Блад продолжал: — Вы все уже продумали и все решили? Но, если ваше решение не основано на желании погубить большую часть моих людей, вы сейчас же измените его, как только узнаете то, что известно мне. Картахена кажется вам очень уязвимой с северной стороны, где она выходит к морю. А не возникал ли у вас, господин барон, законный вопрос: почему испанцы, строившие этот город, постарались так укрепить его с юга и оставили его таким незащищенным с севера?

Де Ривароль ничего не ответил, потому что в самом деле вынужден был задуматься.

— Испанцы совсем не такие уж болваны, какими вы их себе представляете, — продолжал Блад. — Два года назад, готовясь к рейду на Картахену, я провел рекогносцировку города. Вместе с несколькими дружественными индейцами-торговцами, переодевшись индейцем, я явился туда и провел в городе целую неделю, досконально изучая все подходы к нему. С той стороны, где город кажется таким соблазнительно доступным для штурма, испанцы защищены мелководьем. Оно простирается более чем на полмили от берега и не дает возможности кораблям приблизиться настолько, чтобы огонь их пушек мог нанести ущерб городу.

— Но мы высадим десант на каноэ, пирогах и плоскодонных лодках! — нетерпеливо воскликнул один из офицеров.

— Даже в самую спокойную погоду прибой помешает осуществить вам такую операцию, — возразил ему Блад. — И следует также иметь в виду, что мы не сможем прикрывать наш десант огнем корабельных пушек. Людям будет угрожать опасность от своей же собственной артиллерии.

— Если мы проведем атаку ночью, ее не придется прикрывать огнем пушек, — сказал де Ривароль. — Ваш отряд будет на берегу еще до того, как испанцы успеют опомниться.

— Вы исходите из того, что в Картахене живут только ослы и слепые. Неужели вы полагаете, что они уже не сосчитали наши паруса и не задали себе законного вопроса: кто мы такие и зачем сюда пожаловали?

— Но если они считают себя в безопасности с севера, как вы утверждаете, — нетерпеливо воскликнул барон, — то это чувство безопасности и усыпляет их!

— Оно не усыпляет их, барон, а напротив — не обманывает. Всякая попытка высадиться с этой стороны моря обречена на неудачу самой природой.

— И все же мы сделаем такую попытку! — упрямо настаивал барон, так как его высокомерие не позволяло ему уступить в чем-либо в присутствии своих подчиненных.

— Ну что ж, — сказал капитан Блад, — если вас не убеждают мои слова, действуйте. Это, конечно, ваше право. Но я не поведу своих людей на верную смерть.

— А если я прикажу вам… — начал было барон.

— Послушайте, барон! — бесцеремонно прервал его Блад. — Нас привлекли на службу не только из-за тех сил, которыми мы располагаем, но и учитывая наши знания и опыт в военных действиях такого характера. Я предоставляю в ваше распоряжение мой личный опыт и знания и добавлю еще, что в свое время я отказался от намеченного мною нападения на Картахену, так как не располагал достаточными силами, чтобы захватить гавань — единственные ворота города. Теперь же наши силы делают выполнение такой задачи возможным.

— Да, но пока мы будем заняты этой военной операцией, испанцы вывезут из города большую часть богатств. Мы должны напасть на них внезапно.

Капитан Блад пожал плечами:

— С точки зрения пирата, ваши соображения, конечно, очень убедительны. Так в свое время думал и я. Но если вы заинтересованы в том, чтобы сбить спесь с испанцев и водрузить флаг Франции на фортах этого города, то потеря части богатств не должна серьезно вас беспокоить.

Де Ривароль прикусил губу. Мрачно и с ненавистью он посмотрел на корсара, который так независимо держал себя.

— А если я прикажу действовать вам? — спросил он. — Отвечайте мне на этот вопрос! Кто, в конце концов, командует этой экспедицией — вы или я?

— Ну, знаете, вы мне просто надоели, — сказал капитан Блад и быстро повернулся к де Кюсси, который чувствовал себя очень неловко и сидел как на иголках. — Господин губернатор, подтвердите наконец генералу, что я прав!

Де Кюсси очнулся от своего унылого раздумья:

— В связи с тем, что капитан Блад представил…

— К черту! — заревел де Ривароль. — Выходит так, что вокруг меня одни только трусы. Послушайте, вы, господин капитан! Вы боитесь вести эту операцию, и поэтому командовать ею буду я. Погода стоит хорошая, и мы успешно высадимся на берег. Если это будет так — а это так и будет, — то завтра вам придется выслушать кое-что малоприятное. Я слишком великодушен, сэр! — Он сделал величественный жест рукой. — Разрешаю вам удалиться.

Де Риваролем руководили глупое упрямство и тщеславие, и он, конечно, получил вполне заслуженный урок. Во второй половине дня эскадра подошла поближе к берегу. Под покровом темноты триста человек, из которых двести были неграми (то есть все негры, участвовавшие в экспедиции), отправились на берег в каноэ, пирогах и лодках. Де Ривароль вынужден был взять на себя личное командование десантным отрядом, хотя это совсем не прельщало его.

Первые шесть лодок, подхваченные прибоем и брошенные на скалы, превратились в щепки еще до того, как находившиеся в них люди смогли броситься в воду. Грохот волн, разбивающихся о камни, и крики утопающих послужили убедительным сигналом для экипажей других лодок. Командующий десантом барон сразу же отдал приказ уходить из опасной зоны и заняться спасением утопающих. Эта авантюра обошлась недешево: погибло около пятидесяти человек и было потеряно шесть лодок с боеприпасами.

Де Ривароль вернулся на свой корабль взбешенным, но отнюдь не поумневшим. Он не принадлежал к числу тех людей, которые становятся мудрее в результате жизненного опыта. Он гневался на все и на всех и от огорчения тут же завалился спать.

На рассвете его разбудили раскаты пушечных залпов. Выбежав на корму в ночном колпаке и в ночных туфлях, барон увидел странную картину, от которой его ярость удвоилась. Четыре корсарских корабля, подняв все паруса, совершали непонятные маневры, находясь приблизительно в полумиле от Бока Чика и почти на таком же расстоянии от французской эскадры. Временами, окутываясь клубами порохового дыма, они обстреливали залпами большой круглый форт, защищавший узкий канал — вход на рейд. Пушки форта отвечали энергично, однако корсары маневрировали парусами и стреляли с такой исключительной точностью, что их огонь накрывал защитников форта в тот самый момент, когда они перезаряжали пушки. Произведя залп, корсарские корабли круто поворачивались, так, что канониры форта видели перед собой движущуюся мишень в виде кормы или носа кораблей противника. Маневрирование это производилось настолько искусно, что за одну-две секунды перед самым залпом испанцев пиратские корабли выстраивались только в перпендикулярной позиции к форту, так, что мачты кораблей сливались в одну линию.

Бормоча под нос проклятия, де Ривароль наблюдал за боем, по собственной инициативе начатым Бладом. Офицеры «Викторьез» столпились здесь же, на корме, и, когда наконец к ним присоединился де Кюсси, барон уже не мог больше сдерживать душившее его негодование. Собственно говоря, де Кюсси сам навлек на себя эту бурю. Он подошел к барону, потирая руки и всем своим видом выражая удовлетворение энергичными действиями тех, кого он привлек на службу.

— Ну как, господин де Ривароль, — засмеялся он, — не находите ли вы, что этот Блад блестяще знает дело, а? Он водрузит знамя Франции на этом форту еще до завтрака.

Барон с рычанием резко повернулся к нему:

— Вы говорите, что он знает свое дело, да? У вас не хватает ума понять, что его дело — выполнять мои приказы! Разве я отдавал такой приказ, черт возьми? Когда все это кончится, я разделаюсь с ним за его самочинство.

— Позвольте, господин барон, но его действия будут полностью оправданы, если принесут удачу.

— Оправданы? О дьявольщина! Да разве можно оправдать самовольные поступки солдата?! — вспылил барон, взглянув на своих офицеров, также ненавидевших Блада.

А сражение корсаров с испанцами продолжалось. Форт получил серьезные повреждения. Однако и корабли Блада, несмотря на свои искусные маневры, сильно пострадали от огня форта. Планшир правого борта «Атропос» был превращен в щепки, и одно из крупных ядер разорвалось в кормовой каюте корабля. На «Элизабет» была серьезно повреждена носовая часть, а на «Арабелле» сбита грот-мачта. К концу боя и «Лахезис» вышла из строя.

Барон явно наслаждался этим зрелищем.

— Молю небо, чтобы испанцы потопили все эти мерзкие корабли!

Но небо не слышало его молитв. Едва он произнес эти слова, как раздался ужасный взрыв, и половина форта взлетела на воздух. Одно из корсарских ядер попало в пороховой погреб.

Часа через два после боя капитан Блад, спокойный и нарядный, будто он только что вернулся с бала, ступил на квартердек «Викторьез». Его встретил де Ривароль, все еще в халате и в ночном колпаке.

— Разрешите доложить, господин барон, что мы овладели фортом на Бока Чика. На развалинах башни развевается знамя Франции, а эскадре открыт доступ в гавань.

Де Ривароль вынужден был сдержать свой гнев, хотя он почти задыхался от него. Его офицеры так бурно выражали свой восторг, что разносить Блада ему было просто неудобно. Но глаза его по-прежнему сохраняли злобное выражение, а лицо было бледным от ярости.

— Вам повезло, господин Блад, — сказал он, — что бой выигран. В случае неудачи вам пришлось бы жестоко поплатиться. В другой раз извольте ждать моих приказов, так как может случиться, что у вас не будет таких хороших оправданий, как сегодня.

Блад улыбнулся, сверкнув белыми зубами, и поклонился:

— Сейчас я был бы рад получить ваш приказ, генерал, чтобы развить наше преимущество. Надеюсь, вы понимаете, насколько важна в данный момент быстрота действий.

Ривароль растерянно взглянул на него: в своем гневе барон совершенно забыл о том, что необходимо руководить развертывающимися операциями.

— Зайдите ко мне в каюту! — властно приказал он Бладу, но тот остановил его.

— Я полагаю, генерал, что нам лучше переговорить здесь, когда перед вами, как на карте, открыта вся сцена наших предстоящих действий. — Он указал рукой на лагуну, на окружающую ее местность и на большой город, расположенный в некотором отдалении от берега. — Если это не будет расценено, как моя самонадеянность, я хотел бы сделать предложение… — Он умолк.

Де Ривароль пристально посмотрел на него, подозревая насмешку, но смуглое лицо корсара было невозмутимым, а его проницательные глаза спокойными.

— Ну ладно, послушаем, — милостиво согласился барон.

Блад указал на форт при входе на внутренний рейд, башни которого скрывались за пальмами, качавшимися на узкой полосе земли. Он заявил, что этот форт вооружен значительно слабее, чем внешний форт, который они уже захватили. Но вместе с тем и канал здесь сужается, и чтобы пройти по каналу, необходимо захватить это укрепление. Он предложил, чтобы французские корабли, войдя на внешний рейд, начали оттуда бомбардировку форта, а тем временем триста корсаров с пушками высадятся на восточном берегу лагуны позади острова, густо заросшего душистыми деревьями. Как только начнется бомбардировка с моря, пираты бросятся на штурм форта с тыла. Блад полагал, что испанцы не смогут долго сопротивляться. После этого отряд де Ривароля останется в форту, а Блад со своими людьми продолжит наступление и захватит церковь Нуэстра Сеньора де ля Попа, стоящую на высоком холме к востоку от города. Захватив эту возвышенность, они будут контролировать единственную дорогу из Картахены в глубь страны и отрежут путь испанцам, которые не смогут вывезти из города ценности.

Как Блад рассчитывал, так и произошло: последний аргумент оказался для Ривароля самым убедительным. До этого барон надменно слушал корсара, намереваясь раскритиковать его предложение, но здесь он, приняв озабоченный вид, снизошел до того, что похвалил план Блада и приказал немедленно начать бомбардировку форта.

Нам нет нужды описывать здесь все подробности этой операции. Из-за ошибок французских командиров она прошла не совсем гладко, и пушечным огнем форта были потоплены два французских корабля. Но к вечеру, благодаря неукротимой ярости пиратов при штурме с тыла, форт сдался. Еще до наступления ночи Блад вместе со своими людьми захватил господствующую над городом высоту Нуэстра Сеньора де ля Попа и поставил там несколько пушек.

К середине следующего дня Картахена послала де Риваролю предложение о капитуляции.

Надувшись от гордости за победу, которую он целиком приписывал себе, барон продиктовал условия капитуляции. Он потребовал сдать все деньги, товары и все общественные ценности. Жителям была предоставлена возможность либо остаться в городе, либо уходить, но те, кто хотел уйти, обязаны были полностью сдать все свое имущество, а оставшиеся сдавали только половину и становились подданными короля Франции. Де Ривароль обещал пощадить молитвенные дома и церкви, но потребовал, чтобы они представили ему отчеты о всех имеющихся у них суммах и ценностях.

Картахена приняла эти условия, так как другого выхода у нее не было. На следующий день, 5 апреля, де Ривароль вошел в город, объявив его французской колонией и назначив ее губернатором де Кюсси. После этого он проследовал в кафедральный собор, где в честь победы была отслужена благодарственная обедня. Все это было только передышкой, так как после этих церемоний де Ривароль приступил к грабежу. Захват Картахены французами отличался от обычного пиратского налета только тем, что солдатам под страхом строжайших наказаний было категорически запрещено заходить в дома горожан. Однако в действительности этот гуманный приказ был издан не для защиты личности и имущества побежденных. Де Ривароль беспокоился о том, чтобы какой-либо дублон из огромного потока богатств не уплыл в карман солдат. Но едва лишь этот поток золота прекратился, как барон снял все ограничения и отдал город на разграбление своим солдатам. Они растащили имущество и той части горожан, которые стали французскими подданными, хотя де Ривароль обещал им неприкосновенность и защиту.

Добыча была колоссальной. На протяжении четырех дней более ста мулов перевозили награбленное золото из города в порт, и оттуда оно переправлялось на корабли.

Глава 28

«ЧЕСТНОСТЬ» ГОСПОДИНА ДЕ РИВАРОЛЯ
Капитан Блад во время капитуляции и после нее занимал возвышенность Нуэстра Сеньора де ля Попа, ничего не зная о том, что происходило в Картахене. Пираты отлично понимали свою роль во взятии города, в котором оказалось так много богатств. И тем не менее капитана даже не пригласили на военный совет, где барон де Ривароль определял условия капитуляции.

В другое время Блад не стерпел бы такого пренебрежения. Но сейчас, порвав с пиратством, он довольствовался тем, что свое презрение выражал насмешливой улыбкой. Однако его офицеры, а тем более матросы, продолжавшие оставаться пиратами, были настроены совершенно иначе. Блад смог успокоить корсаров лишь обещанием немедленно переговорить с бароном де Риваролем.

Он нашел генерала в одном из больших домов города, гудевшем, как пчелиный улей. Это была созданная бароном канцелярия, регистрировавшая доставленные сюда ценности и проверявшая кассовые книги торговых фирм для точного определения сумм, подлежащих сдаче. Окруженный клерками, де Ривароль, рассевшись, как купец, проверял гроссбухи и подсчитывал цифры, чтобы убедиться, не утаили ли побежденные хотя бы одно песо. Это занятие, откровенно говоря, мало подходило для командующего королевскими сухопутными и морскими силами Франции в Америке, но де Ривароля эти торгашеские операции увлекали гораздо больше, нежели военные. С нескрываемым раздражением он вынужден был прервать их, когда в канцелярии появился капитан Блад.

— Здравствуйте, господин барон! — приветствовал его Блад. — Мне нужно откровенно поговорить с вами, как бы это ни было вам неприятно, мои люди на грани бунта!

Де Ривароль высокомерно приподнял брови:

— Капитан Блад, я также должен откровенно поговорить с вами, как бы это ни было неприятно вам. За бунт будете отвечать лично вы и ваши офицеры. Кроме того, вы ошибаетесь, разговаривая со мной тоном союзника. С самого начала я дал вам ясно понять, что вы только мой подчиненный. И пустых разговоров, как вы знаете, я не терплю.

Капитан Блад с трудом сдержал себя. Но он отлично понимал, что рано или поздно ему придется сбить спесь с этого высокомерного петуха.

— Вы можете определять мое положение, как вам заблагорассудится, генерал, — сказал он. — Пустые разговоры меня тоже не интересуют. Речь идет о соглашении, подписанном двумя сторонами. Мои люди не удовлетворены.

— Чем они не удовлетворены? — спросил барон с презрением.

— Вашей честностью, барон де Ривароль.

Пощечина вряд ли оказала бы более сильное действие на барона. Он вскочил из-за стола, глаза его засверкали, лицо побледнело. Клерки за столом с ужасом ожидали взрыва. Молчание продолжалось несколько минут. Наконец де Ривароль, едва сдерживаясь, воскликнул:

— Вы сомневаетесь в моей честности? Вы и грязные воры, которые окружают вас! Вы ответите мне за это оскорбление, хотя дуэль с вами была бы для меня просто бесчестьем!

— Напоминаю вам, — спокойно сказал Блад, — что я говорю не о себе лично, а от имени своих людей. Мои люди недовольны. Они угрожают, что если их требования не будут удовлетворены добровольно, то они удовлетворят их силой.

— Силой? — воскликнул де Ривароль, содрогаясь от бешенства. — Пусть попытаются и…

— Не будьте опрометчивы, барон. Мои люди правы, и вам это известно. Они требуют, чтобы вы ответили им, когда будет произведен раздел добычи и когда они получат свою пятую часть в соответствии с соглашением.

— Боже, дай мне терпение! Как мы можем делить добычу, если она еще не собрана полностью?

— Мои люди не без основания считают, что вся добыча уже собрана. Кроме того, они с законным недоверием относятся к тому, что она целиком находится на ваших кораблях и в полном вашем распоряжении. Они утверждают, что не в состоянии определить из-за этого объем добычи.

— О силы небесные! Но ведь все записано в книгах, и любой может их видеть.

— Они не будут проверять ваши книги, тем более что мало кто из моих людей вообще умеет читать. Но им хорошо известно — вы заставляете меня быть резким, — что ваши подсчеты фальшивые. По вашим книгам стоимость добычи в Картахене составляет около десяти миллионов ливров[73]. В действительности же стоимость добычи превышает сорок миллионов ливров. Вот почему мои люди требуют, чтобы ценности были предъявлены и взвешены в их присутствии, как это принято среди «берегового братства».

— Я ничего не знаю о пиратских обычаях! — презрительно сказал де Ривароль.

— Но вы быстро их освоили, барон.

— Что вы имеете в виду, черт побери? Я — командующий армией солдат, а не грабителей!

— Да? — Блад не мог скрыть иронии. — Но кем бы вы ни были, предупреждаю, что если вы не удовлетворите наших требований, у вас будут неприятности. Меня не удивит, что вы вообще застрянете в Картахене и не сможете отправить во Францию хотя бы одно песо.

— А-а! Вы еще и угрожаете мне?

— Ну что вы, барон! Я просто предупреждаю о неприятностях, которых при желании можно легко избежать. Вы не подозреваете, что сидите на вулкане. Вы еще не знаете всех корсарских обычаев. Картахена захлебнется в крови, и король Франции вряд ли получит от этого пользу.

Де Ривароль сообразил, что дело зашло слишком далеко, и постарался перевести спор на менее враждебную почву. Он продолжался недолго и наконец закончился вынужденным согласием барона удовлетворить требования корсаров. Было очевидно, что генерал пошел на это только после того, как Блад доказал ему опасность дальнейшей оттяжки дележа добычи. Вооруженное столкновение, возможно, могло бы кончиться поражением пиратов, а возможно, и нет. Но если бы даже де Риваролю удалось справиться с пиратами, то эта победа обошлась бы ему очень дорого — у него не осталось бы достаточно людей, чтобы удержать захваченную добычу.

В конце концов де Ривароль обещал немедленно уладить недоразумение. Он дал слово честно рассчитаться. Если капитан Блад со своими офицерами завтра утром явятся на «Викторьез», им предъявят и взвесят в их присутствии все золото, все ценности, а затем они смогут доставить на свои корабли причитающуюся им одну пятую долю добычи.

В этот вечер корсары веселились в ожидании завтрашнего богатого дележа и ядовито посмеивались над неожиданной уступчивостью де Ривароля. Но едва лишь рассвет забрезжил над Картахеной, причины этой уступчивости стали понятны. В гавани на якоре стояли только «Арабелла» и «Элизабет», а «Лахезис» и «Атропос» сохли на берегу, вытащенные туда для заделки повреждений, полученных в бою. Ни одного французского корабля на рейде не было. Поздней ночью они бесшумно ушли из гавани. Только три маленьких, чуть заметных паруса в западной части горизонта напоминали о французах и де Ривароле. В Картахене остались с пустыми руками не только обманутые им корсары, но и де Кюсси вместе с добровольцами и неграми с острова Гаити.

Дикая ярость объединила пиратов с людьми де Кюсси.

Предчувствуя новые грабежи, жители Картахены испытывали еще больший страх по сравнению с тем, что им пришлось перенести со дня появления эскадры де Ривароля.

Только капитан Блад внешне оставался спокойным, но это нелегко ему давалось, он с трудом сдерживал кипевшее в нем негодование. Ему хотелось в минуту расставания с подлым де Риваролем полностью рассчитаться за все обиды и оскорбления. Однако это свидание не состоялось.

— Мы должны догнать его! — сгоряча объявил он.

Вначале все подхватили его призыв, но тут же вспомнили, что в море могут выйти только два корабля, да и на тех не было достаточных продовольственных запасов для дальнего похода. Капитаны «Лахезис» и «Атропос» вместе со своими командами отказались принять участие в погоне за де Риваролем. Успех этой погони был гадательным, а в Картахене еще оставалась возможность собрать немало ценностей. Поэтому они решили чинить свои корабли и одновременно заняться грабежом. А Блад, Хагторп и те, кто пойдет вместе с ними, могут поступать как им угодно.

Только сейчас Блад сообразил, как опрометчиво было предлагать погоню за французской эскадрой. Он едва не вызвал схватки между двумя группами, на которые разделились корсары, обсуждая его предложение. А паруса французских кораблей становились все меньше и меньше. Блад был в отчаянии. Если он уйдет в море и оставит здесь пиратов, то только небу известно, что будет с городом. Если же он останется, то люди его и Хагторпа начнут дикий грабеж вместе с командами других пиратских кораблей.

Но пока Блад размышлял, его люди вместе с людьми Хагторпа, озлобленные против де Ривароля, решили этот вопрос за своих капитанов: де Ривароль вел себя как подлец и мошенник, а потому он заслужил наказания; значит, у этого французского генерала, нагло нарушившего соглашение, можно было взять не только одну пятую захваченных ценностей, но всю добычу целиком.

Разрываемый противоречивыми соображениями, Блад колебался, и пираты почти силой доставили его на корабль.

Через час, когда на корабль доставили бочки с водой, «Арабелла» и «Элизабет» бросились в погоню.

«Когда мы вышли в открытое море, — пишет Питт в своем журнале, — и курс «Арабеллы» был уже проложен, я спустился к капитану, зная, как болезненно переживает он эти события. Блад сидел один у себя в каюте, обхватив голову руками, и взгляд его выражал страдание.

— Ну, что с тобой, Питер? — спросил я. — Что тебя мучает? Не мысли же о де Ривароле!

— Нет, — хрипло ответил Блад и с откровенностью высказал мне все, чем он терзался: я был его верным другом и, несомненно, заслуживал его доверия. — Если бы она знала! Если б она только знала! Боже мой! А я-то думал, что покончил с пиратством навсегда! И этот мерзавец втянул меня в разбой, грабеж, насилия, убийства! Подумай о Картахене! Что творят там сейчас наши дьяволы! И ответственность за все это падает на меня!

— Нет, нет, Питер! — успокаивал я его. — За это отвечаешь не ты, а де Ривароль. Этот подлый вор — виновник всего, что произошло. Ну, что ты мог сделать, чтобы предотвратить события?

— Я мог бы остаться в Картахене.

— Ты сам знаешь, что это было бы бесполезно. Зачем же тебе мучиться?

— Да ведь дело не только в этом, — со стоном сказал Блад. — А что же дальше? Что делать дальше? Служба у англичан для меня невозможна. Служба у французов привела к тому, что ты видишь. Какой же выход? Продолжать пиратствовать? Но с этим я покончил. Навсегда! Клянусь богом, мне кажется, остается единственная возможность — предложить свою шпагу королю Испании!

Но оставался еще один выход, которого он ждал меньше всего. И к этому выходу мы приближались сейчас на своих кораблях, бежавших по морю, блиставшему в ослепительных лучах тропического солнца».

Корсары шли на север, к острову Гаити, рассчитывая, что де Ривароль до отправления во Францию должен будет отремонтировать там свои корабли. Подгоняемые умеренно благоприятным ветром, «Арабелла» и «Элизабет» в течение двух дней бороздили море, и за все это время дозорные не видели своего противника хотя бы издали. На рассвете третьего дня корабли попали в полосу легкого тумана, который ограничивал видимость двумя-тремя милями, и корсары были озабочены и раздосадованы, что де Ривароль может вообще от них скрыться.

По записям Питта в судовом журнале, корабли в это время находились на 75° 30′ западной долготы и 17° 45′ северной широты. Ямайка лежала примерно в тридцати милях к западу от них по левому борту. Вскоре на северо-западе показался мощный хребет Голубых гор, похожий на едва заметную гряду облаков. Голубовато-сиреневые вершины как бы висели в прозрачном воздухе над низко лежащими грядами тумана. Корабли шли в бейдевинде при западном ветре, и до корсаров доносился какой-то далекий гул, который для новичков в военно-морских делах мог бы показаться отдаленным шумом прибоя.

— Пушки! — воскликнул Питт, который стоял рядом с Бладом на квартердеке.

Блад, внимательно прислушиваясь, кивнул головой.

— По-моему, это милях в десяти — пятнадцати отсюда, где-то около Порт-Ройяла, — добавил Питт, взглянув на своего капитана.

— Пушечная стрельба неподалеку от Порт-Ройяла… — задумчиво сказал Блад. — Должно быть, полковник Бишоп с кем-то сражается. Против кого же он может действовать, если не против наших друзей? При всех обстоятельствах нам нужно подойти поближе. Дай распоряжение рулевым.

Они продолжали идти тем же курсом, руководствуясь гулом канонады, усиливавшимся по мере их приближения к месту сражения. Так продолжалось, наверно, около часа. Блад в подзорную трубу внимательно всматривался во мглу, вот-вот ожидая увидеть корабли, ведущие бой. Внезапно грохот пушек умолк.

Корсары продолжали идти тем же курсом.

Все, кто был свободен от вахты, высыпали на палубу и озабоченно всматривались вдаль. Вскоре они увидели большой корабль, объятый пламенем. По мере их приближения очертания пылающего корабля вырисовывались отчетливее, потом на фоне дыма и пламени показались черные мачты, и капитан Блад ясно разглядел в подзорную трубу трепетавший на грот-мачте вымпел с крестом святого Георга.

— Английский корабль! — воскликнул он, продолжая осматривать море и желая увидеть наконец победителя, жертва которого находилась перед ними.

И только подходя ближе к тонущему кораблю, пираты смогли различить смутные очертания трех высоких судов, удалявшихся по направлению к Порт-Ройялу. Они сразу же сделали вывод, что три уходящих корабля принадлежат ямайской эскадре, а потерпевшее поражение судно было, несомненно, пиратским. Они поспешили подойти к нему поближе, чтобы подобрать моряков, сидевших в трех до отказа перегруженных шлюпках, качавшихся на волнах. А Питт неотступно продолжал следить в подзорную трубу за удаляющимися кораблями: от его опытного глаза не укрылись некоторые их особенности, и еще через несколько минут он громко объявил о своем совершенно невероятном открытии. Самым большим из трех кораблей оказался флагманский корабль де Ривароля — «Викторьез».

Корсарские корабли подошли к шлюпкам и обломкам, за которые цеплялись моряки с тонущего корабля. Чтобы подобрать всех спасшихся и утопающих, «Арабелла» и «Элизабет» убрали паруса и легли в дрейф.

Глава 29

НА СЛУЖБЕ У КОРОЛЯ ВИЛЬГЕЛЬМА
Одна из шлюпок пристала к борту «Арабеллы», и на палубу поднялся сухопарый, небольшого роста человек, щегольски одетый в темно-красный атласный, шитый золотом камзол. Пышный, черный парик обрамлял желтое, сморщенное лицо, выражавшее крайнее раздражение, и такое же раздражение светилось в маленьких острых глазах. Дорогой и модный костюм совершенно не пострадал от пережитого несчастья, и владелец этого костюма держался с непринужденной уверенностью настоящего вельможи. По всему было ясно, что это не пират. Вслед за ним на палубе показался второй человек, дородный мужчина с загорелым, обветренным лицом и добродушной складкой губ. Лицо его было кругло, как луна, а в голубых глазах мерцал незатухающий веселый огонек. На нем был хороший камзол без всяких украшений, но при взгляде на эту дородную фигуру и военную выправку сразу чувствовалось, что этот человек привык командовать.

Как только сухопарый джентльмен ступил с трапа на шканцы, его острые, как у хорька, глаза быстро пробежали по пестрой толпе собравшейся команды «Арабеллы» и с удивлением остановились на капитане Бладе.

— Что за дьявольщина? Куда я попал? — резко спросил он. — Вы англичанин или еще кто, черт бы вас побрал?

— Я лично имею честь быть ирландцем, сэр. Моя фамилия Блад, капитан Питер Блад, а это мой корабль «Арабелла». К вашим услугам, сэр.

— Блад?! — пронзительно воскликнул сухопарый человек. — Проклятие! Пират! — Он быстро обернулся к своему огромному спутнику: — Ван дер Кэйлен, вы слышите: пират! Будь я проклят, мы попали из огня да в полымя!

— Да? — гортанным голосом спросил его спутник. — Это ошень интересный приклюшений! — И он рассмеялся.

— Чего вы хохочете, дельфин? — брызжа слюной, заорал человек в темно-красном камзоле. — Нечего сказать, посмеются же над нами в Англии! Сначала адмирал ван дер Кэйлен ночью теряет весь свой флот, потом французская эскадра топит его флагманский корабль, а кончается это тем, что его самого захватывают пираты. Весьма рад, что вы можете смеяться. Должно быть, судьба в наказание за мои грехи связала меня с вами, но будь я проклят, если мне смешно!

— Позволю себе сделать замечание, что здесь происходит явное недоразумение, — спокойно произнес Блад. — Вы, сэр, вовсе не захвачены, а просто спасены. Когда вы это поймете, то, возможно, найдете нужным поблагодарить меня за гостеприимство. Правда, очень скромное гостеприимство, но, во всяком случае, вы будете иметь здесь все лучшее, чем я только располагаю.

Неистовый маленький человечек уставился на него своими острыми глазками.

— Черт побери! Вы позволяете себе еще иронизировать? — сердито сказал он и, очевидно, пытаясь прекратить дальнейшие насмешки, представился: — Я — лорд Уиллогби, назначенный королем Вильгельмом на пост генерал-губернатора Вест-Индии. А это — адмирал ван дер Кэйлен, командующий вест-индской эскадрой его величества короля Вильгельма, которую он потерял где-то тут, в этом проклятом Карибском море.

— Короля Вильгельма? — удивленно переспросил Блад, заметив, что и Питт, и Дайк, и стоявшие позади него пираты стали подходить ближе, охваченные тем же удивлением, что и он. — А кто такой король Вильгельм, ваша светлость? Король какой страны?

— Что, что такое? — Лорд Уиллогби, изумленный этим вопросом, посмотрел на Блада и, помолчав некоторое время, сказал: — Я говорю о его величестве короле Вильгельме Третьем — Вильгельме Оранском, который вместе с королевой Марией уже свыше двух месяцев правит Англией.

Воцарилось молчание. Блад не сразу осознал эту довольно ясную информацию.

— Вы хотите сказать, ваша светлость, что английский народ восстал и вышвырнул этого мерзавца Якова вместе с его бандой головорезов?

Добродушно улыбаясь, ван дер Кэйлен толкнул лорда Уиллогби локтем в бок и заметил:

— У него ошень правильный политишеский вскляд, а?

Его светлость также улыбнулся, отчего на его высушенном лице образовались глубокие морщины.

— Боже милосердный! Да вы ничего не знаете!.. Где вас носил черт все это время?

— Последние три месяца мы были оторваны от всего мира, сэр, — ответил Блад.

— Оно и видно! А за эти три месяца в мире произошли кое-какие перемены…

И Уиллогби коротко рассказал о них: король Яков бежал во Францию под защиту короля Людовика; по этой причине и по многим другим Англия присоединилась к антифранцузскому союзу и сейчас воюет с Францией; поэтому сегодня утром флагманский корабль голландского адмирала был атакован эскадрой де Ривароля. Очевидно, по пути из Картахены француз встретил какой-то корабль и от него узнал о начавшейся войне.

Капитан Блад еще раз заверил генерал-губернатора и адмирала, что на «Арабелле» к ним будут относиться с подобающим уважением, и провел их к себе в каюту. Между тем работа по спасению утопающих продолжалась. Капитана взволновали полученные известия. Если король Яков свергнут с престола и бежал во Францию, значит, наступил конец ссылке Блада и он мог вернуться в Англию к мирной жизни, столь трагически нарушенной четыре года назад. Внезапно открывшиеся перед ним возможности буквально ошеломили его. Он был так глубоко взволнован и растроган, что не мог молчать. Беседуя с умным и проницательным Уиллогби, все время пристально наблюдавшим за ним, Блад рассказал ему даже больше, чем намеревался рассказать.

— Что ж! Если хотите, отправляйтесь домой, — сказал Уиллогби, когда Блад умолк. — Можете быть уверены, за пиратство вас никто не будет преследовать, особенно учитывая то обстоятельство, которое вас вынудило им заняться. Но к чему такая спешка? Мы, конечно, слышали о вас и знаем, что вы можете делать на море. Именно здесь вы можете прекрасно проявить себя, если вам надоело пиратство. Если вы поступите на службу к королю Вильгельму на время войны, то своими знаниями вы можете быть очень полезны английскому правительству, а оно не останется в долгу. Подумайте об этом. Будь я проклят, сэр, но я повторяю: вам предоставляется прекрасная возможность проявить себя.

— Эту возможность предоставляете мне вы, ваша светлость, — поправил его Блад. — Я очень благодарен, но должен признаться, что сейчас способен думать только о тех важных событиях, которые меняют лицо мира. Прежде чем определить свое место в этом изменившемся мире, я должен приучить себя рассматривать его в новом виде.

В каюту вошел Питт и доложил, что спасенные сорок пять человек размещены на двух корсарских кораблях. Он попросил дальнейших распоряжений. Блад встал.

— Я беспокою вас своими делами и забываю о ваших. Вы хотите, чтобы я вас высадил в Порт-Ройяле?

— В Порт-Ройяле? — Маленький человечек гневно заерзал в кресле, а затем раздраженно сообщил Бладу, что вчера вечером они уже заходили в Порт-Ройял, но губернатора там не застали. Забрав всю эскадру, он отправился на остров Тортуга в поисках каких-то корсаров.

Блад удивленно посмотрел на него, а потом рассмеялся:

— Он отправился, вероятно, еще до того, как узнал о смене правительства в Англии и о войне с Францией.

— Вовсе нет! — огрызнулся Уиллогби. — Губернатору было известно и о том и о другом, так же как и о моем прибытии, еще до того, как он отправился в поход.

— О, это невозможно!

— Я тоже так думал. Но эта информация получена мной от майора Мэллэрда, который, видимо, управляет Ямайкой в отсутствие этого болвана.

— Но нужно быть сумасшедшим, чтобы бросить свой пост в такое время! — изумленно произнес Блад.

— И это еще не все! — раздраженно добавил лорд. — Этот идиот взял с собой всю эскадру, так что в случае нападения французов город остается без защиты. Вот каков губернатор, которого свергнутое правительство нашло возможным сюда назначить! Это неплохо характеризует всю их деятельность. Он оставляет Порт-Ройял на произвол судьбы, а его ветхий форт может быть превращен в развалины в течение какого-нибудь часа. Поведение Бишопа преступно!

Улыбка с лица Блада мгновенно исчезла.

— Известно ли об этом де Риваролю? — резко спросил он.

На этот вопрос ответил голландский адмирал:

— Разве Ривароль пошель бы туда, если бы не зналь этого? Он закватиль в плен кое-коко из наших людей и, наверно, расвязаль им язик. Такой короший возмошность он не пропускаль.

— Этот мерзавец Бишоп ответит головой, если здесь произойдет что-нибудь неприятное! — зарычал Уиллогби. — А может быть, он сделал это умышленно, а? Может быть, он не дурак, а изменник? Может быть, он так служит королю Якову, который его сюда назначил, а?

Капитан Блад не согласился с этим.

— Вряд ли это так, — сказал он. — Им руководила лишь жажда мести. Он хотел захватить на Тортуге меня. Но я полагаю, что, пока он меня ищет, мне следует за него побеспокоиться о сохранении Ямайки для короля Вильгельма. — Он засмеялся, и в смехе этом было больше веселья, чем за все последние месяцы.

— Возьми курс на Порт-Ройял, Джереми, — приказал он Питту. — Нам надо попасть туда как можно скорее. Мы еще успеем расквитаться с де Риваролем.

Лорд Уиллогби и адмирал ван дер Кэйлен вскочили.

— Будь я проклят, но у вас же нет для этого достаточно сил! — воскликнул его светлость. — Каждый из кораблей французской эскадры по мощности не уступает «Арабелле» и «Элизабет», вместе взятым.

— По количеству пушек — да, — улыбаясь, сказал Блад. — Но в таких делах пушки не самое главное. Если ваша светлость желает видеть сражение по всем правилам военно-морского искусства, я вам предоставлю такую возможность.

Они оба посмотрели на Блада.

— Но условия неблагоприятны для вас, — продолжал настаивать его светлость.

— Это невозмошно, — сказал ван дер Кэйлен, качая своей круглой головой. — Конешно, кораблевошденье — ошень вашное дело, но пушки остаются пушки.

— Если мы не сможем победить де Ривароля, то я потоплю свои корабли в канале и не дам ему возможности уйти из Порт-Ройяла. А тем временем вернется Бишоп со своей нелепой охоты или же появится ваша эскадра.

— Ну,а что это нам даст? — спросил Уиллогби.

— Вот это как раз я и хотел вам сказать. Де Ривароль просто идиот, что пошел на Порт-Ройял, так как у него на кораблях награбленные им в Картахене ценности, стоимостью около сорока миллионов ливров. (Оба его слушателя подскочили при упоминании об этой колоссальной сумме.) Он отправился в Порт-Ройял с этими ценностями. Безразлично, победит он меня или я его, этих ценностей из Порт-Ройяла ему не увезти. Рано или поздно они попадут в казну короля Вильгельма, после того как одна пятая часть их будет выплачена моим корсарам. Согласны, лорд Уиллогби?

Его светлость встал и протянул ему свою холеную руку.

— Капитан Блад, мне кажется, вы — великий человек! — сказал он.

— Позвольте, ваша светлость! У вас очень хорошее зрение, если вам удалось это увидеть, — засмеялся капитан.

— Да, да! Но как он это сделайть? — проворчал ван дер Кэйлен.

И капитан Блад, смеясь, ответил:

— Поднимайтесь на палубу, и не успеет еще зайти солнце, как я вам это продемонстрирую.

Глава 30

ПОСЛЕДНИЙ БОЙ «АРАБЕЛЛЫ»
— Шево ви шдете, мой друк? — ворчал ван дер Кэйлен.

— Да, да, ради бога, чего вы ожидаете? — раздраженно повторил вслед за ним Уиллогби.

Был полдень того же самого дня. Оба корсарских корабля плавно покачивались на волнах, и ветер, дующий со стороны рейда Порт-Ройял, лениво хлопал парусами. Корабли находились менее чем в миле от защищенного фортом входа в пролив, ведущий на этот рейд. Прошло уже больше двух часов, как они подошли сюда, никем не замеченные ни из форта, ни с кораблей де Ривароля, так как между французами и защитниками порта шел бой и воздух все время сотрясался от грохота пушек, стрелявших и с суши и с моря.

Длительное пассивное ожидание уже начало отражаться на нервах лорда Уиллогби и адмирала ван дер Кэйлена.

— Ви обешаль показать нам кое-какой короший веши. Кте эти ваш короший веши? — спросил адмирал.

Уверенно улыбаясь, Блад стоял перед адмиралом в своей кирасе из вороненой стали.

— Я не намерен злоупотреблять вашим терпением, — сказал он. — Огонь начал уже стихать. Дело в том, что спешкой мы ничего не выиграем, а ударив в должный момент, мы добьемся очень многого, и я вам сейчас это докажу.

Лорд Уиллогби с подозрением посмотрел на него:

— Вы надеетесь, что тем временем может вернуться Бишоп или подойти эскадра ван дер Кэйлена?

— О нет, ваша светлость, этих мыслей у меня нет и в помине. Я думаю вот о чем: де Ривароль, как мне известно, плохой командир, и его эскадра в бою с фортом неизбежно получит какие-то повреждения, что хотя бы немного уменьшит его превосходство над нами. А мы вступим в бой, когда форт расстреляет все свои ядра.

— Правильно! — резко одобрил сухопарый генерал-губернатор Вест-Индии. — Я одобряю ваши намерения. Вы обладаете качествами талантливого флотоводца, и я прошу извинить меня, что не понял вас раньше.

— О, это очень любезно с вашей стороны, милорд! Вы понимаете, у меня есть некоторый опыт ведения таких боев. Я пойду на любой неизбежный риск, но не буду рисковать в тех случаях, когда в этом нет необходимости… — Он умолк и прислушался. — Да, я был прав. Канонада стихает. Значит, сопротивление Мэллэрда подходит к концу. Эй, Джереми!

Он перегнулся через резные перила и отдал четкое приказание. Боцман пронзительно засвистел, и, казалось, сонный корабль мгновенно пробудился. Послышались топанье ног на палубе, скрип блоков и хлопанье поднимаемых парусов. «Арабелла» двинулась вперед. За «Арабеллой» пошла «Элизабет». Блад вызвал к себе канонира Огла, и минуту спустя Огл помчался на свое место на пушечной палубе.

Через четверть часа они подошли к входу на рейд и внезапно на расстоянии выстрела мелкокалиберной пушки появились перед тремя кораблями де Ривароля.

На месте форта дымилась груда развалин. Победители с вымпелами Франции, реющими на грот-мачтах, быстро направлялись на шлюпках к берегу, чтобы овладеть богатым городом, укрепления которого они только что разгромили.

Блад внимательно осмотрел французские корабли и тихо рассмеялся. «Викторьез» и «Медуза», видимо, были лишь слегка поцарапаны. А третий корабль — «Балейн» — полностью вышел из строя. Огромная пробоина зияла в его правом борту, и капитан, спасая судно от гибели, положил его в дрейф на левый борт, чтобы в пробоину не хлынула вода.

— Вы видите! — закричал Блад ван дер Кэйлену и, не ожидая одобрительного ворчания голландца, отдал приказ: — Лево руля!

Вид поворачивающегося бортом к французам огромного красного корабля с позолоченной скульптурой на носу и открытыми портами ошеломляюще подействовал на де Ривароля, только что ликовавшего по случаю победы. Но еще до того, как он мог сдвинуться с места, чтобы отдать приказ и сообразить вообще, какой приказ отдать, смертоносный шквал огня и металла бортового залпа корсаров смел все с палубы «Викторьез». Продолжая идти своим курсом, «Арабелла» уступила место «Элизабет», которая совершила такой же маневр. Застигнутые врасплох, французы растерялись, их охватила паника. Между тем «Арабелла», сделав поворот оверштаг, вернулась на свой прежний курс, но в обратном направлении, и ударила из всех орудий левого борта. Еще один бортовой залп прогремел с «Элизабет», после чего трубач «Арабеллы» проиграл какой-то сигнал, прекрасно понятый Хагторпом.

— Вперед, Джереми! — закричал Блад. — Прямо на них, пока они не успели опомниться! Внимание! Приготовиться к абордажу! Хэйтон… крюки!

Он сбросил свою шляпу с перьями и надел стальной шлем, принесенный ему подростком-негром. Блад хотел лично руководить абордажем и коротко объяснил своим гостям:

— Абордаж — для нас единственный шанс на победу. У противника слишком много пушек.

И как бы в доказательство его слов последовал немедленный ответ французов. Оправившись от паники, они открыли огонь по «Арабелле», которая из двух противников была наиболее опасным.

В отличие от корсаров, стрелявших из своих пушек по палубам, французы стремились повредить корпус «Арабеллы». Под ударами ужасающей силы корабль Блада вздрогнул и замедлил движение, хотя Питт старался вести его таким курсом, чтобы «Арабелла» представляла наименьшую мишень для противника. Корабль продолжал двигаться, однако носовая часть его была изуродована, а чуть повыше ватерлинии чернела огромная пробоина. Чтобы вода не проникла в трюм, Блад приказал сбросить за борт носовые пушки, якоря и все, что было под руками.

Французы, сделав поворот оверштаг, обстреляли также и «Элизабет». «Арабелла» при слабом попутном ветре пыталась подойти к своему противнику вплотную. Но, прежде чем корсарам удалось это сделать, «Викторьез» снова в упор произвел по «Арабелле» залп из пушек правого борта. В грохоте канонады, среди треска ломающихся снастей и стонов раненых «Арабелла» еще раз рванулась вперед, закачалась и окуталась облаком дыма, который скрыл ее от глаз французов. Прошло еще несколько мгновений, и Хэйтон закричал, что «Арабелла» уходит носом под воду.

Сердце Блада в отчаянии замерло. Но тут же сквозь густой и едкий дым он увидел голубой с позолотой борт «Викторьез». Однако искалеченная «Арабелла» двигалась очень медленно, и ему стало ясно, что она затонет раньше, чем дойдет до «Викторьез».

Точно такого же мнения был и голландский адмирал, изрыгавший ругательства и проклятия. Лорд Уиллогби также проклинал Блада за то, что он, идя на абордаж, азартно поставил все на карту.

— У нас не было иного выхода! — дрожа как в лихорадке, воскликнул Блад. — Вы правы, что это отчаянный шаг. Но мои действия диктовались обстановкой и недостатком сил. Я терплю поражение накануне победы.

Однако корсары еще не помышляли о сдаче. Хэйтон с двумя десятками коренастых головорезов, державших в руках абордажные крюки, скорчившись, притаились среди обломков на носу корабля. Ярдах в семи-восьми от «Викторьез» «Арабелла» остановилась, и, когда на глазах у ликующих французов ее носовая палуба уже начала покрываться водой, корсары Хэйтона вскочили и с дикими воплями забросили абордажные крюки. Два из них впились в деревянные части французского корабля. Опытные пираты действовали с молниеносной быстротой. Ухватившись за цепь одного из этих крюков, они начали тянуть ее изо всех сил к себе, чтобы сблизить корабли.

Блад, наблюдавший с квартердека за этой смелой операцией, закричал громовым голосом:

— Мушкетеры — на нос!

Мушкетеры, стоявшие в готовности на шкафуте, повиновались команде с потрясающей быстротой, в которой заключалась их единственная надежда на спасение от смерти. Пятьдесят мушкетеров бросились вперед, и над головами людей Хэйтона, из-за обломков носовой части, засвистели пули. Это было как раз вовремя, потому что французские солдаты, убедившись в невозможности освободиться от крюков, глубоко впившихся в борта и палубу «Викторьез», готовились открыть огонь сами.

Корабли с резким стуком ударились, друг о друга правыми бортами. Спустившись с квартердека на шкафут, Блад отдавал приказания, и они выполнялись с поразительной скоростью: мгновенно были спущены паруса, обрублены веревки, поддерживавшие реи, выстроен на корме авангард абордажного отряда. В ту секунду, когда корабли столкнулись друг с другом, пираты по команде Блада взмахнули абордажными крючьями: тонущая «Арабелла» была накрепко пришвартована к «Викторьез».

Уиллогби и ван дер Кэйлен, затаив дыхание, стояли на юте и широко открытыми глазами наблюдали за изумительной быстротой и точностью, с которыми действовали капитан Блад и его отчаянная команда. Но вот трубач проиграл атаку, и Блад, увлекая своих людей, стремительно ринулся на палубу французского корабля. Корсары из арьергардной группы абордажников, руководимые Оглом, с криком перескакивали на носовую часть «Викторьез», до уровня которой уже опустилась высокая корма «Арабеллы». Следуя примеру своего вожака, они накинулись на французов, как гончие собаки на загнанного оленя. А вслед за смельчаками «Арабеллы» на борт «Викторьез» бросились все остальные пираты. На палубе тонущего корабля остались только лорд Уиллогби и голландец, продолжавшие наблюдать за боем с квартердека.

Бой длился не более получаса. Начавшись в носовой части корабля, он быстро перекинулся на шкафут. Французы упорно сопротивлялись, ободряя себя тем, что они численно превосходят противника, и ожесточая свои сердца сознанием, что противник их не помилует. Но, несмотря на отчаянную доблесть французов, пираты постепенно оттесняли их к одной стороне палубы, и «Викторьез» под тяжестью пришвартованной «Арабеллы» опасно кренился на правый борт. Корсары дрались с безумной храбростью людей, знающих, что им некуда отступать и что они должны либо победить, либо погибнуть. И в конце концов им удалось овладеть «Викторьез», хотя эта победа стоила жизни половине экипажа. Уцелевшие защитники «Викторьез», загнанные на квартердек и подгоняемые разъяренным де Риваролем, еще пытались кое-как сопротивляться. А когда де Ривароль упал с простреленной головой, его соотечественники, оставшиеся в живых, бросили оружие и взмолились о пощаде.

Но и после этого люди Блада не могли еще отдохнуть. «Элизабет» и «Медуза», сцепленные абордажными крючьями, представляли собой единое поле боя, и французы уже дважды отбрасывали людей Хагторпа со своего корабля. Хагторпу требовалась срочная помощь. Пока Питт с матросами занимался парусами, а Огл наводил порядок на нижней пушечной палубе, Блад приказал вытащить крюки, чтобы освободить захваченный корабль от тяжкого груза. Лорд Уиллогби и адмирал ван дер Кэйлен уже перешли на «Викторьез», и, когда он делал поворот, спеша на помощь Хагторпу, Блад, стоя на квартердеке, бросил последний взгляд на «Арабеллу», которая так долго служила ему и стала почти частью его самого. После того как отцепили крюки, «Арабелла» несколько минут покачивалась на волнах, а затем начала медленно погружаться, и вскоре там, где она затонула, остались только маленькие булькающие водовороты над верхушками ее мачт.

Блад молча стоял среди трупов и обломков, не сводя глаз с места исчезновения «Арабеллы». Он не слышал, как кто-то подошел к нему, и опомнился только тогда, когда позади него раздался голос:

— Вот уже второй раз за нынешний день я должен извиняться перед вами, капитан Блад. Никогда еще мне не приходилось видеть, как доблесть делает невозможное возможным и поражение превращает в победу!

Блад резко повернулся, и лорд Уиллогби только сейчас увидел страшный облик капитана. Шлем его был сбит на сторону, передняя часть кирасы прогнута, жалкие обрывки рукава прикрывали обнаженную правую руку, забрызганную кровью. Из-под всклокоченных волос его струился алый ручеек кровь из раны превращала его черное, измученное лицо в какую-то ужасную маску.

Но сквозь эту страшную маску неестественно ярко блестели синие глаза, и, смывая кровь, грязь и пороховую копоть, катились по щекам слезы.

Глава 31

ЕГО ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО ГУБЕРНАТОР
Дорого обошлась корсарам эта победа. Из трехсот пиратов, вышедших с Бладом из Картахены, осталось в живых не более ста человек. «Элизабет» получила настолько серьезные повреждения, что едва ли можно было ее отремонтировать. Хагторп, так доблестно сражавшийся в последнем бою, был убит. Но ценой этих потерь корсары, значительно уступавшие французам в численности, своим умением драться и отчаянной храбростью спасли Ямайку от бомбардировки и разграбления, захватив при этом для короля Вильгельма эскадру де Ривароля и огромные ценности.

Вечером следующего дня запоздавшая эскадра ван дер Кэйлена, в составе девяти кораблей, бросила якорь на рейде Порт-Ройяла, и адмирал не замедлил тут же и в соответствующих выражениях сообщить своим голландским и английским офицерам, что он действительно о них думает.

Шесть кораблей эскадры немедленно же стали готовиться к новому выходу в море. Новый генерал-губернатор лорд Уиллогби хотел поскорее побывать в нескольких вест-индских колониях, чтобы посмотреть, как они управляются.

— А между тем, — жаловался он адмиралу, — я должен задерживаться здесь из-за этого болвана губернатора!

— Да? — сказал ван дер Кэйлен. — Но пошему этот болван долшен вас задершивать?

— Потому что я хочу наказать эту собаку и назначить на его место человека, не только понимающего свои обязанности, но и способного их выполнять.

— Ага! Но зашем вам себя задершивать, кокда француз мошет нападать на плохо зашишонный Барбадос? Ви имейт такой шеловек. Для этоко шеловека не надо особой инструкций. Лутше, шем мы с вами, он знайт, как зашищать Порт-Ройял.

— Вы имеете в виду Блада?

— Ну да. Кто ше мошет лутше еко подкодить для эта долшность? Ви ше видели, што он за шеловек.

— Вы тоже так думаете, а? Черт побери! В самом деле, почему нет? Он, дьявол меня разрази, лучше Моргана, а ведь Морган в свое время был назначен губернатором.

Послали за Бладом. Он явился, нарядный и жизнерадостный, так как воспользовался пребыванием в Порт-Ройяле, чтобы привести себя в порядок. Когда лорд Уиллогби сообщил ему о своем предложении, Блад был ошеломлен. Ни о чем подобном он никогда даже и не мечтал, и его сразу же начали обуревать сомнения в своей способности справиться с таким ответственным постом.

— Что это еще за новости? — вспылил Уиллогби. — Разве я мог бы предложить вам этот пост, если бы сомневался, что вы справитесь с ним? Если это ваше единственное возражение…

— Нет, милорд, есть и другие причины. Я мечтал поехать домой. Я соскучился по зеленым улочкам Англии… — он вздохнул, — и по яблоням в цвету в садах Сомерсета.

— «Яблони в цвету»! — Его светлость повысил голос, с явной насмешкой повторяя эти слова. — Что за дьявольщина… «Яблони в цвету»! — Он взглянул на ван дер Кэйлена.

Адмирал приподнял брови и провел языком по толстым губам. По его лицу промелькнула добродушная усмешка.

— Да, — сказал он, — это ошень поэтишно!

Милорд повернулся к капитану Бладу.

— Вам еще надо искупить прошлое пиратство, мой друг, — с улыбкой заметил он. — Кое-что в этом направлении вы уже сделали, проявив немалые свои способности. Вот поэтому-то от имени его величества короля Англии я и предлагаю вам пост губернатора Ямайки. Из всех людей, какие мне известны, я считаю вас наиболее подходящим человеком.

Блад низко поклонился:

— Ваша светлость очень добры. Но…

— Никаких «но»! Хотите, чтобы ваше прошлое было забыто, а будущее обеспечено? Вам представляется для этого блестящая возможность. И не относитесь к моему предложению легкомысленно из-за каких-то яблонь в цвету и прочей сентиментальной дребедени. Ваш долг — остаться здесь хотя бы до окончания войны. А потом вы сможете вернуться в Сомерсет к сидру или в родную вам Ирландию к потину[74]. Пока же примиритесь на Ямайке с ее ромом.

Ван дер Кэйлен громко рассмеялся. Но Блад даже не улыбнулся. Его лицо было спокойно и почти мрачно, потому что он думал сейчас об Арабелле Бишоп. Она была где-то здесь, в этом самом доме, но после его прибытия в Порт-Ройял они еще не виделись. Если бы только она проявила к нему хоть немного сострадания…

Его думы были прерваны лордом Уиллогби, который высоким, пронзительным голосом продолжал бранить его за колебания и несерьезное отношение к открывшейся перед ним замечательной перспективе. Блад, опомнившись, поклонился лорду Уиллогби:

— Вы правы, милорд. Пожалуйста, не считайте меня неблагодарным. Если я и колебался, то только потому, что у меня были другие соображения, которыми я не хочу беспокоить вашу светлость.

— Наверно, опять что-нибудь вроде яблонь в цвету? — презрительно фыркнул его светлость.

На этот раз Блад засмеялся, но в его глазах все еще таилась грусть.

— Я с благодарностью принимаю ваше предложение, милорд, — сказал Блад. — Я постараюсь оправдать ваше доверие и заслужить благодарность его величества. Можете положиться на меня — я буду служить честно.

— О, господи, да если бы у меня не было в этом уверенности, разве я предложил бы вам пост губернатора!

Так был разрешен этот вопрос.

В присутствии коменданта форта Мэллэрда и других офицеров гарнизона лорд Уиллогби выписал Бладу документ о назначении его на пост губернатора и приложил к нему свою печать. Мэллэрд и его офицеры наблюдали за всей этой операцией, выпучив от изумления глаза, но свои мысли держали при себе.

— Ну, теперь мы мошем заняться нашим делами, — сказал ван дер Кэйлен.

— Мы отплываем завтра, — объявил его светлость.

Блад очень удивился.

— А полковник Бишоп? — спросил он.

— Теперь вы — губернатор, и это уже дело ваше. Когда он вернется, вы можете поступить с ним по своему усмотрению. Можете вздернуть этого болвана на рее его собственного корабля. Он вполне заслуживает этого.

— Задача не очень приятная, милорд, — заметил Блад.

— Конечно. И вдобавок я оставляю еще для него письмо. Надеюсь, оно ему понравится!

Капитан Блад немедленно приступил к исполнению своих новых обязанностей. Прежде всего следовало привести Порт-Ройял в состояние обороноспособности: восстановить разрушенный форт, отремонтировать трофейные французские корабли, которые уже были вытащены на берег. Сделав эти распоряжения, Блад собрал своих корсаров и с разрешения лорда Уиллогби передал им одну пятую часть захваченных ценностей. Он предложил недавним своим соратникам выбор: либо уехать с Ямайки, либо поступить на службу к королю Вильгельму.

Человек двадцать из них решили последовать его примеру. Среди них были Джереми Питт, Огл и Дайк, для которых, так же как и для Блада, ссылка окончилась после свержения с престола короля Якова. Только они да еще старый Волверстон, оставшийся в Картахене, и уцелели из той группы осужденных повстанцев, что бежали с Барбадоса на «Синко Льягас».

На следующий день утром, когда эскадра ван дер Кэйлена заканчивала последние приготовления к выходу в море, в просторный кабинет губернатора, где сидел Блад, явился майор Мэллэрд с докладом о том, что на горизонте показалась эскадра полковника Бишопа.

— Очень хорошо, — сказал Блад. — Я рад, что Бишоп возвращается еще до отъезда лорда Уиллогби. Майор Мэллэрд, как только полковник спустится на берег, арестуйте его и доставьте ко мне сюда… Подождите, — сказал он майору и поспешно написал записку. — Немедленно передайте это лорду Уиллогби.

Майор Мэллэрд отдал честь и ушел. Питер Блад, нахмурившись, глядел в потолок, размышляя о странных превратностях судьбы. Его размышления прервал осторожный стук в дверь, и в кабинет вошел пожилой слуга-негр с покорнейшей просьбой к его высокопревосходительству принять мисс Бишоп.

Его высокопревосходительство изменился в лице. Сердце его тревожно забилось и замерло. Он сидел неподвижно, уставившись на негра и чувствуя, что голос у него отнялся, что он не может произнести ни слова, и ему пришлось ограничиться кивком головы в знак согласия принять посетительницу.

Когда Арабелла Бишоп вошла, Блад встал, и если он не был бледен так же, как она, то потому только, что эту бледность скрывал загар. Какое-то мгновение они молча смотрели друг на друга. Затем она пошла ему навстречу и, запинаясь, что было удивительно для такой сдержанной девушки, сказала срывающимся голосом:

— Я… я… майор Мэллэрд сообщил мне…

— Майор Мэллэрд превысил свои обязанности, — прервал ее Блад. Он хотел сказать это спокойно, но именно поэтому его голос прозвучал хрипло и неестественно громко. Заметив, как она вздрогнула, он сразу же решил успокоить ее: — Вы напрасно тревожитесь, мисс Бишоп. Каковы бы ни были мои отношения с вашим дядей, я не последую его примеру. Я не стану пользоваться своей властью и сводить с ним личные счеты. Наоборот, мне придется злоупотребить своей властью, чтобы защитить его. Лорд Уиллогби требовал отнестись к вашему дяде без всякого снисхождения. Я же собираюсь отослать его обратно на его плантации в Барбадос.

Арабелла прижала руки к груди.

— Я… я… рада, что вы так поступите. Рада прежде всего за вас… — И, сделав к нему шаг, она протянула ему руку.

Он недоверчиво взглянул на нее.

— Мне, вору и пирату, не полагается касаться вашей руки, — сказал он с горечью.

— Но вы уже ни тот и ни другой, — ответила Арабелла, пытаясь улыбнуться.

— Да, но, к сожалению, не вас я должен за это благодарить. И на эту тему нам, пожалуй, больше говорить не стоит. Могу еще заверить вас, что лорду Джулиану Уэйду меня бояться нечего. Такая гарантия, полагаю, нужна для вашего спокойствия.

— Ради вас — да. Но только ради вас самого. Я не хочу, чтобы вы поступали низко или бесчестно.

— Хотя я — вор и пират? — вырвалось у него.

В отчаянии она всплеснула руками:

— Неужели вы никогда не простите мне этого?

— Должен признаться, мне нелегко это сделать. Но после всего сказанного какое это имеет значение?

На мгновение задумавшись, она посмотрела на него своими чистыми карими глазами, а затем снова протянула ему руку:

— Я уезжаю, капитан Блад. Поскольку вы так добры к моему дяде, я возвращаюсь вместе с ним на Барбадос. Вряд ли мы с вами когда-нибудь встретимся. Может быть, мы расстанемся добрыми друзьями? Я еще раз прошу извинить меня. Может быть… может быть, вы попрощаетесь со мной?

Он заставил себя говорить мягче, взял протянутую Арабеллой руку и, удерживая ее в своей руке, заговорил, угрюмо, с тоской глядя на Арабеллу.

— Вы возвращаетесь на Барбадос, и лорд Джулиан едет с вами? — медленно спросил он.

— Почему вы спрашиваете меня об этом? — И она бесстрашно подняла на него глаза.

— Позвольте, разве он не выполнил моего поручения? Или он что-нибудь напутал?

— Нет, он ничего не напутал и передал мне все, как вы сказали. Меня очень тронули ваши слова. Они заставили меня понять и мою ошибку и мою несправедливость к вам. Я судила вас слишком строго, хотя вообще-то и судить было не за что.

— А как же тогда лорд Джулиан? — спросил он, продолжая удерживать ее руку в своей и глядя на Арабеллу глазами, горевшими, как сапфиры, на его лице цвета меди.

— Вероятно, лорд Джулиан вернется в Англию. Здесь ему делать нечего.

— Разве он не просил вас поехать с ним?

— Да, просил, и я прощаю вам такой неуместный вопрос.

В нем внезапно пробудилась безумная надежда:

— А вы? О, благодарение небу! Вы хотите сказать… вы отказались… Да? Отказались, чтобы… стать моей женой, когда…

— О! Вы невыносимы! — Она вырвала руку и отпрянула от него. — Мне не следовало приходить… Прощайте!

Арабелла быстро пошла к двери, но Блад догнал ее и схватил за руку. Лицо девушки залилось румянцем, и она горестно посмотрела на него:

— Вы ведете себя по-пиратски. Отпустите меня!

— Арабелла! — умоляюще воскликнул он. — Что вы говорите? Разве я могу отпустить вас? Разве я могу позволить вам уехать и никогда больше не видеть вас? Может быть, вы останетесь и поможете мне перенести эту недолгую ссылку, а потом мы уедем вместе?.. О, вы плачете? Почему? Что же я сказал такое, чтобы заставить тебя расплакаться, родная?

— Я думала, что ты мне никогда этого не скажешь, — произнесла Арабелла, улыбаясь сквозь слезы.

— Да, но ведь здесь был лорд Джулиан, красивый, знатный…

— Для меня всегда был только ты один, Питер…

Им многое нужно было сказать друг другу. Так много, что губернатор Блад позабыл о всех своих обязанностях. Наконец он добрался до конца своего пути. Его одиссея кончилась.

А тем временем эскадра полковника Бишопа бросила якорь на рейде. Расстроенный полковник Бишоп сошел на мол, где ему предстояло расстроиться еще больше. Его сопровождал лорд Джулиан Уэйд.

Для встречи Бишопа был выстроен отряд морской полиции. Перед отрядом стояли майор Мэллэрд и еще два человека, незнакомых губернатору: один маленький, пожилой, в темно-красном атласном камзоле, а другой большой, дородный, в камзоле военно-морского покроя.

Майор Мэллэрд подошел к Бишопу.

— Полковник Бишоп! — сказал он. — Я имею приказ о вашем аресте. Вашу шпагу, сэр!

Бишоп побагровел и уставился на него:

— Что за дьявольщина… Вы говорите — арестовать… Арестовать меня?

— По приказу губернатора Ямайки, — сказал элегантно одетый маленький человечек, стоявший позади Мэллэрда.

Бишоп быстро повернулся к нему:

— Губернатора? Вы с ума сошли! — Он взглянул сначала на одного незнакомца, а затем на другого. — Но губернатор-то — я!

— Вы были им, — сухо сказал маленький человечек, — но в ваше отсутствие многое изменилось. Вы сняты за то, что покинули свой пост без уважительной причины и тем подвергли опасности колонию, за которую несли ответственность. Это серьезная провинность, полковник Бишоп, как вам придется убедиться. Учитывая, что на этот пост вы были назначены правительством короля Якова, возможно, вам будет предъявлено обвинение в измене. Ваш преемник сам решит вопрос — повесить вас или нет.

Бишоп, у которого почти замерло дыхание, выругался, а затем, дрожа от страха, спросил:

— А кто вы такие, черт побери?

— Я — лорд Уиллогби, генерал-губернатор колоний его величества короля Англии в Вест-Индии. Мне кажется, вы должны были получить уведомление о моем прибытии.

У Бишопа мгновенно испарились последние остатки его гнева. Холеное лицо стоявшего позади него лорда Джулиана побелело и вытянулось.

— Но, милорд… — начал было полковник.

— Меня не интересуют ваши объяснения, сэр! — резко прервал его Уиллогби. — Я отплываю, и у меня нет времени вами заниматься. Губернатор выслушает вас и, несомненно, воздаст вам по справедливости. — Он махнул рукой майору Мэллэрду, и охрана повела съежившегося, совершенно разбитого полковника Бишопа.

Вместе с ним пошел лорд Джулиан, которого никто не задерживал. Несколько придя в себя, Бишоп обрел наконец способность говорить.

— Это еще одно добавление к моему счету с этим мерзавцем Бладом! — процедил он сквозь зубы. — Ох, как я разделаюсь с ним, когда мы встретимся!

Майор Мэллэрд отвернулся в сторону, чтобы скрыть улыбку. Молча он отвел арестованного в губернаторский дом, который так долго был резиденцией полковника Бишопа. Оставив полковника под охраной в вестибюле, майор доложил губернатору, что арестованный доставлен.

Мисс Бишоп все еще была у Питера Блада, когда вошел Мэллэрд. Его сообщение вернуло их к действительности.

— Ты пощадишь его, Питер? Ради меня! — умоляюще сказала она и вспыхнула, увидев выпученные от удивления глаза майора Мэллэрда.

— Постараюсь, моя дорогая, — ответил Блад, весело взглянув на обалдевшего майора, — но боюсь, что обстоятельства не позволят мне этого.

Смущенная Арабелла, сообразив, что при майоре иного ответа она и не могла услышать, убежала в сад, а майор Мэллэрд отправился за полковником.

— Его высокопревосходительство губернатор сейчас примет вас, — объявил он и широко распахнул дверь.

Полковник Бишоп, шатаясь, вошел в кабинет и остановился в ожидании.

За столом сидел незнакомый ему человек. Видна была только макушка тщательно завитого парика. Потом губернатор Ямайки поднял голову, и его синие глаза сурово взглянули на арестованного. Полковник Бишоп издал горлом нечленораздельный звук и, остолбенев от изумления, уставился на его высокопревосходительство губернатора Ямайки, узнав в нем человека, за которым он так долго и безуспешно охотился.

Эту сцену лучше всего охарактеризовал ван дер Кэйлен в разговоре с лордом Уиллогби, когда они ступили на палубу флагманского корабля адмирала.

— Это ошень поэтишно, — сказал он, и в его голубых глазах промелькнул веселый огонек. — Капитан Блад любит поэзию. Ви помниль яблок в цвету? Да? Ха-ха!

Книга II Хроника капитана Блада (Из судового журнала Джереми Питта)

Глава 1

ХОЛОСТОЙ ВЫСТРЕЛ
В судовом журнале, оставленном Джереми Питтом, немалое место уделено длительной борьбе Питера Блада с капитаном Истерлингом, и последний предстаёт перед нами как некое орудие судьбы, решившее дальнейшую участь тех заключённых, которые, захватив корабль «Синко Льягас», бежали на нём с Барбадоса.

Люди эти могли уповать лишь на милость случая. Изменись тогда направление или сила ветра, и вся их жизнь могла сложиться по-иному. Судьбу Питера Блада, без сомнения, решил октябрьский шторм, который загнал десятипушечный шлюп капитана Истерлинга в Кайонскую бухту, где «Синко Льягас» безмятежно покачивался на якоре почти целый месяц.

Капитан Блад вместе с остальными беглецами нашёл приют в этом оплоте пиратства на острове Тортуга, зная, что они могут укрыться там на то время, пока не решат, как им надлежит действовать дальше. Их выбор пал на эту гавань, так как она была единственной во всём Карибском море, где им не угрожало стать предметом докучливых расспросов. Ни одно английское поселение не предоставило бы им приюта, памятуя об их прошлом. В лице Испании они имели заклятого врага, и не только потому, что были англичанами, а главным образом потому, что владели испанским судном. Ни в одной французской колонии они не могли бы чувствовать себя в безопасности, ибо между правительствами Франции и Англии только что было заключено соглашение, по которому обе стороны взаимно обязались задерживать и препровождать на родину всех беглых каторжников. Оставалась ещё Голландия, соблюдавшая нейтралитет. Но Питер Блад считал, что состояние нейтралитета чревато самыми большими неожиданностями, ибо оно открывает полную свободу действий в любом направлении. Поэтому, держась подальше от берегов Голландии, как и от всех прочих населённых мест, он взял курс прямо на остров Тортугу, которым владела французская Вест-Индская компания и который являлся номинально французским, но именно только номинально, а по существу не принадлежал никакой нации, если, конечно, «береговое братство» — так именовали себя пираты — нельзя было рассматривать как нацию. Во всяком случае, законы Тортуги не вступали в противоречие с законами столь могущественного братства. Французское правительство было заинтересовано в том, чтобы оказывать покровительство этим стоящим вне закона людям, дабы они, в свою очередь, могли послужить Франции, стремившейся обуздать алчность Испании и воспрепятствовать её хищническим посягательствам на Вест-Индию.

Поэтому беглецы — бунтовщики и бывшие каторжники — почувствовали себя спокойно на борту «Синко Льягас», бросившего якорь у Тортуги, и только появление Истерлинга возмутило этот покой, вынудило их положить конец бездействию и определило тем их дальнейшую судьбу.

Капитан Истерлинг — самый отъявленный негодяй из всех бороздивших когда-либо воды Карибского моря, — держал в трюме своего судна несколько тонн какао, облегчив от этого груза голландский торговый корабль, возвращавшийся на родину с Антильских островов. Подвиг сей, как ему вскоре пришлось убедиться, не увенчал его славой, ибо слава в глазах этого пирата измерялась ценностью добычи, ценность же добычи была в этом случае слишком ничтожна, чтобы поднять капитана во мнении «берегового братства», бывшего о нём не слишком высокого мнения. Знай Истерлинг, что груз голландского купца столь небогат, он дал бы судну спокойно пройти мимо. Но, взяв его на абордаж, он почёл долгом в интересах всей шайки негодяев, служивших под его командой, забрать хотя бы то, что нашлось. Если на корабле не оказалось ничего более ценного, чем какао, то в этом, конечно, была повинна злая судьба, которая, как считал Истерлинг, преследовала его последнее время, отчего ему с каждым днём становилось всё труднее вербовать для себя людей.

Раздумывая над этим и мечтая о великих подвигах, он привёл свой шлюп «Бонавентура» в укромную, скалистую гавань Тортуги, как бы самой природой предназначенную служить надёжным приютом для кораблей. Отвесные скалы, вздымаясь ввысь, ограждали с двух сторон этот небольшой залив. Проникнуть в него можно было только через два пролива, а для этого требовалось искусство опытного лоцмана. Рука человека продолжила здесь дело природы, воздвигнув Горный форт — грозную крепость, защищавшую вход в проливы. Из этой гавани французские и английские пираты, превратившие её в своё логово, могли спокойно бросать вызов могуществу испанского короля, к которому они все питали лютую ненависть, ибо это он своими преследованиями превратил их из мирных поселенцев в грозных морских разбойников.

Однако, войдя в гавань, Истерлинг позабыл о своих мечтах — столь удивительным оказалось то, что предстало ему здесь наяву. Это необычайное видение имело форму большого корабля, чей алый корпус горделиво возвышался среди остальных мелких судёнышек, словно величавый лебедь в стае гусей. Подойдя ближе, Истерлинг прочёл название корабля, выведенное крупными золотыми буквами на борту, а под ним — и название порта, к которому корабль был приписан: «Синко Льягас», Кадис. Истерлинг протёр глаза и прочёл снова. После этого ему оставалось только теряться в догадках о том, как этот великолепный испанский корабль мог очутиться в таком пиратском гнезде, как Тортуга. Корабль был прекрасен — весь от золочёного украшения на носу, над которым поблёскивали на солнце медные жерла пушек, до высокой кормы; прекрасен и могуч, ибо опытный глаз Истерлинга уже насчитал сорок орудий за его задраенными по́ртами.

«Бонавентура» бросил якорь в десяти саженях от большого корабля в западной части гавани у самого подножия Горного форта, и капитан Истерлинг сошёл на берег, спеша найти разгадку этой тайны.

На рыночной площади за молом он смешался с пёстрой толпой. Здесь шумели и суетились торговцы всевозможных национальностей, но больше всего было англичан, французов и голландцев; здесь встречались путешественники и моряки самого различного рода; флибустьеры[75], всё ещё остававшиеся таковыми, и флибустьеры, уже откровенно превратившиеся в пиратов; здесь были лесорубы, ловцы жемчуга, индусы, негры-рабы, мулаты — торговцы фруктами и множество других представителей рода человеческого, которые ежедневно прибывали в Кайонскую бухту — одни, чтобы поторговать, другие, чтобы просто послоняться. Истерлинг без труда отыскал двух хорошо осведомлённых прощелыг, и те охотно поведали ему необычайную историю благородного кадисского судна с кучкой беглых каторжников на борту, бросившего якорь в Кайонской бухте.

Истерлинга рассказ этот не только позабавил, но и ошеломил. Он пожелал получить более подробные сведения о людях, принимавших участие в этом неслыханном предприятии, и узнал, что их всего десятка два, не больше, и что все они — политические преступники-бунтовщики, сражавшиеся в Англии на стороне Монмута и не попавшие на виселицу только потому, что вест-индским плантаторам требовались рабы. Ему доложили всё, что было известно и об их вожаке Питере Бладе. Прежде он был врачом, сообщили ему, и добавили ещё кое-какие подробности.

Шёл слух, что Питер Блад хочет вернуться к профессии врача и потому решил вместе с большинством своих сподвижников при первой возможности отвести корабль обратно в Европу. Лишь кое-кто из самых отчаянных головорезов, неразлучных с морем, выразили желание остаться здесь и примкнуть к «береговому братству».

Вот что услышал Истерлинг на рыночной площади, позади мола, пока его острый взгляд продолжал рассматривать и изучать большой красный корабль.

Будь у него такой корабль, каких бы дел мог он натворить! Перед глазами Истерлинга поплыли видения. Слава Генри Моргана, под командой которого он когда-то плавал и который посвятил его в науку пиратства, померкла бы перед его славой! Несчастные беглые каторжники, надо полагать, будут только рады продать ему этот корабль, уже сослуживший им свою службу, и, верно, не заломят за него слишком высокой цены. Хватит с них и груза какао, спрятанного в трюме «Бонавентуры».

Капитан Истерлинг погладил свою чёрную курчавую бороду и улыбнулся. У него-то сразу хватило смекалки сообразить, какие возможности таятся в этом корабле, который уже месяц, как стоит здесь на причале у всех на виду. Так, значит, ему и поживиться, раз он оказался умнее всех.

И он побрёл через весь город мимо невзрачных домишек, по запорошённой коралловой пылью дороге — такой ослепительно-белой под ярким солнцем, что глаз человека невольно старался отдохнуть на пятнах тени, ложившихся на дорогу от росших по сторонам её чахлых пальм.

Он так спешил к своей цели, что прошёл мимо таверны «У французского короля», не обратив внимания на тех, кто окликал его с порога, и не зашёл выпить стакан вина с весёлой и шумной пиратской братией, разодетой причудливо и пёстро. Дело влекло его в этот утренний час к господину д’Ожерону, почтенному, любезному губернатору Тортуги, представлявшему в своём лице и французскую Вест-Индскую компанию, и тем самым как бы и саму Францию и с достоинством высокого сановника обделывавшему дела сомнительной честности, но несомненной прибыточности для компании.

В красивом белом доме с зелёными ставнями, уютно укрывшемся среди ароматных перечных деревьев и душистых кустарников, губернатор — худощавый, элегантно одетый француз, принёсший в дикие просторы Тортуги отзвук непринуждённой галантности Версаля, — оказал капитану Истерлингу церемонно-дружелюбный приём.

Шагнув из слепящей белизны улицы в прохладу просторной комнаты, куда свет проникал лишь сквозь узкие щели между планками закрытых ставен, капитан Истерлинг в первое мгновение погрузился, как ему показалось, в кромешную тьму, и лишь постепенно глаза его освоились с полумраком.

Губернатор предложил ему сесть и приготовился его выслушать.

Что касалось груза какао, то этот вопрос не встретил никаких затруднений. Господина д’Ожерона ни в коей мере не интересовало, откуда взялся этот груз. Впрочем, он не питал на этот счёт никаких иллюзий, что явствовало из цены, за которую он готов был этот груз приобрести. Он предложил примерно половину нормальной рыночной стоимости. Губернатор д’Ожерон весьма добросовестно соблюдал интересы французской Вест-Индской компании.

Истерлинг сделал безуспешную попытку поторговаться, поворчал немного, уступил и перешёл к главному вопросу. Он заявил о своём желании приобрести испанское судно, стоящее в гавани на якоре. Не согласится ли господин д’Ожерон купить это судно от его имени у беглых каторжников, которые, как известно, сейчас им владеют?

Господин д’Ожерон ответил не сразу.

— Но быть может, — сказал он, подумав, — они не захотят его продать.

— Не захотят продать? Помилуй бог, зачем этим несчастным оборванцам такой корабль?

— Я лишь высказываю предположение, что и такая возможность не исключена, — заметил д’Ожерон. — Зайдите ко мне сегодня вечером, и я дам вам ответ.

Капитан Истерлинг повторил свой визит, как ему было предложено, и застал д’Ожерона не одного. Когда губернатор встал, приветствуя своего гостя, следом за ним поднялся высокий худощавый мужчина лет тридцати с небольшим; на смуглом, как у цыгана, гладко выбритом лице его невольно приковывали к себе внимание синие глаза, смотревшие твёрдо и проницательно. Если господин д’Ожерон манерами и платьем заставлял вспомнить Версаль, то его гость невольно приводил на память Аламеду[76]. На нём был дорогой чёрный костюм испанского покроя, украшенный серебряной пеной пышных кружевных манжет и жабо, и чёрный парик с локонами до плеч.

Господин д’Ожерон представил незнакомца:

— Вот, капитан, это мистер Питер Блад — он сам ответит на ваш вопрос.

Истерлинг был сильно обескуражен — так не вязалась внешность этого человека с тем обликом, который он заранее себе нарисовал. Капитан подумал было, что все эти красивые испанские одежды украдены, надо полагать, у бывшего командира «Синко Льягас», но тут этот необыкновенный беглый каторжник отвесил ему поклон с изысканной грацией придворного. Однако капитан Истерлинг припомнил ещё кое-что.

— Ага! Как же, знаю, вы — доктор! — сказал он и рассмеялся, несколько не к месту.

Питер Блад заговорил. У него был красивый голос; чуть металлические нотки его смягчались ирландским акцентом. Однако его слова лишь пробудили нетерпеливое раздражение капитана Истерлинга — оказывается, продажа «Синко Льягас» не входила в намерения мистера Блада.

Пират принял угрожающую позу: он стоял перед элегантнымПитером Бладом — огромный, волосатый, свирепый, в грубой рубахе и кожаных штанах, в жёлто-красном цветастом платке, стянутом узлом на коротко остриженной голове. Вызывающим тоном он потребовал у Блада объяснений; по какой причине хочет он удержать в своих руках корабль, который совершенно не нужен ни ему, ни другим беглым каторжникам, его дружкам.

Ответ Питера Блада прозвучал вежливо и мягко, что лишь усилило презрительное отношение к нему Истерлинга. Мистер Блад готов был заверить капитана Истерлинга, что его предположение несколько ошибочно. Вполне возможно, что беглецы с Барбадоса захотят использовать это судно, чтобы вернуться на нём в Европу — во Францию или в Голландию.

— Быть может, мы не совсем те, за кого вы нас принимаете, капитан. Один из моих товарищей — опытный шкипер, а трое других несли различную службу в английском королевском флоте.

— Ба! — Вся мера презрения Истерлинга выразилась в этом громогласном восклицании. — Вы что, спятили? Это опасная штука — плавать по морю, приятель. А если вас схватят? Такое ведь тоже может случиться! Что вы будете тогда делать с вашей жалкой командой? Об этом вы подумали?

Но Питер Блад был всё так же спокоен и невозмутим.

— Если у нас маловато матросов, то вполне достаточно пушек и полновесных ядер. Провести корабль через океан я, быть может, и не сумею, но командовать этим кораблём, если придётся принять бой, безусловно, могу. Мне преподал эту науку сам де Ритёр.

Это прославленное имя на мгновение согнало саркастическую усмешку с лица Истерлинга.

— Ритёр?

— Да, я служил под его командованием несколько лет тому назад.

Истерлинг был явно озадачен.

— А я ведь думал, что вы — корабельный врач.

— И врач тоже, — спокойно подтвердил ирландец.

Пират выразил своё удивление по этому поводу в нескольких щедро сдобренных богохульствами восклицаниях. Но тут губернатор д’Ожерон нашёл уместным положить конец визиту:

— Как видите, капитан Истерлинг, всё ясно, и говорить больше не о чем.

По-видимому, всё действительно было ясно, и капитан Истерлинг угрюмо откланялся. Однако, раздражённо шагая обратно к молу и ворча себе под нос, он думал о том, что если говорить больше и не о чем, то предпринять кое-что ещё можно. Уже привыкнув в воображении считать величественный «Синко Льягас» своим, он отнюдь не был расположен отказаться от обладания этим кораблём.

Губернатор д’Ожерон, со своей стороны, также, по-видимому, считал, что к сказанному можно ещё кое-что добавить, и сделал это, когда Истерлинг скрылся за дверью.

— Дурной и очень опасный человек Истерлинг, — заметил он. — Советую вам, мосье Блад, учесть это.

Но Питер Блад отнёсся к предостережению довольно беспечно.

— Вы меня ничуть не удивили. Даже не зная, что этот человек — пират, с первого взгляда видно, что он негодяй.

Лёгкое облачко досады затуманило на мгновение тонкие черты губернатора Тортуги.

— О мосье Блад, флибустьер не обязательно должен быть негодяем, и, право же, вам не стоит с чрезмерным высокомерием относиться к профессии флибустьера. Среди них немало людей, которые сослужили хорошую службу и вашей родине, и моей, ставя препоны алчному хищничеству Испании. А ведь, собственно говоря, оно-то их и породило. Если бы не флибустьеры, Испания столь же безраздельно, сколь и бесчеловечно хозяйничала бы в этих водах, где ни Франция, ни Англия не могут держать своего флота. Не забудьте, что ваша страна высоко оценила заслуги Генри Моргана, почтив его рыцарским званием и назначив губернатором Ямайки. А он был ещё более грозным пиратом, чем ваш сэр Френсис Дрейк, или Хоукинс, или Фробишер и все прочие, чью память у вас на родине чтят до сих пор.

И вслед за этим губернатор д’Ожерон, извлекавший очень значительные доходы в виде морской пошлины со всех награбленных ценностей, попадавших в гавань Тортуги, в самых торжественных выражениях посоветовал мистеру Бладу пойти по стопам вышеупомянутых героев. Питер Блад, бездомный изгнанник, объявленный вне закона, обладал прекрасным судном и небольшой, но весьма способной командой, и господин д’Ожерон не сомневался, что при недюжинных способностях мистера Блада его ждут большие успехи, если он вступит в «береговое братство» флибустьеров.

У самого Питера Блада также не было на этот счёт никаких сомнений; тем не менее он не склонялся к такой мысли. И, возможно, никогда бы и не пришёл к ней, сколько бы ни пытались склонить его к этому большинство его приверженцев, не случись тех событий, которые вскоре последовали.

Среди этих приверженцев наибольшую настойчивость проявляли Питт, Хагторп и гигант Волверстон, потерявший глаз в бою при Сегморе. Бладу, конечно, легко мечтать о возвращении в Европу, толковали они. У него в руках хорошая, спокойная профессия врача, и он всегда заработает себе на жизнь и во Франции и в Нидерландах. Ну, а они — моряки и ничего другого, кроме мореходства, не знают. Да и Дайк, который до того, как погрузиться в политику и примкнуть к бунтовщикам, служил младшим офицером в английском военном флоте, держался примерно того же мнения, а Огл, канонир, требовал, чтобы какой-нибудь бог, или чёрт, или сам Блад сказали ему, есть ли во всём британском адмиралтействе такой дурак, что решится доверить пушку человеку, сражавшемуся под знамёнами Монмута.

Было ясно, что у Питера Блада оставался только один выход — распрощаться с этими людьми, с которыми сроднили его перенесённые вместе опасности и невзгоды. Именно в этот критический момент судьбе и было угодно избрать своим орудием капитана Истерлинга и поставить его на пути Питера Блада.

Три дня спустя после свидания с Бладом в доме губернатора капитан Истерлинг подплыл утром в небольшой шлюпке к «Синко Льягас» и поднялся на борт. Грозно шагая по палубе, он поглядывал своими острыми тёмными глазками по сторонам. Он увидел, что «Синко Льягас» не только отменно построенный корабль, но и содержится в образцовом порядке. Палубы были надраены, такелаж в безупречном состоянии, каждый предмет находился на положенном месте. Мушкеты стояли в козлах возле грот-мачты, и все медные части и крышки портов ослепительно сверкали в лучах солнца, отливая золотом. Как видно, эти беглые каторжники, из которых Блад сколотил свою команду, были не такими уж рохлями.

А вот и сам Питер Блад собственной персоной — весь в чёрном с серебром, что твой испанский гранд; он снимает свою чёрную шляпу с тёмно-красным плюмажем и отвешивает такой низкий поклон, что локоны его чёрного парика, раскачиваясь из стороны в сторону, как уши спаниеля, почти закрывают ему лицо. Рядом с ним стоит Натаниэль Хагторп, очень приятный с виду господин, примерно такого же возраста, как сам Блад; у него чисто выбритое лицо и спокойный взгляд благовоспитанного человека. Позади них — ещё трое: Джереми Питт, молодой, светловолосый шкипер из Сомерсетшира; коренастый здоровяк Николас Дайк, младший офицер морского флота, служивший королю Якову, когда тот был ещё герцогом Йоркским, и гигант Волверстон.

Все эти господа отнюдь не походят на оборванцев, какими поспешно нарисовало их себе воображение Истерлинга. Даже дородный Волверстон облёк свои могучие мышцы для такого торжественного случая в испанскую мишуру.

Представив их своему гостю, Питер Блад пригласил капитана «Бонавентуры» в капитанскую каюту, огромные размеры и богатое убранство которой превосходили всё, что Истерлингу приходилось когда-либо видеть на судах.

Негр-слуга в белой куртке — юноша, взятый в услужение на корабль с Тортуги, — подал, помимо обычных рома, сахара и свежих лимонов, ещё бутылку золотистого канарского вина из старых запасов судна, и Питер Блад радушно предложил непрошеному гостю отведать его.

Помня предостережение губернатора д’Ожерона, Питер Блад почёл за лучшее принять опасного гостя со всей возможной учтивостью, рассчитывая отчасти на то, что, почувствовав себя свободно, Истерлинг, быть может, скорее раскроет свои коварные замыслы.

Развалившись в изящном мягком кресле перед столом из чёрного дуба, капитан Истерлинг щедро воздавал должное канарскому вину, столь же щедро его похваливая. Затем он перешёл к делу и спросил Питера Блада, не переменил ли он по зрелом размышлении своего решения и не продаст ли он судно.

— А если согласитесь продать, — добавил он, скользнув взглядом по лицам четырёх товарищей Блада, — так увидите, что я не поскуплюсь, поскольку эти денежки вам придётся поделить на всех.

Если капитан Истерлинг рассчитывал таким способом произвести впечатление на остальных собеседников, то следует отметить, что невозмутимое выражение их физиономий несколько его разочаровало.

Питер Блад покачал головой.

— Вы напрасно утруждаете себя, капитан. Какое бы мы ни приняли решение, «Синко Льягас» останется у нас.

— Какое бы вы ни приняли решение? — Густые чёрные брови на низком лбу удивлённо поползли вверх. — Значит, вы ещё не решили отплыть в Европу? Что ж, тогда я сразу перейду к делу и, раз вы не хотите продать судно, сделаю вам другое предложение. Давайте-ка вы с вашим кораблём присоединяйтесь к моему «Бонавентуре», и мы сообща сварганим одно дельце, которое будет не безделицей. — И капитан, очень довольный своим плоским каламбуром, оглушительно расхохотался, блеснув белыми зубами в обрамлении курчавой чёрной бороды.

— Благодарю вас за честь, но мы не собирались заниматься пиратством.

Истерлинг не обиделся, но и бровью не повёл. Только взмахнул огромной ручищей, словно отметая нелепое предположение.

— Я вам не пиратствовать предлагаю.

— Что же тогда?

— Могу я вам довериться? — спросил он, и его взгляд снова обежал все лица.

— Как вам будет угодно, но боюсь, что при любых условиях вы только даром потратите время.

Это звучало не слишком обнадёживающе. Тем не менее Истерлинг приступил к делу.

Известно ли им, что он плавал вместе с Морганом? Совместно с Морганом он проделал большой переход через Панамский перешеек, и ни для кого не секрет, что когда подошло время делить добычу, унесённую ими из разграбленного испанского города, она оказалась куда меньше, чем рассчитывали пираты. Поговаривали, что Морган произвёл делёжку не по чести, что он успел заранее припрятать у себя большую часть захваченных сокровищ. Так вот, всё это говорили недаром: он, Истерлинг, может поручиться. Морган в самом деле припрятал тайком жемчуга и драгоценных камней из Сан-Фелипе на баснословную сумму. Но когда об этом поползли слухи, он струсил. Побоялся, что припрятанные у него сокровища найдут, и тогда ему крышка. И однажды ночью, когда они шли через перешеек, он где-то на полпути зарыл в землю присвоенные им драгоценности.

— И только один человек на свете знал об этом, — заявил капитан Истерлинг напряжённо внимавшим ему слушателям (а подобное сообщение могло заинтересовать кого угодно). — Знал тот, кто помогал ему всё это зарывать, — одному-то ему во век бы не справиться. Так вот, этот человек был я.

Истерлинг помолчал, дабы грандиозность сделанного им сообщения поглубже проникла в сознание слушателей, и заговорил снова.

Он предложил беглецам отправиться вместе с ним на «Синко Льягас» в экспедицию за сокровищами, которые они потом поделят между собой по законам «берегового братства».

— Морган зарыл там ценностей самое малое на четыре миллиона реалов.

Подобная сумма заставила всех слушателей широко раскрыть глаза. Всех, даже самого капитана Блада, впрочем, совсем по иной причине.

— Право же, это очень странно, — задумчиво произнёс он.

— Что кажется вам странным, мистер Блад?

Капитан Блад ответил вопросом на вопрос:

— Сколько у вас людей на борту «Бонавентуры»?

— Да что-то около двух сотен.

— И несмотря на это, двадцать человек моей команды представляют для вас такой интерес, что вы нашли для себя возможным обратиться ко мне с подобным предложением?

Истерлинг загоготал прямо ему в лицо.

— Я вижу, что вы ничего не понимаете. Люди мне не нужны, мне нужно хорошее крепкое судно, чтобы надёжно поместить на нём наше сокровище. В трюме такого корабля, как ваш, оно будет спокойненько лежать себе, как в крепости, и тогда плевать я хотел на все испанские галионы, пусть они лучше ко мне не суются.

— Чёрт побери, теперь мне всё понятно, — сказал Волверстон, а Питт, Дайк и Хагторп согласно закивали головами.

Но холодные синие глаза Питера Блада всё так же, не мигая, смотрели на грузного пирата, и выражение их не изменилось.

— Это понять нетрудно, как заметил Волверстон. Но в таком случае, если делить на всех поровну, на долю «Синко Льягас» придётся одна десятая всей добычи, а это ни в коей мере не может нас удовлетворить.

Истерлинг надул щёки и сделал широкий жест своей огромной лапищей.

— А какую делёжку предлагаете вы?

— Мы должны это обсудить. Но, во всяком случае, наша доля не может быть меньше одной пятой.

Лицо пирата осталось непроницаемым. Он молча наклонил повязанную пёстрым платком голову. Потом сказал:

— Притащите этих ваших приятелей завтра ко мне на «Бонавентуру», мы пообедаем вместе и составим соглашение.

Секунды две Питер Блад, казалось, был в нерешительности. Затем он принял приглашение, учтиво за него поблагодарив.

Но когда пират отбыл, капитан поспешил охладить пыл своих сподвижников.

— Меня предупреждали, что Истерлинг — человек опасный. Думаю, что ему польстили. Опасный человек должен быть умён, а капитан Истерлинг этим качеством не обладает.

— Сдаётся мне, ты что-то блажишь, Питер, — заметил Волверстон.

— Я просто стараюсь разгадать, зачем понадобилось ему заключать союз с нами, и раздумываю над тем объяснением, которое он этому дал. Вероятно, он просто не мог придумать ничего лучшего, когда ему был поставлен вопрос в упор.

— Так оно же проще простого, — решительно вмешался Хагторп. Ему казалось, что Питер Блад зря усложняет дело.

— Проще простого! — Блад рассмеялся. — Даже чересчур просто, если хотите знать. Проще простого и яснее ясного, пока вы не вдумаетесь в это хорошенько. Да, конечно, на первый взгляд он сделал нам заманчивое, даже блестящее предложение. Только не всё то золото, что блестит. Надёжный, как крепость, корабль, в трюме которого упрятано на четыре миллиона сокровищ, а мы с вами — его хозяева! Доверчивый же малый этот Истерлинг, слишком доверчивый для мошенника!

Помощники Блада задумались, в глазах их промелькнуло сомнение. Впрочем, Питт всё ещё оставался при своём мнении.

— У него нет другого выхода, и он верит в нашу честность, знает, что мы не обманем.

Питер Блад посмотрел на него с усмешкой.

— Не думаю, чтобы человек с такими глазами, как у этого Истерлинга, мог верить во что-нибудь, кроме захвата. Если он действительно хочет спрятать своё сокровище на нашем корабле (а тут, мне кажется, он не врёт), то это значит, что он намерен завладеть и самим кораблём. Поверит он нам, как же! Разве может подобный человек, для которого не существует понятия чести, поверить, что мы не ускользнём от него однажды ночью, после того как примем его сокровища на борт, или даже попросту не потопим его шлюп, обстреляв его из наших орудий? Ты мне смешон, Джереми, со своими рассуждениями о чести.

Однако и Хагторпу ещё не всё было ясно.

— Ладно. Тогда зачем понадобилось ему искать этого союза с нами?

— Да он же сам сказал зачем. Ему нужен наш корабль! То ли для перевозки сокровища, если оно действительно существует, то ли ещё зачем-то. Ведь он же пытался сначала купить у нас «Синко Льягас». Да, корабль ему нужен, это совершенно очевидно. А вот мы ему не нужны, и он постарается как можно быстрее от нас избавиться, можете не сомневаться.

И всё же перспектива участвовать в дележе моргановского клада была, как заметил Питер Блад, весьма заманчива, и его товарищам очень не хотелось отвергнуть предложение Истерлинга. Стремясь к влекущей их цели, люди часто готовы идти на риск, готовы поверить в возможность удачи. Так было и с Хагторпом, и с Питтом, и с Дайком. Они решили, что Блад предубеждён, что его восстановил против Истерлинга губернатор д’Ожерон, а тот мог при этом преследовать какие-то свои цели. Почему бы, во всяком случае, не пообедать с Истерлингом и не послушать, какие условия он предложит?

— А вы уверены, что он не отравит нас? — спросил Блад.

Ну, уж это он в своей подозрительности хватил через край. Товарищи прямо-таки подняли его на смех. Как это Истерлинг может их отравить, когда он сам будет пить и есть вместе с ними? Да и чего он этим достигнет? Разве это поможет ему завладеть «Синко Льягас»?

— Разумеется! Поднимется на борт с шайкой своих головорезов и захватит наших ребят, оставшихся без командиров, врасплох.

— Что, что? — вскричал Хагторп. — Здесь, на Тортуге? В этой пиратской гавани? Полно, полно, Питер! Есть же свои понятия чести даже у воров, думается мне.

— Ты волен, конечно, рассуждать так. Я же склонен думать совсем обратное. Меня как будто бы ещё никто не считал боязливым, однако я предостерёг бы вас всех от такого опрометчивого шага.

Однако мнение большинства было против него. Вся команда загорелась желанием участвовать в походе, когда ей сообщили о том, какое было сделано предложение.

И на другой день, как только пробило восемь склянок, капитан Блад в сопровождении Хагторпа, Питта и Дайка должен был волей-неволей подняться на борт «Бонавентуры». Волверстона оставили наблюдать за порядком на «Синко Льягас».

Истерлинг, окружённый толпой своих головорезов, шумно приветствовал гостей. Вся его команда была на корабле. Больше полутораста пиратов расположились на шкафуте, на полубаке и на корме — все до единого с оружием за поясом. Питер Блад мог бы и не обращать внимания своих спутников на эту странность: зачем пираты забрались на корабль, вместо того чтобы, как повелось, сидеть себе в тавернах на берегу? Все трое товарищей Блада уже и сами отметили про себя это подозрительное обстоятельство. Не укрылись от них и ядовитые ухмылочки этих негодяев, и у каждого мелькнула мысль, не был ли, в конце концов, прав Питер Блад в своих опасениях и не попались ли они в западню.

Но отступать было поздно. На полуюте, возле трапа, ведущего в каюту, стоял капитан Истерлинг, встречая гостей.

Питер Блад приостановился на мгновение и поглядел на ясное голубое небо и верхушки мачт, над которыми кружили чайки. Потом перевёл взгляд на серую твердыню форта, утопавшую в жарком мареве на вершине скалы, на мол, пустынный в эти часы полуденного зноя, и, наконец, на большой красный корабль, мощный и величественный, отражённый в сверкающей глади залива. Его товарищам показалось, что он словно бы ищет, с какой стороны может прийти к ним помощь в случае нужды… Затем по приглашению Истерлинга Питер Блад ступил на полутёмный трап, и его товарищи последовали за ним.

Каюта, как и весь корабль, запущенный и грязный, ни в коей мере не походила на капитанскую каюту «Синко Льягас». Потолок был так низок, что рослые Блад и Хагторп едва не касались его головой. Столь же убога была и обстановка каюты: несколько ларей с брошенными на них подушками вокруг простого, некрашеного стола, изрезанного ножами, давно не мытого. Невзирая на распахнутые настежь кормовые окна, воздух в каюте был спёртым и удушливым: пахло канатами, затхлой трюмной водой.

Обед соответствовал обстановке. Свинина была пережарена, овощи переварены, и деликатный желудок мистера Блада положительно отказывался принимать эту с отвращением проглоченную пищу.

Под стать всему остальному была и приглашённая Истерлингом компания. С полдюжины головорезов изображали его почётную гвардию. Команда избрала их, заявил Истерлинг, чтобы они выработали и подписали соглашение от лица всех прочих. Помимо них, здесь было ещё одно лицо — молодой француз, по имени Жуанвиль, секретарь губернатора д’Ожерона, присланный последним, дабы придать сделке законность. Если присутствие этого довольно никчёмного субъекта с бесцветными глазками должно было в какой-то мере усыпить подозрения мистера Блада, то следует сказать, что оно только сильнее его насторожило.

Тесная каюта была заполнена до отказа. Гвардия Истерлинга расположилась за столом так, что гости с «Синко Льягас» оказались разъединёнными. Питер Блад и капитан «Бонавентуры» уселись на противоположных концах стола.

К делу приступили, как только с обедом было покончено, и прислуживавший за столом негр удалился. Пока же длилась трапеза, пираты веселились на свой лад, отпуская солёные шутки, видимо претендующие на остроумие. Наконец на столе не осталось ничего, кроме бутылок, чернильницы, перьев и двух листов бумаги — одного перед Истерлингом, другого перед Питером Бладом, — и капитан «Бонавентуры» изложил свои условия, впервые позволив себе назвать капитаном и своего гостя. Без лишних слов он тут же объявил Бладу, что запрошенную им одну пятую долю добычи команда «Бонавентуры» признала непомерной.

Питер Блад оживился.

— Давайте поставим точку над «и», капитан. Вы, по-видимому, хотите сказать, что ваша команда не согласна на мои условия?

— А как же ещё иначе можно меня понять?

— В таком случае, капитан, нам остаётся только откланяться, поблагодарив за радушный приём и заверив вас, что мы высоко ценим это приятное и столь обогатившее нас знакомство.

Однако изысканная галантность всех этих чрезмерно преувеличенных любезностей не произвела ни малейшего впечатления на толстокожего Истерлинга. Обратив к Питеру Бладу багровое лицо, он нахально уставился на него своими хитрыми глазками и переспросил, утирая пот со лба:

— Откланяться? — В хриплом голосе его прозвучала насмешка. — Я уж тоже попрошу вас выражаться точнее. Люблю людей прямых и прямые слова. Вы что ж, хотите сказать, что отказываетесь от сделки?

И тотчас двое-трое из его гвардии повторили слова своего капитана, которые в их устах прозвучали словно грозное эхо.

Капитан Блад — назовём его теперь полным титулом, присвоенным ему Истерлингом, — казалось, был несколько смущён оборотом дела. Как бы в замешательстве он поглядел на своих товарищей, быть может, ожидая от них совета, но они ответили ему только растерянными взглядами.

— Если вы находите наши условия неприемлемыми, — сказал он наконец, я должен предположить, что вы не желаете более заниматься этим вопросом, и нам не остаётся ничего другого, как распрощаться.

Такая неуверенность прозвучала в голосе Питера Блада, что его товарищи были изумлены — никогда ещё не случалось им видеть, чтобы их капитан сробел перед какой бы то ни было опасностью. У Истерлинга же его ответ вызвал презрительный смешок — ничего другого он и не ожидал от этого лекаришки, волею случая ставшего искателем счастья.

— Ей-богу, доктор, — сказал он, — вы бы уж лучше вернулись к вашим банкам и пиявкам, а корабли оставили людям, которые знают, как ими управлять.

В холодных синих глазах блеснула молния и мгновенно потухла. Но выражение неуверенности не сбежало со смуглого лица. Тем временем Истерлинг уже обратился к секретарю губернатора, сидевшему по правую руку от него.

— Ну, а вы что скажете, мусью Жуанвиль?

Белокурый, изнеженный французик снисходительно улыбнулся, наблюдая за оробевшим Питером Бладом.

— Не кажется ли вам, капитан Блад, что сейчас было бы вполне своевременно и разумно выслушать условия, которые может предложить капитан Истерлинг?

— Я уже слышал их. Однако, если…

— Никаких «если», доктор, — грубо оборвал его Истерлинг. — Условия мои всё те же, какие я вам ставил. Всё делим поровну между вашими людьми и моими.

— Но ведь это значит, что на долю «Синко Льягас» придётся не больше одной десятой части добычи. — Теперь и Блад, в свою очередь, повернулся к мистеру Жуанвилю. — Считаете ли вы, мосье, такие условия справедливыми? Я уже объяснял капитану Истерлингу, что хотя на нашем корабле меньше людей, зато у нас больше пушек, а приставлен к ним, смею вас заверить, такой канонир, какой ещё никогда не бороздил вод Карибского моря. Этого малого зовут Огл, Нед Огл. Замечательный канонир этот Нед Огл. Не канонир, а сущий сатана. Поглядели бы вы, как он топил испанские суда у Бриджтауна!..

Казалось, он ещё долго мог бы распространяться о достоинствах канонира Неда Огла, если бы Истерлинг снова не прервал его:

— Чёрт побери, приятель, да на что нам сдался этот канонир! Подумаешь, велика важность!

— Да, конечно, если бы это был обыкновенный канонир. Но это совсем необыкновенный канонир. У него необычайно меткий глаз. Такой канонир, как Нед Огл, — это всё равно что поэт. Один рождается поэтом, другой канониром. Он так ловко может пустить корабль ко дну, этот Нед Огл, как другой не вырвет и зуба.

Истерлинг стукнул кулаком по столу.

— Да при чём тут ваш канонир?

— Может случиться, что будет при чём. А пока я просто хочу указать вам, какого ценного союзника приобретаете вы в нашем лице. — И Блад снова принялся расхваливать своего канонира. — Он ведь проходил службу в королевском военно-морском флоте, наш Нед Огл, и это был поистине чёрный день для королевского военно-морского флота, когда Нед Огл, пристрастившись к политике, стал на сторону протестантов при Сегмуре…

— Да брось ты своего Огла, — зарычал один из офицеров «Бонавентуры» здоровенный детина по имени Чард. — Брось, не то мы эдак проваландаемся здесь целый день.

Истерлинг, крепко выругавшись, поддержал своего офицера.

Питер Блад отметил про себя, что никто из пиратов даже не пытался скрыть свою враждебность, и с этой минуты их поведение предстало перед ним в ином свете: он понял, к чему они стремятся.

Тут вмешался Жуанвиль:

— Не согласитесь ли вы, капитан Истерлинг, пойти на некоторые уступки? В конце концов доводы капитана Блада по-своему резонны. Он вполне мог бы набрать на корабль команду в сто матросов и тогда получил бы значительно большую долю.

— Тогда, может, она бы ему и причиталась, — последовал грубый ответ.

— Она причитается мне и теперь, — продолжал настаивать Блад.

— Ну да, как же! — получил он в ответ вместе с щелчком пальцами перед самым носом.

Блад видел, что Истерлинг нарочно старается вывести его из себя, чтобы затем наброситься на него вместе со своими разбойниками и тут же на месте прирезать и его, и всех его товарищей. А мосье Жуанвиля он заставит потом засвидетельствовать перед губернатором, что его гости первые затеяли ссору. Ему стало теперь ясно, для чего понадобилось Истерлингу присутствие здесь этого французика!

А Жуанвиль тем временем продолжал увещевать:

— Полноте, полноте, капитан Истерлинг! Так вы никогда не достигнете соглашения. Судно капитана Блада представляет для вас интерес, а за такие вещи следует платить. Вы, мне кажется, могли бы предложить ему хотя бы одну восьмую или даже одну седьмую долю.

Прикрикнув на Чарда, который громким рёвом выразил свой протест, Истерлинг внезапно заговорил почти вкрадчиво:

— Что скажет на это капитан Блад?

Капитан Блад ответил не сразу, он раздумывал. Затем пожал плечами.

— Что должен я сказать? Как вы сами понимаете, я не могу сказать ничего, пока не узнаю мнения своих товарищей. Мы возобновим наш разговор как-нибудь в другой раз, после того, как я выясню их намерения.

— Что за дьявольщина! — загремел Истерлинг. — Вы что, смеётесь, что ли? Разве вы не привели сюда своих офицеров? Разве они не могут говорить за всех ваших людей, так же как мои? Что мы здесь решим, то мои ребята и примут. Таков закон «берегового братства». Значит, я имею право ждать того же самого и от вас, объясните-ка ему это, мусью Жуанвиль.

Француз мрачно кивнул, и Истерлинг зарычал снова.

— Мы тут, чёрт побери, не дети малые. И собрались не в игрушки играть, а договариваться о деле, и вы уйдёте отсюда не раньше, чем мы договоримся, будь я проклят.

— Или не договоримся, как легко может случиться, — спокойно проронил капитан Блад. Нетрудно было заметить, что всю его нерешительность уже как рукой сняло.

— Как это — не договоримся? Какого дьявола, что это ещё значит? — Истерлинг вскочил на ноги, всем своим видом изображая величайшую ярость, которая Питеру Бладу показалась несколько напускной — словно некий дополнительный штрих разыгравшейся здесь комедии.

— Я имею в виду самую простую вещь: мы можем и не договориться. — По-видимому, Блад решил, что пришло время заставить пиратов раскрыть свои карты. — Если мы с вами не придём к соглашению, что ж, значит, с этим покончено.

— Ого! Покончено, вот как? Нет, пусть меня повесят! На этом не кончится, а, пожалуй, только начнётся.

— Это я и предполагал. Что же именно начнётся, не угодно ли вам будет пояснить, капитан Истерлинг?

— В самом деле, капитан! — вскричал Жуанвиль. — Что вы имеете в виду?

— Что я имею в виду? — Капитан Истерлинг воззрился на француза. Казалось, он был вне себя от бешенства. — Что? — повторил он. — А вот что, послушайте, мусью. Этот докторишка Блад, этот беглый каторжник, хотел выпытать у меня тайну моргановского клада и нарочно притворился, будто решил войти со мной в долю. А теперь, когда всё выпытал, начинает, как видите, отвиливать, бьёт отбой. Теперь уж он вроде как и не хочет входить с нами в долю. Он хочет пойти на попятный. Мне думается, вам, мусью Жуанвиль, должно быть ясно, почему он хочет пойти на попятный, и нетрудно догадаться, почему я не могу этого допустить.

— Какое жалкое измышление! — насмешливо произнёс Блад. — Что за тайна мне открыта, помимо пустых россказней о каком-то где-то зарытом кладе?

— Нет, не «где-то», а вы знаете где. Я свалял дурака, всё вам открыл.

Блад искренне расхохотался, чем даже напугал своих товарищей, которые теперь уже ясно видели, что дело принимает для них худой оборот.

— Ну да, где-то на Дарьенском перешейке! Весьма точный адрес, клянусь честью! При наличии таких сведений мне остаётся только отправиться прямо на место и забрать клад себе! А что касается всего остального, то я прошу вас, мосье Жуанвиль, обратить внимание на то, что «отвиливать» здесь начал вовсе не я. Я ещё мог бы заключить сделку с капитаном Истерлингом, если бы, как было мною предложено с самого начала, нам гарантировали одну пятую добычи. Но теперь, после того как все мои подозрения подтвердились, я не намерен вести с ним никаких дел даже за половину всего его сокровища, если предположить, что оно действительно существует, чего я лично не допускаю.

При этих словах пираты, словно по команде, повскакали с мест, готовые к драке. Поднялся дикий шум, но Истерлинг, взмахнув рукой, заставил всех приумолкнуть. Когда шум стих, раздался тоненький голосок мосье Жуанвиля:

— Вы на редкость неблагоразумный человек, капитан Блад.

— Всё может быть, всё может быть, — беспечно сказал Блад. — Поживём увидим. Последнее слово ещё не сказано.

— Ну, значит, пора его сказать, — возвестил Истерлинг; он внезапно стал зловеще спокоен. — Я хотел предупредить вас, что раз вам известен наш секрет, вы не уйдёте с этого судна, пока не подпишете соглашения. Но какие уж тут предупреждения, когда вы открыто показали нам свои намерения.

Не вставая из-за стола, капитан Блад поднял глаза на грузную фигуру капитана «Бонавентуры», стоявшего в угрожающей позе, и трое его помощников с «Синко Льягас» заметили с недоумением и тревогой, что он улыбается. Сначала он был необычайно нерешителен и робок, а теперь вёл себя так непринуждённо, так вызывающе! Понять его поведение было невозможно. Он молчал, и заговорил Хагторп:

— Что вы хотите этим сказать, капитан Истерлинг? Каковы ваши намерения?

— А вот каковы: заковать всех вас в кандалы и бросить в трюм, где вы не сможете никому причинить вреда.

— Помилуй бог, сэр… — начал было Хагторп, но тут его прервал спокойный, ясный голос капитана Блада:

— И вы, мосье Жуанвиль, допустите такой произвол, не выразив со своей стороны протеста?

Жуанвиль развёл руками, выпятив нижнюю губу, и пожал плечами.

— Вы сами прямо напрашивались на это, капитан Блад.

— Так, вот, значит, для чего вы присутствуете здесь — чтобы сделать соответствующее сообщение мосье д’Ожерону? Ну, ну! — И Блад рассмеялся не без горечи.

И тут внезапно полуденную тишину нарушил гром орудийного выстрела, заставивший вздрогнуть всех. Испуганно закричали всполошившиеся чайки, все с недоумением посмотрели друг на друга, и в наступившей затем тишине прозвучал вопрос Истерлинга, обращённый с тревогой неизвестно к кому:

— Это что ещё за дьявольщина?!

Ответил ему капитан Блад, и при том самым любезным тоном:

— Пусть это не тревожит вас, дорогой капитан. Прогремел всего-навсего салют в вашу честь. Его произвёл Огл, весьма искусный канонир, с «Синко Льягас». Я, кажется, уже сообщал вам о нём? — И Блад обвёл вопросительным взглядом всю компанию.

— Салют? — повторил, как эхо, Истерлинг. — Чума и ад! Какой ещё салют?

— Обыкновенная вежливость — напоминание нам и предостережение вам. Напоминание нам о том, что мы уже целый час отнимаем у вас время и не должны долее злоупотреблять вашим гостеприимством. — Капитан Блад поднялся на ноги и выпрямился во весь рост, непринуждённый и элегантный в своём чёрном с серебром испанском костюме. — Разрешите пожелать вам, капитан, провести остаток дня столь же приятно.

Побагровев от ярости, Истерлинг выхватил из-за пояса пистолет.

— Ты не сойдёшь с этого корабля, фигляр несчастный, скоморох!

Но капитан Блад продолжал улыбаться.

— Клянусь, это будет весьма прискорбно для корабля и для всех, кто находится на его борту, включая нашего бесхитростного мосье Жуанвиля, который, кажется, и в самом деле верит, что вы выплатите ему обещанную долю вашего призрачного сокровища, если он будет лжесвидетельствовать перед губернатором, дабы очернить меня и оправдать захват вами моего корабля. Как видите, я ничуть не обольщаюсь на ваш счёт, мой дорогой капитан. Вы слишком простоваты для негодяя.

Размахивая пистолетом, Истерлинг изрыгал проклятия и угрозы. Однако он не пускал оружия в ход — какое-то смутное беспокойство удерживало его руку: слишком уж хладнокровно насмешлив был капитан Блад.

— Мы напрасно теряем время, — прервал его Блад. — А сейчас, поверьте мне, каждая секунда дорога. Пожалуй, вам следует уразуметь положение вещей. Огл получил от меня приказ: если спустя десять минут после этого салюта я вместе с моими товарищами не покину палубы «Бонавентуры», ему надлежит проделать хорошую круглую дыру в вашем полубаке на уровне ватерлинии и ещё столько дыр, сколько потребуется, чтобы пустить ваш корабль ко дну. А потребуется не так уж много. У Огла поразительно точный прицел. Он отлично зарекомендовал себя во время службы в королевском флоте. Я, кажется, уже рассказывал вам об этом.

Снова на мгновение воцарилась тишина, и на этот раз её нарушил мосье Жуанвиль:

— Я здесь совершенно ни при чём!

— Заткни свою писклявую глотку, ты, французская крыса! — заревел взбешённый Истерлинг. Продолжая размахивать пистолетом, он обратил свою ярость на Блада: — А ты, жалкий лекаришка!.. Ты, учёный навозный жук! Ты бы лучше орудовал своими банками и пиявками, как я тебе советовал!

Было ясно, что он не остановится перед убийством. Но Блад оказался проворнее. Прежде чем кто-либо успел разгадать его намерения, он схватил стоявшую перед ним бутылку канарского вина и хватил ею капитана Истерлинга по голове.

Капитан «Бонавентуры» отлетел к переборке. Питер Блад сопроводил его полёт лёгким поклоном.

— Сожалею, — сказал он, — что у меня не оказалось под рукой ни банок, ни пиявок, но, как видите, кровопускание можно произвести и с помощью бутылки.

Потеряв сознание, Истерлинг грузно осел на пол возле переборки. Повскакав с мест, пираты надвинулись на капитана Блада. Раздались хриплые выкрики, кто-то схватил его за плечо. Но его звучный голос перекрыл шум:

— Берегитесь! Время истекает. Десять минут уже прошло, и либо я и мои товарищи покинем сейчас ваше судно, либо мы все вместе пойдём на дно.

— Во имя всего святого подумайте, что вы делаете! — вскричал Жуанвиль, бросаясь к двери.

Однако один из пиратов, человек практической складки, уже успел, как видно, кое о чём подумать и, схватив Жуанвиля за шиворот, отшвырнул его в сторону.

— Ну, ты! — крикнул он капитану Бладу. — Лезь на палубу и забирай с собой остальных. Да поживее! Мы не хотим, чтобы нас тут потопили, как крыс!

Все четверо поднялись, как им было предложено, на палубу. Вслед им полетели проклятия и угрозы.

Пираты, остававшиеся на палубе, не были, по-видимому, посвящены в намерения Истерлинга, а, быть может, подчинялись отданному кем-то приказу, но, так или иначе, они не препятствовали капитану Бладу и его товарищам покинуть корабль.

В шлюпке, на полпути к кораблю, к Хагторпу вернулся дар речи:

— Клянусь спасением души, Питер, я уже подумал было, что нам крышка.

— Да и я, — с жаром подхватил Питт. — Что ни говори, они могли разделаться с нами в два счёта. — Он повернулся к Питеру Бладу, сидевшему на корме: — Ну, а если бы по какой-нибудь причине нам не удалось выбраться оттуда за эти десять минут и Огл и вправду принялся бы палить, что тогда?

— О, — сказал Питер Блад, — главная-то опасность в том и заключалась, что он вовсе не собирался палить.

— Как так, ты же это приказал!

— Да, вот как раз это я и забыл сделать. Я сказал ему только, чтобы он дал холостой выстрел, когда мы пробудем на «Бонавентуре» час. Как бы ни обернулось дело, это всё равно нам не повредит, подумал я. И, клянусь честью, кажется, не повредило. Фу, чёрт побери! — Блад снял шляпу и, словно не замечая изумления своих спутников, вытер вспотевший лоб. — Ну и жара! Солнце так и печёт.

Глава 2

НЕЖДАННАЯ ДОБЫЧА
Капитан Блад любил повторять, что человека следует оценивать не по его способностям задумывать великие предприятия, но по тому, как он умеет распознать удобный случай и своевременно воспользоваться им.

Захватив великолепный испанский корабль «Синко Льягас», Блад доказал, что обладает этими способностями, и подтвердил это ещё раз, разрушив замыслы подлого пирата капитана Истерлинга, вознамеривавшегося завладеть этим благородным судном. Однако после того как он сам и его корабль чудом избежали гибели, стало ясно, что воды Тортуги для них опасны. В тот же день на шкафуте был созван совет, и Блад изложил на нём следующую простую философию: когда на человека нападают, ему надо либо драться, либо бежать.

— А поскольку мы не сможем драться, когда на нас нападут, а нападут на нас обязательно, следовательно, нам остаётся только сыграть роль трусов, хотя бы для того, чтобы остаться в живых и доказать свою храбрость впоследствии.

Все с ним согласились. Однако если и было принято решение немедля спасаться бегством, то, куда именно бежать, предстояло обдумать позднее. Пока же необходимо было уйти подальше от Тортуги и от капитана Истерлинга, в чьих коварных намерениях сомневаться больше не приходилось.

И вот в глухую полночь, звёздную, но безлунную величественный фрегат, бывший некогда гордостью верфей Кадиса, бесшумно поднял якорь и, ловя парусами попутный бриз, используя отлив, повернул в открытое море. Если скрип кабестана, лязганье якорной цепи и визг блоков и выдали этот манёвр Истерлингу, стоявшему на борту «Бонавентуры» в кабельтове от «Синко Льягас», то помешать намерениям Блада он всё равно был не в силах.

По меньшей мере три четверти его разбойничьей команды пьянствовало на берегу, и Истерлинг не мог идти на абордаж с пиратами, остававшимися на корабле, хотя их и было вдвое больше, чем матросов на «Синко Льягас». Впрочем, если бы даже все двести человек его команды находились на борту, Истерлинг всё равно не сделал бы попытки воспрепятствовать отплытию капитана Блада. Он уже попытался захватить «Синко Льягас» в водах Тортуги с помощью хитрости, однако даже его дерзкая наглость отступила перед мыслью об открытом насильственном захвате корабля в этом порту, тем более что губернатор д’Ожерон был, по-видимому, дружески расположен к Бладу и его товарищам-беглецам.

В открытом море дело будет обстоять иначе, а потом он такую историю сочинит о том, как «Синко Льягас» попал к нему в руки, что никто в Каноне не сумеет вывести его на чистую воду.

Итак, капитан Истерлинг позволил Питеру Бладу беспрепятственно покинуть порт и был даже доволен его отплытием. Он не торопился кинуться в погоню: излишняя спешка могла выдать его намерения. Истерлинг готовился даже с некоторой медлительностью и поднял якорь лишь на следующий день, ближе к вечеру. Он не сомневался, что сумеет правильно отгадать направление, выбранное Бладом, а превосходство «Бонавентуры» в быстроходности давало ему все основания полагать, что он догонит свою добычу прежде, чем Блад успеет отойти достаточно далеко. Рассуждал он вполне логично. Ему было известно, что на «Синко Льягас» припасов недостаточно для долгого плавания, следовательно, Блад никак не мог направиться прямо в Европу.

Прежде всего Бладу нужно было пополнить запасы провианта, а так как он не посмел бы зайти ни в один английский или испанский порт, выход у него был один: попробовать счастья в какой-нибудь из нейтральных голландских колоний, причём, не имея опытного лоцмана, он вряд ли рискнул бы провести свой корабль среди опасных рифов Багамских островов. Поэтому нетрудно было догадаться, что Блад возьмёт курс на Подветренные острова, чтобы зайти на Сен-Мартен, Сабу или Сент-Эустатиус. И вот, не сомневаясь, что он сумеет догнать Блада задолго до того, как тот доберётся до ближайшего из этих голландских поселений, расположенных в двухстах лигах от Тортуги, Истерлинг поплыл на восток вдоль северных берегов Эспаньолы.

Однако всё пошло далеко не так гладко, как рассчитывал этот пират. Ветер, вначале попутный, к вечеру задул с востока и за ночь достиг силы шторма, так что на рассвете — зловещем рассвете, занявшемся среди багровых туч, — «Бонавентура» не только не продвинулся вперёд, но был отнесён на несколько миль в сторону от своего курса. К полудню ветер опять переменился, теперь он дул с севера, и ещё сильнее, чем раньше. Над Карибским морем бушевал ураган, и в течение суток «Бонавентура» метался под ударами шквала, убрав все паруса и задраив люки, а грозные волны накатывались на него с кормы и швыряли с гребня на гребень как пробку.

Однако Истерлинг был не только упрямым бойцом, но и опытным моряком. Благодаря его умелому управлению «Бонавентура» нисколько не пострадал, и, едва улёгсяшторм и задул устойчивый юго-западный ветер, шлюп вновь кинулся за своей жертвой. Поставив все паруса, «Бонавентура» летел по всё ещё высокой после шторма волне.

Истерлинг ободрял своих людей, напоминая им, что ураган, задержавший их, несомненно задержал также и «Синко Льягас», а если попомнить о том, как неопытна команда бывшего испанского фрегата, так, пожалуй, буря и вовсе могла быть на руку «Бонавентуре».

Что уготовила для них буря, им предстояло узнать на следующее же утро, когда за мысом Энганьо они увидели галион, который за дальностью расстояния сочли было сперва за «Синко Льягас», но потом довольно скоро убедились, что это какое-то другое судно. Оно, несомненно, было испанским, о чём свидетельствовала не только массивность его форм, но и флаг Кастилии, развевавшийся под распятием на клотике грот-мачты. Все паруса грот-мачты были зарифлены, и, неся полными только фок-бизань и кливер, галион неуклюже продвигался левым галфиндом по направлению к проливу Моны.

Завидя этот повреждённый бурей корабль, Истерлинг повёл себя, как гончая при виде оленя. «Синко Льягас» на время был забыт. Ведь совсем рядом была куда более лёгкая добыча.

Наклонившись над перилами юта, Истерлинг принялся поспешно выкрикивать команды. С лихорадочной быстротой с палуб было убрано всё лишнее и от носа до кормы натянута сеть на случай, если в предстоящем бою шальное ядро собьёт стеньгу или рею. Чард, помощник Истерлинга, коренастый силач, несмотря на свою тупость, умевший превосходно управлять кораблём и работать абордажной саблей, встал к рулю. Канониры заняли свои места, вытащили свинцовые затычки из запальных отверстий и, держа наготове тлеющие фитили, ожидали команды. Какими бы буйными и своевольными ни были люди Истерлинга в обычное время, перед боем и в бою они свято блюли дисциплину.

Их капитан, стоя на юте, внимательно осматривал испанский корабль, который они быстро нагоняли, и с презрением наблюдал поднявшуюся на его палубе суматоху. Его опытный взгляд сразу определил, что произошло с галионом, и резким гнусавым голосом он сообщил о своих выводах Чарду, стоявшему под ним у штурвала.

— Они шли на родину в Испанию, когда их захватил ураган. Грот-мачта у них треснула, а может, они получили и ещё повреждения и теперь возвращаются в Сан-Доминго залечивать раны. — Истерлинг удовлетворённо рассмеялся и погладил густую чёрную бороду. На багровой физиономии злорадно блеснули тёмные наглые глаза. — Испанец, который спешит домой, — это лакомый кусочек, Чард. Там будет чем поживиться. Чёрт побери, наконец-то нам повезло!

Ему действительно повезло. Он давно уже злобствовал, что его шлюп «Бонавентура» не обладает достаточной мощью, чтобы захватить в Карибском море по-настоящему ценный приз, и по этой-то причине он и стремился завладеть «Синко Льягас». Но, конечно, он никогда не рискнул бы напасть на отлично вооружённый галион, если бы не повреждения, которые лишили испанский корабль возможности маневрировать и стрелять по борту противника.

Галион первым дал залп из орудий левого борта по «Бонавентуре», тем самым подписав себе смертный приговор. «Бонавентура», повёрнутый к нему носом, был для него плохой мишенью и, если не считать одной пробоины в кубрике, не получил никаких повреждений. Истерлинг ответил залпом из носовых погонных орудий, целя по палубе испанца. Затем, ловко предупредив неуклюжую попытку галиона развернуться, «Бонавентура» подошёл к его левому борту, пушки которого были только что разряжены. Раздался треск, тяжёлый удар, скрежет перепутавшегося такелажа, грохот падающих стеньг и стук абордажных кошек, впившихся в обшивку испанца. И вот, сцепившись намертво, оба корабля поплыли вместе, увлекаемые ветром, а пираты по команде великана Истерлинга дали залп из мушкетов и, как муравьи, посыпались на палубу галиона. Их было около двухсот человек — озверелых бандитов в широких кожаных штанах; кое-кто был в рубахах, но большинство предпочитало драться голыми по пояс, и обнажённая загорелая кожа, под которой перекатывались мышцы, делала их ещё ужаснее с виду.

Им противостояло от силы пятьдесят испанцев в кожаных панцирях и железных шлемах: построившись на шкафуте галиона, словно перед смотром, они спокойно целились из мушкетов, ожидая команды горбоносого офицера в шляпе с развевающимся плюмажем.

Офицер скомандовал, и мушкетный залп на мгновение задержал нападающих. Затем волна пиратов захлестнула испанских солдат, и галион «Санта-Барбара» был взят.

Пожалуй, в ту эпоху в этих морях трудно было отыскать человека более жестокого и безжалостного, чем Истерлинг, и те, кто плавал под его командой, как это обычно случается, старались во всём подражать своему свирепому капитану. Они принялись хладнокровно убивать испанских солдат, выбрасывая трупы за борт, и так же хладнокровно разделались с канонирами на батарейной палубе, несмотря на то, что эти несчастные сдались без сопротивления, в тщетной надежде спасти свою жизнь.

Через десять минут после того, как галион «Санта-Барбара» был взят на абордаж, из его команды остались в живых только капитан дон Ильдефонсо де Пайва, которого Истерлинг оглушил рукояткой пистолета, штурман и четверо матросов, в момент атаки находившиеся на мачтах. Этих шестерых Истерлинг решил пощадить, прикинув, что они ещё могут ему пригодиться.

Пока его команда сновала по мачтам, освобождая перепутавшиеся снасти обоих кораблей и на скорую руку исправляя поломки, Истерлинг, прежде чем приступить к осмотру захваченного корабля, начал допрашивать дона Ильдефонсо.

Испанец, землисто-бледный, со вздувшейся на лбу шишкой — там, где его поразила рукоять пистолета, — сидел на ларе в красивой просторной каюте и, хотя руки его были связаны, пытался сохранить надменность, приличествующую кастильскому гранду в присутствии наглого морского разбойника. Но Истерлинг свирепо пригрозил развязать ему язык с помощью самого незамысловатого средства, именуемого пыткой, после чего дон Ильдефонсо, поняв, что сопротивление бессмысленно, начал угрюмо отвечать на вопросы пирата. Его ответы, как и дальнейшее обследование корабля, показали Истерлингу, что ценность захваченной им добычи превосходила самые смелые его мечты.

В руки этого пирата, в последнее время совсем не знавшего удачи, попало одно из тех сокровищ, о которых мечтали все морские бродяги со времён Фрэнсиса Дрейка. Галион «Санта-Барбара» вышел из Порто-Белло, нагруженный золотом и серебром, доставленным через перешеек из Панамы.

Галион покинул гавань под охраной трёх военных кораблей и намеревался зайти в Санто-Доминго, чтобы пополнить запасы провианта, перед тем как плыть к берегам Испании. Но ураган, разбушевавшийся над Карибским морем, разлучил галион с его охраной и загнал с повреждённой грот-мачтой в пролив Мона. Теперь он возвращался назад в Санто-Доминго, надеясь встретиться там со своими спутниками или дождаться другого каравана, идущего в Испанию.

Когда горевшие алчностью глаза Истерлинга увидели слитки в трюме «Санта-Барбары», он оценил это сокровище примерно в два — два с половиной миллиона реалов. Подобная добыча может попасть в руки пирата лишь раз в жизни; теперь и он и его команда должны были стать состоятельными людьми.

Однако владение богатством всегда чревато тревогой, и Истерлинг думал сейчас только о том, как бы поскорее доставить свою добычу в безопасное место, на Тортугу.

Он перевёл с «Бонавентуры» на галион призовую команду в сорок человек и, будучи не в силах расстаться со своим сокровищем, сам перешёл туда вместе с ними. Затем, наспех устранив повреждения, оба корабля повернули обратно. Двигались они медленно, так как шли против ветра, а галион к тому же почти утратил ходкость, и давно уже миновал полдень, когда они вновь увидели на траверсе мыс Рафаэль. Истерлинга тревожила такая близость Эспаньолы, и он собрался было отойти подальше от берега, когда с марса «Санта-Барбары» донёсся крик, и вскоре уже все они заметили то же, что и дозорный.

Не далее как в двух милях от них огромный красный корабль огибал мыс Рафаэль и шёл прямо на них под всеми парусами. Истерлинг, не веря своим глазам, схватил подзорную трубу; сомнений быть не могло, хотя это и казалось невероятным: перед ним был «Синко Льягас» — корабль, за которым он гнался и в спешке, по-видимому, перегнал.

На самом же деле «Синко Льягас» был захвачен бурей вблизи Саманы, и его шкипер, Джереми Питт, укрывшись там за мысом, в безопасном убежище переждал бурю, а затем поплыл дальше.

Истерлинг не стал гадать, каким образом «Синко Льягас» так неожиданно появился перед ним, а просто счёл это знаком, подтверждавшим, что фортуна, столь немилостивая к нему прежде, теперь решила осыпать его дарами. Ведь если ему удастся завладеть этим могучим красным кораблём и перенести на него сокровища «Санта-Барбары», он сможет, ничего не опасаясь, немедленно возвратиться на Тортугу.

Нападая на судно, столь хорошо вооружённое, как «Синко Льягас», но обладающее малочисленной командой, разумнее всего было идти прямо на абордаж, и капитану Истерлингу казалось, что для более ходкого и поворотливого «Бонавентуры» это не составит труда, тем более что себя он считал опытным моряком, а своего противника — тупоголовым невеждой в морском деле, презренным докторишкой.

Поэтому Истерлинг просигналил Чарду о своих намерениях, и Чард, жаждавший свести счёты с человеком, который уже однажды посмел одурачить их всех, проскользнув ужом у них между пальцами, сделал крутой поворот и приказал своим людям готовиться к бою.

Питт вызвал из каюты капитана Блада, тот поднялся на ют и принялся наблюдать в подзорную трубу за приготовлениями на борту своего старого приятеля — «Бонавентуры». Смысл их стал ему тут же ясен. Конечно, он был морским врачом, но вовсе не таким уж тупоголовым невеждой, каким опрометчиво назвал его Истерлинг. Его служба во флоте де Ритёра в те ранние бурные дни, когда он не слишком усердно занимался медициной, помогла ему постичь тактику морских сражений так основательно, как и не снилось Истерлингу. И теперь он был спокоен. Он покажет этим пиратам, что уроки, преподанные великим флотоводцем, не пропали даром.

Если «Бонавентура» мог рассчитывать на победу, только пойдя на абордаж, то «Синко Льягас» должен был полагаться лишь на свои пушки. Ведь, располагая всего двадцатью способными драться людьми, Блад не мог надеяться на благоприятный исход схватки с противником, который, по его расчётам, десятикратно превосходил их численностью. Поэтому он приказал Питту привести корабль как можно ближе к ветру, чтобы затем поставить его против борта «Бонавентуры». На батарейную палубу он послал Огла, бывшего канонира королевского флота, отдав под его начало всю команду, кроме шестерых человек, которым предстояло управлять парусами.

Чард немедленно догадался, что он задумал, и выругался сквозь зубы — ветер благоприятствовал этому манёвру Блада. Кроме того, у Чарда были связаны руки — ведь он хотел захватить «Синко Льягас» целым и невредимым, а следовательно, не мог, прежде чем взять его на абордаж, предварительно расстрелять из пушек. К тому же он отлично понимал, что грозит «Бонавентуре», если на «Синко Льягас» сумеют правильно использовать свои дальнобойные крупнокалиберные пушки. А судя по всему, кто бы сейчас ни командовал этим кораблём, ему нельзя отказать ни в умении, ни в решительности.

Тем временем расстояние между кораблями быстро сокращалось, и Чард понял, что должен немедленно что-то предпринять, иначе «Синко Льягас» подойдёт на пушечный выстрел со стороны его правого борта. Держать ещё круче к ветру он не мог и поэтому повернул на юго-восток, намереваясь описать широкий круг и приблизиться к «Синко Льягас» с наветренной стороны.

Истерлинг наблюдал за этим манёвром с палубы «Санта-Барбары» и, не поняв, в чём дело, выругал Чарда дураком. Он принялся осыпать его ещё более свирепыми ругательствами, когда увидел, что «Синко Льягас» внезапно сделал левый поворот, словно намереваясь преследовать «Бонавентуру». Чард, однако, только обрадовался этому манёвру и, обрасопив паруса, позволил противнику приблизиться. Затем, вновь забрав ветер всеми парусами, «Бонавентура» галсом бакштаг помчался вперёд, намереваясь описать задуманный круг.

Блад догадался о его намерении и, в свою очередь обрасопив паруса, занял такую позицию, что «Бонавентура», поворачивая на север, неминуемо должен был подставить ему свой борт на расстоянии выстрела его тяжёлых орудий. Чтобы избежать этого, Чард был вынужден снова идти на юг.

Истерлинг следил за тем, как оба противника в результате этих манёвров уходят от него всё дальше, и, побагровев от ярости, в гневе взывал к небесам и преисподней. Он отказывался верить своим глазам: Чард спасается бегством от тупоголового лекаришки! Чард, однако, и не думал бежать. Проявляя отличную выдержку и самообладание, он выжидал удобной минуты, чтобы броситься на абордаж. А Блад с не меньшей выдержкой и упрямством следил за тем, чтобы не предоставить ему этой возможности.

Таким образом, исход дела должна была решить первая же ошибка, допущенная одним из них, и её совершил Чард. Заботясь только о том, чтобы не подставить свой борт «Синко Льягасу», он забыл о носовых орудиях фрегата и, маневрируя, подпустил его к себе на слишком близкое расстояние. Он понял свой промах в тот миг, когда две пушки внезапно рявкнули у него за кормой и ядра пронизали его паруса. Это взбесило Чарда, и от злости он приказал дать залп из кормовых орудий. Однако орудия эти были слишком малы, и их ядра не достигли цели. Тогда, совсем рассвирепев, Чард повернул «Бонавентуру» так, чтобы дать продольный бортовой залп по противнику в надежде сбить его паруса, после чего, потеряв ход, «Синко Льягас» оказался бы во власти его абордажников.

Однако из-за сильной зыби и большого расстояния его замысел потерпел неудачу, и залп прогремел впустую, оставив лишь облако дыма между ним и «Синко Льягас». Блад тотчас же повернул и разрядил все двадцать орудий своего левого борта в это облако, надеясь поразить скрытый за ним беззащитный борт «Бонавентуры». Этот его манёвр также не увенчался успехом, однако он показал Чарду, с кем ему приходится иметь дело, и убедил его, что с таким противником шутки плохи. Тем не менее Чард всё-таки решил рискнуть ещё раз и быстро пошёл на сближение, рассчитывая, что плывущие в воздухе клубы дыма скроют его от врага и он успеет захватить «Синко Льягас» врасплох. Однако для этого манёвра требовалось слишком много времени. Когда «Бонавентура» лёг на новый курс, дым уже почти рассеялся, Блад успел разгадать замысел Чарда, и «Синко Льягас», шедший левым галсом, мчался теперь по волнам почти вдвое быстрее «Бонавентуры», которому ветер не благоприятствовал.

Чард снова сделал крутой поворот и бросился вперёд, намереваясь перехватить противника и подойти к нему с ветра. Однако Блад, отдалившийся на расстояние мили, имел в своём распоряжении достаточно времени, чтобы повернуть и в подходящую минуту пустить в ход орудия своего правого борта. Чтобы избежать этого, Чард вновь пошёл на юг, подставляя под пушки Блада только корму.

В результате этих манёвров оба судна постепенно отошли так далеко, что «Санта-Барбара», на юте которой бесновался, изрыгая ругательства, Истерлинг, уже превратилась в маленькое пятнышко на северном горизонте, а они всё ещё не вступили в настоящий бой.

Чард проклинал ветер, благоприятствовавший капитану Бладу, и проклинал капитана Блада, так хорошо использовавшего преимущества своей позиции. Тупоголовый лекаришка, по-видимому, прекрасно разбирался в положении вещей и с почти сверхъестественной проницательностью находил ответ на каждый ход своего противника. Изредка они обменивались залпами носовых и кормовых орудий, целясь высоко, чтобы сбить паруса врага, но расстояние было слишком велико, и эти выстрелы не достигали цели.

Питер Блад, стоявший у поручней на юте в великолепном панцире и каске из чёрной дамасской стали, принадлежавших некогда испанскому капитану «Синко Льягас», чувствовал усталость и тревогу. Хагторп, стоявший рядом с ним в таком же облачении, исполин Волверстон, для которого на всём корабле не нашлось панциря подходящего размера, и Питт у штурвала — все заметили эту тревогу в его голосе, когда он обратился к ним со следующим вопросом:

— Как долго может продолжаться такая игра в пятнашки? И как бы долго она ни продолжалась, конец всё равно может быть только один. Рано или поздно ветер либо спадёт, либо переменится, или же мы, наконец, потеряем силы, и тогда в любом случае окажемся во власти этого негодяя.

— Но остаются ещё неожиданности, — сказал юный Питт.

— Да, конечно, и спасибо, что ты напомнил мне об этом, Джерри. Так возложим свои надежды на какую-нибудь неожиданность, хотя, право же, я не могу себе представить, откуда она может явиться.

Однако эта неожиданность уже приближалась, и даже очень быстро, но один только Блад сумел её распознать, когда она к ним пожаловала. Длинный западный галс привёл их к берегу, и тут из-за мыса Эспада менее чем в миле от них появился огромный вооружённый тяжёлыми пушками корабль, который шёл круто к ветру, открыв все двадцать пушечных портов своего левого борта; на его клотике развевался флаг Кастилии. При виде этого нового врага иного рода Волверстон пробормотал ругательство, более походившее на всхлипывание.

— Вот нам и пришёл конец! — воскликнул он.

— А по-моему, это скорее начало, — ответил Блад, и в голосе его, недавно таком усталом и унылом, послышался смешок. Он быстро и чётко отдал команду, которая ясно показала, что он замыслил. — Ну-ка, подымите испанский флаг и прикажите Оглу дать залп по «Бонавентуре» из носовых орудий, когда мы начнём поворот.

Питт переложил руль и под звон напрягшихся снастей и скрип блоков «Синко Льягас» медленно повернул, а над его кормой заплескалось на ветру пурпурно-золотое знамя Кастилии. Через мгновение загремели две пушки на его носу — вполне бесполезно в одном отношении, но весьма полезно в другом. Их залп яснее всяких слов сказал испанцу, что он видит перед собой соотечественника, который гонится за английским пиратом.

Несомненно, потом придётся выдумывать какие-то объяснения, особенно если окажется, что испанцам известна недавняя история «Синко Льягас». Однако давать объяснения им придётся лишь после того, как они разделаются с «Бонавентурой», а сейчас Блада заботило только это.

Тем временем испанский корабль береговой охраны из Санто-Доминго, который, неся патрульную службу, был привлечён звуком пушечных залпов в море и, обогнув мыс Эспада, повёл себя именно так, как и следовало ожидать. Даже и без флага форма и оснастка «Синко Льягас» явно свидетельствовали о его испанском происхождении, и вместе с тем было ясно и то, что бой он ведёт с английским шлюпом. Испанец без малейших колебаний вмешался в схватку и дал бортовой залп по «Бонавентуре» в тот момент, когда Чард делал поворот, чтобы избежать этой новой и непредвиденной опасности.

Когда шлюп задрожал под ударами по носу и корме и его разбитый бушприт повис на путанице снастей поперёк носа, Чардом овладел безумный гнев. Вне себя от ярости он приказал дать ответный залп, который причинил некоторые повреждения испанцу, хотя и не лишил его манёвренности. Испанец, охваченный воинственным пылом, повернул так, чтобы ударить по шлюпу пушками правого борта, и Чард, к этому времени уже утративший от злости способность соображать, тоже повернул, стремясь ответить на этот залп или даже предупредить его.

И только уже осуществив этот манёвр, сообразил он, что разряженные пушки превратят его в беспомощную мишень для атакующего «Синко Льягас». Ибо Блад, предугадав этот удобный момент, тотчас встал к шлюпу бортом и дал по нему залп из своих тяжёлых орудий. Этот залп с относительно близкого расстояния смёл всё с палубы «Бонавентуры», разбил иллюминаторы надстройки, а одно удачно пущенное ядро пробило нос шлюпа почти на самой ватерлинии, и волны начали захлёстывать пробоину.

Чард понял, что его судьба решена, и снедавшая его злоба стала ещё мучительнее, когда он сообразил, какое недоразумение было причиной его гибели. Он увидел испанский флаг над «Синко Льягас» и усмехнулся в бессильной ярости.

Однако тут ему в голову пришла отчаянная мысль, и он спустил флаг, показывая, что сдаётся. Рискованный расчёт Чарда строился на том, что испанец, не зная численности его экипажа, попадётся на удочку, подойдёт к нему вплотную для высадки призовой партии и, захваченный врасплох, окажется в его власти, а он, завладев таким кораблём, сможет выйти из этой переделки благополучно и с честью.

Однако бдительный капитан Блад предвидел возможность такого манёвра и понимал, что в любом случае встреча Чарда с испанским капитаном грозит ему серьёзной опасностью. Поэтому он послал за Оглом, и по его приказу искусный канонир ударил тридцатидвухфунтовым ядром по ватерлинии в средней части «Бонавентуры», чтобы усилить уже начавшуюся течь. Капитан испанского сторожевого корабля, возможно, удивился тому, что его соотечественник продолжает стрелять по сдавшемуся кораблю, однако это не могло показаться ему особенно подозрительным, хотя, вероятно, и раздосадовало его, так как теперь корабль, который можно было бы взять в качестве приза, неизбежно должен был пойти ко дну…

А Чарду было уже не до размышлений. «Бонавентура» так быстро погружался в воду, что Чард мог спастись сам и спасти свою команду, только попытавшись выбросить корабль на берег. Поэтому он повернул к мели у подножия мыса Эспада, благодаря бога за то, что ветер теперь ему благоприятствовал. Однако скорость шлюпа зловеще уменьшалась, хотя пираты, чтобы облегчить его, вышвырнули за борт все пушки. Наконец киль «Бонавентуры» заскрежетал по песку, а волны уже накатывались на его ют и бак, ещё остававшиеся над водой, как и ванты, почерневшие от людей, искавших на них спасения. Испанец тем временем лёг в дрейф, и его паруса лениво полоскались, а капитан с недоумением взирал на то, как в полумиле от него «Синко Льягас» уже повернул на север и начал быстро удаляться.

На борту фрегата капитан Блад обратился к Питту с вопросом, входят ли в его морские познания и испанские сигналы, а если да, то не может ли он расшифровать флаги, поднятые сторожевым кораблём. Молодой шкипер сознался в своём невежестве и высказал предположение, не означает ли это то, что они попали из огня да в полымя.

— Ну, разве можно так мало доверять госпоже фортуне! — заметил Блад. — Мы просто отсалютуем им флагом в знак того, что торопимся заняться каким-то другим делом. По виду мы — истинные испанцы. В этой испанской сбруе нас с Хагторпом не отличишь от кастильцев даже в подзорную трубу. А нам давно пора бы посмотреть, как идут дела у хитроумного Истерлинга. На мой взгляд, пришло время познакомиться с ним поближе.

Если сторожевой корабль и был удивлён тем, что фрегат, которому он помог разделаться с пиратским шлюпом, удаляется столь бесцеремонно, то заподозрить, как в действительности обстоит дело, он всё же не мог. И его капитан, рассудив, что фрегат спешит куда-то по своей надобности, да и сам торопясь взять в плен команду «Бонавентуры», не сделал никакой попытки погнаться за «Синко Льягас».

И вот спустя два часа капитан Истерлинг, задержавшийся в ожидании Чарда неподалёку от берега между мысом Рафаэль и мысом Энганьо, с удивлением и ужасом увидел, что к нему стремительно приближается красный корабль Питера Блада.

Он уже давно внимательно и с некоторой тревогой прислушивался к далёким залпам, однако, когда они прекратились, сделал вывод, что «Синко Льягас» захвачен. Теперь же, увидев, как этот фрегат, целый и невредимый, быстро режет волны, он не мог поверить своим глазам. Что случилось с Чардом? «Бонавентуры» не было видно. Неужто Чард совершил какой-то глупейший промах и позволил капитану Бладу утопить себя?

Однако другие куда более неприятные размышления вскоре заслонили эти мысли. Каковы могут быть намерения этого проклятого каторжника-доктора? Будь у Истерлинга возможность пойти на абордаж, он не опасался бы ничего, потому что даже его призовая команда на «Санта-Барбаре» вдвое превосходила численностью экипаж Блада. Но как подвести искалеченный галион вплотную к борту «Синко Льягас», если Блад будет этому препятствовать? Если же после своей схватки с «Бонавентурой» Блад замыслил недоброе, то «Санта-Барбара» станет беспомощной мишенью для его пушек.

Эти соображения, достаточно гнетущие сами по себе, довели Истерлинга до исступления, когда он вспомнил, какой груз лежит в трюме корабля. Как видно, фортуна вовсе не была к нему милостива, а лишь посмеялась над ним, позволив захватить то, что ему не суждено было удержать.

И тут, словно всех этих бед было ещё мало, взбунтовалась призовая команда. Предводительствуемые негодяем по имени Ганнинг, отличавшимся почти таким же гигантским ростом и такой же жестокостью, как сам Истерлинг, матросы с яростью обрушились на своего капитана, проклиная его чрезмерную слепую алчность, которая ввергла их в беду: угроза смерти или плена казалась им особенно горькой при мысли о богатстве, доставшемся им на столь краткий срок. Захватив такой приз, Истерлинг не имел права рисковать, кричали матросы, он должен был бы удержать «Бонавентуру» при себе для охраны и не зариться на «Синко Льягас» с его пустыми трюмами. Команда злобно осыпала капитана упрёками, на которые он, сознавая их справедливость, мог ответить только ругательствами, что он и не преминул сделать.

Пока длилась эта перепалка, «Синко Льягас» подошёл совсем близко, и помощник Истерлинга крикнул ему, что фрегат поднял какие-то сигналы. Это было требование: капитану «Санта-Барбары» предлагалось немедленно явиться на «Синко Льягас».

Истерлинг перетрусил. Его багровые щёки побледнели, толстые губы стали лиловыми. Пусть доктор Блад проваливает ко всем чертям, заявил он.

Однако матросы заверили капитана, что они отправят к чертям его самого, если он не подчинится, и притом без промедления.

Блад не может знать, какой груз везёт «Санта-Барбара», напомнил капитану Ганнинг, и, значит, есть ещё надежда, что этот каторжник поддастся убеждениям и позволит галиону спокойно продолжать свой путь.

Одна из пушек «Синко Льягас» рявкнула, и над носом «Санта-Барбары» просвистело ядро — это было предупреждение. Его оказалось вполне достаточно. Ганнинг оттолкнул помощника, сам встал у руля и положил корабль в дрейф, показывая, что подчиняется приказу. После этого пираты спустили ялик, куда спрыгнуло шесть гребцов, а затем Ганнинг, угрожая Истерлингу пистолетом, принудил его последовать за ними.

И когда через несколько минут Истерлинг поднялся на шкафут «Синко Льягас», лежащего в дрейфе на расстоянии кабельтова от «Санта-Барбары», в его глазах был ад, а в душе — ужас. Навстречу ему шагнул презренный докторишка, высокий и стройный, в испанском панцире и каске. Позади него стояли Хагторп и ещё шестеро человек из его команды. На губах Блада играла чуть заметная усмешка.

— Наконец-то, капитан, вы стоите там, куда так давно стремились, — на палубе «Синко Льягас».

В ответ на эту насмешку Истерлинг только гневно буркнул что-то. Его мощные кулаки сжимались и разжимались, будто ему не терпелось схватить за горло издевавшегося над ним ирландца. Капитан Блад продолжал:

— Никогда не следует зариться на то, что не по зубам, капитан. Вы не первый, кто в результате оказывается с пустыми руками. Ваш «Бонавентура» был прекрасным быстроходным шлюпом. Казалось бы, вы могли быть им довольны. Жаль, что он больше не будет плавать. Ведь он затонул или, вернее, затонет, когда поднимется прилив. — Внезапно он спросил резко: — Сколько у вас человек?

Ему пришлось повторить этот вопрос, и лишь тогда Истерлинг угрюмо ответил, что на борту «Санта-Барбары» находится сорок человек.

— А сколько у вас шлюпок?

— Три, считая ялик.

— Ну, этого должно хватить для ваших людей. Прикажите им спуститься в шлюпки, и немедленно, если вам дорога их жизнь. Через пятнадцать минут я открою по галиону огонь и потоплю его. Я вынужден так поступить, потому что у меня не хватит людей, чтобы послать на него призовую команду, а оставить его на плаву — значит позволить вам продолжать разбойничать.

Истерлинг яростно запротестовал, перемежая возражения жалобами. Он указывал на то, какими опасностями грозит ему и его людям высадка на Эспаньолу. Но Блад перебил его:

— С вами обходятся так милосердно, как вы, наверное, никогда не обходились со своими пленниками. Советую воспользоваться моим мягкосердечием. Если же испанцы на Эспаньоле пощадят вас, когда вы там высадитесь, возвращайтесь к своей охоте и копчению свинины — для этого вы годитесь лучше, чем для моря. А теперь убирайтесь.

Но Истерлинг не сразу покинул фрегат. Он стоял, широко расставив сильные ноги, и, покачиваясь, всё сжимал и разжимал кулаки. Наконец он принял решение:

— Оставьте мне этот корабль, и на Тортуге, когда я туда доберусь, я уплачу вам четыреста тысяч испанских реалов. По-моему, это для вас выгоднее, чем пустое злорадство, если вы просто высадите нас на берег.

— Поторапливайтесь! — только и ответил ему Блад, но уже более грозным тоном.

— Восемьсот тысяч! — воскликнул Истерлинг.

— А почему не восемь миллионов? — с притворным изумлением спросил Блад. — Обещать их столь же легко, как и нарушить подобное обещание. Я в такой же мере готов положиться на ваше слово, капитан Истерлинг, как поверить, что в вашем распоряжении имеется восемьсот тысяч испанских реалов.

Злобные глаза Истерлинга прищурились. Скрытые чёрной бородой толстые губы плотно сомкнулись, а потом слегка раздвинулись в улыбке. Раз ничего нельзя добиться, не открыв секрета, так он промолчит. Пусть Блад утопит сокровище, которое ему, Истерлингу, во всяком случае уже не достанется.

Эта мысль доставила пирату даже какое-то горькое удовлетворение.

— Надеюсь, мы ещё когда-нибудь встретимся, капитан Блад, — сказал он с притворной угрюмой вежливостью. — Тогда я вам кое-что расскажу, и вы пожалеете о том, что сейчас творите.

— Если мы с вами когда-нибудь встретимся, не сомневаюсь, что эта встреча послужит поводом для многих сожалений. Прощайте, капитан Истерлинг, и помните, что у вас есть ровно пятнадцать минут.

Истерлинг злобно усмехнулся, пожал плечами и, резко повернувшись, спустился в ожидавший его ялик, покачивавшийся на волнах.

Когда он сообщил решение Блада своим пиратам, они впали в дикую ярость при мысли, что им предстоит лишиться своей добычи. Их неистовые вопли донеслись даже до «Синко Льягас», заставив Блада, не подозревавшего об истинной причине их возмущения, презрительно усмехнуться.

Он смотрел, как спускали шлюпки, и вдруг с удивлением увидел, что эта разъярённая вопящая толпа внезапно исчезла с палубы «Санта-Барбары». Прежде чем покинуть корабль, пираты кинулись в трюм, намереваясь увезти с собой хоть частицу сокровищ. Капитана Блада стало раздражать это промедление.

— Передайте Оглу, чтобы он пустил ядро в их бак. Этих негодяев следует поторопить.

Грохот выстрела и удар двадцатичетырёхфунтового ядра, пробившего высокую носовую надстройку, заставили пиратов в страхе покинуть трюм и устремиться к шлюпкам. Однако, опасаясь за свою жизнь, они сохраняли некоторое подобие дисциплины — при таком волнении шлюпке ведь ничего не стоило перевернуться.

Мокрые лопасти вёсел засверкали на солнце, шлюпки отплыли от галиона и стали удаляться в сторону мыса, до которого было не более двух миль. Едва они отошли, как Блад скомандовал открыть огонь, но тут Хагторп вцепился ему в локоть.

— Погодите-ка! Стойте! Смотрите, там кто-то остался!

Блад с удивлением посмотрел на палубу «Санта-Барбары», потом поднёс к глазу подзорную трубу. Он увидел на корме человека с непокрытой головой, в панцире и сапогах, по виду совсем не похожего на пирата; человек отчаянно размахивал шарфом. Блад сразу догадался, кто это мог быть.

— Наверное, какой-нибудь испанец, которому Истерлинг забыл перерезать глотку, когда захватил галион.

Блад приказал спустить шлюпку и послал за испанцем шестерых людей под командой Дайка, немного знавшего испанский язык.

Дон Ильдефонсо, которого безжалостно оставили погибать на обречённом корабле, сумел освободиться от своих пут и теперь, спустившись на якорную цепь, ожидал приближающуюся шлюпку. Он весь дрожал от радостного волнения: ведь и он сам и его судно с бесценным грузом были спасены! Это внезапное избавление казалось ему поистине чудом. Дело в том, что, подобно капитану сторожевого судна, дон Ильдефонсо, если бы даже и не распознал испанской постройки корабля, так неожиданно пришедшего ему на выручку, всё равно решил бы, что перед ним соотечественники, так как на «Синко Льягас» продолжал развеваться испанский флаг.

И вот, не успела ещё шлюпка подойти к борту «Санта-Барбары», как испанский капитан, захлёбываясь от возбуждения, уже рассказывал Дайку, что произошло с его кораблём и какой груз он везёт. Они должны одолжить ему десяток матросов, и вместе с теми шестью, которые заперты в трюме «Санта-Барбары», он сумеет благополучно добраться с сокровищами до Санто-Доминго.

Этот рассказ ошеломил Дайка. Однако он не утратил самообладания. Боясь, что его испанская речь позволит дону Ильдефонсо догадаться об истинном положении вещей, он ответил со всем возможным лаконизмом:

— Буэно, я передам капитану.

Затем он шёпотом приказал гребцам отваливать, чтобы спешно вернуться на «Синко Льягас».

Когда Блад выслушал эту историю и оправился от первого изумления, он расхохотался:

— Так вот что собирался рассказать мне этот негодяй при нашей будущей встрече! Чёрт побери, я не доставлю ему этой радости!

Десять минут спустя «Синко Льягас» пришвартовался к борту «Санта-Барбары».

В отдалении Истерлинг и его команда, заметив этот манёвр, опустили вёсла и, злобно переговариваясь, наблюдали за происходящим. Они уже понимали, что лишились даже предвкушаемого ими жалкого удовольствия видеть, как капитан Блад, ничего не подозревая, топит бесценное сокровище. Истерлинг вновь разразился проклятиями.

— Кровь и смерть! Я забыл этого чёртова испанца в каюте, и он проболтался про золото. Вот к чему приводит милосердие! Если бы я перерезал ему глотку…

Тем временем капитан Блад, которого легко было принять за испанца, если бы не его синие глаза на загорелом лице, на безупречнейшем кастильском языке объяснял недоумевающему дону Ильдефонсо, почему он поставил «Синко Льягас» борт о борт с его кораблём.

Он не может одолжить матросов «Санта-Барбаре», потому что ему самому не хватает людей. А в таком случае оставить её на плаву — значит вновь отдать в руки гнусных пиратов, у которых ему удалось её отбить. И остаётся только одно: прежде чем потопить галион, перенести на борт «Синко Льягас» сокровища, которые спрятаны в трюме. Он будет счастлив предложить дону Ильдефонсо и шести его уцелевшим матросам гостеприимство на борту «Синко Льягас» и доставить их на Тортугу; или же, если дон Ильдефонсо, что весьма вероятно, этого не пожелает, капитан Блад даст им одну из своих шлюпок, и, выбрав благоприятную минуту, они смогут добраться до берега Эспаньолы.

Хотя в этот день дон Ильдефонсо уже не раз был вынужден удивляться, эта речь показалась ему самой удивительной из всего, что он когда-либо слышал.

— Тортуга! Тортуга! Вы сказали, что плывёте на Тортугу? Но зачем? Во имя бога, кто вы такой?

— Меня зовут Питер Блад, а вот кто я такой — право же, я и сам не знаю.

— Вы англичанин? — в ужасе воскликнул испанец, начиная постигать какую-то долю истины.

— О нет! Я, во всяком случае, не англичанин. — Капитан Блад с достоинством выпрямился. — Я имею честь быть ирландцем.

— Ирландцы и англичане — это одно и то же.

— Отнюдь нет. Между ними нет ничего общего.

Испанец гневно посмотрел на него. Щёки его побледнели, рот презрительно искривился.

— Ирландец вы или англичанин, всё равно вы — подлый пират.

Лицо Блада омрачилось, и он вздохнул.

— Боюсь, вы правы, — согласился он. — Я всячески старался этого избежать, но что делать, если судьба настойчиво навязывает мне эту роль и предлагает для подобной карьеры столь великолепное начало?

Глава 3

ПОСЛАНЕЦ КОРОЛЯ
Ослепительным майским утром 1690 года в порту Сантьяго острова Пуэрто-Рико появился некий господин в сопровождении негра-слуги, нёсшего на плече саквояж. Незнакомец был доставлен к пристани в шлюпке с жёлтого галиона, который стал на рейд, подняв на верхушку грот-мачты испанский флаг. Высадив незнакомца, шлюпка тотчас развернулась и пошла назад к кораблю, где её подняли и пришвартовали к борту, после чего все праздные зеваки, толпившиеся на молу, сделали вывод, что тот, кто на ней прибыл в порт, не торопился возвращаться на корабль.

Зеваки проводили незнакомца исполненными любопытства взглядами. Впрочем, внешность его вполне оправдывала такое внимание — она невольно приковывала к себе взоры. Даже несчастные полуголые белые рабы, укладывавшие крепостную стену, и испанские конвойные, сторожившие их, и те глазели на незнакомца.

Высокий, стройный, худощавый и сильный, он был одет элегантно, хотя и несколько мрачно, — в чёрный с серебром испанский костюм. Локоны чёрного парика свободно падали на плечи; широкополая чёрная шляпа с чёрным плюмажем оставляла в тени верхнюю половину лица; обращали на себя внимание твёрдый, гладко выбритый подбородок, тонкий нос с горбинкой и надменная складка губ. На груди незнакомца поблёскивали драгоценные камни, кисти рук утопали в кружевных манжетах, на длинной чёрной трости с золотым набалдашником развевались шёлковые ленты. Он мог бы сойти за щёголя с Аламеды, если бы от всего облика этого человека не веяло недюжинной силой и спокойной уверенностью в себе. Равнодушное пренебрежение к неистово палящему солнцу, проявляемое незнакомцем в чёрном одеянии, указывало на железное здоровье, а взгляд его был столь высокомерен, что любопытные невольно опускали перед ним глаза.

Незнакомец осведомился, как пройти к дому губернатора, и командир конвоиров отрядил одного из своих солдат проводить его.

Они миновали площадь, которая ничем бы не отличалась от площади любого маленького городка старой Испании, если бы не пальмы, отбрасывавшие чёрные тени на ослепительно-белую, спёкшуюся от зноя землю. За площадью была церковь с двумя шпилями и мраморными ступенями, а за церковью — высокие чугунные ворота, пройдя в которые незнакомец, следуя за своим провожатым, оказался в саду и по аллее, обсаженной акациями, приблизился к большому белому дому с глубокими лоджиями, утопавшему в кустах жасмина. Слуги-негры в нелепо пышных, красных с жёлтыми галунами ливреях распахнули перед посетителем дверь и доложили губернатору Пуэрто-Рико, что к нему пожаловал дон Педро де Кейрос — посланец короля Филиппа.

Не каждый день появлялись посланцы испанского короля в этих отдалённых и едва ли не самых незначительных из всех заокеанских владений его католического величества. Вернее сказать, это случилось впервые, и дон Хайме де Вилламарга, необычайно взволнованный этим сообщением, сам ещё не понимал, должен ли он приписать своё волнение приливу гордости или страху.

Дон Хайме, обладавший, при своём среднем росте и весьма посредственном интеллекте, непропорционально большой головой и большим животом, принадлежал к числу тех государственных деятелей, которые могли бы оказать наилучшую услугу Испании, отдалившись от неё на возможно большее расстояние, и, быть может, именно в силу этих соображений и было ему уготовано назначение на пост губернатора Пуэрто-Рико. Даже благоговейный страх перед его величеством, посланцем которого явился к нему дон Педро, не мог поколебать неистребимое самодовольство дона Хайме. Важный, напыщенный, принимал он королевского гонца, и холодный, высокомерный взгляд синих глаз дона Педро отнюдь не заставил дона Хайме присмиреть. Пожилой доминиканский монах, высокий и тощий, помогал его превосходительству принимать гостя.

— Сеньор, я вас приветствую. — Могло показаться, что дон Хайме говорит с набитым ртом. — Я уповаю услышать от вас, что его величество решил почтить меня своей высокой милостью.

Дон Педро снял шляпу с плюмажем, отвесил поклон и передал шляпу вместе с тростью негру-слуге.

— Я прибыл сюда после некоторых, по счастью благополучно завершившихся, приключений, чтобы сообщить вам монаршью милость. Я только что сошёл с борта «Сент-Томаса», испытав за время своего путешествия многие превратности судьбы. Теперь корабль отплыл в Санто-Доминго и возвратится сюда за мной дня через три-четыре. А на этот короткий промежуток времени мне придётся воспользоваться гостеприимством вашего превосходительства. — Создавалось впечатление, что гость не столько просит оказать ему любезность, сколько заявляет о своих правах.

— Так, так, — соизволил произнести дон Хайме.

Склонив голову набок и важно улыбаясь в седеющие усы, он ждал, когда гость приступит к более подробному изложению послания короля.

Гость, однако, не проявлял торопливости. Он окинул взглядом большую прохладную комнату, роскошно обставленную резной дубовой и ореховой мебелью, доставленной сюда из Старого Света вместе с устилавшими пол коврами и развешанными по стенам картинами, и непринуждённо, как человек, привыкший чувствовать себя свободно в любой обстановке, спросил, не разрешат ли ему сесть. Его превосходительство, слегка утратив свою величавость, поспешил предложить гостю стул.

Посланец короля всё так же неторопливо, с лёгкой усмешкой, чрезвычайно не понравившейся дону Хайме, опустился на стул и вытянул ноги.

— Мы с вами в какой-то мере родственники, дон Хайме, — объявил он.

Дон Хайме уставился на него.

— Не имею удовольствия об этом знать.

— Именно поэтому я и спешу уведомить вас. Эти родственные узы возникли в результате вашего брака, сеньор. Я — троюродный брат донны Эрнанды.

— О! Моей жены! — В тоне его превосходительства явственно прозвучал оттенок пренебрежения к упомянутой выше даме и её родственникам. — Я обратил внимание на ваше имя: Кейрос. — Его превосходительству стала теперь ясна причина жёсткого акцента дона Педро, от которого страдало его в остальном безупречное кастильское произношение. — Вы, значит, португалец, как донна Эрнанда? — И сновав тоне его превосходительства проскользнуло презрение к португальцам, и особенно к тем из них, кто состоит на службе у короля Испании, в то время как Португалия уже полстолетия назад установила свою независимость.

— Наполовину португалец, разумеется. Моя семья…

— Да, да, — прервал его нетерпеливый дон Хайме. — Так с каким же поручением прислал вас ко мне его величество?

— Ваше нетерпение, дон Хайме, вполне естественно, — с оттенком иронии произнёс дон Педро. — Не взыщите, что я позволил себе коснуться семейных дел. Итак, поручение, которое мне дано… Вас, вероятно, не удивит, сеньор, что слуха его величества, да хранит его бог, — дон Педро благоговейно склонил голову, принудив дона Хайме последовать его примеру, достигают сообщения не только о вашем прекрасном, весьма похвальном управлении этим островом, именуемым Пуэрто-Рико, но и о большом усердии, проявленном вами в стремлении освободить эти моря от губительных набегов различных морских разбойников, и особенно от английских пиратов, мешающих нашему мореходству и нарушающих мирное течение жизни в наших испанских поселениях.

Да, конечно, дон Хайме не нашёл в этом ничего удивительного и неожиданного. Не нашёл даже после некоторого размышления. Будучи отпетым дураком, он не догадывался, что из всех испанских владений в Вест-Индии вверенный его попечению остров Пуэрто-Рико является наиболее дурно управляемым. А что до остального, то дон Хайме действительно содействовал очищению вод Карибского моря от пиратов. Совсем недавно, кстати сказать, — и совсем случайно, вынуждены мы добавить, — он весьма существенно помог достижению этой цели, о чём и не замедлил тут же упомянуть.

Задрав подбородок и выпятив грудь, он горделиво расхаживал перед доном Педро, повествуя о своих подвигах. Если его старания оценены по заслугам, это, разумеется, приносит ему глубокое удовлетворение, заметил он. Такое поощрение порождает стремление к дальнейшей усердной службе. Он не желал бы показаться нескромным, однако по справедливости должен сказать, что под его эгидой остров Пуэрто-Рико процветает. Вот Фрей Луис может засвидетельствовать, что это так. Христианская религия насаждена твёрдой рукой, и ни о какой ереси на Пуэрто-Рико не может быть и речи. А в отношении пиратов им сделано решительно всё, что только в его положении возможно, хотя он, разумеется, и желал бы достичь большего. Однако обязанности призывают его находиться на берегу. Обратил ли дон Педро внимание на новые укрепления, которые он здесь возводит? Сооружение их уже близится к концу, и едва ли даже у этого злодея, у самого капитана Блада, хватит теперь наглости нанести ему визит. Он уже показал этому грозному пирату, что с ним шутки плохи. Несколько дней назад кучка головорезов из его пиратской шайки осмелилась высадиться на южном берегу острова. Но люди дона Хайме проявили бдительность. Он сам позаботился об этом. Вооружённый отряд всадников прибыл на место вовремя. Они налетели на пиратов и задали им хорошую трёпку. При одном воспоминании об этом дона Хайме начал разбирать смех, и он не выдержал и расхохотался. Дон Педро учтиво рассмеялся вместе с ним и, проявляя вполне уместное любопытство, вежливо пожелал узнать дальнейшие подробности.

— Вы прикончили их всех до единого, разумеется? — поинтересовался он. Тон его вопроса не оставлял сомнения в том, что он исполнен презрения к этим пиратам.

— Пока ещё нет. — Его превосходительство, казалось, смаковал предстоящее ему жестокое удовольствие. — Но они все сидят у меня под замком, все шестеро, которых я захватил в плен. Мы ещё не решили, как лучше с ними разделаться. Вздёрнем, вероятно. А может, устроим аутодафе во славу божию. Они же все еретики, конечно. Мы с Фреем Луисом ещё не решили этот вопрос.

— Так, так, — сказал дон Педро, которому разговор о пиратах, как видно, уже прискучил. — Желает ли ваше превосходительство услышать то, что я имею ему сообщить?

Его превосходительство был раздражён этим намёком, призывавшим его прервать свою пространную похвальбу. С надутым видом он принуждённо отвесил чопорный поклон посланцу его величества.

— Прошу прощения, — произнёс он ледяным тоном.

Но надменный дон Педро, казалось, даже не заметил его надутого вида. Он извлёк из кармана своего роскошного одеяния сложенный в несколько раз пергамент и небольшой плоский кожаный футляр.

— Прежде всего я должен объяснить вашему превосходительству, почему этот предмет попадает к вам в таком неподобающем состоянии. Я уже имел честь сообщить — но вы, мне кажется, не обратили на это внимания, — что моё путешествие сюда было сопряжено со многими превратностями. По правде говоря, уже одно то, что мне в конце концов удалось всё же попасть на этот остров, похоже на чудо. Я сам пал жертвой этого дьявола — капитана Блада. Корабль, на котором я отплыл из Кадиса, был им потоплен неделю назад. Мой двоюродный брат, дон Родриго де Кейрос, сопровождавший меня, попал в руки страшного пирата и в настоящее время находится у него в плену, но я оказался счастливее его — мне удалось бежать. Впрочем, это слишком длинный рассказ, и я не стану утомлять вас описанием всего, что произошло.

— Меня это нисколько не утомит! — вскричал его превосходительство, от любопытства теряя свою чванливость.

Однако дон Педро не пожелал вдаваться в подробности, невзирая на проявленный к ним интерес.

— Нет, нет, как-нибудь потом, если у вас ещё не пропадёт охота. Не столь уж это существенно. Для вашего превосходительства существенно, главным образом, то, что мне удалось бежать. Меня подобрал корабль «Сент-Томас» и доставил сюда, и я счастлив, что могу выполнить данное мне поручение. — Он протянул губернатору свёрнутый пергамент. — Я упомянул о моих злоключениях лишь для того, чтобы объяснить вам, как могло случиться, что этот документ так сильно пострадал от морской воды, хотя, впрочем, не настолько, чтобы стать неудобочитаемым. В этом послании государственный секретарь его величества оповещает вас о том, что нашему монарху, да хранит его бог, угодно было в знак признания ваших уже упомянутых мною заслуг одарить вас своей высокой милостью, возведя в ранг рыцаря самого высшего ордена — ордена святого Якова Компостельского.

Дон Хайме побледнел, затем побагровел. В неописуемом волнении он взял дрожащей рукой послание и развернул его. Документ и в самом деле был сильно подпорчен морской водой. Некоторые слова совсем расплылись. На месте титула губернатора Пуэрто-Рико и его фамилии было водянистое чернильное пятно, а ещё несколько слов и вовсе смыло водой, однако основное содержание письма, целиком соответствовавшее сообщению дона Педро, явствовало из этого послания с полной очевидностью и было скреплено королевской подписью, которая нисколько не пострадала.

Когда дон Хайме оторвал наконец глаза от бумаги, дон Педро протянул ему кожаный футляр и нажал пружинку. Крышка отскочила, и глаза губернатора ослепил блеск рубинов, сверкавших, подобно раскалённым углям, на чёрном бархате футляра.

— Вот орден, — сказал дон Педро. — Крест святого Якова Компостельского — самый высокий и почётный из всех орденов, и вы им награждаетесь.

Дон Хайме с опаской, словно святыню, взял в руки футляр и уставился на сверкающий крест. Монах, приблизившись к губернатору, бормотал слова поздравления. Любой орден был бы высокой и нежданной наградой для дона Хайме за его заслуги перед испанской короной. Но награждение его самым высоким, самым почётным из всех орденов превосходило всякое вероятие, и губернатор Пуэрто-Рико на какое-то мгновение был совершенно ошеломлён величием этого события.

Однако через несколько минут, когда в комнату вошла очаровательная молодая дама, изящная и хрупкая, к дону Хайме уже вернулись его обычное самодовольство и самоуверенность.

Увидав элегантного незнакомца, тотчас поднявшегося при её появлении, дама в смущении и нерешительности замерла на пороге. Она обратилась к дону Хайме:

— Извините. Я не знала, что вы заняты.

Дон Хайме язвительно рассмеялся и повернулся к монаху.

— Вы слышите! Она не знала, что я занят. Я — представитель короля на Пуэрто-Рико, губернатор этого острова по повелению его величества, а моя супруга не знает, что я могу быть занят, — она полагает, что у меня много свободного времени! Это же просто невообразимо! Однако подойди сюда, Эрнанда, подойди сюда! — В голосе его зазвучали хвастливые нотки. — Взгляни, какой чести удостоил король своего ничтожного слугу. Быть может, хотя бы это поможет тебе понять то, что уже понял его величество, воздав мне должное, в то время как моя супруга оказалась не в состоянии этого сделать, — король оценил по заслугам усердие, с коим несу я бремя моего поста.

Донья Эрнанда робко приблизилась, повинуясь его зову.

— Что это, дон Хайме?

— «Что это»! — насмешливо передразнил дон Хайме свою супругу. — Да всего-навсего вот что! — Он раскрыл перед ней футляр. — Его величество награждает меня крестом святого Якова Компостельского!

Донья Эрнанда чувствовала, что над ней смеются. Её бледные, нежные щёки слегка порозовели. Но не радость, нет, породила этот румянец, и тоскующий взгляд больших тёмных глаз не заискрился от удовольствия при виде ордена. Скорее, подумалось дону Педро, донья Эрнанда покраснела от негодования и стыда за своего грубияна мужа, так презрительно и неучтиво обошедшегося с ней в присутствии незнакомца.

— Я очень рада, дон Хайме, — сказала она мягко. Голос её прозвучал устало. — Поздравляю вас. Я очень рада.

— Ах, вот как! Вы рады? Фрей Алонсо, прошу вас отметить, что донья Эрнанда рада. — В своих насмешках над женой дон Хайме даже не давал себе труда проявлять остроумие. — Кстати, этот господин, доставивший сюда орден, какой-то твой родственник, Эрнанда.

Донья Эрнанда обернулась, снова взглянула на элегантного незнакомца взглянула как на чужого. Однако она как будто не решалась заявить, что не знает его. Отказаться признать посланца короля, принёсшего весть о высокой награде, да ещё в присутствии такого супруга, как дон Хайме, на это решиться нелегко. К тому же род их был очень многочислен, и могли ведь оказаться у неё и такие родственники, с которыми она не была знакома лично.

Незнакомец низко поклонился; локоны парика почти закрыли его лицо.

— Вы едва ли помните меня, донья Эрнанда. Тем не менее, я ваш кузен, и вы, без сомнения, слышали обо мне от другого вашего кузена — Родриго. Я — Педро де Кейрос.

— Вы Педро? Вот как… — Она вгляделась в него более пристально и принуждённо рассмеялась. — Я помню Педро. Мы играли вместе, когда были детьми, Педро и я.

В её голосе прозвучал оттенок недоверия. Но Педро невозмутимо произнёс, глядя ей в глаза:

— Вероятно, это было в Сантарене?

— Да, в Сантарене. — Его уверенность, казалось, поколебала её. — Но вы тогда были толстый, маленький крепыш с золотистыми кудрями.

Дон Педро рассмеялся:

— Я немного отощал, пока рос, и мне пришёлся по вкусу чёрный парик.

— Вероятно, от этого глаза у вас неожиданно стали синими. Я что-то не помню, чтобы у вас были синие глаза…

— О боже праведный, ну не дурочка ли! — не выдержал её супруг. — Вы же никогда ничего не помните!

Она повернулась к нему, губы её задрожали, но глаза твёрдо встретили его насмешливый взгляд. Резкое слово вот-вот готово было слететь с её губ, но она сдержалась и промолвила очень тихо:

— О нет. Есть вещи, которых женщины не забывают.

— Что касается памяти, — с холодным достоинством произнёс дон Педро, обращаясь к губернатору, — то я, со своей стороны, тоже что-то не припомню, чтобы в нашем роду встречались дурочки.

— Значит, чёрт побери, вам нужно было попасть в Пуэрто-Рико, чтобы сделать это открытие, — хрипло расхохотавшись, отпарировал его превосходительство.

— О! — со вздохом произнёс дон Педро. — Мои открытия могут не ограничиться только этим.

Что-то в его тоне не понравилось дону Хайме. Большая голова его заносчиво откинулась назад, брови нахмурились.

— Что вы имеете в виду? — вопросил он.

Дон Педро уловил мольбу в тёмном, влажном взгляде маленькой, хрупкой женщины, стоявшей перед ним. Снисходя к этой мольбе, он рассмеялся и сказал:

— Мне ещё, по-видимому, предстоит открыть, где ваше превосходительство соблаговолит поместить меня на то время, пока я вынужден пользоваться вашим гостеприимством. Если мне позволено будет сейчас удалиться…

Губернатор резко обернулся к донье Эрнанде:

— Вы слышали? Ваш родственник вынужден напомнить нам о наших обязанностях по отношению к гостю. А вам даже в голову не пришло, что вы должны позаботиться о нём.

— Но я же не знала… Мне никто не сказал, что у нас гость…

— Прекрасно. Теперь вы знаете. Обедать мы будем через полчаса.

За обедом дон Хайме пребывал в преотличнейшем расположении духа, иначе говоря, был попеременно то невероятно важен, то невероятно шумлив, и стены столовой то и дело дрожали от его громового хохота.

Дон Педро почти не давал себе труда скрывать неприязнь к нему. Он держался с ним всё более холодно и надменно и почти полностью перенёс своё внимание на подвергавшуюся насмешкам супругу.

— У меня есть весточка для вас, — сообщил он ей, когда подали десерт. — От кузена Родриго.

— Вот как? — язвительно заметил дон Хайме. — Она будет рада получить от него весть. Моя супруга всегда проявляла необычайный интерес к своему кузену Родриго, а он — к ней.

Донья Эрнанда вспыхнула, но не подняла глаз. Дон Педро легко, непринуждённо тотчас пришёл ей на выручку.

— В нашей семье все привыкли проявлять интерес друг к другу. Все, кто носит фамилию Кейрос, считают своим долгом заботиться друг о друге и готовы в любую минуту этот долг исполнить. — Говоря это, дон Педро в упор посмотрел на дона Хайме, как бы призывая губернатора получше вникнуть в скрытый смысл его слов. — И это имеет прямое отношение к тому, о чём я собираюсь поведать вам, кузина Эрнанда. Как я уже имел честь сообщить его превосходительству, корабль, на котором мы с доном Родриго отплыли вместе из Испании, подвергся нападению этого ужасного пирата капитана Блада и был потоплен. Пираты захватили в плен нас обоих, однако мне посчастливилось бежать…

— Но вы не поведали нам, как вам это удалось, — прервал его губернатор. — Вот теперь расскажите.

Однако дон Педро пренебрежительно махнул рукой.

— Это не столь уж интересно, и я не люблю говорить о себе — мне становится скучно. Но если вы так настаиваете… Нет, как-нибудь в другой раз. Сейчас я лучше расскажу вам о Родриго. Он узник капитана Блада. Но не поддавайтесь чрезмерной тревоге.

Слова ободрения пришлись как нельзя более кстати. Донья Эрнанда, слушавшая его затаив дыхание, смертельно побледнела.

— Не тревожьтесь. Родриго здоров, и жизни его ничто не угрожает. Мне из личного опыта известно, что этот страшный человек, этот Блад, не чужд понятия рыцарственности. Он человек чести, хотя и пират.

— Пират — человек чести? — Дон Хайме так и покатился со смеху. — Вот это здорово, клянусь жизнью! Вы мастер говорить парадоксами, дон Педро. А что скажете вы, Фрей Алонсо?

Тощий монах угодливо улыбнулся. Донья Эрнанда, побледневшая, испуганная, терпеливо ждала, когда дон Педро сможет продолжать. Дон Педро сдвинул брови.

— Парадокс не во мне, парадоксален сам капитан Блад. Этот грабитель, этот сатана в облике человека никогда не проявляет бессмысленной жестокости и всегда держит слово. Вот почему я повторяю, что вы можете не опасаться за судьбу дона Родриго. Вопрос о его выкупе уже согласован между ним и капитаном Бладом, и я взялся этот выкуп добыть. А пока что Родриго чувствует себя совсем неплохо, с ним обращаются почтительно, и, пожалуй, можно даже сказать, что у них с капитаном Бладом завязалось нечто вроде дружбы.

— Вот этому я охотно могу поверить, чёрт побери! — вскричал губернатор, а донья Эрнанда со вздохом облегчения откинулась на спинку стула. — Родриго всегда готов был водить дружбу с мошенниками. Верно, Эрнанда?

— На мой взгляд… — негодующе начала донья Эрнанда, но внезапно умолкла и добавила другим тоном: — Я никогда этого не замечала.

— Вы никогда этого не замечали! А вы вообще когда-нибудь что-нибудь замечали, позвольте вас спросить? Так-так, значит, Родриго ждёт выкупа. Какой же назначен выкуп?

— Вы хотите внести свою долю? — обрадованно и уже почти дружелюбно воскликнул дон Педро.

Губернатор подскочил так, словно его ужалили. Лицо его сразу стало хмурым.

— Я? Нет, клянусь святой девой Марией! И не подумаю. Это дело касается только семейства Кейрос.

Улыбка сбежала с лица дона Педро. Он вздохнул.

— Разумеется, разумеется! Тем не менее… Мне всё же думается, что вы со своей стороны ещё внесёте кое-какую лепту.

— Напрасно вам это думается, — со смехом возразил дон Хайме, — ибо вас постигнет горькое разочарование.

Обед закончился, все встали из-за стола и, как повелось в часы полуденного зноя, разошлись по своим комнатам отдыхать.

Они встретились снова за ужином в той же комнате, уже в приятной вечерней прохладе, при зажжённых свечах в тяжёлых серебряных подсвечниках, привезённых из Испании.

Самодовольство губернатора, радость его по поводу полученной им необычайно высокой награды не знали границ; весь свой послеобеденный отдых он провёл в созерцании драгоценного ордена. Он был чрезвычайно весел, шутлив и шумен, но и тут не обошёл донью Эрнанду своими насмешками. Вернее, именно её-то он и избрал мишенью своих грубых шуток. Он высмеивал свою супругу на все лады и призывал дона Педро и монаха посмеяться вместе с ним. Дон Педро, однако, не смеялся. Он оставался странно серьёзен: пожалуй, даже в его взгляде, устремлённом на бледное, страдальческое, трагически-терпеливое лицо доньи Эрнанды, мелькало сочувствие.

В тяжёлом чёрном шёлковом платье, резко оттенявшем ослепительную белизну её шеи и плеч, она казалась особенно стройной и хрупкой, а гладко причёсанные, блестящие чёрные волосы подчёркивали бледность её нежного лица. Она была похожа на изваяние из слоновой кости и чёрного дерева и казалась дону Педро безжизненной, как изваяние, пока после ужина он не остался с ней наедине в одной из оплетённых жасмином, овеваемых прохладным ночным бризом с моря лоджий.

Его превосходительство удалился сочинять благодарственное послание королю и для подмоги взял с собой монаха. Гостя он оставил на попечении своей супруги, не забыв посочувствовать ему по этому случаю. Донья Эрнанда предложила дону Педро выйти на воздух, и, когда тёплая тропическая ночь повеяла на них своим ароматом, супруга губернатора внезапно пробудилась к жизни и, задыхаясь от волнения, обратилась с вопросом к гостю:

— Всё это правда — то, что рассказали вы нам сегодня о доне Родриго? Его действительно захватил и держит в плену капитан Блад? И он в самом деле цел и невредим и ожидает выкупа?

— Всё истинная правда, от слова до слова.

— И вы… вы можете поручиться в этом? Поручиться честным словом джентльмена? Я не могу не считать вас джентльменом, раз вы посланец короля.

— Единственно по этой причине? — Дон Педро был несколько задет.

— Можете вы поручиться мне честным словом? — настойчиво повторила она.

— Без малейшего колебания. Даю вам честное слово. Почему вы сомневаетесь?

— Вы дали мне повод. Вы не слишком правдивы. Зачем, например, выдаёте вы себя за моего кузена?

— Значит, вы не помните меня?

— Я помню Педро де Кейроса. Годы могли прибавить ему роста и стройности, солнце могло покрыть бронзовым загаром его лицо, а волосы под этим чёрным париком могут быть по-прежнему белокуры, хотя я позволю себе усомниться в этом, — но каким образом, разрешите вас спросить, мог измениться цвет его глаз? Ведь у вас глаза синие, а у Педро были карие.

С минуту он молчал, словно обдумывая что-то, а она глядела на его красивое, суровое лицо, отчётливо выступавшее из мрака в резком луче света, падавшем из окна. Он не смотрел на неё. Его взгляд был обращён вдаль, к морю, которое серебрилось под усыпанным звёздами небом, отражая мерцающие огни стоявших на рейде судов. Потом его глаза проследили полёт светлячка, преследующего мотылька в кустах… Дон Педро глядел по сторонам, избегая взгляда хрупкой, маленькой женщины, стоявшей возле него.

Наконец он заговорил спокойно, с лёгкой усмешкой признаваясь в обмане:

— Мы надеялись, что вы забудете эту маленькую подробность.

— Мы? — переспросила она.

— Да, мы с Родриго. Мы с ним в самом деле подружились. Он спешил к вам, когда всё это произошло. Вот почему мы оказались на одном корабле.

— И он сам пожелал, чтобы вы явились сюда самозванцем?

— Он подтвердит вам это, когда прибудет сюда. А он будет здесь через несколько дней, не сомневайтесь. Он явится к вам, как только я смогу его выкупить, что произойдёт тотчас после моего отъезда. Когда я бежал — я ведь, в отличие от него, не был связан словом, — он попросил меня явиться сюда и назваться вашим кузеном, чтобы до его прибытия служить вам, если это потребуется.

Она задумалась. В молчании они сделали несколько шагов по лоджии.

— Вы подвергали себя непростительному риску, — сказала она, давая понять, что верит его словам.

— Джентльмен, — произнёс он сентенциозно, — всегда готов рискнуть ради дамы.

— Вы рискуете ради меня?

— А вам кажется, что я рискую для собственного удовольствия?

— Нет. Едва ли.

— Так зачем понапрасну ломать себе голову? Я поступаю так, как пожелал Родриго. Он явится и сам объяснит вам, зачем ему это понадобилось. А пока я — ваш кузен и прибыл сюда вместо него. Если этот мужлан, ваш супруг, будет вам слишком докучать…

— Зачем вы это говорите? — В её голосе прозвенело смущение.

— Ведь я здесь вместо Родриго. Не забывайте об этом, больше я вас ни о чём не прошу.

— Благодарю вас, кузен, — сказала она и оставила его одного.

Прошло трое суток. Дон Педро продолжал быть гостем губернатора Пуэрто-Рико, и каждый последующий день был похож на предыдущий, если не считать того, что дон Хайме день ото дня всё сильнее проникался сознанием своего величия, вследствие чего становился всё более невыносим. Однако дон Педро с завидной стойкостью терпел его общество, и порой ему словно бы даже нравилось разжигать чудовищное тщеславие губернатора. Так, на третьи сутки за ужином дон Педро предложил его превосходительству отметить оказанную ему высокую монаршью милость каким-либо событием, которое запечатлелось бы у всех в памяти и нашло бы своё место в анналах острова Пуэрто-Рико.

Дон Хайме жадно ухватился за это предложение.

— Да, да. Это великолепная мысль. Что бы вы мне посоветовали предпринять?

Дон Педро, улыбаясь, запротестовал:

— Как могу я давать советы дону Хайме де Вилламарга? Но, во всяком случае, это должно быть нечто такое, что было бы под стать столь значительному и торжественному событию.

— Да, разумеется… Это верно. (Однако мозг этого тупицы был не способен родить какую-либо идею.) Вопрос в том, что́ именно можно считать приличествующим случаю?

Фрей Алонсо предложил устроить большой бал в доме губернатора, и донья Эрнанда зааплодировала. Но дон Педро позволил себе не согласиться с ней: по его мнению, бал останется в памяти только у тех, кто будет на него приглашён. Надо придумать нечто такое, что произведёт неизгладимое впечатление на всех жителей острова.

— Почему бы вам не объявить амнистию? — предложил он наконец.

— Амнистию? — Три пары удивлённых глаз вопросительно уставились на него.

— Именно. Почему бы нет? Вот это был бы поистине королевский жест. А разве губернатор не является в какой-то мере королём — вице-королём, наместником монарха, — и разве народ не ждёт от него поступков, достойных короля? В честь полученной вами высокой награды откройте ваши тюрьмы, дон Хайме, как делают это короли в день своей коронации!

Дон Хайме, ошеломлённый величием этой идеи, не сразу вышел из столбняка. Наконец он стукнул по столу кулаком и заявил, что это блестящая мысль. Завтра он обнародует своё решение, отменит судебные приговоры и выпустит на волю всех преступников.

— Кроме, — добавил он, — шестерых пиратов. Населению не понравится, если я их освобожу тоже.

— Мне кажется, — сказал дон Педро, — что любое исключение сведёт на нет значение всего акта. Исключений не должно быть.

— Но эти преступники сами исключение. Разве вы не помните — я рассказал вам, как захватил шестерых пиратов из тех, что имели наглость высадиться на Пуэрто-Рико?

Дон Педро нахмурился, припоминая.

— Да, да! — воскликнул он. — Вы что-то рассказывали.

— А говорил ли я вам, сэр, что один из этих пиратов не кто иной, как эта собака Волверстон.

— Волверстон? — повторил дон Педро. — Вы схватили Волверстона? — Не могло быть сомнений в том, что это сообщение глубоко его поразило, да и неудивительно: ведь Волверстон считался правой рукой капитана Блада. Испанцам он был так же хорошо известен, как сам капитан Блад, и ненавидели они его, пожалуй, не меньше. — Вы схватили Волверстона? — повторил дон Педро и в первый раз за всё время поглядел на дона Хайме с явным уважением. — Вы мне этого не говорили. Ну, в таком случае, друг мой, вы подрезали капитану Бладу крылья. Без Волверстона он уже наполовину не так страшен. Теперь недолго ждать, чтобы погиб и он, и своим избавлением от него Испания будет обязана вам.

Дон Хайме с притворным смирением развёл руками.

— Быть может, этим я хоть немного заслужу ту великую честь, которой удостоил меня король.

— Хоть немного! — повторил дон Педро. — Будь его величество оповещён об этом, он, быть может, почёл бы даже орден святого Якова Компостельского недостаточно почётным для вас.

Донья Эрнанда бросила на него быстрый взгляд, полагая, что он шутит. Но дон Педро, казалось, говорил вполне искренне и серьёзно. И даже обычное его высокомерие сейчас не так бросалось в глаза. Помолчав, он добавил:

— Да, разумеется, разумеется, этих преступников вы ни в коем случае не должны амнистировать. Это же не заурядные злодеи, это заклятые враги Испании. — Внезапно, словно придя к какому-то решению, он спросил: — Как вы намерены с ними поступить?

Дон Хайме задумчиво выпятил нижнюю губу.

— Я ещё до сих пор не решил, отправить ли мне их на виселицу или отдать Фрею Алонсо для предания огню как еретиков. По-моему, я уже говорил вам об этом.

— Да, конечно, но я не знал тогда, что один из них — Волверстон. Это меняет дело.

— Почему же?

— Ну как же, судите сами! Подумайте хорошенько. По некотором размышлении вы сами поймёте, что вам следует сделать. Это же совершенно ясно.

Дон Хайме начал размышлять, как ему было предложено. Потом пожал плечами.

— Чёрт побери, сеньор, это может быть ясно для вас, но я, по правде говоря, не вижу, что тут ещё можно придумать, кроме костра или верёвки.

— В конечном счёте так оно и будет. Либо то, либо другое. Но не здесь, не на Пуэрто-Рико. Это было бы недостаточно эффектным завершением ваших славных дел. Отправьте этих преступников в Испанию, дон Хайме. Пошлите их его величеству в знак вашего усердия, за которое он удостоил вас своей награды. Пусть это послужит доказательством, что вы действительно заслуживаете награды и даже ещё более высоких наград в будущем. Так вы проявите свою благодарность монарху.

С минуту дон Хайме безмолвствовал, выпучив от удивления и восторга глаза. Щёки его пылали.

— Видит бог, я бы никогда до этого не додумался, — промолвил он наконец.

— Ваша скромность единственно тому причиной.

— Всё может быть, — согласился дон Хайме.

— Но теперь вам уже самому всё ясно?

— О да, теперь мне ясно. Король, конечно, будет поражён.

Но Фрей Алонсо огорчился. Он очень мечтал об аутодафе. А донью Эрнанду более всего поразила внезапная перемена, происшедшая в её кузене: куда девалось его презрительное высокомерие, почему он вдруг стал так мягок и обходителен? Дон Педро же тем временем всё подливал масла в огонь.

— Его величество сразу увидит, что таланты вашего превосходительства растрачиваются впустую в таком незначительном поселении, как здесь, на этом Пуэрто-Рико. Я уже вижу вас губернатором куда более обширной колонии. Быть может, даже вице-королём, как знать… Вы проявили столько рвения, как ни один из наместников Испании в её заокеанских владениях.

— Но как же я переправлю их в Испанию? — заволновался дон Хайме, уже не сомневавшийся более в целесообразности самого мероприятия.

— А вот тут я могу оказать услугу вашему превосходительству. Я возьму их на борт «Сент-Томаса», который должен прийти за мной с минуты на минуту. Вы напишете ещё одно письмо его величеству о том, что препровождаете ему это живое свидетельство вашего усердия, а я доставлю ваше послание вместе с заключёнными. Общую амнистию вы повремените объявлять, пока мой корабль не отвалит от пристани, и тогда это торжество ничем не будет омрачено. Оно будет совершенным, полным и весьма внушительным.

Дон Хайме был в восторге и, рассыпаясь в благодарностях перед гостем, дошёл даже до такой крайности, что позволил себе назвать его кузеном.

Решение было принято как раз вовремя, ибо на следующее утро на заре жители Сантьяго были потревожены пушечным выстрелом и, пожелав узнать причину этой тревоги, увидели, что жёлтый испанский корабль, доставивший к берегам острова дона Педро, снова входит в бухту.

Дон Педро немедленно разыскал губернатора и, сообщив ему, что то был сигнал к отплытию, учтиво выразил сожаление, что его обязанности не позволяют ему злоупотреблять долее великодушным гостеприимством дона Хайме.

Пока негр-лакей укладывал его саквояж, дон Педро пошёл попрощаться с доньей Эрнандой и ещё раз заверил эту миниатюрную задумчивую женщину в том, что у неё нет оснований тревожиться за судьбу своего кузена Родриго, который в самом непродолжительном времени предстанет перед ней.

После этого дон Хайме в сопровождении адъютанта повёз дона Педро в городскую тюрьму, где содержались пираты.

В полутёмной камере, освещавшейся только маленьким незастеклённым окошком с толстой решёткой под самым потолком, они лежали на голом каменном полу вместе с двумя-тремя десятками разного рода преступников. В этом тесном, грязном помещении стояло такое зловоние, что дон Педро отшатнулся, словно от удара в грудь, и дон Хайме громко расхохотался над его чувствительностью. Однако сам он вытащил из кармана носовой платок, благоухавший вербеной, и поднёс его к носу, после чего время от времени повторял эту операцию снова и снова.

Волверстон и его пятеро товарищей, закованные в тяжёлые цепи, образовали небольшую группу немного поодаль от остальных заключённых. Одни лежали, другие сидели на корточках у стены, где на пол было брошено немного гнилой соломы, заменявшей им постель. Грязные, нечёсаные и небритые, так как все туалетные принадлежности были у них отобраны, они жались друг к другу, словно стремясь обрести в своём союзе силу и защиту против окружавших их жуликов и бандитов. Гиганта Волверстона по одежде можно было бы принять за купца. Дайк, в прошлом младший офицер королевского военно-морского флота, имел вид почтенного добропорядочного горожанина. Остальные четверо были в бумажных рубашках и кожаных штанах — обычной одежде всех флибустьеров — и с цветными повязками на головах.

Никто из них не шелохнулся, когда скрипнула на чугунных петлях дверь и с полдюжины закованных в латы испанцев с пиками в руках — почётный эскорт и охрана его превосходительства — вошли и стали у порога. Когда же сия высокая персона в сопровождении адъютанта и благородного гостя самолично вступила в камеру и все остальные заключённые вскочили и в почтительном испуге выстроились по стенам, корсары равнодушно продолжали сидеть на своей соломе. Однако они не были вовсе безразличны к происходящему. Когда дон Педро небрежно шагнул вперёд, лениво опираясь на увитую лентами трость и похлопывая по губам носовым платком, который он тоже почёл не лишним извлечь из кармана, Волверстон приподнялся на своём вонючем ложе, и его единственный глаз (второй он, как известно, потерял в битве при Сегморе) округлился от ярости.

Дон Хайме жестом указал на корсаров.

— Вот они, эти проклятые пираты, дон Педро. Глядите — сбились в кучу, словно вороньё, слетевшееся на падаль.

— Эти? — надменно спросил дон Педро, ткнув в сторону корсаров тростью. — Клянусь небом, вид их вполне под стать их ремеслу.

Единственный глаз Волверстона сверкнул ещё более грозно, однако корсар продолжал хранить презрительное молчание. Сразу было видно, что этот негодяй упрям, как буйвол.

Дон Педро, безукоризненно изящный в своём чёрном с серебром костюме живое олицетворение гордости и величия Испании, — приблизился к корсарам. Коренастый, неуклюжий губернатор, облачённый в травянисто-зелёную тафту, шагнул вместе с ним, нога в ногу, и обратился к пленным со следующей речью:

— Ну вы, английские собаки! Почувствовали теперь, что значит бросать вызов могуществу Испании? Ничего, успеете почувствовать ещё не раз, покуда вас не прикончат. Я вынужден отказать себе в удовольствии отправить вас на виселицу, как намеревался, потому что хочу дать вам возможность отплыть в Мадрид, где по вас скучает костёр.

Волверстон ухмыльнулся, оскалив зубы.

— Вы благородный человек, — произнёс он на скверном, но всё же вразумительном испанском языке. — Благородный, как все испанцы. Вы оскорбляете людей, пользуясь их беспомощностью.

Взбешённый губернатор обозвал его всеми непечатными словами, которые мгновенно приходят на язык любому испанцу, и ещё долго продолжал бы сквернословить, если бы дон Педро не остановил его, положив руку ему на плечо.

— Стоит ли зря тратить порох? — презрительно сказал он. — Вы лишь попусту задерживаете нас в этой зловонной дыре.

Корсары в каком-то изумлении уставились на него. Дон Педро резко повернулся на каблуках.

— Идёмте, дон Хайме. — Голос его звучал повелительно. — Выведите их отсюда. «Сент-Томас» нас ожидает, и скоро начнётся прилив.

Губернатор, казалось, был в нерешительности; затем, выпустив в корсаров ещё один заряд сквернословия, он отдал распоряжение своему адъютанту и пошёл следом за гостем, который уже направлялся к двери. Адъютант отдал приказ солдатам. Солдаты с бранью принялись поднимать корсаров, подталкивая их древками пик. Подгоняемые солдатами, корсары, пошатываясь, звеня кандалами и наручниками, выбрались на свежий воздух и солнечный простор. Оборванные, грязные, измученные, эти обречённые виселице люди устало побрели через площадь, мимо высоких, чуть колеблемых морским ветром пальм, мимо остановившихся поглазеть на них жителей, — побрели к молу, где покачивался на причале восьмивёсельный барк.

Губернатор и его гость дожидались, пока корсары в сопровождении своих вооружённых конвоиров спустятся в барк. Затем дон Хайме и дон Педро заняли места на носу; за ними последовал негр-слуга дона Педро с его саквояжем. Барк отчалил, и гребцы, рассекая голубые волны, повели его к величавому кораблю, на мачте которого развевался испанский флаг.

Барк приблизился к жёлтому корпусу корабля возле трапа, и дежуривший на борту матрос приготовил отпорный крюк.

Дон Педро, стоя на носу барка, повелительно отдал приказ мушкетёрам построиться на шкафуте. Над фальшбортом появилась голова в остроконечном шлеме, и последовало сообщение, что мушкетёры уже построены, после чего, неуклюже переступая ногами в кандалах, корсары, подгоняемые конвоирами, начали медленно взбираться по трапу и переваливаться один за другим через борт.

Дон Педро сделал знак своему чёрному слуге следовать за ним и жестом предложил дону Хайме первым подняться на борт. Сам дон Педро начал подниматься сейчас же вслед за ним, и когда наверху трапа дон Хайме внезапно остановился, дон Педро, продолжая подниматься, подтолкнул его вперёд, и притом так сильно, что дон Хайме едва не полетел головой вниз на шкафут. Но дюжина проворных рук подхватила его и поставила на ноги под громкий смех и приветственные крики. Однако руки, оказавшие ему помощь, принадлежали не кому иному, как корсарам, а приветствия были произнесены на английском языке. Весь шкафут был заполнен корсарами, и некоторые из них уже спешили снять кандалы с Волверстона и его товарищей.

Разинув от удивления рот и побледнев как мертвец, испуганный дон Хайме де Вилламарга повернулся к дону Педро. Этот испанский гранд остановился на последней ступеньке трапа и, держась рукой за трос, наблюдал происходящее. На губах его играла улыбка.

— Вам совершенно нечего опасаться, дон Хайме. Даю вам слово. А слово моё крепко. Я — капитан Блад.

И он спрыгнул на палубу, а губернатор продолжал молча таращить на него глаза — он всё ещё ничего не понимал. Когда же слова капитана Блада проникли в его сознание, в потрясённом мозгу этого тупицы все мысли спутались окончательно.

Высокий, стройный мужчина, элегантно одетый, выступил вперёд навстречу капитану, и губернатор с возрастающим изумлением узнал в нём кузена своей жены — дона Родриго. Капитан Блад дружески его приветствовал.

— Как видите, я доставил сюда ваш выкуп, дон Родриго, — сказал он, указывая на закованных в кандалы пленников. — Вы теперь свободны и можете покинуть этот корабль вместе с доном Хайме. Наше прощание, к сожалению, должно быть кратким, так как мы уже поднимаем якорь. Хагторп, распорядись!

Дону Хайме показалось, что он начинает кое-что понимать. Взбешённый, он повернулся к кузену своей жены:

— Чёрт побери, так вы с ними заодно? Вы были в сговоре с этими врагами Испании с целью…

Чья-то крепкая рука стиснула его плечо, откуда-то донёсся резкий свисток боцмана.

— Мы поднимаем якорь, — произнёс капитан Блад. — Вам лучше покинуть этот корабль, поверьте мне. Для меня было большой честью познакомиться с вами. Отправляйтесь с богом, дон Хайме, и постарайтесь оказывать больше уважения вашей супруге.

Губернатор, подталкиваемый сзади, шагнул, словно во сне, к трапу и начал спускаться в барк. Дон Родриго, любезно распрощавшись с капитаном Бладом, последовал за губернатором.

Дон Хайме, как мешок с трухой, повалился на корму барка. Но через несколько мгновений он вскочил и вне себя от ярости принялся угрожать дону Родриго, требуя у него объяснений.

Дон Родриго старался сохранить хладнокровие:

— Постарайтесь выслушать меня спокойно. Я плыл на этом корабле, на «Сент-Томасе», и направлялся в Санто-Доминго, когда капитан Блад напал на корабль и захватил его. Всю нашу команду он высадил на берег на одном из Виргинских островов. Но меня, в соответствии с моим рангом, оставил заложником.

— И, чтобы спасти свою шкуру и свой кошелёк, вы вступили с ним в эту бесстыдную сделку?..

— Я предложил вам выслушать меня. Всё это было совсем не так. Он обращался со мной в высшей степени почтительно, и мы с ним в какой-то мере даже подружились. Он весьма обаятельный человек, как вы сами могли заметить. Мы много беседовали, и он мало-помалу узнал кое-что о моей личной жизни, а также и о вашей, так как между нами существует некоторая связь, поскольку моя кузина Эрнанда стала вашей женой. Неделю спустя, после того как вы захватили в плен Волверстона и ещё кое-кого из тех корсаров, что сошли на берег, Блад решил воспользоваться полученными от меня сведениями, а также моими бумагами, которыми он, разумеется, завладел. Он сообщил мне о своих намерениях и пообещал, что не будет требовать за меня выкупа, если ему удастся, использовав моё имя и мои бумаги, освободить захваченных вами людей.

— А вы что же? Согласились?

— Согласился? Порой вы, в самом деле, бываете на редкость тупы. Никто и не спрашивал моего согласия. Я был просто поставлен в известность. Ваше глупое тщеславие и орден святого Якова Компостельского довершили остальное. Вероятно, он вручил его вам и так вас этим ослепил, что вы уже готовы были поверить каждому его слову.

— Так это вы везли мне орден? И пират захватил его вместе с вашими бумагами? — промолвил дон Хайме, решив, что теперь наконец он что-то уразумел.

На худом загорелом лице дона Родриго появилась угрюмая усмешка.

— Я его вёз губернатору Эспаньолы, дону Хайме де Гусман. Ему же было адресовано и письмо.

Дон Хайме де Вилламарга разинул рот. Потом он побледнел.

— Как! И это тоже обман? Орден предназначался не мне? Это тоже была его дьявольская выдумка?

— Вам следовало получше рассмотреть послание короля.

— Но письмо было испорчено морской водой! — в полном отчаянии вскричал губернатор.

— Тогда вам следовало получше спросить свою совесть. Она бы подсказала вам, что вы ещё не сделали решительно ничего, чтобы заслужить такую высокую награду.

Дон Хайме был слишком ошеломлён, чтобы достойно ответить на эту насмешку. Однако, добравшись до дому, он успел несколько оправиться, и у него достало силы обрушиться на жену, упрекая её за то, что его так одурачили. Впрочем, действуя подобным образом, он лишь навлёк на себя ещё большее унижение.

— Как это могло случиться, сударыня, — вопросил он, — что вы приняли его за своего кузена?

— Я не принимала его за кузена, — ответила донья Эрнанда и рассмеялась в отместку за все нанесённые ей обиды.

— Вы не принимали его за кузена? Так вам было известно, что это не ваш кузен? Вы это хотите сказать?

— Да, именно это.

— И вы не сообщили об этом мне? — Всё завертелось перед глазами дона Хайме, ему показалось, что мир рушится.

— Вы сами не позволили мне. Когда я сказала, что не могу припомнить, чтобы у моего кузена Педро были синие глаза, вы заявили, что я никогда ничего не помню, и назвали меня дурочкой. Мне не хотелось, чтобы меня ещё раз назвали дурочкой в присутствии посторонних, и поэтому я больше не вмешивалась.

Дон Хайме вытер вспотевший лоб и в бессильной ярости обратился к дону Родриго:

— А вы что скажете?

— Мне нечего сказать. Могу только напомнить вам, как напутствовал вас капитан Блад при прощанье. Мне помнится, он советовал вам оказывать впредь больше уважения вашей супруге.

Глава 4

ГРОЗНОЕ ВОЗМЕЗДИЕ
Ввязавшись в морской бой с «Арабеллой», испанский фрегат «Атревида», несомненно, проявил необычайную храбрость, однако вместе с тем и необычайное безрассудство, если учесть полученное им предписание, а также значительное превосходство в огневой силе, которым обладал его противник.

Ведь что это было засудно — «Арабелла»? Да всё тот же «Синко Льягас» из Кадиса, отважно захваченный капитаном Бладом и переименованный им в честь некой дамы с Барбадоса — Арабеллы Бишоп, воспоминание о которой всегда служило ему путеводной звездой и обуздывало его пиратские набеги.

«Арабелла» быстро шла в западном направлении, стремясь догнать остальные корабли капитана Блада, опередившие её на целый день пути, и где-то в районе 19° северной долготы и 66° западной широты была замечена фрегатом «Атревида»; фрегат повернул, лёг поперёк курса «Арабеллы» и открыл сражение, дав залп по её клюзам.

Командир испанского фрегата дон Винсенте де Касанегра никогда не страдал от сознания собственной ограниченности и в этом случае, как всегда, был побуждаем к действию неколебимой верой в самого себя.

В результате произошло именно то, чего и следовало ожидать. «Арабелла» тотчас переменила галс с западного на южный и оказалась с наветренной стороны «Атревиды», тем самым сразу же сведя на нет первоначальное тактическое преимущество фрегата. После этого, будучи ещё в недосягаемости его носовых орудий, она открыла сокрушительный огонь из своих пушек, чем и предрешила исход схватки, а затем, подойдя ближе, так изрешетила картечью такелаж «Атревиды», что фрегат уже не в состоянии был бы спастись бегством, если бы даже благоразумие подсказало дону Винсенте такой образ действий. Наконец, приблизившись уже на расстояние пистолетного выстрела, «Арабелла» бортовым залпом превратила стройный испанский фрегат в беспомощно ковылявшую по волнам посудину. Когда после этого корабль был взят на абордаж, испанцы поспешили сохранить себе жизнь, сложив оружие, и позеленевший от унижения дон Винсенте вручил свою шпагу капитану Бладу.

— Это научит вас не тявкать на меня, когда я мирно прохожу мимо, сказал капитан Блад. — На мой взгляд, вы не столь храбры, сколь нахальны.

Сложившееся у капитана Блада мнение ни в коей мере не претерпело изменений к лучшему, когда, исследуя судовые документы, он обнаружил среди них письмо испанского адмирала дона Мигеля де Эспиноса-и-Вальдес и узнал из него о полученных доном Винсенте наказах.

Письмо предписывало дону Винсенте как можно быстрее присоединиться к эскадре адмирала в бухте Спаниш-Кей возле Бьека с целью нападения на английские поселения на острове Антигуа. По счастью, намерения дона Мигеля были выражены в письме вполне недвусмысленно:

«Хотя, — писал он, — его величество король не ведёт сейчас с Англией войны, Англия тем не менее не предпринимает никаких мер, чтобы положить конец дьявольской деятельности пирата Блада в испанских водах. Вследствие этого мы вынуждены применить репрессалии и получить известную компенсацию за все убытки, понесённые Испанией от руки этого дьявола-флибустьера».

Загнав обезоруженных испанцев в трюм — всех, кроме неосмотрительного дона Винсенте, который под честное слово был взят на борт «Арабеллы», капитан Блад отрядил часть команды на «Атревиду», залатал её пробоины и повёл оба корабля юго-восточным курсом к проливу между Анегадой и Виргинскими островами.

Изменив столь внезапно курс, Блад не преминул в тот же вечер дать тому объяснение, для чего в большой капитанской каюте было созвано совещание, на которое он пригласил своего помощника Волверстона, шкипера Питта, канонира Огла и двух представителей от команды; один из них, по имени Альбин, был француз, и его присутствие обуславливалось тем, что французы составляли в то время примерно одну треть всех корсаров, находившихся на борту «Арабеллы».

Сообщение капитана Блада о том, что он намерен плыть к острову Антигуа, встретило противодействие.

В наиболее краткой форме противодействие это было выражено Волверстоном. Стукнув по столу окорокообразной ручищей, Волверстон заявил:

— К чёрту короля Якова со всеми его прислужниками! Хватит с него и того, что мы никогда не нападаем на английские суда и на английские поселения. Но будь я проклят, если мы станем защищать тех, от кого нам самим не ждать добра.

Капитан Блад дал разъяснение:

— Испанцы собираются произвести это нападение в виде компенсации за те убытки, которые якобы понесла Испания от нашей руки. Вот почему я считаю, что это нас к чему-то обязывает. Не будучи ни патриотами, ни альтруистами, как явствует из слов Волверстона, мы тем не менее можем предупредить население и оказать помощь как наёмники, услуги которых оплатит гарнизон, ибо он, несомненно, будет рад нанять нас. И, таким образом, мы исполним свой долг, не упустив при этом и своей выгоды.

Последний аргумент решил спор в пользу Питера Блада.

На заре, миновав пролив, корабли легли в дрейф у южного мыса острова Горда по правому борту не более как в четырёх-пяти милях от него. Море было спокойное. Капитан Блад приказал спустить на воду шлюпки с «Атревиды», и команда испанского корабля поплыла в них к берегу, после чего оба корабля продолжали свой путь к Подветренным островам.

С лёгким попутным ветром пройдя к югу от Саба, они к утру следующего дня приблизились к западному берегу Антигуа и, подняв английский флаг, бросили якорь в десяти саженях к северу от банки, разделяющей надвое вход в Форт-Бей.

Вскоре после полудня, когда полковник Коуртни, правитель Подветренных островов, чья губернаторская резиденция находилась на Антигуа, только что уселся за обеденный стол в обществе миссис Коуртни и капитана Макартни, ему, к немалому его изумлению, было доложено, что капитан Блад высадился в бухте Сент-Джон и желает нанести визит его высокоблагородию.

Полковник Коуртни, высокий, тощий, веснушчатый господин лет сорока пяти, заморгал красноватыми веками и обратил взгляд бесцветных глаз на своего секретаря мистера Айвиса, принёсшего ему это известие.

— Капитан Блад, говорите вы? Капитан Блад? Какой капитан Блад? Надеюсь, не этот проклятый пират, не этот висельник, сбежавший с Барбадоса?

Видя, как разволновался губернатор, юный мистер Айвис позволил себе улыбнуться.

— Он самый, сэр.

Полковник Коуртни швырнул салфетку на стол и, всё ещё не веря своим ушам, поднялся на ноги.

— Вы говорите, он здесь? Он что, рехнулся? Может быть, у него солнечный удар? Клянусь богом, я закую его в кандалы, прежде чем сяду сегодня обедать, и отправлю в Англию, прежде чем… — Он не договорил и повернулся к своему военному коменданту: — Чёрт побери, вероятно, нам всё же следует его принять.

Круглое лицо Макартни, почти столь же красное, как его мундир, выражало не меньшее изумление, чем лицо губернатора. Чтобы такой отъявленный негодяй, за голову которого объявлена награда, имел наглость явиться днём с визитом к губернатору английской колонии, — от подобного известия капитан Макартни онемел и окончательно утратил способность что-либо осмыслить.

Мистер Айвис пригласил в просторную, прохладную, довольно скудно обставленную комнату высокого, худощавого мужчину, весьма элегантно одетого в светло-коричневый парчовый кафтан. Крупный, драгоценный бриллиант сверкал в великолепном кружеве пышного жабо, бриллиантовая пряжка поблёскивала на шляпе с плюмажем, которую этот господин держал в руке, большая грушевидная жемчужина покачивалась под мочкой левого уха, тускло мерцая среди чёрных локонов парика. Гость опирался о чёрную трость с золотым набалдашником. Он был так не похож на пирата, этот щегольски одетый господин, что все в молчании уставились на его бронзовое от загара продолговатое горбоносое лицо с сардонической складкой губ и холодными синими глазами. Всё больше и больше изумляясь и всё меньше веря своим органам чувств, полковник наконец спросил, беспокойно дёрнувшись на стуле:

— Вы капитан Блад?

Гость поклонился. Капитан Макартни ахнул и пожелал, чтоб его разразил гром. Полковник произнёс:

— Чёрт побери! — И его бесцветные глаза совсем вылезли из орбит. Он бросил взгляд на свою бледную супругу, потом поглядел на Макартни и снова воззрился на капитана Блада. — Вы храбрый мошенник. Храбрый мошенник, чёрт побери!

— Я вижу, что вы уже слышали обо мне.

— Слышал, но всё же не ожидал, что вы способны явиться сюда. Вы же не для того пришли, чтобы сдаться мне в плен?

Пират не спеша шагнул к столу. Макартни невольно встал.

— Прочтите это послание, оно вам многое объяснит, — сказал Блад и положил перед губернатором письмо испанского адмирала. — Волею судеб оно попало в мои руки вместе с джентльменом, которому было адресовано.

Полковник Коуртни прочёл, изменился в лице и протянул письмо Макартни. Затем снова поглядел на капитана Блада, и тот, как бы отвечая на его взгляд, сказал:

— Да, я явился сюда, чтобы предупредить вас и в случае необходимости сослужить вам службу.

— Мне? Службу? Какую?

— Боюсь, что у вас будет в этом нужда. Ваш смехотворный форт не выстоит и часа под огнём испанских орудий, после чего эти кастильские господа пожалуют к вам в город. А как они себя ведут в подобных случаях, вам, я полагаю, известно. Если нет, могу это описать.

— Но… разрази меня гром! — воскликнул Макартни. — Мы же не воюем с Испанией!

Полковник Коуртни в холодном бешенстве повернулся к капитану Бладу.

— Это вы причина всех наших бедствий! Ваши грабительские набеги навлекли на нас эту напасть.

— Вот поэтому-то я и явился сюда. Хотя думаю, что мои набеги скорее предлог для испанцев, чем причина. — Капитан Блад опустился на стул. — Вы, как я слышал, нашли здесь, на вашем острове, золото, и дон Мигель, вероятно, оповещён об этом тоже. В вашем гарнизоне всего двести солдат, а ваш форт, как я уже сказал, — старая развалина. Я привёл сюда большой, хорошо вооружённый корабль и две сотни таких вояк, равных которым не сыщется во всём Карибском море, а может, и на всей планете. Конечно, я проклятый пират и за мою голову назначена награда, и если вы чрезмерно щепетильны, то, вероятно, не захотите говорить со мной. Но если у вас есть хоть капля здравого смысла — а я надеюсь, что это так, — вы будете благодарить бога за то, что я явился сюда, и примете мои условия.

— Условия?

Капитан Блад разъяснил. Его люди не собираются строить из себя героев и рисковать жизнью ни за что ни про что. Кроме того, среди них очень много французов, а те, естественно, не могут испытывать патриотических чувств по отношению к английской колонии. Они захотят получить какую-либо, хотя бы незначительную, компенсацию за те ценные услуги, которые они готовы оказать.

— К тому же, полковник, — добавил в заключение капитан Блад, — это ещё и вопрос вашей чести. Заключать с нами союз для вас, может быть, и неудобно, а вот нанять нас — это совсем другое дело. Когда же операция будет завершена, никто не мешает вам снова преследовать нас как нарушителей закона.

Полковник поглядел на него мрачно.

— Мой долг повелевает мне немедленно заковать вас в кандалы и отправить в Англию, где вас ждёт виселица.

Капитан Блад и бровью не повёл.

— Ваш первейший долг — спасти от нападения эту колонию, правителем которой вы являетесь. Вы оповещены о том, что ей угрожает опасность. И опасность эта столь близка, что вам должна быть дорога каждая секунда. Клянусь, вы поступите разумно, если не будете терять эти секунды даром.

Губернатор поглядел на Макартни. Взгляд Макартни был столь же пуст, как и его черепная коробка. Но тут неожиданно поднялась со стула супруга полковника — испуганная, молчаливая свидетельница всего происходящего. Эта дама была столь же высока и костлява, как её супруг. Климат тропиков состарил её до срока и иссушил её красоту. Однако, по счастью, подумал капитан Блад, он, по-видимому, не иссушил её мозги.

— Джеймс, как ты можешь колебаться? Подумай, что будет с женщинами?.. С женщинами и с детьми, если испанцы высадятся здесь. Вспомни, что они сделали с Бриджтауном.

Губернатор стоял, наклонив голову, угрюмо насупившись.

— И тем не менее я не могу заключать союза с… Не могу входить в какие-то сделки с преступниками, стоящими вне закона. Мой долг мне ясен. Абсолютно ясен.

Полковник говорил решительно, он больше не колебался.

— Вольному — воля, спасённому — рай, — произнёс философски настроенный капитан Блад. Он вздохнул и встал. — Если это ваше последнее слово, то разрешите пожелать вам приятного окончания сегодняшнего дня. Я же отнюдь не расположен попасть в руки карибской эскадры.

— Никуда вы отсюда не уйдёте, — резко сказал полковник. — Что касается вас, то мне мой долг тоже ясен. Макартни, стражу!

— Ну, ну, не валяйте дурака, полковник. — Блад жестом остановил Макартни.

— Прошу меня не учить. Я обязан исполнить свой долг.

— Неужто ваш долг призывает вас так подло отплатить мне за ту весьма ценную услугу, которую я вам оказал, предупредив о грозящей опасности? Подумайте-ка хорошенько, полковник.

И снова супруга полковника выступила в роли адвоката капитана Блада — выступила решительно и страстно, отчётливо понимая, что в этот момент было единственно существенным и важным.

Доведённый до отчаяния полковник снова упал на стул.

— Но я не могу! Не могу я вступать в сделку с бунтовщиком, с изгоем, с пиратом! Честь моего мундира… Нет… Нет, я не могу!

Капитан Блад проклял в душе тупоголовых самодержцев, которые посылают подобных людей управлять заморскими колониями.

— Считаете ли вы, что честь вашего мундира требует оказать должное сопротивление испанскому адмиралу?!

— А женщины, Джеймс? — снова напомнила ему супруга. — Право, Джеймс, раз ты в таком отчаянном положении — ведь целая эскадра собирается напасть на тебя, — его величество, несомненно, одобрит твоё решение принять любую предложенную тебе помощь.

Вот какую опять повела она речь и повторяла свои доводы снова и снова, пока и Макартни не поддержал её и не сделал попытки преодолеть ослиное упрямство его высокоблагородия. В конце концов под этим двойным нажимом губернатору пришлось принести своё достоинство в жертву целесообразности. Сумрачно и неохотно он пожелал узнать условия, предлагаемые пиратом.

— Для себя я не прошу ничего, — сказал капитан Блад. — Я приму меры к защите вашего населения просто потому, что в моих жилах течёт та же кровь. Но после того как мы прогоним испанцев, я должен получить от вас по восемьсот реалов на каждого из моих людей, а у меня их двести человек.

Его высокоблагородие остолбенел. — Сто шестьдесят тысяч! — Он едва не задохнулся от возмущения и настолько утратил своё пресловутое достоинство, что сделал попытку поторговаться.

Но капитан Блад остался холоден и непреклонен, и в конце концов его условия были приняты.

В тот же вечер Блад принялся возводить укрепления для защиты города.

Форт-Бей — узкий залив глубиной около двух миль и не больше мили в самой своей широкой части — напоминал по форме бутылку. Вдоль горла этой бутылки тянулась длинная песчаная банка, выступая из воды во время отлива и деля пролив на две части. Пролив к югу от этой банки был доступен лишь для самых мелководных судов, узкая же северная часть, у входа в которую бросила якорь «Арабелла», имела не менее восьми саженей в глубину, а во время приливов даже несколько больше и открывала таким образом доступ в гавань.

Пролив охранялся фортом, расположенным на небольшой возвышенности в северной части мыса. Это было квадратное приземистое сооружение с навесными бойницами, сложенное из серого камня: вся его артиллерия состояла из дюжины допотопных пушек и полдюжины кулеврин, бивших самое большее на две тысячи ярдов, — тех самых орудий, о которых столь презрительно отозвался капитан Блад. Эти пушки он прежде всего и заменил дюжиной более современных с борта «Атревиды».

Не ограничиваясь этим, он перевёз с испанского корабля на сушу ещё дюжину орудий, в том числе две тяжёлые пушки, заряжавшиеся двенадцатифунтовыми ядрами. Эти орудия, однако, предназначались им для другой цели. В пятидесяти ярдах к западу от форта, на самом краю мыса, он приступил к сооружению земляных сооружений и возводил их с такой быстротой, что полковник Коуртни получил возможность проникнуть в тайны пиратских методов обороны и постичь причины их успехов.

Для возведения этих земляных укреплений капитан Блад отрядил сотню своих людей, и те, обнажённые по пояс, принялись за работу под палящим солнцем. В помощь им он пригнал сотни три белых и столько же негров, жителей Сент-Джона, — то есть всё трудоспособное мужское население — и заставил их рыть, возводить брустверы и забивать землёй туры, которые по его приказу должны были плести из веток женщины. Остальных своих людей он послал резать дёрн, валить деревья и подтаскивать всё это к возводимым укреплениям. До самого вечера кипела работа, и мыс походил на муравейник. Перед заходом солнца всё было закончено. Губернатору казалось, что на его глазах совершается чудо. За шесть часов по воле Блада и по его указаниям возник новый форт, сооружение которого обычным путём потребовало бы не менее недели.

И вот форт был не только построен и оснащён оставшимися двенадцатью пушками с «Атревиды» и полдюжиной мощных орудий с «Арабеллы», — он к тому же был ещё так искусно замаскирован, что, глядя со стороны моря, трудно было даже заподозрить о его существовании. Земляные валы были покрыты дёрном и сливались с береговой зеленью, чему способствовали также посаженные на валах и вокруг них кокосовые пальмы, а за кустами белой акации так хорошо укрылись пушки, что их нельзя было заметить даже на расстоянии полумили.

Однако полковник Коуртни нашёл, что тут потрачена впустую уйма труда. Для чего так тщательно маскировать укрепления, один вид которых мог бы остановить противника? Капитан Блад разъяснил:

— Этим мы его только насторожим, и он нападёт не сразу, а когда меня уже здесь не будет и вы останетесь без защиты. Нет, я хочу либо совсем покончить с ним, либо преподать ему такой урок, чтобы никому не повадно было нападать на английские поселения.

Эту ночь Блад провёл на борту «Арабеллы», которая бросила якорь у самого берега, там, где он был очень высок и отвесной стеной уходил в воду. А на заре население Сент-Джона было разбужено оглушительной орудийной пальбой. Губернатор выскочил из дома в ночной рубашке, решив, что испанцы уже напали на остров. Однако стрельбу вёл новый форт: он прямой наводкой палил из всех своих орудий по «Атревиде», а та, убрав мачты, стояла точнёхонько в середине судоходного пролива, поперёк фарватера носом к берегу, кормой к банке.

Губернатор, поспешно облачившись, вскочил в седло и в сопровождении Макартни поскакал на мыс к обрыву. При его приближении стрельба прекратилась. Судно, изрешечённое ядрами, медленно скрывалось под водой. Когда взбешённый губернатор спешился возле нового форта, корабль совсем ушёл на дно, и волны с плеском сомкнулись над ним. Обратившись к капитану Бладу, который с кучкой своих пиратов наблюдал гибель «Атревиды», губернатор, пылая гневом, потребовал, чтобы ему во имя неба и самой преисподней объяснили, для чего совершается это безумие. Отдаёт ли капитан Блад себе отчёт в том, что он полностью блокировал вход в гавань для всех судов, кроме самых мелководных.

— Именно к этому я и стремился, — сказал капитан Блад. — Я искал самое мелкое место пролива. Корабль затоплен на глубине шести сажен и сократил эту глубину до двух.

Губернатор решил, что над ним смеются. Побелев от негодования, он продолжал требовать объяснений: для чего отдан был такой идиотский приказ, да ещё без его ведома?

С ноткой досады в голосе капитан Блад разъяснил губернатору то, что, по его мнению, было очевидно и так. Губернатор слегка поостыл. Тем не менее неизбежная для человека столь ограниченного ума подозрительность мешала ему успокоиться.

— Но если затопить судно было единственной вашей целью, то какого дьявола понадобилось вам тратить на него порох? Почему было не пустить его на дно, попросту продырявив ему борт?

Капитан Блад пожал плечами.

— Небольшое упражнение в артиллерийской стрельбе. Мы хотели одним выстрелом убить двух зайцев.

— Упражнение в стрельбе с такой дистанции? — губернатор был вне себя. — Вы что, смеётесь надо мной, приятель?

— Вам это станет понятней, когда сюда явится дон Мигель.

— С вашего позволения, я хочу понять это теперь же. Немедленно, будь я проклят! Прошу вас принять во внимание, что на этом острове пока что командую я.

Капитан Блад был слегка раздражён. Он никогда не отличался ни снисходительностью, ни терпеливостью по отношению к дуракам.

— Клянусь честью, если мои намерения вам не ясны, значит, ваше стремление командовать опережает ваше умение быстро соображать. Однако времени у нас мало, есть более важные, не терпящие отлагательства дела. — И, резко повернувшись на каблуках, он оставил губернатора возмущаться и брызгать слюной.

Обследовав берег, капитан Блад обнаружил в двух милях от форта небольшую удобную бухту, носившую название Уилоугби-Кав, в которой «Арабелла» вполне могла укрыться от глаз, находясь в то же время под рукой, благодаря чему и сам капитан и его матросы получили возможность оставаться на борту. Это была приятная весть даже для полковника Коуртни, чрезвычайно опасавшегося размещения пиратов в городе. Капитан Блад потребовал, чтобы его команду снабдили провиантом, и запросил пятьдесят голов скота и двадцать свиней. Губернатор снова хотел было поторговаться, но капитан Блад пресёк его попытку в столь сильных выражениях, что это ни в коей мере не могло содействовать улучшению их взаимоотношений. Скот в запрошенном количестве был доставлен, и пираты принялись пиратствовать пока что в мирной форме: на берегу бухты запылали костры, скот закололи, туши разделали и вместе с пойманными тут же черепахами насадили на вертела.

В этих незлобивых занятиях пролетело трое суток, и губернатор уже начал терзаться сомнениями: не сыграл ли над ним капитан Блад вместе со своими пиратами злую шутку, дабы схоронить здесь концы каких-либо своих гнусных дел? Капитана Блада, однако, эта отсрочка нападения нисколько не удивляла. Дон Мигель не поднимет паруса, объяснил он, пока не потеряет надежды, что дон Винсенте де Касанегра на своей «Атревиде» присоединится к нему.

Ещё четверо суток протекли в бездействии. Губернатор ежедневно скакал верхом в маленькую бухту Уилоугби-Кав и давал волю своим подозрениям, засыпая Блада ядовитыми вопросами. Эти свидания день ото дня становились взаимно всё более неприятными. Капитан Блад ежедневно и всё более ясно давал понять губернатору, что он не питает надежды на колониальные успехи страны, которая может проявлять так мало здравого смысла при выборе людей для управления своими заокеанскими владениями. И только появление эскадры дона Мигеля у берегов острова Антигуа предотвратило полный разрыв отношений между губернатором и его союзником-пиратом.

Весть о появлении эскадры принёс в бухту Уилоугби-Кав в понедельник на рассвете один из караульных нового форта, и капитан Блад тотчас высадился на берег, взяв с собой сотню людей. Для командования кораблём был оставлен Волверстон. Грозный канонир Огл вместе со своими пушкарями уже находился в новом форте.

В шести милях от берега, прямо против входа в гавань Сент-Джон, подгоняемые свежим северо-западным ветром, умерявшим зной утренних лучей, шли под всеми парусами четыре стройных корабля, и флаг Кастилии развевался на верхушке каждой из четырёх грот-мачт.

С парапета старого форта капитан Блад разглядывал корабли в подзорную трубу. Рядом стоял губернатор, убедившийся наконец воочию, что угроза нападения испанцев не была пустой выдумкой. За спиной губернатора, как всегда, торчал Макартни.

Флагманским кораблём дона Мигеля был «Виржен дель Пиляр» — одно из красивейших и весьма грозных испанских судов, на котором адмирал плавал с тех пор, как капитан Блад несколько месяцев назад потопил его «Милагросу». «Виржен дель Пиляр» был большой чёрный галион с сорока орудиями на борту, в числе которых имелось и несколько тяжёлых пушек, бивших на три тысячи ярдов. Из трёх остальных кораблей эскадры два, хотя и поменьше, были тоже весьма могучими тридцатипушечными фрегатами, и лишь четвёртый представлял собой всего-навсего шлюп с десятью пушками на борту.

Капитан Блад опустил подзорную трубу и распорядился привести в боевую готовность старый форт. Новый форт не должен был пока что принимать участия в обороне острова.

Сражение разыгралось через полчаса.

Действия дона Мигеля были не менее стремительны, чем все его прежние, давно знакомые капитану Бладу набеги. Он не сделал попытки взять рифы, пока не приблизился на две тысячи ярдов, видимо, полагая, что его нападение застигнет город врасплох, а допотопные пушки форта ни на что уже не пригодны. Он считал необходимым полностью разгромить форт, прежде чем войти в гавань, и чтобы быстрее и вернее достигнуть этой цели, продолжал идти вперёд, пока, по расчётам капитана Блада, до входа в гавань осталось не более тысячи ярдов.

— Клянусь честью, — сказал капитан Блад, — он, видно, хочет приблизиться на расстояние пистолетного выстрела, а может, и считает, что этот форт вообще не способен оказать сопротивление. Ну-ка, Огл, прочисти ему мозги! Дай салют в его честь.

Команда Огла давно зарядила свои пушки, и двенадцать жерл, взятые с «Атревиды», неотступно следили за приближающейся эскадрой. Подносящие с фитильными пальниками, шомполами и вёдрами с водой стояли возле своих орудий.

Огл дал команду — и над морем разнёсся оглушительный залп двенадцати пушек. С такого близкого расстояния даже пятифунтовые ядра этих сравнительно небольших орудий нанесли кое-какой урон двум кораблям испанской эскадры. Однако моральное воздействие этого неожиданного залпа на тех, кто сам собирался сыграть на неожиданности и получил отпор, было куда существеннее. Адмирал тотчас отдал приказ кораблям сделать поворот оверштаг. Разворачиваясь, корабли дали один за другим несколько бортовых залпов по форту, который мгновенно превратился в вулкан. В воздух полетели осколки разбитых укреплений, и к небу поднялся плотный столб дыма и пыли. Сквозь эту густую завесу корсары не могли видеть, что делают испанские корабли. Но капитан Блад и не видя довольно ясно это себе представлял и во время короткой передышки, последовавшей за первыми бортовыми залпами, приказал всем покинуть форт и укрыться за ним.

Когда отгремели новые залпы, Блад вернул всех в разбитую крепость на время следующего промежутка между залпами и велел привести в действие все старые пушки форта. Орудия палили наугад в серую дымную пелену с единственной целью — показать испанцам, что форт ещё не разгромлен до конца. А когда пыль осела и дым развеялся, по две, по три заговорили другие пушки и прицельным огнём дали залп по уже приведённым к ветру кораблям, послав в них пятифунтовые ядра. Урон опять оказался невелик, но главная цель — не давать испанцам спуску — была достигнута.

Тем временем судовая команда спешно перезаряжала пушки с «Атревиды». Их охладили водой из вёдер, и щётки, пыжи и шомпола снова пошли в ход.

Губернатор, не принимавший участия в этой лихорадочной деятельности, пожелал наконец узнать, для чего столь бесполезно расходуется порох на эти горе-пушки, в то время как в новом форте имеются дальнобойные орудия, которые могут ударить по испанцам двадцатичетырёх — и даже тридцатифунтовыми ядрами. Получив уклончивый ответ, он перестал спрашивать и начал отдавать распоряжения, после чего ему было предложено не путаться под ногами — оборона-де строится по тщательно разработанному плану.

Конец пререканиям положили испанские корабли, возобновившие атаку, и всё повторилось сначала. Корабельные орудия снова ударили по форту, и на этот раз было убито несколько негров да с полдюжины корсаров ранило летящими камнями, хотя капитан Блад и распорядился удалить всех из форта, прежде чем корабли дадут залп.

Когда вторая атака испанцев была отбита и они снова отошли, чтобы перезарядить орудия, капитан Блад решил убрать пушки из форта, так как достаточно было ещё нескольких бортовых залпов, и пушки были бы погребены под обломками. Корсары, негры и антигуанская милиция — все были привлечены к этому делу и встали к лафетам. И всё же прошло не менее часа, прежде чем им удалось извлечь пушки из-под обломков и установить их за фортом, подальше от берега, где Огл со своей командой снова принялся тщательно их наводить и заряжать. Вся эта операция производилась под прикрытием форта и осталась не замеченной испанцами, которые повернули и пошли в атаку в третий раз. Теперь уже оборонявшиеся не открывали огня, пока очередной чугунный шквал не обрушился на остатки разбитого, но уже совершенно пустого форта. Когда шквал утих, на месте форта громоздилась лишь бесформенная груда камня, и кучка его защитников, укрывшихся позади этих руин, слышала, как возликовали испанцы, уверенные, что сопротивление сломлено, поскольку в ответ на их бомбардировку не было сделано ни единого выстрела.

Гордо, уверенно дон Мигель пошёл вперёд. Теперь не было нужды отходить, чтобы перезаряжать орудия. Время далеко перевалило за полдень, он успеет до наступления ночи расквартировать свои команды в Сент-Джоне. Однако пелена дыма и пыли, скрывшая защитников города и новое расположение их орудий от взора неприятеля, не была столь же непроницаемой для острых глаз корсаров, находившихся от неё на более близком расстоянии. Флагманский корабль стоял в пятистах ярдах от входа в бухту, когда шесть орудий, заряженных картечью, прошлись смертоносным шквалом по его палубам и сильно повредили оснастку. И почти следом открыли огонь картечью ещё шесть других пушек, и если нанесённый ими урон оказался менее значительным, то, во всяком случае, он усилил смятение и испуг, порождённые столь неожиданным нападением.

Во время наступившей вслед за этим паузы обороняющиеся услышали рёв трубы флагманского корабля, передававший приказ адмирала остальным кораблям эскадры. Спеша произвести поворот оверштаг, испанские корабли на какой-то момент повернулись к противнику бортом, и тогда по знаку капитана Блада ещё не стрелявшие орудия пятифунтовыми круглыми ядрами дали залп по рангоуту испанских кораблей. Почти все ядра достигли цели, а одно, особенно удачливое, сбило грот-мачту фрегата. Получив такое повреждение, фрегат потерял управление и надвинулся на шлюп, снасти кораблей перепутались, и пока оба судна старались освободиться друг от друга, чтобы последовать за остальными отходившими судами, охлаждённые водой и поспешно перезаряженные пушки противника снова и снова поливали продольным огнём их палубы.

Когда орудия выполнили свою задачу и огонь временно прекратился, капитан Блад, стоявший, нагнувшись над орудием, рядом с канониром, выпрямился, поглядел на длинное, торжественно-угрюмое лицо губернатора и рассмеялся:

— Да, чёрт подери, как всегда, снова страдают невинные.

Полковник Коуртни кисло усмехнулся в ответ:

— Если бы вы поступили так, как я полагал целесообразным…

Капитан Блад перебил его довольно бесцеремонно:

— Силы небесные! Вы, кажется, опять недовольны, полковник? Если бы я поступил по вашему совету, мне бы уже давно пришлось выложить все карты на стол. А я не хочу открывать своих козырей, пока адмирал не сделает тот ход, который мне нужен.

— А если адмирал и не подумает его сделать?

— Сделает! Во-первых, потому, что это в его характере, а во-вторых, потому, что другого хода у него нет. Словом, вы теперь можете спокойно отправиться домой и лечь в постель, возложив все ваши надежды на меня и на провидение.

— Я не считаю возможным ставить вас на одну доску с провидением, сэр, — ледяным тоном заметил губернатор.

— Тем не менее вам придётся. Клянусь честью, придётся. Потому что мы можем творить чудеса — я и провидение, — когда действуем заодно.

За час до захода солнца испанские корабли легли в дрейф милях в двух от острова и заштилели. Все антигуанцы — и белые и чёрные — с разрешения капитана Блада разбрелись по домам ужинать. Осталось только человек сорок, которых Блад задержал на случай какой-либо непредвиденной надобности. Затем корсары уселись под открытым небом подкреплять свои силы довольно изрядными порциями пищи и довольно ограниченными дозами рома.

Солнце окунулось в нефритовые воды Карибского моря, и мгновенно, словно погасили свечу, сгустился мрак, бархатистый, пурпурно-чёрный мрак безлунной ночи, пронизанный мерцанием мириадов звёзд.

Капитан Блад встал, втянул ноздрями воздух. Свежий северо-западный ветер, который на закате солнца совсем было стих, поднимался снова. Капитан Блад приказал потушить все костры и не зажигать никакого огня, чтобы не спугнуть тех, кого он ждал.

А в открытом море, в роскошной каюте флагманского корабля испанцев, именитый, гордый, храбрый и несведущий адмирал держал военный совет, менее всего похожий на таковой, ибо этот флотоводец пригласил к себе капитанов эскадры только для того, чтобы навязать им свою волю. В глухую полночь, когда защитники Сент-Джона уснут, уверенные, что до утра им не приходится опасаться нападения, испанские корабли, миновав форт, с потушенными огнями незаметно войдут в бухту. Восход солнца застанет их уже на якоре в глубине бухты, примерно в миле от форта, и жерла их орудий будут наведены на город.

Так они сделают шах и мат антигуанцам!

Согласно этому плану испанцы и действовали: поставив паруса к ветру, который им благоприятствовал, и взяв рифы, чтобы идти бесшумно, корабли медленно продвигались вперёд сквозь бархатистый мрак ночи. Флагманский корабль шёл впереди, и вскоре вся эскадра приблизилась к входу в бухту, где мрак был ещё более непроницаем и в узком проливе между высокими отвесными берегами вода казалась совсем чёрной. Здесь было тихо, как в могиле. И ни единого огонька. Лишь вдали, там, где волны набегали на берег, тускло белела фосфоресцирующая лента прибоя, и в мёртвой этой тишине чуть слышен был мелодичный плеск волн о борт корабля. Флагманский галион был уже в двухстах ярдах от форта и от того места, где затонула «Атревида». Команда в напряжённом молчании выстроилась у фальшборта: дон Мигель стоял на юте, прислонившись к поручням, неподвижный, словно статуя. Галион поравнялся с фортом, и дон Мигель в душе уже праздновал победу, когда внезапно киль флагмана со скрежетом врезался во что-то твёрдое: корабль, весь содрогаясь, продвинулся под всё усиливающийся скрежет ещё на несколько ярдов и стал — казалось, лапа какого-то морского чудища пригвоздила его корпус к месту. А наполненные ветром паруса недвижного корабля громко хлопали и гудели, мачты скрипели, и трещали снасти.

И тогда, прежде чем адмирал успел понять, какая постигла его беда, вспышка пламени озарила левый борт судна, и тишина взорвалась рёвом пушек, треском ломающегося рангоута и лопающихся снастей: орудия, снятые с «Арабеллы» и безмолвствовавшие до этой минуты за хорошо замаскированными земляными укреплениями, выпустили свои тридцатидвухфунтовые ядра с убийственно близкого расстояния в испанский флагманский корабль. Беспощадная точность попадания должна была бы открыть полковнику Коуртни, почему капитан Блад не пожалел пороха, чтобы затопить «Атревиду», — ведь теперь, уже имея точный прицел, он мог палить во мраке наугад.

Лишь один ответный беспорядочный залп бортовых орудий дал куда-то в темноту флагманский корабль, после чего адмирал покинул своё разбитое судно, только потому ещё державшееся на воде, что киль его крепко засел в остове затопленного корабля. Вместе с уцелевшими остатками своей команды адмирал поднялся на борт «Индианы» — одного из фрегатов, который, не успев вовремя сбавить ход, врезался в корму флагмана. Так как скорость была невелика, фрегат не особенно пострадал, разбив себе только бушприт, а капитан фрегата не растерялся и тотчас отдал приказ убрать те немногие паруса, что были уже поставлены.

На счастье испанцев, береговые пушки в этот момент перезаряжались. Во время этой короткой передышки «Индиана» приняла на борт спасшихся с флагмана, а шлюп, который шёл следом за «Индианой», быстро оценив положение, сразу же убрал все паруса, на вёслах подошёл к «Индиане», оттянул её за корму от флагмана и вывел на свободное пространство, где второй фрегат, успевший лечь в дрейф, палил наугад по умолкшим береговым укреплениям.

Впрочем, он достиг этим лишь одного: открыл неприятелю своё местонахождение, и вскоре пушки загрохотали снова. Ядро одной из них довершило дело, разбив руль «Индианы», после чего фрегату пришлось взять её на буксир.

Вскоре стрельба прекратилась с обеих сторон, и мирная тишина тропической ночи могла бы снова воцариться над Сент-Джоном, но уже всё население города было на ногах и спешило на берег узнать, что произошло.

Когда занялась заря, на всём голубом пространстве Карибского моря не видно было ни единого корабля, кроме «Арабеллы», стоявшей на якоре в тени отвесного берегового утёса и принимавшей на борт снятые с неё для защиты города пушки, да флагманского галиона, сильно накренившегося на правый борт и наполовину ушедшего под воду. Вокруг разбитого флагманского корабля сновала целая флотилия маленьких лодок и пирог — корсары спешили забрать все ценности, какие были на борту. Свои трофеи они свезли на берег: орудия и оружие, нередко очень дорогое, золотые и серебряные сосуды, золотой обеденный сервиз, два окованных железом сундука, в которых, по-видимому, хранилась казна эскадры — около пятидесяти тысяч испанских реалов, — а также много драгоценных камней, восточных ковров, одежды и роскошных парчовых покрывал из адмиральской каюты. Вся эта добыча была свалена в кучу возле укреплений для последующего дележа, согласно законам «берегового братства».

Когда вывоз трофеев с затопленного корабля был закончен, на берегу появилась упряжка мулов и остановилась возле драгоценной кучи.

— Что это? — спросил капитан Блад, находившийся поблизости.

— От его благородия губернатора, — отвечал негр, погонщик мулов. Чтобы, значит, перевезти всё это.

Капитан Блад был озадачен. Оправившись от удивления, он сказал:

— Весьма обязан, — и распорядился нагружать добычу на мулов и везти на край мыса к лодкам, которые должны были доставить сокровища на борт «Арабеллы».

После этого он направился к дому губернатора.

Его пригласили в длинную узкую комнату; на одной из стен портрет его величества покойного короля Карла II сардонически улыбался собственному отражению в зеркале напротив.

В комнате стоял тоже длинный и тоже узкий стол, на котором лежало несколько книг и гитара; в хрустальной чаше благоухали ветки белой акации. Вокруг стола были расставлены стулья чёрного дерева с прямыми спинками и твёрдыми сиденьями.

Появился губернатор в сопровождении Макартни. Лицо губернатора за ночь словно бы ещё больше вытянулось в длину.

Капитан Блад, с подзорной трубой под мышкой и широкополой шляпой с пышным плюмажем в руке, отвесил низкий поклон.

— Я пришёл проститься с вами, полковник.

— А я только что собирался послать за вами. — Бесцветные глаза полковника встретили прямой, твёрдый взгляд капитана Блада и убежали в сторону. — Мне стало известно о крупных ценностях, снятых вами с разбитого испанского судна. Затем я получил сообщение, что вы погрузили эти ценности на борт вашего корабля. Отдаёте ли вы себе отчёт в том, что эти трофеи являются собственностью его величества короля?

— Мне это неизвестно, — сказал капитан Блад.

— Вот как? В таком случае ставлю вас об этом в известность.

Капитан Блад, снисходительно улыбаясь, покачал головой.

— Это военная добыча.

— Вот именно. А военные действия велись от имени его величества и для защиты колонии его величества.

— Всё правильно, но я-то не состою на службе у его величества.

— Когда я, уступив вашему настоянию, согласился нанять вас и ваших людей для обороны острова, при этом само собой подразумевалось, что вы временно поступаете на службу его величества.

Капитан Блад с удивлением посмотрел на губернатора; казалось, этот разговор его забавляет.

— Чем вы занимались, сэр, прежде чем получить назначение на пост губернатора Подветренных островов? Вы были стряпчим?

— Капитан Блад, вы позволяете себе говорить со мной в оскорбительном тоне!

— Не отрицаю, но вы заслужили даже худшего. Так вы соизволили меня нанять? Какое великодушие! Что было бы сейчас с вами, не окажи я вам эту помощь, которую вы так великодушно от меня приняли?

— Я попрошу вас не уклоняться от темы нашей беседы. — Полковник говорил холодно и чопорно. — Поступив на службу короля Якова, вы тем самым приняли на себя обязательство исполнять действующие в его армии законы. Присвоение вами ценностей с испанского флагманского корабля — это акт разбоя, и, согласно вышеупомянутым законам, вы должны понести за него суровую кару.

Капитан Блад находил, что положение с каждой минутой становится всё более комичным. Он усмехнулся.

— Мой долг с полной очевидностью требует от меня, чтобы я вас арестовал, — продолжал губернатор.

— Но вы, я надеюсь, не собираетесь этого сделать?

— Нет, если вы поспешите воспользоваться моей снисходительностью и уберётесь отсюда без промедления.

— Я уберусь отсюда, как только получу сто шестьдесят тысяч реалов сумму, за которую вы меня наняли.

— Вы предпочли получить вознаграждение в другой форме, сэр. И нарушили при этом закон. Наш разговор окончен, капитан Блад!

Блад посмотрел на него прищурившись. Неужели этот человек такой непроходимый дурак? Или он просто бесчестен?

— О, да вам пальца в рот не клади! — Блад рассмеялся. — По-видимому, я должен теперь провести остаток дней, вызволяя из беды английские колонии! Но тем не менее я не сойду с этого места, пока не получу свои сто шестьдесят тысяч. — Он бросил шляпу на стол, пододвинул себе стул, сел и вытянул ноги. — Жаркая сегодня погодка, полковник, не правда ли?

Глаза полковника гневно сверкнули.

— Капитан Макартни, стража ждёт в галерее. Будьте добры позвать её.

— Вы что же, хотите меня арестовать?

— Само собой разумеется, сэр, — угрюмо отвечал полковник. — Это мой священный долг. Я должен был это сделать в ту самую минуту, когда вы ступили на берег. Ваши поступки доказали мне, что я должен был это сделать, невзирая ни на что! — Он махнул рукой солдату, остановившемуся в дверях. — Капитан Макартни, будьте добры заняться этим.

— О, одну секунду, капитан Макартни! Не спешите так, полковник! Блад поднял руку. — Эторавносильно объявлению войны.

Полковник презрительно пожал плечами.

— Можете называть это как угодно. Сие несущественно.

У капитана Блада полностью развеялись всякие сомнения насчёт честности губернатора. Полковник Коуртни был просто круглый дурак и не видел дальше своего носа.

— Наоборот, это весьма существенно. Раз вы объявляете мне войну, значит, будем воевать. И предупреждаю: став вашим противником, я буду к вам столь же беспощаден, как, защищая вчера вас, был беспощаден к испанцам.

— Чёрт побери! — воскликнул Макартни. — Мы его держим за глотку, а он, слыхали, как разговаривает!

— Другие тоже пробовали держать меня за глотку, капитан Макартни. Пусть это не слишком вас окрыляет. — Блад улыбнулся, потом добавил: — Большое счастье для вашего острова, что война, которую вы мне объявили, может завершиться без кровопролития. В сущности, и сейчас вам должно быть ясно, что она уже ведётся, и притом с большим стратегическим перевесом в мою пользу, так что вам не остаётся ничего другого, как капитулировать.

— Мне это ни в коей мере не ясно, сэр.

— Это лишь потому, что очевидное не сразу бросается вам в глаза. Я прихожу к заключению, что такое свойство, по-видимому, считается у нас на родине совершенно не обязательным для губернатора колонии. Минуту терпения, полковник. Я прошу вас отметить, что мой корабль находится вне вашей гавани. На его борту — две сотни крепких, закалённых в боях матросов, которые с одного маха уничтожат весь ваш жалкий гарнизон, а сорока моих пушек, которые за какой-нибудь час могут быть переправлены на берег, за глаза хватит, чтобы ещё через час от Сент-Джона осталась лишь груда обломков. Мысль о том, что это английская колония, никого не остановит, не надейтесь. Я позволю себе напомнить вам, что примерно одна треть моих людей — французы, а остальные — такие же изгои, как я. Они с превеликим удовольствием разграбят этот город, во-первых, потому, что он назван в честь короля, а имя короля всем им ненавистно, и во-вторых, потому, что на Антигуа стоит похозяйничать хотя бы ради золота, которое вы тут нашли.

Макартни побагровел и схватился за эфес шпаги, однако тут не выдержал полковник. Бледный от гнева, он взмахнул костлявой веснушчатой рукой и заорал:

— Бесчестный негодяй! Пират! Беглый каторжник! Ты забыл, что ничего этого не будет, потому что мы не выпустим тебя обратно к твоим проклятым разбойникам!

— Может быть, нам следует поблагодарить его за предупреждение, сэр? — съязвил капитан Макартни.

— О боже, вы совершенно лишены воображения, как я заметил ещё вчера! А увидав ваших мулов, я понял, чего можно от вас ожидать, и соответственно с этим принял меры. О да! Я приказал моему адъютанту, когда пробьёт полдень, считать, что мы находимся в состоянии войны, переправить пушки на берег и расположить их в форте, наведя жерла на город. Я предоставил ему для этой цели ваших мулов. — Бросив быстрый взгляд на часы над камином, он продолжал: — Сейчас почти тридцать минут первого. Из ваших окон виден форт. — Он встал и протянул губернатору свою подзорную трубу. — Взгляните и убедитесь, что всё, о чём я говорил, уже приводится в исполнение.

Наступило молчание. Губернатор с лютой ненавистью смотрел на Блада. Затем, всё так же молча, схватил подзорную трубу и шагнул к окну. Когда он отвернулся от окна, лицо его было искажено бешенством.

— Но вы тоже кое-чего не учли. Вы-то ещё в наших руках! Я сейчас сообщу вашей разбойничьей шайке, что при первом их выстреле вы будете повешены. Зовите стражу, Макартни. Хватит болтать языком!

— Ещё минуту, — сказал Блад. — Как вы досадно поспешны в своих умозаключениях! Волверстон получил от меня приказ, и ничто, никакие ваши угрозы не заставят его уклониться от этого приказа хотя бы на йоту. Можете меня повесить, воля ваша. — Он пожал плечами. — Если бы я дорожил жизнью, разве бы я избрал ремесло пирата? Однако учтите: после того как вы меня повесите, мои матросы не оставят от города камня на камне. Мстя за меня, они не пощадят ни стариков, ни женщин, ни детей. Подумайте хорошенько и вспомните ваш долг перед королём и вверенной вам колонией долг, который вы по справедливости считаете первостепенным.

Бесцветные глаза губернатора сверлили Блада, словно стремясь проникнуть в самую его душу. Блад стоял перед губернатором неустрашимый, спокойный, и его спокойствие было пугающим.

Полковник поглядел на Макартни, словно ища у него поддержки, но не получил её. Наконец, поборов себя, он произнёс сквозь зубы:

— О будь я проклят! Поделом мне — нечего было связываться с пиратом! Я выплачу вам ваши сто шестьдесят тысяч, чтобы отделаться от вас, и убирайтесь отсюда ко всем чертям! Прощайте!

— Сто шестьдесят тысяч? — Капитан Блад изумлённо поднял брови. — Это вы должны были заплатить мне как своему союзнику. Такое соглашение было заключено нами до объявления войны.

— Какого же дьявола вам ещё нужно?

— Поскольку вы сложили оружие и признали себя побеждённым, мы можем теперь перейти к обсуждению условий мирного договора.

— Каких таких условий? — Раздражение губернатора всё возрастало.

— Сейчас я вам скажу. Прежде всего за оказанную вам помощь вы должны уплатить моим людям сто шестьдесят тысяч. Затем ещё двести сорок тысяч выкуп за город, чтобы избавить его от разрушения.

— Что? Ну, клянусь богом, сэр!..

— Затем, — безжалостно продолжал капитан Блад, — восемьдесят тысяч выкуп за вас лично, восемьдесят тысяч — за вашу семью и сорок тысяч — за всех прочих почтенных граждан этого города, включая и капитана Макартни. Всё это вместе составит шестьсот тысяч, а сумма эта должна быть выплачена в течение часа, иначе будет поздно.

На губернатора страшно было смотреть. Он попытался что-то сказать, но не смог и тяжело упал на стул. Когда дар речи наконец вернулся к нему, голос его дрожал и звучал хрипло:

— Вы… вы напрасно испытываете моё терпение. Вы, может быть, думаете, что я не в своём уме?

— Повесить его надо, полковник, и всё тут, — не выдержал Макартни.

— И сровнять с землёй этот город, спасти который любой ценой — заметьте, любой ценой! — ваш долг, — присовокупил капитан Блад.

Губернатор потёр рукой потный бледный лоб и застонал.

Так продолжалось ещё некоторое время, и всякий раз они возвращались к тому же и повторяли то, что уже было не раз сказано, пока полковник Коуртни неожиданно не рассмеялся довольно истерично.

— Будь я проклят! Остаётся только поражаться вашей скромности. Вы могли потребовать и девятьсот тысяч и даже девять миллионов…

— Разумеется, — сказал капитан Блад. — Но я вообще очень скромен по натуре, а кроме того, имею некоторое представление о размерах вашей казны!

— Но вы же не даёте мне времени! — в отчаянии воскликнул губернатор, показывая тем самым, что он сдался. — Как могу я собрать такую сумму за час?

— Я не стану требовать невозможного. Пришлите мне деньги до захода солнца, и я уведу свой корабль. А сейчас я позволю себе откланяться, чтобы задержать открытие боевых действий. Счастливо оставаться!

Они позволили ему уйти — им ничего больше не оставалось. А на вечерней заре капитан Макартни подъехал верхом к пиратскому форту. За ним следовал слуга-негр, ведя в поводу мула, навьюченного мешками с золотом.

Капитан Блад один вышел из форта им навстречу.

— От меня бы вам этого не дождаться, — проворчал сквозь зубы желчный капитан.

— Я постараюсь запомнить это на случай, если вас когда-нибудь поставят управлять колониями. А теперь, сэр, к делу. Что в этих мешках?

— По сорок тысяч золотом в каждом.

— В таком случае сгрузите мне четыре мешка — сто шестьдесят тысяч, которые я должен был получить за оборону острова. Остальное можете отвезти обратно губернатору вместе с поклоном от меня. Пусть это послужит уроком ему, а также и вам, дорогой капитан, чтобы вы поняли: первый, основной долг каждого человека — это долг перед самим собой, перед собственной совестью и честью, а не перед должностью, и остаться верным этому долгу, одновременно нарушая данное вами слово, нельзя!

Капитан Макартни засопел от изумления.

— Чтоб мне сдохнуть! — хрипло пробормотал он. — Но вы же пират!

— Я — капитан Блад, — холодно прозвучал в ответ суровый голос флибустьера.

Глава 5

ЦЕНА ПРЕДАТЕЛЬСТВА
Капитан Блад был доволен жизнью, другими словами, он был доволен собой.

Стоя на молу в скалистой Кайонской бухте, он смотрел на свои суда. Не без чувства гордости оглядывал он пять больших кораблей, составлявших его флотилию, — ведь когда-то все они, от киля до верхушек мачт, принадлежали Испании. Вон стоит его флагманский корабль «Арабелла» с сорока пушками на борту; красный его корпус и золочёные порты сверкают в лучах заходящего солнца. А рядом — бело-голубая «Элизабет», не уступающая флагману по мощности огня, и позади неё — три корабля поменьше, на каждом — по двадцать пушек, все три захваченные в жаркой схватке, у Маракайбо, откуда он их на днях привёл. Этим кораблям, именовавшимся прежде «Инфанта», «Сан-Филипе» и «Санто-Нинно», Питер Блад присвоил имена трёх парок[77] — «Клото», «Лахезис» и «Атропос», как бы давая этим понять, что отныне они станут вершителями судеб всех испанских кораблей, какие могут им повстречаться в океане.

Проявив в этом случае юмор пополам с учёностью, капитан Блад, как я уже сказал, испытывал довольство собой. Его команда насчитывала около тысячи человек, и при желании он мог в любую минуту удвоить это число, ибо его удача уже вошла в поговорку, а что может быть драгоценней удачи в глазах тех, кто в поисках рискованных авантюр очертя голову следует за вожаком? Даже великий Генри Морган в зените своей славы не обладал такой властью и авторитетом. Нет, даже Монтбар, получивший от испанцев прозвище «Истребитель», не нагонял на них в своё время такого страха, как теперь дон Педро Сангре — так звучало по-испански имя Питера Блада.

Капитан Блад знал, что он объявлен вне закона. И не только король испанский, могуществу которого он не раз бросал вызов, но и английский король, не без основания им презираемый, — оба искали способа его уничтожить. А недавно до Тортуги долетела весть, что последняя жертва капитана Блада — испанский адмирал дон Мигель де Эспиноса, особенно жестоко пострадавший от его руки, — объявил награду в восемьдесят тысяч испанских реалов тому, кто сумеет взять капитана Блада живым и передать ему с рук на руки. Обуреваемый жаждой мщения, дон Мигель не мог удовлетвориться простым умерщвлением капитана Блада.

Однако всё это отнюдь не запугало капитана Блада, не заставило его утратить веру в свою звезду, а посему он вовсе не собирался похоронить себя заживо в надёжной бухте Тортуги. За все страдания, которые он претерпел от людей — а претерпел он немало, — ему должна была заплатить Испания. При этом он преследовал двойную цель: вознаградить себя и в то же время сослужить службу если не презираемому им Стюарту, то Англии, а следовательно, и всему остальному цивилизованному миру, которого алчная, жестокая и фанатичная Испания с присущим ей коварством пыталась лишить всяких связей с Новым Светом.

Питер Блад спускался с мола, где уже улеглась шумная и пёстрая вседневная сутолока, когда из шлюпки, доставившей его к пристани, раздался оклик боцмана с «Арабеллы»:

— Ждать тебя к восьми склянкам, капитан?

— Да, к восьми склянкам! — не оборачиваясь, крикнул Блад и зашагал дальше, помахивая длинной чёрной тростью, как всегда изысканно-элегантный, в тёмно-сером, расшитом серебром костюме.

Он направился к центру города. Большинство прохожих кланялись, приветствуя его, остальные просто глазели. Он шёл по широкой немощёной Рю дю Руа де Франс, которую заботливые горожане обсадили пальмами, стремясь придать ей более нарядный вид. Когда он поравнялся с таверной «У французского короля», кучка корсаров, торчавших у входа, вытянулась в струнку. Из окон доносился приглушённый гул голосов, обрывки нестройного пения, визгливый женский смех и грубая брань, а на фоне этих разнообразных звуков равномерно и глухо стучали игральные кости и звенели стаканы.

Питеру Бладу стало ясно, что его корсары весело спускают золото, привезённое из Маракайбо. Ватага каких-то головорезов, вывалившись наружу из дверей этого дома бесчестия, встретила его приветственными криками. Разве не был он некоронованным королём всех отщепенцев, объединившихся в великое «береговое братство»?

Он помахал тростью, отвечая на их приветствия, и прошёл мимо. У него было дело к господину д’Ожерону, губернатору Тортуги, и это дело привело его в красивый белый дом, стоявший на возвышенности в восточном предместье города.

Капитан Блад, человек осторожный и предусмотрительный, деятельно готовился к тому дню, когда смерть или падение короля Якова II откроют ему путь обратно на родину. С некоторого времени у него вошло в обычай передавать часть своих трофеев губернатору в обмен на векселя французских банков, которые тот переправлял для хранения в Париж. Питер Блад был всегда желанным гостем в доме губернатора, и не только потому, что сделки эти были выгодны д’Ожерону; у губернатора были на это и более глубокие причины: однажды капитан Блад оказал ему неоценимую услугу, вырвав его дочь Мадлен из рук похитившего её пирата. С того дня и сам д’Ожерон, и его сын, и двое дочерей считали капитана Блада самым близким другом своей семьи.

Поэтому не было ничего удивительного в том, что, как только было покончено с делами, мадемуазель д’Ожерон-старшая пожелала прогуляться с гостем по душистой аллее отцовского сада и проводить его до ворот.

Мадемуазель д’Ожерон, жгучая брюнетка, с матово-бледным лицом, высокая и стройная, одетая богато, по последней парижской моде, славилась не только своей романтической красотой, но и романтическим складом характера. И когда в сгущающихся вечерних сумерках она грациозно скользнула в сад за капитаном, её намерения, как выяснилось, носили к тому же несколько романтический оттенок.

— Мосье, я умоляю вас быть начеку, — с лёгкой запинкой произнесла она по-французски. — Вы приобрели себе слишком много врагов.

Питер Блад остановился и, сняв шляпу, так низко склонился перед мадемуазель д’Ожерон, что длинные чёрные локоны почти закрыли его точёное, бронзовое, как у цыгана, лицо.

— Мадемуазель, ваша забота чрезвычайно мне льстит. О да, чрезвычайно. — Он выпрямился, и его дерзкие глаза, казавшиеся совсем светлыми под чёрными как смоль бровями, с весёлой усмешкой встретили её взгляд. — Вы правы, у меня нет недостатка во врагах. Но это — цена известности. Лишь тот, кто ничего не стоит, не имеет врагов. Однако здесь, на Тортуге, у меня врагов нет.

— Вы вполне в этом уверены?

Тон её вопроса заставил его задуматься. Он нахмурился и сказал, пристально вглядываясь в её лицо:

— Вам что-то известно, мадемуазель, как я догадываюсь?

— Почти ничего. Не больше того, что сообщил мне сегодня один из наших слуг. Он сказал, что испанский адмирал назначил награду за вашу голову.

— У адмирала просто такая манера — делать мне комплименты, мадемуазель.

— И ещё он сказал, что Каузак грозился во всеуслышание, что заставит вас пожалеть о том, как вы обошлись с ним в деле у Маракайбо.

— Каузак?

Это имя заставило капитана Блада подумать, что он, пожалуй, поторопился, заявив, будто у него нет врагов на Тортуге. Он совсем забыл про Каузака. Но Каузак, как видно, отнюдь не склонен был забыть про капитана Блада. Он был с Бладом в деле при Маракайбо, но они не поладили, и Каузак по доброй воле откололся от него и крепко на этом просчитался. Однако, как всякий самовлюблённый тупица, он во всём винил капитана Блада, который якобы обвёл его вокруг пальца. После этого он никогда даже не пытался скрыть свою необоснованную ненависть к Бладу.

— Вот как, он грозит мне? — промолвил капитан Блад. — Ну, это несколько опрометчиво и даже нескромно с его стороны. К тому же всем известно, что его никто не обижал. Когда ему показалось, что угрожавшая нам опасность слишком, велика, пожелал отколоться от нас, и мы не стали его удерживать.

— Но он при этом лишился своей доли добычи, и с тех пор над ним и его командой смеётся вся Тортуга. Разве вы не понимаете, какие чувства должен испытывать к вам этот негодяй?

Они уже подходили к воротам.

— Вы будете его остерегаться? — с мольбой спросила девушка. — Постарайтесь держаться от него подальше.

Капитан Блад улыбнулся, тронутый её заботой.

— Я должен это сделать хотя бы для того, чтобы иметь возможность служить вам. — И он церемонно склонился в поцелуе над её рукой.

Однако он не придал особого значения её словам. Что Каузак вынашивает планы мщения — этому он легко мог поверить. Но чтобы Каузак здесь, на Тортуге, решился открыто ему угрожать — это казалось маловероятным: такой трусливый тупица едва ли мог отважиться на столь опасное бахвальство.

Питер Блад вышел за ворота и быстро зашагал в тёплом бархатистом полумраке надвигающейся ночи и вскоре вышел на залитую огнями Рю дю Руа де Франс. Он уже приближался к концу этой почти безлюдной в вечерний час улицы, когда какая-то тень скользнула ему навстречу из проулка.

Он насторожился и замедлил шаг, но тут же увидел, что перед ним женщина, и услышал её негромкий оклик:

— Капитан Блад!

Он остановился. Женщина подошла ближе и заговорила быстро, взволнованно, с трудом переводя дыхание:

— Я видела, вы проходили здесь два часа назад, да было ещё светло, ну я и побоялась заговорить с вами у всех на глазах. Решила: подожду, покуда вы вернётесь. Не ходите дальше, капитан, — вы идёте навстречу опасности, навстречу смерти!

Он был озадачен и только сейчас узнал её. Перед глазами его возникла сцена, разыгравшаяся неделю назад в таверне «У французского короля». Двое пьяных головорезов сцепились из-за женщины — жалкого обломка, вышвырнутого судьбой из Европы и прибитого к островам Нового Света. Эта несчастная, сохранившая ещё некоторую миловидность, но столь же грязная и потрёпанная, как её полуистлевшие лохмотья, пыталась вмешаться в свару, причиной которой была она сама, но один из головорезов отвесил ей хорошую затрещину, и тогда Блад в порыве рыцарского гнева сбил негодяя с ног и вывел женщину из притона.

— Они устроили на вас засаду вот там, недалеко отсюда, — говорила женщина. — Они хотят вас убить.

— Кто — они? — спросил Питер Блад, мгновенно вспомнив предостережение мадемуазель д’Ожерон.

— Их там десятка два. И если только они узнают… если они увидят, как я вас тут остановила… мне сегодня же ночью перережут глотку.

Она пугливо озиралась по сторонам в темноте, голос её дрожал от страха, который, казалось, всё возрастал. Внезапно она хрипло вскрикнула:

— Да не стойте же здесь! Идите за мной, я укрою вас до утра в безопасном месте. Утром вы вернётесь на свой корабль и хорошо сделаете, если не будете его покидать или хотя бы станете ходить не един, а с товарищами. Идёмте! — Она потянула за рукав.

— Спокойней, спокойней! — сказал Питер Блад, высвобождая свой рукав. — Куда это ты меня тащишь?

— Ах, да не всё ли равно куда, раз вы этим избежите опасности! — Она снова с силой потянула его за рукав. — Вы были добры ко мне, и я не могу позволить, чтобы вас убили. А нас обоих зарежут, если вы не пойдёте со мной!

Уступив наконец её уговорам — скорее ради её безопасности, нежели ради своей, — Питер Блад позволил женщине увлечь его за собой с широкой улицы в узкий проулок, из которого она выбежала, чтобы перехватить его. По одной стороне этого проулка стояли на довольно большом расстоянии друг от друга деревянные одноэтажные хибарки, по другой — тянулась ограда какого-то участка.

Возле второй хибарки женщина остановилась. Низенькая дверь была распахнута настежь, внутри тускло мерцал огонёк медной керосиновой лампы.

— Входите, — шепнула женщина.

Две ступеньки вели в хибарку, пол которой был ниже улицы. Питер Блад спустился по ступенькам и шагнул в комнату.

В ноздри ему ударил тяжёлый, тошнотворный запах табачного перегара и коптящей лампы. И прежде чем он успел оглядеться по сторонам в этом тусклом свете, страшный удар по голове, нанесённый сзади каким-то тяжёлым предметом, оглушил его, и в полуобморочном состоянии он повалился ничком на грязный земляной пол.

Женщина пронзительно взвизгнула, но визг, внезапно оборвавшись, перешёл в хриплый, сдавленный стон, словно её душили, и снова наступила тишина.

Капитан Блад не успел пошевелиться, не успел даже собраться с мыслями, как чьи-то ловкие жилистые руки быстро принялись за дело: ему скрутили руки за спину, сыромятными ремнями стянули кисти и лодыжки, затем подняли, пихнули на стул и крепко-накрепко привязали к спинке стула.

Коренастый, похожий на обезьяну человек склонил над ним своё мощное туловище на уродливо коротких кривых ногах. Рукава голубой рубахи, закатанные выше локтя, обнажали длинные мускулистые волосатые руки. Маленькие чёрные глазки злобно поблёскивали на широком, плоском, как у мулата, лице. Красный в белую полоску платок был повязан низко, по самые брови. В огромное ухо было продето тяжёлое золотое кольцо.

Питер Блад молча смотрел на него, стараясь подавить закипавшее в нём бешенство, которое всё усиливалось, по мере того как прояснялось его сознание. Инстинкт подсказывал ему, что гнев, ярость никак не помогут ему сейчас и любой ценой следует их обуздать. Он взял себя в руки.

— Каузак! — с расстановкой произнёс он. — Какая приятная, но неожиданная встреча!

— Да, вот и ты сел наконец на мель, капитан, — сказал Каузак и рассмеялся негромко, злобно и мстительно.

Питер Блад отвёл от него глаза и поглядел на женщину, которая извивалась, стараясь вырваться из рук сообщника Каузака.

— Уймись ты, шлюха! Уймись, не то придушу! — пригрозил ей тот.

— Что вы хотите сделать с ним, Сэм? — визжала женщина.

— Не твоё дело, старуха.

— Нет, моё, моё! Ты сказал, что ему грозит опасность, и я поверила тебе, поверила тебе, лживая ты скотина!

— Ну да, так оно и было. А теперь ему тут хорошо и удобно. А ты ступай туда, Молли. — Он подтолкнул её к открытой двери в тёмный альков.

— Не пойду я!.. — огрызнулась она.

— Ступай, тебе говорят! — прикрикнул он. — Смотри, хуже будет!

И, грубо схватив женщину, которая упиралась и брыкалась что было мочи, он поволок её через всю комнату, выпихнул за дверь и запер дверь на задвижку.

— Сиди там, чёртова шельма, и чтоб тихо было, не то я успокою тебя на веки вечные.

Из-за двери донёсся стон, затем заскрипела кровать — как видно, женщина в отчаянии бросилась на неё, — и всё стихло.

Питер Блад решил, что её участие в этом деле теперь для него более или менее ясно и, по-видимому, закончено. Он поглядел на своего бывшего сотоварища и улыбнулся с наигранным спокойствием, хотя на душе у него было далеко не спокойно.

— Не проявлю ли я чрезмерную нескромность, если позволю себе спросить, каковы твои намерения, Каузак? — осведомился он.

Приятель Каузака, долговязый, вихлястый малый, тощий и скуластый, сильно смахивающий на индейца, рассмеялся, навалившись грудью на стол. Его одежда изобличала в нём охотника. Он ответил за Каузака, который молчал, насупившись, не сводя мрачного взгляда с пленника:

— Мы намерены передать тебя в руки дона Мигеля де Эспиноса.

И, наклонившись к лампе, он оправил фитиль. Пламя вспыхнуло ярче, и маленькая грязная комната словно увеличилась в размерах.

— C’est ca[78], — сказал Каузак. — А дон Мигель, надо полагать, вздёрнет тебя на нок-рее.

— А, так тут ещё и дон Мигель затесался! Какая честь! Верно, это цена, назначенная за мою голову, так раззадорила вас всех? Что ж, это самая подходящая для тебя работёнка, Каузак, клянусь честью! Но всё ли ты учёл, приятель? У тебя впереди по курсу есть кое-какие подводные рифы. Хейтон со шлюпкой должен встретить меня у мола, когда пробьёт восемь склянок. Я и так уже запоздал — восемь склянок пробило час назад, если не больше, и сейчас там поднимается тревога. Все знают, куда я шёл, и отправятся туда искать меня. А ты сам знаешь, ребята, чтобы меня найти, перетряхнут и вывернут наизнанку весь этот город, как старый мешок. Что ждёт тебя тогда, Каузак? Ты подумал об этом? Вся твоя беда в том, что ты начисто лишён воображения, Каузак. Ведь это недостаток воображения заставил тебя удрать с пустыми руками из Маракайбо. И если б не я, ты ещё по сей день потел бы на вёслах на какой-нибудь испанской галере. А ты вот обозлился на меня и, как упрямый болван, не видишь дальше собственного носа, думаешь только о том, чтобы выместить на мне свою злобу, и сам на всех парусах летишь к своей погибели. Если в твоей башке есть хоть крупица здравого смысла, приятель, тебе бы надо сейчас поскорее убрать парус и лечь, пока ещё не поздно, в дрейф.

Но Каузак в ответ лишь злобно покосился на Блада и принялся молча обшаривать его карманы. Его товарищ наблюдал за этим, усевшись на трёхногий сосновый табурет.

— Который час, Каузак? — спросил он.

Каузак поглядел на часы Питера Блада.

— Без минуты половина десятого, Сэм.

— Сдохнуть можно! — проворчал Сэм. — Три часа ждать ещё!

— Там, в шкафу, есть кости, — сказал Каузак. — А тут у нас найдётся, что поставить на кон.

И он ткнул большим пальцем через плечо на стол, где появилась кучка разнообразных предметов, извлечённых из карманов капитана Блада: двадцать золотых монет, немного серебра, золотые часы в форме луковицы, золотая табакерка, пистолет и, наконец, булавка с крупным драгоценным камнем, которую Каузак вынул из кружевного жабо капитана. Рядом лежали шпага Блада и его серый кожаный патронташ, богато расшитый золотом.

Сэм встал, подошёл к шкафу и достал оттуда кости. Он бросил их на стол и, пододвинув свой табурет к столу, сел. Монеты он разделил на две одинаковые кучки. К одной кучке прибавил шпагу и часы, к другой — пистолет, табакерку и булавку с драгоценным камнем.

Питер Блад, внимательно и настороженно следивший за ними, почти не чувствуя боли от удара по голове — так напряжённо искал он в эти минуты какого-либо пути к спасению, — заговорил снова. Страх и отчаяние сжимали его сердце, но он мужественно не позволял себе в этом признаться.

— И ещё одного обстоятельства ты не учёл, — медленно, словно нехотя процедил он сквозь зубы. — А что, если я пожелаю дать за себя выкуп, значительно превосходящий ту сумму, которую испанский адмирал предлагает за мою голову?

Но это не произвело на них впечатления. А Каузак даже поднял его на смех.

— Tiens![79] А ты же был уверен, что Хейтон явится сюда освободить тебя. Как же так?

И он расхохотался, а за ним и Сэм.

— Это вполне вероятно, — сказал капитан Блад. — Вполне вероятно. Но полной уверенности у меня нет. Ничего нет абсолютно верного в этом неверном мире. Даже и то, что испанец заплатит вам эти восемьдесят тысяч реалов, то есть ту сумму, в которую он, как мне сообщили, оценил мою голову. Со мной ты можешь заключить более выгодную сделку, Каузак.

Он умолк, но его острый, наблюдательный взгляд успел уловить алчный блеск, мгновенно вспыхнувший в глазах француза; успел заметить он и хмуро сдвинутые брови второго бандита. Помолчав, он продолжал:

— Ты можешь заключить со мной такую сделку, которая вознаградит тебя за всё, что ты потерял у Маракайбо. Потому что за каждую тысячу реалов, обещанную адмиралом, я предлагаю тебе две.

Каузак онемел с открытым ртом, выпучив глаза.

— Сто шестьдесят тысяч? — ахнул он, не скрывая своего изумления.

Но огромный кулак Сэма обрушился на шаткий стол. Сэм грубо выбранился.

— Хватит! — загремел он. — Как я договорился, так и сделаю. А не сделаю, мне несдобровать… да и тебе, Каузак, тоже. Да неужто ты, Каузак, такая курица, что поверил этому беркуту? Ведь он заклюёт тебя, как только ты выпустишь его на свободу!

— Каузак знает, что я сдержу слово, — сказал Блад. — Мы с ним плавали вместе. Он знает, что моё слово ценится дороже золота даже испанцами.

— Ну и пусть. А для меня оно не имеет цены. — Сэм угрожающе приблизил к капитану Бладу своё скуластое злое лицо с тяжёлыми, набрякшими веками и низким, покатым лбом. — Я пообещался доставить тебя сегодня в полночь в целости и сохранности куда следует, а когда я берусь за дело, я его делаю. Понятно?

Капитан Блад посмотрел на него и, как это ни странно, широко улыбнулся.

— Ну ещё бы, — сказал он. — Ваше разъяснение не оставляет места для загадок.

И он действительно так думал. Ибо теперь для него стало ясно, что это именно Сэм вошёл в сделку с испанцами и не осмеливается нарушить договор, опасаясь за свою жизнь.

— Тем лучше для тебя, — заверил его Сэм. — И если не хочешь, чтобы тебе опять забили кляп в рот, так попридержи свой вонючий язык ещё часика три. Уразумел?

И он снова приблизил к лицу пленника свою скуластую физиономию и уставился на него с угрозой и насмешкой.

Да, капитан Блад уразумел всё. И, уразумев, перестал отчаянно цепляться за единственную соломинку, дававшую ему какой-то проблеск надежды. Он понимал, что должен сидеть здесь, беспомощный, прикрученный к стулу ремнями, и ждать, когда его передадут с рук на руки кому-то ещё, кто доставит его к дону Мигелю де Эспиноса.

О том, что произойдёт дальше, он старался не думать. Он знал чудовищную жестокость испанцев, и для него не составляло труда представить себе, как будет неистовствовать адмирал. Холодный пот прошиб его при одной мысли об этом. Неужто его феерическая, головокружительная карьера должна оборваться столь бесславно? Неужто ему, победителю, горделиво бороздившему воды Мэйна, суждено безвестно сгинуть, барахтаясь в грязной воде какого-нибудь трюма! Он не мог возлагать никаких надежд на поиски, уже сейчас, вероятно, предпринятые Хейтоном. Да, конечно, ребята перевернут вверх дном весь город — в этом он нисколько не сомневался. Но он не сомневался и в том, что, когда они доберутся сюда, будет уже слишком поздно. Они могут выследить этих двух предателей и жестоко отомстить им, но ему это уже не поможет.

От страстного, неистового желания вырваться на свободу в голове у него мутилось, отчаяние парализовало ум и волю. Тысяча преданных ему душой и телом людей были здесь, рядом, — стоило, казалось, только крикнуть… но он был бессилен призвать их на помощь и вскоре будет отдан во власть мстительного кастильца! Эта мысль, сколько бы он ни гнал её от себя, настойчиво возвращалась к нему снова и снова; она стучала в висках, качалась, словно маятник, в его мозгу, мешала сосредоточиться…

А затем внезапно ему удалось овладеть собой.

Мозг прояснился и заработал деятельно и чётко, почти сверхъестественно чётко. Питер Блад знал цену Каузаку — это был алчный, продажный прохвост, готовый предать любого ради своей корысти. И этот Сэм тоже, вероятно, не лучше, а может, даже и хуже; ведь его-то толкнула на это дело одна только жажда наживы — проклятые испанские деньги, цена его, Питера Блада, жизни. Питер Блад пришёл к заключению, что он слишком рано оставил попытки перещеголять в щедрости испанского адмирала, перебить его цену. Можно ещё попытаться бросить кость этим двум грязным псам, чтобы они перегрызли из-за неё друг другу глотку.

Некоторое время он молча наблюдал за ними, подмечая злобный и жадный блеск глаз, то следивших за падением костей, то поглядывавших на жалкие кучки золота, оружие и прочие предметы, от которых негодяи очистили его карманы и за обладание которыми сражались теперь, коротая время в ожидании назначенного часа за игрой в кости. А затем он услышал свой собственный голос, громко нарушивший тишину:

— Вы тут тратите время на игру из-за какого-нибудь полпенса, а стоит вам протянуть руку, и каждый из вас станет богачом.

— Ты опять за своё? — заворчал Сэм.

Но капитан Блад и ухом не повёл и продолжал дальше:

— К той цене крови, которую назначил испанский адмирал, я делаю надбавку в триста двадцать тысяч. Покупаю у вас мою жизнь за четыреста тысяч реалов.

Сэм, разозлившись, вскочил было на ноги, да так и окаменел, поражённый грандиозностью названной суммы; Каузак поднялся тоже, и они стояли друг против друга по обе стороны стола, дрожа от возбуждения; ни тот, ни другой не произнёс ещё ни слова, но глаза их уже загорелись алчным огнём. Наконец француз нарушил молчание:

— Боже милостивый, четыреста тысяч! — Он вымолвил это медленно, с трудом ворочая языком, словно стремясь, чтобы огромная цифра проникла в его мозг и дошла до сознания его соучастника. Он повторил: — Четыреста тысяч, по двести тысяч на каждого! Разрази меня гром! За такие денежки стоит рискнуть, а, Сэм?

— Куча денег, что и говорить, — задумчиво проговорил Сэм. Потом он вдруг опомнился: — Чума на тебя! Так ведь это слова! Кто им поверит? Попробуй освободи-ка его, как ты тогда заставишь его платить, да он…

— О нет, я заплачу, — сказал Блад. — Каузак может подтвердить, что я всегда плачу. Учтите, — добавил он, помолчав, — что такая сумма, даже если её поделить, сделает каждого из вас богачом, и вы до конца дней своих будете жить припеваючи, в полном достатке. — Он рассмеялся. — Ну же, ребята, не валяйте дурака!

Каузак облизнул пересохшие губы и поглядел на своего компаньона.

— Давай рискнём, — заискивающе пробормотал он. — Сейчас ещё десяти нет, и мы до полуночи успеем удрать так далеко, что испанцам нас ни в жизнь не догнать.

Но переубедить Сэма было нелегко. Он размышлял. И хотя приманка была велика, Сэм никак не мог решиться принять это соблазнительное предложение, ибо ему мерещилась в нём двойная опасность. Связавшись с испанцами, он теперь боялся отступиться от них: ему казалось, что тогда его неминуемо ждёт гибель, либо от руки разъярённых испанцев, которых он предаст, либо от руки самого Блада, который, если его освободить, конечно, ничего им не простит. Так лучше уж без особого риска взять верные сорок тысяч, чем гоняться за какими-то призрачными сотнями тысяч, раз это к тому же сопряжено с такой опасностью.

— Не бывать этому, и всё! — сердито закричал он. — А ты, капитан, заткнись! Я, кажется, тебя предупреждал.

— А, чёрт! — хрипло выругался Каузак. — А я говорю, что стоит рискнуть! Стоит!

— Ты говоришь? А ты-то чем рискуешь? Испанцы даже не знают, что ты ввязался в это дело. Тебе легко, приятель, говорить «стоит рискнуть!», когда тебе и рисковать-то не придётся. Вот мне — другое дело. Если я надую испанца, он сразу смекнёт, чем тут пахнет. Да что толковать! Я дал слово, а я своему слову хозяин. И хватит об этом.

Решительный, свирепый, он стоял напротив Каузака по другую сторону стола, и Каузак, хмуро глянув на тощее непреклонное лицо, вздохнул с досадой и снова опустился на табурет.

Блад ясно видел, что в душе француза клокочет злоба. Несмотря на мстительную ненависть, которую этот корыстный мошенник питал к Бладу, завладеть деньгами своего врага было для него соблазнительнее, чем лишать его жизни, и нетрудно было догадаться, какую досаду испытывает он, видя, что возможность крупной наживы уплывает у него из-под носа только потому, что для его компаньона это сопряжено с риском.

Некоторое время эта достойная парочка хранила молчание. Молчал и Блад, считая, что ему пока не следует ничего добавлять к уже сказанному, так как сейчас это не принесёт плодов. Вместе с тем он всё же испытывал некоторое удовлетворение, видя, что ему удалось посеять рознь между компаньонами.

Когда же он наконец заговорил, нарушив нависшее в комнате угрюмое молчание, его слова, казалось, имели мало связи со всем предыдущим.

— Хотя вы, по-видимому, твёрдо решили продать меня испанцам, это ещё отнюдь не причина, чтобы я умирал тут у вас от жажды. В горле у меня пересохло, как в солончаковой пустыне, ей-богу.

И хотя мучившая его жажда служила для него лишь предлогом, чтобы достичь своей цели, тем не менее она была отнюдь не притворной, и надо сказать, что его тюремщики так же сильно от неё страдали. Воздух в этой комнате с запертыми наглухо дверями и окнами был нестерпимо удушлив. Сэм провёл рукой по влажному лбу и стряхнул капельки пота.

— Дьявол! Ну и жарища! — пробормотал он. — Мне тоже пить охота.

Каузак облизнул воспалённые губы.

— А здесь в доме нет ничего? — спросил он.

— Нету. Да тут до таверны два шага. — Сэм поднялся со стула. — Пойду принесу кувшин вина.

Душа Питера Блада снова взмыла ввысь на крыльях надежды. Произошло именно то, чего он добивался. Зная пристрастие этих подонков к бутылке, он рассчитывал, что разговор о жажде легко повлечёт за собой желание её удовлетворить, а это, в свою очередь, приведёт к тому, что один из них отправится за вином, и, если повезёт, это будет Сэм. А уж с Каузаком-то он договорится в два счёта — в этом капитан Блад не сомневался.

И тут этот кретин Каузак проявил излишнее нетерпение и тем испортил всё дело. Он тоже вскочил на ноги.

— Кувшин вина! Вот это дело! — заорал он. — Давай ступай скорей! Я сам прямо помираю — так в глотке пересохло.

Голос его задрожал от волнения, и ухо Сэма сразу уловило эту нетерпеливую дрожь. Он приостановился, внимательно вгляделся в своего компаньона и как в открытой книге прочёл на лице этого мелкого жулика все его коварные намерения.

Губы его скривились в усмешке.

— Я что-то передумал, — медленно произнёс он, — Лучше уж ты ступай, а я здесь покараулю.

У Каузака отвалилась челюсть; он даже побледнел. И капитан Блад уже в третий раз проклял в душе его непроходимую глупость.

— Ты что — не доверяешь мне? — проворчал Каузак.

— Да нет… Не то чтобы… — последовал уклончивый ответ. — Только уж лучше я останусь.

Тут Каузак и в самом деле рассвирепел:

— Ах, так! Да пошёл ты к дьяволу! Если ты мне не доверяешь, так я тебе тоже не доверяю.

— А тебе незачем мне доверять. Ты знаешь, что меня его посулы не соблазняют. Значит, мне его и сторожить.

Минуты две эти гнусные союзники молча сверлили друг друга взглядом и только сопели сердито. Затем Каузак угрюмо отвёл глаза в сторону, пожал плечами и отвернулся, словно поневоле признавая, что против доводов Сэма не поспоришь. Он постоял ещё немного, прищурившись, о чём-то размышляя. И, как видно приняв внезапно какое-то решение, произнёс:

— Да ладно, пойду! — повернулся и быстро вышел из комнаты.

Когда дверь за французом захлопнулась, Сэм опустился на табурет. Блад прислушивался к быстро удаляющимся шагам, пока они не замерли вдали. И неожиданно громко расхохотался, заставив вздрогнуть своего стража.

Сэм подозрительно на него поглядел:

— Что это тебя так разбирает, капитан?

Блад, как мы знаем, предпочёл бы иметь дело с Каузаком. С тем он мог действовать наверняка. Добиться чего-нибудь от Сэма представлялось маловероятным, ибо он явно боялся испанцев как огня. И тем не менее испробовать надо было всё, любую, самую ничтожную возможность.

— Меня забавляет твоя беспечность, — отвечал капитан Блад. — Сторожить меня ты ему не доверил, а за вином отпустил…

— Так что ж за беда?

— А если он вернётся не один? — загадочно проронил капитан Блад.

— Чума на него! — вскричал Сэм. — Пусть он только попробует со мной такие шутки шутить, пристрелю, как собаку! Я с этими шутниками не церемонюсь.

— Тебе так и так нужно от него избавиться, Сэм. Это же мерзавец и предатель, мне ли его не знать. Ты ему стал сегодня поперёк дороги, и он тебе этого не забудет. Сам бы мог понять — ты же видишь, как он предал меня. Да только ты всё равно ничего не понимаешь. У тебя есть глаза, Сэм, но ты видишь не больше, чем слепой щенок. И голова у тебя вроде есть, но её вполне могла бы заменить и тыква, иначе ты не стал бы колебаться между испанцем и мной.

— А, ты опять про это!

— Да, разумеется. Предлагаю тебе четыреста тысяч и ручаюсь честью, что не буду помнить зла и мстить тебе. Даже Каузак пытался тебе втолковать, что моему слову можно верить, — он-то не колебался принять моё предложение.

Питер Блад умолк. Бандит-охотник молча смотрел на него, размышляя. Лицо у него посерело от волнения, пот крупными каплями выступил на лбу.

— Четыреста тысяч, говоришь? — прохрипел он наконец.

— Ну, а то как же? Зачем тебе делиться с этим французом? Думаешь, он стал бы делиться с тобой? Он бы, уж конечно, постарался всадить тебе нож в спину, а все денежки положить себе в карман. Ну же, Сэм, смелей, не упусти своего счастья! К дьяволу испанцев! Чего ты их боишься! Ты боишься каких-то призраков. Я защищу тебя от них! На борту моего флагманского корабля ты будешь в полной безопасности.

Сэм оживился, глаза его сверкнули, но тут же потухли снова, затуманенные тревогой.

— Четыреста тысяч… Да больно уж риск велик…

— Да какой же риск — ровным счётом никакого, — сказал капитан Блад. — Вполовину меньше риска, чем продавать меня испанцам. Ведь рано или поздно эта сделка выйдет наружу, и тогда, приятель, тебе живым из Тортуги не уйти. И даже если ты отсюда улизнёшь, мои ребята разыщут тебя и на дне морском.

— Да откуда они про меня узнают?

— Найдётся кто-нибудь, кто им донесёт, — так всегда бывает. Дурак ты был, что взялся за это дело, и дважды дурак, что связался с Каузаком, он же повсюду кричал, что рассчитается со мной. Так на кого же в первую очередь падёт подозрение, как не на него? И как только его схватят — а уж схватят его как пить дать! — он тут же выдаст тебя, можешь не сомневаться.

— Провалиться мне, а ведь ты верно говоришь! — вскричал Сэм, когда все эти соображения, совсем не приходившие ему на ум, проникли наконец в его сознание.

— И всё остальное, что я тебе говорю, тоже верно, Сэм, уж ты не сомневайся.

— Постой, дай мне подумать.

Питер Блад и на этот раз почёл за лучшее ограничиться сказанным. Пока что в этом разговоре с Сэмом он достиг такого успеха, на который даже не смел надеяться. Сомнение в душе Сэма посеяно — оставалось ждать, чтобы оно дало всходы.

Минуты бежали. Сэм, положив локти на стол, опустив голову на скрещённые руки, сидел неподвижно, погружённый в свои думы. Когда он наконец поднял голову, Питер Блад при желтоватом свете лампы заметил, как побледнело его блестевшее от пота лицо. «Как глубоко проник в душу Сэма влитый по капле яд?» — думал пленник. Внезапно Сэм вытащил из-за пояса пистолет и обследовал затравку. Питеру Бладу эти его действия показались довольно зловещими, и особенно потому, что Сэм не сунул пистолет обратно за пояс. Он продолжал возиться с пистолетом; изжелта-серое лицо егобыло мрачно, губы твёрдо сжаты.

— Сэм, — негромко окликнул его капитан Блад. — Ну, что ты надумал?

— Я не дам этому ублюдку одурачить меня.

— А дальше что?

— А дальше там видно будет.

Питер Блад с трудом подавил в себе желание подстрекнуть этого дубину ещё раз.

В полном молчании, нарушаемом лишь тиканьем часов Питера Блада, лежавших на столе, время тянулось бесконечно. Наконец где-то далеко в переулке послышался звук шагов. Шаги приближались, звучали всё громче, дверь распахнулась, и на пороге возник Каузак с большим чёрным бурдюком вина в руках.

Сэм уже вскочил на ноги, правую руку он держал за спиной.

— Куда это ты провалился? — проворчал он. — Почему так долго?

Каузак был бледен и запыхался, словно бежал бегом. Мозг Питера Блада, работавший в эти минуты с поразительной точностью, мгновенно отметил, что Каузак и не думал бежать. В чём же причина его состояния? Видимо, оно являлось следствием волнения или страха.

— Я торопился, — сказал француз, — да уж больно пить захотелось. Задержался малость, чтобы прополоскать глотку. Вот твоё вино.

Он плюхнул бурдюк на стол.

И в то же мгновение Сэм почти в упор выстрелил ему прямо в сердце.

Картина, которая предстала взору Питера Блада в клубах ядовитого дыма, заставившего его закашляться, запечатлелась в его памяти на всю жизнь. Каузак лежал на полу ничком, тело его судорожно подёргивалось, а Сэм, перегнувшись через стол, смотрел на него, и на тощем лице его играла хищная усмешка.

— Я с тобой, французская скотина, не желаю попадать впросак, — дал он своё запоздалое объяснение, словно убитый мог ещё его слышать.

Затем он положил пистолет и потянулся к бурдюку. Запрокинув голову, он вылил изрядное количество вина в свою пересохшую глотку. Громко чмокнул, облизнул губы, опустил бурдюк на стол и скорчил гримасу, словно почувствовав во рту горький привкус. Внезапно страшная догадка сверкнула в его мозгу, и в глазах отразился испуг. Он снова схватил бурдюк и понюхал вино, громко, точно собака, втягивая ноздрями воздух. Лицо его посерело, расширенными от ужаса глазами он уставился на Питера Блада и сдавленным голосом выкрикнул одно-единственное слово:

— Манзанилла!

Схватив бурдюк, он швырнул его в распростёртое на полу мёртвое тело, изрыгая чудовищную брань.

А в следующее мгновение он уже скорчился от боли, схватившись руками за живот. Забыв о Бладе, обо всём, кроме сжигавшего его внутренности огня, он собрал последние силы, бросился к двери и пинком распахнул её.

Это усилие, казалось, удесятерило его муки. Страшная судорога согнула его тело пополам, так что колени почти упёрлись в грудь, и сыпавшаяся с его языка брань перешла в нечленораздельный, звериный вой. Наконец он рухнул на пол и лежал, обезумев от боли, извиваясь, как червяк.

Питер Блад угрюмо смотрел на него. Он был потрясён, но не озадачен. К этой загадке, собственно, не требовалось подбирать ключа — единственное членораздельное слово, произнесённое Сэмом, полностью проливало на неё свет.

Едва ли ещё когда-нибудь возмездие столь своевременно и быстро настигало двух преступных негодяев. Каузак подбавил в вино сок ядовитого яблока, раздобыть который ничего не стоило на Тортуге. Желая отделаться от своего компаньона, чтобы ударить по рукам с капитаном Бладом и забрать себе весь выкуп, он отравил сообщника в ту минуту, когда сам уже пал от его руки.

Острый ум капитана Блада выручил его и на этот раз из беды, однако в известной мере он должен был благодарить за избавление от смерти и свою счастливую звезду.

Корчившийся на полу человек мало-помалу затих. Теперь он лежал совершенно неподвижно на пороге распахнутой двери.

Капитан Блад, безуспешно пытавшийся порвать путы, чтобы оказать ему помощь, услышал стук в дверь, ведущую в альков; тут он вспомнил о женщине, бессознательно завлёкшей его в эту западню. Как видно, звук выстрела и вопли Сэма побудили её к действию.

— Постарайтесь выломать дверь! — крикнул ей капитан Блад. — Здесь теперь никого нет, кроме меня.

Жидкая дощатая дверь быстро поддалась, когда женщина налегла на неё плечом. Растрёпанная, с одичалым взором, она ворвалась в комнату и, взвизгнув, приросла к месту при виде представшей её глазам картины.

— Перестань визжать, голубушка! — резко прикрикнул на неё Блад, чтобы сразу привести её в чувство. — Тебе нечего их теперь страшиться. Они не больше могут причинить тебе вреда, чем эти табуретки. Мертвецы ещё никому не делали зла. Вон там валяется нож. Возьми и разрежь эти чёртовы ремни.

Через минуту он был уже на ногах и отряхивал свой помятый плюмаж. Потом взял шпагу, пистолет, часы и табакерку. Золотые монеты он сгрёб в одну небольшую кучку на столе и присоединил к ним булавку с драгоценным камнем.

— Буду рад, если это поможет тебе вернуться на родину, — сказал он женщине. — Ведь где-нибудь-то родина у тебя есть?

Женщина разрыдалась. Капитан Блад взял шляпу, поднял валявшуюся на полу трость и, пожелав женщине доброй ночи, вышел из хибарки.

Десять минут спустя он столкнулся на молу с возбуждённой толпой корсаров с горящими факелами в руках. Это была поисковая партия, которую Хагторп и Волверстон отрядили прочесать город. Единственный глаз Волверстона яростно сверкнул при виде капитана Блада.

— Где ты околачиваешься, дьявол тебя раздери? — спросил Волверстон.

— Пытался выяснить, приносят ли счастье деньги, полученные ценой предательства, — отвечал капитан Блад.

Глава 6

ЗОЛОТО САНТА-МАРИИ
Флотилия корсаров — пять больших кораблей — мирно стояла на якоре у западного берега Дарьенского залива. В кабельтове от неё прозрачно-голубые волны, пронизанные опаловым сиянием утренних лучей, чуть слышно набегали на серебристый полумесяц отлогого песчаного пляжа, за которым отвесной стеной высился лес, сочно-зелёный после только что выпавших дождей. На опушке, среди пламенеющих рододендронов, подобно сторожевому форпосту джунглей, окаймлявших леса, темнели палатки и наспех сколоченные, крытые пальмовыми листьями бревенчатые хижины лагеря корсаров. Разбив здесь свой бивуак, матросы капитана Блада производили кое-какую починку и запасались провиантом — мясом жирных черепах, которых на этом берегу было видимо-невидимо. Пёстрое пиратское воинство, насчитывавшее свыше восьмисот человек, шумело, как потревоженный улей. Здесь преобладали англичане и французы, но встречались также голландцы и было даже несколько индейцев-метисов. Сюда стекались искатели счастья из Эспаньолы, лесорубы из Кампече, беглые матросы и беглые каторжники, рабы с плантаций и прочие изгои и отщепенцы как из Старого Света, так и из Нового, объявленные у себя на родине вне закона.

Было ясное апрельское утро. Трое индейцев вышли из леса и вступили в лагерь. Впереди шёл высокий широкоплечий индеец с длинными руками и горделивой осанкой. Одежду его составляли штаны из недублёных шкур и красное одеяло, накинутое на плечи, как плащ. Обнажённая грудь была расписана чёрными и красными полосами. Золотая пластинка в форме полумесяца, продетая в нос, покачивалась над верхней губой, в ушах поблёскивали массивные золотые кольца. Пучок орлиных перьев торчал в иссиня-чёрных гладких и блестящих волосах. В руке он держал копьё, опираясь на него, как на посох.

Он спокойно, без тени замешательства, вступил в толпу глазевших на него корсаров и на весьма примитивном испанском языке объявил им, что он — кацик Гванахани, прозванный испанцами Бразо Ларго[80], и попросил отвести его к капитану, которого он также назвал на испанский лад — дон Педро Сангре.

Корсары подняли его на борт флагманского корабля «Арабелла», где в капитанской каюте ему оказал любезный приём высокий худощавый человек, одетый элегантно, как испанский гранд; его бронзово-смуглое мужественное лицо с резко очерченными скулами и орлиным носом могло бы принадлежать индейцу, если бы не пронзительно-синие глаза.

Бразо Ларго, без лишних слов, ввиду незначительности их запаса, тотчас приступил прямо к делу:

— Вы идите со мной, я вам давать много испанский золото. — И добавил несколько неожиданно и не совсем к месту: — Карамба!

Синие глаза капитана взглянули на него с интересом. Рассмеявшись, он ответил на отличном испанском языке, которым овладел ещё в те далёкие годы, когда его разрыв с цивилизацией не был столь полным:

— Вы явились как раз вовремя. Карамба! Где же находится это испанское золото?

— Там! — Индеец неопределённо махнул рукой куда-то в западном направлении. — Десять дней ходу.

Капитан Блад хмуро сдвинул брови. Ему вспомнился поход Моргана через перешеек, и он спросил наугад:

— Панама?

Но индеец покачал головой, и на суровом его лице отразилось нетерпение.

— Нет. Санта-Мария.

На корявом испанском языке он стал объяснять, что на берег реки, носящей это название, свозится всё золото, добываемое в окрестных горах, а оттуда его потом переправляют в Панаму. И как раз в это время года золота скапливается там очень много, но скоро его увезут. Если капитан Блад хочет захватить это золото, а его сейчас там видимо-невидимо — это Бразо Ларго хорошо известно, — надо отправляться туда тотчас же.

У капитана Блада ни на секунду не возникло сомнения в искренности этого кацика и в отсутствии у него злого умысла. Лютая ненависть к Испании горела в груди каждого индейца и бессознательно делала его союзником любого врага испанской короны.

Капитан Блад присел на крышку ларя под кормовыми окнами и поглядел на гладь залива, искрившуюся в лучах солнца.

— Сколько потребуется на это людей? — спросил он.

— Сорок десять. Пятьдесят десять, — ответил Бразо Ларго, из чего капитан Блад вывел заключение, что потребуется человек четыреста — пятьсот.

Он подробно расспросил индейца о стране, через которую им предстояло пройти, и о Санта-Марии — о его оборонительных укреплениях. Индеец обрисовал всё в самом благоприятном свете, решительно отметая всякие затруднения, и пообещал, что не только сам поведёт их, но и даст им носильщиков, чтобы помочь тащить снаряжение. Глаза его сверкали от возбуждения, он без конца твердил одно:

— Золото. Много-много испанский золото. Карамба! — Он, словно попугай, так часто испускал этот крик, так явно горел желанием увлечь Блада своей затеей, что тот уже начал спрашивать себя, не слишком ли большую заинтересованность проявляет индеец, чтобы быть правдивым до конца.

Его подозрения вылились в форме вопроса:

— Ты очень хочешь, чтобы мы отправились в эту экспедицию, друг мой?

— Да, вы пойти. Пойти. Испанцы любят золото. Гванахани не любит испанцев.

— Ты, значит, хочешь насолить им? Да, похоже, что ты их крепко ненавидишь.

— Ненавидишь! — как эхо повторил Бразо Ларго. Губы его искривились; он издал резкий гортанный звук: — Гу! Гу! — словно подтверждая: «Да, да!»

— Ладно, я должен подумать.

Капитан Блад крикнул боцмана и поручил индейца его попечению. С квартердека «Арабеллы» рожок проиграл сигнал к сбору на военный совет, который собрался тотчас, как только все, кому положено было на нём присутствовать, поднялись на борт.

Как и подобало представителям этого необычного воинства, раскинувшего свой лагерь на берегу, корсары, собравшиеся вокруг дубового стола в капитанской каюте, являли глазам довольно пёстрое зрелище. Во главе стола сидел сам капитан Блад, похожий на испанского гранда в своём роскошном мрачном одеянии, чёрном с серебром, в пышном чёрном парике, длинные локоны которого ниспадали на воротник; бесхитростная простодушная физиономия Джерри Питта и его простая домотканая одежда изобличали в нём английского пуританина, каким он, в сущности, и был; Хагторп, суровый, коренастый, крепко сбитый, в добротной, но мешковато сидевшей одежде, был настоящий морской волк с головы до пят и легко мог бы сойти за капитана любого торгового флота; геркулес Волверстон, чей единственный глаз горел свирепым огнём, далеко превосходящим свирепость его натуры, медно-смуглый, живописно-неряшливый в своей причудливой пёстрой одежде, был, пожалуй, единственным корсаром, внешность которого соответствовала его ремеслу; Маккит и Джеймс имели вид обычных моряков, а Ибервиль — командир французских корсаров, соперничавший в элегантности костюма с Бладом, внешностью и манерами больше походил на версальского щёголя, нежели на главаря шайки отчаянных, кровожадных пиратов.

Адмирал — титул этот был недавно присвоен капитану Бладу его подчинёнными и приверженцами — изложил совету предложение Бразо Ларго. От себя он добавил только, что поступило оно довольно своевременно, ибо они в настоящую минуту сидят без дела.

Предложение, как и следовало ожидать, пришлось не по душе тем, кто по натуре своей прежде всего были моряками, — Джерри Питту, Маккиту и Джеймсу. Каждый из них по очереди указывал на опасности и трудности большого похода в глубь страны. Хагторп и Волверстон, окрылённые тем, что они смогут нанести испанцам весьма чувствительный удар, сразу ухватились за предложение и напомнили совету об удачном набеге Моргана на Панаму. Ибервиль, француз и гугенот, осуждённый и изгнанный за свою веру и пылавший одним желанием — перерезать горло испанским фанатикам, где, когда и кому безразлично, также высказался за поход в выражениях столь же изящных и утончённых, сколь жесток и кровожаден был их смысл.

Так голоса разделились надвое, и теперь от решения Блада зависел исход спора. Но адмирал колебался и, в конце концов, предоставил командам решать самим. Если желающих наберётся достаточно, он поведёт их на перешеек. Остальные могут оставаться на кораблях.

Командиры одобрили его решение, и все тотчас сошли на берег, взяв индейца с собой. На берегу капитан Блад обратился с речью к своим корсарам, беспристрастно изложив им все «за» и «против».

— Сам я пойду с вами в том случае, — сказал он, — если среди вас наберётся достаточно охотников. — Вытащив из ножен свою рапиру, он, как некогда Писарро, провёл остриём линию на песке. — Все, кто хочет идти со мной на перешеек, встаньте с наветренной стороны.

Не меньше половины корсаров шумными возгласами выразили желание отправиться в поход. В первую очередь, это были беглецы с Эспаньолы, привыкшие сражаться на суше, самые отчаянные головы этого отчаянного воинства, а за ними — почти все лесорубы из Кампече, не страшившиеся ни джунглей, ни болот.

Бразо Ларго, медное лицо которого сияло от удовольствия, отправился за своими носильщиками и пригнал их на следующее же утро — пятьдесят здоровенных рослых индейцев. Корсары были уже готовы двинуться в путь. Они разделились на три отряда — под командованием Волверстона, Хагторпа и Ибервиля, сменившего свои кружева и банты на кожаные штаны охотника.

Впереди шли индейцы, тащившие всё снаряжение: палатки, шесть небольших медных пушек, железные ящики с зажигательными ядрами, хороший запас продовольствия — лепёшки и сушёную черепашину — и ящик с медикаментами. С палуб кораблей рожок протрубил им прощальный сигнал; Питт, оставшийся за главного, дал — из чистого озорства — орудийный залп, и джунгли поглотили искателей приключений.

Десять дней спустя, покрыв около ста шестидесяти миль, отряды остановились в волнующей близости от цели своего похода. Первая половина пути оказалась наиболее тяжёлой: шесть дней пробирались отряды среди скалистых круч, преодолевая один перевал за другим. На седьмой день они расположились на отдых в большом индейском поселении, где вождь кациков, уведомленный Бразо Ларго о цели похода, оказал им торжественный приём. Произошёл обмен подарками: одна сторона преподнесла ножи, ножницы и бусы, другая — бананы и сахарный тростник. Отсюда отряды двинулись дальше, получив значительное подкрепление в лице индейцев.

На рассвете они вышли к реке Санта-Мария, где погрузились в приготовленные для них индейцами пироги. Поначалу этот способ передвижения показался им далеко не столь лёгким и приятным, как они ожидали. То и дело, не покрыв и расстояния, на которое летит брошенный от руки камень, приходилось останавливаться и перетаскивать свои челны через скалистые пороги или поваленные поперёк потока деревья, и так продолжалось целые сутки, а на следующие сутки повторялось снова. Но вот наконец река стала глубже, раздалась вширь, и индейцы, бросив шесты, с помощью которых они управляли пирогами, взялись за вёсла.

Глубокой ночью они приблизились к поселению Санта-Мария на расстояние пушечного выстрела. Город был скрыт за излучиной реки, но до него оставалось не больше полумили.

Корсары принялись выгружать оружие и амуницию — пушки, мушкеты, ящики с патронами, пороховницы, сделанные из рогов, — всё, что было надёжно упаковано и укреплено в пирогах. Они не решились раскладывать костры, чтобы не выдать своего присутствия, и, выставив дозорных, легли отдохнуть до рассвета.

Капитан Блад рассчитывал захватить испанцев врасплох и, прежде чем они успеют принять меры к обороне города, взять его без кровопролития. Эти расчёты, однако, не оправдались: на заре из города стала доноситься стрельба и барабаны забили тревогу, предупреждая корсаров, что их приближение не осталось незамеченным.

Волверстону выпала честь возглавить авангардный отряд, состоявший из сорока корсаров, вооружённых самодельными гранатами — цилиндрическими жестянками, заполненными порохом и смолой. Остальные корсары тащили пушки, находившиеся под командой Огла — канонира с флагманского корабля. Отряд Хагторпа шёл вторым, Ибервиль со своим отрядом двигался в арьергарде.

Быстрым шагом они прошли через лес, за которым начиналась саванна, и примерно в четверти мили от опушки леса увидели свой Эльдорадо[81].

Вид этого поселения разочаровал их. Вместо богатого испанского города, рисовавшегося их воображению, они увидели несколько деревянных одноэтажных строений, крытых пальмовыми листьями или тростником, сгрудившихся вокруг часовни и охраняемых фортом. Посёлок, в сущности, представлял собой лишь пересыльный пункт, куда свозилось золото, добываемое в окрестных горах, и население его состояло почти исключительно из гарнизона и рабов, занятых добычей золота на приисках. Глинобитный форт, повёрнутый лицом к реке, боком к саванне, растянулся почти на длину посёлка. Кроме того, для защиты от враждебно настроенных индейцев Санта Мария был окружён крепким частоколом футов в двадцать высотой, с бойницами для мушкетов.

Дробь барабанов затихла, но когда корсары, прежде чем двинуться к городу, выслали из леса на разведку несколько лазутчиков, те отчётливо услышали шум и движение за частоколом. На бруствере форта стояла небольшая кучка людей в кирасах и шлемах. За частоколом, колыхаясь, поднимался к небу дымок — значит, испанские мушкетёры не дремали, и их запальные фитили уже начали тлеть.

Капитан Блад приказал выдвинуть вперёд пушки, решив пробить брешь в северо-восточном углу частокола, где штурмующие были бы менее всего уязвимы для обстрела из пушек форта. В соответствии с этим приказом Огл двинул вперёд свою батарею под прикрытием выступающего клином леса. Но лёгкий восточный бриз донёс дым их запалов до форта, выдал их присутствие и вызвал на них огонь испанских мушкетёров. Пули уже свистели и щёлкали среди ветвей, когда Огл дал первый залп из своих пушек. Пробить брешь в частоколе, никак не способном противостоять орудийному огню, да ещё с такого близкого расстояния, было делом совсем несложным. Испанский гарнизон, руководимый не слишком умелым командиром, был направлен на защиту этой бреши и тотчас отброшен назад беспощадным огнём пушек, после чего Блад приказал Волверстону атаковать:

— Зажигательные банки в авангард! Приближайтесь перебежками, рассыпным строем. Да хранит тебя бог, Нэд! Вперёд!

Низко пригнувшись к земле, корсары бросились на штурм и пробежали больше половины расстояния, прежде чем испанцы накрыли их мушкетным огнём. Корсары залегли, распластавшись ничком в невысокой траве, дожидаясь, когда стрельба ослабеет; затем вскочили и, пока испанцы перезаряжали свои мушкеты, снова ринулись вперёд. Огл же тем временем, повернув жерла своих пушек, бомбардировал город пятифунтовыми ядрами, расчищая путь атакующим.

Семеро волверстоновских солдат остались лежать на земле, ещё десятерых настигли пули во время второй перебежки, но Волверстон с остальными уже ворвался в пролом. Полетели зажигательные банки, сея ужас и смерть, и прежде чем испанцы успели опомниться, страшные пираты, с дикими криками выскочив из клубов дыма и пыли, схватились с испанцами врукопашную.

Командир испанцев, храбрый, хотя и недальновидный офицер, по имени дон Доминго Фуэнтес, сумел воодушевить своих солдат, и схватка длилась ещё минут пятнадцать: корсаров то отбрасывали за частокол, то они снова прорывались в брешь.

Однако не существовало таких солдат на свете, которые в рукопашном бою могли бы долго противостоять крепким, выносливым и безрассудно смелым корсарам. Мало-помалу изрыгающие проклятия испанцы были неумолимо отброшены назад корсарами Волверстона, плечом к плечу с которыми рубились уже все остальные корсары под командой самого капитана Блада.

Всё дальше и дальше отступали испанцы под этим бешеным натиском, оказывая отчаянное, но бесплодное сопротивление, и наконец их ряды дрогнули. Испанцы разбежались кто куда, а затем, соединившись снова, отступили, сражаясь, к форту и укрылись в нём, оставив город во власти неприятеля.

Под защитой форта дон Доминго Фуэнтес созвал совет своего гарнизона, от трёхсот защитников которого осталось в живых двести перепуганных солдат, выкинул флаг перемирия и послал к капитану Бладу парламентёра, соглашаясь сдаться на милость победителя, но на почётных условиях, то есть с сохранением оружия.

Однако благоразумие подсказало капитану Бладу, что подобные условия для него неприемлемы. Он знал, что его солдаты будут все, без изъятия, пьяны ещё до захода солнца, и иметь при этом под боком две сотни вооружённых испанцев было бы слишком рискованно. Вместе с тем, будучи противником всякого бессмысленного кровопролития, он стремился как можно скорее положить конец этой драке и ответил дону Доминго, что гарнизон должен сложить оружие: тогда он гарантирует ему, так же как и всему населению Санта-Марии, полную свободу и безопасность.

Испанцы сложили оружие на большой площади в центре форта, и корсары с развёрнутыми знамёнами вошли в форт, трубя в рог. Испанский командир выступил вперёд, чтобы отдать победителям свою шпагу. За его спиной стояли двести безоружных солдат, а позади них — немногочисленное население города, искавшее в форте прибежища от неприятеля. Жителей было человек шестьдесят, и среди них около дюжины женщин, несколько негров и три монаха в чёрно-белом одеянии ордена святого Доминика. Почти всё цветное население города, состоявшее из рабов, находилось, как выяснилось, на приисках в горах.

Дон Доминго, высокий мужчина лет тридцати, красивый, представительный, с чёрной остроконечной бородкой, ещё более удлинявшей его продолговатое лицо, облачённый в кирасу и шлем из воронёной стали, разговаривал с капитаном Бладом свысока.

— Я поверил вам на слово, — сказал он, — потому что хотя вы разбойник, пират и еретик и во всех отношениях человек, лишённый чести, но тем не менее о вас идёт такая молва, будто слово своё вы умеете держать.

Капитан Блад поклонился. Вид его, прямо надо сказать, оставлял желать лучшего. В схватке он был ранен в голову, одежда на спине висела клочьями. И всё же, невзирая на кровь, пот и пороховой дым, ни осанка, ни манеры его не утратили своего благородства.

— Ваша любезность обезоруживает меня, — сказал он.

— Моя любезность не распространяется на грабителей и пиратов, — отвечал непреклонный кастилец, и Ибервиль, самый яростный ненавистник испанцев, тяжело дыша, выступил вперёд, но капитан Блад его остановил.

— Я жду, — невозмутимо продолжал дон Доминго, — чтобы вы объяснили мне причину вашего разбойничьего появления здесь. Как вы, английский подданный, осмелились напасть на испанское население, в то время как ваша страна не ведёт с Испанией войны?

Капитан Блад усмехнулся:

— Клянусь честью, это всё соблазн золота, соблазн, столь же могущественный для пиратов, как и для более высокопоставленных негодяев, одинаково действующий во всех уголках земного шара, — тот самый соблазн, который заставил вас, испанцев, построить этот город в такой удобной близости от золотых приисков. Короче говоря, капитан, мы явились сюда, чтобы освободить вас от последнего снятого вами на приисках урожая, и чем быстрее вы его нам передадите, тем быстрее мы, в свою очередь, освободим вас от нашего присутствия.

Испанец рассмеялся и оглянулся на своих солдат, словно приглашая их разделить его веселье.

— Ей-богу, вы, кажется, принимаете меня за дурака, — сказал он.

— Надеюсь, ради вашего же собственного благополучия, вы мне докажете, что это не так.

— Неужели вы думаете, что я, будучи предупреждён о вашем появлении, продолжал держать золото здесь, в Санта-Марии? — с издёвкой спросил капитан. — Вы опоздали, капитан Блад. Золото сейчас уже находится на пути в Панаму. Ещё ночью мы погрузили его в пироги и отправили отсюда под охраной сотни солдат. Вот почему мой гарнизон оказался в таком плачевном состоянии и вот почему я без колебаний решил сдаться вам.

И он снова рассмеялся, заметив разочарование, отразившееся на лице капитана Блада.

Возмущённый ропот пробежал по рядам корсаров, они ближе придвинулись к своему главарю. Весть облетела всех, словно искра, попавшая в порох, и казалось, взрыв неминуем. Грозно зазвенело оружие, раздались яростные проклятия, и корсары уже готовы были броситься на испанского командира, который, как им казалось, одурачил их, и прикончить его тут же на месте, но капитан Блад их опередил: встав перед доном Доминго, он прикрыл его своим телом, словно щитом.

— Назад! — крикнул он, и голос его был подобен звуку рога. — Дон Доминго — мой пленник, и я дал слово, что ни один волос не упадёт с его головы.

Чувства всех выразил Ибервиль, вскричавший вне себя от злобы:

— Ты будешь держать слово, данное этому испанскому псу, который нас обманул? Вздёрнуть его на сук, и всё!

— Он только выполнил свой долг, и я не позволю вешать человека, если в этом вся его вина.

Яростный рёв на какой-то миг заглушил голос капитана Блада, но он спокойно стоял, не меняя позы, его светлые глаза смотрели сурово, поднятая вверх рука удерживала на месте разъярённую толпу.

— Замолчите и слушайте меня! Мы только напрасно теряем время. Дело ещё поправимо. Они опередили нас с этим золотом всего на несколько часов. Ты, Ибервиль, и ты, Хагторп, сейчас же сажайте своих людей в лодки. Вы нагоните испанцев, прежде чем они достигнут пролива, и даже если это вам не удастся, вы, во всяком случае, успеете перехватить их ещё задолго до берегов Панамы. Отправляйтесь! А Волверстон со своими людьми будет дожидаться вас здесь вместе со мной.

Это был единственный способ обуздать их ярость и помешать им убить безоружных испанцев. Повторять приказ дважды не пришлось. Корсары устремились вон из форта и из города ещё быстрее, чем проникли туда. Недовольство выражала только та сотня людей из волверстоновского отряда, которая получила приказ оставаться на месте. Всех испанцев согнали в один из бараков форта и заперли там, после чего корсары разбрелись по городу, надеясь хоть чем-нибудь поживиться и раздобыть пищи.

А капитан Блад занялся ранеными, которых поместили — и корсаров и испанцев, всех вместе — в другом бараке, уложив их на подстилки из сухих листьев. Раненых оказалось человек около пятидесяти, из них корсаров меньше половины. Всего убитыми и ранеными испанцы потеряли свыше ста человек, а корсары — около сорока.

Взяв себе в помощь шестерых людей, в том числе одного испанца, обладавшего кое-какими познаниями по части медицины, капитан Блад принялся вправлять суставы и обрабатывать раны. Погружённый в это занятие, он не прислушивался к шуму, долетавшему снаружи — с той стороны, где расположились индейцы, попрятавшиеся во время сражения, — как вдруг пронзительный вопль заставил его насторожиться.

Дверь барака распахнулась, и какая-то женщина, прижимая к груди младенца, с отчаянным воплем бросилась к капитану Бладу, называя его на испанский лад:

— Дон Педро? Дон Педро Сангре!

Нахмурившись, он шагнул к ней навстречу, а она, задыхаясь, судорожно вцепившись рукой в ворот своей одежды, упала перед ним на колени.

— Спасите его! Они его убивают, убивают! — как безумная выкрикивала она по-испански.

Это было совсем ещё юное создание, почти девочка, едва успевшая стать матерью, по виду и одежде похожая на испанскую крестьянку. Такие иссиня-чёрные волосы, смуглая кожа и влажные чёрные глаза не редкость и среди андалузок. Лишь широкие скулы и характерный сероватый оттенок губ выдавали её истинное происхождение.

— Что случилось? — спросил Блад. — Кого убивают?

Чья-то тень легла на пол, и на пороге распахнутой двери с видом мрачным и решительным возник исполненный достоинства Бразо Ларго.

Оцепенев от ужаса при виде его, женщина скорчилась на полу. Испуг сковал ей язык.

Бразо Ларго шагнул к ней. Наклонившись, он положил руку ей на плечо, быстро произнёс что-то на своём гортанном языке, и хотя Блад не понял ни единого слова, суровый тон приказания был ему ясен.

В отчаянии женщина устремила полубезумный взгляд на капитана Блада.

— Он велит мне присутствовать при казни. Пощадите меня, дон Педро! Спасите его!

— Кого спасти? — крикнул капитан Блад, выведенный всем этим из себя.

Бразо Ларго объяснил:

— Моя дочь — эта. Капитан Доминго — он приходил селенье год назад уводил её с собой. Карамба! Теперь я его на костёр, а её домой. — Он повернулся к дочери: — Вамос, ты идти со мной, — приказал он ей на своём ломаном испанском языке. — Ты глядеть, как враг умирать, потом идти домой селенье.

Капитан Блад нашёл это объяснение исчерпывающим. Ему мгновенно припомнилось необычайное рвение, с которым Гванахани старался увлечь его в эту экспедицию за испанским золотом, — рвение, показавшееся ему несколько подозрительным. Теперь он понял всё. Этот набег на Санта-Марию, в который Бразо Ларго вовлёк его вместе с другими корсарами, был нужен индейцу, чтобы вернуть себе похищенную дочь и отомстить капитану Доминго Фуэнтес. Но вместе с тем капитану Бладу стало ясно и другое. Если похищение и заслуживало кары, то дальнейшее поведение испанца по отношению к этой девушке, которая, быть может, даже не была похищена, а последовала за ним по доброй воле, было таково, что побуждало её оставаться с ним, и она, обезумев от страха за него, молила сохранить ему жизнь.

— Он говорит, что дон Доминго соблазнил тебя. Это правда? — спросил её капитан Блад.

— Он взял меня в жёны, он мой муж, и я люблю его, — отвечала она страстно, а влажный взор её больших тёмных глаз продолжал его молить. — Это наш ребёнок. Не позволяйте им убивать его отца, дон Педро! А если они убьют Доминго, — вне себя вскричала она, — я покончу с собой!

Капитан Блад покосился на угрюмое лицо индейца.

— Ты слышал? Этот испанец был добр к ней. Твоя дочь хочет, чтобы мы сохранили ему жизнь. А если, как ты сам сказал, вина его в том, что он обидел её, значит, она и должна решить его участь. Что вы сделали с ним?

Оба заговорили одновременно: отец — злобно, возмущённо, почти нечленораздельно от гнева, дочь — захлёбываясь слезами пылкой благодарности. Вскочив на ноги, она потянула Блада за рукав.

Но Бразо Ларго, продолжая протестовать, преградил им дорогу. Он заявил, что капитан Блад нарушает их союз.

— «Союз»! — фыркнул Блад. — Ты использовал меня в своих целях. Ты должен был откровенно рассказать мне о ссоре с доном Доминго, прежде чем я связал себя словом, обещав ему полную неприкосновенность. Ну, а теперь…

Он пожал плечами и стремительно вышел из барака вместе с молодой матерью. Бразо Ларго, задумчивый и хмурый, поспешил за ними.

У выхода из форта капитан Блад столкнулся с Волверстоном, возвращавшимся из города вместе с двумя десятками своих молодцов. Блад, приказав всем следовать за ним, сообщил, что индейцы хотят прикончить испанского капитана.

— Туда ему и дорога! — проворчал Волверстон, который был уже изрядно под хмельком.

Тем не менее и он и его солдаты последовали за капитаном, так как, в сущности, речи их были всегда кровожаднее, чем их дела.

Возле пролома в частоколе толпа индейцев, человек сорок — пятьдесят, раскладывала костёр. На земле лежал дон Доминго — беспомощный, связанный по рукам и ногам.

Женщина бросилась к нему, нежно лопоча какие-то ласковые испанские слова. Улыбка осветила его бледное лицо, ещё не совсем утратившее своё презрительное высокомерие. Капитан Блад подошёл следом за ней и без дальних слов разрезал ножом сыромятные ремни, которыми был связан пленник.

Индейцы злобно зашумели, но Бразо Ларго мгновенно их успокоил. Он быстро произнёс несколько слов, и они с разочарованным видом примолкли. Солдаты Волверстона стояли наготове, с мушкетами в руках, дуя на запальные фитили.

Под их охраной дон Доминго был доставлен обратно в форт. Его юная жена шагала рядом с ним и на ходу давала капитану Бладу разъяснения по поводу немало удивившей его готовности, с какой индейцы повиновались её отцу.

— Он сказал, что ты дал Доминго слово сохранить ему жизнь и должен своё слово сдержать. Но ты скоро уйдёшь отсюда. Тогда они вернутся и разделаются с Доминго и с остальными испанцами.

— Ну, мы им этого не позволим, — заверил её капитан Блад.

Когда они возвратились в форт, испанский командир выразил желание поговорить с капитаном Бладом.

— Дон Педро, — сказал он, — вы спасли мне жизнь. Мне трудно выразить свою благодарность в словах.

— Прошу вас, не утруждайте себя, — сказал капитан Блад. — Я сделал это не ради вас, а потому, что не люблю нарушать слово. Ну, и ваша малютка жена тоже сыграла в этом не последнюю роль.

Испанец задумчиво улыбнулся, скользнув по индианке взглядом, и она подняла на него глаза, в которых светились любовь и обожание.

— Я был неучтив с вами сегодня утром, дон Педро. Приношу вам свои извинения.

— Я более чем удовлетворён.

— Вы очень великодушны, — с достоинством сказал испанец. — Могу ли я поинтересоваться, сеньор, каковы ваши намерения по отношению к нам?

— Как я уже сказал, мы не посягаем на вашу свободу. Когда мои люди возвратятся, мы уйдём отсюда и освободим вас.

Испанец вздохнул:

— Именно этого я и опасался. Ряды наши поредели, оборонительные заграждения разрушены, и когда вы уйдёте, мы окажемся во власти Бразо Ларго и его индейцев, которые тотчас всех нас прирежут. Будьте уверены, они не покинут Санта-Марии, пока не разделаются с нами.

Капитан Блад нахмурился.

— Вы, несомненно, вызвали на себя гнев Бразо Ларго, соблазнив его дочь, и он будет мстить вам беспощадно. Но что могу сделать я?

— Дайте нам возможность отплыть в Панаму тотчас же, немедля, пока вы ещё здесь и ваши союзники-индейцы не посмеют на нас напасть.

У капитана Блада вырвался нетерпеливый жест.

— Послушайте, дон Педро! — сказал испанец. — Я бы не обратился к вам с этой просьбой, если бы ваши поступки не убедили меня в том, что вы, хотя и пират, человек широкой души и рыцарь. Кроме того, поскольку вы, по вашим словам, не покушаетесь на нашу свободу и не намерены держать нас в плену, то я, в сущности, ничего сверх этого у вас и не прошу.

Высказанные испанцем соображения были справедливы, и, поразмыслив над его словами, капитан Блад решил, что и ему станет легче без этих испанцев, которых приходилось одновременно и стеречь и защищать. Словом, прикинув так и эдак, Блад дал согласие. Волверстон, однако, колебался. Но на вопрос Блада, чего они могут достигнуть, задерживая испанцев в Санта-Марии, Волверстон вынужден был признаться, что он и сам не знает. Единственное его возражение сводилось к тому, что не верит он ни единому испанцу на земле, но этот довод нельзя было счесть достаточно веским.

Словом, капитан Блад отправился искать Бразо Ларго и нашёл его на дощатой пристани неподалёку от форта; он сидел там в угрюмой задумчивости совсем один.

При его приближении индеец встал. Лицо его выражало подчёркнутое безразличие.

— Бразо Ларго, — сказал капитан Блад, — твои индейцы посмеялись над моим честным словом и едва не нанесли непоправимый ущерб моей чести.

— Я не понимать, — сказал индеец. — Ты стал другом испанский веры?

— Почему другом? Нет. Но когда они сдавались в плен, я пообещал им полную неприкосновенность. Это было условием сдачи. А ты и твои люди нарушили это условие.

Индеец поглядел на него с презрением:

— Ты мой не друг. Я привёл тебя здесь к испанский золото, а ты пошёл против меня.

— Здесь нет никакого золота, — сказал Блад. — Но я не хочу ссориться с тобой из-за этого. Ты должен был сказать мне, прежде чем мы пустились в путь, что я нужен тебе, чтобы помочь освободить твою дочь и покарать испанца. Тогда я не давал бы слова дону Доминго. Но ты обманул меня, Бразо Ларго.

— Гуу! Гуу! — произнёс Бразо Ларго. — Я больше не говорить ничего.

— А я ещё не всё сказал. Теперь насчёт твоих индейцев. После того, что случилось, я не могу им доверять. А данное мною слово требует, чтобы испанцы находились в безопасности, пока я здесь.

Индеец склонил голову.

— Так! Пока ты здесь. А потом?

— Если твои индейцы опять что-нибудь затеют, мои ребята могут взяться за оружие, и я не поручусь, что в кого-нибудь из твоих воинов не угодит пуля. Я буду сожалеть об этом больше, чем о потере испанского золота. Этого нельзя допустить, Бразо Ларго. Ты должен собрать своих людей, и я пока что запру их на время в одном из бараков форта — для их же собственной пользы.

Бразо Ларго задумался. Потом кивнул. Этот индеец отличался большим здравым смыслом. Его людей загнали в форт, и Бразо Ларго, терпеливо улыбаясь, как человек, который умеет ждать своего часа, согласился запереть их в один из бараков.

Кое-кто из корсаров ворчал, и Волверстон выразил всеобщее неодобрение.

— Ты что-то больно далеко заходишь, капитан! Ради этих скотов-испанцев готов уже нажить себе врагов среди индейцев.

— О нет, вовсе не ради них. Но я дал испанцу слово. И мне жаль этой маленькой индианочки с грудным младенцем. Испанец был добр к ней, и, кроме того, он человек мужественный.

— Ну, ну, смотри! — сказал Волверстон и отвернулся в негодовании.

Час спустя испанцы уже отчалили от маленькой пристани. С земляных укреплений форта корсары наблюдали за их отплытием; оно было им весьма не по душе. Испанцы погрузили в лодки всего несколько охотничьих ружей — единственное оружие, которое разрешил им взять с собой капитан Блад. Но зато провизией они запаслись вдоволь, и особенную заботу осмотрительный дон Доминго проявил о запасе пресной воды. Он сам проследил за тем, чтобы бочонки с водой были погружены в пироги. После этого он подошёл проститься с капитаном Бладом.

— Дон Педро, — сказал испанец. — У меня нет слов, чтобы достойно отблагодарить вас за ваше великодушие. Я горжусь, что вы оказали мне честь быть моим врагом.

— Скажем лучше, что вам просто повезло.

— И повезло тоже, конечно. Теперь я буду говорить всюду и везде — и пусть меня слышат все испанцы, — что дон Педро Сангре — подлинный рыцарь.

— Я бы на вашем месте не стал этого делать, — сказал капитан Блад. Ведь никто вам не поверит.

Продолжая бурно протестовать, дон Доминго спустился в пирогу, где уже сидела его индианка-жена со своим младенцем-метисом. Пирогу оттолкнули от берега, и капитан Доминго поплыл в Панаму, снабжённый письмом за личной подписью капитана Блада, содержащим приказ Ибервилю и Хагторпу беспрепятственно пропустить обладателя этого письма, буде они с ним повстречаются.

Когда свечерело и из леса повеяло прохладой, корсары расположились на площади форта под открытым небом подкрепить силы пищей. В городе им удалось обнаружить изрядные запасы битой птицы и несколько туш диких козлов, а в хижине доминиканских монахов — бурдюки с превосходным вином. Капитан Блад сел ужинать с Волверстоном и Оглом в довольно комфортабельном домике бывшего испанского командира и, поглядывая в окна, с удовлетворением наблюдал, как пируют и веселятся его корсары. Только по-прежнему мрачно настроенный Волверстон не разделял его благодушия.

— Держись-ка ты лучше моря, капитан, вот что я тебе скажу, — проворчал он, набивая себе рот пищей. — Там уж, если ты подошёл на расстояние пушечного выстрела, так золото от тебя не уплывёт в пироге. А что здесь? Отмахали мы десять дней через чащу, а теперь ещё десять дней надо отмахать обратно. И скажи спасибо, если так же благополучно выберемся отсюда, как пришли сюда, и если вообще выберемся, потому как, сдаётся мне, нам ещё не миновать иметь дело с Бразо Ларго. Да, наломал ты тут дров, капитан.

— Эх, если бы твои мозги были под стать твоим мускулам, Нэд!.. — со вздохом сказал капитан Блад. — Никаких я тут дров не наломал. А что касается Бразо Ларго, так это вполне здравомыслящий индеец, да, да, можешь мне поверить, и он будет дружить с нами хотя бы только потому, что ненавидит испанцев.

— Ну, а ты что-то больно их полюбил, — сказал Волверстон. — Стоило поглядеть на твои ужимочки, когда ты расшаркивался перед проклятым испанцем, который выкрал у нас золото, душа с него вон!

— Нет, ты не прав, пусть он испанец, однако очень храбрый малый, сказал Блад. — А то, что он поспешил сплавить отсюда золото, когда узнал о нашем приближении, так это был его долг. Будь он не столь благороден и отважен, он бы не остался на посту, а удрал бы вместе со своим золотом. На благородные поступки отвечают тем же. Больше мне нечего сказать.

И тут, прежде чем Волверстон успел открыть рот, резкий чистый звук рожка долетел со стороны реки, заглушая шум пиршества корсаров. Капитан Блад вскочил на ноги.

— Хагторп и Ибервиль возвращаются! — воскликнул он.

— Даст бог, с золотом на этот раз! — сказал Волверстон.

Они выскочили из дома и бросились к брустверу, куда устремились уже и остальные корсары. Блад взбежал на бруствер в ту минуту, когда первая из возвратившихся пирог уже пришвартовалась, и Хагторп поднялся на пристань.

— Вы быстро обернулись! — крикнул капитан Блад,спрыгивая с бруствера навстречу Хагторпу. — Ну как? С удачей?

Хагторп, высокий, широкоплечий, с жёлтой повязкой на голове, остановился перед капитаном Бладом в сгущающихся сумерках.

— Если и с удачей, так это не твоя заслуга, капитан, — загадочно произнёс он.

— Вы что, не догнали их?

На пристань поднялся Ибервиль. Он ответил за своего товарища:

— Некого было и догонять-то, капитан. Он одурачил тебя, этот лживый испанец. Он сказал тебе, что отправил золото в Панаму, но это ложь. А ты поверил ему — поверил испанцу!

— Может быть, вы наконец скажете, что произошло? — спросил капитан Блад. — Вы говорите, что он не отправлял отсюда золота? Так что ж, значит, оно всё ещё здесь? Это вы хотите сказать?

— Нет, — отвечал Хагторп. — Мы хотим сказать, что после того, как он одурачил тебя своими баснями, ты, не потрудившись даже произвести обыск, отпустил его на все четыре стороны и дал ему возможность увезти золото с собой.

— Что ты плетёшь! — прикрикнул на него капитан. — И откуда это может быть тебе известно?

— А мы примерно в десятке миль отсюда проплывали мимо индейского посёлка, и — у нас хватило смекалки остановиться и порасспросить насчёт испанских пирог, которые должны были пройти тут раньше нас. Так вот, индейцы сказали нам, что никаких пирог тут не проплывало ни сегодня, ни вчера и вообще ни разу после осенних дождей. Ну, мы, конечно, сразу поняли, что твой благородный испанец соврал, тут же порешили повернуть обратно и на полпути напоролись прямо на дона Доминго. Встреча с нами порядком его ошеломила. Он никак не ожидал, что мы так быстро всё разнюхаем. Он был всё такой же обходительный и держался как ни в чём не бывало, разве что стал ещё любезнее. Сразу же откровенно признался в своём обмане, но сказал, что, после того как мы отплыли, он передал золото тебе в виде выкупа за себя и за тех, кто его сопровождал, а ты якобы велел ему передать нам приказ немедленно возвращаться. Потом он ещё показал нам свою охранную грамоту, написанную твоей рукой…

Тут вмешался Ибервиль и закончил рассказ:

— Ну, а поскольку у нас, не в пример тебе, нет такого доверия к испанцам, мы решили, что кто раз обманул, тот обманет снова, высадили их всех на берег и обыскали.

— И неужто вы нашли золото? — совершенно потрясённый, спросил капитан Блад.

Ибервиль улыбнулся и ответил не сразу:

— Ты позволил им забрать с собой вдоволь всякого провианта на дорогу. А не заметил ты, из какого источника наполнял дон Доминго водой свои бочонки?

— Бочонки? — переспросил капитан Блад.

— В этих бочонках было золото. Фунтов шестьсот — семьсот, никак не меньше. Мы его привезли с собой.

Когда ликующий рёв, вызванный этим сообщением, мало-помалу стих, капитан Блад уже успел оправиться от нанесённого ему удара. Он рассмеялся.

— Ваша взяла, — сказал он Ибервилю и Хагторпу. — И в наказание за то, что я позволил так бессовестно себя одурачить, мне остаётся только отказаться от причитающейся мне доли добычи. — Помолчав, он спросил уже без улыбки: — А что вы сделали с доном Доминго?

— Я бы пристрелил его на месте за такое вероломство, — свирепо заявил Хагторп, — если бы не Ибервиль… Да, Ибервиль — кто бы это подумал! — Ибервиль распустил сопли и так ко мне пристал, что я велел испанцу убираться на все четыре стороны.

Молодой француз отвернулся, пристыженный, избегая встречаться взглядом с капитаном, который смотрел на него с вопросительным удивлением.

— Ну, чего вы хотите? — не выдержал наконец Ибервиль и с вызовом поглядел на Блада. — Там же была женщина, в конце-то концов! Там была эта маленькая индианка, его жена!

— Клянусь честью, о ней-то я сейчас и думал, — сказал капитан Блад. И вот ради неё — да и ради нас самих тоже — нам следует, пожалуй, сказать Бразо Ларго, что дон Доминго и его жена убиты в схватке за золото. Бочонки с золотом отлично подкрепят наши слова. Так будет спокойнее для всех да и для самого старика индейца.

Итак, хотя корсары и вернулись из этого похода с богатой добычей, он был записан ими в счёт личных — весьма редких — неудач капитана Блада. Впрочем, сам он расценивал это несколько иначе.

Глава 7

ЛЮБОВНАЯ ИСТОРИЯ ДЖЕРЕМИ ПИТТА
История любви Джереми Питта, молодого шкипера из Сомерсетшира, судьба которого одной богатой трагическими событиями ночью накрепко сплелась с судьбой Питера Блада, относит нас к тем великим для капитана Блада дням, когда под его командой находилось пять кораблей и свыше тысячи людей различной национальности, добровольно пришедших на службу к этому искусному флотоводцу, зная, что ему всегда сопутствует удача.

И на этот раз он только что вернулся из удачного набега на испанскую флотилию ловцов жемчуга у Рио-дель-Хача. Он возвратился на Тортугу, чтобы произвести необходимый ремонт судов, и нельзя сказать, чтобы это было сделано преждевременно.

В Кайонской бухте стояло в это время на якоре ещё несколько пиратских кораблей, и маленький городок гудел от их шумного бражничания. Таверны и лавчонки, торговавшие ромом, процветали; кабатчики и женщины всех национальностей, белые и полукровки, представлявшие столь же пёстрое людское сборище, как сами пираты, легко освобождали грабителей от значительной части их добычи, отнятой у испанцев, которые, в свою очередь, нередко мало чем отличались от грабителей.

Это было, как всегда, беспокойное время для господина д’Ожерона — представителя французской Вест-Индской компании и губернатора Тортуги.

Губернатор д’Ожерон, как мы знаем, неплохо вёл свои дела, собирая дань с пиратов путём портовых пошлин, а также различными другими способами. Губернатор имел, как мы тоже, конечно, помним, двух дочерей: стройную жизнерадостную Люсьен и статную пышноволосую брюнетку Мадлен, которая однажды, пав жертвой пиратских чар некоего Левасёра, позволила себя похитить, затем была вырвана из хищных рук этого негодяя капитаном Бладом и доставлена к отцу целой-невредимой и несколько отрезвевшей.

С того времени господин д’Ожерон стал с особой осторожностью и разбором принимать гостей в своём большом белом доме, утопающем в ароматной зелени сада и расположенном на высоком холме в предместье города.

Капитан Блад после столь ценной услуги, оказанной им этому семейству, был принят в нём почти как свой. А поскольку его офицеров никак нельзя было причислить к разряду обыкновенных пиратов, так как все они были политическими бунтарями и лишь изгнание заставило их примкнуть к «береговому братству», им также оказывался в доме губернатора хороший приём.

Отсюда возникали новые трудности. Если двери дома губернатора были открыты для корсаров, сподвижников Блада, губернатор не мог, не нанеся обиды, закрыть их для других командиров пиратских кораблей, и ему приходилось терпеть посещения некоторых лиц, не пользовавшихся ни доверием его, ни симпатией, — терпеть, невзирая на протесты некоего почётного гостя из Франции — деликатного и утончённого мосье де Меркёра, никак не расположенного встречаться в гостиной с пиратами.

Де Меркёр был сыном одного из директоров французской Вест-Индской компании и по приказу отца путешествовал по принадлежащим ей колониям, знакомясь с положением дел и набираясь ума. Фрегат «Сийнь», доставивший его к берегам Тортуги неделю назад, всё ещё стоял на якоре в Кайонской бухте, ожидая, когда сей юноша почтёт для себя удобным возвратиться на борт. Отсюда легко можно было заключить, что гость — важная птица, и, следовательно, губернатору надлежало со всем возможным усердием идти навстречу его желаниям. Но как пойдёшь им навстречу, когда приходится иметь дело хотя бы с таким чванливым и нахально-грубым парнем, как капитан Тондёр с «Рейн Марго»? Губернатор д’Ожерон не видел никакой возможности закрыть перед этим пиратом двери своего дома, как того желал де Меркёр. Он не мог решиться на это даже после того, как стало совершенно очевидно, что негодяя Тондёра привлекает сюда общество мадемуазель Люсьен.

Другой жертвой тех же чар пал молодой Джереми Питт. Впрочем, Питт был человеком совсем иного склада, и если знаки внимания, которые он оказывал мадемуазель Люсьен, и вызывали у д’Ожерона некоторое недовольство, то это не шло ни в какое сравнение с той тревогой, которую порождал в нём Тондёр.

А Джереми Питт, казалось, самой природой был создан, чтобы возбуждать к себе любовь. Ясные голубые глаза, прямой, открытый взгляд, нежная кожа, правильные черты лица, золотые кудри и стройная атлетическая фигура в ладно пригнанном, аккуратном костюме — всё это не могло не привлекать к нему сердца. Мужественность и сила сочетались в нём с женственной мягкостью натуры. Трудно было представить себе человека, более не похожего на политического заговорщика, коим он когда-то был, или на пирата, коим он теперь, в сущности, являлся. Приятные манеры и хорошо подвешенный язык, а порой, в минуты вдохновения, уменье изъясняться красноречиво и даже поэтически завершали этот портрет идеального любовника.

Что-то неуловимое, проскальзывавшее в ласковом обращении с ним девушки (а быть может, это просто нашёптывали ему его мечты), заставляло Джереми думать, что он ей не безразличен, и однажды вечером, гуляя с ней под душистыми перечными деревьями в саду её отца, он открылся ей в любви и, прежде чем она успела прийти в себя от этого ошеломляющего признания, обнял её и поцеловал.

— Мосье Джереми… как вы могли?.. Вы не должны были этого делать, вся дрожа, пролепетала Люсьен, получив наконец возможность перевести дух. (Джереми увидел, что в глазах у неё стоят слёзы.) — Если мой отец узнает…

Джереми не дал ей договорить.

— Конечно, он узнает! — с жаром воскликнул юноша. — Я и хочу, чтобы он узнал. Узнал тотчас же.

Вдали показались де Меркёр и Мадлен, и Люсьен направилась к ним, но Джереми, ни секунды не медля, бросился разыскивать губернатора.

Д’Ожерон, изящный, элегантный, принёсший с собой на эти туземные острова Нового Света всю изысканную учтивость Старого Света, не сумел скрыть, что он крайне огорчён. Сколотив немалое состояние за время своего губернаторства, он строил честолюбивые планы для своих рано лишившихся матери дочерей и мечтал в самом недалёком времени отправить их во Францию.

Всё это он и изложил мистеру Питту — не резко и не грубо, но в самой деликатной форме, всячески щадя его чувства, — и в заключение добавил, что Люсьен уже помолвлена.

Джереми был поражён.

— Как так! Почему же она ничего не сказала мне? — воскликнул он, совершенно забывая о том, что сам не дал ей для этого ни малейшей возможности.

— Может быть, она не вполне отдаёт себе в этом отчёт. Вы же знаете, как подобные браки принято заключать во Франции.

Мистер Питт попробовал было горячо выступить в защиту естественного отбора, но Д’Ожерон прервал его красноречивую тираду раньше, чем он успел основательно развить свою мысль.

— Дорогой мой мистер Питт, друг мой, прошу вас, поразмыслите хорошенько, вспомните, какое положение занимаете вы в обществе. Вы — флибустьер, искатель приключений. Я говорю это не в осуждение и не в обиду вам. Я просто хочу указать на то, что ваша жизнь зависит от удачи. Девушке, получившей самое утончённое воспитание, вы должны предложить обеспеченное существование и надёжный кров, а разве вы в состоянии это сделать? Если бы вы сами имели дочь, отдали бы вы её руку человеку, чья судьба была бы подобна вашей?

— Да, если бы она полюбила его, — сказал мистер Питт.

— Ах, что такое любовь, друг мой?

Джереми, считая, что после только что пережитого упоения и внезапного стремительного погружения в бездну горя ему это куда как хорошо известно, не сумел тем не менее облечь приобретённые им познания в слова. Д’Ожерон снисходительно улыбнулся, наблюдая его замешательство.

— Для влюблённого всё исчерпывается любовью, я понимаю вас. Но для отца этого мало — ведь он ответствен за судьбу своего ребёнка. Вы оказали мне большую честь, мосье Питт. Я в отчаянии, что вынужден отклонить ваше предложение. Уважая чувства друг друга, нам не следует, думается мне, касаться в дальнейшем этой темы.

Общеизвестно, однако, что когда какой-либо молодой человек делает открытие, что не может жить без той или иной молодой особы, и если он при этом со свойственным всем влюблённым эгоизмом верит, что и она не может без него жить, едва ли первое возникшее на пути препятствие заставит его отказаться от своих притязаний.

Впрочем, в настоящую минуту Джереми был лишён возможности стоять на своём, ввиду появления величавой Мадлен в сопровождении де Меркёра. Поискав глазами Люсьен, молодой француз осведомился о ней. У него были красивые глаза и красивый голос, и вообще он был, несомненно, красивый мужчина, безукоризненно одетый и с безукоризненными манерами, довольно рослый, но столь хрупкого, деликатного сложения, что казалось — подуй ветер посильнее, и он поднимет его на воздух словно былинку. Впрочем, держался мосье де Меркёр весьма уверенно, что странно противоречило его почти болезненно-изнеженному виду.

Он, по-видимому, был удивлён, не обнаружив мадемуазель Люсьен в кабинете её отца. Мосье де Меркёр хотел, по его словам, умолять её спеть ему ещё раз те провансальские песенки, которыми она услаждала его слух накануне вечером. И он жестом указал на стоявшие в углу клавикорды. Мадлен отправилась разыскивать сестру. Мистер Питт встал и откланялся. В его теперешнем состоянии духа у него едва ли хватило бы терпения слушать, как мадемуазель Люсьен будет петь провансальские песенки для господина де Меркёра.

И Питт отправился излить душу капитану Бладу, которого он нашёл в его просторной каюте на флагманском корабле «Арабелла».

Питер Блад отложил в сторону порядком потрёпанный томик Горация, дабы выслушать горестную жалобу своего молодого шкипера и друга. Полулёжа на подушках, брошенных на крышку ларя под кормовым окном, капитан Блад был исполнен сочувствия и безжалостно суров.

— Д’Ожерон, безусловно, прав, — заявил он. — Твой образ жизни, Джереми, не даёт тебе права обзаводиться семьёй. И это ещё не единственная причина, почему ты должен выкинуть такую вздорную идею из головы, — добавил он. — Другая причина в самой Люсьен: это очаровательное, соблазнительное дитя, но слишком легкомысленное и ветреное, чтобы обеспечить душевный покой супругу, который не всегда будет находиться возле неё и, следовательно, не сможет ни оградить её от опасности, ни остеречь. Этот малый, Тондёр, что ни день таскается в дом губернатора. А тебе, Джереми, не приходило в голову поинтересоваться, что его туда влечёт? А этот субтильный хлыщ, этот французик де Меркёр, почему он до сих пор торчит на Тортуге? И, поверь мне, есть ещё и другие, которые, как и ты, получают восхитительную усладу в обществе этой молодой особы, всегда готовой с охотой выслушивать любовные признания.

— Чтоб отсох твой гнусный язык! — загремел влюблённый Питт, весь кипя от праведного гнева. — По какому праву позволяешь ты себе говорить подобные вещи?

— По праву здравого смысла и не затуманенного любовью зрения. Не ты первый поцеловал нежные губки мадемуазель Люсьен и не ты последний будешь их целовать, даже если женишься на ней. Будь благодарен судьбе, что её папаша не на тебе остановил свой выбор. Хорошенькие девчонки, вроде этой Люсьен Д’Ожерон, существуют только для того, чтобы приносить беды и тревоги в мир.

Джереми не пожелал больше слушать подобные богохульства. Он сказал, что только такой человек, как Блад — без веры, без идеалов, — может столь низко думать о самом нежном, самом чистом, самом святом создании на земле. И он выбежал из каюты, оставив капитана Блада в обществе его любимого Горация.

И всё же слова Блада заронили крупицу ядовитого сомнения в сердце влюблённого. Ревность, получившая основательное подтверждение своих подозрений, может убить любовь наповал, но ревность, питаемая одними сомнениями, лишь жарче разжигает пламя любви. И ранним утром мистер Питт, весь горя в любовной лихорадке, презрел полученный от господина д’Ожерона отказ и отправился в белый губернаторский дом на холме. На сей раз он явился туда ранее обычного и нашёл владычицу своего сердца прогуливающейся в саду. Она гуляла в обществе капитана Тондёра — человека, пользующегося весьма дурной славой. Говорили, что он был когда-то первым фехтовальщиком в Париже и, убив кого-то на дуэли, бежал за океан, спасаясь от мести семьи погибшего. Он был невысок ростом, жилист, а его стальная мускулатура производила обманчивое впечатление сухощавости. Одевался он с несколько кричащей элегантностью и двигался удивительно проворно и легко. Внешность его можно было бы назвать банальной, если бы не маленькие, чёрные, круглые, как бусины, глазки, взгляд которых был необычайно пронзителен. В настоящий момент взгляд этот довольно нагло пронзал Джереми Питта, как бы предлагая ему убраться туда, откуда он пришёл. Правая рука капитана обвивала талию мадемуазель Люсьен. При появлении мистера Питта рука продолжала оставаться в том же положении, пока сама мадемуазель в некотором замешательстве не высвободилась из этих полуобъятий.

— А, это мосье Джереми! — воскликнула она и добавила (ни с того ни с сего, как показалось мистеру Питту): — Я вас не ждала!

Джереми почти машинально поднёс к губам протянутую ему руку, бормоча приветствие на своём плоховатом французском языке. Последовал обмен несколькими банальными фразами, затем наступила неловкая пауза, и Тондёр сказал, насупив брови:

— Если дама говорит мне, что она меня не ждала, я делаю отсюда вывод, что моё появление для неё нежелательно.

— Охотно верю, что вам не раз приходилось делать подобный вывод.

Капитан Тондёр улыбнулся. Завзятые дуэлянты, как известно, отличаются завидным самообладанием.

— Но не выслушивать дерзости. Не всегда благоразумно позволять себе говорить дерзости. Порой за это приходится довольно чувствительно расплачиваться…

Тут вмешалась Люсьен. Взгляд у неё был испуганный, голос дрожал:

— Что это такое? О чём вы говорите? Вы неправы, мосье Тондёр. С чего вы взяли, что появление мосье Джереми для меня нежелательно? Мосье Джереми — мой друг, а появление друга всегда желательно.

— Возможно, для вас, мадемуазель. Но для других ваших друзей оно может быть крайне нежелательным.

— И опять вы неправы. — Теперь она говорила ледяным тоном. — Я не могу считать своим другом того, кому кажется нежелательным появление моих друзей.

Капитан закусил губу, и это дало маленькое удовлетворение Джереми, которого обдало жаром, когда он увидел руку капитана на талии девушки, чьи губы он целовал ещё вчера. Беспощадные слова капитана Блада невольно всплыли в его памяти в этот миг.

Появление д’Ожерона и де Меркёра положило конец этой маленькой стычке. Оба эти господина слегка запыхались — казалось, они спешили сюда со всех ног, но, увидав, кто находится в саду, облегчённо сбавили шаг. Д’Ожерон, по-видимому, предполагал застать несколько иное общество и был приятно удивлён, словно безопасность Люсьен обеспечивалась главным образом количеством её поклонников. Появление новых лиц разрядило атмосферу, но капитан Тондёр, как видно, не стремился к миролюбивому общению и удалился. Прощаясь с Джереми, он произнёс многозначительно, с недоброй улыбкой:

— Я буду с нетерпением ожидать случая, мосье, возобновить наш с вами занимательный спор.

Вскоре и Джереми хотел откланяться, но Д’Ожерон задержал его:

— Повремените ещё минуту, мосье Питт.

Ласково взяв молодого человека под руку, он увлёк его в сторону от де Меркёра и Люсьен. Они прошли до конца аллеи и углубились под своды апельсиновых деревьев, привезённых сюда из Европы. Здесь было тенисто и прохладно, спелые плоды поблёскивали, словно фонарики, в тёмно-зелёной листве.

— Мне не понравились слова капитана Тондёра, сказанные вам на прощанье, мосье Питт, и его улыбка тоже. Это очень опасный человек. Будьте осторожны, берегитесь его.

Джереми Питт вспыхнул:

— Уж не думаете ли вы, что я его боюсь?

— Я думаю, что вы поступили бы благоразумно, стараясь держаться от него подальше. Повторяю, он очень опасный человек. Это негодяй! И он навещает нас слишком часто.

— Зачем же вы ему позволяете, будучи о нём такого мнения?

Д’Ожерон скорчил гримасу.

— Будучи о нём такого мнения, как могу я ему воспрепятствовать?

— Вы боитесь его?

— Признаться, да. Но не за себя я боюсь, мосье Питт. За Люсьен. Он пытается ухаживать за ней.

Голос Джереми задрожал от гнева:

— И вы не можете закрыть для него дверь вашего дома?

— Могу, конечно. — Д’Ожерон криво усмехнулся. — Я проделал нечто подобное однажды с Левасёром. Вам известна эта история?

— Да, но… но… — Джереми запнулся, испытывая некоторое замешательство, однако всё же преодолел его. — Мадемуазель Мадлен была обманута, она позволила Левасёру увлечь себя… Вы же не допускаете, чтобы мадемуазель Люсьен…

— А почему я не могу этого допустить? Известного обаяния он не лишён, этот каналья Тондёр, и у него даже есть некоторые преимущества перед Левасёром. Он вращался в хорошем обществе и умеет себя держать, когда ему это нужно. Наглому, предприимчивому авантюристу ничего не стоит соблазнить такое неопытное дитя, как Люсьен.

У Джереми упало сердце. Он сказал, совершенно расстроенный:

— Но что даёт такая проволочка? Ведь рано или поздно вам всё равно придётся отказать ему. И тогда… что будет тогда?

— Я сам задаю себе этот вопрос, — мрачно сказал Д’Ожерон. — Но всегда лучше отсрочить беду. Глядишь, какой-нибудь случай и помешает ей нагрянуть. — Внезапно он заговорил другим тоном: — Однако я прошу у вас прощения, мой дорогой мосье Питт. Наша беседа слишком отклонилась в сторону. Отцовская тревога! Я просто хотел предостеречь вас и очень надеюсь, что вы прислушаетесь к моим словам.

Мосье Питту всё было ясно. Д’Ожерон, видимо, считал, что Тондёр почувствовал в Джереми своего соперника, а такие люди, как он, не останавливаются ни перед чем, когда им нужно убрать кого-нибудь со своего пути.

— Очень вам признателен, мосье Д’Ожерон. Я могу постоять за себя.

— Надеюсь. От всего сердца надеюсь, что это так.

На том их беседа закончилась, и они расстались.

Джереми вернулся на «Арабеллу» и после обеда, прогуливаясь вместе с капитаном Бладом по палубе, поведал ему о том, что произошло утром в саду губернатора.

Блад выслушал его с задумчивым видом.

— У него было достаточно оснований предостеречь тебя. Странно только, почему он дал себе труд этим заниматься. Я повидаюсь с ним, да, да, непременно. Возможно, моя помощь будет ему небесполезна, хотя мне пока ещё не ясно, в чём она может проявиться. А ты, Джереми, будь благоразумен и посиди лучше на корабле. Можешь, чёрт побери, не сомневаться, что Тондёр будет искать встречи с тобой.

— А я, что ж, должен её избегать? — презрительно фыркнул Джереми.

— Да, если ты не дурак.

— Иначе говоря — если я трус.

— А не кажется ли тебе, что живой трус лучше мёртвого дурака, каковым ты неизбежно окажешься, если позволишь Тондёру сводить с тобой счёты? Не забывай, что этот человек — первоклассный фехтовальщик, ну, а ты… — Капитан Блад присвистнул. — Это пахнет самым обыкновенным убийством. А какая доблесть в том, что тебя заколют, как барана?

Питт в глубине души чувствовал, что капитан прав, но признаться в этом было бы слишком унизительно. Поэтому он пренебрёг советом Блада, на другой же день сошёл на берег и отправился вместе с Хагторпом и Волверстоном в таверну «У французского короля», где его и обнаружил Тондёр.

Время приближалось к полудню, и в большом зале таверны было полным-полно пиратов, матросов с французского фрегата, искателей жемчуга, а также всевозможных жуликов и бродяг обоего пола, которые, подобно хищным акулам, всегда вьются вокруг моряков, а пуще всего — вокруг пиратов, зная их привычку сорить деньгами. В плохо освещённом зале воздух был удушлив от едкого табачного дыма, винного перегара, испарений человеческих тел.

Тондёр вошёл небрежной, ленивой походкой; левая рука его покоилась на эфесе шпаги. Отвечая на поклоны, он протискался сквозь толпу и остановился перед сидевшим за столиком Джереми.

— Вы позволите? — спросил он и, не дожидаясь ответа, пододвинул себе табурет и сел. — Какая удача, что мы можем так скоро возобновить наш маленький спор, который был вчера, к сожалению, прерван.

Джереми сразу понял, куда он клонит, и поглядел на него в некотором замешательстве. Его товарищи, не знавшие, о чём идёт речь, тоже уставились на француза.

— Мы, мне помнится, обсуждали вопрос о том, что появление некоторых лиц порой бывает нежелательным и что у вас не хватает сообразительности понять, в какой мере это относится к вам.

Джереми наклонился вперёд.

— Не важно, что мы обсуждали. Вы пришли сюда, как я понимаю, чтобы затеять со мной ссору?

— Я? — Капитан Тондёр поднял брови, потом нахмурился. — С чего вы это взяли? Вы мне не мешаете. Вы просто не в состоянии ничем мне помешать. Если б вы оказались на моём пути, я бы раздавил вас, как блоху. — И он презрительно и нагло рассмеялся прямо в лицо Джереми, чем сразу и достиг своей цели — этот смех задел Джереми за живое.

— Смотрите не ошибитесь, принимая меня за блоху.

— Ах, вот как? — Тондёр встал. — В таком случае поостерегитесь докучать мне снова или, предупреждаю, я раздавлю вас одним щелчком! — Он говорил намеренно громко, чтобы все могли его слышать. Его резкий голос привлёк к себе внимание, и шум в зале затих.

Тондёр презрительно повернулся к Джереми спиной, но застыл на месте, услыхав:

— Нет, постой, грязный пёс!

Капитан Тондёр обернулся. Его брови поползли вверх. Злобный оскал приподнял кончики тоненьких усиков. А дородный силач Волверстон, всё ещё не понимая, что происходит, инстинктивно старался удержать Джереми, который тоже вскочил с табурета.

— Пёс? Так, так! — с расстановкой проговорил Тондёр. — Пёс, сказали вы? Вполне уместное сочетание — пёс и блоха. Но тем не менее пёс — это мне не нравится. Не будете ли вы столь любезны взять пса обратно? И притом немедленно! Я не отличаюсь терпеливостью, мосье Питт.

— Разумеется, я возьму его обратно, — сказал Джереми. — Зачем обижать животное.

— Под животным вы подразумеваете меня?

— Я подразумеваю пса. Надо было бы сказать не пёс, а…

— Крыса, — резко произнёс чей-то голос за спиной Тондёра, заставив его обернуться.

На пороге, небрежно опираясь на свою чёрную трость, высокий, элегантный, в чёрном, расшитом серебром костюме стоял капитан Блад. Его горбоносое, обожжённое солнцем и ветром лицо было обращено к капитану Тондёру, холодные синие глаза смотрели на него в упор. Он неторопливо направился к французу.

— Крыса, на мой взгляд, как-то лучше определяет вашу сущность, капитан Тондёр, — непринуждённо и бесстрастно проговорил он и остановился, ожидая, что скажет тот.

Раздался дружный взрыв хохота. Когда он смолк, прозвучал ответ Тондёра:

— Понимаю, понимаю. Крошка шкипер находится под надёжной защитой. Папаша Блад встревает не в своё дело, дабы спасти этого трусишку.

— Само собой разумеется, я должен взять его под защиту. Разве я могу допустить, чтобы какой-то наглец бретёр заколол моего шкипера? Конечно, я должен вмешаться. И вы могли это предвидеть, капитан Тондёр. Вы не только презренный негодяй, но и жалкий трус — вот почему я сравнил вас с крысой. Вы рассчитываете на своё уменье владеть шпагой, но решаетесь пускать её в ход только против тех, кого считаете не слишком искушёнными в этом ремесле. Так поступают лишь трусы. Ну, и, разумеется, убийцы. Ведь, насколько мне известно, убийцей заклеймили вас во Франции.

— Это ложь! — сказал Тондёр, побелев как полотно.

Капитан Блад, обернувший оружие Тондёра против него самого, намеренно стараясь разжечь его ярость, невозмутимо возразил:

— А вы попробуйте доказать мне это на деле, и я возьму свои слова обратно, прежде чем проколю вас шпагой… или после того. По крайней мере вы получите возможность закончить с честью бесчестно прожитую жизнь. Здесь есть ещё одна комната, довольно просторная и пустая, мы можем…

Но Тондёр, злобно усмехнувшись, перебил его:

— Ну нет, со мной эти штучки не пройдут. У меня разговор не с вами, а с мистером Питтом.

— Это подождёт. Сначала решим наш спор.

Тондёр взял себя в руки. Он побледнел ещё сильнее и тяжело дышал.

— Послушайте, капитан Блад. Ваш шкипер нанёс мне оскорбление: он назвал меня грязным псом в присутствии всех этих людей. Вы намеренно стараетесь ввязаться в ссору, которая не имеет никакого отношения к вам. Так не по правилам, и я призываю всех в свидетели.

Это был ловкий ход, и он оправдал себя. Присутствующие оказались на стороне Тондёра. Матросы из команды капитана Блада угрюмо молчали, а остальные закричали, что француз прав. Даже Хагторп и Волверстон и те могли только молча пожать плечами, а Джереми сам окончательно погубил дело, поддержав своего противника:

— Капитан Тондёр прав, Питер. Наши с ним дела тебя не касаются.

— Вы слышите? — закричал Тондёр.

— Нет, касаются. Мало ли что он говорит. Вы замыслили убийство, негодяй, и я этого не допущу. — Капитан Блад, отбросив свою трость, положил руку на эфес шпаги.

Но дюжина крепких рук тотчас схватила его, со всех сторон раздались гневные крики протеста, и, лишённый поддержки своих товарищей, он вынужден был уступить. Ведь даже верный Волверстон, неизменный его сторонник, шептал ему в ухо:

— Остановись, Питер! Во имя бога! Ты же всех взбунтуешь против нас из-за такой безделицы. Ты опоздал. Парень сам виноват — зачем лез на рожон?

— А вы что здесь делали? Почему вы его не удержали? Ну вот, глядите! Он пошёл драться, идиот безмозглый!

Джереми уже направлялся в соседнюю комнату: он был похож на ягнёнка, покорно шагающего на бойню и даже ведущего за собой своего мясника. Хагторп шёл рядом с ним, Тондёр — сзади, остальные замыкали шествие.

Капитан Блад, с трудом удерживаясь, чтобы не броситься на Тондёра, присоединился вместе с Волверстоном к толпе зевак.

В просторной полупустой комнате столы и табуреты быстро сдвинули к стене. Помещение это представляло собой, в сущности, пристройку — нечто среднее между навесом и сараем, с земляным полом и длинным отверстием в одной из стен, которая не доходила до потолка фута на три. В эту щель лились жаркие лучи послеполуденного солнца.

Противники, обнажённые по пояс, со шпагой в руке, стали друг против друга: Джереми — высокий, статный, мускулистый, Тондёр — худощавый, жилистый, проворный и гибкий, как кошка. Хозяин таверны и все его помощники присоединились к толпе зрителей, расположившихся вдоль стен.

Несколько молоденьких девчонок, самых отчаянных, тоже пришли поглядеть на поединок, но большинство женщин остались в общем зале.

Капитан Блад и Волверстон остановились в глубине комнаты возле стола, на который были свалены различные предметы с других столов: кружки, кувшины, бурдюк с вином и пара медных подсвечников с круглыми, похожими на блюдца подставками. Пока дуэлянты готовились к схватке, Питер Блад, побледневший, несмотря на свой загар, рассеянно перебирал в руках валявшиеся на столе предметы, и в глазах его вспыхивал зловещий огонёк, словно ему хотелось запустить одним из этих предметов кому-то в голову.

Секундантом Джереми вызвался быть Хагторп. Секундантом Тондёра оказался Вентадур, лейтенант с «Рейн Марго». Противников поставили в противоположных концах комнаты, боком к солнцу, и Джереми, занимая позицию, поймал взгляд Блада. Он улыбнулся своему капитану, а Блад, лицо которого было сосредоточенно и хмуро, сделал ему знак глазами. На секунду во взгляде Джереми отразилось недоумение, затем блеснула догадка.

Вентадур скомандовал:

— Начинайте, господа!

Со звоном скрестились шпаги, и почти в то же мгновение, повинуясь полученному от своего капитана сигналу, Джереми прыгнул в сторону и атаковал Тондёра с левого бока. Это заставило Тондёра повернуться лицом к нему и к солнцу и дало Джереми некоторое преимущество перед противником, а именно этого и добивался Блад. Джереми изо всех сил старался удержать Тондёра в этой позиции, но тот был слишком искусным для него противником. Опытный фехтовальщик, он умело отражал все удары, а затем, сделав ответный выпад, воспользовался моментом, чтобы, в свою очередь, отскочить в сторону и вынудить противника поменяться с ним местами. Теперь каждый из них занимал ту позицию, в которой находился его противник в начале схватки.

Блад скрипнул зубами, увидав, что Джереми потерял своё единственное преимущество перед этим бретёром, твёрдо намеренным его убить. Однако, против ожидания, поединок затягивался. Потому ли, что на стороне Джереми была сила, молодость, высокий рост? Или рука опытного дуэлянта стала менее искусной, так как давно не держала шпаги? Но ни то, ни другое не давало достаточного объяснения происходящему. Тондёр атаковал, его шпага описывала сверкающие круги перед самой грудью противника, мгновенно нащупывая слабые стороны в его неуклюжей защите: он давно уже мог прикончить Джереми… и не делал этого. Забавлялся ли он, играя с ним, как кошка с мышью, или, быть может, побаиваясь капитана Блада и возможных последствий столь откровенного убийства его шкипера у всех на глазах, намеревался не убивать, а лишь искалечить его?

Зрители, наблюдавшие поединок, недоумевали. Их недоумение усилилось, когда Тондёр, ещё раз отскочив в сторону, оказался спиной к солнцу и вынудил своего беспомощного противника занять то невыгодное положение, в котором сам Тондёр находился в начале поединка. Такой приём со стороны Тондёра производил впечатление утончённой жестокости.

Капитан Блад, к которому Тондёр повернулся теперь лицом, взял со стола один из медных подсвечников. Никто не смотрел на Блада; все глаза были прикованы к дуэлянтам. Блад же, казалось, утратил всякий интерес к поединку. Его внимание было целиком поглощено подсвечником. Он поднял его и, разглядывая углубление для свечи, привёл блюдцеобразное основание подсвечника в вертикальное положение. И в ту же секунду рука Тондёра внезапно дрогнула, и шпага его, промедлив какой-то миг, не сумела отразить неловкий выпад Джереми, продолжавшего механически обороняться. Не встретив сопротивления, шпага Джереми вонзилась в грудь Тондёра.

Поражённые зрители ещё не успели прийти в себя от столь неожиданного завершения поединка, а капитан Блад уже опустился на одно колено возле распростёртого на земляном полу тела. Теперь он был хирург, всё остальное отступило на задний план. Он велел принести воды и чистых полотняных тряпок. Джереми, поражённый больше всех, стоял возле и отупело глядел на сражённого противника.

Когда Блад начал обследовать рану, Тондёр, на мгновение лишившийся сознания, пришёл в себя. Глаза его открылись, и взгляд остановился на склонённом над ним лице капитана Блада.

— Убийца! — пробормотал он сквозь стиснутые зубы, и голова его бессильно свесилась на грудь.

— Совсем напротив, — сказал капитан Блад и с помощью Вентадура, поддерживавшего безжизненное тело, принялся ловко бинтовать рану. — Я ваш спаситель. Он не умрёт, — добавил он, обращаясь к окружающим, — хоть его и проткнули насквозь. Через месяц он будет хорохориться и бесчинствовать снова. Но дня два-три ему следует полежать, и за ним нужно поухаживать.

Поднявшись на борт «Арабеллы», Джереми был как в тумане. Всё происшедшее стояло перед его глазами, словно видения какого-то странного сна. Ведь он уже смотрел в лицо смерти, и всё же он жив. Вечером за ужином в капитанской каюте Джереми позволил себе пофилософствовать на эту тему.

— Вот доказательство того, — сказал он, — что никогда не надо падать духом и признавать себя побеждённым в схватке. Меня сегодня совершенно запросто могли бы отправить на тот свет. А почему? Исключительно потому, что я был не уверен в себе — заранее решил, что Тондёр лучше меня владеет шпагой.

— Быть может, это всё же так, — проронил капитан Блад.

— Почему же тогда мне запросто удалось продырявить его?

— В самом деле, Питер, как могло такое случиться? — Этот вопрос, волновавший всех присутствовавших, задал Волверстон.

Ответил Хагторп:

— А просто дело в том, что этот мерзавец бахвалился всюду и везде, что он, дескать, непобедим. Вот все ему и поверили. Так частенько создаётся вокруг человека пустая слава.

На том обсуждение поединка и закончилось.

Наутро капитан Блад заметил, что не мешало бы нанести визит д’Ожерону и сообщить о происшедшем. Его, как губернатора Тортуги, следует поставить в известность о поединке: по закону дуэлянты должны дать ему свои объяснения, хотя, по существу, этого, может быть, и не требуется, так как он лично знаком с обоими. Джереми же всегда, под любым предлогом стремившийся в дом губернатора, в это утро стремился туда особенно сильно, чувствуя, что победа на поединке придаёт ему в какой-то мере ореол героя.

Когда они в шлюпке приближались к берегу, капитан Блад отметил, что французский фрегат «Сийнь» уже не стоит у причала, а Джереми рассеянно отвечал, что, верно, Меркёр покинул наконец Тортугу.

Губернатор встретил их чрезвычайно сердечно. Он уже слышал, что произошло в таверне «У французского короля». Они могут не затруднять себя объяснениями. Никакого официального расследования предпринято не будет. Ему прекрасно известны мотивы этой дуэли.

— Если бы исход поединка был иным, — откровенно признался губернатор, — я бы, конечно, действовал иначе. Прекрасно зная, кто зачинщик ссоры, не я ли предостерегал вас, мосье Питт? — я вынужден был бы принять меры против Тондёра и, быть может, просить вашего содействия, капитан Блад. В колонии тоже должен поддерживаться какой-то порядок. Но всё произошло как нельзя более удачно. Я счастлив и бесконечно благодарен вам, мосье Питт.

Такие речи показались Питту хорошим предзнаменованием, и он попросил разрешения засвидетельствовать своё почтение мадемуазель Люсьен.

Д’Ожерон поглядел на него в крайнем изумлении.

— Люсьен? Но Люсьен здесь уже нет. Сегодня утром она отплыла на французском фрегате во Францию вместе со своим супругом.

— Отплыла… с супругом?.. — как эхо, повторил Джереми, чувствуя, что у него закружилась голова и засосало под ложечкой.

— Да, с мосье де Меркёром. Разве я не говорил вам, что она помолвлена? Отец Бенуа обвенчал их сегодня на заре. Вот почему я так счастлив и так благодарен вам, мосье Питт. Пока капитан Тондёр преследовал её как тень, я не решался дать согласие на брак. Памятуя о том, что проделал однажды Левасёр, я боялся отпустить от себя Люсьен. Тондёр, без сомнения, последовал бы за ней, как когда-то Левасёр, и в открытом море мог бы отважиться на то, чего он не решался позволить себе здесь, на Тортуге.

— И поэтому, — сказал капитан Блад ледяным тоном, — вы стравили этих двух, чтобы, пока они тут дрались, третий мог улизнуть с добычей. Это, мосье д’Ожерон, ловкий, но не слишком дружественный поступок.

— Вы разгневались на меня, капитан! — Д’Ожерон был искренне расстроен. — Но я ведь должен был в первую очередь позаботиться о своей дочери! И притом я же ни секунды не сомневался в исходе поединка. Наш дорогой мосье Питт не мог не победить этого негодяя Тондёра.

— Наш дорогой мосье Питт, — сухо сказал Блад, — руководимый любовью к вашей дочери, очень легко мог лишиться жизни, убирая с пути препятствия, мешающие осуществлению желательного для вас союза. Ты видишь, Джереми, продолжал он, беря под руку своего молодого шкипера, который стоял, повесив голову, бледный как мел, — какие западни уготованы тому, кто любит безрассудно и теряет голову. Пойдём, дружок. Разрешите нам откланяться, мосье д’Ожерон.

Он чуть ли не силой увлёк молодого человека за собой. Однако капитан Блад был зол, очень зол и, остановившись в дверях, повернулся к губернатору с улыбкой, не предвещавшей добра.

— А вы не подумали о том, что я ради мосье Питта могу проделать как раз то самое, что мог бы проделать Тондёр и чего вы так боитесь? Вы не подумали о том, что я могу погнаться за фрегатом и похитить вашу дочь для моего шкипера?

— Великий боже! — воскликнул д’Ожерон, мгновенно приходя в ужас при одной мысли о возможности такого возмездия. — Нет, вы никогда этого не сделаете!

— Вы правы, не сделаю. Но известно ли вам, почему?

— Потому, что я доверился вам. И потому, что вы — человек чести.

— Человек чести! — Капитан Блад присвистнул. — Я — пират. Нет, не поэтому, а только потому, что ваша дочь недостойна быть женой мистера Питта, о чём я ему всё время толковал и что он теперь сам, я надеюсь, понимает.

Это была единственная месть, которую позволил себе Питер Блад.

Рассчитавшись таким образом с губернатором д’Ожероном за его коварный поступок, он покинул его дом, уведя с собой убитого горем Джереми.

Они уже приближались к молу, когда немое отчаяние юноши внезапно уступило место бешеному гневу. Его одурачили, обвели вокруг пальца и даже жизнь его поставили на карту ради своих подлых целей! Ну, он им ещё покажет!

— Попадись он мне только, этот де Меркёр! — бушевал Джереми.

— Да, воображаю, каких ты тогда натворишь дел! — насмешливо произнёс капитан Блад.

— Я его проучу, как проучил этого пса Тондёра.

Тут капитан Блад остановился и дал себе посмеяться вволю:

— Да ты сразу стал записным дуэлянтом, Джереми! Прямо грозой всех шёлковых камзолов! Ах, пожалуй, мне пора отрезвить тебя, мой дорогой Тибальд[82], пока ты со своим бахвальством не влип снова в какую-нибудь скверную историю.

Хмурая морщина прорезала высокий чистый лоб юноши.

— Что это значит — отрезвить меня? — сурово опросил он. — Уложил я вчера этого француза или не уложил?

— Нет, не уложил! — снова от души расхохотавшись, отвечал Блад.

— Как так? Я его не уложил? — Джереми подбоченился. — Кто же его тогда уложил, хотелось бы мне знать? Кто? Может быть, ты скажешь мне?

— Скажу. Я его уложил, — сказал капитан Блад я снова стал серьёзен. Я его уложил медным подсвечником. Я ослепил его, пустив ему солнце в глаза, пока ты там ковырялся со своей шпагой… — И, заметив, как побледнел Джереми, он поспешил напомнить: — Иначе он убил бы тебя. — Кривая усмешка пробежала по его гордым губам, в светлых глазах блеснуло что-то неуловимое, и с горькой иронией он произнёс: — Я же капитан Блад.

Глава 8

ИСКУПЛЕНИЕ МАДАМ ДЕ КУЛЕВЭН
Граф дон Жуан де ля Фуэнте из Медины, полулёжа на кушетке возле открытых кормовых окон в своей роскошной каюте на корабле «Эстремадура», лениво перебирал струны украшенной лентами гитары и томным баритоном напевал весьма популярную в те дни в Малаге игривую песенку.

Дон Жуан де ля Фуэнте был сравнительно молод — не старше тридцати лет; у него были тёмные, бархатистые глаза, грациозные движения, полные яркие губы, крошечные усики и чёрная эспаньолка; изысканные манеры его дополнял элегантный костюм. Лицо, осанка, даже платье — всё выдавало в нём сластолюбца, и обстановка этой роскошной каюты на большом, сорокапушечном галионе, которым он командовал, вполне соответствовала его изнеженным вкусам. Оливково-зелёные переборки украшала позолоченная резьба, изображавшая купидонов и дельфинов, цветы и плоды, а все пиллерсы имели форму хвостатых, как русалки, кариатид. У передней переборки великолепный буфет ломился от золотой и серебряной утвари. Между дверями кают левого борта висел холст с запечатлённой на нём Афродитой. Пол был устлан дорогим восточным ковром, восточная скатерть покрывала квадратный стол, над которым свисала с потолка массивная люстра чеканного серебра. В сетке на стене лежали книги — «Искусство любви» Овидия[83], «Сатирикон»[84], сочинения Боккаччо[85] и Поджо[86], свидетельствуя о пристрастии их владельца к классической литературе. Стулья, так же как и кушетка, на которой возлежал дон Жуан, были обиты цветной кордовской кожей с тиснёным золотом узором, и хотя в открытые кормовые окна задувал тёплый ветерок, неспешно гнавший галион вперёд, воздух каюты был удушлив от крепкого запаха амбры и других благовоний.

Песенка дона Жуана восхваляла плотские утехи и сокрушалась о тяжёлой участи его святейшества папы римского, обречённого среди окружающего его изобилия на безбрачие.

Дон Жуан исполнял эту песенку для капитана Блада; тот сидел возле стола, опершись о него локтем, положив ноги на стоявший рядом стул. Улыбка, словно маска, под которой он прятал отвращение и скуку, застыла на его смуглом горбоносом лице. На нём был серый камлотовый, отделанный серебряным кружевом костюм, извлечённый из гардероба самого дона Жуана (оба они были примерно одного роста и возраста и одинакового телосложения), и чёрный парик, добытый из того же источника.

Целая цепь непредвиденных событий привела к возникновению этой совершенно невероятной ситуации: заклятый враг Испании оказался почётным гостем на борту испанского галиона, неспешно режущего носом воды Карибского моря, держа курс на север, с Наветренными островами милях в двадцати на траверсе. Оговоримся сразу: томный дон Жуан, услаждавший слух капитана Блада своим пением, ни в малейшей мере не догадывался о том, кого именно он развлекает.

Историю о том, как Питер Блад попал на этот галион, пространно и добросовестно, с утомительными подробностями изложенную старательным Джереми в судовом журнале, мы постараемся описать здесь вкратце, ибо — позволим себе ещё раз напомнить читателю — в этой хронике мы предлагаем его вниманию лишь отдельные эпизоды или звенья бесконечной цепи приключений, пережитых капитаном Бладом во время его совместного плавания с бессменным шкипером и верным другом Джереми Питтом.

Неделю назад на острове Маргарита, в одной из уединённых бухт которого производилось кренгование флагманского корабля «Арабелла», с целью очистки его киля от наросшей на нём дряни, кто-то из дружественных капитану Бладу карибских индейцев принёс ему весть, что в бухту Кариако пришли испанцы — ловцы жемчуга — и собрали там довольно богатый улов.

Противостоять такому соблазну было слишком трудно. В левом ухе капитана Блада поблёскивала крупная грушевидная жемчужина, стоившая баснословных денег и представлявшая собой лишь незначительную часть фантастической добычи, захваченной его корсарами в подобного же рода набеге на Рио-дель-Хача. И вот, снарядив три пироги и тщательно отобрав сорок наиболее подходящих для этой операции людей, капитан Блад однажды ночью неслышно миновал пролив между островом Маргариты и Мэйном и простоял на якоре под прикрытием высокого берега почти весь день, а когда свечерело, неслышно двинулся к бухте Кариако. И тут их заметила испанская береговая охрана, о присутствии которой в этих водах они и не подозревали.

Пироги повернули и помчались что есть духу в открытое море. Но сторожевое судно в ещё не сгустившихся сумерках устремилось за ними в погоню, открыло огонь и разбило в щепы утлые челны. Все, кто не был убит и не утонул, попали в плен. Блад всю ночь продержался на воде, уцепившись за большой обломок. Свежий южный бриз, подувший на закате, гнал его вперёд всю ночь, а на заре его подхватило приливом и, вконец измученного, окоченевшего и хорошо просоленного после столь долгого пребывания в морской воде, как в рассоле, выбросило на берег небольшого островка.

Островок этот, имевший не более полутора миль в длину и меньше мили в ширину, был, в сущности, необитаем. На нём росло несколько кокосовых пальм и кустов алоэ, а населяли его лишь морские птицы да черепахи. Однако судьбе было угодно забросить Питера Блада на этот остров именно в то время, когда там нашли себе пристанище ещё двое людей — двое потерпевших кораблекрушение испанцев, бежавших на парусной пинассе из английской тюрьмы в Сент-Винсенте. Не обладая никакими познаниями по мореходству, эти горемыки доверились морской стихии, и месяц назад их случайно прибило к берегу в тот момент, когда, истощив все свои запасы провизии и пресной воды, они уже видели себя на краю гибели. После этого они не отваживались больше пускаться в море и кое-как влачили свои дни на острове, питаясь кокосовыми орехами, ягодами и диким бататом, вперемежку с мидиями, крабами и креветками, которых ловили на берегу между скал.

Капитан Блад, не будучи уверен в том, что испанцы, даже находящиеся в столь бедственном положении, не перережут ему глотку, узнав, кто он такой, назвался голландцем с потерпевшего кораблекрушение брига, шедшего с Кюрасао, и, помимо отца-голландца, присвоил себе ещё и мать-испанку, дабы сделать правдоподобным не только имя Питера Вандермира, но и своё почти безупречное кастильское произношение.

Пинасса казалась в хорошем состоянии, и, загрузив в неё изрядный запас батата и черепашьего мяса, собственноручно прокопчённого им на костре, и наполнив имевшиеся на ней бочонки пресной водой, капитан Блад вышел в море вместе с обоими испанцами. По солнцу и по звёздам он держал курс на восток к Тобаго, рассчитывая найти пристанище у тамошних голландских поселенцев, не отличавшихся враждебностью. Впрочем, осторожности ради он сказал своим доверчивым спутникам, что они держат путь на Тринидад.

Но ни Тринидада, ни Тобаго им не суждено было увидеть. На третий день, к великой радости испанцев и некоторой досаде капитана Блада, их подобрал испанский галион «Эстремадура». Делать было нечего, оставалось только положиться на судьбу и на то, что плачевное состояние одежды сделает его неузнаваемым. На галионе он повторил ту же вымышленную историю кораблекрушения, снова назвался голландцем, снова добавил себе испанской крови и, решив, что если уж нырять, так поглубже, до самого дна, и раз он выбрал себе в матери испанку, то почему бы не выбрать её из самых именитых, заявив, что её девичья фамилия Трасмиера и она состоит в родстве с герцогом Аркосским.

Смуглая кожа, тёмные волосы, надменное, спокойное выражение тонкого горбоносого лица, властная манера держаться, невзирая на свисавшие с плеч лохмотья, а превыше всего — довольно беглая и утончённая кастильская речь заставили поверить его словам. А так как единственное желание этого испанского гранда сводилось к тому, чтобы его высадили на берег в одной из голландских или французских гаваней, откуда он мог бы возобновить своё путешествие в Кюрасао, не было никаких оснований подозревать его в чрезмерном бахвальстве.

На командира корабля «Эстремадура» — дона Жуана де ля Фуэнте, с сибаритскими наклонностями которого мы уже успели познакомиться, рассказы этого потерпевшего кораблекрушение испанского гранда о его могущественных связях произвели сильное впечатление; он оказал ему радушный приём, предоставил в его распоряжение свой богатый гардероб и каюту рядом со своей и держался с ним на равной ноге, как с человеком, занимающим столь же высокое положение, как он сам. Этому способствовало ещё и то обстоятельство, что Питер Вандермир явно пришёлся по сердцу дону Жуану. Испанец заявил, что будет называть Питера — дон Педро, как бы желая подчеркнуть этим его испанское происхождение, и клялся, что кровь Трасмиеров, без сомнения, должна была полностью подавить кровь каких-то Вандермиров. На эту тему он позволил себе несколько вольных шуток. Шутки такого сорта вообще обильно сыпались у него с языка, а четверо молодых офицеров знатных испанских фамилий, обедавшие за одним столом с капитаном, охотно их подхватывали.

Питер Блад снисходительно прощал распущенность языка ещё не оперившимся юнцам, считая, что, поумнев с возрастом, они и сами остепенятся, но в человеке, уже перешагнувшем рубеж третьего десятка, она показалась ему отталкивающей. За элегантной внешностью и изысканными манерами испанца угадывался повеса и распутник. Однако Питер Блад должен был затаить эти чувства в своей груди. Безопасности ради ему нельзя было испортить хорошее впечатление, произведённое им на капитана, и, приноравливаясь к нему и к его офицерам, он держался столь же развязного тона.

И всё это привело к тому, что пока испанский галифе, почти заштилевший у тропиков, еле-еле полз к северу, поставив всю громаду парусов, часто совсем безжизненно свисавших с рей, между доном Жуаном и доном Педро завязалось нечто вроде дружбы. Многое восхищало дона Жуана в его новом приятеле: сразу бросавшаяся в глаза сила мышц и крепость духа дона Педро; его глубокое знание света и людей; его остроумие и находчивость; его чуточку циничная философия. Долгие часы вынужденного досуга они ежедневно коротали вместе, и их дружба крепла и росла со сказочной быстротой, подобно буйной флоре тропиков.

Вот как случилось, что Питер Блад уже шестой день путешествовал на положении почётного гостя на испанском корабле, который должен был бы везти его закованным в кандалы, догадайся кто-нибудь о том, кто он такой. И пока командир корабля, стараясь его развлечь, докучал ему своими игривыми песенками, Питер Блад забавлялся в душе, рассматривая с юмористической стороны немыслимую эту ситуацию и мечтая вместе с тем при первой же возможности положить ей конец.

Когда пение оборвалось и дон Жуан, взяв из стоявшей рядом серебряной шкатулки перувианскую конфету, отправил её в рот и принялся жевать, капитан Блад заговорил о том, что занимало его мысли. Динассу, на которой он спасался вместе с беглыми испанцами, галион тащил за собой на буксире, и Питер Блад подумал, что настало время снова ею воспользоваться.

— У нас сейчас на траверсе Мартиника, — заметил он. — Мы находимся в шести-семи лигах от берега, никак не больше.

— Да, и всё из-за этого проклятого штиля. Я бы сам мог надуть паруса крепче, чем этот бриз.

— Я понимаю, конечно, что вы не можете ради меня заходить в порт, сказал Блад. Франция и Испания находились в состоянии войны, и Блад догадывался, что это было одной из причин, почему дон Жуан оказался в этих морях. — Но при таком спокойном море я легко могу добраться до берега в той же пинассе. Что вы скажете, дон Жуан, если я распрощаюсь с вами сегодня вечером?

Дон Жуан был явно огорчён.

— Почему вдруг такая спешка? Разве мы не договорились, что я доставлю вас на Сен-Мартен?

— Да, конечно. Но, подумав хорошенько, я вспомнил, что корабли редко заходят в эту гавань, и когда-то ещё мне удастся найти там судно, которое идёт в Кюрасао, в то время как на Мартинике…

— Нет, нет, — капризным тоном прервал его хозяин. — Вы прекрасно можете сойти на берег и на Мари-Галанте, куда я должен зайти по делам, или, если хотите, на Гваделупе, что, мне кажется, даже лучше. Но, клянусь, раньше этого я вас не отпущу никуда.

Капитан Блад перестал набивать трубку душистым табаком из стоявшего на столе сосуда.

— У вас есть дела на Мари-Галанте? — Он был так удивлён, что на секунду отвлёкся от основной темы разговора. — Что может связывать вас с французами в такое время, как сейчас?

Дон Жуан загадочно улыбнулся.

— Дела военные, друг мой. Я же командир военного корабля.

— Так вы собираетесь напасть на Мари-Галанте?

Испанец ответил не сразу. Пальцы его мягко перебирали струны гитары. Полные яркие губы всё ещё улыбались, но в этой улыбке промелькнуло что-то зловещее, а тёмные глаза блеснули.

— Гарнизоном Бассетерре командует некая скотина, по фамилии Кулевэн. У меня с ним свои счёты. Вот уже год, как я собираюсь разделаться с этим господином, и теперь день расплаты близок. Война открыла передо мной эту возможность. Одним ударом я устрою свои дела и сослужу службу Испании.

Питер Блад молча раскурил трубку. Использовать большой военный корабль, для того чтобы напасть на такое незначительное поселение, как Мари-Галанте, с его точки зрения, это была совсем плохая услуга Испании. Но он не выдал своих мыслей и не стал настаивать, чтобы его высадили на Мартинике.

— Я ещё никогда не был на борту судна во время военных действий — это расширит мой кругозор. Думаю, что запомню это надолго… Если, конечно, пушки Бассетерре не пустят нас ко дну.

Дон Жуан рассмеялся. При всей своей распущенности он вместе с тем, по-видимому, не был трусом, и предстоящее сражение его не пугало. Мысль о нём скорее даже вдохновляла испанца. Он пришёл в отличнейшее расположение духа, когда к заходу солнца ветер наконец посвежел и корабль прибавил ходу. В этот вечер в капитанской каюте «Эстремадуры» царило шумное веселье, то и дело раздавались взрывы хохота, и было выпито немало хмельного испанского вина.

Капитан Блад пришёл к заключению, что велика должна быть задолженность французского управителя Мари-Галанте дону Жуану, если предстоящее сведение счетов вызывает такое бурное ликование испанца. Личные же симпатии Блада оставались на стороне французских поселенцев — ведь им уготовано было одно из тех чудовищных нападений, коими так прославились испанцы, возбудив к себе заслуженную ненависть в Новом Свете. Но он был бессилен пальцем пошевельнуть в их защиту, бессилен даже поднять голос; он вынужден был принимать участие в этом дикарском веселье по поводу предстоящей резни, вынужден был поднимать тост за то, чтобы все французы вообще и полковник де Кулевэн в частности провалились в тартарары.

Утром, выйдя на палубу, капитан Блад увидел милях в десяти — двенадцати по левому борту длинную береговую линию острова Доминика, а впереди на горизонте неясно выступали из туманной дымки очертания серого массива, и он догадался, что это гора, возвышающаяся в центре круглого острова Мари-Галанте. Значит, ночью, миновав Доминику, они вышли из Карибского моря в Атлантический океан.

Дон Жуан в отличном настроении — ночное бражничание, по-видимому, нисколько его не утомило — присоединился к Бладу на корме и сообщил ему всё то, что Блад уже знал сам, хотя, разумеется, и не подавал виду.

Часа два они продолжали держаться прежнего курса, идя прямо по ветру с укороченными парусами. Милях в десяти от острова, который теперь уже зелёной стеной вырастал из бирюзового моря, отрывистые слова команды и пронзительные свистки боцмана привели в действие матросов. Над палубами «Эстремадуры» натянули сети для падающих во время сражения обломков рангоута, с пушек сняли чехлы, подтащили к ним ящики с ядрами и вёдра с водой.

Прислонясь к резным поручням на корме, капитан Блад с интересом наблюдал, как мушкетёры в кирасах и шлемах выстраиваются на шкафуте, а стоявший рядом с ним дон Жуан тем временем всё продолжал разъяснять ему значение происходящего, не подозревая, что оно понятно его собеседнику лучше, чем кому-либо другому.

Когда пробило восемь склянок, они спустились в каюту обедать. Дон Жуан теперь, перед приближающимся сражением, был уже не столь шумен. Лицо его слегка побледнело, движения тонких, изящных рук стали беспокойны, в бархатистых глазах появился лихорадочный блеск. Он ел мало и торопливо, много и жадно пил и ещё сидел за столом, когда нёсший вахту офицер, плотный коренастый юноша по фамилии Верагуас, появился в каюте и сообщил, что капитану пора принимать команду.

Дон Жуан встал. Негр Абсолом помог ему надеть кирасу и шлем, и он поднялся на палубу. Капитан Блад последовал за ним, не обращая внимания на предостережение испанца, советовавшего ему не выходить на палубу без доспехов.

Галион находился уже в трёх милях от порта Бассетерре. Корабль не выкинул флага, не желая по вполне понятным причинам лишний раз оповещать о своей национальности, которую, впрочем, и без того нетрудно было установить по линиям его корпуса и оснастке. На расстоянии мили дон Жуан уже мог обозреть в подзорную трубу всю гавань и заявил, что не обнаружил там ни единого военного корабля. Значит, в предстоящем поединке им придётся иметь дело с одним только фортом.

Ядро, ударившее точно в нос «Эстремадуры», показало, что комендант форта как-никак знает свои обязанности. Невзирая на это ясно выраженное требование лечь в дрейф, галион продолжал идти вперёд и был встречен залпом двенадцати пушек. Не получив особых повреждений, корабль не уклонился от курса и не открыл огня, и дон Жуан заслужил в эту минуту молчаливое одобрение капитана Блада. Продолжая двигаться навстречу второму залпу, корабль выдержал его и открыл огонь лишь после того, как приблизился на расстояние, с которого он мог бить прямой наводкой. Тогда он дал бортовой залп, искусно сделал поворот оверштаг, дал второй бортовой залп и, держась круто к ветру, отошёл, чтобы перезарядить пушки, стоя к французским канонирам кормой и тем уменьшив возможность попадания.

Когда он развернулся, чтобы атаковать снова, за его кормой, кроме пинассы, сослужившей службу капитану Бладу, покачивались ещё три шлюпки, спущенные на воду с утлегаря.

На этот раз во время атаки на «Эстремадуре» была повреждена бизань-рея и красивые резные украшения полубака разбиты в щепы. Но это нимало не расстроило капитана, и он, продолжая весьма искусно управлять кораблём и вести бой, обрушил на форт два мощных бортовых залпа, из двадцати пушек каждый, и притом с таким точным прицелом, что заставил форт на какое-то время умолкнуть.

Затем галион снова отошёл на безопасное расстояние, а когда вернулся, в лодках, которые он тянул на буксире, уже находились мушкетёры. Корабль остановился в сотне ярдов от высокого утёса, закрывающего от форта часть бухты, и, став под таким углом, чтобы пушкам было несподручно по нему бить, остался там, прикрывая высадку мушкетёров на берег. Отряд французов, устремившийся из полуразбитой крепости к берегу, чтобы помешать высадке, был скошен, как косой, картечью с корабля. Через несколько минут испанцы были уже на берегу и взбирались по отлогому склону с целью напасть на форт с суши, а шлюпки повернули назад к кораблю за новым подкреплением.

Галион тем временем снова продвинулся вперёд и дал ещё один бортовой залп по форту, чтобы отвлечь внимание от нападающих с суши и увеличить панику. Ему ответил огонь четырёх-пяти пушек, и двадцатифунтовое ядро расщепило фальшборт. Но галион тут же отошёл снова, не получив больше никаких повреждений, и двинулся на сближение со своими лодками. Лодки ещё не были полностью загружены, когда мушкетная перестрелка на берегу прекратилась. Затем над морем разнеслись ликующие крики испанцев, и почти вслед за этим резкие удары молотов по металлу возвестили, что пушки беззащитного порта выведены из строя.

До этой минуты капитан Блад был лишь бесстрастным наблюдателем событий, о которых он мог судить с большим знанием дела. Но теперь мысли его невольно обратились к тому, что должно было последовать за победой, и этот бесстрашный, закалённый в боях корсар содрогнулся, зная, как ведёт себя испанская солдатня при подобных набегах и что за человек её командир. Война была профессией капитана Блада, и в жестоком бою с беспощадным противником он сам мог быть беспощаден. Но когда поселения мирных колонистов предавались безжалостному разграблению грубой, разъярённой солдатнёй, возмущение и гнев сжигали его душу.

Однако было совершенно очевидно, что изнеженный испанский гранд дон Жуан де ля Фуэнте ни в какой мере не разделяет щепетильности капитана Блада. Дон Жуан с загоревшимся взором сошёл на берег вместе со своим новым пополнением, чтобы самолично руководить нападением на город. Он со смехом предложил своему гостю принять участие в столь редком и увлекательном развлечении, утверждая, что это чрезвычайно обогатит его жизненный опыт. Самообладание не изменило капитану Бладу, он остался внешне совершенно спокоен.

— Моя национальность делает это для меня невозможным, дон Жуан. Голландия не воюет с Францией.

— Да кому будет известно, что вы голландец? Станьте на минуту настоящим испанцем, дон Педро, и повеселитесь вместе с нами вволю. Кто будет об этом знать?

— Я сам, — ответил Блад. — Это вопрос чести.

Дон Жуан посмотрел на него, как на смешного чудака.

— Что ж, придётся вам пасть жертвой вашей чрезмерной щепетильности, сказал он и, продолжая смеяться, спустился по забортному трапу в ожидавшую его шлюпку.

Капитан Блад остался на юте, откуда ему был хорошо виден весь городок, раскинувшийся на берегу всего в какой-нибудь миле от корабля, уже бросившего якорь на рейде. Из офицеров на борту остался один только Верагуас и с ним человек пятнадцать матросов. Но порядок соблюдался, матросы несли вахту, и один из них, опытный канонир, в случае чего готов был открыть огонь.

Дон Себастьян Верагуас, оставленный на корабле, проклинал свою несчастную судьбу и со смаком расписывал развлечения, которых он лишился. Это был невысокий, крепко сбитый мужчина лет двадцати пяти, с мощным, мясистым носом и не менее мощным подбородком. Он молол языком не умолкая, с чрезвычайно самонадеянным видом, а капитан Блад не сводил глаз с небольшого поселения на берегу. Даже на таком расстоянии до корабля долетали крики и шум — в городе уже бесчинствовали ворвавшиеся в него испанцы, и многие дома стояли объятые пламенем. Капитану Бладу было слишком хорошо известно, что творят там руководимые испанским грандом солдаты, и он дорого бы дал, чтобы иметь сейчас под рукой сотню своих корсаров, с которыми он мог бы в два счёта смести с лица земли всю эту испанскую нечисть. Он смотрел на город, и лицо его было мрачно и хмуро. Как-то раз он уже был свидетелем такого набега и поклялся тогда, что ни один испанец не будет знать у него пощады. Он нарушил эту клятву, но теперь давал себе слово, что отныне всегда будет ей верен.

А тем временем стоявший рядом с ним молодой испанец, которому он с радостью свернул бы шею, клял на чём свет стоит всех богов и всё небесное воинство за то, что они лишили его возможности повеселиться там, на берегу, в этом аду.

Грабители вернулись под вечер той же дорогой, какой ушли — мимо умолкнувшего порта, — и лодки доставили их по изумрудно-зелёной воде к стоявшему на якоре кораблю. Они возвращались шумно, с песнями, с ликующими возгласами, разгорячённые вином и ромом; некоторые щеголяли окровавленными повязками, и все, как один, были нагружены трофеями. Они отпускали мерзкие шутки, рассказывая о произведённом ими опустошении, и похвалялись своими омерзительными подвигами.

Никакие пираты на свете, думал капитан Блад, не смогли бы состязаться с ними в грубости и жестокости. Набег их увенчался полным успехом; потеряли они не больше пяти-шести человек и беспощадно отомстили за их смерть.

Наконец в последней лодке возвратился на корабль дон Жуан. Впереди него по трапу поднялись двое матросов; они несли на плечах какой-то узел. Когда они спрыгнули на палубу, капитан Блад увидел, что они несут женщину, закутанную с головой в плащ. Из-под тёмных складок плаща выглядывал край шёлковых нижних юбок и брыкающиеся ноги в шёлковых чулках и изящных туфельках на высоком каблуке. С возрастающим изумлением капитан Блад убедился, что похищенная женщина, по-видимому, дама из высшего общества.

Следом за матросами по трапу поднялся дон Жуан. Потное лицо его и руки были черны от пороха. Стоя на верхней ступеньке трапа, он скомандовал:

— Ко мне в каюту!

Блад видел, как женщину пронесли по палубе мимо скаливших зубы, отпускавших шутки матросов, и она скрылась на плече одного из своих похитителей на продольном мостике, ведущем к внутреннему трапу.

По отношению к женщинам капитан Блад был всегда истинным рыцарем без страха и упрёка. Отчасти, быть может, во имя некой прелестной дамы с Барбадоса, для которой он, по его мнению, был ничем, но память о которой вдохновляла его на самые благородные поступки, никак, казалось бы, не совместимые с его пиратской деятельностью. Этот рыцарский дух заговорил в нём сейчас с новой силой. Ослеплённый гневом, он готов был броситься на дона Жуана, но обуздал свой порыв, понимая, что этим сразу лишит себя возможности прийти на помощь несчастной пленнице. Её присутствие на корабле не осталось тайной ни для кого. Она была личным трофеем испанского повесы, командира корабля, и при одной мысли об этом капитан Блад похолодел.

Тем не менее, когда он, спустившись с юта, шагал по палубе к продольному мостику, лицо его было спокойно, на губах играла улыбка. В этом узком проходе он столкнулся со старшими офицерами, из которых трое сопровождали дона Жуана в его экспедиции на берег; четвёртый был Верагуас. Все они громко смеялись и перебрасывались шутками по адресу своего распутного капитана.

Они с шумом ввалились в капитанскую каюту. Блад вошёл последним. Негр-слуга накрыл к ужину стол, поставив, как всегда, шесть приборов, и зажёг большую серебряную люстру, ибо солнце уже село и быстро сгущались сумерки.

Дон Жуан появился на пороге одной из кают левого борта. Затворив за собой дверь, он несколько мгновений продолжал стоять, прислонившись к ней спиной, взглядом, исполненным подозрительности и недоверия, окидывая пожаловавших к нему в каюту офицеров. Их присутствие, по-видимому, побудило его запереть дверь боковой каюты и положить ключ в карман. Из каюты, где, как нетрудно было догадаться, находилась похищенная дама, не доносилось ни звука.

— Она утихомирилась наконец, благодарение богу, — со смехом произнёс один из офицеров.

— Должно быть, устала визжать, — сказал другой. — Боже милостивый! Это же какая-то дикая кошка! Как она сопротивлялась! Бешеный характер, судя по всему. Настоящий маленький бесёнок, которого стоит приручить. Я завидую тебе, Жуан.

Верагуас заявил, что столь блестящий флотоводец, как дон Жуан, достоин высокой награды, и среди терпких шуток и поддразниваний командир корабля с довольно угрюмой миной предложил всем сесть за стол.

— Мы поужинаем сегодня на скорую руку, если вы ничего не имеете против, — сказал он, снимая свои доспехи, чем вызвал новую бурю веселья по поводу его торопливости и новый град шуток по адресу несчастной жертвы, которую он держит под замком.

Когда все уселись за стол, капитан Блад позволил себе обратиться к дону Жуану с вопросом:

— Ну, а как ваши дела с полковником де Кулевэном?

Красивое лицо капитана омрачилось.

— А, будь он проклят! Его не было в Бассетерре — он организует оборону в Ле Карм.

Капитан Блад, подняв брови, сказал тоном лёгкого соболезнования:

— Значит, вам так и не удалось свести с ним счёты, несмотря на всю вашу решимость и отвагу?

— Не вполне, не вполне.

— Клянусь небом, ты неправ! — крикнул кто-то со смехом. — Мадам де Кулевэн воздаст тебе за всё сторицею.

— Мадам де Кулевэн? — переспросил капитан Блад без особой нужды, ибо взгляды, устремлённые на запертую дверь маленькой каюты, делали подобный вопрос праздным. Блад рассмеялся. — Вот оно что… Не знаю, какое вам было нанесено оскорбление, дон Жуан, но отомстили вы весьма тонко и умело. — И, посылая его в душе в преисподнюю, он негромко рассмеялся с деланным одобрением.

Дон Жуан пожал плечами и вздохнул:

— Тем не менее я жалею, что не поймал его и не заставил заплатить мне за всё сполна.

Капитан Блад продолжал развивать эту тему:

— Если ваша ненависть к нему столь велика, подумайте, на какую муку вы его обрекли, предполагая, разумеется, что он любит свою жену! Могильный покой — ничто по сравнению с этими терзаниями.

— Может быть, может быть. — Дон Жуан был сегодня несловоохотлив. То ли его сжигало нетерпение, то ли он был не в духе из-за своей частичной неудачи. — Налей мне вина, Абсолом. Боже праведный, какая жажда!

Негр налил всем вина. Дон Жуан одним глотком осушил свой бокал. Блад последовал его примеру, и бокалы были наполнены снова.

Блад произнёс цветистый тост в честь командира корабля. Не будучи большим знатоком морских сражений, сказал Блад, он всё же после того, что ему пришлось наблюдать сегодня, позволяет себе думать, что ни один флотоводец на свете не мог бы более искусно провести бой, чем сделал это дон Жуан.

Командир корабля улыбкой выразил свою признательность. Тост был встречен шумным одобрением, и бокалы снова наполнились вином. Все болтали, смеялись, а капитан Блад задумался.

Вот сейчас, размышлял он, как только ужин закончится, дон Жуан разгонит их всех по своим каютам. Капитану Бладу была отведена каюта по правому борту, смежная с каютой капитана. Но допустит ли сейчас капитан, чтобы гость находился там, в столь непосредственной близости от него? Если ему дадут возможность остаться в своей каюте, думал Блад, он ещё может вызволить эту несчастную женщину из беды. У него даже созрел уже план, как это сделать. Но что, если его переместят в другую каюту на эту ночь?

Он заставил себя встряхнуться и пустился в оживлённый разговор; потом шумно потребовал ещё вина, а когда оно было выпито, повторил своё требование, в чём его охотно поддерживали все, изнывая от жажды после жаркой схватки. Затем он снова принялся превозносить до небес искусство и отвагу дона Жуана, причём было замечено, что язык у него слегка заплетается, речь стала не совсем внятной; раза два он икнул и, глупо ухмыляясь, несколько раз повторил одно и то же.

Это вызвало насмешки окружающих, что чрезвычайно раздосадовало Блада, и, обратясь к дону Жуану, он попросил его объяснить этим захмелевшим и не в меру развеселившимся господам, что он-то, сам по крайней мере, вполне трезв. Эти свои протесты он излагал всё более и более косноязычно.

Когда Верагуас заметил капитану Бладу, что он пьян, Блад пришёл в ярость и напомнил всем присутствующим, что он как-никак ирландец, а следовательно, принадлежит к нации великих выпивох. Он берётся перепить любого моряка на всём пространстве Карибского моря, заявил Блад. Продолжая куражиться, он потребовал, чтобы подали ещё вина, дабы он мог доказать им это на деле, выпил бокал и внезапно замолчал. Отяжелевшие веки его опустились, тело обмякло, и, к шумному удовольствию всех бражников, этот бахвал свалился со стула и остался лежать на полу, не делая ни малейших попыток подняться.

Верагуас презрительно и грубо пихнул его ногой. Капитан Блад не подавал признаков жизни. Он лежал неподвижный, как бревно, и вскоре раздался оглушительный храп.

Дон Жуан порывисто поднялся из-за стола.

— Отнесите этого болвана в постель. И вы все убирайтесь тоже. Все пошли вон.

Бесчувственного дона Педро со смехом и не слишком деликатно оттащили в его каюту. Развязав его шейный платок, чтобы он не задохнулся, офицеры ушли и притворили за собой дверь, после чего, подчиняясь снова повторённому приказу командира убираться ко всем чертям, с грохотом полезли вверх по трапу, и дон Жуан запер за ними дверь своей каюты.

Оставшись один, он медленно подошёл к столу и постоял с минуту, прислушиваясь к оживлённым голосам и нетвёрдым шагам офицеров. Потом взял свой до половины наполненный бокал и выпил. Поставив бокал на место, он не спеша вытащил из кармана ключ от каюты, в которой была заперта пленница. Он направился к двери, вставил ключ в замочную скважину и повернул его. Но прежде чем он успел отворить дверь, какой-то шорох за спиной заставил его оглянуться.

Пьяный гость стоял в дверях своей каюты, прислонившись к переборке. Одежда его была в беспорядке, глаза смотрели тупо, он едва держался на ногах, и казалось, при малейшем крене судна того и гляди рухнет на пол. Он сделал гримасу, словно его тошнило, и прищёлкнул языком.

— К… который час? — задал он идиотский вопрос.

Напряжённо-сердитый взгляд дона Жуана смягчился. Он даже улыбнулся, хотя и чуточку нетерпеливо.

Пьяный гость продолжал лепетать:

— Я… я… я что-то не помню… — Он умолк. Потом качнулся вперёд. Тысяча чертей! Я… я хочу пить!

— Ступайте в постель! В постель! — крикнул дон Жуан.

— В постель? Да, да… разумеется, в постель. Куда же ещё… Верно? Но сначала… стакан вина.

Он двинулся к столу, покачнулся, увлечённый вперёд собственной тяжестью, и, чтобы не упасть, упёрся руками в стол как раз напротив испанца, который смотрел на него злобно и презрительно. Капитан Блад взял бокал и тяжёлый серебряный, инкрустированный эмалью кувшин с длинным горлышком и двумя ручками, напоминавший по форме амфору, налил себе вина и выпил. Ставя бокал на стол, он опять покачнулся, и правая его рука, ища опоры, опустилась на горлышко серебряного кувшина.

Быть может, дон Жуан, нетерпеливо и высокомерно наблюдавший за ним, успел в какую-то долю секунды уловить холодный, жёсткий блеск светло-синих глаз под тёмными бровями, только что глядевших бессмысленно и тупо. Но в следующее мгновение, прежде чем сознание успело осмыслить то, что запечатлел взгляд, серебряный кувшин со страшной силой обрушился на голову капитана «Эстремадуры».

Капитан Блад, всё опьянение которого как рукой сняло, быстро обошёл вокруг стола и опустился на одно колено возле поверженного им человека. Дон Жуан лежал недвижим на пёстром восточном ковре; его красивое лицо помертвело, из раны на лбу сочилась струйка крови. Капитан Блад созерцал дело своих рук, не испытывая ни сожаления, ни раскаяния. Ведь не за себя страшился он, нанося испанцу внезапный удар, которого тот не ждал, — он поступил так из страха за беспомощную женщину. Из-за неё он не мог рисковать, не мог позволить дону Жуану поднять тревогу, что тот наверняка сделал бы, предложи ему Блад встретиться в честном поединке. Нет, этот жестокий, распутный повеса не заслуживал лучшей участи.

Капитан Блад наклонился над безжизненным телом испанца, просунул руки ему под мышки и подтащил к открытому кормовому окну, за которым плыла тёплая, бархатистая тропическая ночь. Подняв дона Жуана на руки, словно ребёнка, он встал вместе со своей ношей на крышку ларя и, наклонившись, резким рывком бросил тело за борт. Ухватившись за пиллерс, он далеко перегнулся вперёд и проследил глазами падение тела.

Негромкий всплеск заглушило журчание волн в кильватере корабля. Когда тело коснулось фосфоресцирующей поверхности моря, его силуэт на какой-то миг резко очерченным тёмным пятном лёг на сверкающую воду. Затем пенистые кильватерные струи сомкнулись, фосфоресцирующие пузыри поднялись на поверхность и лопнули, и море за кормой приняло прежний вид.

Капитан Блад всё ещё стоял, наклонившись вперёд и глядя на воду, словно стремясь проникнуть взглядом в глубину, когда позади него раздался голос, заставивший его вздрогнуть. Он выпрямился и насторожился, но не обернулся. Вернее, он уже хотел обернуться, но замер, держась левой рукой за пиллерс, по-прежнему стоя спиной к каюте.

Он услышал голос женщины, и голос этот звучал нежно, мягко, призывно:

— Жуан, Жуан! Где же ты? Что ты там делаешь? Я жду тебя, Жуан! Слова эти были произнесены по-французски.

Изумление капитана Блада сменилось раздумьем. Он стоял не двигаясь, выжидая, стараясь понять, что произошло. Женщина заговорила снова, более настойчиво на этот раз:

— Жуан! Ты слышишь меня, Жуан?

Капитан Блад обернулся и увидел, что она стоит на пороге своей каюты: высокая, очень красивая женщина лет двадцати пяти; распущенные золотистые волосы пышным плащом окутывали её полуобнажённые плечи. Воображению капитана Блада эта женщина рисовалась объятой ужасом, беспомощно скорчившейся на полу в углу каюты, быть может, связанной по рукам и ногам. Его рыцарственная натура не вынесла этой душераздирающей картины, и он совершил то, чему мы были свидетелями. А теперь несчастная пленница появилась перед ним, свободно, по собственной воле перешагнув порог каюты, и призывала к себе дона Жуана так, как призывают только возлюбленного.

Капитан Блад оцепенел от ужаса. От ужаса при мысли о том, что́ он содеял, какую чудовищную ошибку совершил, поспешив в своём донкихотском угаре сыграть роль провидения и убив человека.

А затем мысли капитана Блада обратились к женщине, чья душа неожиданно раскрылась перед ним, и ужас, ещё более глубокий, заглушил все остальные чувства. Этот страшный набег на Бассетерре был организован только для того, чтобы под его прикрытием совершилось похищение этой женщины, и, быть может, она даже была всему зачинщицей. Да и самое это насильственное похищение было лишь отвратительной комедией, которую она разыграла — разыграла на фоне пожаров, убийств и насилий, оставаясь при этом столь бездушно жестокой, что спокойно могла теперь ворковать подобно голубке, нежно призывающей к себе голубка!

И ради этой фурии, равнодушно шагающей к своей цели по крови и трупам сотен людей, он обагрил кровью руки! Рыцарский его поступок превращался в низкое, подлое деяние.

Дрожь пробежала по его телу. А женщина, внезапно увидев перед собой это суровое горбоносое лицо и светлые, холодные, как сталь, глаза, ахнула и, отпрянув в смущенье, порывисто запахнула на груди тонкое шёлковое одеяние.

— Кто вы такой? — изумлённо спросила она. — Где дон Жуан де ля Фуэнте?

Капитан Блад спрыгнул на пол. Женщина всматривалась в его хмурое лицо, и в душу её заползал безотчётный страх: изумление сменялось тревогой.

— Вы мадам де Кулевэн? — спросил капитан Блад по-французски. На этот раз не должно было быть осечки.

Женщина кивнула.

— Да, конечно. — Она говорила нетерпеливо, но в глазах её стоял страх. — Кто вы такой? Почему вы допрашиваете меня? — Она топнула ногой. — Где дон Жуан?

Капитан Блад знал, что путь истины — кратчайший путь, и он избрал его. Жестом показав на открытое окно, он сказал:

— Минуту назад я бросил его за борт.

Онемев, она глядела в это красивое, холодное лицо, отчётливо читая в нём приговор столь грозный, столь беспощадный, что у неё не зародилось сомнения в правдивости его слов.

Крик отчаяния вырвался из её груди. Но он не смутил капитана Блада, не тронул его. Он заговорил снова, и, подчиняясь нестерпимо пронзительному взгляду этих холодных глаз, она слушала его, притихнув.

— Вы, по-видимому, принимаете меня за одного из соратников дона Жуана. Возможно, даже думаете, что я убил его, позавидовав захваченной им ценной добыче, чтобы самому завладеть ею. Это очень далеко от истины. Обманутый, как и все остальные, разыгранной вами комедией, поверив, что вы доставлены на борт этого корабля силой, и считая вас несчастной жертвой распутника и сластолюбца, я проникся глубоким сочувствием к вам и убил его, чтобы спасти вас от уготованной вам страшной участи. А теперь, — добавил он с горькой усмешкой, — я вижу, что вас вовсе не следовало спасать, что я покарал вас не меньше, чем его. Вот что происходит, когда человек присваивает себе роль провидения.

— Вы убили его! — воскликнула женщина. Она пошатнулась, побелев как полотно; казалось, она вот-вот лишится чувств. — Вы убили его! О боже! Вы убили моего Жуана! — Она тупо повторяла это снова и снова, словно стараясь уяснить себе то, что не укладывалось в сознании. Потом внезапно ею овладела ярость. — Убийца! Грубое животное! — взвизгнула она. — Вы ответите за это! Я подниму тревогу на корабле! Видит бог, вы поплатитесь за это…

Метнувшись к двери капитанской каюты, она принялась колотить в неё кулаками. Рука её уже поворачивала ключ в замке, но капитан Блад опередил её. Она сопротивлялась, как дикая кошка, стараясь вырваться из его крепких рук, и громко взывала о помощи. Он оттащил её от двери и отшвырнул от себя. Затем отобрал у неё ключ и положил его в карман.

Она лежала на полу возле стола, куда он её отбросил, и издавала отчаянные вопли, надеясь поднять тревогу на корабле. Капитан Блад холодно наблюдал за ней.

— Ну что ж, поупражняйте свои лёгкие, моя прелесть, — насмешливо сказал он. — Вам это пойдёт на пользу, а мне не причинит вреда.

Он сел на стул, ожидая, когда её силы иссякнут и она утихнет. Но его слова уже отрезвили её. Она подняла на него расширенные от ужаса глаза. Он криво усмехнулся, отвечая на её немой вопрос.

— Ни один человек на корабле пальцем не пошевельнёт, чтобы помочь вам, даже не обратит внимания на ваши крики — разве что они кого-нибудь позабавят. Уж таких людей подобрал в свою команду дон Жуан де ля Фуэнте.

Отчаяние, отразившееся в её глазах, подтвердило капитану Бладу, что женщина поверила его словам. Он кивнул головой, и губы его снова скривила горькая ироническая усмешка, от которой у женщины захолонуло сердце.

— Да, да, мадам. Вот как обстоит дело. Советую вам трезво обдумать ваше положение.

Она поднялась с пола и стояла, прислонившись к столу. Её глаза, устремлённые на него, горели жгучей ненавистью.

— Если они не придут ко мне на помощь сегодня ночью, то придут завтра. Рано или поздно они должны прийти. Я не знаю, кто вы такой, но знаю, что, когда они придут, вам несдобровать.

— Вероятно, так же, как и вам, — спокойно произнёс капитан Блад.

— Почему мне? Я никого не убивала.

— Вас и не будут в этом обвинять. Но в лице дона Жуана вы утратили единственного защитника на этом корабле. Вам должно быть понятно, какая участь ожидает вас, когда вы, одинокая, беззащитная женщина, окажетесь во власти этих весёлых испанских молодчиков? Ведь вы для них — военный трофей, добыча, захваченная в жестоком набеге.

— Боже милостивый! — Женщина в ужасе прижала руки к груди.

— Успокойтесь, — презрительно сказал капитан Блад. — Я не затем спасалвас от одного хищника, чтобы бросить на растерзание целой стае. Ничего с вами не случится, если, конечно, вы сами не предпочтёте такую участь возвращению к вашему супругу.

— К моему супругу?! — вне себя вскричала женщина. — О нет, нет! Никогда! Никогда!..

— Ну что ж, либо ваш супруг, либо… — Он кивнул на дверь. — Либо эта шайка. Я не вижу для вас другого выбора.

— Кто вы такой? — спросила женщина. — Вы сатана! Почему вы погубили мою жизнь да ещё продолжаете мучить меня?

— Я не губил вас: наоборот, я вас спас. Ваш супруг будет считать так же как считают все остальные, — что вы были похищены против вашей воли. Это, между прочим, необходимо и для его душевного покоя. Он нежно примет страдалицу-супругу в свои объятия, радуясь, что кончились его терзания, и постарается вознаградить вас за все муки, которые вы, как будет думать этот бедняга, претерпели.

Женщина истерически расхохоталась.

— Нежные объятия моего супруга? О боже! Если бы он хоть сколько-нибудь был нежен ко мне, я бы не очутилась на этом корабле! — Внезапно, к удивлению капитана Блада, ей захотелось что-то объяснить ему, как-то оправдать себя: — Человек, за которого меня выдали замуж, — тупое, грубое, бездушное животное. Вот что такое мосье де Кулевэн. Это тупица, который, промотав всё своё состояние, вынужден был принять пост здесь, в этой дикой глуши, куда он притащил с собой и меня. Вы, конечно, думаете обо мне очень худо. Вы считаете меня легкомысленной женщиной, утратившей добродетель. Но я хочу, чтобы вы знали правду.

Через несколько месяцев после свадьбы, когда я была уже в полном отчаянии, в нашем доме в По, в Гасконии, на родине моего мужа, появился дон Жуан де ля Фуэнте, который в то время путешествовал по Франции. Мы полюбили друг друга с первого взгляда. Дон Жуан понял, как я несчастна, ибо это было ясно каждому. Он молил меня бежать с ним в Испанию, и, видит бог, как сожалею я сейчас, что не уступила тогда его мольбам, — ведь это положило бы конец моим страданиям. К несчастью, я осталась непреклонной. Чувство долга не позволило мне изменить данному мной обету. Я рассталась с доном Жуаном. С тех пор чаша моих страданий и позора переполнилась, и когда уже здесь, в Бассетерре, накануне войны с Испанией, я получила от дона Жуана письмо я узнала, что его благородное, преданное сердце по-прежнему мне принадлежит, что он любит меня и верен мне, я ответила ему и в своём отчаянии попросила его приехать как можно скорее и увезти меня…

Она умолкла. Слёзы струились по её щекам, полный муки взгляд был прикован к лицу капитана Блада.

— Теперь вы знаете, что вы натворили: вы погубили меня, разбили мою жизнь.

Взгляд капитана Блада смягчился, и голос его, когда он заговорил, звучал уже менее сурово:

— Ваша жизнь не погублена, мадам, вам это только кажется. Вы мечтали из ада попасть в рай, в действительности же вы только сменили бы один ад на другой, ещё более страшный. Вы не знаете этого человека, не знаете «благородного, преданного сердца» дона Жуана де ля Фуэнте. Его показной блеск ослепил вас, и за этим блеском вы не разглядели гнили. А душа этого человека прогнила насквозь, и, доверив ему свою судьбу, вы обрекли бы себя на позор и бесчестье.

— Чью совесть хотите вы убаюкать — мою или вашу, клевеща на человека, которого убили?

— Я не клевещу на него, мадам, о нет! Всё, что я говорю, не требует доказательств. Разве вы не видели, что творилось в Бассетерре сегодня? Вы же не могли не заметить, что кровь лилась там ручьями, что там убивали беззащитных людей, издевались над женщинами…

Она перебила его неуверенно:

— Но это же… Война есть война…

Капитан Блад вскипел:

— При чём тут война! Не обманывайте себя. Взгляните правде в глаза, даже если вы прочтёте там приговор вам обоим. Для чего нужен Испании Мари-Галанте? И ведь, напав на город, испанцы даже не подумали удержать его в своих руках. Это нападение было нужно только вашему возлюбленному, и только как предлог. Он бросил свою оголтелую матросню на этот почти беззащитный остров, лишь потому, что получил от вас письмо и шёл навстречу вашим желаниям. Все эти мужчины, которые были убиты сегодня, все женщины, подвергшиеся надругательствам, спокойно спали бы сейчас в своих постелях, если бы не вы и не ваш жестокий возлюбленный. Только ради вас…

Женщина не дала ему договорить. Она слушала его, закрыв лицо руками, и тихонько стонала, раскачиваясь из стороны в сторону. Внезапно она вскочила и поглядела на него с яростью.

— Замолчите! — закричала она исступлённо. — Я не желаю вас слушать! Всё это ложь! Вы выворачиваете всё наизнанку, чтобы оправдать свой мерзкий поступок!

Блад пристально смотрел на неё; лицо его было сумрачно и сурово.

— Люди такого сорта, как вы, — с расстановкой произнёс он, — всегда верят только тому, что для них выгодно. Мне кажется, что я не должен сочувствовать вам. Я знаю, что не причинил вам никакого зла, и вполне удовлетворён тем, что вам предстоит теперь искупить свои заблуждения. Вы сами изберёте себе форму этого искупления. Хотите вы, чтобы я вас оставил здесь, в обществе этих молодцов, или предпочтёте отправиться вместе со мной к вашему супругу?

Она растерянно глядела на него; грудь её бурно вздымалась. Она начала бессвязно молить его о чём-то, но он её прервал:

— Не мне решать вашу судьбу. Вы уготовили её себе сами. Я лишь указываю вам два пути, а вы свободны сделать свой выбор.

— Но как… каким образом можете вы доставить меня в Бассетерре? — спросила она вдруг.

Это он тут же объяснил ей и, не спрашивая более её согласия, зная теперь, что оно последует, быстро принялся за дело. Собрав остатки еды в салфетку, он взял небольшой бочонок пресной воды и бурдюк с вином, связал их вместе верёвкой, которую разыскал у себя в каюте, и спустил на верёвке в пинассу, подтянув её за буксирный канат к кормовому свесу судна.

Укоротив буксирный канат и захлестнув его за один из пиллерсов, он предложил мадам де Кулевэн спуститься с его помощью по канату в пинассу.

Мадам де Кулевэн пришла в ужас. Но он всё же заставил её побороть страх и стать на край окна. Затем, соскользнув вниз, он повис, держась за канат, она, повинуясь его приказу, вся трепеща, тоже уцепилась руками за канат и стала ему на плечи, а потом, не отпуская каната, скользнула ниже, и он, цепко обхватив её одной рукой, стал осторожно спускаться в пинассу.

С палуб доносились крики, шум и пение матросов, распевавших хором какую-то разудалую испанскую песню.

Наконец нога капитана Блада нащупала планшир пинассы. Он подтолкнул пинассу ногой ближе к корпусу корабля и спрыгнул на форлюк. Его спутница висела, уцепившись за канат. Подтянув пинассу ещё ближе к кормовому свесу, Блад осторожно помог мадам де Кулевэн спуститься в лодку. После этого он одним ударом перерубил ножом буксирный канат, и корабль, шедший под свежим ветром в крутой бейдевинд, начал быстро удаляться, сияя во мраке ярко освещённым кормовым окном и тремя большими трюмовыми фонарями и оставив пинассу тихонько покачиваться на его кильватерной волне.

Капитан Блад, немного отдышавшись, усадил мадам де Кулевэн на кормовой люк, поднял парус, обрасопил его по ветру и, бросив взгляд на ярко сверкавшие в тёмном тропическом небе звёзды, взял курс на Бассетерре, куда при попутном ветре он рассчитывал попасть до восхода солнца.

Женщина, сидевшая на корме, тихонько всхлипывала. Час искупления для неё уже настал.

Глава 9

БЛАГОДАРНОСТЬ МОСЬЕ ДЕ КУЛЕВЭНА
Тёплой тропической ночью пинасса, гонимая лёгким южным бризом, стойко бороздила морскую гладь. Потом взошла луна, и море заискрилось расплавленным серебром.

Капитан Блад сидел у румпеля. Рядом с ним на крышке люка скорчилась женщина; она временами бормотала что-то бессвязное — то жалобно, то гневно, — потом умолкала. О благодарности, которую капитан Блад, как ему казалось, заслужил, не было и речи. Но, будучи человеком отзывчивым и снисходительным, он не чувствовал себя уязвлённым. Положение мадам де Кулевэн, что ни говори, было не из лёгких, и у неё, в конце концов, не было особенных оснований испытывать благодарность к людям или к судьбе.

Её сумбурные, противоречивые чувства не удивляли капитана Блада. Он понимал источник этой ненависти, которая звенела в её голосе, когда из мрака до него доносились её упрёки, — ненависти, которой пылало её бледное лицо в свете занимавшейся зари.

Теперь до острова оставалось не более двух миль. Уже появилась на горизонте тёмная полоска леса, увенчанная единственной горной вершиной. Слева от пинассы бороздил волны высокий корабль, держа путь к открывавшейся впереди бухте, — английский корабль, как определил капитан Блад по его оснастке и линиям корпуса. Заметив свёрнутый марсель, Блад решил, что капитан корабля, по-видимому, новичок в здешних водах и потому осторожно нащупывает свой путь. Это предположение укрепилось при виде матроса, который стоял у фокаван путенсов правого борта и, перегнувшись через поручни, измерял глубину лотом. Над золотящейся в утренних лучах водной гладью далеко разносились его монотонно-певучие выкрики.

Мадам де Кулевэн, задремавшая, скорчившись на корме, проснулась и с испугом поглядела на фрегат, на его пламенеющие в лучах зари паруса.

— Не бойтесь, мадам. Это не испанский корабль.

Она подняла на Блада ещё затуманенные дремотой, распухшие от слёз глаза. Полные губы скривила горькая усмешка.

— Чего мне теперь бояться? Что может быть страшнее той участи, которую вы мне уготовили?

— Я, мадам? Не мной решалась ваша участь. Её решили ваши собственные поступки.

— Какие мои поступки? — резко возразила она. — Разве этого я добивалась? Чтобы вернуться назад к мужу?

Капитан Блад устало вздохнул:

— Неужели мы должны начинать всё сначала? Неужели я должен напоминать вам, что вы сами отвергли предложенную вам возможность — сдаться на милость храбрых испанских матросов — и вместо этого возвращаетесь к вашему супругу, пребывающему в приятном заблуждении, что вы были похищены насильно.

— Но ведь вы, убийца, вынудили меня к этому…

— Если бы не я, ваша участь, мадам, была бы ещё плачевней. Много плачевней того, что вы мне описали.

— Плачевней ничего не может быть! Ничего! Ведь этот низкий человек, который завёз меня сюда, в эти варварские места, завёз потому, что бежал от долгов, от позора, потому, что ему уже не было места на родине, этот… Ах, зачем я вам всё это говорю! Вы же не хотите ничего понимать из упрямства, вам бы только осуждать!

— Мадам, я не хочу осуждать вас. Я хочу, чтобы вы осудили себя сами за те бедствия, которые навлекли на Бассетерре. И если вы примете то, что вас ждёт, как искупление за содеянное, это поможет вам обрести душевный покой.

— Душевный покой! О чём вы говорите! — вырвалось у неё со стоном.

Капитан Блад произнёс нравоучительно:

— Искупление очищает совесть. И тогда покой нисходит на душу.

— Я не желаю слушать ваши проповеди! Кто вы такой? Флибустьер, морской разбойник! Как смеете вы проповедовать то, о чём не имеете ни малейшего понятия! Мне нечего искупать. Я никому не причинила зла. Я была доведена до отчаяния жестоким, подлым деспотом, пьяницей, бесчестным игроком, шулером! Да, да, бесчестным! У меня не было другой возможности спастись. Могла ли я знать, что дон Жуан такой человек, каким вы его изображаете? Известно ли мне это даже теперь?

— Вот как? — произнёс Блад. — Разве вы не видели разграбленных домов и пепелищ Бассетерре? Не видели всех этих ужасов, всех страшных бесчинств, творимых там матросами по его повелению? И вы всё ещё сомневаетесь в том, что это за человек? Взирая на весь этот ужас, содеянный ради того, чтобы вы могли упасть в объятия своего возлюбленного, вы ещё осмеливаетесь говорить, что не причинили никому зла? Вот, мадам, что требует искупления! А всё то, что было между вами и вашим мужем или доном Жуаном, ничтожно по сравнению с этим.

Но её ум не мог этого вместить; она отказывалась верить и продолжала негодовать. Капитан Блад перестал её слушать. Он занялся парусом, обрасопил его бейдевинд, дав пинассе резкий крен, и повёл её прямо к гавани.

Часом позже они бросили якорь у мола. Там уже причалил баркас, и английские матросы с фрегата, стоявшего на рейде, сходили на берег.

Мужчины и женщины, чёрные и белые, толпившиеся на пристани, перепуганные, ещё не оправившиеся от страшных потрясений вчерашнего дня, не веря своим глазам, смотрели на мадам де Кулевэн, которую на руках вынес из лодки на берег статный мужчина с суровым лицом, в мятом сером камлотовом костюме, шитом серебром, и чёрном парике, заметно нуждавшемся в завивке.

Кучка людей в изумлении двинулась им навстречу — медленно сначала, затем всё быстрее и быстрее. И вот они уже окружили тайную виновницу всех их бед, приветствуя её, радуясь чудесному её избавлению.

Капитан Блад, молчаливый и угрюмый, стоя в стороне, окинул взглядом разбросанные на большом пространстве дома посёлка, ещё не залечившего свои раны — разбитые окна, двери, висящие на одной петле, тлеющие головни пепелищ на месте, где ещё вчера стояли дома, предметы домашнего обихода, валяющиеся под открытым небом… С невысокой, обсаженной акациями колокольни на площади долетел заунывный похоронный звон. Внутри церковной ограды царило зловещее оживление: негры-могильщики деятельно трудились там, действуя мотыгами и лопатами.

Холодные синие глаза капитана Блада быстро охватили взглядом и это, и многое другое. Затем он довольно решительно вывел свою спутницу из толпы сочувствующих, засыпавших её удивлёнными вопросами и никак не подозревавших, в какой мере она является виновницей их бедствий. Они поднялись по отлогому склону — мадам де Кулевэн указывала Бладу путь. Им повстречалась кучка английских матросов, наполнявших бочонки пресной водой у запруды на ручье. Они прошли мимо церкви и кладбища, где кипела работа, мимо отряда городской милиции, занятого тренировкой; на солдатах были синие мундиры с красным кантом. Полковник де Кулевэн привёз это пополнение из Ле Карм, когда Бассетерре был уже разграблен.

По пути им не раз приходилось останавливаться, так как прохожие снова и снова бросались с удивлёнными восклицаниями к мадам де Кулевэн, вдруг неизвестно откуда появившейся на улице в сопровождении высокого сурового незнакомца. Но вот наконец по широкой пальмовой аллее они прошли через пышно цветущий сад и приблизились к длинному приземистому бревенчатому зданию на каменном фундаменте.

Здесь не было заметно ни малейших повреждений. Испанцы, ворвавшиеся вчера в этот дом (если только они действительно в него врывались), оставили здесь всё в полной сохранности, ограничившись похищением жены губернатора.

Дверь отворил старый негр. При виде своей хозяйки в измятом шёлковом платье, с растрёпанными волосами он завопил истошным голосом. Он и смеялся, и плакал. Он возносил мольбы к господу богу. Он прыгал вокруг неё, точно преданный пёс, и схватив её руку, покрыл её поцелуями.

— Вас здесь, по-видимому, любят, мадам… — сказал капитан Блад, когда они наконец остались вдвоём в столовой.

— А вас это, конечно, удивляет, — промолвила она, и уже знакомая ему язвительная усмешка скривила её полные губы.

Дверь резко распахнулась, и высокий грузный мужчина с крупными, резкими чертами болезненно-жёлтого лица, испещрённого глубокими морщинами, застыл в изумлении на пороге. Его синий с красными выпушками военный мундир топорщился от золотых галунов. Тёмные, налитые кровью глаза удивлённо расширились при виде жены. Смуглое от загара лицо его побледнело.

— Антуанетта! — запинаясь, промолвил он. Нетвёрдой походкой он приблизился к жене и взял её за плечи. — Это и в самом деле ты… Мне, мне сообщили… Да где же ты была целые сутки?

— Тебе же, вероятно, сообщили где. — Голос её звучал устало, безжизненно. — На счастье или на беду, этот господин спас меня и доставил сюда целую и невредимую.

— На счастье или на беду? — повторил её супруг и нахмурился. Губы его скривились. Неприязнь к жене отчётливо читалась в его взгляде. Сняв руки с её плеч, он обернулся к капитану Бладу. — Этот господин? — Глаза его сузились. — Испанец?

Капитан Блад с улыбкой посмотрел на его хмурое лицо.

— Голландец, сэр, — солгал он. Впрочем, дальнейшее его повествование не отклонялось от истины. — По счастливому стечению обстоятельств, я оказался на борту испанского судна «Эстремадура». Меня подобрали в открытом море после кораблекрушения. Получив доступ в капитанскую каюту, где командир корабля держал взаперти вашу супругу, я положил конец его любовным притязаниям. Короче говоря, я убил его. — За этим последовал сжатый рассказ о том, как им удалось бежать с испанского судна.

Полковник де Кулевэн выразил своё удивление божбой и проклятьями. Потом задумался, стараясь получше уяснить себе всё, что ему пришлось услышать, и снова разразился проклятьями. Капитан Блад приходил к заключению, что полковник де Кулевэн — грубая, тупая скотина, и женщина, которая его покидает, достойна снисхождения. Если полковник де Кулевэн испытывал какие-либо нежные чувства к жене или благодарность к тому, кто спас её от позорной участи, он эти чувства держал при себе. Впрочем, он довольно бурно сокрушался по поводу бедствий, постигших город, и капитан Блад уже готов был отдать ему в этом смысле должное, но тут выяснилось, что губернатора беспокоят не столько страдания жителей Бассетерре, сколько те последствия, которые может всё случившееся иметь лично для него, когда французское правительство призовёт его к ответу.

Бледная, измученная мадам де Кулевэн, красота которой несколько пострадала от плачевного состояния её причёски и туалета, прервала жалобы супруга, напомнив ему о том, чего требовала от него простая учтивость.

— Вы ещё не поблагодарили этого господина за столь героически оказанную нам услугу.

Капитан Блад уловил иронию этих слов и понял скрытый в них двойной смысл. На мгновение в его сердце закралось сострадание к этой женщине: он понял, какое отчаяние владело ею, когда она, не задумываясь над судьбой других людей, была готова на всё, лишь бы спастись от этого грубого эгоиста.

Полковник де Кулевэн принёс свои запоздалые извинения, после чего мадам удалилась: она еле держалась на ногах от усталости. Старый негр, стоявший поодаль, бросился к своей госпоже, чтобы предложить ей руку, а появившаяся на пороге встревоженная негритянка поспешила заботливо отвести хозяйку в спальню.

Де Кулевэн проводил жену тяжёлым взглядом. Суховатый голос капитана Блада вывел его из задумчивости:

— Если вы предложите мне завтрак, я буду считать себя полностью вознаграждённым.

— А, будь я проклят! — выбранился губернатор. — Какая рассеянность! Все эти волнения, мосье… Разрушения, произведённые в городе… Похищение моей жены… Это так ужасно! Вы должны меня понять. Всё это выбивает человека из седла. Прошу извинить меня, мосье… К сожалению, я не имею чести знать вашего имени.

— Вандермир. Питер Вандермир к вашим услугам.

— А вы вполне уверены в том, что это ваше имя? — произнёс за его спиной чей-то голос по-французски, но с резким английским акцентом.

Капитан Блад стремительно обернулся. На пороге соседней комнаты, откуда ранее появился полковник де Кулевэн, он увидел не старого ещё человека в красном мундире, шитом серебром. Капитан Блад узнал пухлую румяную физиономию своего старого знакомца капитана Макартни, который командовал гарнизоном на Антигуа, когда несколько месяцев назад Бладу удалось ускользнуть оттуда под самым носом англичан.

Удивление капитана Блада при виде его было мимолётным — он тотчас вспомнил английский фрегат, обогнавший его пинассу, когда они приближались к Бассетерре.

Английский офицер злорадно улыбнулся:

— Доброе утро, капитан Блад. На этот раз у вас нет под рукой ни ваших пиратов, ни кораблей, ни пушек — вам нечем запугать нас.

Столь явная угроза прозвучала в его голосе, столь прозрачен был намёк и столь очевидны намерения, что рука капитана Блада инстинктивно потянулась к левому боку. Англичанин расхохотался.

— У вас нет даже шпаги, капитан Блад.

— По-видимому, её отсутствие и окрылило вас настолько, что ваша наглость одержала победу над вашей трусостью.

Тут вмешался полковник:

— Капитан Блад, говорите вы? Капитан Блад! Но не тот же флибустьер? Не…

— Вот именно: флибустьер, пират, бунтовщик и беглый каторжник, за голову которого английское правительство положило награду в тысячу фунтов стерлингов.

— В тысячу фунтов! — Де Кулевэн с шумом втянул в себя воздух. Взгляд его тёмных, с красноватыми белками глаз вонзился в спасителя его супруги. — Что такое, что такое? Это правда, сэр?

Капитан Блад пожал плечами.

— Разумеется, это правда. Как вы полагаете, разве кто-нибудь другой мог бы проделать то, что, как я вам уже докладывал, было проделано сегодня ночью.

Полковник де Кулевэн продолжал глядеть на него с возрастающим изумлением.

— И вам удалось выдать себя за голландца на этом испанском корабле?

— Да. И этого тоже никто другой, кроме капитана Блада, не сумел бы проделать.

— Боже милостивый! — воскликнул де Кулевэн.

— Надеюсь, вы, невзирая на это, всё же угостите меня завтраком, дорогой полковник?

— На борту «Ройял Дачес», — со зловещей шутливостью произнёс Макартни, — вы получите тот завтрак, какой вам положено.

— Премного обязан. Но я ещё раньше имел удовольствие воспользоваться гостеприимством полковника де Кулевэна, после того как оказал небольшую услугу его супруге.

Майор Макартни — он получил повышение после своей последней встречи с капитаном Бладом — улыбнулся.

— Что ж, я могу и подождать, пока вы разговеетесь.

— А чего именно намерены вы ждать? — спросил полковник де Кулевэн.

— Возможности исполнить свой долг, который повелевает мне арестовать этого проклятого пирата и отправить его на виселицу.

Полковник де Кулевэн, казалось, был поражён.

— Арестовать его? Вы изволите шутить, я полагаю. Вы находитесь здесь на французской земле, сэр. Ваши полномочия не распространяются на французские владения.

— Возможно, что и нет. Однако между Францией и Англией существует соглашение, по которому обе стороны обязуются незамедлительно выдавать любого преступника, бежавшего с каторги. И посему, мосье, вы никак не можете отказаться выдать мне капитана Блада.

— Выдать его вам? Выдать вам моего гостя? Человека, столь благородно оказавшего мне услугу, которая и привела его под мой кров? Нет, сэр, нет… Об этом не может быть и речи! — Так говорил полковник, демонстрируя перед капитаном Бладом некоторые остатки порядочности.

Но Макартни оставался серьёзен и невозмутим.

— Я понимаю вашу щепетильность. И уважаю её. Но долг есть долг.

— А я плевать хотел на ваш долг, сэр.

Майор заговорил более сухо:

— Полковник де Кулевэн, разрешите напомнить вам, что я располагаю кое-какими средствами, чтобы подкрепить моё требование, и мой долг заставит меня прибегнуть к ним.

— Что такое? — Полковник де Кулевэн был ошеломлён. — Вы угрожаете мне применением оружия здесь, на французской территории?

— Если вы будете упорствовать в вашем неуместном донкихотстве, у меня не останется другого выбора, как высадить здесь своих солдат.

— Позвольте… Гром и молния! Это же равносильно открытию военных действий! Это может привести к войне между нашими державами!

Но Макартни отрицательно покачал своей круглой головой.

— Это, несомненно, приведёт только к тому, что полковник де Кулевэн будет отозван со своего поста, ибо на него падёт ответственность за этот вынужденный акт. Мне кажется, — добавил майор с язвительной улыбкой, что после вчерашних событий ваше положение и без того стало довольно шатким, мой дорогой полковник.

Де Кулевэн был уже весь в поту. Он тяжело опустился на стул, вытащил носовой платок и утёр лоб. В полном расстройстве он обратился к капитану Бладу:

— Будь я проклят! Что же мне делать?

— Боюсь, — сказал капитан Блад, — что доводы майора безупречны. — Он откровенно подавил зевок. — Прошу прощения. Мне не пришлось поспать сегодня ночью, я ведь провёл её в открытом море. — С этими словами он тоже уселся на стул. — Не расстраивайтесь, мой дорогой полковник. Судьба частенько наказывает тех, кто пытается взять на себя роль провидения.

— Но что же мне делать, сэр, что же мне делать?

У капитана Блада был очень сонный вид, казалось, он вот-вот задремлет, но мозг его работал с лихорадочной быстротой. Он уже давно убедился в том, что почти все офицеры колониальной службы делятся на две категории: одни, подобно де Кулевэну, попали сюда, промотав на родине всё своё состояние, другие, будучи младшими сыновьями в майоратствах, вовсе этого состояния не имели. И капитан Блад решил, как он объяснял это впоследствии, забросить лот, дабы промерить глубину незаинтересованности Макартни и бескорыстность его намерений.

— Вам, разумеется, придётся выдать меня ему, мой дорогой полковник. В награду вы получите от английского правительства тысячу фунтов стерлингов — сорок тысяч реалов.

Оба офицера привскочили от неожиданности, и у обоих почти одновременно вырвалось недоуменное восклицание.

Капитан Блад пояснил:

— Так оно получается по условиям соглашения, на соблюдении которого настаивает майор Макартни. Награда за поимку любого беглого преступника вручается тому, кто передаёт этого преступника в руки властей. Здесь, на французской территории, таким лицом являетесь вы, мой дорогой полковник. Майор же Макартни в этом случае всего лишь представитель власти, сиречь английского правительства, которому вы меня передадите.

Лицо англичанина вытянулось, оно даже слегка побледнело; рот у него приоткрылся, дыхание участилось. Капитан Блад не напрасно закинул свой лот. Это дало ему возможность прощупать душу Макартни до самого дна, и тот стоял теперь перед ним онемевший, обескураженный: тысяча фунтов стерлингов, которую он уже считал своей, внезапно уплыла у него из рук, но приличие не позволяло ему протестовать.

Однако разъяснение, данное капитаном Бладом, имело и другие последствия. Полковник де Кулевэн тоже был сильно поражён. Перспектива получить столь круглую сумму странным образом повлияла на него, почти так же, как на майора Макартни — её воображаемая утрата. И это создавало совершенно непредвиденные осложнения для наблюдавшего за ними капитана Блада. Впрочем, он тут же вспомнил слова мадам де Кулевэн, утверждавшей, что её муж — азартный игрок, преследуемый кредиторами. Теперь в нём пробудился интерес; он старался представить себе, что должно будет произойти, когда придут в столкновение эти развязанные им злые силы, а в душе его уже затеплилась надежда, что именно тут и откроется ему путь к спасению, как уже случилось однажды в сходной ситуации.

— Что же я могу ещё прибавить, мой дорогой полковник? — лениво процедил он сквозь зубы. — Обстоятельства оказались сильнее меня. Я понимаю, что проиграл, а раз так, значит, надо платить. — Он снова зевнул. — А пока что я был бы вам очень признателен, если бы вы дали мне возможность немного поесть и отдохнуть. Может быть, майор Макартни предоставит мне отсрочку до вечера? А тогда пусть приходит со своими солдатами и забирает меня.

Макартни отвернулся и нервно зашагал по комнате, поглядывая в раскрытое окно. Всё его самодовольство и уверенность в себе как рукой сняло. Плечи его поникли, и даже колени согнулись.

— Ладно, — сказал он угрюмо и, оборвав своё бессмысленное топтание, повернулся к двери. — Я вернусь за вами в шесть часов… — На пороге он приостановился. — Вы не выкинете со мной какой-нибудь подлой штуки, капитан Блад?

— Какую же штуку могу я выкинуть? — Капитан Блад меланхолично улыбнулся. — У меня нет под рукой ни моих пиратов, ни корабля, ни пушек. Нет даже шпаги, как вы изволили заметить, майор. А единственная штука, которую я мог бы ещё выкинуть… — Он умолк, потом внезапно заговорил совсем другим, деловым тоном: — Впрочем, майор Макартни, поскольку вы не можете заработать тысячи фунтов, захватив меня, вы, вероятно, не будете настолько глупы, чтобы отказаться от тысячи фунтов, которую можете получить, отпустив меня? Забыв, что вы вообще меня видели.

Макартни побагровел.

— Что вы имеете в виду, чёрт побери?

— Не лезьте в бутылку, майор. Обдумайте всё хорошенько, у вас есть время до вечера. Тысяча фунтов стерлингов — это куча денег. Вы на своей службе у короля Якова не заработаете такой суммы в один день и даже в один год. И вы уже отлично понимаете теперь, что, схватив меня, вы тоже ничего на этом не заработаете.

Макартни закусил губу и испытующе покосился на полковника де Кулевэна.

— Это… это просто неслыханно! — возопил он. — Вы, что ж, думаете, что меня можно подкупить! Нет, это поистине неслыханно! Если об этом станет известно…

Капитан Блад хмыкнул.

— Вот что вас беспокоит? А откуда же это станет известно? Полковник де Кулевэн обязан мне, по меньшей мере, молчанием.

Это вывело полковника де Кулевэна из задумчивости:

— О, разумеется, по меньшей мере, по меньшей мере, сэр. Можете быть совершенно спокойны на этот счёт.

Макартни переводил взгляд с одного лица на другое. Соблазн был явно слишком велик. Он хрипло выругался.

— Я возвращусь в шесть часов, — резко сказал он.

— Со стражей, майор? Или один? — задал коварный вопрос капитан Блад.

— Это… там видно будет.

Майор вышел, и они услышали за дверью его тяжёлые шаги. Капитан Блад подмигнул полковнику и встал:

— Спорю на тысячу фунтов, что он вернётся без стражи.

— Не могу принять вашего пари, ибо я сам того же мнения.

— Вот это очень прискорбно, потому что мне понадобятся деньги, а я не вижу другой возможности их добыть. Может быть, он согласится взять с меня расписку?

— Пусть этот вопрос вас не беспокоит.

Капитан Блад внимательно вгляделся в грубую, хитрую физиономию полковника. Полковник улыбнулся подчёркнуто сердечно. И всё же эта улыбка не располагала к себе.

А улыбка всё ширилась, она так и сверкала дружелюбием.

— Вы можете поесть и отдохнуть со спокойной душой, сэр. Я улажу это дело с майором Макартни, когда он вернётся.

— Как можете вы его уладить? Вы внесёте за меня эти деньги?

— Я обязан вам значительно большим, мой дорогой капитан.

Капитан Блад окинул полковника быстрым испытующим взглядом, потом поклонился и в самых высокопарных словах выразил свою благодарность. Подобное великодушие было просто невероятным. А в устах проигравшегося в пух и прах, преследуемого кредиторами игрока оно казалось тем более неправдоподобным; если бы кто-нибудь и мог попасться на эту удочку, то уж никак не умудрённый жизненным опытом капитан Блад.

Подкрепив свои силы едой, Блад, несмотря на усталость, долго лежал без сна на мягкой постели под пологом, которую приготовил ему негр Абрахам в просторной светлой комнате на втором этаже. Лежал и перебирал в памяти все события этого дня. Ему припомнилась внезапная, едва уловимая перемена, произошедшая в поведении де Кулевэна при сообщении о том, что ему должна достаться награда; припомнилась и слащавая улыбка, игравшая на его губах, когда он вдруг пообещал уладить дело с майором Макартни. Нет, полковник де Кулевэн отнюдь не из тех, кому можно доверять, или же капитан Блад совсем не знает людей. Блад понимал, что его персона представляет довольно солидную ценность, за которую многие готовы будут драться. Английское правительство высоко оценило его голову. Но было также общеизвестно, что испанцы, не ведавшие от него пощады, заплатят в три и даже в четыре раза больше, лишь бы заполучить его живым, чтобы затем иметь удовольствие зажарить его на костре во славу божию. Быть может, этот низкий человек де Кулевэн внезапно сообразил, что судьба, забросив на этот остров избавителя его жены, даёт ему тем самым возможность исправить свои пошатнувшиеся дела? Если хотя бы половина тех жалоб, что изливались из груди мадам де Кулевэн во время ночного путешествия в пинассе по морю, соответствовала действительности, не было ни малейшего основания предполагать, что какие-либо соображения щепетильности или чести могут остановить полковника де Кулевэна.

И чем глубже вдумывался капитан Блад в своё положение, тем сильнее росла его тревога. Он чувствовал себя в ловушке. И уже начал даже подумывать, не подняться ли ему сейчас с постели и, невзирая на огромную усталость, не попробовать ли пробраться к пристани, разыскать свою пинассу, уже сослужившую ему однажды хорошую службу, и отдаться на милость океана? Но куда можно доплыть в этой утлой посудине? Только до близлежащих островов, а это всё были либо английские, либо французские владения. На английской земле его ждали арест и виселица, да и французская, видимо, не сулила ему добра, если здесь, на этом острове, правитель которого был столь многим ему обязан, его подстерегала гибель. Единственное, что могло бы его спасти, — это деньги. Тогда, если в открытом море его подберёт какое-либо судно, он, располагая достаточной суммой, может рассчитывать на то, что шкипер, без лишних расспросов, согласится высадить его на Тортуге. Но денег у него не было. И, кроме крупной жемчужины, украшавшей его левое ухо и стоившей примерно четыре тысячи реалов, не было и никаких ценностей.

Он готов был проклинать этот злосчастный поход на пирогах, этот набег на ловцов жемчуга, который, окончившись столь плачевно, разлучил его с кораблём и заставил носиться на каком-то обломке по воле волн. Однако, поскольку проклятия по адресу былых бед, ни в коей мере не помогают предотвратить беды грядущие, капитан Блад решил, что, как говорится, утро вечера мудренее, а посему прежде всего необходимо восстановить свои силы сном.

Он положил себе проснуться в шесть часов, так как к этому времени должен был возвратиться майор Макартни, и благодаря многолетней тренировке, проснулся, как всегда, минута в минуту. Положение солнца на небе с достаточной точностью оповестило его о том, который час. Он соскочил с постели, разыскал свои башмаки, тщательно начищенные Абрахамом, кафтан, также приведённый им в порядок, и, наконец, парик, который этот добрый негр не преминул причесать. И едва успел он облачиться во все вышепоименованные предметы, как в раскрытое окно до него долетел звук голосов. Сперва послышался голос Макартни, а затем — полковника Кулевэна, сердечно приветствовавшего майора:

— Прошу вас, сэр, входите, входите.

«Я проснулся как раз вовремя», — подумал Блад и решил, что это хорошее предзнаменование. Он начал осторожно, крадучись, спускаться вниз. Ни на лестнице, ни в коридоре никого не было. Перед дверью, ведущей в столовую, он остановился и прислушался. Оттуда доносились приглушённые голоса. Но собеседники находились где-то слишком далеко — по-видимому, в следующей комнате. Капитан Блад бесшумно приотворил дверь и шагнул через порог. В столовой, как он и предполагал, тоже никого не было. Дверь в соседнюю комнату была прикрыта неплотно, и оттуда доносился смех майора. Затем Блад услышал голос полковника:

— Будьте покойны. Он у меня в руках. Испания, как вы сами сказали, заплатит за него втрое, а может, и вчетверо больше. Значит, он будет рад дать за себя хороший выкуп, ну, скажем… раз в пять больше суммы, назначенной англичанами. — Полковник довольно хмыкнул и прибавил: — У меня есть преимущества перед вами, майор: я могу требовать с него выкуп, а вам, английскому офицеру, это никак невозможно. Так что, если всё это прикинуть и учесть, то вы, поразмыслив хорошенько, должны быть довольны, что и вам перепадёт тысчонка фунтов.

— Силы небесные! — в праведном гневе, порождённом чёрной завистью, возопил Макартни. — Вот как, значит, вы платите долги! Вот как хотите вы отблагодарить человека, который спас жизнь вашей супруге! Ну, чёрт побери, я счастлив, что вы мне ничем не обязаны.

— Может быть, мы не будем отвлекаться от дела? — угрюмо произнёс полковник.

— Охотно, охотно. Платите деньги — и я избавлю вас от своего присутствия.

Послышался звон металла, он повторился дважды, словно кто-то положил на стол один за другим два мешочка с золотом.

— Золото в рулонах, по двадцать двойных луидоров в каждом. Хотите пересчитать?

Последовало довольно продолжительное и невнятное бормотание. Потом снова раздался голос полковника:

— Теперь подпишите эту расписку, и дело с концом.

— Какую расписку?

— Сейчас я вам прочту: «Сим свидетельствую и подписью своей удостоверяю, что мною получена от полковника Жерома де Кулевэна денежная сумма в размере тысячи фунтов в виде компенсации за данное мною согласие воздерживаться от каких бы то ни было враждебных действий по отношению к капитану Бладу как в настоящий момент, так и впредь, до тех пор, пока он остаётся гостем полковника де Кулевэна на острове Мари-Галант или где-либо ещё. Подписано 10 июля 1699 г. собственноручно».

Голос полковника ещё не успел замереть, как Макартни взорвался:

— Сто чертей и ведьм, полковник! Вы что — рехнулись или принимаете меня за сумасшедшего?

— А что вам не нравится? Разве я не вполне точно изложил суть дела?

Макартни в бешенстве ударил по столу кулаком.

— Да вы же надеваете мне петлю на шею!

— Только в том случае, если вы захотите меня надуть. А иначе какая у меня гарантия, что вы, взяв деньги, не пойдёте на попятную.

— Я даю вам слово, — высокомерно заявил вспыльчивый Макартни. — Моего слова должно быть для вас достаточно.

— Ах, вот оно что! Ваше слово! — Француз явно издевался над ним. — Ну нет. Вашего слова никак не достаточно.

— Вы оскорбляете меня!

— Полно! Давайте рассуждать по-деловому, майор. Сами-то вы стали бы заключать на слово сделку с человеком, роль которого в этой сделке бесчестна?

— Что значит бесчестна, мосье? Что, чёрт побери, имеете вы в виду?

— Вы же соглашаетесь нарушить свой долг и берёте за это взятку. Разве это не называется бесчестным поступком?

— Силы небесные! Любопытно услышать это из ваших уст, учитывая ваши собственные намерения!

— Вы сами на это напросились. К тому же я ведь не разыгрывал из себя оскорблённой невинности. Я был даже излишне откровенен с вами, вплоть до того, что мог показаться вам жуликом. Но у меня-то ведь нет нужды нарушать закон, как приходится вам, майор.

За этими словами, сказанными примирительным тоном, последовало молчание.

Затем Макартни произнёс:

— Тем не менее я эту бумагу не подпишу.

— Вы её подпишете и приложите к ней печать или я не выплачу вам денег. Чего вы опасаетесь, майор? Даю вам слово…

— Вы даёте мне слово! Чума и мор! Чем ваше слово надёжнее моего?

— Обстоятельства делают его надёжнее. У меня не может возникнуть искушения его нарушить, как у вас. Я на этом ровно ничего не выгадаю.

Капитану Бладу было уже совершенно ясно, что раз майор Макартни до сих пор не влепил французу пощёчины за все полученные от него оскорбления, значит, он кончит тем, что подпишет бумагу. Только совершенно отчаянная нужда в деньгах могла довести англичанина до столь унизительного положения. Поэтому Блад ничуть не был удивлён, услыхав ворчливый ответ Макартни:

— Давайте сюда перо. Покончим с этим.

Снова на некоторое время наступила тишина. Потом раздался голос полковника:

— Теперь приложите печать. Вашего перстня будет достаточно.

Капитан Блад не стал ожидать, как развернутся дальше события. Высокие узкие окна, выходившие в сад, были распахнуты. За окнами быстро надвигались сумерки. Капитан Блад бесшумно перешагнул через подоконник и исчез среди пышно разросшихся кустов. Гибкие лианы, словно змеи, обвивали стволы деревьев. Капитан Блад вынул нож и срезал одну тонкую плеть у самого корня.

Но вот на тенистой пальмовой аллее, где уже совсем сгустился мрак, появился капитан Макартни с увесистыми кожаными мешочками в каждой руке; тихонько напевая что-то себе под нос, он сделал несколько шагов, споткнулся на какую-то, как показалось ему, верёвку, протянутую поперёк аллеи, и, громко выругавшись, растянулся на земле плашмя.

Оглушённый падением, он ещё не успел прийти в себя, как на спину ему навалилась какая-то тяжесть, и чей-то приятный, мягкий голос прошептал у него над ухом по-английски, но с заметным ирландским акцентом:

— У меня нет здесь моих пиратов, майор, нет корабля, нет пушек и, как вы изволили заметить, нет даже шпаги. Но руки у меня есть и голова тоже, и этого вполне достаточно, чтобы справиться с таким презренным негодяем, как вы.

— Вас вздёрнут за это на виселицу, капитан Блад, богом клянусь! — прорычал полузадушенный Макартни.

Он яростно извивался, пытаясь вырваться из сжимавших его тисков. В этом положении шпага не могла сослужить ему службы, и он старался добраться до кармана, где лежал пистолет, но тем самым только выдал свои намерения капитану Бладу, который тотчас и завладел его пистолетом.

— Лежите тихо, — сказал капитан Блад, — или я продырявлю вам череп.

— Подлый Иуда! Вор! Пират! Так-то ты держишь своё слово?

— Я тебе не давал никакого слова, грязный мошенник. Ты заключил сделку с этим французом, а не со мной. Он подкупил тебя, чтобы ты изменил своему долгу. Я в этой сделке не участвовал.

— Ты лжёшь, пёс! Вы оба отпетые негодяи, клянусь преисподней, и работаете на пару.

— Вот это уже незаслуженное оскорбление, и крайне нелепое притом, сказал капитан Блад.

Макартни снова разразился бранью.

— Вы слишком много говорите, — сказал капитан Блад и с большим знанием дела легонько стукнул его два раза рукояткой пистолета по голове.

Майор обмяк, голова его свесилась набок; казалось, он внезапно задремал.

Капитан Блад поднялся на ноги и вгляделся в окружающий его мрак. Вокруг всё было тихо. Он нагнулся, подобрал кожаные мешочки, обронённые Макартни во время падения, связал их вместе своим шарфом и повесил себе на шею. Затем приподнял бесчувственного майора, взвалил его на спину и, слегка пошатываясь под этой двойной ношей, зашагал по аллее и вышел за ворота.

Ночь была тёплая, душная. Макартни весил немало. Капитан Блад изрядно вспотел. Но он продолжал упорно шагать вперёд и поравнялся с кладбищенской оградой как раз в ту минуту, когда начала всходить луна. Взгромоздив свою ношу на стену, он перебросил её за ограду, а потом перелез сам. Под прикрытием ограды он при свете луны проворно связал майору руки и ноги его собственным кушаком. Вместокляпа он использовал несколько локонов его же парика и закрепил этот неаппетитный кляп шарфом майора, позаботившись оставить свободными ноздри.

Он уже заканчивал эту операцию, когда Макартни открыл глаза и свирепо уставился на него.

— Да, да, это я — ваш старый друг, капитан Блад. Я стараюсь устроить вас поудобнее на ночь. Утром, когда вас здесь обнаружат, вы будете иметь возможность преподнести вашим освободителям любую ложь, которая спасёт вас от необходимости объяснить то, что ничем объяснить невозможно. Доброй ночи и приятных сновидений, дорогой майор.

Он перепрыгнул через ограду и быстро зашагал по дороге к морю.

На пристани бездельничали английские моряки с «Ройял Дачес», доставившие майора в шлюпке на берег и дожидавшиеся теперь его возвращения. Несколько местных жителей помогали разгружать рыбачий баркас, вернувшийся с уловом. Никто не обратил ни малейшего внимания на капитана Блада, который направился к концу мола, где он утром пришвартовал свою пинассу. В ларе, куда он опустил мешочки с золотом, ещё оставалось немного пищи, захваченной им прошлой ночью с «Эстремадуры». Пополнять этот запас он не рискнул. Только наполнил два небольших бочонка водой из колодца.

Затем он прыгнул в пинассу, отшвартовался и сел на вёсла. Ему предстояло провести ещё одну ночь в открытом море. Впрочем, как и в прошлую ночь, на море был штиль, а налетавший порой лёгкий бриз благоприятствовал его пути на Гваделупу, которую он избрал своей целью.

Выйдя из бухты, он поставил парус и взял курс на север вдоль берега, где невысокие утёсы отбрасывали иссиня-чёрные тени на серебрившуюся под луной морскую зыбь. Пинасса мягко рассекала это жидкое мерцающее серебро, и вскоре остров остался позади. Впереди было открытое море и десятимильный переход.

Неподалёку от Гранд-Терр, самого восточного из двух главных островов Гваделупы, капитан Блад решил переждать до рассвета. Когда занялась заря и ветер посвежел, он миновал Сент-Энн, где не встретил ни одного судна, обогнул остров, поплыл на северо-восток и часа через два приблизился к Порт дю Меуль.

В гавани стояло с полдюжины кораблей, и капитан Блад долго и внимательно к ним приглядывался, пока его внимание не привлекла к себе чёрная бригантина, пузатая, как фламандский олдермен, что наглядно выдавало её национальность. Капитан Блад подогнал пинассу к борту бригантины и уверенно поднялся на палубу.

— Мне нужно как можно быстрее добраться до Северного побережья Французской Эспаньолы, — обратился он к суровому шкиперу. — Я хорошо заплачу вам, если вы доставите меня туда.

Голландец окинул его не слишком приветливым взглядом.

— Если вы так спешите, поищите себе другой корабль. Я иду в Кюрасао.

— Я ведь сказал, что хорошо вам заплачу. Сорок тысяч реалов должны компенсировать вам эту задержку.

— Сорок тысяч? — Голландец поглядел на него с удивлением. Эта сумма превышала всё, что он надеялся заработать за целый рейс. — Кто вы такой, сэр?

— Какое это имеет значение? Я тот, кто готов заплатить сорок тысяч.

Шкипер бригантины покосился на него, прищурив свои маленькие голубые глазки.

— Платить будете вперёд?

— Половину вперёд. Остальное я должен получить там, куда направляюсь. Но вы можете задержать меня на борту до тех пор, пока я не выплачу вам всех денег.

Боясь, как бы голландец его не надул, Блад решил не говорить ему, что у него все деньги при себе.

— Ну что ж, сегодня ночью можно и отвалить, — с расстановкой произнёс шкипер.

Блад тотчас вручил ему один из своих мешочков. Второй он спрятал на дне бочки с водой в ларе пинассы, и там он и пролежал до тех пор, пока четырьмя днями позже бригантина не вошла в пролив между Эспаньолой и Тортугой.

Тут капитан Блад заявил, что теперь он намерен сойти на берег, уплатил шкиперу бригантины остальные деньги и спустился в свою пинассу. Когда шкипер увидел, что пинасса взяла курс не на Эспаньолу, а на север, в сторону Тортуги, этого оплота пиратства, подозрения, шевельнувшиеся в его душе, полностью подтвердились. Впрочем, с виду он остался всё так же невозмутим. Он был единственным, кто, кроме самого Блада, оказался не внакладе в результате сделки, заключённой на острове Мари-Галант.

Так капитан Блад возвратился наконец на Тортугу, к своему пиратскому воинству, которое уже оплакивало его гибель.

А месяцем позже вместе со всей флотилией, состоявшей из пяти больших кораблей, он снова направился в Бассетерре, чтобы повидаться с полковником де Кулевэном, с которым, как он полагал, у него были кое-какие счёты.

Его появление в гавани во главе такой мощной флотилии взволновало не только население, но и гарнизон. Однако он явился слишком поздно. Полковника де Кулевэна его визит уже не мог взволновать, ибо полковник был посажен под арест и отправлен во Францию.

Эти сведения капитан Блад получил от нового военного коменданта острова Мари-Галант, полковника Сансэра, который принял капитана Блада со всеми почестями, подобающими флибустьеру, поставившему на рейде пять хорошо вооружённых кораблей.

Капитан Блад разочарованно вздохнул, услыхав эту новость.

— Как жаль! А мне надо было сказать ему несколько слов. Уплатить небольшой должок.

— Небольшой должок в сорок тысяч реалов, как я догадываюсь, — сказал француз.

— О, вы неплохо осведомлены, чёрт побери!

— Когда главнокомандующий французскими вооружёнными силами в Америке прибыл сюда, чтобы выяснить обстоятельства нападения испанцев на Мари-Галант, он обнаружил, что полковник де Кулевэн ограбил французскую колониальную казну на эту сумму. Доказательством послужила расписка, найденная в делах мосье де Кулевэна.

— Так вот где он взял эти деньги!

— Да, как видите. — Лицо коменданта было серьёзно. — Грабёж — тяжкое преступление и позорное деяние, капитан Блад.

— Мне это известно. Я немало занимался этим и сам.

— И, конечно, нет никакого сомнения, что его вздёрнут на виселицу, этого беднягу мосье де Кулевэна.

Капитан Блад кивнул.

— Ни малейшего сомнения, разумеется. Но мы побережём наши слёзы, дорогой полковник, чтобы пролить их над чьим-либо более достойным прахом.

Глава 10

РИФ ГАЛЛОУЭЯ
Теперь уже не представляется возможным установить, получил ли Риф Галлоуэя своё наименование после тех событий, о которых я сейчас поведу своё повествование, или оно бытовало и раньше среди мореплавателей. Джереми Питт в своём судовом журнале не обмолвился об этом ни словом, и местонахождение столь миниатюрного островка трудно теперь определить с абсолютной точностью. Однако нам достоверно известно — сведения эти мы почерпнули всё из того же судового журнала, который Питт вёл на борту «Арабеллы», — что остров этот принадлежит к архипелагу Альбукерке и расположен между двенадцатью градусами северной широты и восьмьюдесятью пятью западной долготы, примерно в шестидесяти милях к северо-востоку от Порто-Белло.

Это всего-навсего скалистый риф, посещаемый только морскими птицами да черепахами, которые откладывают свои яйца в золотистом песке окаймлённой скалами лагуны на восточной стороне островка. Песчаный берег здесь, круто обрываясь, уходит под воду на глубину шестидесяти сажен, и проникнуть в лагуну, окружённую амфитеатром отвесных скал, можно лишь через узкий, похожий на ущелье пролив шириной не более двадцати ярдов.

В эту безлюдную, уединённую гавань и зашёл капитан Истерлинг одним апрельским днём в году 1688 на своём тридцатипушечном фрегате «Авенджер» в сопровождении ещё двух кораблей, составлявших его флотилию: двадцатишестипушечного фрегата «Гермес» под командованием Роджера Галлоуэя и двадцатипушечной бригантины «Велиэнт» под командованием Кросби Пайка, плававшего прежде под началом капитана Блада и начинавшего уже понимать, какую он совершил ошибку, уйдя от него к другому капитану.

Читатель, разумеется, не забыл мошенника Истерлинга, который пытался однажды померяться силами с Питером Бладом, когда тот ещё не вступил на путь пиратства, не забыл и то, к каким плачевным для мистера Истерлинга последствиям это привело: корабль его был пущен ко дну, а сам он высажен на берег.

Однако с терпением и упорством, столь же присущим дурным людям, сколь и порядочным, Истерлинг мало-помалу завоевал себе прежнее положение и снова появился на просторах Карибского моря, и даже во главе более мощной, чем прежде, флотилии.

По словам Питера Блада, это был обыкновенный морской разбойник, кровожадный и беспощадный, лишённый даже той крупицы элементарной честности, какой не обделены и воры. Его приспешники-матросы являли собой разнузданную толпу головорезов различных национальностей, не признающих никакой дисциплины и никаких законов, кроме одного-единственного — закона справедливого дележа добычи. Грабили они без разбора всех. Они нападали на английские и голландские торговые суда совершенно так же, как на испанские галионы, действуя во всех случаях с одинаковой жестокостью.

И всё же, несмотря на дурную славу, которой он пользовался даже среди пиратов, Истерлингу как-то удалось залучить к себе одного из капитанов Питера Блада — отважного и решительного Кросби Пайка с его двадцатипушечной бригантиной и отлично вымуштрованной командой в сто тридцать матросов. Приманкой послужила всё та же старая легенда о сокровище Моргана, которую Истерлинг пустил уже однажды в ход, безуспешно пытаясь заманить в ловушку капитана Блада.

И вот он снова повторил свой обветшалый рассказ о сокровище Моргана, зарытом где-то на Панамском перешейке, на берегу реки Чагрес, в местечке, известным только одному ему, Истерлингу, да ещё покойному Моргану.

В своё время Питер Блад отнёсся к этой истории с ироническим презрением, однако Пайк всё же попался на удочку, несмотря на то что Питер Блад откровенно выражал сомнение в существовании этого клада и предостерегал Пайка от содружества с таким отчаянным негодяем, как Истерлинг.

Питер Блад искренне жалел доверчивого Пайка и не затаил на него злобы; скорее он даже сокрушался о своём бывшем товарище, боясь, что тому придётся испытать тяжёлые последствия своего отступничества.

Сам Питер Блад в это время обдумывал поход на Дарьен, но решил благоразумия ради отложить его на некоторое время, так как появление Истерлинга на перешейке могло насторожить испанцев, и потому пять больших кораблей Блада пока что бороздили море без определённой цели. Так обстояло дело в начале апреля 1688 года, когда было наконец принято решение своей флотилии собраться к концу мая у островов Москито, чтобы заново обсудить поход на Дарьен.

«Арабелла», идя к югу через Наветренный пролив, свернула затем к востоку вдоль южного побережья Эспаньолы и примерно в двадцати милях от мыса Тибурон наткнулась на потерпевшее кораблекрушение английское торговое судно. Море было спокойно, и благодаря этому команде, перетащившей все пушки и прочие тяжести на левый борт, чтобы волны не могли захлестнуть зияющие пробоины в правом борту, ещё удавалось кое-как держать судно на плаву. Расщеплённая грот-мачта и поломанные, снесённые реи достаточно красноречиво говорили о том, какого рода бедствие здесь произошло, и Блад решил, что это работа испанцев. Однако, поспешив на помощь тонущему судну, он узнал, что оно накануне подверглось нападению капитана Истерлинга, который, ограбив судно, перерезал больше половины команды и жестоко расправился с капитаном за то, что тот не сдался ему по первому требованию.

«Арабелла» взяла судно на буксир и дотянула его до Порт-Рояла, где и оставила милях в десяти от берега, не решаясь подойти ближе, дабы не привлечь к себе внимания ямайской эскадры. Отсюда пострадавшее судно уже могло собственными силами дотянуть до гавани.

После этого, однако, «Арабелла» — не повернула снова к востоку, а продолжала идти на юг, к Мэйну. Вот что сказал Питер Блад своему шкиперу Джереми Питту о причинах, побудивших его изменить курс:

— Надо поглядеть, чем там занимается этот негодяй Истерлинг. Да, Джерри, да… А может, и не только поглядеть.

И они поплыли на юг, ибо в этом направлении скрылся Истерлинг. Его россказням о сокровище Моргана Блад, как мы знаем, не придавал веры. Он считал, что всё это басни с целью одурачить таких доверчивых малых, как Пайк, и заманить их в свою шайку. На сей раз, однако, он ошибся, как это вскоре и выяснилось.

Пройдя вдоль островов Москито, Блад нашёл уютную и спокойную стоянку для своего корабля в маленькой бухточке одного из бесчисленных островков в лагуне Чирикуи. В этой бухточке, хорошо укрытой от глаз, он и решил бросить на некоторое время якорь и с помощью дружественных индейцев с Москито, служивших ему разведчиками, понаблюдать за действиями Истерлинга, расположившегося отсюда милях в двадцати. Индейцы сообщили ему, что Истерлинг стал на якорь к западу от устья реки Чагрес, высадил на берег триста пятьдесят своих матросов и направился с ними в глубь перешейка. Зная примерно численность всех команд Истерлинга, Блад прикинул, что для охраны кораблей оставлено не больше сотни матросов.

Тем временем капитан Блад решил немного отдохнуть. Растянувшись на камышовой кушетке, поставленной на корме под сооружённым на скорую руку балдахином (ибо зной становился нестерпим), он погружался в чтение стихов Горация или прозы Светония[87], находя в них достаточно увлекательную пищу для своей фантазии. Когда же у него возникало желание поупражнять помимо мозга ещё и мышцы, он плавал в прозрачной, изумрудно-зелёной воде лагуны или, выбравшись на окаймлённый пальмами песчаный берег этого необитаемого островка, помогал своим матросам ловить черепах и валить деревья для костров, на которых они жарили сочное черепашье мясо.

Порой от его индейских лазутчиков к нему поступали новые вести: у Истерлинга произошла схватка с отрядом испанцев, до которых, по-видимому, дошли слухи о высадке пиратов. Затем Бладу сообщили, что Истерлинг повернул и возвращается обратно на берег. Дня через два поступило известие о новой стычке между Истерлингом и испанцами, во время которой пираты понесли большой урон, хотя им и удалось отбить нападение. Наконец пришла весть о третьем сражении; на этот раз — от одного из непосредственных участников его, и притом с некоторыми, очень ценными для капитана Блада подробностями.

Это известие принёс матрос из команды Пайка — старый морской волк, по имени Кэнли, бывший лесоруб, ещё в молодости бросивший своё ремесло и ушедший в море. Во время сражения пуля раздробила ему бедро, и Истерлинг, отходя к берегу, оставил его, раненого, на верную смерть. Испанцы его не заметили, и ему удалось уползти в кусты, где его и подобрали наблюдавшие за исходом схватки индейцы. Они оказали раненому помощь и очень заботливо ухаживали за ним, стараясь сохранить ему жизнь, чтобы он мог рассказать всё, что ему известно, капитану Бладу. На своём ломаном испанском языке они убеждали его, что ему не следует ничего бояться, так как они доставят его к Дону Педро Сангре.

Индейцы осторожно подняли раненого на борт «Арабеллы», где Питер Блад применил всё своё искусство хирурга, чтобы обработать страшную гноящуюся рану. После этого в офицерской каюте, превращённой на время в лазарет, Кэнли с горечью поведал Бладу о своих злоключениях.

Сокровище Моргана существовало на самом деле. И ценность его даже превзошла все россказни Истерлинга. А сейчас пираты тащили этот клад к берегу, где их ждали корабли. Но добыт он был дорогой ценой, и особенно дорого пришлось заплатить за него людям капитана Пайка — вот почему Кэнли рассказывал об этом с такой горечью. На пути туда и обратно им приходилось неоднократно выдерживать стычки с испанцами, а один раз на них напали ещё и индейцы. Число их редело от лихорадки и других болезней во время этого ужасного похода через тропики, где москиты прямо-таки съедали их живьём. По подсчётам Кэнли выходило, что после последней стычки, в которой он был ранен, из трёхсот пятидесяти человек, высадившихся на берег, в живых осталось не больше двухсот. И, что самое обидное, из команды капитана Пайка выжило всего двадцать человек. А ведь Пайк по приказу Истерлинга высадил на берег сто тридцать человек — много больше, чем каждый из капитанов двух других кораблей, — и оставил на борту «Велиэнта» каких-нибудь два десятка матросов, в то время как с других кораблей сошло на берег лишь по пятьдесят человек команды.

Истерлинг на протяжении всего пути заставлял Пайка с его людьми идти в авангарде, поэтому при каждом нападении им приходилось принимать на себя главный удар. Ясно, что Пайк возмущался и протестовал. И чем дальше заходило дело, тем решительнее он возмущался и протестовал, но Истерлинг при поддержке своего сподвижника Роджера Галлоуэя, командира «Гермеса», так прижал Пайка, что заставил его в конце концов подчиниться. И люди Пайка тоже не могли ничего поделать, так как их было мало и становилось всё меньше, и остальные, подавляя их численным превосходством, диктовали им свою волю. Если даже все, кто ещё остался в живых, благополучно доберутся до берега, в команде Пайка будет теперь не больше сорока матросов, а на тех двух кораблях вместе — человек около трёхсот.

— Вот, капитан, видали, как обошёлся с нами этот Истерлинг? — угрюмо заключил свой рассказ Кэнли. — Обвёл нас вокруг пальца. А нынче он с этим Галлоуэем — оба мерзавцы, каких свет не видывал, — такую забрали силу, что Кросби Пайк и пикнуть против них не смеет. Видать, в чёрный день поднял наш «Велиэнт» якорь, чтобы уйти от вас, капитан, к этому подонку Истерлингу, чтоб ему пропасть со своим сокровищем!

— Да, — задумчиво промолвил капитан Блад. — Боюсь, что для капитана Пайка это сокровище действительно пропало.

Он упруго поднялся со стула, стоявшего возле койки раненого, — высокий, стройный, полный сил и грации, в коротких чёрных штанах до колен, туго обтягивающих бёдра, в шитом серебром камзоле с пышными белыми рукавами из льняного батиста. Свой чёрный с серебром кафтан он скинул, прежде чем приступить к обязанностям хирурга. Жестом отослав негра в белом халате, державшего чашку с водой, корпию и пинцет, и оставшись наедине с Кэнли, он принялся расхаживать по каюте из угла в угол. Тонкие пальцы его задумчиво перебирали чёрные локоны парика, в светло-синих глазах появился холодный отблеск стали.

— Думается мне, что Истерлинг проглотит Пайка, как мелкую рыбёшку, и не подавится.

— В самую точку, капитан. Этого сокровища, чума на него, не видать нам как своих ушей — ни мне, ни другим ребятам с «Велиэнта», ни самому капитану Пайку. Хорошо ещё, если они выберутся из этой передряги живыми. Вот я как считаю, капитан.

— И я того же мнения, клянусь честью! — сказал капитан Блад. Но упрямая складка залегла в углах его сурово сжатого рта.

— А не можете вы подсобить в этом деле, капитан, чтобы всё было по чести, по справедливости, как положено по закону нашего «берегового братства»?

— Вот об этом-то я и думаю сейчас. Будь у меня здесь мои корабли, я отправился бы туда немедля и не дал бы ему бесчинствовать. Но с одним кораблём… — Блад пожал плечами. — У Истерлинга слишком большой перевес. Однако я погляжу, что можно предпринять.

Не один только Кэнли считал, что «Велиэнт» присоединился к шайке Истерлинга в чёрный день. Это мнение разделял теперь каждый из оставшихся в живых членов команды, и в том числе и сам капитан Пайк. Он уже был исполнен самых мрачных предчувствий, и они полностью оправдались в то утро, когда, покинув устье реки Чагрес, их корабли бросили якорь в лагуне у Рифа Галлоуэя, о котором было уже упомянуто выше.

«Авенджер» Истерлинга первым вошёл в эту миниатюрную полукруглую бухту и встал на якорь у берега. Вторым за ним шёл «Гермес». «Велиэнт», замыкавший теперь тыл, вынужден был за недостатком места бросить якорь в узком проливе. Таким образом, в случае нападения команда Пайка снова оказывалась в наиболее опасном положении: его корабль должен был, словно щитом, прикрывать собою остальные корабли.

Помощник Пайка — Тренем, молодой упрямый корнуэлец, с самого начала протестовавший против решения Пайка присоединиться к Истерлингу, понимал, к чему может привести такое расположение кораблей, и не нашёл для себя зазорным предложить Пайку, воспользовавшись темнотой, поднять ночью якорь и, пока с ними не стряслось беды похуже, бросить Истерлинга вместе с его сокровищами. Но Пайк был столь же несговорчив, сколь храбр, и отверг этот трусливый совет.

— Чёрт побери, да Истерлингу только того и надо! — воскликнул он. Нет, мы заработали свою долю добычи и никуда без неё не уйдём.

Благоразумный Тренем покачал белокурой головой.

— Ну, это как Истерлинг рассудит. Он сейчас достаточно силён, чтобы навязать нам свою волю, а уж злой воли у него и подавно хватит, чтобы выкинуть любую подлость, или я полный дурак и ничего не смыслю.

Но Пайк поклялся, что он не побоится и двадцати таких, как Истерлинг, и Тренем замолчал.

На следующее утро, получив сигнал с флагманского корабля, Пайк всё с таким же решительным видом поднялся на борт «Авенджера».

В капитанской каюте, кроме Истерлинга, разряженного в пух и прах, Пайка ждал ещё и Галлоуэй, одетый в широкие кожаные штаны и простую рубашку — повседневный костюм пирата. Истерлинг, огромный, грузный, загорелый, казался ещё сравнительно молодым; у него были красивые глаза, пышная чёрная борода и белые зубы, ослепительно сверкавшие при каждом взрыве хохота. Галлоуэй же, коренастый, приземистый, был до крайности похож на обезьяну: непомерно длинные руки, короткие мускулистые ноги и морщинистое лицо с маленькими злыми блестящими глазками под низким, изборождённым складками лбом — совсем как обезьянья мордочка.

Оба капитана приняли Пайка с подчёркнутым дружелюбием, усадили за свой неопрятный стол, налили ему рома и выпили за его здоровье, после чего капитан Истерлинг перешёл к делу.

— Мы послали за тобой, капитан Пайк, потому как у нас теперь один, как говорится, общий интерес — вот эти ценности. — Он указал на ящики, в которых хранился клад. — Их надо поделить поскорее, без лишней проволочки, и тогда каждый из нас может отправляться, куда кому надобно.

При столь многообещающем начале у Пайка отлегло от сердца.

— Вы что ж, думаете, значит, распустить флот? — равнодушным тоном спросил он.

— На что он мне теперь, когда дело сделано? Мы с Роджером решили покончить с пиратством. Думаем податься с этими денежками домой. Я не прочь обзавестись фермой где-нибудь в Девоне. — Истерлинг удовлетворённо ухмыльнулся.

Пайк усмехнулся тоже, но ничего не сказал. Он был вообще небольшой охотник переливать из пустого в порожнее, о чём выразительно свидетельствовало его худое суровое обветренное лицо.

Истерлинг откашлялся и заговорил снова:

— Так вот, мы с Роджером порешили, что, по справедливости, следует внести кое-какие изменения в наш договор. У нас ведь было положено, что я беру себе одну пятую, а потом всё остальное делится поровну на три части между тремя командами наших кораблей.

— Да, так было положено, и, по мне, это правильно и справедливо, сказал Пайк.

— А вот мы, Роджер и я, хорошенько обдумали всё и теперь другого мнения.

Пайк открыл было рот, чтобы возразить, но Истерлинг его перебил:

— Мы с Роджером никак не согласны, что ты получишь одну треть на своих тридцать ребят, а мы тоже получим по одной трети, когда у каждого из нас по сто пятьдесят человек команды.

Капитан Пайк вскипел:

— Так вот, значит, зачем ты всё старался подставлять головы моих ребят под испанские пули! Тебе надо было, чтобы их всех поубивали! А теперь, ясное дело, у нас осталось меньше четверти всей команды!

Чёрные брови Истерлинга сошлись на переносице, глаза злобно сверкнули.

— Что такое ты тут мелешь, капитан Пайк? Какого дьявола, будь любезен объясниться.

— Это клевета, — холодно произнёс Галлоуэй. — Грязная клевета.

— Никакая не клевета, а чистая правда, — сказал Пайк.

— Чистая правда, вот оно что?

Истерлинг улыбался, и тощий, жилистый решительный Пайк почуял недоброе. Блестящие обезьяньи глазки Галлоуэя приглядывались к нему с какой-то странной усмешкой. Казалось, в самом воздухе этой душной, неопрятной каюты нависла угроза. Перед мысленным взором Пайка промелькнули картины жестокости и зверств — бессмысленной жестокости и зверств, свидетелем которых он был не раз за время своего плавания с Истерлингом. Ему припомнились слова капитана Блада, предостерегавшего его от содружества с этим низким, коварным человеком. Если прежде у него ещё не было полной уверенности в том, что Истерлинг сознательно подставлял под удары его матросов, то теперь он уже больше в этом не сомневался.

Пайк чувствовал себя как лунатик, который, внезапно пробудясь, видит, что только один шаг отделяет его от пропасти. Чувство самосохранения заставило его сбавить тон — ведь иначе пуля может уложить его на месте, он это понимал. Откинув с покрывшегося испариной лба взмокшие волосы, он заставил себя ответить спокойно:

— Я хочу сказать одно: если мы потеряли много людей, то для общего же дела. Оставшиеся в живых скажут, что будет не по чести менять теперь условия дележа…

Пайк привёл и другие доводы. Он напомнил Истерлингу существующий в «береговом братстве» обычай, согласно которому каждые двое его членов по обоюдному согласию являются как бы компаньонами и наследниками друг друга. Уже по одному этому многие из его команды, потерявшие своих компаньонов, будут считать себя обманутыми, если изменятся условия дележа и они лишатся причитающейся им доли наследства.

Истерлинг слушал его, погано осклабившись, потом нахмурился.

— А что мне за дело до твоей паршивой команды? Я — ваш адмирал, и моё слово — закон.

— Вот это верно, — сказал Пайк. — И словом твоим скреплён договор, который мы с тобой подписали.

— К дьяволу договор! — зарычал капитан Истерлинг.

Он вскочил — огромный, как башня, почти касаясь головой потолка каюты, угрожающе шагнул к Пайку и произнёс с расстановкой:

— Я уже сказал: после того как мы подписали этот договор, обстоятельства изменились. Моё решение поважней всяких договоров, а я говорю: «Велиэнт» может получить десятую долю добычи, и всё. И советую тебе соглашаться, пока не поздно, а то знаешь, как говорится: никогда не зарься на то, что тебе не по зубам.

Пайк смотрел на него, тяжело дыша. Он побледнел от бешенства, но благоразумие всё же взяло верх.

— Побойся бога, Истерлинг… — Пайк умолк, не договорив.

Истерлинг поглядел на него исподлобья.

— Ну что ж, продолжай! — рявкнул он. — Говори, что ты хотел сказать.

Пайк уныло пожал плечами.

— Ты же знаешь, что я не могу согласиться на такой делёж. Мои ребята голову мне оторвут, сам понимаешь, если я соглашусь, не посоветовавшись с ними.

— Тогда бегом ступай советуйся, пока я для наглядности не разукрасил синяками твою прыщавую физиономию в поучение тем, кто думает, что с капитаном Истерлингом можно шутки шутить. И передай твоим подонкам, что, если у них хватит нахальства не принять моё предложение, они могут не трудиться присылать тебя сюда. Пусть подымают якорь и убираются к чёрту на рога. Напомни им, что я сказал: «Никогда не зарься на то, что тебе не по зубам». Ступай, капитан Пайк, доложи им это.

Лишь на борту своего судна дал Пайк волю бушевавшей в нём ярости. Не меньшую ярость вызвало его сообщение и у матросов, когда остатки команды собрались на шкафуте. А Тренем ещё подлил масла в огонь:

— Если эта скотина решил изменить своему слову, вы думаете, он остановится на полпути? Как только мы согласимся на одну десятую, так, будьте спокойны, он тут же найдёт предлог, чтобы вовсе ничего нам не дать. Капитан Блад был прав. Мы не должны были связываться с этим негодяем и доверять ему.

Настроение команды выразил один из матросов:

— Но раз уж мы ему поверили, надо заставить его сдержать слово.

Пайк был всецело согласен с Тренемом и считал, что дело это безнадёжное, он подождал, пока возгласы одобрения утихнут.

— Может, вы скажете мне, как это сделать? Нас сорок человек, а их три сотни. У нас двадцатипушечная бригантина, а у них два фрегата и больше пятидесяти пушек, потяжелее наших.

Это заставило их задуматься. Потом выступил вперёд ещё один смельчак:

— Он говорит: одна десятая или ничего. А мы ему отвечаем: одна треть, и никаких. Есть закон — закон «берегового братства», и мы требуем, чтобы этот грязный вор сдержал слово, чтобы он произвёл делёжку на тех условиях, которые сам подписал, когда вербовал нас.

Вся команда, как один, поддержала его.

— Ступай обратно и скажи наш ответ капитану.

— А если он не согласится?

Ответ неожиданно дал Тренем:

— Есть способы его заставить. Скажи ему, что мы поднимем против него всё «береговое братство». Капитан Блад заставит его поступить по справедливости. Капитан Блад не очень-то его жалует, и ему это хорошо известно. Ты напомни это Истерлингу, капитан. Ступай, скажи ему.

Пайк хорошо понимал, что это действительно крупный козырь, но пойти с этого козыря ему как-то не улыбалось. А матросы обступили его, осыпали упрёками. Ведь это он уговорил их перейти к Истерлингу. И кто же, как не он, не сумел с самого начала защитить их интересы? Они своё дело сделали. Теперь он должен позаботиться о том, чтобы их не обманули при дележе.

И капитан Пайк спустился в шлюпку со своего «Велиэнта», стоявшего на якоре у самого входа в гавань, и отправился передать капитану Истерлингу ответ его команды и припугнуть его законами «берегового братства» и именем капитана Блада. В груди его теплилась надежда, что это имя поможет и ему уцелеть.

Свидание состоялось на шкафуте «Авенджера» в присутствии всей команды и капитана Галлоуэя, всё ещё находившегося на борту этого корабля. Оно было кратким и бурным.

Когда капитан Пайк заявил, что его команда настаивает на выполнении условий договора, Истерлинг рассмеялся, и его матросы рассмеялись вместе с ним. Некоторые из них начали выкрикивать насмешки по адресу Пайка.

— Ну, раз это их последнее слово, приятель, — сказал Истерлинг, пусть подымают якорь и катятся отсюда ко всем чертям. У меня с ними больше дел нет.

— Если они подымут якорь и уйдут, это может обернуться хуже для тебя, — твёрдо сказал Пайк.

— Да ты, никак, ещё угрожаешь мне, разрази тебя гром! — Тело великана заколыхалось от ярости.

— Я только предупреждаю тебя, капитан.

— Вот оно что! О чём же это ты меня предупреждаешь?

— Предупреждаю, что всё «береговое братство», все пираты поднимутся против тебя за измену слову.

— За измену слову? — В голосе Истерлинга послышались визгливые нотки. — Как ты смеешь, паршивый ублюдок, бросать мне в лицо такие слова! «Измена слову»! — Истерлинг выхватил из-за пояса пистолет. — Вон с моего корабля и скажи своей своре, что, если к полудню твоя паршивая посудина всё ещё будет торчать здесь, я её пущу ко дну. Отправляйся!

Пайк весь дрожал от негодования. Оно придало ему храбрости, и он пошёл со своего главного козыря.

— Что же, прекрасно, — сказал он. — Тогда тебе придётся иметь дело с капитаном Бладом.

Пайк рассчитывал взять капитана Истерлинга на испуг, но никак не ожидал, что этот испуг может принять подобные размеры, и не учёл, на что способен такой человек, как Истерлинг, когда, охваченный паникой, ослеплённый яростью, он очертя голову ищет выхода.

— Капитан Блад? — повторил Истерлинг и скрипнул зубами; лицо его налилось кровью. — Значит, ты побежишь жаловаться капитану Бладу? Так ступай жалуйся сатане в аду! — И он в упор выстрелил капитану Пайку в голову.

Пираты в ужасе отпрянули в сторону, когда тело Пайка рухнуло на решётку люка. Истерлинг хрипло рассмеялся: видали, мол, слюнтяев! Галлоуэй невозмутимо взирал на происходящее, его обезьяньи глазки остро поблёскивали.

— Уберите эту падаль! — Истерлинг дымящимся пистолетом махнул в сторону неподвижного тела. — Вздёрните его на нок-рею. — Пусть эти свиньи там, на «Велиэнте», знают, что ждёт всякого, кто посмеет перечить капитану Истерлингу.

Протяжный крик, полный ужаса, скорби и гнева, разнёсся над палубами бригантины, когда её команда, столпившаяся у левого фальшборта, увидела сквозь сетку снастей «Гермеса» безжизненное тело своего капитана, повисшее на нок-рее «Авенджера». Это зрелище настолько приковало к себе все взоры, что никто не заметил, как к правому борту бригантины неслышно скользнули две индейские пироги, и высокий мужчина, в чёрном, расшитом серебром костюме, поднялся по трапу на палубу. Пираты обнаружили его присутствие, лишь когда у них за спиной прозвучал его ясный, твёрдый голос:

— Я, кажется, немного опоздал.

Все обернулись и увидели, что капитан Блад стоит на крышке люка, положив левую руку на эфес шпаги; увидели его лицо, затенённое широкими полями шляпы с плюмажем, и его глаза, в которых горело холодное, чистое пламя гнева. Поражённые, они смотрели на него, словно на привидение, не веря своим глазам, спрашивая себя, как он очутился здесь.

Наконец Тренем бросился к нему, глаза его возбуждённо сверкали на потемневшем от горя лице.

— Капитан Блад, это в самом деле ты? Откуда же?..

Капитан Блад лёгким взмахом тонкой, гибкой руки, утопавшей в пене кружев, прервал его:

— Я всё время был поблизости от вас, после того как вы высадились на перешейке, и знаю, что с вами произошло. Да ничего другого я и не ждал. Но надеялся всё же, что успею предотвратить беду.

— Но ты покараешь вероломного убийцу?

— Да, и притом немедля, можешь не сомневаться: такое чудовищное преступление требует мгновенного воздаяния. — Голос капитана Блада звучал мрачно, столь же мрачно было и его чело. — Пошли вниз всех, кто умеет наводить орудия.

Начавшийся прилив повернул бригантину корпусом вдоль пролива; она стояла теперь носом к другим кораблям, и потому открытие бортовых орудийных портов могло пройти незамеченным.

— А на что нам сейчас пушки, капитан? — удивился Тренем. — Мы же не можем вступать в бой. У нас и людей мало и орудий.

— Хватит на то, что от вас потребуется. Такого рода дела решаются не только людьми и пушками. Истерлинг поставил вас в этом проливе, чтобы вы послужили щитом для его кораблей. — Блад коротко, сухо рассмеялся. — Скоро ему придётся уразуметь, насколько это невыгодно для него стратегически. Да, да, придётся. Пошли своих канониров вниз. — И он тут же начал быстро отдавать другие распоряжения: — Восемь человек пусть спустятся в шлюпку. За кормой стоят две пироги, полные людей, — они помогут нам верповать судно для бортового залпа, когда настанет время. Отлив нам поможет. Всех остальных матросов до единого пошли в рангоут, чтобы отдать паруса, как только мы выйдем из пролива. Ну, живее, Тренем, шевелись!

И он спустился вниз на батарейную палубу, где орудийная прислуга уже готовила пушки. Его слова и уверенный вид вдохнули бодрость в людей, и они повиновались ему беспрекословно. Они не понимали, что он затевает, но верили в него, и это укрепляло их дух; они знали, что капитан Блад отомстит Истерлингу за убийство их капитана и за все нанесённые им обиды.

Когда пушки были в боевой готовности и фитили задымились, капитан Блад снова поднялся наверх.

Две пироги с индейцами и большая шлюпка бригантины стояли за её кормовым свесом и не были видны с других кораблей. Буксирные, тросы принайтовили, и в лодках ждали только команды.

По предложению Блада Тренем не стал поднимать якоря, но только выпустил якорную цепь, и все налегли на вёсла. Отлив облегчил верпование судна, и бригантина стала медленно поворачиваться корпусом поперёк пролива. А капитан Блад тем временем уже снова спустился вниз и давал указания канонирам правого борта. Пять пушек навели на румпель «Гермеса», остальные пять должны были смести его ванты.

Когда бригантина начала поворачиваться, и это было замечено на других кораблях, там пришли к заключению, что напуганная участью, постигшей их капитана, команда почла за лучшее убраться восвояси, и с палубы «Гермеса» в адрес уходящего корабля полетели насмешливые напутствия и улюлюканье. Но не успели эти возгласы замереть, не успели их подхватить на «Авенджере», как рёв десяти пушек, стрелявших прямой наводкой, послужил им ответом.

Под этим внезапным мощным бортовым залпом «Гермес» покачнулся, задрожав от носа до кормы, и отчаянные вопли людей потонули в хриплых криках вспугнутых птиц, тревожно закруживших над кораблём.

А Блад уже был на верхней палубе, которая ещё дрожала от залпа. Он вгляделся в поднявшееся над кораблём облако дыма и пыли и улыбнулся. Румпель «Гермеса» был разбит в щепы, грот-мачта сломана, и верхушка её повисла на вантах, а в фальшборте бака зияла большая пробоина.

— Ну, а дальше что? — с нескрываемым волнением и тревогой спросил Тренем.

Капитан Блад поглядел по сторонам. Бригантина хотя и медленно, но упорно двигалась вдоль узкого пролива: ещё немного — и она выйдет в открытое море. С севера задувал свежий бриз.

— Поднимай якорь, ставь паруса и веди её по ветру.

— Но они погонятся за нами, — сказал молодой моряк.

— Да, я надеюсь. Но не сразу. Погляди, в какое положение они попали.

Только тут Тренем понял до конца, — что сделал капитан Блад. «Гермес», у которого был разбит руль и сломана грот-мачта, стал неуправляем и забаррикадировал пролив; теперь капитан Истерлинг, сколько бы он ни бесился, был лишён возможности атаковать бригантину.

Да, Тренем понял всё и был восхищён искусством Блада, но тем не менее далёк от того, чтобы праздновать победу.

— Ну что ж, погоню ты, конечно, сумел отсрочить. Однако рано или поздно она начнётся, и рано или поздно нас всех потопят, как крыс. Ведь этот дьявол Истерлинг только об этом и мечтает.

— Да, конечно, надеюсь, что так. Во всяком случае, я сильно распалил это его желание.

Матросов с большой шлюпки подняли на борт, а пироги с индейцами были уже далеко. Они взяли курс прямо на север, держась вдоль берега. Бригантина шла под ветром, и Риф Галлоуэя, маленький островок за её кормой, становился всё меньше. Вся команда была на палубе. Капитан Блад на полуюте прислонился к поручням рядом с Тренемом. Он сказал, обращаясь к матросу, стоявшему внизу у румпеля:

— Клади руля, мы делаем поворот оверштаг. — Заметив тревогу, отразившуюся на лице Тренема, он улыбнулся. — Не волнуйся. Доверься мне и пошли людей к пушкам левого борта. Они там на своих кораблях ещё не выпутались из этой ловушки, и мы отсалютуем им на прощание. Клянусь честью, ты можешь мне довериться. Это ведь не первый морской бой для меня, а болвана, которого мы должны проучить, я знаю вдоль и поперёк. Ему никогда и в голову не придёт, что у нас может хватить нахальства вернуться. Спорю на всю твою долю моргановского клада, что он даже не открыл ещё свои порты.

Всё произошло так, как предсказал капитан Блад. Когда они, идя в крутой бейдевинд, приблизились к бухте, «Гермес» только ещё кончили верповать, чтобы дать проход «Авенджеру», и тот на вёслах, пользуясь отливом и поставив блинд, медленно продвигался к проливу.

Истерлинг, вероятно, не поверил своим глазам, когда бригантина, которая, по его мнению, должна была на всех парусах спасаться бегством, вновь появилась перед ним. И как же заскрипел он своими ослепительно белыми зубами, когда она, хлопая парусами, замерла на мгновение на месте и дала бортовой залп по его кораблю, прежде чем взять прежний галс на северо-восток. В спешке Истерлинг ответил ей беспорядочной пальбой из своих носовых пушек, совершенно не достигшей цели, и, на скорую руку убрав обломки и залатав пробоины, пустился, пылая местью, в погоню, с твёрдым решением потопить наглое судно со всей его командой.

Бригантина успела отдалиться примерно на милю к северо-востоку, когда Тренем увидел, что «Авенджер» выбрался наконец из узкого пролива в открытое море и, подняв все паруса на всех реях, взял курс прямо на их корабль. Это выглядело довольно устрашающе. Тренем повернулся к капитану Бладу.

— Ну, а что дальше, капитан? Что мы теперь будем делать?

— Поворот оверштаг, — прозвучал поразивший Тренема ответ. — Вели рулевому держать курс на северную оконечность острова.

— Но мы тогда приблизимся к «Авенджеру» на расстояние выстрела.

— Не важно. Мы проскочим сквозь его огонь. Или скроемся за мыс. Но этого, думаю, не потребуется.

Бригантина сделала поворот оверштаг и снова пошла на сближение с «Авенджером». Капитан Блад в подзорную трубу пристально вглядывался в скалистые очертания островка. Тренем, переминаясь с ноги на ногу от волнения, стоял рядом с капитаном.

— Что ты там высматриваешь, Питер? — спросил он с проблеском надежды в голосе.

— Моих друзей-индейцев. Они развили хорошую скорость и уже скрылись из глаз. Всё будет в порядке.

«Что-то не похоже!» — подумалось Тренему. «Авенджер» повернул на румб к ветру, чтобы быстрее перехватить их судно. Из его носового порта грохнула пушка, и круглое ядро подняло фонтан брызг примерно в кабельтове от кормы «Велиэнта».

— Он берёт прицел, — бесстрастно промолвил капитан Блад.

— Ясное дело, — подтвердил Тренем; в голосе его прозвучала горечь. Мы беспрекословно повинуемся тебе, капитан, а какой будет конец?

— Конец, сдаётся мне, очень близок — он идёт под всеми парусами, сказал Блад, указывая куда-то вдаль своей подзорной трубой.

Из-за северной оконечности островка появился большой красный корабль, увенчанный громадой белоснежных парусов. Огибая мыс и поворачивая к югу, он величественно шёл под ветром, залитый ослепительными лучами полуденного солнца. Он был уже на траверсе бригантины — между нею и островом, когда поражённый Тренем обрёл наконец дар речи, а над палубой «Велиэнта» разнеслись ликующие крики матросов.

Бледный от волнения, с горящим взором, Тренем повернулся к капитану Бладу.

— «Арабелла»!

Блад насмешливо улыбнулся.

— А ты, верно, думал, что я добрался сюда просто вплавь или пересёк океан в пироге и моя единственная цель — дать Истерлингу возможность позабавиться, погонявшись за мной немного по морю и утопив меня под конец? А может быть, ты просто не подумал о том, откуда я тут взялся? Ну вот и Истерлинг об этом не подумал. Зато теперь ему придётся подумать. И подумать крепко, клянусь честью! Верно, он и сейчас уже задумался.

Однако капитан Блад ошибался: Истерлинг не задумывался ни над чем, он потерял всякую способность соображать. Обезумев от ужаса привиде этого грозного корабля, который шёл прямо на него, сопутствуемый благоприятным ветром, он в отчаянии сделал попытку укрыться снова в гавани, из которой его так ловко выманили. Если бы ему это удалось, узость пролива и пушки «Гермеса» послужили бы для него надёжной защитой против любого нападения. Однако он должен был бы понимать, что ему не видать этой гавани как своих ушей, что никто не позволит его кораблю скрыться туда. И когда ядро ударило сбоку в нос фрегата, Истерлинг не подчинился этому требованию сдаться, и тотчас бортовой залп двадцати тяжёлых пушек по борту корабля, прямо подставленному под огонь противника, нанёс ему такие повреждения, что он был лишён возможности дать хотя бы ответный залп. «Арабелла» же, которой командовал старина Волверстон, проворно сделала поворот оверштаг и дала второй бортовой залп с ещё более близкого расстояния, чтобы довершить начатое. Получивший огромные пробоины в наиболее уязвимых местах, «Авенджер» начал погружаться носом в воду.

И тут над палубами бригантины разнёсся жалобный, скорбный вопль, похожий на причитания над мертвецом, заставивший вздрогнуть капитана Блада.

— Что такое? Кого они оплакивают? — с недоумением спросил он.

— Они оплакивают клад! — ответил ему Тренем. — Моргановский клад.

Капитан Блад нахмурился.

— Да, Волверстон, как видно, чересчур увлёкся и забыл про него. — Затем чело его прояснилось, он вздохнул и пожал плечами. — Что ж, ничего не поделаешь. Теперь клад уже на дне моря. Значит, туда ему и дорога.

«Арабелла» легла в дрейф и спустила шлюпки, чтобы подобрать барахтавшихся в воде матросов с затонувшего корабля. Истерлинг, у которого не хватило отваги пойти на дно вместе со своим фрегатом, был выловлен наряду с остальными и по приказу капитана Блада доставлен на борт «Велиэнта». Казалось, трудно было бы сильнее уязвить его душу, и всё же он был уязвлён ещё глубже, когда, ступив на палубу бригантины Пайка, увидел перед собой капитана Блада. Так, значит, слова Пайка были не простой угрозой. Истерлинг попятился. Он был испуган — быть может, в первый и последний раз в своей жизни. Тёмные глаза его на побелевшем от ужаса лице вспыхнули бессильной яростью, как у затравленного зверя.

— А, так это был ты! — пробормотал он.

— Если ты имеешь в виду, что это я занял место убитого тобой Пайка, то ты не ошибся. Было бы лучше для тебя, если бы ты честно, без обмана рассчитался с ним. Вероятно, ты мог бы почерпнуть из школьных прописей, что обман никогда не ведёт к добру. Хотя я не уверен, что ты когда-нибудь посещал школу. Но существует ведь ещё одна поговорка, которой я обучил тебя много лет назад и которую, как говорят, ты любил повторять: «Никогда не зарься на то, что тебе не по зубам».

Он ждал ответа, но его не последовало. Истерлинг, ссутулив могучие плечи, понурив голову, мрачно глядел на него исподлобья и молчал.

Капитан Блад вздохнул.

— Мне в общем-то нет до тебя дела. Пусть тобой занимаются эти люди, которых ты обманул, капитана которых ты убил. Они должны судить тебя и решить твою судьбу. Он направился к забортному трапу, спустился в шлюпку, только что доставившую на борт Истерлинга, и возвратился на свою «Арабеллу». Дело было завершено, и его затянувшийся поединок с Истерлингом пришёл к концу.

Часом позже «Арабелла» и «Велиэнт» бок о бок устремили свой бег на юг. Очертания Рифа Галлоуэя быстро таяли на горизонте за кормой. На борту повреждённого «Гермеса», застрявшего в заливе, как в ловушке, Галлоуэю и его команде оставалось только думать и гадать о том, что произошло в открытом море за скалистыми утёсами острова, и пытаться собственными силами выпутаться из беды.

Книга III Удачи капитана Блада (сборник рассказов)

Сборник состоит из шести не связанных между собой рассказов о небезызвестном капитане Бладе — благородном и обаятельном флибустьере.

Пасть дракона

Глава 1

Великолепный фрегат[88] носящий имя «Сан-Фелипе», в котором сочетались благочестие и верноподданность[89], отличался удивительной чёткостью и красотой линий и богатством внутренней отделки, что было присуще большинству судов, сооружавшихся на верфях Испании.

Просторная каюта, полная солнечного света, который лился сквозь кормовые окна, открытые над пенящейся в кильватере[90] водой, радовала глаз роскошной резной мебелью, зелёным бархатом драпировок и позолотой украшенных орнаментом панелей.

Питер Блад, теперешний владелец фрегата, временно вернувшийся к своей первоначальной профессии хирурга, склонился над испанцем, лежащим на кушетке. Его точёные сильные руки уверенными движениями меняли повязку на сломанном бедре испанца. Наложив пластырь, держащий лубок, Блад выпрямился и кивком отпустил негра-стюарда, присутствовавшего при операции.

— Всё в порядке, дон Иларио, — заговорил он на безупречном испанском языке. — Теперь я даю вам слово, что вы снова сможете ходить на двух ногах.

Слабая улыбка мелькнула на измученном лице пациента Блада, озарив его аристократические черты.

— За это чудо, — сказал он, — я должен благодарить Бога и вас.

— Здесь нет никакого чуда — просто хирургия.

— Значит, вы хирург? Это уже само по себе чудо. Вряд ли мне поверят, если я кому-то расскажу, что меня вылечил капитан Блад.

Капитан, высокий и гибкий, аккуратно спустил рукава своей батистовой рубашки. Из-под чёрных бровей ярко-голубые глаза, цвет которых казался особенно удивительным на фоне смуглого, загорелого, ястребиного лица, задумчиво окинули взглядом испанца.

— Врач всегда остаётся врачом, — объяснил он. — А я, как вы, возможно, слышали, раньше был им.

— К счастью для себя, я убедился в этом на собственном опыте. Но какая странная причуда судьбы превратила вас из врача в пирата?

— Мои огорчения начались с того, — улыбнулся капитан Блад, — что я, как и в случае с вами, выполнил свой долг врача, позаботившись о раненом человеке, не принимая во внимание то, каким образом он был ранен. Это был один из повстанцев, сражавшихся под знамёнами герцога Монмута[91]. А по законам, принятым в христианских странах, человек, оказавший мятежнику медицинскую помощь, сам, в свою очередь, становится мятежником. Я был пойман на месте преступления, перевязывая ему рану, и за это был приговорён к смерти. Но приговор изменили — отнюдь не из милосердия, а потому что на плантациях требовались рабы. Вместе с другими несчастными меня перевезли через океан и продали в рабство на Барбадос[92]. Мне удалось бежать, и с тех пор вместо доктора Блада появился капитан Блад. Но в теле корсара ещё не погиб дух врача, как вы сами могли убедиться, дон Иларио.

— К моему величайшему счастью и глубокой признательности к вам. И дух врача продолжает заниматься милосердными поступками, которые однажды оказались для него пагубными?

— Увы! — Живые глаза капитана изучающе оглядели испанца, заметив румянец, появившийся на его бледных щеках, и странное выражение взгляда.

— Вы не боитесь, что история может повториться?

— Я вообще ничего не боюсь, — сказал капитан Блад, протягивая руку за своим чёрным, отделанным серебром камзолом. Расправив брабантские кружевные манжеты, он тряхнул локонами чёрного парика и выпрямился, являя собой воплощение мужества и элегантности, более уместное в галереях Эскуриала[93], нежели на квартердеке[94] пиратского корабля.

— Теперь отдыхайте. Постарайтесь поспать до восьми склянок[95]. Хотя никаких признаков жара у вас нет, всё же я предписываю вам полный покой. Когда пробьёт восемь склянок, я вернусь.

Пациент, однако, не намеревался пребывать в состоянии полного покоя.

— Дон Педро… Прежде чем вы уйдёте… Я поставлен в крайне неловкое положение. Будучи столь обязанным вам, я не считаю себя вправе лгать. Я обманывал вас.

На тонких губах Блада мелькнула ироническая улыбка.

— Мне самому тоже немало приходилось обманывать многих.

— Но здесь есть разница. Моя честь восстаёт против этого. — И глядя прямо в глаза капитану, дон Иларио продолжал: — Вы знаете меня только как одного из четырёх потерпевших кораблекрушение испанцев, которых вы сняли с рифов Сент-Винсента[96] и великодушно обещали высадить в Сан-Доминго[97]. Но долг велит мне сообщить вам всю правду.

Слова испанца, казалось, забавляли Блада.

— Сомневаюсь, чтобы вы смогли добавить что-либо, неизвестное мне. Вы дон Иларио де Сааведра, назначенный королём Испании новым губернатором Эспаньолы[98]. До того как шторм потопил ваш корабль, он входил в эскадру маркиза Риконете, совместно с которым вы намеревались уничтожить проклятого пирата и флибустьера, врага Господа Бога и Испании по имени Питер Блад.

На лице дона Иларио отразилось глубочайшее удивление и изумление.

— Virgin Santissima![99] Вы знаете это?

— С благоразумием, заслуживающим всяческой похвалы, вы положили ваш патент в карман, когда ваш корабль пошёл ко дну. С не менее похвальным благоразумием я обыскал ваш костюм вскоре после того, как принял вас на борт. В нашей профессии не приходится быть разборчивым.

Но это простое объяснение ещё более удивило испанца.

— И, несмотря на это, вы не только лечите меня, но и в самом деле везёте в Сан-Доминго! — Выражение его лица внезапно изменилось. — Ага, понимаю. Вы рассчитываете на мою признательность…

— Признательность? — прервал его капитан Блад и рассмеялся. — Это последнее чувство, на которое я стал бы рассчитывать. Я вообще, сеньор, рассчитываю только на себя. Как я уже сказал вам, я ничего не боюсь. Ваша благодарность относится к врачу, а не к пирату, поэтому на неё не приходится особенно надеяться. Не тревожьте себя проблемой выбора между долгом перед вашим королём и мной. Я предупреждён, и этого для меня достаточно. Спите спокойно, дон Иларио.

И Блад удалился, оставив испанца окончательно сбитым с толку.

Выйдя на шкафут[100], где слонялось без дела несколько десятков пиратов, он заметил, что небо уже не так чисто и безоблачно, как раньше.

Погода вообще стала неустойчивой после урагана, разразившегося десять дней назад и забросившего дона Иларио с его тремя попутчиками на скалистый островок, откуда они были взяты на борт «Сан-Фелипе». В результате постоянно сменяющих друг друга штормов и штилей фрегат всё ещё находился в двадцати милях от Саоны[101]. Корабль еле-еле полз по ярко-фиолетовым, точно смазанным маслом, волнам; паруса его то надувались, то повисали. Видневшиеся невдалеке по правому борту гористые берега Эспаньолы сейчас растаяли в туманной дымке.

— Надвигается очередной шквал, капитан, — сказал Бладу стоящий на корме штурман[102] Чеффинч. — Я начинаю сомневаться, что мы вообще когда-нибудь доберёмся до Сан-Доминго. Мы взяли на борт Иону[103].

Чеффинч не обманулся в своих предположениях. В полдень с запада подул сильный ветер, вскоре перешедший в шторм. Никто из команды не сомневался, что раньше полуночи им не добраться до Сан-Доминго. Под потоками дождя, раскатами грома, захлёстывающими палубу волнами «Сан-Фелипе» боролся с бурей, отбросившей его к северо-западу. Шторм терзал корабль до рассвета; лишь после восхода солнца море относительно успокоилось, и фрегат получил возможность потихоньку зализывать раны. Кормовые поручни и вертлюжные пушки[104] снесло за борт; ветер сорвал с утлегаря[105] одну из лодок, и её обломки запутались в носовых цепях.

Однако наибольшей неприятностью была треснувшая грот-мачта[106], которая стала не только бесполезной, а даже угрожающей целости фрегата. В то же время шторм продвинул их ближе к цели. Меньше чем в пяти милях[107] к северу находился Эль-Росарио, за которым лежал Сан-Доминго. В водах этой испанской гавани, под дулами пушек форта, дон Иларио ради собственной безопасности был вынужден давать Бладу необходимые указания.

Ранним утром потрёпанный бурей корабль с едва колеблемыми лёгким ветерком парусами на фок- и бизань-мачтах[108] и без единого клочка материи, за исключением кастильского флага на грот-мачте, проплыл мимо созданного природой мола, постепенно размываемого приливами Осамы[109], и сквозь узкий пролив, известный под названием Пасть Дракона, проник в гавань Сан-Доминго.

Пройдя восемь саженей[110] вдоль берега, который образовался, как и мол, в результате скопления кораллов, принявшего форму островка менее четверти мили шириной и около мили длиной с небольшой грядой посредине, где росло несколько пальм, «Сан-Фелипе» бросил якорь и приветствовал пушечным салютом, прогремевшим на всю гавань, Сан-Доминго — один из самых красивых городов Новой Испании.

Казавшийся ослепительно белым на фоне обрамлявших его изумрудно-зелёных саванн город изобиловал площадями, дворцами и церквами, словно перевезёнными из Кастилии и увенчанными шпилем собора, где хранились останки Колумба. На белом молу началась суета, и вскоре к «Сан-Фелипе» направилась позолоченная двадцативёсельная барка, сопровождаемая несколькими лодками, над которой развевался красно-жёлтый флаг Испании.

Под красным, окаймлённым золотом навесом сидел полный смуглый сеньор в светло-коричневом костюме из тафты и в широкополой шляпе с пером.

Тяжело дыша и обливаясь потом, он вскарабкался по забортному трапу на шкафут «Сан-Фелипе».

Здесь его ожидали капитан Блад в чёрном, отделанном серебром костюме и беспомощно лежащий на койке дон Иларио, которого вынесли из каюты, а также три других испанца, стоящие вокруг него. За ними выстроилась шеренга корсаров, облачённых в шлемы и латы и вооружённых мушкетами испанских пехотинцев.

Но дона Клементе Педросо, отставного губернатора, место которого должен был занять дон Иларио, этот маскарад не обманул. Год назад неподалёку от Пуэрто-Рико[111] на палубе галеона[112], взятого на абордаж капитаном Бладом, Педросо находился лицом к лицу с прославленным флибустьером, а забыть Блада было вовсе не так легко. Дон Клементе остановился, как вкопанный, и его смуглую, похожую на грушу физиономию исказила гримаса бешенства, смешанного со страхом.

Сняв шляпу, капитан Блад вежливо поклонился ему.

— Ваше превосходительство делает мне честь, запомнив меня. Но не думайте, что я плаваю под чужим флагом. — И он указал на испанский флаг, обеспечивший «Сан-Фелипе» радушную встречу. — Вымпел Испании означает присутствие на борту Иларио де Сааведра, назначенного королём Филиппом новым губернатором Эспаньолы.

Дон Клементе, уставившись на бледное надменное лицо человека на койке, застыл как статуя и не проронил ни звука до тех пор, пока дон Иларио в нескольких словах не обрисовал ему ситуацию, предъявив свой патент, текст которого, несмотря на солидную обработку морской водой, оставался достаточно разборчивым. Дон Иларио и три его спутника добавили, что все дополнительные подтверждения будут даны маркизом Риконете, адмиралом военно-морского флота его католического величества в Карибском море, чья эскадра вскоре должна прибыть в Сан-Доминго.

В мрачном молчании дон Клементе выслушал это сообщение и внимательно изучил предъявленные ему полномочия нового губернатора. После этого он благоразумно постарался скрыть под маской надменного спокойствия ярость, забушевавшую в нём при виде капитана Блада.

И всё же дон Клементе явно намеревался поскорее удалиться.

— Моя барка, дон Иларио, к услугам вашего превосходительства. Думаю, что здесь нас ничто более не задерживает.

И он повернулся к трапу, нарочито не замечая капитана Блада и выказывая ему тем самым своё презрение.

— Ничто, — сказал дон Иларио, — кроме выражения благодарности моему спасителю и выдачи ему соответствующего вознаграждения.

Дон Клементе даже не обернулся.

— Естественно, — кисло промолвил он, — нужно обеспечить ему свободный выход из гавани.

— Я бы постыдился такой жалкой и скудной благодарности, — заявил дон Иларио, — особенно учитывая плачевное состояние «Сан-Фелипе». За эту величайшую услугу, которую оказал мне капитан, безусловно, следует разрешить ему запастись здесь дровами, водой, свежей провизией и лодками. Кроме того, необходимо предоставить кораблю убежище в Сан-Доминго для ремонта.

— Для ремонта мне вовсе незачем беспокоить жителей Сан-Доминго, — вмешался капитан Блад. — этого островка вполне достаточно. С вашего разрешения, дон Клементе, я временно вступлю во владение им.

Дон Клементе, кипевший от злобы во время речи дона Иларио, не выдержал и взорвался.

— С моего разрешения? — Его лицо пожелтело. — Благодарение Богу и всем святым, я избавлен от этого позора, так как губернатор теперь — дон Иларио.

Сааведра нахмурился.

— Поэтому будьте любезны не забывать этого, — сухо произнёс он, — и несколько сбавить тон.

— О, я покорный слуга вашего превосходительства. — И экс-губернатор отвесил дону Иларио иронический поклон. — Конечно, от вас зависит решить, сколько времени этот враг Господа Бога и Испании будет наслаждаться гостеприимством и покровительством его католического величества.

— Столько времени, сколько ему понадобится для ремонта.

— Понятно. А когда ремонт будет окончен, то вы позволите ему беспрепятственно удалиться, чтобы продолжать топить и грабить испанские корабли?

— Я дал капитану слово, — холодно ответил Сааведра, — что ему гарантирован свободный выход и что в течение сорока восьми часов после этого против него не будут предприняты никакие меры, в том числе и погоня.

— Тысяча чертей! Так вы дали ему слово?..

— И это навело меня на мысль, — вежливо прервал его капитан Блад, — взять такое же слово и с вас, друг мой.

Блад произнёс эту фразу, движимый не страхом за себя, а беспокойством за великодушного дона Иларио; связав старого и нового губернаторов одинаковыми обязательствами, он лишил бы дона Клементе возможности вредить впоследствии дону Иларио, на что тот был вполне способен.

В бешенстве дон Клементе замахал своими маленькими толстыми руками.

— Взять с меня такое же слово?! — От злобы он едва не задохнулся; его физиономия, казалось, вот-вот лопнет. — Вы думаете, что я стану давать слово грязному пирату? Ах, вы!..

— Если вы предпочитаете, я могу заковать вас в кандалы, посадить за решётку и держать вас и дона Иларио на борту, пока не отплыву из гавани.

— Это насилие!

Капитан Блад пожал плечами.

— Можете называть это как угодно. По-моему, это задержка заложников.

Дон Клементе свирепо уставился на него.

— Я протестую! Вы принуждаете меня…

— Здесь нет никакого принуждения. Перед вами свобода выбора. Либо вы дадите мне слово, либо я вас закую в кандалы.

Дон Иларио решил вмешаться.

— Довольно, сеньор! Эта перебранка становится просто невежливой. Вам придётся дать слово или отвечать за все последствия.

Таким образом, несмотря на сопротивление дона Клементе, ему волей-неволей пришлось дать требуемое обязательство.

Дон Клементе удалился в состоянии неописуемого бешенства. Напротив, дон Иларио, когда его койку подняли на канаты, чтобы опустить на ожидающую барку, обменялся с капитаном Бладом взаимными комплиментами и благими пожеланиями, которые, как все хорошо понимали, ни в коей мере не помешают дону Иларио ревностно исполнять свой долг после окончания перемирия.

Блад улыбался, глядя на красную барку, которая, рассекая волны, двигалась через гавань по направлению к молу. Несколько маленьких лодок направлялись за ней; другие, нагруженные фруктами, овощами, свежим мясом и рыбой, остались у борта «Сан-Фелипе». Их владельцы ничуть не беспокоились о том, что товары могут быть проданы пиратам.

Волверстон, одноглазый гигант, бежавший с Бладом с Барбадоса и бывший одним из его ближайших друзей, склонился над фальшбортом[113] рядом с капитаном.

— Надеюсь, Питер, ты не будешь чересчур полагаться на слово этого толстомясого губернатора?

— Нельзя быть таким подозрительным, Нед. Если человек дал слово, то сомневаться в его честности — оскорбительно. И всё же, на всякий случай, мы избавим дона Клементе от искушения, занявшись ремонтом здесь, на этом островке.

Глава 2

К ремонту приступили сразу же, вкладывая в это занятие всё умение и опыт. Прежде всего корсары изготовили мостики, связывающие корабль с островком, и выгрузили на это сооружение из кораллов и песка двадцать четыре пушки «Сан-Фелипе», установив их так, чтобы они держали под прицелом гавань. Сделав тент из парусины, используя в качестве материала для шестов срубленные пальмы, пираты поставили там кузнечный горн и, вынув мачту из степса[114], вытащили её на берег для починки. Плотники на борту корабля занимались другими поломками, в то время как партия флибустьеров в трёх лодках, предоставленных доном Иларио, ездили на берег за дровами и пищей.

Все эти приобретения оплачивались капитаном Бладом с присущей ему скрупулёзностью.

Два дня они работали не переставая. Но на третье утро поднялась тревога, причём пришла она не из гавани или города, а с моря.

Сошедший на островок с восходом солнца капитан Блад воочию наблюдал приближающуюся опасность. Рядом с ним стояли Волверстон, Чеффинч, Хагторп — джентльмен из Западной Англии, разделявший их приключения, — и Огл, служивший ранее канониром в королевском военно-морском флоте.

Менее чем в миле от них находилась эскадра из пяти великолепных кораблей, украшенных флагами и вымпелами и идущих под парусами, раздуваемыми лёгким утренним ветром. Внезапно с боку переднего галеона расцвело белое облако дыма, похожее на цветную капусту, и послышался гул салюта, целью которого было пробудить город от спячки.

— Красивое зрелище, — заметил Чеффинч.

— Да, для поэта или шкипера[115] торгового судна, — согласился Блад. — Но сейчас я, увы, не тот и не другой. Думаю, что это эскадра адмирала испанского военно-морского флота в Карибском море — маркиза Риконете.

— Который не давал слова оставить нас в покое, — мрачно напомнил Волверстон.

— Надо постараться выяснить его намерения, прежде чем позволить ему пройти через Пасть Дракона. — Блад повернулся на каблуках и, сложив руки рупором, отдал распоряжение двум-трём десяткам пиратов, стоявших сзади около пушек и также наблюдавших за эскадрой.

Тотчас же корсары втащили два кормовых орудия с «Сан-Фелипе» на вершину гряды в центре островка. Эти пушки били на расстояние полных полутора миль. По сигналу Блада Огл послал тридцатифунтовое ядро на три четверти мили в сторону от приближающегося переднего корабля эскадры.

Каково бы ни было удивление маркиза Риконете при этом громе среди ясного неба, он всё же предпочёл выполнить приказ. Штурвальный положил руль влево, и флагманский корабль лёг в дрейф с безжизненно повисшими парусами. Над освещённой солнцем водой послышался слабый звук трубы, и четыре других корабля проделали тот же манёвр. Затем с флагмана спустили шлюпку, которая быстро поплыла к рифу, чтобы выяснить причину неожиданного препятствия.

Питер Блад и Чеффинч с пятью корсарами направились к берегу. Волверстон и Хагторп заняли позицию с другой стороны гряды, чтобы наблюдать за гаванью и молом.

Элегантный молодой офицер сошёл на берег, чтобы по распоряжению адмирала узнать причину зловещего приветствия, которым их встретили. Объяснения тотчас были даны.

— Я ремонтирую здесь мой корабль с разрешения дона Иларио де Сааведра, данного мне в благодарность за маленькую услугу, которую я имел честь оказать ему, когда он недавно потерпел кораблекрушение. Прежде чем позволить вашей эскадре войти в эту гавань, я должен получить от адмирала подтверждение санкции дона Иларио и взять с него слово, что он позволит мне беспрепятственно закончить ремонт.

— Что за странное требование, сеньор? — с негодованием осведомился офицер. — Кто вы такой?

— Моё имя Блад, капитан Блад, к вашим услугам.

— Капитан… капитан Блад?! — Глаза молодого человека расширились. — Вы капитан Блад? — Внезапно он рассмеялся. — И у вас хватает наглости думать, что…

— Наглость здесь ни при чём, — прервал его капитан. — А что касается моих намерений, то я прошу вас пройти со мной, чтобы избавиться от лишней дискуссии. — И он направился на вершину гряды; испанец угрюмо последовал за ним. Поднявшись на вершину, Блад остановился. — Вы, конечно, собирались предложить мне молиться за мою душу, потому что пушки вашей эскадры сметут меня с этого островка. Но будьте любезны взглянуть.

Своей длинной эбеновой тростью он указал вниз, где пёстрое пиратское воинство суетилось около пушек. Шесть орудий были повёрнуты так, чтобы держать под обстрелом Пасть Дракона. Со стороны моря батарею надёжно защищала от обстрела гряда.

— Вы, разумеется, понимаете цель этих мероприятий, — продолжал капитан Блад. — Должно быть, вы слышали, что мои канониры не знают промаха. Если нет, то я могу без хвастовства это утверждать. У вас, безусловно, хватит сообразительности понять, что любой из ваших кораблей затонет, прежде чем доберётся до островка. — И он учтиво поклонился. — Передайте вашему адмиралу мои наилучшие пожелания, информируйте его о том, что вы здесь видели, и заверьте его от моего имени, что он сможет войти в гавань Сан-Доминго, как только даст мне соответствующие гарантии, но ни минутой раньше. Чеффинч, проводи сеньора к его шлюпке.

Однако испанец в своём гневе был не в состоянии оценить подобную вежливость. Пробормотав несколько кастильских выражений, сочетающих обращение к небесам со сквернословием, он удалился, не попрощавшись и пребывая в самом дурном настроении. Очевидно, либо его доклад был не совсем точен, либо адмирал не принадлежал к людям, которых можно легко убедить, ибо час спустя в гряду угодило первое ядро и утренний воздух огласился грохотом пушек эскадры. Канонада обеспокоила чаек, которые начали тревожно кружить над островом, издавая крики. В отличие от чаек, спокойствие корсаров не было нарушено, так как их надёжно защищал от шквала огня естественный бастион гряды.

Воспользовавшись краткой передышкой, Огл пробрался к пушкам, установленным так, что над грядой виднелись только их стволы. Испанские корабли, выстроившись в линию для удобства бомбардировки, представляли собой цель, которой никак не следовало пренебрегать. Огл выпалил из незамеченной испанцами пушки, и тридцатифунтовое ядро врезалось в фальшборт одного из галеонов. Этим маркизу дали понять, что его пальба не останется безнаказанной.

Послышался рёв труб, и эскадра поспешно сделала поворот оверштаг[116], двигаясь против свежего ветра. Чтобы ускорить этот процесс, Огл выстрелил из второй пушки. Особого вреда этот выстрел не причинил, но оказал должный эффект в моральном отношении. На всякий случай Огл перезарядил пушки во время панического бегства противника.

Весь день испанцы оставались в дрейфе в полутора милях от островка, где они считали себя вне досягаемости корсарских орудий. Воспользовавшись этим, Блад приказал подтащить к гряде шесть пушек и соорудить наносной бруствер, срубив для этого половину пальм на острове. Пока большая часть пиратов, одетых только в широкие кожаные штаны, проделывала эту работу, остальные под руководством плотника спокойно возобновили ремонт. В кузнечном горне развели огонь, и наковальни зазвенели, как колокола, под ударами молотов.

Вечером к месту этой героической деятельности прибыл дон Клементе Педро, ещё более желтолицый, чем обычно, и настроенный крайне воинственно. Поднявшись на гряду, где капитан Блад с помощью Огла всё ещё руководил сооружением бруствера, его превосходительство свирепо осведомился, когда корсары намереваются окончить этот фарс.

— Если вы считаете, что выдвинули на обсуждение сложную проблему, — ответил капитан Блад, — то вы ошибаетесь. Это кончится тогда, когда адмирал даст слово оставить меня в покое, о чём я его уже просил.

В чёрных глазах дона Клементе мелькнуло злорадство.

— Вы не знаете маркиза Риконете.

— А маркиз не знает меня, что гораздо важнее. Но я думаю, что мы вскоре познакомимся поближе.

— Вы заблуждаетесь. Адмирал не связан словом, которое дал вам дон Иларио, и не станет вступать с вами ни в какие соглашения.

Блад рассмеялся ему в лицо.

— В таком случае ему придётся торчать там, где он находится, до тех пор, пока у них в бочонках не останется ни капли воды. Тогда он будет вынужден либо умереть от жажды, либо уплыть в другое место в поисках воды. А может быть, и не понадобится ждать так долго. — Обратите внимание, что южный ветер всё свежеет. Если он подует всерьёз, то вашему маркизу придётся отсюда убраться.

Дон Клементе истратил изрядное количество энергии на богохульства, которые только позабавили капитана Блада.

— Я знаю, как вы страдаете. Вы ведь уже рассчитывали, что увидите меня повешенным.

— Вряд ли какое-нибудь другое зрелище доставило бы мне больше радости.

— Увы! Боюсь, что я разочарую ваше превосходительство. Вы останетесь поужинать у меня на корабле?

— Я не ужинаю с пиратами, милостивый государь!

— Тогда можете идти ужинать с дьяволом, — резюмировал капитан Блад. И дон Клементе в состоянии глубочайшего возмущения прошествовал на коротких толстых ногах к своей барке.

Волверстон внимательно наблюдал за его отбытием.

— Чёрт возьми, Питер, было бы благоразумнее задержать этого испанского джентльмена. Данное слово связывает его не больше, чем паутина. Вероломный пёс ни перед чем не остановится, чтобы напакостить нам, несмотря на все свои обещания.

— Ты забыл о доне Иларио.

— Думаю, что дон Клементе также может забыть о нём.

— Мы будем бдительны, — заверил его Блад.

Эту ночь пираты, как обычно, провели у себя на борту, но они оставили на острове канониров и посадили наблюдателей в лодку, ставшую на якорь в Пасти Дракона на случай, если адмирал предпримет попытку тайком проскользнуть в пролив. Но так как, не говоря уже о другом риске, ночь была ясная, то испанцы не отважились на такую попытку.

Весь следующий день — воскресенье — дело не сдвинулось с мёртвой точки. Но в понедельник утром, доведённый до белого каления адмирал вновь начал забрасывать остров ядрами и дерзко форсировать пролив.

Батарея Огла не получила повреждений, потому что адмирал не знал ни её расположения, ни степени мощи. Огл понял это, когда противник оказался в полумили от островка. Тогда четыре корсарские пушки ударили по флагману. Два ядра не достигли цели, но третье вдребезги разнесло полубак[117] а четвёртое угодило в наиболее уязвимое место и образовало пробоину, в которую сразу же хлынула вода. Остальные три корабля поспешно сделали поворот фордевинд[118] и взяли курс на восток. Накренившийся, покалеченный галеон, шатаясь, тащился вслед за ним; команда в отчаянной спешке выбрасывала за борт пушки и другие тяжёлые предметы, стремясь поднять пробоину в борту над водой.

Несмотря на эту неудачу, к вечеру испанцы предприняли новую попытку штурма и опять были отброшены на исходные позиция в полутора милях от островка. Они находились там и двадцать четыре часа спустя, когда из Сан-Доминго вышла лодка с письмом от дона Иларио, в котором новый губернатор требовал, чтобы маркиз Риконете согласился на условия, выдвинутые капитаном Бладом.

Лодке пришлось бороться с разбушевавшимся морем и приложить немало усилий, чтобы пробраться сквозь непроницаемую тьму, так как небо заволокло тучами. Ухудшение погоды вкупе с письмом дона Иларио наконец побудило маркиза уступить, — так как дальнейшее упорство могло повлечь за собой только новые унижения.

Поэтому офицер, уже однажды нанёсший визит капитану Бладу, снова прибыл на островок у входа в гавань, доставив письмо, извещающее о согласии адмирала на требуемые условия, в результате чего испанским кораблям в тот же вечер было позволено укрыться в гавани от надвигающегося шторма. Беспрепятственно пройдя через Пасть Дракона, они бросили якорь у берега Сан-Доминго.

Глава 3

Тяжкие раны, нанесённые самолюбию маркиза Риконете, не давали ему покоя, и в тот же вечер в губернаторском дворце разгорелась жаркая дискуссия. Адмирал утверждал, что обязательство, данное под угрозой, ни к чему их не обязывает; Дон Клементе полностью его поддерживал. Напротив, рыцарственный дон Иларио твёрдо настаивал на том, что слово надо держать.

Мнение Волверстона о совести испанцев ни в коей мере не изменилось к лучшему, и он продолжал выражать своё презрение к доверчивости Блада. Предохранительные меры, состоявшие в новом размещении пушек (только шесть орудий продолжали контролировать Пасть Дракона, остальные держали под обстрелом гавань), он считал явно недостаточными. Но лишь через три дня — в пятницу утром, когда они уже отремонтировали мачту и были почти готовы к выходу в море, его единственный глаз заметил тревожные признаки, о которых он поспешил сообщить капитану Бладу, стоящему на полуюте[119] «Сан-Фелипе».

— В этом нет ничего сложного, — ответил Блад. — Команды сходят на берег. Обрати внимание, что уже больше получаса между испанской эскадрой и молом всё время снуют лодки. Причём к молу они направляются переполненными, а назад возвращаются пустыми. Ты догадываешься, что это значит?

— Так я и предполагал, — сказал Волверстон. — Но, может быть, ты объяснишь мне, с какой целью они это проделывают? То, что не имеет смысла, обычно грозит опасностью. Было бы неплохо к вечеру выставить на островок вооружённых часовых.

Облачко, мелькнувшее на челе Блада, свидетельствовало о том, что его лейтенанту удалось пробудить в нём подозрения.

— Действительно, это чрезвычайно странно. И всё же… Нет, я не верю, что дон Иларио способен на предательство.

— Я думаю не о доне Иларио, а об этом разжиревшем грубияне доне Клементе. Это не тот человек, которому данное слово может помешать удовлетворить свою злобу. А Риконете, по-видимому, мало чем от него отличается.

— Но у власти сейчас дон Иларио.

— Возможно. Но сломанная нога вывела его из строя, и эта парочка может легко с ним справиться, зная, что король Филипп охотно простит их впоследствии.

— Но если они решили нарушить перемирие, зачем же ссаживать команду на берег?

— Вот я и рассчитывал, что ты, Питер, об этом догадаешься.

— Сидя здесь, я ни о чём не догадываюсь. Попробую разобраться во всём на месте.

К борту корабля только что подошла барка, гружённая фруктами. Капитан Блад склонился над перилами.

— Эй, ты! — крикнул он торговцу. — Принеси-ка бататы на борт.

Сделав знак рукой стоявшим на шкафуте пиратам, Блад отдал им краткие распоряжения, пока торговец карабкался по трапу, держа на голове корзину с бататами. Его пригласили в капитанскую каюту; ничего не подозревающий торговец принял приглашение, после чего он на весь день исчез из поля зрения. Его помощника-мулата, оставшегося в барке, также заманили на борт и присоединили к хозяину, запертому в трюме. Вслед за этим загорелый босоногий субъект в грязной рубахе, широких ситцевых брюках и с забинтованной головой спустился в барку и направил её в сторону испанских кораблей, провожаемый беспокойными взглядами с корсарского фрегата.

Причалив к борту флагмана, торговец начал громогласно рекламировать свой товар, но это не дало никакого результата. Гробовое молчание на корабле казалось весьма многозначительным. Наконец, на палубе послышались шаги, и часовой в шлеме, склонившись над фальшбортом, приказал торговцу убираться к дьяволу со своими фруктами.

— Если бы ты не был таким дураком, то давно бы понял, что на борту никого нет, — добавил он весьма неосторожную, хотя и уже излишнюю информацию.

Замысловато выругавшись в ответ, торговец направил барку к молу, вылез на берег и зашёл подкрепиться в придорожную таверну, битком набитую испанцами с адмиральской эскадры. Держа в руке кружку с вином, он незаметно затесался в группу испанских моряков, жалуясь на близкое соседство пиратов и злобно критикуя адмирала за то, что он позволил корсарам остаться на островке у входа в гавань вместо того, чтобы вышвырнуть их вон.

Беглая испанская речь торговца не вызвала ни у кого подозрений, а его горячая ненависть к пиратам сразу же завоевала ему симпатии.

— Адмирал здесь ни при чём, — заверил его старшина. — Он бы и разговаривать не стал с этими собаками. Во всём виноват этот рохля — губернатор Эспаньолы. Он разрешил ремонтировать им здесь свой корабль.

— Если бы я был адмиралом Кастилии, — заявил торговец, — то, клянусь Пресвятой Девой, я бы действовал на свой страх и риск.

Раздался дружный хохот, и толстый испанец хлопнул торговца по спине.

— Адмирал того же мнения, приятель.

— Несмотря на нерешительность губернатора, — подхватил другой моряк.

— Потому-то мы и торчим на берегу, — закончил третий.

Собрав отдельные фразы в единое целое, торговец получил полную картину агрессии, которая готовилась против корсаров.

Испанцам так пришёлся по душе собеседник, что прошло немало времени, прежде чем он выбрался из таверны и возобновил торговлю. Когда же он наконец причалил к борту «Сан-Фелипе», то его барка тащила на буксире другую, весьма вместительную. Быстро вскарабкавшись по трапу, он увидел Волверстона, который облегчённо вздохнул и сердито посмотрел на него.

— Какого чёрта тебе понадобилось на берегу, Питер? Ты слишком часто суёшь голову в петлю.

— Результат стоил риска, который, кстати, был не так уж велик, — улыбнулся капитан Блад. — Я убедился в справедливости своего доверия к дону Иларио. Только благодаря тому, что он — человек слова, нам не перережут глотки сегодня ночью. Если бы он дал согласие нанять людей из гарнизона, как того желал дон Клементе, мы бы ничего не узнали до тех пор, пока бы не было слишком поздно. Но так как он отказал, дон Клементе заключил союз с таким же лживым негодяем, как он сам, — с маркизом Риконете. И они вдвоём составили ловкий план тайком от дона Иларио. Поэтому маркиз и вызвал свои команды на берег, чтобы держать их наготове.

Они намерены проплыть в лодках через западный пролив, высадиться на незащищённый юго-западный берег островка, а затем втихомолку пролезть на борт «Сан-Фелипе» и перерезать нам глотки, пока мы спим. Этим займутся по крайней мере четыреста человек — практически каждый маменькин сынок с эскадры. Адмирал хочет обеспечить себе значительный перевес.

— А нас здесь всего восемьдесят ребят! — Волверстон бешено вращал единственным глазом. — Но мы предупреждены. Мы можем повернуть пушки и разнести их вдребезги.

Блад покачал головой.

— Этого нельзя сделать незаметно. А если они увидят, как мы двигаем пушки, то поймут, что мы что-то пронюхали и изменят планы, что меня ни в коей мере не устраивает.

— Не устраивает? Интересно, что же тогда тебя устраивает?

— Если я разглядел ловушку, то наиболее логично использовать её против самого ловца. Ты заметил, что я привёл вторую барку? По сорок человек можно спрятать на дне каждой барки; остальные могут плыть в четырёх лодках, которыми мы располагаем.

— Плыть? Куда плыть? Ты намерен удирать, Питер?

— Да, но не дальше, чем того требует мой замысел.

Блад чётко продумал свой план. До полуночи оставался только один час, когда он погрузил в лодки своих людей. И даже после этого они не спешили отчаливать. Капитан ждал до тех пор, пока тишину ночи не нарушил отдалённый скрип уключин, означающий, что испанцы двинулись по узкому проливу к западному берегу островка. Когда наконец Блад дал сигнал к отплытию, и «Сан-Фелипе» был оставлен врагу, готовящемуся захватить его под покровом ночи.

Час спустя испанцы высадились на островок. Одни поспешили завладеть пушками, другие двинулись к трапам. Испанцы хранили гробовое молчание, пока не очутились на борту «Сан-Фелипе», где они начали громкими возгласами подбадривать друг друга. К их удивлению, шум не разбудил этих пиратских собак, которые оказались настолько доверчивыми, что даже не выставили часовых.

Полное отсутствие признаков жизни на захваченном корабле сбило испанцев с толку. Внезапно темноту ночи разорвали языки пламени со стороны гавани, и бортовой залп двадцати пушек обрушился на «Сан-Фелипе».

Оглашая воздух проклятиями, перепуганные испанцы бросились прочь с корабля, который начал тонуть. Охваченные безумной паникой перед этой непонятной атакой, они устроили драку около мостиков, стремясь как можно скорее очутиться в относительной безопасности на островке и даже не думая о том, кем был произведён этот смертоносный залп.

Маркиз Риконете, высокий тощий человек, изо всех сил старался восстановить порядок.

— Прекратите это безобразие, вы, собаки!

Его офицеры бросились в толпу и с помощью ударов и брани в какой-то мере привели матросов в чувство. К тому времени, как «Сан-Фелипе» погрузился на восемь саженей, испанцы, высадившиеся на берег и наконец очнувшиеся, стояли наготове, ожидая дальнейших событий. Но чего именно ожидать, не знали ни они, ни маркиз, который в бешенстве громогласно требовал у неба и ада объяснения происходящего.

Вскоре его требования были удовлетворены. В ночной тьме показались неясные очертания огромного корабля, который медленно двигался по направлению к Пасти Дракона. Плеск вёсел свидетельствовал о том, что судно верповали[120] из гавани, а послышавшийся вскоре скрип блоков — о том, что на нём поднимают паруса.

Вглядывавшиеся в темноту маркиз идон Клементе сразу же всё поняли. Пока они повели моряков эскадры захватывать корабль, на котором, как они думали, находились все корсары, последние, в свою очередь, захватили судно адмирала, предварительно выяснив, что на нём никого нет, и обратили его пушки против испанцев на «Сан-Фелипе». И теперь эти проклятые пираты на великолепном флагманском корабле «Мария Глориоса» вышли в море под самым носом адмирала.

Адмирал и экс-губернатор мерзко сквернословили до тех пор, пока дон Клементе внезапно не вспомнил о пушках, которые держали под обстрелом пролив, и которые Блад оставил, несомненно, заряженными, так как эти орудия в бою не участвовали. Педросо немедленно сообщил адмиралу о том, что он ещё в состоянии побить пиратов их же оружием. Это известие сразу же вдохнуло в маркиза энтузиазм.

— Клянусь, — завопил он, — что эти собаки не уйдут из Сан-Доминго, даже если мне придётся потопить свой собственный корабль! Немедленно к пушкам!

Адмирал в сопровождении сотни испанцев, спотыкаясь, побежал к батарее. Они добрались до неё как раз в тот момент, когда «Мария Глориоса» входила в Пасть Дракона. Меньше чем через пять минут она должна была оказаться в пределах досягаемости пушек. Шесть орудий стояли наготове заряженными; промахнуться на таком близком расстоянии было невозможно.

— Канонир — рявкнул маркиз. — Немедленно отправь в ад этого проклятого пирата.

Канонир тотчас взялся за дело. Сзади блеснул свет — испанцы из рук в руки передавали потайной фонарь. С помощью фонаря канонир зажёг запальный шнур и перешёл к следующей пушке.

— Подожди, — приказал маркиз. — Подожди, пока корабль не окажется на линии прицела.

Но при свете фонаря канонир сразу же понял, что из этого не выйдет ничего хорошего. С проклятием он подбежал к следующей пушке, осветил фонарём её запальное отверстие и тут же побежал дальше. Так канонир перебегал от одного орудия к другому, пока не добрался до последнего. После этого он двинулся в обратную сторону с фонарём в одной руке и с брызжущим огнём запалом в другой, шагая так медленно, что маркиз пришёл в бешенство.

— Скорее, болван! Стреляй! — взревел он.

— Взгляните сами, ваше превосходительство. — Канонир осветил фонарём запальное отверстие ближайшей пушки. — Забито ершом, то же самое и в других пушках.

Адмирал излил свой гнев в таких колоритных выражениях, которые могут прийти на ум только испанцу.

— Он ни о чём не забыл, этот проклятый пиратский пёс!

Мушкетная пуля, метко пущенная с фальшборта каким-то корсаром, разбила фонарь вдребезги. Вслед за этим взрыв сатанинского хохота донёсся с палубы «Марии Глориосы», которая шла через Пасть Дракона, направляясь в открытое море.

Самозванец

Глава 1

Быстрота, как известно, во все времена являлась одним из решающих факторов успеха в военных действиях на суше и на море. Это хорошо усвоил капитан Блад, большинство операций которого были так же внезапны, как нападение ястреба на добычу.

Находясь в зените славы, Блад действовал настолько мобильно, что испанцы искренне верили в его контакты с сатаной, утверждая, что только человек, продавший душу дьяволу, может так побеждать время.

Искренне забавляясь доходившими до него слухами о сверхъестественном могуществе, которым наделяли его суеверные испанцы, Блад старался по возможности обращать эти слухи себе на пользу, внушая ещё больший страх своим врагам. Но когда вскоре после захвата в Сан-Доминго «Марии Глориосы» — мощного флагманского корабля эскадры адмирала испанского военно-морского флота в Карибском море маркиза Риконете — капитан услышал обстоятельный рассказ о том, как он на следующее утро после выхода из Сан-Доминго напал на Картахену[121], находящуюся на расстоянии двухсот миль, то это навело его на мысль, что одна-две фантастические истории о его похождениях, дошедшие до него за последнее время, могли иметь более существенное основание, нежели простое суеверие.

В придорожной таверне в Кристианстаде[122], на острове Сен-Круа, куда «Мария Глориоса» (кощунственно переименованная в «Андалузскую девчонку») зашла за дровами и водой, Блад случайно услышал повествование об ужасах, которые вытворяли он и его команда во время рейда на Картахену.

Блад забрёл в эту таверну, разгуливая по городу без определённой цели, что было одной из его излюбленных привычек. В таких прибежищах моряков со всего света всегда можно была почерпнуть полезные сведения. Ему не в первый раз случалась обзаводиться информацией о самом себе, однако никогда ещё она не носила такого необычного характера.

Рассказчиком был крупный рыжеволосой и краснолицый голландец, владелец торгового судна с берегов Шельды, по имени Клаус, со смаком описывающий грабежи, насилия, избиения, а также убийство двух городских коммерсантов — членов Французской Вест-Индской компании.

Блад без приглашения затесался в эту группу, намереваясь узнать побольше. Его присутствие было встречено с радушием, вызванным как элегантностью костюма, так и спокойной, властной манерой держаться.

— Моё почтение, господа. — По-французски капитан Блад говорил не так бегло, как по-испански, чему способствовали два года, проведённые в тюрьме севильской инквизиции, но всё же достаточно уверенно. Без лишних церемоний усевшись на табуретку, он постучал по грязному сосновому столу, подзывая трактирщика.

— Когда, вы сказали, это произошло?

— Десять дней назад, — ответил голландец.

— Не может быть. — Блад покачал головой, тряхнув локонами парика. — Я точно знаю, что десять дней назад капитан Блад был в Сан-Доминго. Кроме того, вряд ли он мог поступать так злодейски, как вы описывали.

Клаус, неотёсаный субъект, чей характер был под стать цвету его волос и физиономии, выслушал опровержение без особого восторга.

— Пираты есть пираты. Все они друг друга стоят. — И, как бы демонстрируя своё отвращение, он плюнул на посыпанный песком пол.

— На эту тему я не стану с вами спорить. Но так как мне точно известно, что десять дней назад капитан Блад был в Сан-Доминго, то, следовательно, он не мог находиться в то же самое время в Картахене.

— Значит, вам точно известно? — ухмыльнулся голландец. — Тогда могу сообщить вам, сударь, что я слышал эту историю в Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико[123] от капитана одного из двух испанских судов, бывших тогда в Картахене. Вы же не можете знать об этом лучше, чем он. Эти два галеона чудом добрались до Сан-Хуана. Проклятый пират погнался за ними, и они никогда не спаслись бы от него, если бы удачный выстрел не повредил фок-мачту корсарского корабля и не заставил его убрать парус.

Но ссылка на очевидца не произвела на Блада впечатления.

— Ба! — воскликнул он. — Испанцы ошиблись — вот и всё!

Торговцы недружелюбно взглянули в сторону вновь прибывшего, в голубых глазах которого, ярко блестевших под чёрными бровями на смуглом лице, светилось холодное презрение. Своевременное появление трактирщика прервало спор, и Блад смягчил растущее раздражение собеседника, предложив голландцу, редко употреблявшему что-либо, кроме рома, распить с ним бутылку превосходного канарского вина.

— Здесь не могло быть ошибки, сударь, — настаивал Клаус. «Арабеллу», большой красный корабль Блада, нельзя не узнать.

— Если испанский капитан сказал вам, что за ними гналась «Арабелла», то он солгал. Ибо я точно знаю, что «Арабелла» сейчас ремонтируется на Тортуге[124].

— Вы слишком много знаете, — не без сарказма заметил голландец.

— Я всегда хорошо информирован, — последовал вежливый ответ. — Это приносит много пользы.

— Да, если сведения верные. Но на этот раз вы здорово дали маху. Поверьте, сударь, капитан Блад находится сейчас где-то поблизости.

— В это я охотно верю, — улыбнулся Блад. — Только я не понимаю, почему вы так думаете.

Голландец грохнул по столу своим пудовым кулаком.

— Разве я не говорил вам, что где-то неподалёку от Пуэрто-Рико он повредил фок-мачту в бою с этими испанцами? Теперь он, безусловно, стал на ремонт на одном из соседних островов.

— Гораздо более вероятно, что ваши испанцы, панически боясь капитана Блада, готовы видеть «Арабеллу» в каждом корабле, попадающемся им навстречу.

Только вовремя поданное вино помогло голландцу вытерпеть столь упорное недоверие. Когда они выпили, он возобновил разговор об испанских кораблях. По его мнению, они всё ещё находились в Пуэрто-Рико и не только из-за ремонта, но и потому, что, будучи богато нагруженными и наученными горьким опытом, они вряд ли отважутся выйти в море без конвоя.

Последние сведения всерьёз заинтересовали капитана Блада, которому порядком надоело выслушивать описания его вымышленных злодейств в Картахене и сражений с испанскими галеонами.

Вечером в салоне «Андалузской девчонки», роскошно отделанном шёлком и бархатом, резными позолоченными панелями, сверкавшем хрусталём и серебром, свидетельствовавшими о богатстве испанского адмирала, кому корабль принадлежал до недавних пор, капитан Блад созвал военный совет. Он состоял из одноглазого гиганта Волверстона, Натаниэля Хагторпа — спокойного, добродушного джентльмена из Западной Англии и низенького штурмана Чеффинча. Всех этих людей сослали на каторгу вместе с Бладом за участие в восстании Монмута. В результате этого совета «Андалузская девчонка» в ту же ночь снялась с якоря и отчалила от Сен-Круа, появившись двумя днями позже у берега Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико.

Глядя в подзорную трубу, Блад внимательно изучал гавань, ища подтверждения рассказу голландца. Среди множества мелких судов он вскоре заметил два больших жёлтых тридцатипушечных галеона, сильно повреждённые подводные части которых, очевидно, ремонтировались. Следовательно, в этом мейнхеер Клаус был прав. А это было всё, что Блад стремился узнать.

Действовать приходилось крайне осторожно. Кроме того, что гавань защищал весьма солидный форт, гарнизон которого, несомненно, был начеку, учитывая присутствие двух богато нагруженных кораблей, на борту «Андалузской девчонки» находилось не более восьмидесяти человек, поэтому Блад не мог произвести высадку, даже если бы его батарее удалось подавить огонь форта. Решив прибегнуть к хитрости, а не к силе, капитан Блад, спустив шлюпку, рискнул отправиться на берег в разведку.

Глава 2

Было невероятно считать, чтобы известие о захвате капитаном Бладом испанского флагманского корабля в Сан-Доминго уже достигло Пуэрто-Рико, поэтому несомненное испанское происхождение «Марии Глориосы» должно было явиться, по крайней мере на некоторый срок, надёжной верительной грамотой. Проделав осмотр в богатом гардеробе маркиза Риконете, Блад вышел одетым в костюм из фиолетовой тафты, лиловые шёлковые чулки и великолепную перевязь того же цвета, расшитую серебром. Широкая чёрная шляпа с алым пером бросала тень на его обветренные аристократические черты лица, обрамлённые локонами чёрного парика.

Высокий, стройный, худощавый, опираясь на трость с золотым набалдашником, Блад стоял перед генерал-губернатором Пуэрто-Рико доном Себастьяном Мендесом и давал ему объяснения на безупречном кастильском наречии.

Большинство испанцев называли Блада дон Педро Сангре, давая буквальный перевод его имени[125] нередко характеризуя его как El Diabolo Encarnado[126]. Соединив оба имени, Блад дерзко представился как дон Педро Энкарнадо, посланник адмирала военно-морского флота Испании в Карибском море маркиза Риконете, который не смог прибыть на берег лично, будучи прикованным к постели приступом подагры. Его превосходительство адмирал услышал от капитана голландского судна в Сен-Круа о нападении подлых пиратов на два испанских корабля, шедших из Картахены, которые нашли убежище здесь, в Сан-Хуане. Эти корабли они видели в гавани, но маркиз пожелал получить более точную информацию о случившемся.

Дон Себастьян бурно воспринял это известие. Это был высокий, полный, желтолицый человек с маленькими чёрными усиками над толстыми, как у африканца, губами, обладавший множеством подбородков, синеватых от бритья.

Генерал-губернатор принял дона Педро со всеми церемониями, приличествующими представителю его королевского величества, и с радушием, с которым один кастильский дворянин встречает другого. Он представил гостя своей изящной, застенчивой и всё ещё молодой супруге и угостил его обедом, который был подан в прохладном внутреннем дворике под тенью виноградных шпалер и сервирован неграми-рабами в ливреях под руководством чопорного мажордома-испанца.

За столом волнение, пробуждённое в доне Себастьяне вопросами его гостя, разгорелось с новой силой. Было истинной правдой, что корабли, гружённые ценностями, атаковали флибустьеры, те же самые hidos de puta[127], которые недавно превратили Картахену в ад кромешный. Свой рассказ генерал-губернатор обильно уснащал отвратительными подробностями, ничуть не заботясь о чувствах доньи Леокадии, которая не переставая дрожала и крестилась во время этого жуткого повествования.

Потрясение, испытанное Бладом, узнавшим, что подобные мерзости приписываются ему и его людям, вскоре вытеснил интерес, пробуждённый сообщением, что на борту этих кораблей хранится серебра на двести тысяч фунтов, не говоря уже о перце и пряностях почти на такую же сумму.

— Вы представляете себе, какое сокровище могло попасть в руки этого дьявола Блада! Слава Богу, что галеонам удалось не только ускользнуть из Картахены, но и спастись от дальнейшего преследования!

— А вы уверены, что это дело рук капитана Блада? — осведомился гость.

— В этом нет никакого сомнения. Кто бы ещё осмелился на такое? Дайте мне только поймать его, и, клянусь, я сдеру с него кожу и сделаю из неё себе пару сапог!

— Себастьян, любовь моя! — вздрогнула донья Леокадия. — Как ты можешь говорить такие ужасные вещи!

— Дайте мне только поймать его!.. — свирепо повторил дон Себастьян.

— Капитан Блад, возможно, находится гораздо ближе, чем вы предполагаете, — любезно улыбнулся дон Педро. — Поэтому в вашем желании нет ничего неосуществимого.

— Молю Бога, чтобы это было так. — И генерал-губернатор самодовольно покрутил ус.

После обеда гость церемонно откланялся, сославшись на необходимость представить доклад адмиралу. Однако на следующее утро дон Педро явился снова, и как только лодка, доставившая его на берег, вернулась назад, белый флагманский корабль снялся с якоря и начал поднимать паруса. Подгоняемый свежеющим бризом, слегка рябившим освещённую солнцем фиолетовую гладь моря, галеон неторопливо двигался на восток, вдоль полуострова, на котором был расположен Сан-Хуан.

Вчерашний вечер Блад потратил на занятия каллиграфией, пользуясь при этом адмиральским несессером с письменными принадлежностями, где хранились печать маркиза и листы пергамента, увенчанные испанским гербом. Результатом этой деятельности явился внушительный документ, который Блад положил перед доном Себастьяном, дав ему соответствующие объяснения.

— Ваша уверенность в том, что капитан Блад находится в этих водах, навела адмирала на мысль поохотиться за ним. Его превосходительство велел мне оставаться здесь в его отсутствие.

Генерал-губернатор внимательно изучил пергамент, украшенным красной печатью с гербом маркиза Риконете. В послании дону Себастьяну предписывалось передать дону Педро Энкарнадо командование всеми вооружёнными силами Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико, фортом Санто-Антонио и его гарнизоном.

Вряд ли следовало ожидать, что дон Себастьян безропотно подчинится этому распоряжению. Прочитав письмо, он нахмурился и надул толстые губы.

— Не понимаю, — заявил губернатор. — Полковник Варгас, командующий фортом под моим руководством, опытный и знающий офицер. Кроме того, — внезапно ощетинился он, — я считал, что назначение офицеров входит в мои обязанности как генерал-губернатора Пуэрто-Рико.

Но капитан Блад не был расположен ссориться.

— Должен сознаться, дон Себастьян, на вашем месте — только это между нами — я бы чувствовал то же самое. Но необходимо иметь терпение. В конце концов, ведь адмиралом движет забота о безопасности кораблей с ценностями.

— Но я полагаю, что забота об их безопасности в Сан-Хуане — моё дело. Разве я не являюсь представителем короля в Пуэрто-Рико? Пусть адмирал распоряжается на море, как хочет, но на суше…

Капитан Блад прервал его, фамильярно положив ему руку на плечо.

— Мой дорогой дон Себастьян, — заговорил он, доверительно понизив голос. — Вам ли не знать причуды королевских фаворитов!

— Королевских… — Дон Себастьян с трудом подавил раздражение. — Я никогда не слыхал, что маркиз Риконете — королевский фаворит.

— Любимец его величества. Это, конечно, между нами. Отсюда вся его бесцеремонность. Должен сознаться, что он злоупотребляет привязанностью короля. Вы же знаете, как кружит голову королевская милость. — Блад сделал паузу и вздохнул. — Мне очень неприятно быть орудием в этом покушении на ваши права. Но я так же беспомощен, как и вы, друг мой.

Этот монолог дал понять генерал-губернатору, что дальнейшие препирательства не повлекут за собой ничего хорошего.

Справившись с возмущением, вызванным посягательством на его власть, дон Себастьян уступил настояниям капитана Блада, утешая себя мыслью, что он по крайней мере перекладывает всю ответственность за последующие события на плечи адмирала.

В этот день, как и в два последующих, Питеру Бладу пришлось приложить весь свой такт, улаживая административные вопросы с генерал-губернатором и с полковником Варгасом, который был возмущён покушением на его должность. Но, увидев, что новый комендант не собирается вмешиваться в его воинские мероприятия, полковник частично смирился с его присутствием. Тем более что, тщательно обследовав вооружение, гарнизон и боеприпасы форта, дон Педро высоко отозвался о его боеспособности и великодушно заметил, что все действия полковника заслуживают всяческой похвалы.

Дон Педро высадился на берег, чтобы принять командование в первую пятницу июня. В воскресенье утром во двор особняка генерал-губернатора ворвался молодой офицер на истощённой взмыленной лошади. Он привёз дону Себастьяну, завтракавшему вместе со своей женой и временным комендантом, тревожные известия о том, что какой-то отлично вооружённый, очевидно, пиратский корабль, не имеющий флага, напал на Сан-Патрико, находящийся в пятидесяти милях от Сан-Хуана. Он начал бомбардировать посёлок, правда, не причинив ему вреда, не осмеливаясь войти в зону досягаемости пушек форта. К сожалению, боеприпасы в форте на исходе, и там нет достаточного количества людей, чтобы воспрепятствовать высадке.

Изумление дона Себастьяна было так велико, что даже пересилило его тревогу.

— Какого дьявола понадобилось пиратам в Сан-Патрико? Ведь там ничего нет, кроме сахарного тростника и кукурузы.

— Думаю, что я могу ответить на этот вопрос, — сказал капитан Блад. — Сан-Патрико — это чёрный ход в Сан-Хуан, к кораблям с ценностями.

— Чёрный ход?

— Ну да. Пираты не осмелились предпринять прямую атаку на хорошо вооружённый форт Санто-Антонио; они надеются добраться сюда по суше из Сан-Патрико и напасть на вас с тыла.

Стратегический талант дона Педро произвёл глубокое впечатление на генерал-губернатора.

— Клянусь всеми святыми, вы правы! — Дон Себастьян встал из-за стола, заявляя, что он сейчас же отдаст необходимые распоряжения, отпустил офицера отдохнуть и подкрепиться и послал курьера в форт вызвать полковника Варгаса.

Шагая взад-вперёд по длинной комнате, защищённой шторами от лучей солнца, он возносил благодарности своему святому патрону за то, что благодаря его, губернатора, предусмотрительности, форт отлично вооружён и они в состоянии послать в Сан-Патрико порох и ядра, чтобы удержать на расстоянии этих проклятых пиратов.

Робкий взгляд доньи Леокадии, смотревшей на своего супруга, устремился на нового коменданта, когда он заговорил, воспользовавшись передышкой дона Себастьяна.

— Очень может быть, сеньор, что брать боеприпасы из Санто-Антонио будет ошибкой. Они могут понадобиться нам самим. Ведь не исключено, что пираты изменят планы, поняв, что высадка в Сан-Патрико не так легка, как они предполагали. Или же вообще может оказаться ложным выпадом, предпринятым с целью отвлечь отсюда часть ваших вооружённых сил. — Блад знал, что последнее предположение соответствует действительности, так как оно согласуется с его распоряжениями.

Дон Себастьян тупо уставился на него, поглаживая украшенной перстнями рукой синеватую челюсть.

— Это очень возможно. Боже, помоги мне! — И потерявший голову генерал-губернатор, полностью положился на изобретательность спокойного и находчивого нового коменданта, чьё прибытие так оскорбило его вначале. Дон Педро моментально принял командование.

— На кораблях с ценностями я заметил множество боеприпасов. Там они совершенно бесполезны, а для оказания помощи Сан-Патрико их более чем достаточно. Мы возьмём оттуда не только порох и ядра, но и пушки и сразу же отправим их в Сан-Патрико.

— Вы намерены разоружить галеоны с ценностями? — встревожился дон Себастьян.

— А какая нужда держать их вооружёнными здесь, в гавани? Для защиты достаточно форта. — И Блад приступил к действиям. — Распорядитесь, пожалуйста, насчёт волов и мулов, необходимых для перевозки боеприпасов. Теперь что касается людей. У вас есть двести тридцать человек в Санто-Антонио и сто двадцать на бортах галеонов с ценностями. А сколько солдат в форте Сан-Патрико?

— Человек сорок — пятьдесят.

— Боже мой! А ведь если пираты намерены высадиться, то их там должно быть не менее четырёхсот — пятисот человек. Значит, форт Сан-Патрико нуждается не только в оружии, но и в людях. Придётся послать туда полковника Варгаса со ста пятьюдесятью солдатами из Санто-Антонио и пятьдесят человек с кораблей.

— И оставить Сан-Хуан беззащитным? — Пришедший в ужас дон Себастьян, не сдержавшись, добавил: — Вы с ума сошли!

Но на лице капитана Блада оставалось выражение полной уверенности в своих силах.

— Вовсе нет. У нас остаётся форт с сотней пушек, половина которых обладает значительной мощностью. Ста человек более чем достаточно, чтобы обслужить их. А чтобы вы не думали, что я толкаю вас на риск, который не намерен с вами делить, я сам остаюсь здесь и буду командовать гарнизоном.

Пришедшего Варгаса, так же, как и дона Себастьяна, ужаснуло предстоящее ослабление оборонной мощи Сан-Хуана. С презрением глядя на посланца адмирала, полковник не скрывал, что считает его невеждой в военном искусстве. Но новый комендант быстро сбил с него спесь.

— Если вы скажете мне, что мы можем противостоять высадке пиратов в Сан-Патрико, имея в своём распоряжении менее трёхсот человек, значит, вы ещё не окончательно освоили собственную профессию. И как бы то ни было, — добавил он, вставая и тем самым давая понять, что дискуссия окончена, — сейчас я имею честь здесь командовать, и вся ответственность ложится на меня.

Полковник Варгас сухо поклонился, закусив губу, а генерал-губернатор в который раз вознёс про себя благодарственную молитву небесам за то, что у него есть адмиральский пергамент, позволяющий ему свалить всю ответственность за возможные последствия этой авантюры на дона Педро.

Несмотря на колокольный звон собора, созывающий верующих на обедню, и на приближающийся полуденный зной, отряд под командованием полковника Варгаса выступил из Сан-Хуана, так как дело не терпело отлагательства. Полковник ехал во главе колонны, за ним следовал длинный поезд из мулов, нагруженных боеприпасами, и воловьих упряжек, тянущих за собой пушки, направляясь по дороге, ведущей через холмистую равнину в Сан-Патрико.

Глава 3

Вы, конечно, догадались, что пиратское судно, угрожавшее Сан-Патрико, было ни чем иным, как «Андалузской девчонкой», некогда служившей флагманским кораблём маркизу Риконете и посланной в Сан-Патрико по распоряжению капитана Блада. Командовавшему кораблём Волверстону было приказано обстреливать маленький жалкий форт в течение сорока восьми часов. По истечении этого срока «Андалузская девчонка» должна была тихо ускользнуть под покровом ночи до прибытия подкрепления из Сан-Хуана, которое к тому времени, несомненно, будет выслано, и, кончив игру, как можно скорее нанести настоящий удар по оставшемуся сравнительно беззащитным Сан-Хуану.

Гонцы из Сан-Патрико прибыли в понедельник. Их доклад дал Бладу понять, что Волверстон в точности выполняет его инструкцию. Сообщение гласило, что ответный огонь форта вынудил пиратов соблюдать дистанцию.

Новости ободрили генерал-губернатора, убеждённого, что маркиз Риконете, чей корабль находится где-то по соседству, захватит пиратов на месте преступления и немедленно уничтожит их.

— Завтра, — говорил он, — Варгас прибудет в Сан-Патрико с подкреплением, и у пиратов не останется ни малейшего шанса на высадку.

Но завтрашние события были весьма далеки от ожидания дона Себастьяна. Вскоре после рассвета Сан-Хуан был разбужен грохотом пушек. Первой мыслью вскочившего с постели дона Себастьяна было, что это маркиз Риконете возвещает королевским салютом о своём возвращении. Однако непрекращающаяся канонада пробудила в нём опасения, которые перешли в ужас, когда он вышел на террасу и посмотрел в подзорную трубу на море.

Предположение капитана Блада, совершенно противоположное мыслям дона Себастьяна, было им сразу же отвергнуто. Даже если бы Волверстон покинул Сан-Патрико до полуночи, что было маловероятно, он никак бы не смог, идя против сильного западного ветра, добраться до Сан-Хуана меньше, чем за двенадцать часов. Кроме того, Волверстон никогда бы не стал так игнорировать его распоряжения.

Полуодетый капитан Блад поспешил к дону Себастьяну, чтобы выяснить у него причину этой пальбы. Выйдя на террасу, он испугался едва ли не больше, чем генерал-губернатор, ибо находящийся в полумили от берега корабль, чьи пушки бомбардировали порт, в точности походил на его «Арабеллу», оставленную им около месяца назад на Тортуге для кренгования[128].

Блад вспомнил рассказ о его вымышленном рейде на Картахену и задал себе вопрос: неужели Питт, Дайк и другие его друзья пиратствовали в его отсутствие, сопровождая свои действия чудовищными зверствами, подобно Моргану[129] и Монбару[130]? Он не мог в это поверить, и всё же перед его глазами находилось его собственное судно, окутанное облаком дыма и обстреливающее бортовыми залпами форт, стены которого, несокрушимые на вид, были выстроены из простого кирпича, что Блад с удовольствием отметил во время своего обследования.

Стоявший поблизости генерал-губернатор, призывая всех святых и всех демонов ада, отчаянно проклинал этого дьявола во плоти, капитана Блада.

Между тем дьявол во плоти молча стоял рядом с доном Себастьяном, не обращая никакого внимания на его проклятья. Защищаясь ладонью от лучей утреннего солнца, он пристально изучал очертания красного корабля — от золочёного носа до высокой кормы. Это была «Арабелла» и в то же время не «Арабелла». Блад не видел конкретных различий, но чувствовал, что они есть.

В это время огромный корабль развернулся бортом, делая поворот оверштаг, и Бладу удалось заметить, что на нём на четыре пушки меньше, чем на «Арабелле».

— Это не капитан Блад, — заявил он.

— Не капитан Блад? Вы ещё скажете, что я не Себастьян Мендес! Разве этот корабль не «Арабелла»?

— Это не «Арабелла».

Дон Себастьян, бросив на Блада презрительный взгляд, протянул ему подзорную трубу.

— Прочтите название на кормовом подзоре[131].

Блад приложил трубу к глазу. Корабль разворачивался, намереваясь ввести в действие орудия правого борта, и его корма находилась целиком в поле зрения. Прочитанное Бладом название «Арабелла», написанное золотыми буквами, вновь привело его в замешательство.

— Не понимаю, — сказал он. Но очередной залп, сокрушивший ещё несколько тонн кирпичной кладки стен форта, заставил его умолкнуть. После этого пушки форта наконец заговорили. Их залпы были отнюдь не всегда меткими, но по крайней мере они вынудили нападающий корабль держаться на расстоянии.

— Слава тебе, Господи! Проснулись всё-таки! — ядовито заметил дон Себастьян.

Блад удалился в поисках своих сапог, приказав перепуганным слугам оседлать ему коня.

Когда пять минут спустя, обутый, но всё ещё небрежно одетый капитан продевал ногу в стремя, генерал-губернатор накинулся на него.

— Это вы виноваты! — бушевал он. — Вы и ваш драгоценный адмирал! Ваши идиотские мероприятия сделали нас беспомощными! Но я надеюсь, что вы ещё ответите за это!

— Я тоже на это надеюсь и думаю, что этот разбойник, кто бы он ни был, разделяет наши надежды, — процедил сквозь зубы капитан Блад, рассерженный не менее, чем дон Себастьян, хотя и выражающий свои чувства не столь громогласно, ибо он теперь на собственном опыте убедился, каково попадать в расставленную самим собой ловушку и какие чувства при этом испытываешь. Блад приложил столько усилий, чтобы разоружить Сан-Хуан, что в результате неизвестному пирату ничего не стоило украсть у него из-под носа добычу, за которой он охотился. Личность таинственного корсара всё ещё оставалась загадкой, но Блад сильно подозревал, что название «Арабелла» было не просто совпадением, и не сомневался, что хозяин этого красного корабля и есть виновник тех ужасов в Картахене, которые приписывались ему самому.

Как бы то ни было, теперь требовалось срочно сорвать планы этого незванного гостя. И по странной иронии судьбы Блад скакал во весь опор, чтобы организовать защиту испанского поселения от нападения пиратов, то есть пустился в предприятие, ставшее почти безнадёжным благодаря его собственным стараниям.

Крепость он застал в совершенно отчаянном положении. Половина орудий уже вышла из строя, разбитая грудами камней. Из сотни людей, оставленных в гарнизоне, десять было убито, а тридцать — искалечено.

Остальные шестьдесят солдат были твёрдыми и решительными людьми — украшением испанской пехоты, — но их сковывала бездарность командующего фортом молодого офицера.

Капитан Блад появился как раз в тот момент, когда очередной бортовой залп снёс ярдов двадцать крепостной стены. Во дворе, задыхаясь от пыли и едкого порохового дыма, он сразу же набросился на офицера, который выбежал ему навстречу.

— Вы намерены торчать здесь до тех пор, пока не будете погребены под обломками вместе с вашими пушками?

Обозлившийся капитан Аранья выпятил грудь.

— В таком случае мы умрём на нашем посту, сеньор, расплачиваясь за ваши заблуждения.

— Это может сделать любой дурак. Но если бы у вас было столько же ума, сколько наглости, то вы бы постарались спасти несколько пушек. Они вскоре понадобятся. Оттащите двадцать пушек в это укрытие и оставьте их там. — И Блад указал на заросли красного перца, находящиеся на расстоянии полумили по направлению к городу. — Оставьте мне двенадцать человек, чтобы стрелять из пушек, а всех прочих забирайте с собой. И уберите раненых из этого опасного места. Когда доберётесь до рощи, пошлите за упряжками мулов, лошадей и волов для дальнейших перевозок. Зарядите орудия картечью. Шевелите мозгами и не теряйте времени. Кругом марш!

Хотя у капитана Араньи начисто отсутствовало воображение, у него по крайней мере хватало энергии на выполнение чужих замыслов. Подавленный властностью нового коменданта и оценив здравомыслие предложенных им мер, он сразу же принялся за работу, в то время как Блад занялся батареей из десяти пушек, размещённых на южном крепостном валу и державших под обстрелом залив. Двенадцать солдат, пробуждённых им от апатии и воодушевлённых его презрением к опасности, выполняли его распоряжения спокойно и быстро.

Пиратский корабль, разрядив орудия правого борта, начал разворачиваться, чтобы привести в действие батарею левого борта. Использовав передышку, Блад, рассчитав как можно точнее место, с которого корсары произведут следующий залп, переходил от пушки к пушке, собственноручно заряжая каждую. Едва он успел зарядить последнее орудие, как пираты, осуществив свой манёвр, повернулись к крепости левым бортом. Выхватив из рук мушкетёра брызжущий запальный фитиль, Блад немедленно выпалив по корсарскому судну. Если выстрел и не оправдал всех его надежд, всё же он был достаточно метким. Бушприт[132] корабля разнесло вдребезги. Вздрогнув, судно слегка накренилось, и в тот же момент прозвучал ответный залп пиратов. Но, вследствие крена, ядра пролетели над фортом, не причинив ему никакого вреда, и зарылись в землю далеко позади.

— Огонь! — скомандовал Блад, и тотчас грянул залп остальных девяти пушек.

Корма корсарского корабля представляла собой сомнительную мишень, и Блад почти не надеялся ни на что, кроме чисто морального эффекта. Но удача снова улыбнулась ему, и, хотя восемь зарядов угодили в воду, девятый точно нашёл свою цель, врезавшись в полуют.

— Viva[133] дон Педро! — воскликнули испанцы, сразу же воспрянув духом от первого, хотя и незначительного успеха, и, улыбаясь, бросились перезаряжать пушки.

Но теперь спешить было незачем. Пиратам требовалось убрать обломки бушприта, и прошёл целый час, прежде чем они, горя жаждой мести, возобновили военные действия, пойдя в крутой бейдевинд[134] против бриза.

Во время этой передышки Аранье удалось дотащить орудия до рощи, находящейся в миле от форта. Блад мог отступить и присоединиться к нему. Но, осмелев после первых удач, он остался на месте, продолжая артиллерийскую дуэль. Однако на сей раз ядра батареи форта не достигали цели, а мощный бортовой залп орудий красного корабля проделал ещё одну солидную брешь в крепостной стене. После этого, справедливо рассудив, что в форте осталось очень мало пушек, да и те сейчас не заряжены, пираты, взбешённые упорством испанцев, подошли ближе и, сделав поворот оверштаг, произвели очередной залп.

В результате этого раздался взрыв, заставивший дрогнуть даже дома в Сан-Хуане.

Блад почувствовал, что какая-то неведомая сила подняла его в воздух и с силой швырнула вниз. Полуоглушённый, он лежал на земле, вокруг него падал ливень каменных осколков, а стены форта с грохотом рухнули, превратившись в бесформенную груду развалин.

Выстрел пиратов взорвал пороховой склад, что привело к уничтожению форта.

Блад выкарабкался из-под обломков щебня и, откашливаясь от пыли, забившей горло, постарался оценить создавшуюся ситуацию. Во время падения он сильно ушиб бедро, но так как боль постепенно стихала, то там, очевидно, не было серьёзных повреждений. Всё ещё не вполне пришедший в себя, Блад наконец смог подняться на ноги. Его дрожащие руки кровоточили, но кости были целы. Однако не многие так дёшево отделались. Из двенадцати солдат, оставшихся с Бладом, только пятеро не пострадали от взрыва, шестой жалобно стонал, лёжа со сломанным бедром, а седьмой тщетно пытался вправить вывихнутое плечо. Остальные пятеро погибли и были похоронены под развалинами.

Приведя в порядок парик, Блад с трудом собрался с мыслями и пришёл к выводу, что больше незачем задерживаться на этой груде обломков, которая ещё недавно была фортом. Пятерым уцелевшим солдатам он велел отнести двух раненых в рощу, и сам, шатаясь, поплёлся вслед за ними. К тому времени, когда они добрались до убежища, пираты начали готовиться к высадке, которая должна была неизбежно последовать за уничтожением форта. На краю рощи Блад остановился, чтобы понаблюдать за их приготовлениями. Он видел, как корсары спустили пять шлюпок, которые переполненными направились к берегу, покуда красный корабль становился на якорь, прикрывая десант.

Медлить было нельзя. Блад вошёл под прохладную зелёную тень, где его ожидал Аранья со своими людьми, и с радостью увидел, что пушки, о существовании которых пираты ничего не подозревали, установлены и заряжены картечью согласно его указаниям. Рассчитав, в каком месте корсары должны пристать к берегу, он велел нацелить туда орудия. В качестве мишени Блад наметил рыбачью лодку, лежащую вверх дном на берегу, в полкабельтове[135] от воды.

— Мы подождём, пока эти собаки не окажутся на одной линии с лодкой, — объяснил он Аранье, — и тогда дадим им пропуск в ад. — Чтобы сократить время, оставшееся до этого долгожданного момента, Блад продолжал читать испанскому капитану лекцию на тему искусства ведения боевых действий.

— Теперь вы понимаете, какие преимущества можно извлечь из отклонения от школьных правил и привычных предрассудков. Покинув форт, который нельзя было спасти, и наскоро сымпровизировав новый, мы можем держать во власти этих головорезов. Вскоре вы увидите, как мы с ними расправимся и как наше поражение обернётся победой.

У испанца не было сомнений, что всё именно так и произойдёт, если только не случится чего-нибудь непредвиденного. Поистине это утро оказалось весьма поучительным для капитана Араньи.

Глава 4

Но без неприятностей не обошлось, и в этом был повинен дон Себастьян, который, к великому сожалению, не сидел сложа руки. Он не сомневался, что его долг, как генерал-губернатора Пуэрто-Рико, вооружить каждого жителя города, способного носить оружие. Не взяв на себя труд посоветоваться с доном Педро или хотя бы предупредить его о своих намерениях, дон Себастьян разместил эту созданную наспех армию из пятидесяти-шестидесяти человек в засаде под прикрытием белых домов, ярдах в ста от моря, готовясь бросить их против высаживающихся на берег пиратов. Таким образом он рассчитывал лишить корсарскую артиллерию возможности бомбардировать его так называемые «вооружённые силы».

Однако тактика, которой так гордился генерал-губернатор, оказалась палкой о двух концах, так как она помешала действовать не только пиратским, но и испанским пушкам, спрятанным в роще. Прежде чем Блад смог открыть огонь, он с ужасом увидел отряд пуэрториканских горожан, с пронзительными воплями ринувшихся на корсаров. В следующий момент началась всеобщая свалка, в которой разобрать, где друзья, а где враги было совершенно невозможно.

Но сумятица продолжалась недолго, так как ополченцы дона Себастьяна, разумеется, вынуждены были отступить перед взбешёнными флибустьерами, несмотря на численный перевес почти вдвое. Крича и отстреливаясь, они скрылись в городе, оставив на песке несколько трупов.

Пока капитан Блад проклинал несвоевременное вмешательство дона Себастьяна, капитан Аранья рвался на помощь горожанам, но ему пришлось выслушать очередную лекцию.

— Сражения выигрываются не только благодаря героизму, но и с помощью тщательных расчётов, друг мой. На борту корабля пиратов по меньшей мере вдвое больше, чем на берегу, и теперь, в результате храбрости дона Себастьяна, они стали хозяевами положения. Если мы выступим сейчас, то на нас нападёт с тыла следующий десантный отряд, и, таким образом, мы окажемся между двух огней. Поэтому нам лучше дождаться высадки следующей партии, уничтожить её и тогда заняться мерзавцами, находящимися в городе.

Но ждать пришлось долго. В каждой из шлюпок, возвращающихся к кораблю, оставалось только по два гребца, и двигались они крайне медленно. Немало времени отняла и посадка следующего отряда, который добрался до берега почти через два часа.

К тому же на этот раз пиратам незачем было торопиться, так как все признаки указывали на то, что попытки Сан-Хуана обороняться пресечены в корне.

Спешки не последовало, даже когда кили корсарских шлюпок заскрипели об песок. Пёстрая толпа пиратов не торопясь вылезла на берег. Среди них были представители самых различных слоёв общества: от настоящих флибустьеров в рубахах из хлопка и широких штанах и сыромятной кожи, с яркими, но грязными шарфами на голове до идальго в кружевных камзолах и шляпах. И те, и другие были опоясаны патронташами и вооружены мушкетами и шпагами.

Командующий отрядом корсар в алом камзоле с грязными кружевными манжетами выстроил полсотни пиратов на берегу по военному образцу, и взмахнув шпагой, дал команду выступать.

Корсары маршировали сомкнутой колонной, громогласно вопя какую-то воинственную песню и с явным удовольствием смакуя непристойный текст. В это время сидящие в роще канониры, держа в руках запальные шнуры, не отрывали глаз от капитана Блада, который внимательно наблюдал за пиратами, подняв правую руку. Наконец колонна оказалась на одной линии с лодкой, служившей испанцам мишенью. Блад махнул рукой, и пять пушек выпалили одновременно.

Град картечи в момент уничтожил шагавших впереди корсаров, включая главаря в красном камзоле. Остальные от неожиданности застыли как вкопанные. Воспользовавшись их замешательством, Блад поспешил дважды повторить залп, в результате чего почти все пираты свалились на песок, кто корчась в судорогах, а кто — лёжа неподвижно. Полдюжины человек, чудом оставшихся целыми и невредимыми, не осмеливаясь вернуться к пустовавшим лодкам, старались найти убежище в городе, ползя на животе, чтобы не попасть под очередной залп. Капитан Блад улыбнулся, увидев расширенные от восторга глаза капитана Араньи.

— Теперь мы можем выступать без всяких опасений, капитан, — заговорил Блад, продолжая пополнять воинское образование достойного испанского офицера, — так как мы обезопасили наш тыл от нападения. Как вы, должно быть, заметили, пираты весьма опрометчиво использовали для высадки все свои шлюпки. Так что оставшимся на корабле до берега не так-то легко добраться.

— Но у них есть пушки, — возразил Аранья. — Что, если они из мести откроют огонь по городу?

— В котором находится их первый десантный отряд во главе с капитаном? Маловероятно. Всё же на всякий случай мы оставим двадцать человек здесь, около пушек. Если пираты на корабле, отчаявшись, потеряют голову,то залпа два быстро приведут их в чувства.

Выполнив распоряжение Блада, пятьдесят испанских мушкетёров, незаметно для пиратов, переживших уничтожение форта, беглым шагом направились по направлению к городу.

Глава 5

Пиратский капитан, чьё имя не пережило его, был квалифицирован Бладом как самодовольный идиот, который, как и все дураки, слишком многое считал не требующим доказательств. Будь он немного поумнее, он взял бы на себя труд убедиться, что уничтоженные им солдаты форта и горожане-ополченцы составляют все вооружённые силы Сан-Хуана.

Непомерная алчность, несомненно, толкнула корсаров на эту безрассудную высадку. Капитан лже-«Арабеллы» казался Бладу похожим на бездарного вора, сгребающего крошки во время пиршества. Имея под носом два корабля с сокровищами, за которыми они гнались из Картахены через всё Карибское море, было непростительной тупостью не попытаться сразу же завладеть ими. Видя, что на галеонах с ценностями не выстрелила ни одна пушка, этот болван должен был сообразить, что экипаж находится на берегу, а если он вовсе не был способен соображать, то можно было заглянуть в подзорную трубу, чтобы в этом убедиться.

Но рассуждения Блада были не совсем справедливы. Возможно, именно уверенность в том, что корабли пустуют и могут быть легко захвачены, побудила капитана позволить своим людям удовлетворить их ненасытную жадность разграблением города. К тому же города Новой Испании часто изобиловали сокровищами, а у губернатора могла храниться королевская казна.

Только такое искушение могло толкнуть пиратского капитана на грабёж Картахены, в то время как корабли с ценностями успели выйти в море. Очевидно, картахенская неудача не напомнила ему о пословице «За двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь», и в Сан-Хуане он применял те же сомнительные методы, сопровождая их такими же безобразиями, которыми он позорил в Картахене (в этом Блад был теперь твёрдо уверен) нагло присвоенное им имя прославленного вождя флибустьеров.

Я не стану утверждать, что действия капитана Блада не были результатом гнева на незванного гостя, пытавшегося выхватить у него из-под носа добычу, ради которой он столько трудился, но у меня нет ни малейшего сомнения, что его беспощадность была вызвана возмущением бессовестным самозванством в Картахене и подлостями, совершёнными там от его имени. Пиратская карьера, навязанная ему судьбой, была сама по себе пятном на его репутации, и Блад не мог равнодушно смотреть, как невесть откуда взявшийся двойник вместе со своей бандой безжалостных мерзавцев творил гнусности, прикрываясь его именем.

Полный мрачной решимости и жажды справедливой мести, капитан Блад шагал во главе маленькой колонны испанских мушкетёров, твёрдо намереваясь освободить город, захваченный и осквернённый его двойником. Звуки, которые они услышали, подойдя к городским воротам, подтвердили худшие предположения Блада об образе действий этих бандитов.

Корсарский капитан, ворвавшись в Сан-Хуан и убедившись, что сопротивление задушено окончательно, отдал город на разграбление своим людям, позволив им немного «поразвлечься», прежде чем они перейдут к основной цели рейда — захвату в гавани кораблей с ценностями. Немедленно вся банда, укомплектованная из отбросов тюрем всех стран, разбилась на группы, которые ринулись в город, одержимые страстью разрушения, оставляя за собой убитых мирных жителей, изнасилованных женщин, ограбленные и сожжённые дома.

Для себя лично капитан оставил самый лакомый кусок. Вместе с шестью головорезами он ворвался в дом генерал-губернатора, где скрылся дон Себастьян после разгрома его злополучного ополчения.

Захватив в плен дона Себастьяна и его хорошенькую супругу, объятую паническим ужасом, капитан велел своим провожатым заняться грабежом дома. Двоих он, однако, оставил при себе для помощи, которая понадобится ему при грабеже особого рода, коим он намеревался заняться, пока остальные четверо бандитов будут расхищать имущество губернатора и превосходные вина, привезённые им из Испании.

Высокий, смуглый субъект, выдававший себя за капитана Блада и для большего сходства нарядившийся в чёрный с серебром костюм, бывший, как известно, излюбленной одеждой знаменитого флибустьера, непринуждённо расселся в столовой дона Себастьяна за длинным дубовым столом, положив ногу на подлокотник кресла. Его украшенная плюмажем шляпа съехала набекрень, на толстых губах змеилась плотоядная усмешка.

Напротив него между двумя головорезами стоял дон Себастьян, одетый в рубашку и панталоны, без парика, со связанными за спиной руками. Лицо его смертельно побледнело, но в глазах светился вызов.

В высоком кресле, спиной к одному из открытых окон сидела донья Леокадия. Ужас парализовал несчастную женщину, она находилась на грани умопомешательства.

В руках капитана был кусок бечёвки, на котором он завязывал узлы. Насмешливым тоном он заговорил со своей жертвой на ломаном испанском языке.

— Значит, вы не желаете говорить, а? Вы надеетесь, что мне придётся разобрать лачугу по камешкам, прежде чем я найду то, что мне нужно? Ошибаетесь, дорогой идальго. Вы не только заговорите, вы вскоре запоёте. Я уже позаботился о музыке.

Он бросил бечёвку с узлами на стол, свистнув одному из бандитов, чтобы он приступил к делу. В тот же момент разбойник с гнусной усмешкой обвязал верёвку вокруг головы генерал-губернатора, вставив между бечёвкой и головой серебряную ложку, взятую из буфета испанца.

— Погоди, — приказал ему капитан. — Ну, дон губернатор, вы знаете, что с вами произойдёт, если вы не развяжете ваш упрямый язык и не скажете, где храните деньги. — Он сделал паузу, наблюдая за испанцем из-под прищуренных век и ядовито усмехаясь. — Если хотите, мы можем вставить вам горящий фитиль между пальцами или прижечь пятки раскалённым железом. У нас есть масса хитроумных способов возвращения немым дара речи. Выбирайте любой. Но запирательство вам не поможет. Лучше признайтесь сразу, где вы прячете ваши дублоны.

Но испанец молчал, высоко подняв голову, сжав губы и с ненавистью глядя на своих палачей.

Улыбка пирата сделалась угрожающей.

— Ну-ну, — вздохнул он. — Я терпеливый человек. Даю вам минуту на размышление. Одну минуту. Как раз то время, которое мне понадобится для того, чтобы выпить это. — Налив себе тёмной малаги из серебряного кувшина, он залпом осушил бокал и грохнул им об стол с такой силой, что ножка отломалась. — Вот так я переломаю тебе шею, испанское отродье, если ты не прекратишь упрямиться. Ну, живо говори, где дублоны. Vamos, maldito[136]. А то узнаешь, как шутить с доном Педро Сангре.

Но в глазах дона Себастьяна продолжала светиться ненависть.

— Я и не знал, что вы способны на такие подлости. Я ничего вам не скажу, грязный пиратский пёс.

Дама внезапно зашевелилась и закричала, перемежая слова рыданиями:

— Умоляю тебя, Себастьян, ради Бога, скажи ему всё! Отдай ему всё, что у нас есть. Разве это имеет значение?

— Тем более что на том свете ваши сокровища вам не понадобятся, — продолжал издеваться капитан. — Лучше пощадите чувства вашей супруги. Вы не согласны со мной? — Он в бешенстве ударил кулаком по столу. — Хорошо! Выдавите мозга из башки этого рогоносца, ребята! — И мерзавец поудобнее устроился в кресле, ожидая развлечения.

Один из разбойников взялся за ложку, просунутую между верёвкой и головой дона Себастьяна. Но прежде чем он начал крутить её, капитан снова его остановил.

— Подожди. У нас есть более надёжный способ. — И его губы расплылись в злобной усмешке. Сняв ногу с подлокотника, пират приподнялся в кресле. — Ведь испанцы души не чаят в своих жёнах. — Обернувшись, он поманил рукой донью Леокадию. — Agui, mujer! Agui![137]

— Не слушай его, Леокадия, — крикнул ей муж. — Не двигайся!

— Он… он ведь и здесь доберётся до меня, — справедливо возразила несчастная женщина.

— Слышишь, ты, болван? Жаль, что у тебя нет и крупицы здравого смысла, которым наделена эта курица. Прошу вас сюда, мадам!

Хрупкая, бледная, маленькая женщина, дрожа от страха, приблизилась к его креслу. Гнусно улыбаясь, капитан, прищурив глаза, устремил наглый оценивающий взгляд на эту изящную робкую представительницу слабого пола. Обняв донью Леокадию за талию, он притянул её к себе.

— Ближе, ближе, девочка.

Дон Себастьян закрыл глаза и застонал от бешенства, пытаясь вырваться из сильных рук, державших его.

Капитан поднял объятую ужасом донью Леокадию и усадил её к себе на колени.

— Не обращай внимания на ревнивые вопли этого осла, малютка. Он не сделает тебе ничего, слово капитана Блада. — Запрокинув бедняжке подбородок, мерзавец, улыбаясь, посмотрел в её расширенные тёмные глаза. Эту процедуру и последовавший за ней затяжной поцелуй она перенесла безропотно, словно труп.

— Тебе придётся вытерпеть и нечто большее, милочка, если твой остолоп-супруг не образумится. Я забираю её, дон губернатор, и надеюсь, что путешествие в моём обществе доставит ей удовольствие. Но вы можете выкупить жену за ваши спрятанные дублоны. Несомненно, вы оцените моё великодушие. Ведь я мог бы захватить с собой вас обоих.

Ничто не могло причинить дону Себастьяну большие муки, чем угрозы его жене.

— А если я соглашусь, какая у меня будет гарантия, что вы не нарушите обещания?

— Слово капитана Блада.

Внезапный грохот канонады потряс дом, за первым залпом последовали второй и третий.

Все были изумлены.

— Какого дьявола… — начал капитан, но сразу же умолк, найдя объяснение. — Ба! Мои ребята забавляются — вот и всё!

Но он едва ли был бы так беспечен, если бы знал, что пушечные залпы уничтожили полсотни этих ребят, высадившихся на берег, чтобы присоединиться к нему, и что около пятидесяти испанских мушкетёров во главе с настоящим капитаном Бладом быстро приближаются к городу, горя желанием расправиться с пиратами. И расправа была коротка. Разбредясь по городу, корсары разбились на группы по четыре, шесть, самое большее десять человек. Внезапное нападение испанцев не дало им возможности соединиться и оказать организованное сопротивление. Одни были убиты на месте, другие взяты в плен.

В столовой генерал-губернатора пиратский капитан, чьё садистское наслаждение создавшейся ситуацией усиливалось в соответствии с количеством поглощённой им крепкой малаги, обратил наконец внимание на вопли и мушкетную пальбу снаружи. Но он по-прежнему не сомневался, что сопротивление жителей Сан-Хуана давно сломлено, и считал, что шум на улице — обычное следствие продолжающихся «развлечений» его ребят. Холостые пушечные выстрелы были обычным занятием торжествующих флибустьеров, а мушкеты едва ли остались в городе у кого-нибудь, кроме пиратов.

Поэтому он не спеша продолжал истязать генерал-губернатора необходимостью выбора между потерей жены и дублонов до тех пор, пока упорство дона Себастьяна не было сломлено и он не сообщил, где хранится королевская казна.

Но жестокость корсара нисколько не уменьшилась.

— Слишком поздно, — заявил он. — Ты чересчур долго упрямился, а за это время я по уши влюбился в твою жену. Так влюбился, что не смогу вынести разлуки с ней. Я дарю тебе жизнь, испанская собака, и, учитывая твоё поведение, это больше того, что ты заслужил. Но твои деньги и твою супругу я заберу с собой вместе с кораблями с ценностями, принадлежащими королю Испании.

— Но вы дали мне слово! — вскричал взбешённый дон Себастьян.

— Ай-ай-ай! Но ведь это было давно. Когда тебе была предоставлена возможность, ты ею не воспользовался, а начал вместо этого со мной шутки шутить. — Никто из присутствующих в комнате не обратил внимания на звук быстро приближающихся шагов. — Я же предупреждал тебя, что с капитаном Бладом шутить опасно.

Он не успел договорить, как дверь открылась, и послышался твёрдый с металлическим оттенком голос, в котором чувствовались нотки сарказма.

— Рад слышать это от вас, независимо от того, кто бы вы ни были. — И в комнату вошёл высокий человек со шляпой в руке. Чёрный парик его был всклокочен, лиловый камзол разорван, лицо испачкано пылью и грязью. Его сопровождали трое мушкетёров в испанских латах и стальных шлемах. Окинув комнату взглядом, он сразу же оценил ситуацию.

— Я как будто успел как раз вовремя.

Изумлённый пират выпустил донью Леокадию и вскочил, положив руку на рукоять пистолета.

— Что это значит? Кто вы такой, чёрт возьми?!

Вновь прибывший приблизился к нему, и суровый взгляд его голубых глаз, сверкавших, как сапфиры, на смуглом лице, заставили разбойника вздрогнуть.

— Подлый самозванец! Навозная тварь!

Хотя мерзавец по-прежнему мало что понимал, до него дошло, что необходимы решительные действия, и он выхватил из-за пояса пистолет. Но капитан Блад отступил назад, и его рапира, быстрая, как жало змеи, пронзила руку пирата. Пистолет со стуком упал на пол.

— Лучше бы ты направил его в своё сердце, грязный пёс! Правда, этим ты помешал бы мне выполнить клятву. Я дал обет, что капитана Блада не отправит на виселицу ничья рука, кроме моей.

Один из мушкетёров быстро справился с изрыгающим проклятие пиратским капитаном, в то время как Блад с остальными солдатами так же быстро разоружил двух других бандитов.

Сквозь шум этой краткой схватки послышался крик доньи Леокадии, которая, дотащившись до кресла, упала в него, потеряв сознание.

Дон Себастьян, находящийся в ненамного лучшем состоянии, как только его развязали, начал слабым голосом невнятно выражать свою благодарность за это своевременное чудо, перемежая её вопросами и том, как оно произошло.

— Займитесь вашей супругой, — посоветовал ему Блад, — и не беспокойте себя другими мыслями. Сан-Хуан очищен от пиратов. Около тридцати негодяев надёжно заперты в тюрьме, остальные — ещё надёжнее: в аду. Если кому-то всё же удалось вырваться, то его встретят у лодок и проводят к товарищам. Нам нужно похоронить мёртвых, позаботиться о раненых и вернуть в город беженцев. А вы займитесь вашей женой и домочадцами и предоставьте мне всё остальное.

И Блад с мушкетёрами исчезли так же внезапно, как появились, уведя с собой взбешённых пленных.

Глава 6

Когда Блад вернулся к ужину, порядок в доме генерал-губернатора был полностью восстановлен, и слуги накрывали на стол. При виде дона Педро, всё ещё покрытого пылью сражений, донья Леокадия разрыдалась. Не обращая внимания на грязный костюм капитана, дон Себастьян крепко прижал его к груди, называя спасителем Сан-Хуана, настоящим героем, истинным кастильцем и достойным представителем великого адмирала.

Мнение это разделял весь город, в котором всю ночь не смолкали крики: «Viva дон Педро! Да здравствует герой Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико!»

Столь шумное и трогательное выражение благодарности пробудило в капитане Бладе, в чём он позже признался Джереми Питту, мысли о приятных сторонах, которыми обладала служба закону и порядку. Почистившись и переодевшись в костюм из гардероба дона Себастьяна, который ему был чересчур широк и слишком короток, он уселся ужинать к столу генерал-губернатора, с удовольствием воздавая должное пище и превосходному испанскому вину, уцелевшему после налёта на губернаторский винный погреб.

Блад крепко уснул с сознанием хорошо выполненного долга, и не сомневаясь, что без лодок и с малым количеством людей лже-«Арабелла» не осмелится напасть на корабли с сокровищами, являющиеся истинной целью рейда на Сан-Хуан. Всё же на всякий случай несколько испанцев стали на часах около пушек, оставленных в роще. Но ночь прошла спокойно, а наутро жители города увидели, что пиратский корабль превратился в точку на горизонте, а в гавань под всеми парусами входила «Мария Глориоса».

Когда дон Педро Энкарнадо спустился к завтраку, дон Себастьян сообщил ему, что адмиральский корабль бросил якорь в бухте.

— Он весьма пунктуален, — заметил дон Педро, думая о Волверстоне.

— Пунктуален? Ничего себе! Он не смог даже завершить ваши труды, потопив это проклятое пиратское судно. Постараюсь высказать ему всё, что я о нём думаю.

Дон Педро нахмурился.

— Учитывая его положение при дворе, это было бы неблагоразумно. С маркизом лучше не вступать в пререкания. К счастью, он вряд ли сойдёт на берег из-за своей подагры.

— Тогда я нанесу ему визит на корабле.

Озабоченное выражение лица капитана Блада не было притворным. Если ему не удастся отговорить дона Себастьяна от его благих намерений, то выработанный им план пойдёт прахом.

— На вашем месте я бы этого не делал, — сказал он.

— Не делали бы? Но ведь это мой долг.

— Вовсе нет. Этим вы унизите своё достоинство. Подумайте о высоком посте, который вы занимаете. Ведь генерал-губернатор Пуэрто-Рико — это почти вице-король. Не вы должны наносить визиты адмиралам, а, наоборот, адмиралы должны наносить визиты вам, и маркиз Риконете прекрасно отдаёт себе в этом отчёт. Вот почему он, не имея возможности прийти к вам лично из-за болезни, послал к вам меня в качестве своего представителя. Поэтому всё, что вы собирались сказать маркизу, вы можете сообщить мне.

Задумавшись над этими словами, дон Себастьян подпёр рукой свои многочисленные подбородки.

— Конечно, в том, что вы сказали, есть доля истины. Но в данном случае у меня особый долг, который я обязан выполнить. Я должен подробно сообщить адмиралу о той героической роли, которую вы сыграли в спасении Сан-Хуана и королевской казны, не говоря уже о кораблях с ценностями, и убедиться, что вы награждены по заслугам.

Донья Леокадия, с дрожью вспоминая вчерашние ужасы, прерванные появлением дона Педро, и ещё более страшные ужасы, которые предотвратила его отвага, горячо поддержала великодушное намерение своего супруга.

Однако во время этого изъявления благодарности лицо дона Педро всё больше мрачнело. Он сурово покачал головой.

— Этого я никак не могу допустить, — сказал он. А если вы сделаете по-своему, то этим нанесёте мне обиду. Вчера я выполнил лишь то, что требовала от меня моя служба, а за это не следует ни похвал, ни наград. Героями являются только те, кто, не считаясь с риском и не заботясь о собственных интересах, совершает подвиги, к которым их ничто не обязывает. А сочинять баллады о моём вчерашнем поведении было бы для меня оскорбительно, а вы, я уверен, никогда не захотите оскорбить меня, дон Себастьян.

— О, какая скромность! — воскликнула донья Леокадия, молитвенно сложив руки и подняв глаза к небу. — Правду говорят, что подлинно великое — всегда скромно.

— Ваши слова достойны истинного героя, — удручённо вздохнул дон Себастьян. — Но я огорчён, друг мой, что вы лишаете меня возможности хоть чем-то отблагодарить вас.

— Меня не за что благодарить, дон Себастьян, — возразил дон Педро. — И умоляю вас, не будем к этому возвращаться.

Он поднялся.

— Пожалуй, я сразу же отправлюсь на корабль, чтобы получить распоряжения адмирала, сообщить ему о том, что здесь произошло, а заодно показать виселицу, которую вы соорудили на берегу для этого проклятого капитана Блада. Это очень обрадует его превосходительство.

К полудню дон Педро вернулся на берег уже не в костюме с чужого плеча, а одетый нарядно и элегантно, как подобает испанскому гранду.

— Маркиз Риконете просит меня сообщить вам, что так как Карибское море, к счастью, очистилось от капитана Блада, то миссия его превосходительства в этих водах окончена, и теперь ничто не препятствует его скорейшему возвращению в Испанию. Он намерен конвоировать корабли с ценностями во время путешествия через океан и просит предупредить их капитанов быть готовыми поднять якорь во время первого же отлива — сегодня в три часа дня.

Дон Себастьян был поражён.

— И вы не сказали ему, что это невозможно?

Дон Педро пожал плечами.

— Я же говорил вам, что с адмиралом спорить бесполезно.

— Но, дорогой дон Педро, больше половины экипажа отсутствует, а на кораблях нет пушек.

— Будьте уверены, что я не преминул сообщить об этом его превосходительству. Конечно, это его огорчило, но он считает, что на каждом корабле хватит народу, чтобы управлять судном, а этого более чем достаточно. «Мария Глориоса» отлично вооружена и сможет защитить их от нападения.

— А он не подумал о том, что может случиться, если шторм разлучит «Марию Глориосу» с этими галеонами?

— На это я ему тоже указал, что не произвело никакого впечатления. Его превосходительство обладает развитым самомнением.

Дон Себастьян надул щёки.

— Так-так. Разумеется, это его дело, и я благодарю за это Бога. Эти корабли и так доставили немало неприятностей Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико, и я рад от них избавиться. Но должен заметить, что ваш адмирал весьма неосторожен. Очевидно, это характерная черта королевских фаворитов.

Слабая улыбка, мелькнувшая на губах дона Педро, означала согласие со словами губернатора.

— Пожалуйста, распорядитесь, чтобы галеоны как можно скорее были снабжены провизией. Не стоит задерживать его превосходительство, к тому же прилив не станет ждать даже его.

— О, разумеется, — согласился дон Себастьян, в покорности которого ощущалась заметная доля иронии. — Я сейчас же отдам распоряжения.

— Я сообщу об этом его превосходительству. Он будет вам очень признателен. Ну, разрешите откланяться, дон Себастьян. — И они дружески обнялись. — Поверьте, я надолго сохраню воспоминания о нашем счастливом и взаимовыгодном сотрудничестве. Моё почтение донье Леокадии.

— А вы не останетесь посмотреть, как повесят капитана Блада? Казнь состоится ровно в полдень.

— Адмирал ожидает меня к восьми склянкам, и я не осмелюсь заставить его ждать.

По пути в гавань капитан Блад задержался у городской тюрьмы. Дежурный офицер встретил его со всеми почестями, подобающими спасителю Сан-Хуана, и открыл двери по его просьбе.

Пройдя двор, где расхаживали взад-вперёд закованные в цепи удручённые пираты, Блад подошёл к каменной камере, в которую едва проникал свет сквозь забранное решётками маленькое окошко, расположенное у самого потолка. В этой тёмной зловонной яме, сгорбившись на табуретке, сидел пиратский капитан, уронив голову на руки в наручниках. Услышав скрип дверных петель, он поднял голову, и его злое лицо уставилось на посетителя. Разбойник не узнал своего вчерашнего, испачканного грязью противника в этом элегантном сеньоре в чёрном, расшитом серебром костюме, в тщательно завитом, ниспадающем на плечи чёрном парике и с длинной эбеновой тростью с золотым набалдашником.

— Уже пора? — проворчал он на своём ломаном испанском языке.

Но блестящий кастильский аристократ неожиданно ответил по-английски, да ещё с явным ирландским акцентом.

— Не будьте столь нетерпеливым. У вас есть ещё время подумать о вашей душе, если таковая имеется; есть время раскаяться в совершённых вами гнусностях. Я могу простить вам то, что вы выдавали себя за капитана Блада. Сам по себе этот акт даже можно расценивать как комплимент. Но я не могу вам простить того, что вы натворили в Картахене, — зверских убийств, пыток, изнасилований и других беспричинных жестокостей, которые вы совершили, удовлетворяя ваши низменные инстинкты и позоря присвоенное вами имя.

Негодяй ухмыльнулся.

— Вы говорите, как поп, которого прислали меня исповедовать.

— Я говорю как человек, которым являюсь, и чьё имя вы осквернили своими низкими поступками. Советую вам за краткий промежуток времени, остающийся у вас после моего ухода, хорошенько осознать неумолимость высшего правосудия, которое привело вас на виселицу с моей непосредственной помощью. Ибо я — капитан Блад!

Несколько секунд он стоял, молча глядя на осуждённого самозванца, утратившего от изумления дар речи; затем, повернувшись на каблуках, вышел к ожидавшему его испанскому офицеру.

Пройдя мимо виселицы, установленной на берегу, он сел в шлюпку, которая тотчас двинулась к бело-золотому флагманскому кораблю, стоящему на рейде.

Таким образом, в тот же день, когда фальшивый капитан Блад был повешен на берегу Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико, настоящий капитан Блад отплыл на Тортугу на «Марии Глориосе», или «Андалузской девчонке», конвоируя корабли с сокровищами, где не было ни пушек, ни достаточного количества людей, чтобы оказать сопротивление, когда их капитанам стала ясна ситуация, в которой они очутились.

Демонстрация

Глава 1

— Фортуна, — любил повторять капитан Блад, — ненавидит скряг. Она приберегает свои милости для тех, кто умеет правильно делать ставки и с блеском тратить выигрыши.

Конечно, вы можете соглашаться или не соглашаться с ним, но сам Блад всегда руководствовался этим правилом, никогда не отступая от него. Многочисленные примеры щедрости капитана можно найти в записках о его полных риска приключениях, оставленных нам Джереми Питтом, но ни один из них не может сравниться в блеске и яркости с мерами, принятыми с целью сокрушить вест-индскую политику месье де Лувуа[138], когда она угрожала уничтожением могучему братству флибустьеров.

Маркиза де Лувуа, преемника великого Кольбера[139] на службе Людовика XIV, дружно ненавидели при жизни, с той же силой, с какой его так же дружно оплакивали после смерти. Думаю, что подобное единство взглядов является высшей оценкой достоинств политического деятеля. Ничто никогда не ускользало от внимания месье де Лувуа. И вот, охваченный организаторским пылом, он в один прекрасный день оставил в покое государственный аппарат с тем, чтобы заняться инспекцией французских владений в Карибском море, где активные действия флибустьеров оскорбляли его страсть к порядку.

Для этой цели в Вест-Индию на двадцатичетырёхпушечном корабле «Беарнец» маркиз отправил шевалье де Сентонжа, элегантного, подающего надежды дворянина лет тридцати с лишним, заслужившего доверие месье де Лувуа (что было не так-то легко) и имеющего чёткие инструкции, которыми он должен был руководствоваться, чтобы положить конец пиратству.

Для месье де Сентонжа, чьё материальное положение было отнюдь не блестящим, это поручение оказалось неожиданной улыбкой фортуны, ибо, по мере сил служа королю, он нашёл случай сослужить службу и себе самому. Во время своего пребывания на Мартинике[140], которое затянулось значительно дольше, чем этого требовала необходимость, шевалье познакомился с мадам де Вейнак, молодой и красивой вдовой Омера де Вейнака, влюбился в неё с быстротой, возможной только под тропическим солнцем, и вскоре женился на ней. Мадам де Вейнак унаследовала от покойного мужа владения, составляющие примерно третью часть острова Мартиника, которые состояли из плантаций сахара, пряностей и табака, дающих внушительный годовой доход. Всё это богатство вместе с владелицей перешло в руки представительного, но плохо обеспеченного посланца маркиза де Лувуа.

Шевалье де Сентонж был слишком добросовестным и убеждённым в сознании важности своей миссии, чтобы позволить браку быть чем-то, кроме прекрасной интерлюдии в течение исполнения долга, приведшего его в Новый Свет. Отпраздновав свадьбу в Сен-Пьере[141] со всем блеском и пышностью, соответствующими высокому положению невесты, он вновь приступил к выполнению своей задачи, пользуясь возросшими возможностями, которые предоставила ему счастливая перемена обстоятельств. Взяв жену на борт «Беарнца» месье де Сентонж отплыл из Сен-Пьера, чтобы завершить, свой инспекторский объезд, прежде чем взять курс на Францию и полностью насладиться баснословным состоянием, свалившимся ему на голову.

Доминику, Гваделупу и Гренадины[142] он уже посетил, так же, как и Сен-Круа, который, говоря по чести, принадлежал не столько французской короне, сколько французской Вест-Индской компании. Оставалась самая важная часть его миссии — остров Тортуга, другое владение вышеозначенной компании, служившее цитаделью английских, французских и голландских корсаров, к уничтожению которых шевалье был обязан принять все меры.

Уверенность месье де Сентонжа в своей возможности справиться с этой трудной задачей значительно возросла, когда ему сообщили, что Питер Блад, наиболее предприимчивый и опасный из всех флибустьеров, недавно был пойман испанцами и повешен в Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико.

В один из тихих знойных августовских дней «Беарнец» бросил якорь в Кайонской бухте[143] — окружённой рифами гавани, казалось, предназначенной самой природой быть пиратским логовом.

Шевалье взял с собой на берег свою молодую жену, усадив её в специальное кресло, которое его матросам не без труда удалось пронести сквозь пёструю толпу европейцев, негров, маронов[144] и мулатов, собравшихся поглазеть на знатную даму с французского корабля.

Двое почти совершенно обнажённых мулатов-носильщиков несли кресло с драгоценным грузом, в то время как напыщенный месье де Сентонж, облачённый в голубой костюм из тафты, державший в одной руке трость, а в другой шляпу, которой он обмахивался, шествовал сзади, проклиная жару, мух и вонь. Высокий, румяный мужчина, уже начинающий полнеть, он обливался потом, а его голова взмокла под тщательно завитым золотистым париком.

Поднявшись вверх по главной улице Кайоны, усаженной пальмами, задыхающийся от пыли шевалье добрался наконец до губернаторского дома и, пройдя через сад, вскоре очутился в прохладном полумраке комнаты, надёжно защищённой от солнца зелёными шторами. По счастью, губернатор, радушно принявший знатного гостя, сразу же распорядился подать прохладительный напиток, искусно изготовленный из рома, сахара и лимонов.

Однако этот краткий отдых оказался лишь временным. После того как мадам де Сентонж удалилась вместе с двумя очаровательными дочерьми губернатора, в кабинете разгорелась дискуссия, от которой шевалье снова бросило в жар.

Месье д’Ожерон, управляющий Тортугой от имени Французской Вест-Индской компании, с мрачным унынием выслушивал резкие замечания, которые его гость высказывал от имени месье де Лувуа.

Худой, низенький месье д’Ожерон, будучи надолго заброшенным на этот забытый Богом остров, сумел сохранить в своём доме атмосферу придворного изящества и элегантности, приличествующую прирождённому дворянину. Только сдержанность и безукоризненные манеры позволили ему сейчас скрыть раздражение. Когда шевалье закончил свои резкие и напыщенные разглагольствования, губернатор тяжело вздохнул, и в этом вздохе чувствовалась усталость.

— Полагаю, — отважился сказать он, — что месье де Лувуа не совсем точно информирован о положении дел в Вест-Индии.

Фраза эта привела в ужас де Сентонжа. Его убеждённость во всеведении месье де Лувуа была так же непоколебима, как и уверенность в том, что он сам обладает этим качеством.

— Сомневаюсь, месье, есть ли в мире что-нибудь, о чём маркиз не был бы полностью информирован.

Улыбка д’Ожерона была вежливой и обходительной.

— Разумеется, никто не сомневается в достоинствах месье де Лувуа. Но его превосходительство не обладает моим опытом, приобретённым за долгие годы жизни в этом захолустье, а это, осмелюсь заметить, придаёт некоторую ценность моему мнению.

Но шевалье нетерпеливым жестом отмахнулся от мнения д’Ожерона.

— Мы только зря теряем время, месье. Позвольте мне быть откровенным. Тортуга находится под сенью французского флага, и, по мнению месье де Лувуа, с которым я полностью согласен, не слишком пристойно… Ну, короче говоря, покровительство шайкам разбойников не делает чести флагу Франции.

— Но, месье, — возразил д’Ожерон. — Не флаг Франции покровительствует флибустьерам, а, напротив, флибустьеры покровительствуют флагу Франции.

Высокий, импозантный королевский представитель поднялся, выражая тем самым своё негодование.

— Месье, это возмутительное заявление.

Но губернатор оставался безукоризненно вежливым.

— Это факт, а не заявление. Позвольте мне напомнить вам, что сто пятьдесят лет назад его святейшество Папа подарил Испании Новый Свет в награду за открытие Колумба. Но с тех пор другие нации — французы, англичане, голландцы — обращали на эту папскую буллу значительно меньше внимания, чем этого хотелось бы Испании. Они, в свою очередь, селились на землях Нового Света, территории которых являлись испанскими чисто номинально. А так как Испания упорно усматривает в этом посягательство на её права, то Карибское море уже давно служит полем битвы.

Что же касается корсаров, к которым вы относитесь с таким презрением, то вначале они были мирными охотниками, земледельцами и торговцами. Но испанцы постоянно преследовали их на Эспаньоле, изгоняли англичан и французов с Сент-Кристофера[145], а голландцев с Сен-Круа, устраивали варварские избиения, не щадя даже женщин и детей. Тогда в целях самозащиты эти люди покинули свои коптильни, взялись за оружие, объединились и стали, в свою очередь, охотиться за испанцами. То, что Виргинские острова[146] теперь принадлежат Британской короне, — заслуга «берегового братства», как называют себя флибустьеры, захватившие эти земли для Англии. Остров Тортуга, на котором мы сейчас находимся, так же, как и остров Сен-Круа, точно таким же путём перешёл во владение Французской Вест-Индской компании и, таким образом, стал колонией Франции.

Вы говорили, месье, о покровительстве французского флага, которым пользуются корсары, и я ответил вам, что вы поменяли вещи местами. Не будь здесь флибустьеров, обуздывающих алчность Испании, я сильно сомневаюсь, смогли бы вы когда-нибудь предпринять такое путешествие, ибо в Карибском море не было бы ни одного французского владения, которое бы вам надлежало посетить.

— Он сделал паузу, улыбаясь явному замешательству своего гостя. — Надеюсь, месье, я сказал достаточно для того, чтобы подтвердить своё мнение, которое я беру на себя смелость отстаивать, несмотря на требование месье де Лувуа, что уничтожение корсаров может легко повлечь за собой уничтожение французских колоний в Вест-Индии.

В этот момент шевалье де Сентонж взорвался. Как часто случается, поводом его гнева послужило то, что в глубине души он чувствовал обоснованность аргументов губернатора. Выражения, в которых шевалье высказал своё недовольство, заставляют сомневаться в том, насколько мудро поступил маркиз де Лувуа, выбрав подобного посланника.

— Вы сказали достаточно, месье… более чем достаточно для убеждения меня в том, что боязнь лишиться прибылей, получаемых вашей компанией и вами лично от продажи на Тортуге награбленных товаров, делает вас безразличным к чести Франции, которую пятнает эта позорная торговля!

Месье д’Ожерон больше не улыбался. В свою очередь, почувствовав изрядную долю истины в обвинениях шевалье, он вскочил на ноги, побледнев от гнева. Но, будучи сдержанным и замкнутым по натуре, губернатор не дал выхода своим чувствам. Его голос оставался спокойным и холодным, как лёд.

— За такие слова, месье, полагается отвечать со шпагой в руке.

Сентонж, меривший шагами комнату, только рукой махнул.

— Это такая же чепуха, как и то, что вы говорили раньше! Ваш вызов вы лучше пошлите месье де Лувуа, так как я всего лишь его представитель. Я высказал вам только то, что требовал от меня долг, и чего я не стал бы делать, если бы нашёл вас более рассудительным. Неужели вы не понимаете, месье, что я приехал сюда из Франции не драться на дуэли именем короля, а сообщить вам королевское решение и передать королевские приказы. Если они вам неприятны, то это не моё дело. Но по решению правительства Тортуга должна перестать служить приютом корсарам — это всё, что я должен был вам сказать.

— Боже, дай мне терпения! — воскликнул месье д’Ожерон. — И вы думаете, что достаточно только сообщить мне этот приказ, как я тотчас смогу привести его в исполнение?

— А в чём трудность? Закройте рынок, куда поступает награбленное. Если вы положите конец этой торговле, то пиратству придёт конец.

— Как просто! А что, если конец придёт мне и заодно администрации Вест-Индской компании на этом острове? Что, если пираты захватят власть на Тортуге? Ведь это несомненно случится, если я вас послушаю, месье де Сентонж.

— У Франции достаточно могущества, чтобы отстоять свои права.

— Весьма признателен. Интересно, знают ли во Франции, как это сделать? Имеет ли месье де Лувуа какое-нибудь представление о силе и размерах организации флибустьеров? Слышали ли вы когда-нибудь во Франции о набеге Моргана на Панаму? Знаете ли вы, что пиратское воинство включает пять-шесть тысяч самых грозных морских разбойников, каких когда-либо видел свет? Если им будет угрожать уничтожение, то они, соединившись вместе, могут создать флот из сорока или пятидесяти кораблей, который перевернёт всё Карибское море вверх дном.

Губернатору удалось наконец привести в замешательство шевалье де Сентонжа. Несколько секунд он удручённо глядел на хозяина дома, пока не собрался с силами.

— Вы, месье, безусловно преувеличиваете.

— Я ничего не преувеличиваю. Я только хочу заставить вас понять, что мною движет нечто большее, чем корыстолюбие, которое вы мне так оскорбительно приписываете.

— Месье де Лувуа, несомненно, будет сожалеть о несправедливости своего решения, когда я подробно доложу ему о том, что вы мне сообщили. Что же до остального, то приказ остаётся приказом.

— Но вам наверняка предоставили некоторую свободу действий в выполнении вашей миссии. Поэтому я считаю, что, выслушав мои объяснения, вы окажете услугу королевству, рекомендовав месье де Лувуа не нарушать существующего положения вещей до тех пор, пока Франция не будет в состоянии направить в Карибское море флот, который сможет охранять её владения.

Но шевалье заупрямился.

— Такой совет мне едва ли подойдёт. Вы получили распоряжение месье де Лувуа немедленно закрыть рынок, где сбывается награбленная корсарами добыча. Я уверен, что вы дадите мне возможность заверить маркиза в вашем безоговорочном согласии.

Эта тупая бескомпромиссность приводила д’Ожерона в отчаяние.

— Должен, однако, заметить, месье, что ваша формулировка не соответствует действительности. Здесь сбывается не только награбленное, но и добыча, отнятая у Испании и компенсирующая грабежи, от которых мы страдали и будем страдать по милости кастильских хищников.

— Но это фантастично, месье. Между Францией и Испанией мир.

— В Карибском море, месье де Сентонж, мира никогда не бывает. Уничтожив корсарство, мы капитулируем и подставим горло под нож — вот и всё.

Но аргументов, способных сдвинуть с места шевалье де Сентонжа, просто не существовало.

— Я вынужден рассматривать это только как ваше личное мнение, в какой-то мере внушённое вам (не обижайтесь на меня за это) интересами вашей компании и вашими собственными. Как бы то ни было, приказ вполне ясен, и вы должны понимать, что его невыполнение повлечёт за собой большие неприятности.

— Не большие, чем выполнение, — заметил губернатор, скривив губы. Он вздохнул, пожав плечами. — По вашей милости, месье, я попал между двух огней.

— Надеюсь, у вас хватит справедливости понять, что я выполняю свой долг, — величественно промолвил шевалье де Сентонж. Слабый намёк на желание оправдаться, звучавший в этой фразе, был единственной уступкой, которую месье д’Ожерону удалось выжать из своего упрямого и самонадеянного гостя.

Глава 2

Месье де Сентонж вместе со своей супругой покинули Тортугу в тот же вечер, взяв курс на Порт-о-Пренс[147], который шевалье намеревался посетить перед тем, как отплыть во Францию, где его ожидала заманчивая жизнь богача.

Восхищаясь собственной твёрдостью, проявленной им в беседе с губернатором Тортуги, он поведал обо всём мадам де Сентонж, чтобы та могла разделить его восторги.

— Этот мелкий скупщик краденого мог вынудить меня уклониться от выполнения долга, если бы я не был столь бдительным, — улыбаясь, заметил шевалье — Но меня не так-то легко обмануть. Поэтому месье де Лувуа и поручил мне такую важную миссию. Он знал, с какими трудностями я могу столкнуться, и не сомневался, что меня не проведёшь.

Мадам де Сентонж была высокой, красивой брюнеткой с глазами, похожими на терновые ягоды, кожей цвета слоновой кости и бюстом Гебы[148]. Её томный взгляд был с благоговением устремлён на мужа, собиравшегося ввести её в высшее общество Франции, двери которого были закрыты для жены плантатора, как бы он ни был богат. Всё же, несмотря на уверенность в проницательности своего супруга, она осмелилась поинтересоваться, был ли он прав, приписывая аргументы, приведённые месье д’Ожероном, одному лишь корыстолюбию губернатора. Правда, всю жизнь прожив в Вест-Индии, мадам де Сентонж не могла не знать о хищнических повадках испанцев, хотя до сих пор она, возможно, не думала о том, в какой степени действия корсаров сдерживали их разбои. Испания держала солидный флот в Карибском море главным образом для того, чтобы охранять свои поселения от рейдов флибустьеров. Уничтожение пиратства развязало бы руки этому флоту, а зная жестокость испанцев, можно было легко догадаться, к каким бы последствиям это привело.

С должным смирением высказав свои мысли обожаемому супругу, мадам де Сентонж выслушала самоуверенный ответ:

— В таком случае можешь не сомневаться, что мой повелитель король Франции примет надлежащие меры.

Тем не менее спокойствие шевалье было несколько поколеблено. Эта робкая поддержка аргументов д’Ожерона выбила Сентонжа из колеи.

Конечно, было легко отнести все возражения губернатора Тортуги за счёт его эгоизма и страха перед испанцами. Однако месье де Сентонж, будучи со времени своей женитьбы живо заинтересованным во французских колониях в Вест-Индии, начал спрашивать себя, не слишком ли поспешным было его заключение, что месье д’Ожерон преувеличивает.

В действительности же губернатор Тортуги не преувеличивал. Как бы ни были его аргументы согласованы с его интересами, они, несомненно, имели под собойсущественную основу. Теперь же ему оставалось только покинуть свой пост и вернуться во Францию, предоставив месье де Лувуа самому решать судьбу Французской Вест-Индии и Тортуги в частности. Правда, это было бы изменой интересам Вест-Индской компании, но если политика нового министра восторжествует, то у компании очень скоро не останется никаких интересов.

Губернатор провёл беспокойную ночь и заснул только на рассвете, но почти тотчас же проснулся от пушечных выстрелов.

Канонада и треск мушкетов были настолько продолжительными, что д’Ожерону понадобилось длительное время, пока он осознал, что этот шум означает не атаку на гавань, а feu de joi[149], какого ещё никогда не слыхивали скалы Кайоны.

Когда же губернатор выяснил причину салюта, то его настроение значительно улучшилось. Сообщение о поимке и казни капитана Блада в Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико было опровергнуто прибытием в Кайону самого Питера Блада, живого и невредимого, на борту захваченного испанского корабля, ещё недавно называющегося «Мария Глориоса» и служившего флагманом эскадры маркиза Риконете. В кильватере «Марии Глориосы» следовали два испанских галеона, нагруженных сокровищами.

Гром орудий раздавался с борта трёх кораблей Блада, ремонтировавшихся на Тортуге в его отсутствие, среди экипажа которых в течение последней недели царили растерянность и уныние.

Д’Ожерон не меньше пиратов радовался воскрешению из мёртвых человека, которого он уже успел оплакать, ибо между губернатором Тортуги и славным капитаном флибустьеров существовала тесная дружба. Месье д’Ожерон и его дочери устроили в честь Питера Блада настоящий пир, ради которого губернатор извлёк из погреба несколько бутылок отборного вина, полученного из Франции.

Пришедший в отличное расположение духа капитан поведал собравшимся за столом историю необычайного приключения в Пуэрто-Рико, закончившегося казнью гнусного самозванца, который претендовал на имя и славу Питера Блада, и беспрепятственным отплытием из Сан-Хуана «Марии Глориосы» вместе с двумя кораблями с ценностями, стоявшими теперь на якоре в кайонской гавани.

— Такой богатой добычи у меня ещё никогда не было. Одного золота только на мою долю приходится тысяч на двадцать пять. Его, как обычно, я обменяю у вас на векселя французских банков. Кроме того, на одном из галеонов имеется груз перца и пряностей, за который Вест-Индская компания даст не менее ста тысяч. Всё это ждёт вашей оценки, мой друг.

Но это сообщение, которое в другое время только обрадовало бы губернатора, на сей раз вновь повергло его в уныние, напомнив ему об изменившихся обстоятельствах. Печально поглядев на гостя, он покачал головой.

— Всё кончено, друг мой. Наша коммерция отныне под запретом. — И вслед за этим последовал подробный рассказ о визите де Сентонжа, существенно ограничившем поле деятельности месье д’Ожерона. — Итак, вы понимаете, дорогой капитан, что рынки Вест-Индской компании теперь закрыты для вас.

На загорелом, гладко выбритом лице Блада, обрамлённом чёрными локонами, отразились изумление и гнев.

— Боже мой! И вы не сказали этому придворному блюдолизу, что…

— Я привёл ему все аргументы, к которым прислушался бы любой здравомыслящий человек. Но на всё, что я ему говорил, он отвечал, что в мире нет ничего, что не было бы известно месье де Лувуа. По мнению месье де Сентонжа, нет Бога, кроме Лувуа, и Сентонж — пророк его. Этот шевалье, как и все придворные фавориты, весьма самоуверенный субъект. Недавно на Мартинике он женился на вдове Омера де Вейнака, и это сделало его одним из богатейших людей Франции. А вы знаете, во что превращают большие деньги и без того самодовольных людей.

И месье д’Ожерон устало махнул рукой.

— Да, теперь всё кончено.

Но с этим капитан Блад никак не мог согласиться.

— Нельзя же безропотно класть голову под топор. Такие люди, как мы, не должны признавать себя побеждёнными.

— Для вас, живущего вне закона, всё возможно. Но для меня… здесь, на Тортуге, я представляю закон Франции; я должен служить ему и поддерживать его. И теперь, когда закон предъявил такое требование…

— Если бы я приехал на день раньше, требования закона были бы несколько иными.

Д’Ожерон сардонически усмехнулся.

— Вы воображаете, что, несмотря на всё, что я вам рассказал, вам бы удалось убедить этого хлыща в его глупости?

— Нет ничего, в чём бы нельзя было убедить человека, предъявив ему соответствующие аргументы должным образом.

— Я же говорил вам, что предъявил ему все возможные аргументы.

— Нет, не все, а только те, которые пришли вам в голову.

— Если вы имеете в виду, что мне следовало пригрозить пистолетом этому самовлюблённому фату…

— О, мой друг! Это же не аргумент, а принуждение. Все люди заботятся о своих интересах, а особенно те, кто, подобно шевалье де Сентонжу, любят обвинять в этом других. Ущемление его интересов могло бы его убедить.

— Возможно. Но что я знаю о его интересах?

— Подумайте! Разве вы только что не сказали мне, что он недавно женился на вдове Омера де Вейнака? Отсюда неизбежно вытекает его величайшая заинтересованность во французских колониях в Вест-Индии. Вы говорили ему в общем плане об испанских рейдах на поселения других народов. А вам следовало бы быть поконкретнее. Вы должны были подробно остановиться на возможности такого рейда на богатую Мартинику. Это заставило бы его задуматься. А теперь он уехал, и шанс потерян.

Но д’Ожерон не видел причин для сожалений об этой потерянной возможности.

— Его упрямство помешало бы ему даже испугаться. Он бы и слушать не стал. Последнее, что сказал мне Сентонж перед отплытием в Порт-о-Пренс…

— В Порт-о-Пренс?! — воскликнул капитан Блад, прерывая губернатора. — Он отплыл в Порт-о-Пренс?

— Да, это последний порт, который он намеревался посетить перед возвращением во Францию.

— Так, так, — задумчиво промолвил капитан. — Следовательно, он будет возвращаться через Тортугский пролив?

— Конечно. Иначе ему придётся огибать всю Эспаньолу.

— Тогда я, может быть, ещё не окончательно опоздал. Могу я перехватить его и попробовать на нём своё искусство убеждать?

— Вы только зря потеряете время, капитан.

— Вы слишком пессимистически настроены. Я обладаю великим даром внушения. Не теряйте надежды, друг мой, пока я не подвергну месье де Сентонжа испытанию.

Но для того чтобы пробудить в месье д’Ожероне надежду, требовалось нечто большее, нежели беспечные заверения. Тяжко вздыхая, он простился с капитаном Бладом, пожелав ему успеха в очередном предприятии, хотя он в этот успех ни на грош не верил.

Какую конкретную форму примет его очередное предприятие, капитан Блад ещё не знал, когда он, выйдя из губернаторского дома, отправился на борт своего великолепного сорокапушечного корабля «Арабелла», который во время его отсутствия стоял без дела отремонтированный, вооружённый и готовый к выходу в море. Однако капитана так захватила важность предстоящей задачи, что ещё до вечера, тщательно продумав план, он собрал в салоне «Арабеллы» военный совет, дав указания каждому из своих офицеров.

Хагторп и Дайк должны были оставаться на Тортуге и наблюдать за кораблями с сокровищами. Волверстону поручалось командование бывшим испанским флагманом «Марией Глориосой». Ему было приказано отплыть немедленно, и капитан снабдил его тщательными инструкциями особого рода. Ибервилю — французскому корсару — Блад поручил «Элизабет», приказав ему быть готовым к отплытию.

В тот же вечер, после захода солнца, «Арабелла» снялась с якоря и вышла из Кайоны под командованием Блада, имея на борту штурмана Питта и канонира Огла. За ней следовала «Элизабет». «Мария Глориоса» уже скрылась за горизонтом.

Идя против лёгкого восточного бриза, оба корсарских корабля на следующий вечер миновали мыс Пальмиш на северном побережье Эспаньолы. Поблизости от него, в том месте, где Тортугский пролив сужается до пяти миль между мысами Пальмиш и Португаль, Блад решил занять позицию для дальнейших действий.

Глава 3

К тому времени, когда «Арабелла» и «Элизабет» бросили якоря в уединённой бухточке у северного побережья Эспаньолы, «Беарнец» покидал Порт-о-Пренс. Резкие запахи этого города оскорбляли деликатные ноздри мадам де Сентонж, а так как богатым жёнам следует потакать, то шевалье сократил свой визит до минимума, несмотря на ущерб интересам королевства. Покончив наконец со своей миссией, месье де Сентонж с сознанием хорошо выполненного долга и с уверенностью, что заслужил похвалу маркиза де Лувуа, отплыл во Францию, переключив свои мысли с государственных дел на личные.

Из-за лёгкого ветра на траверсе[150] «Беарнец» продвигался так медленно, что обход вокруг мыса Сен-Никола в западном конце Тортугского пролива занял у него двадцать четыре часа. Таким образом, только на заходе солнца на следующий день после выхода из Порт-о-Пренса корабль вошёл в пролив.

Месье де Сентонж лениво развалился в кресле рядом с кушеткой, установленной на корме под навесом из коричневой парусины. На кушетке, обмахиваясь богато инкрустированным веером, возлежала красавица-креолка — мадам де Сентонж. В этой безупречно сложённой даме всё поражало великолепием, начиная с глубокого мелодичного голоса и кончая чёрными как смоль волосами, украшенными жемчугом. Она была довольна своим браком не меньше, чем её супруг, о чём свидетельствовал её неумолкающий смех, которым она воздавала должное остроумию шевалье.

Внезапно идиллию прервал капитан «Беарнца» месье Люзан — тощий, загорелый крючконосый субъект выше среднего роста, чьи осанка и манеры скорее напоминали солдата, чем моряка. Пройдя на корму, он протянул Сентонжу подзорную трубу.

— Взгляните-ка, шевалье. Там происходит что-то странное.

Месье де Сентонж медленно поднялся, и его взгляд устремился в указанном направлении. На расстоянии около трёх миль к западу белел парус.

— Корабль, — заметил шевалье. Взяв предложенную трубу, он отступил назад к поручням, на которые можно было опереть локоть и оттуда поле зрения было шире.

Через оптические стёкла отчётливо виднелся большой белый корабль с очень высокой кормой. Он направлялся к северу, против восточного бриза; на правом борту были заметны сверкающие золотом порты[151] двадцати четырёх орудий. На грот-мачте над белоснежными парусами развевался красно-золотой вымпел Кастилии, под которым было установлено распятие.

Шевалье опустил подзорную трубу.

— Испанский корабль, — сказал он. Ну, и что же вы нашли в нём странного, капитан?

— О, корабль, несомненно, испанский. Но когда мы впервые увидели его, он двигался на юг. А теперь он идёт за нами, подняв все паруса. Вот что странно.

— Ну, а дальше что?

— В этом-то всё и дело. — И, собравшись с духом, капитан продолжал: — Судя по вымпелу, это флагманское судно. Вы обратили внимание на его тяжёлое вооружение? Сорок восемь пушек, не считая носовых и кормовых орудий. А когда меня преследует подобный корабль, то мне хотелось бы знать причину.

— Неужели такая безделица может испугать вас, капитан? — рассмеялась мадам де Сентонж.

— Безусловно, когда имеешь дело с испанцами, мадам, — резко ответил Люзан. Он обладал вспыльчивым характером, и сомнение в его храбрости, которое он усмотрел в вопросе мадам де Сентонж, вывело его из себя.

Недовольный резкостью капитана шевалье стал изощряться в саркастических замечаниях, вместо того чтобы всерьёз задуматься над создавшимся положением. Взбешённый Люзан удалился.

Ночью ветер почти совсем стих, корабль еле двигался и на рассвете всё ещё находился в пяти-шести милях от мыса Португаль и выхода из пролива. При дневном свете экипаж «Беарнца» увидел, что большой испанский корабль следует за ними на том же расстоянии. Снова подробно рассмотрев его, капитан Люзан передал подзорную трубу своему помощнику.

— Что вы скажете об этом судне?

После тщательного изучения лейтенант доложил, что на корабле прибавили парусов, и что, судя по флажку на носовой стеньге[152], это флагман испанского адмирала маркиза Риконете.

Манипуляции с парусами убедили Люзана, что испанский корабль преследует цель догнать их.

Будучи опытным моряком, капитан знал, что в этих водах испанцам доверять не следует, поэтому он тотчас принял решение. Подняв все паруса и войдя в крутой бейдевинд, Люзан направил корабль к югу, надеясь найти убежище в одной из бухт на побережье Французской Эспаньолы[153]. Туда испанец, если он в самом деле преследует их, вряд ли осмелится сунуться, а тем более открыть там военные действия. К тому же этот манёвр послужит проверкой намерений предполагаемого противника.

Результат оправдал худшие ожидания Люзана. Огромный галеон сразу двинулся в том же направлении, держа нос по ветру. Было ясно, что он преследует «Беарнца» и догонит его раньше, чем они доберутся до видневшегося впереди зелёного берега, до которого оставалось ещё не менее четырёх миль.

Мадам де Сентонж, встревоженная в своей каюте непонятно чем вызванным внезапным креном на правый борт, с раздражением спросила, что вытворяет этот идиот капитан. Не чаявший души в своей супруге, шевалье в ночной рубашке, комнатных туфлях и наспех надетом парике поспешно выбежал наружу, чтобы выяснить причину.

— Значит, вам всё ещё не даёт покоя эта абсурдная идея? — осведомился месье де Сентонж. — Чепуха! Зачем этому испанцу преследовать нас?

— Лучше всё время задавать этот вопрос, чем дождаться ответа на него, — огрызнулся Люзан.

Но его непочтительность только усилила раздражение шевалье.

— Это же чушь! — продолжал бушевать Сентонж. — Бежать неизвестно от чего! Просто свинство беспокоить мадам де Сентонж такими младенческими страхами.

Терпение Люзана истощилось окончательно.

— Она будет гораздо сильнее обеспокоена, — усмехнулся он, — если эти младенческие страхи оправдаются. Мадам де Сентонж — красивая женщина, а испанцы есть испанцы.

В ответ послышались громкие восклицания самой мадам, присоединившейся к своему супругу. Её туалет лишь едва поддерживал приличия, ибо, спеша разузнать о происходящем, она только накинула шаль поверх ночной рубашки, предоставив остальное гриве глянцевых волос, прикрывавших её точёные плечи.

Услышанное ею замечание Люзана навлекло на последнего поток ругани, в процессе которого капитан был охарактеризован как жалкий трус и невоспитанный чурбан. Прежде чем мадам иссякла, шевалье подлил масла в огонь.

— Вы просто спятили, месье! Почему мы должны бояться испанского корабля, да ещё флагмана королевской эскадры? Ведь мы плывём под французским флагом, а Испания не воюет с Францией.

Люзан сдержал растущую злость, и постарался ответить как можно спокойнее.

— В этих водах, месье, невозможно сказать, с кем воюет Испания. Испанцы убеждены, что Бог создал Америку специально для их удовольствия. Я повторяю вам это с тех пор, как мы очутились в Карибском море.

Шевалье живо припомнил, что совсем недавно он, слышал от кого-то очень похожие слова. Но тут снова вмешалась мадам.

— Этот тип свихнулся от страха, — с презрением сказала она. — Ужасно, что такому человеку доверен корабль. Ему бы следовало распоряжаться на кухне.

Одному небу известно, что бы ответил капитан на это оскорбление и к каким бы это привело последствиям, если бы пушечный выстрел не избавил Люзана от необходимости отвечать и не изменил в тот же момент настроение участников сцены.

— Боже праведный! — завизжала мадам.

— Ventre dieu![154] — выругался её супруг.

Дама схватилась за сердце. Побелевший, как мел шевалье вовремя поддержал её. Стоящий на полуюте капитан, которого только что обвиняли в трусости, злорадно расхохотался.

— Вот вам и ответ, господа. В другой раз вы подумаете, прежде чем называть мои страхи младенческими, а мои распоряжения чушью.

Вслед за этим Люзан повернулся к ним спиной, чтобы отдать приказ подбежавшему к нему лейтенанту. Тотчас же послышался свисток боцманской дудки, а на корме вокруг Сентонжа и его супруги началась суматоха — бежавшие отовсюду матросы поспешно выстраивались, чтобы выполнить команду капитана. Наверху быстро устанавливали сети, предназначенные для того, чтобы задерживать обломки рангоута[155], которые могли упасть вниз во время боя.

Испанцы выстрелили ещё два раза и после небольшой паузы дали мощный бортовой залп, прозвучавший подобно грому.

Шевалье с беспомощным видом поддерживал свою бледную и дрожащую супругу, которая была не в состоянии удержаться на ногах.

Пожалевший её Люзан, чья злость моментально улетучилась, попытался успокоить бедняг.

— Сейчас они только зря тратят порох. Обычное испанское хвастовство. А как только они подойдут на расстояние выстрела, мы откроем ответный огонь. Мои канониры уже получили приказ.

Но эта фраза вместо успокаивающего воздействия только увеличила бешенство и растерянность шевалье.

— Боже мой! Какой ещё ответный огонь?! Бросьте и думать об этом! Вы не можете вступать в бой!

— Не могу? Посмотрим!

— Но ведь вы не имеете права открывать военные действия, когда на борту находится мадам де Сентонж.

— Вы что, смеётесь? — возмутился Люзан. — Даже если бы на борту находилась королева Франции, я был бы обязан защищать мой корабль! К тому же у меня нет выбора. Нас догонят прежде, чем мы доберёмся до гавани, а я вовсе не уверен, что даже там мы окажемся в безопасности.

Шевалье затопал ногами от гнева.

— Так что же, значит, эти испанцы — обыкновенные бандиты?

Раздался новый залп, не настолько близкий, чтобы причинить вред кораблю, но вполне достаточный для того, чтобы усилить панику месье и мадам де Сентонж.

Люзан не обращал на них внимания. Помощник схватил его за руку, указывая на запад. Капитан быстро поднёс к глазам подзорную трубу.

На расстоянии мили по правому борту, на полпути между «Беарнцем» и испанским флагманом, виднелся большой красный сорокапушечный корабль, который, идя под всеми парусами, огибал мыс на побережье Эспаньолы. В его кильватере следовал второй корабль, немного поменьше первого. На них не было флагов, что увеличило мрачные предчувствия Люзана, подозревавшего, что это новые враги. Он с облегчением увидел, что они ложатся на левый борт, двигаясь в сторону испанца, вокруг которого ещё не рассеялся дым последнего залпа.

Воспользовавшись лёгким утренним ветерком, вновь прибывшие зашли к испанскому кораблю с наветренной стороны и устремились к нему, словно ястребы, завидевшие цаплю, открыв огонь из носовых пушек.

Сквозь постепенно рассеивающуюся дымовую завесу испанцы, очевидно, разглядели новых противников. Тотчас же полдюжины бортовых орудий галеона дали новый залп, вновь скрывший корабль белыми клубами дыма. Но, видимо, из-за чрезмерной поспешности выстрелы не достигли цели, так как оба неизвестных корабля, не получив никаких повреждений, некоторое время шли прежним курсом, потом легли на правый борт и одновременно дали ответный бортовой залп по испанцу.

«Беарнец» по приказу Люзана, несмотря на протесты месье де Сентонжа, начал замедлять ход, пока не остановился с безжизненно повисшими парусами, внезапно превратившись из актёра в этой морской драме в зрителя.

— Что вы стоите, месье? — кричал Сентонж. — Воспользуйтесь случаем и попытайтесь добраться до гавани.

— Пока другие будут сражаться вместо меня?

— Но у вас на борту дама, — напустился на него шевалье. — Мадам де Сентонж необходимо доставить в безопасное место.

— Сейчас она и так в безопасности. А мы здесь можем понадобиться. Вы только что обвинили меня в трусости, а теперь сами убеждаете меня превратиться в труса. Ради мадам де Сентонж я вступлю в бой только в случае крайней необходимости. Но к этому мы должны быть готовы в любой момент.

Капитан говорил настолько решительно, что Сентонж не осмелился настаивать. Возложив все свои надежды на посланных Богом неожиданных спасителей, шевалье, стоя на комингсе[156], пытался следить за ходом сражения, гремевшего в западном направлении. Но ничего нельзя было разглядеть за огромной дымовой завесой, растянувшейся почти на две мили. Некоторое время оттуда ещё доносился грохот пушек. Потом наступила тишина, и через несколько минут с южной стороны облака дыма, точно призраки, появились два корабля. Их корпуса и оснастка различались всё отчётливей. В тот же момент в центре облака появилось розовое пятно, постепенно принимавшее оранжевый оттенок, пока рассеивающийся дым не позволил рассмотреть очертания судна, охваченного пламенем.

— Испанский флагман горит, — возвестил с полуюта Люзан, успокоив наконец несчастного шевалье. — Сражение окончено.

Глава 4

Глядя в подзорную трубу, Люзан увидел, что один из кораблей-победителей лёг в дрейф и спустил шлюпки, которые бороздили море в районе недавнего боя. Второй, больший корабль, покинув поле битвы без видимых повреждений, направился на восток, двигаясь против ветра в сторону «Беарнца»; его красный корпус и золочёный нос сверкали под лучами утреннего солнца. Флага на нём до сих пор не было, и это возобновило мрачное предчувствие месье де Сентонжа, уничтоженное было исходом сражения.

Поднявшись со своей ещё полуодетой супругой на полуют, он осведомился у Люзана, благоразумно ли стоять на месте, когда к ним приближается корабль неизвестного происхождения.

— Но разве он не доказал нам свою дружбу, вызволив нас из беды? — возразил капитан.

Мадам де Сентонж ещё не простила Люзану его прямоту.

— Вы слишком много на себя берёте, — враждебно заметила она. — Мы знаем только, что этот корабль уничтожил испанский галеон. Как вы можете быть уверены, что это не пираты, для которых каждый корабль — добыча! Откуда вы знаете, что, лишившись из-за пожара этого испанца, они не намереваются получить компенсацию за наш счёт?

Люзан неприязненно взглянул на неё.

— Я знаю только то, — резко ответил он, — что этот корабль превосходят нас как в парусах, так и в вооружении. Если они собираются гнаться за вами, то бегство нас не спасёт. К тому же в таком случае за нами устремились бы оба корабля. Так что мы без страха можем поступить согласно правилам учтивости.

Аргументы капитана оказались весьма убедительными, и «Беарнец» остался на месте, дожидаясь неизвестного корабля, движущегося вперёд и подгоняемого свежеющим бризом. На расстоянии четверти мили он лёг в дрейф и спущенная шлюпка быстро заскользила по направлению к французскому судну. На борт «Беарнца» по верёвочной лестнице вскарабкался высокий человек в элегантном чёрном с серебром костюме. Можно было подумать, что он прибыл прямо из Версаля или с Аламеды[157], а не с палубы корабля, только что побывавшего в бою.

Подойдя к весьма небрежно одетым месье и мадам де Сентонж, величавый джентльмен так низко им поклонился, что локоны парика закрыли ему лицо, а красное перо на шляпе коснулось палубы.

— Я явился, — заговорил он на довольно беглом французском языке, — чтобы принести вам свои поздравления и убедиться перед отплытием, что вам не требуется помощь и что вы не получили повреждений, прежде чем мы имели честь вмешаться и уничтожить этих испанских разбойников.

Эта галантная учтивость покорила всех, особенно мадам де Сентонж. Поблагодарив своего спасителя, она, в свою очередь, поинтересовалась, не нанесли ли испанцы ущерба его кораблям.

Неизвестный джентльмен успокоил их, ответив, что они отделались только несколькими повреждениями на левом борту большего корабля, но такими незначительными, что о них не стоит и говорить. Из людей вообще никто не получил даже царапины.

Бой длился недолго и в какой-то мере не оправдал его надежд, так как он рассчитывал заполучить этот великолепный галеон в качестве приза. Однако его планы разрушил выстрел, случайно взорвавший пороховой погреб. Часть испанской команды подобрал его корабль, а второе судно всё ещё занималось спасательными работами.

— В результате от флагмана испанского адмирала, как видите, осталось очень немного, а скоро море поглотит и это.

Спустившись в салон вместе с элегантным джентльменом, французы выпили за своевременное появление избавителя, спасшего их от неописуемых бедствий. Однако незнакомец ни единым намёком не уточнил свою личность и национальность, хотя по его акценту они догадались, что он англичанин. Наконец Сентонж решил добраться до цели окольным путём.

— На вашем корабле нет флага, месье, — заметил он, когда они выпили.

Смуглый джентльмен весело рассмеялся.

— Говоря откровенно, месье, я принадлежу к тем, которые плавают под любым флагом, какой потребуют от них обстоятельства. Конечно, к вам лучше было бы приблизиться под французским вымпелом, но в спешке я об этом не подумал. Всё равно, вы едва ли приняли бы меня за врага.

— Значит, вы плавали под разными флагами? — недоуме́нно переспросил сбитый с толку шевалье.

— Совершенно верно. А сейчас я плыву на Тортугу и очень спешу, так как мне нужно собрать людей и корабли для экспедиции на Мартинику.

Глаза мадам де Сентонж округлились от удивления.

— Для экспедиции на Мартинику? Но с какой целью?

Её вмешательство как будто застало незнакомца врасплох. Подняв брови, он слегка улыбнулся.

— Появились сведения, что испанцы готовят эскадру для рейда на Сан-Пьер. Гибель флагмана, который я сжёг, может отсрочить их приготовления и дать нам больше времени, на что я и надеюсь.

Щёки мадам внезапно побледнели, а пышная грудь начала бурно вздыматься.

— Вы сказали, что испанцы готовят рейд на Мартинику?

— Невозможно, месье, — вмешался шевалье, взволнованный не меньше своей супруги. — Очевидно, к вам поступила ложная информация. Ведь это же акт войны, а между Францией и Испанией сейчас мир.

Тёмные брови незнакомца снова приподнялись. Он явно забавлялся их простодушием.

— Акт войны? Возможно. А разве сегодняшнее нападение флагмана испанцев на французский корабль не было актом войны? Чем бы помог вам мир, существующий в Европе, если бы вас потопили в Вест-Индии?

— У Испании немедленно потребовали бы отчёта.

— И она тут же бы предоставила его вместе с исчерпывающими извинениями и лживыми россказнями о происшедшей ошибке. Но разве это подняло бы ваш корабль на поверхность или воскресило бы вас, чтобы вы могли разоблачить лживость государственных мужей Кастилии, покрывающих преступления? Разве та же история не повторялась после каждого испанского налёта на поселения других народов?

— Но не за последнее время, месье… — возразил Сентонж.

— Настолько обнаглеть, чтобы напасть на Мартинику, — добавила мадам.

Джентльмен в чёрном с серебром выразительно пожал плечами.

— Испанцы называют этот остров Мартинико, мадам. Не забывайте, Испания уверена в том, что Бог создал Новый Свет специально для её прибылей, и что небеса одобряют все меры, направленные против посягательств на её права.

— Разве я не говорил вам то же самое, шевалье? — вмешался Люзан. — Ведь это почти те же слова, что я сказал вам сегодня утром, когда вы не верили, что испанец может напасть на нас.

Голубые глаза смуглого незнакомца с одобрением взглянули на французского капитана.

— Разумеется, сразу поверить в это не так легко. Но теперь, я думаю, у вас есть все доказательства того, что в Карибском море Испания не уважает никакого флага, кроме своего собственного, если только её не принудить, к этому силой. Поселенцы из других стран знают по опыту, как реагируют испанцы на их присутствие здесь. Нет нужды перечислять примеры налётов, грабежей и массовых убийств. Если теперь настала очередь Мартиники, то можно только удивляться, что этого не произошло раньше, ибо на этом острове есть чем поживиться, а Франция не имеет в Вест-Индии вооружённых сил, могущих противостоять этим конкистадорам. К счастью, мы всё ещё существуем. Если бы не мы…

— Если бы не вы? — прервал его Сентонж. Его голос стал внезапно резким. — О ком вы говорите, месье? Кто вы такой?

Вопрос, казалось, удивил незнакомца. Несколько секунд он с недоумением рассматривал присутствующих, а когда он заговорил, то его ответ, хотя и подтвердил подозрения шевалье и уверенность Люзана, тем не менее прозвучал для Сентонжа как гром среди ясного неба.

— Разумеется, я говорю о Береговом братстве. О корсарах, месье. — И он добавил явно не без гордости. — Я — капитан Блад.

С отвисшей от неожиданности челюстью, Сентонж тупо уставился на смуглое улыбающееся лицо доблестного флибустьера, которого он считал мёртвым.

Оставаясь верным своему долгу, он должен был бы заковать этого человека в кандалы и доставить во Францию в качестве пленника. Но подобный акт являлся бы не только чёрной неблагодарностью — он просто неосуществим из-за присутствия под боком двух тяжело вооружённых корсарских кораблей. Более того, получив хороший урок, месье де Сентонж понимал, что такой поступок был бы величайшей глупостью.

Он живо припомнил представленные ему сегодня утром доказательства хищничества испанцев и активной деятельности пиратов, которую, глядя на догоравший на расстоянии двух миль флагман, никак нельзя было не признать благотворной. Доказательства того и другого содержались также в новостях о нависшей над Мартиникой угрозе испанского рейда и намерениях флибустьеров защитить остров, чего не в состоянии была сделать Франция.

Учитывая всё это, а в особенности историю с Мартиникой, грозившую вернуть шевалье, ставшего одним из богатейших людей во Франции, к первоначальному состоянию, становилось ясно, что всеведущий месье де Лувуа на сей раз дал маху. Это было продемонстрировано настолько убедительно, что Сентонж начал сознавать необходимость взять на себя последствия этой демонстрации.

Отзвуки тяжких размышлений и эмоций явственно слышались в голосе шевалье, когда он, всё ещё устремив бессмысленный взгляд на капитана Блада, воскликнул:

— Вы — тот самый морской разбойник?!

Однако Блад, казалось, нисколько не обиделся.

— О да, но весьма благодетельный разбойник, — улыбнулся он. — Благодетельный для всех, кроме испанцев.

Мадам де Сентонж вне себя от волнения резко повернулась к мужу, судорожно сцепив руки. От этого движения шаль соскользнула с её плеч, сделав её прелести ещё более доступными для обозрения. Но она не обратила на это внимания, так как в критический момент правила приличия потеряли для неё всякое значение.

— Шарль, что ты намерен делать?

— Что делать? — тупо переспросил её супруг.

— Распоряжения, которые ты оставил на Тортуге, могут разорить меня и…

Шевалье поднял руку, чтобы предупредить дальнейшие эгоистические откровения мадам. Какие бы меры он ни принял, они должны быть продиктованы только интересами его повелителя, короля Франции.

— Я всё понимаю, дорогая. Мой долг совершенно ясен. Сегодня утром мы получили полезный урок. К счастью, ещё не слишком поздно.

Издав глубокий вздох облегчения, мадам повернулась к капитану Бладу.

— Вы уверены, месье, что ваши корсары смогут обеспечить безопасность Мартиники?

— Совершенно уверен, мадам, — сразу же ответил Блад. — Бухта Сен-Пьера окажется мышеловкой для испанцев, если они будут настолько опрометчивы, что залезут туда. А добыча с их кораблей с лихвой окупит все расходы экспедиции.

И тогда Сентонж расхохотался.

— Ах, да, теперь я всё понимаю, — сказал он. — Ведь испанские корабли — богатейший приз. Только не сочтите это насмешкой, месье. Надеюсь, я не оскорбил вас?

— Что вы, месье, нисколько, — улыбнулся капитан Блад и поднялся с кресла.

— Ну, разрешите откланяться. Бриз свежеет, и я должен этим воспользоваться. Если ветер не переменится, то я к вечеру буду на Тортуге.

Он склонился перед мадам де Сентонж, собираясь поцеловать ей руку, когда шевалье дотронулся до его плеча.

— Одну минуту, месье. Составьте мадам компанию, пока я напишу письмо, которое вы доставите губернатору Тортуги.

— Письмо? — Капитан Блад прикинулся удивлённым. — Вы хотите сообщить ему о той незначительной услуге, которую мы вам оказали? Право, месье, не стоит беспокоиться…

Несколько секунд месье де Сентонж неловко молчал.

— Я… я должен сообщить губернатору ещё кое-что, — вымолвил он наконец.

— Ну, если это нужно лично вам, тогда другое дело. Я к вашим услугам.

Глава 5

Добросовестно исполнив обязанности курьера, капитан Блад в тот же вечер вручил губернатору Тортуги письмо от шевалье без всяких комментариев.

— От шевалье де Сентонжа? — задумчиво нахмурился месье д’Ожерон. — Интересно, что в нём говорится.

— Быть может, я догадываюсь, — сказал капитан Блад. — Но к чему предположения, когда письмо перед вами? Прочтите его, и мы всё узнаем.

— Но при каких обстоятельствах к вам попало это письмо?

— Прочитайте его. Возможно, это избавит меня от лишних объяснений.

Д’Ожерон сломал печать и развернул послание. С недоумением он прочитал официальное извещение об отмене представителем французского королевства приказов, оставленных им на Тортуге и касающихся полного прекращения торговли с корсарами. Месье д’Ожерону рекомендовалось поддерживать с флибустьерами ранее существующие отношения вплоть до получения новых указаний из Франции, которые, по мнению шевалье, ни в коем случае не изменят положения вещей. Месье де Сентонж был убеждён, что когда он представит месье де Лувуа подробный отчёт о ситуации в Вест-Индии, то его превосходительство сочтёт нецелесообразным проведение в жизнь в настоящее время своих указов против корсаров.

Месье д’Ожерон не мог прийти в себя от изумления.

— Но как вам удалось совершить подобное чудо с этим упрямым тупицей?

— Как я уже говорил вам, убедительность любого аргумента зависит от того, как его преподнести. Вы и я говорили месье де Сентонжу одно и то же, но вы сказали это словами, а я главным образом действием. Зная, что дурака можно научить только на горьком опыте, я снабдил его этим опытом. — И Блад во всех подробностях описал морской бой, разразившийся сегодня утром у северного побережья Эспаньолы.

Губернатор слушал, поглаживая подбородок.

— Да, — медленно произнёс он, когда рассказ был окончен. — Это, конечно, весьма убедительно. А припугнуть его рейдом на Мартинику и возможной потерей недавно приобретённого состояния было великолепной мыслью. Но не преувеличиваете ли вы немного свою проницательность, друг мой? Не забывайте о том, что только благодаря удивительному совпадению испанский галеон возымел намерение напасть на «Беарнца» как раз в том месте и в то время. Ведь это было для вас немалой удачей.

— Совершенно верно, — согласился Блад.

— А вы не знаете, что за корабль вы сожгли и потопили и какой осёл им командовал?

— Конечно знаю. Это была «Мария Глориоса», флагманский корабль испанского адмирала маркиза Риконете.

— «Мария Глориоса»? — с удивлением переспросил д’Ожерон. — Но ведь вы захватили её в Сан-Доминго и прибыли сюда на ней, когда доставили корабли с сокровищами.

— Вот именно. Поэтому я и использовал её для небольшой демонстрации испанской низости и корсарской доблести. Ею командовал Волверстон, а на борту находилось лишь столько человек, сколько требовалось для управления кораблём и для стрельбы из шести пушек, которыми я решил пожертвовать.

— Боже мой! Вы хотите сказать, что всё это было простой комедией?

— Сыгранной в основном за дымовой завесой, возникшей во время сражения. Она была совершенно непроницаема. Мы организовали её при помощи выстрелов из пушек, заряженных только порохом, а слабый ветерок лишь сослужил нам службу. В разгар инсценированной битвы Волверстон поджёг корабль и под покровом дымовой завесы перешёл на борт «Арабеллы» вместе со своим экипажем.

— И ваш обман прошёл незамеченным? — воскликнул губернатор.

— Как видите.

— Значит, вы намеренно сожгли этот великолепный испанский корабль?

— Да, для пущей убедительности. Можно было бы просто обратить его в бегство, но это не произвело бы такого эффекта.

— Но потери! Господи, какие потери!

— Вы ещё недовольны? По-вашему, успеху смелого предприятия может способствовать скаредность? Взгляните ещё раз на письмо. Ведь это, по сути дела, правительственная грамота, разрешающая торговые операции, запрещённые недавним указом. Вы думаете, что её можно было добыть с помощью красивых, слов? Такой способ вы уже попробовали и знаете, что из этого вышло. — И Блад похлопал по плечу низенького губернатора. — Давайте перейдём к делу. Теперь я могу продать вам свои пряности и предупреждаю, что потребую за них хорошую цену — не меньшую, чем за три испанских корабля.

Избавление

Глава 1

Более года прошло с тех пор, как Натаниэль Хагторп вместе с Питером Бладом бежал с острова Барбадос. Однако тоска не покидала Хагторпа — достойного джентльмена, ставшего по воле судьбы корсаром, так как его младший брат Том по-прежнему томился в неволе.

Оба брата участвовали в мятеже Монмута, попали в плен после битвы при Седжмуре[158] и были приговорены к повешению. Однако приговор изменили, в результате чего они вместе с другими повстанцами были сосланы на плантации на Барбадос и проданы в рабство жестокому полковнику Бишопу. Но к тому времени, когда Блад организовал побег с острова, Тома Хагторпа уже там не было.

Однажды на Барбадос с визитом к Бишопу явился полковник сэр Джеймс Корт, представляющий на Невисе[159] губернатора Подветренных островов[160]. Сэра Джеймса сопровождала жена — изящная, строптивая и зловредная особа, чересчур молодая, чтобы составить подобающую пару пожилому сэру Джеймсу. Вознесённая выгодным браком над людьми своего круга, она столь ревностно охраняла своё положение знатной дамы, что могла бы смутить любую герцогиню.

Очутившись в Вест-Индии, леди Корт с вызывающей медлительностью привыкала к новым условиям и особое неудовольствие проявляла по поводу отсутствия в её распоряжении белого грума, который сопровождал бы её в выездах. Ей казалось невозможным, чтобы леди её ранга выезжала бы в сопровождении черномазого.

Однако, как она ни возмущалась, Невис не мог предоставить ей никого больше. Хотя здесь находился крупнейший рынок в Вест-Индии, но живой товар он ввозил только из Африки. Поэтому остров был вычеркнут государственным секретарём из списка мест, куда подлежали ссылке осуждённые бунтовщики. Леди Корт решила, что дело можно исправить при визите на Барбадос, к несчастью для Тома Хагторпа, её ищущий взгляд с восхищением задержался на его по-юношески гибкой полуобнажённой фигуре, когда он трудился на плантации сахарного тростника. Она запомнила его, и до тех пор не давала покоя сэру Джеймсу, пока он не купил этого раба. Полковник Бишоп оказался сговорчив, так как для него все невольники были одинаковыми, а этот парень, будучи слишком молодым, не представлял на плантациях большой ценности.

Хотя расставание с братом огорчило Ната, всё же он радовался, что Том сможет избежать бича надсмотрщика. Фортуна довела братьев до такого отчаянного положения, что, родившись джентльменами, они рассматривали должность грума у жены вице-губернатора Невиса как продвижение по службе. Поэтому Нат Хагторп, уверенный в улучшении условий жизни брата, не очень горевал о разлуке с ним. Но после побега с Барбадоса мысли о брате, всё ещё томящемся в рабстве, стали причинять ему невыразимые страдания.

Однако надеждам Тома Хагторпа, что его положение улучшится с переменой хозяев, не суждено было оправдаться. Мы только не знаем, как разворачивались события, но, судя по тому, что выяснилось о леди Корт впоследствии, можно с полным правом предположить, что она тщетно пробовала на миловидном юноше чары своих длинных узких глаз. Короче говоря, повторилась история Иосифа и жены Потифара[161], в результате чего взбешённая леди отказалась от своего белого слуги, жалуясь, что он неловок, обладает дурными манерами и ведёт себя неподобающим образом.

— Я предупреждал вас, — устало произнёс сэр Джеймс, ибо требования его супруги непомерно росли и уже начали утомлять его, — что он по рождению джентльмен и, естественно, должен противиться подобной деградации. Лучше было бы оставить его на плантации.

— Ну так можете отправить его туда, — заявила леди Корт. — Мне не нужен этот негодяй.

Таким образом, отстранённый от дела, для которого он был куплен, Том снова очутился на сахарных плантациях под бичами надсмотрщиков, не менее жестоких, чем у полковника Бишопа, в компании высланных из Англии воров и бандитов.

Конечно, его брат не мог знать об этом, иначе он беспокоился бы о его судьбе гораздо больше и ещё сильнее жаждал бы освободить его из неволи. Он и так постоянно заговаривал о нём с Питером Бладом.

— Нельзя быть столь нетерпеливым, — отвечал ему капитан, сознавая практическую неосуществимость просьб Ната Хагторпа. — Если бы Невис был испанским поселением, тогда бы мы не стали с ним церемониться. Но мы ещё не объявили войну английским судам и владениям. Это полностью бы погубило наше будущее.

— Будущее? Разве у нас есть будущее?!? — сердился Хагторп. — Ведь мы же вне закона.

— Возможно. Но мы действуем только как враги Испании. Мы не hostis humani generis[162], и, пока мы не стали таковыми, не следует оставлять надежды, что в один прекрасный день наше изгнание закончится. Я не хочу рисковать нашим будущим, высаживаясь на Невис с оружием в руках, даже ради спасения твоего брата.

— Значит, он должен томиться там до самой смерти?

— Нет, нет. Я обязательно найду выход. Но мы должны быть благоразумными и ждать.

— Чего?

— Случая. Я очень верю в случай. Он никогда не подводил меня и вряд ли подведёт в дальнейшем. Но его не следует торопить. Просто положись на него, какполагаюсь я, Нат.

Наконец вера Питера Блада была вознаграждена. Случай, на который он рассчитывал, неожиданно представился после его удивительного приключения в Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико.

Известие о том, что капитан Блад был пойман испанцами и покончил счёты со своей грешной жизнью на виселице на берегу Сан-Хуана, распространилось со скоростью урагана по всему Карибскому морю — от Эспаньолы до Мэйна[163]. В каждом испанском поселении праздновали победу над одним из самых страшных врагов Испании, постоянно препятствующим её хищническим действиям. По той же причине среди английских и французских колонистов, которые, по крайней мере тайно, всегда поддерживали корсаров, царило скрытое уныние.

Несомненно, должно было пройти немало времени, прежде чем выяснится, что корабли с сокровищами, отплывшие из Сан-Хуана под конвоем флагмана эскадры маркиза Риконете, бросили якорь не в Кадисской бухте[164], а в Тортугской гавани и что флагманским кораблём командовал не испанский адмирал, а капитан Блад, в то время как труп его преступного двойника болтался на виселице. Но до того как правда выплывает на свет Божий, Блад со свойственной ему предусмотрительностью решил извлечь все выгоды из авторитетных сообщений о его кончине. Он понимал, что ему нельзя терять время, если он хотел воспользоваться ослаблением бдительности в Новой Испании. Поэтому капитан вскоре покинул цитадель флибустьеров на Тортуге, намереваясь произвести очередной рейд на побережье Мэйна.

Блад вышел в море на «Арабелле», но вдоль её ватерлинии[165] красовалась белая широкая полоса, несколько скрадывающая бросающийся в глаза красный корпус, а на кормовом подзоре виднелась надпись «Мария Моденская»[166], компенсирующая этим ультра-стюартовским названием отчётливо заметное испанское происхождение корабля. С бело-сине-красным вымпелом Соединённого Королевства на грот-мачте они зашли на Сент-Томас[167] якобы за пищей и водой, а в действительности для того, чтобы узнать последние новости. Среди этих новостей центральное место занимало пребывание на Сент-Томасе мистера Джеффри Корта, оказавшееся тем самым случаем, которого с таким нетерпением ожидал Натаниэль Хагторп, и на который рассчитывал капитан Блад.

Глава 2

По изумрудной воде, сверкающей под лучами утреннего солнца, скользила лодка с четырьмя неграми-гребцами, лоснящимися от пота. В лодке восседал мистер Джеффри Корт, самодовольного вида джентльмен в золотистом парике и нарядном, расшитом серебром камзоле из розово-лиловой тафты.

Когда лодка причалила к высокому борту корабля, мистер Корт поднялся по забортному трапу на палубу, обмахиваясь шляпой с пером и призывая небо в свидетели, что он не в состоянии терпеть эту проклятую жару. Повелительным тоном он потребовал проводить его к капитану этого мерзкого судна.

Подобные эпитеты являлись всего лишь привычными выражениями мистера Корта. Палуба, на которой он стоял, была надраена до чистоты хлебной доски, медные поручни, люковые крышки и блоки блестели, словно золотые, мушкеты в стойке у грот-мачты не могли стоять ровнее и на королевском судне, а все снасти были уложены с не меньшей аккуратностью, чем туалеты в дамском гардеробе.

Матросы, прохлаждавшиеся на шкафуте и полубаке, большинство из которых было одето только в полотняные рубахи и коленкоровые штаны, наблюдали за надменным джентльменом с неприкрытым весельем, на которое он, по счастью, не обратил внимания.

Негр-стюард проводил Джеффри Корта по тёмному коридору к главной каюте на корме, поразившей его своими размерами и роскошью. Там, за столом, покрытым белоснежной скатертью и сверкающим хрусталём и серебром, сидели трое мужчин. Один из них, худощавый, высокий, с загорелым ястребиным лицом, обрамлённым локонами чёрного парика, в элегантном чёрном с серебряным шитьём костюме, поднялся навстречу гостю. Внешность двух других, продолжавших сидеть, была не столь импозантна, но также привлекала к себе внимание. Это были штурман Джереми Питт, молодой и изящный блондин, и Натаниэль Хагторп — более старший по возрасту, широкий в плечах и мрачный на вид.

Наш джентльмен нисколько не утратил своей надменности, очутившись под пристальным взглядом трёх пар глаз. Тем же самоуверенным тоном он осведомился насчёт курса «Марии Моденской», а затем счёл возможным снизойти до объявлений причины своего любопытства.

— Меня зовут Корт. Джеффри Корт, к вашим услугам, сэр. Я намерен как можно скорее добраться до Невиса, которым управляет мой двоюродный брат.

Это заявление явилось сенсацией для всех присутствующих. У всех троих захватило дух, а Хагторп воскликнул: «Боже мой»! — и так побледнел, что это было заметно, несмотря на то, что он сидел спиной к высоким кормовым окнам. Однако мистер Корт был чересчур занят собственной персоной, чтобы обращать внимание на других.

— Я — кузен сэра Джеймса Корта, который представляет на Невисе губернатора Подветренных островов. Вы, разумеется, слышали о нём.

— Конечно, — подтвердил Блад.

Хагторп больше не мог терпеть.

— Вы хотите, чтобы мы доставили вас на Невис?! — воскликнул он с такой горячностью, которая могла бы быть замечена любым другим, но не столь ограниченным человеком.

— Да, если ваш курс лежит в этом направлении. А со мной произошло вот что. Я отплыл из дому на старой, прогнившей посудине, чтоб ей провалиться! Как только погода ухудшилась, проклятое корыто начало разваливаться на куски. Швы у него разошлись, и дно стало протекать, как дуршлаг. Мы были вынуждены искать спасения в этой гавани. Смотрите, вон эта красавица стоит на якоре. Провалиться мне на этом месте, если она когда-нибудь сможет выйти в море. Надо же мне было выбрать такую развалину!

— Так вы торопитесь на Невис? — спросил Блад.

— Страшно тороплюсь, чтоб мне сгореть! Меня там ожидают с прошлого месяца.

— Чёрт возьми, вам ужасно повезло, сэр, — хриплым от волнения голосом сказал Хагторп. — Невис — наш следующий пункт захода.

— Чтоб мне провалиться! Неужели?

Мрачноватая улыбка озарила смуглое лицо Блада.

— Да, по странному совпадению это так, — подтвердил он. — Мы снимаемся с якоря в восемь склянок, и, если ветер не изменится, то завтра утром мы бросим якорь в Чарлзтауне[168].

— Какая удача, чтоб мне пропасть! — воскликнул мистер Корт, просияв от радости. — Судьба начинает возмещать мне былые невезения. Сейчас же прикажу перенести сюда мои вещи. — И он величественно добавил: — Плата за проезд — на ваше усмотрение.

Сделав не менее величественный жест утопавшей в кружевах рукой, Блад ответил:

— Об этом не стоит беспокоиться. Вы останетесь выпить чего-нибудь с нами?

— С большим удовольствием, капитан… — Джеффри Корт сделал паузу, ожидая, что ему назовут имя, но Блад как будто не обратил на это внимания. Он отдал приказ стюарду.

Принесли ром, лимоны и сахар. Великолепный пунш поднял настроение у всех присутствующих, за исключением Хагторпа, который сидел с глубоко задумчивым видом. Но как только мистер Корт удалился, он вскочил с места и стал горячо благодарить Блада за те скрытые мысли, которые побудили его с такой готовностью взять неожиданного пассажира.

— Я же говорил, что тебе надо довериться случаю, который нам рано или поздно представится. Поэтому благодари не меня, Нат, а фортуну, подбросившую нам Джеффри Корта из своего рога изобилия. — И Блад, смеясь, передразнил будущего пассажира: — «Плата за проезд — на ваше усмотрение». На твоё усмотрение, Нат! И мне кажется, что расплачиваться должен будет не кто иной, как сэр Джеймс Корт.

Глава 3

В тот момент, когда мистер Джеффри Корт наслаждался утренним пуншем, его кузен сэр Джеймс, высокий, худощавый человек лет пятидесяти, столь же крепкий телом, сколь нерешительный духом, завтракая, разбирал почту, пришедшую из Англии. Письма дошли с большим опозданием, так как доставивший их корабль был задержан и сбит с курса штормами, увеличив плавание на два месяца.

Высыпав письма из почтового мешка на стол, сэр Джеймс бегло их просмотрел. Внимание его задержал пакет, несколько больший, чем другие. Прочитав адрес на нём, сэр Джеймс нахмурился, и его густые седеющие брови сошлись на переносице. Некоторое время он медлил, потирая подбородок костлявой загорелой рукой, потом внезапно и решительно сломал печать и разорвал обёртку. На стол упал изящного вида томик в тонком пергаментном переплёте с золотым тиснением на корешке и с надписью золотом на обложке: «Стихотворения сэра Джона Саклинга»[169].

Презрительно хмыкнув, сэр Джеймс столь же презрительно отшвырнул книгу. Падая, она раскрылась, и сэр Джеймс увидел нечто, сделавшее выражение его лица более внимательным. Он снова взял книгу. Пергамент отлепился от внутренней стороны переплёта и слегка отогнулся в сторону, а когда сэр Джеймс потянул за него, он тотчас отстал от картона. Между картоном и пергаментом был скрыт сложенный лист бумаги.

Сэр Джеймс всё ещё держал в руках этот лист, когда минут через десять в комнату быстро вошла элегантная женщина, которая по возрасту годилась сэру Джеймсу в дочери, но тем не менее являлась его женой.

Она была среднего роста, с девически стройной фигурой, с ясными глазами и нежным цветом лица, на котором не наложил отпечатка тропический климат. На ней был костюм для верховой езды, лицо прикрывала широкополая шляпа, рука сжимала хлыст.

— Я должна поговорить с вами, — заявила леди Корт. Её мелодичный голос портили резкие нотки.

Сидящий лицом к окну сэр Джеймс не повернулся на шум шагов. При звуке голоса жены он уронил салфетку на томик стихов.

— В таком случае королевские дела могут убираться к дьяволу, — сказал он, всё ещё не оборачиваясь.

— Вы занимаетесь королевскими делами за завтраком? — Её тон стал ещё более резким. — Неужели вы обязательно должны насмехаться надо мной, сэр?

— Не обязательно, — спокойно, даже вяло ответил сэр Джеймс. — Мне приходится прибегать к этому лишь тогда, когда вы говорите со мной подобным тоном.

— Меня не интересуют причины.

Леди Корт обошла стол, чтобы глядеть мужу в лицо. Её тонкие руки в перчатках сжимали хлыст, чувственные губы капризно скривились, острый подбородок агрессивно выпятился вперёд.

— Меня оскорбили, — заявила она.

Сэр Джеймс мрачно смотрел на неё.

— Естественно, — наконец промолвил он.

— Что значит «естественно»?

— Разве это ни случается с вами каждый раз, как только вы выезжаете верхом?

— Разумеется, так как вы не делаете ничего, чтобы положить этому конец.

Сэр Джеймс уклонялся от дискуссии. Он вообще предпочитал избегать споров с этой миловидной, но вздорной особой вдвое младше его, на которой он женился пять лет тому назад и которая с тех пор отравляла ему жизнь своим несносным характером и дурными манерами, принесёнными ею из дома своего торгаша-папаши.

— Кто же оскорбил вас сегодня? — устало спросил сэр Джеймс.

— Эта собака Хагторп! Мне бы следовало оставить его гнить на Барбадосе.

— Вместо того чтобы привозить его гнить сюда, не так ли? Что же он вам сказал?

— Сказал? Вы полагаете, что у него хватило наглости заговорить со мной?

Сэр Джеймс кисло улыбнулся. В эти дни утраченных иллюзий он хорошо понял, что основная беда его супруги в том, что она сразу почувствовала себя настоящей леди, не имея для этой роли им малейшей подготовки.

— Но раз он оскорбил вас…

— Он взглянул на меня и нахально улыбнулся.

— Улыбнулся? — Густые брови сэра Джеймса поползли вверх. — Но это могло быть простым приветствием.

— Ну конечно! Вы готовы даже стать на сторону раба против своей жены! Что бы ни случилось, я никогда не бываю права. Никогда! — И она презрительно фыркнула. — Ничего себе, приветствие! А если даже так, то с какой стати этот ничтожный раб должен приветствовать меня улыбкой?

— Бедняга хоть и раб, но родился он джентльменом.

— Джентльмен, нечего сказать! Проклятый бунтовщик, которого следовало бы вздёрнуть!

Глубоко посаженные глаза сэра Джеймса задумчиво рассматривали привлекательное лицо леди Корт.

— Неужели в вас нет ни капли жалости? — спросил он. — Вы меня просто удивляете. К тому же вы на редкость непоследовательны. Вам понравился этот парень на Барбадосе, что вы не могли успокоиться, пока я не купил его вам и вы не сделали из него грума, а теперь…

Но его речь была прервана ударом хлыста по столу.

— Я не желаю больше слушать! Вам нравится унижать меня и выставлять в дурном свете, но я знаю, что мне делать в следующий раз. Я разукрашу хлыстом всю его наглую физиономию! Это отучит его насмехаться надо мной.

— Весьма благородный поступок, — с горечью ответил сэр Джеймс, — и на редкость храбрый по отношению к человеку, который не может вам ответить.

Но леди Корт больше не слушала его. Удар её хлыста разметал по столу письма, которые внезапно привлекли её внимание.

— Не было пакета из Англии? — спросила она, и сэр Джеймс заметил, как участилось её дыхание.

— Я как будто уже говорил о королевских делах. Всё лежит здесь на столе, где, как вы изволили заметить, следует завтракать.

Леди Корт стала рыться в груде писем, рассматривая каждый пакет.

— А мне были письма?

Прошло ещё несколько секунд, прежде чем внезапно сжавшиеся губы сэра Джеймса раскрылись для уклончивого ответа.

— Я ещё не всё просмотрел.

Леди Корт продолжала копаться в письмах, её супруг наблюдал за ней исподлобья.

— Ничего нет? — удивлённо и разочарованно спросила она, нахмурив тонкие брови. — Совсем ничего?

— Вы же сами смотрели, — последовал ответ.

Леди Корт отвернулась, теребя пальцами нижнюю губу. Сэра Джеймса горько позабавило то, как её яростная обида была сразу же забыта, а гнев на дерзкого раба сменило иное чувство. Медленно направившись к двери, леди Корт внезапно остановилась, уже положив руку на дверную ручку, и спросила мягким, вкрадчивым голосом:

— И вы не получили ни слова от Джеффри?

— Я уже сказал вам, что не просмотрел всю почту, — не оборачиваясь, ответил сэр Джеймс.

Но его супруга всё ещё не уходила.

— Я не заметила его почерка ни на одном конверте.

— Значит, он не написал мне.

— Странно, — протянула леди Корт. — Очень странно. Он должен был сообщить, когда нам ждать его.

— Я не очень жажду узнать эту новость.

— Ах, вы не жаждете? — Краска бросилась ей в лицо, а гнев вспыхнул с новой силой. — А я? Вы, конечно, не думаете обо мне, запертой, как в тюрьме, на этом мерзком острове и лишённой всякого общества, кроме коменданта и священника с их безмозглыми жёнами! Я всем пожертвовала ради вас, а вы каждый раз злословите, только я познакомлюсь с кем-нибудь, кто может говорить о чём-нибудь, кроме сахара, перца и цен на черномазых! — Леди Корт умолкла, и сразу же воцарилась тишина. — Почему вы не отвечаете? — взвизгнула она.

Загорелое лицо сэра Джеймса побледнело. Медленно он повернулся в кресле.

— Вы желаете, чтобы я ответил? — В его голосе послышались угрожающие нотки.

Но леди Корт, вне всякого сомнения, этого не желала. Не дожидаясь ответа, она вылетела из комнаты, хлопнув дверью, так как не могла не знать, какую опасность таил в себе гнев, внезапно охвативший её супруга. Но никакие эмоции не могли надолго завладеть этим апатичным человеком. Сэр Джеймс откинулся в кресле, помянул чёрта и вздохнул. Снова развернув лист бумаги, который всё это время был у него в руке, он погрузился в чтение, а потом долго сидел, охваченный мрачными мыслями. Наконец он встал, подошёл к секретеру, стоящему между открытыми окнами, и запер в него письмо и томик, переплетённый в пергамент. Только после этого он обратился к ожидавшей его остальной корреспонденции.

Глава 4

Тоска леди Корт по изысканному обществу, доставлявшая немало страданий её домочадцам, получила некоторое утешение на следующее утро, когда «Мария Моденская» приблизилась к острову Невис — огромной зелёной горе, словно выросшей среди моря, — и бросила якорь в Чарлзтаунской бухте.

Мистер Корт, горевший нетерпением сойти на берег, уже отдал стюарду Джейкобу распоряжение относительно выгрузки его вещей, когда в каюту вошёл капитан Блад.

— Высадку, очевидно, придётся отложить до завтра, — сказал он.

— До завтра? — изумлённо уставился на него Джеффри Корт. — Но ведь это Невис, не так ли?

— Безусловно. Но прежде чем высадить вас на берег, следует решить небольшое дело, касающееся платы за проезд.

— Ах, вот оно что! — с презрением промолвил мистер Корт. — Я же сказал, что плата — на ваше усмотрение.

— Ну что же, ловлю вас на слове.

Джеффри Корту не понравилась улыбка капитана, которую он понял по-своему.

— Если вы измерены заняться вымогательством…

— О, нет, что вы, никакого вымогательства. Плата будет самой умеренной. Садитесь, сэр, и я вам всё объясню.

— Объясните? Что?

— Садитесь, сэр, — властно повторил Блад, и сбитый с толку мистер Корт предпочёл подчиниться.

— Дело вот в чём, — начал капитан Блад, усевшись на кормовой рундук[170] спиной к открытому окну, сквозь которое в каюту проникали яркие солнечные лучи и доносились крики торговцев, которые, подъехав к кораблю на лодках, предлагали овощи, фрукты и дичь. — В данный момент я бы просил вас, мистер Корт, считать себя в определённом смысле заложником. Заложником моего очень близкого друга, который в настоящее время является рабом вашего кузена — сэра Джеймса. Вы сами рассказывали, как ценит и любит вас Джеймс, поэтому нет оснований для беспокойства. Короче говоря, сэр, свобода моего друга — плата за ваш проезд, которую я попрошу внести вашего кузена. Вот и всё.

— Всё? — переспросил Джеффри Корт, выпучив глаза и задыхаясь от бешенства. — Но это насилие!

— Не смею вам возражать.

Мистер Корт изо всех сил старался сдержать свои чувства.

— А если сэр Джеймс откажется?

— О, зачем вам травмировать себя такими неприятными предположениями? Сейчас ясно одно: если сэр Джеймс согласится, вас немедленно высадят на берег.

— А меня интересует, сэр, что будет, если он не согласится?

Капитан Блад любезно улыбнулся.

— Я человек порядка и люблю всё делать вовремя. Предугадывать будущее в большинстве случаев означает попусту терять время. Мы не будем обсуждать такую возможность по той причине, что она, по-видимому, никогда не станет явью.

— Но это… это чудовищно! — вскочив, завопил мистер Корт. — Разрази меня гром, сэр, но своими действиями вы рискуете навлечь на себя немалую опасность.

— Я — капитан Блад, — последовал ответ. — Поэтому не думайте, что меня может испугать какая бы то ни было опасность.

Это сообщение вынудило мистера Корта отбросить всякую сдержанность. Его лицо побагровело, глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит.

— Вы — капитан Блад? Этот проклятый пират? Хотя, так или иначе, мне наплевать, кто вы такой…

— Чего же вы тогда так разволновались? Единственная моя просьба к вам — не покидать своей каюты. Мне, конечно, придётся выставить у дверей караул, но в остальном вы не будете испытывать никаких неудобств.

— И вы полагаете, что я подчинюсь?

— Могу заковать вас в кандалы, если вы предпочитаете это, — учтиво предложил капитан Блад.

Мистер Корт, с ненавистью глядя на собеседника, всё же решил, что лучше обойтись без кандалов.

Выйдя из шлюпки, капитан Блад направился к резиденции вице-губернатора — великолепному особняку с зелёными жалюзи на окнах, который возвышался на берегу моря, окружённый пламенеющими азалиями. Воздух вокруг был напоён ароматом апельсинов и ямайского перца.

Блада беспрепятственно пропустили к сэру Джеймсу. Для такого явно значительного лица, облачённого в тёмно-синий костюм безукоризненного покроя, в шляпе с пером и с длинной шпагой на расшитой золотом перевязи, двери колониальной администрации обычно раскрывались настежь. Блад представился как капитан Питер, что почти полностью соответствовало действительности, и дал понять, что состоит на военно-морской службе и что корабль, на котором он прибыл, его собственный. Целью его прибытия на Невис — крупнейший в Вест-Индии невольничий рынок, — по его словам, было приобретение какого-нибудь парня, годного в качестве кают-юнги. Он слышал, что сэр Джеймс сам немного занимается работорговлей, но даже если это не так, он питает надежду, что сэр Джеймс согласится помочь ему в этом деле.

Манеры капитана Питера, сочетающие почтительность с достоинством, и его элегантность тотчас же покорили сэра Джеймса, который заверил своего гостя, что окажет ему всяческое содействие. Правда, сейчас он не располагает рабами для продажи, но в любой момент из Гвинеи может прийти судно с грузом чернокожих, и если капитан Питер не очень торопится, то, несомненно, через день или два его желание осуществится. А пока что не соизволит ли он остаться пообедать?

Капитан Питер соизволил, тем более что на пришедшую вскоре леди Корт он произвёл такое неотразимое впечатление, что она горячо поддержала приглашение своего мужа.

За обедом, учитывая цель, с которой капитан Питер прибыл на Невис, разговор, естественно, касался рабов и сравнения качеств чёрных и белых слуг. Сэр Джеймс, будучи всецело убеждённым в превосходстве белой расы, заявил, что сравнивать их просто нелепо, дав тем самым возможность капитану затронуть интересующий его вопрос.

— И тем не менее белые, высланные сюда после мятежа Монмута, — сказал он, — расточительно используются на плантациях. Странно, но никто не подумал о том, чтобы найти применение их способностям в каком-нибудь другом месте.

— Они ни для чего другого не годятся, — заявила её милость. — Из этих бунтовщиков не сделаешь хороших слуг. Я знаю, потому что пробовала этим заняться.

— В самом деле? Это интересно. Неужели бедняги, которых вы избавили от работы на плантациях, были так равнодушны к своей судьбе, что не проявили усердия в должности слуг?

— Опыт моей супруги более ограничен, чем вы можете подумать по её утверждениям, — вмешался сэр Джеймс. — Она судит по единственной попытке.

Леди Корт пренебрежительным взглядом ответила на критику, а галантный капитан пришёл ей на помощь.

— Ab uno omnes[171], сэр Джеймс. Это изречение часто оказывается верным. — И он повернулся к леди, которая благодарно ему улыбнулась. — А что это была за попытка, и кто был этот человек, который остался глух к вашему милосердию?

— Один из осуждённых мятежников, сосланных на плантации. Мы привезли его с Барбадоса. Я купила его, чтобы сделать грумом, но он оказался настолько неблагодарным и неспособным оценить перемену в своей жизни, что я в итоге отправила его назад, на сахарные плантации.

— Что ж, поделом, — с одобрением кивнул капитан. — И что же с ним произошло?

— Этот гадкий мятежный пёс расплачивается за своё поведение на плантациях сэра Джеймса.

— Бедняга когда-то был джентльменом, как и многие другие, попавшие в заблуждение мятежники, — печально проговорил сэр Джеймс. — Он немного выиграл, избежав виселицы.

После этого он направил разговор в другое русло, и капитан Блад, приобретший нужные сведения, не стал этому противиться.

Но какая бы тема ни была затронута, гостеприимная любезность очаровательной леди, вызывавшая усмешку на губах сэра Джеймса, обязывала гостя к ответной любезности и галантности. Леди Корт настояла, чтобы капитан Питер во время пребывания в Чарлзтауне поселился в их особняке, обещая предоставить ему все удобства. Ведь подобные визитёры так редко нарушали унылое однообразие их жизни на Невисе.

В качестве дополнительной приманки леди Корт начала расписывать красоты их острова. Она намеревалась лично продемонстрировать капитану живописные рощи, богатые плантации, прозрачные реки этого земного рая, который в разговоре с мужем леди именовала не иначе, как адом кромешным.

Не питавший в отношении своей супруги никаких иллюзий, сэр Джеймс, скрывая своё презрение к изображаемому ею светскому гостеприимству, поддержал её приглашение, после чего леди Корт заявила, что она сразу же даст распоряжение приготовить комнату, а Блад должен послать кого-нибудь на корабль за вещами.

Капитан Блад, в изысканных выражениях поблагодарил хозяев за любезный приём, с удовольствием воспользовался их предложением, так как пребывание в доме сэра Джеймса Корта, несомненно, могло содействовать достижению цели, ради которой он прибыл на Невис.

Глава 5

Мы уже знаем о вере капитана Блада в счастливый случай. Однако эта вера не заходила так далеко, чтобы побуждать капитана сидеть и ждать, пока случай сам его не отыщет. Счастливые случаи, по его мнению, должны были создаваться или, по крайней мере, призываться человеческим умом и усердием. Поэтому на следующее утро Блад поднялся пораньше, не желая терять времени в достижении цели. Из полученных накануне сведений он знал, в каком направлении начать поиски, и вскоре после восхода солнца направился к конюшням сэра Джеймса, чтобы обзавестись нужным средством передвижения.

Никто бы не усмотрел ничего необычного в том, что гость полковника, привыкший рано вставать, решил перед завтраком прокатиться верхом и позаимствовал для этого лошадь у своего хозяина. Тот факт, что он избрал свой путь мимо плантации сэра Джеймса, также едва ли возбудил бы интерес у кого-нибудь из рабов.

В своих поисках Блад мог полагаться только на себя и на судьбу, от которой требовалось послать навстречу нужного ему раба.

Однако фортуна в это утро, казалось, к нему не благоволила. Несмотря на ранний час, леди Корт в силу, быть может, той же привычки рано вставать, либо по причине домашних забот, а возможно, в результате не дававших ей покоя чувств, вызванных привлекательностью её гостя, неожиданно появилась у конюшен, бодрая и оживлённая, и приказала оседлать ей коня, дабы сопровождать капитана Питера в его прогулке. Капитан был предельно раздосадован, но не обнаружил своих чувств. Когда леди Корт весело сообщила, что покажет ему водопад, он проклял в душе её энтузиазм, но вежливо ответил, что его больше интересуют плантации.

Леди сморщила прелестный носик в шутливой гримасе.

— О, сэр, вы меня разочаровали, я думала, что в вас больше поэзии и романтики и что вы любите красоту дикой природы.

— В какой-то мере так оно и есть, но практицизма во мне не меньше. Я испытываю наслаждение, созерцая плоды человеческого труда.

Начался спор — изощрённая и совершенно пустая игра слов, показавшаяся капитану Бладу, у которого были совсем другие намерения, удручающе нудной. Наконец дискуссия закончилась компромиссом. Сначала они поехали к водопаду, к которому леди Корт смогла пробудить в своём спутнике лишь вежливый интерес, а потом направились домой, где их ожидал завтрак, через плантации сахарного тростника. Их капитан изучал с пристальным вниманием, весьма огорчившим изрядно проголодавшуюся леди.

Чтобы всё рассмотреть подробнее, капитан ехал шагом по широкой просеке в уже желтеющем тростнике. Попадавшиеся по пути невольники, из которых лишь немногие были белыми, копали оросительные канавы. Иногда Блад, испытывая терпение леди Корт, натягивал поводья и останавливался, оглядываясь вокруг, а один раз, остановившись рядом с надсмотрщиком, стал спрашивать его сначала об урожайности, а потом о рабах, их численности и трудоспособности. По словам надсмотрщика, белыми рабами были сосланные осуждённые.

— Это, наверно, бунтовщики? — спросил капитан. — Из тех гнусных псалмопевцев, которые участвовали в мятеже герцога Монмута?

— Нет, сэр. Из тех у нас только один. Его привезли с Барбадоса вместе с ворами и мошенниками. Эта партия работает вон в тех зарослях.

Они поехали в том направлении и вскоре поравнялись с группой полуголых и оборванных людей, так сильно загорелых, что их можно было принять за светлокожих негров. Спины многих были исполосованы бичом надсмотрщика. Пристальный взгляд капитана сразу же остановился на рабе, ради которого он и прибыл на Невис.

Леди, будучи не в состоянии долго играть роль пассивного спутника, уже давно проявляла признаки раздражения. Когда же капитан снова остановился и вежливо заговорил с дородным надсмотрщиком этих несчастных тружеников, её терпению пришёл конец. Почти тут же она нашла выход своему дурному расположению духа. Молодой человек, обращавший на себя внимание стройной фигурой и светлыми выгоревшими волосами, стоял, опираясь на мотыгу, открыв рот и пожирая глазами капитана.

Леди двинула на него свою кобылу.

— Ты почему стоишь без дела, ротозей? Неужели тебя нельзя научить порядку? Ну ничего, сейчас я займусь твоим воспитанием!

Её хлыст со свистом опустился на обнажённые плечи юноши, потом взвился вновь, чтобы повторить удар, но невольник, резко повернувшись к ней, парировал удар левой рукой и, схватившись за конец хлыста, вырвал его из рук леди Корт с такой силой, что она едва удержалась в седле.

Если остальные рабы застыли на месте, поражённые дерзостью их товарища, то бдительный надсмотрщик не дремал. С проклятием он бросился на молодого раба, разматывая длинный бич.

— Сдери с него кожу, Уолтер! — взвизгнула леди.

Но прежде чем эта угроза осуществилась, юноша, отшвырнув хлыст, поднял мотыгу. Его светлые глаза сверкнули.

— Только тронь меня — и я вышибу тебе мозги! — крикнул он.

Надсмотрщик остановился, видя его безрассудную решимость и понимая, что раб, доведённый до отчаяния болью и несправедливостью, не колеблясь, выполнит свою угрозу. Тогда он попытался воздействовать на невольника словами, чтобы выиграть время, покуда его бешенство утихнет.

— Брось мотыгу, Хагторп! Брось сейчас же!

Но Хагторп расхохотался ему в лицо. Миледи тоже рассмеялась, и в её злобном язвительном смехе слышалось что-то ужасное.

— Не спорь с этим псом! Пристрели его! Я разрешаю, Уолтер. Я свидетель его бунта. Прикончи его на месте!

Следуя настойчивому приказу хозяйки, надсмотрщик потянулся к висевшей на поясе кобуре. Но лишь только он вытащил пистолет, капитан наклонился с седла и с такой силой ударил его хлыстом по руке, что оружие полетело на землю. Надсмотрщик вскрикнул от боли и изумления.

— Не волнуйтесь, — сказал Блад. — Я спас вам жизнь, с которой вы бы, несомненно, распростились, если смогли бы выстрелить.

— Капитан Питер! — возмущённо воскликнула леди Корт.

Он повернулся к ней, и презрение, сверкавшее в его ярко-голубых под чёрными бровями глазах, поразило её, словно удар.

— Кто вы? Неужели женщина? Клянусь, мадам, лондонские уличные девки и те выглядят более женственно!

Леди задохнулась от гнева, но бешенство помогло ей обрести дар речи.

— Слава Богу, у меня есть муж, сэр. И за эти слова вы ответите! — Вонзив шпоры в бока своей лошади, леди пустила её в галоп, избавив Блада от своего присутствия, что его вполне устраивало.

— Я отвечу хоть всем мужьям мира, — рассмеявшись, крикнул капитан ей вслед. Затем он подозвал Хагторпа.

— Иди сюда, приятель. Ты пойдёшь со мной. Я сделаю так, чтобы справедливость восторжествовала, но не хочу оставить тебя на милосердие надсмотрщика, пока я буду этим заниматься. Берись за моё стремя, и пошли к сэру Джеймсу. А вы посторонитесь, — обратился он к надсмотрщику, — или мне придётся наехать на вас! За свои поступки я отвечу перед вашим хозяином, а не перед вами!

Угрюмо поглаживая ушибленную руку надсмотрщик отступил в сторону перед этой угрозой, и капитан Блад, не торопясь, поехал вперёд. Том Хагторп шёл рядом, держась за стремя. Когда их уже никто не мог слышать, юноша спросил хриплым от волнения голосом:

— Питер, каким чудом ты здесь оказался?

— Чудом? Ты разве не ожидал, что кто-нибудь из нас рано иди поздно найдёт тебя? — И он рассмеялся. — Мне повезло. Эта красотка дала мне отличный предлог заняться тобой, что очень облегчает дело. Но так или иначе, несмотря на все трудности, я клянусь, что не покину Невис без тебя!

Глава 6

Явившись в дом вице-губернатора, капитан Блад оставил Тома в холле, а сам, избрав в качестве ориентира сварливый голос леди Корт, добрался до столовой. Там он застал сэра Джеймса, сидевшего за нетронутым завтраком с холодной усмешкой на лице, и его супругу, мечущуюся по комнате. При звуке открываемой двери леди замерла, грудь её бурно вздымалась, глаза сверкали на бледном лице. Увидев Блада, она тут же взорвалась:

— Так у вас ещё хватает наглости являться сюда!

— Я считал, что меня ждут.

— Ждут? Скажите пожалуйста!

Он слегка поклонился.

— Прошу извинить за вторжение, но я полагаю, что от меня потребуют кое-каких объяснений.

— Можете в этом не сомневаться!

— А моё чувствительное сердце не позволяет разочаровывать леди.

— Совсем недавно вы называли меня по-другому.

— Когда вы этого заслуживали.

Сэр Джеймс постучал по столу, сочтя, что обязанности вице-губернатора и супруга требуют от него вмешательства.

— Сэр, — заговорил он властным и недовольным тоном. — Будьте любезны объясниться.

— Извольте. Мне нечего скрывать.

И капитан Блад подробно рассказал обо всём, происшедшем на плантации, причём несколько раз ему приходилось принимать соответствующие меры, чтобы помешать леди Корт, которая неоднократно пыталась его перебить.

К концу повествования сэр Джеймс устремил взор на свою жену, кипевшую от злобы, и глаза его отнюдь не выражали сочувствия.

— В рассказе капитана Питера есть то, чего не хватает в вашем, чтобы составить полную картину.

— В его рассказе есть всё, чтобы заставить вас потребовать удовлетворения, если вы не трус!

Покуда вице-губернатор переваривал оскорбление, капитан Блад поспешил вмешаться.

— Что касается удовлетворения, сэр Джеймс, то я всегда к вашим услугам. Но сначала, для моего, собственного удовлетворения, позвольте заметить, что если под влиянием чувств, которые, я уверен, вы сочтёте гуманными, мною совершены какие-либо оскорбительные для вас поступки, то я приношу вам свои извинения.

Но сэр Джеймс оставался суровым и непреклонным.

— Вы не добились ничего хорошего своим вмешательством. Этот несчастный раб, поощрённый к бунту вашими действиями, не избежит наказания. Если оставить этот инцидент без последствий, то на плантации придёт конец порядку и дисциплине. Надеюсь, вы понимаете это?

— Да какое вам дело, что он понимает! — взвизгнула леди Корт.

— Я понимаю лишь то, что если бы я не вмешался, этого парня пристрелили бы на месте по приказу её милости и только за нежелание, чтобы с него содрали кожу по её же распоряжению.

— Это всё равно от него не убежит, — злорадно заявила леди, — если только сэр Джеймс не предпочтёт его повесить.

— В качестве козла отпущения — из-за того, что я вмешался? — осведомился капитан Блад у сэра Джеймса. И тот, уязвлённый насмешкой, поспешил ответить:

— Нет-нет. За угрозу надсмотрщику.

Эти слова вызвали очередную атаку её милости.

— А то, что он оскорбил меня, конечно, не имеет значения? Во всяком случае для этого джентльмена?

Находясь между двумя спорящими сторонами, сэр Джеймс рисковал потерять своё обычное непроницаемое спокойствие. Он так хлопнул по столу, что задребезжала посуда.

— Пожалуйста, не всё сразу, мадам! Положение, видит Бог, и так достаточно скверное. Я вас неоднократно предупреждал, чтобы вы не срывали своё дурное настроение на этом Хагторпе. Теперь я должен либо высечь его за неуважение, которое, надо признаться, полностью спровоцировано вами, либо подорвать дисциплину среди рабов. А так как я не могу допустить последнего, то мне остаётся благодарить вас за то, что вы вынуждаете меня быть бесчеловечным.

— А мне остаётся благодарить только себя за то, что я вышла замуж за такого глупца!

— Этот вопрос, мадам, мы обсудим очень скоро, — сказал сэр Джеймс настолько угрожающим тоном, что изумлённая леди Корт не нашла слов для ответа, несмотря на всю свою наглость.

Наступившую тишину нарушил голос Блада:

— Я бы мог, сэр Джеймс, избавить вас от решения этой дилеммы. Как вы помните, я прибыл сюда, намереваясь купить кают-юнгу. Сначала я думал о негре, на этот Хагторп кажется мне подходящим. Продайте его мне — и всё будет в порядке.

Сэр Джеймс немного подумал, затем взгляд его просветлел.

— Ей-богу, это выход!

— Тогда вам остаётся только назвать цену.

Но её милость не могла примириться со столь простым решением.

— Ничего себе, выход! Этот человек — бунтовщик, приговорённый к пожизненным работам на плантациях. Ваш долг не позволит вам содействовать его побегу из Вест-Индии.

Глядя на колеблющегося сэра Джеймса, Блад понял, что его надежды на лёгкий исход дела не оправдываются. Прокляв в душе бесчувственную злобу этой хорошенькой мегеры, он прошёл по комнате и, облокотившись на высокую спинку кресла, мрачно оглядел супругов.

— Значит, этого несчастного парня придётся высечь?

— Не высечь, а повесить, — поправила леди.

— Нет-нет, — запротестовал сэр Джеймс. — Достаточно высечь.

— Вижу, что мне здесь больше нечего делать, — сказал капитан Блад, вновь обретя своё насмешливое спокойствие. — Поэтому разрешите откланяться. Но прежде, чем я уйду, мне придётся сообщить вам кое-что, о чём я почти совсем забыл. На Сент-Томасе я обнаружил вашего кузена, который отчаянно торопился на Невис.

Блад хотел их удивить, и это ему удалось. Но внезапная резкая перемена в поведении её милости удивила его не меньше.

— Джеффри! — воскликнула она, и её голос дрогнул. — Вы имеете в виду Джеффри Корта?

— Его зовут именно так.

— Вы говорите, что он на Сент-Томасе? — переспросила леди, и перемена в её манерах стала ещё более заметной. Поведение сэра Джеймса также изменилось. Он устремил на свою супругу внимательный взгляд из-под густых бровей, его тонкие губы скривились в усмешке.

— Вовсе нет, — поправил Блад. — Мистер Корт здесь, на борту моего корабля. Я привёз его с Сент-Томаса.

— Тогда… — Леди смолкла, чтобы перевести дыхание и в недоумении наморщила лоб. — Тогда почему он не сошёл на берег?

— Я склонен усматривать в этом волю Провидения, так же, как и в том, что он просил меня доставить его сюда. Для вас, сэр Джеймс, важно лишь то, что он всё ещё у меня на борту.

— Значит, он болен? — вскричала леди Корт.

— Здоров, как мы с вами, мадам. Но всё может измениться. На борту своего судна, сэр Джеймс, я обладаю такой же неограниченной властью, как и вы здесь, на суше.

Не понять капитана было невозможно. Поражённые, они молча уставились на него, затем леди Корт, дрожа и задыхаясь, заговорила:

— Полагаю, что есть законы, которые могут обуздать вас.

— Таких законов нет, мадам. Вы знаете только половину моего имени. Я действительно капитан Питер — капитан Питер Блад. — Он решил раскрыть своё инкогнито, чтобы угроза имела больший вес. — Надеюсь, — продолжал Блад, ответив улыбкой на их безмолвное удивление, — что ради вашего кузена Джеффри вы сочтёте возможным быть более человечным с этим несчастным рабом. Ибо я даю вам слово, что поступлю с мистером Джеффри Кортом так же, как вы поступите с молодым Хагторпом.

Сэр Джеймс неожиданно громко расхохотался, в то время как его жена, слегка оправившись от охватившего её ужаса, попыталась вникнуть в создавшееся положение.

— Прежде чем вы сможете что-нибудь сделать, — начала она, — вам нужно вернуться к себе на корабль, а вы не покинете Чарлзтаун до тех пор, пока мистер Корт не сойдёт на берег целым и невредимым. Вы забыли, что…

— О, я ничего не забыл, — прервал её капитан Блад. — Не думаете же вы, что я способен войти в западню, не убедившись, что она не может захлопнуться. На «Марии Моденской» сорок бортовых орудий. Двух бортовых залпов будет достаточно, чтобы превратить Чарлзтаун в груду развалин. И это случится, если я не дам знать о себе к восьми склянкам. Если в вас есть хоть капля благоразумия, миледи, то вы постараетесь этого избежать.

Она отшатнулась, бледная и дрожащая, а сэр Джеймс, на мрачном лице которого ещё мелькала насмешливая улыбка, поднял взгляд на капитана Блада.

— Вы поступаете, как бандит с большой дороги, сэр. Вы приставили пистолет к нашим головам.

— Не пистолет, а сорок бортовых пушек, причём каждая из них заряжена.

Конечно, несмотря на эту браваду, капитан Блад отлично понимал, что ему, может быть, и в самом деле придётся застрелить сэра Джеймса, чтобы вырваться на свободу. Он сожалел об этой возможной необходимости, но был готов к ней. Но к чему капитан не был готов, так это к непонятно-внезапной уступчивости вице-губернатора.

— Это упрощает дело, — сказал сэр Джеймс. — Если я вас правильно понял, вы поступите с моим кузеном так, как я поступлю с Хагторпом, не правда ли?

— Совершенно верно.

— Значит, если я повешу Хагторпа…

— Ваш кузен будет болтаться на нок-рее[172].

— Ну, тогда остаётся только единственное решение.

Леди издала вздох облегчения.

— Вы победили, сэр, — воскликнула она. — Нам придётся отпустить Хагторпа!

— Напротив, — возразил сэр Джеймс, — я должен его повесить.

— Вы должны… — Леди Корт уставилась на него, открыв рот и задыхаясь от волнения; ужас снова появился в её больших голубых глазах.

— Как вы напомнили мне, мадам, у меня есть определённый долг, который не позволит мне отпустить Хагторпа с плантации, поэтому его придётся повесить. Fiat justitia ruat coelum[173]. Последствия не будут лежать на моей совести.

— Не будут лежать на вашей совести! — вне себя вскрикнула леди Корт. — А как же Джеффри? — Она ломала руки, её голос перешёл в вой. Потом, собравшись с духом, леди в бешенстве обрушилась на сэра Джеймса: — Вы просто спятили! Вы не можете сделать этого! Не смеете!.. Отпустите Хагторпа! Зачем он вам, в конце концов? Одним рабом меньше или больше!.. Ради Бога, отпустите его!

— А как же мой долг?

Леди испуганно отшатнулась.

Непреклонность сэра Джеймсасломила её дух. Леди Корт упала на колени возле его кресла, судорожно вцепившись в его руку.

Сэр Джеймс оттолкнул её с издевательским смехом, в котором слышалось что-то жуткое.

Позднее капитан Блад похвалялся, может быть, без достаточных оснований, что именно эта жестокая забава над охваченной страхом женщиной пролила свет на таинственную ситуацию и прояснила позицию, занятую сэром Джеймсом.

Вдоволь посмеявшись, вице-губернатор встал и махнул рукой, отпуская капитана.

— Всё решено. Если вы хотите вернуться на ваш корабль, я не стану вас задерживать. А впрочем, подождите. Я хочу кое-что передать своему кузену. — Он подошёл к секретеру, стоящему между окнами, и вынул оттуда «Стихотворения сэра Джона Саклинга» с пергаментом, в одном месте слегка отставшим от переплёта. — Выразите ему моё соболезнование и передайте вот это… Я ожидал его, чтобы вручить ему книгу лично. Но так будет гораздо лучше. Сообщите ему, что находящееся в книге письмо, почти столь же поэтичное, сколь и сама книга, передано адресату. — И он протянул своей супруге сложенный лист. Это для вас, мадам. Возьмите. Возьмите! — настойчиво повторил сэр Джеймс, швырнув ей листок. — Мы вскоре обсудим содержание этого письма. Оно поможет нам понять, почему я так жажду выполнить свой долг, о котором вы мне напомнили.

Скорчившаяся у кресла леди Корт дрожащими руками развернула письмо. Несколько минут она читала, затем со стоном выронила его из рук.

Капитан Блад взял предложенную ему книгу. Думаю, что именно в этот момент он наконец всё понял. Теперь он снова очутился в затруднении. Если неожиданный случай помог ему вначале, то сейчас другая неожиданность внезапно воспрепятствовала его планам, когда конец уже был виден.

— Желаю вам всего хорошего, сэр, — сказал сэр Джеймс. — Здесь вас больше ничто не задерживает.

— Вы ошибаетесь, сэр Джеймс. Кое-что заставляет меня задержаться на несколько минут. Возможно, в моей жизни и были вещи, которых мне следует стыдиться. Но я никогда не был ничьим палачом, и будь я проклят, если я восполню этот пробел по вашей милости. Одно дело — повесить вашего кузена в качестве акта возмездия. Но чёрт меня побери, если я стану его вешать, чтобы угодить вам. Я отправлю его на берег, сэр Джеймс, чтобы вы могли повесить его сами.

Уныние, отразившееся на лице сэра Джеймса, как нельзя больше удовлетворило капитана Блада. Разрушив его сладостные планы отмщения, капитан предложил ему иное утешение.

— Теперь, когда я изменил свои намерения, вам остаётся изменить ваши и продать мне этого парня на должность кают-юнги. Я же не только увезу вашего кузена, но и постараюсь внушить ему, чтобы он никогда больше вас не беспокоил.

Запавшие глаза сэра Джеймса с недоверчивой надеждой устремились на корсара.

Капитан Блад улыбнулся.

— Можете считать это дружеской услугой, сэр Джеймс, — сказал он, внеся окончательное успокоение в растревоженную душу вице-губернатора.

— Хорошо, — промолвил, наконец, сэр Джеймс. — Забирайте своего парня. На этих условиях я дарю его вам.

Глава 7

Понимая, что супругам нужно многое сказать друг другу и что его присутствие будет лишним, капитан Блад тактично поспешил откланяться и удалиться.

В холле он приказал ожидавшему его Тому Хагторпу следовать за ним. Тот повиновался, так ничего и не поняв в этом чудесном избавлении.

Никто им не препятствовал. Наняв лодку у мола, они подплыли к «Марии Моденской», на шкафуте которой два брата заключили друг друга в объятия, в то время как капитан Блад, созерцая их, испытывал чувство всемогущего благодетеля.

Едва сдерживая слёзы радости, Нат Хагторп попросил Питера Блада объяснить, как ему удалось освободить брата так быстро, не прибегнув к насилию.

— Нельзя сказать, что я не прибегал к насилию, — ответил Блад. — Напротив, без насилия не обошлось. Но оно было чисто эмоциональным. Кое-что в этом роде ещё предстоит сделать, но это уже относится к мистеру Корту. — И он повернулся к стоящему рядом боцману. — Свистать всех наверх, Джейк. Мы тотчас же снимаемся с якоря.

Блад направился к каюте, в которой томился мистер Корт. Отпустив часового, он открыл дверь и вошёл. Гнев заключённого за это время ни в коей мере не утих.

— Сколько ты ещё будешь держать меня здесь, гнусный негодяй?

— А куда бы вы хотели сейчас направиться? — поинтересовался капитан Блад.

— Как — куда? Да ты смеёшься надо мной, проклятый пират! Мне нужно на берег, как тебе отлично известно.

— На берег? Сейчас? Вот уж никак не думал.

— Не собираешься ли ты и дальше задерживать меня?

— О, это едва ли понадобится. У меня есть для вас кое-что от сэра Джеймса — книга стихов и устное сообщение.

И он добросовестно передал ему и то, и другое. Мистер Корт сразу обмяк и, побледнев, опустился на койку.

— Возможно, теперь вы не будете так настаивать на вашей высадке на Невис. Очевидно, вы уже начинаете понимать, что Вест-Индия — не совсем здоровое место для флирта. Ревность в тропиках подобна климату — она чревата ударом. Думаю, что вы благоразумно предпочтёте разыскать корабль, который доставит вас обратно в Англию целым и невредимым.

Джеффри Корт вытер пот со лба.

— Значит, вы не высаживаете меня?

В каюту сквозь открытое окно донёсся скрип кабестана[174] и звон якорной цепи. Капитан Блад жестом привлёк внимание собеседника к этим звукам.

— Мы снимаемся с якоря и через полчаса будем в море.

— Что ж, пожалуй, это к лучшему, — со вздохом сказал мистер Корт.

Святотатство

Глава 1

В течение периода своего изгнания из общества капитан Блад всегда считал печальной иронией судьбы то, что он, воспитанный в традициях католической церкви, был вынужден покинуть Англию из-за обвинения в участии в протестантском мятеже и рассматривался испанцами как еретик, вполне достойный сожжения на костре.

На эту тему он долго и с огорчением распространялся в беседе с Ибервилем, своим французским компаньоном, в тот день, когда Блад, из-за врождённой щепетильности отказался от заманчивой перспективы лёгкого и богатого грабежа, для свершения которого пришлось бы пойти на небольшое святотатство.

Однако Ибервиль, из которого родители надеялись сделать церковника и который был посвящён в низший духовный сан[175] перед тем, как обстоятельства забросили его за океан и превратили в флибустьера, нашёл эту щепетильность нелепой, а слова Блада его одновременно рассердили и развеселили. Веселье в конце концов взяло верх, так как этот высокий и энергичный парень, уже немного начинающий полнеть, обладал лёгким и общительным характером, о чём свидетельствовали смешливые искорки в его карих глазах и постоянно улыбающийся рот. Несомненно, в нём погиб подлинный светоч церкви, хотя он сам это яростно опротестовывал, возбуждая всеобщий смех.

Они зашли на Вьекес[176], и под предлогом закупки припасов Ибервиль сошёл на берег в надежде узнать новости, достойные внимания. Ибо в это время «Арабелла» плавала, так сказать, наудачу без определённой цели. Баск по национальности, проведший несколько лет в Испании, Ибервиль говорил на безупречном кастильском наречии, что позволяло ему сходить за испанца в любой момент, когда это требовалось, и, таким образом, снабжало его необходимыми данными для разведки в испанском поселении.

Ибервиль возвратился на большой красный корабль, стоявший на якоре на рейде с испанским флагом, дерзко развивающимся на грот-мачте, с новостями, которые, по его мнению, указывали на возможность заманчивого предприятия. Ему удалось узнать, что дон Игнасио де ла Фуэнте, бывший прежде великим инквизитором Кастилии, а ныне назначенный кардиналом-архиепископом Новой Испании, направлялся в Мексику на восьмидесятипушечном галеоне «Санта-Вероника» и по пути посещал подотчётные ему епархии. Его высокопреосвященство уже побывал на Сан-Сальвадоре, сейчас, очевидно, находился на пути в Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико, после чего его ожидали в Сан-Доминго, возможно, в Сантьяго-де-Куба и наверняка в Гаване, куда он нанесёт визит перед окончательным отплытием на Мэйн.

Быстрый ум Ибервиля моментально оценил выгоды, которые можно было извлечь из этих обстоятельств.

— Из всех испанцев, — заявил он, — разве только за самого короля Филиппа или по крайней мере за великого инквизитора, кардинала-архиепископа Севильи, можно было бы получить более солидный выкуп, нежели за этого примаса Новой Испании.

Блад, шагавший рядом с Ибервилем по высокой корме «Арабеллы», освещённой лучами ноябрьского солнца — яркими и тёплыми в этой стране вечного лета, — внезапно остановился. Высокая, стройная фигура Ибервиля всё ещё была облачена в роскошный костюм из лилового сатина; его длинные каштановые локоны покрывал пурпурный берет. Впереди у кабестана и брасов[177] кипела работа по подготовке к отплытию; стоящий у носовых цепей боцман Снелл, сверкая лысой макушкой в окружении седых волос, отборной кастильской руганью разгонял столпившиеся вокруг корабля шлюпки торговцев.

Живые глаза Блада с неодобрением устремились на весёлое лицо француза.

— Ну, а дальше что? — спросил он.

— Как что? Поповский багаж на «Санта-Веронике» стоит не меньше, чем груз любого корабля, когда-либо покидавшего Мексику, — рассмеялся Ибервиль.

— Понятно. И согласно твоим благим намерениям мы должны взять это судно на абордаж и захватить архиепископа?

— Совершенно верно. Подождать «Санта-Веронику» лучше всего в проливе к северу от Саоны. Там мы поймаем его высокопреосвященство на пути в Сан-Доминго без особого труда.

Черты лица Блада под тенью широкополой шляпы приняли суровое выражение.

— Это не для нас, — покачал он головой.

— Не для нас? Почему? Ты что, боишься её восьмидесяти пушек?

— Я боюсь только святотатства. Совершить насилие над архиепископом, захватив его в плен ради выкупа! Богу, конечно, известно, что я грешник, но всё-таки надеюсь, что я остался истинным сыном церкви.

— Ты имеешь в виду — сыном истинной церкви, — внёс поправку Ибервиль. — Полагаю, что могу сказать о себе то же самое, но не думаю, что это должно помешать мне взять выкуп с великого инквизитора.

— Может быть, но твоё преимущество состоит в том, что ты воспитывался в семинарии, а это, по-видимому, даёт право на некоторые вольности по отношению к духовным лицам.

Сарказм капитана рассмешил Ибервиля.

— Это даёт мне возможность отличать римскую церковь от испанской. Твой испанец с его инквизицией и аутодафе[178] в моих глазах почти еретик.

— Этой софистикой ты хочешь оправдать нападение на кардинала. Но как бы то ни было, я не софист, Ибервиль, и мы лучше воздержимся от святотатства.

Подобная решительность побудила Ибервиля тяжело вздохнуть.

— Ну-ну! Если таковы твои чувства… Но ты упускаешь великолепный шанс.

Тогда-то Блад и начал распространяться по поводу иронии своей судьбы до тех пор, пока их не прервал свист боцманской дудки. Развернув паруса, подобно крыльям птицы, «Арабелла» направилась в открытое море по-прежнему без определённой цели.

Подгоняемые лёгким ветерком, они проплыли мимо Виргинских островов, зорко высматривая добычу, но она встретилась им только три-четыре дня спустя, на расстоянии двух десятков миль к югу от Пуэрто-Рико. Это была маленькая двухмачтовая карака[179] с высокой кормой, дюжиной пушек и изображением Богоматери скорбящей на раздувшемся парусе, что указывало на испанское происхождение.

«Арабелла» подняла английский флаг и, подойдя на расстояние выстрела, послала ядро в сторону испанского корабля, давая тем самым сигнал лечь в дрейф.

Учитывая явное превосходство корсаров в парусах и вооружении не приходилось удивляться, что карака поспешила повиноваться. Но на её грот-мачте внезапно появился вымпел с крестом Святого Георгия[180], что поразительно не соответствовало рисунку на парусе. После этого с караки спустили шлюпку, которая быстро заскользила по голубой, покрытой лёгкой рябью воде по направлению к «Арабелле».

Из шлюпки вылез низенький коренастый человек в тёмно-зелёном костюме, рыжеволосый и краснолицый. Он быстро вскарабкался по трапу на борт «Арабеллы» и сразу же направился к капитану Бладу, который ожидал его на шкафуте, нарядно одетый в чёрное с серебром. Рядом с Бладом стояли Ибервиль, чей костюм не уступал в элегантности одежде капитана, гигант Волверстон, потерявший глаз в битве при Седжмуре и хваставшийся, что оставшимся глазом он видит вдвое лучше, чем любой другой, а также Джереми Питт, штурман «Арабеллы», чья занимательная хроника послужила материалом для нашего рассказа.

В своих записках Питт охарактеризовал вновь прибывшего следующей фразой: «Никогда в жизни я не видел более возбуждённого человека». Взгляд его маленьких глазок, сверкавших из-под нависших рыжеватых бровей, казалось, пронизывал насквозь всё окружающее — надраенную до блеска палубу, сверкающие медью порты бортовых орудий и вертлюжную пушку, аккуратно выстроенные по стойке около грот-мачты мушкеты. Всё это навело гостя на мысль, что он находится на корабле, принадлежащем Соединённому Королевству.

В заключение визитёр снова окинул внимательным взглядом карих глаз поджидавшую его группу.

— Меня зовут Уокер, — заговорил он резким голосом с акцентом, выдававшим его северное происхождение. — Капитан Уокер. И я желал бы знать, какого дьявола вы от меня хотели добиться вашим выстрелом? Если причиной остановки послужила папистская эмблема на моей грот-мачте, из-за которой вы приняли меня за испанца, то вы как раз тот человек, который мне нужен.

Но Блад оставался серьёзным.

— Если вы капитан этого корабля, то мне хотелось бы узнать, что означают эти изображения на парусах.

— О, это длинная и довольно безобразная история.

Блад понял намёк.

— Тогда пройдёмте вниз, — предложил он, — и вы нам её расскажете.

Они спустились в большой салон «Арабеллы», с его резными позолоченными панелями, зелёной драпировкой, роскошной мебелью, книгами, картинами и прочими атрибутами сибарита, которые скромный моряк с севера Англии никак не ожидал увидеть на корабле. Здесь капитан Блад представил гостю себя и своих трёх офицеров, что сразу же умерило агрессивное настроение маленького капитана. Но когда они сели за стол, на который негр-стюард подал канарское вино, нантское бренди и кувшин холодного пунша, изготовленного из рома, сахара, воды и мускатных орехов, его бешенство взыграло с новой силой, и он приступил к рассказу о своих злоключениях.

Капитан Уокер отплыл из Плимута[181] шесть месяцев назад и в первую очередь зашёл на побережье Гвинеи, где он погрузил на борт триста молодых здоровых негров, купленных им за ножи, топоры и побрякушки у местного вождя, с которым он уже неоднократно проделывал подобные операции. С этим ценным грузом под палубой капитан отправился на Ямайку, где был невольничий рынок, но в конце сентября неподалёку от Багамских островов его захватил шторм — предвестник приближающегося сезона ураганов.

— С Божьей помощью мы справились с бурей, — продолжал Уокер. — Но корабль вышел из неё настолько потрёпанным, что мне пришлось выбросить за борт все пушки. Судно дало течь, и мы были вынуждены всё время работать помпами; надводная часть почти целиком была изуродована, а бизань-мачта стала вовсе непригодной. Нужно было зайти в ближайший порт для ремонта, а этим портом оказалась Гавана.

Когда алькальд[182] порта поднялся на борт и увидел плачевное состояние моего корабля, к тому же оставшегося без орудий, он позволил мне найти убежище в лагуне, где мы и занялись ремонтом без кренгования.

Чтобы расплатиться за всё необходимое, я предложил алькальду продать ему несколько черномазых, которых я вёз. Так как у них на руднике свирепствовала не то оспа, не то жёлтая лихорадка, то они очень нуждались в рабах. Алькальд изъявил желание купить у меня всю партию, если я соглашусь продать. Я был очень рад облегчить корабль от груза и счёл просьбу алькальда избавлением от всех трудностей. Но всё оказалось не так, как я предполагал. Вместо золота алькальд предложил мне взять плату в виде крокодиловых кож, составляющих, как вам, возможно, известно, основной товар острова Куба. Ничто не могло удовлетворить меня больше, так как я знал, что могу перепродать кожу в Англии за втрое большую цену. Тогда алькальд вручил мне счёт, и мы условились, что погрузим кожи, как только будем готовы к выходу в море.

Я поспешно приступил к ремонту, довольный удачной сделкой. Плавание, которое едва не кончилось кораблекрушением, неожиданно оборачивалось для меня очень выгодным.

Но я не принял в расчёт испанской подлости. Когда мы наконец закончили с ремонтом, я написал алькальду, что мы готовы погрузить кожи согласно его счёту. Но матрос, которого я послал на берег, вернулся назад с сообщением, что генерал-губернатор Кубы не разрешает погрузку, так как считает противозаконной торговлю с иностранцами в испанском поселении, и что алькальд советует нам тотчас же выйти в море, покуда генерал-губернатор не наложил запрет и на наше отплытие.

Вы легко можете представить мои чувства. Том Уокер — не такой человек, который позволит бессовестно обобрать себя кому бы то ни было, будь то карманный воришка или генерал-губернатор. Поэтому я сам отправился на берег, и не к алькальду, а прямо к генерал-губернатору — знатному кастильскому гранду с именем, не менее длинным, чем моя рука. Они именовали его не короче, чем дон Руис Перера де Вальдоро и Пеньяскон, а он к тому же ещё граф Маркос. Одним словом, всем грандам гранд.

Я выложил ему счёт за погрузку и откровенно рассказал ему, как надул меня этот чёртов алькальд, не сомневаясь, по простоте душевной, что справедливость сейчас же будет восстановлена.

Но этот негодяй только презрительно улыбнулся и пожал плечами.

— Закон есть закон, — сказал он. — Декретом его католического величества нам запрещены всякие торговые операции с иностранцами. Поэтому я не могу позволить погрузить кожи.

Потеря прибыли, на которую я рассчитывал, меня здорово огорчила, но я держал свои мысли при себе.

— Ладно, — сказал я. — Пусть будет по-вашему, хотя это для меня не слишком удобно, а закон мог бы подумать, прежде чем давать мне счёт о погрузке. Вот он, этот счёт, можете забрать его и вернуть мне моих триста негров.

Губернатор нахмурился и постарался смутить меня взглядом, покручивая свои усы.

— Боже, дай мне терпение! — воскликнул он. — Эта сделка также была незаконной. Вы не имели права продавать здесь ваших рабов.

— Я продал их по просьбе алькальда, ваше превосходительство, — напомнил я.

— Друг мой, — сказал губернатор, — если бы вы совершили убийство по чьей-нибудь просьбе, значит, нужно было бы простить вам преступление?

— Но нарушил закон не я, — возразил я, — а алькальд, который купил у меня рабов.

— Вы оба виноваты. Следовательно, никто не должен получить прибыли. Рабы конфискуются в пользу государства.

— Вы слышали, господа, что я не стал скандалить из-за потери своей законной прибыли на кожах. Но этот испанский джентльмен ободрал меня как липку — попросту украл весь мой груз чернокожих, а это уже я был не в состоянии переварить. Моя вспыльчивость дала себя знать, и я, вскочив на ноги, набросился на этого дона Руиса Переру де Вальдоро и Пеньяскон, пытаясь пристыдить его за такую несправедливость и заставить хотя бы заплатить мне за рабов золотом. Но бессовестный негодяй позволил мне высказаться, а затем снова показал зубы в своей гнусной улыбочке.

— Мой друг, — заявил он, — у вас нет причин беспокоиться и жаловаться. Неужели вы не понимаете, что я и так делаю меньше, чем требует от меня долг, который повелевает мне захватить ваш корабль, ваш экипаж и вас самого и отправить вас в Кадис или Севилью как еретиков.

Здесь капитан Уокер сделал паузу, чтобы дать немного схлынуть бешенству, которое охватило его при этих воспоминаниях.

— Провалиться мне на этом месте, если я трус, но моя смелость при этих словах моментально испарилась.

«Лучше быть ограбленным, — подумал я, — чем сожжённым на костре».

Поэтому я поспешил удалиться, прежде чем чувство долга его превосходительства не одержало победу над его так называемым милосердием, — чёрт бы побрал его грязную душу.

— Вы, может быть, думаете, что это конец моих несчастий, — продолжал он после минутной паузы. — Но, к сожалению, самое худшее было ещё впереди.

Я поспешно вернулся на борт. Мы сразу же снялись с якоря и вышли в море, не встретив препятствий со стороны форта. Но не успели мы отойти на четыре-пять миль от берега, как нас нагнала карака береговой охраны и открыла по нам огонь. Не сомневаюсь, что они получили от этого паршивого генерал-губернатора приказ потопить нас. Меньше всего ему хотелось, чтобы в Испании узнали, каким способом он обогащается в Новом Свете.

Так как на нашем корабле не было пушек, то испанцам, несмотря на то, что канониры они дрянные, было так же легко справиться с нами, как подстрелить вальдшнепа. По крайней мере они так считали. Но мы шли с наветренной стороны от них, и я воспользовался единственным шансом. Резко повернув руль, я двинул судно прямо на караку. Несомненно, эти навозные твари рассчитывали развалить нас на кусочки прежде, чем мы до них доберёмся, и, клянусь душой, им это удалось. Мы быстро погружались под воду, протекая, как дуршлаг; наша палуба была уже почти вровень с поверхностью воды, когда наконец мы ударились о борт испанского корабля, но Бог оказался милостив к еретикам. То, что осталось от нашего левого борта, зацепилось за шпангоуты[183] караки, и мы тотчас забросили абордажные крючки и перебрались на борт к испанцам.

После этого на палубе караки начался кромешный ад, так как все мы были вне себя от ярости на этих хладнокровных убийц. Мы резали их по всему кораблю. У меня убили трёх матросов и десятерых ранили, но из испанцев в живых не осталось никого — тех, кого не прикончили на корабле, выкинули за борт.

Работорговец снова умолк, устремив на присутствующих вызывающий взгляд своих горящих глаз.

— Вот, пожалуй, и всё. Мы, конечно, воспользовались этой каракой, так как мой корабль пошёл ко дну. Это и объясняет папистские картинки на грот-мачте. Я так и думал, что из-за них у нас будут неприятности. Когда вы дали залп в сторону моих клюзов, я хотел добавить это к моему счёту с испанцами, но теперь я вижу, что, кажется, нашёл друга.

Глава 2

Когда Уокер смолк, слушатели, потрясённые его рассказом, некоторое время не могли вымолвить ни слова. Наконец Волверстон пошевелился в кресле и проворчал:

— Типичный образчик кастильского коварства. Этого генерал-губернатора не плохо было бы протащить под килем.

— Уж лучше поджарить его на медленном огне, — заметил Ибервиль. — Единственный способ придать аромат этой новохристианской[184] свинье.

— Новохристианской? — с удивлением переспросил Блад. — Значит, ты знаешь его?

— Не больше, чем ты. — И бывший семинарист объяснил:

— В Испании, когда еврей переходит в христианство, он должен принять новое имя. Но его выбор не вполне свободен. Имя должно совпадать с названием какого-нибудь дерева или другого растения, таким образом, его происхождение остаётся известным. Генерал-губернатор носит фамилию Перера, что по-испански значит грушевое дерево. Вальдоро и Пеньяскон были добавлены позднее — ведь эти ренегаты живут под постоянной угрозой сожжения на костре.

Блад снова перенёс внимание на Уокера.

— Должно быть, сэр, вы не без умысла рассказали нам эту отвратительную историю. Какой услуги вы от нас ожидаете?

— Ну, разве только вы поделитесь со мной лишними парусами, если они у вас имеются. Я оплачу вам их стоимость, а то переплывать океан с таким количеством парусов, как у нас, — маленькое удовольствие.

— И это всё? А я-то думал, что вы попросите нас вытянуть плату за ваших рабов из этого генерал-губернатора, позволив нам, разумеется, позаимствовать и для себя небольшую сумму за причинённое беспокойство. Ведь Гавана — богатый город.

Уокер уставился на него.

— Да вы смеётесь надо мной, капитан. Я не так глуп, чтобы просить невозможного.

— Невозможного! — повторил Блад, подняв свои чёрные брови. Затем он улыбнулся. — Клянусь моей душой, это почти вызов!

— Какой ещё вызов! Вы, конечно, смелые ребята, но сам дьявол не отважился бы отправиться на корсарском корабле в Гавану.

Блад потёр подбородок.

— И всё же этот субъект нуждается в уроке. А ограбить вора само по себе заманчиво. — И он взглянул на своих офицеров. — Ну как, нанесём ему визит?

Питт сразу же выступил против.

— Нет, если только мы не потеряли рассудок. Ты не знаешь Гавану, Питер. Если есть в Новом Свете неприступная испанская гавань, то это Гавана. На всём Карибском море нет более защищённого порта — это было уже известно Дрейку[185].

— И это факт, — подтвердил Уокер, чьи красные глазки сверкнули на момент при словах Блада. — Там настоящий арсенал. Войти в гавань можно только через канал шириной не более полумили, который защищают три форта: Моро, Пунталь и Эль Фуэте. Вы не продержитесь там на воде и часу.

Блад мечтательно устремил взгляд в потолок.

— И всё-таки вам удалось продержаться на воде несколько дней.

— Да, но при иных обстоятельствах.

— Неужели мы не сможем создать нужные обстоятельства? Мы не впервые выполняем такую задачу. Конечно, план следует хорошо продумать, но мы в состоянии это сделать, так как сейчас не заняты никакими другими предприятиями.

— А всё потому, что ты — размазня, — вмешался Ибервиль, который до сих пор не мог примириться с упущенной возможностью, предоставленной им вояжем архиепископа. — Примас Новой Испании ещё в море. Заставим же его расплатиться за грехи соотечественников.

Выкуп за него составит не меньшую сумму, чем ограбление Гаваны, и мы можем отчислить из него компенсацию капитану Уокеру за украденных рабов.

— Конечно, он прав, — поддержал француза Волверстон, который, будучи еретиком, не слишком страшился святотатства. — Это всё равно, что ставить свечку сатане — деликатничать с испанцем только потому, что он архиепископ.

— И на этом можно не останавливаться, — подхватил Питт, другой еретик, охваченный внезапным вдохновением. — Если нам удастся захватить архиепископа, то мы сможем войти в Гавану, не боясь никаких фортов. Они никогда не осмелятся открыть огонь по кораблю, на котором находится его преосвященство.

Блад задумчиво крутил локон своего чёрного парика.

— Я думаю о том же самом, — улыбнулся он.

— Ну наконец-то! — воскликнул Ибервиль. — Религиозная щепетильность, слава Богу, начинает уступать место голосу разума.

— Теперь я считаю, что мы вправе пойти на небольшое святотатство, разумеется, весьма небольшое, чтобы выжать награбленное из этого мошенника генерал-губернатора. Да, пожалуй, этим стоит заняться.

И он быстро встал.

— Капитан Уокер, если вы намерены рискнуть вместе с нами и попытаться вернуть потерянное, то отправляйтесь на караку и пришлите всех ваших матросов на борт «Арабеллы». Можете не сомневаться, что мы снабдим вас судном для возвращения домой, когда всё будет кончено.

— Вы серьёзно? — воскликнул низенький, коренастый работорговец, свирепость которого сменилась глубочайшим изумлением.

— Не совсем, — ответил капитан Блад. — Это всего лишь мой каприз, который, однако, дорого обойдётся этому дону… как бишь его?.. Перера. Теперь выбирайте: либо вы пойдёте вместе с нами в Гавану и попытаете счастья, в случае удачи отплывая назад на отличном корабле с полным грузом кож, либо мы даём вам паруса, которые вы просили, и вы отправляетесь домой с пустыми руками.

Глядя на флибустьера почти с благоговением, капитан Уокер настолько проникся энергией и уверенностью Блада, что сразу же согласился на его смелое предложение. Дух авантюризма в свою очередь взыграл в нём, и он заявил, что никакой риск не будет слишком велик, если речь идёт о том, чтобы свести счёты с этим бессовестным генерал-губернатором.

Однако Ибервиль нахмурился.

— А как же тогда архиепископ?

— Само собой, — улыбнулся Блад. — Без архиепископа мы ничего не сможем сделать. — Капитан повернулся к Питту и отдал приказ, говоривший о том, что он уже успел до тонкостей продумать план действий. — Джерри, возьми курс на Сен-Круа.

— Зачем? — удивился Ибервиль. — Ведь это гораздо восточнее того места, где мы должны подстеречь его преосвященство.

— Безусловно. Но всему своё время. Нам понадобятся кое-какие вещи, и на Сен-Круа мы сможем ими обзавестись.

Глава 3

Несмотря на намерения Блада, они всё-таки не потопили испанскую караку. Врождённая бережливость Уокера восстала при мысли о такой потере, а свойственная ему в не меньшей степени предусмотрительность побуждала его интересоваться, каким образом он и его экипаж вернутся в Англию, если план Блада хотя бы частично потерпит неудачу и обещанный великолепный корабль не будет ему вручён.

Однако все остальные события следовали курсом, намеченным капитаном Бладом. Двинувшись на северо-восток, «Арабелла» в сопровождении караки через пару дней достигла французского поселения на Сен-Круа, где корсары могли действовать свободно. Они задержались там на двое суток, и капитан Блад с Ибервилем и низеньким лысым боцманом Снеллом, знавшим каждый порт, как свои пять пальцев, провели большую часть времени на берегу.

Затем, оставив караку дожидаться их возвращения, Уокер и его команда перешла на борт «Арабеллы», которая подняла паруса и отплыла заданным курсом по направлению в Пуэрто-Рико. После этого «Арабелла» исчезла из поля зрения до тех пор, пока её огромный красный корпус не стал виден с волнистых зелёных холмов северного побережья Кубы.

Подгоняемый лёгким мягким ветерком, корабль плыл вдоль этих плодородных берегов и, наконец, добрался до входа в лагуну, которая омывала Гавану во всём величии её дворцов из известняка, церквей, монастырей, скверов и рыночных площадей, словно перенесённых из старой Кастилии в Новый Свет.

Разглядывая оборонительные сооружения, Блад понял, что Уокер и Джереми Питт ничуть не преувеличивали их силу. Мощный форт Моро с его мрачными бастионами и массивными башнями занимал скалистую возвышенность у самого входа в пролив; напротив него был расположен форт Пунталь с батареей, построенной в виде полумесяца; в центре вырисовывались очертания не менее грозного форта Эль Фуэрте. Неизвестно, что представляла из себя Гавана во времена Дрейка, но требовалось быть очень неосмотрительным, чтобы бросить вызов этим трём могущественным стражам.

«Арабелла» легла в дрейф на рейде, объявила о своём прибытии пушечным салютом, подняла флаг Соединённого Королевства и стала ожидать событий.

Они вскоре последовали в виде десятивёсельной барки, из-под навеса которой появился старый знакомый Уокера, алькальд порта дон Иеронимо. Пыхтя, он влез по трапу на борт, чтобы осведомиться о цели прибытия корабля в эти воды.

Капитан Блад, разодетый в пурпур с серебром, принял его на шкафуте вместе с Питтом и Волверстоном. Вокруг них суетилась дюжина матросов, а ещё шестеро брали брам-стеньги на гитовы[186].

Алькальд был принят с подлинно придворной учтивостью. Блад сообщил ему, что он направляется на Ямайку с ценным грузом рабов и что нехватка дров и воды вынудили его зайти в Гавану. Полагаясь на великодушие и любезность алькальда, он надеется приобрести это здесь вместе со свежей провизией и с удовольствием заплатит за всё золотом.

Дон Иеронимо, толстомордый субъект, в чёрном костюме, пяти с половиной футов ростом и едва ли меньших размеров в поясе, вовсе не обрадовался просьбе этого проклятого английского еретика, несмотря на его элегантную внешность и изысканные выражения. Он отвечал сквозь зубы, его маленькие чёрные глазки с подозрением обшаривали каждый уголок палубы, а лицо хранило самодовольное и злобное выражение до тех пор, пока он не услышал про рабов. Тогда он тотчас же обнажил зубы в улыбке и попытался изобразить радушие и любезность на своей малопривлекательной физиономии.

Конечно, сеньор капитан может приобрести в Гаване всё, что ему нужно. Он волен войти в порт, когда захочет, а торговые лодки, несомненно, доставят ему всё необходимое. В противном случае алькальд будет счастлив оказать ему любое содействие на берегу.

Услышав эти заверения, Питт скомандовал матросам у брасов держать по ветру. Подгоняемая бризом «Арабелла» прошла мимо грозных фортов с баркой алькада на буксире, покуда алькальд, чья любезность возрастала с каждой минутой, пытался вытянуть из капитана Блада сведения, касающиеся груза рабов в трюме. Но Блад отвечал настолько вяло и неопределённо, что дон Иеронимо должен был пойти в открытую.

— Возможно, я кажусь вам назойливым, приставая к вам с этими рабами, — сказал он. — Но мне пришло в голову, что, если вы захотите, вам незачем будет тащить их на Ямайку. Вы найдёте готовый рынок здесь, в Гаване.

— В Гаване? — Блад поднял брови. — Но разве это не противоречит эдиктам его католического величества?

Алькальд поджал толстые губы.

— Эти эдикты были изданы без учёта наших теперешних затруднений. На рудниках была эпидемия оспы, и теперь нам не хватает рабочих рук. Поэтому мы вынуждены обходить закон. Так что если вы хотите продать рабов, сеньор капитан, то этому нет никаких препятствий.

— Понятно, — промолвил Блад без особого энтузиазма.

— К тому же цена будет хорошей, — добавил дон Иеронимо, пытаясь пробудить собеседника от апатии. — Значительно выше обычной.

— Мои рабы тоже необычные.

— Вот именно, — подтвердил Волверстон на ломаном испанском языке. — Они дорого вам обойдутся, сеньор алькальд. Хотя я думаю, что вы не постоите за ценой, когда взглянете на них.

— О, если бы я мог, — вздохнул испанец.

— А почему бы и нет? — с готовностью согласился Блад.

«Арабелла» вошла сквозь узкий проход в голубую лагуну, имевшую полных три мили в диаметре. Лотовый[187] у носовых цепей называл сажени, и Бладу пришло в голову, что было бы благоразумней дальше не идти. Повернувшись, он отдал распоряжение Питту бросить якорь там, где они находились, — на достаточном расстоянии от леса мачт и рангоутов кораблей, стоящих неподалёку от города. Затем он обернулся к алькальду.

— Прошу вас следовать за мной, дон Иеронимо, — сказал Блад, указывая ему на люк.

По короткой узкой лесенке они спустились под палубу, где темнота разрезалась солнечным светом, просачивавшимся сквозь орудийные порты и пересекавшимся с лучами, льющимися сверху сквозь решётки. Алькальд окинул внимательным взглядом мощную батарею и ряды подвесных коек, на которых разместились люди. Наклонив голову, чтобы не удариться о пиллерс[188], он шёл за своим высоким провожатым; за ним следовал Волверстон. Вскоре Блад остановился и, повернувшись, задал неожиданный вопрос:

— Случалось ли вам встречаться, сеньор, с кардиналом-архиепископом доном Игнасио де Ла Фуэнте, примасом Новой Испании?

— Нет, сеньор. Он ещё не посещал Гавану. Но мы ожидаем, что на днях нам выпадет честь принять его.

— Это может случиться скорее, чем вы думаете.

— А откуда вам известно, сеньор, о поездке архиепископа?

Но Блад, дойдя почти до кормы, не ответил ему.

Они подошли к дверям офицерской кают-компании, которую охраняли два мушкетёра. Доносившиеся оттуда приглушённые звуки григорианского напева[189] озадачили алькальда, особенно когда он смог разобрать слова этой заунывной молитвы:

Hostem repellas Longius,
Pacemque dones prentius;
Ductore sic te pravio
Victemus omne noxium.[190]
Нахмурившись, алькальд уставился на Блада.

— Por dios![191] Неужели это поют ваши рабы?

— Они как будто находят утешение в молитвах.

В доне Иеронимо пробудилась подозрительность, хотя он и не знал, что именно подозревать. Однако он понял, что здесь явно что-то не так.

— Весьма странная набожность, не так ли? — сказал он.

— Не вижу в ней ничего странного.

По знаку капитана один из мушкетёров отпер дверь, и пение внезапно прервалось на слове «saeculorum»[192]. Заключительного «Amen»[193] так и не последовало.

Блад церемонно пропустил алькальда вперёд. Горя желанием разгадать загадку, дон Иеронимо быстро шагнул через порог и внезапно застыл как вкопанный, выпучив расширенные от ужаса глаза.

В просторной, не скудно меблированной каюте, наполненной запахом трюмной воды, он увидел двенадцать человек в белых шерстяных одеяниях и чёрных мантиях ордена святого Доминика. Они сидели в два ряда, безмолвные и неподвижные, словно манекены, спрятав руки в широкие рукава и склонив головы, покрытые капюшонами, за исключением одного, стоящего с непокрытой головой за высоким креслом, в котором расположилась весьма примечательная фигура. Это был высокий красивый мужчина лет сорока, с ног до головы облачённый в пурпур. Алая шапочка, очевидно, покрывала тонзуру[194], выстриженную в его гладких каштановых волосах; на фоне красной сутаны сверкал белоснежный тончайший воротник; на груди поблёскивал золотой крест. На руках были красные перчатки, а на указательном пальце правой руки красовался епископский сапфир. Спокойное и суровое выражение лица придавало ему величавость и достоинство. Красивые глаза незнакомца устремились на незванных гостей, столь резко и бесцеремонно вторгшихся в его обитель, но они не утратили светившегося в них высокомерного спокойствия. Казалось, ему были недоступны все человеческие страсти в отличие от стоящего за ним монаха. Это был коренастый краснолицый субъект, явно неравнодушный к выпивке и освобождённый самой природой от необходимости выбривать тонзуру — взлохмаченные седые волосы обрамляли загорелую лысую макушку. Судя по свирепому взгляду, которым он окинул вошедших, этому благочестивому брату ничто человеческое было не чуждо. Капитан Блад подтолкнул остолбеневшего алькальда в каюту и последовал за ним со шляпой в руке.

Но прежде чем он мог вымолвить слово, алькальд, бывший на грани апоплексического удара, пожелал узнать, что всё это означает.

В ответ на его возмущение Блад любезно улыбнулся.

— Разве это не очевидно? Я понимаю ваше удивление. Но я ведь предупреждал вас, что мои рабы не совсем обычные.

— Рабы? Эти? — алькальд задохнулся от негодования. — Но, Боже мой, кто вы такой, что осмеливаетесь на подобные гнусные, нечестивые шутки?

— Меня зовут Блад, сеньор. Капитан Блад. — И он с поклоном добавил: — К вашим услугам.

— Блад! — чёрные глазки алькальда едва не выскочили из орбит. — Вы капитан Блад? Тот самый проклятый пират, продавший душу дьяволу?

— Так характеризуют меня испанцы, но они предубеждены. Лучше оставим это, сеньор. — Последующие слова капитана подтвердили худшие подозрения дона Иеронимо. — Позвольте мне представить вам его преосвященство кардинала-архиепископа дона Игнасио де ла Фуэнте, примаса Новой Испании. Я уже говорил, что вам, возможно, придётся встретиться с ним скорее, чем вы думаете.

— Боже милосердный! — прохрипел алькальд.

Величавый, словно придворный церемониймейстер, Блад шагнул вперёд и низко поклонился кардиналу.

— Ваше преосвященство, соблаговолите принять жалкого грешника, который тем не менее является в этих краях в какой-то мере важной персоной, — алькальда гаванского порта.

В тот же миг дона Иеронимо с силой толкнула вперёд могучая рука Волверстона, который рявкнул ему в ухо:

— На колени, сеньор, и просите благословения у его преосвященства!

Глубоко посаженные, спокойные, непроницаемые глаза прелата устремились на объятого ужасом офицера, упавшего перед ним на колени.

— О, ваше преосвященство! — задыхаясь и чуть не плача, произнёс алькальд.

— Pax tibi, filius meus[195], — промолвил глубокий красивый голос, в то время как рука, увенчанная кардинальским перстнем, торжественно протянулась для поцелуя.

Бормоча что-то невразумительное, алькальд схватил руку и поднёс её к губам с такой быстротой, как будто собирался её откусить.

Сочувствующая улыбка озарила привлекательное лицо прелата.

— Эти несчастья, сын мой, посланы нам во искупление грехов наших. Очевидно, нас намереваются продать — и меня, и бедных братьев святого Доминика, разделивших со мной бедствия плена у этих еретиков. Мы должны молиться о ниспослании нам твёрдости духа, памятуя о великих апостолах, святых Петре и Павле, которые были заключены в тюрьму во время исполнения их священной миссии.

Дон Иеронимо поднялся на ноги, двигаясь еле-еле не столько от природной тучности, сколько от переполнявших его чувств.

— Но как могло такое ужасное происшествие случиться с вами? — простонал он.

— Пусть вас не огорчает, сын мой, что я оказался пленником этого бедного ослеплённого еретика.

— В ваших словах есть три ошибки, ваше преосвященство, — заметил Блад. — Но это неизбежно при столь поспешных суждениях. Я не бедный, не ослеплённый и не еретик. Я сын нашей матери церкви. Если я был вынужден совершить насилие над вашим высокопреосвященством, то только для того, чтобы сделать вас заложником устранения чудовищной несправедливости, совершённой именем его католического величества и святейшей инквизиции. Однако ваша мудрость и благочестие позволяют вам самому свершить правосудие.

Маленький краснощёкий монах, стоящий с непокрытой головой, наклонился вперёд и прорычал сквозь зубы, словно терьер:

— Perro hereje maldito![196]

Рука в красной перчатке тотчас же властновзлетела вверх.

— Успокойтесь, фрей Доминго, — укоризненно промолвил кардинал и вновь обратился к Бладу. — Я говорил, сеньор, о духовной, а не о телесной бедности и слепоте. Ибо в этом смысле вы и нищи и слепы. — Вздохнув, он добавил более сурово: — А если вы в самом деле сын истинной церкви, то ваше поведение ещё безобразнее, чем я думал.

— Отложите ваш приговор, ваше преосвященство, до тех пор, пока вы не узнаете всех мотивов моего поведения, — сказал Блад и, подойдя к открытой двери, громко позвал: — Капитан Уокер! В каюту вошёл человек, буквально трясущийся от бешенства. Небрежно кивнув кардиналу, он, подбоченясь, повернулся к алькальду.

— Здорово, дон Мальдито Ладрон[197]! Небось не ожидал так скоро увидеть меня снова, паршивый негодяй? Ты, очевидно, не знал, что английский моряк живуч, как кошка. Я вернулся за своими кожами, ворюга, и за кораблём, который потопили твои мошенники.

Если в этот момент что-нибудь могло усилить смятение алькальда, так это неожиданное появление капитана Уокера. Пожелтевший, дрожащий с головы до ног, он задыхался и гримасничал, тщетно пытаясь найти слова для ответа. Но капитан Блад решил дать ему немного времени для того, чтобы собраться с мыслями.

— Теперь, дон Иеронимо, вы, возможно, понимаете, что к чему, — сказал он. — Мы явились сюда, чтобы вернуть украденное, а его преосвященство послужит заложником. Я не стану настаивать на выдаче крокодиловых кож, которые вы задолжали этому бедному моряку. Но вам придётся выплатить их стоимость золотом, причём по той цене, которую за них дают в Англии, то есть двадцать тысяч. Кроме того, вы дадите капитану корабль, по крайней мере не меньшего тоннажа, чем тот, который потопили ваши люди по приказу генерал-губернатора. На этом корабле должно быть не менее двадцати пушек, а также вода, провизия и всё необходимое для длительного путешествия. Когда всё будет оценено, мы обсудим вопрос о высадке его преосвященства на берег.

Алькальд с такой силой закусил губу, что по его подбородку потекла струйка крови. Трясясь от бессильной злобы, он всё же не был настолько ослеплён, чтобы не понимать: все орудия мощных фортов Гаваны и адмиральской эскадры, в пределах досягаемости которых столь дерзко бросил якорь пиратский корабль, беспомощны до тех пор, пока на борту находится священная особа примаса Новой Испании. Попытка взять корабль приступом также чревата смертельной опасностью для кардинала, находящегося в руках этих отчаянных головорезов. Его преосвященство должен быть освобождён, чего бы это ни стоило, и притом как можно скорее. Хорошо ещё, что требования пиратов оказались сравнительно скромными.

Пытаясь вернуть утраченное достоинство, алькальд выпрямился, выпятил живот и заговорил с Бладом таким тоном, как будто он обращался к своему лакею.

— Я не уполномочен вести с вами переговоры. О ваших требованиях я информирую его превосходительство генерал-губернатора. — И с видом крайнего смирения он обернулся к кардиналу. — Позвольте мне удалиться, ваше преосвященство, и примите мои уверения в том, что вы не задержитесь здесь ни на одну лишнюю минуту. — Он низко поклонился, намереваясь выйти из каюты, но кардинал задержал его. Очевидно, он не пропустил ни одной реплики в разыгравшейся перед ним сцене.

— Подождите, сеньор. Мне ещё не всё ясно. — И он недоуменно нахмурил брови. — Этот человек говорил о краже, о возмещении убытков. Были ли у него основания употреблять такие слова?

— Я умоляю, ваше преосвященство, быть судьёй в этом деле, — заговорил Блад. — В таком случае вы, может быть, отпустите мне грех, который я совершил, наложив руки на вашу священную особу. — И он в нескольких лаконичных фразах изложил историю ограбления капитана Уокера, содеянного под предлогом охраны закона.

Когда он закончил, кардинал с презрением взглянул на него и обернулся к кипевшему от злости алькальду. В его мягком голосе послышались гневные нотки.

— Конечно, это ложь от начала и до конца. Я никогда не поверю, что кастильский дворянин, облечённый властью его католическим величеством, может быть повинен в такой мерзости. Вы слышали, сеньор алькальд, как этот жалкий пират подвергает опасности свою бессмертную душу, занимаясь лжесвидетельством?

Ответ внезапно вспотевшего алькальда последовал не так быстро, как, по-видимому, ожидал его преосвященство.

— Почему вы колеблетесь? — удивлённо спросил он, наклонившись вперёд.

— Dios mio![198] — запинаясь, заговорил отчаявшийся дон Иеронимо. — Эта история страшно преувеличена.

— Преувеличена? — приятный голос кардинала, стал резким. — Значит, она не целиком ложна?

Единственным полученным ответом были раболепно опущенные плечи и робкий взгляд алькальда, устремлённый в суровые глаза прелата.

Кардинал-архиепископ откинулся в кресле; его лицо стало непроницаемым, а голос — угрожающе спокойным.

— Вы можете идти. Попросите генерал-губернатора Гаваны явиться сюда лично. Мне хотелось бы побольше узнать об этом.

— Он… он может потребовать гарантию безопасности, — заикаясь, пробормотал несчастный алькальд.

— Я даю ему эту гарантию, — сказал капитан Блад.

— Вы слышали? Итак, я ожидаю его здесь как можно скорее. — И величественным взмахом руки в алой перчатке с надетым поверх сапфировым перстнем кардинал отпустил дона Иеронимо.

Не осмеливаясь пускаться в дальнейшие пререкания, алькальд дважды поклонился и вышел, пятясь задом, как будто находился в присутствии короля.

Глава 4

История, поведанная доном Иеронимо генерал-губернатору, о чудовищном и кощунственном насилии, совершённом капитаном Бладом над кардиналом-архиепископом Новой Испании, повергла дона Руиса в изумление, гнев и растерянность, а приглашение явиться на корабль побудило его превосходительство к почти сверхчеловеческой активности. На подготовку к визиту он потратил четыре часа, но у менее ловкого испанца она заняла бы несколько дней. Чувствуя себя отнюдь не в своей тарелке, дон Руис Перера де Вальдоро и Пеньяскон, носивший также титул графа Маркоса, справедливо считал, что не следует пренебрегать никакими возможностями, могущими снискать расположение его преосвященства. Естественно, ему сразу же пришло в голову, что наиболее эффектной из этих возможностей было представить себя в роли освободителя кардинала из рук проклятого пирата, захватившего его в плен.

Беспримерное усердие, проявленное доном Руисом, позволило ему в короткий срок выполнить условия, на которых, насколько он понял, капитан Блад соглашался освободить пленника. Подобная старательность, несомненно, должна была наполнить примаса благодарностью к своему избавителю, не оставляющей места для мелких придирок.

Таким образом, всего через четыре часа после отплытия алькальда с «Арабеллы» генерал-губернатор отчалил от берега на своей барке, бок о бок с которой шла двухмачтовая, отлично оснащённая бригантина[199], остановившаяся на расстоянии кабельтова от левого борта корсарского корабля. Вдобавок к этому вслед за доном Руисом и алькальдом на борт «Арабеллы» вскарабкались два альгвасила[200], каждый из которых тащил на плечах солидного веса деревянный сундук.

Капитан Блад принял меры предосторожности против возможного предательства. Сквозь открытые орудийные порты левого борта угрожающе торчали двадцать пушечных стволов. Когда его превосходительство ступил на шкафут, его проницательные глаза тотчас заметили выстроившихся у фальшборта людей с мушкетами наперевес и зажжёнными фитилями.

Дон Руис, высокий, узколицый, горбоносый кабальеро, нарядился соответственно случаю в роскошный чёрный, расшитый золотом камзол. На его груди сверкал крест Сант-Яго, а на боку болталась шпага с золочёным эфесом. В одной руке он держал длинную трость, а в другой — носовой платок с золотой каймой.

Когда капитан Блад поклонился ему, тонкие губы генерал-губернатора под ниточкой чёрных усиков скривились в презрительной усмешке. На его жёлтом лице появилось выражение злорадства, которое он старался скрыть под маской высокомерия.

— Ваши наглые требования выполнены, сеньор пират, — без предисловий заговорил дон Руис. — Вот корабль, а в этих сундуках двадцать тысяч золотом. Вам остаётся только получить свою долю и положить конец этой безобразной истории.

Не ответив ему, Блад повернулся и знаком подозвал низенького, коренастого моряка, который, стоя поодаль, с ненавистью глядел на дона Руиса.

— Слышите, капитан Уокер? — И он указал на сундуки, которые альгвасилы поставили на комингс. — Здесь, как утверждает его превосходительство, ваше золото. Удостоверьтесь в этом, отправьте вашу команду на бригантину, поднимите паруса и отплывайте, а я задержусь здесь, чтобы обеспечить вашу безопасность.

Такая щедрость на момент лишила маленького работорговца дара речи. Затем он разразился бессвязным потоком слов и фраз, в котором изумление смешивалось с благодарностью и который Блад поспешил остановить.

— Вы теряете время, друг мой. Неужели я не знаю, какой я великий и благородный и какая была для вас удача, что я приказал лечь в дрейф? Отправляйтесь поскорее и помяните добрым словом Питера Блада в Англии, когда вы туда доберётесь.

— Но это золото, — запротестовал Уокер. — Вы должны взять хотя бы половину.

— О, какие пустяки! Не беспокойтесь, я найду способ вознаградить себя за беспокойство. Забирайте своих матросов и отправляйтесь с Богом, мой друг.

С трудом освободив руку из крепкого пожатия, в которое работорговец вложил все переполнявшие его чувства, Блад перенёс внимание на дона Руиса, с презрительной миной стоявшего в стороне с алькальдом.

— Если вы последуете за мной, я провожу вас к его преосвященству.

И он начал спускаться вниз в сопровождении Питта и Волверстона.

В кают-компании при виде величественной фигуры, облачённой в пурпур и окружённой монахами, дон Руис, издав нечленораздельный вопль, бросился вперёд и упал на колени.

— Benedictus sis[201], — пробормотал примас, протягивая ему руку для поцелуя.

— Ваше преосвященство! Как осмелились эти дьяволы во плоти подвергнуть вашу священную особу такому оскорблению?

— Это неважно, сын мой, — послышался приятный мелодичный голос. — Я и мои братья во Христе с благодарностью принимаем страдания, ибо они являются жертвой, приносимой нами к престолу Господню. Гораздо сильнее беспокоит меня причина нашего пленения, о которой я узнал только здесь, сегодня утром. Мне сообщили, что под предлогом выполнения королевского приказа английскому моряку отказались выдать товар, за который он уже уплатил деньги, что эти деньги были конфискованы, а капитан был изгнан из порта под угрозой выдачи его святейшей инквизиции и что даже когда он удалился, ограбленный дочиста, то ваша береговая охрана погналась за его кораблём и потопила его. Однако, несмотря на то, что алькальд не отверг этих сведений, я не мог поверить, чтобы испанский дворянин, представляющий в этих краях его католическое величество, способен совершить подобный поступок.

Дон Руис поднялся на ноги, и его узкое лицо стало ещё желтее обычного. Но он постарался сохранить обычное спокойствие, надеясь таким образом отмахнуться от предъявленного обвинения.

— Всё это уже в прошлом, ваше преосвященство. Если ошибка и была совершена, то теперь она исправлена, и притом с большой щедростью, что может засвидетельствовать этот корсарский капитан. Я явился сюда, чтобы сопровождать ваше преосвященство на берег, где вас ожидает восторженный приём, который вам окажут жители Гаваны.

Но его заискивающая улыбка не возымела действия. Высокомерное лицо примаса оставалось печальным и хмурым.

— Ага! Значит, вы допустили ошибку? Но вы никак не объяснили её.

Обладая вспыльчивым и властным характером, чему способствовала долгая привычка командовать, генерал-губернатор едва не забыл о том, что он находится в присутствии человека, являющегося фактически папой Нового Света, человека, чьё могущество уступало разве только королевскому, перед которым, при определённых обстоятельствах, должен был склоняться и сам король. Хотя он вовремя вспомнил, всё же в его ответе послышались резкие нотки.

— Объяснения могут показаться вашему преосвященству скучными и даже непонятными, так как они связаны с моими обязанностями представителя закона. Хотя мне известна высокая просвещённость вашего преосвященства, всё же, мне думается, она едва ли охватывает все тонкости юриспруденции.

Горькая улыбка озарила красивое лицо кардинала.

— Боюсь, что вы весьма посредственно информированы, дон Руис. Вы, может быть, не слыхали, что мне приходилось занимать почётную должность великого инквизитора Кастилии и что я — доктор не только канонического, но и гражданского права. Следовательно, вы можете не опасаться, что ваше изложение событий покажется мне непонятным. Что же касается угрозы соскучиться, то многие мои обязанности были весьма скучными, сын мой, но эта не являлось предлогом, чтобы от них уклоняться.

Видя холодную и непреклонную настойчивость прелата, генерал-губернатор понял, что ему придётся подчиниться. Подавив беспокойство, он тут же нашёл козла отпущения, который никогда не станет ему перечить.

— Говоря вкратце, ваше преосвященство, подобные сделки дозволялись алькальдом без моего ведома. — Громкий вздох стоявшего за ним дона Иеронимо не остановил его превосходительство. — Когда я узнал о них, то был вынужден прекратить их, так как я должен поддерживать закон, запрещающий всем иностранцам торговлю во владениях его католического величества.

— С этим нельзя не согласиться. Но насколько я понял, этот английский моряк уже заплатил за товар.

— Заплатил, продав своих рабов, ваше преосвященство.

— Неважно, что он продал. Были ли его рабы ему возвращены, когда вы запретили сделку?

— Закон, который он нарушил, продавая рабов, предусматривал их конфискацию.

— Да, в обычных обстоятельствах. Но мне сообщили, что продать рабов его уговорил ваш алькальд.

— Точно так же, — вмешался Блад, — как он уговаривал меня сегодня утром продать моих рабов. — И взмахом руки он указал на кардинала-архиепископа и его свиту. — Вашего алькальда явно не научил горький опыт. Возможно, потому что вы сами этого не очень жаждали.

Дон Руне демонстративно повернулся спиной к Бладу, игнорируя его слова.

— Ваше преосвященство не может считать меня ответственным за проступок моего подчинённого. — И, позволив себе улыбнуться, он прибегнул к софизму, который уже использовал в разговоре с капитаном Уокером.

— Если человек совершает убийство, его нельзя оправдать тем, что он сделал это по чьему-то распоряжению.

— Весьма тонкое замечание. Я должен обдумать это, дон Руис. Мы ещё вернёмся к этому разговору.

Закусив губу, дон Руис низко поклонился.

— Я всегда к услугам вашего преосвященства, — сказал он. — А пока что моя барка готова доставить вас на берег.

Кардинал поднялся и набросил на плечи мантию. Застывшие, точно статуи, доминиканцы в капюшонах сразу же засуетились. Его преосвященство повернулся к ним.

— Пойдёмте, дети мои, и не забудьте вознести благодарственную молитву за наше избавление.

И он шагнул вперёд, но был сразу же остановлен капитаном Бладом.

— Одну минутку, ваше преосвященство. Ещё не всё.

Кардинал вскинул голову и нахмурил брови.

— Как? Что значит не всё?

Ответ Блада был адресован скорее помрачневшему генерал-губернатору, нежели прелату.

— Поскольку мы покончили с возмещением убытков, теперь можно перейти к вопросу о компенсации.

— О компенсации? — воскликнул примас, утратив своё непоколебимое спокойствие. — Вы нарушаете слово, сеньор.

— Этого про меня ещё никто не мог сказать. Я не только не нарушаю своего обещания, а, напротив, скрупулёзно придерживаюсь его. Ведь я же сказал алькальду, что как только убытки будут возмещены, мы обсудим вопрос о высадке вашего преосвященства на берег. Теперь мы можем обсудить его, вот и всё.

Дон Руис злобно усмехнулся, обнажив в улыбке белые зубы.

— Ловко. Вы делаете честь своему ремеслу разбойника.

— Я не мог, не будучи непочтительным к его преосвященству, назначить за него выкуп меньший, чем в сто тысяч дукатов.

У дона Руиса захватило дух. Его физиономия приобрела синеватый оттенок, а челюсть внезапно отвисла.

— Сто тысяч дукатов?!

— Это сегодня. Завтра я не буду таким скромным.

Взбешённый генерал-губернатор повернулся к кардиналу.

— Ваше преосвященство слышали, что теперь требует этот грабитель?

Но на кардинала вновь снизошло его небесное спокойствие.

— Терпение, сын мой. Терпение! Лучше остерегаться этого сына греха, который явно не торопится освободить меня из плена ради трудов праведных, ожидающих меня в Гаване.

Дону Руису стоило немалых усилий подавить охватившие его ярость и жажду мести. Дрожа от сдерживаемого гнева, он всё же взял себя в руки и в сравнительно вежливых выражениях пообещал, что деньги будут доставлены в кратчайший срок, если это необходимо для скорейшего освобождения его высокопреосвященства.

Глава 5

Но, возвращаясь на берег в барке вместе с алькальдом, генерал-губернатор дал ему понять, что его подгоняет не столько стремление как можно скорее освободить кардинала-архиепископа, сколько желание уничтожить этого дерзкого пирата, который одержал над ним верх в том, в чём он считал себя непобедимым.

— Когда этот болван получит деньги, нападение застигнет его врасплох.

Но алькальд мрачно покачал головой.

— За это придётся слишком дорого заплатить. Сто тысяч, Боже мой!

— Тут уж ничего не поделаешь. — Своим поведением дон Руис давал понять, что он не считает эту цену слишком дорогой за уничтожение человека, подвергшего такому унижению его — генерал-губернатора Гаваны, почти полновластного повелителя Кубы, выглядевшего теперь школьником, ожидающим розог. — К тому же это не так разорительно. Адмирал эскадры маркиз Риконете с удовольствием заплатит пятьдесят тысяч за голову капитана Блада, а остальные деньги я возьму из королевской казны.

— А что, если и те и другие деньги затонут вместе с этим негодяем?

— Это зависит от того, где мы его потопим. Там, где он бросил якорь, глубина не больше четырёх саженей. Главное — поскорее увезти архиепископа с корабля, чтобы покончить с неприкосновенностью этого проклятого пса.

— А вы уверены, что вы с ней покончите? Хитрый дьявол наверняка потребует гарантии безопасности.

Тонкие губы дона Руиса изогнулись в злобной усмешке.

— Он получит все гарантии, какие захочет. Но обещания, данные под угрозой, ещё никогда никого не связывали.

— Его преосвященство вряд ли с вами согласится.

— Его преосвященство?

— А по-вашему этот проклятый пират не потребует от него такого же обещания? Вы же видели, что из себя представляет этот кардинал — твердолобый фанатик, раб буквы закона. Когда священники становятся судьями, из этого не выходит ничего хорошего. Они просто не пригодны для этого занятия, так как совершенно лишены широты кругозора. Так что, если прелат дал клятву, то он её непременно выполнит, невзирая на то, каким способом её из него вытянули.

На момент страх закрался в душу генерал-губернатора. Но его изобретательный ум сразу же нашёл выход, и он снова заулыбался.

— Благодарю вас за предупреждение, дон Иеронимо. Но пока что обещанием не связаны ни я, ни мои подчинённые, которым я сейчас отдам распоряжения.

Вернувшись к себе во дворец, дон Руис прежде чем заняться вопросом выкупа за кардинала вызвал одного из своих офицеров.

— Кардинал-архиепископ Новой Испании высадится сегодня вечером в Гаване, — объявил он. — Чтобы оказать ему соответствующие почести и оповестить город об этом счастливом событии, я приказываю дать салют из пушки на молу. Вы захватите канонира и отправитесь туда вместе с ним. Как только его преосвященство ступит на берег, скомандуете огонь.

Отпустив этого офицера, губернатор тотчас вызвал другого.

— Немедленно садитесь на лошадь, скачите в Моро, Пунталь и Эль Фуэрте и прикажите от моего имени комендантам каждого форта навести орудия на красный корабль, стоящий на якоре под английским флагом. После этого пускай они дожидаются сигнала, которым послужит выстрел пушки на молу, когда кардинал-архиепископ Новой Испании сойдёт на берег. Как только они услышат выстрел, но не раньше, они должны открыть огонь по пиратскому судну и потопить его. И смотрите, чтобы не было никаких промахов.

Выслушав заверения офицера в том, что он всё понял, дон Руис отправил его выполнять приказания, а сам занялся извлечением из королевской казны золота, которое должно было освободить кардинала из заключения.

Он проделал эту операцию так быстро, что к первой полувахте уже снова причалил к борту «Арабеллы» и выгрузил со своей барки четыре тяжёлых сундука.

На корме дон Руис и сопровождающий его алькальд увидели поджидавшего их кардинала-архиепископа в мантии и красной шапочке. Стоявший перед ним с непокрытой головой фрей Доминго держал его крест, остальные доминиканцы в капюшонах выстроились сзади. Было ясно, что его преосвященство уже готов к высадке на берег. Присутствие кардинала на палубе со всей свитой окончательно убедило дона Руиса, что уплата выкупа положит конец святотатственному заключению его преосвященства и что больше не возникнет никаких препятствий к его отъезду с этого отвратительного корабля, после чего «Арабелла» перестанет быть неприкосновенной и пушки гаванских фортов быстро расправятся с ней.

Торжествуя при этой мысли, дон Руис, обращаясь к Бладу, не смог удержаться от тона, приличествующего разговору королевского представителя с пиратом.

— Вот твоё золото, проклятый грабитель, — плата за святотатство, за которое тебе придётся вечно гореть в аду. Бери его и убирайся отсюда.

Но капитана Блада, казалось, ничуть не тронула эта речь. Склонившись над сундуками, он отпер их и, окинув оценивающим взглядом сверкающее содержимое, подозвал своего штурмана:

— Возьми золото, Джерри, и уложи его. — И добавил довольно оскорбительное замечание: — Надеюсь, что счёт правильный.

Вслед за этим капитан повернулся к стоящей на корме фигуре, облачённой в пурпур.

— Монсеньор кардинал, выкуп получен, и барка генерал-губернатора ожидает, чтобы доставить вас на берег, но вы должны дать мне слово, что мне будет позволено удалиться без каких-либо препятствий и дальнейшего преследования.

Губы генерал-губернатора под маленькими чёрными усиками снова изогнулись в усмешке. Его ответ был рассчитан на то, чтобы отвести подозрение и в то же время дать выход душившему его гневу.

— Можешь беспрепятственно убираться, куда тебе угодно, мошенник. Но если мы когда-нибудь снова встретимся на море…

— В таком случае, — закончил за него фразу капитан Блад, — очень возможно, что я доставлю себе удовольствие, повесить вас на нок-рее как клятвопреступника и вора.

Приблизившись к ним кардинал укоризненно покачал головой:

— Ваша угроза звучит неподобающе, капитан Блад, так как, я надеюсь, эти слова несправедливы.

Дон Руис задохнулся от бешенства, вызванного больше замечанием кардинала, нежели оскорбительными выражениями Блада.

— Так вы, ваше преосвященство, надеетесь! — воскликнул он.

— Подождите! — Величественным жестом архиепископ остановил свою свиту, которая застыла на месте, являя собой воплощение непоколебимого могущества церкви.

— Я сказал, надеюсь, что обвинение несправедливо, и некоторое сомнение, звучащее в моей фразе, оскорбило вас. Но я рассчитываю, что дон Руис, вскоре извинится перед вами за это сомнение. Однако во время своего первого визита на корабль вы кое-чем озадачили меня, и я хотел бы попросить вас дать мне объяснение.

— На берегу, ваше преосвященство, вы найдёте меня готовым ответить на все ваши вопросы. — И дон Руис шагнул к трапу, у которого его ожидал кардинал.

Капитан Блад со шляпой в руке занял позицию с другой стороны, как требовал этикет при проводах важного гостя.

Но примас не двинулся с места.

— Дон Руис, перед тем, как высадиться на остров, которым вы управляете, мне бы хотелось получить ответ только на один вопрос. — Его тон был таким суровым и властным, что дон Руис, перед которым трепетало всё население Гаваны, застыл на месте в испуганном ожидании.

Кардинал обернулся к дону Иеронимо и задал ему пресловутый вопрос:

— Сеньор алькальд, хорошенько подумайте перед тем, как ответить мне, потому что ваша служба, а может быть, и кое-что побольше зависит от точности вашего ответа. Что вы сделали с товаром — собственностью этого английского моряка, который генерал-губернатор приказал вам конфисковать?

Смущённый взгляд дона Иеронимо устремлялся то туда, то сюда, но только не на кардинала. Всё же он не осмелился солгать.

— Он снова был продан, ваше превосходительство.

— А полученное за него золото? Что с ним стало?

— Я отправил золото его превосходительству генерал-губернатору. Сумма составляла двадцать тысяч дукатов.

В наступившей затем паузе дон Руис выдержал испытывающий взгляд суровых и печальных глаз с высоко поднятой головой и презрительной, вызывающей усмешкой на губах.

Но следующий вопрос примаса стёр с его физиономии остатки высокомерия.

— Следовательно, генерал-губернатор Гаваны является также королевским казначеем?

— Нет, ваше преосвященство, — был вынужден ответить дон Руис.

— Тогда, сеньор, вы отправили в казну золото, полученное за товар, который вы конфисковали от имени его величества короля?

Губернатор не решился солгать, так как его слова можно было легко проверить. Тем не менее в его тоне чувствовалось недовольство этим допросом.

— Ещё нет, ваше преосвященство…

— Ещё нет? — прервал его кардинал, и в его мягком голосе послышались угрожающие нотки. — Ещё нет, тогда как с тех пор прошёл целый месяц. Мне всё ясно, сеньор. К несчастью, сомнения в вашей честности, вызванные той софистикой, с которой вы сегодня утром так ловко толковали закон, полностью подтвердились.

— Ваше преосвященство! — в бешенстве завопил дон Руис, смертельно побледнев и шагнув вперёд. Подобные слова в любом случае пробудили бы его гнев. А быть публично оскорблённым этим священником и выставленным на посмешище проклятым пиратом не смог бы вынести ни один кастильский дворянин. Губернатор пытался подыскать слова, способные подобающим образом выразить его состояние, когда примас, словно угадав его мысли, разразился речью, сразу обратившей гнев дона Руиса в страх.

— Молчи, несчастный! Неужели ты осмелишься возвысить на нас голос. Твои поступки, безусловно, сильно обогатили тебя, но куда сильнее обесчестили. И более того, стремясь запугать ограбленного тобой английского моряка, ты угрожал ему преследованием святейшей инквизиции и сожжением на костре. Даже новые христиане больше, чем кто-либо другой, знают, что человек, апеллирующий к инквизиции подобным образом, сам рискует попасть в её руки.

Страшная угроза бывшего великого инквизитора Кастилии и прозвучавший в его словах намёк на старохристианское презрение к его новохристианской крови окончательно доконали генерал-губернатора. Он уже представлял себя обесчещенным, разорённым, лишённым всех званий и посланным в Испанию, чтобы затем подвергнуться аутодафе.

— Монсеньор, — захныкал он, с мольбой протянув руки к кардиналу. — Я же не предвидел…

— В это я охотно верю. Oculos habent non viclebunt[202]. Никто не может предвидеть опасность. — К кардиналу уже вернулось его обычное спокойствие. Несколько секунд он хранил молчание, потом вздохнул, шагнул вперёд, взял за руку окончательно уничтоженного графа Маркоса и повёл его на полубак чтобы их не могли услышать.

— Верьте мне, — ласково заговорил он, — моё сердце болит за вас, сын мой. Errare humanum est[203]. Мы все грешны. Поэтому я стараюсь быть милосердным, так как сам нуждаюсь в милосердии. Я попытался помочь вам, чем могу. Если я высажусь на Кубу, где вы — генерал-губернатор, то мне придётся выполнить свой долг инквизитора, а из этого для вас не выйдет ничего хорошего. Чтобы избежать этого, я не высажусь на берег до тех пор, покуда вы здесь управляете. Но это самое большое, что я могу для вас сделать. Возможно, поступая так, я сам становлюсь софистом. Но я думаю не только о вас, но и о чести Кастилии, которая пострадает от вашего позора. В то же время вы понимаете, я не могу допустить, чтобы кто-нибудь так пренебрегал доверием короля и чтобы это пренебрежение сошло полностью безнаказанным.

Архиепископ сделал паузу, покуда дон Руис стоял, опустив голову от стыда и ожидая роковой фразы, которая неминуемо должна была последовать.

— Вы сегодня же сложите с себя обязанности губернатора под любым предлогом, который вы сочтёте подходящим, и вернётесь в Испанию с первым же кораблём. Тогда, если вы снова не возвратитесь в Новый Свет и не поступите на государственную службу в Испании, я сохраню в тайне ваш поступок. Большего я сделать не в силах, и да простит меня Бог, если я сделал слишком много.

Несмотря на всю суровость этих слов, дон Руис выслушал их почти с облегчением, так как он не ожидал столь дёшево отделаться.

— Пусть будет так, ваше преосвященство, — пробормотал он, подняв голову и встретив сочувственный взгляд кардинала. — Но если ваше преосвященство не высадится на берег…

— Не беспокойтесь обо мне. Я уже говорил с капитаном Бладом о такой возможности, и теперь, когда я принял решение, он доставит меня в Сан-Доминго. Когда моя миссия там будет выполнена, я вернусь сюда, а к тому времени вы уже покинете Гавану.

Таким образом, дон Руис был даже лишён возможности отомстить этому проклятому морскому разбойнику, навсегда погубившему его карьеру. И всё же он предпринял последнюю отчаянную попытку отвратить хотя бы это несчастье.

— Неужели вы доверитесь этим пиратам, которые уже?.. — В этом мире, сын мой, — прервал его кардинал, — увы, можно доверять только небесам. А этот корсар, несмотря на все его пороки, сын истинной церкви, и он доказал, что на его слово можно полагаться. Конечно, в этом есть риск, но постарайтесь доказать своим будущим поведением, что я иду на него не без оснований. Теперь отправляйтесь с Богом, дон Руис. Больше мне незачем вас задерживать.

Генерал-губернатор опустился на колени, чтобы поцеловать руку кардинала и попросить его благословения. Примас Новой Испании протянул правую руку над его склонённой головой и осенил его крестом.

— Benedictus sis. Pax Domini sit sempre tecum[204]. Может быть, свет небесный укажет вам лучшую дорогу в будущем. Идите, и да хранит вас Бог.

Однако, несмотря на смиренную позу генерал-губернатора, было весьма сомнительно, что он уезжал полный раскаяния. Спотыкаясь, как слепой, отрывисто кивнув алькальду и приглашая следовать за собой, не обменявшись ни с кем ни единым словом или взглядом, он спустился в ожидавшую его барку.

Покуда дон Руис и алькальд, взбешённые донельзя, изощрялись в сквернословии, проклиная этого идиота архиепископа, сующего нос в чужие дела, «Арабелла» подняла якорь. Проплыв под всеми парусами мимо мощных фортов, она вышла из гаванской бухты, не опасаясь нападения благодаря расхаживающей по корме величавой фигуре, облачённой в пурпур.

Когда две недели спустя огромный галеон «Санта-Вероника» вошёл в бухту Гаваны, украшенный флагами и салютуя из всех орудий, там уже не было генерал-губернатора, чтобы встретить прибывшего примаса Новой Испании. Этого низенького толстого и вспыльчивого прелата окончательно вывело из себя то, что к его визиту не было сделано соответствующих приготовлений, а поднявшийся на борт корабля ошеломлённый алькальд едва не обвинил его в самозванстве.

В эти же дни на борту «Арабеллы» Ибервиль, освобождённый от своего алого одеяния, которое, подобно монашеским сутанам, было поспешно приобретено в Сен-Круа, хвастливо повторял, какого великолепного священника потерял мир, когда он вздумал стать корсаром. Капитан Блад утверждал, что мир в этот момент потерял и не менее великого комедианта. И в этом вопросе боцман Снелл, которого природа так удачно наградила тонзурой для исполнения роли фрея Доминго, будучи еретиком, полностью соглашался с капитаном Бладом.

Бежавшая Идальга

Глава 1

Весть была принесена на Тортугу метисом, служившим матросом на французском бриге[205] во время экспедиции, в которой несчастный Джеймс Шерартон распростился с жизнью. Эта скверная история лишь косвенно связана с нашим рассказом, поэтому мы сообщим о ней только вкратце. Шерартон и группа английских ловцов жемчуга занимались своим делом на одном из рифов Эспада около бухты Маракайбо[206]. Они уже собрали обильный урожай, когда на них напал испанский фрегат, команда которого, не довольствуясь захватом их шлюпа[207] и жемчуга, безжалостно предала их мечу. Эти двенадцать честных славных людей не нарушили никаких законов, кроме одного, выдуманного испанцами, согласно которому ни одна другая нация не имеет права пользоваться водами Нового Света.

Капитан Блад сидел в кайонской таверне «У французского короля», когда метис со всеми жуткими подробностями рассказывал историю этого злодеяния.

— Испанцы заплатят за это, — сказал Блад и добавил, так как его чувство справедливости носило поэтический характер, — и заплатят жемчугом.

Кроме этой фразы Блад ничем не намекнул на намерение, внезапно созревшее в его мозгу. Однако осенившее его вдохновение имело свои причины.

Упоминание о ловцах жемчуга оказалось достаточным, чтобы напомнить ему о Рио-де-ла-Ача[208], наиболее продуктивном месте добычи жемчуга во всём Карибском море, сокровища которого изрядно обогатили казну короля Филиппа.

Конечно, мысль об этом рейде не в первый раз приходила ему в голову, но трудности и опасности, с которыми было сопряжено подобное предприятие, до сих пор вынуждали капитана Блада откладывать его и заниматься более лёгкими задачами. Однако никогда ещё эти опасности и трудности не были так серьёзны, как теперь, когда эта задача казалась ниспосланной ему праведным гневом Немезиды[209]. Блад не закрывал на это глаза. Он знал, как бдителен испанский адмирал маркиз Риконете, курсирующий со своей мощной эскадрой вдоль берегов Мэйна. Капитан Блад так ловко провёл его во время приключения в Сан-Доминго, что адмирал не осмеливался показаться в Испании до тех пор, пока не смоет свой позор. О его жажде мести можно было судить по объявлению, в котором маркиз извещал, что заплатит огромную сумму в пятьдесят тысяч за капитана Блада, живого или мёртвого, или за сведения, которые помогут захватить его.

Таким образом, для успеха рейда на Рио-де-ла-Ача, его необходимо было провести молниеносно и бесшумно. Корсары должны были исчезнуть со своей добычей прежде, чем адмирал заподозрит об их присутствии на берегу. Полностью отдавая себе отчёт, капитан Блад решил лично произвести разведку местности и ознакомиться с каждой деталью перед тем, как приступить к рейду.

Сменив свой красивый плюмаж на шляпе на более старый и полинявший, сбросив серебряные галуны и брабантские кружева, капитан облачился в простой коричневый костюм и шерстяные чулки. Сняв парик, он заменил его платком из чёрного шёлка, плотно облегавший его стриженую голову.

В этом обличье Блад покинул Тортугу и свою флотилию, состоящую в то время из четырёх кораблей и около тысячи корсаров, отплыл в сторону Кюрасао[210] на торговом судне и там пересел на голландский корабль «Левен», делающий постоянные рейсы между этим островом и Картахеной. Сказавшись торговцем крокодиловыми кожами, он представился как Тормильо, наполовину голландец, наполовину испанец.

В понедельник Блад высадился в Рио-де-ла-Ача. «Левен» должен был вернуться из Картахены в следующую пятницу, и, даже если никакие другие дела не приведут его в Рио-де-ла-Ача, он всё равно зайдёт туда, чтобы подобрать сеньора Тормильо, который вернётся на этом судне на Кюрасао. Бладу удалось установить, главным образом обильно поглощая пунш, самые дружеские отношения с голландским шкипером, что обеспечивало добросовестное выполнение этих условий.

Высадившись на берег с голландской шлюпки, Блад снял комнату в гостинице «Эскудо де Леон», находящейся в верхней части города, и сообщил, что прибыл в Рио-де-ла-Ача для закупки крокодиловых кож. Вскоре торговцы начали стекаться к нему толпой. Блад завоевал их уважение количеством кож, которые он намеревался приобрести, и тайное презрение весьма щедрой ценой, которую он соглашался за них уплатить. Под предлогом торговых операций Блад свободно расхаживал по всему городу и в интервалах между сделками не забывал наблюдать и собирать нужную информацию.

Блад использовал своё время весьма эффективно, и в четверг вечером цель его поездки была уже полностью достигнута. Он ознакомился с дислокацией и вооружением форта, охранявшего город и гавань, с состоянием боевой готовности, с размещением и охраной королевской казны, где держали собранный жемчуг; ему даже удалось понаблюдать за самим процессом ловли, во время которой лодки находились под защитой десятипушечного корабля береговой охраны. Блад выяснил, что маркиз Риконете, чьи быстроходные разведывательные суда постоянно сновали мимо, устроил себе штаб-квартиру в Картахене, в ста пятидесяти милях к юго-западу. Все эти сведения помогли Бладу окончательно выработать план, согласно которому испанские разведывательные суда должны быть удалены, что делало город доступным для внезапного нападения и быстрого отплытия корсаров, прежде чем адмиральская эскадра сможет им помешать. В четверг вечером, весьма довольный собой, Блад вернулся в «Эскудо де Леон», чтобы провести там последнюю ночь. На следующее утро за ним должен был прийти голландец и забрать его отсюда. Но внезапное событие изменило и его планы, и судьбы людей, о существовании которых он в тот момент даже не подозревал.

Хозяин гостиницы встретил его сообщением, что испанский дворянин дон Франсиско де Вильямарга только что спрашивал о нём и должен вернуться через час. При упоминании этого имени Блад внезапно задержал дыхание.

— Дон Франсиско де Вильямарга? — медленно переспросил он, давая себе время подумать. Неужели в Новом Свете два испанца могли носить это звучное имя? — Кажется, дон Франсиско де Вильямарга был вице-губернатором Маракайбо?

— Он самый, сеньор, — подтвердил хозяин. — Дон Франсиско был там губернатором или, по меньшей мере, алькальдом до прошлого года.

— И он спрашивал меня?

— Вас, сеньор Тормильо. Он говорил, что вернулся из поездки в глубь страны с грузом крокодиловых кож, которые хочет продать вам.

— О! — Это был почти что вздох облегчения. Но капитан всё ещё был настороже. — Продать? Разве дон Франсиско де Вильямарга — торговец?

Низенький толстый хозяин гостиницы развёл руками.

— Ну и что, сеньор? Ведь это Новый Свет. Здесь такие вещи могут случиться и с идальго, если ему не повезло. А бедного дона Франсиско постигла беда, хотя он в этом был совсем не виноват. Провинция, которой он управлял, подверглась нападению капитана Блада, этого проклятого пирата, и дон Франсиско впал в немилость. Губернатор, который не сумел защитить доверенную ему область, не может рассчитывать на снисхождение.

— Понятно. — Капитан Блад снял свою широкополую шляпу и вытер со лба пот.

Бладу следовало благодарить судьбу за своё отсутствие во время визита дона Франсиско. Но опасность отнюдь не миновала. Вряд ли в Новой Испании был человек, с кем капитану Бладу хотелось бы встретиться меньше, чем с бывшим вице-губернатором Маракайбо, гордым испанским дворянином, который ныне был вынужден по причинам, указанным хозяином гостиницы, марать руки торговлей. Предстоящая встреча должна была весьма обрадовать дона Франсиско, чего никак нельзя было сказать о капитане Бладе. Даже во время своего могущества дон Франсиско не пощадил бы его — сейчас же перспектива получить пятьдесят тысяч только подхлестнула бы мстительность этого чиновника, переживавшего тяжёлые дни.

Содрогаясь при мысли о прошедшей так близко страшной опасности и благодаря небо за своевременное предупреждение, капитан Блад понимал, что ему остаётся только один выход. Теперь уже невозможно дожидаться голландца до утра — он должен вырваться из Рио-де-ла-Ача сейчас же, на любом судне или хотя бы один в шлюпке. Но не следует обнаруживать свой испуг или поспешность.

Блад нахмурил брови.

— Какая жалость, что я отсутствовал, когда приходил дон Франсиско! Нельзя допустить, чтобы он разыскивал меня снова. Я сам пойду к нему, если вы скажете мне, где он живёт.

— О, разумеется. Вы найдёте его дом на Калье-Сан-Блас, первый поворот направо. Там кто-нибудь покажет вам, где живёт дон Франсиско.

Капитан не стал ждать ни минуты.

— Я сейчас же отправлюсь туда, — заявил он и зашагал прочь.

Но, очевидно, Блад забыл или неправильно понял указание хозяина, так как вместо того, чтобы свернуть направо, он свернул налево и быстро пошёл вниз по улице, ведущей к гавани и почти пустынной во время ужина.

Он проходил мимо аллеи в пятидесяти ярдах от мола, когда из её глубины раздался шум борьбы, лязг стали, женский крик и мужская брань.

Учитывая создавшуюся ситуацию, Блад решил, что так как этот скандал его не касается, то ему следует думать только о скорейшем побеге из Рио-де-ла-Ача. Однако неожиданное восклицание остановило его.

— Perro ingles![211]

Блад понял, что в этой тёмной аллее находится его соотечественник, которого, по всей вероятности, убивают. На чужбине для любого человека, не утратившего окончательно способность чувствовать, соотечественник является братом. Он бросился в темноту, нащупывая на груди пистолет.

Однако пока он бежал,ему пришло в голову, что здесь и без него достаточно шума и увеличивать его никак не в его интересах. Поэтому Блад спрятал пистолет в карман и выхватил рапиру. Тусклый свет позволил ему разглядеть группу, к которой он приближался.

Трое мужчин накинулись на четвёртого, стоявшего спиной к двери и отчаянно защищавшегося, прикрывшись левой рукой наподобие щита. То, что он мог выдержать натиск явно превосходивших сил, служило доказательством его необычайной крепости.

На некотором расстоянии от дерущегося квартета виднелась тонкая фигура женщины в мантии и капюшоне из чёрного шёлка, беспомощно опиравшейся на стену.

Вмешательство Блада было быстрым, бесшумным и действенным. Он возвестил о своём появлении, проткнув шпагой спину ближайшего из трёх нападающих.

— Это уравняет силы, — объяснил он и, вовремя вытащив клинок, перенёс своё внимание на сеньора, который повернулся к нему, изрыгая богохульства и демонстрируя блестящее владение бранным лексиконом, — а в этом искусстве соперничать с кастильцами могли только каталонцы.

Пригнувшись, Блад ловко парировал удар и в следующий момент пронзил своей шпагой правую руку сквернослова.

Вышедший из строя испанец отскочил назад, схватившись за окровавленную руку и, продолжая изрыгать проклятия, в то время как третий испанец, оценив изменившееся соотношение сил, превратившееся из трёх против одного в одного против двух, причём в единственном числе остался он сам, предпочёл ретироваться. В следующую секунду он вместе со своим раненым товарищем бежал с поля боя, оставив третьего там, где он свалился.

Спасённый Бладом человек едва не упал в обморок.

— Проклятые убийцы! — задыхаясь воскликнул он. — Ещё минута — и мне бы пришёл конец.

Женщина быстро подбежала к нему.

— Vamos[212], Хорхито! Vamos! — закричала она и внезапно перешла с испанского на довольно беглый английский язык. — Скорее, любовь моя! Бежим к лодке!

Упоминание о лодке дало Бладу понять, что его поступок, возможно, не останется без награды. Очевидно, помогая незнакомцу, он помог и себе, так как лодка была именно тем, в чём он нуждался в настоящий момент больше всего.

Ощупав руками неизвестного англичанина, Блад почувствовал мокрое на его левом плече. Перекинув руку раненого через свою шею, он обхватил его за талию и приказал девушке следовать за ним.

Как бы сильно ни испугало её ранение возлюбленного, она немедленно повиновалась, что послужило доказательством её смелости и практического склада ума. Из открытых окон и дверных проёмов высовывались испуганные лица, вглядывающиеся во тьму и пытавшиеся выяснить причину шума. Эти свидетели, несмотря на их робость и молчаливость, всё же лишний раз подчёркивали необходимость спешить.

— Пойдёмте, — сказала женщина. — Сюда, за мной.

Поддерживая беспомощного раненого, Блад зашагал в указанном направлении и вскоре, выйдя из аллеи, добрался до мола. Не обращая внимания на изумлённые взгляды случайных прохожих, женщина направилась к ожидавшему их баркасу.[213]

Навстречу им поднялись двое обнажённых по пояс индейцев или метисов. Один из них соскочил на берег, пытаясь разглядеть человека, опиравшегося на плечо Блада.

— Quel talel padron?[214] — хриплым голосом спросил он.

— Его ранили. Помогите ему сесть в лодку. О, пожалуйста, поскорее!

Стоя на набережной, женщина бросала через плечо тревожные взгляды, покуда Блад с индейцами усаживали раненого в баркас. Затем Блад, стоя в лодке, протянул женщине руку.

— Прошу вас, мадам, — повелительным тоном потребовал он, и, чтобы не тратить время на пререкания, добавил: — Я еду с вами.

— Но это невозможно! Мы отплываем сразу же, и лодка не вернётся. Мы не можем задерживаться, сеньор.

— Я тоже не могу. Поэтому всё в порядке. Прошу вас в лодку, мадам! — И без лишних слов он почти втащил её в баркас, приказав индейцам отчаливать.

Глава 2

Если женщина и не разобралась в сути дела, то она никак этого ничем не выказывала.

Очевидно, в данный момент она была озабочена только состоянием своего англичанина и необходимостью как можно скорее убраться прочь, прежде чем нападавшие вернутся, чтобы прикончить его. Ей не хотелось терять драгоценное время, споря с неожиданным спасителем, а может быть, она и вовсе не думала о нём.

Когда баркас отплыл от мола, женщина склонилась над своим возлюбленным, потерявшим сознание. Опустившись рядом с ним на колени, Блад вернулся к своим обязанностям хирурга — его ловкие пальцы ощупывали рану на плече.

— Успокойтесь, — сказал он девушке. — Рана не опасная. Просто он ослабел от потери крови. Скоро с ним будет всё в порядке.

— Grasias a Dios![215] — прошептала она и, бросив взгляд в сторону мола, поторопила гребцов.

Разрезая тёмные волны, лодка двигалась по направлению к видневшемуся в полумиле корабельному огню. Внезапно англичанин зашевелился и огляделся вокруг.

— Какого чёрта… — начал он, пытаясь подняться.

Но рука Блада остановила его.

— Не волнуйтесь, — сказал он. — Нет никаких причин для тревоги. Мы взяли вас на борт.

— Взяли меня на борт? А вы кто такой, чёрт возьми?

— Хорхито! — воскликнула девушка. — Это сеньор, который спас тебе жизнь.

— А, ты здесь, Исабелита? — Следующий его вопрос показал, что он наконец разобрался в ситуации.

— Они гонятся за вами?

Когда девушка успокоила его и указала на корабельный огонь, к которому они приближались, англичанин тихо рассмеялся и внезапно обрушился на индейцев.

— Быстрее, вы, ленивые собаки!

Гребцы работали изо всех сил. Незнакомец снова рассмеялся тихим презрительным смехом.

— Так, так. Мы выбрались из западни, сравнительно дёшево отделавшись. А впрочем, может быть, и не так уж дёшево. Я просто истекаю кровью.

— Это ничего, — заверил его Блад. — Конечно, вы порядком потеряли крови, но на корабле мы остановим кровотечение.

— Вы говорите, как будто вы хирург.

— Я и есть хирург.

— Ну да? Вот это удача, а, Исабелита? Сначала фехтовальщик спасает мне жизнь, а потом он превращается в доктора и лечит меня! Очевидно, сегодня меня охраняет само Провидение!

Девушка улыбнулась и снова склонилась над ним.

Скоро по обрывкам их разговора Блад смог разобраться в их взаимоотношениях. Англичанин по имени Джордж Ферфакс и юная идальга из знатного семейства Сотомайор представляли собой бежавшую пару. Напавшими на них были брат девушки и его двое друзей, пытавшиеся воспрепятствовать побегу. Её брат выбрался из стычки целым и невредимым, и, опасаясь его преследования, девушка всё время оглядывалась на мол. Но к тому времени, когда там наконец замелькали огоньки, баркас уже ударился о борт двухмачтового брига, с палубы которого их окликнул грубый голос по-английски.

У трапа их встретил крупный мужчина с лицом, казавшимся багровым при свете фонаря на грот-мачте, и засыпал их тревожными вопросами.

Ферфакс, опираясь о переборку, наконец смог вмешаться и отдать распоряжения.

— Отплывай сразу же, Тим, не трать время на то, чтобы поднимать лодку на борт, а возьми её на буксир. И не поднимай якорь, а просто перережь якорный канат. Поднимай паруса, и поплыли. Слава Богу, ветер попутный. Если мы будем медлить, то скоро у нас на борту очутятся алькальд и все альгвасилы Ла-Ача. Поэтому поторапливайся.

Тим громогласно выкрикнул приказ, и матросы принялись за дело. В это время девушка взяла за руку своего возлюбленного.

— Ты забыл об этом сеньоре, Джордж. Ведь он не знает, куда мы едем.

Ферфакс, опиравшийся на плечо Блада, повернулся к нему и нахмурился.

— Видите ли, я не могу задерживаться, — сказал он.

— Рад это слышать, — последовал быстрый ответ. — А куда вы плывёте, меня мало интересует, лишь бы это место находилось подальше от Рио-де-ла-Ача.

Худое округлое лицо англичанина просветлело.

— Значит, вы тоже удираете? — усмехнулся он. — Будь проклята моя кровь! Вы на редкость сговорчивы. Ну, тогда всё в порядке. Поживее, Тим! Неужели твои увальни не могут двигаться быстрее?

Капитан засвистел в дудку, и множество босых ног быстро затопали по палубе. Тим подгонял их криками и руганью, потом, подойдя к борту, отдал приказание индейцам, всё ещё сидевшим в лодке.

— Спуститесь вниз, сэр, — обратился он к своему хозяину. — Я приду к вам, как только мы ляжем на нужный курс.

Блад помог Ферфаксу спуститься в каюту — довольно просторное, примитивно меблированное помещение, освещённое фонарём, который покачивался над столом. Девушка последовала за ними.

Из каюты слева вышел молодой негр-стюард. При виде пятен крови на рубашке хозяина он вскрикнул и застыл как вкопанный, его зубы и белки глаз сверкали на чёрной, как смоль физиономии.

Взявший на себя инициативу Блад обратился к нему за помощью, и они вдвоём внесли Ферфакса, снова терявшего сознание, в каюту, сняли с него башмаки и уложили на койку.

Затем Блад отослал негра, отзывавшегося на имя Алькатрас, в камбуз за горячей водой и к капитану за судовой аптечкой.

На узкой койке Ферфакс, такой же высокий и мускулистый, как сам Блад, устроился в полусидячей позе, облокотившись на подушки. Рыжеватые волосы обрамляли его бледное костлявое лицо, глаза были полузакрыты, голова слегка склонилась вперёд.

Усевшись поудобнее рядом с ним, Блад разрезал влажную от крови рубашку, обнажив мощный торс пациента. Когда вернулся стюард с ведром воды, бинтами и ящиком из кедрового дерева, содержащим скудную корабельную аптечку, за ним вошла девушка, умоляя Блада позволить ей помогать. Через оставшиеся открытыми иллюминаторы, сквозь которые виднелся багровый тропический закат, она услышала скрип блоков и шум надувающихся парусов и с облегчением почувствовала, что бриг наконец тронулся в путь. Опасность быть схваченными миновала.

С присущей ему учтивостью Блад принял её помощь. Наблюдая за ней при тусклом свете, он убедился в справедливости своего первого впечатления. Это была ещё почти совсем девочка, очевидно только что вышедшая из-под надзора монахинь. Ярко-чёрные глаза блестели на её привлекательном и энергичном, но бледном лице. Её элегантное чёрное платье, расшитое золотом и отделанное у воротничка и запястий испанскими кружевами, и крупные жемчужины, вплетённые в её пышные локоны, а также независимая и уверенная манера держаться выдавали принадлежность к высшему обществу.

Девушка моментально схватывала распоряжения Блада и искусно выполняла их, помогая врачевать человека, ради любви к которому эта юная идальга покинула знатное семейство Сотомайор. Тщательно и осторожно Блад промыл края всё ещё кровоточащей раны. К счастью, в аптечке, которую принёс ему Алькатрас, он обнаружил арнику. Применение её дало весьма действенный эффект. Ферфакс вскинул голову.

— Чёрт возьми! — вскрикнул он. — Вы же сожжёте меня.

— Терпение, сэр. Это целительный ожог.

Маленькая ручка девушки поддерживала голову больного, а её губы прикоснулись к его влажному лбу.

— Мой бедный Хорхито, — прошептала она.

Проворчав что-то в ответ, Ферфакс закрыл глаза.

Блад разорвал бинты на полосы и приготовил гигиеническую подушечку для раны, использовав один бинт, чтобы удерживать её, и другой, чтобы сохранить левую руку пациента в неподвижном положении. После этого Алькатрас принёс чистую рубашку, и они надели её через голову англичанина, оставив пустым левый рукав. Таким образом, с хирургией было покончено.

Блад поправил подушки.

— Теперь постарайтесь заснуть в этом положении и по возможности не двигайтесь. Если вы будете лежать спокойно, то через неделю вы встанете на ноги. Вообще-то вы спаслись чудом. Если бы клинок пронзил вас на два дюйма ниже, то в эту минуту вас пришлось бы укладывать в другую постель. Вам крупно повезло.

— Повезло? Ничего себе, чёрт побери!

— Да, и вы ещё должны быть благодарны.

Если упоминание о благодарности вызвало у Ферфакса только очередное ворчливое ругательство, то на девушку оно произвело совсем другое впечатление. Склонившись над узкой койкой, она схватила Блада за обе руки. На её смуглом лице заиграл румянец, губы дрогнули.

— Вы были так добры, так смелы и благородны!

Прежде чем он смог догадаться о её намерении, она поднесла его руки к губам и поцеловала их, а когда Блад, протестуя, отнял руки, девушка улыбнулась ему.

— Как же я могу не целовать эти руки? Разве не они спасли жизнь моему Хорхито? Разве не они исцелили его рану? Всю мою жизнь я буду благодарна им!

Однако капитан Блад в этом сомневался. Хорхито не вызывал у него особой симпатии. Его низкий покатый лоб и толстые чувственные губы не внушали доверия, хотя в целом его лицу была присуща своеобразная грубая красота. Особенно обращали на себя внимание чётко очерченный нос, широкие скулы и мощная челюсть. На вид ему было лет тридцать пять.

Его светлые, глубоко посаженные глаза устремились в сторону под испытующим взглядом Блада, и он пробормотал запоздалые изъявления благодарности, необходимость которых была подсказана ему страстным порывом девушки.

— Я ваш неоплатный должник, сэр. Хотя в этом, будь проклята моя кровь, для меня нет ничего нового.

Сколько я себя помню, я был у кого-нибудь в долгу. Но это долг особого рода. Если бы вы выпустили кишки тому типу, который смылся невредимым, то я бы в тысячу раз сильнее был вам благодарен. Мир бы прекрасно обошёлся и без дона Серафино де Сотомайор, разрази его гром!

— Senor Jesus! No dias eso, querido![216] — воскликнула маленькая идальга. Чтобы смягчить свей протест, она погладила его по щеке. — Нет, нет, Хорхито! Если бы такое случилось, моя совесть никогда не была бы спокойна. Если бы пролилась кровь моего брата, это убило бы меня!

— А моя кровь! Он со своими разбойниками пролил её достаточное количество, чтобы быть довольным! Или этот проклятый головорез надеялся выцедить её всю?

— Querido[217], — успокаивала его девушка. — Ведь это делалось, чтобы защитить меня. Он считал, что это его долг. Я никогда не простила бы ему, если бы он убил тебя. Ты знаешь, Хорхито, что это разбило бы моё сердце. И всё же я могу понять Серафино. Давай же поблагодарим Бога и этого отважного сеньора за то, что не случилось худшего.

В каюту вошёл Тим, высокий, краснолицый шкипер, чтобы узнать, как себя чувствует мистер Ферфакс, и доложить, что «Цапля» взяла курс и быстро движется вперёд, подгоняемая лёгким южным бризом, оставив Ла-Ача на расстоянии шести миль за кормой.

— Всё хорошо, что хорошо кончается, сэр. Для джентльмена, который прибыл с вами на борт, мы уже подыскали помещение. В маленькой каюте я подвешу ему койку. Пойди, займись этим, Алькатрас, — приказал он негру. — Vamos![218]

Ферфакс откинулся назад, полузакрыв глаза.

— Всё хорошо, что хорошо кончается, — повторил он, криво улыбнувшись, и Бладу почудилась в его голосе скрытая насмешка. Казалось, что, очутившись на койке и перевязав рану, он снова обрёл силу тела и духа.

— Твои драгоценности в безопасности, дорогая? — спросил он, накрыв своей ладонью руку девушки.

— Драгоценности? — Затаив дыхание, она задумчиво нахмурилась. Внезапно на её лице мелькнул страх, она вскочила на ноги и прижала руки к сердцу: — Драгоценности!

Ферфакс резко обернулся, глядя на её внезапно побледневшее лицо и расширившиеся глаза.

— Что такое? — ворчливо осведомился он. — С ними всё в порядке?

Губы девушки дрогнули.

— Valda me Dios![219] Наверно, я уронила шкатулку, когда Серафино догнал нас.

Последовала затяжная пауза, которую Блад расценил как затишье перед бурей.

— Ты уронила шкатулку! — произнёс Ферфакс, и в его тоне послышалось зловещее спокойствие. Он остолбенело уставился на девушку, челюсть у него внезапно отвисла, в светлых глазах вспыхнуло пламя. — Ты уронила шкатулку? — переспросил он резким надтреснутым голосом. — Будь проклята моя кровь! Это невероятно! Ад и дьявол! Ты не могла уронить её!

Его внезапное бешенство потрясло девушку, которая смотрела на него испуганным взглядом.

— Ты сердишься, Хорхито, — запинаясь, проговорила она. — Но ты не прав. Посуди сам, я была в ужасе, ведь тебе грозила страшная опасность. Что для меня в тот момент значили драгоценности? Разве я могла о них думать? Я и не обратила внимания, когда шкатулка упала, ведь тебя ранили, и ты мог умереть. Понимаешь, Хорхито? Конечно, их жаль, но ведь теперь мы вместе. Бог с ними!

Нежная рука девушки снова обвилась вокруг его шеи. Но Ферфакс в бешенстве оттолкнул её.

— Бог с ними?!? — взревел он. — Провалиться мне на этом месте! Ты же выкинула тридцать тысяч дукатов собаке под хвост и утверждаешь, что это не имеет значения! Кровь и гром, девочка! Что же тогда имеет значение?

Блад решил, что пришло время вмешаться. Мягко, но решительно он вновь уложил раненого на подушки.

— Успокоитесь ли вы наконец или будете продолжать орать, как недорезанный телёнок? Неужели вы ещё недостаточно потеряли крови?

Но Ферфакс отчаянно отбивался.

— Чёрт побери мою душу! Вы мелете вздор! Как я могу успокоиться, когда эта дурочка…

Но девушка прервала его. Она гордо выпрямилась, её глаза, казалось, ещё сильнее почернели. Утраченное спокойствие вернулось к ней.

— Почему это тебя так беспокоит, Джордж? Пожалуйста, не забывай, что это были мои драгоценности, и если я их потеряла, то это моё дело. Я считаю, что в этот вечер, когда я приобрела так много, это не следует считать большой потерей. А может быть, я ошибаюсь, Джордж? Может быть, эти драгоценности значат для тебя больше, чем я?

Столь откровенный вызов привёл Ферфакса в чувство. Он быстро пошёл на попятный, разразившись внезапным хохотом, показавшимся Бладу предельно неискренним.

— Чёрт возьми! Ты сердишься на меня, Исабелита? Что поделаешь — таков уж мой характер. Вспыхиваю, как порох. А потеря тридцати тысяч дукатов может вывести из себя. Ну ладно, пропади они пропадом! — И он протянул руку. — Поцелуй меня и прости, Исабелита. Скоро я куплю тебе все драгоценности, какие ты захочешь.

— Мне не нужно драгоценностей, Джордж. — Девушка ещё не до конца смягчилась, так как малоприятные подозрения, пробудившиеся в ней, не утихли. Однако она подошла к нему и позволила взять себя за руку. — Никогда не сердись на меня больше, Хорхито. Если бы я так не любила тебя, то меня бы сильнее беспокоила эта шкатулка.

— Ну, разумеется, детка.

Тим смущённо заёрзал на месте.

— Я, пожалуй, пойду на палубу, сэр. — Дойдя до двери, он повернулся к капитану Бладу. — Этот черномазый подвесит вам койку.

— Тогда проводите меня, пожалуйста. Ночью мне здесь делать нечего.

— Если ветер не переменится, то мы доберёмся до Порт-Ройяла[220] в воскресенье вечером или в понедельник утром, — заметил, всё ещё стоявший в дверях, шкипер.

Блад застыл как вкопанный.

— До Порт-Ройяла? — медленно переспросил он. — Я не хотел бы высаживаться там.

— А почему? — обернулся к нему Ферфакс. — Ведь это английское поселение. На Ямайке вам нечего бояться.

— И всё-таки я не хотел бы там высаживаться. В какой порт вы зайдёте затем?

Вопрос, казалось, позабавил Ферфакса, который снова насмешливо улыбнулся.

— Это будет зависеть от многих обстоятельств.

Ответ этот только усилил неприязнь, которую Блад испытывал к англичанину.

— Я был бы вам благодарен, если бы вы согласовали этот вопрос с моими намерениями, учитывая, что я нахожусь здесь ради вашей пользы.

— Ради моей? — Светлые брови Ферфакса полезли вверх. — Разрази меня гром, неужели я не понимаю, что вы тоже удираете? Ну, хорошо, посмотрим, что мы можем для вас сделать. Где бы вы хотели сойти на берег?

— Из Порт-Ройяла, — ответил Блад, с трудом подавив раздражение, — для вас не составит большого труда пройти через Наветренный пролив и высадить меня на северо-западном побережье Эспаньолы или даже на Тортуге.

— На Тортуге? — Быстрый взгляд светлых бегающих глаз заставил Блада пожалеть о сказанном. Было нетрудно догадаться, какие мысли в голове Ферфакса. — На Тортуге, а? Значит, у вас есть дружки среди пиратов? — Он рассмеялся. — Ну-ну, это ваше дело. Сначала «Цапля» зайдёт а Порт-Ройял, а потом мы займёмся вами.

— Я буду вам премного обязан, — поклонился Блад, почти не скрывая сарказма. — Желаю вам доброй ночи, сэр. И вам тоже, мадам.

Глава 3

Некоторое время после того, как дверь за ушедшим закрылась, Ферфакс лежал неподвижно, прищурив глаза. На его губах блуждала загадочная усмешка.

— Лучше бы ты поспал, Хорхито, — наконец заговорила донья Исабела. — О чём ты думаешь?

Его ответ, казалось, не имел смысла.

— Я думаю о том, насколько отсутствие парика изменяет внешность человека, который к тому же ирландец, хирург и хочет, чтобы его высадили на Тортуге.

Девушка решила, что у Ферфакса начался жар, и снова предложила ему поспать. Когда она сказала, что уйдёт из каюты, Ферфакс не пожелал и слышать об этом. Проклиная сжигавшую его жажду, он умолял её дать ему попить. Жажда постоянно терзала его, не давая уснуть, поэтому донья Исабела осталась сидеть рядом с ним, время от времени поднося к его губам стакан с водой, смешанной с лимонным соком, а один раз, по его настойчивому требованию, с несколькими ложками бренди.

Ночь тянулась медленно; Ферфакс лежал, не говоря ни слова. Наконец, решив, что он заснул, девушка поднялась, чтобы выскользнуть из каюты, но Ферфакс внезапно заявил, что не в силах заснуть и попросил позвать Тима. Она повиновалась, боясь, что возражения выведут его из себя.

Когда Тим вернулся с девушкой, Ферфакс пожелал узнать, который теперь час и где они находятся. Тим ответил, что только что пробило восемь склянок и что они удалились от Ла-Ача на добрых сорок миль.

— А на каком расстоянии от нас находится Картахена? — последовал довольно странный вопрос.

— Милях в ста, может быть, немного больше.

— За сколько времени можно добраться туда?

Глаза шкипера расширились от удивления.

— Если ветер не переменится, то часа за двадцать четыре.

— Тогда плывите туда, — приказал Ферфакс. — Отправляйтесь немедленно.

Удивление, отражавшееся на красном лице Тима, перешло в беспокойство.

— У вас, должно быть, жар, капитан. Зачем нам возвращаться на Мэйн?

— У меня нет никакого жара. Ты слышал мой приказ? Иди и бери курс на Картахену.

— На Картахену? — Шкипер и донья Исабела обменялись взглядами.

Понимая, что происходит у них в голове, Ферфакс злобно скривил рот.

— Чтоб тебе провалиться! Подожди, — проворчал он и погрузился в глубокое раздумье.

Не будь Ферфакс прикован к койке, он обошёлся бы без партнёров в задуманном им коварном предприятии. Ферфакс бы сам всё довёл до конца, держа свой коварный план в секрете. Однако состояние, поставившее его в зависимость от шкипера, принудило его выложить свои карты на стол.

— Маркиз Риконете находится в Картахене, и он заплатит пятьдесят тысяч за капитана Блада, живого или мёртвого. Пятьдесят тысяч! — Помолчав, он добавил. — Это целая куча денег, и пять тысяч из них перейдут к тебе, Тим.

Подозрение Тима в том, что его хозяин бредит, перешли теперь в уверенность.

— Ну, разумеется, — успокаивающе произнёс он.

— Разрази тебя гром, Тим! — зарычал на него взбешённый Ферфакс. — Ты что, поддакиваешь мне, думая, что у меня бред? Ты бы лучше поразмыслил о причине этого бреда. Тогда бы ты, может быть, стал бы получше видеть и соображать.

— Допустим, — согласился Тим. — Но где же мы найдём капитана Блада?

— В маленькой каюте, где ты поместил его.

— У вас голова не в порядке, сэр.

— Вот заладил! Какой же ты дурак! Говорю тебе, это капитан Блад! Я узнал его в тот момент, когда он попросил высадить его на Тортуге. Не будь я в полусне, я бы и раньше его узнал. Он сказал, что не хочет высаживаться в Порт-Ройяле. Ещё бы, ведь губернатор Ямайки — полковник Бишоп! Теперь ты понял наконец?

С глупым видом, моргая глазами, Тим отпустил два-три крепких словечка.

— Так значит, вы узнали его?

— Можешь не сомневаться, что я не ошибся. Теперь иди и меняй курс. А потом запри этого парня. Если мы захватим его во сне, это избавит нас от беспокойства.

— Ну и ну, — покачал головой Тим и удалился в состоянии крайнего возбуждения, вызванного отнюдь не угрызениями совести.

Донья Исабела, чей страх возрастал по мере того, как она всё больше вникала в происходящее, внезапно вскочила на ноги.

— Постойте, постойте! Что вы намерены делать?

— Это тебя не касается, малютка, — сказал Ферфакс и повелительным взмахом руки отпустил Тима.

— Нет, касается. Я всё поняла. Ты не можешь так поступить, Джордж.

— Почему не могу? Ведь мошенник наверняка сейчас спит, как убитый. Так что особого труда это не составит. Да, его ждёт весёленькое пробуждение. — И Ферфакс разразился хохотом, только усилившим ужас девушки.

— Но Dios mio![221] Ты же не можешь предать человека, который спас тебе жизнь!

Ферфакс обернулся к девушке, устремив на неё насмешливый взгляд. Будучи закоренелым негодяем, он не сомневался, что имеет дело с обычной глупой сентиментальностью, которую ничего не стоит преодолеть. К тому же он был уверен в своём влиянии на Исабелу, чью невинность он принимал за простодушие.

— Пойми, девочка, это мой долг. Ведь этот Блад — вор, пират и убийца, от которого необходимо как можно скорее очистить море.

Но девушка ещё сильнее разволновалась.

— Может быть, он в самом деле пират. Об этом я ничего не знаю. Но я знаю, что он спас тебе жизнь и именно поэтому находится здесь.

— А вот это неправда, — возразил Ферфакс. — Блад находится здесь потому, что он воспользовался преимуществом моего положения.

Он прибыл на борт «Цапли», чтобы удрать с Мэйна от преследовавшего его правосудия. Ну, ничего. Завтра он обнаружит, что просчитался.

Побледнев, как смерть, девушка в отчаянии ломала руки, затем, придя в себя, она устремила на Ферфакса пронизывающий взгляд, и на её лице появилось выражение, не слишком ему понравившееся.

Вера в этого человека, которого она знала не так уж давно, иллюзии, которые она питала в отношении его, заставившие её бросить всё, чтобы связать с ним свою судьбу, сильно поколебались при виде гнева, обуявшего его, когда он узнал о потере драгоценностей. Теперь же эти иллюзии готовы были рассыпаться в прах, так как те свойства, которые только что продемонстрировал её возлюбленный, наполнили её ужасом и отвращением. Правда, она ещё пыталась противиться нахлынувшим на неё чувствам. Ведь если Джордж Ферфакс оправдает худшие её подозрения, какая же участь могла ожидать её, находящуюся целиком в его власти?

— Джордж, — спокойно заговорила донья Исабела, глубокое душевное волнение которой выдавала только высоко вздымавшаяся грудь. — Неважно, кто этот человек. Ты обязан ему жизнью. Не будь его, ты лежал бы сейчас мёртвым на той аллее в Ла-Аче. А ты хочешь решиться на такой позорный поступок.

— Позорный? Чёрт возьми! — И Ферфакс снова разразился отталкивающим пренебрежительным хохотом.

— Ты просто ничего не понимаешь. Долг каждого честного джентльмена выдать властям этого грязного пирата.

В чёрных глазах девушки, в упор устремлённых на него, появилось презрение.

— И ты ещё говоришь о честности! По-твоему, честно продать человека, который спас тебе жизнь, за пятьдесят тысяч? Тогда честен и Иуда, предавший Спасителя за тридцать сребренников!

Сердито глядя на девушку, Ферфакс, подобно всем негодяям, тотчас же нашёл аргумент, оправдывающий его поведение.

— Если тебе это не нравится, то можешь винить себя. Не потеряй ты своих драгоценностей, мне незачем было бы идти на это. Где ещё я возьму деньги, чтобы заплатить Тиму и его команде, закупить провизию на Ямайке и подготовить «Цаплю» к плаванию через океан?

— Так вот оно что! — В её голосе послышалась нотка горечи. — Значит, всему виной потеря моих драгоценностей? Que verguenza![222] — Рыдания сотрясли её. — Dios mio, que veltad! Ay de mi![223] — И девушка, несмотря на своё отчаяние, всё ещё питавшая слабую надежду, схватила его за руку и взмолилась: — Хорхито!..

Но мистер Ферфакс, как вы, должно быть, поняли, не отличался терпеливостью. Желая прекратить мольбы своей возлюбленной, он отшвырнул её с такой силой, что она ударилась о переборку. Его злобный нрав проявился во всей красе, чему немало способствовало то, что резкое движение вызвало новый приступ боли в раненом плече.

— Довольно скулить, девчонка! Чёрт бы тебя побрал, из-за тебя моя рана снова начнёт кровоточить. Какого дьявола ты суёшься в дела, в которых ничего не смыслишь? Неужели ты до встречи со мной не знала, что мужчины не любят, когда к ним без толку цепляются? — И он повелительно закончил свою тираду: — Иди спать!

Так как девушка стояла неподвижно, побледневшая, испуганная и не верящая своим ушам, то Ферфакс, раздражённый молчаливым упрёком, светившийся в её взгляде, бешено заорал:

— Ты слышала, что я сказал? Иди в постель, чёрт побери! Ступай немедленно!

Девушка сразу же вышла, не произнеся ни слова, что пробудило в Ферфаксе подозрение. Словно забыв о своей ране, он осторожно слез с койки и, шатаясь, добрался до двери, успев увидеть донью Исабелу, проскользнувшую в каюту напротив, и услышать приглушённые рыдания, доносившиеся из-за закрытой двери.

Ферфакс презрительно скривил губы. Как бы то ни было, ей не пришло в голову выдать капитану Бладу его намерения. А даже, если бы это и случилось, то Тим с его шестью матросами легко бы справился с корсаром, вздумай он сопротивляться. Всё же такая мысль могла появиться у девушки, и следовало предотвратить возможные последствия.

Ферфакс позвал Алькатраса, который дремал, растянувшись на кормовом рундуке. Разбуженный криком хозяина, стюард примчался на зов и получил от Ферфакса приказ не спать и следить за тем, чтобы донья Исабела не покидала своей каюты. В противном случае он должен был помешать ей силой.

После этого с помощью Алькатраса Ферфакс вновь улёгся на койку. Крен на правый борт убедил его, что корабль лёг на соответствующий курс, и Ферфакс, считая своё будущее обеспеченным, заснул глубоким сном смертельно уставшего человека.

Глава 4

Крен на правый борт, так успокоивший мистера Джорджа Ферфакса, в то же время весьма озадачил капитана Блада, который ещё не спал.

Скинув камзол и башмаки, он улёгся на койку, подвешенную для него в узкой душной каюте, тщетно призывая сон. Его тревожили мысли, и причём не только о себе. Никакие невзгоды и разочарования, которые пришлось пережить Бладу, не были в состояния уничтожить чувствительность его натуры — история юной леди из рода Сотомайор причиняла ему немало огорчений.

В результате сегодняшних события девушка оказалась во власти человека, который был не только негодяем, но и чёрствым эгоистом, к тому же не блиставшим умом. Капитан Блад задумался над горестями и страданиями, столь часто приходящимися на долю невинных девушек, которые попадаются на удочку субъектов, пленяющих их своей показной страстью и фанфаронской доблестью. Донья Исабела казалась корсару голубем в когтях ястреба, и он бы многое дал, чтобы освободить её, прежде чем её разорвут на куски. Но в своём увлечении девушка едва ли обрадовалась бы избавлению, а даже если бы она прислушалась к голосу разума, то Блад всё равно не смог бы предложить ей помощь, как бы сильно он этого ни хотел.

Вздохнув, он попытался отогнать от себя эти печальные мысли, но они преследовали его до тех пор, пока внезапный крен судна на правый борт не направил его размышления по другому руслу. Неужели ветер мог так резко поменять направление? Во всяком случае, этому факту нельзя было дать никакого другого разумного объяснения. Тем не менее Блад решил выяснить причину. Соскочив с койки, он ощупью нашёл свой камзол и туфли, надел их и направился на шкафут.

Несколько матросов, сидя на корточках, что-то тихо напевали, на корме у штурвала стоял рулевой. Но Блад не обратился с вопросом ни к кому из них. Ясное звёздное небо быстро сообщило ему нужную информацию. Полярная звезда находилась на траверсе правого борта. Таким образом, Блад понял, что судно сделало поворот оверштаг.

Всегда относившийся с недоверием к тому, что на первый взгляд не имело смысла, Блад вскарабкался на корму в поисках Тима. Завидя его силуэт на фоне света двух высоких кормовых фонарей, он быстро зашагал к нему.

Неожиданное появление капитана Блада привело шкипера в замешательство. Как раз в этот момент он задал себе вопрос, сколько времени требуется их пассажиру для того, чтобы заснуть и, таким образом, дать им возможность связать его на койке без лишних хлопот. Придя в себя, Тим весело приветствовал капитана.

— Прекрасная ночь, сэр.

Блад предпочёл двигаться к цели окольным путём.

— Я вижу, ветер переменился, — заметил он.

— Ага, — быстро ответил шкипер. — Совершенно неожиданно подул с юга.

— Это помешает нам зайти в Порт-Ройял.

— Если ветер продержится. Но, может быть, он переменится снова.

— Возможно, — сказал Блад. — Будем надеяться на это.

Опершись на поручни, они молча смотрели на тёмную воду и белую полосу, оставшуюся за бортом корабля.

— У мореплавателей странная жизнь, Тим, — философски заметил Блад. — Она целиком зависит от ветра, который несёт нас то в одном, то в другом направлении, иногда помогая нам, иногда мешая, а иногда и вовсе уничтожая. Я полагаю, вы любите жизнь, Тим?

— Что за вопрос! Конечно люблю.

— И, подобно всем нам, испытываете страх перед смертью?

— Разрази меня гром! Вы говорите, как священник.

— Возможно. Видите ли, мне представился удобный случай напомнить вам, что вы смертны, Тим. Все мы иногда забываем об этом и подвергаем себя совершенно ненужным и притом смертельным опасностям. Например, таким, какая угрожает вам в данный момент, Тим.

— Что-что? — Тим оторвал локти от поручней.

— Не двигайтесь, — любезно предложил Блад. Его рука скользнула под камзол, и оттуда какой-то твёрдый цилиндрический предмет прижался к рёбрам шкипера.

— Я держу палец на спусковом крючке, Тим, и, если вы будете дёргаться, я ещё чего доброго нажму на него. Поэтому будьте любезны положить локти на поручни, покуда мы будем беседовать. Вам нечего бояться. Я не намерен вредить вам, разумеется, если вы будете благоразумны, на что я искренне надеюсь. Теперь скажите мне, почему мы повернули в сторону Мэйна?

Тим едва не задохнулся от удивления и страха — главным образом от страха, так как теперь он точно знал с кем имеет дело. На лбу его выступил холодный пот.

— Повернули в сторону Мэйна? — запинаясь, пробормотал он.

— Вот именно. Почему вы сделали поворот оверштаг? И почему вы солгали мне насчёт южного ветра? Вы думали, что я настолько неопытный моряк, что такой ясной ночью не смогу отличить север от юга? Должен заметить, что вы просто болван. Но если у вас не хватит ума бросить ваши выдумки, то больше вам уже никому не придётся врать. Итак, я спрашиваю у вас снова — почему мы повернули назад к Мэйну? Только не говорите мне, что вы решили выдать Ферфакса.

Последовала пауза, во время которой слышалось тяжёлое дыхание Тима. Он боялся лгать, но ещё больше боялся сказать правду.

— А кого же ещё? — буркнул он.

— Тим, Тим! Вы снова лжёте, несмотря на моё предупреждение. К тому же ваша ложь меня не обманывает. Если бы вы намеревались выдать Ферфакса, то вы бы направились в Ла-Ача, а если бы вы направились в Ла-Ача, то никогда бы не шли западным курсом, разве только вы круглый дурак, а я надеюсь, что это не совсем так. Я избавлю вас от необходимости продолжать ваше враньё, ибо, клянусь Богом, при следующей лжи я вас отправлю на тот свет. Вы знаете, кто я такой? Только говорите правду!

— Знаю, капитан. Но…

— Тогда помолчите и не совершайте самоубийства очередным обманом, тем более что в этом нет нужды. Всё остальное мне отлично известно. Вы, разумеется, идёте в Картахену, где найдёте рынок для вашего товара и покупателя в лице маркиза Риконете. Если эта идея пришла в голову вам, то я могу вам простить, ибо вы мне ничем не обязаны и нет причины, которая могла бы вам помешать заработать пятьдесят тысяч, продав меня испанцам. Ну, так это ваша выдумка?

Со всей искренностью, на которую он был способен, Тим призвал небеса в свидетели, что он только подчинился приказанию Ферфакса, придумавшего в одиночку этот гнусный план. Он продолжал бурно протестовать до тех пор, пока Блад не прекратил поток его красноречия, обильно сдобренный богохульствами.

— Да, да, я вам верю. Очевидно, Ферфакс узнал меня, когда я просил его высадить меня на Тортуге. Это было весьма неосторожно с моей стороны. Но, чёрт бы его побрал, ведь я спас его жалкую жизнь, и мне казалось, что самый отъявленный негодяй во всём Карибском море поколебался бы, прежде чем… Ну, ладно, это не имеет значения. Скажите мне только, какая доля этих испачканных кровью денег была обещана вам, Тим?

— Он пообещал мне пять тысяч, — виновато проговорил Тим.

— Тысяча чертей! И это всё? Немного же вы получили бы от этой сделки. И сколько же времени вы собирались жить, наслаждаясь этими деньгами? Или, может быть, вы вовсе об этом не думали? Тогда подумайте теперь, Тим, а, возможно, у вас хватит ума понять, что как только источник вашего заработка станет известен, то мои корсары разыщут вас даже на дне морском. О таких вещах следует задуматься, когда становишься компаньоном отпетого мерзавца. Лучше бы вам сделать ставку на меня, приятель. Если вам необходимы пять тысяч, то вы можете заработать их, выполняя моя приказания, покуда я нахожусь на борту этого брига. В таком случае вы получите ваши деньги на Тортуге, когда вам будет угодно, и притом не подвергая свою жизнь опасности. Даю вам слово капитана Блада.

Тим не стал задумываться над ответом. Вместо угрозы неминуемой смерти ему предложили награду, не меньшую, чем та, которую обещал ему Ферфакс, и к тому же не сопряжённую с опасностями, на которые указал ему Блад.

— Призываю Бога в свидетели… — снова начал он, то Блад поспешно прервал его.

— Не теряйте времени на клятвы, так как я всё равно в них не верю. Я верю только в золото, которое предлагают вам одной рукой, и в пистолет, который держу в другой. С этого момента я не спущу с вас глаз, Тим. Так что не обольщайтесь, когда я уберу пистолет от ваших рёбер. Он всегда заряжен и всегда наготове. Надеюсь, у вас при себе нет пистолета? — И чтобы убедиться, Блад обыскал левой рукой шкипера. — Отлично. Мы не станем снова делать поворот оверштаг, как вы, возможно, подумали, потому что мы по-прежнему пойдём к Мэйну, но не в Картахену, а в Ла-Ача. Поэтому вы сейчас вместе со мной подыметесь наверх и отдадите команде соответствующее распоряжение. Мы прошли уже достаточно далеко к западу и к утру уже сможем быть в Ла-Аче. Ну, пойдёмте.

Шкипер покорно последовал за Бладом и просвистел сбор. Когда команда сбежалась, он приказал идти против ветра. Вскоре снасти заскрипели, палуба выровнялась и затем накренилась на левый борт, и бриг двинулся на юго-запад.

Глава 5

Всю ясную июньскую ночь капитан Блад и шкипер «Цапли» провели да корме брига, сидя, стоя или шагая взад-вперёд. Иногда зычный голос Тима выкрикивал распоряжения, исходившие, разумеется, от капитана Блада.

Тим не давал повода для беспокойства. Очевидно, создавшаяся ситуация как нельзя лучше удовлетворяла этого плута, а предстоящее объяснение с Ферфаксом его не особенно беспокоило.

Почти всё время оба хранили молчание. Но когда над морем забрезжил рассвет, Тим отважился задать мучивший его вопрос.

— Чтоб мне утонуть, если я понимаю, почему вы снова хотите вернуться в Ла-Ача! Мне казалось, что вы удираете оттуда. Иначе зачем вам было оставаться на борту, когда мы подняли якорь?

Блад грустно улыбнулся.

— Пожалуй, вам следует это знать. Тогда вы сможете дать исчерпывающие объяснения мистеру Ферфаксу, если кое-что останется для него непонятным. Может быть, вам это покажется маловероятным, но в моём характере осталось немало рыцарского — очевидно, от прошлых лучших дней. Фактически из-за этой черты я и стал тем, кем являюсь сейчас. Пожалуйста, не думайте, что я возвращаюсь в Ла-Ача, чтобы выдать Ферфакса семейству Сотомайор. Судьба этого негодяя меня не интересует, а мстительность никогда не являлась свойством моей натуры.

Я беспокоюсь только за эту юную идальгу. Только из-за неё мы возвращаемся назад, потому что я теперь очень хорошо понял, что из себя представляет мерзавец, которому она в недобрый час доверила свою судьбу. Я хочу вернуть девушку её семье, слава Богу, целой и невредимой. Едва ли я могу рассчитывать на её немедленную благодарность. Но, когда она будет обладать большим жизненным опытом, то, возможно, помянет меня добрым словом, поняв, из какого ада я её вытащил.

Однако эта тирада была выше понимания Тима, в чём он торжественно поклялся. Кроме того, ему показалось, что намерения Блада чреваты потерей обещанных ему пяти тысяч.

— Но если вы бежали из Ла-Ача, то пребывание там грозит вам опасностью.

— Никакая опасность не может помешать мне сделать то, что я задумал.

Это убедило Тима, что рыцарские качества, которыми похвалялся Блад, являются тёмным пятном на фоне его прочих свойств, немало пригодившихся бы любому мошеннику.

Маячившая впереди полоска рассвета осветила очертания береговой линии. Но когда они добрались до входа в гавань Рио-де-ла-Ача, уже пробило семь склянок, а солнце стояло высоко на траверсе левого борта.

Когда корабль подыскивал место для стоянки на якоре, уставший от всех волнений Тим услышал распоряжение Блада, следовавшего за ним, как тень:

— Прикажите отдать якорь.

Шкипер повиновался. Послышался скрип кабестана, и «Цапля» бросила якорь на расстоянии четверти мили от мола.

— Вызовите всех на шкафут.

Когда все шесть человек, составлявшие экипаж брига, очутились на шкафуте, последовала очередная инструкция Блада.

— Прикажите им открыть люк.

Приказ тотчас же был выполнен.

— Теперь прикажите им спуститься в трюм. Скажите, что туда будут укладывать груз.

Это распоряжение удивило матросов, но они беспрекословно повиновались. Как только последний из них исчез в темноте, Блад вновь обратился к шкиперу.

— Теперь будьте любезны присоединиться к ним, Тим.

Это переполнило чашу терпения шкипера.

— Ну, знаете, капитан!

— Немедленно спускайтесь вниз, — повторил Блад.

Почувствовав во властном тоне и в холодном блеске синих глаз корсара смертельную угрозу, Тим прекратил сопротивление и покорно полез в трюм.

Следовавший за ним капитан Блад с трудом подтащил к люку тяжёлую деревянную крышку и прикрыл ею отверстие, не обращая внимания на доносившиеся снизу негодующие вопли.

Эти звуки пробудили мистера Ферфакса от глубокого сна, а донью Исабелу от тяжёлого забытья.

Мистер Ферфакс, сразу же поняв, что они стали на якорь, и с удивлением подумав, что он, может быть, проспал целые сутки, слез с койки и, шатаясь, заковылял к иллюминатору. Однако иллюминатор был обращён в сторону открытого моря, поэтому ему удалось увидеть только зелёную, покрытую рябью воду и несколько лодок. Следовательно, они находились в гавани. Но в какой гавани? Было невозможно, чтобы они уже добрались до Картахены. Но, если это не Картахена, то куда же их чёрт принёс?

Ферфакс всё ещё задавал себе этот вопрос, когда его внимание привлекли звуки, доносившиеся из каюты напротив. Он услышал протестующий голос Алькатраса.

— Капитан приказал не выпускать вас из каюты, мэм.

Донья Исабела, увидевшая из своего иллюминатора, выходящего на другой борт брига, мол Рио-де-ла-Ача, не понимая, как они тут очутились, бросилась из каюты, объятая страхом, но у входа её задержал решительный негр, воспрепятствовавший её бегству и повергший её в отчаяние.

— Пожалуйста, Алькатрас! Пожалуйста, — вырвав из волос вплетённые туда жемчужины, девушка протянула их стюарду.

— Я отдам тебе их, Алькатрас, если ты позволишь мне пройти.

Не задумываясь над тем, что она сделает, если доберётся до палубы, донья Исабела была готова отдать всё, что у неё оставалось, чтобы вырваться из каюты.

Глаза негра заблестели от жадности. Но страх перед Ферфаксом, который мог проснуться и подслушать их разговор, оказался сильнее алчности. Он закрыл глаза и покачал головой.

— Приказ капитана, мэм, — повторил он.

Озираясь вокруг, подобно затравленному зверю, ищущему путь к спасению, девушка внезапно увидела пару пистолетов, лежавших на буфете у передней переборки каюты. Этого оказалось достаточным. Быстро подбежав к буфету, она схватила пистолеты и направила их в лицо Алькатраса, забыв о жемчужинах, покатившихся по полу.

— Прочь с дороги, Алькатрас!

Взвизгнув от страха, негр отскочил в сторону, и девушка беспрепятственно выбежала на палубу.

Там капитан Блад заканчивал свои приготовления. Он успокоился, увидев голландский корабль, который двигался против ветра, возвращаясь в Кюрасао, чтобы забрать Блада из Ла-Ача.

Но прежде чем сесть на борт голландского корабля, Блад должен был доставить бежавшую идальгу на берег, хотела она того или нет, не останавливаясь даже перед применением силы. Высвободив намотанный на тумбу буксирный канат, он подтянул баркас к трапу и направился на корму в поисках леди, для которой и предназначался баркас. Внезапно дверь из коридора с силой отворилась, и перед изумлённым капитаном очутилась донья Исабела с двумя пистолетами.

Направив на него оружие, она обратилась к нему с той же фразой, что и к Алькатрасу:

— Прочь с дороги!

Капитану Бладу неоднократно приходилось стоять под дулом пистолета, и каждый раз он переносил это со стоическим спокойствием. Но позже он сознавался, что при виде двух пистолетов в дрожащих женских руках, его охватила паника. Мгновенно повиновавшись приказу, он быстро отскочил в сторону и прижался к переборке.

Блад был готов к тому, что девушка будет сопротивляться его намерениям, но он никак не ожидал, что это сопротивление выразится в такой угрожающей форме. Удивление на момент выбило его из колеи. Придя в себя, он попытался противопоставить своё непоколебимое спокойствие паническому страху юной леди с пистолетами.

— Где Тим? — неторопливо осведомилась она. — Мне нужен Тим. Я должна сейчас же сойти на берег!

Блад облегчённо вздохнул.

— Слава Богу! Значит, вы образумились? Или, может быть, вы не знаете, где мы находимся?

— О, конечно, знаю! — Внезапно донья Исабела умолкла, уставившись расширенными от ужаса глазами на человека, которому её возлюбленный уготовил такую страшную участь. — Но, вы… — запинаясь, продолжала она. — Вам грозит величайшая опасность, сеньор!

— Ещё бы, мадам. Ведь вы размахиваете у меня перед носом заряженными пистолетами. Уберите их, ради Бога, а то ещё произойдёт несчастный случай. — Девушка повиновалась, и он взял её за руку. — Отправимся на берег вместе. Своим желанием вы избавили меня от многих огорчений, так как я хотел высадить вас на берег независимо от ваших намерений.

Но донья Исабела попыталась вырвать руку.

— Вы говорите, что хотите высадить меня на берег? — удивлённо переспросила она.

— А зачем же ещё, по-вашему, я привёз вас назад в Ла-Ача? Ибо вы вернулась сюда сегодня благодаря моим стараниям. Говорят, что утро вечера мудренее, но я никак не предполагал, что этим утром нам в голову придёт такая великолепная мысль. — И он нетерпеливо потянул девушку за руку.

— Вы привезли меня назад? Вы? Капитан Блад?

В наступившей затем паузе Блад выпустил её руку. Его глаза прищурились.

— Так вы знаете это? Очевидно, мерзавец сказал вам, кто я такой, когда решил предать меня?

— Поэтому я и хочу сойти на берег! — воскликнула девушка. — Поэтому я благодарю Бога за то, что вы вернулись в Ла-Ача.

— Понятно. — Но его глаза оставались серьёзными. — А когда я высажу вас на берег, я могу положиться на то, что вы придержите язык до тех пор, покуда я снова выйду в море?

В её глазах мелькнул гнев.

— Вы оскорбляете меня, сеньор, — сказала она, надменно выпятив подбородок. — Неужели вы думаете, что я могу предать вас?

— Не думаю. Но всегда лучше быть уверенным.

— Я же говорила вам вчера вечером, как высоко я ценю вашу услугу.

— Говорили. И, видит Бог, сегодня утром у вас есть причина думать обо мне ещё лучше. Ну, пошли.

Он проводил её через палубу мимо люка, откуда всё ещё доносились негодующие вопли шкипера и матросов, и они спустились по трапу в баркас.

Им повезло, что они не замешкались, так как Блад ещё не успел отчалить, как с борта корабля на них уставились две физиономии — одна чёрная, а другая мертвенно бледная, искажённая бешеной злобой. Мистер Ферфакс с помощью Алькатраса добрался до палубы как раз в тот момент, когда Блад и девушка сели в баркас.

— Доброе утор, Хорхито! — приветствовал его Блад. — Донья Исабела отправляется на берег вместе со мной. Но её брат и все Сотомайоры скоро очутятся у борта вашего брига, и очень может быть, они захватят с собой алькальда. Они исправят ошибку, которую я совершил вчера вечером, спасая вашу грязную жизнь.

— О, только не это! Я не хочу этого! — взмолилась донья Исабела.

Блад засмеялся, взявшись за вёсла.

— Вы думаете, что он будет этого дожидаться? Уверяю вас, он постарается как можно скорее выпустить экипаж из трюма и выйти в море. Чёрт его знает, куда он направится теперь, но, безусловно, не в Картахену. Я решил плыть сюда, так как понял, что это не тот человек, который достоин быть вашим мужем, сеньорита, и решил вернуть вас вашей семье.

— Это заставило и меня желать возвращения, — промолвила девушка, её глаза стали печальными. — Всю ночь я молилась о чуде, и небо услышало мою молитву. Вы совершили это чудо. — Она посмотрела на Блада, и на её живом маленьком личике отразилось удивление. — Я до сих пор не знаю, как вам это удалось.

Отложив на минуту вёсла, Блад выпрямился. Его худое мужественное лицо озарила весёлая улыбка.

— Ведь я капитан Блад!

Но прежде, чем они добрались до мола, настойчивость доньи Исабелы вынудила Блада дать более подробные объяснения. Красивые мягкие глаза девушки наполнились слезами.

Блад провёл лодку сквозь лес мелких судёнышек к омываемой морем лестнице мола и, спрыгнув на берег, протянул девушке руку, помогая ей выйти из баркаса.

— Вы извините меня, если я не стану здесь задерживаться, — сказал он, всё ещё удерживая её руку в своей.

— Да, да. Идите, и да хранит вас Бог! — Не отпуская его руки, донья Исабела наклонилась ближе. — Вчера вечером я думала, что вы были посланы небом, чтобы спасти… этого человека. Сегодня я знаю: Бог послал вас, чтобы спасти меня, и я всегда буду помнить это.

Эта фраза доставила капитану Бладу немалое удовольствие и удержалась в его памяти, о чём мы можем судить по ответу на приветствие хозяина голландского брига. Ибо с похвальным благоразумием он отказал себе в удовольствии выслушать такие же благодарности от членов семейства Сотомайор, памятуя о присутствии в Ла-Ача дона Франсиско де Вильямарга, и поскорее отплыл, не давая себе отдыха, покуда баркас не ударился о выпуклый корпус корабля пунктуального голландца.

Классенс, хозяин брига, приветствовал его, стоя на полуюте.

— Вы рано поднялись, сэр, — заметил румяный улыбающийся голландец.

— Как полагается посланнику неба, — последовал загадочный ответ, в котором мейнхеер Классенс долгое время тщетно пытался отыскать скрытый смысл.

Они как раз поднимали якорь, когда «Цапля» прошла мимо них под всеми парусами, словно настоящая цапля, спасающаяся от ястреба. И единственным моментом во всём этом приключении, о котором сожалел капитан Блад, было то, что ей удалось ускользнуть.

КАПИТАН ЭВАНС (дилогия)


Часть I Браконьеры

Натаниэль и Джейк были мелкими лондонскими карманниками, но решили заняться вооруженным грабежом на Плимутской дороге, в угодьях известного разбойника «капитана Эванса»…

* * *
Солнечным майским утром они въехали в Липхук, своим видом напоминая, скорее, скрывающихся от веревки висельников, чем мирных странников. Они остановились на пыльном каменистом пятачке перед гостиницей «Хромая собака»; дородный Натаниэль, не слезая с лошади, потребовал пару кружек эля, а худощавый Джейк, знавший грамоту, принялся вслух читать прибитое к столбу объявление, озаглавленное привлекающей внимание фразой «Сто гиней вознаграждения». Оно начиналось с напечатанных жирным шрифтом слов «Принимая во внимание…» и заканчивалось «Боже, спаси короля», а в середине состоявшего из примерно двадцати строчек текста выделялось имя «Том Эванс». В нём не обещалось ничего хорошего негодяю, который под псевдонимом «капитан Эванс» в течении нескольких месяцев терроризировал Плимутскую дорогу, однако Джейк ощутил укол ревности, — он понимал, что пройдет немало лет, прежде чем правосудие решит оценить его нечёсаную и давно немытую голову в сотню гиней.

Натаниэль и Джейк были мелкими лондонскими карманниками, прежде никогда не помышлявшими о более крупных делах и глубоко сожалевшими о том, что им пришлось поменять сферу деятельности и заняться опасным и не особенно прибыльным для них грабежом.

Миновав Липхук, они вскоре свернули с большака на проселочную дорогу, густо заросшую по обочинам кустами боярышника, и не спеша поехали по ней, лелея в душе надежду наткнуться на одинокого путника, лучше всего — на представительницу слабого пола. После очередного поворота удача, как будто, улыбнулась им: впереди показалась фигура всадника, ехавшего им навстречу верхом на крупной чалой кобыле с белой звёздочкой на лбу. Низко надвинутая на лоб треуголка, брошенные поводья, небрежно зажатый под мышкой хлыст: всё говорило, что путник — худощавый джентльмен, одетый, словно священник, во всё чёрное — основательно углубился в чтение книги, которую держал в руке.

Словно сговорившись, Джейк и Натаниэль одновременно натянули поводья и остановились. Затем, как по команде, они отъехали чуть назад, так чтобы густые кусты скрывали их от предполагаемой жертвы, и стали ждать. Джейк достал из кармана пистолет — единственное имевшееся у них оружие — проверил затравку, дунул в дуло и для пущего блеска потер его о рукав своего заношенного камзола.

— Не двигаться! — подняв пистолет, громко крикнул Джейк, когда ничего не подозревавший всадник появился из-за кустов.

Тот оторвался от книги и, сразу поняв, что от него требуется, немедленно остановился. Его проницательные глаза обежали неряшливые фигуры Джейка и Натаниэля, но, к их глубокому разочарованию, на его по-волчьи хищном лице не отразилось ни тени испуга. Несмотря на строгий костюм, в нём чувствовалось что-то вульгарное, какая-то странная смесь придворного и лакея, и это тоже обескураживающе действовало на лондонцев. Он не спеша убрал книгу в карман, переложил хлыст в правую руку и с явным презрением произнес:

— Это как называется, щенки?

Джейк еще на пару дюймов поднял пистолет, словно демонстрируя этим серьезность своих намерений.

— Вот так, — отозвался он. — Давайте ваш кошелек, сэр. И побыстрее!

— Ну и наглость! — откровенно удивился путник. — Не хватало ещё, чтобы какие-то жалкие дворняжки браконьерничали в моем заповеднике.

С быстротой молнии его тяжёлый хлыст мелькнул в воздухе и словно змея обвился вокруг державшей пистолет руки Джейка. Скорчившись от боли, Джейк выронил оружие. Натаниэль, заметив, что в левой руке джентльмена в чёрном появился пистолет, натянул поводья, собираясь задать деру, но повелительный голос остановил его:

— Ни с места, свинья! Или моя пуля превратит тебя в бекон.

Оказавшись хозяином положения, путешественник с нескрываемой иронией уставился на них, прекрасно понимая, с кем ему довелось повстречаться.

— Клянусь, никогда в жизни не видел более захудалой парочки бандитов с большой дороги, — захихикал он. — Не в добрый час выползли вы из своих крысиных нор, джентльмены. А ну-ка, выворачивайте карманы, ловцы кроликов, и дайте взглянуть на вашу добычу. Пошевеливайтесь, вы что оглохли?

Они с готовностью повиновались, и джентльмен в чёрном только поморщился, увидев несколько медяков в ладони Натаниэля.

— И давно вы промышляете в моих владениях? — спросил он и, не получив ответа, добавил: — Смелее, вы, жуки-навозники. Я ведь не шериф. Я — капитан Эванс, о котором вы, наверное, слышали.

Джейк, впрочем, уже успел догадаться об этом. Сыщики с Боу-стрит повисли у них на хвосте, начал он, и им пришлось покинуть Лондон. Два дня назад они ограбили священника, но в его тощем кошельке оказалось всего три шиллинга, из которых они не потратили лишь те четыре пенса, что были у Натаниэля. В заключение он признался, что оба они страшно проголодались, и, таким образом, дело, начавшееся с грозного «жизнь или кошелек», закончилось униженным выпрашиванием милостыни.

Капитан Эванс оценивающе посмотрел на них.

— Слезь-ка, поросячье рыло, — велел он Натаниэлю, — и дай мне твой пугач.

Натаниэль послушно спрыгнул на землю, подобрал валявшийся на земле пистолет и подал его капитану.

— Вы не внушаете мне доверия, голубки, — сказал он, пряча пистолет в карман. — Дай вам сейчас гинею — вы тут же проедите её. У меня есть одна идея насчет вас, однако чтобы воспринять её, вам надо сначала заморить червячка.

С этими словами он пришпорил свою кобылу и быстро поскакал вперед. Натаниэль вопросительно взглянул на Джейка.

— Едем, — утвердительно кивнул головой тот и тронул свою клячу.

Примерно через полмили капитан свернул на узкую, заросшую травой тропинку, ведущую к небольшому коттеджу с побелёнными стенами. Со всех сторон домик был окружен фруктовыми деревьями, и, глядя на него, трудно было предположить, что именно здесь находится логово знаменитого бандита. Капитан Эванс проводил Джейка и Натаниэля в комнату, служившую одновременно кухней и гостиной, велел им садиться к столу, принёс еду и питье, но сам расположился в углу, в кресле, задумчиво попыхивая трубкой и наблюдая за своими шумно утолявшими голод гостями. Капитан Эванс питал склонность к неординарным поступкам и был не прочь вернуть давно утраченный элемент романтики ремеслу бандита с большой дороги. Эта парочка, размышлял он, со временем станет ядром банды, которой он будет управлять как абсолютный повелитель.

Он изложил им свои мысли лишь после того, как с ужином было покончено.

— Ну, поросячье рыло, — обратился он затем к Натаниэлю, — что скажешь?

— Меня зовут Нат, — обиженно буркнул тот.

— Неважно, «поросячье рыло» тебе больше подходит. Так вы будете работать вместе со мной или нет? — вопросительно перевел взгляд с одного мошенника на другого Эванс.

Джейк с энтузиазмом заявил, что считает для себя честью служить под знаменем столь прославленного предводителя. Натаниэль сначала заупрямился, но, в конце концов, согласился встать под знамя капитана Эванса. Предстояло ещё обсудить, чем именно новобранцам предстояло заниматься, но капитан, видя, что после обильного ужина они проявляют явные признаки сонливости, решил отложить разговор.

— Ведите себя тихо, и никто вас здесь не тронет, — сказал он, вставая со своего кресла. — Приберите на столе и помойте тарелки, — велел он затем. — Пока это будет вашим первым заданием. Я вернусь вечером.

— Будь я трижды проклят, — вскричал Натаниэль, когда стук копыт кобылы капитана затих в отдалении, — если стану посудомойкой у какого-то малого, промышляющего разбоем на большой дороге!

Джейк, хитро прищурившись, посмотрел на своего приятеля.

— Только дураки и пьяницы, — наставительно произнес он, — меряют по себе всё, что происходит вокруг. Я знаю, что ты невежественный, необразованный, так и не научившийся разбирать буквы тип. Но разве ты не помнишь, что было написано в объявлении, которое я сегодня читал тебе? Мы можем получить награду в сотню гиней за поимку этого чванливого наглеца, — негромко закончил он и медленно прикрыл одно веко.


Капитан Эванс вернулся, когда за окном уже темнело. Тяжело дыша, он ввалился в комнату и без сил рухнул в кресло.

— Бэлдок с Боу-стрит, самый ловкий сыщик во всей Англии, уже больше месяца охотится за мной, — начал он. — Слава богу, он не видел моего лица, только это и спасло меня. Возле Петерсфилда я разжился тугим кошельком, и по дороге домой решил заглянуть в придорожную гостиницу и угостить себя пинтой кларета. Хм-м, если бы конюх своевременно не подал мне знак, вы, может статься, увидели бы капитана Эванса только на эшафоте, — он наконец-то сумел перевести дух. — А теперь, друзья мои, пришла пора расставаться, — продолжал он. — Подождём, пока Портсмутская дорога не надоест Бэлдоку и его ищейкам. Я вернулся сюда только для того, чтобы предупредить вас обо всём этом. Чтобы облегчить вашу жизнь, вот вам на первое время, — с этими словами он бросил на стол кошелёк.

Столь необычная щедрость и благородство поступка, тронули бы кого угодно, но только не Джейка с Натаниэлем.

— А теперь прощайте, — сказал капитан Эванс, вставая.

В ту же минуту они набросились на него. Нападение застало капитана врасплох, и им сразу же удалось повалить его на пол. Он был ловок и проворен, почти не уступая в силе обоим, но, в конце концов, они сумели одолеть его и крепко связали заранее приготовленными верёвками. Натаниэль поднял один из стульев, опрокинутых во время схватки, и на него усадили на извивающегося и изрыгающего проклятия капитана Эванса. Джейк принялся тщательно исследовать содержимое его карманов. Он извлек оттуда ещё один кошелек, золотую табакерку с алмазным крестом на крышке, пару дорогих колец и пистолеты. Он сложил всё это в кучу на столе, и Натаниэль, довольно ухмыляясь, принялся осматривать добычу.

Капитан пристально наблюдал за ними, и мысли у него в голове обгоняли одна другую.

— Да кто же вы такие, чёрт побери? — спросил Эванс, убедившись в своей полной беспомощности. — Неужели я ошибся, и не отличил грязных сыщиков от честных людей?

На это у Натаниэля был давно готов ответ.

— Ты обозвал меня поросячьим рылом, — заявил он, всем своим видом показывая, до какой степени такое обращение оскорбило его.

— А ещё ты, наверное, вспомнил, что моя голова оценена в сотню гиней, которые получит тот, кто сумеет взять меня живьём? Хитро задумано, — тут капитан зашёлся сильным кашлем. — Чёрт возьми, проклятая пыль забила всю глотку. Надо бы прополоскать её.

— Эль кончился, — недружелюбно отозвался Джейк.

— Верно, — сказал Эванс, — но я вспомнил, что наверху, в одном из ящиков комода, у меня осталась бутылка бренди.

Глаза Натаниэля жадно сверкнули.

— Если хочешь, сходи за ней, — продолжал капитан, обращаясь к толстяку. — Но знай, что тебе, придётся взломать замок, поскольку со вчерашнего дня я нигде не могу найти ключ, которым он отпирался.

Натаниэля не пришлось долго уговаривать, и вскоре сверху раздались звуки раскалываемого дерева, говорившие о том, что он с рвением приступил к работе. А поскольку никакой бутылки там и в помине не было, то поиски могли затянуться надолго. Капитан выразительно посмотрел на Джейка.

— Не теряй время, — негромко проговорил он. — Освободи меня, и я заплачу тебе вдвое больше, чем ты получишь от правительства. Да что там, я сделаю тебя богачом, Джейк, только помоги мне выбраться отсюда.

В ответ Джейк оскалил в улыбке неровные зубы, давая понять капитану, что не намерен поддаваться ни на какие уговоры. Но тот не спешил, и в комнате наступило выжидательное молчание.

— А где гарантии? — спросил Джейк, когда прошло первое удивление, вызванное столь неожиданным предложением.

Капитан кивнул головой в направлении стола.

— Там добра на двести гиней! — вскричал он. — В два раза больше, чем тебе обещали, а заслужить их куда легче. Сгребай всё себе в карман, и бежим, пока этот пьяница возится наверху. Разрежь же эти проклятые веревки!

Всё последующее произошло именно так, как и рассчитывал капитан. Джейк подошёл к столу и принялся торопливо рассовывать кошелек и драгоценности по карманам. Затем он схватил пистолеты и проверил их. Один пистолет был заряжен, другой же — которым капитан воспользовался сегодня, чтобы припугнуть бывшего владельца одного из перекочевавших в карман Джейка кошельков — пуст, и по этой причине Джейк положил его обратно на стол. Не произнеся больше ни слова, Джейк быстро подошел к двери и осторожно, стараясь не скрипеть, открыл её.

— Не бросай меня, Джейк! — в притворном ужасе закричал капитан.

В ответ Джейк только ухмыльнулся, выскользнул из комнаты и бесшумно прикрыл за собой дверь. Минуты потянулись одна за другой; вот, наконец, заскрипели ступеньки лестницы, и взмокший Натаниэль, отдуваясь и чертыхаясь, спустился в комнату.

— Разрази меня гром! — возмущенно проговорил он. — Нет там никакой бутылки, — тут он внезапно осекся и посмотрел по сторонам. — Джейк! — позвал он, и, не получив ответа, спросил капитана: — А где Джейк?

— Удрал, — лаконично ответил капитан.

— Удрал? — переспросил ничего не понимающий Натаниэль. — А куда?

— Думаю в какой-нибудь притон, где можно сбыть краденое. Пока ты шарил наверху, он прихватил всё, что лежало на столе и был таков, — капитан рассмеялся прямо в лицо Натаниэлю.

Натаниэль перевел взгляд на стол, где не осталось ничего, кроме разряженного пистолета.

— Ты хочешь сказать, что он надул меня? — чуть не взвизгнул он.

— А как же иначе? — удивился капитан Эванс.

— И он не вернётся? — настаивал Натаниэль, отказываясь поверить в случившееся.

— Если он и вернется, то только в компании Бэлдока. Не забывай — имеющиеся у него улики могут быть использованы против нас обоих, так что он сумеет одним махом избавиться от конкурентов и получить сотню гиней вознаграждения.

Натаниэль явно не ожидал такого удара. Его лицо сперва приобрело глубоко-малиновый оттенок, затем побледнело, и он разразился целым потоком замысловатых ругательств. Затем он шагнул к двери. Капитан решил, что пора выкладывать на стол козырную карту.

— Ты собираешься подарить этому негодяю сотню гиней? — вскричал он.

Натаниэль замер в дверях.

— Нет, чёрт побери! Только не это! — с негодованием воскликнул он.

— Я знаю, как ему можно испортить игру. У меня полно друзей среди буфетчиков и конюхов в гостиницах на Портсмутской дороге. Они наведут нас на его след, а там уж…

Натаниэль решительно выхватил из кармана нож и разрезал опутывавшие капитана верёвки.

— Дай-ка мне мой парик, Нат, я согнуться не могу, — сказал он, тяжело поднимаясь на ноги и указывая в угол комнаты.

Ничего не подозревающий Натаниэль наклонился, в тот же момент капитан схватил со стола пустой револьвер и сильно ударил рукояткой Натаниэля по затылку, мгновенно оглушив его. Затем он надел парик и шляпу, сунул под мышку хлыст и вышел из дома. Но на конюшне капитана Эванса ожидало разочарование: его чалая кобыла со звёздочкой на лбу исчезла. Капитан мрачно выругался, оседлал самую бодрую из кляч и отправился в Липхук, в «Хромую собаку», надеясь разузнать какие-либо новости о беглеце.

— Хорошо, что вы не приехали раньше, — такими словами приветствовал капитана буфетчик Том.

— Сегодня вечером здесь остановился джентльмен, — продолжал он, — утверждавший, что был дочиста ограблен неподалеку от Петерсфилда. С ним прибыл и Бэлдок, который клялся, что это ваших рук дело, капитан. И примерно с полчаса назад на дороге появилось какое-то пугало огородное верхом на вашей чалой кобыле. Джентльмен случайно взглянул в окно, вскочил, как ужаленный и завопил во всю глотку, что узнал своего грабителя.

«Вы уверены?» — вскричал Бэлдок.

«Абсолютно, — заявил джентльмен. — Он был в маске, но я хорошо запомнил масть его клячи и звёздочку у неё на лбу».

Бэлдоку свистнул своим молодцам, те в мгновение ока скрутили этого парня и — что бы вы думали? — у него в карманах действительно, нашлись принадлежавшие джентльмену кольца и прочие вещи. Мошенник клялся и божился, что он не капитан Эванс и даже рассказал какую-то небылицу о том, что сам будто бы схватил капитана Эванса и оставил его связанным в надёжном месте.

«Однажды ты уже обвел меня вокруг пальца, капитан Эванс, — сказал на это Бэлдок. — И будь я проклят, если позволю тебе сделать это ещё раз».

И они увезли беднягу в Лондон.

Капитан Эванс громко расхохотался.

— Жаль было бедолагу, — так закончил буфетчик свой рассказ. — Но я ничего не мог сделать, не подвергая риску вашу жизнь, капитан.

— Не стоит сожалеть об этом, Том, — заверил его Эванс. — Негодяй получил по заслугам. Разбой — занятие для джентльменов, а он оказался всего лишь забравшимся в чужие владения трусливым браконьером… — тут капитан сделал паузу и вздохнул. — Принеси-ка мне пинту кларета, Том, и хорошенько сдобри её бренди. После всех этих событий я чувствую себя немного не в своей тарелке.

Часть II Сентименталист

Капитан Эванс, известный разбойник с Плимутской дороги, не смог устоять перед призывом юной дамы: «На помощь! Спасите!» Такой уж он неисправимый сентименталист…

* * *
Капитан Эванс — не станем лишать его звания, на которое у него формально не было никаких прав, но которое невозможно отделить от его имени без ущерба для его индивидуальности — не спеша ехал, наслаждаясь свежестью и ароматами раннего летнего утра по дороге, ведущей из Годалминга в Петерсфилд, где в гостинице «Лиса и Гончая» его ожидал с важными известиями конюх Тим. Встреча была назначена на полдень, часы, ещё неделю назад принадлежавшие славившемуся своей пунктуальностью епископу Солсберийскому, показывали только девять, и неудивительно, что приметив вдалеке двигавшийся навстречу фаэтон, капитан поспешно свернул на обочину, густо заросшую кустами цветущего боярышника.

Капитан всегда отличался умением принимать мгновенные решения — без этого качества ему трудно было бы заниматься столь нелегким и опасным ремеслом; вот и теперь, зная, что в его распоряжении имеются пара часов свободного времени, он решил потратить их с пользой для дела. Он терпеливо дождался, пока карета проедет мимо него, и только после этого покинул свое укрытие и поскакал вслед за ней.

Капитан не хотел рисковать. Опыт давно научил его, что на большой дороге, как и на поле брани, осторожность и предусмотрительность являются такими же неотъемлемыми составляющими успеха, как и смелость, и потому он сперва хотел заглянуть внутрь кареты — как на его месте поступил бы всякий путешественник — и убедиться, что игра стоит свеч.

К его разочарованию, окна кареты оказались плотно зашторены, однако едва он поравнялся с ней, кто-то отдернул изнутри шторку, и в окне появилась изящная женская головка. Синие и глубокие, как безоблачное небо над головой, глаза с мольбой взглянули на капитана, нежные губы слегка приоткрылись, и с них сорвался крик отчаянья:

— На помощь! На помощь! Спасите меня, сэр!

— Спасти вас? — удивился капитан. — О, не сомневайтесь: я, воистину, воплощение ангела-спасителя, — добавил он со свойственным ему юмором, тонкость которого, впрочем, мог оценить только он сам.

Не тратя время на разговоры, он тут же выхватил из кобуры пистолет и, действуя в своей привычной манере, рявкнул форейтору:

— Стой!

Тот немедленно бросил поводья, лошади по инерции прошли ещё несколько шагов и остановились. Дверца кареты широко распахнулась, и оттуда со стремительностью выпускаемого на арену быка выскочил хорошо одетый джентльмен, изрыгавший ругательства, уместные в устах разве что воров-карманников да отдельных представителей высшего сословия. Однако потертые локти его камзола и грубость черт лица не позволяла отнести его к последним, и капитан сразу же решил, что в такое чудесное утро ему не место рядом со столь утонченной особой.

— Кто вы, сэр, черт побери, и какого чёрта вы встреваете в ссору между мужем и женой?

— Я ему не жена! — выкрикнула из кареты дама. — Не верьте ему, сэр!

— Даже и не собираюсь, — сказал капитан Эванс. — Мадам, я сочту за честь исполнить любую вашу просьбу. Мне кажется, вы были бы не против избавиться от общества этого джентльмена, не правда ли?

— Да, сэр, да! — воскликнула она, с мольбой и страхом глядя на своего неожиданного избавителя.

— Вы слышите, что говорит дама? — с подчеркнутой учтивостью обратился к ее спутнику капитан. — А если вам мало её слов, то взгляните на неё и, я надеюсь, у вас отпадет всякая охота спорить с ней.

В ответ тот вновь разразился целым потоком проклятий, не рискуя, однако, приблизиться к капитану и время от времени опасливо посматривая на сверкающий ствол его пистолета.

— Разрази меня гром! — так закончил он свою тираду. — С чего это вам взбрело в голову вступиться за неё?

— Я бы сказал, что погода сегодня весьма располагает к рыцарским поступкам.

— Рыцарским? — презрительно усмехнулся джентльмен. — Легко рассуждать о рыцарстве, прячась за дулом пистолета.

— Если он смущает вас, я могу продолжить беседу и без него, — парировал капитан Эванс.

— Неужели? Тогда поговорим как мужчины и по-мужски уладим наши разногласия по поводу того, можно ли джентльмену совать нос в чужие дела.

— Ваши дела меня интересуют меньше всего на свете, — возразил капитан. — Я действую в интересах дамы и по её личной просьбе.

— Оставим в стороне излишние подробности. Вы готовы драться?

— К вашим услугам, сэр.

Не мешкая, джентльмен стянул с плеч свой великолепный, отделанный галуном камзол — «Неплохо было бы проверить содержимое его карманов», по профессиональной привычке подумал капитан — и повесил его на открытую дверцу кареты. Затем он выхватил из ножен рапиру и приготовился к бою. Капитан вложил в кобуру пистолет, спрыгнул с лошади и в свою очередь обнажил шпагу.

— Сэр, сэр, прошу вас, не делайте этого, — услышал он испуганный голос дамы.

— Чего именно, мадам?

— Возьмите свой пистолет, сэр. Иначе он убьёт вас. Это ужасный человек.

— Последний, кого мне довелось убить, выглядел куда ужаснее, — прихвастнул капитан, за все время своей опасной карьеры ещё никого не отправивший на тот свет. — Защищайтесь, сэр, — не без изящества поклонился он своему противнику.

— Скоро я доберусь и до тебя, моя милочка, — метнув на даму пылающий злобой взгляд, процедил тот сквозь зубы. — Клянусь, я заставлю тебя поплатиться за свое безрассудное поведение.

Готовность, с которой он принял вызов, только подтверждала первоначальную догадку капитана, что перед ним пустившийся в сомнительное предприятие авантюрист, хорошо владеющий оружием и уверенный в себе. Капитан и сам был отличным фехтовальщиком, однако он прекрасно понимал, что любой серьёзный поединок всегда чреват непредсказуемыми последствиями, а раз так, то необходимо было закончить схватку ещё до того, как она начнется. Капитан знал приём, который однажды уже выручил его и который не подвел его и на сей раз. Едва лезвия коснулись друг друга, как капитан молниеносным движением опустил свою шпагу, так, что её острие оказалось ниже шпаги противника и резко выпрямил руку. Все было проделано настолько стремительно, что прежде, чем джентльмен успел опомниться, шпага капитана пронзила его предплечье. Раздался крик боли и ярости, и оружие выпало из онемевшей руки джентльмена. Капитан Эванс вытер шёлковым платком окровавленное лезвие своей шпаги, вложил её в ножны и небрежным движением бросил платок за спину.

— Вот к чему приводит излишняя горячность, — посочувствовал он своему противнику. — Мадам, — обратился он затем к девушке, с затаённым дыханием взиравшей на происходящую перед её глазами сцену, — ваше пожелание исполнено, и теперь вы можете беспрепятственно продолжить свой путь. Если вы не возражаете, я буду сопровождать вас во время вашей поездки и обеспечивать вашу безопасность.

— Разумеется, сэр! — восхищенно согласилась она, после чего капитан захлопнул дверцу кареты, вскочил в седло и приказал форейтору трогать.

Но едва заслышав щелканье хлыста, раненый джентльмен, присевший было на край придорожной канавы и занявшийся изготовлением импровизированного бинта из рукава своей шелковой рубашки, вскочил на ноги с такой проворностью, словно получил еще один укол шпагой и истошно завопил:

— Мой камзол! Сэр, прошу вас, верните мой камзол!

— Без него вы скорее остынете, — ответил ему капитан Эванс, предусмотрительно отрезая его от кареты корпусом своей лошади. Бедняге оставалось только в бессильной ярости сжимать кулак здоровой руки и бормотать проклятья, глядя вслед удаляющемуся экипажу, позади которого неспешно трусил капитан Эванс.

Проехав примерно милю, карета вновь остановилась, и девушка, выглянув из неё, обратилась к капитану со следующими словами:

— Сэр, — робко проговорила она, — не пересядете ли вы ко мне в карету? Думается, я должна вам кое-что объяснить.

— Мадам, — галантно ответил он, — отказаться от столь лестного приглашения столь же трудно, как и заслужить доверие дамы.

— Сэр, наверное, вам показалось странным, что я обратилась к вам с просьбой о помощи, — начала она, когда он оказался рядом с ней.

— Напротив, мадам. Когда я узнал, почему она вам потребовалась, я понял, что ваше поведение было совершенно естественным. Для меня остается загадкой только одно: почему вы решились сбежать с этим малым, — так ведь оно было на самом деле?

Удивленная его догадливостью, она вопросительно взглянула на него.

— Он называл себя вашим мужем, мадам, — пояснил капитан, — вероятно, выдавая желаемое за действительное.

— О, сэр, я должна обо всем рассказать вам. Возможно, вы подскажете, как мне поступать дальше.

Смущенно потупив взор и скрестив руки на коленях, она приступила к повествованию. Встреча мисс Хелстон с мистером Джулианом Лэйком, так звали этого джентльмена-забияку, произошла в тот момент, когда в её жизни наступил кризис, вызванный разрывом с неким молодым человеком, обещавшим жениться на ней и не сдержавшим своего обещания. Не вдаваясь в подробности и не называя лишние имена, мисс Хелстон призналась, что её роман с мистером Лэйком был вызван исключительно желанием доказать своему неверному жениху, сколь мало он для неё значил. Заручившись её согласием, Лэйк обратился затем к сэру Генри, её опекуну, за разрешением жениться на ней, на что тот ответил решительным отказом, не пожелав даже увидеться с ним.

Мистер Лэйк, однако, не опустил руки и сумел уговорить её бежать вместе с ним. Сегодня утром они выехали из Петерсфилда и направлялись в Гилдфорд, где всё было подготовлено для их венчания. Но по дороге мисс Хелстон охватили сомнения в здравомыслии своего поступка; она поняла, что ею движет сиюминутное увлечение, после чего попросила мистера Лэйка остановиться и отправить её домой, к своему опекуну. Тут-то и проявился истинный характер этого авантюриста, надеявшегося удачной женитьбой поправить свои пошатнувшиеся дела — мисс Хелстон, по достижении совершеннолетия, должна была стать обладательницей очень значительного состояния. Он заявил, что заставит её выполнить своё обещание, и дал ей понять, что не остановится перед тем, чтобы силой принудить её к браку с ним. К счастью, в этот момент на сцене появился капитан Эванс и мисс Хелстон была избавлена от общества этого негодяя — она надеялась, что навсегда.

В устах молодой девушки подобный рассказ всегда звучит очень волнующе, и не чуждый романтизму капитан Эванс был изрядно тронут. Однако, будучи прежде всего человеком практичным, он тут же спросил её:

— А что нам теперь делать дальше?

Она, в свою очередь, вопросительно взглянула на него и, после недолгого колебания, решилась произнести:

— Я… я проголодалась, — и тут же добавила, словно поясняя, почему она не спешит немедленно вернуться под крылышко своего опекуна: — Я с самого утра ничего не ела.

Капитан тоже не прочь был подкрепиться; часы Солсберийского архиерея показывали далеко за полдень, встреча с конюхом «Лисы и Гончей» в Петерсфилде была безнадежно просрочена, а раз так, то не лучше ли было провести время за приятной беседой в компании хорошенькой молодой особы? И когда копыта лошадей застучали по мостовым Голаминга, он велел кучеру остановиться возле гостиницы «Лебедь», одного из немногих заведений подобного рода, где никто из прислуги не знал его в лицо.

— Поговаривают, сэр, — доверительно сообщил ему за обедом прислуживавший им лакей, — что скоро Портсмутская дорога станет безопаснее для путешественников: сегодня должны арестовать капитана Эванса.

— В самом деле? — капитан проявил неподдельный интерес к известию. — Превосходная новость, ничего не скажешь.

— Вы правы, сэр. Я слышал от одного джентльмена, который был здесь проездом, что шериф устроил на него засаду в Петерсфилде.

Капитан недрогнувшей рукой налил себе полный бокал превосходного бургундского из стоявшей перед ним на столе бутылки.

— Однако то, что известно всей округе, может пронюхать и сам капитан Эванс, — заметил он.

— Это ему не поможет. Сейчас его, наверное, уже схватили, — с уверенностью в голосе закончил слуга, отходя от стола.

Капитан поднял свой бокал; он с радостью выпил бы за здоровье сидящей напротив него дамы, которая спасла его, сама не догадываясь об этом, но вслух всего лишь предложил тост за ее скорое и благополучное возвращение домой. Мисс Хелстон, чье настроение значительно улучшилось после съеденного и выпитого, с энтузиазмом отреагировала на такое предложение, поскольку с обедом было почти покончено, а её опекун отличался мягким характером и она не сомневалась, что он поймет и простит её. Но едва капитан опустил бокал, как в коридоре раздался топот ног, за его спиной распахнулась дверь и сидевшая лицом к ней мисс Хелстон испуганно воскликнула:

— Сэр Генри!

В первый момент капитан Эванс даже обрадовался, поскольку появление опекуна означало окончание ситуации, которая, в свете недавних событий, начинала несколько тяготить его. Однако когда он обернулся, чтобы взглянуть на вновь прибывших, ему показалось, что сердце на секунду остановилось у него в груди: из-за плеча сэра Генри на него глядела весело ухмыляющаяся физиономия сэра Томаса Блоунта, местного шерифа. От неожиданности он позабыл даже о том, что шериф не знает его самого в лицо. Он прикинул в уме вероятность того, что сумеет добраться до окна и выпрыгнуть во двор прежде, чем люди шерифа схватят его, и наверняка попытался бы осуществить свой отчаянный замысел, если бы не вселившие в него неожиданную надежду слова, с которыми сэр Генри обратился к нему.

— Мне кажется, мы успели вовремя, мистер Лэйк, — сказал опекун. — Но если я ошибаюсь, то с вами придется заняться шерифу.

— Да, мой друг, — довольным тоном поддакнул тот. — Вы пойманы с поличным, мистер Лэйк, и если вы успели воспользоваться услугами священника, клянусь, вам не поздоровиться. Я слышал о вас и о ваших делишках, мистер Лэйк, и могу обещать вам, что…

Веселый и беззаботный смех мисс Хелстон прервал его речь.

— Сэр Генри, — обратилась она к опекуну, — это не мистер Лэйк.

— Разумеется, — язвительно отозвался тот.

— Дорогая моя, — меланхолично произнес капитан Эванс, окончательно убедившийся в том, что его принимают за джентльмена, соблазнившего мисс Хелстон бежать вместе с ним, — стоит ли сейчас пытаться выдавать себя за другого?

— Но… — хотела возразить она, однако что-то во взгляде её спутника заставило ее запнуться на полуслове.

— Вот именно, — усмехнулся сэр Генри. — Если вы станете запираться, сэр, это не принесет вам никакой пользы. Тебе следовало бы сперва уничтожить письмо этого джентльмена, Мэри, и лишь потом пускаться в бега. А теперь отвечайте мне: вы уже поженились или нет?

— Ещё нет, сэр, — вздохнул капитан и, вспомнив то, о чем она рассказывала ему, добавил: — Наше венчание должно было состояться в Гилдфорде.

— Так и было написано в вашем послании к ней, мистер Лэйк. И я очень рад, что в своём ответе вы использовали сослагательное наклонение. Иди ко мне, дитя мое, — неожиданно смягчился он, обращаясь к девушке, — когда-нибудь ты ещё поблагодаришь меня за то, что я спас тебя от этого разорившегося игрока.

— Вы считаете, что ему можно верить на слово? —вмешался в разговор шериф. — Я уже однажды обманулся сегодня, с этим мерзавцем Эвансом…

— Я считаю, что могу верить своей подопечной, — перебил его сэр Генри и, подойдя к девушке, взял ее за плечи и в упор посмотрел ей в глаза: — Скажи мне, Мэри, вы женаты?

— Нет, — она с трудом выдавила из себя одно единственное слово.

— Превосходно. А теперь поехали домой.

— Но для меня этого недостаточно, — заупрямился не желавший забывать о своих обязанностях шериф. — Похищение — чрезвычайно серьезное преступление, как вам вскоре предстоит убедиться, мистер Лэйк. Берите его, ребята, — велел он своим бейлифам. — Пускай он пока посидит в Гилдфордской тюрьме, вместо капитана Эванса.

Услышав последние слова шерифа, мисс Хелстон изменилась в лице и в её устремленных на капитана глазах отразилась странная смесь мольбы и недоумения.

— Но почему… — начала было она, но он вновь не дал ей закончить.

— Поверь мне, дорогая, сэр Томас знает, что делает. Возражения сейчас не помогут. Он обязан исполнить свой долг, так что не будем мешать ему. Прощай и не забывай меня.

Он поднес ее дрожащую руку к своим губам и пристально посмотрел на неё, словно хотел сообщить ей взглядом то, что не мог выразить словами.


Эту ночь капитан Эванс провел, как ему и было обещано, в Гилдфордской тюрьме.

На другое утро его посетил шериф.

— Вы счастливчик, мистер Лэйк, — кисло сказал сэр Томас — сегодня он пребывал не в лучшем расположении духа.

— В самом деле? — отозвался капитан.

— Да. Я не могу возбудить против вас дело до тех пор, пока сэр Генри Вулбридж не подаст на вас жалобу, а сэр Генри решительно отказался подавать её.

Капитан с облегчением вздохнул.

— Это очень любезно с его стороны.

— Меньше всего он хотел быть любезным с вами, сэр. Он просто не хочет ославить свою подопечную, мисс Хелстон. Заботясь о её репутации, он вынужден приложить все усилия, чтобы замять историю с этим легкомысленным побегом. Вам крупно повезло, что он успел перехватить вас прежде, чем вы успели обвенчаться, иначе его подопечная сейчас была бы уже вдовой, в этом я не сомневаюсь. Сэр Генри бывает весьма горяч и скор на расправу, хотя, глядя на него, этого не скажешь. Не забывайте об этом, сэр, и пусть вчерашняя ситуация послужит вам уроком. А теперь убирайтесь. Меня ждут более важные дела. Вчера этот проклятый Эванс улизнул у меня из-под носа, и в этом есть доля и вашей вины.

— О, сэр Томас! — сокрушенно воскликнул капитан. — Вы несправедливы ко мне. Можно ли обвинять меня в том, что вы упустили этого разбойника?

— Если вы не перестанете отвлекать меня своей болтовней, мне придется сделать это, — огрызнулся, уходя, сэр Томас.


Вернувшись к полудню в Годалинг, капитан Эванс нашел своего младшего брата Уилла, вместе с которым они «обрабатывали», как они сами называли это, Портсмутскую дорогу, в крайне подавленном настроении.

— Том! Ты сумел сбежать? — радостно вскричал Уилл при виде своего брата.

— Сбежать? — удивился капитан. — Откуда?

— Разве ты не попался в западню в Петерсфилде?

— Западня? В Петерсфилде?

— Ну конечно. Мерзавец Тим выдал тебя шерифу, и его люди до ночи караулили тебя в «Лисе и Гончей». Возможно, они и сейчас там. О чёрт, Том, я уже не надеялся вновь увидеть тебя. Но где ты пропадал?

— Я был у шерифа, — невозмутимо ответил капитан.

— У шерифа? — теперь настала очередь удивляться Уиллу.

— Да, у сэра Томаса Блоунта. Я провел ночь в Гилдфордской тюрьме, откуда меня выпустили не более двух часов назад. Потерпи минуту, и ты узнаешь всё, что со мной приключилось вчера.

Уилл внимательно, не разу не перебив капитана, выслушал его рассказ, но когда он закончил, неодобрительно покачал головой.

— Бьюсь об заклад, эта девчонка вскружила тебе голову, если ты напрочь позабыл о деле.

— Чёрт побери, Уилл, это несправедливо по отношению к ней — ведь она спасла мне жизнь.

— Фу! Я уверен, если бы ты не связался с ней, твоя жизнь не оказалась бы в такой опасности. Я всегда считал, что ты неисправимый сентименталист.

— Не стану отрицать последнее. Но ты совершенно напрасно упрекаешь меня в том, что я пренебрегал делами. У меня остался камзол мистера Лэйка.

— Вот так добыча! — усмехнулся Уилл.

— В одном из его карманов оказалось пятьдесят гиней, а в другом — золотая с бриллиантами табакерка, которая стоит никак не меньше того. Думаю, я оставлю её себе на память.

Но Уилл не желал смягчаться.

— А девчонке ты позволил уйти, так ничего и не получив с неё, — недовольно проворчал он.

— Да, ничего существенного, — согласился капитан и вздохнул. Ты, конечно же, прав, Уилл. Я неисправимый сентименталист. Таким уж я, наверное, родился, — закончил он и вновь вздохнул.

СКАРАМУШ (дилогия)


В центре действия дилогии полная ярких событий, крутых поворотов, рискованных взлетов и падений жизнь Андре-Луи Моро, современника и деятельного участника Французской революции.

В первом романе Моро, молодой французский адвокат, по воле случая прибивается к странствующей театральной труппе и становится актером, выступающим под маской хвастливого вояки Скарамуша, а затем, в годы общественных потрясений, — революционером, политиком и записным дуэлянтом, который отчаянно противостоит сильным мира сего. Встреча с давним врагом (и соперником в любви) маркизом де Латур д’Азиром открывает Андре Луи ошеломляющую правду о собственном происхождении…

В «Возвращении Скарамуша» переплетение чужих политических интриг и личных мотивов приводит Моро в стан противников революции, уже начавшей пожирать собственных детей. Перейдя на сторону монархистов, герой Сабатини оказывается вершителем судеб французской истории: участником заговора, призванного спасти Марию-Антуанетту, инициатором аферы с акциями Ост-Индской компании и, наконец, основным виновником провала реставрации Бурбонов едва ли не накануне их победы…

Книга I Скарамуш

Чувствительные люди, рыдающие над ужасами революции, уроните несколько слезинок и над ужасами, ее породившими.

Ж. Мишле[224]

Часть I Мантия

Глава 1

РЕСПУБЛИКАНЕЦ
Он появился на свет с обостренным чувством смешного и врожденным ощущением того, что мир безумен. И в этом заключалось все его достояние. Само его происхождение было весьма туманно, хотя жители деревушки Гаврийяк довольно быстро приподняли завесу таинственности. Простодушные бретонцы оказались не так простодушны, чтобы дать ввести себя в заблуждение вымышленным родством, которое не отличалось даже таким достоинством, как оригинальность.

Когда некий дворянин объявляет себя крестным отцом невесть откуда взявшегося младенца и проявляет неустанную заботу о его воспитании и образовании, то и самый неискушенный селянин прекрасно понимает, в чем тут дело. Итак, добрые обитатели Гаврийяка не питали иллюзий относительно родства Андре-Луи Моро — так назвали мальчика — и Кантэна де Керкадью, сеньора де Гаврийяка, чей огромный серый дом высился на холме над деревней.

Грамоте и азам наук Андре-Луи обучался в деревенской школе. Жил он у старика Рабуйе — стряпчего, который в качестве поверенного вел дела господина де Керкадью. Когда мальчику исполнилось пятнадцать лет, его отправили в Париж изучать право в коллеже Людовика Великого.[225] Вернувшись в родные места, он занялся адвокатской практикой совместно с Рабуйе. Все расходы оплачивал господин де Керкадью; он же, препоручив Андре-Луи попечительству Рабуйе, продемонстрировал явное желание обеспечить будущность молодого человека.

Андре-Луи, со своей стороны, как нельзя лучше использовал предоставленные ему возможности. Мы видим его в возрасте двадцати четырех лет, нашпигованным такой ученостью, каковая в голове заурядной вполне могла бы вызвать интеллектуальное несварение. Усердное изучение Человека по самым авторитетным источникам от Фукидида[226] до энциклопедистов[227] и от Сенеки[228] до Руссо[229] превратило ранние впечатления в твердую уверенность и окончательно убедило молодого человека в безумии той разновидности живых существ, к которой он принадлежит. И во всей его богатой событиями жизни мне не удалось найти ни одного случая, который поколебал бы его в этом убеждении.

Андре-Луи был молодой человек чуть выше среднего роста, легкий как пушинка, с худым хитрым лицом, весьма приметным носом, острыми скулами, прямыми черными волосами до плеч и большим тонкогубым ртом, как у клоуна. Он не был уродлив только благодаря прекрасным глазам — насмешливо-любопытным, блестящим и почти черным. О причудливом складе ума и на редкость изысканном слоге Андре-Луи достаточно красноречиво свидетельствуют его — увы! — немногочисленные сочинения, и прежде всего его «Исповедь». Но пока он едва ли догадывается о своем ораторском даре, хотя тот уже принес ему некоторую славу в литературном салоне Рена — то есть в одном из тех многочисленных клубов, где интеллектуальная молодежь Франции собиралась для изучения и обсуждения новых философских идей, которыми была насыщена общественная жизнь тех лет. Однако славу он там обрел отнюдь не завидную. Коллеги сочли Андре-Луи слишком саркастичным, слишком язвительным и слишком склонным поднимать на смех их возвышенные теории возрождения человечества. Он ответил, что всего лишь предложил им заглянуть в зеркало правды и не его вина, если им показалось смешным их собственное отражение.

Вы, конечно, догадываетесь, что это заявление только вывело коллег Андре-Луи из себя, и они принялись всерьез обсуждать вопрос об его исключении, каковое стало неизбежным после того, как сеньор де Гаврийяк назначил его своим делегатом в Штаты Бретани. Все единодушно решили, что официальному представителю дворянина и человеку, открыто придерживающемуся реакционных принципов, не место в обществе, которое ратует за социальные реформы.

В те времена не ограничивались полумерами. Свет надежды, блеснувший было, когда господин Неккер[230] наконец убедил короля созвать Генеральные штаты[231] — чего не случалось без малого двести лет, — недавно померк из-за наглости дворянства и духовенства, убежденных, что Генеральные штаты должны иметь такой состав представителей, который будет охранять их привилегии.

Богатый промышленный и портовый город Нант первым выразил настроения, которые быстро охватывали всю страну. В начале марта 1788 года он издал манифест и вынудил муниципалитет представить его королю. В нем заявлялось, что Штаты Бретани, долженствующие собраться в Рене, больше не будут, как прежде, орудием дворян и духовенства, лишавших третье сословие[232] права голоса, за исключением права, а точнее обязанности, утверждать уже установленные ассигнования. Дабы положить конец несправедливому положению вещей, при котором вся власть отдана тем, кто не платит налогов, манифест требовал, чтобы третье сословие было представлено одним депутатом от каждых десяти тысяч жителей; чтобы этот депутат обязательно принадлежал к тому классу, который он представляет, то есть не был бы дворянином, не был бы уполномоченным дворянина, его сенешалем,[233] поверенным или управляющим; чтобы третье сословие имело равное представительство с двумя другими и чтобы по всем вопросам голосовали поголовно, а не по сословиям.

Этот манифест, где содержались и другие, менее серьезные требования, поверг Версаль,[234] и прежде всего Oeil de boeuf,[235] в замешательство. Он дал его элегантным острословам заглянуть в будущее, куда господин Неккер отважился приоткрыть дверь. И если бы им удалось одержать победу, то нетрудно догадаться, какой ответ последовал бы на дерзкое выступление Нанта. Но господин Неккер был кормчим, который во что бы то ни стало решил привести в гавань давший течь государственный корабль. По его совету король направил дело на согласование в Штаты Бретани с многозначительным обещанием вмешаться, если привилегированные сословия — дворяне и духовенство — воспротивятся требованию народа. И привилегированные сословия, безрассудно устремясь к собственной погибели, разумеется, воспротивились, в результате чего его величество отложил созыв Штатов.

Но — что бы вы думали? — привилегированные сословия не согласились на отсрочку, отказались склониться пред властью суверена и, полностью игнорируя его волю, продолжали готовиться к открытию Штатов с твердым намерением провести выборы по-своему и, несмотря ни на что, гарантировать неприкосновенность своих привилегий и возможность продолжать грабить народ.

Одним ноябрьским утром, прибыв с этой новостью в Гаврийяк, господин Филипп де Вильморен, студент ренской семинарии и популярный член литературного салона, в сонной бретонской деревушке узнал о событии, которое распалило его и без того сильное негодование. Егерь маркиза де Латур д’Азира только что застрелил в Мепонском лесу за рекой местного крестьянина по имени Маби. Бедняга попался на месте преступления — вынимал из силка фазана, и егерь поступил в строгом соответствии с приказанием своего господина.

Разъяренный актом безжалостной тирании, господин де Вильморен вызвался довести дело до сведения господина де Керкадью. Маби был его вассалом, и Вильморен надеялся склонить сеньора Гаврийяка по меньшей мере потребовать денежной компенсации вдове и трем сиротам за смерть кормильца.

Но поскольку Андре-Луи был ближайшим другом, почти названым братом Филиппа, то именно к нему прежде всего и отправился молодой семинарист. Он застал Андре-Луи в длинной, низкой, отделанной белыми панелями столовой Рабуйе — дома, где он жил с младенчества, — и, крепко обняв друга, оглушил его обвинением в адрес маркиза де Латур д’Азира.

— Я уже слышал об этом, — сказал Андре-Луи.

— Ты говоришь таким тоном, словно не находишь в этом ничего удивительного, — упрекнул его друг.

— Я не способен удивляться зверским поступкам, совершенным зверем. А то, что де Латур д’Азир — зверь, известно всем. Со стороны Маби было весьма глупо воровать у него фазанов. Уж лучше бы воровал у кого-нибудь другого.

— И это все, что ты можешь сказать?

— А что еще? Надеюсь, у меня достаточно практический склад ума.

— Что еще? Вот это я намерен высказать твоему крестному, господину де Керкадью. Я обращусь к нему за правосудием.

— Против маркиза де Латур д’Азира? — поднял брови Андре-Луи.

— А почему бы и нет?

— Мой дорогой наивный Филипп, волки не пожирают волков.

— Ты несправедлив к своему крестному. Он человек гуманный.

— Изволь. Я не спорю. Но дело здесь не в гуманности, а в законах об охоте.

Господин де Вильморен в раздражении воздел длинные руки к небу. Он был высокий, стройный молодой человек, годом-двумя младше Андре-Луи. Как и подобает семинаристу, на нем было скромное черное платье с белыми манжетами и воротником и черные туфли с серебряными пряжками. Его каштановые, незнакомые с пудрой волосы были аккуратно перевязаны лентой.

— Ты говоришь как законник.

— Естественно. И значит, не стоит попусту тратить на меня гнев. Лучше скажи, чего ты от меня хочешь.

— Я хочу, чтобы ты пошел со мной к господину де Керкадью и употребил все свое влияние, чтобы добиться правосудия. Или я прошу слишком многого?

— Мой милый Филипп, цель моего существования — служить тебе. Предупреждаю, твой рыцарский порыв ни к чему не приведет. Однако позволь мне позавтракать, и я в твоем распоряжении.

Господин де Вильморен опустился в просторное высокое кресло у опрятного очага, в котором пылали сосновые поленья, и, ожидая, когда его друг кончит завтракать, рассказал ему о последних событиях в Рене. Молодой, пылкий, охваченный энтузиазмом и вдохновленный утопическими идеалами, он страстно обличал возмутительную позицию, занятую привилегированными классами.

Будучи доверенным лицом дворянина и принимая участие в обсуждении вопросов, волнующих дворянство, Андре-Луи прекрасно знал настроения и чувства этого сословия и потому в рассказе Филиппа не услышал ничего нового. Явное нежелание друга разделить его негодование возмутило господина де Вильморена.

— Разве ты не понимаешь, что это значит? — вскричал он. — Оказывая неповиновение королю, дворянство подрывает основание трона. Неужели они не сознают, что от трона зависит само их существование и если он падет, то погребет под собой тех, кто к нему ближе всего? Неужели они не видят этого?

— Очевидно, нет. Ведь они — правящий класс, а мне еще не приходилось слышать, чтобы правящий класс видел что-нибудь, кроме собственной выгоды.

— Это наша беда. И именно это мы собираемся изменить.

— Вы собираетесь упразднить правящий класс? Интересный эксперимент. Полагаю, именно таков и был изначальный план творения, и если бы не Каин,[236] он вполне бы мог осуществиться.

— Мы собираемся, — сказал де Вильморен, поборов раздражение, — передать управление страной в другие руки.

— И вы думаете, это что-нибудь изменит?

— Я в этом уверен.

— Ах! Как я понимаю, еще до принятия сана ты сподобился откровения Всевышнего и рассчитываешь, что Он поведает тебе о Своих намерениях изменить модель человечества.

Красивое аскетичное лицо Филиппа помрачнело.

— Ты кощунствуешь, — сказал он с упреком.

— Уверяю тебя, я совершенно серьезен. Для осуществления ваших планов потребуется как минимум божественное вмешательство. Вам надо изменить не систему, а человека. Можете ли вы с нашими шумными друзьями из ренского литературного салона или любое другое ученое общество Франции изобрести такую систему правления, какая еще не была испробована? Будущее, мой милый Филипп, можно безошибочно прочесть только в прошлом. Ab actu ad posse valet consecutio.[237] Человек не меняется. Он во все времена пребывает алчным, склонным к стяжательству, порочным. Я говорю о человеке в целом.

— Ты берешь на себя смелость утверждать, что удел народа невозможно изменить к лучшему? — вызывающе спросил господин де Вильморен.

— Говоря «народ», ты, конечно, имеешь в виду население. Вы намерены упразднить его? Только так можно изменить к лучшему удел народа, поскольку до тех пор, пока он остается населением, проклятие — его удел.

— Ты ратуешь за интересы тех, кто тебя нанимает. Что ж, полагаю, это вполне естественно. — Господин де Вильморен говорил со смешанным чувством горечи и негодования.

— Напротив, я абсолютно беспристрастен. Итак, каковы же ваши идеи? К какой форме правления вы стремитесь? Насколько я могу судить по твоим словам — к республике. Но ведь мы уже имеем ее. Франция сегодня не что иное, как республика.

Филипп удивленно посмотрел на Андре-Луи.

— По-моему, ты злоупотребляешь парадоксами. А как же король?

— Король? Всем, всему свету известно, что после Людовика Четырнадцатого во Франции не было короля. В Версале живет тучный господин, который носит корону;[238] но те самые новости, что ты сегодня привез, доказывают, как мало он значит. Настоящие правители — дворяне и духовенство: они занимают ключевые позиции и держат в ярме французский парод. Вот почему я и говорю, что Франция — республика, республика, созданная по лучшему образцу — римскому. Там, как и у нас, были знатные патрицианские семьи, захватившие в свои руки власть и богатство — то есть все, чего можно желать, и было население — раздавленное, стонущее, обливающееся потом и кровью, голодающее и погибающее в римских канавах. То была республика — самая могущественная из всех нам известных.

— По крайней мере, — Филипп едва сдерживал нетерпение, — ты должен признать — в сущности, ты уже признал это, — что нами нельзя управлять хуже, чем сейчас.

— Не в том дело. Будут ли нами управлять лучше, если мы заменим один правящий класс другим? Вот в чем вопрос! Без гарантии на этот счет я бы и пальцем не пошевелил. Но какие гарантии можете вы дать? Знаете ли вы, какой класс рвется к власти? Я скажу. Буржуазия.

— Что?

— Ты, кажется, удивлен? Правда часто обескураживает. Ты никогда над этим не задумывался? Ну так подумай сейчас. Вспомни Нантский манифест. Кто его авторы?

— Я могу сказать, кто заставил городские власти послать его королю. Тысяч десять тружеников: корабельных плотников, ткачей, рабочих и разных ремесленников.

— Подстрекаемых своими нанимателями — богатыми торговцами и судовладельцами города, — уточнил Андре-Луи. — У меня есть привычка внимательно приглядываться к вещам. Именно поэтому наши коллеги из литературного салона так не любят, когда я вступаю с ними в дебаты. Там, где я смотрю вглубь, они скользят по поверхности. За нантскими рабочими и ремесленниками, о которых ты говоришь, стоят помыкающие этими глупцами и призывающие их проливать кровь ради призрачной свободы хозяева парусных и прядильных мастерских, судовладельцы и работорговцы. Да-да, работорговцы! Люди, которые живут и богатеют на продаже человеческой плоти и крови в колонии, а у себя дома проводят кампании во имя святой свободы! И как ты не понимаешь, что все это движение — движение торгашей, спекулянтов, проходимцев, которые, разбогатев, мечтают о власти и завидуют тем, кому она принадлежит по праву рождения?

Парижские менялы, дающие деньги взаймы государству, видя, в каком сложном финансовом положении оказалась страна, дрожат при мысли о том, что один-единственный человек своей властью может аннулировать государственный долг. Из соображений собственной безопасности они втайне подрывают основы государства, чтобы на его развалинах создать новое, свое — где они будут хозяевами. С этой целью они возбуждают народ. Мы уже видели реки крови в Дофине — кровь населения, всегда кровь населения. Теперь нечто подобное мы видим в Бретани. А если новые идеи одержат верх? Если феодальное право падет, что тогда? Или вы думаете, что под властью менял, работорговцев и тех, кто наживается на постыдном ремесле купли-продажи, удел народа станет лучше, чем при священниках и дворянах? Тебе когда-нибудь приходило в голову, Филипп, что делает власть дворян невыносимой? Жажда приобретательства! Жажда приобретательства — проклятие человечества. Неужели ты думаешь увидеть меньшую жажду приобретательства в людях, которые возвысились именно благодаря ей? О, я готов признать нынешнюю систему правления отвратительной, несправедливой — какой угодно, но, умоляю тебя, загляни вперед — и ты увидишь, что строй, к которому вы стремитесь, может оказаться несравненно хуже.

Некоторое время Филипп сидел задумавшись, затем возобновил свои нападки:

— Ты ничего не сказал о злоупотреблениях, ужасных, невыносимых злоупотреблениях, при которых мы живем.

— Там, где есть власть, всегда будут и злоупотребления властью.

— Но не там, где обладание властью зависит от справедливости ее использования.

— Обладание властью и есть власть. Мы не можем диктовать свои условия властям предержащим.

— Народ может, у него есть такое право.

— Я повторяю свой вопрос: когда ты говоришь о народе, то имеешь в виду население? Конечно да. Как может оно воспользоваться властью? Оно может обезуметь и предаться грабежу и разбою. Осуществлять твердую власть население не способно, ибо власть требует качеств, каковых у него нет, или это уже не население. Население — неизбежное, трагическое следствие цивилизации. Что касается остального, то злоупотребление можно нейтрализовать справедливостью, а справедливость можно обрести только в просвещении. Господин Неккер намерен обуздать злоупотребления и ограничить привилегии. Это решено. Для этого и собираются Генеральные штаты.

— Видит Бог, в Бретани мы уже положили многообещающее начало! — воскликнул Филипп.

— Пустое! Естественно, дворяне без борьбы не уступят. Хоть борьба бессмысленна и нелепа. Впрочем, человек по природе своей бессмыслен и нелеп.

— Вероятно, — с подчеркнутым сарказмом заметил господин де Вильморен, — убийство Маби ты тоже квалифицируешь как бессмысленное и нелепое? Я не удивлюсь, если, защищая маркиза де Латур д’Азира, ты заявишь, что его егерь поступил крайне гуманно, застрелив Маби, поскольку в противном случае тому пришлось бы отбывать пожизненное наказание на галерах.

Андре-Луи допил шоколад, поставил чашку и отодвинулся от стола — завтрак был окончен.

— Признаюсь, я не так отзывчив, как ты, милый Филипп. Меня тронула судьба Маби. Но при всем потрясении, я не забыл, что в конце концов он встретил смерть в момент совершения кражи.

Господин де Вильморен в негодовании вскочил с кресла.

— Разве можно ожидать иного отношения от помощника поверенного дворянина и представителя дворянина в Штатах Бретани!

— Филипп, ты несправедлив! Ты сердишься на меня! — взволнованно воскликнул Андре-Луи.

— Я обижен, — признался де Вильморен. — Я очень обижен. Твои реакционные взгляды возмущают не только меня. Тебе известно, что в литературном салоне серьезно подумывают о твоем исключении?

Андре-Луи пожал плечами.

— Меня это так же мало удивляет, как и беспокоит.

— Иногда мне кажется, что у тебя нет сердца, — страстно проговорил господин де Вильморен. — Тебя интересует только закон, но никак не справедливость. По-моему, Андре-Луи, я ошибся, придя к тебе. Вряд ли ты поможешь мне в переговорах с господином де Керкадью.

Филипп взял шляпу с явным намерением уйти. Андре-Луи вскочил со стула и схватил его за руку.

— Филипп, — сказал он, — клянусь, я больше никогда не стану говорить с тобой о законе и политике. Я слишком люблю тебя, чтобы ссориться с тобой из-за чужих дел.

— Но я отношусь к ним как к своим собственным, — горячо ответил Филипп.

— Конечно, конечно. Потому-то я и люблю тебя. Иначе и быть не может. Ты — будущий священник, и тебя должны волновать дела каждого человека. Я же — адвокат, поверенный дворянина, как ты говоришь, и меня волнуют дела моего клиента. Этим мы отличаемся друг от друга. Однако тебе не отделаться от меня.

— Откровенно говоря, я бы предпочел, чтобы ты не ходил со мной к господину де Керкадью. Долг перед клиентом не позволит тебе помочь мне.

Гнев Филиппа прошел, но его решение, основанное на вышеприведенном доводе, осталось непреклонным.

— Прекрасно, — согласился Андре-Луи, — поступай как знаешь. Но по крайней мере, ничто не помешает мне пройтись с тобой до замка и дождаться, когда ты закончишь дела с моим крестным.

Мягкий характер господина де Вильморена был чужд злопамятности, и молодые люди добрыми друзьями вышли из дома и направились вверх по главной улице Гаврийяка.

Глава 2

АРИСТОКРАТ
Сонная деревушка Гаврийяк лежала в полулье от шумной дороги в Рен, в излучине реки Мо. Ее дома лепились у подножия и беспорядочно взбирались до половины пологого холма, увенчанного приземистым замком. После уплаты дани сеньору, десятины Церкви[239] и податей королю карманы жителей Гаврийяка оставались почти пустыми. Но хоть им и стоило немалого труда сводить концы с концами, их жизнь была не так тяжела, как во многих других местах Франции, и намного легче, чем у нищих вассалов блистательного сеньора де Латур д’Азира, обширные владения которого отделяли от их деревни воды Мо.

Своим внушительным видом замок Гаврийяк был обязан скорее господствующему положению над деревней, чем какими-либо присущими ему особенностями. Как и все дома в Гаврийяке, он был построен из гранита, источенного почти тремя веками существования, и представлял собой двухэтажное здание с плоским фасадом в четыре окна, деревянными ставнями и двумя квадратными башнями, или шатрами с островерхими крышами, по бокам. Здание выходило на просторную террасу, окруженную балюстрадой. Стояло оно в глубине сада — сейчас обнаженного, но летом густого и красивого, — и его вид полностью отвечал тому, чем оно и было в действительности — жилищем людей непритязательных, предпочитающих светской суете занятия земледелием.

Владелец замка носил титул сеньора де Гаврийяка, но никто не знал, когда, при каких обстоятельствах и кто из его предков получил этот неопределенный титул. Кантэн де Керкадью сеньор де Гаврийяк внешностью и склонностями вполне соответствовал впечатлению, которое производил его дом. Суровый, как гранит, он избежал соблазнов придворной жизни и даже не служил в армии своего короля, уступив младшему брату Этьенну честь представлять их семью в высоких сферах. С раннего детства интересы господина де Керкадью сосредоточились на его лесах и пастбищах. Он охотился, возделывал землю и внешне весьма мало отличался от своих арендаторов. Он не соблюдал этикета, во всяком случае, соблюдал его не в той степени, какая соответствовала его положению и вкусам его племянницы Алины де Керкадью. Под опекой дядюшки Этьенна Алина около двух лет провела при дворе в Версале, и ее представления о достоинстве дворянина и владетельного сеньора сильно расходились с представлениями дяди Кантэна. В четыре года единственная дочь третьего де Керкадью осталась сиротой и с тех пор тиранически властвовала над сеньором де Гаврийяком, заменившим ей отца и мать. Но, несмотря на это, усилия сломить его упрямство в отношении порядков в замке не увенчались успехом. Однако упорство было главной чертой характера Алины, и она не отчаивалась, хотя за три месяца, что прошли с тех пор, как она покинула блестящий версальский двор, ее настойчивость не принесла желанного результата.

Когда прибыли Андре-Луи и де Вильморен, Алина гуляла на террасе. Было холодно, и ее изящная фигурка была закутана в белую ротонду, а голову плотно облегал капор, отделанный белым мехом и завязанный бледно-голубым бантом у правой щеки. Слева из-под капора выбивался длинный русый локон. Резкий ветер разрумянил щеки и зажег ярким блеском темно-синие глаза девушки.

Обоих молодых людей она знала почти с младенчества. Они были товарищами ее детских игр, а Андре-Луи, крестника своего дяди, она называла кузеном. Они и теперь относились друг к другу по-родственному, тогда как Филипп уже давно стал для нее господином де Вильмореном.

Алина помахала молодым людям рукой и, прекрасно сознавая, какую обворожительную картину она являет собой в эти минуты, остановилась в ожидании у балюстрады недалеко от короткой аллеи, по которой они шли.

— Если вы пришли к дядюшке, господа, то выбрали неудачное время. — В ее голосе и облике было заметно некоторое возбуждение. — Он занят, очень занят.

— Мы подождем, мадемуазель, — сказал де Вильморен, галантно склоняясь к протянутой руке. — Неужели тот, кто хоть немного может побыть в обществе племянницы, станет спешить к дядюшке?

— Господин аббат, — улыбнулась Алина, — когда вы примете сан, я приглашу вас в духовники. Вы так находчивы, проницательны и отзывчивы…

— И ни капли не любопытен, — вставил Андре-Луи, — о чем вы совсем не подумали.

— Не понимаю, что вы имеете в виду, Андре?

— И неудивительно, — рассмеялся Филипп, — понять его еще никому не удавалось.

Затем взгляд его скользнул через террасу и задержался на стоявшем у двери замка экипаже, какой часто можно было увидеть на улицах большого города, но очень редко в деревне. Это был запряженный парой двухместный кабриолет с козлами для кучера и запятками для лакея, отделанный лакированным ореховым деревом, с дверцей, изысканно расписанной пасторальными сценами. Сейчас запятки были пусты: лакей расхаживал перед дверью замка, и когда, выйдя из-за экипажа, он оказался в поле зрения де Вильморена, тот увидел роскошную голубую с золотом ливрею маркиза Латур д’Азира.

— Как! — воскликнул Филипп. — Значит, у вашего дядюшки маркиз де Латур д’Азир?

— Да, сударь.

В голосе и взгляде Алины была бездна таинственности, но де Вильморен этого не заметил.

— О, прошу извинить меня. — Он низко поклонился, держа шляпу в руке. — Ваш покорный слуга, мадемуазель.

Он повернулся и пошел к дому.

— Может быть, мне пойти с тобой, Филипп? — крикнул ему вдогонку Андре-Луи.

— Было бы негалантно подумать, что ты предпочтешь сопровождать меня, — ответил молодой человек, взглянув на Алину. — Да и ни к чему. Если ты подождешь…

Де Вильморен пошел прочь. После небольшой паузы Алина звонко рассмеялась.

— Куда он так спешит?

— Повидать вашего дядюшку, а заодно и маркиза де Латур д’Азира.

— Но это невозможно. Они не могут встретиться с ним. Разве я не говорила, что они очень заняты? Вы не хотите спросить меня, чем именно, Андре?

Андре-Луи затруднился бы ответить, что скрывалось за загадочным тоном Алины: душевное волнение или желание поддразнить его.

— К чему спрашивать, если вам самой не терпится все рассказать?

— Если вы намерены и дальше язвить, то я ничего не скажу, даже если вы попросите меня. Да-да, не скажу. Это научит вас относиться ко мне с подобающей почтительностью.

— Надеюсь, я не заслужу упрека в непочтительности.

— Особенно после того, как узнаете, что я имею прямое отношение к визиту господина де Латур д’Азира. Он приехал из-за меня.

Она снова рассмеялась и, сияя, взглянула на Андре-Луи.

— Вы, очевидно, полагаете, что остальное ясно без слов. Право, вы можете считать меня олухом, но я ничего не понимаю.

— Какой же вы недогадливый! Он приехал просить моей руки.

— Боже мой! — воскликнул Андре-Луи и, раскрыв рот, уставился на Алину.

Алина слегка нахмурилась и, вскинув голову, на шаг отступила от него.

— Вам это кажется странным?

— Мне это кажется отвратительным, — резко ответил он. — Откровенно говоря, я вам не верю. Вы просто смеетесь надо мной.

Алина поборола досаду.

— Я вполне серьезна, сударь. Сегодня утром дядя получил от господина де Латур д’Азира письмо, в котором тот извещал о своем визите и цели этого визита. Не стану отрицать, мы несколько удивились.

— Ах, понимаю! — с облегчением воскликнул Андре-Луи. — Теперь мне все ясно. А я уж было испугался… — Он посмотрел на Алину и пожал плечами.

— Почему вы замолчали? Вы было испугались, что Версаль ничему не научил меня? Что я позволю ухаживать за собой, как за какой-нибудь деревенской простушкой? С вашей стороны это просто глупо. Как раз сейчас маркиз по всем правилам просит у дяди моей руки.

— Значит, по обычаям Версаля, самое главное — получить согласие дяди?

— А что же еще?

— Ваше согласие. Ведь дело касается вас.

Алина засмеялась.

— Я — послушная племянница… когда меня это устраивает.

— И вас устроит, если ваш дядя примет столь чудовищное предложение?

— Чудовищное? — в негодовании переспросила она. — Но почему, позвольте узнать?

— По целому ряду причин, — раздраженно ответил Андре-Луи.

— Назовите хотя бы одну. — В голосе Алины звучал вызов.

— Он вдвое старше вас.

— Вы преувеличиваете.

— Ему по меньшей мере сорок пять.

— Но выглядит он не старше тридцати. Он очень красив, уж этого-то вы не можете не признать. Кроме того, он богат и знатен, чего вы также не станете отрицать. Маркиз — самый блестящий дворянин Бретани, он сделает меня благородной дамой.

— Вас сделал ею Бог, Алина.

— Вот это уже лучше. Иногда вы бываете почти учтивы.

Алина пошла вдоль парапета, Андре-Луи — рядом с ней.

— Я способен на нечто большее, что и докажу вам, объяснив, почему вы не должны позволить этому чудовищу осквернить прекрасное творение Господа.

Алина нахмурилась и поджала губы.

— Вы говорите о моем будущем муже, — с упреком проговорила она.

Бледное лицо Андре-Луи побледнело еще сильнее.

— Вы уверены? Все уже решено? Неужели ваш дядя согласится на этот брак? В таком случае вас без любви продадут в рабство человеку, которого вы совсем не знаете. Я мечтал о лучшем будущем для вас, Алина.

— Что может быть лучше, чем стать маркизой де Латур д’Азир?

Андре-Луи в сердцах взмахнул руками.

— Разве мужчины и женщины — суть имена? А душа? Неужели она ничего не значит? Неужели все счастье и радость жизни заключаются в богатстве, развлечениях и пустых громких титулах? Вы всегда казались мне высшим, почти неземным существом, Алина. Вы наделены сердцем чутким, рвущимся к восторгам и радостям жизни; умом возвышенным и тонким; душой, как мне казалось, способной за внешней шелухой и фальшью провидеть истинную сущность вещей. И такие дары вы готовы променять на мишурный блеск иллюзорного величия, готовы продать душу и тело за громкий титул маркизы де Латур д’Азир!

— Вы неделикатны, — заметила Алина, и, хоть брови ее продолжали хмуриться, в глазах горели смешинки. — И слишком поспешны в выводах. Согласие дяди сведется к тому, что он разрешит маркизу просить моего согласия. Вот и все. Мы с дядей Кантэном понимаем друг друга, и я не репа, чтобы меня продавать.

Андре-Луи смотрел на Алину. Его глаза сияли, бледные щеки медленно заливал яркий румянец.

— Вы мучили меня, чтобы развлечься! — воскликнул он. — Но вы сняли тяжесть с моего сердца, и я прощаю вас.

— Вы опять слишком спешите, кузен Андре. Я разрешила дяде позволить господину де Латур д’Азиру ухаживать за мною. Мне нравится его внешность, и когда я думаю о его положении при дворе, то чувствую себя польщенной предпочтением, которое он мне оказывает. Именно из желания разделить его положение я, возможно, и выйду за него. Маркиз вовсе не похож на тупицу, и принимать его ухаживания очень заманчиво. Но выйти за него замуж, наверное, еще более заманчиво, и я думаю, что, все взвесив, я, вероятно, даже очень вероятно, решусь на это.

Андре-Луи глядел на очаровательное детское личико Алины, обрамленное белым мехом, взор его потух, краска сбежала с лица.

— Да поможет вам Бог, Алина, — простонал он.

Она топнула ножкой, решив, что он слишком самоуверен.

— Вы дерзите, сударь.

— Молиться — не значит дерзить, Алина. Я только молился, что намерен делать и впредь. Думаю, вам понадобятся мои молитвы.

— Вы просто невыносимы.

Щеки Алины покраснели, а брови еще больше нахмурились. Андре-Луи понял, что она сердится.

— Виной тому испытание, которому вы подвергаете мою выносливость. О Алина, милая моя кузина, подумайте о том, что вы делаете; задумайтесь над подлинными ценностями, которые вы собираетесь променять на поддельные; над ценностями, которые вы никогда не познаете, отгородившись от них фальшивым блеском ложных истин. Когда господин де Латур д’Азир начнет ухаживать за вами, приглядитесь к нему внимательно, прислушайтесь к своему тонкому инстинкту, положитесь на безошибочную интуицию вашей благородной натуры и не мешайте ей вынести справедливый приговор этому чудовищу. Вы увидите, что…

— Я вижу, сударь, что вы злоупотребляете моей добротой и терпимостью, с которой дядя и я всегда относились к вам. Вы забываетесь! Кто вы такой? Кто дал вам право разговаривать со мной подобным тоном?

Молодой человек поклонился, мгновенно став прежним Андре-Луи. Его лицо вновь было бесстрастно, манеры холодны, речь иронична и насмешлива.

— Примите мои поздравления, мадемуазель. Вы с поразительной легкостью входите в роль, которую вам предстоит играть.

— Полагаю, сударь, что для вас это также не составит труда, — сердито парировала Алина и отошла от него.

— Быть пылью под ногами надменной госпожи маркизы? Надеюсь, я больше не забудусь и вам не придется указывать мне на мое место.

Алина вздрогнула и обернулась. Заметив, что в ее глазах зажглось подозрение, Андре-Луи почувствовал раскаяние.

— О боже, я просто животное, Алина! — воскликнул он, подходя к ней. — Простите меня, если можете.

Алина сама хотела просить у него прощения, но его слова остановили ее.

— Я постараюсь, — ответила она, — если вы потрудитесь впредь не оскорблять меня.

— Клянусь вам, — ответил Андре-Луи. — Но если понадобится, я буду сражаться, чтобы спасти вас от самой себя независимо от того, простите вы меня или нет.

Слегка задыхаясь, они с вызовом смотрели друг на друга, когда дверь открылась и из замка вышли трое.

Первым шел маркиз де Латур д’Азир, граф Сольц, кавалер орденов Святого Духа и Святого Людовика,[240] бригадный генерал армии короля. Маркиз был высокий стройный мужчина с военной выправкой и надменно посаженной головой. На нем был богатый камзол алого бархата, отделанный золотым кружевом, бархатный жилет золотисто-абрикосового цвета, черные шелковые панталоны, черные чулки и лакированные туфли на красных каблуках с бриллиантовыми пряжками. Его пудреные волосы были перевязаны муаровой лентой. Под мышкой у него была зажата небольшая треугольная шляпа, у левого бока висела изящная шпага с золотым эфесом.

Совершенно беспристрастно наблюдая маркиза со стороны, видя его великолепие, изысканную небрежность движений, манеры, в которых презрение к окружающим непостижимым образом смешивалось со снисходительностью, Андре-Луи трепетал за Алину. Перед ним был опытный и неотразимый волокита, один из тех сердцеедов, что приводят в отчаяние вдов с дочерьми на выданье и мужей хорошеньких жен.

За маркизом шел господин де Керкадью, являвший собой полную противоположность блистательному гостю. На своих коротких ножках сеньор де Гаврийяк нес тело, которое в сорок пять лет уже проявляло склонность к ожирению, и огромную голову, не обремененную тяжким грузом интеллекта. Его красное лицо сплошь покрывали следы оспы, которая в юности едва не свела его в могилу. Небрежность одежды господина де Керкадью граничила с неопрятностью, благодаря чему по всей округе он прослыл женоненавистником. Утверждению такой репутации в немалой степени способствовало и то обстоятельство, что, пренебрегая первейшим долгом дворянина — обзавестись наследником, он не был женат.

Последним появился господин де Вильморен. Он был очень бледен и задумчив; губы его были плотно сжаты, брови нахмурены.

Навстречу им из экипажа вышел элегантный молодой дворянин, шевалье[241] де Шабрийанн — кузен господина де Латур д’Азира. Ожидая маркиза, он с большим интересом наблюдал за прогулкой Андре-Луи и Алины, не подозревавших о его присутствии. Заметив Алину, господин де Латур д’Азир оставил своих спутников и, ускорив шаг, направился к ней через террасу.

Со свойственной ему смесью вежливости и снисходительности маркиз слегка поклонился Андре-Луи. Социальное положение молодого адвоката было довольно двусмысленным. В силу неопределенности своего происхождения, не будучи ни дворянином, ни простолюдином, он занимал некое срединное положение между двумя классами. И поскольку ни один из них не предъявлял на него своих прав, представители обоих обращались с ним одинаково фамильярно. Холодно ответив на приветствие маркиза, Андре-Луи скромно отошел и направился к своему другу.

Маркиз взял протянутую Алиной руку и галантно поднес к губам.

— Мадемуазель, — произнес он, глядя в ее синие глаза, — ваш дядя оказал мне честь, разрешив засвидетельствовать вам мое почтение. Не окажете ли вы мне честь, мадемуазель, принять меня, когда я завтра приеду в Гаврийяк? Мне надо сказать вам нечто очень важное.

— Важное, господин маркиз? Вы меня пугаете.

Однако в безмятежных глазах, сверкавших из-под мехового капора, не было заметно ни тени испуга.

— Я далек от намерения испугать вас, — сказал маркиз.

— То, что вы хотите сообщить мне, сударь, важно для вас или для меня?

— Надеюсь — для нас обоих.

Ответ маркиза сопровождал пылкий взгляд его прекрасных глаз, не оставшийся не замеченным Алиной.

— Вы возбуждаете мое любопытство, сударь. Разумеется, я послушная племянница и, следовательно, почту за честь принять вас.

— Почтете за честь? О нет, мадемуазель, меня почтите честью. Завтра в это же время я буду иметь счастье навестить вас.

Он снова поклонился, снова поднес ее руку к губам; Алина сделала реверанс, и они расстались. Итак, начало было положено.

У Алины слегка захватило дух. Ее ослепила красота этого человека, его царственный вид, уверенность в себе и сила, которую он излучал. Она невольно сравнила маркиза с его безрассудным критиком — хилым Андре-Луи в его коричневом сюртуке и в туфлях со стальными пряжками — и вдруг почувствовала, что жестоко оскорбила маркиза, позволив высказать по его адресу столь бесцеремонные суждения. Завтра господин маркиз прибудет в замок, чтобы предложить ей разделить с ним его положение и титул, а она уже унизила свое достоинство, которое, по ее мнению, весьма возросло от одного лишь намерения маркиза поднять ее на такую высоту. Больше она этого не допустит; она не проявит недостойной слабости и не потерпит от Андре-Луи неподобающих замечаний относительно человека, в сравнении с которым он не более чем лакей.

Так тщеславие и честолюбие спорили с лучшей стороной ее натуры, и та, к немалой досаде Алины, не спешила внять их доводам.

Тем временем господин де Латур д’Азир садился в экипаж. Он попрощался с господином де Керкадью и что-то сказал господину де Вильморену, который в знак согласия молча поклонился.

Лакей в пудреном парике вскочил на запятки, экипаж отъехал от замка и покатил по дороге. Де Латур д’Азир поклонился Алине, и она помахала ему рукой.

Де Вильморен взял Андре-Луи под руку.

— Пойдем, Андре, — сказал он.

— Разве вы не останетесь к обеду? — воскликнул гостеприимный сеньор де Гаврийяк. — Мы должны поднять кой-какой тост, — добавил он и подмигнул, бросив взгляд на приближающуюся Алину. Этот добряк не отличался тонкостью чувств.

Де Вильморен отказался от такой чести, сославшись на деловое свидание. Он был холоден и сдержан.

— А ты, Андре?

— Я? Ах, у меня тоже свидание, крестный, — солгал Андре-Луи. — Кроме того, я суеверен и с подозрением отношусь к тостам.

Ему не хотелось оставаться. Он был сердит на Алину за ласковый прием, оказанный ею маркизу, и за недостойную сделку, которую она собиралась заключить. Андре-Луи утратил одну из своих иллюзий и очень страдал.

Глава 3

КРАСНОРЕЧИЕ ГАСПОДИНА ДЕ ВИЛЬМОРЕНА
Когда молодые люди спускались с холма, де Вильморен был молчалив и задумчив. На этот раз всю дорогу говорил Андре-Луи. Предметом своих рассуждений он избрал Женщину. Он вообразил, без малейшего на то основания, будто этим утром открыл для себя Женщину, и все, что он имел сказать про этот пол, было весьма нелестно, а порой и грубо. Поняв, к чему сводятся излияния друга, де Вильморен не стал его слушать. Хоть это и может показаться совершенно невероятным для французского аббата того времени, Женщиной он не интересовался. Бедный Филипп во многих отношениях являлся исключением.

Напротив «Вооруженного бретонца» — постоялого двора и одновременно почты при въезде в Гаврийяк — господин де Вильморен прервал своего спутника в тот момент, когда он воспарил к самым вершинам своей язвительной инвективы. Спустившись на землю, Андре-Луи увидел у двери гостиницы экипаж господина де Латур д’Азира.

— Ты, кажется, не слушал меня, — сказал молодой адвокат.

— Если бы ты не был так увлечен своими рассуждениями, то мог бы и раньше заметить это и не тратить слов даром. Похоже, ты забыл, для чего мы пришли. У меня здесь свидание с маркизом де Латур д’Азиром. Он пожелал выслушать меня. Я ничего не добился в Гаврийяке. Им было не до того. Но я надеюсь на маркиза.

— На что именно?

— Он сделает все, что в его власти, для вдовы и сирот. О чем бы еще ему говорить со мной?

— Странная снисходительность, — заметил Андре-Луи и процитировал: — «Timeo Danaos et dona ferentes».[242]

— Но почему?

— Войдем, и увидишь, разумеется, если ты не думаешь, что я помешаю.

Хозяин постоялого двора проводил молодых людей в комнату, предоставленную маркизу на то время, что он соблаговолит занимать ее. В дальнем конце комнаты ярко пылал огонь, у которого сидели господин де Латур д’Азир и шевалье де Шабрийанн. Когда де Вильморен вошел, оба встали. Андре-Луи задержался, чтобы закрыть дверь.

— Вы крайне обязываете меня своей пунктуальностью, господин де Вильморен.

Ледяной тон маркиза противоречил любезности его слов.

— А, Моро?.. — В голосе де Латур д’Азира прозвучала вопросительная интонация. — Он с вами, сударь?

— Если вы не возражаете, господин маркиз.

— Отчего же? Садитесь, Моро, — через плечо бросил маркиз, словно лакею.

— С вашей стороны, сударь, — начал Филипп, — было весьма любезно предложить мне продолжить разговор, который я безуспешно начал в Гаврийяке.

Маркиз опустился на стул и, скрестив ноги, протянул к огню свои прекрасные руки. Отвечая, он не дал себе труда повернуться к молодому человеку, который сел немного поодаль.

— Не будем сейчас говорить о моей любезности. К ней мы еще вернемся, — мрачно проговорил он.

Господин де Шабрийанн рассмеялся, и Андре-Луи почти позавидовал его удивительной способности так легко поддаваться веселью.

— Тем не менее я благодарен за то, что вы соизволили заняться их делом, — твердо продолжал Филипп.

Маркиз через плечо взглянул на него.

— Чьим делом? — спросил он.

— Чьим? Делом вдовы и сирот несчастного Маби.

Маркиз перевел взгляд с де Вильморена на шевалье; тот снова рассмеялся и хлопнул себя по колену.

— Я думаю, — медленно проговорил господин де Латур д’Азир, — мы не совсем понимаем друг друга. Я попросил вас прийти сюда, ибо счел замок Гаврийяк не совсем подходящим местом для продолжения нашей беседы, а также потому, что не хотел доставлять вам неудобства, приглашая проделать неблизкий путь до Азира. Но мое желание поговорить с вами связано с некими выражениями, точнее, высказываниями, которые вы позволили себе в замке. Я не прочь выслушать продолжение, разумеется, если вы окажете мне такую честь.

Андре-Луи почувствовал недоброе. Он отличался тонкой интуицией, несравненно более тонкой, чем де Вильморен, который в ответ на слова маркиза не выказал ничего, кроме легкого удивления.

— Я не совсем понимаю, — сказал Филипп, — какие выражения имеет в виду господин маркиз.

— Видимо, мне придется освежить вашу память, сударь.

Маркиз распрямил ноги, повернулся на стуле и впервые за время разговора посмотрел в лицо де Вильморену.

— Вы говорили, сударь, — и как бы вы ни заблуждались, говорили очень, я бы даже сказал, слишком красноречиво — о том, что недостойно наказывать преступника на месте преступления, имея в виду этого вора Маби или как его там. «Недостойно» — вы употребили именно это слово и не взяли его назад, когда я имел честь сообщить вам, что, покарав вора, егерь Бене выполнил мой приказ.

— Если деяние недостойно, — возразил Филипп, — то, сколь высокое положение ни занимало бы отвечающее за него лицо, оно не становится от этого более достойным. Скорее, наоборот.

— О! — произнес маркиз и вынул из кармана золотую табакерку. — Вы говорите «если деяние недостойно», сударь. Следует ли мне понимать, что вы уже не так уверены в том, что оно недостойно?

На красивом лице господина де Вильморена отразилось замешательство. Он не понимал, к чему клонит маркиз.

— Мне кажется, господин маркиз, раз вы готовы принять ответственность на себя, то должны верить в правомерность действий вашего егеря, хотя для меня она отнюдь не очевидна.

— Вот это уже лучше. Гораздо лучше. — Маркиз изысканным движением поднес к носу щепотку табаку и стряхнул крошки с тонкого кружевного жабо. — Вы должны отдавать себе отчет в том, что, не будучи землевладельцем и не имея достаточного опыта в подобных делах, вы рискуете прийти к необдуманным и ошибочным выводам. Что и произошло сегодня. Пусть этот случай послужит вам предостережением на будущее, сударь. Если я скажу вам, что за последние месяцы мне слишком часто досаждали подобными набегами, вы, возможно, поймете, что мне пришлось наконец принять решительные меры. Теперь всем известно, чем это грозит, и я не думаю, чтобы кому-нибудь захотелось рыскать по моим угодьям. Но это не все, господин де Вильморен. Меня раздражает не столько браконьерство, сколько неуважение к моим безусловным и неотъемлемым правам. Вы не могли не заметить, сударь, что в воздухе разлит преступный дух неповиновения. Бороться с ним можно только одним способом. Проявление малейшей терпимости и мягкости, как бы вы ни были к этому склонны, в ближайшем будущем повлечет за собой необходимость прибегнуть к еще более жестким мерам. Я уверен, что вы понимаете меня и, разумеется, цените снисходительность, с какой я представил вам объяснения относительно дела, в котором ни перед кем не обязан отчитываться. Но если вам по-прежнему не все ясно, я отсылаю вас к закону об охоте; ваш друг адвокат разъяснит вам его.

Маркиз снова повернулся к огню, как бы намекая, что разговор окончен. Однако его маневр не обманул озадаченного и слегка обеспокоенного Андре-Луи. Он счел разглагольствования де Латур д’Азира весьма странными и подозрительными; как будто рассчитанные на то, чтобы в вежливых выражениях, облеченных в оскорбительно-высокомерный тон, объяснить ситуацию, они на самом деле могли только раздражать человека со взглядами де Вильморена.

Так и случилось. Филипп встал.

— Разве в мире не существует других законов, кроме закона об охоте? — возбужденно спросил он. — Вам доводилось слышать о законах гуманности?

Маркиз утомленно вздохнул.

— Какое мне дело до законов гуманности? — спросил он.

Некоторое время Филипп смотрел на него в немом изумлении.

— Никакого, господин маркиз. Увы, это слишком очевидно. Надеюсь, вы вспомните об этом, когда пожелаете воззвать к тем самым законам, которые сейчас подвергаете осмеянию.

Де Латур д’Азир резко вскинул голову и повернул к Филиппу свое породистое лицо.

— Что вы имеете в виду? Сегодня вы уже не в первый раз позволяете себе туманные высказывания. Я склонен усматривать в них скрытую угрозу.

— Не угрозу, господин маркиз, — предостережение. Подобные действия, направленные против Божьих созданий… О, вы можете усмехаться, сударь, но они — такие же Божьи создания, как и мы с вами, хоть эта мысль нестерпима для вашей гордыни. Перед Богом…

— Прошу вас, господин аббат, избавьте меня от проповеди.

— Вы издеваетесь, сударь. Вы смеетесь. Интересно, будет ли вам смешно, когда Господь призовет вас к ответу за чинимые вами насилия и пролитую кровь?

— Сударь! — Шевалье де Шабрийанн вскочил, и голос его прозвучал как удар хлыста. Но маркиз удержал кузена.

— Сядьте, шевалье. Вы мешаете господину аббату, а мне хотелось бы дослушать его. Он чрезвычайно занимает меня.

Андре-Луи, сидевший у двери, тоже встал. Объятый тревогой и предчувствием беды, он подошел к другу и взял его за руку.

— Нам лучше уйти, Филипп, — сказал он.

Но тот уже не мог совладать со своим порывом.

— Сударь, — сказал он маркизу, — подумайте о том, кто вы сейчас и кем вы станете. Вспомните, что вы и вам подобные живете злоупотреблениями, и задумайтесь над тем, какие плоды они должны принести в итоге.

— Бунтовщик! — презрительно проговорил маркиз. — Вы имеете наглость заставлять меня слушать всякий вздор, выдуманный вашими так называемыми современными интеллектуалами!

— Вздор, сударь? Вы думаете… вы действительно считаете все мною сказанное вздором? Феодальная власть держит в тисках все живое и ради собственной выгоды выжимает из народа все соки! Она заявляет права на воды рек и огонь, на котором бедняк печет свой хлеб, на траву и ячмень, на ветер, что вращает крылья мельниц! Крестьянин не может ступить на дорогу, перейти реку по шаткому мосту, купить локоть ткани на деревенском рынке, не заплатив налога! По-вашему, все это вздор? Но вам и этого мало! В уплату за малейшее посягательство на ваши «священные» привилегии вы отнимаете у несчастного самую жизнь, нисколько не думая, на какое горе обрекаете вдов и сирот! Неужели вы успокоитесь только тогда, когда ваша тень проклятием ляжет на всю страну? Или в гордыне своей вы полагаете, что Франция — этот Иов среди народов — будет вечно терпеть ваше ярмо?

Филипп остановился, словно ожидая ответа. Но ответа не последовало. Маркиз в молчании внимательно смотрел на молодого человека; в его глазах поблескивал зловещий огонь, в уголках губ застыла презрительная полуусмешка.

Андре-Луи потянул друга за рукав:

— Филипп!

Де Вильморен смахнул его руку и продолжал с еще большим фанатизмом:

— Неужели вы не замечаете, что собираются тучи, предвещающие бурю? Вы, вероятно, полагаете, будто Генеральные штаты, созываемые господином Неккером и обещанные на будущий год, станут заниматься только изобретением новых податей для спасения государства от банкротства? Если так, то вас ждет разочарование. Презираемое вами третье сословие докажет, что сила на его стороне; оно найдет способ покончить с язвой привилегий, разъедающей нашу несчастную страну.

Маркиз слегка шевельнулся на стуле и наконец заговорил.

— Сударь, — сказал он, — вы обладаете опасным даром красноречия. И источник его скорее в вас самих, чем в вашем предмете. В конце концов, что вы мне предлагаете? Разогреть блюда, приготовленные для обтрепанных энтузиастов из провинциальных клубов, чьи головы набиты обрывками из ваших Вольтеров, Жан-Жаков[243] и прочих грязных писак? Ни у одного из ваших философов не хватило ума понять, что мы представляем собой сословие, освященное древностью, что за нашими привилегиями — авторитет веков!

— Гуманность, сударь, — возразил Филипп, — древнее, чем институт дворянства. Права человека родились вместе с самим человеком.

Маркиз рассмеялся и пожал плечами.

— Иного ответа я и не ожидал. В нем звучит бредовая нота, которую тянут все философы.

Но тут заговорил господин де Шабрийанн.

— Вы слишком долго ходите вокруг да около, — с нетерпением упрекнул он кузена.

— Я уже у цели, — ответил ему маркиз. — Я хотел сперва все уточнить.

— Черт побери! Теперь у вас не должно оставаться сомнений.

— Вы правы. — Маркиз встал и повернулся к де Вильморену, который ничего не понял из короткого разговора двух кузенов. — Господин аббат, вы обладаете очень опасным даром красноречия, — повторил он. — Могу себе представить, как оно увлекает людей. Если бы вы родились дворянином, то не усвоили бы с такой легкостью ложные взгляды, которые проповедуете.

Де Вильморен недоуменно посмотрел на маркиза.

— Если бы я родился дворянином, говорите вы? — медленно и слегка запинаясь переспросил он. — Но я и родился дворянином. Мой род и моя кровь не уступают вашему роду и крови в древности и благородстве.

Маркиз слегка вскинул брови, по его губам скользнула едва заметная снисходительная улыбка, темные влажные глаза смотрели прямо в лицо Филиппу.

— Боюсь, что вас обманули.

— Обманули?

— Ваши взгляды свидетельствуют о том, что ваша матушка не отличалась скромностью.

Жестокие, оскорбительные слова растаяли в воздухе, и на устах, произнесших их невозмутимо, как пустую банальность, появилась спокойная усмешка.

Наступила мертвая тишина. Андре-Луи оцепенел от ужаса. Де Вильморен не отрываясь смотрел в глаза де Латур д’Азира, как бы ища объяснения. И вдруг он понял, как жестоко его оскорбили. Кровь бросилась ему в лицо, в мягких глазах вспыхнул огонь. Он задрожал, с уст его сорвался крик, и, подавшись вперед, он наотмашь ударил по ухмыляющейся физиономии маркиза.

В то же мгновение господин де Шабрийанн вскочил со стула и бросился между ними.

Слишком поздно Андре-Луи догадался о западне. Слова де Латур д’Азира были не более чем ходом, рассчитанным на то, чтобы вывести противника из себя и, вынудив его к ответному ходу, стать хозяином положения.

На белом как полотно лице маркиза медленно проступил след от пощечины де Вильморена, но он не произнес ни слова. Теперь пришел черед шевалье выступить в роли, отведенной ему в этом гнусном спектакле.

— Вы понимаете, сударь, что вы сделали? — ледяным тоном спросил он Филиппа. — И разумеется, догадываетесь о неизбежных последствиях своего поступка?

Де Вильморен ни о чем не догадывался. Бедный молодой человек поддался порыву и, не задумываясь о последствиях, поступил так, как велела ему честь. Но, услышав зловещие слова де Шабрийанна, он все понял и если пожелал избежать последствий, на которые намекал шевалье, то только потому, что духовное звание запрещало ему улаживать споры таким способом.

Филипп отступил на шаг.

— Пусть одно оскорбление смоет другое, — глухо ответил он. — Преимущества в любом случае на стороне господина маркиза. Он может чувствовать себя удовлетворенным.

— Это невозможно. — Шевалье плотно сжал губы. Теперь он был сама учтивость и одновременно непреклонность. — Удар нанесен, сударь. Думаю, я не ошибусь, сказав, что с господином маркизом еще не случалось ничего подобного. Если его слова оскорбили вас, вам следовало потребовать сатисфакции,[244] как принято между благородными людьми. Ваши действия только подтверждают справедливость предположения, которое вы сочли оскорбительным, что, однако, не избавляет вас от ответственности за них.

Как видите, в задачу шевалье входило подлить масла в огонь и не дать жертве уйти.

— Я не стремлюсь избежать ответственности, — вспылил молодой семинарист, поддаваясь на провокацию.

В конце концов, он был дворянин, и традиции его класса оказались сильнее семинарских наставлений в гуманности. Честь обязывала его скорее умереть, чем уклониться от последствий своего поступка.

— Но он не носит шпагу, господа! — в ужасе воскликнул Андре-Луи.

— Это легко исправить. Я могу одолжить ему свою.

— Я имею в виду, господа, — настаивал Андре-Луи, негодуя и опасаясь за друга, — что он не привык носить шпагу и не владеет ею. Он семинарист — будущий священник, ему запрещено участвовать в том, к чему вы его принуждаете.

— Ему следовало подумать об этом, прежде чем ударить господина маркиза, — вежливо заметил де Шабрийанн.

— Но вы спровоцировали его! — гневно ответил Андре-Луи. Затем он несколько успокоился, но отнюдь не потому, что заметил высокомерный взгляд шевалье. — Господи! Что я говорю! Какой смысл приводить доводы там, где все заранее обдумано?! Уйдем отсюда, Филипп. Неужели ты не понимаешь, что это ловушка!..

Но де Вильморен оборвал его:

— Успокойся, Андре. Господин маркиз абсолютно прав.

— Господин маркиз прав?..

Андре-Луи беспомощно опустил руки. Человек, которого он любил больше всех живых существ, попался в тенета всеобщего безумия. Во имя смутного и крайне превратного представления о чести он сам подставлял грудь под нож. И поступал так отнюдь не потому, что не видел расставленной ему западни, но потому, что честь заставляла его пренебречь ею. В эту минуту он показался Андре-Луи поистине трагической фигурой. Возможно, и благородной, но очень театральной.

Глава 4

НАСЛЕДСТВО
Господин де Вильморен пожелал немедленно приступить к поединку. К этому его побуждали причины как объективного, так и субъективного характера. Поддавшись эмоциям, недостойным священнослужителя, он спешил покончить с этим делом, прежде чем вновь обретет подобающее семинаристу расположение духа. Кроме того, он немного боялся самого себя, точнее — его честь опасалась его натуры. Особенности воспитания и цель, к которой он шел не один год, лишили его значительной доли той воинственности, что самой природой заложена в каждом мужчине.

Маркизу также не терпелось завершить начатое, и, поскольку рядом были де Шабрийанн, действующий от его имени, и Андре-Луи, свидетель де Вильморена, ему ничто не препятствовало.

Итак, через несколько минут детали поединка были улажены, и мы застаем всех четверых на залитой солнцем лужайке позади гостиницы готовыми приступить к осуществлению зловещего намерения. Там им никто не мог помешать. От случайного взгляда из окна их скрывала плотная стена деревьев.

Отбросив формальности, они не стали измерять шпаги и обследовать место поединка. Маркиз отстегнул портупею с ножнами, но остался в камзоле и туфлях, считая излишним снимать их ради такого ничтожного противника. Высокий, гибкий, мускулистый, он встал против не менее высокого, но очень хрупкого де Вильморена. Последний тоже пренебрег принятыми в таких случаях приготовлениями. Он прекрасно понимал, что ему совершенно ни к чему раздеваться, и встал в позицию в полном одеянии семинариста. Его лицо было пепельно-серым, и только над скулами горел болезненный румянец.

Де Шабрийанн стоял опершись на трость — шпагу он уступил де Вильморену — и со спокойным интересом взирал на происходящее. Напротив него, по другую сторону от противников, стоял Андре-Луи. Из всех четверых он был самым бледным, его глаза лихорадочно горели, влажные пальцы судорожно сжимались и разжимались.

Все чувства Андре-Луи восставали против поединка, внутренний голос призывал его броситься между противниками и попытаться развести их. Однако, сознавая бесплодность благого порыва, он сдержался и попытался успокоить себя мыслью, что эта ссора не может иметь серьезных последствий. Если честь обязывала Филиппа скрестить шпагу с человеком, которого он ударил, то благородное происхождение де Латур д’Азира требовало от него не губить юношу, которого он сам спровоцировал на оскорбление. Маркиз считался человеком чести, и едва ли в его намерения входило нечто большее, чем преподать урок, возможно и жестокий, но долженствующий принести пользу противнику. В этих соображениях заключалось единственное утешение Андре-Луи, и он упрямо держался их.

Противники сошлись, зазвенела сталь. Слегка согнув колени и передвигаясь быстрыми пружинистыми движениями, маркиз держался боком к противнику, тогда как де Вильморен стоял к нему лицом, представляя собой отличную мишень. Ноги его одеревенели. Порядочность, благородство, правила честной игры возмущались против такого неравенства сил.

Разумеется, поединок длился недолго. Как всякий дворянин, Филипп в детстве и юности обучался фехтованию, но дальше азов в этом искусстве не пошел. А для поединка с таким противником, как маркиз де Латур д’Азир, азов было явно недостаточно. После третьего перевода в темп маркиз слегка согнул правую ногу, скользнул по влажной траве, грациозно подался вперед и, сделав выпад, рассчитанным движением вонзил шпагу в грудь Филиппа.

Андре-Луи бросился вперед, подхватил друга и под тяжестью его тела опустился на колени. Поникшая голова Филиппа склонилась на плечо Андре-Луи, руки безжизненно повисли, хлынувшая из раны кровь заливала платье.

С побелевшим лицом и подергивающимися губами Андре-Луи снизу вверх смотрел на де Латур д’Азира, который, стоя поодаль, с печальным, но безжалостно-непреклонным выражением наблюдал дело рук своих.

— Вы убили его! — крикнул Андре-Луи.

— Естественно. — Маркиз вытер шпагу тонким шелковым платком и, выронив его из рук, добавил: — Я же сказал, что у него был слишком опасный дар красноречия.

Предложив Андре-Луи столь исчерпывающее объяснение своих действий, он пошел прочь.

— Трусливый убийца! Вернись! Убей и меня тоже, тогда ты будешь в полной безопасности! — крикнул ему вдогонку Андре-Луи, все еще держа на руках обмякшее, истекающее кровью тело Филиппа.

Маркиз обернулся. Его лицо потемнело от гнева. Тогда, желая удержать кузена, де Шабрийанн взял его за руку. Несмотря на то что он усердно подыгрывал маркизу, случившееся привело шевалье в некоторое смятение. Он был гораздо моложе де Латур д’Азира и не отличался его высокомерием.

— Уйдемте. Малый не в себе. Они были друзьями.

— Вы слышали, что он сказал? — спросил маркиз.

— Ни он, ни вы да и вообще никто не может отрицать, что я сказал правду, — выпалил Андре-Луи. — Вы сами признали это, сударь, назвав причину, из-за которой убили Филиппа. Вы боялись его! Боялись — и убили!

— Допустим, вы правы. Что дальше?

— И вы еще спрашиваете? Неужели все ваши представления о жизни и гуманности сводятся только к умению носить камзол и пудрить волосы? Ну и конечно, обнажать оружие против детей и священников? Да есть ли в вас разум, чтобы мыслить, и душа, чтобы заглянуть в нее? Или вам надо объяснять, что только трус убивает тех, кого он боится, и лишь трус вдвойне убивает так, как вы убили Филиппа? Если бы вы вонзили нож ему в спину, то показали бы, чего стоит ваша храбрость. Но то была бы откровенная гнусность. Поэтому, боясь последствий — при всем вашем могуществе, — вы и решили скрыть свою трусость под видом дуэли.

Маркиз сбросил руку кузена и сделал шаг в сторону Андре-Луи, взмахнув шпагой. Но шевалье снова схватил его за руку и удержал на месте.

— Нет, Жерве! Нет! Ради бога, успокойтесь!

— Не удерживайте его, сударь, — неистовствовал Андре-Луи. — Не мешайте ему довершить начатое, иначе страх будет преследовать его.

Господин де Шабрийанн выпустил руку кузена. С побелевшими губами и пылающим взглядом маркиз двинулся было к молодому человеку, столь дерзко его оскорбившему, но вдруг остановился. Возможно, он вспомнил о родстве, которое, по общему мнению, связывало Андре-Луи с сеньором де Гаврийяком, и известную всем привязанность к нему этого дворянина. Возможно, он внезапно понял, что если не остановится, то окажется перед крайне неприятной дилеммой: выбирать между необходимостью вновь пролить кровь и поссориться с владетелем замка в тот самый момент, когда его дружба ему очень нужна, и отступлением, чреватым ударом по самолюбию и утратой авторитета во всей округе.

Как бы то ни было, маркиз остановился, с бессвязным восклицанием взмахнул руками, резко повернулся и зашагал назад.

Когда на лужайке появился хозяин гостиницы со слугами, Андре-Луи обнимал своего мертвого друга.

— Филипп! Филипп, ответь мне! Филипп… ты слышишь меня? О господи! Филипп! — в исступлении бормотал он.

Они сразу поняли, что ни врач, ни священник здесь уже не нужны. Щеку Филиппа, которую Андре-Луи прижимал к своему лицу, покрывала свинцовая бледность; его полураскрытые глаза остекленели, на приоткрытых губах проступала кровавая пена.

Подняв тело, слуги отнесли его в гостиницу. Спотыкаясь, почти ничего не видя от слез, Андре-Луи шел за ними. В маленькой комнате на втором этаже, куда принесли убитого, Андре-Луи опустился на колени перед кроватью, сжал в ладонях руку Филиппа и, дрожа от бессильного гнева, поклялся ему, что де Латур д’Азир дорого заплатит за это преступление.

— Твоего, Филипп, красноречия — вот чего он боялся, — говорил Андре-Луи. — Но если я сумею добиться правосудия, то твоя смерть не принесет ему того, на что он надеялся. Того, чего он боялся в тебе, он станет бояться во мне. Он боялся, как бы твое красноречие не подняло людей против него и ему подобных. Но оно поднимет их! Твое красноречие и твой дар убеждения наследую я. Они станут моими. Не важно, что я не верю в твою проповедь свободы. Я знаю ее от первого до последнего слова, а больше нам ничего и не надо — ни тебе, ни мне. И пусть все закончится крахом, но я облеку в слова твои мысли, и мы по крайней мере нарушим его гнусный план заглушить голос, внушавший ему такой страх. Хоть он и взял на душу твою кровь, он ничего не добьется. Ты не мог бы преследовать его с такой беспощадностью, с какой это буду делать я.

Эта мысль преисполнила душу Андре-Луи торжеством. Она успокоила его, смягчила его горе, и он принялся тихо молиться. Но вдруг сердце у него сжалось. Филипп — мирный человек, почти священник, ревнитель заветов Христа — предстал пред Творцом с грехом гнева на душе. Но Бог непременно поймет, что гнев Филиппа праведен. И как бы люди ни трактовали Божественность, этот единственный грех не перевесит любовь и добро, примером которых была вся жизнь Филиппа, не затмит благородной чистоты его прекрасного сердца. «В конце концов, — подумал Андре-Луи, — Бог не был знатным сеньором».

Глава 5

СЕНЬОР ДЕ ГАВРИЙЯК
Второй раз за этот день Андре-Луи отправился в замок. Он быстро шел через деревню, не обращая внимания на любопытные взгляды и перешептывания людей, взволнованных событиями, в которых он играл не последнюю роль.

Бенуа, пожилой слуга, несколько торжественно именовавшийся сенешалем, провел молодого человека в просторную комнату первого этажа, которая по традиции называлась библиотекой. С былых времен там сохранилось несколько полок с запыленными книгами, некогда давшими название комнате, но орудия охоты — ружья, рога для пороха, ягдташи, охотничьи ножи — были гораздо более многочисленны, чем орудия познания. Комната была обставлена старинной мебелью резного дуба. Массивные дубовые балки пересекали беленый потолок.

Когда Андре-Луи вошел, коренастый сеньор де Гаврийяк в явном беспокойстве ходил взад и вперед по комнате. Он тут же объявил крестнику, что ему уже сообщили о случившемся в «Вооруженном бретонце». Господин де Керкадью признался, что весть, принесенная в замок шевалье де Шабрийанном, ошеломила и глубоко опечалила его.

— Как жалко! — говорил сеньор де Гаврийяк, опустив огромную голову. — Как жалко! Такой достойный молодой человек. О, де Латур д’Азир суров, он очень щепетилен и неумолим в таких делах. Возможно, он и прав. Не знаю. Мне не доводилось убивать человека за то, что его взгляды отличаются от моих. Собственно, я вообще никого не убивал. Это не в моем характере. Случись со мной такое, я бы потерял сон. Но люди устроены по-разному.

— Вопрос в том, крестный, — сказал Андре-Луи, — что теперь делать?

Молодой человек был спокоен, даже хладнокровен, хотя и очень бледен. Бесцветные глаза господина де Керкадью тупо уставились на Андре-Луи.

— Что делать? Черт возьми, Андре! Судя по тому, что мне рассказали, де Вильморен зашел слишком далеко. Он ударил господина маркиза.

— В ответ на откровенную провокацию.

— На которую он сам вызвал маркиза своими революционными речами. Голова бедняги была полна вздором, вычитанным у энциклопедистов. Вот к чему приводит неумеренное чтение. Я никогда не видел в книгах ничего хорошего, Андре, и покуда не слыхал, чтобы ученость приводила к чему-нибудь, кроме беды. Она выбивает человека из колеи, запутывает его взгляды, лишает его простоты, необходимой для счастья и душевного равновесия. Пусть этот прискорбный случай послужит тебе предостережением, Андре. Ты тоже слишком склонен к новомодным спекуляциям об изменении общественного устройства. Теперь ты видишь, к чему это приводит. Прекрасный, достойный молодой человек, единственная опора матери-вдовы, забывает свое положение, свой сыновний долг — все; затевает ссору, и его убивают. Чертовски грустно!

Господин де Керкадью вынул платок и высморкался. Андре-Луи почувствовал, что сердце его сжалось, а надежды на крестного — и без того не слишком большие — поубавились.

— Ваши критические замечания относятся только к убитому и совсем не затрагивают убийцу, — заметил он. — Неужели вы сочувствуете преступлению?

— Преступлению? — взвизгнул господин де Керкадью. — Боже мой, мальчик, ведь ты говоришь о господине де Латур д’Азире!

— Вы правы, я говорю о нем и о гнусном убийстве, им совершенном.

— Замолчи! — решительно остановил крестника господин де Керкадью. — Я запрещаю тебе говорить о нем в таких выражениях. Да, запрещаю. Господин маркиз — мой друг, и, возможно, весьма скоро наши отношения станут еще более близкими.

— Несмотря на все случившееся? — спросил Андре-Луи.

Господин де Керкадью выразил явное нетерпение.

— Но какое все это имеет значение? Я могу сожалеть о случившемся, но не имею никакого права осуждать маркиза.

— Вы действительно так думаете?

— Черт возьми, Андре, что ты имеешь в виду? Разве я стал бы говорить то, чего не думаю? Ты начинаешь злить меня.

— «Не убий» — таков не только Божий, но и королевский закон.

— Кажется, ты твердо решил поссориться со мной. У них была дуэль!

— Дуэль такая же, как если бы они дрались на пистолетах и заряжен был бы только пистолет маркиза. Он предложил Филиппу продолжить начатый здесь разговор с намерением навязать ему ссору и убить его. Потерпите немного, крестный. То, что я говорю вам, — не плод моего воображения: маркиз сам признался мне в этом.

Искренность молодого человека несколько укротила господина де Керкадью: он опустил глаза, пожал плечами и медленно подошел к окну.

— Для решения этого спора нужен суд чести, а у нас суда чести нет.

— Зато у нас есть суды и блюстители правосудия.

Сеньор де Гаврийяк обернулся и испытующе посмотрел на Андре-Луи.

— Ну и какой же суд, по-твоему, станет рассматривать иск, который ты, видимо, собираешься подать?

— В Рене есть суд королевского прокурора.

— И ты думаешь, королевский прокурор станет тебя слушать?

— Меня, возможно, и нет, сударь. Но если бы иск подали вы…

— Чтобы я подал иск? — Глаза господина де Керкадью округлились от ужаса.

— Убийство произошло в ваших владениях.

— Чтобы я подал иск на господина де Латур д’Азира? Ты, кажется, не в своем уме. Ты просто безумец, такой же безумец, как и твой несчастный друг, который плохо кончил только потому, что вмешивался не в свои дела. Разговаривая здесь с маркизом о деле Маби, он позволил себе крайне оскорбительные выражения. Вероятно, ты этого не знал. Меня ничуть не удивляет, что господин де Латур д’Азир потребовал удовлетворения.

— Понимаю, — безнадежно проговорил Андре-Луи.

— Понимаешь? Что же, черт побери, ты понимаешь?

— То, что мне придется рассчитывать только на самого себя.

— Дьявол! Может быть, ты соблаговолишь сказать, что ты намерен делать?

— Отправлюсь в Рен и изложу все факты королевскому прокурору.

— У него и без тебя много дел. — И тут, как часто бывает с людьми ограниченных умственных способностей, мысли господина де Керкадью приняли другое направление. — В Рене и так хватает неприятностей из-за этих дурацких Генеральных штатов, при помощи которых милейший господин Неккер вознамерился поправить финансовые дела нашего королевства. Как будто мелкий банковский служащий из Швейцарии — да к тому же еще и окаянный протестант — может добиться успеха там, где потерпели фиаско такие люди, как Калонн[245] и Бриенн.[246]

— Всего доброго, крестный, — сказал Андре-Луи.

— Ты куда?

— Сейчас домой, а утром в Рен.

— Подожди, мальчик! Подожди! — На крупном лице сеньора появилось выражение заботливой ласки. Он, ковыляя, подошел к крестнику и положил руку с короткими толстыми пальцами ему на плечо. — Послушай, Андре, все это сущий вздор и безумие. Твое упрямство добром не кончится. Ты читал про Дон Кихота и знаешь, что с ним приключилось, когда он отправился сражаться с ветряными мельницами. Тебя ждет то же самое — ни больше ни меньше. Оставь все как есть. Мне бы очень не хотелось, чтобы ты попал в беду.

Андре-Луи посмотрел на крестного и слабо улыбнулся.

— Сегодня я дал клятву и буду навек проклят, если нарушу ее.

— Ты хочешь сказать, что уезжаешь, несмотря на мою просьбу? — Господин де Керкадью снова рассвирепел, поскольку характер его отличался такой же вспыльчивостью, как ум — непоследовательностью. — Прекрасно. В таком случае отправляйся… Отправляйся ко всем чертям!

— Я начну с королевского прокурора.

— Но если попадешь в передряги, на которые сам же напрашиваешься, не жди от меня помощи. Коль ты предпочитаешь не повиноваться мне, то ступай разбивай свою пустую голову о ветряные мельницы — и будь проклят!

Андре-Луи отвесил крестному насмешливый поклон и пошел к двери.

— Если ветряные мельницы окажутся слишком прочными, — сказал он, останавливаясь у порога, — то я подумаю, что можно сделать с ветром, который их вращает. До свидания, господин крестный.

И Андре-Луи ушел, оставив разгоряченного господина де Керкадью в одиночестве биться над разгадкой этого таинственного высказывания и терзаться беспокойством как за крестника, так и за маркиза де Латур д’Азира. Сеньор де Гаврийяк был склонен гневаться на обоих, считая их своевольными упрямцами, чьи дикие порывы он находил крайне обременительными для своего спокойствия. Почитая душевный покой и мирные отношения с соседями наивысшими благами жизни, он возводил свое мнение в ранг непреложной истины и искренне верил, что тот, кто стремится к чему-то другому, — либо глупец, либо безумен.

Глава 6

ВЕТРЯНАЯ МЕЛЬНИЦА
Из Нанта в Рен и обратно трижды в неделю отправлялись почтовые кареты, в которых, заплатив двадцать четыре ливра, можно было за четырнадцать часов совершить путешествие в семьдесят пять миль. Раз в неделю один из дилижансов сворачивал с большой дороги и заезжал в Гаврийяк привезти и забрать письма, газеты, а иногда и пассажиров. Обычно Андре-Луи ездил этим дилижансом, однако теперь он слишком спешил и не мог терять целый день на ожидание. Поэтому он нанял лошадь в «Вооруженном бретонце» и на следующее утро выехал из Гаврийяка. Через час быстрой езды под пасмурным небом по разбитой дороге десять миль унылой равнины остались позади, и он подъезжал к Рену.

Молодой человек пересек мост через Вилен и въехал в верхнюю, главную, часть города с населением примерно в тридцать тысяч душ, большинство из которых в тот день высыпало на улицы, о чем можно было судить по взбудораженным, шумным толпам, на каждом шагу преграждавшим ему путь. Филипп не преувеличивал волнения, охватившего Рен.

С трудом прокладывая себе дорогу, Андре-Луи наконец выехал на Королевскую площадь, где толпа была особенно густой. Какой-то юноша, взобравшись на постамент конной статуи Людовика XV,[247] обращался с взволнованной речью к затопившему площадь людскому морю. Судя по его молодости и одежде, он был студентом, и несколько его однокашников, стоя рядом со статуей, исполняли при нем роль почетного караула.

Через головы толпы до Андре-Луи долетали обрывки пылких фраз студента. «Король дал обещание… Они смеются над авторитетом короля… присваивают себе всю полноту власти в Бретани. Король распустил… Обнаглевшие аристократы бросают вызов своему монарху и народу…»

Если бы Андре-Луи не знал от Филиппа о событиях, приведших третье сословие на грань открытого мятежа, то услышанного им было бы вполне достаточно, чтобы обо всем догадаться. И он подумал, что столь яркая демонстрация народного возмущения как нельзя более кстати для его целей. Не без надежды на то, что она поможет ему направить ход мыслей королевского прокурора в нужное русло и убедить его внять голосу разума и доводам справедливости, он двинулся вверх по широкой и гладко вымощенной Королевской улице, где не было такого столпотворения. Оставив лошадь в гостинице «Олений рог», он пешком отправился во Дворец правосудия.

У лесов собора, строительство которого началось год назад, собралась шумная толпа. Не задерживаясь, Андре-Луи миновал ее и вскоре подошел к красивому дворцу в итальянском стиле — одному из немногих общественных зданий, уцелевших во время пожара, шестьдесят лет назад уничтожившего бо́льшую часть города.

Он с трудом пробился в большой зал, известный под названием «Зал пропавших шагов», где ему пришлось дожидаться не менее получаса, прежде чем служитель соблаговолил доложить божеству, главенствующему в этом храме, что какой-то адвокат из Гаврийяка просит аудиенции по важному делу.

Тот факт, что божество вообще снизошло принять Андре-Луи, скорее всего, объяснялся серьезностью момента. Наконец его по широкой каменной лестнице ввели в просторную, скудно обставленную приемную, где он присоединился к толпе клиентов, главным образом мужчин.

Там он провел еще полчаса, посвятив их размышлениям над тем, как наилучшим образом подать свой иск. Размышления привели его к неутешительному выводу: дело, которое он собирался представить на рассмотрение человеку, чьи взгляды на мораль и законность целиком определялись его общественным положением, имело мало шансов на успех.

Через узкую, но массивную и богато украшенную дверь он вошел в прекрасную светлую комнату с таким количеством золоченой, обитой шелком мебели, чтоее вполне хватило бы для будуара модной дамы.

Для божества, обитавшего в этой комнате, обстановка была весьма обычной; что же касается самого королевского прокурора, то его персона — по крайней мере, на взгляд человека ординарного — была весьма необычна. В дальнем конце комнаты, справа от одного из высоких, выходивших во внутренний двор окон, за письменным столом с откидной крышкой, отделанной бронзой и фарфоровыми вставками, расписанными Ватто,[248] сидела величественная персона. Над пурпурным облачением с горящим на груди орденом и волнами кружев, в которых, как капли воды, сверкали бриллианты, словно диковинный фрукт, покоилась массивная пудреная голова господина де Ледигьера. Она была откинута назад и, нахмурясь, выжидательно взирала на посетителя с таким высокомерием, что Андре-Луи задал себе вопрос — не следует ли преклонить колени?

При виде худощавого длиннолицего молодого человека со впалыми щеками, прямыми длинными волосами, одетого в коричневый редингот,[249] желтые панталоны из лосиной кожи и высокие, забрызганные грязью сапоги, величественная особа еще больше нахмурилась, и ее густые черные брови над большим ястребиным носом сошлись в сплошную линию.

— Вы заявили о себе как об адвокате из Гаврийяка, имеющем сделать важное сообщение, — грозно прогремело из-за стола.

То был властный приказ изложить сообщение, не отнимая зря драгоценного времени королевского прокурора. Господин де Ледигьер имел все основания полагать, что его персона производит на посетителей неотразимое впечатление, поскольку за время своего пребывания в должности видел, как многие бедняги пугались до потери сознания при одном звуке его громоподобного голоса.

Он ожидал, что то же самое произойдет и с молодым адвокатом из Гаврийяка. Но напрасно.

Андре-Луи нашел, что королевский прокурор смешон и нелеп. Он знал, что под претенциозностью всегда скрываются слабость и никчемность, а сейчас перед ним было само воплощение претенциозности. Она читалась в этой надменной манере держать голову, в этом нахмуренном челе, в тоне этого рокочущего голоса. Как ни трудно выглядеть героем в глазах слуги,[250] который видывал своего господина без доспехов победителя, — еще сложнее выглядеть героем в глазах исследователя Человека, который видит то, что скрывается под доспехами, хотя и в ином смысле.

Андре-Луи решительно подошел к столу, в чем господин де Ледигьер усмотрел откровенную дерзость.

— Вы — прокурор его величества в Бретани, — сказал молодой человек, и надменному вершителю судеб показалось, что проситель проявил непростительную наглость, обратившись к нему как к равному. — Вы отправляете королевское правосудие в этой провинции.

На красивом лице под густо напудренным париком отразилось удивление.

— Ваше дело касается какого-нибудь возмутительного акта неповиновения со стороны черни?

— Нет, сударь.

Черные брови поползли вверх.

— В таком случае, за каким дьяволом вы бесцеремонно вторгаетесь ко мне в то самое время, когда только эти срочные и постыдные дела требуют всего моего внимания?!

— Меня привело к вам дело, не менее срочное и не менее постыдное.

— Ему придется подождать! — гневно прогремел великий человек и, взметнув облако кружев, протянул руку к серебряному колокольчику.

— Одну минуту, сударь!

Тон Андре-Луи не допускал возражений, и рука де Ледигьера, изумленного его бесстыдством, застыла в воздухе.

— Я изложу дело предельно кратко.

— Я, кажется, уже сказал, что…

— И когда вы меня выслушаете, — настойчиво продолжал Андре-Луи, прерывая прервавшего его, — то согласитесь с моей оценкой.

Господин де Ледигьер сурово посмотрел на молодого человека.

— Ваше имя? — спросил он.

— Андре-Луи Моро.

— Так вот, Андре-Луи Моро, если вы сумеете коротко изложить свое дело, я выслушаю вас. Но предупреждаю, я очень рассержусь, если вам не удастся оправдать дерзкую настойчивость, проявленную в такой неподходящий момент.

— Судить вам, — сказал Андре-Луи и приступил к изложению дела, начиная со смерти Маби и далее переходя к убийству де Вильморена. До самого конца он не называл имени знатного сеньора, уверенный в том, что если введет его раньше времени, то ему не дадут закончить.

Едва ли в те минуты Андре-Луи догадывался о своем даре оратора, хотя ему и было суждено совсем скоро убедиться в его несокрушимой силе. Он говорил просто, без прикрас; его рассказ подкупал искренностью и убежденностью. Суровая складка на челе великого человека постепенно разгладилась; его лицо смягчилось, на нем отразился интерес и нечто похожее на сочувствие.

— И кто же, сударь, тот человек, которого вы обвиняете?

— Маркиз де Латур д’Азир.

Эффект, произведенный этим громким именем, был мгновенным. Сочувствие, предательски закравшееся в душу королевского прокурора, сменилось яростью, смешанной с легким испугом, и еще большей надменностью.

— Кто? — заорал он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Какая наглость! Явиться сюда с обвинением такого знатного лица, как господин де Латур д’Азир! Как смеете вы обвинять его в трусости…

— Я обвиняю его в убийстве, — поправил молодой человек, — и требую правосудия.

— Требуете… вы? Разрази меня гром, и что же дальше?

— Это уж вам решать, сударь.

Пораженный ответом Андре-Луи, великий человек предпринял довольно успешную попытку сохранить самообладание.

— Позвольте предупредить вас, — ядовито заметил он, — что предъявлять столь нелепые обвинения дворянину по меньшей мере неразумно. Это, да будет вам известно, не что иное, как преступление, караемое законом. А теперь слушайте меня. В случае с Маби — если допустить, что ваши показания соответствуют истине, — егерь, возможно, и превысил свои полномочия, но так ненамного, что об этом не стоит и говорить. Однако, заметьте, его дело в любом случае не подлежит компетенции королевского прокурора, равно как и любого другого суда, кроме сеньориального суда господина де Латур д’Азира. Им должны заняться судьи, назначенные самим маркизом, поскольку оно целиком подлежит сеньориальной юрисдикции его светлости. Как адвокат, вы должны бы знать это правило.

— Как адвокат, я готов оспорить его. И опять-таки, как адвокат, я прекрасно понимаю, что, если бы делу дали ход, оно закончилось бы наказанием злосчастного егеря, который всего-навсего выполнял приказ. Из него сделали бы козла отпущения. Я же вовсе не хочу отправить Бене на виселицу вместо того, кто ее действительно заслужил, — то есть господина де Латур д’Азира.

Де Ледигьер в ярости ударил кулаком по столу.

— Ну знаете ли! — воскликнул он и несколько спокойнее, но с явной угрозой добавил: — Ваша дерзость, любезный, переходит всякие границы.

— Уверяю вас, сударь, я далек от намерения дерзить вам. Я адвокат, выступающий по делу — делу господина де Вильморена. Сюда я пришел с единственной целью — искать правосудия в связи с его убийством.

— Но вы сами сказали, что это была дуэль! — вскричал прокурор.

— Я сказал, что убийству придали видимость дуэли. Здесь есть некоторая разница, что я и докажу вам, если вы соблаговолите выслушать меня.

— Ну что ж, если вам не жалко времени, — ответил ироничный господин де Ледигьер; за время пребывания во Дворце правосудия ему не доводилось принимать ни одного посетителя, чье поведение хотя бы отдаленно напоминало поведение молодого адвоката из Гаврийяка.

Андре-Луи понял предложение де Ледигьера в буквальном смысле.

— Благодарю вас, сударь, — важно ответил он и приступил к изложению своих доводов: — Легко доказать, что господин де Вильморен никогда в жизни не занимался фехтованием, и общеизвестно, что в искусстве владения шпагой господин де Латур д’Азир не имеет равных. Можно ли, сударь, поединок, в котором только один из противников вооружен, назвать дуэлью? Учитывая степень владения оружием соответствующими сторонами, предложенное мною сравнение не только допустимо, но и напрашивается само собой.

— Против любой дуэли можно выдвинуть этот несостоятельный аргумент.

— Но не всегда с той степенью оправданности, как в настоящем деле. По крайней мере, в одном случае этот аргумент имел решающее значение.

— Решающее? И когда же?

— Десять лет назад, в Дофине. Я имею в виду дело господина де Жевра, навязавшего дуэль господину де Ларош Жанину и убившего его. Де Жанин был членом влиятельного семейства: его родственники приложили все усилия и добились правосудия. Они выдвинули аргументы, аналогичные тем, что выдвигаются против де Латур д’Азира. Вы, конечно, помните, что судьи признали факт умышленной провокации со стороны господина де Жевра, признали его виновным в преднамеренном убийстве и он был повешен.

Господин де Ледигьер вновь воспылал гневом.

— Черт возьми! — бушевал он. — У вас хватает бесстыдства предлагать повесить господина де Латур д’Азира?!

— А почему бы и нет, сударь? Если существует закон, имеется прецедент — о чем я имел честь напомнить вам — и если можно без труда установить соответствие всех приведенных мною фактов истине?

— Вы спрашиваете почему? И вы смеете задавать мне подобный вопрос?

— Смею, сударь. Можете вы ответить на него? Если нет, сударь, мне придется заключить, что машину правосудия могут привести в действие только могущественные семейства вроде Ларош Жанинов, а для людей скромных и незаметных, как бы по-варварски ни обошелся с ними знатный сеньор, она и с места не стронется.

Де Ледигьер понял, что спорить с этим бесстрастным и решительным молодым человеком совершенно бесполезно, и тон его стал еще более угрожающим.

— Я бы посоветовал вам немедленно убраться отсюда и быть благодарным за возможность уйти целым и невредимым.

— Значит, мне следует понимать, сударь, что расследования по моему делу не будет и вас ничто не заставит изменить решение?

— Вам следует понять, что если через две минуты вы все еще будете здесь, то пеняйте на себя.

И господин де Ледигьер позвонил в серебряный колокольчик.

— Сударь, я сообщил вам о дуэли — так называемой дуэли, — на которой был убит человек. Кажется, мне следует напомнить вам, отправителю королевского правосудия, что дуэли запрещены законом и что долг королевского прокурора обязывает вас провести расследование. Я пришел как адвокат, уполномоченный безутешной матерью убитого господина де Вильморена потребовать от вас судебного разбирательства.

За спиной Андре-Луи тихо отворилась дверь. Белый от ярости, де Ледигьер едва сдерживался.

— Дерзкий наглец, вы, кажется, пытаетесь оказать на меня давление? — прорычал королевский прокурор. — Вы полагаете, что королевским правосудием может управлять любой самоуверенный плебей? Я поражаюсь своему терпению, однако в последний раз предупреждаю вас, господин адвокат: попридержите свой дерзкий язык, дабы вам не пришлось горько сожалеть о последствиях его бойкости.

Он пренебрежительно махнул украшенной кольцами рукой и, обратившись к служителю, который стоял за спиной Андре-Луи, приказал:

— Проводите!

Андре-Луи секунду поколебался, затем пожал плечами и пошел к двери. Бедный рыцарь печального образа,[251] он действительно встретился с ветряной мельницей. Вступать с ней в ближний бой было бесполезно — ее крылья искрошат, растерзают. И все же на пороге он обернулся.

— Господин де Ледигьер, — сказал молодой человек, — позвольте мне привести вам один любопытный факт из естественной истории. В течение многих веков тигр был властелином джунглей и наводил страх на менее крупных зверей, в том числе и на волка. Волк — сам охотник, и в конце концов ему надоело, что за ним охотятся. Он стал объединяться с другими волками, и для самозащиты волки образовали стаи. Вскоре они убедились в силе стаи и пристрастились к охоте на тигра, что имело для него роковые последствия. Вам следовало бы изучить Бюффона,[252] господин де Ледигьер.

— Полагаю, сегодня я достаточно подробно изучил буффона,[253] — усмехаясь, ответил де Ледигьер, крайне довольный своим каламбуром. Если бы не желание блеснуть остроумием, он, возможно, вообще не удостоил бы молодого человека ответом. — И должен признаться, я вас не понимаю.

— Поймете, господин де Ледигьер. Очень скоро поймете, — пообещал Андре-Луи и вышел.

Глава 7

ВЕТЕР
Андре-Луи сломал копье в неравном поединке с ветряной мельницей — образ, подсказанный господином де Керкадью, не выходил у него из головы — и понимал, что уцелел только по счастливой случайности. Оставался ветер, точнее — ураган. Благодаря событиям в Рене — отголоскам более серьезных событий в Нанте — ветер этот задул в благоприятном для молодого адвоката направлении.

Андре-Луи бодро зашагал к Королевской площади, то есть туда, где собралось больше всего народа и где, как он рассудил, находились сердце и мозг волнений, охвативших город.

Возбуждение, царившее на площади, когда он покинул ее, не шло ни в какое сравнение с тем, что он застал по возвращении. Тогда хоть и с трудом, но удавалось расслышать голос оратора, который с постамента статуи Людовика XV обличал первое и второе сословия. Сейчас же воздух дрожал от гневных криков толпы. То тут, то там люди пускали в ход трости и кулаки; повсюду бушевали яростные страсти; и жандармы, посланные королевским прокурором для восстановления порядка и поддержания спокойствия, походили на жалкие и беспомощные обломки кораблекрушения, раскиданные бурным людским океаном.

Со всех сторон неслись крики: «Во дворец! Во дворец! Долой убийц! Долой дворян! Во дворец!»

Ремесленник, который в давке оказался плечо к плечу с Андре-Луи, объяснил ему, что привело народ в такое возбуждение:

— Они застрелили его. Его тело лежит у подножия статуи. Еще одного студента час назад убили там, где строится собор. Черт возьми! Не мытьем, так катаньем, но они добьются своего! — Голос ремесленника дрожал от ярости. — Они ни перед чем не остановятся. Если им не удастся запугать нас, то они перебьют всех поодиночке! Они во что бы то ни стало решили провести Штаты Бретани по-своему, принимая в расчет только свои интересы.

Ремесленник продолжал говорить, но Андре-Луи отвернулся от него и нырнул в поглотившее его людское море.

Он добрался до места, где лежал убитый юноша и рядом с трупом стояло несколько испуганных, растерянных студентов.

— Как! Вы здесь, Моро? — произнес чей-то голос.

Андре-Луи огляделся и увидел, что на него с явным неодобрением смотрит худощавый смуглый человек чуть старше тридцати, с волевым ртом и самоуверенно вздернутым носом. Это был Ле Шапелье,[254] ренский адвокат, влиятельный член литературного салона города, неиссякаемый источник революционных идей и обладатель исключительного дара красноречия.

— Ах, это вы, Шапелье! Почему вы не обратились к ним с речью? Почему не говорите, что делать? Давайте, давайте, старина! — И Андре-Луи показал на пьедестал статуи.

Темные беспокойные глаза Ле Шапелье подозрительно рассматривали бесстрастное лицо, ища в нем скрытую иронию. Эти два человека придерживались крайне противоположных политических взглядов, и, как бы подозрительно ни относились к Андре-Луи его коллеги из ренского литературного салона, их недоверчивость не шла ни в какое сравнение с недоверчивостью и подозрительностью Ле Шапелье. И если бы энергичный республиканец одержал верх над семинаристом де Вильмореном, то Андре-Луи давно исключили бы из общества интеллектуальной молодежи Рена, членов которого он выводил из себя вечными насмешками над их идеями. Поэтому Ле Шапелье в предложении Андре-Луи заподозрил насмешку, даже не найдя в его лице ни малейшего намека на иронию. По опыту он знал, что мысли и чувства Андре-Луи далеко не всегда отражаются на его лице.

— Наши взгляды на сей счет едва ли совпадают, — ответил он.

— Разве здесь может быть два мнения? — спросил Андре-Луи.

— Когда мы рядом, всегда существует два мнения, Моро, тем более сейчас, когда вы являетесь представителем дворянина. Вы видите, что наделали ваши друзья, и, без сомнения, одобряете их методы.

Ле Шапелье был холодно-враждебен.

Андре-Луи спокойно посмотрел на своего коллегу. Мог ли Шапелье догадаться о намерениях своего неизменного оппонента в теоретических спорах?

— Если вы не скажете им, что надо делать, это сделаю я.

— Черт возьми! Если вы хотите получить пулю, я не стану вас удерживать. Возможно, она поможет сравнять счет.

Не успел он произнести эти слова, как тут же пожалел о них: словно приняв вызов, Андре-Луи вскочил на пьедестал. Ле Шапелье, боясь, что Андре-Луи, публично объявленный представителем привилегированных сословий, намерен произнести речь в их поддержку — ничего другого он не мог себе представить, — схватил его за ногу и попытался стащить вниз.

— О нет! Спускайтесь, глупец! — кричал он. — Вы думаете, мы позволим вам все испортить шутовскими выходками? Спускайтесь!

Ухватившись за ногу бронзового коня, Андре-Луи удержал позицию, и его звонкий голос, подобно призывному горну, грянул над бурлящей толпой:

— Граждане Рена, Родина в опасности!

Эффект был поразительным. По людскому морю прошла легкая зыбь, лица обратились вверх, шум стих. Все молча смотрели на стройного молодого человека со съехавшим на сторону шейным платком, с длинными, развевавшимися на ветру черными волосами, бледным лицом и горящими глазами.

Когда Андре-Луи понял, что в мгновение ока овладел толпой и покорил ее смелостью обращенных к ней слов, его охватило чувство торжества.

Даже Ле Шапелье, который все еще сжимал колено молодого человека, перестал тянуть его вниз. Реформатор по-прежнему был уверен в намерениях Андре-Луи, но и его этот призыв привел в замешательство.

Медленно, внушительно начал свою речь молодой адвокат из Гаврийяка, и голос его долетал до самых дальних концов площади.

— Содрогаясь от ужаса перед содеянным здесь, взываю я к вам. На ваших глазах совершено убийство — убийство того, кто, движимый истинным благородством, не думая о себе, поднял голос против беззакония. Страшась этого голоса, боясь правды, как твари подземные боятся солнца, наши угнетатели подослали своих агентов, чтобы они заставили его навсегда умолкнуть.

Ле Шапелье наконец выпустил колено Андре-Луи и в полнейшем изумлении смотрел на него снизу вверх. Казалось, Моро не шутит, впервые говорит серьезно и впервые на стороне истины. Что на него нашло?

— Чего, как не убийства, можно ждать от убийц? История, которую я расскажу вам, подтвердит, что то, чему вы были сегодня свидетелями, далеко не ново, и вы увидите, с кем надо вести борьбу. Вчера…

Но здесь ему пришлось прерваться. Шагах в двадцати от него в толпе громко крикнули:

— Еще один из той же компании!

Вслед за голосом раздался выстрел, и чуть выше головы Андре-Луи о бронзовую статую расплющилась пуля. Толпа заволновалась, особенно там, откуда стреляли. Стрелявший принадлежал к многочисленной группе оппозиционеров. Их сразу окружили, и им стоило немалого труда защитить своего товарища.

У подножия статуи студенты хором поддержали Ле Шапелье, который уговаривал Андре-Луи скрыться.

— Спускайтесь! Скорее спускайтесь! Они убьют вас, как убили Ла Ривьера.

— Пусть убьют! — Андре-Луи театральным жестом распростер руки и рассмеялся. — Я в их власти. Если им угодно, пусть прибавят и мою кровь к той, что они уже пролили. Недалек тот день, когда они захлебнутся в этом кровавом потоке. Не мешайте им. Ремесло убийц им давно знакомо. Только убив меня, они помешают мне обратиться к вам и рассказать о них всю правду!

И он снова рассмеялся: на сей раз не только от торжества, как думали все смотревшие на него, но и от удовольствия. Радостное возбуждение Андре-Луи объяснялось двумя причинами. Во-первых, он неожиданно для себя обнаружил, с какой легкостью за считаные секунды может овладеть вниманием толпы; во-вторых, вспомнил, что хитрый кардинал де Рец[255] для возбуждения симпатий к своей особе имел обыкновение нанимать нескольких человек, чтобы те обстреливали из ружей его карету. Нынешнее положение Андре-Луи напоминало проделки знаменитого мошенника. Правда, он не нанимал стрелявшего, но был весьма признателен ему и готов извлечь из его выстрела максимальную выгоду.

Единомышленники убийцы, стараясь защитить товарища, пробивались сквозь разъяренную, напирающую со всех сторон толпу.

— Пропустите их! — крикнул Андре-Луи. — Не все ли равно, одним убийцей меньше, одним больше. Не задерживайте их, соотечественники, и выслушайте меня!

Как только был восстановлен относительный порядок, Андре-Луи начал рассказ. Теперь он говорил без выспренности, но со страстью и прямотой, которые придавали особую убедительность каждой подробности и яркость — каждой детали. Люди слушали рассказ о событиях в Гаврийяке, и сердца их разрывались от боли. Андре-Луи исторг слезы слушателей мастерским описанием горя безутешной вдовы Маби и ее трех голодных детей, «сиротству обреченных в отмщение за смерть фазана» и отчаяния безутешной матери господина де Вильморена, ренского семинариста, известного многим из них, который встретил смерть при благородной попытке отстоять права нищего представителя их обездоленного сословия.

— Маркиз де Латур д’Азир счел его красноречие слишком опасным и, чтобы заставить замолчать, убил его. Но он просчитался. Я, друг несчастного Филиппа де Вильморена, принял на себя его миссию проповедника и обращаюсь к вам от его имени.

Услышав такое признание, Ле Шапелье наконец понял, что произошло с Моро и что заставило его изменить тем, кто его нанимал.

— Я здесь не только для того, — продолжал Андре-Луи, — чтобы призвать вас отомстить убийце Филиппа де Вильморена. Я здесь — чтобы сказать вам то, что сказал бы он сам, если бы был жив.

До сих пор Андре-Луи был искренен. Однако он не добавил, что вовсе не верит в то, о чем собирается говорить, и считает все это лицемерием честолюбивой буржуазии, которая вещает устами своих адвокатов с целью ниспровергнуть существующий порядок. Напротив, он оставил свою аудиторию в полной уверенности, будто придерживается именно тех взглядов, которые проповедует.

С поразившим его самого красноречием Андре-Луи обрушился на пассивность королевского правосудия в тех случаях, когда преступниками оказываются представители знати. С каким едким сарказмом говорил он об их королевском прокуроре де Ледигьере!

— Вас удивляет, что господин де Ледигьер отправляет правосудие таким образом, что оно всегда бывает на стороне аристократов? Но разве справедливо, разве разумно требовать от него иного?

Он выдержал паузу, дав слушателям возможность оценить всю силу его сарказма. Однако на Ле Шапелье это оказало обратное действие, вновь пробудив сомнения и поколебав понемногу крепшую уверенность в искренности Андре-Луи. К чему он клонит?

Но республиканцу недолго пришлось пребывать в неизвестности. Андре-Луи вновь заговорил, и говорил так, как, по его представлениям, говорил бы Филипп де Вильморен. Он так часто спорил с ним, так часто присутствовал на дискуссиях в их литературном салоне, что как свои пять пальцев знал весь лексикон, весь арсенал доводов — по существу близких к истине — несчастного реформатора.

— Задумайтесь, из кого состоит наша прекрасная Франция. Миллион ее населения — представители привилегированных сословий. Они и есть Франция. Ведь вы, разумеется, и помыслить не смеете, что остальные заслуживают хоть малой толики внимания. Стоит ли принимать в расчет двадцать четыре миллиона душ и делать вид, будто они являются представителями великой нации и существуют для чего-то иного, нежели для рабского служения миллиону избранных?

Андре-Луи достиг цели: горький смех прокатился по площади.

— Неужели вас удивляет тот факт, что, видя угрозу своим привилегиям со стороны этих двадцати четырех миллионов, главным образом черни, возможно и созданной Творцом, но только затем, чтобы быть рабами привилегированных сословий, — они отдают королевское правосудие в надежные руки всяких ледигьеров, то есть людей, которые лишены мозгов, чтобы думать, и сердца, чтобы сочувствовать горю и страданиям? Подумайте и о том, что́ им приходится защищать от черни, то есть от нас с вами.

Рассмотрим хотя бы некоторые из феодальных прав, которые рухнут, если привилегированные сословия подчинятся воле своего суверена и признают за третьим сословием такое же право голоса.

Что станет с правом полевой подати, налога на фруктовые деревья, таксы на виноградники? Что будет с барщиной, благодаря которой они пользуются даровой рабочей силой; с установлением сроков сбора винограда, позволяющих им первыми собирать урожай; с запретами на виноделие, отдающими в их руки контроль над торговлей вином? Что будет с их правом отнимать у своих вассалов последний лиард[256] на содержание роскошных поместий? Что будет с цензами, доходами с наследства, поглощающими одну пятую стоимости земли; с платой за выгул скота на общинной земле; с налогом на пыль, которую поднимает стадо, идущее на рынок; с пошлиной за все выставляемое на продажу и прочее, и прочее? Что станет с их правом на использование труда людей и животных во время полевых работ; на переправы через реки, на мосты, на рытье колодцев, на садки для кроликов и голубятни; наконец — на огонь, который дает им возможность взимать налог с каждого крестьянского очага? Что станет с их исключительным правом заниматься рыбной ловлей и охотой — с правом, нарушение которого приравнивается чуть ли не к государственной измене?

А их постыдные, отвратительные права на жизнь и тело своих подданных, редко используемые, но отнюдь не отмененные? Если бы дворянин, вернувшись с охоты, пожелал убить пару своих крепостных и омыть их кровью ноги, он и по сей день мог бы выдвинуть в оправдание свое непререкаемое феодальное право на такой поступок.

Этот миллион привилегированных тиранически властвует над телами и душами двадцати четырех миллионов презренной черни, существующей только для того, чтобы ублажать их. Горе тому, кто во имя гуманности поднимет голос против роста злоупотреблений, давно перешедших все границы! Я рассказал вам об одном из тех, кого хладнокровно и безжалостно убили за такую попытку. Здесь, на этом постаменте, убили другого, около строящегося собора — третьего. Вы были свидетелями покушения и на мою жизнь.

Между ними и правосудием, которое должно покарать убийц, стоят все эти ледигьеры, королевские прокуроры. Они — стены, воздвигнутые для защиты привилегированных сословий, когда их злоупотребления доходят до абсурда.

Стоит ли удивляться, что они не отступят ни на шаг и будут изо всех сил сопротивляться выборам третьего сословия, которое, получив право голоса, сметет все привилегии и уравняет в глазах закона привилегированные сословия с ничтожными плебеями, которых они попирают ногами, и, обложив их такими же налогами, как всех прочих, добудет деньги, необходимые для спасения государства от банкротства, в которое они едва не ввергли его. Они скорее предпочтут не подчиниться воле самого короля, чем согласиться на все это.

Неожиданно Андре-Луи вспомнил фразу, которую накануне услышал от де Вильморена. Тогда он не придал ей никакого значения, теперь же воспользовался ею:

— Действуя так, они подрывают основы трона. Глупцы! Они не понимают, что если трон падет, то первыми погребет под собой тех, кто к нему ближе всего.

Оглушительный рев был ответом на эти слова. Дрожа от волнения, которое передалось и его бесчисленным слушателям, Андре-Луи замолчал и иронично улыбнулся. Затем, взмахнув рукой, он попросил внимания. По мгновенной тишине он понял, что окончательно и безраздельно овладел толпой. В его словах каждый услышал собственные мысли, которые месяцы и годы смутно волновали простых людей, не находя выражения.

Андре-Луи заговорил снова, более спокойно. Но ироничная улыбка в уголках его губ стала еще заметней.

— Уходя от Ледигьера, я в качестве предостережения напомнил ему один эпизод из естественной истории. Я рассказал ему, что, когда волкам, в одиночку бродившим по джунглям, надоели бесконечные преследования тигра, они объединились и стали сами охотиться на него. Господин де Ледигьер презрительно ответил, что не понимает меня. Но вы догадливее его и, думаю, поняли меня? Не так ли?

Толпа ответила ревом и одобрительным смехом. Он до предела накалил страсти, и люди были готовы на все. Если в схватке с ветряной мельницей Андре-Луи потерпел поражение, то ветер, по крайней мере, он подчинил своей воле.

— Во дворец! — ревела толпа, потрясая в воздухе кулаками, тростями, а кое-где и шпагами. — Во дворец! Долой де Ледигьера! Смерть королевскому прокурору!

Да, ветер действительно был подвластен Андре-Луи. И властью этой он был обязан своему грозному ораторскому дару — дару, который нигде не обладает такой силой, как во Франции, ибо нигде больше людские эмоции не откликаются с такой готовностью на призыв Красноречия.

Теперь по одному слову Андре-Луи буря снесет ветряную мельницу, в сражении с которой он потерпел неудачу. Однако это вовсе не входило в его намерения, о чем он прямо и заявил:

— Подождите! Разве слепое орудие продажной системы достойно вашего благородного негодования?

Он надеялся, что его слова дойдут до Ледигьера, считая, что королевскому прокурору неплохо хоть раз услышать о себе нелицеприятную правду.

— Сперва вы должны подняться против самой системы, должны сокрушить систему, а не ее орудия вроде этой жалкой разряженной куклы. Поспешность только испортит дело. Самое главное, дети мои, — никакого насилия!

«Дети мои»! Слышал бы его крестный!

— Последствия преждевременного применения силы вы уже не раз видели по всей Бретани и слышали, к чему оно приводит в других провинциях Франции. Насилие вызовет ответное насилие. Они только и ждут случая заявить о своих правах на власть и закабалить вас больше прежнего. Вызовут войска, и вас встретят штыки наемников. Не доводите дело до этого, заклинаю вас. Не провоцируйте их, не давайте им долгожданного предлога ввергнуть вас в грязь, смешанную с вашей же кровью.

Безмолвие нарушил новый крик:

— Что же нам делать? Что?

— Я скажу вам, — ответил Андре-Луи. — Богатство и сила Бретани сосредоточены в Нанте — в городе, который энергия буржуазии и тяжкий труд народа сделали одним из самых процветающих в королевстве. Именно в Нанте началось движение, вынудившее короля издать указ о роспуске нынешнего состава Штатов — указ, которому те, чья власть основана на привилегиях и злоупотреблениях, не подумали подчиниться. Надо известить Нант о том, что здесь происходит, и ничего не предпринимать, пока он не подаст нам пример. Как мы видели, он достаточно силен и может настоять на своем, чего нельзя сказать о Рене. Пусть он еще раз покажет свою силу, а до тех пор соблюдайте спокойствие. Только так вы победите. Только так акты насилия, свершаемые на ваших глазах, будут полностью и окончательно отмщены.

Андре-Луи спрыгнул с пьедестала статуи так же неожиданно, как и вскочил на него. Он выполнил свою миссию. Он сказал все, а возможно, и больше того, что мог бы сказать его убитый друг, с чьего голоса он говорил. Но слушатели не позволили ему незаметно ретироваться. Над площадью поднялся оглушительный гром голосов. Андре-Луи сыграл на чувствах народа — на каждом поочередно, — как искусный арфист играет на своем инструменте. Люди дрожали от возбуждения, вызванного его речью; в их душах пела надежда, разбуженная финальным аккордом сыгранной им страстной симфонии. Как только Андре-Луи оказался на земле, дюжина студентов подняла его на плечи, и он снова предстал взорам бурно аплодирующей толпы.

Изысканный Ле Шапелье с трудом протиснулся к нему: его лицо пылало, глаза сияли.

— Мой мальчик, — сказал он Андре-Луи, — сегодня вы раздули костер, который пламенем свободы разгорится по всей Франции! — И, обратившись к студентам, коротко приказал: — В литературный салон! Быстро! Мы должны немедленно составить план действий. Надо срочно отправить в Нант делегатов и передать нашим друзьям послание народа Рена.

Толпа расступилась, и по образовавшемуся проходу студенты понесли героя дня. Выразительно жестикулируя, Андре-Луи призывал всех разойтись по домам и терпеливо ждать грядущих событий.

— С невиданной стойкостью веками сносили вы притеснения, — польстил он им. — Потерпите еще немного. Конец уже близок, друзья мои.

Его вынесли с площади и понесли по Королевской улице к одному из немногих старых домов, уцелевших в этом восставшем из пепла городе. На верхнем этаже дома, в комнате, освещенной ромбовидными окнами с желтыми стеклами, обычно проводились собрания литературного салона. Вскоре сюда стали стекаться его члены, извещенные посланиями, которые Ле Шапелье успел отправить им по пути с площади.

В комнату набилось человек пятьдесят. Большинство из них были люди молодые, пылкие и воодушевленные призрачными мечтами о свободе. За закрытыми дверьми раскрасневшееся, взволнованное общество приветствовало Андре-Луи, словно заблудшую овцу, вернувшуюся в стадо, и обрушило на него целый поток поздравлений и благодарностей.

Затем они принялись обсуждать свои ближайшие планы. Тем временем двери дома взял под охрану стихийно возникший почетный караул. Он оказался очень кстати, так как едва члены литературного салона успели собраться, как нагрянули жандармы, которых господин де Ледигьер послал немедленно арестовать смутьяна, подстрекавшего народ Рена к мятежу. Жандармов было пятьдесят человек. Но будь их даже пятьсот, то и этого оказалось бы недостаточно. Толпа разбила их карабины, проломила некоторым головы и растерзала бы всех на куски, если бы они вовремя не протрубили отбой и не вышли из потасовки, на которую никак не рассчитывали.

Пока на улице происходили эти бурные события, в комнате наверху красноречивый Ле Шапелье держал речь перед своими коллегами. Поскольку здесь не свистели пули и было некому передать его слова властям, Шапелье, ничего не опасаясь, мог проявить свое ораторское искусство в полном блеске. Его недюжинный дар излился в речи, настолько же откровенной и жесткой, насколько изыскан и элегантен был сам республиканец.

Ле Шапелье похвалил речь коллеги Моро за силу и страстность, но прежде всего за мудрость. Слова Моро были для них неожиданностью. Прежде они знали его только как сурового критика своих реформаторских прожектов и не без дурных предчувствий услышали о его назначении делегатом дворянина в Штаты Бретани. Но им известно, из-за чего он сменил убеждения. Столь неожиданная перемена объясняется убийством их дорогого коллеги де Вильморена. На примере этого зверского деяния Моро наконец воочию убедился, сколь силен дух зла, который они поклялись изгнать из Франции. Сегодня коллега Моро заявил о себе как о самом стойком среди них апостоле новой веры. Он указал им единственно правильный и разумный путь. Иллюстрация, заимствованная Моро из естественной истории, весьма уместна. Самое главное — объединиться по примеру волков, обеспечить единство действий народа всей Бретани и немедленно послать делегата в Нант, который доказал свое право быть штаб-квартирой бретонских сил.

Энтузиазм Андре-Луи несколько остыл, и, сидя на скамье у окна, он в замешательстве внимал потоку красноречия, льющемуся из уст его коллеги.

Когда аплодисменты смолкли, он услышал громкий голос:

— Я предлагаю назначить делегатом самого уважаемого члена нашего салона — Ле Шапелье.

Ле Шапелье поднял голову в щегольском парике, и все заметили, что он побледнел. Пальцы его нервно теребили лорнет.

— Друзья мои, — медленно проговорил он, — я глубоко сознаю, какую честь вы оказываете мне. Но, приняв ее, я узурпировал бы честь, которая по праву принадлежит другому. Кто может достойнее представить нас, кто более заслуживает быть нашим делегатом и говорить с нашими друзьями в Нанте от имени Рена, чем борец, который сегодня уже облек в слова несравненной силы мысли и чувства этого великого города? Предоставьте эту честь тому, кому она принадлежит, — Андре-Луи Моро.

Под бурю аплодисментов, встретивших предложение Ле Шапелье, Андре-Луи встал, поклонился и тотчас согласился.

— Да будет так, — просто сказал он. — Возможно, мне действительно следует продолжить то, что я начал, хотя, по-моему, Ле Шапелье был бы более достойным представителем. Я выеду вечером.

— Вы отправитесь немедленно, мой мальчик, — возразил Ле Шапелье, и его дальнейшие слова объясняли его великодушие: — После всего случившегося вам небезопасно задерживаться в Рене. Вам надо выехать тайно. Никто не должен знать о вашем отъезде. Мне бы не хотелось подвергать вас лишней опасности. Вы должны отдавать себе отчет, на какой риск идете. Чтобы уцелеть и помочь нам в трудах по спасению нашей многострадальной Родины, вы должны быть предельно осторожны, передвигаться тайно и даже скрыть свое имя. В противном случае люди де Ледигьера схватят вас — и прощайте.

Глава 8

OMNES OMNIBUS
Андре-Луи выехал из Рена навстречу куда более рискованной авантюре, чем мог вообразить, покидая Гаврийяк.

Он провел ночь в придорожной гостинице, рано утром продолжил путь и около полудня следующего дня добрался до Нанта.

За время одинокого путешествия по однообразным бретонским равнинам, особенно унылым в их зимнем убранстве, у него была возможность обдумать свои действия и положение, в котором он оказался. Из стороннего наблюдателя, проявлявшего чисто теоретический и отнюдь не благожелательный интерес к новым идеям общественного устройства и упражнявшего свой ум на этих идеях, как фехтовальщик упражняет глаз и руку, но не заблуждаясь относительно их сути, он неожиданно для себя превратился в смутьяна-революционера и пустился в революционную деятельность самого отчаянного свойства. Представитель и делегат дворянина в Штатах Бретани, он вопреки элементарному здравому смыслу одновременно оказался делегатом и представителем всего третьего сословия Рена.

Трудно определить, в какой степени Андре-Луи, увлеченный в пылу страсти неудержимым потоком собственного красноречия, мог поддаться самообману. Однако можно с полной уверенностью сказать, что, хладнокровно оглядываясь назад, он нисколько не заблуждался относительно содеянного им на Королевской площади Рена. С неподражаемым цинизмом он изложил своим слушателям только одну сторону вопроса. Но поскольку существующий во Франции порядок защищал де Латур д’Азира и гарантировал ему полную безнаказанность любого преступления, то оный порядок и должен нести ответственность за правонарушения, которым он потворствует. Усматривая в этом доводе полное оправдание своим действиям, Андре-Луи с легким сердцем прибыл подстрекать к мятежу жителей славного города Нанта, который, благодаря своим широким улицам и прекрасному порту, соперничал в великолепии с Бордо и Марселем.

Он нашел гостиницу на набережной Ла-Фосс, где оставил коня и пообедал, сидя в амбразуре окна, из которого были видны обсаженная деревьями набережная и широкая гладь Луары с покачивающимися на якоре торговыми судами из всех стран мира. Солнце пробилось из-за туч и залило тусклым зимним светом желтоватую воду и суда с высокими мачтами.

На набережных кипела такая же бурная жизнь, как на набережных Парижа. Там толпились иностранные моряки в диковинных робах, с резким, неприятным говором; пронзительно выкликающие свой товар дородные торговки рыбой с корзинами сельди на голове, в широких юбках, из-под которых виднелись голые икры; лодочники в шерстяных колпаках и закатанных до колен штанах; крестьяне в куртках из козьей шкуры; корабельные плотники и грузчики из доков; крысоловы; водоносы; продавцы чернил и другие мелкие торговцы-разносчики. Иногда в этой бурлящей толпе простонародья Андре-Луи замечал торговцев в скромных одеждах; купцов в длинных, подбитых мехом сюртуках; изредка — богатого судовладельца, катившего в запряженном парой кабриолете; порой — элегантную даму в портшезе,[257] рядом с которым вприпрыжку бежал жеманный аббат из числа придворных епископа; изредка — офицера в красном мундире, надменно восседающего на холеном коне. Один раз под окном Андре-Луи проехала огромная карета аристократа с гербами на дверцах и двумя лакеями на запятках в пудреных париках, белых чулках и роскошных ливреях. Под окном проходили капуцины[258] в коричневых рясах, бенедиктинцы[259] в черных и множество белого духовенства[260] — в шестнадцати приходах Нанта Богу служили весьма усердно.

Здесь же, резко контрастируя с церковной и монастырской братией, бродили осунувшиеся, потрепанные искатели приключений и неспешно прохаживались блюстители порядка — жандармы в голубых мундирах и гетрах.

В людском потоке, который тек под окном Андре-Луи, можно было увидеть представителей всех классов, составлявших семидесятитысячное население богатого промышленного города.

От слуги, который подал ему скромный обед — похлебку, вареную говядину и графин дешевого вина, — Андре-Луи узнал о настроении умов в Нанте. Слуга, ярый сторонник привилегированных сословий, с сожалением признал, что город охвачен волнениями. Многое зависит от того, какой оборот примут события в Рене. Если король действительно распустил Штаты Бретани, то все будет хорошо и мятежники лишатся повода к дальнейшему нарушению общественного порядка. В Нанте устали от беспорядков и не хотят их повторения. По городу разносятся самые противоречивые слухи, и каждое утро Торговую палату осаждают толпы, жаждущие узнать что-нибудь определенное. Но никаких известий еще не приходило. Никто точно не знает, распустил его величество Штаты или нет.

Когда Андре-Луи дошел до Торговой площади, пробило два часа — самое оживленное время на бирже. Площадь с внушительным зданием биржи, построенным в классическом стиле, заполняла такая плотная толпа, что он с немалым трудомпробился к ступеням пышного ионического портика. Одного слова Андре-Луи было бы достаточно, чтобы проложить дорогу, но он намеренно не произнес его. Как гром среди ясного неба обрушится он на это бурлящее от нетерпения людское море, как вчера обрушился на толпу в Рене. Он хотел, чтобы его появление было внезапным и неожиданным.

Подходы к Торговой палате бдительно охраняли швейцары, вооруженные длинными посохами, которых купцы срочно собирали в случае необходимости. Как только молодой адвокат попытался подняться по ступеням лестницы, один из швейцаров решительно преградил ему дорогу посохом.

Андре-Луи шепотом сказал ему, кто он такой.

Посох мгновенно был поднят, и молодой человек следом за швейцаром поднялся по лестнице. У двери он остановился.

— Я подожду здесь, — объявил он своему проводнику. — Пригласите президента сюда.

— Ваше имя, сударь?

Андре-Луи чуть было не ответил, но вспомнил предостережение Ле Шапелье об опасности, сопряженной с его миссией, и совет соблюдать инкогнито.

— Это не имеет значения. Президенту мое имя неизвестно. Я всего лишь гонец народа. Ступайте.

Швейцар ушел, оставив Андре-Луи одного. Время от времени он поглядывал на людское море, волнующееся внизу. Все лица были обращены к нему.

Вскоре вышел президент в сопровождении целой толпы, занявшей весь портик; в нетерпении люди проталкивались поближе к Андре-Луи.

— Вы гонец из Рена?

— Я — делегат, посланный литературным салоном этого города сообщить вам о том, что происходит в Рене.

— Ваше имя?

Андре-Луи немного помедлил.

— Пожалуй, чем меньше мы будем называть имен, тем лучше.

Глаза президента округлились от важности. Это был тучный краснолицый человек, весьма самодовольный и кичащийся своим богатством.

Президент на мгновение заколебался.

— Войдемте в Палату, — наконец предложил он.

— С вашего позволения, сударь, я скажу то, что мне поручено сказать, прямо отсюда, с лестницы.

— Отсюда? — Важный купец нахмурился.

— Мое послание адресовано народу Нанта, а с этого места я могу обратиться одновременно ко множеству жителей города всех сословий и рангов. Я желаю — равно как и те, кого я представляю, — чтобы возможно больше жителей Нанта услышали меня.

— Сударь, скажите, король действительно распустил Штаты?

Андре-Луи посмотрел на президента, улыбнулся, словно прося извинения, и махнул рукой в сторону толпы. Глаза всех собравшихся на площади были обращены на молодого человека. Непостижимый стадный инстинкт подсказал людям, что этот худощавый незнакомец, вызвавший президента и половину членов Палаты, и есть долгожданный вестник.

— Пригласите сюда остальных господ членов Палаты, сударь, — сказал Андре-Луи, — и вы все узнаете.

— Пусть будет по-вашему.

Услышав слова президента, толпа дрогнула и хлынула на лестницу, оставив свободным лишь небольшое пространство посередине верхней ступени.

Андре-Луи неторопливо вышел на обозначенное таким образом место и остановился, возвышаясь над всем собранием. Он снял шляпу и обрушил на толпу первую фразу своего обращения — обращения исторического, ибо оно является крупной вехой на пути Франции к революции.

— Народ великого города Нанта, я прибыл, чтобы призвать тебя к оружию!

Прежде чем продолжить, он обвел взглядом притихшую от легкого испуга площадь.

— Я делегат народа Рена, уполномоченный сообщить вам о том, что происходит вокруг, и в страшный час бедствий призвать вас подняться и выступить на защиту нашей страны.

— Имя, ваше имя! — крикнул кто-то.

Толпа мгновенно подхватила вопрос, и вскоре вся площадь скандировала его.

Возбужденной черни Андре-Луи не мог ответить так, как ответил президенту. Надо было что-то придумать, и он с честью вышел из положения.

— Мое имя, — сказал он, — Omnes Omnibus — Все за Всех. Пока зовите меня так. Я гонец, рупор, голос — не более. Я прибыл сообщить вам, что привилегированные сословия, созвав в Рене Штаты Бретани, поступили наперекор вашей воле — нашей воле — и вопреки желанию короля. Поэтому его величество распустил Штаты.

Раздались восторженные аплодисменты. Люди смеялись, шумели, и наконец над площадью грянул клич: «Да здравствует король!» Заметив сильную бледность Андре-Луи, в толпе догадались, что он еще не закончил; постепенно восстановилась тишина, и он смог продолжить:

— Вы рано радуетесь. К сожалению, дворяне, с присущим им наглым высокомерием, игнорировали королевский приказ. Они не расходятся и продолжают решать вопросы по своему усмотрению.

Тревожное молчание послужило ответом на обескураживающий эпилог речи, начало которой было встречено с таким бурным восторгом.

— Те, кто уже давно противопоставил себя своему народу, правосудию, справедливости и самой гуманности, теперь восстали и против своего короля. Они скорее насмеются над авторитетом королевской власти и над самим королем, чем уступят хоть малую толику своих чрезмерных привилегий, благодаря которым они так долго процветали ценой прозябания целой нации. Они твердо решили доказать, что во Франции нет иной власти, кроме власти праздных паразитов.

В толпе раздались слабые хлопки, но бо́льшая часть собравшихся молча ждала продолжения.

— В этом нет ничего нового. Так было всегда. За последние десять лет привилегированные сословия, пользуясь своим влиянием, заставили уйти в отставку нескольких министров, которые, понимая нужды и тяготы государства, советовали принять те самые меры, которых требуем мы с вами, видя в них единственное средство остановить неуклонное скатывание нашей Родины в пропасть. Господина Неккера дважды призывали принять министерство и дважды отстраняли, как только он начинал настаивать на проведении реформ, угрожающих привилегиям дворян и духовенства. Теперь его призвали в третий раз, и, похоже, Генеральные штаты наконец будут созваны, несмотря ни на что. Но привилегированные сословия решили профанировать то, что они не в силах предотвратить. Так как созыв Генеральных штатов — дело решенное, дворяне и духовенство непременно постараются — если мы не примем мер и не помешаем им — внедрить в третье сословие своих ставленников, лишить его реального представительства и превратить Генеральные штаты в орудие увековечения своей власти и угнетения народа. Их ничто не остановит. Они насмеялись над авторитетом короля и прибегают к убийствам, чтобы заставить замолчать тех, кто смеет обличать их. Вчера в Рене по наущению дворян были убиты два молодых человека, которые обратились к народу, как я сейчас обращаюсь к вам. Их кровь взывает к отмщению.

Над площадью поднялся глухой ропот; негодование слушателей постепенно росло и наконец взорвалось гневным ревом.

— Граждане Нанта, Родина в опасности! Выступим на ее защиту! Заявим всему миру, что мы видим, какое сопротивление встречают все попытки избавить третье сословие от цепей многовекового рабства у тех сословий, чей безумный эгоизм в слезах и страданиях несчастных усматривает гнусную дань и стремится завещать ее своим потомкам. Судя по варварским методам, которыми пользуются наши враги для увековечения своего господства, у нас есть все основания опасаться, что аристократы намерены возвести его в конституционный принцип. Не допустим этого! Установление свободы и равенства должно стать целью каждого гражданина — представителя третьего сословия. Так сплотимся же во имя этой цели! Особенно те, кто молод и энергичен, — те, кто имел счастье родиться в наше просвещенное время и воспользоваться бесценными плодами философии восемнадцатого века.

Толпа разразилась бурными аплодисментами. Он покорил ее своим красноречием и поспешил закрепить победу.

— Поклянемся во имя гуманности и свободы сплотиться для борьбы с нашими врагами и противопоставить их кровожадности спокойное упорство людей, исполненных сознания правоты своего дела! — громко воскликнул он. — Выразим протест против всех тиранических декретов, в которых нас попытаются объявить мятежниками за наши чистые и справедливые помыслы! Честью нашей Родины поклянемся: если хоть одного из нас схватят по приговору неправедного суда на основании тех актов, которые объясняются политической необходимостью, а на деле являются проявлением деспотизма, поклянемся, говорю я, не жалеть сил и для самозащиты свершить то, что велят нам свершить природа, мужество и отчаяние!

Долго не смолкала овация, встретившая заключительные слова оратора. С удовольствием и даже злорадством Андре-Луи отметил, что богатые купцы, которые раньше стояли на лестнице, а теперь, окружив его, пожимали ему руки, были не просто участниками, но предводителями исступленной, восторженной толпы.

Это еще более утвердило его в уверенности, что не только философские идеи, лежащие в основе нового общественного движения, почерпнуты у мыслителей из рядов буржуазии, но и необходимость претворения этих идей на практике наиболее ясно осознается именно буржуазией, которой привилегированные сословия не дают развиваться соответственно ее богатству. И если можно сказать, что Андре-Луи возжег в Нанте факел революции, то факел этот ему вручили представители крупной буржуазии города.

Надо ли останавливаться на последствиях? Дело историков рассказать о том, что клятва, данная гражданами Нанта по призыву Omnes Omnibus’a, стала ключевой формулой официального протеста, подписанного тысячами горожан. Он, в сущности, целиком соответствовал воле, высказанной самим сувереном, и его результаты не заставили долго себя ждать. Кто скажет, в какой степени он помог Неккеру, когда двадцать седьмого числа того памятного ноября министр добился от Совета принятия наиболее серьезных мер, на которые дворяне и духовенство отказались дать свое согласие? В тот день был издан королевский декрет, который предписывал избрать в Генеральные штаты не менее тысячи депутатов и предоставить третьему сословию число мест, равное числу депутатов от дворянства и духовенства, вместе взятых.

Глава 9

ПОСЛЕДСТВИЯ
На следующий день, в сумерки, Андре-Луи подъезжал к Гаврийяку. Отлично понимая, что скоро начнутся поиски поборника революционных идей, призвавшего народ Нанта к оружию, он хотел, чтобы его посещение этого приморского города как можно дольше оставалось в тайне. Он сделал большой крюк, дважды пересек реку — в Брюсе и немного выше Шавани — и подъехал к Гаврийяку с севера, будто возвращаясь из Рена, куда, как всем было известно, отправился два дня назад.

Примерно в миле от деревни он в полутьме заметил всадника, который медленно ехал ему навстречу. Когда между ними оставалось всего несколько ярдов, он, приглядевшись, увидел, что закутанный в плащ всадник наклонился в седле и внимательно всматривается в него. Почти тут же раздался женский голос:

— Ах, это вы, Андре! Наконец-то!

Несколько удивленный, Андре-Луи сдержал коня и услышал нетерпеливый, взволнованный вопрос:

— Где вы были?

— Где я был, кузина Алина? О… бродил по свету.

— Я целый день разъезжаю здесь, поджидая вас. — Алина спешила все объяснить, и голос ее прерывался. — Сегодня утром в Гаврийяк примчались жандармы. Они искали вас. Все перевернули вверх дном и в замке, и в деревне, пока не узнали, что вы должны вернуть коня, которого наняли в «Вооруженном бретонце». Они остались в гостинице и ждут. Я целый день высматриваю вас, чтобы предупредить о западне.

— Милая Алина! Чтобы я был причиной такого волнения!

— Пустяки. Это не главное.

— Напротив, это самое главное, а пустяки — все остальное.

— Вы понимаете, что они приехали арестовать вас? — Нетерпение Алины росло. — Вас разыскивают за подстрекательство к мятежу. Господин де Ледигьер выдал ордер на ваш арест.

— Подстрекательство к мятежу? — переспросил Андре-Луи и вспомнил про Нант. Не может быть, чтобы в Рене все так быстро узнали и приняли меры.

— Да, подстрекательство. Подстрекательство в преступной речи, которую в среду вы произнесли в Рене.

— Ах, вот в чем дело! Уф!

Будь Алина внимательнее, вырвавшийся у Андре-Луи вздох облегчения, возможно, и подсказал бы ей, что у него есть основания опасаться последствий еще большего преступления, которое он успел совершить с тех пор.

— О, это сущие пустяки.

— Пустяки?

— Я сильно подозреваю, что истинные намерения господ жандармов неверно истолкованы. Вероятнее всего, они прибыли поблагодарить меня от имени господина де Ледигьера. Я утихомирил людей, когда они собирались спалить Дворец правосудия и его в придачу.

— Да, после того, как вы же и вдохновили их на этот подвиг. Вы, наверное, испугались дела рук своих и отступили в последнюю минуту. Но если мне правильно передали, вы наговорили де Ледигьеру такого, чего он никогда не забудет.

— Понимаю, — проговорил Андре-Луи и задумался.

Но мадемуазель де Керкадью уже обдумала все, что считала необходимым, и в ее сообразительной юной головке созрел план действий.

— Вам нельзя ехать в Гаврийяк, — сказала она. — Вам надо сойти с коня и отдать его мне. На ночь я поставлю его в конюшню замка, а завтра утром, когда вы будете достаточно далеко отсюда, верну его в гостиницу.

— Ах, но это невозможно.

— Невозможно? Почему?

— По нескольким причинам. Во-первых, вы не подумали о том, что будет с вами.

— Со мной? Вы думаете, я испугаюсь своры неотесанных болванов, посланных де Ледигьером? Я никого не подстрекала к мятежу.

— Но помогать тому, кого разыскивают за это преступление, почти все равно что совершить его. Таков закон.

— Какое мне дело до закона? Вы воображаете, будто закон осмелится задеть меня?

— Ах да. Конечно. Я совсем забыл, что вас охраняет одна из тех привилегий, которые я обличал в Рене.

— Обличайте ее сколько угодно, но воспользуйтесь преимуществом, которое она вам предлагает. Послушайте, Андре, делайте, как вам говорят. Слезайте с коня. — Видя его колебания, Алина наклонилась и схватила его за руку. Голос ее дрожал от волнения. — Андре, вы не видите, насколько серьезно ваше положение. Если вас схватят, то наверняка повесят. Как вы этого не понимаете? Вам нельзя ехать в Гаврийяк. Вы должны немедленно уехать и переждать, пока пройдет гроза. Вам надо скрываться, пока дядюшка не употребит свои связи и не добьется для вас прощения.

— В таком случае мне долго придется ждать, — заметил Андре-Луи. — Господин де Керкадью не удосужился обзавестись друзьями при дворе.

— У нас есть господин де Латур д’Азир, — к немалому удивлению молодого человека напомнила Алина.

— Он! — воскликнул Андре-Луи и рассмеялся. — Но ведь прежде всего против него я и бунтовал народ Рена. Мне следовало бы догадаться, что вам не передали мою речь.

— Передали, и эту ее часть — среди прочего.

— Ах! И тем не менее вы заботитесь о безопасности человека, который покушается на жизнь вашего будущего супруга, призывая в союзники закон или справедливый гнев народа? Или, быть может, убийство бедного Филиппа открыло вам глаза на вашего избранника, на его истинную природу и вы изменили свое отношение к перспективе стать маркизой де Латур д’Азир?

— В своих рассуждениях вы часто проявляете полную неспособность отличить частное от общего.

— Возможно. Но не до такой степени, чтобы вообразить, будто господин де Латур д’Азир хоть пальцем пошевелит по вашей просьбе.

— В чем вы, как всегда, ошибаетесь. Если я попрошу его, то непременно пошевелит.

— Если вы попросите? — ужаснулся Андре-Луи.

— Ну да! Видите ли, я пока не дала согласия стать маркизой де Латур д’Азир. Я еще думаю. И такое положение имеет свои преимущества. Одно из них состоит в том, что оно гарантирует абсолютную покорность поклонника.

— Так, так… Мне ясна ваша коварная логика. Вы могли бы зайти настолько далеко, чтобы сказать ему: «Откажете в моей просьбе — и я откажусь выйти за вас замуж». И вы решитесь на это?

— Если будет необходимо, то да.

— Вы не учитываете вытекающих последствий. Не понимаете, что свяжете себе руки и уже не сможете отказать ему, не уронив своей чести. Неужели вы думаете, что я хочу вашей погибели и соглашусь на это?!

Алина выпустила рукав Андре-Луи.

— Вы просто безумец! — воскликнула она, теряя терпение.

— Возможно. Но мне нравится мое безумие. В нем есть увлекательность и острота, неведомая вашему здравомыслию. С вашего позволения, Алина, я, пожалуй, отправлюсь в Гаврийяк.

— Андре, вам нельзя туда ехать! Это равносильно смерти!

Она осадила лошадь и, поставив ее поперек дороги, преградила ему путь.

Уже наступила ночь, и только свет выплывшего из-за туч месяца рассеивал непроницаемую тьму.

— Послушайте, — уговаривала Алина, — сделайте, как я прошу. За вашей спиной показалась карета. Она едет сюда. Нас не должны видеть вместе.

Андре-Луи быстро принял решение. Ложный героизм ему был чужд, и его отнюдь не соблазняла перспектива качаться на виселице в угоду де Ледигьеру. Он выполнил принятое обязательство. Благодаря ему прозвучал — и как прозвучал! — голос, который де Латур д’Азир считал навсегда умолкшим. Но это было далеко не все, к чему он стремился в жизни.

— Алина, только с одним условием.

— Каким?

— Вы поклянетесь никогда не прибегать ради меня к помощи де Латур д’Азира.

— Раз вы настаиваете и у нас совсем нет времени, я согласна. Доедем вместе до тропинки. Карета приближается.

Тропинка, про которую говорила Алина, отходила от дороги ярдов на триста ближе к деревне и вела вверх по склону к самому замку. Вскоре они в полном молчании свернули на обсаженную кустарником тропу. Проехав ярдов пятьдесят, Алина остановила Андре-Луи.

— Пора, — сказала она.

Андре-Луи молча спрыгнул с коня и передал ей узду.

— Алина, — сказал он, — я просто не знаю, как благодарить вас.

— В этом нет необходимости, — ответила она.

— Но когда-нибудь я расплачусь с вами.

— В этом также нет необходимости. Я не сделала ничего особенного, Андре. Просто ни я, ни дядюшка не хотим, чтобы вас повесили, хотя он и очень сердит на вас.

— О, не сомневаюсь!

— И неудивительно. Вы были его делегатом, его представителем. Он рассчитывал на вас, а вы оказались перебежчиком. Он справедливо негодует на вас, называет предателем и клянется, что никогда больше не будет разговаривать с вами. Но он вовсе не хочет, Андре, чтобы вас повесили.

— По крайней мере, в этом вопросе мы придерживаемся одного мнения, поскольку я тоже не хочу быть повешенным.

— Я помирю вас. А теперь прощайте, Андре. Когда будете в безопасности, дайте о себе знать.

Алина протянула ему руку, призрачно белевшую в темноте. Андре-Луи поднес ее к губам.

— Благослови вас Бог, Алина.

Алина исчезла. Андре-Луи стоял, прислушиваясь к затихающему стуку копыт, и, когда он смолк вдали, медленно побрел к дороге, слегка сгорбившись и опустив голову. Он раздумывал о том, куда направиться. Вдруг он остановился, вспомнив, что у него почти нет денег. Он не знал ни одного надежного места в Бретани, где можно было бы укрыться, поэтому осторожность требовала как можно скорее покинуть провинцию. Только так он мог избежать смертельной опасности. Но для этого нужны лошади, а как их раздобыть, имея в кармане один-единственный луидор[261] да несколько серебряных монет?

К тому же он очень устал. Последние два дня Андре-Луи почти не спал и бо́льшую часть времени провел в седле, что весьма утомительно для человека, не привыкшего к долгим путешествиям верхом. Он был так измучен, что уйти за ночь сколько-нибудь далеко нечего было и думать. Возможно, ему удалось бы добраться до Шавани. Но там надо поужинать и переночевать. А что потом? Завтра?

Если бы Андре-Луи подумал обо всем раньше, то мог бы занять несколько луидоров у Алины. Он было решил отправиться за ней в замок, но осторожность удержала его. Прежде чем он отыщет Алину, слуги непременно увидят его, и ему уже не удастся скрыться.

У Андре-Луи не было выбора. Надо пешком добраться до Шавани, там переночевать и на рассвете идти дальше. Приняв такое решение, он вышел на дорогу и повернул в ту сторону, откуда только что приехал. Вскоре он опять остановился. Шавань лежала на пути в Рен, и идти туда было опасно. Оставалось одно — вновь отправиться на юг. За лугом, между дорогой и деревней, была переправа. Там можно было перебраться на другой берег, не проходя мимо деревни. Отгородившись от непосредственной опасности водным барьером, он мог бы чувствовать себя относительно спокойно.

К переправе вела тропа, которая сворачивала с большой дороги в четверти мили от Гаврийяка. Минут через двадцать Андре-Луи уже шел по ней, едва волоча ноги от усталости. Он обошел стороной домик перевозчика, в окнах которого горел огонь, и в темноте прокрался к лодке. Нащупал цепь, крепившую лодку, и к немалому своему огорчению убедился, что она на замке.

Андре-Луи выпрямился и беззвучно рассмеялся. Этого следовало ожидать. Переправа принадлежала де Латур д’Азиру и была под замком, дабы местные жители не повадились пользоваться ею, не платя пошлины.

Так как иного выхода не было, Андре-Луи подошел к домику и, постучав, отступил в сторону, чтобы на него не упал свет.

— Лодку, — лаконично потребовал он.

Перевозчик, дюжий негодяй, которого Андре-Луи хорошо знал, вернулся в дом за фонарем и вскоре вышел снова. Спустившись с крыльца, он поднял фонарь, и его свет упал на молодого человека.

— Господи помилуй! — вырвалось у лодочника.

— Вижу, ты понимаешь, что я спешу, — сказал Андре-Луи, посмотрев на его удивленную физиономию.

— Как тут не спешить, когда виселица в Рене уже который день поджидает вас! — прорычал перевозчик. — Коли у вас хватило ума вернуться в Гаврийяк, ступайте поскорее восвояси. Я никому не скажу, что мы виделись.

— Благодарю, Френель. Твой совет полностью соответствует моим намерениям. Именно поэтому мне и нужна лодка.

— Вот уж нет, — решительно заявил Френель. — Язык-то я попридержу, но упаси меня Бог помогать вам.

— Ты вполне мог не узнать меня. Забудь, что ты видел мое лицо.

— Забыть-то забуду, сударь. Но большего от меня не просите. Я не могу перевезти вас через реку.

— Тогда дай мне ключ от лодки, и я переправлюсь сам.

— Одно другого стоит. Не могу. Я буду помалкивать о вашем приходе, но не стану — не могу — помогать вам.

Андре-Луи взглянул на упрямое, решительное лицо лодочника и все понял. Состоя на службе у де Латур д’Азира, этот человек не мог сделать ничего наперекор воле господина.

— Френель, — спокойно сказал Андре-Луи, — если, как ты говоришь, меня ждет виселица, то только смерть Маби толкнула меня на поступок, повлекший за собой этот страшный приговор. Если бы Маби не убили, мне не надо было бы поднимать голос, как я это сделал. Кажется, Маби был твоим другом. Неужели в память о нем ты не исполнишь мою пустяковую просьбу и не поможешь мне спастись от петли?

Лодочник отвел взгляд, и его лицо стало еще угрюмее.

— Я бы помог, кабы смел, но я не смею. — Неожиданно он разразился гневом, словно ища в нем поддержку: — Как вы не понимаете, что я не смею помогать вам? С чего вы вдруг взяли, что бедняк должен рисковать ради вас жизнью? Чего такого вы или ваша братия сделали для меня? Лодку я вам не дам. Поймите же это, сударь, и немедленно уходите — уходите, пока я не вспомнил, что говорить с вами и не донести кому следует — и то опасно. Уходите!

Лодочник повернулся спиной, собираясь войти в дом. Андре-Луи охватила полная безнадежность. Но через секунду она прошла. Он вспомнил про пистолет, который Ле Шапелье почти силой навязал ему перед отъездом из Рена. Тогда он весьма пренебрежительно отнесся к подарку. Правда, пистолет не заряжен, но Френель не знает об этом.

Андре-Луи действовал быстро. Правой рукой он вынул пистолет из кармана, левой схватил лодочника за плечо и повернул к себе.

— Что вам еще нужно? — сердито спросил Френель. — Разве я не сказал…

Он не закончил. Дуло пистолета было на расстоянии фута от его глаз.

— Мне нужен ключ от лодки, Френель. Больше ничего. Либо ты немедленно дашь его мне, либо я возьму его сам, после того как вышибу тебе мозги. Мне бы не хотелось убивать тебя, но я не стану раздумывать. На карту поставлена моя жизнь, и раз один из нас должен умереть, то тебе не покажется странным, если я предпочту, чтобы это был ты.

Френель сунул руку в карман, вытащил ключ и протянул его Андре-Луи. Пальцы его дрожали — скорее от злости, чем от страха.

— Я уступаю насилию. — Он по-собачьи оскалился. — Но не воображайте, будто это вам поможет.

Андре-Луи взял ключ, но пистолет не отвел.

— По-моему, ты мне угрожаешь, — сказал он. — Это нетрудно заметить. Как только я уйду, ты побежишь доносить на меня и направишь по моему следу жандармов.

— Нет, нет! — вскричал лодочник, почуяв опасность. В холодном, зловещем голосе Андре-Луи он услышал свой приговор и испугался. — Клянусь, сударь, я не собираюсь доносить на вас.

— Пожалуй, мне стоит обезопасить себя на твой счет.

— Боже мой! Сжальтесь, сударь! — дрожа от страха, взмолился негодяй. — Я вовсе не хочу причинять вам вред. Я не скажу ни слова. Я не…

— Я бы предпочел положиться на твое молчание, а не на твои уверения. Однако я дам тебе шанс. Возможно, это и глупо, но я терпеть не могу проливать кровь. Ступай в дом, Френель. Иди, старина, а я пойду за тобой.

Когда они вошли в убогое жилище лодочника, Андре-Луи велел тому остановиться.

— Дай веревку, — приказал он.

Френель повиновался.

Через несколько минут лодочник был накрепко привязан к столу, а его рот заткнут импровизированным кляпом из обмотанной шарфом деревяшки.

Прежде чем уйти, Андре-Луи задержался на пороге.

— Доброй ночи, Френель, — сказал он.

Злобный взгляд с немой яростью сверкнул в его сторону.

— Едва ли твоя лодка понадобится этой ночью. Но поутру к тебе наверняка кто-нибудь придет на выручку. А до тех пор постарайся стойко переносить неудобства, памятуя о том, что навлек их на себя собственной неотзывчивостью. Если ты скоротаешь ночь, предаваясь этим размышлениям, то урок не пройдет для тебя даром. Возможно, к утру ты станешь настолько доброжелательным, что и вовсе забудешь, кто связал тебя. Доброй ночи.

Андре-Луи перешагнул порог и закрыл за собой дверь.

Отвязать лодку и переправиться через быструю, посеребренную лунным сиянием реку было делом нескольких минут. Андре-Луи провел лодку сквозь заросли жухлой осоки, которой порос южный берег реки, спрыгнул на землю, закрепил цепь и, не найдя тропинки, зашагал по сырому лугу отыскивать дорогу.

Часть II Котурны

Глава 10

ВЛАДЕНИЯ ГОСПОДИНА ДЕ ЛАТУР Д’АЗИРА
Оказавшись на Редонской дороге, Андре-Луи повернул на юг и, повинуясь скорее инстинкту, нежели разуму, устало побрел вперед. У него не было четкого представления ни о том, куда он идет, ни о том, куда следует идти. Важно было одно: оказаться как можно дальше от Гаврийяка.

У Андре-Луи возникла смутная мысль вернуться в Нант и попытаться с помощью своего внезапно проявившегося ораторского дара добиться, чтобы его укрыли как первую жертву порядков, против которых он призывал восстать. Однако возможность эта была настолько неопределенной, что он не принял эту мысль всерьез.

Андре-Луи развеселился, вспомнив, в каком виде оставил Френеля: во рту кляп из шарфа, глаза горят от ярости.

«По-моему, я действовал не так уж плохо, если учесть, что никогда не был человеком действия», — пишет он. Эта фраза время от времени повторяется в его обрывочной «Исповеди» — таким образом он постоянно напоминает, что создан для того, чтобы мыслить, а не действовать, и оправдывается, когда жестокая необходимость вынуждает его применять силу. Я подозреваю, что это упорное подчеркивание своего философского склада — а надо признать, для этого у него были основания — выдает обуревавшее его тщеславие.

Усталость все усиливалась, и теперь Андре-Луи ощущал подавленность и недовольство собой. Да, он перегнул палку, когда набросился на господина де Ледигьера и наговорил ему оскорблений. Это было глупо. «Гораздо лучше быть злым, чем глупым, — как-то сказал Андре-Луи. — Большинство бед этого мира — не плод злобы, как твердят нам священники, а плод глупости». Как мы знаем, он считал гнев самым нелепым из всех проявлений глупости и все же позволил себе разгневаться на такое ничтожество, как Ледигьер, — на лакея, бездельника, пускай облеченного властью, позволяющей ему творить зло. А ведь прекрасно можно было бы выполнить взятую на себя миссию, не возбуждая мстительного негодования королевского прокурора.

И вот он оказался на дороге, в костюме для верховой езды, и весь его капитал составлял один-единственный луидор и несколько серебряных монет в кармане, а также знание закона, которое, увы, не могло уберечь его от последствий нарушения этого закона.

Правда, было у него кое-что в запасе — дар смеха, в последнее время редко дававший о себе знать, философский взгляд на вещи и живой темперамент, — а ведь все это вместе составляет экипировку искателя приключений всех времен. Однако Андре-Луи не принимал в расчет эти свойства, в которых крылось его истинное спасение.

Рассеянно размышляя подобным образом, он продолжал устало брести в сумерках, пока не почувствовал, что больше не в состоянии идти. Он приблизился к городишку Гишену, и теперь, когда Гишен находился от него всего в полумиле, а Гаврийяк — в добрых семи милях, ноги отказались ему служить.

Дойдя примерно до середины огромного выгона к северу от Гишена, Андре-Луи остановился. Свернув с дороги, он рассеянно пошел по тропинке, которая привела его к пустырю, заросшему кустиками можжевельника. Справа виднелась живая изгородь с колючками, шедшая вдоль выгона. За ней неясно вырисовывалось высокое строение, стоявшее на краю длинной полоски луга. Это было открытое гумно. Возможно, именно бессознательная надежда на кров, возникшая у Андре-Луи при виде большой темной тени, и заставила его остановиться. С минуту поколебавшись, он направился к калитке в изгороди. Распахнув эту калитку с пятью засовами, он вошел и оказался перед гумном величиной с дом. Оно состояло из крыши и полдюжины кирпичных столбов, но под крышей высился огромный стог сена, что в такую холодную ночь сулило заманчиво теплый ночлег. К кирпичным столбам были прикреплены большие бревна таким образом, что их концы образовывали лесенки, по которым могли взбираться работники, чтобы набрать сена. Из последних сил Андре-Луи вскарабкался по одной из лестниц и повалился на верхушку стога. Пришлось встать на колени, так как низкий потолок не давал выпрямиться. Он снял редингот, шейный платок, промокшие сапоги и чулки, затем разгреб сено и зарылся в него по шею. Минут через пять он уже крепко спал, позабыв обо всех мирских заботах.

Когда он проснулся, солнце стояло высоко в небе, и, еще не вполне осознав, где он и как сюда попал, Андре-Луи заключил, что уже позднее утро. Затем он различил голоса, звучавшие где-то поблизости, но сначала не обратил на них внимания. Он прекрасно выспался и теперь нежился в тепле, в приятной полудреме.

Но когда сон улетучился и Андре-Луи все вспомнил, он высунул голову из сена, прислушиваясь, и сердце забилось сильнее от зарождающегося страха, что, быть может, голоса не сулят ничего хорошего. Однако, услышав женский голос, мелодичный и серебристый, он несколько успокоился, хотя в этом голосе и звучали тревожные интонации.

— Ах, боже мой, Леандр, нам надо немедленно расстаться. Если только мой отец…

И тут ее перебил мужчина, пытавшийся ободрить собеседницу:

— Нет, нет, Климена, вы ошиблись. Никого нет. Мы в полной безопасности. Почему вы пугаетесь каждой тени?

— Ах, Леандр, если только он застанет нас вместе!.. Я трепещу при одной мысли…

Андре-Луи успокоился: он подслушал достаточно, чтобы понять, что это просто влюбленная парочка, которая, имея меньше оснований для страха, чем он, боится еще больше. Любопытство заставило его перебраться на самый край стога. Лежа ничком, Андре-Луи вытянул шею и заглянул вниз.

На выщипанном лугу между амбаром и изгородью стояли мужчина и женщина. Оба были молоды. Юноша был хорошо сложен и недурен собой, с роскошной каштановой шевелюрой, завязанной в косичку с черным атласным бантом. Он был одет с явной претензией на дешевый шик, что не располагало в его пользу. Камзол модного покроя из выцветшего бархата цвета сливы украшало серебряное кружево, великолепие которого давным-давно поблекло. Молодой человек носил кружевные гофрированные манжеты, но так как они не были накрахмалены, то обвисли, как ветки плакучей ивы. Из-под манжет виднелись красивые, нежные руки. Панталоны из простой черной ткани и бумажные черные чулки не вязались с великолепным камзолом. На крепких башмаках красовались пряжки из дешевых тусклых стразов.[262] Если бы не открытое и искреннее лицо молодого человека, Андре-Луи причислил бы его к рыцарям того ордена, который добывает свой хлеб нечестным путем. Однако он воздержался от окончательного приговора, занявшись изучением девушки. Надо сразу признаться, что это занятие не на шутку увлекло его, хотя, несмотря на начитанность, любознательность и молодость, Андре-Луи не имел привычки размышлять о прекрасном поле.

Юная девушка, которой было самое большее лет двадцать, обладала прелестным лицом и обольстительной фигурой. Кроме того, ее отличали искрящаяся живость и грациозность движений — подобного сочетания Андре-Луи не встречал никогда в жизни. А в изысканных переливах ее голоса — мелодичного, серебристого голоса, который его разбудил, — было очарование, неотразимое, должно быть, даже в самой уродливой женщине. На девушке была зеленая накидка, откинутый капюшон которой позволял видеть изящную головку. Каштановые локоны, обрамлявшие овальное лицо, вспыхивали золотом в лучах утреннего солнца. Цвет лица был так нежен, что его можно было бы сравнить лишь с лепестком розы. На таком расстоянии не различить было цвет глаз, но Андре-Луи догадывался, что они синие, и любовался тем, как они блестят под тонкими темными бровями.

Андре-Луи сам не понимал, почему его огорчает, что она в столь близких отношениях со смазливым молодым человеком, вырядившимся в обноски какого-то дворянина. Он не мог определить происхождение девушки, однако, судя по речи, она не была простолюдинкой. Он прислушался.

— Я не буду знать покоя, Леандр, пока мы не обвенчаемся, — говорила она. — Только тогда он ничего не сможет со мной сделать. И все же, если мы поженимся без его согласия, мы только ухудшим свое положение, а я почти отчаялась получить его согласие.

«Да, — подумал Андре-Луи, — очевидно, ее отец наделен здравым смыслом и его не обмануло великолепие роскошного наряда господина Леандра и не ослепил блеск дешевых стразовых пряжек».

— Моя дорогая Климена, — отвечал молодой человек, стоя перед ней и держа за обе руки, — вам не следует предаваться унынию. Если я не открываю вам всех хитроумных уловок, подготовленных мною с целью добиться согласия вашего жестокосердого родителя, проистекает это оттого, что я не склонен лишать вас удовольствия, которое доставит вам сюрприз, ожидающий вас. О, доверьтесь мне и тому изобретательному другу, о котором я говорил, — он должен появиться с минуты на минуту.

Высокопарный осел! Заучил он свою речь заранее или же это просто педантичный идиот, способный выражаться только напыщенными тирадами? Как может такой нежный цветок расточать свой аромат перед этим нудным типом? К тому же у него такое дурацкое имя!

Так рассуждал Андре-Луи на своем наблюдательном пункте. Между тем девушка отвечала:

— О, довериться вам — именно этого жаждет мое сердце, Леандр, но меня гложат опасения, что уже ничем нельзя помочь. Именно сегодня я должна обвенчаться с ужасным маркизом Сбруфаделли. Он приедет в полдень, чтобы подписать брачный контракт, — и я стану маркизой Сбруфаделли. О! — вырвался вопль боли прямо из нежного юного сердца. — Это имя жжет мне губы. Если бы оно стало моим, я бы никогда не смогла произнести его — никогда! Этот человек так мерзок! Спасите меня, Леандр! Спасите! Вы — моя единственная надежда.

Внезапно Андре-Луи почувствовал сильное разочарование. Вопреки ожиданиям, она оказалась не на высоте. Она была явно заражена высокопарным стилем своего нелепого возлюбленного. Ее словам недоставало искренности, так что, воздействуя на разум, они не трогали сердце. Возможно, дело тут было в антипатии Андре-Луи к господину Леандру и к теме разговора.

Итак, отец выдает ее за маркиза! Значит, она знатна и тем не менее согласна выйти замуж за этого скудоумного молодого искателя приключений в потрепанных кружевах! «Именно чего-то подобного и следовало ожидать от слабого пола», — подумал Андре-Луи. Философия научила его считать женщин самой безумной частью безумного вида.

— Этому не бывать! — бушевал господин Леандр. — Никогда! Клянусь вам! — Он погрозил кулачком синему своду небес — ну чем не Аякс, бросающий вызов Юпитеру![263] — Ах, ну вот и наш хитроумный друг… — (Андре-Луи не уловил имени, так как в этот момент господин Леандр повернулся к калитке в изгороди.) — Разумеется, у него есть для нас новости.

Андре-Луи взглянул в сторону калитки. В нее вошел тощий, хилый человечек в порыжевшем плаще и треуголке, сильно надвинутой на нос, чтобы затенить лицо. Когда незнакомец снял шляпу и отвесил молодым влюбленным поклон, волоча перо шляпы по земле, Андре-Луи признался себе, что, угоразди его самого родиться с таким вот лицом висельника, он носил бы свою шляпу точно так же, чтобы скрыть как можно больше. Если часть туалета господина Леандра составляли обноски дворянина, то вновь прибывший, очевидно, был облачен в обноски господина Леандра. Однако, несмотря на ужасную одежду и еще более ужасное лицо с трехдневной щетиной, этот малый держался не без достоинства. Он приблизился торжественной, неестественной походкой и изящно отставил ногу отработанным движением.

— Сударь, — произнес он с видом заговорщика, — время пришло, а с ним и маркиз. Итак, пора действовать.

Молодые люди в ужасе отпрянули друг от друга. Климена заламывала руки, рот был полуоткрыт, а грудь соблазнительно вздымалась под белой кружевной косынкой. Господин Леандр, застывший с разинутым ртом, олицетворял собой глупость и испуг.

Вновь прибывший продолжал трещать:

— Я был в гостинице час тому назад, когда маркиз нагрянул, и внимательно изучал его, пока он завтракал. Так вот, у меня не осталось ни малейшего сомнения, что нам будет сопутствовать успех. Что касается внешности маркиза, я мог бы развлечь вас подробным описанием того, какую форму придала природа этой тучной вульгарности. Но не это главное. Для нас важно, что у него в голове, и я с уверенностью говорю вам, что, как выяснилось, он так туп, что очертя голову ринется в первую же ловушку, которую я для него приготовил.

— Расскажите мне, расскажите! О, говорите же! — умоляла Климена, протягивая руки, и устоять перед этой мольбой не смог бы ни один смертный. Вдруг она слабо вскрикнула: — Мой отец! — Обезумев, она поворачивалась то к одному, то к другому. — Он идет! Мы пропали!

— Вы должны бежать, Климена, — сказал господин Леандр.

— Поздно! — рыдала она. — Он здесь!

— Успокойтесь, мадемуазель, успокойтесь! — уговаривал ее хитроумный друг. — Будьте спокойны и положитесь на меня. Обещаю, что все будет хорошо.

— О! — вяло пискнул господин Леандр. — Что бы вы ни говорили, мой друг, это — крушение всех наших надежд. Даже ваш острый ум не поможет нам выпутаться. Никогда!

В калитку вошел огромный человек с возбужденным лунообразным лицом и большим носом. Он был одет скромно, как подобает солидному буржуа. Человек этот, несомненно, был разгневан, однако слова, в которых выразилось его негодование, привели Андре-Луи в полное изумление.

— Леандр, ты болван! Слишком вяло, слишком бесстрастно! Твои слова не убедят ни одного крестьянского парня! Ты хоть понимаешь, о чем тут идет речь? Так! — воскликнул он и, широким жестом отбросив круглую шляпу, встал рядом с господином Леандром и повторил те самые слова, которые тот только что произнес, а все трое наблюдали за ним спокойно и внимательно: — О, что бы вы ни говорили, мой друг, это — крушение всех наших надежд. Даже ваш острый ум не поможет нам выпутаться. Никогда!

Безумное отчаяние звучало в голосе толстяка. Он снова обернулся к господину Леандру и презрительно бросил:

— Вот так. Пусть твой голос выразит страстную безнадежность. Ну подумай — ведь ты же спрашиваешь Скарамуша[264] не о том, поставил ли он заплату на твои штаны. Ты — отчаявшийся влюбленный, выражающий…

Внезапно он замолчал, пораженный. Андре-Луи, наконец поняв, что тут происходит и какой он болван, расхохотался, и раскаты смеха, звучавшего жутковато под огромной крышей, всех напугали.

Первым пришел в себя толстяк, что и выразил в свойственной ему манере, произнеся один из сарказмов, которые всегда держал наготове:

— Слышишь, Леандр, сами боги смеются над тобой. — Затем обратился к крыше гумна и к ее невидимому обитателю: — Эй! Вы там!

Андре-Луи показался, высунув взъерошенную голову.

— Доброе утро, — любезно произнес он.

Когда Андре-Луи встал на колени, он увидел широкий выгон за изгородью, а на нем — огромный, сильно потрепанный фаэтон, повозку, доверху груженную бревнами, накрытыми промасленным брезентом, и нечто вроде дома на колесах, из крошечной трубы которого медленно вился дымок. Неподалеку три крупные фламандские лошади и пара ослов с удовольствием щипали траву. Все животные были стреножены. Если бы Андре-Луи увидел эту картину раньше, он получил бы ключ к странной сцене, разыгранной перед его глазами. За изгородью двигались люди. Трое из них собрались в этот момент у калитки: девушка с живым лицом и вздернутым носиком — наверно, Коломбина,[265] субретка;[266] тощий, подвижный юноша — должно быть, Арлекин,[267] и, наконец, простоватый парень — вероятно, дзани[268] или лекарь.[269]

Андре-Луи охватил все это одним взором, показдоровался. В ответ на его приветствие Панталоне[270] заорал:

— Какого черта вы делаете наверху?

— Абсолютно то же самое, что вы делаете внизу, — нарушаю границу чужих владений.

— Вот как! — сказал Панталоне и взглянул на своих товарищей, причем его большое красное лицо уже не выражало прежней уверенности. Хотя подобное нарушение было для них делом привычным, однако, услышав, как их действия называют своим именем, толстяк смутился.

— Чья это земля? — спросил он менее уверенным тоном.

Андре-Луи ответил, натягивая чулки:

— Насколько мне известно, это владения маркиза де Латур д’Азира.

— Пышное имя. Этот благородный господин суров?

— Этот господин — дьявол, или, пожалуй, вернее было бы сказать, что по сравнению с ним сам дьявол — благородный господин.

— И все же, — вмешался актер со злодейской внешностью, игравший Скарамуша, — вы признаете, что сами не колеблясь нарушаете границу его владений.

— Да, но, видите ли, я — законник, а законники, как известно, не способны соблюдать закон, точно так же как актеры не способны актерствовать. Кроме того, сударь, на нас оказывает воздействие природа, и природа одерживает верх над уважением к закону, как и над всем прочим. Когда я добрался сюда вчера ночью, природа одержала верх надо мной. Итак, я спал здесь, позабыв об уважении к весьма высокопоставленному и могущественному маркизу де Латур д’Азиру. Однако заметьте, господин Скарамуш, что, в отличие от вас и ваших товарищей, я нарушаю границу не столь демонстративно.

Надев сапоги, Андре-Луи легко спрыгнул вниз и стоял в рубашке, перекинув через руку редингот, который собирался надеть. Маленькие хитрые глазки «благородного отца»[271] внимательно изучали его. Незнакомец одет скромно, но на нем костюм хорошего покроя, а рубашка из тонкого батиста. Да и речь его подтверждает, что он человек образованный. Отметив про себя все это, господин Панталоне решил быть любезным.

— Я весьма признателен вам за предостережение, сударь, — начал он.

— Так воспользуйтесь им, друг мой. Люди господина д’Азира имеют приказ стрелять в нарушителей границы. Берите с меня пример и удирайте.

Актеры последовали за Андре-Луи через калитку в изгороди к лагерю, расположившемуся на выгоне. Уже попрощавшись с ними, он вдруг заметил молодого человека, который совершал утренний туалет над ведром, поставленным на деревянную ступеньку у задней стенки фургона. С минуту поколебавшись, Андре-Луи повернулся к господину Панталоне.

— Если бы я не боялся бессовестно злоупотреблять вашим гостеприимством, сударь, — сказал он откровенно, — то, перед тем как распроститься, я бы попросил разрешения последовать примеру этого превосходного молодого человека.

— Но, мой дорогой сударь, нет ничего проще. — Хозяин труппы был само добродушие. — Пожалуйста, прошу вас. Родомонт[272] даст вам все необходимое. На сцене он — пожиратель огня, а в жизни — самый большой щеголь труппы. Эй, Родомонт!

Умывающийся молодой человек выпрямил длинное тело, склоненное над ведром, и, весь в мыльной пене, взглянул на них. Панталоне отдал распоряжение, и Родомонт, который действительно был столь же дружелюбен и мягок в жизни, сколь грозен и ужасен на сцене, радушно предоставил ведро в распоряжение незнакомца.

Итак, Андре-Луи снова снял свой шейный платок и редингот и стал закатывать рукава тонкой рубашки. Родомонт снабдил его мылом, полотенцем, сломанным гребнем и даже засаленной лентой для волос — на случай, если господин потерял свою собственную. От ленты Андре-Луи отказался, а гребень с благодарностью принял. Наконец он покончил с умыванием и стоял с полотенцем через плечо, приводя в порядок растрепанные волосы перед обломком зеркала, прикрепленным к двери фургона.

Пока Андре-Луи причесывался под болтовню приветливого Родомонта, его слух вдруг уловил стук копыт. Он беззаботно взглянул через плечо и застыл с гребнем в руке, раскрыв рот. Вдали на дороге, идущей мимо выгона, показался отряд из семи всадников в синих мундирах с красными обшлагами жандармерии.

Андре-Луи ни на минуту не усомнился, за какой добычей они гонятся, и внезапно ощутил холодную тень виселицы. Отряд остановился, и сержант, возглавлявший его, заорал зычным голосом:

— Эй, вы! Эй! — В тоне слышалась угроза.

Все члены труппы — а их было около двенадцати — замерли на месте. Панталоне величаво выступил вперед, откинул назад голову — совсем как королевский прокурор.

— Что же это такое, черт побери? — изрек он, но было неясно, относятся ли его слова к Року, Небесам или сержанту. Затем, перейдя на крик, он снова спросил: — Что такое?

Последовало краткое совещание между всадниками, затем они рысью пустились через выгон прямо к лагерю актеров.

Андре-Луи все еще стоял у задней стенки фургона, продолжая машинально проводить расческой по спутанным волосам. Он следил за приближающимся отрядом, и ум его лихорадочно работал, готовый немедленно принять решение в зависимости от обстоятельств.

Еще не успев подъехать, сержант прорычал в нетерпении:

— Кто дал вам разрешение разбить здесь лагерь?

Вопрос отнюдь не успокоил и не ввел в заблуждение Андре-Луи. Облава на бродяг и нарушителей границы владений не имела никакого отношения к службе этих людей, и если они и занимались подобными делами, то лишь мимоходом — возможно, в надежде удержать налог в свою пользу. Вероятнее всего, отряд ехал из Рена и его настоящей задачей была охота на молодого законника, обвиняемого в призыве к мятежу. Между тем Панталоне заорал в ответ:

— Кто дал нам разрешение, спрашиваете вы? Какое такое разрешение? Это общинная земля,[273] которой могут пользоваться все.

Сержант рассмеялся неприятным смехом и пришпорил лошадь.

— Во всех огромных владениях господина де Латур д’Азира нет общинной земли в точном значении этого слова, — произнес голос над ухом Панталоне. — Это цензива,[274] и со всех, кто здесь пасет свой скот, взимаются налоги.

Панталоне повернулся и увидел рядом с собой Андре-Луи в одной рубашке, без шейного платка. На плече — полотенце, в руке — гребень.

— Пропади оно все пропадом, — выругался Панталоне, — да ведь этот маркиз де Латур д’Азир — настоящий великан-людоед!

— Я уже сообщил вам свое мнение о нем, — сказал Андре-Луи. — Что касается этих парней, лучше будет, если я займусь ими сам. У меня есть опыт в делах такого рода. — И, не дожидаясь согласия Панталоне, Андре-Луи выступил вперед, чтобы встретить приближающийся отряд. Он ясно понимал, что его может спасти только смелость.

Когда через минуту сержант остановил своего коня перед полуодетым Андре-Луи, тот расчесывал волосы, глядя снизу вверх с простодушной и обезоруживающей улыбкой.

Сержант резко окликнул его:

— Вы — предводитель этой группы бродяг?

— Да… то есть мой отец — вон там — действительно предводитель. — И он ткнул большим пальцем в сторону Панталоне, который, держась на заднем плане, уставился на них, ничего не слыша. — Что вам угодно, капитан?

— Мне угодно сказать, что вас, скорее всего, посадят в тюрьму — всю вашу компанию. — Сержант проговорил это громко и грубо, и голос его разнесся по выгону и дошел до слуха всех членов труппы, которые замерли, подавленные. Доля бродячих актеров достаточно тяжела и без тюрьмы.

— Но как же так, мой капитан? Это общинная земля — ею могут пользоваться все.

— Ничего подобного.

— А где ограждения? — спросил Андре-Луи, взмахнув рукой с гребнем, как бы показывая, что место не занято.

— Ограждения! — фыркнул сержант. — При чем тут ограждения! Это цензива. Здесь можно пастись, только уплатив ценз маркизу де Латур д’Азиру.

— Но мы же не пасемся, — изрек простодушный Андре-Луи.

— Черт вас подери, фигляр! Не пасетесь! Зато пасется ваш скот!

— Они так мало едят! — сказал Андре-Луи извиняющимся тоном и снова улыбнулся заискивающей улыбкой.

У сержанта стал еще более грозный вид.

— Не это главное. Главное то, что ваши действия могут рассматриваться как кража, а за кражу полагается тюрьма.

— Я полагаю, что теоретически вы правы, — вздохнул Андре-Луи и снова принялся расчесывать волосы, по-прежнему глядя снизу вверх в лицо сержанту. — Но мы грешили по неведению. Мы благодарны вам за предостережение. — Он переложил гребень в левую руку, а правую погрузил в карман панталон. Послышалось приглушенное звяканье монет. — Мы в отчаянии, что из-за нас вы отклонились от своего пути, и хотели бы хоть немного загладить причиненное беспокойство. Может быть, ваши люди окажут нам честь, выпив в ближайшей гостинице за здоровье господина де Латур д’Азира или кого угодно на свое усмотрение.

Тучи на челе сержанта начали рассеиваться.

— Ну ладно, — резко сказал он. — Но вы должны сняться с лагеря, ясно? — Он наклонился в седле, и Андре-Луи вложил ему в руку монету в три ливра.[275]

— Через полчаса, — сказал Андре-Луи.

— Почему через полчаса? Почему не сразу?

— О, но ведь нам нужно время, чтобы позавтракать.

Они взглянули друг на друга. Сержант перевел взгляд на большую серебряную монету в своей руке, и наконец его черты утратили суровость.

— В конце концов, — сказал он, — мы не обязаны работать на господина де Латур д’Азира. Мы — из ренской жандармерии. — Веки Андре-Луи дрогнули, выдав его. — Но не копайтесь, а то нарветесь на людей маркиза, а уж они-то не так сговорчивы. Ну ладно, приятного вам аппетита, сударь, — пожелал он на прощание.

— Доброго пути, капитан, — ответил Андре-Луи.

Сержант повернул свою лошадь, и отряд приготовился ехать. Они уже отъезжали, когда сержант снова остановился.

— Эй, сударь! — позвал он через плечо. Андре-Луи подскочил к стремени. — Мы разыскиваем негодяя по имени Андре-Луи Моро, из Гаврийяка, скрывающегося от правосудия. Его должны повесить за призыв к мятежу. Вам не встречался человек, поведение которого казалось подозрительным?

— Как раз встречался, — очень смело ответил Андре-Луи, и на лице его было написано горячее желание угодить сержанту.

— Встречался? — вскричал сержант. — Где? Когда?

— Вчера вечером в окрестностях Гишена…

— Да, да! — Сержант почувствовал, что идет по горячим следам.

— Был там один человек, который, по-моему, очень боялся, как бы его не узнали… Лет пятидесяти или около того…

— Пятидесяти! — воскликнул сержант, и лицо его вытянулось. — Нет! Это парень не старше вас, худой, примерно вашего роста, с черными волосами — точно такими, как у вас, судя по описанию примет. Будьте начеку, господин актер. Королевский прокурор Рена сообщил нам сегодня утром, что заплатит десять луидоров любому, кто даст сведения, которые помогут схватить этого негодяя. Итак, вы можете заработать десять луидоров, если будете смотреть в оба и сообщите властям. Может быть, вам повезет.

— Да, это было бы сказочное везение! — рассмеялся Андре-Луи.

Но сержант уже пришпорил лошадь и поскакал, догоняя своих людей. Андре-Луи продолжал смеяться совершенно беззвучно, как с ним иногда бывало, когда он находил шутку особенно остроумной.

Затем он медленно повернулся и снова пошел к Панталоне и остальным членам труппы, которые собрались вместе и пристально смотрели в его сторону.

Панталоне шел ему навстречу, протянув обе руки. Сначала Андре-Луи показалось, что он хочет его обнять.

— Мы приветствуем вас, наш спаситель! — с пафосом произнес толстяк. — Над нами уже нависла тень тюрьмы, от которой стыла кровь. Как бы бедны мы ни были, все мы — честные люди и ни один из нас не испытал такого ужасного бесчестия, как тюрьма. Никто из нас не пережил бы этого. Если бы не вы, мой друг, нам бы не миновать беды. Как вы совершили это чудо?

— Во Франции это чудо совершается с помощью портрета короля. Вы, вероятно, замечали, что французы — нация верноподданных. Они любят своего короля, а еще больше — его портреты, особенно когда они отчеканены на золоте. Их почитают, даже когда они отчеканены на серебре. Сержант был так ослеплен созерцанием этого благородного лика — на монете в три ливра, — что гнев его испарился, и он отправился своей дорогой, предоставив нам мирно удалиться.

— Ах, в самом деле! Он сказал, что мы должны сняться с лагеря. За дело, ребята! Пошли, пошли…

— Но только после завтрака, — сказал Андре-Луи. — Этот верноподданный короля был так глубоко тронут, что отпустил нам полчаса на завтрак. Правда, он говорил, что могут появиться люди маркиза. Но он, так же как я, знает, что их не стоит всерьез бояться и, даже если они появятся, портрет короля — на этот раз отчеканенный на меди — растопит и их сердца. Итак, мой дорогой господин Панталоне, завтракайте спокойно. Судя по запаху стряпни, который сюда доносится, излишне желать вам приятного аппетита.

— Мой друг, мой спаситель! — Панталоне стремительно обнял молодого человека за плечи. — Вы непременно позавтракаете с нами.

— Признаюсь, я питал надежды на ваше приглашение, — сказал Андре-Луи.

Глава 11

СЛУЖИТЕЛИ МЕЛЬПОМЕНЫ[276]
Актеры завтракали около фургона, под ярким солнцем, смягчавшим холодное дыхание ноябрьского утра, и, сидя среди них, Андре-Луи подумал о том, что это странная, но приятная компания. В их кругу царила атмосфера веселости. Делая вид, что у них нет забот, комедианты подшучивали над испытаниями и злоключениями своей кочевой жизни. Они были очаровательно неестественны; жесты их были театральны, а речь — напыщенна и жеманна. Занимаясь самыми обыденными делами, они держались как на сцене. Казалось, они действительно принадлежат к особому миру, который становится реальным только на подмостках сцены, в ярком свете рампы. Андре-Луи пришла в голову циничная мысль, что, быть может, именно чувство товарищества, связывающее актеров, делает их столь нереальными. Ведь в реальном мире алчная борьба за блага и дух стяжательства отравляют дружеские отношения.

Их было ровно одиннадцать — трое женщин и восемь мужчин. Называли они друг друга сценическими именами, которые говорили об амплуа и никогда не изменялись, какую бы пьесу ни играли, — разве что слегка варьировались.

— Наша труппа верна традициям старой итальянской комедии дель арте,[277] — сообщил Панталоне. — Сейчас таких трупп осталось мало. Мы не обременяем память, заучивая высокопарные фразы, являющиеся плодом мучительных усилий бездарного автора. Каждый из нас — автор собственной роли, которую создает прямо на сцене. Мы импровизаторы — импровизаторы старой благородной итальянской школы.

— Именно так я и предположил, — сказал Андре-Луи, — когда увидел, как вы репетируете свои импровизации.

Панталоне нахмурился.

— Я заметил, сударь, что ваше остроумие имеет едкий, чтобы не сказать язвительный, привкус, и это очень хорошо. Полагаю, что именно подобный юмор подходит к вашему выражению лица, однако он может завести вас не туда, как и случилось на этот раз. Репетиция — случай исключительный — понадобилась из-за того, что наш Леандр недостаточно владеет актерским мастерством. Мы пытаемся обучить его искусству, которое ему необходимо и которым — увы — не наделила его природа. Если же и это не поможет… Впрочем, не будем нарушать наше согласие ожиданием бед, которых мы надеемся избежать. Мы любим нашего Леандра, несмотря на все его недостатки. Позвольте познакомить вас с труппой.

И Панталоне стал представлять свою труппу. Он указал на долговязого добродушного Родомонта, которого Андре-Луи уже знал.

— Поскольку Родомонт наделен длинными руками и ногами и крючковатым носом, он играет в наших пьесах Капитана,[278] — объяснил Панталоне. — У него отменные легкие — вы бы только послушали, как он вопит. Сначала мы назвали его Спавенто, или Эпуванте,[279] но это имя недостойно такого великого артиста. Никогда еще, с тех пор как великолепный Мондор[280] изумил мир, подобный хвастун не появлялся на подмостках сцены. Итак, мы присвоили ему имя Родомонт, которое прославил Мондор. И даю слово как актер и благородный человек — а я благородный человек или был им, — мы не ошиблись в выборе.

Ужасный Родомонт, смущенный таким обилием похвал, покраснел, как школьница, под серьезным испытующим взглядом Андре-Луи.

— Следующий — Скарамуш, которого вы также уже знаете. Иногда он Скапен, а иногда — Ковиелло,[281] но чаще всего — Скарамуш, и уж поверьте мне, для этой роли он подходит больше всего — я бы даже сказал, слишком подходит. Потому что он Скарамуш не только на сцене, но и в жизни. Он умеет хитро вести интригу и стравливать людей, притом держится с вызывающим нахальством, когда уверен, что ему не отплатят той же монетой. Он — Скарамуш, маленький застрельщик. Но я по натуре своей снисходителен и люблю все человечество.

— Как сказал священник, целуя служанку, — огрызнулся Скарамуш и снова принялся за еду.

— Как видите, он, подобно вам, наделен язвительным юмором, — сказал Панталоне и продолжил: — А вот этот ухмыляющийся мошенник с деревенской физиономией и шишкой на носу — конечно же Пьеро.[282] Кем же еще ему быть?

— Я бы гораздо лучше сыграл Влюбленного,[283] — сказал сельский херувим.

— Заблуждение, свойственное Пьеро, — пренебрежительно заметил Панталоне. — Вот тот грузный насупленный негодяй, состарившийся в грехе, аппетит которого с годами все возрастает, — Полишинель.[284] Как видите, природа создала каждого для той роли, какую он играет. А проворный веснушчатый нахал — Арлекин. Он не похож на вашего, усыпанного блестками, в которого упадок современного театра превратил первенца Момуса,[285] — нет, это настоящий дзани комедии дель арте, оборванный, весь в заплатах, наглый, трусливый и мерзкий буффон.

— Как видите, природа создала каждого из нас для той роли, которую он играет, — передразнил Арлекин главу труппы.

— Внешне, мой друг, только внешне, иначе мы бы так не мучились, обучая красивого Леандра роли Влюбленного. А вот Паскарьель,[286] играющий лекарей, нотариусов, лакеев. Он добродушный, услужливый малый; к тому же прекрасный повар, ибо родился в Италии — стране обжор. И наконец, я сам — отец труппы и Панталоне. Играю, как мне и положено, благородных отцов. Правда, порой я — обманутый муж, а иногда — невежественный, самонадеянный Доктор. Чаще всего я зовусь Панталоне, хотя у меня единственного есть настоящее имя. Это имя — Бине, сударь.

А теперь — наши дамы. Первая по старшинству — Мадам. — Он махнул большой рукой в сторону полной блондинки лет сорока пяти, которая сидела на нижней ступеньке фургона. — Это наша Дуэнья,[287] или Мать, или Кормилица — в зависимости от сюжета пьесы. Ее называют очень просто и по-королевски — Мадам. Если когда-то у нее и было имя вне сцены, она давно позабыла его, да так оно, пожалуй, и лучше. Затем у нас есть вот эта дерзкая негодница с вздернутым носом и большим ртом, — разумеется, это наша субретка Коломбина. И наконец, моя дочь Климена, играющая Влюбленную, — подобный талант можно встретить разве что в «Комеди Франсез».[288] Кстати, у нее настолько дурной вкус, что она стремится поступить в этот театр.

Красивая Климена — а она действительно была красива — встряхнула каштановыми локонами и рассмеялась, взглянув на Андре-Луи. Глаза у нее, как он теперь разглядел, были не синие, а карие.

— Не верьте ему, сударь. Здесь я королева, а я предпочитаю быть королевой в нашей труппе, а не служанкой в Париже.

— Мадемуазель, — весьма торжественно изрек Андре-Луи, — будет королевой всюду, где ей угодно будет царствовать.

Единственным ответом был застенчивый, но в то же время обольстительный взгляд из-под трепещущих ресниц. Отец Климены закричал, обращаясь к миловидному молодому человеку, который играл Влюбленного:

— Слышишь, Леандр? Тебе следует упражняться в красноречии такого рода.

Леандр томно поднял брови.

— В самом деле? — промолвил он и пожал плечами. — Да ведь это просто общее место.

Андре-Луи одобрительно рассмеялся.

— У господина Леандра более живой ум, чем вам кажется. Как тонко он заметил, что назвать мадемуазель Климену королевой — общее место.

Некоторые, в том числе и господин Бине, засмеялись.

— Вы полагаете, он настолько остроумен, что имел в виду именно это? Ха! Да все его тонкие замечания случайны.

В разговор вступили остальные, и скоро Андре-Луи был уже в курсе всех дел странствующих комедиантов. Они направляются в Гишен, надеясь подработать на ярмарке, которая должна открыться в следующий понедельник. В субботу в полдень они триумфально вступят в город и, соорудив сцену на старом рынке, в тот же вечер сыграют первое представление по новой канве — или сценарию — господина Бине. Деревенские зрители просто рот разинут от спектакля. Тут господин Бине тяжело вздохнул и обратился к смуглому пожилому Полишинелю, который, насупившись, сидел слева от него:

— Да, нам будет не хватать Фелисьена. Ума не приложу, что мы будем без него делать.

— Ну, что-нибудь придумаем, — проговорил Полишинель с набитым ртом.

— Ты всегда так говоришь, так как знаешь, что тебе-то, конечно, не придется придумывать.

— Его нетрудно заменить, — сказал Арлекин.

— Разумеется, если бы мы были в городе. Но где же нам взять парня даже таких средних способностей, как у Фелисьена, среди селян Бретани? — Господин Бине повернулся к Андре-Луи. — Он был нашим бутафором, машинистом сцены, плотником, билетером, а иногда играл на сцене.

— Роль Фигаро,[289] полагаю, — сказал Андре-Луи, вызвав смех.

— Значит, вы знакомы с Бомарше! — Бине с живым интересом взглянул на молодого человека.

— Мне кажется, он довольно известен.

— Да, конечно, — в Париже. Но я бы никогда не поверил, что его слава докатилась до глухих уголков Бретани.

— Я провел несколько лет в Париже — в коллеже Людовика Великого. Там и познакомился с произведениями Бомарше.

— Опасный человек, — нравоучительно сказал Полишинель.

— Да, тут ты прав, — согласился Панталоне. — Умен — этого я у него не отнимаю, хотя лично мне авторы не нужны. Но это зловредный ум, виновный в распространении пагубных новых идей. Я думаю, что подобных авторов следует запрещать.

— Господин де Латур д’Азир, вероятно, согласился бы с вами — тот самый, которому стоит только повелеть — и общинная земля превратится в его собственность. — Андре-Луи осушил кружку, наполненную дешевым вином, которое пили актеры.

Его замечание могло бы вызвать дальнейший спор, если бы не напомнило господину Бине, на каких условиях они здесь задержались, а также о том, что уже прошло более получаса. Он моментально вскочил на ноги с живостью, неожиданной для такого тучного человека, и принялся отдавать команды, как маршал на поле битвы:

— Живей, живей, ребята! Мы что, так и будем здесь рассиживаться и обжираться весь день? Время летит, и, если мы хотим войти в Гишен в полдень, надо еще сделать массу дел. Давайте-ка одевайтесь! Мы снимемся с лагеря через двадцать минут. Дамы, за дело! Идите к себе в фаэтон и постарайтесь навести красоту. Скоро на вас будет смотреть весь Гишен, и от того впечатления, которое произведет ваша наружность сегодня, зависит, чем заполнятся ваши внутренности завтра. В путь! В путь!

Привыкнув беспрекословно повиноваться этому самодержцу, все засуетились. Вытащили корзины и коробки и уложили в них деревянные тарелки и остатки скудного пиршества. Через минуту на земле не осталось никаких следов лагеря, и дамы удалились в фаэтон. Мужчины же забирались в фургон, когда Бине повернулся к Андре-Луи.

— Здесь мы расстанемся, сударь, — сказал он театрально, — ваши должники и друзья, обогащенные знакомством с вами. — Он протянул пухлую руку.

Андре-Луи задержал ее в своих. Последние несколько минут он лихорадочно размышлял. Когда он вспомнил, как спрятался среди актеров от своих преследователей, его осенило, что ему не найти лучшего места, чтобы укрыться, пока его не перестанут искать.

— Сударь, — сказал он, — это я ваш должник. Не каждый день выпадает счастье сидеть в кругу такой прославленной и очаровательной труппы.

Маленькие глазки Бине впились в молодого человека. Он обнаружил не иронию, а лишь искренность и чистосердечие.

— Я неохотно расстаюсь с вами, — продолжал Андре-Луи. — Тем более неохотно, что не вижу абсолютно никакой необходимости расставаться.

— Как так? — промолвил Бине, нахмурившись и медленно убирая руку, которую молодой человек задержал дольше, чем следовало.

— А вот как. Вы можете считать меня кем-то вроде рыцаря печального образа в поисках приключений, в настоящий момент не имеющего определенной цели в жизни. Ничего удивительного, что первое знакомство с вами и вашей выдающейся труппой вызывает у меня желание узнать вас поближе. Что касается вас, то, насколько я понял, вам нужен кто-нибудь взамен вашего Фигаро — кажется, его имя Фелисьен. Может быть, с моей стороны самонадеянно предполагать, что я смогу справиться с обязанностями столь разнообразными и сложными…

— Вы снова дали волю язвительному юмору, мой друг, — перебил Бине. — Если бы исключить его, — добавил он медленно и задумчиво, прищурив маленькие глазки, — мы могли бы обсудить предложение, которое вы, по-видимому, делаете.

— Увы! Мы не можем ничего исключить. Если вы принимаете меня, то принимаете целиком — такого как есть. Как же иначе? Что же касается этого юмора, который вам не по вкусу, вы могли бы извлечь из него выгоду.

— Каким образом?

— Разными способами. Например, я мог бы обучать Леандра объясняться в любви.

Панталоне расхохотался.

— А вы уверены в своих силах и не страдаете от излишней скромности.

— Следовательно, я обладаю первым качеством, необходимым актеру.

— Вы умеете играть?

— Полагаю, что да — при случае, — ответил Андре-Луи, вспомнив свое выступление в Рене и Нанте. «Интересно, — подумал он, — удалось ли Панталоне хоть раз за всю сценическую карьеру так же взволновать толпу своими импровизациями?»

Господин Бине размышлял.

— Много ли вы знаете о театре?

— Все.

— Я же говорил, что скромность вряд ли помешает вам сделать карьеру.

— Судите сами. Я знаю произведения Бомарше, Эглантина, Мерсье,[290] Шенье[291] и многих других наших современников. Кроме того, я, конечно, читал Мольера,[292] Расина,[293] Корнеля[294] и многих менее крупных французских писателей. Из иностранных авторов я хорошо знаком с Гоцци,[295] Гольдони,[296] Гварини,[297] Биббиеной,[298] Макиавелли,[299] Сакки,[300] Тассо,[301] Ариосто и Федини.[302] А из античных авторов я знаю почти всего Еврипида,[303] Аристотеля,[304] Теренция,[305] Плавта…[306]

— Довольно! — взревел Панталоне.

— Но до конца списка еще далеко, — сообщил Андре-Луи.

— Отложим остальное до следующего раза. Боже мой, что же могло вас заставить прочесть столько драматургов?

— По мере своих скромных сил я изучаю Человека, а несколько лет назад сделал открытие, что лучше всего это можно сделать, читая размышления о нем, написанные для театра.

— Это весьма оригинальное и глубокое открытие, — заметил Панталоне вполне серьезно. — Подобная мысль никогда не приходила мне в голову, а ведь она так верна. Сударь, это истина, которая облагораживает наше искусство. Мне ясно, что вы способный человек, — стало ясно, как только я вас увидел, а я разбираюсь в людях. Я понял, кто вы, как только вы сказали «доброе утро». Как вы думаете, смогли бы вы при случае помочь мне подготовить сценарий? Мой ум так обременен тысячью мелких дел, что не всегда готов к такой работе. Вы полагаете, что смогли бы мне помочь?

— Абсолютно уверен.

— М-да. Я тоже в этом не сомневался. С обязанностями Фелисьена вы скоро познакомитесь. Ну что ж, если желаете, можете поехать с нами. Полагаю, вам понадобится жалованье?

— Ну, если так принято.

— Что бы вы сказали о десяти ливрах в месяц?

— Я бы сказал, что это далеко не сокровища Перу.

— Я бы мог дать пятнадцать, — неохотно сказал Бине, — но сейчас плохие времена.

— Ручаюсь, что изменю их к лучшему для вас.

— Не сомневаюсь, что вы в этом уверены. Итак, мы поняли друг друга?

— Вполне, — сухо сказал Андре-Луи и таким образом оказался на службе у Мельпомены.

Глава 12

МУЗА КОМЕДИИ
Если вступление труппы в городок Гишен и не было в точности таким триумфальным, как того желал Бине, по крайней мере оно было достаточно впечатляющим и оглушительным, чтобы селяне рот разинули. Комедианты казались им причудливыми существами из другого мира — да так оно и было. Впереди ехал фаэтон, запряженный двумя фламандскими лошадьми, который скрипел и издавал стоны. Правил им сам Панталоне, огромный и тучный Панталоне, затянутый в красный костюм, на который он надел длинную женскую ночную сорочку коричневого цвета. На лице красовался огромный картонный нос. На козлах рядом с ним восседал Пьеро, в белом балахоне с длинными рукавами, скрывавшими руки, в широких белых штанах и черной шапочке. Лицо его было набелено мукой. В руках у Пьеро была труба, и он извлекал из нее ужасающие звуки.

На крыше экипажа ехали Полишинель, Скарамуш, Арлекин и Паскарьель. Полишинель, в черном камзоле, покрой которого был в моде лет сто тому назад, с горбами спереди и сзади, с белыми брыжами и в черной маске, скрывавшей верхнюю часть лица, стоял широко расставив ноги, чтобы не свалиться, и торжественно и яростно колотил в барабан. Трое других сидели по углам крыши, свесив ноги. Скарамуш, весь в черном по испанской моде семнадцатого века, с наклеенными усами, бренчал на гитаре, которая издавала нестройные звуки. Арлекин, оборванный и покрытый заплатами всех цветов радуги, в кожаном поясе и с деревянной шпагой, время от времени ударял в тарелки. Верхняя часть его лица была вымазана сажей. Паскарьель, одетый лекарем — в шапочке и белом переднике, — веселил зрителей, демонстрируя огромный жестяный клистир, который, выпуская воздух, издавал жалобный писк.

В самом экипаже сидели три дамы, составлявшие женский персонал труппы. Они выглядывали в окошки, обмениваясь остротами с горожанами. Климена, Влюбленная, одетая в красивый атлас, затканный цветами, в тыквообразном парике, скрывавшем ее собственные локоны, выглядела настоящей светской дамой, так что становилось непонятно, как она попала в эту странную компанию. Мадам в роли «благородной матери» тоже была одета с роскошью, правда столь нарочитой, что это вызывало смех. Ее прическа представляла собой чудовищное сооружение, украшенное цветами и маленькими страусовыми перьями. Лицом к ним и спиной к лошадям сидела притворно застенчивая Коломбина в платье в зеленую и синюю полоску и в белом муслиновом чепце молочницы.

Старый фаэтон, в свои лучшие дни, быть может, возивший какого-нибудь прелата, просто чудом не разваливался и лишь стонал под чрезмерной и столь неподходящей для него ношей.

За фаэтоном следовал фургон, впереди которого шествовал длинный, тощий Родомонт, с лицом, вымазанным красной краской, нацепивший для пущего устрашения грозные усищи. На голове у него была широкая фетровая шляпа с грязным пером, на ногах — высокие сапоги. Зычным голосом он изрыгал угрозы, суля всем встречным кровавую расправу, от которой кровь стыла в жилах. На крыше фургона сидел один Леандр. Он был в голубом атласном костюме с кружевными гофрированными манжетами и в красных туфлях на каблуках. Волосы напудрены, на лице мушки, в руках — лорнет. На боку маленькая шпага. Леандр выглядел настоящим придворным и был очень красив. Женщины Гишена кокетливо строили ему глазки, а он принимал это как естественную дань своим чарам и отвечал им тем же. Подобно Климене, он выглядел чужим в этой компании разбойников.

Шествие замыкал Андре-Луи, который вел двух ослов, тащивших повозку с реквизитом. Он наклеил себе фальшивый нос, чтобы не быть узнанным. Больше он ничего не изменил в своей внешности, даже не переоделся. Андре-Луи устало плелся в хвосте рядом с ослами, и никто не обращал на него ни малейшего внимания, что вполне его устраивало.

Актеры обошли город, буквально бурливший: готовились к ярмарке, которая должна была состояться на следующей неделе. Время от времени они останавливались, какофония сразу смолкала, и Полишинель громовым голосом объявлял, что сегодня вечером в пять часов на старом рынке знаменитая труппа импровизаторов господина Бине сыграет новую комедию в четырех актах под названием «Бессердечный отец».

Наконец они прибыли на старый рынок, занимавший цокольный этаж ратуши. Рынок был открыт четырем ветрам: с обоих фасадов у него было по две арки, а по торцам — по одной. Почти все они были забиты досками. Через две незаколоченные арки публика будет входить в театр, а городские оборвыши и скряги, которым жаль истратить несколько су на билеты, смогут воспользоваться ими, чтобы хоть одним глазком взглянуть на представление.

Никогда в жизни Андре-Луи, не привыкший к физическому труду, не трудился так, как в этот полдень. Надо было соорудить и подготовить сцену в конце рыночного зала. Он начал понимать, какой ценой достанутся ему пятнадцать ливров в месяц. Сняв пышные наряды, Родомонт и Леандр помогали Андре-Луи плотничать. Они работали вчетвером — точнее, втроем, так как Панталоне только выкрикивал распоряжения. Примерно через полчаса остальные четверо актеров, пообедавших вместе с дамами, сменили Андре-Луи с товарищами, и те в свою очередь пошли обедать. Полишинель остался за главного.

Перейдя площадь, Андре-Луи с актерами подошли к маленькой гостинице, где они уже успели поселиться. В узком коридоре он лицом к лицу столкнулся с Клименой, которая, сбросив роскошное оперенье, переоделась в свое обычное платье.

— Ну что, понравилось? — развязно спросила она.

Он взглянул ей прямо в глаза.

— А я рассчитываю на вознаграждение, — ответил он своим странным холодным тоном. Когда он так говорил, трудно было понять, что он при этом думает.

Она нахмурилась.

— Вам… вам уже понадобилось вознаграждение!

— Клянусь честью, оно-то и привлекло меня с самого начала.

Они были совсем одни, так как остальные ушли в приготовленную для труппы комнату, где был накрыт стол. Андре-Луи внезапно остро ощутил очарование ее женственности, а поскольку, основательно изучив Мужчину, он ровным счетом ничего не смыслил в Женщине, то ему и в голову не пришло, что это сама Климена воздействует на него, тонко и неуловимо.

— Что же это за вознаграждение? — спросила она его с самым невинным видом.

— Пятнадцать ливров в месяц, — отрывисто ответил он, с трудом удержавшись на самом краю пропасти.

С минуту она озадаченно смотрела на него, совершенно сбитая с толку, затем пришла в себя.

— А в придачу к пятнадцати ливрам — полный пансион, — сказала она. — Не забудьте и его принять в расчет. Мне кажется, про пансион вы совсем забыли, и ваш обед остынет. Пойдемте!

— Вы еще не обедали? — воскликнул он, и ей послышалась взволнованная нотка в его голосе.

— Не обедала, — ответила она через плечо. — Я ждала.

— Чего? — спросил он с надеждой, простодушно подставив себя под удар.

— Вот дурень! Ну ясное дело — мне же надо было переодеться, — грубо ответила она. Заманив его в ловушку, она не могла отказать себе в удовольствии ударить. Но он был из тех, кто отвечает ударом на удар.

— Хорошие манеры вы оставили наверху вместе с нарядом светской дамы. Понятно.

Она густо покраснела.

— Вы дерзки, — ответила она запинаясь.

— Мне часто говорят об этом, но я не верю. — Андре-Луи распахнул перед Клименой дверь и, отвесив весьма изысканный поклон, который произвел на нее сильное впечатление (хотя он был просто скопирован у Флери[307] из «Комеди Франсез», где Андре-Луи часто бывал в дни учебы в коллеже Святого Людовика), жестом пригласил ее войти. — После вас, мадемуазель. — Для большей выразительности он умышленно разделил последнее слово на две части.

— Благодарю вас, сударь, — ответила она ледяным тоном, в котором слышалась насмешка — правда, едва заметная, ибо молодой человек был просто очарователен. Ни разу за весь обед она не обратилась к Андре-Луи, зато, вопреки обыкновению, уделила все свое внимание издыхавшему по ней Леандру. Бедняга так плохо играл ее возлюбленного на сцене, поскольку страстно мечтал сыграть эту роль в жизни.

Не обращая внимания на поведение Климены, Андре-Луи с большим аппетитом поглощал селедку с черным хлебом. Трапеза была скудная, как у всех бедняков в ту голодную зиму. Поскольку он связал свою судьбу с труппой, дела которой были далеки от процветания, ему следовало философски относиться к неизбежным невзгодам.

— У вас есть имя? — спросил его Бине, когда в беседе за столом возникла пауза.

— Думаю, что есть, — ответил Андре-Луи. — Я полагаю, это имя — Parvissimus.

— Parvissimus? — переспросил Бине. — Это фамилия?

— В труппе, где только руководитель пользуется привилегией иметь фамилию, ее не пристало иметь последнему члену. Итак, самое подходящее для меня имя — Parvissimus, или Самый Последний.

Шутка позабавила Бине. Она была остроумна и говорила о живом воображении. Определенно, им надо вместе заняться сценариями.

— Я бы предпочел это плотницким работам, — произнес Андре-Луи.

Однако в тот день ему снова пришлось трудиться в поте лица до четырех часов. Наконец тиран Бине заявил, что удовлетворен сделанным, и вместе с Андре-Луи занялся освещением, используя для этого сальные свечи и лампы, наполненные рыбьим жиром.

В пять часов раздались три удара, поднялся занавес и начался спектакль «Бессердечный отец».

Среди обязанностей, унаследованных Андре-Луи от исчезнувшего Фелисьена, были и обязанности билетера. Одетый в костюм Полишинеля, с картонным носом, он впускал публику. Это переодевание устраивало и его, и господина Бине, который, на всякий случай припрятав платье Андре-Луи, теперь был спокоен, что новичок не удерет с выручкой от сборов. Что до Андре-Луи, то он, не питая иллюзий относительно истинной цели Панталоне, охотно согласился переодеться, ибо таким образом был гарантирован от того, что его узнает какой-нибудь знакомый, случайно оказавшийся в Гишене.

Представление оставило немногочисленную публику совершенно равнодушной. На скамейках, поставленных в передней части зала, перед сценой, разместилось двадцать семь человек. Билеты на одиннадцать мест стоили по двадцать су,[308] остальные шестнадцать были по двенадцать су. За скамейками стояло еще около тридцати зрителей — эти места были по шесть су. Итак, сборы составили примерно два луидора десять ливров и два су. Заплатив за наем помещения рынка и освещение, а также расплатившись в гостинице по счету, господин Бине располагал бы не особенно крупной суммой, а надо было еще раздать жалованье актерам. Ничего удивительного, что добродушия господина Бине несколько поубавилось в тот вечер.

— Ну, что вы думаете о спектакле? — спросил он Андре-Луи, когда они возвращались в гостиницу после представления.

— Я допускаю возможность, что он мог быть хуже, но исключаю такую вероятность, — ответил тот.

В полном изумлении господин Бине замедлил шаг и, повернувшись, взглянул на своего спутника.

— Гм! — хмыкнул он. — Тысяча чертей! Однако вы откровенны.

— Да, подобная добродетель не слишком-то популярна у дураков.

— Ну я-то не дурак, — сказал Бине.

— Потому-то я и откровенен с вами. Я делаю вам комплимент, предполагая, что вы умны, господин Бине.

— О, в самом деле? Да кто вы такой, черт подери, чтобы что-либо предполагать? Ваши предположения дерзки, сударь. — После этих слов он умолк, занявшись невеселыми подсчетами.

Однако полчаса спустя, за ужином, он вернулся к прерванной беседе.

— Наш новичок, превосходный господин Parvissimus, имел наглость заявить мне, что допускает возможность, что наша комедия могла быть хуже, но исключает такую вероятность. — И он раздул большие красные щеки, приглашая посмеяться над глупым критиком.

— Да, нехорошо, — как всегда, сардонически отозвался Полишинель. Высказывая свое мнение, он бывал смел, как Радамант.[309] — Нехорошо. Но несравненно хуже, что публика имела наглость придерживаться того же мнения.

— Кучка невежественных олухов, — усмехнулся Леандр, вскинув красивую голову.

— Ты не прав, — возразил Арлекин. — Ты рожден для любви, мой дорогой, а не для критики.

Леандр, который, судя по всему, не хватал звезд с неба, презрительно взглянул на маленького человечка сверху вниз.

— А ты сам, для чего рожден ты? — осведомился он.

— Этого никто не знает, — последовало искреннее признание. — Да и вообще дело темное. И вот так у многих из нас, уж поверь.

— Но почему, — прервал его господин Бине, испортив таким образом начало доброй ссоры, — почему ты говоришь, что Леандр не прав?

— В общем — потому, что он всегда не прав. В частности — потому, что я считаю публику Гишена слишком взыскательной для «Бессердечного отца».

— Вы бы выразили свою мысль удачнее, — вмешался Андре-Луи, из-за которого начался спор, — если бы сказали, что «Бессердечный отец» слишком невзыскателен для публики Гишена.

— Ну а в чем тут разница? — спросил Леандр.

— Дело не в разнице. Я просто предложил более удачную форму изложения вопроса.

— Месье изощряется в остроумии, — усмехнулся господин Бине.

— Почему более удачную? — поинтересовался Арлекин.

— Потому что легче довести «Бессердечного отца» до уровня взыскательной гишенской публики, нежели гишенскую публику — до уровня невзыскательного «Бессердечного отца».

— Дайте-ка мне это обмозговать, — простонал Полишинель, схватившись за голову.

Но тут Климена, сидевшая на другом конце стола между Коломбиной и Мадам, бросила вызов Андре-Луи.

— Вы бы переделали эту комедию, не так ли, господин Parvissimus? — воскликнула она.

Он повернулся к ней, чтобы парировать злобный выпад.

— Я бы посоветовал ее изменить, — поправил он.

— А как бы вы изменили ее, сударь?

— Я? О, к лучшему.

— Ну разумеется! — произнесла она елейно-саркастическим тоном. — А как бы вы это сделали?

— Да, расскажите нам, — заорал господин Бине и добавил: — Тишина, прошу вас, дамы и господа. Послушаем господина Parvissimus’a.

Андре-Луи перевел взгляд с отца на дочь и улыбнулся.

— Черт возьми! — сказал он. — Я оказался между дубинкой и кинжалом. Мне повезет, если я останусь в живых. Ну что ж, раз вы приперли меня к стенке, расскажу, что бы я сделал. Я бы вернулся к оригиналу и использовал его еще шире.

— К оригиналу? — воскликнул автор — господин Бине.

— Кажется, пьеса называется «Господин де Пурсоньяк», а написана она Мольером.

Кто-то хихикнул, но, конечно, не господин Бине. Он был задет за живое, и взгляд маленьких глазок выдавал, что он далеко не так добродушен, как кажется.

— Вы обвиняете меня в плагиате, — вымолвил он наконец, — в краже идей у Мольера?

— Но ведь есть и другая возможность, — невозмутимо ответил Андре-Луи. — Два великих ума могут независимо друг от друга прийти к одному результату.

С минуту господин Бине внимательно изучал молодого человека. У того было любезное и непроницаемое выражение лица, и господин Бине решил загнать его в угол.

— Значит, вы не хотите сказать, что я воровал у Мольера?

— Нет, но я советую вам это сделать, сударь, — последовал странный ответ.

Господин Бине был шокирован.

— Вы советуете мне это сделать! Вы советуете мне, Антуану Бине, в моем возрасте стать вором!

— Он ведет себя возмутительно, — заявила мадемуазель с негодованием.

— Возмутительно, вот именно! Благодарю вас, моя дорогая. А я-то поверил вам на слово, сударь. Вы сидите за моим столом, вам выпала честь войти в состав моей труппы, и после всего вы имеете наглость советовать мне, чтобы я стал вором. Вы советуете мне заняться самым страшным воровством, которое только можно себе представить, — воровством идей! Это несносно, недопустимо! Боюсь, что я глубоко ошибся в вас, — да и вы, по-видимому, не за того меня приняли. Я не такой негодяй, каким вы меня считаете, сударь, и не собираюсь держать в своей труппе человека, который осмеливается предлагать мне стать негодяем. Возмутительно!

Он очень разозлился. Голос его гремел на всю маленькую комнату, а притихшие и испуганные актеры глядели на Андре-Луи — единственного, на кого этот взрыв праведного гнева не произвел ровно никакого впечатления.

— Сударь, отдаете ли вы себе отчет в том, что оскорбляете память великого человека? — спросил Андре-Луи очень спокойно.

— Что? — не понял Бине.

Андре-Луи принялся излагать свои софизмы:

— Вы оскорбляете память Мольера, который является величайшим украшением нашей сцены, а также одним из величайших украшений нашей нации, когда заявляете, что то, что он всегда делал не задумываясь, — низость. Не думаете же вы в самом деле, что Мольер когда-либо давал себе труд быть оригинальным в своих идеях, что истории, которые он рассказывал в своих пьесах, никогда не рассказывались до него. Они были взяты — как вам прекрасно известно, хотя вы, кажется, запамятовали, так что приходится напоминать вам, — у итальянских авторов, а уж откуда те их взяли, одному Богу известно. Мольер взял старые истории и пересказал их по-своему. Именно это я и предлагаю вам сделать. Ваша труппа — труппа импровизаторов, вы сочиняете диалоги по ходу действия, а Мольер никогда даже и не пытался сделать что-нибудь подобное. Вы можете, если вам угодно, обратиться прямо к Боккаччо[310] или Саккетти[311] — хотя, по-моему, это было бы чрезмерной щепетильностью. Однако даже тогда не будет никакой уверенности, что вы добрались до первоисточника.

Итак, Андре-Луи одержал полную победу. Вы видите, какой спорщик в нем погиб. С каким искусством умел он доказать, что черное — это белое. Он произвел сильное впечатление на труппу, особенно на господина Бине, который взял на вооружение неопровержимый довод против тех, кто в дальнейшем вздумал бы обвинять его в плагиате. Господин Бине отступил в полном боевом порядке.

— Итак, вы думаете, — сказал он, заключая бурный спор, — что фабула нашего «Бессердечного отца» могла бы выиграть, если полистать «Господина де Пурсоньяка»? Поразмыслив, я признаю, что между ними, возможно, и есть некоторое поверхностное сходство.

— Да, я совершенно уверен, что это следует сделать — только с умом. Со времен Мольера многое изменилось.

Следствием спора явилось то, что вскоре Бине удалился, прихватив с собой Андре-Луи. Эта парочка засиделась в ту ночь допоздна и была неразлучна все воскресное утро.

После обеда господин Бине прочитал собравшейся труппе новый вариант «Бессердечного отца», которого по совету господина Parvissimus’a он переделал, не пожалев сил. Еще до начала чтения труппа догадывалась, кто настоящий автор, когда же сценарий был дочитан, не оставалось никаких сомнений на этот счет. В пьесе появилась живость, автор умел овладеть вниманием публики. Более того — те, кто знал Мольера, поняли, что сценарий вовсе не приблизился к оригиналу, а еще больше отошел от него. Заглавная роль, взятая из пьесы Мольера, стала второстепенной, к великому неудовольствию Полишинеля, которому она досталась. Однако все другие роли стали значительнее, только у Леандра она осталась без изменений. Двумя главными персонажами стали теперь Скарамуш, ведущий интригу в духе Сбригантини, и Панталоне-отец. Имелась также комическая роль для Родомонта — крикливый забияка, нанятый Полишинелем, чтобы искрошить Леандра на мелкие кусочки. Поскольку Скарамуш вышел на первый план, пьеса получила теперь другое название — «Фигаро-Скарамуш».

Название было изменено не без сопротивления со стороны господина Бине. Но его подавил неумолимый соавтор, который фактически был единственным автором. Наконец-то Андре-Луи смог использовать свою завидную начитанность — правда, без зазрения совести, зато с выгодой для себя.

— Вы должны идти в ногу со временем, господин Бине. Сегодня весь Париж в восторге от Бомарше, а его Фигаро известен всему миру. Давайте-ка воспользуемся его славой, чтобы привлечь публику. Она пойдет смотреть даже пол-Фигаро, но ее не заманишь и дюжиной «Бессердечных отцов». Поэтому мы наденем плащ Фигаро на какой-нибудь персонаж и объявим об этом в нашем названии.

— Но поскольку я глава труппы… — неуверенно начал господин Бине.

— Если вы не в состоянии понять, в чем заключается ваша выгода, вы скоро останетесь главой без туловища. А кому она тогда нужна? Можем ли мы накинуть плащ Фигаро на плечи Панталоне? Вот видите, вы смеетесь над такой нелепой идеей. Подходящий кандидат для плаща Фигаро — Скарамуш: ведь это его брат-близнец.

Тиран Бине, укрощаемый подобным образом, уступил, утешаясь мыслью, что если он вообще что-либо смыслит в театре, то за свои пятнадцать ливров в ближайшее время получит ту же цифру, но в луидорах.

Прием, оказанный труппой «Фигаро-Скарамушу», утвердил его в этом мнении. Один Полишинель, раздосадованный исчезновением половины своей роли, заявил, что сценарий дурацкий.

— Ты назвал мое произведение дурацким, не так ли? — с угрозой в голосе спросил его господин Бине.

— Ваше произведение? — переспросил Полишинель и добавил с издевкой: — Ах, простите, я и не понял, что вы — автор.

— Так заруби это себе на носу сейчас.

— Что до авторства, то вы работали в весьма тесном содружестве с господином Parvissimus’ом, — дерзко намекнул Полишинель.

— А если и так? Что ты имеешь в виду?

— Разумеется, то, что он всего лишь очинял вам перья.

— Я тебе уши очиню, если ты не перестанешь дерзить, — заорал взбешенный Бине.

Полишинель немедленно встал и потянулся.

— Тысяча чертей! — сказал он. — Если Панталоне вздумалось играть Родомонта, я, пожалуй, пойду. Он не так уж забавен в этой роли. — И Полишинель удалился с важным видом, прежде чем господин Бине вновь обрел дар речи.

Глава 13

ГОСПОДИН PARVISSIMUS УХОДИТ
В четыре часа дня в понедельник поднялся занавес и началось представление «Фигаро-Скарамуш». Публика заполнила три четверти рыночного зала. Господин Бине отнес такой наплыв за счет ярмарки и великолепного шествия труппы по улицам Гишена в самое оживленное время дня, а Андре-Луи — исключительно за счет названия. Именно Фигаро привлек буржуа, которые заняли более половины мест по двадцать су и три четверти мест по двенадцать су. В этот раз они клюнули на приманку, а дальнейшее зависит от того, как сыграет труппа пьесу, над которой он трудился во славу Бине. В достоинствах самого сценария он не сомневался, ибо черпал материал у надежных авторов, беря у них самое лучшее, — что было, как он заявил, только справедливо по отношению к ним.

Труппа превзошла себя. Публика с интересом следила за хитрой интригой, которую плел Скарамуш, восхищалась красотой и свежестью Климены, была почти до слез тронута жестокой судьбой, которая на протяжении четырех долгих актов не давала ей броситься в объятия красивого Леандра, изнывавшего от любви, ревела от восторга при посрамлении Панталоне, бурно веселилась от буффонад его веселого лакея Арлекина и от неестественной походки и свирепого рычания трусливого Родомонта.

Успех труппы Бине в Гишене был обеспечен. В тот вечер актеры угощались бургундским за счет господина Бине. Сборы достигли суммы восемь луидоров — за всю карьеру господина Бине дела не шли так хорошо. Он был очень доволен и даже настолько снизошел, что признал заслуги господина Parvissimus’a, в какой-то мере способствовавшие успеху.

— Его предложение было весьма ценным, — осторожно сказал он, боясь преувеличить заслуги соавтора, — и я сразу понял это.

— Не забудьте и его умение очинять перья, — проворчал Полишинель. — Самое главное — иметь при себе человека, который хорошо очиняет перья. Я непременно учту это, когда стану автором.

Но даже насмешки не могли вывести господина Бине из состояния эйфории.

Во вторник представление прошло с таким же успехом, а в финансовом отношении даже успешнее. Десять луидоров и семь ливров — эту неслыханную сумму пересчитал после спектакля билетер Андре-Луи при господине Бине. Никогда еще господин Бине не зарабатывал столько денег за один вечер, и уж меньше всего он рассчитывал на неожиданную удачу в такой несчастной маленькой деревушке, как Гишен.

— Да, но сейчас в Гишене ярмарка, — напомнил ему Андре-Луи. — Сюда съехались для купли-продажи из Нанта и Рена. Завтра последний день ярмарки, так что народу будет еще больше и мы обязательно увеличим вечерние сборы.

— Увеличим? Да я буду вполне счастлив, друг мой, если мы получим столько же.

— Можете не сомневаться в этом, — заверил его Андре-Луи. — Не выпить ли нам бургундского?

И тут разразилась катастрофа. О начале ее возвестили глухие удары и стук от падения, кульминацией же был грохот за дверью, от которого все вскочили на ноги в тревоге.

Пьеро выбежал за дверь и увидел человека, лежавшего внизу, у лестницы. Он испускал стоны, следовательно, был жив. Пьеро подошел и, перевернув его, обнаружил, что это Скарамуш, который морщился, гримасничал и подергивался.

Вся труппа, столпившаяся позади Пьеро, расхохоталась.

— Я всегда говорил, что нам с тобой надо поменяться ролями! — закричал Арлекин. — Ты же просто блестящий акробат! Ты что тут делаешь — тренируешься?

— Дурак! — огрызнулся Скарамуш. — Чего ты ржешь, когда я чуть шею себе не сломал?

— Ты прав. Нам бы надо плакать, что ты ее не сломал. Ну, старина, вставай. — И он протянул руку.

Скарамуш ухватился за нее, приподнялся с земли и с воплем повалился обратно.

— Нога! — простонал он.

Бине пробрался сквозь группу актеров, расшвыривая их направо и налево. До него быстро дошло, в чем дело: судьба и раньше играла с ним такие шутки.

— Что у тебя с ногой? — угрюмо спросил он.

— Наверное, сломал, — пожаловался Скарамуш.

— Сломал? Хм! А ну-ка вставай. — Он подхватил его под мышки и поднял.

Скарамуш встал на одну ногу, завывая; вторая подогнулась при попытке встать на нее, и он рухнул бы снова, не поддержи его Бине. От стенаний Скарамуша у всех в ушах звенело, Бине же на редкость изобретательно ругался.

— Чего ты ревешь, как бык? Не ори, придурок. Эй, кто-нибудь, стул сюда.

Принесли стул, и Бине швырнул на него Скарамуша.

— Ну-ка посмотрим, что у тебя с ногой.

Не обращая внимания на завывания Скарамуша, он сорвал чулок и туфлю.

— Что с ней такое? — спросил он, внимательно приглядываясь. — Я ничего не вижу. — Он схватил пятку одной рукой, носок — другой и стал вращать. Скарамуш вопил от боли, пока Климена не остановила Бине, вцепившись в его руку.

— Боже мой, ты совсем бесчувственный! — укорила она отца. — Парень повредил ногу. Зачем его мучить? Разве это его вылечит?

— Повредил ногу! — ответил Бине. — Я не вижу ничего особенного, из-за чего стоило бы поднимать столько шума. Возможно, он ушиб ее…

— Человек с ушибленной ногой так не кричит, — сказала Мадам через плечо Климены. — Может быть, он вывихнул ее.

— Этого я и боюсь, — захныкал Скарамуш.

Бине с отвращением сплюнул.

— Отнесите его в постель, — приказал он, — и сходите за врачом.

Распоряжения были исполнены. Явился врач и, осмотрев пациента, сообщил, что у него нет ничего страшного — просто при падении он, должно быть, слегка растянул ногу. Несколько дней покоя — и все будет в порядке.

— Несколько дней! — воскликнул Бине. — Тысяча чертей! Вы хотите сказать, что он не сможет ходить?

— Это было бы неблагоразумно да и невозможно — ну разве что несколько шагов.

Господин Бине расплатился с доктором и сел думать. Он налил себе бургундского, без единого слова залпом выпил его и уставился на пустой стакан.

— Вечно со мной случается что-то в таком духе, — проворчал он, ни к кому не обращаясь. Все члены труппы стояли перед ним в молчании, разделяя его уныние. — Пора бы мне знать, что не одно, так другое произойдет, чтобы все погубить, когда впервые в жизни по-настоящему повезло. Ну да ладно, все кончено. Завтра собираемся и едем. И это в лучший ярмарочный день, когда мы на вершине славы и могли бы выручить целых пятнадцать луидоров! Не тут-то было — все летит к чертям! Проклятье!

— Вы хотите отменить завтрашнее представление?

Все — и в том числе Бине — повернулись к Андре-Луи.

— А что же нам делать? Играть «Фигаро-Скарамуша» без Скарамуша? — насмешливо спросил Бине.

— Конечно нет. — Андре-Луи вышел вперед. — Но можно ведь перераспределить роли. Например, у нас есть прекрасный актер Полишинель.

Полишинель отвесил ему поклон.

— Тронут до слез, — заметил он, как всегда сардонически.

— Но у него есть собственная роль, — возразил Бине.

— Маленькая роль, которую мог бы сыграть Паскарьель.

— А кто будет играть Паскарьеля?

— Никто. Мы его уберем. Пьеса не должна пострадать.

— Он предусматривает все. Что за человек! — съязвил Полишинель.

Но Бине не спешил соглашаться.

— Вы предлагаете, чтобы Полишинель играл Скарамуша? — недоверчиво спросил он.

— А почему бы и нет? При его способностях он должен справиться.

— Опять-таки тронут до слез, — вставил Полишинель.

— Играть Скарамуша с такой фигурой? — Бине приподнялся, чтобы ткнуть указующим перстом в сторону плотного, коренастого коротышки Полишинеля.

— За неимением лучшего, — возразил Андре-Луи.

— Тронут столь глубоко, что рыдаю в три ручья. — На этот раз поклон Полишинеля был просто великолепен. — Нет, в самом деле, выйду на воздух, чтобы остыть, — ведь мне столько раз пришлось краснеть.

— Пошел к черту, — напутствовал его Бине.

— Чем дальше, тем лучше. — Полишинель направился к двери. На пороге он остановился и принял театральную позу. — Слушай меня, Бине. Вот теперь я не буду играть Скарамуша ни за что на свете. — И он вышел. Надо сказать, это был весьма величественный уход.

Андре-Луи пожал плечами, развел руками и вновь опустил их.

— Вы все испортили, — сказал он господину Бине. — А все так легко можно было уладить. Ну да ладно, хозяин здесь вы, и поскольку вы хотите уезжать, я полагаю, нам следует заняться сборами.

Он тоже вышел. Господин Бине минуту постоял, размышляя, и его маленькие глазки стали очень хитрыми. Он нагнал Андре-Луи в дверях.

— Давайте пройдемся вместе, господин Parvissimus, — сказал он очень ласково.

Господин Бине взял Андре-Луи под руку и вывел на улицу, где все еще царило оживление. Они прошли мимо палаток, выстроенных на рынке, и спустились с холма к мосту.

— Вряд ли мы будем завтра укладываться, — наконец сказал господин Бине. — Нет, завтра вечером мы играем.

— Насколько я знаю Полишинеля — нет. Вы…

— А я думаю не о Полишинеле…

— О ком же тогда?

— О вас.

— Я польщен, сударь. Что же именно вы обо мне думаете?

На вкус Андре-Луи, тон у Бине был слишком льстивым и вкрадчивым.

— Я думаю о вас в роли Скарамуша.

— Фантазия, — сказал Андре-Луи. — Вы, конечно, смеетесь.

— Ничуть. Я вполне серьезен.

— Но я же не актер.

— Вы мне говорили, что смогли бы играть.

— О, при случае… возможно, маленькую роль…

— Но, сыграв большую роль, вы можете прославиться за один вечер. Многим ли выпадал подобный шанс?

— Я не стремлюсь к этому, господин Бине. Не сменить ли нам тему? — У него был ледяной тон еще и потому, что он почуял в поведении Бине какую-то скрытую угрозу.

— Мы сменим тему, когда это будет угодно мне, — сказал Бине, обнаруживая стальную хватку, таящуюся под вкрадчивостью. — Завтра вечером вы будете играть Скарамуша. У вас гибкий ум, идеальная фигура и едкий юмор, как раз подходящий для этой роли. Вы должны иметь большой успех.

— Гораздо вероятнее, что я с треском провалюсь.

— Не важно, — ответил Бине и цинично пояснил свою мысль. — Это будет лично ваш провал, а деньги от сборов к тому времени уже будут у нас в кармане.

— Благодарю вас, — сказал Андре-Луи.

— Завтра вечером мы можем заработать пятнадцать луидоров.

— К несчастью, у вас нет Скарамуша, — сказал Андре-Луи.

— К счастью, он у меня есть, господин Parvissimus.

Андре-Луи высвободил руку.

— Вы начинаете меня утомлять, — сказал он. — Пожалуй, я вернусь.

— Минуточку, господин Parvissimus. Уж если мне суждено потерять пятнадцать луидоров, не обессудьте, если я заработаю их иным способом.

— Это ваше личное дело, господин Бине.

— Простите, господин Parvissimus, но, возможно, оно касается и вас. — Бине снова взял его под руку. — Окажите любезность перейти со мной через дорогу вон к той почте. Мне нужно кое-что показать вам.

Андре-Луи пошел с ним. Еще до того, как они подошли к листу бумаги, прикрепленному к двери, он уже совершенно точно знал, что на нем написано. И действительно, объявление гласило, что вознаграждение в двадцать луидоров будет уплачено тому, кто даст сведения, которые помогут задержать некоего Андре-Луи Моро, адвоката из Гаврийяка, которого разыскивает королевский прокурор Рена по обвинению в призыве к мятежу.

Господин Бине наблюдал за Андре-Луи, пока тот читал. Они так и стояли под руку, и хватка у Бине была мертвая.

— Итак, мой друг, выбирайте, — сказал он, — угодно ли вам быть господином Parvissimus’ом и сыграть завтра Скарамуша или Андре-Луи Моро из Гаврийяка и отправиться в Рен, к полному удовольствию королевского прокурора?

— А что, если вы ошибаетесь? — спросил Андре-Луи, лицо которого было непроницаемо, как маска.

— Я все же рискну, — хитро взглянул на него господин Бине. — Вы, кажется, упомянули, что вы адвокат. Какая неосторожность, мой милый. Вряд ли два адвоката будут одновременно скрываться в одной округе. Как видите, тут особого ума не надо, чтобы догадаться. Итак, господин Андре-Луи, адвокат из Гаврийяка, что будем делать?

— Мы обсудим это на обратном пути, — сказал Андре-Луи.

— А что тут обсуждать?

— Мне кажется, есть некоторые детали. Я должен знать, на каком я свете. Пойдемте, сударь, будьте так добры.

— Отлично, — отвечал Бине, и они повернули обратно по улице, но господин Бине цепко придерживал своего молодого друга за руку и был начеку на случай, если бы тому вздумалось сыграть с ним шутку. Однако эта предосторожность была излишней, так как Андре-Луи был не из тех, кто тратит энергию впустую. Он знал, что тяжелый и мощный Панталоне физически гораздо сильнее его.

— Если я поддамся на ваши весьма красноречивые и соблазнительные уговоры, господин Бине, — сказал он ласково, — какие у меня гарантии, что вы не продадите меня за двадцать луидоров после того, как я сыграю свою роль?

— Порукой мое слово чести, — выразительно ответил господин Бине.

Андре-Луи рассмеялся.

— О, мы заговорили о чести, вот как! Нет, в самом деле, господин Бине, вы определенно считаете меня идиотом.

В темноте он не видел, как краска прилила к круглому лицу господина Бине. Толстяк помолчал, а потом ворчливо ответил:

— Возможно, вы правы. Какие гарантии вам нужны?

— Не знаю, какие гарантии вы могли бы дать.

— Я уже сказал, что сдержу слово.

— Пока вам не станет выгоднее продать меня.

— От вас зависит, чтобы мне всегда было выгодно держать слово. Ведь именно благодаря вам мы так преуспели в Гишене. О, я искренне признаю это.

— Наедине, — сказал Андре-Луи.

Господин Бине пропустил колкость мимо ушей.

— Вы добились для нас успеха своим «Фигаро-Скарамушем», и, если будете продолжать в том же духе, я, конечно, не захочу потерять вас. Вот вам и гарантия.

— Однако сегодня вечером вы чуть не продали меня за двадцать луидоров.

— Потому что — черт побери! — вы взбесили меня, отказав в услуге, которая вполне вам по силам. Уж если бы я был таким законченным негодяем, как вы считаете, то мог бы вас продать еще в прошлую субботу. Я хочу, чтобы вы меня поняли, мой дорогой Parvissimus.

— Ради бога, только не извиняйтесь, а то вы становитесь еще утомительнее, чем обычно.

— Ну разумеется, вы не упустите случая понасмешничать. Ох, когда-нибудь вам это дорого обойдется. Итак, вот гостиница, а вы так и не сообщили мне своего решения.

Андре-Луи взглянул на него.

— Конечно, мне придется сдаться — другого выхода нет.

Господин Бине наконец-то выпустил его руку и хлопнул по спине.

— Хорошо сказано, дружище. Вы об этом не пожалеете. Говорю вам, сегодня вы приняли великое решение — а я кое-что смыслю в театре. Завтра вечером сами скажете мне спасибо.

Андре-Луи пожал плечами и зашагал к гостинице, но господин Бине окликнул его:

— Господин Parvissimus!

Андре-Луи обернулся. Перед ним высилась грузная фигура с протянутой рукой. Луна заливала ярким светом круглое лицо Бине.

— Господин Parvissimus, не держите камня за пазухой — терпеть этого не могу. Сейчас мы пожмем друг другу руки и все забудем.

С минуту Андре-Луи с отвращением изучал его, затем, поняв, что начинает злиться, почувствовал, что смешон — почти так же смешон, как этот подлый хитрец Панталоне. И тогда Андре-Луи рассмеялся и взял протянутую руку.

— Никаких обид?

— О нет, никаких обид, — ответил Андре-Луи.

Глава 14

ВХОДИТ СКАРАМУШ
Скарамуш стоял перед зеркалом, рассматривая себя: набеленное лицо с закрученными усиками, тщательно наклеенными, старинный черный костюм, обтягивающий фигуру, на боку шпага, за спиной — гитара. Он был во всем черном — от плоской бархатной шляпы до туфель с розетками. Созерцание собственного отражения настроило его на сардонический лад, как нельзя больше подходивший для роли Скарамуша.

Андре-Луи размышлял о том, что его жизнь, до недавнего времени небогатая событиями, неожиданно стала бурной. За одну неделю он успел побывать адвокатом, народным трибуном, разыскиваемым преступником, билетером — и вот, наконец, стал шутом. В прошлую среду он вызвал слезы праведного гнева у толпы Рена, а в эту среду ему надо рассмешить до слез публику Гишена. Несмотря на различие ситуаций, тут было и сходство: в обоих случаях он был комедиантом. Да и роль, которую он играл в Рене, сродни той, которую сыграет сегодня на спектакле, — ибо кем же он тогда был, как не Скарамушем, маленьким застрельщиком, хитрым интриганом, разбрасывающим ловкой рукой семена смуты. Разница лишь в том, что сегодня он выступает под именем, верно характеризующим его амплуа, тогда как на прошлой неделе выступал под личиной респектабельного молодого адвоката из провинции.

Поклонившись отражению в зеркале, Андре-Луи обратился к нему:

— Шут! Наконец-то ты нашел себя, став самим собой. Несомненно, ты будешь пользоваться большим успехом.

Услышав, как господин Бине выкрикивает его новое имя, он спустился и увидел всю труппу, собравшуюся у выхода из гостиницы.

Разумеется, все изучали его с большим интересом, особенно господин Бине и Климена. Первый рассматривал его серьезным испытующим взглядом, а последняя — презрительно скривив губы.

— Неплохой грим, — заметил господин Бине. — Вы выглядите как настоящий Скарамуш.

— К сожалению, довольно часто мужчины не те, кем выглядят, — ледяным тоном сказала Климена.

— Ко мне эта истина сейчас не относится, — ответил Андре-Луи, — ибо впервые в жизни я тот, кем выгляжу.

Мадемуазель Бине еще сильнее скривила губы и отвернулась, зато другие по достоинству оценили шутку — возможно, потому, что она была туманной. Коломбина подбодрила Скарамуша дружеской улыбкой, сверкнув белыми зубами, а господин Бине еще раз поклялся, что у Андре-Луи будет большой успех, поскольку он смело бросается в это предприятие. Затем громовым голосом, на минутку одолженным у Капитана, господин Бине приказал труппе построиться для парадного марша.

Новый Скарамуш занял место рядом с Родомонтом, а так как старый ушел час тому назад, чтобы встать у входа в рыночный зал вместо Андре-Луи, они полностью поменялись ролями.

Актеры отправились в путь, возглавляемые Полишинелем, бившим в большой барабан, и Пьеро, который дул в трубу, а оборванцы, выстроившиеся шеренгами, наслаждались бесплатным зрелищем, принимая парад.

Через десять минут прозвучали три удара, открылся занавес и стали видны потрепанные декорации, изображавшие не то лес, не то сад, и Климена, в лихорадочном волнении ожидавшая Леандра. Этот меланхоличный влюбленный стоял в кулисах, напряженно прислушиваясь, чтобы не пропустить свою реплику, рядом с неоперившимся Скарамушем, который должен был выйти после него.

В этот момент Андре-Луи почувствовал дурноту и, попытавшись мысленно пробежать первый акт сценария, который сам же сочинил, вдруг понял, как в кошмарном сне, что не помнит ни слова. В холодном поту он бросился к листу с кратким содержанием спектакля, висевшему на стене. Андре-Луи все еще изучал сценарий при тусклом свете фонаря, как его схватили за руку и поволокли к кулисам. Перед ним промелькнуло нелепое лицо Панталоне со сверкающими глазами, и послышалось хриплое рычание:

— Климена уже три раза подала вам реплику.

Не успел Андре-Луи опомниться, как его вытолкнули на сцену. Он стоял перед полным залом, мигая в ослепительном блеске рампы с оловянными отражателями, и вид у него был такой растерянный и глупый, что публика, заполнившая в тот вечер весь зал, разразилась оглушительным смехом. Вначале Андре-Луи еще больше растерялся, его била легкая дрожь. Климена насмешливо наблюдала за ним, предвкушая провал, Леандр уставился на него в оцепенении, а за кулисами пританцовывал от ярости господин Бине.

— Черт побери, — стонал он перед перепуганными актерами, собравшимися там, — что же будет, когда они поймут, что он не играет?

Но публика так ни о чем и не догадалась, так как столбняк, напавший на Скарамуша, длился считаные секунды. Когда до него дошло, что над ним смеются, он вспомнил, что должны смеяться не над Скарамушем, а вместе с ним. Нужно спасать ситуацию и выжать из нее все, что возможно. И вот подлинные ужас и растерянность сменились разыгранными, гораздо более явными, но менее комичными. Он спрятался за нарисованный куст, ясно давая понять, что его напугал кто-то за сценой, и, когда смех наконец-то стал смолкать, обратился к Климене и Леандру:

— Прошу прощения, прекрасная госпожа, если мое внезапное появление вас напугало. По правде говоря, после истории с Альмавивой[312] я уже не так отважен, как когда-то. Вот там в конце тропинки я столкнулся лицом к лицу с пожилым человеком, который нес тяжелую дубину, и мне пришла в голову ужасная мысль, что это ваш отец и ему выдали нашу маленькую хитрость, с помощью которой вы должны обвенчаться. Мне кажется, на эту мысль меня навело не что иное, как дубинка. Не то чтобы я боялся — вообще-то я ничего не боюсь, — однако я подумал о том, что, если это ваш отец и он проломит мне голову дубинкой, вместе со мной погибнут ваши надежды. Ибо что бы вы без меня делали, бедные дети?

Всплески смеха из зала все время подбадривали его, помогая вновь обрести врожденную дерзость. Публика определенно сочла его забавным, и он рассмешил ее даже больше, чем сам на то рассчитывал, причем тут сыграли роль случайные обстоятельства. Дело в том, что Андре-Луи очень боялся, как бы его, несмотря на грим, не узнал по голосу кто-нибудь из Гаврийяка или Рена. И он решил воспользоваться тем, что Фигаро — испанец. В коллеже Людовика Великого он знал одного испанца, который говорил по-французски бегло, но с каким-то нелепым акцентом, произнося множество шипящих и свистящих звуков. Андре-Луи часто копировал этот акцент, как молодежь обычно передразнивает насмешившие ее черточки, и вот сейчас очень кстати вспомнил испанского студента и, подражая его акценту, рассмешил гишенскую публику.

Господин Бине, прислушиваясь за кулисами к этому бойкому экспромту, на который не было и намека в сценарии, облегченно вздохнул.

— Вот дьявол! — прошептал он с усмешкой. — Так это он нарочно?

Ему казалось невозможным, чтобы человек, охваченный таким ужасом, как Андре-Луи, столь быстро овладел собой, однако как знать?

И вот, чтобы разрешить сомнения, господин Бине без обиняков задал Андре-Луи в антракте вопрос, не дававший ему покоя.

Они стояли в уголке, служившем им артистическим фойе, где собиралась вся труппа. Только что опустился занавес после первого акта, прошедшего с таким блеском, какого еще не знала труппа, и все поздравляли нового Скарамуша, вынесшего на своих плечах основную тяжесть. А он, слегка опьяненный успехом, который завтра, возможно, покажется ему пустым звуком, ответил господину Бине таким образом, что с лихвой отомстил Климене за ее злорадство.

— Неудивительно, что вы спрашиваете об этом, — мне следовало предупредить вас, что я намерен сразу же расшевелить публику. Правда, мадемуазель Бине не подыграла мне, когда я изображал испуг. Еще немного — и она бы все погубила. В следующий раз, мадемуазель, я заранее подробно расскажу вам о своих планах.

Климена густо покраснела под гримом, но не успела она подыскать колкий ответ, как отец задал ей хорошую головомойку, причем сделал это с тем большим жаром, что сам был одурачен превосходной игрой Скарамуша.

Спектакль продолжался, и успех Скарамуша был еще больше, чем в первом акте. Теперь он прекрасно владел собой, и успех воодушевил его, как может воодушевить лишь успех. Дерзкий, живой, лукавый, он был идеальным воплощением Скарамуша. Остроумный от природы, Андре-Луи заимствовал многие строчки у Бомарше, так что у наиболее просвещенных зрителей создалось впечатление, будто Фигаро имеет прямое отношение к спектаклю и они приобщились к «высшему свету» столицы.

Наконец занавес опустился в последний раз, и Скарамуша с Клименой много раз вызывали на поклоны.

Когда они отступили и занавес скрыл их от публики, начавшей расходиться, подошел господин Бине, потирая пухлые руки. Да, этот бродячий адвокат, случайно залетевший в труппу, послан самим небом, чтобы заработать ему состояние. Невиданный успех, выпавший на их долю в Гишене, следует удвоить в других местах. Теперь уже не придется спать под изгородью и затягивать потуже пояс — превратности судьбы позади. Бине положил руку на плечо Скарамушу и всмотрелся в него с улыбкой, льстивость которой не могли скрыть даже красная краска и огромный фальшивый нос.

— Ну, что вы должны мне сказать? — спросил он. — Разве я был не прав, когда уверял, что вы будете иметь успех? Неужели вы думаете, что я, всю жизнь проработавший в театре, не отличу прирожденного актера! Скарамуш, вы — мое открытие. Я направил вас на дорогу, ведущую к славе и богатству. Я жду благодарности.

Скарамуш рассмеялся в ответ, и смех его был не особенно дружелюбен.

— Панталоне есть Панталоне! — сказал он.

Бине помрачнел.

— Я вижу, вы еще не простили мне маленькой хитрости, с помощью которой я добился, чтобы вы не зарывали талант в землю. Неблагодарный! Я ведь хотел одного — помочь вам, и, как видите, это мне удалось. Продолжайте в том же духе, и вы закончите Парижем. Может быть, вы еще будете играть на сцене «Комеди Франсез» и соперничать с Тальма,[313] Флери и Дюгазоном[314] — и всем этим будете обязаны старому Бине. Вы еще скажете спасибо этому мягкосердечному дураку.

— Если бы вы были таким же хорошим актером на сцене, как в жизни, то сами давно играли бы в «Комеди Франсез», — сказал Скарамуш. — Но я не держу камня за пазухой, господин Бине. — Он засмеялся и протянул руку, которую Бине схватил и крепко пожал.

— Вот и хорошо. Мой мальчик, у меня великие планы для вас — для нас. Завтра мы отправляемся в Мор — там до конца недели ярмарка, в понедельник попытаем счастья в Пиприаке, а потом надо подумать. Может быть, я близок к осуществлению мечты всей своей жизни. Сегодня вечером мы, наверно, заработали больше пятнадцати луидоров. Где же, черт возьми, этот мошенник Кордеме?

Бине назвал первого Скарамуша, который так некстати подвернул лодыжку, его настоящим именем, и это означало, что в труппе Бине ему никогда больше не видать почетной роли Скарамуша.

— Пойдемте поищем его, а потом отправимся в гостиницу и разопьем бутылочку самого лучшего бургундского, а то и две.

Но Кордеме нигде не было, и никто из труппы не видел его с конца представления. Бине прошел ко входу, но и там не нашел его. Сначала он разозлился, потом, продолжая напрасно звать Кордеме, встревожился и наконец, когда Полишинель обнаружил за дверью брошенный костыль, не на шутку разволновался. В душу Бине закралось ужасное подозрение, и он заметно побледнел под гримом.

— Но он же не мог ходить без костыля сегодня вечером! — воскликнул он. — Как же он ушел без костыля?

— Наверно, он пошел в гостиницу, — предположил кто-то.

— Но он же не мог ходить без костыля, — настаивал господин Бине.

Поскольку стало ясно, что Кордеме нет в рыночном зале, все отправились в гостиницу и оглушили хозяйку расспросами.

— Да-да, господин Кордеме недавно заходил.

— Где он сейчас?

— Он сразу же опять ушел. Он заходил за своей сумкой.

— За своей сумкой! — Бине чуть не хватил апоплексический удар. — Когда это было?

Она взглянула на часы, висевшие над камином.

— Примерно полчаса назад, за несколько минут до ренского дилижанса.

— Ренского дилижанса! — Господин Бине лишился дара речи. — А он… он мог ходить? — спросил он наконец в ужасном волнении.

— Ходить? Да он бежал как заяц, когда вышел из гостиницы. Я сама подумала, что это подозрительно, — ведь он так сильно хромал, с тех пор как упал с лестницы. А что случилось?

Господин Бине рухнул в кресло, схватился за голову и застонал.

— Этот мерзавец все время притворялся! — воскликнула Климена. — Он разыграл падение с лестницы, это был трюк. Он надул нас.

— Пятнадцать луидоров, не меньше, а то и все шестнадцать! — воскликнул господин Бине. — О, бессердечный негодяй! Надуть меня, который был ему отцом, — да еще в такой момент!

Актеры стояли молча, застыв в страхе, и гадали, насколько теперь уменьшится их скудное жалованье. Вдруг раздался смех.

Господин Бине сверкнул налившимися кровью глазами.

— Кто смеется? — взревел он. — Кто этот бессердечный негодяй, который имеет наглость смеяться над моим несчастьем?

Андре-Луи, все еще облаченный в великолепный черный наряд Скарамуша, смеясь, выступил вперед.

— Ах, это вы! Вы у меня не так засмеетесь, мой друг, если я вздумаю возместить убытки одним способом, известным мне.

— Тупица! — презрительно отозвался Скарамуш. — Слон с куриными мозгами! Ну и что с того, что Кордеме удрал с пятнадцатью луидорами? Разве он не оставил вам взамен нечто гораздо более ценное?

Господин Бине разинул рот от удивления.

— Да ты, наверно, выпил — и хватил лишку, — заключил он.

— Да, выпил — из фонтана Талии.[315] Ну неужели вы так ничего и не поняли? Разве вам не ясно, какое сокровище оставил Кордеме?

— Что же он оставил?

— Замечательный сюжет для пьесы — он разворачивается передо мной. Часть названия мы позаимствуем у Мольера и назовем пьесу «Проделки Скарамуша». Если публика Мора и Пиприака животики со смеха не надорвет, то в дальнейшем я согласен играть тупицу Панталоне.

Полишинель хлопнул в ладоши.

— Превосходно! — горячо проговорил он. — Обратить неудачу в удачу, убыток — в прибыль! Вот что значит быть гением!

Скарамуш отвесил изысканный поклон.

— Полишинель, вы пришлись мне по сердцу. Люблю тех, кто способен оценить меня по достоинству. Если бы Панталоне был хоть наполовину так умен, как вы, мы бы, несмотря на побег Кордеме, выпили сегодня бургундского.

— Бургундского? — взревел господин Бине, но его прервал Арлекин, захлопавший в ладоши.

— Вот это сила духа! Вы слышали, хозяйка? Господин Бине попросил бургундского.

— Я не просил ничего подобного.

— Но вы же сами слышали, любезная сударыня. Мы все слышали.

Остальные хором подхватили слова Арлекина, а Скарамуш улыбнулся господину Бине и похлопал его по плечу.

— Ну же, приятель, бодрей! Ведь вы сами говорили, что нас ожидает богатство! Разве мы не получили средство заработать состояние? Итак, бургундского, и выпьем за «Проделки Скарамуша»!

И господин Бине, до которого наконец дошла идея Андре-Луи, сдался и напился вместе со всеми.

Глава 15

КЛИМЕНА
Хотя мы перерыли горы сохранившихся сценариев импровизаторов, так и не удалось обнаружить «Проделки Скарамуша», ставшие, как говорят, прочным фундаментом процветания труппы Бине. Впервые пьесу сыграли в Море на следующей неделе после дебюта Андре-Луи, который выступил в заглавной роли. И актеры, и публика называли его теперь Скарамушем. Если он хорошо справился с ролью Фигаро-Скарамуша, то в новой пьесе, которая была гораздо лучше предыдущей, превзошел самого себя.

После Мора отправились в Пиприак, где дали четыре представления, сыграв по два раза обе пьесы, ставшие костяком репертуара труппы Бине. Скарамуш, войдя во вкус, играл теперь намного лучше. Спектакли проходили так гладко, что Андре-Луи даже предложил Бине после Фужере, куда они должны были поехать на следующей неделе, попытать счастья в настоящем театре в городе Редон. Эта мысль сначала ужаснула Бине, но Андре-Луи постоянно подогревал его честолюбие, и, поразмыслив, толстяк кончил тем, что поддался искушению.

В те дни Андре-Луи казалось, что он нашел свое истинное призвание, и он уже начинал любить новую профессию и даже мечтал о карьере актера-автора, которая увенчалась бы Меккой всех комедиантов — «Комеди Франсез». Кроме того, от сочинения канвы для импровизаторов он мог бы перейти к пьесам с диалогом — настоящим пьесам, как у Шенье, Эглантина и Бомарше.

Такие мечты показывают, как легко Андре-Луи привязался к профессии, к которой Случай и господин Бине общими усилиями подтолкнули его. Я нисколько не сомневаюсь, что у него был подлинный талант драматурга и актера, и убежден, что, сложись все иначе, он занял бы прочное место среди французских драматургов и таким образом полностью осуществил свои планы.

Однако, предаваясь мечтам, Андре-Луи не пренебрегал и практической стороной дела.

— Вы понимаете, — спросил он господина Бине, — что в моей власти заработать вам состояние?

Они сидели вдвоем в небольшом зале гостиницы в Пиприаке, распивая бутылку превосходного вольне.[316] Только что закончился четвертый, и последний, спектакль. Дела в Пиприаке шли прекрасно, как в Море и Гишене. О процветании говорило и то, что они пили вольнэ.

— Я соглашусь с вашими словами, мой дорогой Скарамуш, чтобы услышать продолжение.

— Я ничего не имею против того, чтобы заработать вам состояние. Однако я не должен забывать и свои интересы. Вы же понимаете, что за пятнадцать ливров в месяц не продают столь исключительное дарование, как у меня.

— Есть другой вариант, — мрачно сказал Бине.

— Другого варианта нет. Не будьте ослом, Бине.

Бине вскочил как ужаленный: его актеры никогда не говорили с ним таким тоном.

— Впрочем, идите и сообщите полиции, что она может схватить некоего Андре-Луи Моро, — продолжал Скарамуш беззаботно, — но это будет конец вашей прекрасной мечты о Редоне, где вы впервые в жизни играли бы в настоящем театре. Без меня вам там не бывать, и вы это прекрасно знаете. А я не собираюсь ни в Редон, ни в Фужере, да и вообще никуда, пока у нас с вами не будет справедливого договора.

— Ну зачем же так горячиться? — посетовал Бине. — Разве у меня душа ростовщика? Когда мы заключили наш договор, я понятия не имел — да и откуда мне было знать? — что вы окажетесь мне так полезны. Дорогой мойСкарамуш, надо было просто напомнить мне — ведь я человек справедливый. С сегодняшнего дня вы будете получать тридцать ливров в месяц, — видите, я сразу удваиваю ваше жалованье. Я человек щедрый.

— Но вы не честолюбивы. Послушайте-ка меня.

И Андре-Луи принялся излагать план, от которого у Бине волосы дыбом стали.

— После Редона — Нант, — сказал Андре-Луи. — Нант и Театр Фейдо.[317]

Господин Бине поперхнулся вином. Дело в том, что Фейдо был «Комеди Франсез» провинции. Великий Флери играл там перед публикой, которая была весьма строга. Хотя господин Бине втайне лелеял честолюбивые мечты о Редоне, они казались ему столь опасными, что вызывали спазмы в животе. А Редон по сравнению с Нантом был просто кукольным театром. И вот мальчишка, которого он случайно подобрал три недели назад и который за это время из сельского адвоката превратился в актера и автора, спокойно рассуждает о Нанте и Театре Фейдо!

— А почему не Париж и «Комеди Франсез»? — насмешливо поинтересовался господин Бине, когда наконец отдышался.

— Не исключено, что позже мы поедем и туда, — последовал дерзкий ответ.

— Ах так! Да вы пьяны, мой друг.

И тут Андре-Луи изложил детальный план, сложившийся у него в уме. Фужере послужит учебной площадкой для Редона, а Редон — для Нанта. Они пробудут в Редоне, пока там достаточно платят, и продолжат работу над репертуаром. Они найдут трех-четырех талантливых актеров. Андре-Луи напишет несколько новых сценариев, которые будут обкатываться на спектаклях, и таким образом в репертуаре труппы будет с полдюжины надежных пьес. Часть доходов нужно потратить на новые костюмы и декорации. Итак, если все пойдет хорошо, через пару месяцев они наконец будут готовы попытать счастья в Нанте. Правда, в Фейдо допускались лишь известные труппы, но в Нанте уже лет тридцать, а то и более не выступала труппа импровизаторов. Они будут новинкой, и, если постараются, на спектакли сбежится весь Нант. Скарамуш клялся, что, если все предоставят ему, то возрожденная во всем блеске комедия дель арте превзойдет все ожидания театральной публики Нанта.

— Мы поговорим о Париже после Нанта, — закончил он в высшей степени буднично, — а о Нанте — после Редона.

Его слова звучали так убедительно, что он мог бы уговорить кого угодно, и в конце концов увлек господина Бине. Хотя перспектива, которую нарисовал Андре-Луи, вселяла ужас в господина Бине, она в то же время опьяняла его, и сопротивление его все слабело. На каждое возражение Скарамуш приводил сокрушительный довод, и в конце концов Бине обещал подумать.

— Редон укажет нам путь, — сказал Андре-Луи, — и я не сомневаюсь, в какую сторону он укажет.

Таким образом великая редонская авантюра, перестав быть отчаянно смелым предприятием, превратилась просто в репетицию более важных событий. Бине, пребывавший в восторженном состоянии, заказал под влиянием минуты еще одну бутылку вольне. Подождав, пока ее откупорят, Скарамуш продолжал.

— Все эти планы могут осуществиться, — небрежно сказал он, глядя сквозь бокал на свет, — пока я с вами.

— Согласен, мой дорогой Скарамуш, согласен. Наша случайная встреча оказалась счастливой для нас обоих.

— Для нас обоих, — подчеркнул Скарамуш. — Я тоже так считаю. Думаю, пока что вам нет смысла выдавать меня полиции.

— Да как я могу даже подумать об этом! Вы смеетесь, мой дорогой Скарамуш. Прошу вас никогда больше не вспоминать мою маленькую шутку.

— Она уже забыта, — сказал Андре-Луи. — А теперь о второй части моего предложения. Уж если я стану кузнецом вашего счастья, не мешает мне немного подумать и о себе.

— Вот как? — нахмурился господин Бине.

— Да, и, если не возражаете, мы сегодня же заведем бухгалтерские книги и займемся делами труппы.

— Я человек искусства, — гордо заявил господин Бине. — Я не торгаш.

— Но у вашего искусства есть деловая сторона, которой следует заниматься по-деловому. Я все продумал сам, так что вам не придется входить в детали и отрываться от творчества. Все, что от вас требуется, — ответить согласием или отказом на мое предложение.

— Ах, вот как! Ну и что же это за предложение?

— Вы назначаете меня своим компаньоном с равной долей в доходах труппы.

Большое лицо Панталоне побледнело, а маленькие глазки раскрылись до предела, в то время как он изучал Андре-Луи. Наконец он взорвался:

— Видно, вы сошли с ума, раз делаете мне такое чудовищное предложение.

— Признаю, что оно небезупречно. Например, будет несправедливо, если помимо работы, которую я берусь для вас выполнять, я еще буду играть Скарамуша и писать сценарии без всякого вознаграждения, довольствуясь лишь половиной доходов, причитающихся мне как компаньону. Поэтому перед тем, как делить доходы, нужно вычесть мое актерское жалованье и небольшой гонорар за каждый сценарий. Вам также причитается жалованье за роль Панталоне. Кроме того, нужно еще вычесть жалованье всех остальных, а также прочие издержки. Останется чистый доход, который мы с вами поделим поровну.

Конечно, господин Бине не мог проглотить залпом такое предложение. Сначала он заявил, что даже думать о нем не желает.

— В таком случае, мой друг, мы немедленно расстанемся, — сказал Скарамуш. — Завтра я вынужден буду с вами проститься.

Бине разбушевался. В прочувствованных выражениях он разглагольствовал о неблагодарности. Он даже снова позволил себе намекнуть на маленькую шутку относительно полиции, которую обещал никогда не упоминать.

— Ну что же, поступайте как вам заблагорассудится. Непременно сыграйте роль доносчика. Однако учтите, что тогда вы наверняка лишитесь моих услуг и снова, как до моего прихода в труппу, станете пустым местом.

Господин Бине плевать хотел на последствия! К черту последствия! Этому молодому нахалу, этому сельскому адвокатишке придется зарубить себе на носу, что господин Бине не из тех, кем можно командовать!

Скарамуш поднялся.

— Прекрасно, — сказал он полуравнодушно-полупокорно. — Как вам будет угодно. Однако не забывайте, что утро вечера мудренее. Быть может, при холодном свете утра вы лучше разглядите мое предложение. То, что предлагаю я, принесет нам обоим богатство. То, что задумали вы, принесет нам обоим гибель. Спокойной ночи, господин Бине. Да помогут вам Небеса принять мудрое решение.

Разумеется, господину Бине не оставалось ничего иного, как принять единственно возможное решение, — ведь хозяином положения был Андре-Луи, твердо стоявший на своем. Конечно, дело не обошлось без споров, причем господин Бине торговался слишком долго и отчаянно для человека искусства, который ничего не смыслит в делах. Андре-Луи пошел на кое-какие уступки: например, он согласился писать сценарии бесплатно. Пошел он и на то, чтобы господин Бине назначил себе жалованье, совершенно несоразмерное с заслугами.

Итак, наконец все вопросы были улажены, и собравшейся труппе сообщили новость, которая, разумеется, вызвала зависть и обиды, однако все успокоились, как только выяснилось, что прибавят жалованье. Надо сказать, что господин Бине никак не хотел на это согласиться, но Скарамуш был неумолим.

— Если мы собираемся играть в Фейдо, у нас должна быть труппа актеров, знающих себе цену, а не кучка заморышей. Чем лучше мы им заплатим, тем больше они нам заработают.

Таким образом Андре-Луи справился с недовольством труппы по поводу слишком быстрого продвижения новичка, и его главенство, которому подчинился сам господин Бине, приняли с готовностью — за одним исключением.

Этим исключением была Климена. Ее злило, что не удалось поставить на колени интересного молодого незнакомца, буквально свалившегося к ним на голову в то утро близ Гишена. Его упорное нежелание замечать ее особу постоянно разжигало эту злобу. Узнав о том, что Андре-Луи станет компаньоном отца, Климена пыталась отговорить последнего. Она вышла из себя и назвала отца дураком, после чего господин Бине в свою очередь вышел из себя и в лучших традициях Панталоне надавал дочери пощечин, которые она добавила к счету Скарамуша. Климена выжидала случая заставить его расплатиться по этому счету, который все возрастал, но случай все никак не представлялся, так как у Скарамуша было дел по горло. Всю неделю в Фужере шла подготовка, и его видели только на представлениях, а в Редоне он носился как вихрь между театром и гостиницей.

Сразу же стало ясно, что редонский эксперимент удался. Весь месяц, проведенный в этом оживленном городке, Андре-Луи, ободренный успехом, работал день и ночь. Момент был выбран удачно, поскольку в самом разгаре была торговля каштанами, центром которой является Редон. Каждый вечер маленький театр был полон. Сельские жители, привозившие каштаны на редонский рынок, рассказывали о спектаклях труппы, и слава ее росла. На представления приезжали со всей округи, из соседних деревушек — таких, как Аллер Сен-Перье и Сен-Никола. Чтобы не дать угаснуть интересу публики, Андре-Луи каждую неделю готовил новый сценарий. Он добавил к репертуару труппы еще три пьесы — «Женитьба Панталоне», «Робкий влюбленный» и «Ужасный капитан». Последняя пользовалась наибольшим успехом. В основу Андре-Луи положил «Хвастливого воина» Плавта. В пьесе была прекрасная роль для Родомонта и неплохая роль хитрого лейтенанта при Капитане для Скарамуша. Успех спектакля в немалой мере объяснялся тем, что Андре-Луи дал довольно подробные указания в тексте, как должен развиваться диалог, а кое-где даже вставил сами диалоги, правда не настаивая на том, чтобы их воспроизводили дословно.

Между тем дела шли на лад, и Андре-Луи, призвав на помощь портных, занялся гардеробом труппы, который давно следовало обновить. Он также отыскал пару нищих художников и, соблазнив их маленькими ролями лекарей и нотариусов, включил в труппу. В свободное от спектаклей время они писали новые декорации. Так шла подготовка к покорению Нанта, как Андре-Луи называл предстоящие гастроли. Никогда в жизни Андре-Луи столько не работал — можно даже сказать, что он вообще в жизни не работал, по сравнению с тем, что делал сейчас. Его энергия была неистощима, и он все время пребывал в прекрасном настроении. Он носился как угорелый, играл в спектаклях, писал, придумывал, руководил, в то время как Бине наконец-то наслаждался отдыхом, пил каждый вечер бургундское и вкушал белый хлеб и прочие яства. Толстяк уже начал поздравлять себя с тем, что проявил проницательность, сделав этого трудолюбивого, неутомимого молодого человека компаньоном. Когда стало ясно, насколько неосновательными были его страхи перед гастролями в Редоне, он перестал испытывать ужас, обуревавший его раньше при одной мысли о Нанте.

Радужное настроение Бине разделяла вся труппа, как всегда — за исключением Климены. Она перестала задирать Скарамуша, наконец-то поняв, что ее насмешки не достигают цели, а лишь бьют рикошетом по ней же самой. Таким образом, ее смутная неприязнь, не находя выхода, все усиливалась.

Однажды Климена намеренно столкнулась с Андре-Луи, когда он уходил из театра после представления. Все ушли, а она вернулась под предлогом, будто что-то забыла.

— Скажите, что я вам сделала? — спросила она напрямик.

— Сделали мне, мадемуазель? — не понял он.

— Почему вы меня ненавидите?

— Ненавижу вас, мадемуазель? Я ни к кому не питаю ненависти, ибо это самое неразумное из всех чувств. Я никогда не испытывал ненависти даже к своим врагам.

— Ах, какое христианское смирение!

— Ненавидеть вас — вас!.. По-моему, вы восхитительны. Я всегда завидую Леандру. Кстати, я серьезно подумывал о том, чтобы заставить его играть Скарамуша, а самому взять роль Влюбленного.

— Не думаю, чтобы вы пользовались успехом.

— Это единственное, что меня удерживает. Однако если бы у меня был такой источник вдохновения, как у Леандра, возможно, я бы сыграл убедительно.

— Что же это за источник?

— Возможность играть вместе с такой очаровательной Клименой.

Она не дала себе труда вглядеться в его худое лицо.

— Вы смеетесь надо мной, — сказала она и проплыла мимо Андре-Луи в театр. Да, с таким бесполезно говорить — он абсолютно бесчувственный. Разве это мужчина?

Однако, когда минут через пять Климена вернулась, она увидела, что он задержался.

— Еще не ушли? — надменно осведомилась она.

— Я ждал вас, мадемуазель. Ведь вы идете в гостиницу. Нельзя ли мне сопровождать вас…

— Какая галантность! Неужели вы снизошли до меня?

— Может быть, вы предпочитаете, чтобы я не сопровождал вас?

— Ну что вы, как можно, господин Скарамуш! К тому же нам по пути, а улицы ничьи. Просто я ошеломлена неожиданной честью.

Взглянув на Климену, Андре-Луи заметил, как надменно выражение ее прелестного лица, и рассмеялся.

— А что, если я боялся, что к этой чести не стремятся?

— Ах, теперь понятно! — воскликнула она. — Значит, это я должна добиваться такой неслыханной чести и бегать за мужчиной, чтобы он заплатил мне простой долг вежливости. Раз это утверждаете вы, господин Всезнайка, значит так оно и есть, и мне остается только просить прощения за свое невежество.

— Вам нравится быть жестокой, — сказал Скарамуш. — Ну что же, ничего не поделаешь. Пойдемте?

И они направились к гостинице, идя быстрым шагом, чтобы согреться: вечер был ветреный. Некоторое время они шли молча, украдкой наблюдая друг за другом.

— Так вы считаете меня жестокой? — наконец спросила Климена с вызовом, и стало ясно, что слова Андре-Луи задели ее за живое.

Он взглянул на нее с полуулыбкой.

— Вы не согласны?

— Вы первый, кто обвиняет меня в жестокости.

— Не смею предположить, что я первый, к кому вы жестоки, ибо такое предположение было бы слишком лестно для меня. Лучше будем считать, что другие страдали молча.

— Боже мой! Так вы страдали? — Было непонятно, говорит ли она серьезно или подтрунивает над ним.

— Мое признание — приношение на алтарь вашего тщеславия.

— В жизни бы не подумала, что вы страдаете.

— Разумеется — ведь я прирожденный актер, как говорит ваш отец. Я был актером задолго до того, как стал Скарамушем. Поэтому я и смеялся — я часто смеюсь, когда мне больно. Вам нравилось быть надменной — и я, в свою очередь, играл надменность.

— Очень хорошо играли, — сказала она не задумываясь.

— Конечно, ведь я превосходный актер.

— А отчего же вы так внезапно изменились?

— В ответ на перемену в вас. Вы устали от роли жестокой красавицы — скучная роль, поверьте мне, к тому же недостойная вашего таланта. Если бы я был женщиной и обладал вашей красотой и грацией, Климена, я счел бы ниже своего достоинства использовать их как оружие нападения.

— Красота и грация! — повторила она, притворяясь удивленной. Однако тщеславная девчонка смягчилась. — Когда же вы их заметили, господин Скарамуш?

Он взглянул на нее, восхищаясь живой красотой и женственностью, которые с самого начала неудержимо влекли его.

— Однажды утром, когда вы с Леандром репетировали любовную сцену.

Климена опустила веки под пристальным взглядом Скарамуша, но от него не укрылось удивление, промелькнувшее в ее глазах.

— Ведь вы видели меня тогда в первый раз!

— До этого мне не представилась возможность заметить, как вы прелестны.

— И вы думаете, что я вам поверю? — спросила она, но так мягко, как никогда еще с ним не говорила.

— Значит, вы не поверите, если я признаюсь, что в тот день именно ваша красота решила мою судьбу? Ведь это из-за нее я вступил в труппу вашего отца.

Климена задохнулась. Куда девалась ее неприязнь к Андре-Луи?

— А зачем вы это сделали?

— Чтобы когда-нибудь предложить вам стать моей женой.

От изумления Климена остановилась, чтобы взглянуть Андре-Луи в лицо. Теперь в ее взгляде не было и тени застенчивости, глаза холодно сверкали, на щеках появился легкий румянец. Она заподозрила в его словах непростительную насмешку.

— А вы не теряете времени даром, не так ли?

— Да. Разве вы еще не заметили? Я поддаюсь внезапным порывам. Вы же видели, что я сделал из труппы Бине за каких-нибудь пару месяцев, — другой не добился бы и половины за целый год. Так почему же я должен быть медлительней в любви, чем в работе? Я сдерживался, вопреки своим чувствам, чтобы не напугать вас стремительностью. Видя ваше холодное безразличие, я вынужден был платить той же монетой, и это было тяжелее всего. Я ждал — о, как терпеливо! — когда вам надоест быть жестокой.

— Вы удивительный человек, — произнесла она без всякого выражения.

— Да, — согласился он. — Не будь у меня уверенности, что я не совсем обычен, я бы не смел ни на что надеяться.

Они машинально продолжили свой путь.

— Вы жалуетесь на мою стремительность, — сказал он, — однако заметьте, пока что я ничего вам не предложил.

— Как? — промолвила она, нахмурившись.

— Я просто поведал вам о своих надеждах. Я не так безрассуден, чтобы сразу же спрашивать, суждено ли им сбыться.

— Клянусь честью, вы поступили благоразумно, — резко ответила она.

— Не сомневаюсь в этом.

Климену так раздражало его самообладание, что остаток пути она проделала в молчании.

Случилось так, что, когда в тот вечер Климена собиралась уйти к себе после ужина, они с Андре-Луи оказались одни в комнате, которую господин Бине снял для своей труппы (как видите, дела труппы Бине шли в гору).

Климена встала, и Скарамуш тоже поднялся, чтобы зажечь ей свечу. Держа свечу в левой руке, правую она протянула ему. Белая округлая рука была обнажена до локтя.

— Спокойной ночи, Скарамуш, — сказала она так мягко и нежно, что он затаил дыхание и стоял, не сводя с нее сверкающих черных глаз, затем схватил кончики длинных тонких пальцев и, склонившись, прижался губами. Снова взглянул на Климену, женственность которой притягивала и манила. Ее лицо побледнело, на приоткрытых губах бродила странная улыбка, грудь под кружевной косынкой вздымалась.

Не выпуская руки Климены, Андре-Луи притянул ее к себе. Она не сопротивлялась. Он взял у нее из рук свечу и поставил на буфет, и в следующую секунду ее гибкое тело оказалось у него в объятиях. Он целовал Климену, шепча ее имя как молитву.

— А сейчас я жестока? — спросила она, тяжело дыша. Он ответил поцелуем. — Я была жестокой, потому что вы ничего не хотели замечать, — прошептала она.

И тут отворилась дверь, и вошел господин Бине, отцовский взор которого оскорбило неблагопристойное поведение родной дочери.

Он стоял разинув рот, а Климена и Андре-Луи оторвались друг от друга нарочито неспешно и с притворным спокойствием.

— Что это значит? — возмутился сбитый с толку господин Бине.

— А разве тут нужны объяснения? Разве они будут красноречивее того, что вы видели? Просто нам с Клименой пришло в голову пожениться.

— А разве не важно, что придет в голову мне?

— Конечно важно, но у вас слишком хороший вкус и доброе сердце, чтобы чинить нам препятствия.

— Вы считаете, что это само собой разумеется. Ну конечно — ведь у вас все само собой разумеется, это ваша манера. Так вот, моя дочь — это не само собой разумеется! У меня насчет нее вполне определенные планы. Вы вели себя недостойно, Скарамуш, вы обманули мое доверие. Я очень сердит на вас.

Он выступил вперед враскачку своей тяжелой, но удивительно бесшумной походкой. Скарамуш повернулся к Климене и с улыбкой подал ей свечу.

— Если вы оставите нас вдвоем, Климена, я по всей форме попрошу вашей руки у вашего отца.

Она удалилась, слегка взволнованная и еще более похорошевшая от смущения. Скарамуш закрыл за ней дверь и, повернувшись к разгневанному господину Бине, который бросился в кресло во главе короткого стола, попросил руки Климены по всей форме, как он выразился. Вот как он это сделал:

— Милый тесть, я вас поздравляю. Наш брак означает «Комеди Франсез» для Климены, и очень скоро. Вы же будете купаться в лучах ее славы. Да, вы еще сможете прославиться как отец госпожи Скарамуш.

Бине, лицо которого медленно багровело, свирепо смотрел на Андре-Луи. Да, что бы он ни сказал и что бы ни сделал, этот мальчишка, с которым бесполезно бороться, все равно поставит на своем. От унижения ярость Бине усиливалась. Наконец он вновь обрел дар речи.

— Проклятый разбойник! — вскричал он в приступе гнева, стукнув по столу кулаком, похожим на окорок. — Разбойник! Сначала ты забираешь половину моих законных барышей, а теперь хочешь похитить и мою дочь! Нет, будь я проклят, если отдам ее бессовестному негодяю без имени, которого ждет виселица!

Скарамуш, ничуть не расстроенный, дернул за сонетку. Щеки у него разрумянились, глаза сияли. В этот вечер он был доволен миром. Что ни говори, а он в большом долгу перед господином де Ледигьером!

— Бине, — сказал он, — забудьте хоть на один вечер, что вы Панталоне, и ведите себя как приветливый тесть, заполучивший зятя исключительных достоинств. Сейчас мы выпьем бутылочку бургундского за мой счет, самое лучшее бургундское, какое только можно раздобыть во всем Редоне. Успокойтесь, иначе вы не сможете воздать этой бутылке должное — ведь избыток желчи мешает ощутить букет.

Глава 16

ПОКОРЕНИЕ НАНТА
В сохранившихся экземплярах «Нантского курьера» можно прочесть, что на Сретение[318] труппа Бине открыла свои гастроли «Проделками Скарамуша». В Нанте она появилась иначе, чем в деревнях и маленьких городах, где о спектаклях заранее не объявлялось и внимание публики привлекали парадом при въезде. Андре-Луи повел дело по примеру «Комеди Франсез». Он заказал в Редоне афиши, и за четыре дня до приезда труппы в Нант их расклеили у Театра Фейдо и по всему городу. Афиши тогда еще были в новинку, и, естественно, они привлекли всеобщее внимание. Андре-Луи поручил это дело одному из новых членов труппы — смышленому молодому человеку по имени Баск, которого выслал вперед.

Вы можете ознакомиться с такой афишей в Музее Карнавале.[319] Актеры в ней названы сценическими именами — все, кроме Бине с дочерью, — и поскольку не сказано, что актер, играющий в одной пьесе Тривелена, в другой играет Тарбарена, создается впечатление, что труппа вдвое больше, чем на самом деле. Афиша гласит, что вслед за «Проделками Скарамуша», открывающими гастроли, будут сыграны еще пять пьес, названия которых перечисляются. Почтенная публика увидит и другие пьесы, если благосклонный прием просвещенного города Нанта заставит труппу Бине продлить свое пребывание в Театре Фейдо. Подчеркнуто, что это труппа импровизаторов, играющих в старой итальянской манере, и что Франция целых полвека не видала ничего подобного. Афиша призывала публику не упустить случай увидеть прославленных актеров, которые воскресят для нее великолепие комедии дель арте. Далее сообщается, что после Нанта последует Париж, где они намерены бросить вызов «Комеди Франсез» и показать миру, насколько искусство импровизаторов выше искусства актеров, которые полностью зависят от автора и, выходя на сцену, каждый раз произносят один и тот же текст.

Это была дерзкая афиша, и господин Бине, увидев ее, со страху чуть с ума не сошел — вернее, с того, что осталось от его ума после бургундского, которым теперь он позволял себе злоупотреблять. Он весьма красноречиво выступил против, но Андре-Луи отмел все его доводы.

— Согласен, это дерзкая афиша, — сказал он. — Но в вашем возрасте пора знать, что ничто в мире не пользуется таким успехом, как дерзость.

— Я запрещаю ее, положительно запрещаю, — настаивал господин Бине.

— Я знал, что вы будете возражать, и знаю, что очень скоро скажете спасибо за то, что я вас не послушался.

— Вы допрыгаетесь до беды.

— Я допрыгаюсь до удачи. Самое страшное, что вам грозит, — вернуться в залы деревенских рынков, из которых я вас вытащил. Нет, назло вам я повезу вас в Париж — только предоставьте все мне.

И Андре-Луи вышел, чтобы проследить, как печатаются афиши. Его приготовления не ограничились одними афишами. Он написал эффектную статью о блеске комедии дель арте и о труппе импровизаторов великого артиста Флоримона Бине, возрождающей ее. Бине звали не Флоримон, а всего-навсего Пьер, но у Андре-Луи было удивительное театральное чутье. Статья и афиши должны были разжечь интерес публики. Андре-Луи наказал Баску, у которого были родственники в Нанте, употребить все свое влияние и, не жалея средств, пристроить эту статью в «Нантский курьер» дня за два до приезда труппы Бине.

Так как статья была интересная и обладала несомненными литературными достоинствами, неудивительно, что Баску удалось выполнить поручение.

Таким образом, когда в первую неделю февраля Бине со своей труппой появился в Нанте, город был уже подготовлен. Господин Бине хотел, как всегда, пройти по городу в полной парадной форме под барабанный бой и грохот тарелок, но Андре-Луи был неумолим.

— Нет, так мы только обнаружим свою бедность, — сказал он. — Мы войдем в город незаметно, и пусть на нас работает воображение публики.

Как всегда, он настоял на своем. Господин Бине, который и так уже выдохся в борьбе с железной волей Скарамуша, был совершенно не в состоянии сражаться с ним теперь, когда на его стороне была Климена, вместе с ним осуждавшая отца за неповоротливость и устаревшие приемы. В метафорическом смысле господин Бине сложил оружие и, проклиная день, когда взял в труппу этого молодчика, поплыл по течению. Он был убежден, что в конце концов потонет, а пока что топил свое раздражение в бургундском. Слава богу, бургундского было хоть залейся. Никогда в жизни у него не было столько бургундского. Ну что ж, все обстоит не так плохо, как кажется. Во всяком случае, он благодарен Скарамушу за бургундское. Итак, опасаясь худшего, господин Бине надеялся на лучшее.

И вот взвился занавес в день первого представления труппы в Театре Фейдо, и Бине, трепеща, ждал в кулисах своего выхода. В зале было порядочно публики, любопытство которой удалось возбудить умелой подготовкой.

Хотя сценарий «Проделок Скарамуша», по-видимому, не сохранился, из «Исповеди» Андре-Луи нам известно, что пьеса начиналась сценой, в которой Полишинель в роли надменного влюбленного, безумно ревнивого, уговаривает горничную Коломбину шпионить за ее госпожой Клименой. Вначале он пытается умаслить ее с помощью лести, но этот номер не проходит с дерзкой Коломбиной, которая любит, чтобы льстецы были хотя бы привлекательны и оказывали должное внимание ее собственным весьма пикантным прелестям. Тогда подлый горбун переходит к угрозам и сулит Коломбине ужасную месть, если она выдаст или ослушается его, но и это не помогает. Наконец Полишинель прибегает к подкупу, и Коломбина, охотно получив от него кругленькую сумму, соглашается шпионить за Клименой и сообщать ему о поведении своей хозяйки.

Оба хорошо сыграли эту сцену, — возможно, их подстегивало собственное волнение при виде шикарной публики. Полишинель был чертовски неистов, высокомерен и настойчив, а Коломбина — просто неподражаема, когда пропускала мимо ушей лесть, дерзко насмехалась над угрозами и наконец ловко выкачивала из него деньги. По залу прокатился смех, который показывал, что все идет хорошо, но господину Бине, дрожавшему в кулисах, не хватало оглушительного гогота деревенских жителей, перед которыми он привык играть, и он еще больше разволновался.

Не успел Полишинель выйти за дверь, как в окно влетел Скарамуш. Обычно это эффектное появление разыгрывалось с грубым комикованием, от которого зал просто выл от восторга. Однако сейчас Скарамуш провел сцену иначе. Лежа сегодня утром в постели, он решил покончить с буффонадой, восхищавшей прежнюю публику, и добиться успеха тонкой игрой. Он сыграет лукавого, насмешливого плута, сдержанного и не лишенного чувства собственного достоинства, и произнесет текст сухо, с совершенно серьезным выражением лица, как будто не сознавая юмора, пронизывающего его речь. Таким образом, даже если публика не сразу раскусит его, тем больше он ей понравится в конечном счете.

Верный своему решению, Андре-Луи так и играл сейчас роль друга и наперсника Леандра, томящегося от любви. Скарамуш является за новостями о Климене, не упуская из виду денежных мешков Панталоне и своей интрижки с Коломбиной. Андре-Луи вольно обошелся с традиционным костюмом Скарамуша, добавив к нему красные прорези и заменив черный бархатный берет конусообразной шляпой с загнутыми полями и пучком перьев. Кроме того, он отказался от гитары.

Господин Бине, не услышав рева публики, которым она обычно приветствовала выход Скарамуша, не на шутку встревожился. И тут он уловил что-то непривычное в поведении Скарамуша и еще больше напугался. Дело в том, что тот, хотя и говорил с иностранным акцентом, нажимая на шипящие звуки, совершенно отказался от нарочитой шумливости, которую так любила их публика.

Господин Бине ломал руки в отчаянии.

— Все кончено, — сказал он. — Этот парень погубил нас. И поделом мне, дураку, за то, что я позволил ему верховодить.

Но когда господин Бине вышел на сцену, до него начало доходить, как он ошибся: оказалось, что публика внимательно слушает и на всех лицах — спокойная понимающая усмешка. А когда после окончания первого акта упал занавес и раздался гром аплодисментов, он почувствовал уверенность, что они выйдут сухими из воды.

Если бы Панталоне из «Проделок Скарамуша» не был пугливым старым идиотом, который вечно все путает, Бине погубил бы эту роль. Но поскольку он трясся от страха, нерешительность и тупость, составлявшие суть роли, усилились, и это принесло успех. А успех был такой, что он с лихвой оправдал всю шумиху, которую Скарамуш устроил перед приездом в Нант.

Самого же Скарамуша вслед за признанием публики ждало признание товарищей по труппе, которые с жаром приветствовали его в артистическом фойе театра после спектакля. Благодаря его таланту, изобретательности и энергии они за несколько недель из кучки бродячих фигляров превратились в труппу первоклассных артистов. От их лица выступил Полишинель, который, отдавая дань таланту Андре-Луи, сказал, что под его руководством они покорят весь мир, как сегодня покорили Нант.

Увлекшись, актеры не пощадили чувств господина Бине, который и так уже был сильно раздражен тем, что с его желаниями не считаются и что он бессилен перед Скарамушем. Хотя Бине скрепя сердце смирился с тем, что власть постепенно ускользает у него из рук, утешаясь ростом своих собственных доходов, в глубине души он затаил обиду, гасившую искры благодарности к его компаньону. Сегодня вечером нервы у него были натянуты до предела, и он так яростно винил в своих переживаниях Скарамуша, что даже полный и совершенно непостижимый успех не смог оправдать того в его глазах.

Теперь же, когда Бине к тому же обнаружил, что труппа его ни в грош не ставит — его собственная труппа, которую он так медленно и терпеливо собирал, — чаша его терпения переполнилась и недобрые чувства, до сих пор дремавшие в груди, пробудились. Сдерживая ярость, чтобы не выдать себя, он тем не менее счел необходимым немедленно отстоять свои права. Не хватало еще, чтобы с ним перестали считаться в труппе, которой он так долго командовал, пока ею не завладел этот тип, наполнивший его кошелек и отнявший власть.

Итак, когда Полишинель закончил свою речь, вперед выступил Бине. Грим помог ему скрыть горькие чувства, и он притворно присоединился к похвалам Полишинеля в адрес своего дорогого компаньона, но сделал это так, чтобы стало ясно, что все, чего добился Скарамуш, сделано с помощью и под руководством Бине. Он поблагодарил Скарамуша — так, как господин благодарит своего дворецкого за старательно выполненные приказания.

Речь Бине не обманула труппу и не успокоила его самого, — напротив, его горечь только усилилась от этой тщетной попытки. Ну да ладно, по крайней мере, его честь спасена и он показал им, кто глава труппы. Пожалуй, я не совсем точно выразил свою мысль, сказав, что его речь не обманула актеров, так как они все же заблуждались относительно его чувств. Они верили, что, приписывая все заслуги себе, в душе он так же, как все, благодарен Скарамушу. Андре-Луи вместе с актерами разделял это заблуждение и в короткой ответной речи великодушно подтвердил заслуги господина Бине.

Затем он объявил, что их успех в Нанте тем дороже для него, что теперь может сбыться его заветная мечта — обвенчаться с Клименой. Да, он сознает, что совершенно недостоин такого счастья. Теперь они с его добрым другом господином Бине, которому он обязан всем, чего достиг для себя и труппы, станут еще ближе. Новость вызвала радостное оживление, ибо в театральном мире так же любят влюбленных, как везде. Все шумно приветствовали счастливую пару — за исключением бедного Леандра, глаза которого стали еще грустнее, чем обычно.

В тот вечер они сидели одной семьей на втором этаже в гостинице на набережной Ла-Фосс — в той самой гостинице, откуда несколько недель тому назад Андре-Луи отправился играть совсем другую роль перед нантской публикой. Но разве та роль сильно отличалась от нынешней? — размышлял он. Разве и тогда он не был Скарамушем — интриганом, речистым и лицемерным, обманывавшим людей и цинично вводившим их в заблуждение, излагая мнения, которые не были его собственными? Разве удивительно, что он так быстро добился блестящего успеха как актер? Не был ли он всегда актером и не предназначила ли его для этого сама природа?

В следующий вечер они играли «Робкого влюбленного» перед полным залом. Слухи о блестящем начале гастролей облетели весь город, и успех был такой же, как в понедельник. В среду они давали «Фигаро-Скарамуша», а в четверг вышел «Нантский курьер» со статьей на целую колонку, в которой расхваливались блестящие импровизаторы, посрамившие заурядных декламаторов, произносящих заученные тексты.

Андре-Луи посмеивался про себя, читая эту газету за завтраком, так как у него не было никаких заблуждений насчет ложности последнего утверждения. Просто их труппа — новинка, и пышность, с которой ее подали, провела автора статьи. В этот момент вошли Бине с Клименой, и Андре-Луи приветствовал их. Он помахал газетой:

— Все в порядке, мы остаемся в Нанте.

— Вот как? — кисло сказал Бине. — У вас всегда все в порядке, мой друг.

— Прочтите сами, — протянул Андре-Луи газету.

Господин Бине начал читать с угрюмым выражением лица, потом молча отложил газету и принялся за еду.

— Ну что, я был прав? — спросил Андре-Луи, которого слегка заинтриговало поведение господина Бине.

— В чем?

— Когда говорил, что надо ехать в Нант.

— Если бы так не считал я, мы бы никуда не поехали, — ответил господин Бине, продолжая есть.

Удивленный Андре-Луи сменил тему.

После завтрака они с Клименой отправились прогуляться по набережной. Ярко светило солнце, не такое холодное, как в последние дни. Когда они выходили, Коломбина бестактно навязалась им в спутницы. Правда, Арлекин несколько исправил дело, догнав их бегом и присоединившись к Коломбине.

Андре-Луи, шагавший с Клименой впереди, завел разговор о том, что занимало его сейчас больше всего.

— Ваш отец очень странно держится со мной. Можно подумать, что он ни с того ни с сего стал ко мне плохо относиться.

— Ну что вы, вам кажется, — возразила Климена. — Отец очень благодарен вам, как и все мы.

— Ничуть не бывало. Он злится на меня, и, кажется, я знаю за что. А вы? Разве вы не догадываетесь?

— Нет, нисколько.

— Если бы вы были моей дочерью — слава богу, это не так, — я был бы обижен на мужчину, который отобрал бы вас. Бедный старый Панталоне! Он назвал меня разбойником, когда я сказал ему, что собираюсь на вас жениться.

— Он прав. Вы — дерзкий разбойник, Скарамуш.

— Что противоречит моему амплуа, — сказал он. — Ваш отец считает, что актеры должны играть на сцене роли, соответствующие их характеру.

— Но вы же действительно берете все, чего пожелаете, не так ли? — Она взглянула на него восхищенно и застенчиво.

— Да, когда удается. Я не стал дожидаться, пока ваш отец даст согласие на наш брак, и, когда он фактически отказал мне, силой вырвал у него это согласие. Ручаюсь, теперь ему ни за что не получить его обратно. Наверно, это злит вашего отца больше всего.

Климена засмеялась и приготовилась сострить в ответ, но Андре-Луи не слышал ни слова. По набережной, где было оживленное движение, к ним приближался кабриолет, верх которого был почти сплошь из стекла. Двумя великолепными гнедыми лошадьми правил кучер в роскошной ливрее.

В кабриолете сидела хрупкая молодая девушка, закутанная в ротонду из меха рыси. Ее лицо с тонкими чертами было красиво. Девушка подалась вперед, губы ее полураскрылись, она пожирала Скарамуша глазами. Наконец, почувствовав на себе взгляд, он посмотрел в ее сторону и, пораженный, остановился.

Климена, прервав фразу на середине, тоже остановилась и потянула Андре-Луи за рукав.

— Что случилось, Скарамуш?

Но он не отвечал. В эту минуту осанистый кучер, повинуясь распоряжению маленькой госпожи, остановил возле них кабриолет, и лакей в белых чулках соскочил на землю. Климене изящно одетая девушка в карете с гербами показалась сказочной принцессой. И эта принцесса, глаза которой засияли, а на щеках вспыхнул румянец, протянула Скарамушу руку в элегантной перчатке.

— Андре-Луи! — позвала она.

Скарамуш запросто взял эту царственную особу за руку — точно так же, как мог бы взять за руку Климену, — и, не спуская с нее глаз, отражавших ее радостное удивление, фамильярно обратился по имени:

— Алина!

Глава 17

СОН
— Дверь, — приказала Алина лакею и на одном дыхании сказала Андре-Луи: — Садитесь.

— Минутку, Алина.

Он повернулся к своей спутнице, застывшей в изумлении, и к подошедшим в этот момент Арлекину с Коломбиной.

— Вы позволите, Климена? — сказал он, запыхавшись. Но это было скорее утверждение, чем вопрос. — К счастью, вы не одни. Арлекин вас проводит. Увидимся за обедом.

С этими словами он, не дожидаясь ответа, вскочил в кабриолет. Лакей закрыл дверцу, кучер щелкнул кнутом, и королевский экипаж покатил по набережной, а три комедианта смотрели ему вслед с открытым ртом. Наконец Арлекин рассмеялся:

— Наш Скарамуш — переодетый принц!

Коломбина захлопала в ладоши и сверкнула белыми зубами.

— Ах, Климена, прямо как в романе! Какая прелесть!

Климена перестала хмуриться, чувство обиды сменилось у нее недоумением.

— Но кто она?

— Конечно же его сестра, — уверенно заявил Арлекин.

— Его сестра? Откуда ты знаешь?

— Я просто знаю, что он скажет тебе, когда вернется.

— А почему?

— Потому что ты все равно не поверила бы, скажи он, что это его мать.

Проводив экипаж взглядом, они побрели в ту же сторону. А в это время в экипаже Алина с серьезным видом разглядывала Андре-Луи. Она сжала губы, тонкие брови слегка сдвинулись.

— У вас странная компания, Андре, — вот первое, что она ему сказала. — Или я ошиблась и ваша спутница не мадемуазель Бине из Театра Фейдо?

— Вы не ошиблись. Однако я и не предполагал, что мадемуазель Бине уже так известна.

— О, что до этого… — Она пожала плечами, в голосе послышалось спокойное презрение. Она пояснила: — Просто вчера я была на спектакле. Думаю, я узнала ее.

— Вы были вчера вечером в Фейдо? Как же я вас не увидел?

— А вы тоже там были?

— Был ли там я? — воскликнул он, но, опомнившись, сразу же заговорил безразличным тоном. — О да, я там был. — Ему почему-то не хотелось признаться, что он без всякого сопротивления пал, с ее точки зрения, так низко. Слава богу, грим и измененный голос сделали его неузнаваемым даже для Алины, которая знала его с детства.

— Понятно, — сказала она и еще плотнее сжала губы.

— Что же вам понятно?

— Что мадемуазель Бине на редкость привлекательна. Разумеется, вы были в театре, это ясно по вашему тону. Знаете, вы разочаровываете меня, Андре. Наверно, это глупо с моей стороны и говорит о том, что я недостаточно хорошо знаю сильный пол. Мне известно, что большинство светских молодых людей испытывает непреодолимую тягу к существам, которые выставляют себя напоказ на подмостках, но от вас я этого не ожидала. Я имела глупость вообразить, что вы не такой и выше подобного пустого времяпрепровождения. Я считала, что вы немного идеалист.

— Вы льстите мне!

— Да, теперь я вижу, что заблуждалась, но вы сами сбили меня с толку. Вы столько рассуждали о какой-то морали, с таким пылом разглагольствовали о философии, так тонко лицемерили, что я обманулась. Странно, что при таком актерском даровании вы не вступили в труппу мадемуазель Бине.

— Вступил, — сказал он.

Ему пришлось признаться в этом, ибо он выбрал меньшее из двух зол.

На лице Алины появилось недоверие, сменившееся ужасом и наконец отвращением.

— Ну конечно, — сказала она после долгой паузы, — таким образом вы могли находиться вблизи своей пассии.

— Это лишь одна из причин, была и другая. Дело в том, что, когда мне пришлось выбирать между сценой и виселицей, я проявил неслыханную слабость, предпочтя первое. Такое поведение недостойно человека со столь благородными идеалами, как у меня, но что поделаешь! Подобно всем теоретикам, оторванным от жизни, я нахожу, что проповедовать легче, чем осуществлять. Итак, мне остановить карету и выйти, чтобы не осквернять ее своей недостойной персоной? Или рассказать, как все случилось?

— Сначала расскажите, а там видно будет.

Он рассказал, как встретил труппу Бине и жандармов и понял, что, присоединившись к труппе, сможет в безопасности переждать, пока не минует опасность.

Услышав объяснения, Алина смягчилась, и тон ее перестал быть ледяным.

— Мой бедный Андре, почему же вы не сказали мне все сразу?

— Во-первых, вы не дали мне на это времени; во-вторых, я боялся шокировать вас зрелищем своего падения.

Она приняла его слова всерьез.

— Так ли уж необходимо было вступать в труппу? И почему вы не написали нам, где находитесь? Я же вас просила.

— Я как раз думал об этом вчера, но колебался из-за некоторых соображений.

— Вы думали, нам будет неприятно узнать, чем вы занимаетесь?

— Пожалуй, я предпочитал удивить вас своими блестящими успехами.

— О, так вы собираетесь стать великим актером? — с откровенным пренебрежением спросила она.

— Возможно. Но меня больше привлекают лавры великого драматурга. И не фыркайте столь презрительно. Писать пьесы — почетное занятие. Высший свет считает за честь знакомство с такими людьми, как Бомарше и Шенье.

— А вы не хуже их?

— Я надеюсь их превзойти, однако признаю, что именно они научили меня ходить. Как вам понравилась вчерашняя пьеса?

— Она забавная и хорошо задумана.

— Позвольте познакомить вас с автором.

— Так это вы? Но ведь это труппа импровизаторов.

— Даже импровизаторам нужен автор, чтобы писать сценарии, — пока что я пишу только их, но скоро возьмусь за пьесы в современном духе.

— Вы обманываете себя, мой бедный Андре. Чем была бы вчерашняя пьеса без актеров? Вам повезло со Скарамушем.

— Познакомьтесь с ним — только это секрет!

— Вы — Скарамуш? Вы? — Она повернулась, чтобы как следует разглядеть Андре-Луи. Он улыбнулся своей особенной улыбкой — не разжимая губ, — от которой на щеках появлялись глубокие складки, и кивнул. — Так я вас не узнала?

— Вы, разумеется, вообразили, что я — рабочий сцены? А теперь, когда вы знаете все обо мне, расскажите, что в Гаврийяке? Как мой крестный отец?

— Он здоров, — сказала она, — и все еще сильно разгневан на вас.

— Напишите, что я тоже здоров и процветаю, и этим ограничьтесь. Не стоит сообщать ему, чем я занимаюсь, — ведь у него есть свои предрассудки. К тому же это было бы неосторожно. А теперь я задам вопрос, который у меня на языке вертится с тех пор, как я сел в экипаж. Что вы делаете в Нанте, Алина?

— Я приехала навестить свою тетю, госпожу де Сотрон. Это с ней я была вчера в театре: нам стало скучно в замке. Но сегодня у тети будут гости, и среди них — маркиз де Латур д’Азир.

Андре-Луи нахмурился и вздохнул.

— Алина, вы когда-нибудь слышали, как погиб бедный Филипп де Вильморен?

— Да, мне рассказал сначала дядя, а потом и сам господин де Латур д’Азир.

— Разве это не помогло вам решить вопрос о браке?

— А при чем тут это? Вы забываете, что я всего лишь женщина и не смогу рассудить мужчин в подобных делах.

— А почему бы и нет? Вы вполне способны это сделать, тем более что вы выслушали обе стороны. Ведь мой крестный, надо полагать, сказал вам правду. Вы можете, но не хотите рассудить. — Тон его стал резким. — Вы намеренно закрываете глаза на справедливость, ибо иначе вам пришлось бы отказаться от противоестественных честолюбивых устремлений.

— Превосходно! — воскликнула она и взглянула на него насмешливо. — А знаете, вы просто смешны! Я нахожу вас среди отбросов общества, и вы, не краснея, выпускаете руку актрисы и идете поучать меня.

— Даже если бы они были отбросами общества, то и тогда уважение и преданность вам, Алина, заставили бы меня дать совет. — Он стал суров и непреклонен. — Но это не отбросы. Актриса может обладать честью и добродетелью, но их нет у светской дамы, которая, вступая в брак, продает себя за богатство и титул, чтобы удовлетворить тщеславие.

Алина задохнулась и побелела от гнева. Она протянула руку к шнурку.

— Я полагаю, мне лучше высадить вас, чтобы вы вернулись и поискали чести и добродетели у своей девки из театра.

— Вы не должны так говорить о ней.

— Ну вот, теперь еще не хватало нам поспорить о ней. Вы считаете, я слишком деликатно выразилась? Наверно, мне следовало назвать ее…

— Если уж вы непременно хотите говорить о ней, называйте ее моей женой.

Изумление умерило гнев Алины, и она еще сильнее побледнела.

— Боже мой! — произнесла она и с ужасом взглянула на него. — Вы женаты? Женаты на этой…

— Еще нет, но скоро женюсь. И позвольте сказать вам, что эта девушка, о которой вы говорите с презрением, даже не зная ее, так же порядочна и чиста, как вы, Алина. Ум и талант помогли ей пробиться, и она обязательно добьется большего. К тому же у нее есть женственность, поэтому она при выборе супруга руководствуется природным инстинктом.

Дрожа от гнева, Алина дернула за шнурок.

— Вы сию же минуту выйдете, — бушевала она. — Как вы смеете сравнивать меня с этой…

— С моей женой, — перебил он, не дав ей сказать грубое слово. Он открыл дверцу сам, не дожидаясь лакея, и спрыгнул на землю. — Передайте от меня привет убийце, за которого вы собираетесь замуж, — яростно сказал он и захлопнул дверцу. — Езжайте, — бросил он кучеру.

Экипаж покатил прочь по предместью Жиган, а Андре-Луи стоял, дрожа от ярости. Однако, пока он шел в гостиницу, гнев постепенно остывал, и он начал понимать Алину, а поняв, в конце концов простил. Не ее вина, что она считает каждую актрису потаскушкой: так ее воспитали. Воспитание также приучило ее спокойно принимать чудовищный брак по расчету, к которому ее склонили.

Вернувшись в гостиницу, он застал труппу за столом.

Когда он вошел, воцарилось молчание, столь внезапное, что волей-неволей пришлось предположить, что беседовали о нем. Арлекин и Коломбина рассказали историю о переодетом принце, которого увезла в фаэтоне какая-то принцесса, не упустив ни одной детали.

Климена была задумчива и молчалива. Она размышляла о том, что́ Коломбина назвала «как в романе». Ясно, что ее Скарамуш — не тот, за кого себя выдавал, иначе он и та дама из высшего света не фамильярничали бы друг с другом. Еще не зная, что он занимает высокое положение, Климена завоевала его — и вот награда за ее бескорыстную привязанность. Даже тайная враждебность Бине растаяла при поразительной новости. Он весьма игриво ущипнул дочь за ушко:

— Так-так, дитя мое, уж тебе-то удалось разглядеть, что кроется за его маской!

Климена обиженно отвергла это предположение.

— Ничего подобного, — ответила она. — Я считала его тем, за кого он себя выдавал.

Бине с самым серьезным видом подмигнул дочери и рассмеялся:

— Ну разумеется! Но, подобно твоему отцу, который когда-то был благородным человеком и умеет отличить повадки благородных людей, ты сумела разглядеть в нем что-то изысканное, отличающее его от тех, с кем тебе, увы, до сих пор приходилось водиться. Так же как и мне, тебе хорошо известно, что свою высокомерную манеру держаться и повелительный тон он усвоил не в затхлой конторе адвоката и что ни в речах, ни в мыслях у него нет ничего от буржуа, за которого он себя выдает. Завоевав его, ты проявила проницательность. Известно ли тебе, Климена, что я еще буду очень гордиться тобой?

Климена вышла, не ответив отцу: его льстивый тон претил ей. Конечно, Скарамуш светский господин — если угодно, со странностями, но прирожденный аристократ. А она станет настоящей госпожой. Отцу придется научиться иначе обращаться с ней.

Когда возлюбленный Климены вошел в комнату, где они обедали, она взглянула на него застенчиво — но иначе, чем раньше. Она впервые заметила гордую посадку головы, упрямый подбородок, изящество движений — изящество человека, у которого в юности были учителя танцев и фехтования.

Ее покоробило, когда он, бросившись в кресло, обменялся, по своему обыкновению, остротами с Арлекином, как с равным. Еще больше ее задело, что Арлекин, который теперь знал, кто такой Скарамуш, держался с ним с неподобающей фамильярностью.

Глава 18

ПРОБУЖДЕНИЕ
— Знаете ли вы, — сказала Климена, — что я жду объяснений, которые вы, как мне кажется, должны дать?

Андре-Луи опоздал к обеду, и теперь они были за столом одни. Он набивал себе трубку: поступив в труппу Бине, он приобрел привычку курить. Остальные ушли, поняв, что Скарамуша и Климену надо оставить наедине. Правда, Андре-Луи придерживался на этот счет иного мнения. Он лениво затянулся, потом нахмурился.

— Объяснений? — спросил он, взглянув на нее. — А по какому поводу?

— По поводу того, что вы обманывали нас — меня.

— Я никого не обманывал, — возразил он.

— Вы хотите сказать, что просто держали язык за зубами и что молчание — не обман? Разве скрывать от будущей жены свое прошлое — не обман? Вам не следовало притворяться, что вы — простой сельский адвокат, впрочем, любому ясно, что это не так. Возможно, это очень романтично, но… Итак, объяснитесь ли вы наконец?

— Ясно, — сказал он и затянулся трубкой. — Вы ошибаетесь, Климена, — я никого не обманывал. Если я не все о себе рассказал, то лишь потому, что не считал это важным. Но я никогда не выдавал себя за другого. Когда я представился, то говорил правду.

Его упорство начало раздражать Климену, и раздражение отразилось на ее прелестном лице и прозвучало в голосе.

— Ха! А та знатная дама, которая вас увезла в кабриолете, не особенно со мной церемонясь? Вы ведь с ней накоротке. Кто она вам?

— Почти сестра.

— Почти сестра! — вознегодовала Климена. — Арлекин угадал, что вы скажете именно так. Он шутил, но мне было не очень смешно. Теперь же, когда он оказался прав, мне совсем не смешно. Надеюсь, у нее есть имя, у этой сестры?

— Разумеется, у нее есть имя. Ее зовут мадемуазель Алина де Керкадью. Она племянница Кантэна де Керкадью, сеньора де Гаврийяка.

— Ого! Недурное имя у вашей сестрицы! И что же это значит — «почти сестра», дружок?

Впервые за время знакомства с Клименой Андре-Луи, к своему сожалению, заметил некоторую вульгарность манер и сварливость тона.

— Точнее всего было бы сказать, что она приходится мне почти кузиной.

— Почти кузиной! Да что же это за родство такое? Клянусь честью, вы кого угодно запутаете!

— Да, тут нужно кое-что пояснить.

— А я вам о чем битый час твержу? Правда, вы что-то не спешите давать объяснения.

— Да нет, просто все это не важно. Впрочем, судите сами. Ее дядя, господин де Керкадью, — мой крестный отец, поэтому мы с Алиной вместе играли в детстве. Все в Гаврийяке думают, что господин де Керкадью — мой настоящий отец. Он с ранних лет заботился о моем воспитании, и только благодаря ему я получил образование в коллеже Людовика Великого. Я обязан ему всем, что имею, — точнее, всем, что имел, так как по своей воле теперь оказался на улице и не имею ничего — кроме того, что заработаю в театре или иным способом.

Климена сидела бледная, ошеломленная жестоким ударом, нанесенным ее гордыне. Еще вчера рассказ Скарамуша не произвел бы на нее ровно никакого впечатления, а сегодняшнее происшествие лишь возвысило бы Скарамуша в ее глазах. Но теперь, когда ее воображение соткало для него такое великолепное происхождение, когда все уверены, что, заключив с ним брак, она сделается знатной дамой, признание Скарамуша сокрушило и унизило ее. Переодетый принц оказался всего-навсего незаконнорожденным сыном сельского дворянина! Она станет посмешищем актеров, которые только что завидовали ее романтической судьбе!

— Вам следовало рассказать мне это раньше, — глухо проговорила она, стараясь, чтобы голос не дрожал.

— Да, возможно. Однако разве это так важно?

— Важно? — Она подавила ярость, чтобы задать следующий вопрос: — Вы говорите, что все считают господина де Керкадью вашим отцом. Что вы имеете в виду?

— То, что сказал. Я не разделяю общего убеждения. Возможно, во мне говорит инстинкт. Кроме того, я как-то спросил об этом самого господина де Керкадью, и он ответил отрицательно. Возможно, этому не стоило придавать значения, учитывая обстоятельства, но я всегда знал крестного как человека весьма щепетильного в вопросах чести, и потому верю ему. Он заверил меня, что не знает, кто мой отец.

— А насчет вашей матери он так же плохо осведомлен? — Климена насмешливо улыбалась, но Андре-Луи не заметил этого, так как она сидела спиной к свету.

— Он не открыл мне ее имени, но признался, что она была его близким другом.

Его удивил смех Климены, довольно-таки неприятный.

— Очень близким другом, уж можете не сомневаться, простак вы этакий. Какую фамилию вы носите?

Он сдержал закипающее негодование и спокойно ответил на вопрос:

— Моро. Мне сказали, что моя фамилия происходит от названия бретонской деревушки, в которой я родился, но мне и не нужна никакая фамилия. Мое единственное имя — Скарамуш, и право на него я заработал. Итак, как видите, моя дорогая, — заключил он с улыбкой, — я нисколько вас не обманывал.

— Да, теперь я вижу, — безрадостно рассмеялась она, затем глубоко вздохнула и поднялась. — Я очень устала.

Он мгновенно вскочил на ноги, но Климена отмахнулась усталым жестом:

— Я, пожалуй, пойду отдохну до театра.

И она не спеша направилась к выходу. Скарамуш кинулся открывать дверь, но Климена вышла, даже не взглянув на него.

Ее короткий романтический сон закончился. Великолепное сказочное царство, возведенное за последний час с такими точными деталями, — царство, в котором она должна была властвовать, — рассыпалось у нее на глазах, и обломки лежали у ног. Каждый из этих обломков стал камнем преткновения, мешавшим видеть Скарамуша прежними глазами.

Андре-Луи сидел в амбразуре окна, покуривая и задумчиво глядя на реку. Он был заинтригован. Климена шокирована, это ясно, но непонятно почему. Признание, что он незаконнорожденный, не должно было особенно повредить ему в глазах девушки, воспитанной в такой среде, как Климена. И тем не менее совершенно очевидно, что его слова все испортили.

За этими размышлениями и застала его Коломбина, вернувшаяся через полчаса.

— В полном одиночестве, мой принц! — засмеялась она, и это приветствие внезапно открыло ему истину. Климена так сильно разочарована, потому что рухнули надежды, которые создало буйное воображение актеров после случайной встречи с Алиной. Бедное дитя! Скарамуш улыбнулся Коломбине.

— Пожалуй, я еще немного побуду принцем, пока все не привыкнут к мысли, что я не принц, — сказал он.

— Не принц? Ну тогда герцог или, на худой конец, маркиз.

— Даже не кавалер — разве что кавалер ордена Фортуны. Я просто Скарамуш, и все мои замки — воздушные.

На оживленном добродушном лице было написано разочарование.

— А я-то думала…

— Я знаю, — перебил он. — В том-то и беда.

О размерах этой беды он смог судить вечером по тому, как вела себя Климена со светскими молодыми людьми, которые в антрактах толпились в артистическом фойе, чтобы выразить восхищение несравненной Влюбленной. До сих пор она держала себя с ними осмотрительно, внушая уважение, но сегодня была легкомысленно-весела, бесстыдна, развязна.

Андре-Луи в мягкой форме сказал ей об этом, когда они возвращались домой, и посоветовал впредь быть благоразумнее.

— Мы еще не женаты, — резко ответила она. — Подождите, пока мы поженимся, и тогда уж будете меня учить, как вести себя.

— Я верю, что тогда у меня не будет для этого повода, — ответил он.

— Ах, вы верите! Ну конечно — вы же так легковерны!

— Климена, я вас обидел. Простите меня.

— Ладно, ничего, — сказала она. — Чего же еще от вас ожидать!

Но Андре-Луи остался спокоен, так как знал причину ее дурного настроения, и, сожалея, понимал, а понимая, прощал. Он заметил, что ее отец тоже в дурном расположении духа, и это его искренне позабавило. Близкое знакомство с господином Бине могло вызвать к нему лишь презрение. Что до остальных членов труппы, они были настроены к Скарамушу очень дружелюбно. Казалось даже, что он на самом деле утратил высокое положение, существовавшее лишь в их воображении. А может быть, тут сыграло роль то, что актеры видели, как повлияло на Климену падение Скарамуша с ослепительных высот.

Единственным исключением был Леандр, который наконец-то вышел из обычного меланхолического состояния. Теперь в его взгляде сверкало злобное удовлетворение, и он с лукавой насмешкой величал своего соперника «мой принц».

Назавтра Андре-Луи почти не видел Климену, и неудивительно, так как снова с головой ушел в работу, готовя «Фигаро-Скарамуша», которого должны были сыграть в субботу. Кроме того, несмотря на многочисленные дела в театре, он теперь каждое утро посвящал один час занятиям в академии фехтования, чтобы улучшить осанку и свободнее двигаться по сцене. Однако в это утро его отвлекали мысли о Климене и Алине, причем, как ни странно, особенно беспокоила его последняя. Он считал, что поведение Климены — временное явление, но мысль о том, как держала себя с ним Алина, терзала его, и еще больше мучила мысль о ее возможном обручении с маркизом де Латур д’Азиром.

И тут Андре-Луи пронзила мысль о добровольно взятой на себя миссии, о которой он совсем забыл. Он похвастался, что голос, который господин де Латур д’Азир попытался заставить умолкнуть, зазвенит по всей стране, — и что же он для этого сделал? Он подстрекал толпу в Рене и Нанте в таких выражениях, которые мог бы использовать сам бедный Филипп, а что же дальше? Раздались крики «держи!» — и он удрал, как трусливая шавка, и забился в первую попавшуюся конуру, в которой отсиживается, занимаясь исключительно собственной персоной. Какая огромная разница между словом и делом!

Итак, пока он убивает время на пустяки и играет Скарамуша, мечтая о том, чтобы стать соперником Шенье и Мерсье, господин де Латур д’Азир нагло разгуливает, вытворяя, что ему заблагорассудится. И бесполезно утешаться мыслью, что семена, которые он посеял, уже приносят плоды, а требования, высказанные им в Нанте от лица третьего сословия, признаны справедливыми господином Неккером главным образом благодаря волнениям, вызванным этой анонимной речью. Его миссия заключается не в том, чтобы хлопотать о возрождении человечества или о полном обновлении социальной структуры Франции. Нет, его задача заключается в том, чтобы заставить господина де Латур д’Азира расплатиться сполна за зверское убийство Филиппа де Вильморена. Мысль о том, что только возможность брака Алины с маркизом заставила его вспомнить о своей клятве, не прибавила Андре-Луи самоуважения. Вероятно, он был несправедлив к себе, когда отбрасывал как пустую софистику доводы о том, что ничего нельзя было сделать и что высуни он голову, как его немедленно повезли бы под стражей в Рен и он бы совершил прощальный уход со сцены жизни прямо на виселицу.

Невозможно читать эту часть «Исповеди», не испытывая жалости к Андре-Луи: чувствуешь, как раздирали его противоречивые чувства и как он себя осуждал и презирал. А если у вас достаточно воображения, чтобы поставить себя на его место, вы поймете, что было возможно только одно решение — к нему-то и пришел Андре-Луи, — а именно: немедленно начать действовать, как только станет ясно, в каком направлении надо двигаться, чтобы достичь своей истинной цели.

Случилось так, что первый, кого он увидел в четверг вечером, выйдя на сцену, была Алина, а вторым — маркиз де Латур д’Азир. Они сидели в ложе бенуара прямо над сценой, были с ними и другие. Особенно выделялась худощавая пожилая дама в роскошном туалете, которая, как предположил Андре-Луи, была графиней де Сотрон. Но в первый момент он видел лишь тех двоих, которые в последнее время занимали все его мысли. Даже если бы он увидел их врозь, это лишило бы его самообладания — но когда он увидел их вместе, то почти начисто забыл, для чего вышел на сцену. Затем он овладел собой и начал играть. Он пишет, что играл с небывалым подъемом и никогда за всю его короткую, но бурную сценическую карьеру ему так не аплодировали.

За первым ударом последовал в тот вечер второй. Войдя в артистическое фойе после второго акта, Андре-Луи увидел, что там еще более людно, чем обычно, а в дальнем углу, склонившись над Клименой, стоит господин де Латур д’Азир. Маркиз впился глазами в ее лицо и, улыбаясь, занимал беседой. Он полностью завладел вниманием Климены, а надо сказать, что этой привилегии не удостаивался еще ни один из завсегдатаев кулис. Эти менее важные господа расступились перед маркизом, как шакалы перед львом.

Андре-Луи застыл, пораженный, затем, оправившись от изумления, принялся изучать маркиза критическим оком. Он отметил красоту, изящество, изысканные манеры и полное самообладание. Особенно же он отметил выражение темных глаз, пожиравших красивое лицо Климены, и его губы сжались.

Господин де Латур д’Азир не заметил ни Андре-Луи, ни его взглядов, а если и заметил, то не узнал под гримом Скарамуша. Впрочем, если бы маркиз и узнал его, то не испытал бы ни малейшего беспокойства.

В смятении Андре-Луи сел поодаль. Вскоре он осознал, что к нему обращается жеманный молодой человек, и с усилием что-то ответил. Поскольку Клименой завладел маркиз, а Коломбину взяли в плотное кольцо щеголи, то менее значительным посетителям пришлось довольствоваться обществом Мадам и мужского персонала труппы. Господин Бине был душой веселой компании, которая смеялась до слез над его остротами. Казалось, он вышел из мрачного расположения духа, владевшего им последние два дня, и пребывал в прекрасном настроении. Скарамуш заметил, как упорно его взгляд возвращается к дочери и ее ослепительному поклоннику.

В тот вечер у Андре-Луи и Климены состоялся разговор в повышенном тоне и Климена наговорила резкостей. Когда он снова, на этот раз более настоятельно, попросил невесту вести себя осмотрительней и не поощрять ухаживаний такого человека, как господин де Латур д’Азир, она осыпала его оскорблениями. Она просто потрясла его ядовитым тоном и грубой бранью, которой он никак от нее не ожидал.

Андре-Луи попытался урезонить Климену, и наконец она пошла на некоторые уступки.

— Если вы обручились со мной только для того, чтобы быть мне помехой, то чем раньше мы расстанемся, тем лучше.

— Значит, вы не любите меня, Климена?

— При чем тут любовь? Просто я не потерплю нелепой ревности. Актрисе приходится принимать поклонение от всех.

— Согласен. Тут нет ничего страшного, если она ничего не дает взамен.

Побелев, Климена резко повернулась к нему.

— Что именно вы имеете в виду?

— По-моему, это понятно без объяснений. Девушка в вашем положении может принимать поклонение при условии, что она принимает его с достоинством и вежливым равнодушием, показывая, что не собирается даровать взамен никаких милостей, кроме улыбки. Если она благоразумна, то устроит так, чтобы воздыхатели собирались вокруг нее все вместе, и не останется наедине ни с одним. Если она осмотрительна, то никогда не подаст надежд, чтобы не попасть в положение, когда не в ее власти будет воспрепятствовать их осуществлению.

— Да как вы смеете?

— Я знаю, о чем говорю, и знаю господина де Латур д’Азира, — ответил Андре-Луи. — Это человек безжалостный и жестокий, берущий все, чего пожелает, не считаясь с тем, добровольно ли ему это дают, не задумывающийся о горе, которое приносит, потакая всем своим прихотям, признающий один закон — силу. Подумайте об этом, Климена, и спросите себя, проявил ли я неуважение, предупредив вас.

И он вышел, не желая продолжать разговор на эту тему.

Следующие дни были несчастливыми для него и еще для одного человека. Этим человеком был Леандр, которого упорное ухаживание господина де Латур д’Азира за Клименой повергло в глубочайшее уныние. Маркиз не пропускал ни одного представления. Он постоянно оставлял за собой ложу и неизменно появлялся либо один, либо со своим кузеном господином де Шабрийанном.

На следующей неделе, во вторник, Андре-Луи рано утром вышел из дому один. Он был не в духе, раздраженный своим крайне унизительным положением, и пошел пройтись, чтобы развеяться. Повернув за угол площади Буффе, он столкнулся с худощавым господином с болезненно-бледным цветом лица. На нем ловко сидело черное платье, а под круглой шляпой был парик, перевязанный лентой. При виде Андре-Луи человек отступил, навел на него лорнет и наконец окликнул голосом, в котором звучало изумление:

— Моро! Где же вы, черт возьми, прятались все эти месяцы?

Это был Ле Шапелье, адвокат, глава Ренского салона.

— Под юбками Мельпомены, — ответил Скарамуш.

— Не понимаю.

— Тем лучше. Как вы, Изаак? И что происходит в мире? Кажется, в последнее время все спокойно?

— Спокойно! — засмеялся Ле Шапелье. — Да где же вы были? Спокойно! — Он указал на кафе в тени мрачной тюрьмы, находившееся по ту сторону площади. — Пойдемте выпьем баварского пива. Вы нам просто позарез нужны, мы вас повсюду ищем, и — надо же! — вдруг сваливаетесь как снег на голову!

Они пересекли площадь и вошли в кафе.

— Так вы считаете, что в мире все спокойно! С ума сойти! Значит, вы ничего не слыхали про королевский указ о созыве Генеральных штатов? Теперь мы должны получить то, чего требовали сами и чего требовали для нас вы здесь, в Нанте. А слыхали вы про указ о предварительных выборах — выборах выборщиков? А знаете, какой шум поднялся в Рене в прошлом месяце? Дело в том, что в указе говорилось, что три сословия должны вместе заседать в Генеральных штатах бальяжей,[320] но в Ренском бальяже аристократы вечно упорствуют в неподчинении. И вот они взялись за оружие — шестьсот человек вместе со своей челядью, возглавляемые вашим старым другом, господином де Латур д’Азиром, и решили разбить в пух и прах нас, представителей третьего сословия, чтобы положить конец нашей наглости. — Ле Шапелье тихо рассмеялся. — Но не тут-то было: мы показали им, что тоже кое-чего стоим и умеем владеть оружием. Именно к этому вы призывали нас здесь, в Нанте, в ноябре прошлого года. Мы дали им решительный бой на улице под командованием вашего однофамильца Моро, военного полицейского. Да, задали мы им перцу — они еле ноги унесли и укрылись в монастыре кордельеров.[321] Так закончилось их сопротивление власти короля и воле народа.

Ле Шапелье вкратце остановился на деталях событий и наконец перешел к делу, из-за которого, по его словам, вынужден был охотиться за Андре-Луи и совсем было отчаялся найти его.

Нант посылает пятьдесят делегатов в Рен на собрание, которое должно выбрать депутатов от третьего сословия и отредактировать их наказы. Сам Рен представлен полностью, в то время как такие деревни, как Гаврийяк, посылают двух делегатов от каждых двухсот дворов или и того меньше. И Гаврийяк, и Рен, и Нант хотят, чтобы Андре-Луи Моро был в числе их делегатов: Гаврийяк — поскольку он из их деревни и там известно, какие жертвы народному делу он принес; Рен — поскольку там слышали его вдохновенное выступление в день убийства студентов; что касается Нанта, то там не знали, кто он такой на самом деле, и хотели послать его от Нанта как оратора, обращавшегося к ним под именем Omnes Omnibus и выработавшего для них меморандум, который, как полагают, в большой степени повлиял на господина Неккера при формулировании условий созыва.

Поскольку Андре-Луи не смогли найти, его не включили ни в одну делегацию. Теперь же случилось так, что в делегации от Нанта есть одна-две вакансии, и именно для того, чтобы заполнить их, Ле Шапелье приехал в Нант.

Андре-Луи решительно отверг предложение Ле Шапелье.

— Вы отказываетесь? — вскричал тот. — Вы с ума сошли! Отказываться, когда тебя требуют со всех сторон! Да понимаете ли вы, что, скорее всего, вас выберут одним из депутатов и пошлют в Генеральные штаты в Версаль, чтобы представлять нас в деле спасения Франции?

Но, как мы знаем, Андре-Луи вовсе не был озабочен спасением Франции. В данный момент он был занят спасением двух женщин, которых любил — правда, совершенно по-разному, — от мужчины, которого поклялся уничтожить. Он твердо стоял на своем отказе, пока Ле Шапелье с удрученным видом не оставил все попытки убедить его.

— Странно, — сказал Андре-Луи, — что я настолько занят ерундой, что даже не заметил, что жители Нанта с головой ушли в политику.

— С головой! Мой друг, Нант — просто бурлящий котел политических страстей! На поверхности все спокойно лишь потому, что есть уверенность, что все идет как надо. Но при малейшем намеке, что это не так, котел перекипит и страсти выплеснутся.

— В самом деле? — задумчиво переспросил Скарамуш. — Эти сведения могут пригодиться. — Затем он сменил тему. — Знаете ли вы, что Латур д’Азир находится здесь?

— В Нанте? Однако, если он выходит на улицу, ему не откажешь в мужестве: ведь жители Нанта знают о его прошлом и о той роли, которую он сыграл в мятеже в Рене. Удивительно, что его не побили камнями. Впрочем, рано или поздно побьют — нужно только, чтобы кто-нибудь подал эту мысль.

— Что же, не исключено, — сказал Андре-Луи и улыбнулся. — Он не так уж часто показывается — по крайней мере на улице, так что он не столь отважен, как вам кажется. Я как-то сказал ему, что у него ни на грош мужества, а одна наглость.

На прощание Ле Шапелье снова попросил приятеля обдумать его предложение.

— Дайте мне знать, если передумаете. Я остановился в «Олене» и пробуду там до послезавтра. Если вы честолюбивы, не упустите шанс.

— Мне кажется, я не честолюбив, — сказал Андре-Луи и пошел своей дорогой.

В тот вечер в театре Андре-Луи пришла в голову озорная мысль проверить слова Ле Шапелье о настроении умов в городе. Играли «Грозного капитана», в последнем акте которого Скарамуш выводит на чистую воду трусливого задиру и хвастуна Родомонта.

После смеха, который неизменно вызывало разоблачение Капитана, Скарамушу оставалось лишь заклеймить его презрением во фразе, которая изменялась на каждом спектакле в зависимости от вдохновения. На этот раз он решил придать ей политическую окраску.

— Итак, о хвастливый трус, твоя ничтожность разоблачена! Ты устрашал людей высоким ростом, огромной шпагой, лихо заломленной шляпой, и они вообразили, что ты так грозен, каким кажешься из-за своей наглости. Но при первом же столкновении с подлинной силой духа ты трясешься и хнычешь и огромная шпага остается в ножнах. Ты похож на привилегированных, когда они лицом к лицу сталкиваются с третьим сословием.

Это была дерзость с его стороны, и он готов был к смеху, аплодисментам, возмущению — к чему угодно, но только не к тому, что последовало. Реакция партера и амфитеатра была такой неожиданной и бурной, что Андре-Луи был напуган, как мальчик, поднесший спичку к стогу сена, высушенного на солнце. Зал разразился овацией, люди вскакивали на ноги, забирались на сиденья, размахивали шляпами. Раздавались радостные, одобрительные возгласы. Так продолжалось, пока не закрылся занавес.

Скарамуш стоял, задумчиво улыбаясь сжатыми губами. В последний момент перед ним мелькнуло лицо господина де Латур д’Азира, который слегка подался вперед в своей ложе, так что, вопреки обыкновению, на него не падала тень. Лицо его искажала злоба, глаза горели.

— Боже мой! — рассмеялся Родомонт, приходя в себя от подлинного испуга, сменившего наигранный ужас. — Ну и мастак вы задеть их за живое, Скарамуш!

Скарамуш взглянул на него и усмехнулся.

— При случае это может пригодиться, — сказал он и ушел к себе в гримерную переодеваться.

Его ожидал выговор. Он задержался в театре из-за декораций к новой пьесе, которые надо было установить назавтра. Когда Скарамуш покончил с этим делом, остальные члены труппы давно уже ушли. Он нанял портшез и отправился в гостиницу — при нынешнем достатке он мог позволить себе подобную роскошь.

Когда Андре-Луи вошел в общую комнату труппы на втором этаже, господин Бине, голос которого был слышен еще на лестнице, громко и горячо о чем-то говорил. Внезапно замолчав, он круто обернулся к вошедшему.

— Наконец-то явились! — Приветствие было столь странным, что Андре-Луи лишь взглянул на него со спокойным удивлением. — Я жду объяснений по поводу безобразной сцены, которую вызвало ваше сегодняшнее выступление.

— Безобразной сцены? Разве аплодисменты публики — безобразие?

— Публика? Вы хотите сказать — сброд? Из-за того, что вы играете на низких страстях толпы, мы лишимся покровительства всех знатных господ.

Андре-Луи прошел мимо господина Бине к столу. Он презрительно пожал плечами — в конце концов, этот человек оскорбил его.

— Вы, как всегда, сильно преувеличиваете.

— Ничуть. Кроме того, разве я не хозяин в собственном театре? Это труппа Бине, и дела в ней будут вестись, как принято у Бине.

— А кто же те знатные господа, потерять покровительство которых вы так боитесь? — спросил Андре-Луи.

— Вы полагаете, их нет? Ну так вы очень ошибаетесь. После сегодняшнего спектакля ко мне зашел маркиз де Латур д’Азир и в самых резких выражениях высказался о вашей скандальной выходке. Я вынужден был принести извинения и…

— Очередная глупость с вашей стороны, — сказал Андре-Луи. — Человек, уважающий себя, указал бы этому господину на дверь. — Лицо господина Бине начало багроветь. — Вы называете себя главой труппы Бине, хвастаете, что будете хозяином в своем театре, а сами вытягиваетесь, как лакей, перед первым попавшимся наглецом, который приходит к вам в артистическое фойе и заявляет, что ему не нравится фраза, произнесенная актером вашей труппы! Я повторяю, что если бы вы действительно себя уважали, то выставили бы его за дверь.

Послышался одобрительный шепот актеров, которых возмутил высокомерный тон маркиза, оскорбившего их всех.

— А еще я скажу, — продолжал Андре-Луи, — что человек, уважающий себя, с радостью ухватился бы за любой предлог указать господину де Латур д’Азиру на дверь.

— Что вы имеете в виду? — В вопросе раздались раскаты грома.

Андре-Луи обвел взглядом труппу, которая собралась за столом, накрытым к ужину.

— Где Климена? — резко спросил он.

Леандр подскочил, отвечая ему. Он был бледен и трясся от волнения.

— Она уехала из театра в карете маркиза де Латур д’Азира сразу же после представления. Мы слышали, как он предложил отвезти ее в свою гостиницу.

Андре-Луи взглянул на часы над камином. Он казался слишком спокойным.

— Это было час с лишним назад. Она еще не вернулась?

Он пытался поймать взгляд господина Бине, но тот упорно смотрел в сторону. Снова ответил Леандр:

— Еще нет.

— Так! — Андре-Луи сел и налил себе вина.

В комнате воцарилась гнетущая тишина. Леандр наблюдал за Андре-Луи выжидающе, Коломбина — сочувственно. Даже господин Бине, казалось, ожидал от Скарамуша реплики, как в театре, но тот разочаровал его.

— Вы оставили мне что-нибудь поесть? — спросил Андре-Луи.

К нему придвинули блюда, и он принялся за еду. Ужинал он молча и, видимо, с хорошим аппетитом. Господин Бине сел, налил себе вина и выпил, а затем попытался завязать разговор то с одним, то с другим. Ему отвечали односложно: в тот вечер господин Бине явно не пользовался расположением своей труппы.

Наконец снизу послышались громыхание колес и перестук копыт. Затем донеслись голоса, звонкий смех Климены. Андре-Луи продолжал невозмутимо есть.

— Какой актер! — шепнул Арлекин Полишинелю, и тот угрюмо кивнул.

Вошла Климена. Это был эффектный выход примадонны: голова гордо поднята, подбородок вздернут, в глазах искрится смех. Она играла триумф и высокомерие. Щеки у нее горели, густые каштановые волосы были слегка растрепаны. В левой руке Климена держала огромный букет из белых камелий. На среднем пальце красовалось кольцо с очень дорогим бриллиантом, блеск которого сразу же приковал всеобщее внимание.

Ее отец вскочил, чтобы приветствовать дочь с необычной для него отеческой нежностью:

— Наконец-то, дитя мое!

И он повел ее к столу. Климена устало опустилась на стул. Хотя в ней чувствовалась некоторая нервозность, улыбка не сходила с губ, даже когда она взглянула на Скарамуша. И только Леандр, не сводивший с нее тоскливого взгляда, заметил, что в карих глазах мелькнуло что-то похожее на страх.

Андре-Луи продолжал спокойно есть, даже не взглянув в сторону Климены. Постепенно до актеров начало доходить, что, хотя, несомненно, назревает скандал, разразится он только после их ухода. Первым встал и удалился Полишинель, и это послужило сигналом для остальных. Через пару минут в комнате остались только господин Бине с дочерью и Андре-Луи. И тут наконец-то последний положил нож и вилку, отхлебнул глоток бургундского и, откинувшись на спинку стула, взглянул на Климену.

— Надеюсь, у вас была приятная прогулка, мадемуазель, — сказал он.

— Весьма приятная, сударь. — Она держалась вызывающе, безуспешно пытаясь состязаться с ним в хладнокровии.

— И довольно прибыльная, насколько я могу судить об этом камне на таком расстоянии. Он стоит самое малое пару сотен луидоров, а это огромная сумма даже для такого богатого аристократа, как господин де Латур д’Азир. Не будет ли дерзостью со стороны того, кто намерен стать вашим мужем, поинтересоваться, что вы дали ему взамен?

Господин Бине загоготал, и в его грубом смехе прозвучали презрение и цинизм.

— Я не дала ничего, — с негодованием ответила Климена.

— Ах, так! Значит, этот бриллиант — плата вперед.

— Черт возьми, вы себя неприлично ведете, — запротестовал Бине.

— Неприлично! — Андре-Луи метнул в господина Бине взгляд, исполненный такого испепеляющего презрения, что старый негодяй заерзал на стуле. — Вы упомянули о приличиях, Бине? Из-за вас я чуть не вышел из себя, а уж это совсем не в моих правилах. — Он медленно перевел взгляд на Климену, которая оперлась о стол локтями и опустила подбородок в ладони. Она смотрела на Андре-Луи с вызовом и насмешкой. — Мадемуазель, — медленно произнес он, — я хотел бы, исключительно в ваших интересах, чтобы вы подумали, что делаете.

— Я прекрасно могу сама все обдумать и не нуждаюсь в ваших советах, сударь.

— Ну что, получили? — фыркнул Бине. — Надеюсь, ответ пришелся вам по вкусу.

Андре-Луи слегка побледнел. Он все еще пристально смотрел на Климену, и его большие темные глаза выражали неверие. На господина Бине он не обращал ни малейшего внимания.

— Мадемуазель, вы, разумеется, не хотите сказать, что собираетесь добровольно, с полным пониманием того, что делаете, променять достойный брак на… на то, что вам может предложить такой человек, как господин де Латур д’Азир?

Господин Бине резко повернулся к дочери.

— Ты только послушай, что говорит этот сладкоречивый ханжа! Ну, теперь-то наконец ты видишь, что этот брак погубит тебя! Этот человек всегда будет рядом с тобой — неудобный муж, который не даст тебе воспользоваться ни одним шансом, моя девочка.

Она вскинула голову, соглашаясь с отцом.

— Он начинает утомлять меня своей глупой ревностью, — призналась она. — Боюсь, что как муж он будет невыносим.

Андре-Луи почувствовал, что у него сжалось сердце, но, как настоящий актер, и виду не подал. Он рассмеялся довольно неприятным смехом и поднялся.

— Я склоняюсь перед вашим выбором, мадемуазель. Надеюсь, вам не придется сожалеть о нем.

— Сожалеть? — вскричал господин Бине. Он рассмеялся от облегчения, видя, что дочь наконец-то избавилась от этого поклонника, которого он никогда не одобрял — за исключением тех нескольких часов, когда считал Андре-Луи знатной особой. — А о чем ей сожалеть? Что она принимает знаки внимания от знатного дворянина, такого могущественного и богатого, что он дарит ей, как простую безделушку, драгоценность ценой в годовое жалованье актрисы из «Комеди Франсез»? — Он встал, приблизился к Андре-Луи и уже более мирным тоном продолжал: — Ну-ну, мой друг, никакого камня за пазухой! Черт возьми! Неужели вы встанете на пути у девушки? Не можете же вы в самом деле винить ее за этот выбор? Вы подумали о том, что он для нее значит? Что под покровительством такого человека она всего добьется? Разве вы не видите, как сказочно ей повезло? Конечно, если вы ее любите, да притом так ревнивы, то не можете не признать, что так лучше?

Андре-Луи долго молча рассматривал его, затем снова рассмеялся.

— О, вы фантастичны, — сказал он. Повернулся на каблуках и пошел к двери.

Презрение, сквозившее во взгляде Андре-Луи и звучавшее в его словах и смехе, сильно уязвило господина Бине и отбило охоту мириться.

— Фантастичны, да? — закричал он, глядя вслед удалявшемуся Скарамушу маленькими глазками, сейчас налитыми злобой. — Фантастичны, потому что предпочли могущественное покровительство знатного вельможи браку с нищим ублюдком без имени? О да, мы фантастичны!

Андре-Луи повернулся, держась за ручку двери.

— Нет, я ошибся, — сказал он. — Вы не фантастичны. Вы просто мерзки — вы оба. — И он вышел.

Глава 19

ИСКРЕННЕЕ РАСКАЯНИЕ
Солнечным мартовским утром, в воскресенье, мадемуазель де Керкадью прогуливалась со своей теткой по широкой террасе замка Сотрон. У Алины был покладистый характер, и тем удивительней, что последнее время она стала раздражительной и проявляла низменный интерес к житейским делам. Это еще более, чем всегда, убедило госпожу де Сотрон, что ее брат Кантэн просто возмутительно руководил воспитанием этого ребенка. Похоже было на то, что Алина знает все, в чем девушке лучше быть несведущей, зато несведуща во всем, что девушке следует знать. По крайней мере, таково было мнение госпожи де Сотрон.

— Скажите, сударыня, все мужчины — скоты? — спросила Алина.

В отличие от брата, графиня была высокой, величественного сложения. В те дни, когда она еще не вышла замуж за господина де Сотрона, злые языки говорили, что она — единственный мужчина в семье. С высоты своего благородного роста она с тревогой взглянула на маленькую племянницу.

— Право же, Алина, что у вас за манера задавать самые нелепые и неприличные вопросы.

— Наверно, это оттого, что я нахожу жизнь нелепой и неприличной.

— Жизнь? Молодая девушка не должна рассуждать о жизни.

— Отчего же? Ведь я жива. Или вы считаете, что неприлично быть живой?

— Неприлично, когда молодая девушка пытается узнать слишком много о жизни. Что же касается вашего нелепого вопроса о мужчинах, то, если я напомню, что мужчина — благороднейшее творение Господа, возможно, вы сочтете, что я вам ответила.

Госпожа де Сотрон явно не была расположена продолжать беседу на эту тему, но благодаря своему возмутительному воспитанию мадемуазель де Керкадью была упряма.

— Если это так, — сказала она, — не объясните ли вы, отчего их так неодолимо влечет к нескромным особам нашего пола?

Госпожа де Сотрон остановилась и, шокированная, воздела руки, затем взглянула на Алину сверху вниз.

— Моя дорогая Алина, иногда вы действительно переходите все границы. Я напишу Кантэну, что чем скорее вы выйдете замуж, тем лучше для всех.

— Дядя Кантэн предоставил мне самой решать этот вопрос.

— Это самая последняя и самая вопиющая из всех его ошибок, — отозвалась госпожа де Сотрон с глубокой убежденностью. — Слыханное ли дело, чтобы девушке предоставили самой решать вопрос о еезамужестве? Да это просто… неделикатно допускать, чтобы она сама думала о подобных вещах. — Госпожа де Сотрон содрогнулась. — Кантэн — деревенщина и ведет себя просто возмутительно. Подумать только — маркиз де Латур д’Азир должен расхаживать перед вами, демонстрируя себя, чтобы вы решили, подходит ли он вам! — Она снова содрогнулась. — Да ведь это просто вульгарность, это чуть ли не… разврат… Боже мой! Когда я выходила за вашего дядю, все было решено между нашими родителями. Я впервые увидела его, когда он пришел подписать брачный контракт. Да я бы со стыда умерла, будь иначе. Вот так должны делаться подобные дела.

— Вы, несомненно, правы, сударыня, но, поскольку мое дело делается иначе, прошу простить, если поступаю иначе, чем другие. Господин де Латур д’Азир желает жениться на мне. Ему было позволено ухаживать за мной. А теперь я была бы рада, если бы его поставили в известность, что он может прекратить свои ухаживания.

Госпожа де Сотрон остановилась, окаменев от изумления. Ее длинное лицо побледнело.

— Как… что вы такое говорите? — задохнулась она.

Алина спокойно повторила свои слова.

— Но это же возмутительно! Никто не позволит вам играть чувствами такого человека, как маркиз. Как, ведь всего неделю назад вы позволили сообщить ему, что станете его женой!

— Я поступила… опрометчиво. Поведение маркиза убедило меня в ошибке.

— Ах, боже мой! — воскликнула графиня. — Разве вы не понимаете, какая большая честь вам оказана? Маркиз сделает вас первой дамой в Бретани. Вы, маленькая дурочка, и этот большой дурак Кантэн несерьезно относитесь к такому на редкость счастливому случаю. — Она предостерегающе подняла палец. — Если вы дальше будете так же глупо себя вести, господин де Латур д’Азир возьмет свое предложение назад и удалится обиженный, и будет прав.

— Я как раз пытаюсь объяснить вам, сударыня, что именно этого я больше всего хочу.

— Да вы сошли с ума!

— Может быть, сударыня, я как раз в своем уме, если предпочитаю полагаться на свою интуицию. Не исключено, что у меня даже есть основания возмущаться тем, что человек, который домогается моей руки, в то же самое время столь упорно волочится за этой несчастной актрисой из Фейдо.

— Алина!

— Разве я не права? Или, может быть, вам не кажется странным, что господин де Латур д’Азир ведет себя подобным образом в такое время?

— Алина, вы сами себе противоречите. Вы то шокируете меня неподобающими выражениями, то изумляете ханжеством: вас воспитали как маленькую буржуазку — да, вот именно, маленькую буржуазку. Кантэн всегда был в душе немного лавочником.

— Я спрашивала ваше мнение о поведении господина де Латур д’Азира, сударыня, а не о своем собственном.

— Но с вашей стороны неделикатно замечать такие вещи, о которых вам следовало быть неосведомленной, и я представить себе не могу, кто был таким… таким бесчувственным, чтобы сообщить вам об этом. Но раз уж вы в курсе дела, то вам следовало бы из скромности не замечать вещей, которые имеют место… вне поля зрения молодой особы, воспитанной надлежащим образом.

— Будут ли они вне поля моего зрения, когда я выйду замуж?

— Если вы будете мудро вести себя, то останетесь в неведении относительно подобных вещей, иначе… пострадает ваша невинность. Мне бы ни в коем случае не хотелось, чтобы господин де Латур д’Азир узнал, что у вас столь необычные познания. Этого никогда бы не случилось, если бы вы были должным образом воспитаны в монастыре.

— Но вы же не отвечаете мне, сударыня, — в отчаянии воскликнула Алина. — Речь идет не о моем целомудрии, а о целомудрии господина де Латур д’Азира.

— Целомудрие! — Губы графини задрожали от ужаса. — Где это вы узнали такое кошмарное, такое неприличное слово?

И госпожа де Сотрон совершила насилие над своими чувствами, так как поняла, что тут нужны большое спокойствие и рассудительность.

— Дитя мое, поскольку вы уже знаете столько всего, чего вам не следует знать, не будет большого вреда, если я добавлю, что у мужчины должны быть маленькие развлечения подобного рода.

— Но почему, сударыня? Почему?

— Ах боже мой! Вы требуете, чтобы я объяснила загадки природы. Это так, потому что это так. Потому что таковы мужчины.

— Потому что мужчины — скоты, хотите вы сказать. Именно с этого вопроса я и начала нашу беседу.

— Вы безнадежно глупы, Алина.

— Вы хотите сказать, что у нас разные взгляды на вещи, сударыня? Очевидно, вы думаете, что я требую чего-то невероятного, — это не так. Просто я имею право ожидать, что в то время, как господин де Латур д’Азир ухаживает за мной, он не будет одновременно волочиться за шлюхой из театра. Получается, что меня ставят на одну доску с этим мерзким существом, а это унижает и оскорбляет меня. Маркиз — тупица, и его ухаживание в лучшем случае заключается в напыщенных комплиментах, глупых и избитых. К тому же эти комплименты не выигрывают от того, что их произносят губы, на которых еще горят грязные поцелуи этой женщины.

Графиня была до такой степени шокирована, что на какое-то время лишилась дара речи. Затем она воскликнула:

— Боже мой! Я бы никогда не подумала, что у вас такое неделикатное воображение!

— Ничего не могу с собой поделать, сударыня. Каждый раз, как его губы прикасаются к моей руке, я обнаруживаю, что думаю о том, к чему они только что прикасались, и сразу же выхожу мыть руки. В следующий раз, сударыня, если вы не будете столь любезны передать маркизу мою просьбу, я прикажу подать воды и вымою руки прямо при нем.

— Но что же мне ему сказать? Как… какими словами можно передать такую просьбу? — Тетушка была в ужасе.

— Будьте искренни с ним, сударыня, — в конце концов, это легче всего. Скажите ему, что, какой бы грязной ни была его жизнь в прошлом и какой бы грязной он ни намеревался сделать ее в будущем, он должен хотя бы стремиться к чистоте, когда сватается к девственнице, чистой и непорочной.

Госпожа де Сотрон отпрянула, зажав уши, и на ее красивом лице выразился ужас, а мощная грудь бурно вздымалась.

— О, как вы можете? — задохнулась она. — Как вы можете употреблять такие ужасные выражения? Где вы им научились?

— В церкви, — ответила Алина.

— Ах, в церкви говорят много такого, что… что ни за что не решились бы произнести в свете. Мое дорогое дитя, ну как я могу сказать подобную вещь маркизу? Как?

— Сказать мне самой?

— Алина!

— Ну так вот, следует что-нибудь сделать, чтобы оградить меня от оскорблений. Маркиз внушает мне только отвращение, и, хотя, наверно, стать маркизой де Латур д’Азир — это прекрасно, я скорей бы вышла за сапожника, который ведет себя как порядочный человек.

Алина говорила с такой горячностью и решимостью, что госпожа де Сотрон постаралась справиться с отчаянием и убедить ее. Алина — ее племянница, и брак с маркизом почетен для всей семьи, поэтому надо добиться его любой ценой.

— Послушайте, моя дорогая, давайте все обсудим, — увещевала она. — Маркиз вернется только завтра.

— Да, это так, и я знаю, куда он уехал — или, по крайней мере, с кем. Боже мой, ведь у этой девки есть отец и один недотепа, который собирается на ней жениться, и ни один из них и не думает вмешиваться. Полагаю, они придерживаются того же мнения, что и вы, сударыня, — что у светского человека должны быть маленькие развлечения. — Ее презрение обжигало, как огонь. — Однако, сударыня, вы хотели сказать?..

— Что послезавтра вы возвращаетесь в Гаврийяк. Господин де Латур д’Азир, весьма вероятно, приедет туда, когда освободится.

— Вы имеете в виду, когда догорит эта сальная свеча?

— Называйте как вам угодно. — Как видите, графиня уже отказалась от борьбы с неприемлемыми выражениями племянницы. — В Гаврийяке не будет мадемуазель Бине, и эта история останется в прошлом. Как неудачно, что он встретил ее в такой момент. В конце концов, эта девчонка очень привлекательна, вы не можете это отрицать. Вы должны быть снисходительны.

— Неделю назад маркиз сделал мне официальное предложение. Я дала ему согласие, отчасти идя навстречу желаниям своей семьи, отчасти… — Она замолчала, на мгновение заколебавшись, затем продолжала с глухой болью в голосе: — Отчасти потому, что мне безразлично, за кого выходить. А теперь я хочу отказать ему по причинам, которые изложила вам, сударыня.

Госпожа де Сотрон пришла в ужасное волнение:

— Алина, я никогда вам этого не прощу. Ваш дядя Кантэн будет в отчаянии. Вы не сознаете, что говорите, от чего отказываетесь. Разве вы не понимаете, какое у вас положение в обществе?

— Если бы я не понимала, то давно положила бы конец этому сватовству, которое терпела лишь потому, что сознавала всю важность брака с человеком, занимающим такое положение, как маркиз. Но я требую от брака большего, а дядя Кантэн предоставил мне решать самой.

— Да простит ему Бог! — сказала госпожа де Сотрон, потом заторопилась: — Предоставьте теперь все мне, Алина, и положитесь на меня. О, положитесь на меня! — умоляла она. — Я посоветуюсь с вашим дядей Шарлем. Но только не принимайте окончательного решения, пока не закончится эта несчастная история. Маркиз принесет покаяние, дитя, раз вы этого деспотично требуете, но не посыпать же ему главу пеплом? Вы ведь этого не хотите?

— Я вообще ничего не хочу, — пожала плечами Алина, так что было не ясно, согласна она или нет.

Итак, госпожа де Сотрон имела беседу с мужем. Господин де Сотрон был худощавым мужчиной средних лет, с весьма аристократической внешностью. Он был наделен здравым смыслом. Жена точно описала ему, каким тоном говорила с ней племянница — крайне неделикатным, по мнению госпожи де Сотрон. Она даже привела несколько выражений, которые употребила Алина.

В результате, когда в понедельник днем к замку подкатил дорожный экипаж наконец-то вернувшегося маркиза де Латур д’Азира, его встретил граф де Сотрон, который желал обменяться с ним парой слов, даже не дав тому переодеться.

— Жерве, вы глупец, — таким великолепным образом граф начал беседу.

— Вы не открыли мне ничего нового, Шарль, — ответил маркиз. — Однако на какое именно безрассудство вы намекаете?

Маркиз бросился на кушетку и, устало раскинув на ней длинное изящное тело, взглянул на друга с утомленной улыбкой. Аристократическая красота его бледного лица, казалось, бросала вызов натиску годов.

— Ваше последнее безрассудство. Эта Бине.

— Ах, вот оно что! Фу! Ну какое же это безрассудство — так, эпизод.

— Да, безрассудство — в такое-то время! — настаивал Сотрон. Отвечая на вопросительный взгляд маркиза, он веско произнес: — Алина. Она знает. Я не могу сказать, откуда ей стало известно, но она знает и глубоко оскорблена.

С лица графа сошла улыбка.

— Оскорблена? — тревожно переспросил он.

— Да. Вы же знаете, какая она. Вы знаете, какие идеалы она себе создала. Ее задело, что в то самое время, когда вы к ней сватаетесь, вы заводите интрижку с этой девчонкой Бине.

— Откуда вы знаете?

— Она поделилась со своей теткой. Наверно, бедная девочка в чем-то права. Она говорит, что не потерпит, чтобы ее руки касались губы, загрязненные… Ну, вы понимаете. Представьте себе, какое впечатление произвела подобная вещь на такую чистую, чувствительную девушку, как Алина. Она сказала — уж лучше мне предупредить вас, — что в следующий раз, когда вы поцелуете ей руку, она прикажет принести воды и вымоет ее прямо при вас.

Лицо маркиза вспыхнуло, он поднялся. Зная его бешеный, нетерпеливый нрав, де Сотрон был готов к вспышке, но ее не последовало.

Маркиз отвернулся от него и медленно пошел к окну, склонив голову и заложив руки за спину. Остановившись там, он заговорил, не оборачиваясь, и в голосе его звучали одновременно презрение и тоска.

— Вы правы, Шарль, я глупец, безнравственный глупец! У меня осталось довольно разума, чтобы это понять. Наверно, дело в том, как я всегда жил, — мне никогда не приходилось отказывать себе в том, чего желал. — Тут он вдруг резко обернулся: — О боже мой! Я желаю Алину так, как еще никогда никого не желал. Думаю, что убью себя от ярости, если потеряю ее из-за собственного безрассудства. — Он стукнул себя по лбу. — Я скотина. Мне бы следовало знать, что, если эта прелестная святая узнает о моих шалостях, она будет презирать меня. Говорю вам, Шарль, что пойду в огонь, чтобы вновь снискать ее уважение.

— Надеюсь, его можно будет завоевать меньшей ценой, — ответил Шарль и, чтобы разрядить обстановку, которая уже начинала докучать ему своей торжественностью, сделал слабую попытку пошутить: — От вас требуется лишь воздержаться от того огня, который мадемуазель де Керкадью не склонна считать очистительным.

— Что до этой Бине, с ней покончено, — да, покончено, — сказал маркиз.

— Поздравляю. Когда вы приняли это решение?

— Только что. Как бы я хотел, чтобы это произошло сутки назад. — Он пожал плечами. — Мне за глаза хватило двадцати четырех часов в ее обществе, как хватило бы любому мужчине. Продажная и жадная маленькая шлюха. Тьфу! — содрогнулся он от отвращения к себе и к ней.

— Ах так! Тем лучше — это облегчает для вас задачу, — цинично заметил господин де Сотрон.

— Не говорите так, Шарль. И вообще, не будь вы таким глупцом, вы бы предупредили меня заранее.

— Может оказаться, что я предупредил вас как раз вовремя, если только вы воспользуетесь моим предостережением.

— Я принесу любое покаяние. Я упаду к ее ногам, я унижусь перед ней. Я признаю свою вину в чистосердечном раскаянии и, с Божьей помощью, постараюсь исправиться ради этого прелестного создания. — Слова его звучали трагически-серьезно.

Для господина де Сотрона, который всегда видел маркиза сдержанным, насмешливым и надменным, это было поразительным открытием. Ему даже стало неприятно, как будто он подглядывал в замочную скважину. Он похлопал приятеля по плечу:

— Мой дорогой Жерве, что за романтическое настроение! Довольно слов. Поступайте, как решили, и, обещаю вам, скоро все наладится. Я сам буду вашим послом, и у вас не будет причин жаловаться.

— А нельзя мне самому пойти к ней?

— Вам пока разумнее держаться в тени. Если хотите, можете написать ей и выразить свое искреннее раскаяние в письме. Я объясню, почему вы уехали, не повидав ее, — скажу, что это сделано по моему совету. Не волнуйтесь, я сделаю это тактично — ведь я хороший дипломат, Жерве. Положитесь на меня.

Маркиз поднял голову, и Сотрон увидел лицо, искаженное болью. Протянув руку, господин де Латур д’Азир сказал:

— Хорошо, Шарль. Помогите мне сейчас — и считайте своим другом навек.

Глава 20

СКАНДАЛ В ТЕАТРЕ ФЕЙДО
Предоставив приятелю действовать в качестве своего полномочного представителя и объяснить мадемуазель де Керкадью, что только искреннее раскаяние вынудило его уехать не простившись, маркиз укатил из Сотрона в полном унынии. Для человека с таким тонким и взыскательным вкусом суток с мадемуазель Бине оказалось более чем достаточно. Он вспоминал об этом эпизоде с тошнотворным чувством — неизбежная психологическая реакция, — удивляясь тому, что до вчерашнего дня она казалась ему столь желанной, и проклиная себя за то, что ради такого ничтожного и мимолетного удовольствия он поставил под угрозу свои шансы стать мужем мадемуазель де Керкадью. Однако в его расположении духа нет ничего странного, так что я не буду на нем задерживаться. Причина гнездилась в конфликте между скотом и ангелом, которые сидят в каждом мужчине.

Шевалье де Шабрийанн, бывший при маркизе чем-то вроде компаньона, сидел напротив него в огромном дорожном экипаже. Их разделял складной столик, и шевалье предложил сыграть в пикет. Однако маркиз, погруженный в раздумье, не был расположен играть в карты. В то время как экипаж громыхал по булыжной мостовой Нанта, он вспомнил, что обещал мадемуазель Бине посмотреть ее сегодня вечером в «Неверном возлюбленном». А теперь получается, что он бежит от нее. Мысль эта была невыносима по двум причинам: во-первых, он нарушил данное слово и ведет себя как трус. Во-вторых, он дал повод этой корыстной маленькой шлюхе — так он теперь мысленно называл ее, и не без оснований, — ожидать от него помимо полученного щедрого вознаграждения прочих милостей. Она почти выторговала у него обещание устроить ее будущее. Он должен взять ее в Париж, предоставить дом, полностью обставленный, и при его могущественном покровительстве двери лучших столичных театров распахнутся перед ее талантом. К счастью, он не связал себя никакими обязательствами, однако и не отказал. Теперь необходимо договориться, поскольку он вынужден выбирать между мелкой страстишкой, которая уже угасла, и глубокой, почти бесплотной любовью к мадемуазель де Керкадью.

Маркиз решил, что честь велит ему немедленно избавиться от ложного положения. Конечно, мадемуазель Бине устроит сцену, но ему хорошо известно лекарство от подобного рода истерик. В конце концов, деньги имеют свои преимущества.

Он потянул за шнурок. Экипаж остановился, у дверцы показался лакей.

— В Театр Фейдо, — приказал маркиз.

Лакей исчез, и экипаж покатил дальше. Господин де Шабрийанн цинично рассмеялся.

— Я бы попросил вас умерить ваше веселье, — отрезал маркиз. — Вы не поняли. — И он объяснился, что было редким снисхождением с его стороны. Сейчас он не мог допустить, чтобы его превратно поняли. Шабрийанну передалась серьезность маркиза.

— А почему бы не написать ей? — предложил он. — Должен признаться, что лично для меня так было бы проще.

Ответ маркиза как нельзя лучше показал, в каком он был состоянии.

— Письмо может не дойти до адресата, или его могут неверно истолковать, а я не могу рисковать. Если она не ответит, я так и не узнаю почему. Я не обрету спокойствия до тех пор, пока не положу конец этой истории. Экипаж подождет нас у театра. Потом мы продолжим наш путь и в случае необходимости будем ехать всю ночь.

— Черт возьми! — сказал господин де Шабрийанн с гримасой и больше не произнес ни слова.

Большой дорожный экипаж остановился перед главным входом Фейдо, и маркиз вышел. Вместе с Шабрийанном он вошел в театр, не подозревая, что сразу же попадет в руки Андре-Луи.

Андре-Луи разозлило долгое отсутствие Климены, уехавшей из Нанта в обществе маркиза. Его раздражение еще усиливалось из-за омерзительного самодовольства, с которым господин Бине отнесся к этому событию, которое невозможно было превратно истолковать.

Как ни стремился Андре-Луи подражать стоикам, сохраняя спокойствие духа, и судить с полной беспристрастностью, в глубине души он страдал и чувства его были оскорблены. Климену он не винил — он в ней ошибся. Она была просто бедным, беспомощным суденышком, гонимым любым дуновением. Ее снедала жадность, и Андре-Луи поздравлял себя с тем, что обнаружил это до того, как женился. Теперь он испытывал к Климене лишь жалость, смешанную с презрением, и жалость эта была порождена любовью, которую он так недавно питал. Она походила на осадок на дне бокала, после того как осушено крепкое вино любви. Гнев же Андре-Луи был направлен против отца Климены и против ее соблазнителя.

Мысли, обуревавшие Андре-Луи в понедельник утром, когда он обнаружил, что Климена не вернулась из поездки, в которую отправилась в экипаже маркиза, и так разозлили его, а тут еще подлил масла в огонь обезумевший Леандр. До сих пор эти двое мужчин испытывали друг к другу презрение, что часто случается в подобных случаях. Теперь же общая беда сделала их союзниками — так, по крайней мере, казалось Леандру, когда он отправился на поиски Андре-Луи. Он нашел его на набережной, напротив гостиницы. Андре-Луи курил с полной безмятежностью.

— Тысяча чертей! — воскликнул Леандр. — Как вы можете преспокойно курить в такое время?

Скарамуш взглянул на небо и сказал:

— По-моему, не так уж холодно. Светит солнце, и мне здесь очень хорошо.

— Я говорю не о погоде! — в сильном волнении возразил Леандр.

— Так о чем же тогда?

— Разумеется, о Климене.

— А! Эта дама перестала меня интересовать.

Леандр стоял прямо перед ним. Теперь он прекрасно одевался, и нарядный костюм подчеркивал красоту его фигуры, волосы были тщательно напудрены. Лицо было бледным, большие глаза казались еще больше, чем обычно.

— Перестала вас интересовать? Разве вы не собираетесь на ней жениться?

Андре-Луи выпустил облако дыма.

— Надеюсь, вы не желали меня оскорбить, предположив, что я буду довольствоваться объедками с чужого стола.

— Боже мой! — произнес сраженный Леандр и некоторое время пристально смотрел на Андре-Луи. — У вас совсем нет сердца? Вечный Скарамуш!

— Что же, по-вашему, мне делать? — спросил Андре-Луи, в свою очередь выказывая легкое удивление.

— По-моему, вы не должны уступать ее без борьбы.

— Слишком поздно. — С минуту Андре-Луи попыхивал своей трубкой, а Леандр в бессильной ярости сжимал кулаки. — Да и к чему противиться неизбежному? Разве вы боролись, когда я отнял ее у вас?

— Ее нельзя было отнять у меня, так как она не была моей. Я только вздыхал о ней, а вы ее завоевали. К тому же это разные вещи. Вы предлагали честный брак, а теперь ей грозит погибель.

Волнение молодого человека тронуло Андре-Луи, и он взял Леандра за руку.

— Вы мне нравитесь, Леандр, и я рад, что невольно спас вас от вашей судьбы.

— О, вы не любите ее! — страстно воскликнул Леандр. — Вы никогда не любили ее. Вы не знаете, что значит любить, иначе вы бы так не говорили. Боже мой! Если бы она была помолвлена со мной, я бы убил этого человека — убил, слышите? А вы… вы стоите здесь, покуривая, дышите воздухом и называете ее объедками с чужого стола. Не понимаю, как я не ударил вас за эти слова.

Он вырвал свою руку у Андре-Луи и, казалось, хотел ударить его сейчас.

— Вы зря сдержались — такой поступок подошел бы к вашему амплуа.

Леандр с проклятием повернулся на каблуках, чтобы уйти, но Андре-Луи остановил его.

— Минуту, мой друг. А теперь встаньте на мое место. Вы сами женились бы на ней сейчас?

— Женился бы я? — Глаза его страстно блеснули. — Женился бы я? Да скажи она, что выйдет за меня, я навеки стал бы ее рабом.

— Раб — верное слово, раб в аду.

— Подле нее для меня рай, что бы она ни сделала. Я люблю ее — я же не такой, как вы. Я люблю ее, слышите?

— Я знаю, хотя и не подозревал, что у вас столь сильный приступ этой болезни. Ну что же, видит Бог, я тоже любил ее, и достаточно сильно, чтобы разделять вашу жажду крови. Что касается меня, то одна голубая кровь Латур д’Азира вряд ли утолит мою жажду, и мне хотелось бы добавить к ней грязную жидкость, текущую в жилах мерзкого Бине.

На секунду он не совладал с волнением, и язвительный тон последних слов выдал Леандру, что под ледяной невозмутимостью бушует пламя. Молодой человек схватил Андре-Луи за руку.

— Я знал, что вы играете, — сказал он. — Вы чувствуете — да, чувствуете то же, что и я.

— До чего же мы хороши — братья во злобе. Кажется, я выдал себя. Итак, что дальше? Хотите посмотреть, как этого смазливого маркиза разорвут в клочки? Могу развлечь вас таким зрелищем.

— Что? — уставился на него Леандр, не уверенный, что Скарамуш, по своему обыкновению, не шутит.

— Все очень просто, если мне немного помогут. Вы мне поможете?

— Располагайте мной — я готов на все, — воскликнул Леандр. — Если вам потребуется моя жизнь — берите ее.

Андре-Луи снова взял его за руку.

— Пройдемтесь, я научу вас.

Когда они пришли домой, труппа уже обедала. Мадемуазель Бине еще не вернулась. За столом царило мрачное настроение, у Коломбины и Мадам было тревожное выражение лица. Дело в том, что отношения Бине с труппой с каждым днем становились все более натянутыми.

Андре-Луи и Леандр сели на свои места. Маленькие злобные глазки Бине следили за ними, а толстые губы сложились в кривую усмешку.

— Вы так внезапно подружились, — съязвил он.

— Как вы наблюдательны, Бине, — холодно ответил Скарамуш с оскорбительной ненавистью в голосе. — Возможно, вы поняли причину этой дружбы?

— Ее нетрудно понять.

— Развлеките труппу, изложив эту причину, — попросил Скарамуш и, не дождавшись, добавил: — Как? Вы колеблетесь? Разве ваше бесстыдство не безгранично?

Бине поднял большую голову.

— Вы хотите поссориться со мной, Скарамуш? — Гром загремел в его голосе.

— Поссориться? Вы смеетесь! С такими, как вы, не ссорятся. Все мы знаем, какой репутацией пользуются слепые мужья. Но боже мой, какова же репутация у слепых отцов?

Бине с усилием поднялся — огромная туша. Он яростно сбросил руку Пьеро, сидевшего слева, когда тот попытался остановить его.

— Черт подери! — взревел он. — Если ты будешь говорить со мной таким тоном, я все твои паршивые кости переломаю!

— Если вы хоть пальцем до меня дотронетесь, Бине, я наконец-то перестану сдерживаться и убью вас! — Скарамуш был, как всегда, спокоен, и потому его слова звучали особенно угрожающе. Труппа встревожилась. Он высунул из кармана дуло пистолета, который недавно купил. — Я хожу с оружием, Бине. Я честно предупредил и, если вы дотронетесь до меня, убью вас без всякого сожаления, как слизняка. Да, вот на что вы больше всего похожи — на слизняка. Толстое, омерзительно скользкое тело, гадость, лишенная души и ума. Нет, я не могу сидеть с вами за одним столом — меня тошнит. — Скарамуш оттолкнул тарелку и встал. — Пойду поем за общим столом внизу.

Вслед за ним вскочила Коломбина.

— Я с вами, Скарамуш, — воскликнула она.

Это подействовало как сигнал. Даже если бы все заранее сговорились, они не могли бы действовать более слаженно. Вслед за Коломбиной вышел Леандр, за Леандром — Полишинель, а за ними и все остальные. Бине остался во главе стола в опустевшей комнате. Он был потрясен, и его вдруг охватил страх, который не могла умерить даже ярость.

Бине сел, чтобы обдумать положение дел, и за этими печальными размышлениями через полчаса застала его дочь, наконец-то вернувшаяся из поездки.

Климена была бледна, и вид у нее был слегка испуганный. Теперь, когда ей предстояло нелегкое испытание — предстать перед всей труппой, ее охватило смущение.

Увидев, что в комнате один отец, Климена остановилась на пороге.

— А где все? — спросила она, овладев собой настолько, что голос звучал естественно.

Бине поднял голову и взглянул на дочь глазами, налитыми кровью. Он нахмурился, надул толстые губы, и в горле у него заклокотало. Однако, оглядев ее, он успокоился. Она такая грациозная и хорошенькая и выглядит как настоящая светская дама в длинном дорожном костюме темно-зеленого цвета, отделанном мехом. В руках — муфта, а на красиво причесанных каштановых волосах — широкая шляпа, украшенная пряжкой со сверкающим искусственным бриллиантом. Пока у него есть такая дочка, нечего бояться будущего, и пускай себе Скарамуш отмачивает какие угодно номера.

Однако Бине не произнес вслух ни одной из этих утешительных мыслей.

— Итак, дурочка, наконец-то ты явилась, — проворчал он вместо приветствия. — Я уже начинал беспокоиться, не придется ли отменять сегодня спектакль. Меня бы не особенно удивило, если бы ты не вернулась вовремя. В самом деле, с тех пор как ты решила играть козырными картами, не слушая моих советов, меня уже ничто не удивит.

Климена подошла к столу и, опершись о него, взглянула на отца сверху вниз чуть ли не надменно.

— Мне не о чем жалеть.

— Все дураки так сначала говорят. Да ты бы не призналась, что жалеешь, даже если бы жалела, — такой уж у тебя характер. Ты поступаешь по-своему, не слушая старших. Черт побери, девчонка, ну что ты знаешь о мужчинах?

— Я ведь не жалуюсь, — напомнила она.

— Пока нет, но все впереди. Ты скоро поймешь, что следовало слушаться своего старого отца. Пока твой маркиз сходил по тебе с ума, с этим дураком можно было делать все что угодно. Пока ты позволяла ему только целовать кончики пальцев… Ах, тысяча чертей! — вот когда надо было устраивать свое будущее! Да проживи ты хоть тысячу лет, такого случая больше не подвернется, ты его упустила — и ради чего?

Климена села.

— Ты низок, — сказала она с омерзением.

— Низок, да? — Его толстые губы снова скривились. — Я хлебнул довольно грязи со дна жизни, да и ты тоже. У тебя на руках была карта, с которой можно было выиграть целое состояние, если бы ты ходила так, как я подсказывал. Нет, ты сдала ее, и где же состояние? Теперь мы можем ждать удачи, как у моря погоды, а ждать придется долго, если в труппе будет такая погода, как сейчас! Негодяй Скарамуш проделал перед ними свои обезьяньи штучки, и они вдруг стали страшно добродетельными. Они не желают больше сидеть со мной за одним столом. — Он захлебывался от злости и сардонической веселости. — Твой друг Скарамуш подал им пример. Дошло до того, что он угрожал моей жизни! Грозился меня убить! Назвал меня… Впрочем, какое это имеет значение? Гораздо хуже, если в один прекрасный день труппа Бине обнаружит, что вполне может обойтись без господина Бине и его дочери! Этот ублюдок, к которому я дружески отнесся, потихоньку отнял у меня все. Сегодня в его власти отнять у меня труппу, а этот подлец достаточно неблагодарен, чтобы воспользоваться этим.

— Пускай, — пренебрежительно сказала мадемуазель.

— Пускай? — изумился он. — А что будет с нами?

— Труппа Бине абсолютно не интересует меня, — ответила Климена. — Я скоро еду в Париж. Там есть театры получше, чем Фейдо: Театр госпожи Монтансье[322] в Пале-Рояле,[323] «Амбигю Комик»,[324] «Комеди Франсез». Может быть, у меня даже будет собственный театр.

У Бине сделались большие глаза. Он вложил толстую руку в руку дочери, и она заметила, что рука дрожит.

— Он обещал? Обещал?

Климена взглянула на него, склонив голову набок. Глаза стали лукавыми, на безупречных губах играла странная улыбка.

— Он не отказал, когда я попросила об этом, — ответила она с убежденностью, что все обстоит так, как она желает.

— Чушь! — с раздражением проворчал Бине, убрал руку и поднялся. — «Он не отказал»! — передразнил он дочь и продолжал с жаром: — Если бы ты вела себя так, как я советовал, он согласился бы на любую твою просьбу и, более того, дал бы тебе все, что в его власти, а эта власть безгранична. Ты же превратила уверенность в надежду, а я терпеть не могу надежды. Черт побери! Я питался одними надеждами и сыт ими по горло.

Знай Климена о беседе, которую в тот самый момент вели в замке Сотрон, она бы не смеялась так самоуверенно над мрачными предсказаниями отца. Однако ей так и не суждено было никогда узнать об этой беседе, и это было самым жестоким наказанием. Она винила во всех бедах, вдруг обрушившихся на нее, коварного Скарамуша и считала, что из-за этого негодяя рухнули ее надежды на будущее и распалась труппа Бине.

Возможно, Климена не так уж не права, поскольку даже без предостережения господина де Сотрона неприятные события того вечера в Театре Фейдо могли вызвать у маркиза желание порвать эту связь. Что же до труппы Бине, то, разумеется, случившееся было делом рук Андре-Луи, — правда, он не только не стремился к такому результату, но у него и в мыслях не было ничего подобного. В антракте после второго акта Андре-Луи зашел в гримерную, которую Полишинель делил с Родомонтом. Полишинель переодевался.

— Нет смысла переодеваться, — сказал он. — Спектакль вряд ли продолжится после сцены, которой мы с Леандром открываем следующий акт.

— Что вы имеете в виду?

— Скоро увидите. — Он положил какую-то бумагу на стол Полишинеля среди склянок с гримом. — Взгляните-ка. Это что-то вроде завещания в пользу труппы. Когда-то я был адвокатом, так что документ в порядке. Я оставляю вам всем свою долю от доходов труппы.

— Но вы же не хотите сказать, что покидаете нас? — вскричал Полишинель в тревоге.

Во взгляде Родомонта читался тот же вопрос. Скарамуш красноречиво пожал плечами. Полишинель продолжал с угрюмым видом:

— Конечно, этого следовало ожидать. Но почему уйти должны вы? Ведь вы — мозг труппы, вы создали из нас настоящую театральную труппу. Если кто-то должен уйти, пусть убирается Бине со своей проклятой дочкой. А если уйдете вы, тогда — тысяча чертей! — мы все уйдем с вами вместе.

— Да, — присоединился Родомонт, — хватит с нас этого жирного подонка.

— Конечно, я думал об этом, — ответил Андре-Луи, — не из тщеславия, а веря в нашу дружбу. Мы сможем обсудить это после сегодняшнего спектакля, если я останусь в живых.

— Если останетесь в живых? — вскричали оба.

Полишинель встал.

— Какое же безумство вы задумали?

— Во-первых, как мне кажется, я доставлю удовольствие Леандру, во-вторых, я уплачу один старый долг.

Тут прозвучали три удара.

— Ну вот, мне пора. Сохраните эту бумагу, Полишинель. В конце концов, она может и не понадобиться.

Андре-Луи вышел. Родомонт уставился на Полишинеля, Полишинель — на Родомонта.

— Какого черта он задумал? — осведомился последний.

— Легче всего это узнать, увидев собственными глазами, — ответил Полишинель. Он поспешно закончил переодевание, несмотря на слова Скарамуша, и вышел вместе с Родомонтом.

Подойдя к кулисам, они услышали бурю аплодисментов из зала. Но это были необычные аплодисменты, в них звучала какая-то странная нота. Когда все стихло, зазвучал голос Скарамуша — звонко, как колокол.

— Итак, дорогой Леандр, как видите, когда вы говорите о третьем сословии, нужно выражаться более точно. Что же такое третье сословие?

— Ничто, — ответил Леандр.

Зал затаил дыхание, так что слышно было в кулисах, и Скарамуш быстро продолжил:

— Увы, это верно. А чем оно должно быть?

— Всем.

Раздался одобрительный рев зала, который никак не ожидал такого ответа.

— И это верно, — сказал Скарамуш. — Более того: так будет, так уже есть сейчас. Вы в этом сомневаетесь?

— Я на это надеюсь, — ответил подготовленный Леандр.

— Вы можете быть в этом уверены, — сказал Скарамуш, и вновь возгласы одобрения превратились в гром.

Полишинель и Родомонт переглянулись, и первый шутливо подмигнул.

— Тысяча чертей! — зарычал голос позади них. — Этот мерзавец снова принялся за свои политические штучки?

Обернувшись, актеры увидели господина Бине, который подошел к ним своей бесшумной походкой. Поверх алого костюма Панталоне была надета женская ночная сорочка, волочившаяся по земле. На лице, украшенном фальшивым носом, сверкали маленькие глазки. Однако внимание актеров вновь привлек голос Скарамуша, вышедшего на авансцену.

— Он сомневается, — говорил тот залу. — Но ведь и сам господин Леандр — из тех, кто поклоняется изъеденному червями идолу Привилегии, потому-то он и побаивается поверить в истину, которая становится очевидной для всего мира. Стоит ли убеждать его? А не рассказать ли ему, как компания аристократов со своими вооруженными слугами — всего шестьсот человек — несколько недель тому назад в Рене попыталась навязать свою волю третьему сословию? Напомнить ли ему, как третье сословие, создав военный фронт, очистило улицы от этой знатной черни?..

Его прервали аплодисменты — фраза дошла до публики. Те, кто корчился, когда привилегированные называли их этой позорной кличкой, были в восторге от того, что ее обратили против самой знати.

— Но позвольте же рассказать вам об их предводителе — самом кровавом аристократе из всей аристократии крови! Вы знаете его. Он боится многого, но больше всего — голоса истины, который такие, как он, стремятся заставить умолкнуть. И он выстроил своих аристократов вместе с их челядью и повел на несчастных буржуа, посмевших поднять свой голос. Но эти самые несчастные буржуа не пожелали быть убитыми на улицах Рена. Им пришло в голову, что, раз уж знатные господа решили, что должна пролиться кровь, почему бы ей не быть голубой кровью аристократов? Они тоже построились — аристократия духа против аристократии крови — и погнали господина де Латур д’Азира со всем его войском с поля боя с пробитыми головами и вдребезги разбитыми иллюзиями. Те укрылись у кордельеров, и бритые предоставили в своем монастыре убежище оставшимся в живых. Среди них был и гордый предводитель, господин де Латур д’Азир. Вы слыхали об этом доблестном маркизе, повелевающем жизнью и смертью?

Зал взревел, потом снова замер, когда Скарамуш продолжал:

— О, это было славное зрелище — могучий охотник, удирающий, как заяц, и прячущийся в монастыре кордельеров! С тех пор его не видали в Рене, а хотели бы. Однако он не только доблестен — он еще и осторожен. А как вы думаете, где он скрывается — этот знатный господин, желавший омыть улицы Рена кровью горожан, чтобы заставить умолкнуть голос разума и свободы, который звучит сегодня по всей Франции? Где же прячется этот привилегированный, считающий красноречие столь опасным даром? Он в Нанте.

Зал снова взревел.

— Что вы говорите? Невозможно? Да в этот самый момент, друзья мои, он в театре, среди вас — укрылся в той ложе. Он слишком застенчив, чтобы показаться, — сама скромность! Он там, за занавесом. Не покажетесь ли своим друзьям, господин маркиз? Видите — они хотят побеседовать с вами. Они не верят, что вы здесь.

Надо сказать, что, какого бы мнения ни придерживался Андре-Луи относительно господина де Латур д’Азира, кем-кем, а трусом тот не был. Утверждение, что он прячется в Нанте, было неверным: маркиз приехал туда открыто и смело. Однако случилось так, что до той минуты жители Нанта не подозревали о его присутствии в городе. Разумеется, маркиз счел бы ниже своего достоинства оповещать горожан о своем приезде, точно так же как и скрываться от них.

Сейчас, услышав брошенный ему вызов, маркиз де Латур д’Азир, не обращая внимания на зловещий гул зрительного зала и на попытки Шабрийанна удержать его, откинул занавес ложи и неожиданно появился, бледный, спокойный и полный презрения.

Маркиза встретили гиканьем и выкриками, ему грозили кулаками и тростями:

— Убийца! Негодяй! Трус! Предатель!

Но он храбро стоял под шквалом, улыбаясь с невыразимым презрением. Он ждал, когда прекратится шум, чтобы в свою очередь обратиться к залу, но скоро понял, что ждет напрасно.

В партере уже бушевали страсти. Сыпались градом удары, выхватывались шпаги, — правда, из-за тесноты ими нельзя было воспользоваться. Зрители ломали стулья и превращали их в оружие, от канделябров откалывали куски, которые становились метательными снарядами. Те, кто сопровождал дам или был робок по природе, торопились покинуть театр, который уже походил на арену для петушиных боев.

Один из импровизированных снарядов, пущенный из ложи каким-то господином, едва не угодил в Скарамуша, стоявшего на сцене и с торжеством наблюдавшего за бурей, которую он сам посеял. Зная, из какого легко воспламеняющегося вещества состоит публика, он швырнул в ее гущу зажженный факел раздора, чтобы разжечь большой пожар.

Он видел, как толпа быстро разбивается на группировки, представлявшие ту или иную сторону великой распри, уже начинавшей охватывать всю Францию. Театр дрожал от криков.

— Долой чернь! — орали одни.

— Долой привилегированных! — вопили другие.

И тут, перекрывая весь этот гам, резко и настойчиво прозвучал выкрик:

— В ложу! Смерть ренскому палачу! Смерть де Латур д’Азиру, который воюет с народом!

Бросились к двери партера, открывавшейся на лестницу, которая вела в ложи.

Теперь, когда битва распространялась со скоростью огня, вырываясь из театра на улицу, ложа де Латур д’Азира, ставшая главной мишенью буржуа, объединила дворян, находившихся в театре, и людей незнатного происхождения, примыкавших к партии привилегированных.

Маркиз прошел вглубь ложи, чтобы встретить своих союзников. В партере кучка разъяренных дворян, рвавшихся через пустую оркестровую яму на сцену, чтобы рассчитаться с дерзким комедиантом, встретила отпор со стороны людей, чувства которых он выразил. Андре-Луи, который к тому же вспомнил о канделябре, не стал дожидаться и, обернувшись к Леандру, сказал:

— Я думаю, пора уходить.

Леандр, белый как мел под гримом, напуганный бурей, далеко превосходившей все, что могло подсказать ему небогатое воображение, что-то невнятно пробормотал в знак согласия. Но было поздно, так как в этот момент на них напали сзади.

Господину Бине наконец-то удалось прорваться мимо Полишинеля и Родомонта, которые, видя, что он в ярости жаждет крови, пытались удержать его. Полдюжины дворян — завсегдатаев актерского фойе — пробрались на сцену, чтобы задать перцу негодяю, взбунтовавшему зал. Они-то и отшвырнули актеров, повисших на Бине. Дворяне следовали за Бине с обнаженными шпагами, за ними бежали Полишинель, Родомонт, Арлекин, Пьеро, Паскарьель и художник Баск, вооруженные тем, что попало под руку. Они были исполнены решимости спасти человека, которому симпатизировали и с которым связывали все надежды.

Впереди всех мчался, переваливаясь, Бине, развивший скорость, которой от него никто не ожидал. Он размахивал длинной палкой, неотделимой от Панталоне.

— Бесчестный мерзавец! — ревел Бине. — Ты меня погубил! Но, тысяча чертей, ты за все заплатишь!

Андре-Луи повернулся, чтобы встретиться с ним лицом к лицу.

— Вы путаете причину со следствием, — сказал он, но ему не удалось продолжить. Палка Бине опустилась на его плечо и сломалась. Если бы Андре-Луи так быстро не отскочил, удар пришелся бы по голове и, возможно, оглушил бы его. Отскакивая, Андре-Луи сунул руку в карман, и сразу же за треском сломавшейся палки послышался щелчок взводимого курка.

— Вас же предупреждали, грязный сводник! — воскликнул Андре-Луи и выстрелил в Бине.

Бине, издав крик, повалился на пол, а Полишинель, еще более мрачный, чем всегда, быстро сказал Андре-Луи на ухо:

— Вы перестарались. А теперь бегите, или с вас шкуру сдерут. Живей!

Андре-Луи не заставил себя упрашивать. Один из господ, следовавших за Бине и горевших жаждой мести, пропустил Скарамуша при виде второго пистолета, который тот извлек. Андре-Луи добрался до кулис и столкнулся с двумя сержантами: полиция уже прибыла в театр, чтобы восстановить порядок. Их вид пробудил у Андре-Луи неприятную мысль о том, каково его положение перед лицом закона в связи с недавними подвигами и особенно в связи с пулей, застрявшей в тучном теле Бине.

— Дайте пройти, или я вам голову размозжу! — пригрозил он,размахивая пистолетом, и напуганные жандармы, у которых не было при себе огнестрельного оружия, отступили и пропустили его. Он проскользнул мимо двери актерского фойе, в котором заперлись актрисы, пережидая бурю, и выскочил на улицу с черного хода. Она была пустынна. Андре-Луи побежал, стремясь поскорей добраться до гостиницы, где остались деньги и одежда: не мог же он отправиться в путь в костюме Скарамуша.

Часть III Шпага

Глава 21

СМЕНА ДЕКОРАЦИЙ
Возможно, Вы согласитесь, что следует сожалеть о моем отказе от костюма Скарамуша, потому что, безусловно, ни один не подходит мне так, как этот. — Так писал Андре-Луи из Парижа Ле Шапелье в письме, которое сохранилось. — Мне суждено, видимо, всегда играть одну и ту же роль: заваривать кашу и сразу ускользать, чтобы не попасть в свалку. Это оскорбительная для меня мысль, и я ищу утешения в высказывании Эпиктета[325] (Вы когда-нибудь читали Эпиктета?), что мы — всего лишь актеры, играющие в пьесе ту роль, на которую нас угодно назначить Режиссеру. Однако обидно, что мне досталась столь презренная роль и вечно приходится блистательно демонстрировать искусство удирать. Однако если мне недостает храбрости, то, по крайней мере, я благоразумен, и, следовательно, нехватку одной добродетели с лихвой возмещает избыток другой. В прошлый раз меня собирались повесить за подстрекательство к мятежу, — что же, мне следовало остаться, чтобы дать себя повесить? На этот раз меня могут повесить сразу за несколько вещей, включая убийство: дело в том, что я не знаю, жив ли этот мерзавец Бине после того, как я всадил в его толстое брюхо хорошую порцию свинца. Не могу сказать, чтобы это меня особенно волновало, — напротив, я даже надеюсь, что он мертв, и пошел он ко всем чертям! Нет, правда, мне в самом деле все равно. У меня полон рот собственных забот. Я истратил почти все скудные средства, которые ухитрился припрятать перед тем, как сбежал в ту кошмарную ночь в Нанте. Единственное, в чем, как мне кажется, я кое-что смыслю, это юриспруденция и театр, но они закрыты для меня: ведь, чтобы найти работу по этой части, придется раскрыть, что я — тот самый малый, который срочно требуется палачу. При сложившихся обстоятельствах вовсе не исключено, что я умру с голоду, особенно при нынешних грабительских ценах на продукты в этом городе. Я вновь прибегаю за помощью к Эпиктету. «Лучше умереть с голоду, — говорит он, — прожив без горя и страха, чем жить среди изобилия, но со смятенным духом». Похоже, что я умру в положении, которое он считает столь завидным, а то, что оно не кажется мне таковым, лишь доказывает, что из меня вышел неважный стоик.[326]

До нас дошло еще одно письмо Андре-Луи, написанное примерно в то же самое время и обращенное к маркизу де Латур д’Азиру. Оно опубликовано господином Эмилем Керсаком в его «Подводных течениях революции в Бретани». Он обнаружил это письмо в архивах Рена, куда оно было передано господином де Ледигьером, получившим его от маркиза для судебного преследования.

Из парижских газет, — пишет Андре-Луи в нем, — в подробностях сообщивших о скандале в Театре Фейдо и раскрывших, кто такой Скарамуш, спровоцировавший этот скандал, я узнал также, что Вам удалось избежать судьбы, которую я Вам готовил, когда вызвал бурю общественного негодования и направил ее против Вас. Однако мне бы не хотелось, чтобы Вы почерпнули удовлетворение в мысли, будто я сожалею, что Вас миновала расправа, — это не так. Напротив, я даже рад этому обстоятельству. Наказание виновного смертью имеет тот недостаток, что жертва не знает, что ее покарало правосудие. Если бы Вас разорвали в клочки в тот вечер, я бы теперь сетовал, думая о Вашем вечном безмятежном сне. Виновный должен искупать свой грех не легкой безболезненной смертью, а терзаниями разума. Видите ли, я не уверен, что грешника после смерти непременно ожидает ад, в то время как нисколько не сомневаюсь, что муки ада могут ожидать его в этой жизни. Поэтому я желаю, чтобы Вы еще немного пожили, дабы испить всю горечь ада на этой земле.

Вы убили Филиппа де Вильморена, так как боялись того, что назвали весьма опасным даром красноречия. В тот день я дал клятву, что Ваше злодеяние не принесет плодов. Вы совершили убийство, чтобы заставить умолкнуть голос, который благодаря мне будет звучать по всей стране как набат. Вот так я представлял себе месть. Ясно ли Вам, каким образом я отомстил и как буду мстить впредь? Разве Вы не услышали голос Филиппа де Вильморена в речи, которой я воспламенил народ в Рене в то утро, когда Вы совершили свое злодеяние? Этот голос излагал его идеи с огнем и страстью, ибо Немезида[327] наделила меня ими. Разве Вы не услышали вновь голос Филиппа де Вильморена, говорившего устами Omnes Omnibus’a (это опять был мой голос), который, требуя петицию, возвещал гибель Ваших надежд на подавление третьего сословия? Задумывались ли Вы о том, что именно разум человека, воскресшего во мне, его друге, вынудил Вас сделать бесплодную попытку избавиться от меня в январе прошлого года? Она закончилась тем, что Вашему наголову разбитому отряду пришлось искать убежища в монастыре кордельеров. И разве в тот вечер, когда Вас разоблачили перед народом в Театре Фейдо, Вы снова не услышали в голосе Скарамуша голос Филиппа де Вильморена? Вы имели глупость вообразить, что ударом шпаги сможете уничтожить опасный дар красноречия. Голос из могилы преследует Вас — не так ли? — и не смолкнет, пока Вы не провалитесь в преисподнюю. Теперь Вы уже жалеете, что не убили и меня вместе с Филиппом, как я предлагал. Я ликую, представляя себе горечь Вашего сожаления: ведь сожаление об упущенных возможностях — самый страшный ад, в котором только может пребывать живая душа, особенно такая душа, как Ваша. Именно поэтому я обрадовался, узнав, что Вы уцелели во время скандала в Фейдо, хотя в тот вечер у меня были совсем другие намерения. Да, я доволен, что Вы будете жить, для того чтобы неистовствовать и страдать, наконец-то узнав — у Вас так и не хватило ума самому догадаться об этом, — что Ваше злодеяние было бессмысленным, ибо голос Филиппа де Вильморена всегда будет преследовать Вас и разоблачать громко и упорно до тех пор, пока Вы не падете в крови от справедливой ярости, которую разжигает опасный дар красноречия Вашей жертвы.

Я нахожу странным, что Андре-Луи ни разу не упомянул в этом письме мадемуазель Бине, и склонен считать, что он слегка покривил душой, приписав свои действия в Фейдо одной взятой на себя миссии и умолчав о своих уязвленных чувствах к Климене.

Эти два письма, написанные в апреле 1789 года, привели к тому, что Андре-Луи стали еще упорнее разыскивать.

Ле Шапелье разыскивал его для того, чтобы предложить свою помощь и еще раз попытаться убедить, что ему следует заняться политической карьерой. Выборщики Нанта разыскивали его — точнее, Omnes Omnibus’a, не догадываясь, что это Андре-Луи, — каждый раз, как возникало вакантное место. А маркиз де Латур д’Азир и господин де Ледигьер разыскивали его, чтобы отправить на виселицу.

Горя жаждой мщения, разыскивал его и господин Бине, оправившийся от раны и обнаруживший, что совершенно разорен. Пока он болел, труппа покинула его и выступала, имея успех, под руководством Полишинеля. Маркиз, которому происшествие в Театре Фейдо помешало лично сообщить мадемуазель Бине о намерении положить конец их отношениям, вынужден был сообщить ей об этом письменно спустя несколько дней из Азира. Хотя он попытался смягчить удар, вложив в конверт чек, чтобы погасить долговые обязательства, несчастная Климена была безутешна. К тому же ее приводил в ярость отец, постоянно напоминавший о том, что события приняли такой оборот потому, что она пренебрегла его мудрыми советами и поторопилась уступить настояниям маркиза. Вполне естественно, что отец и дочь объясняли бегство господина де Латур д’Азира беспорядками в Фейдо. Они обвинили Скарамуша и в этой беде и вынуждены были с горечью признать, что этот негодяй придумал непревзойденную месть. Возможно, Климена даже пришла к мысли, что для нее было бы выгоднее честно поступить со Скарамушем, выйдя за него замуж и предоставив ему, бесспорно наделенному талантами, возвести ее на высоты, к которым влекло ее честолюбие и попасть на которые ей теперь нечего было и надеяться. В таком случае она была достаточно наказана, ибо, как сказал Андре-Луи, сожаление об упущенных возможностях — самый страшный ад.

Итак, столь упорно разыскиваемый Андре-Луи Моро как сквозь землю провалился, и за ним тщетно охотилась расторопная парижская полиция, подхлестываемая королевским прокурором из Рена. А между тем он находился в доме на улице Случая, в двух шагах от Пале-Рояля, куда его привела чистая случайность.

То, что в письме к Ле Шапелье Андре-Луи называет возможным в ближайшем будущем, на самом деле уже произошло: он остался без средств. Деньги у него кончились, включая и те, которые были выручены от продажи вещиц, без которых можно было обойтись.

Положение его было столь отчаянным, что, шагая в одно ветреное апрельское утро по улице Случая, он остановился, чтобы прочесть объявление на двери дома по левой стороне улицы, если стоять лицом к улице Ришелье. Почему он пошел по улице Случая? Возможно, его привлекло название, подходившее к случаю.

Объявление, написанное крупным круглым почерком, гласило, что господину Бертрану дез Ами с третьего этажа требуется обходительный молодой человек, знакомый с искусством фехтования. Над этим объявлением была прикреплена черная продолговатая доска, на которой красовался щит. Щит был красный, с двумя скрещенными шпагами и четырьмя геральдическими лилиями[328] — по одной в каждом углу Андреевского креста. Под щитом золотыми буквами было написано:

БЕРТРАН ДЕЗ АМИ

учитель фехтования Королевской академии

Андре-Луи остановился, размышляя. Пожалуй, он может о себе сказать, что обладает требующимися качествами. Он, несомненно, молод и, кажется, достаточно обходителен, а уроки фехтования, которые он брал в Нанте, дали ему по крайней мере элементарные познания в искусстве фехтования. Судя по всему, объявление висит здесь уже несколько дней, значит, претендентов на это место не так уж много. Возможно, в таком случае господин Бертран дез Ами будет не слишком разборчив. Андре-Луи не ел целые сутки, и, хотя должность, о которой предстояло узнать поточнее, не была пределом мечтаний, привередничать сейчас не приходилось.

Кроме того, ему понравилось имя Бертран дез Ами: оно вызывало ассоциации с рыцарским духом и дружбой.[329] А поскольку профессия этого человека приправлена романтикой, то, возможно, он не будет задавать слишком много вопросов.

Кончилось тем, что Андре-Луи поднялся на третий этаж и остановился на площадке перед дверью с надписью «Академия господина Бертрана дез Ами». Он открыл дверь и очутился в скудно обставленной прихожей. Из комнаты, дверь которой была заперта, доносился топот, звон клинков, и все эти звуки покрывал звучный голос, несомненно говоривший по-французски, но на том языке, который услышишь только в школе фехтования:

— Продолжайте! Ну же, вперед! Вот так! А теперь фланконада в кварте. Парируйте! Начнем сначала. Вперед! Оборонительное положение в терции. Перенос оружия, и из квинты батманом вниз… Ну же, вытягивайте руку! Вытягивайте! Смелей! Доставайте! — укоризненно воскликнул голос. — Так-так, уже лучше. — Звон клинков прекратился. — Помните: кисть ладонью вниз, локоть не слишком отведен. На сегодня хватит. В среду будем отрабатывать выпад в точку. Это сложнее. Скорость придет, когда будет отработана техника движений.

Другой голос негромко ответил. Послышались удаляющиеся шаги. Урок был окончен. Андре-Луи постучал в дверь.

Ему открыл высокий, стройный, хорошо сложенный человек лет сорока. На нем были черные шелковые штаны, чулки и легкие туфли. Грудь была заключена в плотно прилегавший стеганый нагрудник из кожи, доходивший до подбородка. Лицо смуглое, с орлиным носом, глаза темные, рот резко очерченный. В блестящих черных волосах, собранных в косичку, кое-где сверкала серебряная нить.

На согнутой руке он держал фехтовальную маску с проволочной сеткой для защиты глаз. Его проницательный взгляд исследовал Андре-Луи с головы до ног.

— Что вам угодно? — вежливо осведомился он.

Было очевидно, что он принял Андре-Луи не за того, и это неудивительно, так как, несмотря на бедственное положение, у него был безупречный туалет. Господин дез Ами в жизни бы не догадался, что это все имущество его посетителя.

— У вас внизу объявление, сударь, — сказал Андре-Луи и понял по тому, как загорелись глаза учителя фехтования, что претенденты на предлагаемую должность действительно не обивают его порог. Затем взгляд господина дез Ами сделался удивленным.

— Так вас привело сюда объявление?

Андре-Луи пожал плечами и слегка улыбнулся.

— Нужно на что-то жить, — пояснил он.

— Входите же, присядьте, я сейчас. Через минуту я освобожусь и займусь вами.

Андре-Луи сел на скамью, тянувшуюся вдоль побеленной стены. Комната была длинная, с низким потолком, пол голый. Кое-где у стены стояли простые деревянные скамьи — точно такие же, как та, на которой он сидел. Стены были увешаны фехтовальными трофеями, масками, скрещенными рапирами, толстыми нагрудниками, разнообразными шпагами, кинжалами и мишенями разных веков и стран. Висел здесь и портрет тучного господина с большим носом, в тщательно завитом парике, с синей лентой Святого Духа, — господина, в котором Андре-Луи узнал короля. Был здесь и пергамент в раме — диплом Королевской академии, выданный господину дез Ами. В одном углу стоял книжный шкаф, а возле него — письменный стол с креслом. Стол был повернут к одному из четырех окон, ярко освещавших длинную комнату. Полный, прекрасно одетый молодой человек стоял возле стола, надевая камзол и парик. Господин дез Ами не спеша подошел к нему, двигаясь с удивительным изяществом и гибкостью, обратившими на себя внимание Андре-Луи, и теперь стоял, беседуя со своим учеником и помогая ему завершить туалет.

Наконец молодой человек удалился, вытирая пот тонким платком, от которого остался в воздухе запах духов. Господин дез Ами закрыл дверь и повернулся к претенденту, который сразу же поднялся.

— Где вы обучались? — отрывисто спросил учитель фехтования.

— Обучался? — Вопрос застал Андре-Луи врасплох. — В коллеже Людовика Великого.

Господин дез Ами нахмурился и внимательно взглянул на Андре-Луи, проверяя, не осмеливается ли тот шутить.

— Боже мой! Я же не спрашиваю, где вы изучали латынь! Меня интересует, в какой школе вы занимались фехтованием.

— А, фехтованием! — Андре-Луи никогда не приходило в голову, что фехтование можно серьезно рассматривать как науку. — Я никогда им особенно не занимался. Когда-то взял несколько уроков в… в деревне.

Брови учителя приподнялись.

— Но в таком случае зачем же вы потрудились подняться на третий этаж? — воскликнул он, так как был нетерпелив.

— В объявлении не сказано, что требуется превосходное владение шпагой. Если я недостаточно искусен, все же, владея основами, мог бы вскоре наверстать упущенное. Я быстро учусь чему угодно, — похвастался Андре-Луи. — Что до остального, то я обладаю всеми нужными качествами. Как видите, я молод, и я предоставляю вам судить, ошибаюсь ли, полагая, что обходителен. Правда, по профессии я принадлежу к тем, кто носит мантию, тогда как ваш девиз гласит: «Cedat toga amnis».[330]

Господин дез Ами одобрительно улыбнулся. Несомненно, молодой человек весьма ловок и, по-видимому, у него живой ум. Он оглядел критическим оком фигуру претендента.

— Как ваше имя? — спросил он.

Андре-Луи на минуту замешкался, затем ответил:

— Андре-Луи.

Темные глаза взглянули на него еще пристальнее.

— А как дальше? Андре-Луи…

— Просто Андре Луи. Луи — моя фамилия.

— Какая странная фамилия! Судя по акценту, вы из Бретани. Почему вы оттуда уехали?

— Чтобы спасти свою шкуру, — ответил Андре-Луи, не задумываясь, но тут же поспешил исправить ошибку. — У меня есть враг.

Господин дез Ами нахмурился, поглаживая квадратный подбородок.

— Вы сбежали?

— Можно сказать и так.

— Трус, да?

— Я так не думаю. — И Андре-Луи сочинил романтическую историю, полагая, что человек, зарабатывающий на жизнь шпагой, должен питать слабость к романтическому. — Видите ли, мой враг — на редкость искусный фехтовальщик. Лучший клинок нашей провинции, если не всей Франции, — такова его репутация. Я решил поехать в Париж, чтобы серьезно заняться фехтованием, а затем вернуться и убить его. Вот почему, честно говоря, меня привлекло ваше объявление. Видите ли, у меня нет средств, чтобы брать уроки иным способом. Я думал найти здесь работу в области права, но ничего не получилось. В Париже и так слишком много адвокатов, а пока я искал работу, я истратил все свои скудные средства, так что… так что само Провидение послало мне ваше объявление.

Господин дез Ами схватил его за плечи и заглянул в глаза.

— Это правда, друг мой?

— Ни единого слова правды, — ответил Андре-Луи, рискуя погубить свои шансы из-за непреодолимого порыва сказать то, чего от него не ждут. Однако господин дез Ами расхохотался, а вволю посмеявшись, признался, что очарован честностью претендента.

— Снимите камзол, и посмотрим, что вы умеете, — сказал он. — Во всяком случае, природа создала вас для фехтования. У вас есть легкость, живость и гибкость, хорошая длина руки, и к тому же вы умны. Из вас может что-нибудь получиться. Я научу вас так, чтобы вы могли преподавать начатки искусства новым ученикам, а я буду завершать их обучение. Давайте попробуем. Возьмите маску и рапиру и идите сюда.

Учитель повел Андре-Луи в конец зала, где голый пол был расчерчен меловыми линиями, показывающими новичку, как нужно ставить ноги.

В конце десятиминутного боя господин дез Ами предложил ему место и дал необходимые пояснения. Кроме обучения начинающих, он должен каждое утро подметать зал, начищать рапиры, помогать ученикам одеваться, а также быть полезным в других отношениях. Его жалованье пока что составит сорок ливров в месяц. Если ему негде жить, он может спать в алькове за фехтовальным залом.

Как видите, у этой службы были и унизительные стороны, однако, если Андре-Луи хотел обедать каждый день, ему следовало начать с того, чтобы съесть свою гордость на первое.

— Итак, — сказал он, подавляя гримасу, — мантия уступает место не только шпаге, но и метле. Да будет так. Я остаюсь.

По своему обыкновению, Андре-Луи, сделав выбор, с головой ушел в работу. Он всегда вкладывал в то, чем занимался, всю изобретательность ума и телесные силы. Он обучал молодых господ основам фехтования, показывая им замысловатый салют, который довел до совершенства, упорно проработав над ним несколько дней, и восемь приемов защиты. В свободное время он отрабатывал эти приемы сам, тренируя глаз, руку и колени.

Видя рвение Андре-Луи, господин дез Ами вскоре понял, что из него может выйти настоящий помощник, и занялся им всерьез.

— Ваше прилежание и рвение заслуживают большей суммы, нежели сорок ливров в месяц, мой друг, — сказал учитель в конце недели. — Однако пока что я буду возмещать то, что вам причитается, передавая секреты этого благородного искусства. Ваше будущее зависит от того, как вы воспользуетесь исключительно счастливой возможностью получать у меня уроки.

После чего каждое утро до прихода учеников учитель полчаса фехтовал с новым помощником. Под руководством такого блестящего наставника Андре-Луи совершенствовался со скоростью, изумлявшей господина дез Ами и льстившей ему. Он был бы еще более изумлен, хотя и не столь польщен, если бы узнал, что секрет поразительных успехов Андре-Луи в немалой степени объясняется тем, что он поглощает содержимое библиотеки учителя. Она была составлена примерно из дюжины трактатов по фехтованию, написанных такими великими мастерами, как Ла Буассьер, Дане и синдик[331] Королевской академии Огюстен Руссо. Для господина дез Ами, мастерство которого было основано на практике, а отнюдь не на теории и который не был ни теоретиком, ни любителем чтения, эта маленькая библиотека была всего лишь удачным придатком к академии фехтования, частью обстановки. Сами же книги ничего для него не значили, и он не был человеком такого склада, чтобы извлекать пользу из чтения, да и представить себе не мог, что это возможно. Что до Андре-Луи, то он, напротив, имел вкус к научным занятиям и умел черпать знания из книг. Он читал руководства по фехтованию и, запоминая рекомендации разных мастеров, критически сопоставлял их и, сделав выбор, применял на практике.

В конце месяца господин дез Ами внезапно понял, что его помощник превратился в очень искусного фехтовальщика, в бою с которым приходится напрягаться, чтобы избежать поражения.

— Я с самого начала утверждал, что природа создала вас для фехтования, — сказал учитель однажды. — Видите, насколько я был прав. И надо сказать, я хорошо знал, как отточить данные, которыми вас наделила природа.

— Слава учителю! — сказал Андре-Луи.

У них установились самые дружеские отношения. Теперь господин дез Ами давал помощнику не только новичков. Учитель фехтования был человеком благородным и щедрым, и ему в голову не приходило воспользоваться затруднительным положением молодого человека, о котором он догадывался. Напротив, он вознаградил усердие Андре-Луи, повысив его жалованье до четырех луидоров в месяц.

Как это часто бывает, от вдумчивого и серьезного изучения чужих теорий Андре-Луи перешел к разработке своих собственных. Как-то в июне, лежа утром в алькове, он обдумывал отрывок из Дане о двойных и тройных ложных выпадах, прочитанный накануне вечером. Когда он читал это место вчера, ему показалось, что Дане остановился на пороге великого открытия в искусстве фехтования. Теоретик по своему складу, Андре-Луи разглядел теорию, которой не увидел сам Дане, предложив ее. Сейчас он лежал на спине, разглядывая трещины на потолке и размышляя о своем открытии с ясностью, которую раннее утро часто приносит острому уму. Не забывайте, что почти два месяца Андре-Луи ежедневно упражнялся со шпагой и ежечасно думал о ней, и длительная сосредоточенность на одном предмете позволила ему глубоко проникнуть в него. Фехтование в том виде, как он им занимался, состояло из серии атак и защит, серии переводов в темп с одной линии на другую, причем серия эта всегда была ограниченной. Любая комбинация включала обычно полдюжины соединений с каждой стороны — и затем все начиналось снова, причем переводы в темп были случайными. А что, если их рассчитать с начала до конца?

Это была первая часть будущей теории Андре-Луи, вторая же заключалась в следующем: идею Дане о тройном ложном выпаде можно развить таким образом, чтобы, рассчитав переводы в темп, объединить их в серию с кульминацией на четвертом, пятом или даже шестом переводе в темп. Иными словами, можно провести серию атак, провоцирующих ответные удары, которые парируют встречным ударом, причем ни один ответный удар не должен попасть в цель, — таким образом противника заставляют раскрыться. Нужно заранее продумать комбинацию так, чтобы противник, все время стремясь попасть в цель, незаметно для себя все больше раскрывался, и в конце концов, сделав выпад, покончить с ним неотразимым ударом.

В свое время Андре-Луи довольно прилично играл в шахматы, причем умел думать на несколько ходов вперед. Если применить эту способность к фехтованию, можно вызвать чуть ли не революцию в этом искусстве. Правда, и в теории ложных выпадов можно усмотреть некоторую аналогию с шахматной игрой, но у Дане все ограничивалось простыми ложными выпадами — одиночными, двойными и тройными. Однако даже тройной выпад примитивен по сравнению с методом, на котором Андре-Луи построил свою теорию.

Продолжая размышлять, он пришел к выводу, что держит в руках ключ к открытию. Ему не терпелось проверить свою теорию на практике.

В то утро Андре-Луи попался довольно способный ученик, против которого обычно было нелегко обороняться. Встав в позицию, Андре-Луи решил нанести удар на четвертом переводе, заранее рассчитав четыре выпада, которые должны к нему привести. Они соединили шпаги в терции, и Андре-Луи провел атаку, сделав батман и выпрямив руку. Как и следовало ожидать, последовал полуцентр, на который он быстро ответил выпадом в квинте. Противник снова нанес встречный удар, Андре-Луи вошел еще ниже и, когда ученик парировал именно так, как он и рассчитывал, сделал выпад, повернув острие в кварту, и нанес удар прямо в грудь. Это оказалось так легко, что Андре-Луи даже удивился.

Они начали снова. На этот раз Андре-Луи решил атаковать на пятом переводе, и опять это вышло без всякого труда. Тогда, еще усложнив задачу, он попробовал на шестом переводе, задумав комбинацию из пяти предварительных соединений. И снова все оказалось совсем просто.

Молодой человек рассмеялся, и в голосе его прозвучала легкая досада:

— Сегодня я разбит наголову.

— Вы сегодня не в форме, — вежливо заметил Андре-Луи и добавил, сильно рискуя, поскольку хотел проверить свою теорию до конца: — Я почти уверен, что нанесу вам удар именно так и тогда, как объявлю заранее.

— Ну уж это не выйдет! — возразил способный ученик, насмешливо взглянув на него.

— Давайте попробуем. Итак, на четвертом переводе в темп я коснусь вас. Вперед! Защищайтесь!

Все вышло так, как обещал Андре-Луи.

У молодого человека, считавшего Андре-Луи весьма посредственным фехтовальщиком, с которым можно размяться, пока занят учитель, широко раскрылись глаза от изумления. В порыве великодушия возбужденный Андре-Луи едва не раскрыл свою методу, которой позже суждено было распространиться во всех фехтовальных залах, но вовремя сдержался.

Днем академия опустела, и господин дез Ами позвал Андре-Луи на урок: иногда он еще занимался со своим помощником. Впервые за все время знакомства учитель получил от него прямой укол в первом же бою. Он рассмеялся, весьма довольный, так как был человеком великодушным:

— Ого! А вы быстро растете, мой друг.

Он все еще смеялся, правда уже не такой довольный, получив укол во втором бою. После этого учитель начал драться всерьез, и Андре-Луи получил три укола подряд. Скорость и точность господина дез Ами опрокинули теорию Андре-Луи, которая, не будучи подкреплена практикой, нуждалась в серьезной доработке.

Однако Андре-Луи считал, что правильность его теории доказана, и пока что удовольствовался этим. Оставалось усовершенствовать ее на практике, и этому-то он и отдался со всей страстью первооткрывателя. Он ограничил себя полудюжиной комбинаций, которые усердно отрабатывал, пока не достиг автоматизма, и проверял их безотказность на лучших учениках господина дез Ами.

Наконец примерно через неделю после последнего урока с Андре-Луи учитель снова позвал его пофехтовать.

Вновь получив укол в первом же бою, господин дез Ами призвал на помощь все свое искусство, но сегодня и это не помогло ему отбить стремительные атаки Андре-Луи.

После третьего укола учитель отступил назад и сорвал маску.

— Что это? — спросил он. Он был бледен, темные брови нахмурены. Никогда в жизни его самолюбие не было так уязвлено. — Вас научили тайному приему?

Он всегда хвастался, что знает о шпаге слишком много, чтобы верить чепухе о тайных приемах, но сейчас его убежденность была поколеблена.

— Нет, — ответил Андре-Луи. — Я много работал, к тому же иногда я фехтую, прибегая к помощи мозгов.

— Да, вижу. Ну что же, мой друг, я достаточно обучил вас. Я не собираюсь держать помощника, который сильнее меня.

— Вам это не угрожает, — с приятной улыбкой ответил Андре-Луи. — Вы фехтовали все утро и устали, а я сегодня был совсем мало занят и потому свеж. Вот единственный секрет моей случайной победы.

Тактичность Андре-Луи и добродушие господина дез Ами не дали делу зайти слишком далеко. Андре-Луи продолжал ежедневно совершенствовать свою теорию, превращая ее в безотказную методу, но, фехтуя с господином дез Ами, теперь заботился о том, чтобы на каждый его укол приходилось по крайней мере два укола учителя. Такова была его дань осторожности, но на большее он не шел, желая скрыть от учителя уровень своего мастерства — правда, не до конца.

И надо сказать, что Андре-Луи блестяще справился с задачей. Став весьма искусным фехтовальщиком, он был теперь правой рукой господина дез Ами, который гордился им как самым блестящим из своих учеников. А помощник учителя никогда не разрушал иллюзии последнего, помалкивая о том, что своими успехами гораздо больше обязан библиотеке господина дез Ами и собственному уму, нежели полученным урокам.

Глава 22

QUOS DEUS VULT PERDERE…[332]
И снова, как и в труппе Бине, Андре-Луи всем сердцем отдался новой профессии, которой вынужден был заняться и которая надежно укрыла его от преследования.

Благодаря этой профессии он наконец-то мог считать себя человеком действия — хотя по-прежнему придерживался иного мнения. Однако он не утратил склонности к размышлениям, а события, происходившие в Париже весной и летом 1789 года, давали для этого обильную пищу. Андре-Луи был в числе первых читателей одной из самых поразительных страниц в истории человечества, и в конце концов он вынужден был сделать вывод, что заблуждался и что правы такие экзальтированные, пылкие фанатики, как Вильморен.

Я подозреваю, что он гордился своими ошибками, приписывая их тому, что у него самого слишком трезвый и логичный ум, чтобы предугадать глубины человеческого безумия, теперь обнаружившиеся.

Андре-Луи наблюдал, как в ту весну в Париже усиливались голод и нищета, которые народ сносил с терпением, и размышлял о причинах бед. Франция притихла и замерла в ожидании. Ждали созыва Генеральных штатов, которые должны были исправить финансовое положение, устранить источники недовольства, исключить злоупотребления и освободить великую нацию от кабалы, в которой ее держало надменное меньшинство, составлявшее около четырех процентов населения. Ожидание породило застой в промышленности и торговле. Люди не хотели ни покупать, ни продавать, пока не станет ясно, какими средствами намерен гений швейцарского банкира господина Неккера вытянуть их из болота. А поскольку вся деятельность была парализована, мужчин выкидывали с работы, предоставляя им умирать с голоду вместе с женами и детьми.

Наблюдая все это, Андре-Луи мрачно улыбался. Пока что он оказался прав. Страдают всегда неимущие. Те, кто стремится сделать революцию, выборщики, — люди состоятельные. Это крупные буржуа и богатые торговцы. И в то время как эти люди, презирающие «чернь» и завидующие привилегированным, так много говорят о равенстве — под которым они подразумевают свое собственное равенство с дворянством, — неимущие погибают от нужды в своих убогих хижинах.

Наконец, в мае, прибыли депутаты, в числе которых был и Ле Шапелье, друг Андре-Луи, и в Версале открылись Генеральные штаты. Дела начали принимать интересный оборот, и Андре-Луи усомнился в правильности мнений, которых придерживался до сих пор.

Когда король дал третьему сословию двойное представительство в Генеральных штатах, Андре-Луи поверил, что перевес голосов этого сословия неизбежно повлечет за собой реформы.

Однако он недооценивал власть привилегированных над гордой королевой-австриячкой,[333] а также ее власть над тучным, флегматичным, нерешительным монархом. Андре-Луи понимал, что привилегированные должны дать бой в защиту своих привилегий: ведь человек, живущий под проклятием стяжательства, никогда добровольно не отдаст свою собственность — не важно, владеет ли он ею по справедливости или нет. Удивляло другое: непроходимая глупость привилегированных, противопоставляющих разуму и философии грубую силу, а идеям — батальоны иностранных наемников. Как будто идеи можно проткнуть штыками!

«Ясно, — пишет он, — что все они — просто Латур д’Азиры. Я и не предполагал, что этот вид столь распространен во Франции. Символом знати может служить чванливый забияка, готовый проткнуть шпагой любого, кто ему возразит. А что за методы! После фарса первого заседания третье сословие было предоставлено самому себе и могло ежедневно собираться в зале «малых забав», но было лишено возможности продолжать работу. Дело в том, что привилегированные не пожелали присоединиться к нему для совместной проверки полномочий депутатов, а без этого нельзя было перейти к выработке конституции. Привилегированные имели глупость вообразить, что своим бездействием они вынудят третье сословие разойтись. Они решили развлечь группу Полиньяк,[334] управлявшую безмозглой королевой, нелепым видом третьего сословия, парализованного и бессильного с самого начала».

Так началась война между привилегированными и двором с одной стороны и Собранием и народом — с другой.

Третье сословие сдерживалось и ждало с врожденным терпением. Ждало целый месяц, в то время как деловая жизнь была полностью парализована и рука голода еще крепче сдавила горло Парижа; ждало целый месяц, в то время как привилегированные собирали в Версале армию, чтобы запугать «чернь», — армию из пятнадцати полков, девять из которых были швейцарскими и немецкими, и стягивали артиллерию перед зданием, где заседали депутаты. Но депутаты даже не думали пугаться и упорно не замечали пушек и иностранной формы наемников. Они не желали замечать ничего, кроме цели, ради которой их собрал вместе королевский указ.

Так продолжалось до 10 июня, когда великий мыслитель и метафизик аббат Сийес[335] дал сигнал. «Пора кончать», — сказал он.

По его предложению первое и второе сословия официально приглашались присоединиться к третьему.

Но привилегированные, ослепленные жадностью и глупым упрямством, верили в один верховный закон — силу, и, полагаясь на пушки и иностранные полки, отказывались согласиться с разумными и справедливыми требованиями третьего сословия.

«Говорят, что одно третье сословие не может сформировать Генеральные штаты, — писал Сийес. — Ну что же, тем лучше — оно сформирует Национальное собрание».

Теперь он призвал осуществить это, и третье сословие, представлявшее девяносто шесть процентов нации, взялось за дело. Для начала было объявлено, что только собрание третьего сословия является правомочным представителем всей нации.

Привилегированные сами на это напросились и теперь получили по заслугам.

Œil de Bœuf очень позабавили действия третьего сословия. Ответ был предельно прост: закрыли зал «малых забав», где заседало Учредительное собрание. Должно быть, боги до слез смеялись над этими беспечными остряками! Во всяком случае, Андре-Луи смеется, когда пишет следующее:

«Вновь грубая сила против идей. Опять стиль Латур д’Азира. Несомненно, Учредительное собрание обладало слишком опасным даром красноречия. Однако как можно было надеяться, что, закрыв зал, помешают работе Учредительного собрания![336] Разве нет других залов, а за неимением залов — широкого купола небес?»

Очевидно, именно таков был ход мыслей представителей третьего сословия, ибо, обнаружив, что двери заперты и входы охраняет стража, отказавшаяся их пустить, они под дождем направились в зал для игры в мяч, совершенно пустой, и провозгласили там (с целью продемонстрировать двору всю тщетность мер, направленных против них), что, где бы они ни находились, там находится и Национальное Учредительное собрание. После этого они дали грозную клятву не расходиться до тех пор, пока не выполнят задачу, для которой их созвали, — дать Франции конституцию. Свою клятву они очень удачно завершили криками: «Да здравствует король!»

Таким образом, торжественное заявление о верности королю сочеталось с решимостью дать бой порочной и прогнившей системе, злополучным центром которой был сам монарх.

Ле Шапелье в тот день лучше всех выразил чувства Учредительного собрания и нации в целом, увязав преданность трону с долгом граждан, когда предложил, «чтобы его величеству сообщили, что враги страны взяли в кольцо трон и что их советы стремятся поставить монархию во главе партии».

Однако привилегированные, начисто лишенные как изобретательности, так и дара предвидения, применили прежнюю тактику. Граф д’Артуа[337] заявил, что утром намерен играть в мяч, и в понедельник 22 июня представители третьего сословия обнаружили, что их изгоняют из зала для игры в мяч, так же как раньше изгнали из зала «малых забав». На этот раз многострадальному бродячему Учредительному собранию, которое первым делом должно дать хлеб голодающей Франции, придется отложить свое начинание для того, чтобы господин д’Артуа сыграл в мяч. Однако граф, страдавший, подобно многим в то время, близорукостью, не видел зловещей стороны своего поступка. Quos Deus vult perdere… Как и в прошлый раз, терпеливое Собрание удалилось и теперь нашло прибежище в церкви Святого Людовика.[338]

А между тем остряки из Œil de Bœuf, сами себя обрекшие, готовятся довести дело до кровопролития. Раз Национальное Учредительное собрание не понимает намеков, надо объяснить ему попроще. Напрасно пытается Неккер построить мост через пропасть — король, несчастный пленник привилегированных, и слышать об этом не хочет. Он настаивает — как, вероятно, от него требуют, — чтобы три сословия остались раздельными. Если же они хотят воссоединиться — ну что же, он не возражает, пусть они соберутся вместе, но только по этому случаю и только для рассмотрения общих вопросов, к каковым не относятся права трех сословий, состав будущих Генеральных штатов, феодальная и сеньориальная собственность, экономические или юридические привилегии, — короче говоря, исключалось все, что могло иметь отношение к изменению существующего режима, все, что составляло цель, вдохновлявшую третье сословие. Эта наглая насмешка наконец-то ясно показала, что созыв Генеральных штатов королем — всего-навсего уловка, которая должна была ввести в заблуждение народ.

Третье сословие, получив извещение, направляется в зал «малых забав», чтобы встретиться с остальными сословиями и услышать королевскую декларацию. Господин Неккер отсутствует; ходят слухи, что он подает в отставку. Поскольку привилегированные не желают воспользоваться его мостом, он, разумеется, не собирается здесь оставаться, а то еще решат, что он одобряет декларацию, которую должны зачитать. Как он может ее одобрять, раз она ничего не меняет? В ней говорится, что король санкционирует равенство налогообложения, если дворянство и духовенство откажутся от своих экономических привилегий; что собственность следует уважать, особенно церковную десятину и феодальные права и поборы; что по вопросу о свободе личности Генеральным штатам предлагается изыскать способ, с помощью которого можно будет примирить отмену тайных приказов об аресте с мерами, необходимыми для защиты фамильной чести и подавления мятежей; что на требование равных возможностей для всех при приеме на государственную службу король вынужден дать отказ — особенно это касается армии, в которой он не желает никаких изменений, — а это означает, что, как и прежде, военная карьера остается дворянской привилегией и что ни одному человеку незнатного происхождения не достичь звания выше чина младшего офицера.

А чтобы у представителей девяноста шести процентов нации, и без того уже достаточно разочарованных, не осталось и тени сомнения, медлительный флегматичный монарх бросает вызов:

«Если вы покидаете меня в таком прекрасном предприятии, я один позабочусь о благе моего народа; я буду считать себя одного его истинным представителем».

И после этого он распускает их:

«Я приказываю вам, господа, немедленно разойтись. Завтра утром вы отправитесь в палаты, предназначенные для каждого сословия соответственно, и возобновите свои заседания».

И его величество удаляется, а за ним — привилегированные, то есть дворянство и духовенство. Он возвращается в замок, где его встречают одобрительные возгласы Œil de Bœuf. Королева же, сияющая и торжествующая, заявляет, что доверяет знати судьбу своего сына, дофина.[339] Однако король не разделяет ликования, охватившего дворец. Он мрачен и неразговорчив. Ледяное молчание народа произвело на него неприятное впечатление. Он не привык к такому молчанию. Теперь он не очень-то позволит тем, кто давал ему дурные советы, подталкивать себя по роковому пути, на который сегодня ступил.

Перчатку, брошенную королем в Собрании, подняло третье сословие. Когда появляется королевский обер-церемониймейстер, чтобы напомнить Байи,[340] председателю Национального собрания, что король велел представителям третьего сословия расходиться, ему отвечают: «Мне кажется, что собравшейся нации нельзя приказывать».

И тогда великий человек Мирабо[341] — гигантского роста и гения — громовым голосом отсылает обер-церемониймейстера: «Мы слышали слова, которые внушили королю, и не вам, сударь, не имеющему здесь ни места, ни голоса, ни права говорить, напоминать нам о них. Пойдите и скажите вашему господину, что мы здесь — по воле народа и оставим наши места, только уступая силе штыков».

Вот так была поднята перчатка. Говорят, что господин де Брезе — молодой обер-церемониймейстер — был настолько потрясен словами Мирабо, его величием, величием двенадцати сотен депутатов, молча смотревших на него, что вышел, пятясь, как в присутствии особ королевской крови.

Толпа на улице, узнав о ходе событий, в ярости движется к королевскому дворцу. Шесть тысяч человек заполняют внутренние дворы, штурмуют сады и террасы. Веселость королевы внезапно омрачается страхом. Такое случается с ней в первый, но не в последний раз, ибо она не прислушается к грозному предостережению. Ей предстоит познать страх еще не раз, но это ееничему не научит. Однако сейчас королева в панике умоляет короля поскорее исправить то, что натворили она и ее друзья, и призвать волшебника Неккера — ведь он один может все уладить.

К счастью, швейцарский банкир еще не уехал, он под рукой. Он спускается во внутренний двор и успокаивает народ:

«Да-да, дети мои, успокойтесь. Я остаюсь! Остаюсь!»

Они целуют ему руку, а он ходит среди них, растроганный до слез проявлением веры в него. Прикрывая своей репутацией честного человека вопиющую глупость придворной камарильи, он дает двору отсрочку.

Так развивались события 23 июня. Вести о случившемся быстро долетели до Парижа. Означало ли это, гадал Андре-Луи, что Национальное собрание добилось реформ, которых с каждым днем все отчаяннее не хватало? Он надеялся на это, так как в Париже становилось беспокойно, а голод все усиливался. Длинные очереди у булочных росли с каждым днем, а хлеба было все меньше. Распространялись опасные слухи о спекуляции зерном, которые в любой момент могли вызвать серьезные волнения.

В течение двух дней не произошло ничего нового. Перемирие не было подтверждено, королевскую декларацию не отменили. Похоже было, что двор стоит на своем. И тут вмешались выборщики Парижа, которые ранее договорились постоянно собираться на совет, чтобы завершить наказы своим депутатам. Сейчас они предложили сформировать гражданскую гвардию, организовать ежегодно переизбираемую коммуну и обратиться к королю с петицией о выводе войск из Версаля и об отмене королевской декларации от двадцать третьего числа. В тот же день солдаты французской гвардии вышли из казарм и пошли в Пале-Рояль брататься с народом, клянясь не повиноваться приказам, направленным против Национального собрания. За это их полковник господин дю Шателе посадил под арест одиннадцать солдат.

Между тем петиция выборщиков попала к королю. Мало того, небольшая группа дворян во главе с изнеженным своекорыстным герцогом Орлеанским,[342] к великой радости Парижа, присоединилась к Национальному собранию.

Король, которого господин Неккер призывал к благоразумию, решился на воссоединение сословий, которого требовало Национальное собрание. В Версале ликовали, так как это означало заключение мира между привилегированными и народом. Если бы это было действительно так, все могло бы обойтись. Однако для привилегированных урок прошел даром, и они так ничему и не научились, пока не стало слишком поздно. Воссоединение было обманом, насмешкой со стороны аристократов, которые только тянули время и выжидали удобного случая, чтобы прибегнуть к силе — единственному средству, в которое они верили.

И вскоре такой случай представился. В самом начале июля господин де Шателе — суровый, заносчивый служака — предложил перевести одиннадцать солдат французской гвардии, посаженных под арест, из военной тюрьмы Аббеи в грязную тюрьму Бисетр, куда сажали воров и уголовников самого низкого пошиба. Услышав об этом, народ наконец-то ответил насилием на насилие. Толпа в четыре тысячи человек ворвалась в Аббеи и вызволила оттуда не только одиннадцать гвардейцев, но и всех заключенных, кроме одного, оказавшегося вором, которого водворили обратно.

Это было открытое восстание, а привилегированные знали, как справиться с восстанием. Они задушат непокорный Париж железной рукой иностранных наемников. О мерах быстро договорились. Старый маршал де Бройль,[343] ветеран Семилетней войны,[344] полный солдатского презрения к штатским и полагавший, что их можно напугать одним видом военной формы, взял управление в свои руки. Его заместителем был Безенваль. В окрестностях Парижа стояли иностранные полки, названия которых действовали на парижан, как красное на быка: полки Рейсбаха, Дисбаха, Нассау, Эстергази и Ремера. Швейцарцы были посланы для подкрепления к Бастилии, в бойницах которой уже с 30 июня виднелись угрожающие жерла заряженных пушек.

10 июля выборщики вновь обратились к королю с просьбой убрать войска. На следующий день им ответили, что войска нужны для защиты прав Национального собрания! А еще через день, в воскресенье, филантроп доктор Гильотен,[345] чье приспособление для безболезненной смерти вскоре найдет столько работы, явился из Собрания, членом которого был, чтобы заверить парижских выборщиков, что, вопреки видимости, все идет хорошо, так как Неккер еще тверже, чем всегда, держится в седле. Гильотен не знал, что в этот самый момент столь часто удаляемый и призываемый господин Неккер снова изгнан камарильей королевы. Привилегированные жаждали финала — и доигрались, дождавшись финала для самих себя.

В это время другой филантроп, также доктор, некий Жан-Поль Марат,[346] итальянского происхождения, — публицист, который провел несколько лет в Англии и опубликовал там ряд работ по социальным вопросам, писал: «Будьте осторожны! Помните о фатальных последствиях мятежа. Если вы безрассудно прибегнете к нему, с вами поступят как с восставшими и потечет кровь».

В то воскресное утро, когда новость об отставке Неккера вызвала смятение и ярость, Андре-Луи был в саду Пале-Рояля — этого средоточия лавок и кукольных театров, игорных домов, кафе и борделей, — в саду, где все назначали свидания.

Он увидел, как худощавый молодой человек с лицом, изрытым оспой, который был бы уродлив, если бы не чудесные глаза, вскочил на столик перед кафе де Фуа, размахивая обнаженной шпагой и восклицая: «К оружию!» Народ в изумлении замолчал, и молодой человек, заикаясь, произнес весьма красноречивую речь, подстрекавшую к действию. Он говорил, что немцы, которые стоят на Марсовом поле,[347] сегодня ночью войдут в Париж, чтобы перебить его жителей.

— Давайте наденем кокарду! — воскликнул он и сорвал с дерева листок — зеленую кокарду надежды.

Волнение охватило толпу. Это была разношерстная толпа, состоявшая из мужчин и женщин всех слоев общества — от бродяги до аристократа, от потаскушки до светской дамы. С деревьев оборвали все листья, и головы украсились зелеными кокардами.

— Вы между двух огней, — неистовствовал заикающийся подстрекатель. — Между немцами на Марсовом поле и швейцарцами в Бастилии. К оружию! К оружию!

Волнение бурлило и перекипало. Из Музея восковых фигур, находившегося поблизости, принесли бюст Неккера, а затем бюст этого комедианта, герцога Орлеанского, у которого была своя партия и который, как любой многообещающий оппортунист тех дней, готов был воспользоваться моментом для собственного блага. Бюст Неккера был задрапирован крепом.

Андре-Луи, наблюдавший эту сцену, испугался. Дело в том, что на него произвел впечатление памфлет Марата, где была выражена мысль, которую он сам более полугода назад высказал перед толпой в Рене. Он чувствовал, что этих людей надо остановить. Этот заика к ночи взбунтует весь город, если ему не помешать. Молодой человек — адвокат по имени Камиль Демулен,[348] который позже стал знаменитым, — спрыгнул со стола, все еще размахивая шпагой и крича: «К оружию! За мной!» Андре-Луи стал пробираться к импровизированной трибуне, чтобы сгладить впечатление от опасной речи предыдущего оратора. Пробившись сквозь толпу, он вдруг лицом к лицу столкнулся с высоким, прекрасно одетым человеком, на красивом лице которого было суровое выражение, а в больших темных глазах — гнев.

Так они долго стояли, глядя в глаза друг другу и не замечая, как мимо течет толпа. Затем Андре-Луи рассмеялся.

— У этого малого тоже очень опасный дар красноречия, господин маркиз, — сказал он. — Сегодня во Франции много таких. Они вырастают на почве, которую вы и подобные вам оросили кровью мучеников свободы. Возможно, скоро настанет черед пролиться вашей крови: почва пересохла и жаждет ее.

— Висельник! — ответил маркиз. — Вами займется полиция. Я сообщу начальнику полиции, что вы находитесь в Париже.

— Боже мой! — воскликнул Андре-Луи. — Неужели вы никогда не образумитесь! Как вы можете рассуждать о полиции, когда сам Париж вот-вот обрушится вам на голову или загорится под ногами? Ну что же, господин маркиз, кричите громче. Разоблачите меня здесь, перед этими людьми, — и вы сделаете из меня героя. А может быть, мне разоблачить вас? Пожалуй, так я и сделаю. Мне кажется, пора вам наконец получить по заслугам. Эй, послушайте! Разрешите представить вам…

Но тут людской поток увлек его за собой, разлучив с господином де Латур д’Азиром. Тщетно пытался он выбраться из толпы. Маркиз, которого завертел водоворот, остался стоять на месте, и последнее, что увидел Андре-Луи, — улыбка на плотно сжатых губах, уродливая улыбка.

Между тем сад опустел, так как все ушли за смутьяном-заикой с зеленой кокардой.

Человеческий поток влился в улицу Ришелье, и Андре-Луи волей-неволей пришлось отдаться его течению, по крайней мере пока не дошли до улицы Случая. Там ему удалось отделиться от толпы, и, не имея ни малейшего желания быть раздавленным насмерть или принять участие в затевавшихся безумствах, он скользнул в эту улицу и пошел домой в пустую академию. Учеников сегодня не было, и даже господин дез Ами вышел, чтобы узнать новости о событиях в Версале.

Такое затишье было необычным для академии Бертрана дез Ами. На фоне общего застоя в делах Парижа академия фехтования процветала, как никогда прежде. Учитель и его помощник были заняты с утра до вечера, и теперь Андре-Луи платили за уроки, которые он давал, причем половину оплаты удерживал учитель, — надо сказать, что такая договоренность устраивала Андре-Луи. По воскресеньям занятия шли только полдня. В это воскресенье тревога и возбуждение в городе достигли такого накала, что, когда к одиннадцати часам никто не появился, дез Ами и Андре-Луи ушли. Они беззаботно простились друг с другом — отношения у них были самые дружеские, — и ни одному даже в голову не пришло, что им не суждено больше свидеться в этом мире.

В тот день в Париже пролилась кровь. На Вандомской площади толпу, из которой выскользнул Андре-Луи, поджидал отряд драгун. Всадники врезались в нее, разогнали народ, разбили восковой бюст господина Неккера и убили одного человека. Им оказался несчастный солдат французской гвардии, который не отступил. Это было началом, а затем Безенваль привел своих швейцарцев с Марсова поля и выстроил в боевом порядке на Елисейских Полях.[349] При них было четыре орудия. Драгуны Безенваля заняли позиции на площади Людовика XV.

Вечером огромная толпа, двигавшаяся по Елисейским Полям и Тюильрийскому саду,[350] тревожно следила за военными приготовлениями. В адрес иностранных наемников выкрикнули какие-то оскорбления, и в них было брошено несколько камней. Безенваль, потеряв голову, а возможно, действуя по приказу, послал за своими драгунами и велел им разогнать толпу. Но толпа была слишком густая, так что всадникам трудно было передвигаться. Несколько человек было задавлено, толпа разъярилась, и поэтому в драгунов, которых привел в Тюильри принц де Ламбеск,[351] полетели камни и бутылки. Ламбеск отдал приказ стрелять. Толпа бросилась врассыпную. Люди хлынули из Тюильри и разнесли по всему городу рассказы о немецкой кавалерии, топчущей женщин и детей. Призыв к оружию, брошенный днем в Пале-Рояле Демуленом, теперь повторяли совершенно серьезно.

Убитых подобрали и унесли, и в их числе — Бертрана дез Ами. Он был пламенным сторонником дворянства — как все, кто живет шпагой, — и погиб под копытами коней иностранных наемников, которых послало дворянство и вел дворянин.

Андре-Луи, ждавшему в тот вечер на третьем этаже дома № 13 по улице Случая возвращения своего друга и учителя, четыре человека принесли искалеченное тело одной из самых первых жертв революции, которая началась всерьез.

Глава 23

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ЛЕ ШАПЕЛЬЕ
Из-за волнений в Париже, который два следующих дня походил на вооруженный лагерь, похороны Бертрана дез Ами пришлось отложить. Они состоялись в среду этой недели, столь богатой событиями, сотрясавшими нацию до основания, что смерть учителя фехтования прошла почти незамеченной даже среди его учеников. Тело господина дез Ами два дня лежало в академии, и за это время туда почти никто не заходил. Правда, несколько учеников явились на занятия, а от них эту новость узнали другие, так что в последний путь на кладбище Пер-Лашез[352] учителя сопровождало десятка два молодых людей, впереди которых в качестве главного плакальщика шел Андре-Луи.

Насколько было известно Андре-Луи, у господина дез Ами не было родственников, поэтому он никого не известил. Однако через неделю после смерти учителя из Пасси[353] явилась его сестра и заявила свои права на наследство, которое было немалым: дела учителя шли весьма успешно, и он откладывал деньги. Основная сумма была вложена в бумаги одной компании и в государственные акции. Андре-Луи направил сестру к адвокатам и больше никогда не видел.

Смерть дез Ами вызвала у Андре-Луи глубокое чувство одиночества и скорбь, и у него и в мыслях не было, что судьба подарила ему неожиданное богатство. Дело в том, что сестре учителя перепали лишь те деньги, которые тот скопил, а его помощник получил доступ к самой золотой жиле — академии фехтования. К этому времени Андре-Луи уже настолько утвердился в роли учителя фехтования, что многочисленные ученики рассчитывали, что он встанет во главе академии. Никогда еще школы фехтования так не процветали, как в эти тревожные дни, когда каждый держал свою шпагу наготове и учился ею владеть.

Только через пару недель осознал Андре-Луи перемены в своем положении и одновременно почувствовал ужасную усталость: ведь все это время он работал за двоих. Если бы ему не пришла в голову счастливая мысль разбить самых способных учеников на пары и, пока они фехтовали друг с другом, поправлять их, стоя рядом, он бы никогда не справился. Но все равно ему приходилось фехтовать по шесть часов ежедневно, и каждое утро он ощущал усталость, не прошедшую со вчерашнего дня. Он понял, что не выдержит, и нанял помощника для занятий с начинающими — то есть для самой тяжелой работы. Благодаря счастливой случайности он легко нашел себе помощника — им стал один из его учеников по имени Ледюк. С приближением лета учеников стало еще больше, так что пришлось взять еще одного помощника — способного молодого преподавателя, которого звали Галош, — и снять еще одно помещение этажом выше.

Для Андре-Луи это был период напряженной работы — он работал даже больше, чем в те времена, когда создавал труппу Бине, — и, следовательно, период небывалого процветания. Он сетует на то, что из-за несчастливого стечения обстоятельств Бертран дез Ами умер как раз в тот момент, когда фехтование вошло в моду и на нем можно было разбогатеть.

Герб Королевской академии, на который Андре-Луи не имел права, все еще красовался над дверью. Он справился с этой задачей способом, достойным Скарамуша: оставив герб и надпись «Академия Бертрана дез Ами, учителя фехтования», приписал следующие слова: «которой руководит Андре-Луи».

Теперь он был так занят, что почти не выходил из дому и узнавал новости только от учеников и из газет, которые после провозглашения свободы прессы бурным потоком затопили Париж. Так узнал он о революционных процессах, последовавших за падением Бастилии.[354] Это событие произошло как раз за день до похорон господина дез Ами и явилось основной причиной, их задержавшей. Спровоцировано оно было необдуманными действиями принца Ламбеска, повлекшими за собой гибель учителя фехтования.

Разгневанный народ потребовал у выборщиков, заседавших в ратуше, дать ему оружие для защиты от иностранных убийц-наемников, и в конце концов те согласились. Поскольку оружия у выборщиков не было, они позволили народу вооружиться самому. Они также дали всем красно-синие кокарды — это были цвета Парижа. Но поскольку ливреи герцога Орлеанского были такого же цвета, добавили белый — цвет старинного знамени Франции. Так родился трехцветный флаг Франции. В дальнейшем был создан Постоянный комитет выборщиков для наблюдения за общественным порядком.

Получив разрешение, народ взялся за дело с таким рвением, что за тридцать шесть часов было выковано шесть тысяч пик. Во вторник, в девять часов утра, тридцать тысяч человек собрались у Дома инвалидов.[355] К одиннадцати часам они захватили все оружие, составлявшее около тридцати тысяч ружей, а остальные в это время завладели Арсеналом и забрали порох.

Таким образом готовился народ отразить атаку на город, которая в тот вечер должна была начаться с семи сторон. Однако Париж, не дожидаясь нападения, взял инициативу в свои руки. Он решился на безумное предприятие — захват грозной крепости Бастилии, и, как известно, это удалось. Восставших поддержали солдаты и офицеры французской гвардии, имевшие в своем распоряжении пушки, и к пяти часам Бастилия пала.

Эта новость, принесенная в Версаль Ламбеском, которого вместе с его драгунами обратила в бегство грозная сила, родившаяся из булыжников Парижа, вызвала замешательство у двора. Народ располагал орудиями, захваченными в Бастилии. На улицах строились баррикады. Атаку так долго откладывали, что теперь она привела бы лишь к бессмысленной бойне, которая еще больше пошатнула бы и без того пошатнувшийся престиж монархии.

Двор, снова моментально поумневший со страху, решил выиграть время. Надо вернуть Неккера и согласиться, чтобы три сословия заседали вместе, как требует Национальное Учредительное собрание. Это была полная капитуляция силы перед силой — единственным доводом, который они признавали. Король пошел в Национальное собрание один, чтобы сообщить об этом решении. Члены Собрания вздохнули с облегчением, ибо их сильно тревожило положение дел в Париже. «Никакой силы, кроме силы разума и довода» — таков был девиз Собрания, и они следовали ему два года, с редким терпением и твердостью перенося бесконечные провокации.

Когда король покидал Собрание, какая-то женщина, обхватив его колени, задала ему вопрос, волновавший всю Францию:

— Ах, сир, вы в самом деле искренни? Вы уверены, что вас не заставят передумать?

Однако этот вопрос уже не стоял, когда пару дней спустя король один, без охраны — за исключением представителя нации, — приехал в Париж для окончательного примирения. Это была капитуляция привилегированных. Двор был в ужасе: ведь эти мятежные парижане — враги, королю опасно разгуливать среди них! Если король частично разделял эти страхи — а так позволяет предположить его мрачный вид, — то он должен был признать их безосновательными. Да, его встречали двести тысяч человек, без военной формы, вооруженные кто чем, — но встречали как почетный караул.

Мэр Байи преподнес ему у заставы ключи от города:

— Это те самые ключи, которые были преподнесены Генриху Четвертому.[356] Он завоевал свой народ. Теперь народ вновь завоевал своего короля.

В ратуше мэр Байи поднес королю новую кокарду — трехцветный символ конституционной Франции. Утвердив формирование Национальной гвардии и назначение Байи и Лафайета,[357] монарх снова отбыл в Версаль под крики «Да здравствует король!», которыми его приветствовал верный народ.

И вот вы видите привилегированных: перед жерлом пушки они наконец-то сдаются. А ведь сделай они это раньше, не пролились бы моря крови — в основном их собственной. Они приходят в Национальное собрание, чтобы всем вместе трудиться над конституцией, которая должна возродить Францию. Но это воссоединение — насмешка, точно так же как архиепископ Парижский, поющий «Те Deum»[358] по случаю падения Бастилии. Все, чего добилось Национальное собрание, — это появление в его рядах пяти или шести сотен врагов, мешавших его работе.

Но все эти сведения хорошо известны, и о них можно прочитать где угодно во всех подробностях. Я привожу слово в слово лишь то, что нашел в записках Андре-Луи, показывающих, как изменились его взгляды. Сейчас он поверил в те истины, которые когда-то проповедовал, не веря в них.

Между тем изменилось не только материальное, но и юридическое положение Андре-Луи благодаря переменам вокруг него. Ему больше не надо было прятаться от закона. Кто выдвинул бы теперь против него нелепое обвинение в подстрекательстве к мятежу в Бретани? Какой суд осмелился бы послать его на виселицу за то, что он давным-давно высказал то, о чем теперь говорила вся Франция?

Что касается обвинения в убийстве, то кого сейчас заинтересовала бы смерть несчастного Бине, убитого — если только он действительно был убит — при самозащите?

В один прекрасный день, в начале августа, Андре-Луи сделал себе выходной, так как в академии теперь прекрасно управлялись помощники, нанял фаэтон и отправился в Версаль. Он хотел заехать в кафе д’Амори, где собирался Бретонский клуб, из которого позже родилось Общество друзей конституции, более известное как Якобинский клуб.[359] Андре-Луи приехал повидать Ле Шапелье, который был одним из основателей клуба и человеком весьма популярным. Он также был председателем Национального собрания в этот важный период, когда оно вырабатывало Декларацию прав человека и гражданина.

Когда Андре-Луи спросил у официанта в белом переднике о Ле Шапелье, тот сразу залебезил перед ним, что говорило об известности депутата.

Господин Ле Шапелье был наверху с друзьями. Официанту очень хотелось услужить Андре-Луи, но он колебался, боясь помешать господину депутату.

Чтобы придать официанту смелости, Андре-Луи дал ему серебряную монету. Затем, сев за столик с мраморной столешницей у окна, которое выходило на широкую площадь, окруженную деревьями, принялся ждать. Там, в общей комнате кафе, пустынного в этот полуденный час, к нему подошел великий человек. Не прошло и года с тех пор, как он отдавал Андре-Луи первенство в тонком деле руководства. Сегодня же Ле Шапелье — на вершине, он один из великих вождей нации, которая в родовых муках, а Андре-Луи — внизу, в общей массе.

Оба думали об этом, рассматривая друг друга и отмечая перемены, происшедшие за несколько месяцев. В Ле Шапелье Андре-Луи заметил утонченность в одежде и наружности. Он похудел, побледнел, в глазах появилась усталость. Бретонский депутат, рассматривавший Андре-Луи сквозь лорнет в золотой оправе, отметил в нем еще более заметные перемены. Постоянные занятия фехтованием в течение последних месяцев придали ему грациозность движений, горделивую осанку и властный вид. Благодаря этому он казался выше. Одет он был с элегантностью, которая не бросалась в глаза, но стоила очень дорого. Андре-Луи носил небольшую шпагу с серебряным эфесом, к которой, казалось, привык. Черные волосы, которые, как помнил Ле Шапелье, обычно свисали прямыми прядями, теперь блестели и были собраны в косичку. Он выглядел как настоящий франт.

Однако вскоре друзьям стало ясно, что перемены в обоих — чисто внешние. Ле Шапелье остался все тем же прямым и открытым бретонцем с резкими манерами и отрывистой речью. С минуту он стоял улыбаясь, удивленный и обрадованный, потом открыл объятия. Они обнялись под почтительным взглядом официанта, который тотчас же стушевался.

— Андре-Луи, друг мой! Какими судьбами? Вы всегда сваливаетесь как снег на голову.

— Сваливаются сверху, а я явился снизу, чтобы рассмотреть вблизи того, кто на вершине.

— На вершине! Да если бы вы только захотели, то сами бы стояли сейчас на моем месте.

— Я боюсь высоты, да и атмосфера на вершине слишком возвышенная. Вот и вы что-то не очень хорошо выглядите, Изаак. Вы бледны.

— Собрание заседало всю ночь. Эти проклятые привилегированные доставляют нам много хлопот и будут мешать, пока мы не издадим декрет об их ликвидации.

Они сели.

— Ликвидация! А не слишком ли вы замахнулись? Впрочем, вы всегда были максималистом.

— Это необходимо сделать для их же спасения. Я пытаюсь ликвидировать их официально, чтобы их не ликвидировал народ, который они бесят.

— Ясно. А король?

— Король — олицетворение нации. Мы спасаем его и нацию от ярма Привилегии. Наша конституция выполнит это. Вы согласны?

Андре-Луи пожал плечами.

— Какое это имеет значение? Я в политике мечтатель, а не человек действия. До недавнего времени я был весьма умеренных взглядов — более умеренных, чем вам кажется. Однако теперь я стал почти республиканцем. Наблюдая, я понял, что этот король — пустое место, марионетка, которая пляшет в зависимости от руки, дергающей за ниточку.

— Этот король, сказали вы? А какой другой король может быть? Вы, разумеется, не из тех, кто грезит о герцоге Орлеанском? У него есть свои приверженцы — нечто вроде партии, возникшей на почве общей ненависти к королеве. К тому же известно, что она терпеть не может герцога. Есть и такие, которые думают сделать его регентом, а некоторые даже помышляют о большем — Робеспьер[360] из их числа.

— Кто? — спросил Андре-Луи, которому было неизвестно это имя.

— Робеспьер — нелепый маленький адвокат, представляет Аррас. Это старомодный, неуклюжий, застенчивый тупица, вечно гнусавящий свои речи, которые никто не слушает. Он — ультрароялист. Роялисты и орлеанисты используют его в своих целях. У Робеспьера есть упрямство, он настойчиво добивается, чтобы его слушали, — и однажды его могут услышать. Но не думаю, чтобы ему или другим удалась затея с герцогом Орлеанским. Фи! Сам герцог может желать этого, но… Этот человек — евнух в преступлении: он хочет, но не может. Эта фраза принадлежит Мирабо.

Ле Шапелье прервался, чтобы узнать у Андре-Луи о его новостях.

— Вы вели себя со мной так, как будто я вам не друг, — посетовал он. — Вы даже не намекнули в письме, где вас искать, и, дав понять, что находитесь на грани нищеты, не позволили прийти на помощь. Я беспокоился о вас, Андре-Луи, однако, судя по вашему виду, совершенно напрасно. Очевидно, дела у вас идут хорошо. Расскажите же о себе.

Андре-Луи честно рассказал другу все, что с ним произошло.

— Знаете, вы меня просто изумляете, — заявил депутат. — От мантии — к котурнам, а теперь от котурнов — к шпаге! Интересно, чем все это кончится?

— Вероятно, виселицей.

— Фу! Я ведь серьезно. А почему бы не тогой сенатора во Франции с сенатом? Она могла бы сейчас быть вашей, захоти вы раньше.

— Самый верный путь на виселицу, — засмеялся Андре-Луи.

Ле Шапелье сделал нетерпеливый жест. Интересно, вспомнилась ли ему эта фраза четыре года спустя, когда его самого везли в «повозке смерти» на Гревскую площадь?[361]

— Нас, бретонских депутатов, в Собрании шестьдесят шесть человек. Если освободится место, согласны ли вы занять его? Достаточно одного моего слова, не говоря уже о вашем влиянии в Рене и Нанте, — и все будет в порядке.

Андре-Луи не смог сдержать смех.

— А знаете, Изаак, еще не было случая, чтобы при нашей встрече вы не пытались втянуть меня в политику.

— Потому что у вас дар политика. Вы рождены для политики.

— Ах да — Скарамуш в реальной жизни. Я уже сыграл эту роль на сцене, и довольно. Скажите мне, Изаак, что нового слышно о моем старом друге Латур д’Азире?

— Он здесь, в Версале, черт бы его подрал, — бельмо на глазу Собрания. Его замок в Латур д’Азире сожгли. К сожалению, в тот момент его самого там не было. Пламя нисколько не подпалило его наглость. Он мечтает, что, когда кончится это философское помрачение умов, найдутся рабы, которые восстановят его замок.

— Значит, в Бретани были волнения? — Андре-Луи стал серьезным, так как мысли его обратились к Гаврийяку.

— Да, и предостаточно, как, впрочем, повсюду. Ничего удивительного! Все эти проволочки, когда в стране голод! Последние две недели замки вылетают в трубу. Крестьяне взяли пример с парижан и поступают со всеми замками как с Бастилией. Однако и там порядок восстанавливается, как в Париже, так что сейчас стало спокойнее.

— А что с Гаврийяком? Вы не знаете?

— Надеюсь, там все хорошо. Господин де Керкадью — это не маркиз де Латур д’Азир. Он жил в согласии со своими людьми. Не думаю, чтобы они нанесли ущерб Гаврийяку. А разве вы не переписываетесь со своим крестным?

— При нынешних обстоятельствах — нет. То, что вы рассказываете, еще больше осложнит дело, так как он должен считать меня одним из тех, кто помог зажечь факел, спаливший многое из того, что принадлежало его классу. Пожалуйста, постарайтесь узнать, все ли там в порядке, и дайте мне знать.

— Непременно, тотчас же.

При расставании, уже собираясь сесть в свой кабриолет, чтобы вернуться в Париж, Андре-Луи задал еще один вопрос:

— Вы случайно не слыхали, не женился ли господин де Латур д’Азир?

— Не слыхал — а это означает, что не женился. О свадьбе такой важной особы непременно раззвонили бы повсюду.

— Разумеется, — равнодушным тоном ответил Андре-Луи. — До свидания, Изаак! Заезжайте ко мне на улицу Случая, тринадцать. Приезжайте поскорее!

— Непременно, как только позволят мои обязанности. В данное время они приковали меня к Версалю, как цепи.

— Бедный раб долга, проповедующий свободу!

— Верно! Именно поэтому я и приеду: у меня есть долг перед Бретанью. Я должен сделать Omnes Omnibus’a одним из ее представителей в Национальном Учредительном собрании.

— Я буду весьма обязан вам, если вы пренебрежете этим долгом, — рассмеялся Андре-Луи.

Глава 24

АНТРАКТ
Через несколько дней Ле Шапелье нанес Андре-Луи ответный визит. Он явился на улицу Случая с точными сведениями, что в Гаврийяке все в порядке и люди господина де Керкадью не участвовали в волнениях в провинции, которые теперь, к счастью, подавлены.

Хотя бедняки еще ощущали тиски нужды и очереди у булочных росли с приближением осени, привычное течение жизни налаживалось. Естественно, в Париже постоянно бурлили страсти, но парижане уже привыкли жить во взрывоопасной атмосфере и не допускали больше, чтобы она серьезно мешала их делам и развлечениям. Да и самих взрывов можно было бы избежать, если бы не упрямство привилегированных, исполненных решимости биться до конца. Они все еще упорно сопротивлялись, в то же время бросая довольно крупные жертвы на алтарь отечества. Пришел полк из Фландрии, и народ усмотрел в этом новую угрозу, решив, что Привилегия опять поднимает свою мерзкую, алчную голову. Готовился заговор с целью взять парижан измором. Следствием явился так называемый поход менад — поход на Версаль парижских торговок, возглавляемых Мари. Итак, в начале октября Тюильрийский дворец очистили от наводнявших его паразитов, человеческих и прочих, и освободили место для короля. Королю пришлось приехать и поселиться среди своего народа. Его любящие подданные хотели, чтобы он жил среди них — как залог их собственной безопасности. Раз им суждено голодать — что ж, пускай и он голодает вместе с ними.

Андре-Луи размышлял, чем же все это кончится. Ему казалось, что разумно поступили только те аристократы, которые уехали за границу, не дожидаясь, пока горячие головы, составлявшие большинство их партии, погубят весь свой класс. Между тем академия Андре-Луи процветала, и он уже подумывал о том, чтобы занять первый этаж дома № 13 и взять третьего помощника. Его останавливало лишь нежелание галантерейщика, жившего на этом этаже, расстаться с выгодной клиентурой, которой были для него ученики академии фехтования.

Остальная часть дома № 13 теперь принадлежала Андре-Луи. Недавно он приобрел второй этаж, который переделал в удобное жилище для себя и помощников. Он нанял экономку и мальчика-слугу.

Теперь, когда Национальное собрание заседало в Париже, он часто видел Ле Шапелье, с которым сблизился. Обычно они вместе обедали в Пале-Рояле или где-нибудь еще, и через Ле Шапелье Андре-Луи приобрел несколько новых друзей. Однако он избегал салонов, куда его часто приглашали, — салонов, в которых царил утонченный республиканский и философский дух.

Пришла весна, и как-то вечером Андре-Луи отправился в «Комеди Франсез», где давали «Карла IX» Шенье, разрешенного не без борьбы.

Это был бурный вечер. Намеки со сцены подхватывались залом, и ими перебрасывались сторонники враждующих политических партий, приверженцы старого и нового режимов. Упорное нежелание некоторых мужчин в партере снять шляпу накалило страсти докрасна. Дело в том, что в «Комеди Франсез» была королевская ложа и согласно неписаному закону полагалось обнажать голову в знак почтения к королевскому семейству, даже если ложа была пуста.

Мужчины, решившие остаться в шляпе, сделали это в знак республиканского протеста против бессмысленной традиции. Однако, когда их разоблачили и поднялся такой шум, что не было слышно ни слова со сцены, они поспешно отказались от своего республиканского высокомерия — правда, за одним исключением. Один человек упрямо не желал снять шляпу и, повернув крупную львиную голову к тем, кто этого требовал, смеялся над ними. Его мощный голос гремел на весь театр:

— Неужели вы воображаете, что сможете заставить меня снять шляпу?

Это было последней каплей. В лицо ему полетели угрозы, а он выпрямился и бесстрашно стоял перед ними, демонстрируя атлетическое сложение, обнаженную шею Геркулеса и на редкость безобразное лицо. Смеясь прямо в лицо противникам, он надвинул шляпу на брови.

— Тверже, чем шляпа Сервандони![362] — издевался он над ними.

Андре-Луи рассмеялся. В этом огромном человеке, бесстрашно смеявшемся над врагами среди нарастающего гама, было что-то нелепое и одновременно величественно-героическое. Дело могло плохо кончиться, не вмешайся полиция, которая арестовала и увела этого человека. Он явно был не из тех, кто сдается.

— Кто он? — спросил Андре-Луи соседа, когда зрители снова стали рассаживаться, успокаиваясь.

— Не знаю, — ответил тот. — Говорят, что его фамилия Дантон[363] и он председатель клуба кордельеров.[364] Конечно, он плохо кончит: это сумасшедший и большой оригинал.

На следующий день об этом происшествии говорил весь Париж, на минуту позабыв о более серьезных делах. В академии фехтования только и разговору было, что о «Комеди Франсез» и ссоре между Тальма и Ноде,[365] из-за которой заварилась вся каша. Однако вскоре внимание Андре-Луи отвлекли совсем другие дела: в полдень к нему явился Ле Шапелье.

— У меня есть новости, Андре-Луи. Ваш крестный в Медоне. Он приехал туда два дня тому назад. Вы слышали об этом?

— Конечно нет. Откуда я мог узнать? А почему он в Медоне? — Он почувствовал легкое необъяснимое волнение.

— Не знаю. В Бретани опять беспорядки. Может быть, господин де Керкадью поэтому и уехал.

— Итак, он приехал к брату, ища убежища? — спросил Андре-Луи.

— Не к брату, а в дом брата. Да где же вы живете, Андре, если никогда не знаете новостей? Этьенн де Гаврийяк эмигрировал несколько месяцев назад. Он — приближенный господина д’Артуа и уехал за границу вместе с ним. Теперь они, несомненно, в Германии и готовят заговор против Франции — ведь именно этим занимаются эмигранты. Эта австриячка в Тюильри в конце концов погубит монархию.

— Да-да, — нетерпеливо ответил Андре-Луи. В то утро его совершенно не интересовала политика. — Ну так как же Гаврийяк?

— Как, разве я не сказал, что Гаврийяк в Медоне, в доме, который покинул его брат? Черт возьми! Вы что, не слышите меня? Я полагаю, что Гаврийяк остался на попечении Рабуйе, управляющего. Узнав эту новость, я тотчас же поехал к вам, подумав, что, наверно, вы захотите в Медон.

— О, конечно. Я сразу же поеду — как только смогу. Сегодня не получится, завтра — тоже. Я слишком занят. — Он взмахнул рукой в сторону зала, откуда доносились звон клинков, быстрое шарканье ног и голос учителя Ледюка.

— Как хотите, дело ваше. Я ухожу — не хочу мешать. Давайте пообедаем вместе в кафе де Фуа сегодня вечером. Будет Керсен.

— Минутку! — остановил его на пороге голос Андре-Луи. — Мадемуазель де Керкадью приехала вместе с дядей?

— Откуда я знаю? Поезжайте и узнайте сами!

Он ушел, а Андре-Луи застыл на месте, погруженный в размышления. Затем он повернулся и пошел продолжать занятия со своим учеником — виконтом де Вилленьором. Он показывал ему полуцентр Дане, демонстрируя с помощью рапиры преимущества этого приема.

Андре-Луи фехтовал с виконтом, который в то время, пожалуй, был самым способным из его учеников, а все мысли его были в Медоне. Попутно он вспоминал, какие уроки у него сегодня днем и завтра утром, прикидывая, которые из них можно отложить без ущерба для академии. Уколов виконта три раза подряд, Андре-Луи вернулся в настоящее и поразился точности, которой можно достичь чисто автоматически. Он совершенно не думал о том, что делает, а запястье, рука, колени работали как точная машина, в которую их превратила постоянная практика в течение года с лишним.

Только в воскресенье смог Андре-Луи сделать то, к чему так страстно стремился, — за это время нетерпение его еще возросло. И вот, одетый еще более тщательно, чем обычно, и причесанный одним из парикмахеров эмигрировавших аристократов, оставшимся без работы, он сел в нанятый экипаж и поехал в Медон.

Между домами младшего Керкадью и старшего было столь же мало сходства, как и между самими братьями. Младший брат был придворным, а старший — человеком сельским. Этьенн де Керкадью построил величественный дом для себя и своей семьи на холме в Медоне. Вокруг дома был миниатюрный парк. Жилище приближенного графа д’Артуа располагалось на полпути между Версалем и Парижем. Господин д’Артуа, любитель игры в мяч, эмигрировал одним из первых. Вместе с Конде,[366] Конти,[367] Полиньяками и другими приближенными королевы, а также вместе с маршалом де Бройлем и принцем де Ламбеском, понимавшими, что сами их имена стали ненавистными народу, он покинул Францию сразу же после падения Бастилии. Он уехал за границу играть в мяч и завершать дело крушения французской монархии, которым вместе с другими занимался во Франции. С графом д’Артуа уехал и Этьенн де Керкадью, захватив с собой жену и четверых детей. Таким образом, случилось так, что сеньор де Гаврийяк, сбежавший из Бретани, охваченной волнениями — в этой провинции аристократы оказались самыми несговорчивыми во всей Франции, — в отсутствие брата расположился в его великолепном доме в Медоне.

Однако у нас нет никаких оснований предполагать, что господин де Керкадью был там счастлив. Человек, привыкший к спартанскому образу жизни и простой пище, чувствовал себя не в своей тарелке в этой сибаритской обстановке, среди мягких ковров, обилия позолоты и батальона прилизанных слуг с неслышной походкой. Дни, которые в Гаврийяке у господина де Керкадью были поглощены хозяйственными заботами, в Медоне тянулись страшно медленно. Он очень много спал, чтобы убить время, и если бы не Алина, которая даже не пыталась скрыть восторг от того, что они совсем рядом с Парижем — центром событий, возможно, почти сразу же удрал бы из непривычной обстановки. Не исключено, что постепенно он привык и смирился бы с бездельем в роскоши, но пока что оно угнетало его. Поэтому, когда в июньское воскресенье около полудня Андре-Луи появился в Медоне, его провели к брюзгливому и заспанному господину де Керкадью.

Глава 25

В МЕДОНЕ
Его ввели без доклада, как было принято в Гаврийяке, ибо Бенуа, старый сенешаль господина де Керкадью, сопровождал своего сеньора и был назначен дворецким в Медоне — к бесконечному и почти нескрываемому веселью нахальной челяди Этьенна.

От восторга Бенуа приветствовал господина Андре совершенно нечленораздельно. Он разве что не прыгал вокруг него, как верный пес, провожая в гостиную к сеньору де Гаврийяку, который — по словам Бенуа — счастлив будет вновь увидеть господина Андре.

— Сеньор! Сеньор! — воскликнул он дрожащим голосом, опередив посетителя на пару шагов. — Это господин Андре… Господин Андре, ваш крестник, который спешит поцеловать вам руку. Он здесь… Такой нарядный, что вы его и не узнаете. Он здесь, сударь! Разве он не красавчик?

И старый слуга потирал руки от удовольствия, убежденный, что принес господину самую радостную весть.

Андре-Луи переступил порог огромного зала, устланного коврами и ослеплявшего великолепием. Очень высокий потолок, украшенный гирляндами, колонны с каннелюрами и позолоченными капителями. Дверь, в которую он вошел, и окна, выходившие в сад, были необычайно высоки — почти такой же высоты, как сама комната. Это была гостиная с богатой позолотой и обилием украшений из золоченой бронзы на мебели, которая ничем не отличалась от гостиных людей богатых и знатных. Никогда еще не употреблялось столько золота в декоративных целях, как в эту эпоху, когда из-за острой нехватки золотых монет в обращение были пущены бумажные деньги. Андре-Луи острил, что, если бы удалось заставить людей оклеивать стены бумагой, а золото класть в карман, финансы королевства скоро были бы в гораздо лучшем состоянии.

Сеньор — принаряженный, в кружевных гофрированных манжетах, чтобы соответствовать обстановке, — поднялся, ошеломленный неожиданным вторжением и многословием Бенуа, который с приезда в Медон был в таком же унынии, как он сам.

— Что такое? А? — Его бесцветные близорукие глаза вглядывались в посетителя. — Андре! — произнес он удивленно и сурово, и на большом розовом лице выступил румянец.

Бенуа, стоявший спиной к хозяину, ободряюще подмигнул и усмехнулся Андре-Луи, чтобы тот не пугался явной неприветливости крестного. Затем умный старик стушевался.

— Что тебе здесь нужно? — проворчал господин де Керкадью.

— Поцеловать вам руку, как сказал Бенуа, и ничего более, крестный, — смиренно ответил Андре-Луи, склонив гладкую черноволосую голову.

— Ты прекрасно жил два года, не целуя ее.

— Не упрекайте меня моим несчастьем, сударь.

Маленький человек стоял очень прямо, откинув назад непропорционально большую голову, и его бесцветныевыпуклые глаза смотрели очень сурово.

— Ты считаешь, что загладил свою вину, исчезнув так бессердечно и не подавая о себе вестей?

— Сначала я не мог открыть, где нахожусь, — это было опасно для моей жизни. Затем некоторое время я нуждался, оставшись без средств, и гордость не позволила мне после всего обратиться к вам за помощью. Позже…

— Нуждался? — перебил сеньор. Губы его задрожали, потом, овладев собой, он нахмурился еще сильнее. Он рассматривал элегантного крестника, который так изменился, и отметил богатый, но неброский наряд, стразовые пряжки на туфлях и красные каблуки, шпагу с эфесом, отделанным серебром с перламутром, тщательно причесанные волосы, которые раньше свисали прядями. — По крайней мере, сейчас незаметно, чтобы ты нуждался, — съязвил он.

— Нет, теперь я преуспеваю, сударь. Этим я отличаюсь от обычного блудного сына, который возвращается только тогда, когда нуждается в помощи. Я же возвращаюсь единственно потому, что люблю вас, сударь, и возвращаюсь, чтобы сказать вам это. Я помчался к вам в тот самый миг, как узнал, что вы здесь. — Он приблизился. — Крестный! — сказал он и протянул руку.

Но господин де Керкадью был непреклонен, отгородившись от крестника щитом холодного достоинства и обиды.

— Какие бы несчастья ты ни перенес, они намного меньше тех, которые ты заслужил своим постыдным поведением, — к тому же я заметил, что они ничуть не умерили твою дерзость. Ты полагаешь, что достаточно явиться сюда и сказать: «Крестный» — и все сразу будет прощено и забыто. Ты ошибаешься. Ты наделал слишком много зла: оскорбил все, за что я стою, и меня лично, предав мое доверие к тебе. Ты — один из гнусных негодяев, которые ответственны за эту революцию.

— Увы, сударь, я вижу, что вы разделяете общее заблуждение. Эти гнусные негодяи лишь требовали конституцию, которую им обещали с трона. Откуда им было знать, что обещание было неискренним или что его выполнению будут мешать привилегированные сословия. Сударь, эту революцию вызвали дворяне и прелаты.

— И у тебя хватает дерзости — да еще в такое время! — стоять здесь и произносить эту гнусную ложь! Как ты смеешь утверждать, что революцию сделали дворяне, когда многие из них, следуя примеру герцога д’Эгийона,[368] бросили все свои личные феодальные права на алтарь отечества. Или, может быть, ты станешь это отрицать?

— О нет. Они сами подожгли свой дом, а теперь пытаются потушить пожар водой и, когда это не удается, валят всю вину на пламя.

— Я вижу, ты явился сюда, чтобы побеседовать о политике.

— Нет, вовсе не за тем. Я пришел, чтобы, по возможности, объясниться. Понять всегда значит простить. Это великое изречение Монтеня.[369] Если бы мне удалось сделать так, чтобы вы поняли…

— И не надейся. Я никогда не смогу понять, как тебе удалось приобрести такую дурную славу в Бретани.

— Ах нет, сударь, вовсе не дурную!

— А я повторяю — дурную среди людей достойных. Говорят даже, что ты — Omnes Omnibus, но я не могу, не хочу в это поверить.

— Однако это так.

Господин де Керкадью захлебнулся.

— И ты сознаешься? Ты смеешь в этом сознаваться?

— Человек должен иметь мужество сознаваться в том, что осмелился сделать, — иначе он трус.

— А ты, конечно, храбрец — ты, каждый раз удирающий после того, как совершил зло. Ты стал комедиантом, чтобы укрыться, и натворил бед в обличье комедианта. Спровоцировав мятеж в Нанте, ты снова удрал и стал теперь бог знает чем, — судя по твоему процветающему виду, ты занимаешься чем-то бесчестным. Боже мой! Говорю тебе, что два года я надеялся, что тебя нет в живых, и теперь глубоко разочарован, что это не так. — Он хлопнул в ладоши и, повысив и без того резкий голос, позвал: — Бенуа! — Затем господин де Керкадью подошел к камину и встал там, с багровым лицом, весь трясясь от волнения, до которого сам себя довел. — Мертвого я мог бы тебя простить, поскольку тогда ты заплатил бы за все зло и безрассудство, но живого — никогда! Ты зашел слишком далеко. Бог знает, чем это кончится. Бенуа, проводите господина Андре-Луи Моро до двери.

По тону было ясно, что решение это бесповоротно. Бледный и сдержанный, Андре-Луи выслушал приказ удалиться, испытывая странную боль в сердце, и увидел побелевшее, перепуганное лицо и трясущиеся руки Бенуа. И тут раздался звонкий мальчишеский голос:

— Дядя! — В голосе звучало безмерное негодование и удивление. — Андре! — Теперь в голосе слышались радость и радушие.

Оба обернулись и увидели Алину, входившую из сада, — Алину в чепце молочницы, по последней моде, но без трехцветной кокарды, которая обычно прикреплялась к таким чепцам.

Тонкие губы большого рта Андре сложились в странную улыбку. В памяти его мелькнула сцена их последней встречи. Он увидел себя, исполненного негодования, когда, стоя на тротуаре Нанта, провожал взглядом карету Алины, отъезжавшую по авеню Жиган.

Сейчас она шла к нему протянув руки, на щеках горел румянец, на губах была приветливая улыбка. Андре-Луи низко поклонился и молча поцеловал ей руку.

Затем она жестом приказала Бенуа удалиться и с присущей ей властностью встала на защиту Андре, которого выгоняли столь резким тоном.

— Дядя, — сказала она, оставив Андре и направляясь к господину де Керкадью, — мне стыдно за вас! Как, позволить, чтобы чувство раздражения заглушило вашу привязанность к Андре!

— У меня нет к нему привязанности. Была когда-то, но он пожелал убить ее. Пусть он убирается ко всем чертям. И заметьте, пожалуйста, что я не позволял вам вмешиваться.

— А если он признает, что поступил дурно…

— Он не признает ничего подобного. Он явился сюда, чтобы спорить об этих проклятых правах человека. Он заявил, что и не думает раскаиваться. Он с гордостью объявил, что он, как говорит Бретань, тот негодяй, который скрылся под прозвищем Omnes Omnibus. Должен ли я это простить?

Она повернулась, чтобы взглянуть на Андре через большое расстояние, разделявшее их.

— Это действительно так? Разве вы не раскаиваетесь, Андре, даже теперь, когда видите, какой вред причинен?

Она явно уговаривала его сказать, что он раскаивается, и помириться с крестным. На какую-то минуту Андре-Луи почувствовал себя растроганным, но затем счел такую увертку недостойной себя и ответил правдиво, хотя в голосе его звучала боль.

— Раскаяться означает признаться в чудовищном преступлении, — медленно произнес он. — Как вы этого не видите? О сударь, наберитесь терпения и позвольте мне объясниться. Вы говорите, что в какой-то мере я отвечаю за то, что произошло. Говорят, что мои призывы к народу в Рене и Нанте внесли свой вклад в нынешние события. Возможно, и так. Не в моей власти отрицать это с полной определенностью. Разразилась революция, пролилась кровь. Возможно, прольется еще. Раскаяться — значит признать, что я поступил дурно. Но как же я могу признать, что поступил дурно, и таким образом взять на себя долю ответственности за все кровопролитие? Буду с вами до конца откровенен, чтобы показать, насколько далек от раскаяния. То, что я совершил в то время, я фактически сделал вопреки всем своим убеждениям. Поскольку во Франции не было справедливости, чтобы наказать убийцу Филиппа де Вильморена, я действовал единственным способом, которым, как мне казалось, можно было обратить совершенное зло против виновного и против тех, у кого была власть, но не хватало духа его наказать. С тех пор я понял, что заблуждался, а прав был Филипп де Вильморен и его единомышленники. У освобожденного человека не может быть несправедливого правительства. Я воображал, что, какому бы классу ни дали власть, он будет ею злоупотреблять. Теперь я понял, что единственная гарантия против злоупотребления властью — определение срока пребывания у власти волей народа.

Поймите, сударь, что я совершенно искренне считаю, что не совершил ничего, в чем должен раскаиваться, — напротив, когда Франция получит это великое благо — конституцию, я смогу гордиться тем, что сыграл свою роль в создании условий, при которых это стало возможным.

Наступила пауза. Лицо господина де Керкадью побагровело.

— Ты кончил? — отрывисто спросил он.

— Если вы меня поняли, сударь.

— О, я тебя понял и… и прошу тебя уйти.

Андре-Луи пожал плечами и опустил голову. Как он стремился сюда, как радостно ехал — и только для того, чтобы получить окончательную отставку. Он взглянул на Алину. У нее было бледное и расстроенное лицо. Теперь она не представляла себе, как помочь Андре-Луи. Его чрезмерная честность сожгла все корабли.

— Хорошо, сударь. Но прошу вас помнить одно, когда меня здесь не будет: я не пришел к вам, гонимый нуждой, просить о помощи, как блудный сын. Нет, я пришел, ни о чем не прося, как хозяин своей судьбы, и меня привели сюда только привязанность, любовь и благодарность, которые я к вам питаю и всегда буду питать.

— Да-да! — воскликнула Алина, повернувшись к дяде. Вот, по крайней мере, довод в пользу Андре, подумала она. — Это так. Конечно…

Господин де Керкадью что-то невнятно прошипел в ответ, сильно раздраженный.

— Возможно, впоследствии это поможет вам вспоминать обо мне более доброжелательно, сударь.

— Я вообще не вижу оснований вспоминать о вас, сударь. Еще раз прошу вас удалиться.

Андре-Луи взглянул на Алину, все еще колеблясь.

Она ответила ему взглядом в сторону своего разгневанного дяди, слегка пожала плечами и подняла брови, и вид у нее был унылый.

Она как бы говорила: «Вы видите, в каком он настроении. Ничего не поделаешь».

Андре-Луи поклонился с той особой грацией, которую приобрел в фехтовальном зале, и вышел за дверь.

— О, это жестоко! — воскликнула Алина сдавленным голосом и бросилась за ним.

— Алина! — остановил ее голос дяди. — Куда вы идете?

— Но мы же не знаем, где его искать.

— А кто собирается искать этого негодяя?

— Мы никогда больше его не увидим!

— Именно этого я больше всего хочу.

Алина вышла в сад.

Господин де Керкадью звал ее, приказывая вернуться, но Алина заткнула уши и поспешила через лужайку к аллее, чтобы перехватить Андре-Луи.

Когда он показался, опечаленный, она вышла из-за дерева ему навстречу.

— Алина! — радостно воскликнул он.

— Я не могла допустить, чтобы вы вот так ушли. Я знаю его лучше, чем вы, и уверена, что скоро его доброе сердце растает. Тогда он будет сожалеть, захочет послать за вами и не будет знать вашего адреса.

— Вы так думаете?

— О, я знаю. Вы появились в самый неудачный момент: он раздражен, бедный, с тех пор, как сюда приехал. Дядя чувствует себя здесь не в своей тарелке. Он тоскует без своего любимого Гаврийяка, охоты и работ в поле и в душе обвиняет вас за эти перемены. В Бретани стало неспокойно. Несколько месяцев назад сожгли дотла замок Латур д’Азира. Если снова начнутся волнения, может прийти черед Гаврийяка. Во всем этом дядя винит вас и ваших друзей. Но скоро он отойдет и будет сожалеть, что вот так отослал вас, — ведь я знаю, что он вас любит, несмотря ни на что. Когда придет время, я уговорю его, и тогда нам надо будет знать, где вас искать.

— В доме тринадцать на улице Случая. Число несчастливое, да и название подходящее, так что легко запомнить.

Она кивнула.

— Я провожу вас до ворот.

И они не спеша пошли рядом по длинной аллее. Светило июньское солнце, и на аллею падали тени от деревьев, стоявших по бокам.

— Вы хорошо выглядите, Андре. А знаете, вы сильно изменились. Я рада, что у вас все в порядке. — Не дожидаясь ответа, она сменила тему и заговорила о том, что занимало ее больше всего. — Я так хотела увидеть вас все эти месяцы, Андре. Вы — единственный, кто мог мне помочь и сказать правду, и я злилась, что вы так и не написали, где вас искать.

— Вы считаете, что ваше поведение при нашей последней встрече в Нанте должно было вдохновить меня на письмо?

— Как? Вы все еще обижены?

— Я никогда не обижаюсь, и вам бы следовало это знать. — Он очень гордился этой чертой характера. Ему нравилось считать себя стоиком. — Но у меня еще остался шрам от раны, и вы бы пролили на него бальзам, взяв обратно то, что сказали в Нанте.

— Ну что же, в таком случае беру свои слова обратно. А теперь скажите мне, Андре…

— Но вы не бескорыстны: вы уступили лишь для того, чтобы что-то получить взамен. — Он добродушно рассмеялся. — Давайте же, приказывайте.

— Скажите мне, Андре… — Она остановилась в нерешительности, затем продолжила, опустив глаза: — Скажите мне… правду о том, что случилось в Фейдо.

Андре-Луи нахмурился. Он сразу же понял, что именно подсказало эту просьбу. Очень просто и сжато рассказал он Алине свою версию этой истории.

Она внимательно слушала. Когда он закончил, она вздохнула, и лицо ее стало задумчивым.

— Это мне уже рассказывали. Правда, добавляли, что господин де Латур д’Азир приехал в театр специально для того, чтобы порвать с мадемуазель Бине. Не знаете, так ли это?

— Не знаю, да и не вижу причин для разрыва. Мадемуазель Бине была для маркиза развлечением, до которого так падки он и ему подобные…

— О, причина была, — перебила Алина. — Этой причиной была я. Я побеседовала с госпожой де Сотрон и сказала ей, что отказываюсь принимать того, кто является ко мне, вывалявшись в грязи. — Она говорила с большим трудом, отвернув вспыхнувшее лицо.

— Если бы вы ко мне прислушались… — начал Андре-Луи, но она вновь перебила его:

— Господин де Сотрон передал маркизу мое решение и рассказал мне потом, что он в отчаянии, полон искреннего раскаяния и готов представить мне любые доказательства преданности. Господин де Латур д’Азир поклялся, что сразу же покончит с этой связью и больше никогда не увидит мадемуазель Бине. И вот буквально на следующий день я узнаю, что он чуть не погиб во время скандала в театре. Сразу же после разговора с господином де Сотроном, после всех торжественных клятв он отправился прямо к этой Бине. Я была возмущена и заявила, что ни при каких обстоятельствах больше не приму господина де Латур д’Азира. И вот тут мне стали докучать с этим объяснением его поступка. Я долго не верила.

— Значит, теперь вы поверили, — быстро сказал Андре. — Почему?

— Я не сказала, что верю. Но… но я не могу и не верить. С тех пор как мы приехали в Медон, господин де Латур д’Азир находится здесь, и он поклялся мне, что это так.

— О, если господин де Латур д’Азир поклялся… — Андре-Луи рассмеялся, и в смехе прозвучала саркастическая нота.

— Разве вам известно, чтобы он когда-нибудь солгал? — резко оборвала она, и это его сдержало. — В конце концов, господин де Латур д’Азир — человек чести, а люди чести никогда не лгут. Вы иронизируете — следовательно, вам известен случай, когда он солгал?

— Нет, — ответил Андре-Луи. Справедливость требовала, чтобы он признал, что его враг обладает по крайней мере этой добродетелью. — Я не слышал, чтобы он лгал, — это верно. Такие, как он, слишком надменны и самоуверенны, чтобы прибегать ко лжи. Но мне известно, что он совершал поступки столь же низкие…

— Нет ничего ниже лжи, — перебила Алина. Она придерживалась принципов, которые ей привило воспитание. — Только у лжецов — а они ближайшая родня воров — нет никакой надежды. Только тот, кто лжет, действительно теряет честь.

— Мне кажется, вы защищаете этого сатира, — сказал он ледяным тоном.

— Я просто хочу быть справедливой.

— Справедливость может представиться вам совсем в ином свете, когда вы наконец решитесь стать маркизой де Латур д’Азир, — сказал он с горечью.

— Не думаю, чтобы я когда-нибудь приняла такое решение.

— Но вы все еще не до конца уверены — несмотря ни на что?

— Разве в этом мире можно быть в чем-нибудь уверенной?

— Да. Можно быть уверенным в том, что совершаешь глупость.

Алина либо не расслышала, либо не обратила внимания на его слова.

— Так вы не знаете наверняка, что в тот вечер в Театре Фейдо дело было не так, как утверждает господин де Латур д’Азир?

— Нет, не знаю, — признал он. — Возможно, это так. Однако какое это имеет значение?

— Это могло бы иметь значение. Скажите, а что в конце концов стало с мадемуазель Бине?

— Не знаю.

— Не знаете? — Она обернулась, чтобы взглянуть на него. — И вы говорите об этом с таким безразличием! Я думала… думала, что вы любите ее, Андре.

— Любил — правда, недолго. Я ошибся. Потребовался Латур д’Азир, чтобы открыть мне истину. Да, эти господа иногда могут пригодиться. Они помогают постигать важные истины таким глупцам, как я. К счастью, мне повезло: разоблачение предшествовало женитьбе. Теперь я могу хладнокровно оглянуться на этот эпизод и поблагодарить судьбу за то, что чудом избежал последствий обмана чувств, который часто путают с любовью. Как видите, этот опыт весьма поучителен.

Алина взглянула на него с искренним удивлением.

— Знаете, Андре, иногда мне кажется, что у вас нет сердца.

— Очевидно, потому, что порой я обнаруживаю ум. А вы сами, Алина? А эта история с господином де Латур д’Азиром? Говорит ли она о сердце? Если бы я сказал, о чем она говорит, мы бы снова поссорились, а, видит Бог, я не могу ссориться с вами сейчас. Я… я поступлю иначе.

— Что вы имеете в виду?

— В данный момент ничего, поскольку вам не грозит брак с этим животным.

— А если бы грозил?

— О, в таком случае привязанность к вам указала бы мне средство помешать этому, если только… — Он остановился.

— Если только? — спросила она с вызовом, вытянувшись во весь свой небольшой рост. Взгляд ее был высокомерен.

— Если только вы бы не признались мне, что любите его, — сказал он просто, и она неожиданно смягчилась. Тогда он добавил, покачав головой: — Но это, конечно, невозможно.

— Почему? — спросила Алина очень тихо.

— Потому что вы такая, как есть, — очень хорошая, чистая и восхитительная. Ангелы не сочетаются с дьяволами. Вы можете стать женой маркиза, но из вас не получится чета — никогда, никогда.

Они дошли до железных ворот в конце аллеи, за которыми виднелся желтый экипаж, поджидавший Андре-Луи. Вдруг послышались скрип колес и стук копыт, и появился другой экипаж, который остановился возле фаэтона, привезшего Андре-Луи. Это была красивая карета с полированными панелями из красного дерева. Гербы из золота и лазури ослепительно сверкали на солнце. На землю спрыгнул лакей, чтобы распахнуть ворота. Но в этот момент дама, сидевшая в карете, увидела Алину и, помахав ей, отдала приказание лакею.

Глава 26

ГОСПОЖА ДЕ ПЛУГАСТЕЛЬ
Форейтор натянул вожжи, лакей отворил дверцу кареты, опустил подножку и подал руку своей госпоже, помогая ей сойти. Должно быть, эта дама когда-то была очень хороша. И теперь, когда ей было за сорок, она еще обладала той утонченной красотой, которой время одаряет некоторых женщин. Ее туалет и осанка говорили о высоком положении.

— Здесь я с вами прощусь, поскольку у вас гостья, — сказал Андре-Луи.

— Но ведь это ваша старая знакомая, Андре. Вы помните графиню де Плугастель?

Он вгляделся в приближавшуюся даму, навстречу которой побежала Алина. Теперь, услышав ее имя, он узнал ее. Конечно, если бы он сразу взглянул повнимательнее, то узнал бы без всякой подсказки. Он узнал бы ее когда угодно и где угодно, несмотря на то что прошло шестнадцать лет с тех пор, как они виделись в последний раз. При виде ее в Андре-Луи пробудились дорогие воспоминания, которых не вытеснили последующие события.

Когда ему было десять лет и его должны были послать в школу в Рен, она приехала с визитом к его крестному, которому приходилась кузиной. Случилось так, что как раз в это время Рабуйе привез Андре-Луи в поместье Гаврийяк, где тот был представлен госпоже де Плугастель. Эта великосветская молодая дама во всем блеске красоты, с таким изысканным выговором, что маленькому бретонскому мальчику казалось, будто она говорит на каком-то неведомом языке, сначала слегка напугала его. Но она как-то незаметно развеяла эти страхи, и его покорило ее таинственное очарование. Теперь он вспоминал, с каким ужасом позволил заключить себя в объятия и с какой неохотой потом покидал их. Ему также вспоминалось, как приятно пахли сиренью ее духи, — память удивительно цепко удерживает такие детали.

В течение трех дней, проведенных в Гаврийяке, он ежедневно бывал в поместье и проводил долгие часы в обществе своей новой знакомой. Эта женщина, у которой не было детей, всем сердцем полюбила не по годам развитого и умного мальчика.

— Отдайте мне его, кузен Кантэн, — просила она крестного Андре-Луи в последний день. — Позвольте мне увезти его с собой в Версаль — он будет моим приемным сыном.

Но сеньор только серьезно покачал головой, молча отказывая, и больше этот вопрос не обсуждался. Сейчас Андре-Луи вспомнилось, что, когда она прощалась с ним, на глазах у нее были слезы.

— Думайте обо мне иногда, Андре-Луи, — были ее последние слова.

Андре-Луи вспомнил, как ему тогда польстило, что за такой короткий срок он завоевал любовь этой светской дамы. Он сам себе казался значительнее, и это ощущение продлилось несколько месяцев, а затем постепенно забылось.

Сейчас, глядя на нее, сильно изменившуюся за шестнадцать лет, исполненную величавого спокойствия и безупречно владеющую собой, он вспомнил все, и ему показалось, что они где-то еще встречались.

Алина нежно обняла гостью и в ответ на ее вопросительный взгляд, который та обратила на спутника девушки, сказала:

— Это Андре-Луи. Вы помните Андре-Луи, сударыня?

Госпожа де Плугастель остановилась. Андре-Луи заметил, что она побледнела и задохнулась от удивления.

Голос, грудной и мелодичный, который он так хорошо помнил, повторил его имя:

— Андре-Луи!

Она произнесла это имя так, что стало ясно, что оно пробудило в ней воспоминания — возможно, воспоминания об ушедшей молодости. Потом она долго молча рассматривала Андре-Луи, склонившегося перед ней.

— Ну конечно, я его помню, — наконец промолвила она и подошла, протянув руку, которую он покорно поцеловал. — Так вот каким вы стали?! — Андре-Луи покраснел от гордости, так как в ее тоне звучало удовлетворение. Казалось, он перенесся на шестнадцать лет назад, в Гаврийяк, и снова стал маленьким бретонским мальчиком. Она обернулась к Алине. — Как ошибался Кантэн! Он был бы рад снова увидеть его, не так ли?

— Так рад, сударыня, что указал мне на дверь, — сказал Андре-Луи.

— Ах! — нахмурилась она, все еще не отрывая от него темных задумчивых глаз. — Мы должны что-то сделать, Алина. Конечно, он очень сердит, но я буду просить за вас, Андре-Луи, а я — хороший адвокат.

Он поблагодарил и откланялся.

— Я с благодарностью оставляю свое дело в ваших руках. Мое почтение, сударыня.

И получилось так, что, несмотря на недружелюбный прием, оказанный ему крестным, Андре-Луи насвистывал песенку, в то время как желтый экипаж уносил его в Париж, на улицу Случая. Встреча с госпожой де Плугастель ободрила его, а обещание вместе с Алиной выступить в его защиту придало уверенности, что все обойдется.

Он не ошибся, так как в четверг около полудня в академии появился господин де Керкадью. Жиль, мальчик-слуга, сообщил Андре-Луи эту новость, и тот, сразу же прервав урок, снял маску и вышел как был — в кожаном нагруднике, застегнутом до подбородка, с рапирой под мышкой — в скромную гостиную, где его ожидал крестный.

Маленький сеньор де Гаврийяк встретил его стоя, и вид у него был воинственный.

— Меня замучили просьбами простить тебя, — объявил он вызывающим тоном, желая подчеркнуть, что согласился на это, только чтобы покончить с надоевшими приставаниями.

Однако слова крестного ничуть не обманули Андре-Луи. Он понял, что сеньор притворяется, чтобы отступить в полном боевом порядке.

— Я благословляю тех, кто за меня просил, — кто бы это ни был. Вы снова делаете меня счастливым, крестный.

Андре-Луи взял протянутую руку и, повинуясь привычке мальчишеских лет, поцеловал ее. Это был символический акт полного подчинения, а также восстановления уз покровителя и покровительствуемого со всеми вытекающими правами и обязанностями. Никакие слова так не помогли бы ему заключить мир с этим человеком, который любил его. Лицо господина де Керкадью еще больше порозовело, губы задрожали, и он прошептал охрипшим голосом:

— Мой дорогой мальчик! — Затем опомнился, откинул назад крупную голову и нахмурил брови. Голос его вновь стал резким, как обычно. — Надеюсь, ты признаешь, что вел себя ужасно и был крайне неблагороден?

— Разве это не зависит от точки зрения? — возразил Андре-Луи, но тон его был примирительным.

— Это зависит от факта, а не от точки зрения. Меня уговорили смотреть на этот факт сквозь пальцы, но я надеюсь, что ты намерен исправиться.

— Я… я обязательно буду воздерживаться от политики, — сказал Андре-Луи, и это было самое большое, что он мог обещать, не кривя душой.

— Это уже кое-что. — Крестный позволил себе смягчиться теперь, когда была сделана уступка его справедливому негодованию.

— Кресло, сударь?

— Нет, нет. Я заехал, чтобы вместе с тобой нанести визит. Тем, что я согласился снова принять тебя, ты всецело обязан госпоже де Плугастель. Я хочу, чтобы ты съездил поблагодарить ее.

— У меня здесь есть дела… — начал было Андре-Луи, затем остановился. — Не важно! Я все устрою. Минуту. — И он повернулся, чтобы идти в академию.

— А что у тебя за дела? Ты случайно не учитель фехтования? — Господин де Керкадью окинул взглядом кожаный нагрудник и рапиру.

— Я владелец этой академии, академии покойного Бертрана дез Ами. Сегодня это самая процветающая школа фехтования в Париже.

Господин де Керкадью поднял брови.

— И ты — ее владелец?

— Учитель фехтования. Я унаследовал академию после смерти дез Ами.

Он оставил господина де Керкадью размышлять над своими словами и ушел, чтобы отдать распоряжения и переодеться.

— Итак, вот почему ты теперь носишь шпагу, — заметил господин де Керкадью, когда они садились в поджидавший экипаж.

— Да, а также потому, что в наше время нелишне иметь при себе оружие.

— И ты хочешь сказать, что человек, зарабатывающий на жизнь таким в общем-то благородным ремеслом, которое приносит доходы благодаря дворянству, может якшаться с мелкими адвокатишками и грязными памфлетистами, которые сеют раздор и неповиновение?

— Вы забываете, сударь, что я сам — мелкий адвокатишка, каковым стал согласно вашим желаниям.

Господин де Керкадью хмыкнул и понюхал табак.

— Ты говорил, академия процветает? — вскоре спросил он.

— Да. У меня два помощника, и я мог бы нанять третьего. Это тяжелая работа.

— Но значит, ты хорошо обеспечен.

— Да, не жалуюсь. У меня гораздо больше, чем мне нужно.

— В таком случае ты сможешь внести свой вклад в выплату государственного долга, — съязвил дворянин, очень довольный, что зло, которое Андре-Луи помогал сеять, отзовется и на нем.

Затем разговор перешел на госпожу де Плугастель. Насколько понял Андре-Луи, господин де Керкадью весьма неодобрительно относился к предстоящему визиту по причине, неясной Андре-Луи. Однако графиню отличало своеволие, и ей нельзя было ни в чем отказать. Господин де Плугастель находился в Германии, но собирался скоро вернуться. Из этого неосторожного признания легко можно было заключить, что господин де Плугастель — один из тех эмиссаров, которые, ведя интригу, сновали между королевой Франции и ее братом, австрийским императором.

Экипаж остановился перед красивым особняком в предместье Сен-Дени, на углу улицы Рая. Вылощенный лакей провел их в маленький будуар, весь в позолоте и парче, который выходил на террасу над садом, представлявшим собой парк в миниатюре. Здесь их ожидала госпожа де Плугастель. Она встала, отпуская молодую особу, читавшую ей вслух, и пошла им навстречу. Она протянула обе руки, приветствуя кузена Керкадью:

— Я опасалась, что вы не сдержите слово, так как не надеялась, что вам удастся привезти его. — Улыбаясь, она приветливо взглянула на Андре-Луи.

Молодой человек галантно ответил:

— Память о вас, сударыня, столь глубоко запечатлелась в моем сердце, что уговоры были бы излишни.

— О льстец! — произнесла госпожа де Плугастель и жестом остановила его. — Нам надо немного побеседовать, Андре-Луи, — сказала она с серьезностью, слегка встревожившей его.

Они сели, и некоторое время разговор вращался вокруг общих тем, которые, впрочем, в основном касались Андре-Луи, его занятий и воззрений. И все это время хозяйка изучала его добрыми, печальными глазами, пока он снова не почувствовал беспокойство. Интуиция подсказывала Андре-Луи, что его привезли сюда с какой-то иной целью, нежели та, о которой сообщили.

Наконец, как будто об этом заранее сговорились — а неловкий сеньор де Гаврийяк был совершенно не способен притворяться, — крестный встал и под предлогом, что хочет осмотреть сад, вышел на террасу, белую каменную балюстраду которой обвивала герань, горевшая алым огнем. Спустившись вниз, он исчез среди листвы.

— Теперь мы можем поговорить более откровенно, — сказала госпожа де Плугастель. — Идите сюда, сядьте рядом со мной. — Она указала место на канапе.

Андре-Луи подошел, правда с чувством некоторой неловкости.

— Вы знаете, — сказала она мягко, положив на его руку свою, — что очень дурно себя вели и ваш крестный имеет все основания гневаться?

— Сударыня, будь это так, я был бы самым несчастным из всех смертных. — И он объяснился так же, как в воскресенье перед своим крестным. — Мой поступок был вызван тем, что в стране, где парализовано правосудие, это был единственный способ объявить войну подлому негодяю, убившему моего лучшего друга. Это жестокое, зверское убийство невозможно было наказать законным путем. Но мало того, позже — простите за откровенность, сударыня, — он обольстил женщину, на которой я собирался жениться.

— Ах боже мой! — воскликнула она.

— Простите. Я знаю, что это ужасно. Наверно, вы понимаете, что я пережил. Последняя история, в которой я замешан, — скандал в Театре Фейдо, вызвавший беспорядки в Нанте, — была спровоцирована именно этим.

— Кем она была, эта девушка?

Как это похоже на женщин, подумал он. Их всегда интересует несущественное.

— Эта бедная дурочка была актрисой. Ее имя — мадемуазель Бине. Я не жалею о ней. В то время я был актером в труппе ее отца, куда попал после того случая в Рене. Я вынужден был скрываться от правосудия — ведь во Франции оно обращено против несчастных, которые незнатны. Итак, у меня было достаточно причин, чтобы спровоцировать скандал в театре.

— Бедный мальчик, — нежно сказала она. — Только женское сердце способно понять, сколько вы выстрадали. Поэтому я легко могу простить вам все. Но теперь…

— Ах, сударыня, вы не поняли. Если бы сегодня я думал, что только личные мотивы заставляют меня участвовать в святом деле ликвидации привилегий, я, наверно, покончил бы с собой. Мое истинное оправдание — в неискренности тех, кто хотел превратить созыв Генеральных штатов в фарс.

— А может быть, в таком вопросе разумно быть неискренним?

— Разве может неискренность быть разумной?

— О да, может, поверьте мне! Я вдвое старше вас и знаю жизнь.

— Я бы сказал, сударыня, что неразумно то, что осложняет существование, а ничто так не осложняет его, как неискренность.

— Но я уверена, Андре-Луи, что у вас не столь превратные представления, чтобы не понимать необходимость правящего класса в любой стране?

— Ну конечно. Но власть необязательно должна передаваться по наследству.

— А каким же иным способом?

Он ответил ей сентенцией:

— Человека, сударыня, создает его работа, и пусть права наследуются только от такого родителя. В таком случае всегда будет преобладать лучшая часть нации и государство достигнет великих успехов.

— Значит, вы не придаете происхождению никакого значения?

— Никакого, сударыня, — иначе меня огорчило бы мое собственное.

На лице ее выступил яркий румянец, и он испугался, не оскорбил ли ее бестактностью. Но вопреки его ожиданиям упрека не последовало. Госпожа де Плугастель только спросила:

— А оно вас не огорчает? И никогда не огорчало, Андре?

— Никогда, сударыня. Я доволен.

— И вы никогда… никогда не сожалели, что не знали родительской любви?

Он рассмеялся, не принимая ее жалости, в которой не нуждался.

— Напротив, сударыня, я содрогаюсь при одной мысли, что́ бы они из меня сделали, и благодарен судьбе за то, что сам себя сформировал.

Она с минуту грустно смотрела на него, потом улыбнулась и кротко покачала головой.

— Вам не откажешь в самоуверенности. Однако мне хотелось бы, чтобы вы взглянули на вещи под иным углом. Сейчас открываются великие возможности для молодого человека с умом и талантом. Я могла бы вам помочь, и если бы вы согласились, то с моей помощью могли бы пойти очень далеко.

«О да, вы бы помогли мне попасть на виселицу, отправив в Австрию с такой же предательской миссией от имени королевы, с какой там находится господин де Плугастель, — подумал он. — Конечно, таким образом я достиг бы весьма высокого положения».

Вслух он ответил так, как требовала вежливость:

— Я благодарен вам, сударыня. Видите ли, поскольку я — за те идеалы, которые вам изложил, то не смог бы служить делу, препятствующему их воплощению в жизнь.

— Вас вводят в заблуждение предрассудки и личные обиды, Андре-Луи. Неужели вы позволите им встать на пути вашей карьеры?

— Даже если бы то, что я называю идеалами, было бы предрассудками, разве честно с моей стороны идти против них, в то время как я их придерживаюсь?

— Ах, если бы я могла убедить вас, что вы заблуждаетесь! Я могу сделать так много для того, чтобы ваши таланты нашли достойное применение! На службе у короля вы бы скоро преуспели. Подумайте об этом, Андре-Луи, а затем как-нибудь еще побеседуем.

Он ответил с холодной вежливостью:

— Боюсь, сударыня, что это ничего бы не изменило. Тем не менее благодарю вас за весьма лестное для меня участие. К своему несчастью, я ужасно упрям.

— А кто же кривит душой сейчас?

— О, сударыня, неискренность такого рода никого не вводит в заблуждение.

И тут из сада вновь появился господин де Керкадью и с некоторой нервозностью заявил, что ему пора возвращаться в Медон и по пути он завезет своего крестника на улицу Случая.

— Вы должны снова привезти его, Кантэн, — сказала графиня, когда они прощались.

— Возможно, как-нибудь, — туманно ответил господин де Керкадью и увлек за собой крестника.

В карете он напрямик спросил Андре-Луи, о чем говорила госпожа де Плугастель.

— Она была очень добра — славная женщина, — задумчиво сказал Андре-Луи.

— Черт побери, я же не спрашиваю, какое у тебя сложилось мнение о ней. Я спросил, что она тебе сказала.

— Она старалась внушить мне, что мои взгляды ошибочны. Говорила о великих делах, которые я мог бы совершить, и любезно предложила помощь, если я возьмусь за ум. Но поскольку чудес не бывает, я не стал ее обнадеживать.

— Понятно. А не говорила ли она что-нибудь еще?

Крестный сказал это таким повелительным тоном, что Андре-Луи повернулся и взглянул на него.

— А вы ожидали, что она скажет что-нибудь еще?

— О нет.

— В таком случае она оправдала ваши надежды.

— Как? О, тысяча чертей! Почему ты не можешь говорить по-человечески, чтобы тебя можно было понять, не ломая голову?

Господин де Керкадью ворчал всю дорогу до улицы Случая, или, во всяком случае, так показалось Андре-Луи. Наконец он умолк и сидел теперь в угрюмой задумчивости.

— Ты можешь вскоре заехать к нам в Медон, — сказал он Андре-Луи при расставании. — Но запомни, пожалуйста: если ты хочешь, чтобы мы остались друзьями, — никакой революционной политики!

Глава 27

ПОЛИТИКИ
Как-то утром, в августе, Ле Шапелье появился в академии на улице Случая в сопровождении человека с необычной внешностью. Его исполинское телосложение и обезображенное лицо показались Андре-Луи знакомыми. Этому человеку было слегка за тридцать. Глаза у него были небольшие и ясные, скулы широкие, нос кривой, как будто сломанный ударом, а рот почти бесформенный из-за шрама (в детстве бык боднул его в лицо). Как будто этого было мало, чтобы сделать его наружность отталкивающей, лицо носило следы оспы. Одет он был небрежно: длинный алый камзол, доходивший почти до лодыжек, грязные панталоны из оленьей кожи и сапоги с отворотами. Ворот рубашки, не особенно чистой, распахнут, галстук полуразвязан, мускулистая шея полностью раскрыта и высится на мощных плечах как столб. В левой руке — трость, скорее походившая на дубину, к конусообразной шляпе прикреплена кокарда. У незнакомца был властный вид, крупная голова откинута назад, как будто он постоянно бросал вызов.

Ле Шапелье представил его Андре-Луи с большой серьезностью:

— Это господин Дантон, наш коллега-адвокат, председатель Клуба кордельеров, о котором вы, вероятно, слышали.

Разумеется, Андре-Луи о нем слышал. Да и кто же в то время не слышал? К тому же он вспомнил, где видел Дантона: это был тот самый человек, который отказался снять шляпу в «Комеди Франсез» во время представления «Карла IX», проходившего столь бурно.

С интересом рассматривая его теперь, Андре-Луи размышлял о том, отчего так получается, что все или почти все ярые сторонники нововведений переболели оспой. Мирабо, журналист Демулен, филантроп Марат, маленький адвокат из Арраса Робеспьер, этот ужасный Дантон — все они носили на лице следы оспы. А нет ли здесь связи? — пришло ему в голову. Не вызывает ли заболевание оспой последствия морального порядка, приводящие к подобным взглядам?

Андре-Луи стряхнул праздные размышления, точнее, их спугнул громовой голос Дантона:

— Этот… Шапелье рассказал мне о вас. Он говорит, что вы… патриот.

Андре-Луи поразил тон, но еще больше — непристойности, которыми гигант, не моргнув глазом, пересыпал свою речь, впервые обращаясь к незнакомому человеку. Он рассмеялся, ибо не оставалось ничего иного.

— Если он вам так сказал, то немного преувеличил. Я действительно патриот, но что до остального, скромность вынуждает меня отрицать это.

— Да вы, кажется, шутник, — загремел гость, однако рассмеялся, и от смеха задрожали стекла. — Не обижайтесь на меня. Уж таков я.

— Очень жаль, — ответил Андре-Луи.

Ответ обескуражил короля рынков.

— Что? Что такое, Шапелье? Он задирает нос, этот твой друг?!

Щеголеватый бретонец, который рядом со своим спутником выглядел настоящим франтом, своей прямотой не уступал грубости Дантона, хотя и обходился без сквернословия. Он пожал плечами, отвечая Дантону:

— Просто ему не нравятся ваши манеры, что вовсе не удивительно: они ужасны.

— Ах вот как! Все вы одинаковы… бретонцы! Однако перейдем к делу. Вы уже слышали, что произошло в Собрании вчера? Нет? Боже мой! Где же вы живете? А вы не слышали, что этот негодяй, который называет себя королем Франции, на днях позволил пройти по французской земле австрийским войскам, шедшим уничтожить тех, кто борется за свободу в Бельгии? Вы случайно не слышали об этом?

— Да, — холодно ответил Андре-Луи, с трудом скрывая раздражение, возникшее из-за вызывающего поведения Дантона. — Я слышал об этом.

— О! И что же вы думаете по этому поводу? — Гигант стоял перед ним подбоченясь.

Андре-Луи обернулся к Ле Шапелье:

— Я не совсем понимаю. Вы привели этого господина, чтобы он устраивал мне экзамен?

— Черт подери! Да он колючий как дикобраз! — запротестовал Дантон.

— Нет-нет, — примирительно ответил Шапелье, пытаясь смягчить неприятное впечатление, произведенное его спутником. — Мы нуждаемся в вашей помощи, Андре. Дантон считает, что вы — тот человек, который нам нужен. Послушайте…

— Да скажите ему всё сами, — согласился Дантон, — Вы с ним говорите на одном… жеманном языке. Может быть, вас он поймет.

Ле Шапелье продолжал, не обращая внимания на то, что его перебили:

— Таким образом, король нарушил неоспоримые права страны, занятой созданием конституции, которая сделает ее свободной. Это вдребезги разбило все филантропические иллюзии, которые мы все еще питали. Некоторые заходят так далеко, что объявляют короля врагом Франции. Но, конечно, это уж слишком.

— Кто так говорит? — закипел Дантон и ужасающе выругался в знак полного несогласия.

Ле Шапелье отмахнулся от него и продолжал:

— Во всяком случае, все это, вместе взятое, снова взбудоражило Собрание. Между третьим сословием и привилегированными — открытая война.

— А разве когда-нибудь было иначе?

— Пожалуй, нет, но теперь эта война приобрела новый характер. Вероятно, вы слышали о дуэли между Ламетом и герцогом де Кастри?

— Пустячное дело.

— По своим результатам. Однако все могло окончиться совсем иначе. Мирабо задирают и оскорбляют теперь на каждом заседании. Но он хладнокровно занимается своим делом. Другие не столь осмотрительны и отвечают оскорблением на оскорбление, ударом на удар, и на дуэлях проливается кровь. Фехтовальщики-аристократы превратили дуэли в систему.

Андре-Луи кивнул. Он думал о Филиппе де Вильморене.

— Да, — сказал он, — узнаю их старый трюк, такой же простой и прямой, как они сами. Я удивляюсь только, что они не додумались до этой системы раньше. В первые дни Генеральных штатов, в Версале, она могла бы произвести более сильное впечатление, а теперь они немного опоздали.

— Но они хотят наверстать упущенное время — тысяча чертей! — заорал Дантон. — Эти задиры-фехтовальщики, эти дуэлянты-убийцы так и сыплют вызовами в бедняг-адвокатов, которые умеют фехтовать только гусиными перьями. Это настоящее убийство. А вот если бы я проломил своей палкой одну-две аристократические башки и свернул несколько шей этими самыми пальцами, закон послал бы меня болтаться на виселице. И это страна, которая борется за свободу! Да будь я проклят! Мне даже не разрешают в театре оставаться в шляпе! А они — эти!..

— Он прав, — сказал Ле Шапелье. — Такое положение становится невыносимым. Два дня назад господин д’Амбли пригрозил Мирабо тростью перед всем Собранием. Вчера господин де Фоссен обратился к своему сословию, призывая к убийству. «Почему бы нам не напасть на этих мерзавцев со шпагой в руке?» —спросил он. Да, он выразился именно так!

— Это гораздо проще, чем создавать законы, — сказал Андре-Луи.

— Лагрон, депутат от Ансени на Луаре, ответил ему — мы не расслышали, что именно. Когда он покидал Манеж, один из забияк грубо оскорбил его. Лагрон всего-навсего проложил себе дорогу локтями, но какой-то молодчик крикнул, что его ударили, и вызвал Лагрона. Сегодня рано утром они дрались на Елисейских Полях, и Лагрон был убит: ему спокойно, не спеша воткнули шпагу в живот. Его противник дрался как учитель фехтования, а у бедного Лагрона даже не было своей собственной шпаги — пришлось одолжить, чтобы пойти на дуэль.

Андре-Луи, думавшего о Вильморене, история которого повторялась вплоть до мельчайших подробностей, охватило волнение. Он сжал кулаки, стиснул зубы. Маленькие глазки Дантона следили за ним пристальным взглядом.

— Итак, что вы думаете? Положение обязывает? Дело в том, что мы тоже должны обязать их, этих… Мы должны отплатить им той же монетой, уничтожить их. Надо столкнуть этих убийц в бездну небытия их же средствами.

— Но как?

— Как? Черт подери! Разве я не сказал?

— Для этого-то нам и нужна ваша помощь, — вставил Ле Шапелье.

— У вас, вероятно, есть способные ученики, а среди них — те, которые питают патриотические чувства. Идея Дантона заключается в том, чтобы небольшая группа этих учеников во главе с вами хорошенько проучила задир.

Андре-Луи нахмурился.

— А каким именно образом, полагает господин Дантон, это можно осуществить?

Господин Дантон неистово высказался сам:

— А так: мы проведем вас в Манеж в час, когда в Собрании оканчивается заседание, и покажем шесть главных кровопускателей. Тогда вы сможете их оскорбить раньше, чем они успеют оскорбить кого-то из представителей. А на следующее утро самим… кровопускателям пустят кровь secundum artem,[370] тогда и остальным будет над чем призадуматься. В случае необходимости лечение можно повторять вплоть до полного выздоровления. Если же вы убьете этих… тем лучше.

Он остановился, на желтоватом лице выступила краска: он был взволнован своей идеей. Андре-Луи с непроницаемым видом пристально смотрел на него.

— Ну, что вы на это скажете?

— Придумано весьма хорошо. — И Андре-Луи отвернулся и взглянул в окно.

— И это все, что вы можете сказать?

— Я не скажу вам, что еще думаю по этому поводу, поскольку вы меня, вероятно, не поймете. Вас, господин Дантон, в какой-то мере извиняет то, что вы меня не знаете. Но как могли вы, Изаак, привести сюда этого господина с подобным предложением?

Ле Шапелье смутился.

— Признаюсь, я колебался, — начал он оправдываться. — Но господин Дантон не поверил мне на слово, что вам может прийтись не по вкусу такое предложение.

— Не поверил! — завопил Дантон, перебивая его. Он резко повернулся к Ле Шапелье, размахивая большими руками. — Вы сказали мне, что ваш приятель — патриот. Патриотизм не знает угрызений совести. И вы называете этого жеманного учителя танцев патриотом?

— А вы бы, сударь, согласились ради патриотизма стать убийцей?

— Конечно согласился бы — разве вы не слышали? Я же сказал, что с удовольствием давил бы их своей дубиной, как… блох!

— Что же вам мешает?

— Что мне мешает? Да то, что меня повесят. Я же говорил!

— Ну и что с того? Вы же патриот! Почему бы вам не прыгнуть в пропасть, подобно Курцию,[371] раз вы верите, что ваша смерть принесет пользу вашей стране?

Господин Дантон начал проявлять признаки раздражения:

— Потому что моей стране принесет больше пользы моя жизнь.

— Позвольте же и мне, сударь, тешить себя аналогичной тщеславной мыслью.

— А что же вам угрожает? Вы бы сделали свое дело, прикрываясь дуэлью, — как поступают они.

— А вам не приходило в голову, сударь, что закон вряд ли будет считать обычным дуэлянтом учителя фехтования, убившего своего противника, — особенно если будет доказано, что этот учитель сам спровоцировал дуэль?

— Ах вот оно что! Тысяча чертей! — Господин Дантон надул щеки и произнес с испепеляющим презрением: — Так вот в чем дело! Вы просто боитесь!

— Можете считать, если угодно, что я боюсь сделать тайком то, что такой хвастливый патриот, как вы, боится сделать открыто. Есть у меня и другие причины, но с вас довольно и этой.

Дантон задохнулся, потом выругался более изощренно, чем раньше.

— Вы правы!.. — признал он, к изумлению Андре-Луи. — Вы правы, а я не прав. Я такой же никудышный патриот, как вы, и к тому же трус. — И он призвал в свидетели весь Пантеон.[372] — Только, видите ли, я кое-что стою, и если меня схватят и повесят — увы! Сударь, мы должны найти какой-то другой выход. Извините за вторжение. Прощайте! — Он протянул свою ручищу.

Ле Шапелье стоял в замешательстве, удрученный.

— Поймите меня, Андре. Простите, что…

— Пожалуйста, ни слова больше. Заходите ко мне поскорее. Я бы уговорил вас остаться, но уже бьет девять часов, и сейчас придет первый ученик.

— Да я бы и не отпустил его, — сказал Дантон. — Мы с ним еще должны решить задачу, как уничтожить господина де Латур д’Азира и его друзей.

— Кого?

Вопрос прозвучал резко, как выстрел. Дантон уже повернулся к двери, но остановился, удивленный тоном, которым Андре-Луи произнес вопрос. Они с Ле Шапелье снова обернулись.

— Я сказал — господина де Латур д’Азира.

— Какое отношение он имеет к вашему предложению?

— Он? Да ведь он — главный кровопускатель.

Ле Шапелье добавил:

— Это он убил Лагрона.

— Он не принадлежит к числу ваших друзей, не так ли? — поинтересовался Дантон.

— Так вы хотите, чтобы я убил Латур д’Азира? — очень медленно спросил Андре-Луи, как человек, мысленно что-то взвешивающий.

— Вот именно, — ответил Дантон. — И тут потребуется рука мастера, могу вас уверить.

— Ну что же, это меняет дело, — сказал Андре-Луи, думая вслух. — Весьма соблазнительно.

— Ну так за чем же дело стало?.. — Исполин снова шагнул к нему.

— Погодите! — поднял руку Андре-Луи, затем, опустив голову, отошел к окну.

Ле Шапелье и Дантон, обменявшись взглядами, стояли в ожидании, пока Андре-Луи размышлял.

Сначала он даже удивился, почему сам не избрал подобный путь, чтобы закончить давнишнюю историю с господином де Латур д’Азиром. Что пользы с того, что он стал искусным фехтовальщиком, если не отомстит за Вильморена и не защитит Алину от ее собственного честолюбия. Ведь так легко было разыскать Латур д’Азира, нанести ему смертельное оскорбление и таким образом добиться своего. Сегодня это было бы убийством — убийством столь же коварным, как расправа Латур д’Азира над Филиппом де Вильмореном. Однако теперь роли переменились, и Андре-Луи шел бы на дуэль, не сомневаясь в ее исходе. С моральными препонами он быстро справился, однако оставались юридические. Во Франции все еще существовал закон, который Андре-Луи тщетно пытался привести в действие против Латур д’Азира. Однако этот закон моментально сработал бы в аналогичном случае против него самого. И тут внезапно, словно по наитию, он увидел выход, который привел бы к высшей справедливости. Андре-Луи стало ясно, как добиться, чтобы наглый и самоуверенный враг сам наткнулся на его шпагу и к тому же считался бы зачинщиком дуэли.

Андре-Луи снова повернулся к посетителям. Он был очень бледен, в больших темных глазах появился какой-то странный блеск.

— Наверно, трудно будет найти замену бедному Лагрону, — заметил он. — Наши земляки вряд ли поспешат занять это место, чтобы попасть на шпагу Привилегии.

— Да, конечно, — уныло ответил Ле Шапелье, затем, видимо догадавшись, о чем думает друг, воскликнул: — Андре! А ты бы?..

— Именно об этом я думал — ведь таким образом я бы получил законное место в Собрании. Если вашим Латур д’Азирам угодно будет задирать меня — ну что же, их кровь падет на их собственные головы. Я, разумеется, и не подумаю расхолаживать этих господ. — Он улыбнулся. — Я всего-навсего плут, пытающийся быть честным, — вечный Скарамуш, творение софистики. Так вы думаете, Ансени выставил бы меня своим представителем?

— Выставил бы своим представителем Omnes Omnibus’a? — Ле Шапелье рассмеялся, и на лице его отразилось нетерпение. — Ансени будет вне себя от гордости. Правда, это не Рен или Нант, как могло быть, захоти вы раньше. Однако таким образом вы будете представлять Бретань.

— Мне придется ехать в Ансени?

— Вовсе не обязательно. Одно письмо от меня муниципалитету — и вы утверждены. Не нужно никуда ехать. Пара недель, самое большее, — и дело сделано. Итак, решено?

Андре-Луи на минуту задумался. А что делать с академией? Можно договориться с Ледюком и Галошем, чтобы они продолжали занятия, а он будет только руководить. В конце концов, Ледюк теперь прекрасно знает свое дело и на него вполне можно положиться. В случае необходимости можно нанять третьего помощника.

— Да будет так, — наконец произнес Андре-Луи.

Ле Шапелье пожал ему руку и принялся пространно поздравлять, пока его не перебил стоявший у двери гигант в алом камзоле.

— А какое отношение это имеет к нашему делу? — спросил он. — Означает ли это, что когда вы будете представителем, то без угрызений совести проткнете маркиза?

— Если маркиз сам напросится — в чем я не сомневаюсь.

— Да, разница есть, — усмехнулся господин Дантон. — У вас изобретательный ум. — Он обернулся к Ле Шапелье. — Кем, вы говорили, он был сначала? Адвокатом, не так ли?

— Да, я был адвокатом, а затем фигляром.

— И вот результат!

— Пожалуй. А знаете ли, мы с вами не так уж не похожи.

— Что?

— Когда-то, подобно вам, я подстрекал других убить человека, которому желал смерти. Вы, разумеется, скажете, что я был трусом.

Чело гиганта помрачнело, и Ле Шапелье уже приготовился встать между ними. Но тучи рассеялись, и на раскаты оглушительного смеха в длинном зале отозвалось эхо.

— Вы укололи меня второй раз, причем в то же самое место. О, вы здорово фехтуете. Мы станем друзьями. Мой адрес — улица Кордельеров. Любой… негодяй скажет вам, где живет Дантон. Демулен живет этажом ниже. Загляните к нам как-нибудь вечером. У нас всегда найдется бутылка для друга.

Глава 28

ДУЭЛЯНТЫ-УБИЙЦЫ
Маркиз, отсутствовавший более недели, наконец вернулся на свое место на правой стороне в Национальном собрании. Пожалуй, нам уже следует называть его бывшим маркизом де Латур д’Азиром, так как дело было в сентябре 1790 года, через два месяца после того, как по предложению Ле Шапелье — этого бретонского левеллера[373] — был принят декрет, отменивший институт наследственного дворянства. Было решено, что знатность так же не должна передаваться по наследству, как позор, и что точно так же, как клеймо виселицы не должно позорить потомство преступника, возможно достойное, герб, прославляющий того, кто совершил великое деяние, не должен украшать его потомков, возможно недостойных. Таким образом, фамильные дворянские гербы были выброшены на свалку вместе с прочим хламом, который не желало терпеть просвещенное поколение философов. Граф Лафайет, поддержавший это предложение, вышел из Собрания просто господином Мотье, великий трибун граф Мирабо стал господином Рикетти, а маркиз де Латур д’Азир — господином Лесарком. Это было сделано под горячую руку накануне великого национального праздника Федерации на Марсовом поле, и, несомненно, те, кто поддался общему порыву, горько раскаялись на следующее утро. Итак, появился новый закон, который пока что никто не удосужился провести в жизнь.

Однако это к слову. Итак, как я сказал, был сентябрь, и в тот пасмурный, дождливый день сырость и мрак, казалось, проникли в длинный зал Манежа, где на восьми рядах зеленых скамей, расположенных восходящими ярусами, разместилось около восьмисот — девятисот представителей трех сословий, составлявших нацию.

Дебатировался вопрос, должен ли орган, который сменит Учредительное собрание, работать совместно с королем. Обсуждалось также, следует ли этому органу быть постоянным и должен ли он иметь одну или две палаты.

На трибуне был аббат Мори,[374] сын сапожника, который в то противоречивое время именно поэтому был главным оратором правой. Он ратовал за принятие двухпалатной системы по английскому образцу. Сегодня он был еще многословнее и скучнее, чем обычно, и аргументация его все больше приобретала форму проповеди, а трибуна Национального собрания все сильнее походила на кафедру проповедника. Однако члены Собрания все меньше походили на прихожан — они становились все беспокойнее под этим неиссякаемым потоком выспреннего словоизвержения. Напрасно четыре служителя с тщательно напудренными головами, в черных атласных панталонах, с цепью на груди и позолоченными шпагами на боку кружили по залу, хлопая в ладоши и призывая к порядку:

— Тишина! По местам!

Тщетно звонил в колокольчик председатель, сидевший за столом, покрытым зеленой материей, напротив трибуны. Аббат Мори слишком долго говорил, и к нему потеряли интерес. Наконец-то поняв это, он закончил, и гул голосов стал общим, а затем резко оборвался. Воцарилось молчание, все ждали, головы повернулись, а шеи вытянулись. Даже группа секретарей за круглым столом, расположенным ниже помоста председателя, стряхнула обычную апатию, чтобы взглянуть на молодого человека, впервые поднявшегося на трибуну Собрания.

— Господин Андре-Луи Моро, преемник покойного депутата Эмманюэля Лагрона от Ансени в департаменте Луары.

Господин де Латур д’Азир вышел из состояния мрачной рассеянности, в которой пребывал. Преемник депутата, которого он убил, в любом случае заинтересовал бы его. Можете себе представить, как усилился его интерес, когда, услышав знакомое имя, он в самом деле узнал молодого негодяя, который вечно становился ему поперек пути, так что маркиз уже сожалел, что сохранил ему жизнь два года назад в Гаврийяке. Господину де Латур д’Азиру показалось, что появление молодого человека на месте Лагрона — не простое совпадение, а прямой вызов.

Маркиз взглянул на Андре-Луи скорее с удивлением, чем с гневом, и ощутил какое-то смутное, почти пророческое беспокойство.

И действительно, новый депутат, само появление которого было вызовом, заявил о себе в выражениях, не оставлявших и тени сомнения в его намерениях:

— Я предстаю перед вами как преемник того, кто был убит три недели тому назад.

Такое начало, приковавшее к Андре-Луи всеобщее внимание, сразу же вызвало крик негодования правой. Он сделал паузу и взглянул на них с легкой улыбкой — на редкость самоуверенный молодой человек.

— Господин председатель, мне кажется, что депутаты правой не принимают моих слов. Ничего удивительного: господа правой, как известно, не любят правды.

Раздался рев. Члены левой выли от смеха, а члены правой угрожающе вопили. Служители сновали по залу, взволнованные, вопреки обыкновению, хлопали в ладоши и тщетно призывали к порядку.

Председатель позвонил в колокольчик.

Голос Латур д’Азира, привставшего с места, перекрыл шум:

— Фигляр! Тут не театр!

— Да, сударь, тут охотничье угодье для задир-фехтовальщиков, — последовал ответ, и шум усилился.

Новый депутат в ожидании тишины озирался по сторонам. Он заметил ободряющую усмешку Ле Шапелье, сидевшего неподалеку, и спокойную одобрительную улыбку Керсена — знакомого бретонского депутата. Несколько поодаль он увидел крупную голову Мирабо, откинутую назад, — тот наблюдал за ним с некоторым удивлением, слегка нахмурясь. Ему бросилось в глаза бледное лицо адвоката из Арраса — Робеспьера, или де Робеспьера, как теперь называл себя маленький сноб, присвоив аристократическое «де» в качестве прерогативы человека выдающегося в советах страны. Склонив набок тщательно завитую голову, депутат от Арраса внимательно изучал оратора в лорнет, а очки в роговой оправе, в которых он читал, были сдвинуты на лоб. Тонкие губы Робеспьера были растянуты в улыбке тигра, впоследствии столь знаменитой и вызывавшей такой страх.

Постепенно шум замер, так что стали слышны слова председателя, который серьезно обратился к молодому человеку, стоявшему на трибуне:

— Сударь, если вы хотите, чтобы вас услышали, позвольте посоветовать вам не вести себя вызывающе. — Затем он обратился к залу: — Господа, если мы хотим продолжать, я попросил бы вас сдерживать свои чувства, пока оратор не закончит речь.

— Я попытаюсь подчиниться, господин председатель, предоставив господам правой заниматься провокациями. Я сожалею, если то немногое, что я сказал, прозвучало вызывающе, однако я не мог не упомянуть известного депутата, место которого недостоин занимать, а также умолчать о событии, вызвавшем прискорбную необходимость замены. Депутат Лагрон был человеком редкого благородства и самоотверженности. Его вдохновляла высокая цель — выполнить долг перед своими выборщиками и перед этим Собранием. Он обладал тем, что его противники называли опасным даром красноречия.

Латур д’Азира передернуло от этой знакомой фразы — его собственной фразы, которую он употребил, чтобы объяснить свои действия в истории с Филиппом де Вильмореном и которую ему постоянно швыряли в лицо с мрачной угрозой.

И тут раздался голос остроумного Казалеса — самого большого насмешника в партии привилегированных, который воспользовался паузой в речи оратора.

— Господин председатель, — очень серьезно спросил он, — не совсем ясно, для чего поднялся на трибуну новый депутат: чтобы принять участие в дебатах по поводу структуры законодательного собрания или чтобы произнести надгробную речь над покойным депутатом Лагроном?

На этот раз бурному веселью предались депутаты правой, пока их не остановил Андре-Луи.

— Этот смех непристоен! — В такой истинно галльской манере он бросил перчатку в лицо привилегированным, не желая довольствоваться полумерами. Смех мгновенно смолк, уступив место безмолвной ярости.

Он торжественно продолжал:

— Всем вам известно, как умер Лагрон. Чтобы упомянуть его смерть, требуется мужество, а чтобы смеяться при ее упоминании, нужно обладать качествами, которые я затрудняюсь определить. Если я заговорил о его кончине, то лишь в силу необходимости, объясняя свое появление среди вас. Теперь мой черед нести его ношу. У меня нет ни силы, ни мужества, ни мудрости Лагрона, но я буду нести эту ношу со всей отпущенной мне силой, мужеством и мудростью. Я надеюсь, что те, кто нашел средство заставить умолкнуть его красноречивый голос, не прибегнут к такому же средству, чтобы заставить замолчать меня.

С левой стороны раздались слабые аплодисменты, а с правой — презрительный смех.

— Родомонт! — позвал его кто-то.

Андре-Луи взглянул в том направлении, откуда донесся этот голос, — там сидела группа дуэлянтов-убийц — и улыбнулся. Его губы беззвучно прошептали:

— Нет, мой друг, — Скарамуш. Скарамуш, ловкий, опасный малый, идущий к своей цели извилистыми путями. — Вслух он продолжал: — Господин председатель, среди нас есть такие, кто не понимает, что мы собрались затем, чтобы создать законы, с помощью которых Францией можно будет справедливо управлять и вытащить ее из болота банкротства, где она может увязнуть. Да, есть такие, кто жаждет крови, а не законов, и я серьезно предупреждаю их, что они сами захлебнутся в крови, если не откажутся от силы в пользу разума.

Эта фраза тоже пробудила воспоминания у Латур д’Азира. Повернувшись, он обратился к своему кузену Шабрийанну, сидевшему рядом:

— Опасный негодяй этот ублюдок из Гаврийяка.

Шабрийанн, побелевший от гнева, взглянул на него сверкавшими глазами:

— Пусть выговорится. Не думаю, чтобы сегодня его вновь услышали, — предоставьте это мне.

Латур д’Азир вряд ли смог бы объяснить, почему он с чувством облегчения откинулся на сиденье. Он говорил себе, что нужно принять вызов, однако, несмотря на ярость, ощущал какое-то странное нежелание это делать. Да, этот малый умел пробудить в нем неприятные воспоминания о молодом аббате, убитом в саду позади «Вооруженного бретонца» в Гаврийяке. Не то чтобы смерть Филиппа де Вильморена отягощала совесть господина де Латур д’Азира — он считал, что его поступок полностью оправдан. Нет, дело было в том, что память воскрешала перед ним неприятную картину: обезумевший мальчик на коленях возле любимого друга, истекавшего кровью, умолявший убить и его и называвший маркиза убийцей и трусом, чтобы разозлить его.

Между тем, покончив с темой смерти Лагрона, депутат на трибуне наконец подчинился порядку и заговорил на тему, которая дебатировалась. Правда, он не высказал ничего заслуживающего внимания и не предложил ничего определенного. Речь его была очень краткой — ведь она послужила лишь предлогом для того, чтобы подняться на трибуну.

Когда после заседания Андре-Луи покидал зал в сопровождении Ле Шапелье, он обнаружил, что его со всех сторон окружают депутаты, в основном бретонцы. Они, как телохранители, защищали его от провокаций, неизбежных после его вызывающей речи в Собрании. На минуту с ним поравнялся огромный Мирабо.

— Поздравляю вас, господин Моро, — сказал великий человек. — Вы прекрасно держались. Несомненно, они будут жаждать вашей крови. Однако возьму на себя смелость дать вам совет: будьте осторожны, не позволяйте себе руководствоваться ложным чувством донкихотства. Игнорируйте их вызовы — именно так поступаю я сам. Я заношу каждого, кто меня вызвал, — а их уже пятьдесят — в свой список, и там они навсегда и останутся. Отказывайте им в том, что они называют сатисфакцией, и все будет хорошо.

Андре-Луи улыбнулся и вздохнул:

— Для этого требуется мужество.

— Конечно. Но по-моему, вам его не занимать.

— Возможно, это не так, но сделаю все, что в моих силах.

Они прошли через вестибюль, и хотя там уже выстроились привилегированные, нетерпеливо поджидавшие молодого человека, который имел наглость оскорбить их с трибуны, телохранители Андре-Луи не подпустили их близко.

Андре-Луи вышел на улицу и остановился под навесом, сооруженным у входа для подъезжавших экипажей. Шел сильный дождь, и земля покрылась густой грязью, так что Андре-Луи стоял, не решаясь выйти из-под навеса. Рядом с ним был Ле Шапелье, не покидавший его ни на минуту.

Шабрийанн, зорко следивший за Андре-Луи, увидел, что момент самый подходящий, и, сделав ловкий маневр, оказался под дождем, лицом к лицу с дерзким бретонцем. Он грубо толкнул Андре-Луи, как будто желая освободить себе место под навесом.

Андре-Луи ни на секунду не усомнился относительно цели этого человека, не заблуждались на этот счет и те, кто стоял поблизости, и сделали запоздалую попытку сомкнуться вокруг нового депутата. Андре-Луи был горько разочарован: он ждал вовсе не Шабрийанна. Разочарование отразилось у него на лице, и самонадеянный Шабрийанн ложно истолковал его.

Ну что же, Шабрийанн так Шабрийанн — он не ударит в грязь лицом.

— Кажется, вы толкнули меня, сударь, — очень вежливо заметил Андре-Луи и так толкнул Шабрийанна плечом, что тот вылетел обратно под дождь.

— Я хочу укрыться от дождя, сударь, — резко сказал шевалье.

— Для этого вам необязательно стоять на моих ногах — мне почему-то не нравится, когда мне наступают на ноги. Они у меня очень чувствительны, сударь. Возможно, вы этого не знали. Пожалуйста, ни слова больше.

— Да я ничего и не говорю, грубиян вы этакий! — воскликнул шевалье, не вполне владея собой.

— Неужели? А я полагал, что вы собираетесь извиниться.

— Извиниться? — засмеялся Шабрийанн. — Перед вами? А знаете, вы просто смешны! — Он снова шагнул под навес и на глазах у всех грубо вытолкнул Андре-Луи.

— Ах! — закричал Андре-Луи с гримасой. — Вы сделали мне больно, сударь. Я же просил не толкать меня! — Он повысил голос, чтобы его все слышали, и еще раз отправил господина де Шабрийанна под дождь.

Хотя Андре-Луи был худощав, у него была железная рука благодаря ежедневным усердным занятиям со шпагой, к тому же он вложил в толчок всю свою силу. Его противник отлетел на несколько шагов и, зацепившись за бревно, оставленное каким-то рабочим, сел прямо в лужу.

Все свидетели происшествия разразились смехом, а нарядный господин встал, с ног до головы обрызганный грязью, и в ярости подскочил к Андре-Луи.

Этот бретонец сделал его смешным, что было абсолютно непростительно.

— Вы мне за это заплатите, — захлебывался Шабрийанн. — Я убью вас.

Андре-Луи рассмеялся прямо ему в лицо, и в наступившей тишине прозвучали слова:

— О, так вот чего вы желаете? Почему же вы сразу не сказали? Мне бы не пришлось сбивать вас с ног. Я полагал, что господа вашей профессии справляются с делами подобного рода не без изящества, соблюдая при этом правила хорошего тона. Если бы вы вели себя именно так, не пострадали бы ваши панталоны.

— Когда мы встретимся? — зарычал Шабрийанн, побагровевший от ярости.

— Когда вам угодно, сударь. Решайте сами, когда вам удобнее меня убить. Мне кажется, вы заявили именно об этом намерении, не так ли? — Андре-Луи был сама учтивость.

— Завтра утром в Булонском лесу.[375] Может быть, вы захватите с собой приятеля?

— Разумеется, сударь. Надеюсь, нам повезет с погодой. Терпеть не могу дождь.

Шабрийанн удивленно взглянул на него. Андре-Луи мило улыбнулся.

— А теперь не смею больше задерживать вас, сударь. Мы вполне поняли друг друга. Я буду в Булонском лесу завтра в девять часов утра.

— Это слишком поздно для меня, сударь.

— А любое другое время — слишком рано для меня. Я не люблю нарушать свои привычки. Итак, девять часов или никогда — как вам угодно.

— Но в девять часов я должен быть на утреннем заседании в Собрании.

— Боюсь, сударь, что сначала вам придется убить меня, а мне бы не хотелось быть убитым раньше девяти часов.

Поведение Андре-Луи шло настолько вразрез с обычной процедурой, что Шабрийанну трудно было это переварить. В тоне сельского депутата звучала зловещая насмешка — точно так привилегированные разговаривали со своими жертвами из третьего сословия. Чтобы еще больше раздразнить Шабрийанна, Андре-Луи — актер Скарамуш во всем — вынул табакерку и твердой рукой протянул ее Ле Шапелье, а затем угостился сам.

По-видимому, Шабрийанну после всего, что он вытерпел, даже не была предоставлена возможность удалиться с достоинством.

— Хорошо, сударь, — сказал он. — Пусть будет в девять часов. И посмотрим, станете ли вы потом так нагло разговаривать.

И он бросился прочь под презрительными насмешками провинциальных депутатов. Ничуть не умерило его ярость и то, что, пока он шел домой по улице Дофины, ему всю дорогу улюлюкали мальчишки, потешавшиеся над грязью, капавшей с атласных панталон и фалд элегантного камзола в полоску.

Надо сказать, что за презрительной усмешкой третьего сословия таились негодование и страх. Это уж слишком! Один из этих задир убил Лагрона, и вот вызов получил его преемник в первый же день, как появился, чтобы занять место покойного, и теперь его тоже убьют. Несколько человек подошли к Андре-Луи, уговаривая его не ездить в Булонский лес и не обращать внимания на вызов и на всю эту историю, — ведь это умышленная попытка убрать его с дороги. Он серьезно выслушал советы, угрюмо покачал головой и наконец пообещал обдумать их.

На дневном заседании он как ни в чем не бывало занял свое место, как будто ничего не случилось.

Однако утром, когда началось заседание, места Андре-Луи и Шабрийанна в Собрании были свободны. Уныние и негодование охватило представителей третьего сословия, и в их выступлениях звучала более язвительная нота, чем обычно. Они не одобряли безрассудства своего новичка. Некоторые открыто осуждали его неосмотрительность, и лишь небольшая группа доверенных лиц Ле Шапелье надеялась когда-нибудь увидеть его снова.

Поэтому, когда в начале одиннадцатого появился Андре-Луи, спокойный и сдержанный, и направился к своему месту, депутаты третьего сословия изумились и вздохнули с облегчением. В тот момент на трибуне находился оратор правой. Он резко прервал свою речь и с недоверием и беспокойством уставился на Андре-Луи: уразуметь случившееся было выше его сил. Затем прозвучал голос, презрительно объяснивший изумленному Собранию, что случилось:

— Они не дрались. В последний момент он увильнул.

Должно быть, это так, подумали все. Тайна разъяснилась, и люди снова начали рассаживаться. Однако Андре-Луи, добравшийся до своего места, услышал объяснение, всех удовлетворившее, и остановился. Он чувствовал, что должен открыть истину.

— Господин председатель, примите мои извинения за опоздание. — Не было никакой необходимости извиняться, но Скарамуш не мог отказать себе в удовольствии прибегнуть к театральному эффекту. — Меня задержало одно срочное дело. Я должен также передать вам извинения господина де Шабрийанна. В дальнейшем он будет постоянно отсутствовать в Собрании.

Воцарилась гробовая тишина. Андре-Луи сел.

Глава 29

ПАЛАДИН[376] ТРЕТЬЕГО СОСЛОВИЯ
Как вы помните, шевалье де Шабрийанн был замешан в чудовищной истории, стоившей жизни Филиппу де Вильморену. Мы знаем достаточно, чтобы предположить, что он был не только секундантом Латур д’Азира в том поединке, но фактически подстрекателем. Поэтому Андре-Луи вполне мог ощущать удовлетворение, предложив жизнь шевалье манам[377] своего убитого друга, и рассматривать это как акт справедливости, которой нельзя было добиться другими средствами. Нельзя забывать и то, что Шабрийанн пошел на дуэль, уверенный, что ему, опытному фехтовальщику, придется иметь дело с буржуа, который никогда не держал шпагу в руке. Итак, с моральной точки зрения, он был немногим лучше убийцы, и то, что он сам угодил в яму, которую рыл для Андре-Луи, было высшей справедливостью. Однако, несмотря на все это, я счел бы отвратительной циничную нотку, прозвучавшую в сообщении Андре-Луи в Собрании о случившемся, если бы поверил, что она искренна. В таком случае было бы справедливым мнение Алины, которое разделяли с ней многие, близко знавшие Андре-Луи, что он совершенно бессердечен.

Вы усмотрели то же бессердечие в его поведении, когда он обнаружил измену мадемуазель Бине, однако меры, принятые им, чтобы отомстить за себя, доказывают противоположное. Мне кажется, что его презрение к этой женщине родилось из любви, которую он некоторое время к ней питал. Не думаю, чтобы эта любовь была столь глубока, как он вообразил вначале, но не верю и тому, что она была столь поверхностна, как он пытался доказать. Ведь он прямо из кожи вон лез, притворяясь, что вычеркнул мадемуазель Бине из памяти, узнав о ее неверности. Да и циничное бесчувствие, с которым он выразил надежду, что убил Бине, — тоже притворство. Правда, он знал, что мир прекрасно обойдется без таких, как Бине. Как вы помните, Андре-Луи обладал на редкость беспристрастным видением, позволявшим рассматривать вещи в истинном свете, не прислушиваясь к голосу чувства. В то же время совершенно невероятно, чтобы он мог хладнокровно и цинично размышлять об убийстве живого существа.

Вот так же невозможно поверить, что, явившись прямо из Булонского леса, где он только что убил человека, он был искренен, упомянув об этом событии в возмутительно легкомысленных выражениях. Конечно, он был Скарамушем, но не до такой же степени! Однако он был им в достаточной мере, чтобы маскировать истинные чувства эффектным жестом, а истинные мысли — эффектной фразой. Он всегда оставался актером — человеком, который заранее рассчитывает реакцию зала, боится обнаружить свои чувства и вечно озабочен тем, чтобы скрыть свой истинный характер за вымышленным. Тут было и озорство, и еще что-то.

Сейчас над легкомысленными словами Андре-Луи никто не рассмеялся, да он и не рассчитывал на это. Он хотел вызвать ужас и знал, что, чем небрежнее будет его тон, тем скорее удастся произвести именно то впечатление, которого он добивался.

Нетрудно догадаться, как развивались события дальше. Когда заседание окончилось, Андре-Луи поджидала в вестибюле дюжина дуэлянтов-убийц. На этот раз люди из его собственной партии не были столь озабочены его охраной — они увидели, что он вполне способен за себя постоять. Он ловко перенес военные действия на территорию противника и полностью перенял методы вражеского лагеря.

Андре-Луи оглядел враждебную группу, манеры и одежда которой не оставляли сомнений относительно их принадлежности. Он остановился, ища взглядом человека, с которым ему не терпелось столкнуться, однако де Латур д’Азира среди них не было. Это показалось ему странным: ведь маркиз был кузеном и близким другом Шабрийанна и сегодня должен был находиться в первых рядах. Дело же заключалось в том, что Латур д’Азир был изумлен и глубоко опечален совершенно неожиданным поворотом событий, к тому же какое-то странное чувство сдерживало его желание отомстить. Возможно, он тоже помнил роль, которую сыграл Шабрийанн в той истории в Гаврийяке, и видел в безвестном Андре-Луи Моро, упорно преследовавшем его, рокового мстителя. Собственная нерешительность, особенно после провокации, озадачивала маркиза.

Поскольку среди ожидавших Андре-Луи не было Латур д’Азира, ему было все равно, кто будет следующим. Им оказался молодой виконт де Ламотт-Руайо, один из самых смертоносных клинков в этой компании.

На следующее утро, в среду, Андре-Луи, снова опоздав в Собрание на час, объявил почти в тех же выражениях, как сообщал о смерти Шабрийанна, что господин де Ламотт-Руайо, вероятно, не будет нарушать согласие в Собрании в течение нескольких недель. Он добавил, что, если виконту повезет, он полностью оправится от последствий неприятного происшествия, совершенно неожиданно случившегося с ним в это утро.

В четверг утром Андре-Луи сделал точно такое заявление относительно де Блавона. В пятницу он объявил, что его задержал господин де Труакантен, и, повернувшись к правой и придав лицу сочувственное выражение, сказал:

— Я рад сообщить вам, господа, что господин де Труакантен в руках очень искусного хирурга, который надеется вернуть его в ваши ряды через несколько недель.

Это было невероятно, фантастично, неслыханно. И друзья, и враги в Собрании с одинаково ошеломленным видом выслушивали эти ежедневные вежливые сообщения. Четверо самых грозных дуэлянтов-убийц выведено из строя, причем один из них убит, — и все это проделал с таким равнодушным видом и объявил небрежным тоном этот несчастный провинциальный адвокатишка!

Он начал приобретать в их глазах романтический ореол. Даже группа философов левой, отказывавшаяся поклоняться какой-либо силе, кроме силы разума, поглядывала теперь на него с почтительным вниманием, которого не смог бы привлечь к нему никакой ораторский триумф.

Постепенно слава об Андре-Луи разнеслась по всему Парижу. Демулен посвятил ему панегирик в своей газете «Революция», где назвал его паладином третьего сословия, и эту фразу подхватил народ, который тоже стал его так называть. Его с презрением упомянули в «Деяниях апостолов» — насмешливом органе партии привилегированных, который издавала группа беспечных господ, пораженных редкой близорукостью.

Настала пятница той бурной недели в жизни молодого человека, который впоследствии будет столь упорно напоминать нам, что он никогда не был человеком действия. Выйдя в вестибюль Манежа, Андре-Луи, шедший между Ле Шапелье и Керсеном, обнаружил, что там нет ни души, и даже приостановился от удивления.

— Значит, с них довольно? — спросил он, обращаясь к Ле Шапелье.

— Полагаю, с них довольно вас, — ответил тот. — Они предпочитают заняться тем, кто, в отличие от вас, неспособен постоять за себя.

Андре-Луи был разочарован: ведь он занялся этим делом с весьма определенной целью. Правда, убийство Шабрийанна было недурной закуской и принесло некоторое удовлетворение, но трое других были ему вовсе ни к чему. Он шел на дуэль с ними неохотно и постарался, чтобы они легко отделались — насколько позволяла его собственная безопасность. Неужели никто больше не клюнет на приманку и человек, для которого она предназначена, так и не покажется? В таком случае надо принять меры.

Снаружи под навесом стояла группа аристократов, которые о чем-то серьезно беседовали. Среди них Андре-Луи заметил де Латур д’Азира и сжал губы. Ему не следует провоцировать их — они сами должны втянуть его в ссору. В то утро «Деяния апостолов» уже сорвали с него маску, поведав, что он — учитель фехтования с улицы Случая, преемник Бертрана дез Ами. Для человека такой профессии опасно было участвовать в дуэли, а теперь, после разоблачения, целью которого была апология аристократии, — вдвойне опасно.

Однако надо было что-то предпринять, иначе все его усилия оказались бы напрасными. Подчеркнуто не глядя на группу привилегированных, Андре-Луи повысил голос, чтобы его услышали:

— Кажется, напрасно я опасался, что мне придется провести остаток своих дней в Булонском лесу.

Наблюдая за ними краем глаза, Андре-Луи заметил в группе движение. Они повернулись, чтобы взглянуть на него, и только. Ну что же, придется добавить. Медленно шагая между друзьями, Андре-Луи сказал:

— Ну разве не удивительно, что убийца Лагрона не предпринимает никаких шагов против его преемника? Впрочем, ничего удивительного. Возможно, на то есть причины. Скорее всего, этот господин благоразумен.

Андре-Луи уже миновал группу, и его последняя фраза повисла в воздухе, причем он сопроводил ее вызывающим смехом.

Долго ждать не пришлось. Позади раздались быстрые шаги, и на плечо легла рука, резко повернувшая его. Он оказался лицом к лицу с господином де Латур д’Азиром, глаза которого сверкали от гнева. Все свидетели этой сцены стояли в замешательстве.

— Полагаю, вы имели в виду меня, — спокойно произнес маркиз.

— Я имел в виду убийцу — это так, однако я говорил со своими друзьями. — Андре-Луи казался еще более невозмутимым, чем маркиз, так как был опытным актером.

— Вы говорили довольно громко, так что невольно можно было услышать.

— Тот, кто желает подслушать, часто ухитряется это сделать.

— Я вижу, что ваша цель — оскорбить.

— О нет, маркиз, вы ошибаетесь, я никого не хочу оскорбить. Однако я терпеть не могу, когда меня хватают руками, особенно если не считаю их чистыми, поэтому от меня вряд ли можно ожидать учтивости.

Веки господина де Латур д’Азира вздрогнули, и он поймал себя на том, что чуть ли не восхищен тем, как держится Андре-Луи. Ему даже показалось, что он сам проигрывает при сравнении, поэтому он потерял самообладание и пришел в ярость.

— Вы говорили обо мне как об убийце Лагрона. Не буду притворяться, что не понял вас, тем более что вы уже излагали мне свои взгляды раньше.

— О сударь, я весьма польщен!

— Тогда вы назвали меня убийцей за то, что я воспользовался своим искусством, чтобы избавиться от смутьяна, который угрожал моему спокойствию. А чем же лучше вы, учитель фехтования, задирающий тех, кто, естественно, хуже вас владеет шпагой?

Друзья де Латур д’Азира выглядели обеспокоенными. Казалось невероятным, чтобы знатный дворянин настолько забылся, что снизошел до спора с этим презренным адвокатом-фехтовальщиком, да еще выставил себя в смешном свете.

— Я их задираю? — с удивлением спросил Андре-Луи. — Но позвольте, господин маркиз, ведь это они задирают меня, да еще так глупо. Они толкают меня, бьют по щекам, наступают на ноги. Должен ли я на том основании, что я учитель фехтования, сносить плохое обхождение ваших друзей, не блещущих хорошими манерами? Возможно, если бы они обнаружили раньше, что я учитель фехтования, их манеры стали бы лучше. Но обвинять меня! Какая несправедливость!

— Комедиант! — презрительно бросил маркиз. — Разве это меняет дело? Разве люди, дравшиеся с вами, живут шпагой, как вы?

— Напротив, господин маркиз, они умирают от шпаги с удивительной легкостью. Не думаю, чтобы вы желали присоединиться к их числу.

— А почему это? — вспыхнул Латур д’Азир.

— О! — приподнял брови Андре-Луи и медленно произнес: — Да потому, сударь, что вы предпочитаете легкие жертвы — Лагронов и Вильморенов. Которых вам ничего не стоит прирезать, как овец.

И тут маркиз ударил его.

Андре-Луи отступил назад, и глаза его сверкнули, но он тут же овладел собой и улыбнулся в лицо рослому врагу:

— Ну что же, ничуть не лучше других! Так, так! Прошу вас, заметьте, как повторяется давняя история — правда, с некоторыми нюансами. Поскольку бедный Вильморен не смог вынести низкую ложь, которой вы довели его до бешенства, он вас ударил. Поскольку вы не можете вынести низкую правду, вы убьете меня. Однако в обоих случаях низость исходит от вас. Сейчас, как и в тот раз, того, кто ударил, ждет… — Он остановился. — Впрочем, к чему уточнять? Вы знаете, о чем я говорю, — вы же сами написали это слово в тот день острием своей слишком проворной шпаги. Но довольно! Я готов встретиться с вами, сударь, если вы пожелаете.

— А чего же другого я могу желать? Поболтать?

Андре-Луи со вздохом повернулся к друзьям.

— Итак, мне придется еще раз прогуляться в Булонский лес. Изаак, не будете ли вы столь любезны переговорить с одним из друзей господина маркиза и договориться на завтра — как всегда, в девять часов.

— Завтра я не смогу, — отрывисто сказал маркиз, обращаясь к Ле Шапелье. — У меня в деревне дело, которое нельзя отложить.

Ле Шапелье взглянул на Андре-Луи.

— Тогда для удобства маркиза назначим встречу на воскресенье, в то же время.

— Я не дерусь в воскресенье. Я не язычник, чтобы нарушать церковный праздник.

— Но ведь добрый Бог, разумеется, не позволит себе проклясть такого знатного господина, как маркиз, по столь ничтожному поводу? Ну да ладно, Изаак, договоритесь, пожалуйста, на понедельник, если на этот день не приходится праздник и если у господина маркиза нет других неотложных дел. Предоставляю это вам.

Он поклонился с видом человека, утомленного этими пустяками, и, взяв под руку Керсена, удалился.

— Ах, черт побери, ну и здорово же вы навострились! — заметил бретонский депутат, совершенно неискушенный в подобных делах.

— Да, пожалуй. Я учился у них, —рассмеялся Андре-Луи, который был в прекрасном настроении. А Керсен пополнил ряды тех, кто считал Андре-Луи человеком без сердца и совести.

Но если мы заглянем в его «Исповедь» — а именно там обнаруживается сущность человека, свободная от притворства, — то прочтем, что в ту ночь, встав на колени, он беседовал со своим покойным другом Филиппом и призвал его дух в свидетели, что собирается сделать последний шаг, чтобы выполнить клятву, произнесенную над его телом два года тому назад в Гаврийяке.

Глава 30

УЯЗВЛЕННАЯ ГОРДОСТЬ
Неотложным делом, назначенным у господина де Латур д’Азира на воскресенье, была встреча с господином де Керкадью. Он выехал в Медон рано утром, сунув в карман последний выпуск «Деяний апостолов» — листка, остроты которого, направленные против сторонников перемен, немало забавляли сеньора де Гаврийяка. Ядовитые насмешки, коими осыпались эти мошенники, утешали его в изгнании из родных мест — изгнании, которым он был обязан их деятельности.

За последний месяц господин де Латур д’Азир дважды наносил визиты сеньору де Гаврийяку в Медоне, и вид Алины, такой прелестной и свежей, такой остроумной и живой, заставил загореться пламенем угольки, тлевшие под золой прошлого, которые маркиз считал потухшими. Он желал ее так, как желают рая. Думаю, это была самая чистая страсть в его жизни, и, приди она раньше, он мог бы стать совсем другим человеком. Когда после скандала в Фейдо Алина наотрез отказалась принимать его, это был самый жестокий удар в его жизни. Маркиз разом лишился и любовницы, которую высоко ценил, и жены, без которой не мог жить. Низменная страсть к мадемуазель Бине могла бы утешить его за вынужденный отказ от возвышенной любви к Алине, а ради любви к Алине он готов был пожертвовать связью с мадемуазель Бине. Однако события в театре отняли у него обеих. Верный слову, данному Сотрону, он порвал с мадемуазель Бине — лишь для того, чтобы обнаружить, что Алина порвала с ним. А к тому моменту, когда он достаточно оправился от горя, чтобы вновь подумать об актрисе, она бесследно исчезла.

Во всех своих бедах он винил Андре-Луи. Этот безродный провинциал преследовал его, как Немезида, и стал его злым гением. Да, вот именно — злым гением! И скорее всего, в понедельник… Ему не хотелось думать про понедельник. Не то чтобы он боялся смерти — он был так же храбр в этом отношении, как подобные ему. К тому же он был слишком уверен в своем искусстве, чтобы допустить возможность гибели на дуэли. Однако смерть была бы логическим завершением зла, которое умышленно или случайно причинил ему этот Андре-Луи Моро. Маркизу казалось, что он слышит наглый мелодичный голос, небрежно сообщающий эту новость в понедельник утром в Собрании. Он отогнал эти мысли, рассердившись на себя за то, что предавался им. Все это сантименты. В конце концов, хотя Шабрийанн и Ламотт-Руайо были незаурядными фехтовальщиками, ни один из них не мог с ним сравниться. Он ехал по сельским тропинкам, залитым приветливым сентябрьским солнцем, и настроение его постепенно улучшалось. В нем шевельнулось предчувствие победы, и, поняв, что нет никаких оснований опасаться поединка в понедельник, он уже рвался на него. Дуэль положит конец преследованию, жертвой которого он был. Он раздавит эту нахальную и упрямую блоху, которая кусает его при каждом удобном случае. Прибодрившись подобным образом, маркиз с большей надеждой принялся размышлять и о своих шансах у Алины.

Он был с ней предельно откровенен, когда месяц тому назад они впервые встретились после перерыва. Он рассказал ей всю правду о причинах своего появления в Фейдо в тот вечер и заставил понять, что она была к нему несправедлива. Правда, пока дальше он не пошел.

Для начала этого было вполне достаточно. А при последней встрече две недели тому назад она приняла его с искренним дружелюбием. Правда, она держалась несколько отчужденно, но этого и следовало ожидать: ведь он еще не заявил со всей определенностью, что вновь питает надежду завоевать ее. Какой же он дурак, что едет туда только сегодня!

Вот в таком приподнятом настроении маркиз приехал в то воскресное утро в Медон. Он оживленно беседовал с господином де Керкадью в гостиной, ожидая появления Алины. Он с уверенностью высказался о будущем страны — в то утро он смотрел на мир через самые розовые очки. Уже появились признаки, что настроения становятся более умеренными. Нация начинает понимать, куда ведет ее этот адвокатский сброд. Маркиз вынул «Деяния апостолов» и прочел язвительный абзац. Затем, когда наконец появилась мадемуазель де Керкадью, он передал листок ее дяде.

Господин де Керкадью, заботясь о будущем племянницы, ушел читать газету в сад, где занял такую позицию, чтобы пара была в поле его зрения, как велел ему долг, но вне пределов слышимости.

Маркиз поспешил воспользоваться случаем. Он вполне откровенно объяснился и умолял Алину вернуть ему свою благосклонность и позволить питать надежду на то, что в один прекрасный день она снова подумает о его предложении.

— Мадемуазель, — говорил он голосом, дрожавшим от подлинного чувства, — вы не можете сомневаться в моей искренности. Меня справедливо изгнали, ибо я показал себя недостойным великой чести, к которой стремился. Однако изгнание ни в коей мере не уменьшило мою преданность вам. Только представьте себе, что я вынес, и вы согласитесь, что я полностью искупил свою тяжкую вину.

Она взглянула на него, и ее красивое лицо стало задумчивым, а взгляд — мягким.

— Сударь, я сомневаюсь не в вас, а в себе.

— Вы имеете в виду свои чувства ко мне?

— Да.

— Но ведь после того, что произошло, это вполне понятно.

— Нет, сударь, так было всегда, — спокойно перебила она. — Вы говорите так, будто потеряли меня по своей вине, однако это не совсем верно. Позвольте быть с вами откровенной. Сударь, вы не могли меня потерять, так как я никогда не была вашей. Я сознаю, что вы оказываете мне честь, и глубоко уважаю вас…

— Но такое начало… — с надеждой воскликнул он.

— А кто убедит меня в том, что это начало, а не конец? Если бы я питала к вам какие-то чувства, сударь, то послала бы за вами сразу же после того случая, о котором вы упомянули. По крайней мере, я бы не осудила вас, не выслушав ваших объяснений. А так… — Она пожала плечами, улыбаясь кротко и печально. — Вы меня понимаете?

Однако сказанное не обескуражило его, а, напротив, ободрило.

— Ваши слова позволяют мне питать надежду, мадемуазель. Располагая столь многим, я могу рассчитывать добиться большего. Клянусь, я докажу, что достоин. Разве тот, кто удостоен счастья находиться рядом с вами, может не стремиться стать достойным?

Не успела Алина ответить ему, как из сада ворвался взъерошенный господин де Керкадью с пылающим лицом, в очках, сдвинутых на лоб. Он не мог вымолвить ни слова и лишь размахивал листком «Деяний апостолов».

Если бы у маркиза была возможность высказать свои чувства вслух, он бы выругался. Он закусил губу, раздосадованный весьма несвоевременным вторжением.

Алина вскочила, встревоженная состоянием своего дяди.

— Что случилось?

— Случилось? — наконец обрел он дар речи. — Негодяй! Лжец! Я согласился забыть прошлое при вполне определенном условии, чтобы в будущем он избегал политики. Он принял условие, и теперь, — тут он яростно хлопнул по газете, — он снова надул меня. Он не только опять занялся политикой, но стал членом Собрания и, что еще хуже, использовал свое искусство учителя фехтования для убийства. Боже мой! Да разве во Франции больше нет закона?

Лишь одно смутно омрачало безмятежное настроение господина де Латур д’Азира — сомнение насчет этого Моро и его отношений с господином де Керкадью. Он знал, каковы они были когда-то и как изменились впоследствии из-за неблагодарности Моро, выступившего против класса, к которому принадлежал его благодетель. О чем он не знал — так это о состоявшемся примирении. Дело в том, что последний месяц — с тех самых пор, как обстоятельства вынудили Андре-Луи отступить от слова, данного крестному, — молодой человек не осмеливался приехать в Медон, к тому же случилось так, что имя его ни разу не упоминалось в присутствии Латур д’Азира. Теперь же маркиз узнал сразу и о примирении, и о новом разрыве, благодаря которому пропасть стала еще шире, чем когда-либо. Поэтому он не преминул заявить о своем собственном мнении.

— Закон есть, — ответил он. — Закон, который утверждает этот безрассудный молодой человек, — закон шпаги. — Он говорил очень серьезно, чуть ли не грустно, сознавая, что почва все-таки зыбкая. — Не думайте, что ему удастся бесконечно продолжать карьеру убийцы, — рано или поздно он встретит шпагу, которая отомстит за других. Вы, очевидно, заметили, что мой кузен Шабрийанн — в числе жертв. Он был убит в этот четверг.

— Если я не выразил вам соболезнования, Азир, то лишь потому, что негодование заглушило во мне все другие чувства. Негодяй! Вы говорите, что рано или поздно он встретит шпагу, которая отомстит за других. Молю Бога, чтобы это случилось поскорее.

Маркиз ответил спокойно, и в голосе его слышалась печаль:

— Я думаю, что ваша молитва будет услышана. У этого несчастного молодого человека завтра свидание, на котором, возможно, с ним расквитаются за все.

Маркиз говорил с такой спокойной убежденностью, что его слова прозвучали как смертный приговор. Бурный поток гнева господина де Керкадью внезапно иссяк, кровь отхлынула от горящего лица, а в бесцветных глазах выразился ужас. Это яснее всяких слов сказало господину де Латур д’Азиру, что все грозные слова господина де Керкадью в адрес крестника произнесены в порыве негодования. При известии о том, что возмездие уже ждет этого негодяя, мягкосердечие и любовь одержали верх, а гнев внезапно утих. Грех Андре-Луи, как бы ужасен он ни был, сделался несущественным по сравнению с тем, что ему грозило.

Господин де Керкадью облизал губы.

— А с кем у него свидание? — спросил он, пытаясь придать голосу твердость.

Господин де Латур д’Азир наклонил красивую голову, опустив взгляд на сверкающий паркет.

— Со мной, — произнес он спокойно, уже понимая, что эти слова посеют беду, и сердце его сжалось. Он услышал, как слабо вскрикнула Алина, и увидел, как отшатнулся в ужасе господин де Керкадью.

И тогда маркиз очертя голову пустился в объяснения:

— Зная о ваших с ним отношениях, господин де Керкадью, и из глубокого уважения к вам, я сделал все от меня зависящее, чтобы избежать этого, — хотя, как вы понимаете, смерть моего дорогого друга и кузена Шабрийанна призывала меня к действию и я знал, что друзья осуждают мою осторожность. Однако вчера этот молодой человек заставил меня отказаться от сдержанности. Он спровоцировал меня умышленно и публично, грубо оскорбив, — и завтра утром… в Булонском лесу… мы деремся.

В конце он слегка запнулся, ощутив враждебную атмосферу, в которой внезапно оказался. Он был готов к враждебности господина де Керкадью, но никак не ожидал ее от Алины.

Маркиз начал сознавать, что на пути, который, как ему казалось, он расчистил, возникли новые препятствия. Однако его гордость и чувство справедливости не оставляли места для слабости.

Переводя с дяди на племянницу взгляд, всегда такой смелый и прямой, а сейчас странно уклончивый, он с горечью понял, что, даже если завтра убьет Андре-Луи, тот отомстит ему своей смертью. Нет, он ничуть не преувеличивал, придя к выводу, что этот Андре-Луи Моро — его злой гений. Теперь Латур д’Азир ясно видел, что ему никогда не удастся победить противника, — последнее слово все равно останется за Андре-Луи. Маркиз осознал это с горечью, яростью и чувством унижения — до сих пор неведомым ему — и еще яростней стал стремиться к цели, понимая всю тщетность своих попыток.

Внешне он казался спокойным и невозмутимым, как человек, с сожалением принимающий неизбежное. Господин де Керкадью понял, что его невозможно остановить.

— Боже мой! — вот и все, что он произнес чуть слышно, вернее, простонал.

Господин де Латур д’Азир, как всегда, сделал то, чего требовали приличия, — он откланялся. Он понимал, что не подобает более оставаться там, где его новость произвела такое впечатление. Итак, он удалился, унося в душе горечь, сравнимую лишь со сладостью надежд, с которыми ехал в Медон. Да, последнее слово, как всегда, осталось за Андре-Луи Моро.

Когда маркиз вышел, дядя и племянница переглянулись, и в глазах обоих был ужас. Алина, бледная как полотно, в отчаянии ломала руки.

— Почему вы не просили его… не умоляли?.. — Она замолчала.

— А зачем? Он прав, и… есть вещи, о которых нельзя просить. Просить о них — напрасное унижение. — Он сел со стоном. — О, бедный мальчик, бедный, запутавшийся мальчик!

Как видите, ни один из них ни на минуту не усомнился в исходе.

На обоих подействовала спокойная уверенность, с которой говорил Латур д’Азир. Он не был хвастуном и считался исключительно искусным фехтовальщиком.

— Что значит унижение, когда речь идет о жизни Андре!

— Я знаю. Боже мой! Разве я сам этого не знаю? Я бы унизился, если бы мог надеяться, что, унизившись, добьюсь своего. Но Азир — человек твердый и неумолимый, и…

Внезапно Алина покинула его.

Она догнала маркиза, когда тот уже садился в карету, и окликнула его. Он обернулся и поклонился.

— Мадемуазель?

Он сразу же догадался, о чем пойдет речь, и уже предчувствовал страшную боль от того, что вынужден будет ей отказать. Однако, следуя приглашению, он вошел за Алиной в прохладный зал с мраморным полом в черно-белую клетку. Посредине зала стоял резной стол из черного дуба, возле которого маркиз остановился и встал, слегка опершись на него. Алина села рядом в большое малиновое кресло.

— Сударь, я не могу позволить вам вот так уехать, — сказала она. — Вы представить себе не можете, каким ударом для дяди будет, если… если с его крестником случится завтра непоправимая беда. То, что дядя говорил вначале…

— Мадемуазель, я все сразу понял и, поверьте, весьма огорчен сложившимися обстоятельствами. Можете не сомневаться, что это так. Вот все, что я могу сказать.

— Неужели это все? Андре очень дорог своему крестному.

Умоляющая нота резанула его как ножом, и внезапно у него возникло другое чувство, которое, как он осознавал, было недостойно его, но от которого невозможно было отделаться. Он не решался выразить это чувство словами и признаться самому себе, что в человеке столь низкого происхождения он видел соперника, и тем не менее приступ ревности был сильнее, чем безграничная гордость за свой знатный род.

— А вам он тоже дорог, мадемуазель? Кем является Андре-Луи для вас? Простите мой вопрос, но я хочу понять все до конца.

Наблюдая за Алиной, он заметил, что лицо ее залила краска. Сначала он решил, что это смущение, но ее синие глаза сверкнули, и он понял, что это гнев, и успокоился. Раз она оскорблена его предположением, можно не волноваться. Ему и в голову не пришло, что он мог неверно истолковать причину ее гнева.

— Мы с Андре вместе играли в детстве, и мне он тоже очень дорог. Я отношусь к нему как к брату. Если бы я нуждалась в помощи и рядом не оказалось дяди, Андре был бы первым, к кому я обратилась бы. Я ответила на ваш вопрос, сударь? Или вы желаете еще что-нибудь обо мне узнать?

Он закусил губу. Конечно, сегодня утром он слишком расстроен, иначе ему никогда бы не пришло в голову глупое подозрение, оскорбившее ее.

Маркиз очень низко поклонился.

— Мадемуазель, простите, что я задал вам подобный вопрос. Вы дали более полный ответ, чем я смел надеяться.

Он замолчал, ожидая, чтобы она продолжила разговор. Некоторое время Алина сидела молча, в растерянности, на белом лбу обозначилась морщина, пальцы нервно барабанили по столу. Наконец она ринулась в бой:

— Сударь, я пришла, чтобы умолять вас отложить поединок.

Она увидела, что его темные брови приподнялись, а красивые губы тронула полная сожаления улыбка, и торопливо продолжала:

— Какую честь может принести вам подобная встреча, сударь?

Это был тонкий удар по фамильной гордости, которая, как она полагала, преобладала у маркиза над всем прочим и которая столь же часто заставляла его совершать ошибки, как и поступать правильно.

— Мадемуазель, я ищу тут не чести, а справедливости. Я уже объяснил, что не я добивался этого поединка. Мне его навязали, и честь не позволяет мне отказаться.

— Но если вы пощадите его, разве это нанесет урон вашей чести? Сударь, никто не подумает усомниться в вашей храбрости и неверно истолковать ваши мотивы.

— Вы ошибаетесь, мадемуазель. Разумеется, мои мотивы будут превратно истолкованы. Вы забываете, что за прошлую неделю этот молодой человек приобрел определенную репутацию, из-за которой не каждый отважится на поединок с ним.

Она отмела этот довод чуть ли не с презрением, считая его хитрой уверткой.

— Да, но к вам это не относится, господин маркиз.

Ее уверенность польстила ему, но под сладостью таилась горечь.

— Позвольте заверить вас, мадемуазель, что и я не исключение, но дело не только в этом. Поединок, который навязал мне господин Моро, — лишь кульминация затянувшегося преследования.

— Которое вызвали вы сами, — прервала она. — Будьте справедливы, сударь.

— Надеюсь, мне не дано быть иным.

— Тогда вспомните, что вы убили его друга.

— Тут мне не в чем себя упрекнуть. Меня оправдывают обстоятельства, а последующие события в этой обезумевшей стране подтверждают мою правоту.

— А то, что… — Она запнулась и отвела от него взгляд. — То, что вы… вы… А мадемуазель Бине, на которой он собирался жениться?

С минуту маркиз смотрел на нее в полнейшем изумлении.

— Собирался жениться? — повторил он недоверчиво, даже с испугом.

— Вы не знали?

— А откуда это знаете вы?

— Разве я не сказала, что мы с ним — как брат и сестра? Я пользуюсь его доверием. Он рассказал мне об этом до того… до того, как вы сделали этот брак невозможным.

Он смотрел в сторону, и во взгляде его были волнение и печаль.

— Этим человеком и мной словно играет рок, — произнес он медленно и задумчиво, — который ставит нас поочередно на пути друг у друга. — Он вздохнул, потом снова повернулся к ней: — Мадемуазель, до этого самого момента я ни о чем не подозревал. Но… — Он остановился, подумал и затем пожал плечами. — Если я причинил ему зло, то сделал это неумышленно, и было бы несправедливо обвинять меня. Во всех наших действиях значение имеет лишь намерение.

— Да, но разве это не меняет дела?

— Нисколько, мадемуазель. То, что я узнал сейчас, все равно не послужит мне оправданием в случае, если я уклонюсь от неизбежного. Да и что могло бы оправдать меня больше, нежели боязнь причинить боль моему доброму другу — вашему дяде, и, возможно, вам, мадемуазель.

Внезапно она встала и выпрямилась, глядя маркизу прямо в лицо. Отчаяние вынудило ее использовать козырную карту, на которую, как она считала, можно положиться.

— Сударь, — сказала она, — сегодня вы оказали мне честь, выразив определенные… определенные надежды…

Он взглянул на нее чуть ли не с испугом. В молчании, не смея заговорить, он ждал продолжения.

— Я… Я… Пожалуйста, поймите, сударь, что если вы не откажетесь от той встречи… если вы не отмените ваше свидание в Булонском лесу завтра утром, то вы не сможете никогда больше касаться этой темы и видеть меня.

Она сделала все, что могла, изложив дело подобным образом, — теперь был его черед, и ему оставалось лишь сделать предложение.

— Мадемуазель, вы не хотите сказать, что…

— Да, сударь, и это окончательное решение.

Он взглянул на нее страдальческими глазами, и никогда еще его красивое мужественное лицо не было таким смертельно бледным. Протестуя, он поднял руку, которая дрожала, и быстро опустил, чтобы Алина ничего не заметила. Так длилось краткое мгновение, пока в нем шла битва между желаниями и требованиями чести, — он сам не сознавал, какую роль играла в этой борьбе мстительность. Отступление означало позор, а позор был для него немыслим. Она просит слишком многого, не понимая, что это безрассудно и несправедливо. Однако он видел, что разубеждать ее бесполезно.

Это был конец. Даже если завтра утром он убьет Андре-Луи Моро, на что он неистово надеялся, победа все равно останется за тем даже после смерти.

Он поклонился, и во взгляде его выразилась глубокая печаль, переполнявшая сердце.

— Мое почтение, мадемуазель, — прошептал он и повернулся, чтобы уйти.

Испуганная Алина в смятении отступила назад, прижав руку к груди.

— Но вы же не ответили мне, — в ужасе проговорила она ему вслед.

Остановившись на пороге, маркиз обернулся. Из прохладной полутьмы зала она увидела его изящный черный силуэт, который вырисовывался на фоне ослепительного солнечного света, — это воспоминание будет преследовать ее, как кошмар, в ужасные часы, которые ей предстоит пережить.

— Что вы хотите, мадемуазель? Я только избавил себя и вас от боли отказа.

Он ушел, оставив ее подавленную и негодующую. Алина опустилась в огромное малиновое кресло и уткнулась лицом в ладони. Она пала духом, лицо горело от стыда и волнения. С ней случилось невероятное. Ей казалось, что эта унизительная сцена никогда не изгладится из памяти.

Глава 31

ВЕРНУВШИЙСЯ ЭКИПАЖ
Господин де Керкадью написал письмо.

Крестник! — начал он без всяких эпитетов. — Я с болью и негодованием узнал, что ты вновь опозорил себя, нарушив данное мне обещание воздерживаться от политики. Еще больше я возмутился, узнав, что всего за несколько дней твое имя стало притчей во языцех, что ты сменил оружие ложных, коварных доводов, направленных против моего класса, которому ты всем обязан, на шпагу убийцы. Мне стало известно, что на завтра у тебя назначено свидание с моим добрым другом господином де Латур д’Азиром. Происхождение налагает на дворянина определенные обязательства, которые не позволяют ему уклониться от дуэли. Что касается тебя, то человек твоего класса может отказаться от поединка чести, не принося при этом никаких жертв. Твоя ровня, очевидно, сочтет, что ты проявил похвальное благоразумие. Поэтому я прошу тебя — а если бы считал, что все еще имею над тобой власть, на что был бы вправе рассчитывать после своих благодеяний, то приказал бы: не дай зайти этому делу слишком далеко и откажись от завтрашней встречи. Поскольку твое поведение показало, что мне нечего надеяться на твое чувство благодарности и ты можешь не выполнить мою настоятельную просьбу, я вынужден добавить, что, если ты завтра останешься в живых, я навсегда забуду о твоем существовании. Если в тебе осталась хоть искра привязанности ко мне, о которой ты заявлял, и если ты хоть немного ценишь чувства, которые продиктовали мне это письмо (несмотря на все, что ты сделал, чтобы их убить), ты не откажешься выполнить мою просьбу.

Это было бестактное письмо, да господин де Керкадью и не отличался тактом. В этом письме, доставленном в воскресенье утром грумом, специально посланным в Париж, Андре-Луи прочел лишь беспокойство за господина де Латур д’Азира, которого крестный назвал своим добрым другом, а также за будущее племянницы.

Андре-Луи задержал грума на целый час, сочиняя ответ, который был краток, но тем не менее стоил ему больших трудов и был написан после нескольких неудачных попыток. В конце концов он написал следующее:

Господин крестный!

Обратившись к моему чувству привязанности, Вы сделали отказ крайне затруднительным для меня. Всю жизнь я буду искать возможность доказать Вам ее, и поэтому я просто в отчаянии, что не могу дать то доказательство, о котором Вы меня сегодня просите. Между господином де Латур д’Азиром и мной стоит слишком многое. Кроме того, Вы не отдаете должного мне и моему классу, говоря, что для нас необязательно соблюдение правил чести. Я считаю их столь обязательными, что при всем желании не смог бы отступить.

Если в дальнейшем Вы будете настаивать на своем суровом решении, мне придется перенести его, — несомненно, что при этом я буду страдать.

Ваш любящий и благодарный крестник

Андре-Луи.
Отправив письмо с грумом господина де Керкадью, он счел, что на этом дело закончилось. Это причинило ему сильную боль, но он переносил рану с притворным стоицизмом, внешне спокойный.

На следующее утро к Андре-Луи заехал Ле Шапелье, чтобы вместе позавтракать. В четверть девятого, когда они уже вставали из-за стола, чтобы ехать в Булонский лес, экономка удивила Андре-Луи, доложив о мадемуазель де Керкадью.

Он взглянул на часы. Хотя кабриолет уже ждал у дверей, у него еще было несколько минут. Извинившись перед Ле Шапелье, Андре-Луи быстро прошел в приемную.

Алина подошла к нему, очень взволнованная, в лихорадочном возбуждении.

— Не буду делать вид, что не знаю, зачем вы приехали, — быстро сказал он, чтобы не терять времени. — Учтите, что у нас очень мало времени, так что имеет смысл приводить только самые веские доводы.

Алина была удивлена: она еще не успела произнести ни слова, а то, что сказал Андре-Луи, равносильно категорическому отказу. К тому же он держался как чужой и тон его был холоден и официален. Никогда еще он не говорил с ней так.

Алина была задета, так как, конечно, не догадывалась о причинах его поведения. Дело в том, что Андре-Луи так же ошибся на ее счет, как накануне — относительно крестного. Он решил, что обоими движет страх за господина де Латур д’Азира, и ему даже в голову не приходило, что они могут бояться за него самого, — настолько уверен он был в исходе дуэли.

Если тревога господина де Керкадью за «доброго друга» раздосадовала Андре-Луи, то приезд Алины вызвал у него холодную ярость. Он решил, что она была с ним неискренней и что тщеславие заставило ее благосклонно отнестись к ухаживаниям господина де Латур д’Азира. Если что и могло утвердить Андре-Луи в намерении драться с маркизом, так это именно страх Алины за своего поклонника, ибо он считал, что спасти Алину не менее важно, чем отомстить за прошлое.

Она испытующе взглянула на него, и его невозмутимое спокойствие в такой момент изумило ее.

— Как вы спокойны, Андре!

— Меня нелегко вывести из равновесия, и это предмет моей гордости.

— Но… Андре, этого поединка не должно быть! — Она подошла к нему вплотную и положила руки на плечи.

— Разумеется, у вас есть убедительный довод, почему он не должен состояться?

— Вас могут убить, — ответила Алина, и глаза ее расширились.

Андре-Луи ожидал чего угодно, только не этого, так что с минуту он только пристально смотрел на нее. Итак, все ясно.

Он рассмеялся, отстраняя ее руки, и отступил назад. Это детская хитрость, недостойная ее.

— Вы в самом деле рассчитываете добиться своего, пытаясь запугать меня? — спросил он довольно насмешливо.

— О, да вы просто с ума сошли! Господин де Латур д’Азир имеет репутацию самой опасной шпаги во Франции.

— А вы никогда не замечали, что большинство репутаций незаслуженные? Шабрийанн был опасным фехтовальщиком, и он в земле. Ламотт-Руайо был еще более искусным фехтовальщиком, и он на попечении хирурга. То же самое случилось и с другими дуэлянтами-убийцами, мечтавшими насадить на шпагу бедную овечку — провинциального адвоката. А сегодня мне предстоит встреча с предводителем этих задир. Ему придется расплатиться по давно просроченным счетам — можете в этом не сомневаться. Итак, если у вас нет других доводов…

Его сарказм был для нее загадкой: неужели он действительно полагает, что сможет победить господина де Латур д’Азира? Поскольку на Алину повлияла твердая убежденность ее дяди в противоположном, ей казалось, что Андре-Луи просто играет роль, которую доведет до самого конца.

Будь что будет, но надо ответить ему.

— Вы получили письмо дяди?

— Да, и ответил на него.

— Я знаю. И он выполнит свое обещание, если только вы не откажетесь от своих ужасных планов.

— Ну что же, этот довод уже лучше. Если что-нибудь в мире способно поколебать меня, так именно этот довод. Однако у нас с Латур д’Азиром старые счеты. Над телом Филиппа де Вильморена я дал клятву и даже не надеялся, что Бог предоставит мне такую великолепную возможность сдержать ее.

— Но вы еще не сдержали ее, — предостерегла она.

Он улыбнулся ей:

— Верно! Но скоро будет девять часов. Скажите мне, — внезапно спросил он, — почему вы не обратились с подобной просьбой к господину де Латур д’Азиру?

— Обращалась, — ответила она и покраснела, вспомнив вчерашний эпизод.

Андре-Луи совершенно превратно истолковал ее смущение.

— А он?

— Обязательства господина де Латур д’Азира… — начала она, потом остановилась и коротко ответила: — О, он отказал.

— Так-так. Конечно, он должен был поступить именно так, чего бы это ему ни стоило. Однако на его месте я бы счел цену ничтожной. Правда, люди разные. — Он вздохнул. — Думаю, что и на вашем месте оставил бы все как есть.

— Я вас не понимаю, Андре.

— Я не так уж непонятно выражаюсь, как мог бы. Обдумайте мои слова, и, возможно, они помогут вам быстро утешиться. — Он снова взглянул на часы. — Очень прошу вас, располагайтесь в этом доме как у себя, а мне пора.

Ле Шапелье заглянул в дверь.

— Простите меня, что помешал, но мы опоздаем, Андре, если вы не…

— Иду, — ответил Андре-Луи. — Вы весьма обяжете меня, Алина, если дождетесь моего возвращения. Особенно принимая во внимание обещание вашего дяди.

Алина не ответила ему, так как онемела. Он принял ее молчание за знак согласия и, поклонившись, вышел. Она слышала, как они спускались с Ле Шапелье по лестнице, о чем-то беседуя. Голос Андре-Луи был спокойным.

Он просто сошел с ума! Его ослепили самоуверенность и тщеславие.

Послышался стук колес отъезжающего экипажа, и она села, ощутив дурноту и изнеможение. Ужас охватил ее: она была уверена, что Андре-Луи отправился на верную смерть. Так она сидела некоторое время, потом вскочила, ломая руки. Надо что-то сделать, чтобы не допустить этого кошмара. Но что она может сделать? Если она последует за ними в Булонский лес и вмешается, это вызовет скандал и к тому же не поможет. Условности были непреодолимым барьером. Неужели никто не поможет ей?

Алина стояла в полном отчаянии от собственной беспомощности. Вдруг вновь послышались стук колес и цоканье копыт по булыжной мостовой. Подъехавший экипаж с грохотом остановился перед академией фехтования.

Неужели вернулся Андре-Луи? Она неистово ухватилась за соломинку надежды. В дверь громко и нетерпеливо постучали. Алина услышала шаги экономки Андре-Луи, спешившей открыть дверь.

Алина бросилась к двери приемной и, широко распахнув ее, прислушалась затаив дыхание. Но это был не тот голос, который она так отчаянно надеялась услышать. Какая-то женщина настойчиво спрашивала господина Андре-Луи, и голос показался ей знакомым. Это была госпожа де Плугастель.

Взволнованная, она кинулась на площадку лестницы как раз вовремя, чтобы услышать, как госпожа де Плугастель воскликнула в волнении:

— Он уже уехал? Как давно? И по какой дороге?

Алина услышала достаточно, чтобы понять, что графиня приехала по тому же делу, что и она сама. Это показалось ей вполне естественным, так как все ее помыслы были сосредоточены на одном. Мысли путались, и ее ничуть не удивило исключительное внимание госпожи де Плугастель к Андре-Луи.

Не раздумывая, она сбежала по крутой лестнице с криком:

— Сударыня! Сударыня!

Дородная миловидная экономка посторонилась, и две дамы столкнулись на пороге лицом к лицу. У госпожи де Плугастель был измученный вид, в глазах — невыразимый ужас.

— Алина! Вы здесь! — воскликнула она. Затем, отбросив в спешке все несущественное, спросила: — Вы тоже опоздали?

— Нет, сударыня, я его видела. Я умоляла его, но он не пожелал ничего слушать.

— Какой ужас! — содрогнулась госпожа де Плугастель. — Я услышала об этом всего полчаса назад и сразу же бросилась сюда, чтобы помешать им.

Женщины смотрели друг на друга в немом отчаянии. На залитой солнечным светом улице пара зевак остановилась поглазеть на красивый экипаж, в который были впряжены великолепные гнедые лошади, и на двух нарядных дам, стоявших на пороге академии фехтования.

Госпожа де Плугастель повернулась к экономке:

— Как давно уехал ваш господин?

— Минут десять, не более. — Считая этих знатных дам друзьями последней жертвы своего непобедимого господина, добрая женщина старалась сохранить внешне бесстрастный вид.

Госпожа де Плугастель ломала руки.

— Десять минут! О! — простонала она. — Куда он уехал?

— Встреча назначена на девять часов в Булонском лесу, — сообщила Алина. — А не поехать ли нам вслед? Может быть, нам бы удалось добиться своего?

— Ах боже мой! Вопрос в том, успеем ли мы? В девять часов! А на подобные дела нужно всего около четверти часа. Боже мой! А не знаете ли вы, где именно в Булонском лесу они должны встретиться?

— Нет, знаю лишь, что в Булонском лесу.

— В Булонском лесу! — в полном отчаянии воскликнула госпожа де Плугастель. — Но ведь Булонский лес — с пол-Парижа! — Задыхаясь, она устремилась вперед. — Алина, скорее! Садитесь! Поехали!

Затем она приказала кучеру:

— В Булонский лес через Кур-ла-Рен. Езжайте как можно скорее. Если успеем, получите десять пистолей. Погоняйте!

Она втолкнула Алину в карету и вскочила сама с легкостью молодой девушки. Не успела она усесться, как карета, слишком тяжелая для таких гонок, покатилась, раскачиваясь и кренясь, а вслед ей неслись проклятия прохожих, которых едва не расплющили о стену или не задавили колесами.

Госпожа де Плугастель прикрыла глаза, губы ее тряслись. Она побелела как мел, лицо исказилось. Алина молча наблюдала за ней. Ей казалось, что графиня страдает так же сильно, как она, и так же терзается дурными предчувствиями.

Позднее это удивит Алину, но сейчас она была в смятении и все мысли ее сосредоточились на их безнадежной миссии.

Карета покатила по площади Людовика XV и наконец выехала на Кур-ла-Рен — красивую улицу, обсаженную деревьями, которая проходила между Елисейскими Полями и Сеной. По этой широкой улице, которая в то время дня была пустынной, они поехали быстрее, и за каретой оставалось облако пыли.

Но хотя скорость была опасной, она не устраивала женщин, сидевших в карете. Когда они доехали до заставы в конце Кур-ла-Рен, то услышали, как в городе бьет девять часов, и каждый удар звучал как приговор.

У заставы их ненадолго задержали формальности. Алина спросила у дежурного сержанта, давно ли проехал кабриолет, и описала его. Ей ответили, что минут двадцать тому назад тут проехал экипаж, в котором сидели депутат господин Ле Шапелье и паладин третьего сословия господин Моро. Сержант был прекрасно осведомлен. Усмехаясь, он сказал, что даже мог бы угадать, по какому делу господин Моро так рано отправился в ту сторону.

Они поспешили дальше. Теперь они ехали по открытой местности. Дорога по-прежнему шла вдоль реки. Обе женщины ехали молча, с полной безнадежностью глядя вперед, и рука госпожи де Плугастель сжимала руку Алины. Справа за лугами уже можно было различить длинную линию, в которую слились деревья Булонского леса. Карета свернула в сторону и покатила по той дороге, которая, удаляясь от реки, вела направо, прямо к лесу.

Наконец мадемуазель де Керкадью нарушила мрачное молчание:

— О, нам не успеть! Это невозможно!

— Не говорите так! Пожалуйста! — воскликнула госпожа де Плугастель.

— Но ведь давно пробило девять, сударыня! Андре всегда пунктуален, а такие… дела занимают немного времени. Сейчас все… все уже кончено.

Графиня закрыла глаза. Однако скоро она выглянула в окно.

— Едет какой-то экипаж, — сообщила она, и дрогнувший голос выдал ее.

— О нет! Не надо! — Алина выразила словами то, о чем обе думали. Она задыхалась, перед глазами стоял туман.

В облаке пыли со стороны Булонского леса к ним мчалась открытая коляска. Они следили за ней, не решаясь заговорить, — впрочем, Алине так трудно было дышать, что она бы не смогла выговорить ни слова.

Поравнявшись, оба экипажа замедлили скорость, чтобы разминуться на узкой дороге. Алина была у окна вместе с госпожой де Плугастель, и обе испуганными глазами смотрели на открытую коляску.

— Который из них, сударыня? О, который? — спросила Алина, не осмеливаясь взглянуть сама.

С ближней стороны сидел смуглый молодой человек, которого не знала ни одна из них. Улыбаясь, он беседовал со своим спутником. Через мгновение стал виден и второй. Он не улыбался, и лицо у него было бледное и застывшее. Это был маркиз де Латур д’Азир.

Обе женщины пристально смотрели на него в немом ужасе, пока он не заметил их. Неописуемое изумление выразилось на его угрюмом лице.

В этот момент Алина с протяжным вздохом в обмороке опустилась на пол кареты.

Глава 32

УМОЗАКЛЮЧЕНИЯ
Поскольку Андре-Луи доехал быстро, он очутился в условленном месте на несколько минут раньше назначенного времени, хотя и выехал с небольшой задержкой. Там его уже ждали господа де Латур д’Азир и д’Ормессон — смуглый молодой человек в синей форме капитана королевской охраны.

Всю дорогу до Булонского леса Андре-Луи, погруженный в свои мысли, был молчалив. Его взволновала беседа с мадемуазель де Керкадью.

— Несомненно, этого человека надо убить, — сказал он.

Ле Шапелье не ответил ему. Бретонца поражало хладнокровие земляка. В последнее время ему часто приходило в голову, что этот Моро начисто лишен всего человеческого. Ле Шапелье также считал его поведение непоследовательным. Когда ему предложили участвовать в борьбе с дуэлянтами-убийцами, он был надменно презрителен, а взявшись за дело, щеголял легкомыслием и бесстрастностью, которые были отвратительными.

Приготовления к дуэли были проделаны быстро и в молчании, однако без неподобающей спешки. Оба сняли камзолы, жилеты и туфли и, закатав рукава рубашки, встали друг против друга. Они были исполнены мрачной решимости снова расплатиться по длинному счету. Противник должен быть убит. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из них питал опасения относительно исхода боя.

Возле них стояли Ле Шапелье и молодой капитан, внимательные и сосредоточенные.

— Вперед, господа!

Тонкие, опасно хрупкие клинки со звоном скрестились и, скользнув друг по другу, замелькали, быстрые и сверкающие, как молния, и столь же неуловимые для глаза.

Маркиз атаковал стремительно и энергично, и Андре-Луи сразу понял, что ему предстоит иметь дело с противником совсем иного уровня, нежели те, с кем приходилось драться за последнюю неделю.

Сейчас перед ним был фехтовальщик, который благодаря постоянной практике приобрел удивительную скорость и совершенную технику. Кроме того, он превосходил Андре-Луи физической силой и длиной выпада, что делало его весьма опасным противником. К тому же он был хладнокровен и сдержан, бесстрашен и решителен. «Сможет ли что-нибудь нарушить его спокойствие?» — подумал Андре-Луи.

Он желал, чтобы маркиз уплатил долг сполна, а для этого мало было просто убить его, как тот убил Филиппа. Нет, сначала он должен осознать, как Филипп, что не в его силах предотвратить собственную гибель, — на меньшее Андре-Луи был не согласен. Господин маркиз должен испить до дна чашу отчаяния.

Когда Андре-Луи широким взмахом парировал длинный выпад, завершивший первую комбинацию, он даже рассмеялся — радостно, как мальчик, играющий в любимую игру.

Этот странный, неуместный смех явился причиной того, что уход маркиза с выпада был более поспешным и менее горделивым, чем обычно.

Это сильно встревожило его, и так уже расстроенного тем, что удар, безукоризненно рассчитанный и правильно нанесенный, не достиг цели.

Маркиз тоже с самого начала понял, что его противник блестяще владеет шпагой, даже для учителя фехтования, и приложил все силы, чтобы сразу же положить конец поединку.

Однако смех, сопровождавший отражение удара, показал, что поединок только начинается и до конца еще далеко. И тем не менее это был конец — конец абсолютной уверенности господина де Латур д’Азира в себе. Он понял, что, если хочет победить, должен действовать осмотрительно и фехтовать так, как никогда в жизни.

Они начали снова, и опять атаковал маркиз, на этот раз руководствуясь принципом, что лучшая защита — нападение. Андре-Луи был рад этому, так как хотел, чтобы противник растратил силы. Его великолепной скорости он противопоставил еще большую, которую дали учителю фехтования ежедневные занятия в течение почти двух лет. Красивым, легким движением прижав сильной частью клинка слабую часть клинка противника, Андре-Луи полностью прикрывал себя в этом втором бою, который снова завершился длинным выпадом.

Уже ожидая его, Андре-Луи парировал легким касанием и неожиданно шагнул вперед как раз в пределах стойки противника, так что тот оказался в его власти и, как завороженный, даже не пытался уйти с выпада.

На этот раз Андре-Луи не рассмеялся — он лишь улыбнулся в лицо господину де Латур д’Азиру и не воспользовался своим преимуществом.

— Ну же, закройтесь, сударь! — резко приказал он. — Не могу же я заколоть открытого противника! — Он нарочно отступил назад, и его потрясенный противник наконец ушел с выпада.

Господин д’Ормессон, от ужаса затаивший дыхание, наконец выдохнул. Ле Шапелье тихо выругался и пробормотал:

— Тысяча чертей! Он искушает судьбу, валяя дурака!

Андре-Луи заметил, что лицо противника стало мертвенно-бледным.

— Мне кажется, вы начинаете понимать, сударь, что должен был чувствовать в тот день в Гаврийяке Филипп де Вильморен. Мне хотелось, чтобы вы это поняли, а теперь можно закругляться.

Он атаковал, быстрый как молния, и какое-то мгновение Латур д’Азиру казалось, что острие шпаги противника находится сразу повсюду. Затем с низкого соединения в шестой позиции Андре-Луи быстро и легко устремился вперед, чтобы сделать выпад в терции. Он направил острие шпаги, чтобы пронзить противника, которого серия рассчитанных переводов в темп заставила раскрыться на этой линии. Но к его досаде и удивлению, маркиз парировал удар, и, что еще хуже, сделал этослишком поздно. Если бы он парировал удар полностью, все бы обошлось. Но маркиз ударил по клинку в последнюю секунду, и острие, отклонившись от линии его тела, вонзилось в правую руку.

Секундантам не были видны подробности боя. Они увидели только, как замелькали сверкающие клинки, а затем Андре-Луи растянулся, почти касаясь земли, в выпаде, направленном вверх, и пронзил правую руку маркиза чуть пониже плеча.

Шпага выпала из ослабевших пальцев Латур д’Азира, и он стоял, обескураженный, перед противником, который сразу же ушел с выпада. Маркиз закусил губу, в лице не было ни кровинки, грудь тяжело вздымалась. Касаясь окровавленным острием шпаги земли, Андре-Луи мрачно смотрел на него, как смотрят на добычу, которую упустили в последний момент из-за собственной неловкости.

В Собрании и в газетах такой исход боя могли бы провозгласить еще одной победой паладина третьего сословия, и только он сам сознавал всю горечь своей неудачи.

Господин д’Ормессон подскочил к своему дуэлянту.

— Вы ранены?! — глупо воскликнул он.

— Пустяки, — ответил Латур д’Азир. — Царапина.

Но губы его скривились от боли, а правый рукав тонкой батистовой рубашки был весь в крови.

Д’Ормессон, человек опытный в подобных делах, вынул льняной платок, быстро разорвал его и перебинтовал рану.

Андре-Луи продолжал стоять как одурманенный, пока Ле Шапелье не тронул его за руку. Он очнулся от задумчивости, вздохнул и, отвернувшись, принялся одеваться. Больше он ни разу не взглянул в сторону противника и сразу же ушел.

Когда в сопровождении Ле Шапелье он молча, в подавленном настроении шел к въезду в Булонский лес, где они оставили свой экипаж, их обогнала коляска с Латур д’Азиром и его секундантом. Эта коляска подъехала к самому месту поединка. Раненая рука маркиза была на импровизированной перевязи, сделанной из портупеи его спутника. Если бы не пустой правый рукав небесно-голубого камзола и не бледность, маркиз выглядел бы как обычно.

Теперь вы понимаете, как случилось, что он вернулся первым; и, увидев его целым и невредимым, обе дамы решили, что оправдались их худшие опасения.

Госпожа де Плугастель попыталась закричать, но голос не слушался ее. Она попыталась открыть дверцу кареты, но пальцы не могли справиться с ручкой. А между тем коляска медленно удалялась, и мрачный, пристальный взгляд прекрасных глаз маркиза встретился с ее взглядом, полным муки. Господин д’Ормессон, так же как маркиз, поклонившийся графине, выпрямился и показал на пустой рукав спутника. Камзол, застегнутый на одну пуговицу у горла, приоткрылся справа, и стали видны рука на перевязи и окровавленный батистовый рукав.

Даже теперь госпожа де Плугастель не решалась сделать очевидный вывод — что маркиз, раненный сам, мог нанести противнику смертельную рану.

Наконец она вновь обрела голос и тотчас же приказала остановить коляску.

Господин д’Ормессон вышел из коляски и встретился с госпожой де Плугастель в узком пространстве между двумя экипажами.

— Где господин Моро? — Этим вопросом она удивила его.

— Несомненно, сударыня, он не спеша едет следом за нами.

— Он не ранен?

— К сожалению, это он… — начал господин д’Ормессон, но его решительно перебил господин де Латур д’Азир:

— Графиня, интерес, проявленный вами к господину Моро…

Он остановился, заметив, что она смотрит на него с едва уловимым вызовом. Однако его фраза и не нуждалась в продолжении.

Возникла неловкая пауза. Затем графиня взглянула на господина д’Ормессона, и ее поведение изменилось. Она попыталась объяснить, почему ее интересует господин Моро:

— Со мной мадемуазель де Керкадью. Бедное дитя в обмороке.

Больше она ничего не сказала, так как ее сдерживало присутствие господина д’Ормессона.

В тревоге за мадемуазель де Керкадью господин де Латур д’Азир вскочил, несмотря на рану.

— Я не в состоянии оказать помощь, сударыня, — сказал он с виноватой улыбкой, — но…

Невзирая на протесты д’Ормессона, маркиз с его помощью вышел из коляски, затем она отъехала, чтобы освободить дорогу для экипажа, приближавшегося со стороны Булонского леса.

Таким образом, получилось так, что, когда кабриолет через несколько минут поравнялся с двумя экипажами, Андре-Луи увидел очень трогательную сцену. Привстав, чтобы получше все рассмотреть, он увидел Алину, в полуобморочном состоянии сидевшую на подножке экипажа. Госпожа де Плугастель поддерживала ее, маркиз де Латур д’Азир в тревоге склонился над девушкой, а за ним стояли господин д’Ормессон и лакей графини.

Госпожа де Плугастель заметила Андре-Луи, когда он проезжал мимо. Ее лицо просияло, и ему даже показалось, что она собирается окликнуть его. Чтобы избежать неловкости, которую вызвала бы встреча с бывшим противником, он предупредил ее, холодно поклонившись, — сцена, которую он наблюдал, еще усилила его холодность — и сел на место, упорно глядя вперед.

Могло ли что-нибудь сильнее утвердить его в убеждении, что Алина умоляла его отказаться от дуэли из-за господина де Латур д’Азира? Он собственными глазами увидел даму, охваченную волнением при виде крови милого друга, и милого друга, воскрешающего ее заверениями, что рана неопасна. Позже, много позже, он будет проклинать собственную глупость. Пожалуй, он слишком суров к себе, ибо как еще можно было истолковать подобную сцену?

Прежние подозрения превратились в твердую уверенность. Алина была с ним неискренней, отрицая свои чувства к господину де Латур д’Азиру, но женщины скрытны в такого рода делах. Не мог он винить ее и за то, что она не устояла перед редкими достоинствами такого человека, как маркиз, — ибо при всей своей враждебности он не мог отказать этому человеку в привлекательности.

— Боже мой! — воскликнул он вслух. — Какие страдания я бы ей принес, убив его!

Будь она с ним искренней, она бы легко добилась, чтобы он исполнил ее просьбу. Если бы она сказала, что любит маркиза, он бы сразу сдался.

Андре-Луи тяжело вздохнул и прошептал молитву, прося прощения у тени Вильморена.

— Возможно, к лучшему, что мой удар не попал в цель, — промолвил он.

— Что вы имеете в виду? — удивился Ле Шапелье.

— Что я должен оставить всякую надежду когда-либо вернуться к этому делу.

Глава 33

К РАЗВЯЗКЕ
Господин де Латур д’Азир больше не появлялся в Манеже, и никто не видел его в Париже все месяцы, пока в Национальном собрании заседали, чтобы закончить работу над конституцией Франции. Хотя рана была незначительной, его гордость была смертельно ранена.

Ходили слухи, что он эмигрировал, но это была часть правды. Вся правда заключалась в том, что он присоединился к группе знатных путешественников, сновавших между Тюильри и штаб-квартирой эмигрантов в Кобленце. Иными словами, он стал одним из тайных агентов королевы, которые в конце концов должны были погубить монархию.

Однако время еще не пришло. Пока что роялисты продолжали считать сторонников нововведений фиглярами и смеялись над ними. Смеясь, они издавали свою веселую газету «Деяния апостолов» в Пале-Рояле.

Господин де Латур д’Азир нанес один визит в Медон. Его хорошо принял господин де Керкадью — ведь они не были в ссоре. Однако Алина не вышла из комнаты, непоколебимая в своем решении никогда не принимать маркиза. На это решение никоим образом не повлияло то, что Андре-Луи не пострадал в поединке. Она предложила себя маркизу за определенную цену, на которую намекнула, а тот отказался купить. Унижение, которое Алина каждый раз испытывала, вспоминая об этом, исключало всякую возможность новой встречи с маркизом.

Это неизменное решение Алины передал ему господин де Керкадью, и, понимая, как глубоко она оскорблена, Латур д’Азир удалился и никогда больше не возвращался в Медон.

Что касается Андре-Луи, то, не имея оснований надеяться, что крестный отступится от слова, данного в письме, он смирился и больше не появлялся в доме господина де Керкадью. Правда, в ту зиму он дважды видел крестного и Алину: первый раз — в Деревянной галерее в Пале-Рояле, причем они издали обменялись поклонами, а второй раз — в ложе Французского театра, где они не заметили его. Алину он увидел еще раз в начале весны — она была в ложе театра вместе с госпожой де Плугастель и снова не заметила его.

Между тем Андре-Луи продолжал выполнять свои обязанности в Собрании и руководил академией фехтования, которая по-прежнему преуспевала, чему немало способствовали его прогулки в Булонский лес в ту памятную неделю в сентябре. Поскольку он существовал на восемнадцать франков в день — зарплата депутата, — его значительные сбережения еще возросли, и он предусмотрительно поместил их в Германии. Он продал акции французских компаний и перевел полученную сумму через немецкого банкира с улицы Дофины. За эти два года он приобрел значительный земельный участок недалеко от Дрездена. Он бы предпочел родную страну, но землевладение во Франции не без оснований казалось ему ненадежным. Сегодня одна часть французов лишила другую собственности, а завтра могли пострадать те, кто купил эту собственность.

А сейчас мы обратимся к той части «Исповеди», которая наиболее объемиста и интересна, поскольку занимает свое место среди документов эпохи. Он описывает бурную жизнь Парижа и основные события в Собрании. Он рассказывает, что мир и порядок полностью восстановились, промышленность получила толчок, работы хватало на всех. Для Франции настала пора экономического процветания. Революция завершилась, повторяет Андре-Луи слова, сказанные в Собрании Дюпоном. Итак, были созданы условия, чтобы монархия приняла проделанную работу и согласилась стать конституционной, чистосердечно пойдя на то, что власть ее будет ограничена и подчинена воле нации и общему благу.

Но пойдет ли на это корона? Этот вопрос волновал все умы. Люди в тревоге оглядывались на все шаги, предпринятые с момента первого заседания Генеральных штатов в Версале в зале «малых забав» два года назад, и, вспоминая, как часто нарушалось данное слово, сомневались, что его сдержат на этот раз. Особые подозрения вызывали королева и ее ближайшее окружение. Было какое-то предчувствие, что нужно еще немало сделать, прежде чем Франция сможет спокойно насладиться законным равенством, которого она добилась для своих детей. В ту весну 1791 года ни один человек — не исключая экстремистов из Клуба кордельеров — не мог даже отдаленно представить себе, какие препятствия предстояло преодолеть и через какие ужасы пройти.

Эпоха процветания и ложного мира длилась до бегства короля в Варенн в июне, которое явилось результатом тайных поездок между Парижем и Кобленцем. Это предательское бегство уничтожило последние иллюзии. Кончилось мирное время, начались волнения. Позорное возвращение под конвоем его величества, походившего на сбежавшего школьника, которого ведут домой, чтобы высечь розгами, и все последующие события того года, вплоть до роспуска Учредительного собрания, уже описаны другими авторами, к тому же они почти не связаны с нашей историей, так что я избавлю вас от повторения.

В сентябре было распущено Учредительное собрание, поскольку его работа была завершена. Король явился в Манеж, чтобы принять конституцию и подписать ее. Революция действительно закончилась.

Последовали выборы в Законодательное собрание, в котором Андре-Луи снова представлял Ансени. Поскольку в Учредительном собрании он был всего лишь преемником депутата, на него не распространялось действие декрета, принятого по предложению Робеспьера и заключавшегося в том, что члены Учредительного собрания не могут быть избраны в Законодательное собрание. Если бы Андре-Луи соблюдал не только букву, но и дух закона, он бы уклонился от переизбрания. Но его так горячо желал Ансени и так уговаривал Ле Шапелье, вынужденный уйти в отставку, что он сдался. Это никого не задело: подвиги паладина третьего сословия сделали его популярным среди всех партий, даже партии прежней правой. Якобинцы, в клубе которых он дважды выступал, приняли его хорошо, и он пользовался у них большим авторитетом. В те дни от него ожидали великих деяний. Пожалуй, и он ожидал от себя того же, ибо честно признается, что в те времена разделял общее заблуждение, будто революция закончилась и Франции нужно лишь руководствоваться статьями конституции, которая была ей дана.

Андре-Луи вместе с прочими упустил из виду два момента: во-первых, двор не захочет принять нововведения, а во-вторых, у нового Собрания нет опыта, необходимого, чтобы справиться с интригами двора. Законодательное собрание состояло из молодых людей, лишь немногие из них были старше двадцати пяти лет. Преобладали адвокаты, и в их числе — группа адвокатов из Жиронды,[378] вдохновленных возвышенными республиканскими идеями. Но эти адвокаты были молоды, у них не было опыта ведения дел, и теперь они беспомощно барахтались, поощряя своими ошибками партию двора к возобновлению борьбы.

Сначала это была словесная, газетная битва, в которой участвовали такие газеты, как «Друг короля» и «Друг народа». Последнюю газету недавно с неистовым пылом начал выпускать филантроп Марат.

Нервы общества, которое держали в постоянном напряжении революция и контрреволюция, могли сдать, и тогда разразился бы кризис. А теперь пол-Европы стремилось наброситься на Францию, желая наказать ее за французского короля. Этот ужас повлечет за собой все грядущие ужасы. Ситуация была на руку Маратам, Дантонам, Эберам и всем остальным экстремистам, которые подстрекали толпу.

И вот в то самое время, когда двор занимался интригами, когда якобинцы, возглавляемые Робеспьером, вели войну с жирондистами, которые под предводительством Верньо[379] и Бриссо[380] искали себя, когда фельяны[381] воевали с теми и другими, когда на границе был зажжен факел войны с другими странами, а дома тайно разжигался факел гражданской войны, Андре-Луи пришлось уехать из самого центра событий.

Духовенство раздувало повсюду контрреволюционные беспорядки, и нигде они не были так остры, как в Бретани. Считалось, что Андре-Луи пользуется в своей родной провинции влиянием, и вполне естественно, что комиссия двенадцати в ранние дни жирондистского министерства попросила его, по предложению Ролана,[382] поехать в Бретань. Он должен был мирными средствами — насколько это возможно — бороться с вредными влияниями.

Муниципалитеты имели вполне определенные полномочия на этот счет, но многие из них сами не внушали доверия из-за своей странной инертности, поэтому необходимо было послать представителя с самыми широкими полномочиями, чтобы обратить внимание муниципалитетов на опасность роста реакционных настроений. Желательно было, чтобы Андре-Луи действовал мирными способами, но он был вправе прибегать и к другим мерам, что ясно из приказов, которые он при себе имел. Эти приказы именем нации предписывали всем французам оказывать ему всяческое содействие и предостерегали тех, кто попытается чинить препятствия.

Итак, Андре-Луи стал одним из пяти полномочных представителей, которые в ту весну 1792 года, когда на площади Карусель было сооружено орудие безболезненной смерти доктора Гильотена, были направлены с одинаковым заданием в провинциальные департаменты. В известном смысле они были предшественниками тех представителей, которые столь широко распространились при Национальном конвенте.

Учитывая то, что случилось в Бретани впоследствии, нельзя сказать, чтобы миссия Андре-Луи оказалась особенно успешной, однако это не имеет прямого отношения к нашей истории. Он пробыл в Бретани месяца четыре и, задержавшись там еще, быть может, добился бы бо́льших результатов, если бы в начале августа его не отозвали в Париж. Там назревала беда более грозная, чем беспорядки в Бретани, и политическое небо над столицей покрыли тучи более черные, чем за все время с 1789 года.

Дорожный экипаж уносил Андре-Луи на восток, и он видел повсюду признаки надвигавшихся бедствий и внимал слухам о них. В Париж — эту пороховую бочку — был опрометчиво брошен факел. Этим факелом явился манифест их величеств прусского короля и австрийского императора, в котором ответственными за случившееся объявлялись все члены Национального собрания, департаментов, районов, муниципалитетов, мировые судьи и солдаты Национальной гвардии. Далее сообщалось, что Париж будет предан военной экзекуции.

Это было беспрецедентное объявление войны — не всей Франции, а ее части. Поразительно, что этот манифест, опубликованный в Кобленце 26 мая, стал известен в Париже уже 28 мая. Это наводит на мысль, что правы те, кто считал его источником не Кобленц, а Тюильри. «Мемуары» госпожи де Кампан[383] с головой выдают королеву, которая имела план военных действий, составленный пруссаками, стоявшими на французской границе в полной боевой готовности. Методичные пруссаки при составлении плана указывали точные даты, и ее величество была в курсе всех деталей. В такой-то день прусские солдаты будут под Верденом, такого-то числа — под Шалоном, а тогда-то — под стенами Парижа. Буйе поклялся, что от Парижа камня на камне не останется.

А Париж, получив манифест, понял, что это вызов на бой, брошенный не Пруссией, а старым ненавистным режимом, который, казалось, навсегда смела конституция. Франция наконец-то поняла, что конституцию приняли только для виду и единственный выход — восстание. Нужно опередить иностранные армии, посланные для усмирения. В Париже еще оставались федераты, приехавшие из провинции на национальный праздник 14 июля, и в их числе — марсельцы, пришедшие с юга маршем под свой новый гимн,[384] который вскоре отзовется таким ужасным эхом. Их задержал в столице Дантон, предупрежденный о том, что готовится.

И теперь, на виду друг у друга, обе стороны начали открыто вооружаться. Наемники-швейцарцы были переведены из Курбевуа в Тюильри, а «рыцари кинжала» — сотня аристократов — поклялись до конца защищать трон. В их рядах был и господин де Латур д’Азир, недавно вернувшийся из-за границы из лагеря эмигрантов. Этот отряд собрался в королевском дворце, хотя им, как французам, следовало бы находиться вместе с армией на севере. В секциях опять ковали пики, из земли откапывали мушкеты, раздавали патроны. В Законодательное собрание приходили петиции с требованием начать военные действия. Париж понял, что приближается развязка долгой борьбы Равенства с Привилегией. Такова была обстановка в городе, куда спешил сейчас Андре-Луи с запада, к развязке собственной карьеры.

Глава 34

ВЕСКИЙ ДОВОД
В эти первые августовские дни мадемуазель де Керкадью гостила в Париже у кузины и дражайшего друга дяди — госпожи де Плугастель. И хотя бурлившие волнения предвещали взрыв, игривая атмосфера веселости и шутливый тон при дворе, где они бывали почти ежедневно, успокаивали обеих. Господин де Плугастель приезжал из Кобленца и снова уезжал туда по тому тайному делу, которое теперь постоянно принуждало его находиться в разлуке с женой. Но когда он бывал вместе с ней, то заверял, что принимаются все меры и восстание следует приветствовать, так как оно окончится полным разгромом революции во внутреннем дворе Тюильрийского дворца. Вот почему, добавлял он, король находится в Тюильри — иначе он бы покинул столицу под охраной своих швейцарцев и «рыцарей кинжала», которые проложили бы для него дорогу, если бы это понадобилось.

Однако в начале августа воздействие ободряющих речей вновь уехавшего господина де Плугастеля все слабело, чему способствовали последние события. Наконец 9 августа в особняк Плугастель прибыл гонец из Медона с запиской от господина де Керкадью, в которой он настоятельно просил племянницу немедленно выехать к нему и советовал госпоже де Плугастель составить ей компанию. Наверно, вы уже поняли, что господин де Керкадью был из числа тех, у кого есть друзья среди людей разных классов. Благодаря своей родословной он был на равной ноге с аристократами, а благодаря простому обхождению, грубоватым манерам и добродушию прекрасно ладил с людьми, которые были ниже его по происхождению. В Медоне его знали и уважали простые люди, и поэтому Руган — мэр, с которым он был в дружеских отношениях, — 9 августа предупредил его о буре, которая разразится завтра. Зная, что племянница господина де Керкадью в Париже, он посоветовал забрать ее оттуда, так как в следующие сутки там будет небезопасно находиться знатным особам, особенно тем, которые подозреваются в связях с партией двора.

Относительно же связи господина де Плугастеля с двором не возникало никаких сомнений. Ясно было и то — скоро это подтвердилось, — что бдительные и вездесущие тайные общества, бодрствовавшие у колыбели молодой революции, были прекрасно осведомлены о частых поездках господина де Плугастеля в Кобленц и не питали никаких иллюзий насчет их цели. Поэтому в случае поражения партии двора в готовящейся битве госпоже де Плугастель угрожала бы в Париже опасность. Небезопасно было находиться в ее особняке и любому гостю знатного происхождения.

Любовь господина де Керкадью к обеим женщинам еще усилила его страх, вызванный предостережением Ругана, поэтому он поспешил отправить им записку с просьбой немедленно выехать в Медон.

Мэр, дружески расположенный к господину де Керкадью, любезно отправил его послание в Париж с собственным сыном, сообразительным юношей девятнадцати лет. Прекрасный августовский день клонился к закату, когда молодой Руган появился в особняке Плугастель.

Госпожа де Плугастель приветливо приняла его в гостиной, роскошь которой в сочетании с величественным видом самой хозяйки произвела ошеломляющее впечатление на простодушного парня. Госпожа де Плугастель решила немедленно отправиться в путь, поскольку срочная депеша друга подтвердила ее собственные опасения.

— Вот и хорошо, сударыня, — сказал молодой Руган, — в таком случае честь имею откланяться.

Но она не отпустила его. Сначала он должен подкрепиться на кухне, пока они с мадемуазель де Керкадью соберутся, а потом поедет в Медон в ее карете вместе с ними. Она не могла допустить, чтобы юноша, пришедший сюда пешком, таким же образом вернулся домой.

Хотя молодой человек заслужил такую любезность, доброта, проявившаяся в заботе о другом в такой момент, вскоре была вознаграждена. Если бы госпожа де Плугастель поступила иначе, ей бы пришлось изведать еще большие муки, чем было суждено.

До заката оставалось каких-нибудь полчаса, когда они сели в экипаж и направились в сторону Сен-Мартенских ворот, через которые собирались выехать из Парижа. На запятках стоял всего один лакей. Руган, сидевший в карете вместе с дамами — редкая милость, — начинал влюбляться в мадемуазель де Керкадью, которую считал красивее всех на свете и которая беседовала с ним просто и непринужденно, как с равным. Все это вскружило голову и несколько поколебало республиканские идеи, которые, как ему казалось, он вполне усвоил.

Карета подъехала к заставе, где ее остановил пикет Национальной гвардии, пост которого находился у самых железных ворот. Начальник караула шагнул к двери экипажа, и графиня выглянула в окно кареты.

— Застава закрыта, сударыня, — отрывисто сказал он.

— Закрыта? — переспросила она. Это просто невероятно! — Но… вы хотите сказать, что мы не можем проехать?

— Да, если у вас нет пропуска, сударыня. — Сержант небрежно оперся о пику. — Есть приказ никого не впускать и не выпускать без соответствующих документов.

— Чей приказ?

— Приказ Коммуны Парижа.

— Но мне необходимо сегодня вечером уехать за город. — В голосе госпожи де Плугастель звучало нетерпение. — Меня ждут.

— В таком случае, сударыня, нужно получить пропуск.

— А где его можно получить?

— В ратуше или в комитете вашей секции.

С минуту она размышляла.

— Тогда в секцию. Не откажите в любезности сказать моему кучеру, чтобы он ехал в секцию Бонди.

Он отдал ей честь и отступил назад.

— Секция Бонди, улица Мертвых.

Госпожа де Плугастель откинулась назад. Они с Алиной были взволнованы, и Руган принялся их успокаивать. В секции уладят этот вопрос и непременно выдадут пропуск. С какой стати им могут отказать? Это простая формальность, не более!

Он так убежденно говорил, что дамы приободрились. Однако вскоре они впали в еще более глубокое уныние, получив категорический отказ от комиссара секции, который принял графиню.

— Ваша фамилия, сударыня? — резко спросил он. Этот грубиян самого последнего республиканского образца даже не встал, когда вошли дамы. Он заявил им, что находится здесь не для того, чтобы давать уроки танцев, а чтобы выполнять свои обязанности. — Плугастель, — повторил он, отбросив титул, как будто это была фамилия какого-нибудь мясника или булочника. Сняв с полки тяжелый том, он раскрыл его и принялся перелистывать. Это был справочник секции. Наконец комиссар нашел то, что искал. — Граф де Плугастель, особняк Плугастель, улица Рая. Так?

— Верно, сударь, — ответила графиня со всей вежливостью, на какую была способна после оскорбительного поведения этого малого.

Наступило долгое молчание, пока он изучал карандашные пометы против этой фамилии. В последнее время секции работали гораздо более четко, чем от них можно было ожидать.

— Ваш муж с вами, сударыня? — резко спросил он, все еще не отрывая взгляда от страницы.

— Господина графа нет со мной, — ответила госпожа де Плугастель, делая ударение на титуле.

— Нет с вами? — Он вдруг оторвался от чтения и взглянул на нее насмешливо и подозрительно. — А где же он?

— Его нет сейчас в Париже, сударь.

— Ах вот как! Вы думаете, он в Кобленце?

Графиня похолодела. В словах комиссара было что-то зловещее. Почему секции так подробно осведомлены об отъездах и приездах своих обитателей? Что готовится? У нее было такое чувство, будто она попала в ловушку или на нее незаметно накинули сеть.

— Не знаю, сударь, — ответила она неверным голосом.

— Конечно не знаете. — Кажется, он издевается. — Ладно, оставим это. Вы тоже хотите уехать из Парижа? Куда вы собираетесь?

— В Медон.

— По какому делу?

Кровь бросилась ей в лицо. Его наглость была невыносима для женщины, к которой относились с величайшим почтением и те, кто был ниже ее по положению, и те, кто был равен. Однако она понимала, что сейчас столкнулась с совершенно новыми силами, и потому, овладев собой и справившись с раздражением, твердо ответила:

— Я хочу доставить эту даму, мадемуазель де Керкадью, к ее дяде, который там проживает.

— И это все? Вы можете поехать туда в другой день, дело не такое уж срочное.

— Простите, сударь, но для нас это дело весьма срочное.

— Вы не убедите меня в этом, а заставы закрыты для всех, кто не может убедительно доказать, что им необходимо срочно уехать. Вам придется подождать, сударыня, пока не снимут запрет. Прощайте.

— Но, сударь…

— Прощайте, сударыня, — повторил он многозначительно, и сам король не смог бы закончить аудиенцию более высокомерно. — Можете идти.

Графиня вышла вместе с Алиной, и обе они дрожали от гнева, сдерживать который заставило их благоразумие. Они снова сели в карету, желая поскорее оказаться дома.

Изумление Ругана превратилось в тревогу, когда они рассказали ему о случившемся.

— А почему бы не попытаться съездить в ратушу? — предложил он.

— Это бесполезно. Нужно смириться с тем, что нам придется остаться в Париже, пока не откроют заставы.

— Возможно, тогда это уже не будет иметь для нас никакого значения, — заметила Алина.

— Алина! — в ужасе воскликнула графиня.

— Мадемуазель! — вскричал Руган с той же интонацией. Теперь ему стало ясно, что людям, которых задерживают подобным образом, должна угрожать какая-то опасность, неопределенная, но от этого еще более ужасная. Он ломал голову, ища выход из положения. Когда они снова подъехали к особняку Плугастель, он объявил, что знает, что делать.

— Пропуск, полученный не в Париже, тоже годится. А теперь послушайте и доверьтесь мне. Я немедленно возвращаюсь в Медон. Отец дает мне два пропуска: один — на меня, второй — на три лица. По этим пропускам можно будет попасть из Медона в Париж и обратно. Я возвращаюсь в Париж по своему пропуску, который потом уничтожу, и мы уезжаем все вместе, втроем, по второму пропуску, сказав, что приехали из Медона сегодня. Это же совсем просто! Если я выеду тотчас же, то успею вернуться сегодня.

— Но как же вас выпустят? — спросила Алина.

— Меня? Псс! Об этом не беспокойтесь. Мой отец — мэр Медона, его многие знают. Я пойду в ратушу и скажу правду — что задержался в Париже до закрытия застав и что отец ждет меня домой сегодня вечером. Меня, конечно, пропустят. Все проще пареной репы.

Его уверенность вновь подбодрила их. Им действительно показалось, что все так просто, как он рисует.

— Тогда пусть пропуск будет на четверых, мой друг, — попросила графиня. — Для Жака, — объяснила она, указав на лакея, который сейчас помогал им выйти.

Руган уехал, уверенный в скором возвращении, и они, разделяя его уверенность, остались ждать. Однако шли часы, наступила ночь, а его все не было.

Они ждали до полуночи, и каждая из них ради другой делала вид, будто абсолютно уверена, что все в порядке, между тем как у обеих кошки на сердце скребли. Они коротали время, играя в триктрак в большой гостиной, как будто их ничто не тревожило.

Наконец пробило полночь, и графиня со вздохом поднялась.

— Он приедет завтра утром, — сказала она, сама не веря.

— Конечно, — согласилась Алина. — Он и не мог вернуться сегодня. К тому же лучше ехать завтра: ведь поездка в столь поздний час утомила бы вас.

Рано утром их разбудил колокольный звон — сигнал тревоги для секций. Затем донесся барабанный бой и топот множества марширующих ног. Париж поднимался. Вдали зазвучала перестрелка, загрохотала пушка. Завязался бой между двором и секциями. Вооруженный народ штурмовал дворец Тюильри. По городу носились самые дикие слухи, проникли они и в особняк Плугастель через слуг. Говорили об ужасной битве за дворец, которая закончится бессмысленной резней тех, кого безвольный монарх бросил на произвол судьбы, отдав себя и свою семью под защиту Законодательного собрания. Ступив на путь, указанный ему плохими советчиками, он плыл по течению и, как только возникла необходимость оказать сопротивление, отдал приказ сдаться, оставив тех, кто стоял за него до конца, на милость разъяренной толпы.

Вот так разворачивались события в Тюильри, а в это время две женщины в особняке Плугастель все еще ждали возвращения Ругана, теперь уже не особенно на это надеясь. А Руган все не возвращался. Отцу дело не показалось таким простым, как сыну, и он не без оснований боялся прибегнуть к подобному обману.

Руган-старший вместе с сыном пошел к господину де Керкадью, чтобы сообщить, что случилось, и честно рассказал о предложении сына, принять которое не решался.

Господин де Керкадью попытался тронуть его мольбами и даже попробовал подкупить, но все было бесполезно.

— Сударь, если все раскроется — а это неизбежно, — меня повесят. Кроме того, хотя я очень хочу сделать для вас все, что в моих силах, это будет нарушением долга. Вы не должны просить меня, сударь.

— Как вы полагаете, что может случиться? — спросил потерявший голову господин де Керкадью.

— Война, — ответил Руган, который, как видите, был хорошо осведомлен. — Война между народом и двором. Я в отчаянии, что предупредил вас слишком поздно. Но в конце концов, я думаю, что вам нечего волноваться. С женщинами не станут воевать.

Господин де Керкадью ухватился за это соображение и, когда мэр с сыном ушли, попытался успокоиться. Однако в глубине души он сомневался, памятуя о поездках господина де Плугастеля. Что, если революционеры столь же хорошо осведомлены на этот счет? Скорее всего, так оно и есть. Жены политических преступников, как известно, в былые времена страдали за грехи своих мужей. При народном восстании все возможно, и Алина будет в опасности вместе с госпожой де Плугастель.

Поздно ночью, когда господин де Керкадью уныло сидел в библиотеке с погасшей трубкой, в которой искал утешения, раздался сильный стук в дверь.

Старый сенешаль Гаврийяка, открывший дверь, увидел на пороге стройного молодого человека в темно-оливковом рединготе, доходившем ему до икр. На нем были панталоны из оленьей кожи и сапоги, на боку — шпага. Он был опоясан трехцветным шарфом, на шляпе красовалась трехцветная кокарда, придававшая ему зловеще-официальный вид в глазах старого слуги феодализма, полностью разделявшего опасения господина.

— Что вам угодно, сударь? — спросил он почтительно, но не без опаски.

И тут его поразил решительный голос незнакомца:

— Что с вами, Бенуа? Черт возьми! Вы совсем забыли меня?

Трясущейся рукой старик поднял фонарь повыше и осветил худое лицо с большим ртом.

— Господин Андре! — воскликнул Бенуа. — Господин Андре! — Затем бросил взгляд на шарф и кокарду и умолк, совсем растерявшись.

Но Андре-Луи прошел мимо него в широкую приемную с мраморным полом в черно-белую клетку.

— Если крестный еще не удалился на покой, проведите меня к нему. Если он уже лег, все равно проведите.

— О, конечно, господин Андре! Я уверен, он будет счастлив вас увидеть. Он еще не лег. Пожалуйста, сюда, господин Андре.

Андре-Луи, следуя из Бретани, полчаса назад въехал в Медон и сразу же отправился к мэру, чтобы узнать что-нибудь определенное о событиях в Париже. По мере его приближения к столице ужасные слухи все усиливались. Руган сообщил ему, что восстание неизбежно, что секции уже завладели заставами и что никому, кроме лиц, имеющих официальные полномочия, не удастся ни въехать, ни выехать из Парижа.

Андре-Луи кивнул, и мысли у него были самые серьезные. Он и раньше предвидел опасность второй революции, зреющей в недрах первой. Эта вторая революция может разрушить все, чего добились, и отдать бразды правления низкой клике, которая ввергнет страну в анархию. Вероятность того, что случится то, чего он опасался, возросла, как никогда. Он поедет сейчас же, прямо ночью, чтобы узнать самому, что происходит.

Уже стоя на пороге, он обернулся, чтобы спросить Ругана, в Медоне ли еще господин де Керкадью.

— А вы знаете его, сударь?

— Он мой крестный.

— Ваш крестный! А вы — представитель! Да ведь вы тот самый человек, который ему нужен! — И Руган рассказал Андре-Луи о поездке своего сына в Париж с поручением и обо всех последующих событиях.

Этого было достаточно. То, что два года назад крестный на определенных условиях отказал ему от дома, сейчас не имело никакого значения. Оставив свой экипаж у маленькой гостиницы, Андре-Луи направился прямо к крестному.

А господин де Керкадью, ошеломленный неожиданным появлением в столь поздний час того, на кого он затаил горькую обиду, приветствовал его примерно в тех же выражениях, как когда-то в этой самой комнате при аналогичных обстоятельствах.

— Что вам здесь угодно, сударь?

— Служить вам, чем могу, крестный, — таков был обезоруживающий ответ.

Но он отнюдь не обезоружил господина де Керкадью.

— Тебя так долго не было, что я уже начал надеяться, что ты больше не побеспокоишь меня.

— Я и теперь не рискнул бы ослушаться вас, если бы не надежда, что могу быть вам полезен. Я видел Ругана, мэра…

— Что это ты там говорил насчет того, что не осмеливался ослушаться меня?

— Сударь, вы запретили мне появляться в вашем доме.

Господин де Керкадью в растерянности уставился на него.

— И поэтому ты не появлялся у меня все это время?

— Конечно. А почему же еще?

Господин де Керкадью долго смотрел на него, потом неслышно выругался. Как трудно иметь дело с человеком, который понимает твои слова так буквально! Он ожидал, что Андре-Луи появится в раскаянии, чтобы признать вину и просить крестного вернуть ему свое расположение. Господин де Керкадью сейчас так и сказал крестнику.

— Но разве я мог надеяться, что вы отступите от своего слова, сударь? Вы же выразили свое намерение вполне определенно. Да и какие слова раскаяния помогли бы мне, даже если бы я собирался исправиться? А я не имел ни малейшего желания исправляться. Возможно, мы еще поблагодарим Бога за то, что это так.

— Поблагодарим Бога?

— Я — представитель и располагаю некоторой властью. Я очень вовремя возвращаюсь в Париж и, вероятно, могу сделать для вас то, чего не смог Руган. Сударь, это необходимо, если хотя бы наполовину верно то, что я подозреваю. Я сделаю так, что Алина будет в безопасности.

Господин де Керкадью безоговорочно капитулировал. Он подошел и взял Андре-Луи за руку.

— Мой мальчик, — сказал он, явно растроганный, — в тебе есть благородство. Если порой казалось, что я резок с тобой, это было оттого, что я боролся с твоими дурными наклонностями. Я хочу, чтобы ты держался подальше от политики, которая довела эту несчастную страну до такого ужасного положения. На границе — враг, а в самом отечестве вот-вот вспыхнет гражданская война. Вот что наделали твои революционеры.

Андре-Луи не стал спорить и заговорил о другом:

— Алину нужно немедленно увезти из Парижа, пока город не превратился в бойню — а это может случиться, если страсти, бурлившие все эти месяцы, вырвутся наружу. План Ругана-младшего хорош, — во всяком случае, я не могу придумать лучше.

— Но Руган-старший и слышать об этом не хочет.

— Вы имеете в виду, что он не станет делать это под свою ответственность. Но я оставил ему расписку за своей подписью, что пропуск в Париж и обратно в Медон для мадемуазель де Керкадью выдан им по моему приказу. Мои полномочия, которые я предъявил ему, снимают с него ответственность за то, что он мне повиновался. Этой распиской он должен воспользоваться только в крайнем случае, для своей защиты. Взамен он выдал мне этот пропуск.

— Он уже у тебя?

Господин де Керкадью взял листок бумаги, протянутый Андре-Луи, и рука его дрожала. Он приблизил листок к свечам и, прищурив близорукие глаза, принялся читать.

— Если вы пошлете этот пропуск утром с Руганом-младшим, Алина будет здесь к полудню, — сказал Андре-Луи. — Сегодня, к сожалению, уже ничего нельзя сделать, не вызвав подозрений: час слишком поздний. Итак, крестный, теперь вы знаете, почему я явился к вам, нарушив ваш приказ. Если я могу быть еще чем-нибудь вам полезен, вам стоит лишь приказать, пока я здесь.

— Но разве, Андре… разве Руган не сказал тебе, что там есть и другие…

— Он упомянул госпожу де Плугастель и ее слугу.

— Тогда почему же?.. — Господин де Керкадью остановился и вопросительно взглянул на Андре-Луи.

Тот с очень серьезным видом покачал головой.

— Это невозможно, — ответил он.

Господин де Керкадью даже рот открыл от изумления.

— Невозможно? — переспросил он. — Но почему?

— Сударь, то, что я делаю для Алины, не вынуждает меня идти на сделку с совестью, — правда, ради Алины я бы пошел против совести. Но госпожа де Плугастель — совсем другое дело. Ни Алина, ни ее родные не замешаны в контрреволюционном заговоре, который является истинным источником катастрофы, угрожающей нам. С чистой совестью я могу помочь ей уехать из Парижа. Но госпожа де Плугастель — жена графа де Плугастеля, о котором всем известно, что он агент, осуществляющий связь между двором и эмигрантами.

— Тут нет ее вины, — в ужасе воскликнул господин де Керкадью.

— Согласен. Но ее в любой момент могут вызвать, чтобы установить, принимает ли она участие в интригах мужа. Известно, что сегодня она была в Париже. Если завтра ее начнут разыскивать и откроется, что она уехала, начнется расследование. Обнаружится, что я нарушил свой долг и воспользовался своими полномочиями для личных целей. Надеюсь, сударь, вы понимаете, что на такой риск не идут ради постороннего человека.

— Постороннего? — с упреком переспросил сеньор.

— Да, постороннего для меня.

— Но для меня она не посторонняя, Андре. Она моя кузина и друг, которым я дорожу. Ах боже мой, то, что ты сказал, доказывает, что ее необходимо срочно увезти из Парижа. Ее нужно спасти, Андре, — любой ценой! У нее гораздо более опасное положение, чем у Алины!

Он стоял — проситель перед своим крестником, непохожий на сурового человека, приветствовавшего Андре-Луи, когда тот вошел. Лицо господина де Керкадью было бледным, руки дрожали, на лбу выступили капли пота.

— Крестный, я бы сделал все, что можно, но это не в моих силах. Спасти ее — значит погубить Алину и вас, а также и меня.

— Мы должны рискнуть.

— Конечно, у вас есть право говорить за себя.

— О, и за тебя, поверь мне, Андре! — Он приблизился к молодому человеку. — Андре, умоляю тебя поверить на слово и получить пропуск для госпожи де Плугастель.

Андре взглянул на него, заинтригованный.

— Это странно. Я сохранил благодарную память о том, что она заинтересовалась мной на несколько дней, когда я был ребенком, а также проявила ко мне интерес недавно в Париже, когда пыталась обратить меня в то, что считает истинной политической верой. Но я не стану рисковать за нее своей шеей или вами с Алиной…

— Ах! Но послушай, Андре…

— Это мое последнее слово, сударь. Уже поздно, а я хочу ночевать в Париже.

— Нет, нет! Подожди! — Сеньор де Гаврийяк пришел в неописуемое отчаяние. — Андре, ты должен!

В этой настойчивости и неистовом упорстве было что-то странное, заставлявшее предположить, что тут кроется какой-то таинственный мотив.

— Должен? — переспросил Андре-Луи. — Но почему? Ваши доводы, сударь?

— Андре, у меня достаточно веские доводы.

— Прошу вас, позвольте мне самому судить об этом, — безапелляционным тоном произнес Андре-Луи.

По-видимому, его требование привело господина де Керкадью в отчаяние. Он шагал по комнате, заложив руки за спину. Наконец он остановился перед крестником.

— Ты не можешь поверить мне на слово, что такие доводы существуют? — спросил он с сокрушенным видом.

— В таком деле, как это, — деле, которое может меня погубить? О, сударь, разве это было бы разумно?

— Но если я скажу тебе, то нарушу словочести и свою клятву. — Господин де Керкадью отвернулся, ломая руки, и состояние его было достойно сожаления. Затем он вновь повернулся к Андре-Луи. — Положение безвыходное, и поскольку ты столь невеликодушен, что настаиваешь, я вынужден открыть тебе правду. Она поймет, когда узнает: у меня нет выбора. Андре, мой мальчик… — Он снова замолк в испуге, потом положил руку на плечо крестнику, и тот, к своему изумлению, увидел, что бесцветные близорукие глаза полны слез. — Госпожа де Плугастель — твоя мать.

Последовало долгое молчание. То, что услышал Андре-Луи, трудно было сразу осознать. Когда до него наконец дошли слова крестного, первым его побуждением было вскрикнуть. Но он овладел собой и сыграл стоика — он вечно должен был кого-то играть и был верен себе даже в такой момент. Он молчал до тех пор, пока актерское чутье не подсказало, что он сможет говорить спокойно.

— Понятно, — сказал он абсолютно невозмутимо.

Он окинул взглядом прошлое, перебирая воспоминания о госпоже де Плугастель. Наконец-то он понял ее странный интерес к нему и нежность, смешанную с печалью, которые до сих пор интриговали его.

— Понятно, — повторил он и добавил: — Конечно, только дурак мог не догадаться об этом давным-давно.

На этот раз вскрикнул господин де Керкадью, отпрянувший, как от удара.

— Боже мой, Андре, из чего ты сделан? Как ты можешь подобным образом принимать такое известие?

— А как я должен его принимать? Разве меня должно удивить открытие, что у меня была мать? В конце концов, еще никому не удавалось появиться на свет без участия матери.

Внезапно Андре-Луи сел, чтобы скрыть предательскую дрожь. Он вынул из кармана платок, чтобы вытереть лоб, ставший влажным, и неожиданно для себя разрыдался.

При виде этих слез, катившихся по побледневшему лицу, господин де Керкадью быстро подошел к нему, сел рядом и ласково обнял за плечи.

— Андре, мой бедный мальчик, — шептал он. — Я… я был дураком, когда думал, что у тебя нет сердца. Меня обмануло твое дьявольское притворство, а теперь я вижу… вижу… — Он не знал, что именно видит, или же не решался выразить это словами.

— Пустяки, сударь. Я ужасно устал, и… у меня насморк. — Затем, поняв, что эта роль ему не по силам, он отказался от всякого притворства. — Но… но почему из этого сделали такую тайну? Хотели, чтобы я никогда об этом не узнал?

— Да, хотели… Это… это следовало сделать из осторожности.

— Но почему же? Раскройте мне тайну до конца, сударь. Рассказав мне так много, вы должны рассказать все.

— Причина в том, мой мальчик, что ты появился на свет года через три после того, как твоя мать вышла за господина де Плугастеля, года через полтора после отъезда ее мужа в армию и месяца за четыре до его возвращения. Господин де Плугастель никогда ничего не подозревал и по важнейшим семейным причинам не должен ничего заподозрить. Вот почему все хранилось в строжайшей тайне. Вот почему никто не должен был ничего знать. Когда пришло время, твоя мать уехала в Бретань и под вымышленным именем провела несколько месяцев в деревне Моро. Там ты и появился на свет.

Андре-Луи осушил слезы и теперь сидел, сдержанный и собранный, что-то обдумывая.

— Когда вы говорите, что никто не должен был ничего знать, то, конечно, хотите сказать, что вы, сударь…

— О боже мой, нет! — Вспыхнув, господин де Керкадью вскочил на ноги. Казалось, само предположение наполнило его ужасом. — Да, я один из тех двоих, кто знал тайну, но все не так, как ты думаешь, Андре. Неужели ты полагаешь, что я лгу тебе? Разве стал бы я отрицать, если бы ты был моим сыном?

— Довольно того, что вы сказали, что это не так.

— Да, это не так. Я кузен Терезы и самый верный друг, как хорошо ей известно. Она знала, что может мне довериться, и когда попала в отчаянное положение, то пришла за помощью ко мне. Когда-то, задолго до того, я хотел на ней жениться. Но я не из тех, кого могла бы полюбить женщина. Однако она доверилась моей любви, и я не предал ее доверия.

— Так кто же мой отец?

— Не знаю. Она никогда не говорила мне. Это была ее тайна, и я не спрашивал. Это не в моем характере, Андре.

Андре-Луи молча стоял перед господином де Керкадью.

— Ты мне веришь, Андре?

— Конечно, сударь, и мне жаль — жаль, что я не ваш сын.

Господин де Керкадью судорожно схватил крестника за руку и держал, не говоря ни слова. Затем выпустил ее и спросил:

— Как ты собираешься поступить, Андре? Теперь ты знаешь все.

Андре-Луи постоял, размышляя, потом рассмеялся. Положение имело свои комические стороны, и он пояснил:

— А что изменилось от того, что я посвящен в тайну? Разве сыновнее почтение может возникнуть внезапно, не успел я узнать новость? Должен ли я, забыв осторожность, рисковать своей шеей ради матери, которая настолько осторожна, что и не собиралась объявиться? То, что тайна раскрыта, — дело случая. Просто так легли игральные карты Судьбы.

— Решение за тобой, Андре.

— Нет, оно мне не под силу. Пусть решает, кто может, а я не могу.

— Значит, даже теперь ты отказываешься?

— Нет, я согласен. Поскольку я не могу решить, что делать, мне остается сделать то, что положено сыну. Это нелепо, но жизнь вообще нелепа.

— Ты никогда не пожалеешь об этом.

— Надеюсь, что это так. Однако мне представляется весьма вероятным, что пожалею. А теперь мне нужно снова повидаться с Руганом и получить у него еще два пропуска. Пожалуй, при сложившихся обстоятельствах будет лучше, если я сам отвезу их утром в Париж. Буду признателен, если вы позволите мне у вас заночевать, сударь. Я… я должен сознаться, что сегодня уже ни на что не способен.

Глава 35

ОСОБНЯК ПЛУГАСТЕЛЬ
Давно миновал полдень того бесконечного дня ужасов, с постоянным тревожным набатом, перестрелкой, барабанным боем и отдаленным ворчанием рассерженных масс. Госпожа де Плугастель и Алина сидели в ожидании в красивом особняке на улице Рая. Ругана они перестали ждать, так как понимали, что по какой-либо причине — а сейчас, несомненно, таких причин могло быть много — этот дружески расположенный к ним гонец не вернется. Они ждали сами не зная чего. Сразу после полудня шум боя стал нарастать, приближаясь, и с каждой минутой становился все ужаснее. Это были выкрики разъяренной толпы, которая опьянела от крови и жажды все рушить.

Яростная человеческая волна остановилась совсем рядом. Послышались удары в дверь и требования отворить, затем — треск дерева, звон разбитого стекла, возгласы ужаса, гневные выкрики и грубый смех.

Охотились за двумя несчастными швейцарскими гвардейцами, тщетно пытавшимися спастись. Их настигла в доме по соседству озверевшая толпа и жестоко расправилась с ними. Затем охотники мужского и женского пола, образовавшие батальон, зашагали по улице Рая, распевая «Марсельезу» — песню, в те дни новую для Парижа:

Вперед, сыны отчизны милой,
Мгновенье славы настает!
К нам тирания черной силой
С кровавым знаменем идет!
Эта ужасная песня, которую выкрикивали резкие голоса, становилась все громче. Госпожа де Плугастель и Алина невольно прижались друг к другу. Они слышали, как грабят соседний дом. Что, если сейчас настанет черед особняка Плугастель? Для подобных опасений не было реальных причин, но в такой неразберихе, неверно истолкованной и поэтому еще более устрашающей, всегда ожидают худшего.

Ужасная песня и топот ног, обутых в тяжелые башмаки, по грубым булыжникам стали затихать, удаляясь. Женщины с облегчением вздохнули, как будто их спасло чудо, но через минуту снова встревожились, когда в комнату влетел, позабыв об этикете, Жак — молодой лакей, которому графиня доверяла больше, чем остальным слугам. С напуганным видом он сообщил, что через ограду сада только что перелез какой-то человек, заявивший, что он — друг графини, и пожелавший, чтобы его немедленно провели к ней.

— Но он выглядит как санкюлот,[385] сударыня, — предостерег преданный малый.

Сердце графини забилось в надежде, что это Руган.

— Введите его, — приказала она, задыхаясь.

Жак вышел и вскоре вернулся вместе с высоким человеком в длинном, потрепанном и очень просторном пальто и широкополой шляпе с огромной трехцветной кокардой. Войдя, он снял шляпу.

Жак, стоявший за спиной посетителя, заметил, что, хотя сейчас его волосы растрепаны, они сохранили следы тщательной прически и пудры. Молодой лакей недоумевал, что за лицо должно быть у этого человека, если при виде него госпожа вскрикнула и отпрянула. Затем Жаку жестом приказали удалиться.

Посетитель дошел до середины гостиной, еле волоча ноги и тяжело дыша. Опершись о стол, он стоял лицом к лицу с госпожой де Плугастель, которая в ужасе смотрела на него.

В дальнем конце комнаты сидела Алина. Она в замешательстве всматривалась в лицо, которое показалось ей знакомым, хотя его трудно было узнать под маской из крови и грязи. Он заговорил, и Алина сразу же узнала по голосу маркиза де Латур д’Азира.

— Мой дорогой друг, — говорил он, — простите, если напугал вас. Простите, что вторгаюсь сюда без разрешения, в такое время и подобным образом. Но… вы видите, в каком я положении. Я скрываюсь. Не зная, где укрыться, я подумал о вас и сказал себе, что, если удастся добраться до вашего дома, я мог бы найти у вас убежище.

— Вы в опасности?

— В опасности! — Этот вопрос вызвал у него беззвучный смех. — Если я выйду сейчас на улицу и мне повезет, проживу еще минут пять! Мой друг, это была настоящая бойня! Некоторые из нас в конце концов сбежали из Тюильри, но их преследовали на улице и убивали. Не думаю, чтобы сейчас остался в живых хоть один швейцарец. Бедняги, им больше всех досталось. Что до нас — боже мой! Нас они ненавидят еще сильнее, чем швейцарцев. Поэтому мне пришлось прибегнуть к этому отвратительному маскараду.

Он сбросил лохмотья и, отшвырнув их, шагнул вперед. На нем был черный костюм из атласа — форма сотни «рыцарей кинжала», которые в то утро в Тюильри встали на защиту своего короля. Его камзол был распорот на спине, шейный платок и кружевные манжеты разорваны и запачканы кровью, лицо вымазано, прическа в беспорядке — на него страшно было смотреть. Однако он, как всегда, держался с непринужденной уверенностью и не забыл поцеловать дрожавшую руку, которую ему протянула графиня.

— Вы правильно сделали, что пришли ко мне, Жерве, — сказала она. — Да, пока тут можно укрыться, и вы в полной безопасности, — по крайней мере, пока мы сами в безопасности. На моих слуг вполне можно положиться. Садитесь и рассказывайте все.

Маркиз повиновался, рухнув в кресло, которое она придвинула ему. Он совершенно обессилел от усталости и нервного напряжения. Он вынул из кармана платок и вытер с лица кровь и грязь.

— Рассказывать особенно нечего. — В тоне его звучала горечь отчаяния. — Дорогая моя, это конец для всех нас. Плугастелю повезло, что он сейчас за границей. Впрочем, ему всегда везло. Если бы я не был так глуп, чтобы поверить тем, кто, как сегодня выяснилось, совершенно не заслуживает доверия, то и сам был бы за границей. То, что я остался в Париже, — безумство, венчающее жизнь, полную безумств и ошибок. А то, что я в свой отчаянный час явился к вам, еще усугубляет все это. — Он горько рассмеялся.

Госпожа де Плугастель облизала сухие губы.

— А… дальше?

— Остается только как можно скорее уехать, если еще не поздно. Во Франции для нас больше нет места — разве что под землей. Сегодня это стало ясно. — Он взглянул на нее, такую бледную и робкую, и, улыбнувшись, погладил прекрасную руку, лежавшую на спинке кресла. — Моя дорогая Тереза, если вы из милосердия не напоите меня, я умру на ваших глазах еще до того, как черни представится возможность прикончить меня.

Она вздрогнула.

— Мне следовало самой об этом подумать, — упрекнула она себя и, быстро обернувшись, попросила: — Алина, скажите Жаку, чтобы он принес…

— Алина! — повторил он, перебив графиню, и в свою очередь резко обернулся. Алина встала, и он наконец увидел ее и, усилием воли снова поднявшись, склонился в церемонном поклоне. — Мадемуазель, я не подозревал, что вы здесь, — сказал он, чувствуя себя крайне неловко, как будто застигнутый за чем-то недостойным.

— Я это поняла, сударь, — ответила Алина, которая, отправившись выполнять поручение графини, остановилась перед господином де Латур д’Азиром. — Я от всего сердца сожалею, что мы встретились при столь прискорбных обстоятельствах.

Они не виделись после его дуэли с Андре-Луи — с того самого дня, как маркиз похоронил надежду завоевать ее.

Он остановился, как будто собираясь ответить ей, но, взглянув на госпожу де Плугастель, лишь молча поклонился со сдержанностью, странной для того, кто бывал таким бойким на язык.

— Прошу вас, сударь, сядьте, вы совсем измучены.

— Вы очень любезны, что заметили это. С вашего разрешения, я сяду. — И он снова сел. Алина направилась к двери и вышла.

Когда она вернулась, маркиз и госпожа де Плугастель по непонятной причине поменялись местами. Теперь она сидела в кресле с позолотой, обитом парчой, а он, несмотря на усталость, оперся о спинку и, судя по позе, о чем-то серьезном просил ее. Когда вошла Алина, он сразу же умолк и отодвинулся, так что у нее возникло чувство, будто она помешала. Она заметила, что графиня в слезах.

Вскоре явился Жак с подносом, уставленным яствами и винами. Графиня налила гостю бургундского, и он залпом выпил, затем, показав грязные руки, попросил разрешения привести себя в порядок, прежде чем приняться за еду.

Жак проводил маркиза и помог ему, и когда тот вернулся, он выглядел как обычно и незаметно было следов жестокой переделки, в которую он попал. Он держался спокойно, с достоинством, однако был очень бледен и измучен. Казалось, он внезапно постарел, так что теперь ему можно было дать его возраст.

Пока маркиз с большим аппетитом угощался — по его словам, у него с утра не было во рту маковой росинки, — он рассказывал подробности ужасных событий этого дня. Ему удалось сбежать из Тюильри, когда стало ясно, что все потеряно и началось массовое истребление швейцарцев, израсходовавших последние патроны.

— Да, все было сделано не так, — заключил он. — Мы были робки, когда следовало быть решительными, и решительны, когда стало слишком поздно. Нам все время недоставало правильного руководства, а теперь — как я уже говорил — нам пришел конец. Остается только бежать, едва только выяснится, как нам это сделать.

Госпожа де Плугастель рассказала о надеждах, которые возлагала на Ругана.

Это вывело маркиза из уныния. Он склонен был смотреть на вещи оптимистически.

— Вы напрасно оставили всякую надежду, — уверял он. — Если этот мэр настроен дружески, он поступит, как обещал его сын. Вчера ночью было слишком поздно сюда ехать, а сегодня — если только он уже в Париже — с той стороны города невозможно пробраться. Скорее всего, он еще приедет. Молюсь, чтобы он появился: сознание, что вы и мадемуазель де Керкадью вдали от этого ужаса, будет для меня большим утешением.

— Мы должны взять вас с собой, — сказала госпожа де Плугастель.

— Ах! Но каким образом?

— Молодой Руган должен привезти пропуск на три лица — Алину, меня и моего лакея Жака. Вы бы могли занять его место.

— Клянусь честью, сударыня, я бы занял место любого человека, чтобы уехать из Парижа, — рассмеялся маркиз.

У дам тоже поднялось настроение и ожили угасшие надежды. Но когда на город вновь спустились сумерки, а спаситель все не появлялся, надежда вновь стала слабеть.

Наконец господин де Латур д’Азир, сославшись на усталость, попросил разрешения удалиться, чтобы немного отдохнуть перед тем, что, возможно, вскоре предстоит. Когда он вышел, графиня убедила Алину пойти прилечь.

— Я позову вас, дорогая, как только он появится, — пообещала она, мужественно делая вид, что уверена в этом.

Алина нежно поцеловала ее и ушла, настолько спокойная внешне, что графиня даже начала сомневаться, понимает ли она, какая опасность грозит им теперь, когда в доме человек, хорошо известный и вызывающий такую ненависть, человек, которого, вероятно, уже разыскивают.

Оставшись в одиночестве, госпожа де Плугастель прилегла на кушетку в гостиной. Была жаркая летняя ночь, стеклянные двери были открыты в прекрасный сад. Откуда-то издалека доносились звуки, говорившие, что толпа продолжает вершить расправы, которыми начался этот кровавый день.

Госпожа де Плугастель прислушивалась к этим звукам, благодаря небеса за то, что события разворачиваются далеко отсюда, в секциях, расположенных к югу и западу, и опасаясь, как бы секция Бонди, где находился ее особняк, в свою очередь не стала сценой ужасов.

Кушетка, на которой лежала графиня, была в тени, так как свет в гостиной был погашен. Горели лишь свечи в массивном серебряном канделябре, который стоял на круглом столике с инкрустацией, находившемся в середине комнаты, — островок света в сумерках.

Часы над камином мелодично пробили десять, и тут в доме раздался другой звук, неожиданно нарушивший тишину и заставивший графиню вскочить на ноги, задыхаясь от страха и надежды. Кто-то сильно стучал в дверь внизу. Последовали минуты напряженного ожидания, и в комнату ворвался Жак. Он огляделся, не сразу заметив свою госпожу.

— Сударыня! Сударыня! — выпалил он, задыхаясь.

— Что там, Жак? — Графиня овладела собой, и голос ее был тверд. Она вышла из тени в островок света, к столику.

— Внизу какой-то человек. Он спрашивает… он хочет немедленно видеть вас.

— Какой-то человек? — переспросила она.

— Он… кажется, это должностное лицо. По крайней мере, у него трехцветный шарф. Он отказывается назвать свое имя — говорит, что оно вам ничего не скажет и что он должен увидеть вас сию же минуту.

— Должностное лицо? — переспросила графиня.

— Должностное лицо, — повторил Жак. — Я бы не впустил его, но он потребовал отворить именем нации. Сударыня, приказывайте, что нам делать. Со мной Робер. Если вы пожелаете… что бы ни случилось…

— Нет-нет, мой добрый Жак. — Она великолепно владела собой. — Если бы у него были дурные намерения, он, разумеется, пришел бы не один. Проводите его ко мне, а потом попросите мадемуазель де Керкадью присоединиться к нам, если она не спит.

Жак вышел, несколько успокоенный. Графиня села в кресло у столика со свечами. Она машинально разгладила платье. Если напрасны ее надежды, напрасны и мимолетные страхи.

Дверь отворилась, и снова появился Жак. За ним, быстро шагая, вошел стройный молодой человек в широкополой шляпе с трехцветной кокардой. Оливковый редингот был перехвачен в талии трехцветным шарфом. На боку висела шпага.

Он раскланялся, сняв шляпу, и в ее стальной пряжке отразилось пламя свечей. У него было худое смуглое лицо, а взгляд больших темных глаз был пристальный и испытующий. Графиня подалась вперед, не веря своим глазам. Потом глаза у нее загорелись, бледные щеки окрасились румянцем. Вдруг она встала, вся дрожа, и воскликнула:

— Андре-Луи!

Глава 36

БАРЬЕР
Его дар смеха, кажется, окончательно иссяк. Он продолжал рассматривать графиню странным испытующим взглядом, и его темные глаза, вопреки обыкновению, не светились юмором. Однако мрачным был его взгляд, но не мысли. Благодаря беспощадной остроте видения и способности к беспристрастному анализу он видел всю нелепость и искусственность чувств, которые сейчас испытывал, не позволяя им завладеть собой. Источником этих чувств было сознание, что она — его мать (как будто та случайность, что она произвела его на свет, могла теперь, спустя столько времени, установить между ними реальную связь). Мать, которая бросает своего ребенка, недостойна этого звания — и зверь так не поступит.

Он пришел к выводу, что согласие спасти ее в такой момент — сентиментальное донкихотство чистой воды. Расписка, без которой мэр Медона не соглашался выдать пропуск, поставила под угрозу все его будущее и, возможно, саму жизнь. Он пошел на это не ради реальности, а из уважения к идее — он, который всю жизнь избегал пустой сентиментальности!

Так думал Андре-Луи, рассматривая графиню внимательно и с обостренным интересом, вполне естественным для того, кто впервые увидел свою мать, когда ему исполнилось двадцать восемь лет.

Наконец он перевел взгляд на Жака, все еще стоявшего в открытых дверях.

— Сударыня, не могли бы мы поговорить наедине? — спросил Андре-Луи.

Она отослала лакея, и дверь за ним закрылась. Она ждала, чтобы он объяснил свой визит в столь необычное время.

— Руган не смог вернуться, — коротко пояснил он. — По просьбе господина де Керкадью вместо него приехал я.

— Вы! Вас прислали спасти нас! — Нота изумления в ее голосе звучала сильнее, чем облегчение.

— Да, а также для того, чтобы познакомиться с вами, сударыня.

— Познакомиться со мной? Что вы хотите этим сказать, Андре-Луи?

— В этом письме господина де Керкадью сказано все.

Заинтригованная его странными словами и еще более странным поведением, она взяла сложенный лист, дрожащими руками сломала печать и поднесла письмо к свету. Она читала, и глаза ее стали тревожными. Наконец она застонала и бросила взгляд, исполненный ужаса, на молодого человека, сильного и стройного, который стоял перед ней с таким бесстрастным видом. Она попыталась читать дальше, но не смогла: неразборчивые буквы господина де Керкадью плыли перед глазами. Да и какое это имело значение? Она прочла достаточно. Листок затрепетал в ее руках и упал на стол. Лицо у нее стало белее мела. С невыразимой грустью смотрела она на Андре-Луи.

— Итак, вы знаете все, дитя мое? — Ее голос перешел на шепот.

— Знаю, матушка.

Она вскрикнула при этом новом для нее слове, и от нее ускользнула тонкая насмешка, смешанная с упреком, с которой это слово было произнесено. Для нее время остановилось. Она совершенно забыла о гибели, которая грозила ей как жене тайного агента, и обо всем остальном — ее сознание заполнила лишь одна мысль, что она стоит перед своим сыном, рожденным вследствие адюльтера, в тайне и стыде, в далекой бретонской деревне двадцать восемь лет тому назад. В этот момент ей даже не пришло в голову, что секрет ее раскрыт и могут быть последствия.

Она сделала один-два неверных шага и открыла объятия. Рыдания душили ее.

— Вы не подойдете ко мне, Андре-Луи?

С минуту он стоял колеблясь, потрясенный этим призывом и чуть ли не рассерженный тем, что сердце его откликнулось вопреки разуму. Горькое чувство, которое испытывали они оба, было странным и нереальным, однако он подошел, и ее руки обняли его, а мокрая щека прижалась к его щеке.

— О Андре-Луи, дитя мое, если бы вы только знали, как я мечтала вот так прижать вас! Если бы вы знали, как я страдала, отказывая себе в этом! Керкадью не должен был вам говорить — даже сейчас. Он должен был молчать ради вас и предоставить меня моей судьбе. И однако сейчас, когда я могу вот так обнять вас и услышать, как вы называете меня матушкой, — о Андре-Луи, я рада, что так случилось. Сейчас я ни о чем не жалею.

— А стоит ли беспокоиться, сударыня? — спросил Андре-Луи, стоицизм которого был сильно поколеблен. — Ни к чему поверять нашу тайну другим. Сегодня мы — мать и сын, а завтра вернемся на свои места и все забудем — по крайней мере, внешне.

— Забудем? У вас нет сердца, Андре-Луи?

Ее вопрос странным образом воскресил его актерский взгляд на жизнь, который он считал истинной философией. Он также вспомнил о предстоящих испытаниях и понял, что должен овладеть собой и помочь ей сделать то же самое, иначе они погибли.

— Этот вопрос так часто предлагался мне на рассмотрение, что, должно быть, в нем содержится истина, — сказал он. — Ну что же, в этом следует винить мое воспитание.

Она еще сильнее обхватила его за шею, как будто он попытался высвободиться из объятий.

— Вы не вините меня в своем воспитании? Теперь, когда вы знаете все, вы не можете обвинять меня! Вы должны быть милосердны! Вы должны простить меня. Должны! У меня не было выбора.

— Когда мы знаем все о чем бы то ни было, мы не можем не простить. Это глубочайшая религиозная истина. Фактически в ней заключена вся религия — самая благородная религия, какой когда-либо руководствовался человек. Я говорю это вам в утешение, матушка.

Она отскочила от него с испуганным возгласом: за ним в сумраке у двери мерцала призрачная белая фигура. Она приблизилась к свету и превратилась в Алину, которая явилась по просьбе графини, переданной Жаком. Войдя незамеченной, она увидела Андре-Луи в объятиях женщины, которую тот назвал матушкой. Алина сразу же узнала его по голосу. Она вряд ли могла бы сказать, что больше поразило ее: появление Андре-Луи или то, что́ она случайно подслушала.

— Вы слышали, Алина? — воскликнула госпожа де Плугастель.

— Да, сударыня, невольно. Вы посылали за мной. Простите, если я… — Она остановилась и долго с любопытством смотрела на Андре-Луи. Девушка была бледна, но совершенно спокойна. — Итак, наконец вы пришли, Андре, — сказала она, протянув ему руку. — Вы могли бы прийти раньше.

— Я прихожу, когда нужен, — ответил он, — ибо только в такое время можно быть уверенным, что тебя примут. — Он сказал это с горечью и, наклонившись, поцеловал ей руку. — Надеюсь, вы можете простить мне прошлое, так как мне не удалось достичь своей цели, — сказал он мягко. — Я не могу притворяться, что неудача была намеренной, — это не так. Однако, кажется, мое невезение не принесло вам удачи: вы еще не замужем.

— Есть вещи, которых вам никогда не понять, — холодно ответила Алина.

— Например, жизнь, — согласился он. — Сознаюсь, что порой она ставит в тупик. Те самые объяснения, которые должны бы упрощать ее, только усложняют дело. — И он взглянул на госпожу де Плугастель.

— Полагаю, вы хотите этим что-то сказать.

— Алина! — заговорила графиня. Она знала, как опасны полуправды. — Уверена, что могу довериться вам и что Андре-Луи не станет возражать. — Она взяла письмо, чтобы показать Алине, предварительно испросив взглядом согласия Андре-Луи.

— Ну конечно, сударыня. Это исключительно ваше дело.

Алина переводила встревоженный взгляд с одного на другого, не решаясь взять письмо. Прочитав его до конца, она положила его на стол и стояла, в задумчивости склонив голову. Потом она подбежала к графине и обняла ее.

— Алина! — Это был радостный крик удивления. — Вы совсем не питаете ко мне отвращения!

— Моя дорогая! — сказала Алина и поцеловала залитое слезами лицо, которое, казалось, за эти несколько последних часов постарело на целые годы.

Андре-Луи, изо всех сил старавшийся не поддаваться чувствительности, заговорил голосом Скарамуша:

— Сударыня, было бы неплохо отложить все порывы чувств до тех пор, пока им можно будет предаться в более подходящее время и в более безопасном месте. Уже поздно. Если мы хотим убраться подальше от этой бойни, разумнее было бы не задерживаясь отправиться в путь.

Средство подействовало безотказно: дамы сразу же вспомнили, как обстоят дела, и отправились собираться.

Их не было около четверти часа, и он в одиночестве шагал по длинной комнате, причем нетерпение его умерялось лишь полной неразберихой в мыслях. Когда они наконец вернулись, с ними был высокий мужчина в обтрепанном пальто с широкими полами и шляпе с загнутыми вниз полями. Он остановился в тени у двери.

Так было условлено заранее, когда Алина предупредила графиню, что Андре-Луи испытывает непримиримую вражду к маркизу и исключено, чтобы он пальцем пошевелил ради спасения последнего.

Надо сказать, что, несмотря на близкую дружбу, связывавшую господина де Керкадью и его племянницу с госпожой де Плугастель, графиня была посвящена не во все их дела. Так, она была в неведении относительно предполагаемого брака Алины с маркизом де Латур д’Азиром. Алина никогда не говорила об этом, да и господин де Керкадью не касался этой темы с приезда в Медон, поняв, что этим планам не суждено осуществиться.

Волнение господина де Латур д’Азира в то утро, когда после дуэли он увидел Алину в обмороке в экипаже графини, выглядело вполне естественным для человека, который считал себя виновным в этом. Госпожа де Плугастель не догадывалась также, что вражда между двумя мужчинами была вызвана вовсе не политическими мотивами и ссора их была иного рода, нежели те, из-за которых Андре-Луи регулярно совершал прогулки в Булонский лес. Однако графиня понимала, что незавершенная дуэль является достаточным основанием для страхов Алины.

Поэтому она предложила пойти на обман, и Алина согласилась быть в нем пассивной стороной. Они сделали ошибку, не предупредив маркиза де Латур д’Азира, так как всецело положились на его страстное желание бежать из Парижа. Они недооценили чувство чести, которое движет такими людьми, как маркиз, воспитанными на ложных принципах.

Андре-Луи обернулся, чтобы взглянуть на эту закутанную фигуру, вышел из глубины гостиной, погруженной в сумрак, и свет упал на его бледное худое лицо. Псевдолакей вздрогнул, тоже шагнул вперед, к свету, и сдернул широкополую шляпу. Андре-Луи заметил, что рука у него белая, красивой формы, а на пальце сверкнул камень. Затем он задохнулся, и каждая жилка в нем напряглась, когда он узнал открывшееся ему лицо.

— Сударь, я не могу воспользоваться вашим неведением, — сказал этот несгибаемый, гордый человек. — Если дамы смогут убедить вас спасти меня, вы, по крайней мере, вправе знать, кого спасаете.

Маркиз стоял у стола, очень прямой и полный достоинства, готовый погибнуть так, как жил, — без страха и обмана.

Андре-Луи подошел к столу с другой стороны, и тут наконец мускулы его напряженного лица расслабились и он рассмеялся.

— Вы смеетесь? — нахмурился оскорбленный господин де Латур д’Азир.

— Это чертовски забавно.

— У вас своеобразное чувство юмора, господин Моро.

— Да, пожалуй. Неожиданности всегда действуют на меня подобным образом. За время нашего знакомства вы проявили себя с разных сторон, а сегодня обнаружилась еще одна, которой я не ожидал в вас встретить: вы честный человек.

Господина де Латур д’Азира начало трясти, но он не отвечал.

— Поэтому, сударь, я расположен быть милосердным. Вероятно, это глупо с моей стороны, но вы меня удивили, так что даю вам три минуты, чтобы покинуть этот дом и принять меры для собственной безопасности. То, что произойдет с вами после этого, меня не касается.

— Ах нет! Андре, послушайте… — начала графиня, сокрушаясь.

— Простите, сударыня. Это самое большее, что я могу сделать, причем я и так нарушаю свой долг. Если господин де Латур д’Азир останется, он погубит себя и навлечет опасность на вас. Если он не уйдет сию же минуту, то отправится вместе со мной в штаб секции и не пройдет часа, как его голова будет красоваться на пике. Он — известный контрреволюционер, «рыцарь кинжала», один из тех, кого народ жаждет уничтожить. Итак, вы знаете, сударь, что вас ожидает. Решайте — и поторопитесь ради дам.

— Но вы же не знаете, Андре-Луи! — Госпожа де Плугастель испытывала невыносимые муки. Она подошла к нему и схватила за руку. — Ради всего святого, Андре-Луи, будьте к нему милосердны! Вы должны!

— Но я и так проявил милосердие, сударыня, — больше, чем он заслуживает, и он это знает. Судьба вмешалась самым причудливым образом, чтобы свести нас вместе сегодня вечером. Похоже на то, что наконец-то она заставит его расплатиться. Однако ради вас я не воспользуюсь случаем, при условии, что он поступит так, как я сказал.

Маркиз ответил ледяным тоном, в то время как его правая рука что-то искала под широкими складками пальто:

— Я рад, господин Моро, что вы заговорили со мной таким тоном, — это избавляет меня от всех сомнений. Вы только что говорили о Судьбе, и должен с вами согласиться, что она вмешалась самым странным образом, — хотя, возможно, вы даже не представляете себе, до какой степени вы правы. Годами вы стояли у меня на пути, постоянно угрожая. Вы постоянно хотели отнять у меня жизнь — вначале косвенно, а затем и прямо. Из-за вас рухнули самые высокие надежды в моей жизни. Вы все время были моим злым гением. К тому же вы — один из тех, кто спровоцировал сегодняшнюю развязку, принесшую мне отчаяние.

— Подождите! Послушайте! — задыхаясь, молила графиня. Она бросилась от Андре-Луи к маркизу, как будто предчувствуя, что сейчас произойдет. — Жерве! Это ужасно!

— Наверно, ужасно, но неизбежно. Он сам виноват в этом. Я — отчаявшийся человек, сбежавший после проигранного дела. У этого человека в руках ключи к спасению, к тому же у нас с ним старые счеты.

Наконец его рука показалась из-под полы пальто, и в ней был пистолет.

Госпожа де Плугастель с воплем отчаяния бросилась перед ним на колени и изо всех сил вцепилась в руку.

Тщетно пытался маркиз высвободиться. Он воскликнул:

— Тереза! Вы сошли с ума? Вы хотите погубить меня и себя? У него пропуск, в котором наше спасение!

Тут заговорила Алина — охваченная ужасом свидетельница этой сцены, — быстрый ум которой мгновенно нашел выход:

— Сожги пропуск, Андре! Сожги немедленно — рядом с тобой свечи!

Но Андре-Луи воспользовался минутным замешательством графа, чтобы в свою очередь вытащить пистолет.

— Я думаю, лучше сжечь ему мозги, — ответил он. — Сударыня, отойдите от него.

Но госпожа де Плугастель поднялась на ноги, чтобы прикрыть маркиза своим телом. Однако она все еще цеплялась за его руку с такой неожиданной силой, что он не мог воспользоваться пистолетом.

— Андре! Ради бога, Андре! — повторяла она охрипшим голосом.

— Отойдите, сударыня, — снова приказал Андре-Луи еще более суровым тоном, — и пусть этот убийца получит по заслугам. Он подвергает наши жизни опасности. Отойдите! — Он кинулся вперед, собираясь выстрелить через плечо графини, и Алина слишком поздно сделала движение, чтобы помешать ему.

— Андре! Андре!

Обезумев, с исказившимся лицом, находясь на грани истерики, графиня наконец воздвигла ужасный барьер между этими мужчинами, которые ненавидели и жаждали убить друг друга:

— Он ваш отец, Андре! Жерве, это ваш сын — наш сын. Письмо там… на столе… О боже мой! — И она, обессиленная, соскользнула на землю и зарыдала у ног маркиза де Латур д’Азира.

Глава 37

ПРОПУСК
Над этой женщиной, тело которой сотрясали рыдания, — матерью одного и любовницей другого — скрестились взгляды двух смертельных врагов. В этих взглядах были потрясение и интерес, которые не могли бы выразить никакие слова.

Возле стола застыла окаменевшая Алина.

Первым опомнился господин де Латур д’Азир. Он вспомнил, что графиня сказала что-то о письме на столе. Нетвердой походкой он прошел мимо внезапно обретенного сына и взял листок, лежавший возле канделябра. Он долго читал, и никто не обращал на него внимания. Алина не отрывала от Андре-Луи взгляда, полного сострадания и удивления, а он, как зачарованный, смотрел на свою мать.

Господин де Латур д’Азир медленно дочитал письмо до конца, потом очень спокойно положил его обратно. Поскольку он, как подлинное дитя своего века, умел подавлять чувства, следующей его заботой было овладеть собой. Затем он шагнул к госпоже де Плугастель и наклонился, чтобы поднять ее.

— Тереза, — сказал он.

Инстинктивно подчинившись приказу, звучавшему в его голосе, она попыталась встать и успокоиться. Маркиз вел, вернее, нес ее к креслу у стола.

Андре-Луи наблюдал за ними, не пытаясь помочь. Он все еще безмолвствовал, сбитый с толку. Словно во сне, он увидел, как маркиз склонился над госпожой де Плугастель, и услышал его вопрос:

— Как давно вы об этом узнали, Тереза?

— Я… я всегда знала. Я поручила его заботам Керкадью. Один раз я видела его ребенком… Ах, какое это имеет значение?

— Почему вы мне не рассказали? Почему вы обманули меня? Почему сказали, что ребенок умер через несколько дней после рождения? Почему, Тереза? Почему?

— Я боялась. Я… я думала, так будет лучше — чтобы никто, никто, даже вы, ничего не знал. И до сегодняшней ночи никто не знал — кроме Кантэна, который вынужден был все рассказать Андре-Луи, чтобы заставить его приехать сюда и спасти меня.

— А я, Тереза? — настаивал маркиз. — Я имел право знать.

— Право! А что вы могли сделать? Признать его? И что же дальше? Ха! — То был смех отчаяния. — Был Плугастель, была моя семья, и были вы… переставший любить, — страх разоблачения задушил вашу любовь. Для чего мне было говорить вам? Зачем? Я бы и сейчас ничего не сказала, если бы можно было иначе спасти вас обоих. Один раз мне уже пришлось пережить подобное, когда вы дрались в Булонском лесу. Я ехала помешать дуэли, когда вы встретили меня. Я бы разгласила свой секрет, если бы не удалось другим способом предотвратить этот кошмар. Но Бог милостиво избавил меня от этого.

Им и прежде не приходило в голову сомневаться в ее словах, но теперь, когда она упомянула о дуэли, объяснилось многое из того, что до сих пор оставалось неясным ее слушателям.

Господин де Латур д’Азир, лишившись последних сил, тяжело опустился в кресло и закрыл лицо руками.

Через окна, выходившие в сад, до них долетел издалека приглушенный звук барабанного боя, напоминая, что происходит в городе. Но они не обратили на это ни малейшего внимания. Каждому из них, наверно, казалось, что здесь они столкнулись с еще большим ужасом, чем тот, который терзал Париж. Наконец заговорил Андре-Луи, и тон его был ровный и невероятно холодный.

— Господин де Латур д’Азир, я полагаю, что это открытие, которое вряд ли может быть для вас более неприятным, нежели для меня, ничего не меняет, так как не может уничтожить того, что стоит между нами, — разве что еще увеличивает счет. И все же… Но что толку в разговорах? Вот пропуск, выписанный для лакея госпожи де Плугастель. Взамен я настоятельно прошу вас, сударь, об одной услуге: чтобы я больше никогда вас не видел и не слышал.

— Андре! — резко повернулась к нему мать, и снова прозвучал тот вопрос: — Разве у вас нет сердца? Что он вам сделал, чтобы питать к нему такую жгучую ненависть?

— Сейчас вы услышите, сударыня. Два года назад в этой самой комнате я рассказал вам о человеке, который жестоко убил моего любимого друга и обольстил девушку, на которой я собирался жениться. Этот человек — господин де Латур д’Азир.

Она застонала в ответ и закрыла лицо руками.

Маркиз вновь поднялся на ноги и медленно подошел, не отрывая взгляда от лица сына.

— Вы непреклонны, — мрачно сказал он. — Но я узнаю́ эту непреклонность. Она в крови, которая течет в ваших жилах.

— Избавьте меня от этих разговоров, — сказал Андре-Луи.

Маркиз кивнул:

— Я не буду касаться этой темы. Но я хочу, чтобы вы поняли меня — и вы, Тереза, тоже. Сударь, вы обвиняете меня в убийстве своего любимого друга. Признаю, что, возможно, я использовал недостойные средства. Но что же мне оставалось? Каждый день я убеждаюсь, что был прав. Господин де Вильморен был революционером, человеком новых убеждений, который хотел переделать общество в соответствии со своими убеждениями. Я же принадлежу к сословию, которое, естественно, желало, чтобы общество оставалось прежним, и вам еще придется доказать, что прав ваш друг, а не я. Каждое общество неизбежно должно состоять из нескольких слоев. Такая революция, как эта, может на время превратить его в нечто хаотичное, но скоро из хаоса должен возродиться порядок, иначе жизнь погибнет. С восстановлением порядка восстановятся и различные слои, необходимые в организованном обществе. Те, что вчера были наверху, при новом порядке могут лишиться собственности, причем никто от этого не выиграет. Я боролся с этой идеей всеми средствами. Господин де Вильморен был подстрекателем самого опасного типа — красноречивый, проповедующий ложные идеалы, он сбивал с толку бедных невежественных людей, заставляя их поверить, что от предлагаемой им перемены мир станет лучше. Вы умный человек, и я уверен, что вы знаете, насколько пагубна эта доктрина. В устах господина де Вильморена она была тем опаснее, что он был человеком искренним, к тому же наделенным даром красноречия. Необходимо было заставить его замолчать, и я сделал это из самозащиты, хотя и не имел ничего лично против господина де Вильморена. Он был человеком моего класса, приятным, способным и достойным уважения.

Вы считаете, что я убил его, потому что жаждал крови, как дикий зверь, набрасывающийся на свою добычу. Вот тут вы ошиблись с самого начала. Я сделал это с тяжелым сердцем — о, избавьте меня от вашей усмешки! Я не лгу и никогда не лгал. Клянусь всем святым, что это правда. Мой поступок отвратителен мне самому, но я пошел на него ради себя и своего сословия. Спросите себя — заколебался бы хоть на минуту господин де Вильморен, если бы ценой моей смерти мог приблизить осуществление своей утопии?

Затем вы решили, что самая сладкая месть — расстроить мои планы, воскресив голос, который я заставил умолкнуть, и, став апостолом равенства, заменить господина де Вильморена. Однако сегодня вы можете убедиться, что Бог не создал людей равными и, следовательно, прав был я. Вы видите, что происходит в Париже. Отвратительный призрак анархии шествует по стране, охваченной беспорядками. Вероятно, у вас хватит воображения, чтобы представить, что за этим последует. Неужели вам не ясно, что из этой грязи и разрухи не может возникнуть идеальная форма общества?

Но к чему продолжать? Полагаю, что сказал довольно, чтобы заставить вас понять единственное, что действительно имеет значение: я убил господина де Вильморена, выполняя долг перед своим сословием. Истина, которая может вас оскорбить, но в то же время должна убедить, заключается в том, что я могу оглянуться на этот поступок спокойно, ни о чем не жалея — разве только о том, что он разверз между нами пропасть.

Если бы я был кровожадным зверем, как вы считаете, то должен был бы убить вас в тот день в Гаврийяке, когда, стоя на коленях над телом друга, вы оскорбляли и провоцировали меня. Как вы знаете, я вспыльчив. Однако я сдержался, так как могу простить оскорбение, но не могу смотреть сквозь пальцы, как нападают на мое сословие.

Маркиз сделал паузу, затем продолжил менее уверенно:

— Что касается мадемуазель Бине, вышло не очень удачно. Я причинил вам зло. Правда, я незнал о ваших отношениях.

Андре-Луи резко прервал его:

— А если бы вы знали, это изменило бы что-нибудь?

— Нет, — честно ответил маркиз. — У меня все недостатки моего класса, и не стану притворяться, что это не так. Но можете ли вы — если способны быть беспристрастным — осуждать меня за это?

— Сударь, я вынужден признать, что в этом мире никого невозможно осуждать, что бы он ни сделал, ибо все мы — игрушки судьбы. Только взгляните на эту семейную встречу — здесь, в эту ночь, тогда как где-то там, на улицах… О боже мой, давайте кончать. Пусть каждый идет своей дорогой, и напишем слово «конец» в этой ужасной главе нашей жизни.

Господин де Латур д’Азир с минуту помолчал, глядя на Андре-Луи серьезно и печально.

— Ну что же, наверно, так будет лучше, — наконец сказал он вполголоса и повернулся к госпоже де Плугастель. — Если я причинил в своей жизни зло, о котором горше всего сожалею, то это зло, причиненное вам, моя дорогая.

— Не надо, Жерве! Не теперь! — пробормотала она, перебивая маркиза.

— Нет, теперь — в первый и последний раз. Я ухожу и вряд ли еще увижу кого-нибудь из вас, которые должны были бы стать самыми близкими и дорогими для меня людьми. Он говорит, что все мы — игрушки судьбы, но это не совсем так. Судьба — умная сила, и мы платим за то зло, которое совершили в жизни. Этот урок я выучил сегодня. Встав на путь предательства, я приобрел сына, который, так же как я, не догадывался о нашем родстве. Он стал моим злым гением, срывал все мои планы и, наконец, способствовал моей окончательной гибели. Все так просто — ведь это высшая справедливость. Мое безоговорочное признание этого факта — единственная компенсация, которую я могу вам предложить. — Он остановился и взял руку графини, безвольно лежавшую у нее на коленях. — Прощайте, Тереза! — Голос его дрогнул. Железное самообладание отказало ему.

Она встала и припала к нему, никого не стесняясь. Пепел давней любовной истории разворошили в эту ночь, и под ним обнаружились тлеющие угольки, которые ярко вспыхнули напоследок, перед тем как угаснуть навсегда. Однако она не пыталась удержать его, понимая, что их сын указал единственно возможный и разумный выход, и была благодарна маркизу, который принял его.

— Храни вас Бог, Жерве, — прошептала она. — Вы возьмете пропуск и… и вы дадите мне знать, когда будете в безопасности?

Маркиз взял ее лицо в ладони и очень нежно поцеловал, затем легонько оттолкнул ее от себя. Он выпрямился и, наружно спокойный, взглянул на Андре-Луи, протягивавшего ему листок бумаги.

— Это пропуск. Возьмите его. Это мой первый и последний дар, который я меньше всего рассчитывал вам преподнести, — дар жизни. Таким образом, в известном смысле мы квиты. Это не моя ирония, а ирония судьбы. Возьмите пропуск, сударь, и идите с миром.

Господин де Латур д’Азир взял пропуск. Его глаза жадно всматривались в худое лицо, сурово застывшее. Он спрятал бумагу на груди и вдруг судорожно протянул руку. Сын вопросительно взглянул на него.

— Пусть между нами будет мир, во имя Бога, — сказал маркиз, запинаясь.

В Андре-Луи наконец зашевелилась жалость. Лицо его стало менее суровым, и он вздохнул.

— Прощайте, сударь, — ответил он.

— Вы тверды, — печально сказал ему отец. — Впрочем, возможно, вы правы. При других обстоятельствах я бы гордился, что у меня такой сын. А теперь… — Внезапно он прервал речь и отрывисто проговорил: — Прощайте.

Он выпустил руку сына и отступил назад. Они официально поклонились друг другу.

Затем господин де Латур д’Азир поклонился мадемуазель де Керкадью в полном молчании, и в этом поклоне были отречение и завершенность.

После этого маркиз повернулся и твердым шагом вышел из комнаты и из их жизни. Спустя несколько месяцев они услышали, что он на службе у австрийского императора.

Глава 38

ВОСХОД
На следующее утро Андре-Луи прогуливался по террасе в Медоне. Было очень рано, и только что взошедшее солнце превращало в бриллианты росинки на лужайке. Внизу, за пять миль отсюда, над Парижем поднимался утренний туман. Несмотря на ранний час, в доме на холме все уже были на ногах и в суматохе готовились к отъезду.

Вчера ночью Андре-Луи благополучно выбрался из Парижа вместе с матерью и Алиной, и сегодня они должны были уехать в Кобленц.

Андре-Луи прохаживался, заложив руки за спину, погруженный в свои мысли, — никогда еще жизнь не давала ему такого богатого материала для размышлений. Вскоре из библиотеки через стеклянную дверь на террасу вышла Алина.

— Вы рано поднялись, — приветствовала она его.

— Да, пожалуй. Честно говоря, я вообще не ложился. Я провел ночь, вернее, ее остаток, размышляя у окна.

— Мой бедный Андре!

— Вы верно охарактеризовали меня. Я действительно бедный, поскольку ничего не знаю и не понимаю. Это состояние не так уж удручает, пока его не осознаешь. А тогда… — Он развел руками. Алина заметила, что у него измученный вид.

Она пошла рядом с ним вдоль старой гранитной балюстрады, над которой герань разметала свой зелено-алый шлейф.

— Вы уже решили, что будете делать? — спросила Алина.

— Я решил, что у меня нет выбора. Я тоже должен эмигрировать. Мне повезло, что я имею такую возможность, повезло, что вчера в Париже я не нашел в этом хаосе никого, перед кем мог бы отчитаться. Если бы я сделал эту глупость, то сегодня уже не был бы вооружен вот этим. — Он вынул из кармана всемогущий документ Комиссии двенадцати, предписывающий всем французам оказывать представителю любую помощь, которую он потребует, и предостерегающий тех, кто вздумает ему мешать, и развернул перед Алиной. — С его помощью я в сохранности довезу вас всех до границы, а дальше господину де Керкадью и госпоже де Плугастель придется везти меня. Таким образом, мы будем квиты.

— Квиты? — повторила она. — Но вы же не сможете вернуться!

— Вы, конечно, понимаете, как мне не терпится это сделать! Алина, через день-два начнут наводить справки, что со мной случилось. Все выяснится, а когда начнется погоня, мы будем уже далеко. Вы же не думаете, что я смог бы дать правительству удовлетворительное объяснение по поводу своего отсутствия, — если только останется какое-нибудь правительство, которому пришлось бы давать отчет.

— Вы хотите сказать, что пожертвуете своим будущим, своей карьерой, которая только начинается? — У нее дух захватило от изумления.

— При нынешнем положении дел для меня не может быть карьеры — по крайней мере, честной, а вы, надеюсь, не считаете, что я бесчестен. Пришел день Дантонов и Маратов, день сброда. Бразды правления будут брошены толпе, или она захватит их сама, пьяная от тщеславия, которое возбудили в ней Дантоны и Мараты. Последуют хаос, деспотия грубых скотов, управление целого его недостойными элементами. Это не может долго продолжаться, так как, если нацией не будут управлять ее лучшие представители, она неминуемо задохнется и придет в упадок.

— А я думала, что вы республиканец.

— Да, это так, и я говорю как республиканец. Я хочу, чтобы во Франции было общество, которое выбирает свое правительство из лучших представителей всех классов и отрицает право какого-либо из классов на захват власти — будь это дворянство, духовенство, буржуазия или пролетариат, поскольку власть, сосредоточенная в руках одного класса, пагубна для всеобщего блага. Два года тому назад казалось, что наш идеал стал реальностью. Монополия власти была отнята у класса, который слишком долго правил, передавая власть по наследству, что несправедливо. Власть равномерно распределили по всему государству, и если бы на этом остановились, все было бы хорошо. Но мы зашли слишком далеко, увлеченные порывом и подхлестываемые сопротивлением привилегированных сословий, и в результате — ужасные события, которые мы наблюдали вчера и которые только начинают разворачиваться. Нет, нет, — заключил он. — Там могут делать карьеру только продажные пройдохи, но не человек, который хочет себя уважать. Пришло время удалиться, и, уходя, я ничем не жертвую.

— Но куда вы пойдете? Что будете делать?

— Что-нибудь подвернется. За четыре года я успел побывать адвокатом, политиком, учителем фехтования, актером — да, особенно последним. В мире всегда найдется место для Скарамуша. А знаете, в отличие от Скарамуша я, как ни странно, проявил предусмотрительность и теперь — владелец маленькой фермы в Саксонии. Думаю, мне бы подошло сельское хозяйство. Это занятие располагает к созерцанию, а я, в конце концов, никогда не был человеком действия и не подхожу на эту роль.

Алина взглянула ему в лицо, и в синих глазах ее была задумчивая улыбка.

— Интересно, существует ли роль, на которую вы не подходите?

— Вы так думаете? Однако нельзя сказать, чтобы я добился успеха хоть в одной из тех ролей, которые играл. Я всегда кончал тем, что удирал, — вот и теперь удираю, оставляя процветающую академию фехтования, которая, вероятно, достанется Ледюку. Виной этому — политика, от которой я также удираю. Вот что я действительно умею. Это тоже отличительная черта Скарамуша.

— Почему вы всегда подтруниваете над собой?

— Наверно, потому, что считаю себя частью этого безумного мира, который нельзя принимать всерьез. Если бы я принимал его всерьез, то лишился бы рассудка — особенно после того, как объявились мои родители.

— Не надо, Андре! — попросила она. — Вы же знаете, что сейчас неискренни.

— Конечно. Как вы можете ожидать от человека искренности, когда в основе человеческой природы лежит лицемерие? Мы воспитаны в лицемерии, живем им и редко осознаем его. Вы видели, как оно свирепствует во Франции последние четыре года: лицемерят революционеры, лицемерят сторонники старого режима — и в конце концов лицемерие породило хаос. И сам я, критикующий все подряд в это прекрасное, Богом данное утро, — самый отъявленный лицемер. Именно осознание этой истины не давало мне спать всю ночь. Два года я преследовал всеми возможными средствами… господина де Латур д’Азира. — Он запнулся, как бы не решаясь произнести это имя. — Два года я обманывал себя относительно мотивов, подстегивавших меня. Вчера ночью он назвал меня своим злым гением и признал, что это высшая справедливость. Возможно, так оно и есть, и даже если бы он не убил Филиппа де Вильморена, это ничего бы не изменило. Да нет, теперь я точно знаю, что это так, и вот почему я называю себя лицемером, бедным лицемером, занимающимся самообманом.

— Но почему, Андре?

Он спокойно смотрел на нее.

— Потому что он добивался вас, Алина, и из-за этого я был непримирим к нему. Я напряг все силы, чтобы сокрушить его — и таким образом спасти вас, чтобы вы не стали жертвой собственного тщеславия.

Мне не хочется о нем говорить, но я должен сказать несколько слов — надеюсь, в последний раз. До того как пересеклись линии наших жизней, я слышал, что́ о нем говорили в деревне. Вчера ночью он упомянул несчастную мадемуазель Бине и, пытаясь оправдаться, ссылался на свое воспитание и образ жизни. Что тут можно сказать? Он, вероятно, не может быть иным. Но довольно! Для меня он был воплощением зла, как вы — воплощением добра; он олицетворял грех, вы — чистоту. Я возвел вас на самый высокий трон, и вы его заслужили. Мог ли я допустить, чтобы вас увлекло вниз ваше тщеславие, чтобы зло сочеталось браком с добром? Что, кроме горя, могло это вам принести? Так я вам и сказал в тот день в Гаврийяке. И я решил спасти вас любой ценой от этой ужасной участи, а моя неприязнь к нему приобрела личный оттенок. Если бы вы сказали мне, что любите его, все было бы иначе. Я бы мог надеяться, что в союзе, освященном любовью, вы поднимаете его до себя. Но сочетаться с ним без любви — о, это было отвратительно! И я сражался с ним — крыса против льва, — сражался упорно, пока не увидел, что любовь вытеснила в вашем сердце тщеславие. И тогда я прекратил борьбу.

— Любовь вытеснила тщеславие! — На глазах ее закипали слезы, пока она слушала его, но сейчас волнение уступило место изумлению. — Когда же вы это заметили? Когда?

— Я… я ошибся. Теперь я знаю. Однако в то время… да, в то утро, когда вы, Алина, пришли просить меня отказаться от дуэли с ним, вами двигал страх за него?

— За него! Это был страх за вас, — воскликнула она, не сознавая, что говорит.

Но это не убедило его.

— За меня? Но вы же знали — все знали, — чем я занимался ежедневно и чем кончались мои прогулки в Булонский лес.

— Да, но он отличался от тех, с кем вы дрались, — у него была репутация очень искусного фехтовальщика. Дядя считал его непобедимым и убедил меня, что, если вы встретитесь, ничто не спасет вас.

Он смотрел на нее нахмурившись.

— Зачем вы так, Алина? — спросил он строго. — Я понимаю, что, изменившись с тех пор, вы хотите сейчас отречься от прежних чувств. Наверно, таковы женщины.

— О чем вы говорите, Андре? Как вы не правы! Я сказала вам правду.

— Значит, это из страха за меня вы упали в обморок, увидев, что он возвращается с поединка раненный? Вот что тогда открыло мне глаза.

— Раненный? Я не заметила его раны. Я увидела, что он сидит в коляске живой и невредимый, и решила, что он вас убил, как обещал. Какой еще вывод я могла сделать?

Андре-Луи увидел ослепительный свет и испугался. Он отступил, прижав руку ко лбу.

— Так вот почему вы упали в обморок? — спросил он недоверчиво.

Алина смотрела на него, не отвечая. Она поняла, что увлеклась и, желая убедить его, сказала лишнее. В глазах ее появился страх.

Андре-Луи протянул к ней руки.

— Алина! Алина! — Его голос дрогнул. — Так это из-за меня…

— О, Андре, слепой Андре, конечно из-за вас! Только из-за вас! Никогда, никогда он меня не интересовал — и о браке с ним я подумала лишь один раз, когда… когда в вашу жизнь вошла та актриса и я… — Она замолчала и, пожав плечами, отвернулась. — Я решила жить ради тщеславия, так как больше не для чего было жить.

Он дрожал.

— Я грежу или же сошел с ума.

— Вы слепы, Андре, просто слепы.

— Слеп лишь в том случае, когда увидеть означало бы быть самонадеянным.

— И тем не менее прежде я не замечала, чтобы вам недоставало самоуверенности, — ответила она задорно, став прежней Алиной.

Когда минуту спустя господин де Керкадью вышел из библиотеки на террасу, он увидел, что они держатся за руки, не сводя друг с друга глаз, словно в блаженном райском сне.

Книга II Возвращение Скарамуша

Роспуск Конвента в результате того, что многие его члены окажутся запятнанными коррупцией, и восстановление монархии на развалинах Республики — таков сценарий драмы, автором которой был барон де Бац.

Виконт де Бональд.[386] Франсуа Шабо[387]
…Если и не будет доказана коррупция Робеспьера, она по крайней мере будет доказана в отношении человека из его окружения. Тем самым народные представители будут опозорены, и, когда в департаментах увидят, как депутатов поочередно отправляют на гильотину, никто не пожелает занять их места. Конвент сократится до горстки безвестных и неопасных людей, чем мы и воспользуемся в целях его роспуска… Питт[388] скажет Франции: «Ваши представители сулили вам счастье и изобилие, а принесли только голод и бесполезные для вас бумажки».

Защита Франсуа Шабо

Глава 1

ПУТЕШЕСТВЕННИКИ
Многие подозревали его в бессердечии. То же подозрение возникает и при чтении его «Исповеди», столь щедро снабдившей меня фактами этой необычайной биографии. Первая часть нашей истории началась в тот день, когда, движимый любовью, он отверг славу и достаток, которые сулила ему служба привилегированному сословию. В конце повествования, движимый все той же любовью, он покинул людей, дело которых защищал, тем самым отказавшись от завоеванного им высокого положения.

Итак, всего лишь за первые двадцать восемь лет своей жизни этот молодой человек успел дважды сознательно поступиться ради других блестящими возможностями, открывавшими ему путь к богатству и почету. Казалось бы, того, кто способен на подобные поступки, глупо обвинять в бессердечии. Но Андре-Луи Моро из какой-то прихоти поддерживал заблуждение, разносимое молвой. С юных лет попал он под влияние учения Эпиктета и потому намеренно демонстрировал характер стоика, то есть человека, который никогда не допустит, чтобы его чувства возобладали над здравым смыслом или чтобы сердце управляло головой.

По темпераменту он, конечно, был актером. Он нашел свое истинное призвание как исполнитель роли Скарамуша, автор пьес, лицедей и организатор труппы Бине. Не откажись он от сценического поприща, его талант мог бы принести ему признание, которое превзошло бы славу Бомарше и Тальма, вместе взятых. Бросив актерское ремесло, он, однако, не избавился от актерского темперамента и с тех пор, куда бы ни шагал по пути жизни, воспринимал ее как театральное действо.

Подобный темперамент — явление довольно-таки распространенное и, как правило, утомительное для окружающих. Андре-Луи Моро в этом смысле был исключением из правила и заслуживает внимания благодаря непредсказуемости того, что сам он где-то откровенно и причудливо называет «выворачиванием наружу». Этим свойством он был обязан своему врожденному чувству смешного. Умение подмечать комическую сторону вещей никогда ему не изменяло, только Андре-Луи не всегда его обнаруживал. Оно осталось с ним до конца, хотя в этой, второй части нашей истории юмор его изрядно приправлен горечью, нераздельной с крепнущим убеждением в том, что безумие мира таит в себе куда больше зла, чем полагали мыслители, пытавшиеся этот мир вразумить.

Он бежал из Парижа в то самое время, когда перед ним открылась перспектива блестящей карьеры государственного деятеля. Он принес ее в жертву безопасности близких ему людей — Алины де Керкадью, на которой собирался жениться, господина де Керкадью, своего крестного, и госпожи де Плугастель, как совсем недавно выяснилось, его матери. Бегство обошлось без приключений — все препятствия устранил документ, который гласил, что представитель Андре-Луи Моро путешествует по поручению Законодательного собрания, предписывал всем и каждому оказывать ему любую потребную помощь и предостерегал тех, кто вздумал бы ему помешать.

Они ехали в дорожной карете по Реймскому тракту. Чем дальше они продвигались на восток, тем чаще попадали в скопления войск и тем сильнее задерживали их продвижение нескончаемые интендантские обозы, лафеты и прочее хозяйство армии на марше. В конце концов им пришлось повернуть на север, к Шарлевилю, а оттуда вновь на восток, минуя позиции национальной армии, которой по-прежнему командовали Люкнер[389] и Лафайет. Армия выжидала. Противник готовился к наступлению и за последний месяц сосредоточил на берегах Рейна крупные силы.

Франция бурлила — неотвратимость вторжения привела народ в ярость. На беспрецедентно наглый, полный угроз манифест герцога Брауншвейгского[390] французы ответили штурмом Тюильри и ужасами десятого августа. Правда, герцог только подписал манифест, а настоящими авторами этого документа были граф Ферзен и безрассудная королева. Манифест выпустили ради спасения короля, но достигли противоположного результата: по-видимому, чрезмерные угрозы более, чем что-либо другое, ускорили падение монарха, в котором французы стали видеть общественную угрозу.

Впрочем, господин де Керкадью, сеньор де Гаврийяк, путешествовавший под защитой крестника-революционера к безопасной гавани за рейнскими рубежами, эту точку зрения не разделял. Кантен де Керкадью усматривал в бескомпромиссном заявлении герцога уверенность хозяина положения, который располагает достаточными средствами, чтобы исполнить свое обещание. Путники обгоняли растянувшиеся колонны голодных, необученных, скверно одетых и чем попало вооруженных новобранцев. Какой отпор мог дать этот сброд великолепно вымуштрованным и снаряженным семидесятитысячной прусской и пятидесятитысячной австрийской армиям, усиленным двадцатью пятью тысячами эмигрантов — в том числе цветом французского рыцарства?

Вдосталь налюбовавшись из окна экипажа оборванными, убогими защитниками Республики, бретонский дворянин с видимым облегчением откинулся на подушки. Тревога его улеглась, в душе воцарилось спокойствие. Еще до исхода месяца союзники войдут в Париж. Революционный разгул окончен. Пора господам санкюлотам вспомнить о посте и покаянии. Не сдерживаясь в выражениях, господин де Керкадью изложил свое мнение вслух. Взор его был устремлен при этом на Моро и словно бросал тому вызов.

— Я бы согласился с вами, если бы артиллерия решала все, — ответил Андре-Луи. — Но для победы в битве одних только пушек мало, нужны еще и мозги. А мозги того, кто издал герцогский манифест, не внушают мне уважения.

— Вот как! А Лафайет? Или ты считаешь его гением? — Сеньор де Гаврийяк фыркнул.

— О нем судить рано. Он еще не командовал армией в условиях военных действий. Возможно, ничем не лучше герцога Брауншвейгского.

По прибытии в Дикирх обнаружилось, что городок занят гессенцами из авангарда дивизии князя Гогенлоэ,[391] которая наступала на Тьонвиль и Мец. Солдаты — опытные, хорошо вооруженные и дисциплинированные — были полной противоположностью тем оборванцам, которым предстояло сдерживать их наступление.

Андре-Луи снял трехцветный кушак, опоясывавший его оливково-зеленый костюм для верховой езды, и отцепил трехцветную кокарду с конической тульи широкополой шляпы. Документы он запихнул поглубже во внутренний карман застегнутого на все пуговицы жилета. По бумагам, служившим во Франции пропуском, здесь тоже могли пропустить — прямиком на виселицу. Отныне инициативу взял на себя господин де Керкадью. Чтобы получить разрешение ехать дальше, он отрекомендовался офицерам союзников. Его проверили, но исключительно для видимости, и разрешение тут же было выдано. Эмигранты продолжали покидать страну, хотя и не столь массово, как прежде. Да и с какой стати было союзникам опасаться тех, кто стремился оказаться позади их войск?

Погода испортилась, дороги развезло, копыта лошадей увязали в грязи. Ехать становилось все тяжелее. Наконец путешественники прибыли в Вейттлиб, где и заночевали в неплохой гостинице. Наутро небо очистилось, и, невзирая на месиво под ногами, они продолжили путь по плодородной Мозельской долине. Кругом, куда ни кинь взгляд, простирались мокрые виноградники, не сулившие в этом году большого урожая.

И вот после долгого пути, спустя целую неделю со дня отправления, дорожная карета миновала Эренбрайтштайн с его мрачной крепостью, прогрохотала по мосту и въехала в город Кобленц.

Теперь уже имя госпожи де Плугастель стало для них пропуском, ибо оно было хорошо известно в Кобленце. Ее муж, господин де Плугастель, был заметной фигурой при чрезмерно пышном дворе; с его помощью принцы основали в изгнании ультрароялистское государство. Существование последнего стало возможным благодаря займу, предоставленному амстердамскими банкирами, и щедрости курфюрста Трирского.

Сеньор де Гаврийяк, следуя глубоко укоренившейся привычке, высадился со своими спутниками у гостиницы «Три короны» — лучшей в городе. Правда, Национальный конвент,[392] которому предстояло конфисковать поместья дворян-эмигрантов, к этому времени еще не был создан, однако же поместья вместе с доходами от них были ныне недосягаемы, и сеньор де Гаврийяк располагал всего лишь двадцатью луидорами, которые случайно оказались при нем перед отъездом. К этой сумме он мог бы добавить только стоимость собственного платья и нескольких безделушек Алины. Карета же принадлежала госпоже де Плугастель, равно как и дорожные сундуки в багажном отделении. Предусмотрительная госпожа де Плугастель захватила с собой и ларец со всеми своими драгоценностями, за которые при необходимости могла выручить внушительную сумму денег. Андре-Луи отправился в путь с тридцатью луидорами, но в дороге его кошелек похудел на треть.

Однако мысль о деньгах никогда не отравляла безмятежного существования сеньора де Гаврийяка. Он ни разу в жизни не требовал чего-то большего, нежели все, что ему заблагорассудится. Вот и теперь он не задумываясь запросил все самое лучшее, что мог предоставить хозяин гостиницы, — лучшие комнаты, еду и вино.

Появись наши путешественники в Кобленце на месяц раньше, они, вероятно, вообразили бы, что по-прежнему находятся во Франции: город в те дни был так переполнен эмигрантами, что на улицах слышалась только французская речь, вдобавок в предместье Таль на другом берегу реки стоял военный лагерь французов. Теперь же, когда армия наконец выступила и ушла на запад тушить пожар революции и восстанавливать монархию во всей полноте ее власти, французское население Кобленца, равно как и других прирейнских городов, сократилось до нескольких тысяч человек. Но многие придворные остались. Двор их высочеств временно обосновался в Шенборнлусте, роскошной летней резиденции курфюрста, которую Клеменс Венцеслав[393] предоставил в распоряжение своих царственных племянников — двух братьев короля, графа Прованского[394] и графа д’Артуа, и его дяди, принца де Конде.

Пользуясь любезностью курфюрста, их высочества беззастенчиво злоупотребляли его щедростью и всячески испытывали терпение гостеприимного хозяина. Все три принца приехали в Саксонию в сопровождении любовниц, а граф Прованский прихватил и жену. Придворные, блиставшие изысканными туалетами, пустились, по версальской моде, в разврат и интриги.

Хотя Месье со своим братом графом д’Артуа представляли королевское правительство в изгнании, они не признавали подписанную королем конституцию и выступали поборниками всех старинных привилегий, отмена которых была, по существу, единственной настоящей целью революционеров.

Конде, единственный из принцев обладавший воинским талантом — и его талант и репутация были незаурядны, — обосновался в Вормсе и организовал там боеспособное войско из двадцати пяти тысяч французов, готовых встать под его знамя во имя Трона и Алтаря.

К этим-то людям и съезжались в Кобленц придворные, вводя гостеприимного хозяина Шенборнлуста в непомерные расходы. Дворяне с женами и домочадцами расселились в городе, сняв квартиры по средствам. Поначалу денег было сравнительно много, и эмигранты тратили их с расточительностью людей, не знавших заботы о завтрашнем дне. Они ждали возвращения лучших времен, проводя досуг в привычной праздности и развлечениях. Они превратили боннскую дорогу в подобие бульвара Кур-ла-Рен;[395] они катались верхом, прогуливались, сплетничали, устраивали балы, играли в карты, пускались в амурные приключения и плели интриги. Они даже, вопреки эдиктам курфюрста, затевали дуэли. Не было такого скандального происшествия, в котором они не приняли бы участия. Отступления от принятых в Кобленце норм поведения, которые позволяла себе приезжая публика, становились все более вопиющими, и старому добряку-курфюрсту пришлось обратиться к царственным племянникам с жалобой на то, что непристойное поведение, оскорбительные манеры, развратные привычки и отсутствие религиозных чувств у французского дворянства оказывают тлетворное влияние на его подданных. Старик осмелился даже напомнить принцам о том, что личный пример куда действеннее наставлений и прежде всего следует наводить порядок в собственном доме.

Столкнувшись со столь ограниченным и провинциальным взглядом на вещи, племянники вскинули брови, переглянулись и заверили старика в том, что самую упорядоченную жизнь современный принц ведет как раз тогда, когда обзаводится maîtress-en-titre.[396] Мягкосердечный, снисходительный архиепископ не был убежден в этом, но решил не настаивать на своем, чтобы лишний раз не расстраивать бедных изгнанников.

Господин де Керкадью и его спутники въехали в Кобленц в полдень 18 августа. Приведя себя в порядок, насколько это было возможно без смены платья, и пообедав, они вновь заняли места в заляпанной грязью карете и отправились в замок, расположенный в миле от города.

Поскольку они прибыли прямо из Парижа, откуда за последние десять дней не поступало никаких новостей, то сразу получили аудиенцию у их высочеств. Посетителей проводили по широкой лестнице, охраняемой офицерами в великолепных шитых золотом мундирах, потом по просторной галерее, где прохаживались придворные, исполненные изящества, оживленно беседовавшие и поминутно разражавшиеся смехом, словно в Œil de Bœuf Версаля былых времен, и подвели к залу приемов. Сопровождающий отправился доложить о гостях.

Даже теперь, когда бо́льшая часть французов выступила с армией в поход, в зале толпилось множество придворных. Принцы настаивали на сохранении своей чрезмерно пышной свиты. Благоразумная трата средств, взятых взаймы, была не для них. Так или иначе, они все еще верили, что вспышка непокорности среди французской черни — это лишь следствие неосторожного обращения с огнем. Герцог Брауншвейгский, выступивший в поход, погасит ее в самое ближайшее время. Пожар и не возник бы, будь король более энергичным и не таким мягкотелым. В глубине души эмигранты уже предали своего монарха. Они хранили верность лишь собственным интересам и собственной власти, которая через неделю-другую будет восстановлена. Герцогский манифест предрек канальям, что их ожидает, как огненные письмена — сатрапу Вавилона.[397]

Ожидая приглашения, наши путешественники стояли поодаль от праздной толпы: худощавый, стройный Андре-Луи, с темными незавитыми волосами, собранными в косицу, в оливково-зеленом верховом костюме, со шпагой на боку и в высоких сапогах; немолодой и коренастый господин де Керкадью в черном с серебром одеянии, державшийся немного скованно, словно отшельник, чурающийся людных сборищ; высокая, невозмутимая госпожа де Плугастель в элегантном платье, которое подчеркивало ее неувядающую красоту, обратившая свои прекрасные грустные глаза на сына и, кажется, не замечавшая ничего вокруг; и наконец, грациозная, очаровательно-невинная в парчовом розовом наряде Алина де Керкадью, чьи золотистые волосы были уложены в высокую прическу, а синие глаза робко рассматривали обстановку.

Они не привлекали ничьего внимания до той поры, покуда из приемной залы, salon d’honneur,[398] не вышел некий благородный господин, который быстрым шагом направился к ним. Спешка, однако, не препятствовала этому далеко не молодому, склонному к полноте придворному двигаться с величавостью, которая выдавала его высокое мнение о собственной персоне, достойной своего блестящего, в прямом и в переносном смысле, одеяния.

Не успел он подойти, как Андре-Луи уже осенила догадка относительно этой блистательной особы. Господин церемонно склонился над ручкой госпожи де Плугастель и ровным, лишенным каких-либо эмоций тоном сообщил, что он счастлив лицезреть ее живой и невредимой.

— Полагаю, вы на меня не в претензии, сударыня, поскольку задержались в Париже по собственной воле. Для нас обоих, вероятно, было бы лучше, если бы вы поторопились с отъездом и приехали раньше. А сейчас, пожалуй, можно было и не утруждать себя дорогой, ибо в самом скором времени я сам вернулся бы к вам в свите его высочества. Тем не менее я рад вас видеть. Надеюсь, вы здоровы и путешествие было не слишком утомительным.

В таких вот напыщенных выражениях приветствовал граф де Плугастель свою супругу. Не дав ей времени ответить, он полуобернулся к ее спутнику.

— Мой дорогой Гаврийяк! Неизменно заботливый кузен и преданный кавалер!

Андре-Луи почудилась насмешка в прищуренных глазах графа, пожимавшего руку Керкадью. Молодой человек окинул неприязненным взглядом надменную фигуру с крупной головой на непропорционально короткой толстой шее, увидел бурбоновский вислый нос и мысленно заключил, что массивный подбородок в сочетании с вялой линией губ говорит скорее об упрямстве, чем о твердости характера.

— А это кто? Ах, неужели ваша прелестная племянница? — продолжал граф, внезапно перейдя на приторно-вкрадчивый тон и даже как-то подмурлыкивая. — О, милая Алина, как вы повзрослели, как похорошели с тех пор, как я вас видел в прошлый раз! — Тут граф перевел взгляд на Андре-Луи, сдвинул брови и, ничего не припомнив, изобразил ими немой вопрос.

— Мой крестник, — коротко отрекомендовал Андре-Луи сеньор де Гаврийяк, не назвав его имени, ставшего в последнее время чересчур известным.

— Хм, крестник… — Граф Плугастель вскинул брови к узкому лбу. — Хм!

В это время окружающие, узнав наконец его супругу, обступили группу, и посыпались вопросы, сопровождаемые шуршанием шелка и шарканьем подошв. Но граф, вспомнив об августейшей аудиенции, ожидавшей путешественников, избавил их от легкомысленной толпы и сопроводил в приемный зал.

Глава 2

ШЕНБОРНЛУСТ
Вообще-то Андре-Луи сомневался в необходимости и желательности своего участия в этой аудиенции, но уступил вежливой настойчивости господина де Керкадью. Он вошел следом за остальными в просторный светлый зал с колоннами и очень высокими окнами. Бледный солнечный луч, пробившийся сквозь тяжелые тучи, коснулся яркого узора на толстом обюссонском ковре, блеснул на богатой позолоте мебели и рассыпался искрами в огромной хрустальной люстре, подвешенной к живописному потолку.

В позолоченном кресле, по сторонам которого стояли полукругом придворные мужи и дамы, Андре-Луи увидел краснолицего человека лет тридцати с лишним, одетого в мышиного цвета бархат с золотым шитьем, с синей лентой ордена Святого Духа на груди.

Граф Прованский пока не превзошел тучностью своего брата Людовика XVI, но и сейчас его дородность уже внушала уважение. Без сомнения, он унаследовал ее вместе с другими фамильными чертами — грушевидным лицом с узким лбом, большим бурбоновским носом, безвольным двойным подбородком и пухлыми, надменно кривившимися губами сластолюбца. Голубые глаза навыкате влажно блестели под слегка изогнутыми густыми бровями. Весь его облик говорил об осторожности, не сопровождавшейся большим умом, и о значительности, никак не связанной с достоинством. Разглядывая принца, Андре-Луи безошибочно угадал в нем тщеславного глупца и упрямца.

По правую руку от его высочества стояла графиня Прованская[399] — тощая особа в синих и белых шелках, с какой-то матерчатой тыквой на голове. Надменно-брезгливое выражение делало ее лицо, и без того обделенное привлекательностью, просто отталкивающим. Слева от кресла стояла женщина помоложе. Хотя назвать графиню де Бальби[400] красавицей тоже было затруднительно, ее ладная фигурка и живое лицо могли объяснить, почему эта дама добилась статуса официальной любовницы его высочества.

Господин де Плугастель вывел свою супругу вперед. Месье склонил напудренную голову и с выражением смертной скуки в глазах пробормотал слова приветствия. Впрочем, когда ему представили мадемуазель де Керкадью, глазки его загорелись, и, оценив ее свежесть и очарование, граф оживился.

— Мы рады приветствовать вас, мадемуазель, — изрек он, раздвинув в улыбке пухлые губы. — Надеемся вскоре пригласить вас на прием при дворе, более достойном вашей природной красоты.

Мадемуазель ответила реверансом, пролепетала «монсеньор»[401] и собралась было удалиться, но ее задержали. В своем тщеславии его высочество мнил себя до известной степени поэтом и теперь решил, что настал подходящий момент продемонстрировать собственное дарование.

— Как допустили небеса, — вознамерился узнать он, — что столь прекрасный бутон из цветника французского дворянства до сих пор не пересажен в сад, которому покровительствует корона?

Алина с похвальной скромностью отвечала, что пять лет назад провела несколько месяцев в Версале[402] под опекой своего дядюшки Этьенна де Керкадью.

Его высочество выразил досаду на себя и на скупую в милостях судьбу, позволившую ему остаться в неведении об этом факте. Он воззвал к небесам, недоуменно вопрошая, как подобное событие могло ускользнуть от его внимания. Потом Месье помянул дядюшку Этьенна, которого глубоко чтил и кончину которого, по его словам, не переставал оплакивать. Эта часть его речи была довольно искренней. Слабый характер заставлял принца искать в своем окружении какую-нибудь сильную личность, на которую он мог бы опереться. Такой человек становился его фаворитом и был столь же необходим графу Прованскому, сколь и любовница. Одно время эту роль при нем играл Этьенн де Керкадью, который, будь он жив, наверное, и сейчас продолжал бы ее играть, ибо у Месье имелись и такие добродетели, как верность и постоянство в дружбе.

Его высочество еще довольно долго занимал мадемуазель де Керкадью пустопорожним разговором. Приближенные, зная за принцем обыкновение прятать под маской любезности низменные помыслы, изнывали от нетерпения, ожидая услышать парижские новости от спутников Алины.

Ее высочество принцесса с кислой улыбкой прошептала что-то на ухо своей чтице, пожилой госпоже де Гурбийон.[403] Графиня де Бальби тоже улыбнулась, правда не кисло, а снисходительно и добродушно: она, конечно, не питала никаких иллюзий, но и в злобной ревности не видела проку.

Сеньор де Гаврийяк стоял чуть позади Алины и, заложив руки за спину, терпеливо ожидал своей очереди. Он согласно кивал большой головой, и его рябое, отмеченное следами оспы лицо светилось удовольствием от сознания великой чести, которой удостоила его племянницу столь высокородная особа. Андре-Луи, с мрачным видом стоявший подле него, мысленно проклинал наглость графа, его самодовольную ухмылку и плотоядные взгляды, которые тот в открытую бросал на Алину. Только отпрыск королевской семьи, подумал он, может позволить себе наплевать на скандал, который способно спровоцировать его поведение.

Сеньор де Гаврийяк наконец дождался представления, и принц пожелал услышать последние новости из столицы. Собеседник обратился к его высочеству с просьбой переадресовать это пожелание своему крестнику. Возможно, тут сыграло свою роль негодование, кипевшее в душе Андре-Луи, но его холодность и невозмутимость показались присутствующим настолько вызывающими, что едва не привели их в смятение. Поклон молодого человека в ответ на кивок Месье был почти небрежен. Выпрямившись, Андре-Луи бесстрастным тоном, не стараясь смягчать выражения, поведал о чудовищных парижских событиях:

— Неделю назад, десятого августа, население столицы, приведенное в бешенство манифестом герцога Брауншвейгского, повергнутое в отчаяние известием о вторжении чужеземных войск, обратило свой гнев против соотечественников, приветствовавших интервенцию. Толпа штурмовала дворец Тюильри и в слепой ярости загнанного в угол зверя перебила швейцарских гвардейцев и дворян, оставшихся защищать его величество.

Крик ужаса прервал рассказ Андре-Луи. Месье с трудом поднялся на ноги. Щеки принца утратили немалую часть своего яркого румянца.

— А… король? — с дрожью в голосе спросил он.

— Его величество с семьей взяло под свою защиту Законодательное собрание.

Воцарившееся испуганное молчание прервал нетерпеливый окрик Месье:

— Дальше! Что еще, сударь?

— В настоящее время секции Парижа оказались, по существу, хозяевами государства. Крайне сомнительно, что Законодательное собрание способно им противостоять. Они манипулируют населением, направляя ярость народа в желательную для себя сторону.

— И это все, что вам известно, сударь? Все, что вы можете нам сказать?

— Все, монсеньор.

Выпученные глаза графа Прованского продолжали буравить молодого человека — без враждебности, но также и без симпатии.

— Кто вы, сударь? Как ваше имя?

— Моро, ваше высочество. Андре-Луи Моро.

Плебейское имя не вызвало отклика в сознании легкомысленного благородного общества, обладавшего, на свою беду, короткой памятью.

— Ваше положение, сударь?

Керкадью, Алина и госпожа де Плугастель затаили дыхание. Что стоило Андре-Луи дать уклончивый ответ, не раскрываясь до конца! Но он презирал увертки.

— До недавнего времени — всего лишь неделю назад — я представлял в Законодательном собрании третье сословие Ансени.

Он скорее ощутил, чем заметил, как каждый из присутствующих в ужасе старается отстраниться от него.

— Патриот! — произнес его высочество таким тоном, словно речь шла о бубонной чуме.

Господин де Керкадью, ни жив ни мертв, поспешил на помощь крестнику:

— Да, Месье, но патриот, осознавший ошибочность своего пути. Патриот, объявленный своими бывшими единомышленниками вне закона. Он пожертвовал всем ради долга передо мной, своим крестным отцом, и избавил нас с графиней де Плугастель и моей племянницей от ужасов кровавой бойни.

Принц посмотрел исподлобья на сеньора де Гаврийяка, на графиню и, наконец, на Алину. Он заметил, что взгляд мадемуазель де Керкадью исполнен горячей мольбы, и, похоже, решил сменить гнев на милость.

— Мадемуазель, вы, кажется, хотите что-то добавить? — вкрадчиво осведомился он.

Алина, не сразу подобрав слова, ответила:

— Пожалуй… Пожалуй, только то, что я надеюсь на снисходительность вашего высочества к господину Моро, памятуя о его жертве и о том, что теперь он не может вернуться во Францию.

Месье склонил массивную голову набок.

— Что ж, мы будем помнить только то, что мы перед ним в долгу. А уж как мы рассчитаемся, когда вскоре наступят лучшие времена, будет зависеть от самого господина Моро.

Андре-Луи промолчал. Придворным, враждебно глядевшим на него со всех сторон, показалось оскорбительным такое невозмутимое спокойствие. Однако пара глаз разглядывала его с интересом и без неприязни. Это были глаза сухопарого человека среднего роста, одетого в простой костюм без мишурных украшений. Судя по его внешности, ему было не больше тридцати. Из-под густых бровей смотрелибыстрые, живые глаза, длинный нос нависал над насмешливо искривленными губами и воинственно выдававшимся подбородком.

Вскоре придворные разбились на отдельные группки и принялись обсуждать страшные вести. Андре-Луи, предоставленный самому себе, встал возле одной из оконных ниш. Длинноносый человек подошел к нему, держа левую руку на эфесе узкой шпаги, а в правой зажав треуголку с белой кокардой.

— Господин Моро! Или правильнее — гражданин Моро?

— Как вам будет угодно, сударь, — настороженно ответил Андре-Луи.

— «Господин» в этом обществе как-то привычнее. — Незнакомец говорил с небольшим акцентом, глотая отдельные звуки, точно испанец, что выдавало его гасконское происхождение. — Если память мне не изменяет, одно время вас чаще называли паладином третьего сословия, не правда ли?

Андре-Луи не смутился.

— Это было в восемьдесят девятом году, во времена spadassinicides.[404]

— О! — Гасконец улыбнулся. — Ваше признание подтверждает впечатление, которое у меня сложилось о вас. Я принадлежу к тем людям, которых восхищает храбрость, кто бы ее ни проявлял. К смелым врагам я питаю слабость ничуть не меньшую, чем презрение к трусливым друзьям.

— А еще вы питаете слабость к парадоксам.

— Если угодно. Вы вынуждаете меня сожалеть о том, что я не был членом Учредительного собрания, — в этом случае мне представилась бы возможность скрестить с вами клинки, когда вы столь воинственно защищали третье сословие.

— Вы устали от жизни? — полюбопытствовал Андре-Луи, начавший подозревать незнакомца в отнюдь не безобидных намерениях.

— Напротив, приятель. Я люблю ее так неистово, что мне необходимо ощущать всю ее остроту. А это возможно лишь тогда, когда ставишь ее на карту. А иначе… — Он пожал плечами. — Иначе можно было с тем же успехом родиться и прожить мулом.

«Сравнение, которое превосходно сочетается с акцентом этого человека», — подумал Андре-Луи.

— Вы из Гаскони, сударь, — заметил он.

— Po’Cap de Diou![405] — воскликнул его собеседник, словно не желая оставлять никаких сомнений насчет своего происхождения, и изобразил на лице гротескно-свирепую гримасу. — В ваших словах мне слышится некий выпад.

— Что ж, я всегда к вашим услугам. Если это поможет вам в ваших исканиях.

— В моих исканиях? Помилуй Бог, но в каких?

— В поисках жизни, полной тревог и волнений, каковая, по вашему мнению, невозможна, если не ставить ее на карту.

— Так вы решили, что я ищу именно этого? — Гасконец коротко хохотнул и начал обмахиваться шляпой. — Вы едва не вывели меня из себя, сударь. — Он улыбнулся. — Я понял ход вашей мысли: этот вражеский лагерь, всеобщее неприятие ваших взглядов, которое не умеряет даже ваш великодушный поступок. Да, благородство при дворе не в чести. Любому остолопу, как только его глаза попривыкнут к здешнему наружному блеску, это сразу станет ясно. Вероятно, вы уже догадались, что я не из придворных. К этому позвольте добавить, что я также никоим образом не задира на побегушках у какой-нибудь партии. Мне захотелось познакомиться с вами, сударь, только и всего. Я монархист до мозга костей, и мне ненавистны ваши республиканские взгляды, однако же я восхищаюсь вашей защитой третьего сословия гораздо больше, чем ненавижу причину, по которой вы это делаете. Парадокс, как вы выразились? Пусть так. Но вы держитесь так, как на вашем месте желал бы держаться я. В чем же тут, к дьяволу, парадокс?

Андре-Луи рассмеялся.

— Вы слишком снисходительно отнеслись к моей глупости, сударь.

Гасконец фыркнул.

— Это не снисходительность. Просто я хотел познакомиться с вами поближе. Мое имя де Бац, полковник Жан де Бац, барон д’Армантье,[406] из Гонтса в Гаскони, вы верно угадали. Хотя, черт возьми, один Бог знает, как вы угадали.

К собеседникам не спеша приближался господин де Керкадью. Барон поклонился, прощаясь.

— Сударь!

— К вашим услугам! — с ответным поклоном произнес Андре-Луи.

Глава 3

БАРОН ДЕ БАЦ
Андре-Луи злился; нет, не кипел от злости — это вообще было ему несвойственно, — но пребывал в состоянии холодной, горькой ярости. Если принять во внимание, кем были его слушатели, то выражения, в которых он дал ей выход, вряд ли можно назвать тактичными.

— Чем больше я наблюдаю дворянство, тем сильнее сочувствую черни; чем ближе узнаю членов королевской семьи, тем больше восхищаюсь простолюдинами.

Андре-Луи, Алина и господин де Керкадью сидели в длинной узкой комнате, занятой сеньором де Гаврийяком на втором этаже гостиницы «Три короны». Отделка комнаты была типично саксонской: вощеные полы без ковров, стены, обшитые полированной сосной и украшенные охотничьими трофеями — полудюжиной оленьих голов с меланхоличными стеклянными глазами, маской, изображавшей медведя с огромными клыками, охотничьим рогом, старомодным охотничьим ружьем и еще несколькими предметами в том же роде. На дубовом столе, с которого недавно унесли остатки завтрака, стояла хрустальная ваза с большой охапкой роз, перемежавшихся несколькими лилиями.

Эти цветы и были одной из причин дурного настроения Андре-Луи. Часом ранее их принес из Шенборнлуста чрезвычайно элегантный, завитый и напомаженный господин, который представился господином де Жокуром. Он вручил букет мадемуазель де Керкадью с выражениями почтения от Месье. В записке его высочества была высказана надежда, что цветы оживят обстановку комнаты, которую украшала своим присутствием мадемуазель, покуда ей подыскивают другое, более достойное жилище. В другой записке, также доставленной господином де Жокуром, пояснялось, о каком жилище шла речь, и это явилось второй причиной раздражения Андре-Луи. В этой записке ее высочество извещала, что мадемуазель де Керкадью пожаловано звание фрейлины. Радостное оживление, охватившее Алину при известии о столь высокой и неожиданной чести, послужило еще одним источником досады Андре-Луи.

В продолжение визита господина де Жокура молодой человек с вызывающей неучтивостью простоял у окна спиной к собравшимся. Он смотрел на пелену дождя, на пенившуюся грязь Кобленца и не потрудился повернуться, даже когда господин де Жокур, церемонно откланявшись, распрощался и господин де Керкадью открыл удалявшемуся посланцу дверь.

И только после ухода визитера Андре-Луи соизволил наконец заговорить. Беспокойно меряя шагами унылую, сырую и холодную комнату, он вдруг перебил восторженную болтовню Алины своим безапелляционным заявлением.

Девушка замерла в изумлении. Ее дядя тоже был шокирован. В былые дни он пришел бы в ярость от куда более безобидных слов, набросился бы на крестника с упреками и попросту выгнал бы его за порог. Но путешествие подействовало на сеньора де Гаврийяка угнетающе: он как будто впал в летаргию, его дух был подавлен. Страшные события десятидневной давности внезапно состарили господина де Керкадью. Тем не менее он вскинул свою большую голову и в меру сил дал гневный отпор чудовищному попранию сословной гордости:

— Пока ты находишься под защитой этого самого дворянства, будь любезен воздерживаться от этих республиканских дерзостей.

Алина, слегка нахмурившись, пристально посмотрела на возлюбленного.

— Что с тобой, Андре? Ты чем-то расстроен?

Она сидела за столом, и, взглянув на ее свежее, нежное, невинное лицо, такое прекрасное в обрамлении высокой прически с выбившимся из нее и упавшим на белоснежную шею золотистым локоном, Андре-Луи почувствовал, что его негодование остывает, уступая место благоговейному восторгу.

— Я боюсь всякого, кто приближается к вам, не сознавая, по какой священной земле он ступает.

— А, теперь нас будут потчевать Песнью песней, — поддел крестника господин де Керкадью. В глазах Алины засветилась нежность, а ее дядя продолжал добродушно подшучивать над Андре-Луи: — Ты полагаешь, что господину де Жокуру, перед тем, как он вошел в это святилище, следовало снять башмаки?

— Я предпочел бы, чтобы он просто держался подальше. Господин де Жокур — возлюбленный госпожи де Бальби, любовницы Месье. Не знаю, каковы в силу данного обстоятельства отношения этих господ, но, думаю, их рога вполне могли бы стать украшением этой стены. — И он махнул рукой в сторону глядевших на них рогатых оленьих голов.

Сеньор де Гаврийяк переменил положение в кресле.

— Тебе стоило бы выказывать моей племяннице хотя бы половину той почтительности, которой ты требуешь от других, — произнес он и сурово добавил: — Ты опустился до дурно пахнущих сплетен!

— Опустился? Нет нужды опускаться — эти сплетни и так бьют в самые ноздри.

Невинная Алина, наконец понявшая его намек, покраснела и отвела взгляд. Андре-Луи меж тем продолжал развивать тему:

— Госпожа де Бальби — фрейлина ее высочества. А теперь, сударь, эту честь оказали вашей племяннице и моей будущей жене.

— Боже! — воскликнул господин де Керкадью. — На что ты намекаешь? Это чудовищно!

— Согласен с вами, сударь. Это чудовищно. Вам остается только спросить себя, можно ли считать это дурное подобие королевского двора подходящим окружением для вашей племянницы.

— Это было бы невозможно — если бы я тебе поверил.

— Вы мне не верите? — Андре-Луи выглядел удивленным. — А собственным глазам и ушам? Вспомните, как эти люди приняли вчера сообщенные мною новости. Известия, которые должны были вызвать бурю, подняли только легкую рябь на поверхности этого болота.

— Воспитанные люди не выставляют свои чувства напоказ.

— Но они по крайней мере воспринимают сказанное всерьез. Вы заметили в них что-либо подобное, когда миновал их первый испуг? А вы, Алина? — Не дав ей времени ответить, он продолжал: — Месье некоторое время занимал вас беседой — полагаю, дольше, чем это могло понравиться госпоже де Бальби…

— Андре! Что ты такое говоришь? Это возмутительно!

— Отвратительно! — подхватил ее дядюшка.

— Я только хотел спросить, о чем с вами разговаривал принц? Об ужасах прошедшей недели? О судьбе короля, своего брата?

— Нет.

— Тогда о чем же? О чем?

— Я толком не запомнила. Он говорил о… Ах, да ни о чем. Принц был очень любезен, пожалуй, даже льстив… Он говорил… О чем говорит галантный кавалер, беседуя с дамой? Обо всяких пустяках. Кажется, так и было.

— Вам кажется! — мрачно повторил Андре-Луи. Скулы и нос по-волчьи выдавались на его узком лице. — Вы дама и не раз вступали в беседу с галантными кавалерами. Они вели себя так же?

— Ну… приблизительно. Андре, что у вас на уме?

— Да, во имя всего святого — что? — рявкнул господин де Керкадью.

— Ничего. Просто я считаю, что в такое время Месье мог бы найти и другие занятия, нежели галантные беседы с дамами.

— Вы выводите меня из терпения, — не выдержал господин де Керкадью. — Когда первое потрясение от услышанного прошло, его высочество успокоился. Да и о чем ему тревожиться? Через месяц союзники войдут в Париж и освободят его величество.

— Если до того эта провокация не вызовет возмущение народа и народ не убьет Людовика. Вот о чем следовало бы тревожиться его брату. Как бы то ни было, я считаю, что Алина не должна принимать лестное предложение оказаться в кругу придворных дам, включающем госпожу де Бальби.

— Но, ради бога, Андре! — вскричал сеньор де Гаврийяк. — Как мы можем отказаться? Ведь это не предложение, это назначение.

— Ее высочество не королева. Пока.

— Здесь она на положении королевы. Месье — регент de posse,[407] а вскоре может стать им и de facto.[408]

— Значит… — медленно, запинаясь, выговорил Андре, — значит, вы не откажетесь от этого назначения?

Алина грустно посмотрела на него, но ничего не сказала. Андре резко поднялся и снова подошел к окну. Став возле него, он подавленно глядел на заунывный дождь и барабанил пальцами по раме. Де Керкадью, хмурый и раздосадованный, хотел было что-то сказать, но Алина жестом остановила его.

Она встала, подошла к Андре-Луи, обвила его шею затянутой в кисею рукой и, притянув к себе его голову, прижалась к нему щекой.

— Андре! Ну почему ты иногда такой глупый? Неужели ты ревнуешь меня к Месье? Это же нелепо!

Ощутив ее ласку, Андре-Луи смягчился. Их помолвка состоялась всего неделю назад, и каждое ее прикосновение, благодаря новизне и остроте чувств, казалось ему упоительным.

— Моя дорогая, ты так много для меня значишь, что я постоянно за тебя боюсь. Меня пугает этот двор, где испорченность стала едва ли не предметом гордости, и то, какое влияние он может оказать на твою жизнь.

— Но я и раньше жила при дворе, — напомнила ему Алина.

— То было в Версале, но здешний двор не Версаль, хотя и притворяется им изо всех сил.

— А мне ты уже не веришь?

— Ах, что ты! Конечно, я тебе верю!

— Тогда в чем же дело?

Андре-Луи, хмурясь, пытался найти слова, способные выразить то, что он чувствовал, но так и не сумел.

— Не знаю, — признался он. — Наверное, любовь превратила меня в перепуганного глупца.

— В таком случае оставайся им подольше, — со смехом сказала Алина и поцелуем в щеку положила конец спору.

В тот же день мадемуазель де Керкадью приступила к своим почетным обязанностям, и, когда господин де Керкадью с крестником, прибыв в Шенборнлуст, смешались с толпой придворных в той же бело-золотой приемной зале, Алина, очаровательное видение в кораллового цвета тафте с серебряной тесьмой, рассказала им о любезном приеме, который оказала ей графиня Прованская, и о снисходительности Месье.

— Между прочим, Андре, он расспрашивал меня о тебе.

— Обо мне? — насторожился Андре-Луи.

— Ты вчера возбудил его любопытство. Он спросил, какие отношения нас связывают. Я рассказала о нашей помолвке. Он, кажется, удивился, и тогда я поведала ему твою историю: как ты когда-то представлял своего крестного в Генеральных штатах Бретани и проявил себя там как самый блестящий защитник дворянства; как убийство твоего друга, Филиппа де Вильморена, склонило тебя на сторону революционеров; как в конце концов ты пожертвовал своими убеждениями и своим положением ради нашего спасения и вывез нас из Франции. Он выслушал все это с большой благосклонностью, Андре.

— Это он так сказал?

Алина кивнула.

— Он сказал, что ты ведешь себя решительно и он считает тебя храбрым и упорным.

— Он хотел сказать, что я дерзок и не знаю своего места.

— Андре! — с упреком произнесла Алина.

— И он прав. Я действительно его не знаю и не хочу знать, пока оно не стоит того, чтобы им гордиться.

К собеседникам спокойной, уверенной походкой приблизился высокий худощавый господин в черном, лет тридцати пяти на вид. Его прорезанные глубокими морщинами щеки были впалыми, как порой случается при отсутствии зубов. Вкупе с близко посаженными глазами это придавало его не лишенному привлекательности лицу несколько зловещее выражение. Подошедший объявил, что хотел бы познакомиться с господином Моро. Алина представила его как господина графа д’Антрега[409] — к тому времени имя этого смелого, решительного агента роялистов и прожженного интригана уже пользовалось широкой известностью.

Алина и Андре-Луи завели с графом учтивую беседу, которую прервало появление графини Прованской. Подойдя к ним, она с глупой, фальшивой улыбкой игриво упрекнула мужчин в том, что они отвлекают молодую фрейлину от новых обязанностей, и увела девушку с собой. Но господин граф и Андре недолго оставались вдвоем. Минуту-другую спустя они увидели, как к ним не спеша направляется граф д’Артуа, тридцатипятилетний красавец столь изящного телосложения, что трудно было поверить в его принадлежность семейству, из которого вышли его дородные братья, король Людовик и граф Прованский.

Господина д’Артуа сопровождала свита из нескольких человек. Двое были облачены в богатые камзолы с золотым шитьем и алыми воротниками — мундиры личной гвардии графа. В числе прочих лиц Андре-Луи заметил презрительно-насмешливую физиономию господина де Баца, встретившего его беглой, но дружеской улыбкой. Подошел и напыщенный господин де Плугастель, который приветствовал молодого человека сухим кивком.

Граф д’Артуа с учтивой серьезностью выразил удовлетворение счастливыми обстоятельствами, что привели сюда господина Моро. После комплиментов графа в беседу снова вступил господин д’Антрег. Андре-Луи заподозрил, что весь разговор заведен с каким-то умыслом. Д’Антрег пустился в подробные расспросы о положении дел в Париже и о ближайших планах революционеров.

Андре-Луи отвечал правдиво и обстоятельно, не испытывая неприятного чувства, будто он предает единомышленников. Он полагал, что сообщаемые им сведения способны повлиять на ход событий не больше, чем прогнозы предсказателей погоды — управлять стихиями. Искренность Моро заставила его слушателей думать, что он готов служить делу монархистов, и граф д’Артуа не преминул похвалить молодого человека:

— Господин Моро, позвольте мне выразить радость оттого, что человек ваших способностей понял наконец свои заблуждения и сделал правильный выбор.

— Как это ни прискорбно, дело вовсе не в моих заблуждениях, — ответил тот.

Сухость ответа удивила собравшихся.

— Тогда чем же вызвано ваше решение? — столь же сухо осведомился брат короля.

— Безответственностью людей, долгом которых было исполнение конституции, обретенной с таким трудом. Они не имели права выпускать власть из своих рук, нельзя было позволять, чтобы она попала в руки негодяев, которые, заручившись поддержкой всякого сброда, используют ее для достижения собственных корыстных целей.

— Стало быть, вы обратились лишь наполовину, господин Моро? — задумчиво произнес его высочество и вздохнул. — Жаль. На мой взгляд, разница между двумя партиями черни очень незначительная. Я собирался предложить вам должность в войсках, но, поскольку их целью является умиротворение любого сброда без разбора, включая и ваших друзей — поборников конституции, я не стану огорчать вас таким предложением.

Он резко повернулся на каблуках и удалился. Его свита последовала за ним, за исключением Плугастеля и де Баца. Господин де Плугастель сразу дал понять, что хочет высказать порицание.

— Вы поступили неблагоразумно… — начал он с мрачным самодовольством.

— Приехав в Кобленц, сударь? — быстро уточнил Андре-Луи.

— Нет, избрав этот тон в разговоре с его высочеством. Это… недальновидно. Вы погубили свое будущее.

— А-а. Ну, мне не привыкать.

Принимая во внимание то, что Андре-Луи совсем недавно погубил свое революционное будущее и что одной из тех, ради кого он это сделал, была госпожа де Плугастель, выпад, содержавшийся в его словах, был хотя и скрытым, но весьма ощутимым. Господин де Плугастель слегка смутился и поспешил сбавить тон:

— О, конечно, конечно, сударь. Всем нам известно ваше благородство, но сейчас… Сейчас не имело смысла вести себя так вызывающе. Немного такта, чуть больше сдержанности, вы могли бы…

Андре-Луи посмотрел на него в упор.

— Я проявляю сдержанность прямо сейчас, сударь.

Он недоумевал, почему муж его родной матери вызывает в нем столь сильную неприязнь. Первой же мимолетной встречи с ним оказалось достаточно, чтобы Андре-Луи понял и простил неверность госпожи де Плугастель этому человеку. Скучный, напыщенный, ни разу в жизни не отступивший от принятых в обществе стереотипов, раб чужих мнений, чуравшийся всякой независимой мысли, Плугастель не мог претендовать на истинную привязанность женщины. Удивительным было не то, что госпожа де Плугастель вступила в любовную связь, а то, что эта связь осталась единственной. По-видимому, подумал Андре-Луи, это свидетельствует о врожденной душевной чистоте его матери.

Между тем господин де Плугастель напустил на себя чрезвычайно нелепый вид оскорбленного достоинства.

— Я подозреваю, сударь, что вы надо мной смеетесь. Я слишком многим вам обязан и не вправе возмущаться. Вам следует помнить об этом, сударь, следует помнить. — Свое негодование он подчеркнул поспешным уходом.

— Неблагодарное это занятие — давать советы, — иронически заметил барон де Бац.

— Слишком неблагодарное, чтобы предаваться ему без приглашения.

Де Бац опешил, пристально посмотрел на собеседника, потом от души рассмеялся.

— А вы за словом в карман не лезете. Временами, как, например, сейчас, ваши реплики даже чересчур стремительны. Но излишняя стремительность порой так же вредна, как и излишняя медлительность, — будучи учителем фехтования, вы должны это знать. Секрет успеха в жизни, как и в обращении со шпагой, — в умении улучить момент.

— Многозначительное замечание, которое тоже смахивает на совет, — сказал Андре-Луи.

— Ну нет, советов я давать не собирался. Я никогда их не даю, если не уверен, что их примут с благодарностью.

— Надеюсь, вы не обманываетесь.

— Право слово, я на это надеюсь тоже. А вы опасный человек. Вы ухитряетесь так повернуть любой разговор, что он неизбежно приводит к ссоре. Мне это нравится.

— Едва ли это нравится другим. Так вы хотите ссоры, господин де Бац?

— О! Вовсе нет, уверяю вас. — Гасконец улыбнулся. — Однако я хотел спросить о другом. Из вашей беседы с господином д’Артуа я заключил, что вы все-таки монархист. Я прав?

— В той мере, в какой меня вообще можно кем-то назвать, в чем я порой сомневаюсь. Конечно, я сотрудничал с людьми, стремившимися дать Франции конституцию и учредить конституционную монархию по английскому образцу. И в этом не было ничего враждебного королю. Более того, его величество всегда открыто одобрял эту идею.

— Да, и тем вызвал неудовольствие своих братьев и аристократии, — подхватил барон. — И вот около тридцати тысяч поборников абсолютизма и дворянских привилегий эмигрировали из страны и основали здесь новый двор. Французский трон сегодня напоминает папский престол тех времен, когда у католиков было две столицы: одна в Риме, а другая в Авиньоне. Вы враг абсолютизма и даже не считаете нужным это скрывать, а Кобленц — его оплот, так что вам здесь нечего делать. По сути, именно это и сказал вам господин д’Артуа. Только, согласитесь, в нынешние времена способному и предприимчивому молодому человеку негоже оставаться в стороне от происходящего. А монархисты в настоящий момент дожидаются своего часа.

Барон выдержал паузу, испытующе глядя в глаза Андре-Луи.

— Пожалуйста, продолжайте, сударь.

— Вы очень любезны, сударь.

Господин де Бац огляделся. Они стояли посреди залы, их огибал поток фланирующих придворных. Справа, у огромного, облицованного мрамором камина сидел, лениво развалившись в кресле, Месье, облаченный в темно-синий костюм, со сверкающей бриллиантовой звездой на груди. Принц праздно тыкал металлическим наконечником трости во внутреннюю сторону своей левой туфли и развлекал дамское общество беседой, чересчур веселой и оживленной для этих трагических дней. Смех принца то и дело прокатывался по зале — громкий, безудержный смех глупца, подобный тому, которым его брат Людовик XVI некогда оскорбил тонкие чувства маркизы де Лаж.[410] Тонкий слух Андре-Луи уловил в этом смехе фальшь, и он подумал, что не следует доверять уму и сердцу человека, который так смеется. В центре кружка, между графиней де Бальби, герцогиней де Келюс и графиней де Монлеарт, Андре-Луи с досадой заметил Алину. Его невесте явно льстила благосклонность августейшего принца, который то и дело задерживал на ней довольный взгляд.

Господин де Бац взял Андре-Луи под руку.

— Давайте отойдем в сторону, туда, где мы не будем ни у кого стоять на пути и где никто не помешает нашей беседе.

Андре-Луи позволил отвести себя к окну, выходившему во двор, где стояли экипажи различных видов и размеров. Дождь прекратился, и, как и накануне в этот час, солнце силилось пробиться сквозь тяжелые облака.

— Положение короля, — продолжил разговор барон, — становится крайне опасным. Скоро он поймет, что эмиграция его братьев и знати, которую он когда-то осудил, была разумным шагом. Да он, собственно, уже осознал это, когда попытался последовать за ними, но был задержан в Варенне. Следовательно, теперь он будет рад вырваться за пределы Франции, если мы сумеем это организовать. И вы, господин Моро, как монархист, должны желать, чтобы монарх оказался вне опасности. Готовы ли вы принять участие в осуществлении подобного замысла?

Андре-Луи помедлил с ответом.

— За такое дело, вероятно, будет назначено солидное вознаграждение.

— Вознаграждение? Значит, вы не считаете, что добродетель — сама себе награда?

— Опыт подсказывает мне, что добродетельные люди, как правило, заканчивают свои дни в нищете.

Барон выглядел разочарованным.

— Вы удивительно циничны для своих лет.

— Вы хотите сказать, что мои суждения не замутнены чувствами?

— Я хочу сказать, сударь, что вы непоследовательны. Вы объявляете себя монархистом, но остаетесь равнодушным к судьбе монарха.

— Просто мои монархические взгляды не привязаны к личности Людовика Шестнадцатого. Для меня важно правление, а не правитель. Король Людовик может умереть, но во Франции все равно будет король — даже если он не правит.

Смуглое лицо де Баца посуровело.

— Сударь, вы сказали очень много слов, вместо того чтобы просто ответить «нет». Вы меня разочаровали. Я считал вас человеком действия, способным на смелые поступки, а вы всего-навсего… теоретик.

— Всякая практика основывается на теории, господин де Бац. Я не вполне понимаю, что и как вы предлагаете осуществить. Но в любом случае это дело не по мне.

Полковник поморщился.

— Что ж, быть посему. Не стану скрывать, что я сожалею о вашем отказе. Возможно, вас не удивит, сударь, — хотя это и выглядит невероятно, — что я не нашел здесь и дюжины дворян, готовых принять участие в этом рискованном деле. Когда вы назвали себя монархистом, я было воспрянул духом, так как, по мне, вы один стоите двух десятков этих бездельников. Даже исколесив всю Францию вдоль и поперек, я вряд ли найду человека, более подходящего для моих планов.

— Господин де Бац, вы мне льстите.

— Нисколько. Вы обладаете качествами, необходимыми для выполнения подобной задачи. Кроме того, в Париже у вас есть друзья, облеченные властью. Они могли бы помочь вам выпутаться из затруднительного положения, если бы вы в него попали.

Андре-Луи покачал головой.

— Вы переоцениваете и мои способности, и мое влияние на недавних товарищей. Как я уже сказал, сударь, это дело не по мне.

— А жаль! — холодно заключил де Бац и удалился, оставив Андре-Луи с ощущением потери единственного шанса обрести друга здесь, в Шенборнлусте.

Глава 4

РЕВОЛЮЦИОНЕР
В Кобленце потянулись дни томительного ожидания. Их тоскливое однообразие усиливалось дождливой погодой, которая держала Андре-Луи в четырех стенах.

Мадемуазель де Керкадью этого не замечала. Красота, живость и приветливость нрава новоиспеченной фрейлины снискали ей всеобщую симпатию и теплый прием при дворе. Она пользовалась особым расположением их высочеств, и даже госпожа де Бальби была с ней необыкновенно любезна и предупредительна. Что же касается придворных из окружения принца, поговаривали, что по крайней мере половина этих господ влюблены в мадемуазель и соперничают друг с другом за ее благосклонность.

Такое положение вещей наполняло радостью всех, кроме Андре-Луи, который тяготился праздностью и бесцельностью пребывания в этом кругу, куда его забросила судьба и где он чувствовал себя лишним. И тут неожиданно произошло событие, давшее хоть какую-то пищу его уму.

Как-то вечером Андре-Луи вышел подышать свежим воздухом. Только он, с его неугомонностью, мог отправиться на прогулку в такую слякоть. Ветер утих, вокруг сделалось душно. Лесистые Пфаффендорфские холмы на противоположном берегу Рейна на фоне мрачных дождевых туч приобрели серо-стальной цвет. Андре-Луи шагал вдоль желтой, вспученной реки, мимо понтонного моста, за которым маячила громада Эренбрайтштайна — мрачной крепости, похожей на вытянутое серое недремлющее чудовище. Молодой человек достиг места слияния двух рек, давшего название Кобленцу,[411] и повернул налево, направившись вдоль притока Рейна, Мозеля. Уже в сумерках он ступил на узкие улочки Альтер-Грабена и свернул за угол, на улицу, что вела прямо к Либфраукирхе, и столкнулся нос к носу с каким-то прохожим; тот остановился, застыл на месте как вкопанный, потом бочком обошел Андре-Луи и ускоренным шагом двинулся прочь.

Его поведение показалось Андре-Луи настолько странным, что он тоже остановился и, резко повернувшись, посмотрел прохожему вслед. На ум ему пришло несколько соображений: во-первых, этот человек, кем бы он ни был, узнал его; во-вторых, эта встреча удивила прохожего; в-третьих, он хотел было заговорить с Андре-Луи; в-четвертых, он почему-то передумал и ускорил шаг, чтобы самому остаться неузнанным. Если лицо Андре-Луи под узкими полями шляпы с конической тульей еще можно было узнать в наступавших сумерках, то лицо неизвестного тонуло в тени, которую отбрасывала его широкополая шляпа, и вдобавок, как будто этого было недостаточно, он кутался в плащ, закрывшись им по самый нос.

Движимый любопытством и подозрительностью, Андре-Луи бросился вдогонку и, нагнав прохожего, хлопнул его по плечу.

— Постойте, любезный. Сдается мне, что мы с вами знакомы.

Прохожий прыгнул вперед, развернувшись, выпростал из-под складок плаща правую руку, в которой была зажата шпага, и направил острие в грудь Андре-Луи.

— Убирайся прочь, разбойник, пока я не проткнул твои кишки! — Голос человека, все еще закрывавшего лицо плащом, прозвучал глухо.

Андре-Луи, вышедший из дому без оружия, пару мгновений колебался. Затем он прибег к приему, который применял и которому обучал других в дни занятий фехтованием на улице Случая, — прием простой и эффективный, если действовать решительно, однако способный привести к роковым последствиям для исполнителя, если тот замешкается. Андре-Луи выбросил вперед руку и отбил клинок в сторону, коснувшись его на уровне собственного локтя; стремительно продолжая движение, словно в круговой защите, он прижал к себе шпагу, ухватил ее у самого эфеса и вырвал из руки противника. Не успел незнакомец сообразить, что произошло, как острие его шпаги оказалось приставлено к его же груди.

— С «разбойником» вы промахнулись. А вот кто вы такой? Для такого теплого вечера, мой друг, на вас многовато одежды. Дайте-ка на вас взглянуть!

Протянув вперед левую руку, Андре-Луи заставил незнакомца отвернуть плащ и тут же, увидев его лицо, белевшееся в тени широкополой шляпы, издал изумленное восклицание и опустил шпагу.

Перед ним стоял народный представитель Изаак Ле Шапелье, адвокат из Рена. Некогда один из самых непримиримых врагов Андре-Луи, он впоследствии сделался его ближайшим другом, чьи поддержка и поручительство помогли юноше стать членом Национального собрания. Встретить этого видного революционера, некогда занимавшего в Собрании кресло председателя, крадущимся боковыми улочками Кобленца в явном страхе быть узнанным — такого Андре-Луи никак не ожидал. Когда он наконец оправился от изумления, его разобрал смех.

— Нет, право слово, Изаак, что за странная манера приветствовать старых друзей? Взять и едва не проткнуть мне кишки! — Внезапно его осенила новая мысль: — А ты, вообще-то, к кому приехал? Не ко мне ли?

Ле Шапелье презрительно скривился.

— К тебе? Бог мой, ты слишком много о себе возомнил, если думаешь, что депутата Собрания направят к тебе с поручением вернуть тебя обратно.

— А я и не утверждал, что тебя ко мне направили. Я решил, что, может быть, ты приехал под влиянием симпатии ко мне или чего-то подобного. Но раз это не так, то что же привело тебя в Кобленц? И почему ты опасаешься быть узнанным? Уж не шпион ли ты?

— Все лучше и лучше, — фыркнул депутат. — Твои мозги, мой дорогой, изрядно заржавели со времени твоего отъезда. Скажу одно: я здесь, и любое неосторожное слово может меня погубить. Как ты намерен поступить?

— Ты мне отвратителен, — сказал Андре-Луи. — Вот, возьми свою шпагу. Ты, видимо, думаешь, что дружба не налагает никаких обязательств. Возьми шпагу, тебе говорят. Сюда идут. Мы привлечем внимание.

Ле Шапелье взял шпагу и вложил ее в ножны.

— Я научился не доверять даже друзьям в делах, связанных с политикой.

— Но научился не у меня. Наша дружба не могла преподнести тебе подобного урока.

— Поскольку ты здесь, я вынужден предположить, что ты вновь переменил убеждения и вернулся в лагерь сторонников привилегий. Это налагает на тебя определенные обязательства. Я понял это в тот момент, когда увидел тебя, поэтому и предпочел уклониться от встречи.

— Давай-ка пройдемся, — предложил Андре-Луи и, взяв друга под руку, убедил его продолжить прерванный путь.

Удостоверившись, что ему не грозит предательство со стороны человека, с которым его на протяжении нескольких лет связывали близкие отношения, депутат позволил себе разоткровенничаться. Он прибыл в Кобленц по поручению Законодательного собрания для переговоров с курфюрстом Трирским. Собрание с тревогой наблюдало за концентрацией войск эмигрантов. События, побудившие народ выйти 10 августа на улицы, вывели из оцепенения и депутатов, которые уполномочили Ле Шапелье довести до сведения курфюрста, что Франция рассматривает присутствие контрреволюционных заговорщиков в приграничных германских провинциях как свидетельство открытой враждебности к ней и что, если ситуация не изменится, нация найдет способ выразить свое негодование.

— Но я, похоже, несколько опоздал, — подытожил Ле Шапелье свой рассказ, — поскольку армия уже выступила и эмигранты, можно сказать, покинули Кобленц. Правда, я еще могу попробовать добиться того, чтобы им отрезали путь к отступлению, — тогда они не смогут вернуться сюда и начать все сначала. Я так откровенен с тобой, Андре, потому что позиция Собрания не секрет и мне все равно, если она будет предана огласке. Единственное, что я прошу тебя сохранить в тайне, — это мое присутствие здесь. Твои друзья из числа привилегированных чертовски мстительны. А я должен задержаться еще на день-другой, поскольку предстоит последняя встреча с курфюрстом — он пока пребывает в размышлении. Впрочем, в том, чтобы доносить на меня здешней знати, нет никакой пользы.

— Есть польза или нет, твоя рекомендация выглядит почти оскорбительно, — ответил Андре-Луи и, переменив тему, поинтересовался, что знают и что говорят в Собрании о его бегстве из Парижа.

Ле Шапелье пожал плечами.

— Там еще не уразумели, что ты бежал. Но когда поймут, твоя репутация будет погублена безвозвратно. Полагаю, ты пошел на это ради мадемуазель де Керкадью?

— Ради нее и еще кое-кого.

— Кантен де Керкадью объявлен вне закона как эмигрант, его имущество конфисковано. То же самое относится к Плугастелю. Одному Богу известно, зачем тебе понадобилось брать под свое крыло его жену. Тебя по крайней мере приняли при здешнем дворе?

Андре-Луи усмехнулся.

— Не очень тепло.

— А! И что ты теперь намерен делать? Примкнешь к рядам интервентов?

— Мне дали понять, что мои взгляды — монархические, и только — исключают службу в армии, которая сражается за сохранение привилегий.

— Тогда почему ты остаешься здесь?

— Чтобы молиться о победе. Моя судьба связана с нею.

— Вздор, Андре! Твоя судьба связана с нами. Возвращайся со мной, пока еще не поздно. Собрание слишком уважает тебя за прежние заслуги, чтобы не оказать снисхождение. Депутаты примут любое объяснение твоей отлучки, какое мы состряпаем. Можешь рассчитывать на мою поддержку, она тоже кое-чего стоит.

Это и в самом деле было так. Ле Шапелье в те дни обладал большим влиянием на Законодательное собрание. Он был автором декрета, вошедшего в историю под его именем и отражавшего чистоту помыслов и взглядов творцов конституции. В ходе борьбы с привилегиями, в тяжелые для революционеров дни, Мирабо призвал на помощь рабочих, открыв силу такого оружия борьбы, как забастовка. «Чтобы стать грозной силой, — говорил он им, — вам нужно всего лишь стоять на своем». Когда же привилегии были сметены, Ле Шапелье первым понял, сколь опасна для государства новообретенная сила этого класса. Собрание приняло предложенный депутатом декрет, запрещавший любые коалиции рабочих для выдвижения ими своих требований. В самом деле, могла ли нация, покончившая с деспотизмом дворцов, открывать дорогу деспотизму трущоб?

Да, покровительство и защита этого человека стоили многого, но Андре-Луи покачал головой.

— Изаак, у тебя какое-то пристрастие появляться передо мной в критические минуты и указывать мне путь. Но на сей раз я пойду своей дорогой. Я связан словом.

Они шли узкой улочкой, пролегавшей за Либфраукирхе. Сумерки сгустились, наступила ночь. Перед одним из домов Ле Шапелье остановился. Из открытой двери на блестящий от влаги булыжник мостовой падала косая полоса света.

— Что ж, тогда ave atque vale.[412] Мы встретились лишь для того, чтобы снова разойтись. Мне сюда.

В дверном проеме показалась неряшливо одетая толстуха. Она вышла на порог и молча оглядела друзей, стоявших на свету.

— Рад, что оставляю тебя с целыми кишками, — пошутил Андре. — Желаю тебе благополучия, Изаак, и до встречи.

Они пожали друг другу руки. Ле Шапелье вошел в дом, хозяйка пробурчала приветствие постояльцу, дверь закрылась, и Андре-Луи направился в сторону «Трех корон».

Глава 5

СПАСЕНИЕ
Полдень следующего дня застал Андре-Луи в Шенборнлусте, куда его тянуло, словно магнитом, присутствие Алины. Но на сей раз, когда он вошел и представился, придворный церемониймейстер, ранее дважды провожавший его на прием к принцу, сделал вид, что не узнал посетителя. Он спросил имя визитера, долго искал его в списке приглашенных и наконец объявил, что оно там не значится. Чем он может служить господину Моро? Кого именно господин Моро хочет увидеть? Скрытое оскорбление больно задело Андре-Луи. Впрочем, он понял, что у этого человека, равно как и у доброй половины здешних придворных, лакейская душонка. Подавив раздражение, Андре-Луи притворился, будто не замечает, как другие ожидающие подталкивают друг друга локтями, переглядываются и улыбаются. Этих посетителей, как ныне и его самого, не допускали дальше передней залы, и они откровенно злорадствовали из-за того, что некто, столь уверенным шагом устремлявшийся в святая святых, получил отказ.

После секундного раздумья Андре-Луи заявил, что желает переговорить с госпожой де Плугастель. Церемониймейстер подозвал пажа, нагловатого малого в атласном белом костюме, и поручил ему передать просьбу господина Моро — Моро, правильно? — госпоже графине де Плугастель. Паж смерил Андре-Луи таким взглядом, словно тот был торговцем, пришедшим получить уплату по векселю, и исчез за заветной дверью, охраняемой двумя офицерами в шитых золотом алых мундирах и синих кюлотах.

Андре-Луи прошелся по просторной зале, заполненной мелкопоместными дворянами и младшими армейскими офицерами, которые представляли собой довольно пестрое сборище. Многие офицеры щеголяли в мундирах, пошив которых сделал их банкротами; одеяние прочих, а также их дам демонстрировало различные стадии изношенности — модный крой и сияющая чистота перемежались вытертыми, засаленными и почти ветхими нарядами, дошедшими до последней степени убожества. Но и те, кто был облачен в подобные обноски, были преисполнены молчаливой аристократической надменности, держались с горделивым высокомерием и бросали на окружающих презрительные взгляды. Вся напыщенная важность Œil de Bœuf была представлена здесь.

Андре-Луи равнодушно сносил холодные взгляды и лорнеты, наведенные на его ненапудренные волосы, непритязательный костюм для верховой езды и высокие сапоги, с трудом отчищенные от вчерашней дорожной грязи. Но терпеть ему пришлось недолго: госпожа де Плугастель не заставила себя ждать, и дружелюбная приветственная улыбка знатной дамы вынудили менее знатную публику подавить презрение, которым они встретили ее гостя.

— Мой дорогой Андре! — Госпожа де Плугастель коснулась изящной ладонью его руки. — Наверное, вы принесли мне новости о Кантене?

— Ему сегодня лучше, сударыня. И духом он, судя по всему, приободрился. Сударыня, я приехал… Откровенно говоря, я приехал в надежде повидать Алину.

— А меня, Андре? — спросила она с ласковым упреком.

— О сударыня! — Его негромкий возглас выражал одновременно и протест, и смущение.

Графиня поняла и вздохнула.

— О да, мой дорогой. Тебя не пропускают. Ты впал в немилость. Господин д’Артуа недоволен твоими политическими воззрениями, и Месье относится к тебе не слишком дружелюбно. Но скоро все это не будет иметь значения, и ты без всякой опаски вернешься в Гаврийяк. Возможно, я когда-нибудь приеду с тобой повидаться… — Она запнулась. Ее глаза задержались на его худощавом, остром, решительном лице, и в них появилось выражение нежной грусти. — Подожди здесь. Я приведу к тебе Алину.

Приход последней вызвал оживление среди толпившихся в зале. Вокруг зашептались, и чуткий слух Андре-Луи уловило обрывки фраз, сказанных одной из дам: «…Керкадью… Госпоже де Бальби придется считаться с нею… Ей понадобится весь ее ум взамен увядающей красоты… Она и прежде не была красоткой…»

Намеки на мадемуазель де Керкадью были неявными, но Андре-Луи внутренне задрожал от гнева при мысли, что ее имя уже оказалось на устах придворных сплетников.

В своем платье из тафты кораллового цвета, с point de Venise[413] вокруг декольте, Алина была ослепительна. Немного запыхавшись, она сообщила, что пришла лишь на минутку, что ускользнула тайком, только чтобы перемолвиться с ним словечком, и что она нужна ее высочеству и не может пренебрегать своими обязанностями. Она также мягко упрекнула Андре-Луи за неблагоразумие, лишившее его расположения их высочеств, и сказала, что он может положиться на нее и что она приложит все усилия, дабы помирить его с принцем.

Андре-Луи отнесся к этому предложению прохладно.

— Алина, я не хочу, чтобы ради меня ты оказалась чем-либо обязана комубы то ни было.

Она рассмеялась.

— Право, сударь, вам следует научиться обуздывать свою гордыню. Я уже говорила с Месье, хотя и не добилась пока особых успехов. Я выбрала не самый подходящий момент. Это из-за… — Она вдруг осеклась. — О нет. Я не должна тебе об этом говорить.

Губы Моро изогнулись в насмешливой улыбке, которую она так хорошо знала, но взгляд его оставался серьезным.

— Ну вот, у тебя уже появились от меня секреты.

— О нет. В конце концов, разве это важно? Их высочества сейчас более мнительны, чем обычно, потому что сейчас в Кобленц тайно приехал посланец Законодательного собрания.

На лице Андре-Луи ничего не отразилось.

— Тайно? — переспросил он. — По-моему, это секрет Полишинеля.

— Ну, едва ли это так. Во всяком случае, посланец полагает, что о его пребывании здесь никому неизвестно, кроме курфюрста, к которому он приехал.

— И курфюрст его выдал?

Алина, как оказалось, была неплохо осведомлена.

— Курфюрст попал в щекотливое положение. Он конфиденциально сообщил о визите господину д’Антрегу, а господин д’Антрег, разумеется, рассказал обо всем принцу.

— Я не понимаю, какая необходимость в сохранении тайны. Тебе известно, кто этот посланец?

— Думаю, он какая-нибудь важная особа, не последняя в Собрании.

— Это естественно, раз он приехал в качестве посла, — сказал Андре-Луи и спросил с притворной ленцой: — Полагаю, никто не намерен причинить ему вред? Я имею в виду господ эмигрантов.

— Как бы не так! Неужто ты воображаешь, что ему дадут просто так уехать? Нашелся один щепетильный, господин де Бац, — он высказался в пользу того, чтобы отпустить посланца, но у него есть на то какие-то свои причины.

— Стало быть, они знают, где искать этого человека?

— Разумеется. Его выследили.

Андре-Луи продолжал лениво любопытствовать:

— Но что они могут предпринять? В конце концов, он посол, следовательно, персона неприкосновенная.

— Для курфюрста, Андре, но не для господ эмигрантов.

— Но они ведь гости курфюрста, правда? Что могут сделать здесь эмигранты?

Милое лицо девушки омрачилось.

— Они разделаются с ним так же, как его приятели разделались с нашими.

— Чтобы показать отсутствие существенных различий между теми и другими. — Андре-Луи засмеялся, стараясь утаить от Алины, сколь глубоки его заинтересованность и тревога. — Так-так! Вот пример бессмысленной глупости, за которую они могут горько поплатиться. Они злоупотребляют гостеприимством курфюрста, и их выходка может обернуться для него серьезными неприятностями… Алина, ты хочешь сказать, что в затеваемом покушении замешаны принцы? Или это всего-навсего умысел отдельных безрассудных голов?

Алина встревожилась. Хотя Андре-Луи говорил тихо, его голос дрожал от едва скрытого негодования.

— Я выразилась слишком вольно, Андре, и, сама того не желая, ввела тебя в заблуждение. Забудь о том, что я сказала.

Он пожал плечами.

— Какая разница, если я запомню?

Разница обнаружилась незамедлительно, едва лишь Алина удалилась, чтобы вернуться к своим обязанностям. Андре-Луи сразу же покинул дворец и галопом поскакал в город. Оставив лошадь в конюшне «Трех корон», он в сгущавшихся сумерках поспешил на маленькую улочку за Либфраукирхе, моля Бога, чтобы успеть вовремя.

Примчавшись туда, он убедился, что его молитва услышана. Он не опоздал, — впрочем, этим небесное благорасположение и исчерпывалось: убийцы уже находились на месте. При появлении Андре-Луи три тени растаяли в арке ворот напротив дома, где остановился Ле Шапелье.

Андре-Луи подошел к двери и громко стукнул по ней несколько раз рукояткой хлыста. Этот хлыст был сейчас его единственным оружием, и он корил себя за то, что столь опрометчиво пренебрег собственной безопасностью.

Дверь открыла толстуха, виденная им накануне.

— Господин Ле… Человек, который здесь поселился, у себя?

Она пристально оглядела его с головы до ног в свете масляной лампы.

— Не знаю. Но если он и у себя, то никого не принимает.

— Передайте ему, что пришел друг, который провожал его вчера вечером. Вы ведь помните меня, не так ли?

— Подождите здесь.

Она захлопнула дверь у него перед носом. Андре-Луи воспользовался минутой ожидания и как бы нечаянно выронил хлыст. Нагнувшись за ним, посмотрел из-под руки на ворота у себя за спиной. Он разглядел три головы, высунувшиеся из проема. Убийцы всматривались в сумерки, наблюдая за нежданным гостем.

Наконец его впустили в дом. Ле Шапелье ждал наверху, разодетый как petit-maître,[414] с его шейной ленты свисал монокль в золотой оправе. Он приветливо улыбнулся другу.

— Ты пришел сообщить мне, что передумал? Решил вернуться со мной?

— Не угадал, Изаак. Я пришел сказать тебе, что твое возвращение более чем сомнительно.

В утомленных глазах Ле Шапелье вспыхнула тревога, тонко очерченные брови удивленно взметнулись вверх.

— О чем ты? Ты имеешь в виду эмигрантов?

— Господ эмигрантов. В настоящий момент трое убийц из их числа — по меньшей мере трое — сидят в засаде напротив твоего дома.

Ле Шапелье побледнел.

— Но как они узнали? Ты…

— Нет, не я. Если бы это был я, меня бы сейчас здесь не было. Твой визит поставил курфюрста в затруднительное положение. У Клеменса Венцеслава сильно развито гостеприимство, и твои требования вступили в неустранимое противоречие с ним. Попав между молотом и наковальней, курфюрст послал за господином д’Антрегом и конфиденциально поделился с ним своим затруднением. Господин д’Антрег в свою очередь конфиденциально известил об этом принцев. Принцы, похоже, конфиденциально поведали об этом всему двору, а час назад один из придворных, опять-таки конфиденциально, передал услышанное мне. Тебе не приходило в голову, Изаак, что, если бы не конфиденциальные сообщения, мы никогда не располагали бы никакими историческими фактами?

— И ты пришел, чтобы предупредить меня?

— А у тебя возникло другое предположение?

— Ты поступил как настоящий друг, Андре, — с торжественной серьезностью произнес Ле Шапелье. — Но почему ты считаешь, что меня намереваются убить?

— А разве ты сам придерживаешься другого мнения?

Ле Шапелье сел в кресло, единственное в этой просто обставленной комнате, достал носовой платок и отер им холодный пот, выступивший у него на лбу.

— Ты рискуешь, — сказал он. — Это благородно, но в данных обстоятельствах глупо.

— Большинство благородных поступков глупы.

— Если меня стерегут, как ты говоришь… — Ле Шапелье пожал плечами. — Твое предостережение запоздало. И тем не менее я благодарен тебе, друг мой.

— Не стоит. Здесь есть черный ход?

На лице депутата, которое выглядело бледном в свете свечей, появилась слабая улыбка.

— Если бы и был, они бы его перекрыли.

— Что ж, ладно. Я разыщу курфюрста. Он пришлет своих людей, и они расчистят тебе путь.

— Курфюрст уехал в Оберкирх. Пока ты его найдешь и вернешься, уже наступит утро. Уж не воображаешь ли ты, что убийцы станут ждать всю ночь? Когда они поймут, что я не собираюсь выходить из дома, они постучат. Хозяйка откроет, и тогда… — Он пожал плечами и оставил фразу незаконченной. Потом его словно прорвало: — Позор! Я посол, моя личность неприкосновенна. Но этим мстительным мерзавцам нет до этого дела. В их глазах я паразит, которого нужно уничтожить, и они уничтожат меня не раздумывая, хотя и знают, что подложат свинью курфюрсту! — В волнении он снова вскочил с кресла. — Боже мой! Какое возмездие его ждет! Этот глуповатый архиепископ наконец осознает, какую ошибку совершил, приютив таких гостей.

— Возмездие курфюрсту не утолит твоей жажды в аду, — спокойно произнес Андре-Луи. — И потом, ты пока не убит.

— Да. Всего лишь приговорен.

— Брось, дружище. Ты предупрежден, а это уже кое-что. Роль ни о чем не подозревающей овцы, покорно бредущей на заклание, тебе не грозит. Даже если мы сейчас пойдем напролом, и то шансы будут не так уж плохи. Двое против троих — пробьемся.

Лицо Ле Шапелье осветилось надеждой, потом на смену ей пришли сомнения.

— Их и правда только трое? Откуда такая уверенность?

Андре-Луи вздохнул.

— Н-да, тут я, признаться, сплоховал. Не удостоверился.

— Сообщники могут прятаться где-то поблизости. Иди-ка ты к себе, друг мой, пока это еще возможно. Я подожду их здесь с пистолетами наготове. Они не знают, что я предупрежден; может, уложу одного, прежде чем до меня доберутся.

— Слабое утешение. — Андре-Луи погрузился в раздумье. — Да, я мог бы уйти отсюда. Молодчики видели, как я вошел. Вряд ли они станут мне мешать, ведь шум может заставить тебя насторожиться. — Тут его глаза вдохновенно вспыхнули, и он отрывисто произнес: — Что бы ты сделал, выбравшись отсюда?

— Как что? Поехал бы к границе. У меня в «Красной шляпе» дорожная карета… — Затем Ле Шапелье удрученно добавил: — Только какое это имеет значение?

— А документы у тебя в порядке? Стража на мосту с ними пропустит?

— О да. Мой пропуск подписан секретарем курфюрста.

— Что ж, тогда все просто.

— Просто?

— Мы примерно одного роста и телосложения. Ты возьмешь этот верховой костюм, эти белые кюлоты и сапоги. Наденешь на голову мою шляпу и сунешь под мышку этот хлыст, после чего хозяйка проводит господина Андре-Луи Моро до двери. На крыльце ты задержишься, повернувшись спиной вон к тем воротам на противоположной стороне улицы, так, чтобы твоя фигура была ясно видна, а лицо — нет. Можешь сказать хозяйке что-нибудь вроде: «Передайте господину наверху, что, если я не вернусь в течение часа, он может меня не ждать». Потом ты резко нырнешь из света во мрак и, сунув руки в карманы с пистолетами, удерешь.

На бледных щеках депутата вновь проступил румянец.

— А ты?

— Я? — Андре-Луи пожал плечами. — Они позволят тебе уйти, поскольку решат, что ты не Изаак Ле Шапелье, а потом позволят уйти мне, поскольку увидят, что я тоже не Изаак Ле Шапелье.

Депутат нервно сцеплял и расцеплял пальцы. Он снова побледнел.

— Ты искушаешь меня, как дьявол.

Андре-Луи начал расстегивать сюртук.

— Снимай платье.

— Но ты рискуешь гораздо больше, чем тебе кажется.

— Нет, риск невелик, да и в любом случае риск — это только риск. А вот твоя смерть, если будешь медлить, станет неизбежностью. Шевелись!

Обмен состоялся, и, по крайней мере со спины, при неярком освещении Ле Шапелье в одежде Андре-Луи невозможно было теперь отличить от человека, который вошел в дом полчаса назад.

— Теперь зови свою хозяйку. В дверях приложи к губам платок. Это поможет тебе скрыть лицо, пока ты не повернешься к улице спиной.

Ле Шапелье обеими руками схватил руку Андре. Его близорукие глаза увлажнились.

— Друг мой, у меня нет слов…

— Хвала Всевышнему. Отправляйся. У тебя всего час на то, чтобы покинуть Кобленц.

Несколько минут спустя, когда дверь открылась, в подворотне напротив началось какое-то движение. Соглядатаи впились глазами в человека в костюме для верховой езды и шляпе с высокой тульей, который зашел в дом полчаса назад. Они услышали его прощальные слова и увидели, как он зашагал вниз по улице. Никто не сдвинулся с места, чтобы помешать ему уйти или проследить за ним.

Андре-Луи, который вглядывался в сумрак из окна и внимательно прислушивался, остался удовлетворен.

Он прождал еще целый час, все это время обдумывая свое положение. А что, если эти господа не станут его окликать, не сделают попытки напасть на него, а просто выстрелят ему в спину, когда он выйдет на улицу, будучи уверены, что видят перед собой Ле Шапелье? Это был риск, который он ранее не принял во внимание. Поразмыслив, Андре-Луи решил, что лучше будет встретить их здесь, при свете, где они, оказавшись лицом к лицу с ним, поймут свою ошибку.

Он выждал еще час, то усаживаясь в кресло, то расхаживая взад-вперед по узкой комнатушке; тревога, вызванная неопределенностью, ввергла его в вереницу различных предположений. Наконец около десяти часов стук приближавшихся шагов по каменной мостовой и голоса под самым окном возвестили о том, что противник перешел к активным действиям.

Размышляя, как могут обернуться события, Андре-Луи пожалел, что при нем нет пистолетов. У Ле Шапелье была всего одна пара. Молодой человек положил руку на стальной эфес легкой тонкой шпаги, которую оставил ему депутат, но из ножен вытаскивать ее не стал. Раздался громкий стук в дверь, который вскоре дважды повторился.

До слуха Андре-Луи донеслись шаркающие шаги хозяйки, лязг поднимаемой щеколды, вопрошающий женский голос, грубые голоса в ответ, тревожный вскрик и, наконец, грохот тяжелых сапог по коридору и лестнице.

Дверь резко распахнулась, и трое мужчин, ворвавшихся в комнату, увидели перед собой внешне спокойного молодого господина, который стоял возле стола, вопросительно подняв брови. В его взгляде читалось некоторое замешательство, вполне оправданное внезапным вторжением.

— В чем дело? — спросил он. — Кто вы? Что вам здесь нужно?

— Нам нужны вы, сударь, — объявил главный, высокий и властный на вид незваный гость. Под его распахнувшимся плащом Андре-Луи заметил серебристо-зеленый мундир офицера гвардии господина д’Артуа. Двое других были в синих мундирах с желтой отделкой и геральдическими лилиями на пуговицах — форме Овернского полка.

— Будьте любезны отправиться с нами, — сказал серебристо-зеленый мундир.

Так! Значит, они не собирались убить Ле Шапелье на месте. Они планировали сначала вывести его на улицу. Вероятно, довести до реки. Прострелить ему голову и бросить тело в воду. Таким образом депутат просто исчез бы.

— С вами? — переспросил Андре-Луи, как человек, не вполне понимающий, о чем, собственно, идет речь.

— Да, сударь, и немедленно. Вас хотят видеть во дворце курфюрста.

Недоуменное выражение на лице Андре-Луи стало еще явственнее.

— Во дворце курфюрста? Странно! Но я, конечно, пойду. — Он повернулся, чтобы взять плащ и шляпу. — Вы как раз вовремя, господа. Я уже устал ждать господина Ле Шапелье и собирался уходить. — Накидывая плащ на плечи, он добавил: — Я полагаю, это он вас прислал?

Вопрос ошеломил визитеров. Все трое вытянули шеи и впились глазами в Андре-Луи.

— Кто вы, черт бы вас побрал? — закричал один из овернцев.

— Если уж на то пошло, черт бы вас побрал, вы сами-то кто?

— Я уже сказал, сударь, — начал серебристо-зеленый, — что мы…

Говорившего перебил рев одного из его спутников:

— Это не тот!

Лицо серебристо-зеленого побагровело. Он шагнул вперед.

— Где Ле Шапелье?

— Где он? — Андре-Луи выглядел обескураженным. — Так, значит, это не он вас прислал?

— Говорю вам, мы его ищем.

— Но вы же прибыли из дворца курфюрста, верно? Очень странно. — Андре-Луи изобразил на лице недоверие. — Ле Шапелье покинул меня два часа назад, сказав, что отправляется к курфюрсту. Обещал вернуться через час. Если вы хотите его видеть, вам лучше подождать здесь. А мне пора.

— Два часа назад! — вскричал овернец. — Значит, это тот человек, который…

Серебристо-зеленый резко встрял, не дав ему договорить и выдать, что за домом следили:

— А вы? Вы давно здесь?

— Как минимум три часа.

— Ага! — Серебристо-зеленый мундир смекнул, что человек в костюме для верховой езды, которого они приняли за посетителя, на самом деле был депутатом. Это открытие неприятно его поразило. — Кто вы такой? — спросил он враждебным тоном. — Какие у вас дела с депутатом?

— Честное слово, не знаю, что вам до этого за дело, но тут нет никакой тайны. Нас не связывают никакие дела, он просто мой давний друг, с которым мы случайно здесь встретились, вот и все. А что до того, кто я такой, то мое имя Моро. Андре-Луи Моро.

— Что?! Ублюдок Керкадью?

В следующее мгновение на щеке офицера в серебристо-зеленом мундире отпечаталась пятерня Андре-Луи. Бледное лицо Моро исказила недобрая улыбка.

— Завтра, — произнес он ледяным тоном, — одним лжецом на свете станет меньше. Или сегодня, если оскорбленная честь не даст вам спокойно спать.

Офицер тоже побледнел, прикусил губу и холодно поклонился. Двое других испуганно молчали. Роли в сцене неожиданно поменялись.

— Завтра. К вашим услугам, — ответил офицер. — Мое имя Турзель, Клеман де Турзель.

— Передайте вашим друзьям, что они могут найти меня в «Трех коронах», где я остановился со своим крестным — прошу запомнить, господа, — со своим крестным отцом господином де Керкадью.

Несколько мгновений Андре-Луи с вызовом разглядывал обоих овернцев, потом, убедившись, что вызов не принят, перебросил полу плаща через левое плечо, прошел мимо офицеров и, покинув комнату, спустился по лестнице и очутился на улице.

Офицеры не сделали попытки его задержать. Овернцы вперили мрачные взоры в своего предводителя.

— Вот тебе на! — произнес один из них.

— Ты глупец, Турзель! — воскликнул второй. — Считай, ты уже покойник.

— Peste![415] — выругался Турзель. — Сам не понимаю, как сорвалось с языка.

— И кроме того, это наверняка вранье, — изрек первый овернец. — Разве позволил бы Керкадью своему незаконнорожденному отпрыску жениться на своей племяннице?

Турзель пожал плечами и делано рассмеялся.

— Ну, до завтра еще далеко. А пока нужно все-таки разделаться с этой крысой-патриотом. Пожалуй, лучше все-таки подождать его на улице.

* * *
Тем временем Андре-Луи быстро шагал к гостинице «Три короны».

— Ты сегодня поздно, Андре, — приветствовал его крестный и, только когда вошедший снял плащ, увидел на нем атласные кюлоты и туфли с пряжками. — Черт возьми! И такой элегантный!

— Во всех своих начинаниях, — ответил Андре-Луи.

Глава 6

ИЗВИНЕНИЯ
Наутро, когда Андре-Луи ожидал прихода секундантов господина де Турзеля, к нему пожаловал конюший его высочества с приказом немедленно явиться к Месье в Шенборнлуст. У дверей гостиницы ждал экипаж. Все это весьма походило на арест.

Андре-Луи не любил носить чужое платье, да и сопутствующие обстоятельства менее личного характера подстегивали его поскорее избавиться от одежды Ле Шапелье. Поэтому молодой человек спозаранку посетил портного и снова нарядился в любезный его сердцу костюм для верховой езды, на сей раз горчичного цвета. Он объявил, что готов следовать за конюшим, и простился с сеньором де Гаврийяком, которого простуда удерживала дома.

В Шенборнлусте молодого человека проводили в переднюю залу, почти пустую в этот ранний час. Здесь Андре-Луи принял смуглолицый господин д’Антрег, холодно оглядевший его узкими, близко посаженными глазками. Одеяние Андре-Луи, конечно, не соответствовало платью, в котором следовало появляться при дворе, однако бедственное положение многих эмигрантов вынуждало придворных проявлять терпимость к подобным нарушениям этикета.

Господин д’Антрег удивил Андре-Луи вопросом о том, какие отношения связывают его с Ле Шапелье. Андре-Луи не стал делать из этого тайны. Они с Ле Шапелье были друзьями, а на протяжении некоторого времени и коллегами; их сотрудничество началось пятью или шестью годами ранее, в дни работы Штатов Бретани в Рене. Два дня назад они случайно встретились на улице, а накануне вечером Андре-Луи нанес Ле Шапелье дружеский визит.

— А потом? — властно спросил господин д’Антрег.

— Потом? О, мы просидели с ним около часа, а потом господин Ле Шапелье сообщил, что его ждут во дворце курфюрста, и попросил меня подождать его возвращения. Он уверял, что дело займет не более часа. Я прождал два часа, потом пришли господин де Турзель и два других господина, и я удалился.

Темные глаза господина д’Антрега наконец оторвались от лица Андре-Луи.

— Все это очень странно.

— Действительно, весьма странно. Заставить меня столько ждать…

— Особенно если учесть, что он не собирался возвращаться.

— Да что вы говорите!

— Этот человек, Ле Шапелье, покинул дом, где остановился, в девять часов.

— Да, примерно.

— В четверть десятого он появился в гостинице «Красная шляпа» — там на каретном дворе находился его дорожный экипаж. В половине десятого его карета миновала заставу на мосту; он держал путь во Францию. Очевидно, что он действовал в соответствии со своими намерениями, которые определились прежде, чем он оставил вас, как вы утверждаете, дожидаться его возвращения.

— Должно быть так, если ваши сведения верны. Очень странно, согласен.

— И вы не знали, что он не вернется? — Д’Антрег вперил в молодого человека буравящий взгляд.

Андре-Луи встретил его саркастической улыбкой.

— Я польщен! Вы принимаете меня за недоумка. Значит, я два часа сидел и ждал человека, зная, что он не собирается возвращаться? Ну и ну! — И он рассмеялся.

Господин д’Антрег, однако, не разделял его веселья.

— А если вы, например, собирались прикрыть его побег?

— Побег? — Андре-Луи внезапно посерьезнел. — Его побег?! Но от кого же, в таком случае, он бежал? Ему угрожали? Дьявольщина, господин д’Антрег, уж не хотите ли вы сказать, будто визит господина де Турзеля с друзьями?..

— Ни слова больше! — перебил его собеседник. — Этак вы далеко зайдете в своих предположениях! — На смуглом лице д’Антрега вспыхнул румянец. Он пришел в замешательство, осознав, что усердие в расследовании происшествия едва не выдало замысел, который теперь, когда исполнение его провалилось, должен был остаться тайной.

Но Андре-Луи с безжалостной мстительностью продолжал наседать на него:

— А по-моему, это вы, сударь, строите предположения. Если вы считаете, будто я остался, чтобы прикрыть побег господина Ле Шапелье, то вам следовало бы знать, по какой причине он бежал. Думаю, это достаточно очевидно.

— Ничего подобного я не знаю, сударь. Я всего лишь опасаюсь, что господин Ле Шапелье заподозрил какую-то опасность, иначе трудно понять, почему его отъезд выглядит как побег. Естественно, господину Ле Шапелье, агенту революционеров, было известно, что здесь его окружают одни враги, и, возможно, поэтому он начал бояться собственной тени. Довольно, сударь! Я провожу вас к его высочеству.

В маленькой комнате, примыкавшей к бело-золотой приемной зале с колоннами, за столом, заваленным бумагами, сидел с гусиным пером в руке брат короля. Рядом с ним стоял его фаворит, граф д’Аваре,[416] бледный, худощавый, утонченный светловолосый господин лет тридцати, внешностью, платьем и манерой держаться напоминавший англичанина. Протеже госпожи де Бальби, он был обязан ей положением, которое существенно упрочилось благодаря его собственным талантам. Его преданность принцу вкупе с его умом и средствами сделали возможным своевременный побег Месье из Парижа. Мягкий, учтивый и приветливый, господин д’Аваре снискал уважение всего двора, за исключением честолюбивого д’Антрега, который видел в графе опасного соперника в борьбе за расположение его высочества.

Принц полуобернулся в кресле и соблаговолил заметить Андре-Луи. Моро отвесил глубокий поклон. Граф д’Антрег продолжал настороженно стоять позади.

— А, господин Моро! — Пухлые губы Месье растянулись в улыбку, но глаза навыкате под дугами густых бровей смотрели недружелюбно. — Принимая во внимание услуги, оказанные вами особам, которых мы ценим, я не могу не сожалеть о том, что мой брат, господин д’Артуа, счел ваши взгляды и принципы весьма неопределенными и посему не смог предложить вам какую-либо должность в армии, призванной избавить Трон и Алтарь от неприятеля.

Его высочество сделал паузу, и Андре-Луи почувствовал, что от него ждут ответа.

— Возможно, я недостаточно ясно дал понять его высочеству, что мои принципы строго монархические, монсеньор.

— Монархические, да, но не вполне. Вы, как я понял, поборник конституции. Но это так, к слову… — Принц помедлил. — Как зовут того офицера, д’Антрег?

— Турзель, монсеньор. Капитан Клеман де Турзель.

— Ах да, Турзель. Я слышал, господин Моро, что накануне вечером вы имели несчастье поссориться с капитаном де Турзелем.

— Капитан де Турзель имел несчастье поссориться со мной, монсеньор.

Его высочество еще сильнее выпучил глаза. Господин д’Аваре выглядел испуганным. Д’Антрег, стоявший поодаль, тихонько прищелкнул языком.

— Ну конечно, вы ведь были учителем фехтования, — произнес принц. — Учителем фехтования с громкой репутацией, насколько я понимаю. — Его тон стал холодным и отчужденным: — А как вы считаете, господин Моро, подобает учителю фехтования ввязываться в дуэли? Достойно ли это? Не напоминает ли такое поведение… игру крапленой колодой?

— Монсеньор, в тех обстоятельствах у меня не было выбора. Я обязан был пресечь гнусную клевету. Учителя фехтования нельзя безнаказанно оскорблять только потому, что он учитель фехтования.

— Но насколько я понял, сударь, нападающим были вы; это вы ударили господина де Турзеля, не так ли, д’Антрег? Ведь был нанесен удар?

Андре-Луи избавил графа от необходимости отвечать:

— Я действительно ударил господина де Турзеля, но ссору затеял не я. Пощечина была ответом на оскорбление, не допускавшее иного ответа.

— Это так, д’Антрег? — Тон его высочества стал сварливым. — Вы об этом умолчали.

— Но, монсеньор, естественно, удар всегда чем-то спровоцирован.

— Тогда почему меня об этом не известили? Почему мне рассказали не все? Господин Моро, что это была за провокация?

Андре-Луи рассказал принцу, как было дело, и добавил:

— Эта ложь, монсеньор, порочит моего крестного тем сильнее, что я собираюсь жениться на его племяннице. Пусть я всего лишь учитель фехтования, я не могу позволить сплетне гулять дальше.

Его высочество засопел. Весь его вид свидетельствовал о неловкости и досаде.

— Да, это очень серьезно, д’Антрег. Это… это может затронуть честь мадемуазель де Керкадью.

Андре-Луи в свой черед был раздосадован тем, что отношение его высочества к инциденту изменилось именно по этой причине.

— Вы согласны, что это серьезно, д’Антрег?

— В высшей степени, монсеньор.

Андре-Луи, сдерживая гнев, гадал, действительно ли этот малый с внешностью обтянутого кожей скелета еле заметно ухмыльнулся, отвечая принцу.

— В таком случае передайте капитану де Турзелю, что мы им недовольны. Мы осуждаем его поведение в самых суровых выражениях и считаем такое поведение недостойным благородного человека. Передайте это ему от меня, д’Антрег, и проследите, чтобы он не появлялся у нас по крайней мере месяц.

Затем его высочество снова повернулся к Андре-Луи.

— Капитан принесет вам извинения, господин Моро. Д’Антрег, передайте ему также, что он должен в присутствии господина Моро официально взять свои слова обратно, и немедленно. Надеюсь, вы согласны, господин Моро, что нельзя позволить этому делу зайти дальше. Во-первых, существует эдикт курфюрста, запрещающий дуэли, а мы его гости и обязаны уважать и неукоснительно соблюдать законы этой страны. Во-вторых, сейчас не время благородным господам сводить личные счеты. Король нуждается, настоятельно нуждается в каждой шпаге, которая поможет защитить его дело. Вы меня поняли, сударь?

— Вполне, монсеньор. — Андре-Луи поклонился.

— Тогда, полагаю, с этим покончено. Благодарю за внимание. Вы можете удалиться, господин Моро. — И пухлая белая длань указала в сторону выхода, а толстые губы раздвинулись в холодной полуулыбке.

В передней зале господина Моро попросили подождать, пока господин д’Антрег разыщет капитана де Турзеля. Андре-Луи бесцельно и одиноко слонялся по просторному, почти лишенному мебели помещению, когда в дверях появилась Алина в сопровождении госпожи де Плугастель. Он устремился к ним.

— Алина!

Но выражение лица невесты остудило его пыл. Щеки девушки были бледны, меж тонких бровей пролегла морщинка, и во всем ее облике читалась оскорбленная гордость.

— О, как вы могли? Как вы могли?

— Как я мог что?

— Так злоупотребить моим доверием! Выдать то, что я рассказала вам по секрету!

Андре-Луи понял ее, но не ощутил вины.

— Я сделал это, чтобы спасти жизнь человека — жизнь друга. Ле Шапелье мой друг.

— Но вы не знали, о ком идет речь, когда вытянули из меня чужой секрет.

— Знал. Я знал, что Ле Шапелье в Кобленце, и, следовательно, речь могла идти только о нем.

— Вы знали?! Знали? — Взор Алины полыхнул гневом. За ее спиной стояла госпожа де Плугастель, которая приветственно улыбалась, хотя глаза ее были полны печали. — И ничего мне не сказали! Вы вызвали меня на откровенность, притворились равнодушным и вытянули нужные сведения. Как это низко и коварно, Андре! Низко и коварно. Не ожидала от вас такого.

Андре-Луи, с трудом сдерживая нетерпение, спросил:

— Может быть, вы скажете мне, какой вред я нанес лично вам? Или вы хотите меня уверить, будто сердитесь из-за того, что я не допустил предательского убийства своего друга?

— Не в этом дело.

— Очень даже в этом.

Госпожа де Плугастель попыталась примирить невесту с женихом:

— В самом деле, Алина, если этот человек друг Андре-Луи…

Но девушка перебила ее:

— Речь идет совсем не об этом, сударыня. Речь о наших отношениях. Почему он неискренен со мной? Почему так коварно использовал меня, почему подверг риску потерять доверие, с которым ко мне относится Месье? Он использовал меня, словно… словно шпионку.

— Алина!

— А разве не так? Кем, по-вашему, меня будут считать при дворе, когда выяснится, что этот человек, этот опасный агент из числа ваших друзей-революционеров, бежал потому, что я раскрыла намерения друзей его высочества?

— Об этом никто не узнает, — ответил Андре-Луи. — Я уже говорил с д’Антрегом и удовлетворил его любопытство.

— Вот видишь, Алина, — увещевала ее госпожа де Плугастель, — все кончилось хорошо.

— Не вижу ничего хорошего. Теперь мы не сможем доверять друг другу. Мне придется следить за собой, чтобы не сболтнуть лишнего. Как я могу быть уверена, что, разговаривая с Андре, я говорю со своим возлюбленным, а не с агентом революционеров? Что подумал бы обо мне Месье, узнай он обо всем?

— Мнение Месье, безусловно, необычайно важно, — с сарказмом произнес Андре-Луи.

— Вы еще насмехаетесь? Конечно важно. Монсеньор почтил меня своим доверием, так неужели я вправе обмануть его? А теперь я предстану в его глазах либо предательницей, либо дурой, не умеющей держать язык за зубами. Приятный выбор! Тот человек бежал. Он вернется в Париж, будет и дальше вершить зло, направленное против принцев, против короля…

— Вот мы и добрались до сути: вы сожалеете, что его не прикончили.

В этом предположении была доля истины, и оно окончательно вывело из себя мадемуазель де Керкадью.

— Это неправда! Никто не собирался его убивать! А хоть бы и так, это только следствие, а я говорю о причине. Зачем вы их смешиваете?

— Затем, что они неразделимы. Причина и следствие — две стороны одной медали. Рассудите по справедливости, вспомните, что мы говорим о моем друге.

— Вот и получается, что друг вам дороже, чем я, — сказала она, совершенно по-женски извратив смысл его слов. — Ради него вы мне солгали, ибо умолчание равнозначно лжи. Вы одурачили меня, обманули притворной праздностью своих вопросов и мнимо-безразличным видом. Вы чересчур хитроумны для меня, Андре.

— Хотелось бы мне быть настолько хитроумным, чтобы показать вам, как все это глупо.

Госпожа де Плугастель положила руку на плечо девушки.

— Алина, дорогая моя, неужели ему нет оправдания?

— Подскажите хоть одно, сударыня.

— Да сколько угодно, раз тот человек — его друг. Не представляю, чтобы Андре мог поступить иначе. Подумайте, милая моя, и вы со мной согласитесь.

— Не на вас он испытывал свою хитрость, сударыня, иначе вы думали бы по-другому. Но, как вам известно, это ведь еще не все. Что вы скажете, Андре, о затеянной вами дуэли?

— Ах, это! — беззаботно бросил Андре-Луи, радуясь возможности сменить тему. — Все уже улажено.

— Улажено? Да вы окончательно уронили себя в глазах Месье!

— Ну, по крайней мере в этом я могу доказать, что вы не правы. Я был у его высочества, он меня выслушал и отнесся ко мне снисходительно. А вот противник мой лишился высокой благосклонности.

— И вы хотите, чтобы я поверила?

— Можете удостовериться, если угодно. Его высочество все-таки принимает во внимание факты и допускает связь между причиной и следствием, которую вы отказываетесь видеть. Когда я рассказал ему, за что ударил господина де Турзеля по лицу, принц счел мои действия обоснованными. Он обязал господина де Турзеля извиниться передо мной. Я как раз жду капитана.

— Извиниться перед вами за то, что вы ударили его по лицу?

— Нет, моя милая глупышка, за тот повод, который он дал мне для этого.

— Что же это за повод?

Андре-Луи рассказал дамам все и по их лицам понял, как они расстроены.

— Его высочество, — добавил молодой человек, — считает, что пощечины недостаточно, чтобы искупить такое оскорбление. Причем возможно, что такое мнение сложилось у него благодаря той слабости, которую он питает к вам. По его словам, это оскорбление в каком-то смысле затрагивает и вашу честь.

Он увидел, что выражение глаз Алины наконец-то смягчилось, и внутренне поморщился, сочтя это проявлением ее признательности принцу.

— Как это любезно со стороны его высочества! — воскликнула она. — Вот видите, Андре, каким добрым и великодушным он может быть.

В зале появился господин д’Антрег в сопровождении капитана де Турзеля. Андре-Луи оглянулся на них через плечо.

— Меня ждут. Алина, могу я увидеться с тобой еще раз, прежде чем уйду?

Она снова напустила на себя суровый вид.

— Не сегодня, Андре. Я должна обо всем подумать. Я потрясена. Ты меня обидел.

Госпожа де Плугастель шепнула ему на ухо:

— Предоставьте мне помирить вас, Андре.

Он поцеловал руку матери, потом Алине, которая согласилась на это очень неохотно. Потом, придержав дамам дверь, он повернулся к графу и капитану.

Высокомерный молодой офицер был бледен и зол. Несомненно, ему уже сообщили о неудовольствии Месье, и сейчас он размышлял, как оно отразится на его продвижении по службе. Капитан, весь натянутый как струна, подошел к Андре-Луи и отвесил церемонный поклон. Андре-Луи столь же церемонно поклонился в ответ.

— Сударь, мне передан приказ его высочества взять обратно слова, которые я употребил вчера вечером, и принести за них свои извинения.

Андре-Луи не понравился его умышленно оскорбительный тон.

— Сударь, его высочество приказал мне принять ваши извинения. Я полагаю, что мы выполнили этот обмен любезностями с взаимным сожалением.

— С моей стороны это определенно так, — заявил офицер.

— Тогда можете умерить его сознанием того, что, как только ваш долг перед его величеством будет выполнен, вы всегда можете призвать меня к ответу.

Только своевременное вмешательство господина д’Антрега спасло лицо капитана де Турзеля.

— Господа, что я слышу? Вы затеваете новую ссору? Ни слова больше! Это дело не должно зайти дальше, иначе вам грозит величайшее неудовольствие Месье. Вы поняли меня, господа?

Андре-Луи и Турзель поклонились друг другу и разошлись, и юноша отправился в свою гостиницу, ощущая безразличие ко всему, что его окружало.

Глава 7

ГОСПОЖА ДЕ БАЛЬБИ
Наконец после долгого ожидания огромные прусские и австрийские легионы, усиленные отрядами французских эмигрантов, двинулись вперед. Лонгви был осажден,[417] и кампания «За Трон и Алтарь» началась. Она началась бы и месяцем раньше, если бы не капризы прусского короля, Агамемнона этого освободительного воинства.

Месяц назад, когда все уже было готово и погода стояла прекрасная, сей прусский колосс обрушился, как снег на голову, на Кобленц и на Карла Вильгельма Брауншвейг-Вольфенбюттельского, подлинного главнокомандующего с отличной военной репутацией. Отложив выступление, его величество принялся тратить драгоценное время на смотры, парады и празднества в честь еще не завоеванной победы.

Братья французского короля, наделенные не бо́льшим военным талантом, чем прусский монарх, охотно включились в эти увеселения и даже потратили на них крупные суммы из одолженных им денег, которые и без того таяли с поразительной быстротой. Конде — единственный солдат в компании принцев — тем временем сидел в своем лагере под Вормсом и раздраженно проклинал задержку, которая играла на руку неподготовленному противнику. Он сетовал, и не без оснований, на то, что невидимая рука удерживает союзников от решительных действий, только и гарантирующих успех.

Но вот наконец со всеми проволочками было покончено. Правда, дождь превратил рейнские земли в грязное месиво, но так ли это важно? Принцы немедленно присоединились к армии эмигрантов и по крайней мере делали вид, будто командуют ею под общим руководством Конде и маршала де Бройля. Их дамы — а именно жена одного и любовницы обоих — готовились покинуть Кобленц.

Мадам[418] (жена старшего) должна была отправиться ко двору своего отца в Турин. Но поскольку король Сардинии был хорошо осведомлен о расточительности своих зятьев (как известно, все братья имели неосторожность жениться на принцессах Савойских), он строго ограничил свиту ее высочества. Впрочем, нескольким фрейлинам все же позволили сопровождать принцессу. Помимо госпожи де Бальби и госпожи де Гурбийон, Мадам намеревалась взять с собой мадемуазель де Керкадью, однако этому намерению воспротивилась госпожа де Бальби; но ее вмешательство (как это часто бывает, когда мы пытаемся противостоять судьбе) в конечном счете только ускорило то, что она всеми силами старалась предотвратить. В один из дней эти попытки побудили госпожу де Бальби прибыть в карете курфюрста к дверям гостиницы «Три короны».

Случилось так, что господин де Керкадью, страдавший от холода, сырости и общего недомогания, в тот день отправился в постель раньше обычного, а Андре-Луи сидел в одиночестве над книгой, когда в гостиную пожаловал лакей и объявил о визите графини. Андре-Луи, теряясь в догадках, согласился выступить в роли доверенного лица своего крестного и передал, чтобы гостью проводили к нему.

Войдя, графиня небрежно сбросила на руки слуги легкий плащ и мантилью, и ее присутствие, казалось, озарило сиянием длинную мрачную комнату. Госпожа де Бальби извинилась за визит в неурочный час и выразила сожаление по поводу болезни и отсутствия господина де Керкадью. Андре-Луи поймал себя на том, что с удовольствием слушает эти ничего не значащие вежливые фразы, настолько приятен и мелодичен был голос посетительницы.

— Впрочем, дело мое в каком-то смысле больше касается вас, чем вашего крестного, господин Моро.

— Сударыня, ваша память делает мне честь, — ответил молодой человек, удивленный легкостью, с какой его имя слетело с губ знатной дамы. Он поклонился и предложил гостье кресло у камина, недавно оставленное господином де Керкадью.

Засмеявшись, госпожа де Бальби опустилась в кресло. Ее смех ласкал ухо, словно нежная трель певчего дрозда.

— Подозреваю, что вам присущ грех скромности, господин Моро.

— Вы считаете скромность грехом, сударыня?

— Разумеется, поскольку она мешает выражению чувств. — Графиня устроилась поудобнее и разгладила складки пышной юбки.

Когда-то Анна де Комон де ла Форс имела несчастье выйти замуж за эксцентричного и распутного графа де Бальби, который обращался с ней дурно и жестоко, пока наконец не сошел с ума и не скончался. На вид графине было лет двадцать пять — тридцать пять; в действительности же ее возраст приближался к сорока годам. Маленькая, изящная, с прелестными живыми глазами, она, хотя и не производила впечатления красавицы, излучала неотразимое очарование, засвидетельствованное всеми ее современниками. Взгляд этих изумительных темных глаз, казалось, обволакивал теперь Андре-Луи, бросая ему вызов. Можно было подумать, что графиня флиртует с ним.

— Я обратила на вас внимание в Шенборнлусте в день вашего приезда, и, откровенно говоря, меня восхитило хладнокровие, с которым вы держались. Не знаю другого качества, которое больше шло бы мужчине.

Андре-Луи собирался было возразить, но блистательная велеречивая дама не ждала ответа.

— На самом деле именно ради вас я приехала. Вы возбудили мое любопытство. Ах, не волнуйтесь, господин Моро, я не хищница и не считаю своим долгом вызвать ответный интерес.

— Как вы могли подумать, сударыня, что я жду уверений, лишающих меня столь лестной иллюзии?

— А вы острослов, господин Моро. Ну да, этого следовало ожидать, вы ведь были писателем, насколько мне известно.

— Кем только я не был, сударыня.

— Ну а теперь вы влюбленный, и это самое высокое из всех призваний. О, поверьте моему опыту, ни один мужчина не может достигнуть большего, ибо любовь возносит его к таким высотам, которые недоступны ни в чем ином.

— Ваши возлюбленные, безусловно, достигли их, сударыня.

— Мои возлюбленные! Вот как. Вы так говорите, словно их счет идет на десятки!

— Сколько бы их ни было, сударыня, они ваши навсегда.

— О, боюсь, я потерплю поражение в этой словесной дуэли и взываю к вашему милосердию! — с притворным отчаянием и с лукавством в глазах воскликнула графиня и задорно вздернула носик. — Так вот, меня привело сюда дело, касающееся больше вас, чем господина де Керкадью. Следовательно, нам нет нужды тревожить его. Кроме того, мне будет нелегко сказать то, что я собираюсь сказать, а в таких случаях всегда лучше беседовать наедине. Надеюсь, вы проявите столько же понимания, сколько и сдержанности.

— Не сомневайтесь, сударыня, я буду сдержан, как исповедник, — гася нараставшее нетерпение, заверил ее Андре-Луи.

Графиня на мгновение задумалась. Ее изящные руки беспокойно разглаживали складки полосатой юбки.

— Когда я расскажу вам то, что собираюсь, вы, боюсь, заподозрите, что во мне говорит ревность. Хочу предупредить: это не так. Меня во многом можно обвинить, но ревность вульгарна, а я никогда не была вульгарной.

— Мне представляется немыслимым, сударыня, чтобы у вас были основания для ревности.

Лицо графини осветилось улыбкой.

— Как знать, как знать. Вспомните о моих словах перед тем, как осудить. Я пришла вести речь о даме, на которой вы, по моим сведениям,собираетесь жениться. Откровенно говоря, ее судьба тревожит меня не столько из-за симпатии к ней, сколько из-за… скажем так, из-за уважения, которого вы, сударь, заслуживаете.

Андре-Луи сделал нетерпеливый жест.

— Ее судьба, сударыня? Значит, ей грозит какая-то опасность?

Графиня пожала плечами и, слегка выпятив полную, чувственную нижнюю губу, улыбнулась, продемонстрировав две очаровательные ямочки на щеках.

— Некоторые не расценили бы это как опасность. Все зависит от точки зрения. Вы, господин Моро, наверняка не сочтете создавшееся положение безопасным. Приходилось ли вам задумываться, по чьему желанию мадемуазель де Керкадью пожаловали звание фрейлины ее высочества?

— По-видимому, вы намекаете на его высочество? — хмурясь, предположил молодой человек.

Графиня покачала головой.

— По желанию самой Мадам.

Андре-Луи растерялся.

— Но в таком случае… — Он так и не закончил мысль.

— Вы хотите сказать, в таком случае не о чем и волноваться? А не считаете ли вы, что необходимо выяснить, какую цель преследует Мадам? Вы, наверное, полагаете, будто такая очаровательная особа, как мадемуазель де Керкадью, должна вызывать естественную приязнь у каждого, кому довелось с ней познакомиться. Но вы не знаете Мадам. Не спорю, мадемуазель де Керкадью весьма привлекательна. Ее миловидность, свежесть, невинность пробуждают симпатию даже в женщинах, а уж о мужчинах и говорить нечего. Возьмем, к примеру, его высочество. Должна признаться, я редко видела принца настроенным столь благодушно. — В улыбке графини проскользнуло презрение, словно она находила влюбчивость Месье крайне смехотворной. — Выбросьте из головы мысль, будто ревность заставляет меня видеть то, чего нет. Граф Прованский может обзавестись хоть целым сералем, меня это не заденет.

— Вы озадачили меня, сударыня. Не хотите же вы сказать, что Мадам, видя… интерес супруга к мадемуазель де Керкадью, умышленно пожаловала ей звание, которое дает его высочеству возможность чаще видеть девушку? Неужели это вы имели в виду?

— Вот именно, сударь. Именно это. У Мадам весьма своеобразный характер: мстительный, злобный и несколько извращенный. Она готова снести любое оскорбление, лишь бы испытать удовольствие от унижения ее врага. С подобными натурами такое случается. Я имела честь вызвать особую ненависть Мадам, ненависть тем более жгучую, что она вынуждена терпеть мое присутствие и держаться со мной любезно. Теперь вы понимаете?

Андре-Луи пребывал в явном замешательстве.

— Кажется, понимаю. И все же…

— Мадам позволила бы выколоть себе глаза, лишь бы увидеть перед тем, как я буду вытеснена из сердца его высочества. Надеюсь, довод убедительный?

— Вы полагаете, что для достижения этой цели ее высочество рассчитывает использовать мадемуазель де Керкадью — несмотря на то, что такая замена не принесет ей никакой пользы?

— Вы очень кратко и очень точно сформулировали мою мысль.

— Но это же низость!

Графиня пожала плечами.

— Я выражусь не столь изящно. Это всего лишь мелочная злоба глупой, никчемной особы, неспособной придумать себе более увлекательное занятие.

— Что ж, сударыня, я ценю ваши благие намерения, — сказал Андре-Луи, перейдя на подчеркнуто официальный тон. — Вы предупредили меня. Я глубоко вам признателен.

— Как раз предупреждение, мой друг, пока не прозвучало. Завтра Мадам отправляется в Турин. Я обязана сопровождать ее высочество, этого требует мое положение при дворе. Прошу вас, не смейтесь, господин Моро.

— Мне не смешно, сударыня.

— Я заметила, вы отличаетесь отменной выдержкой. — На ее щеках снова показались ямочки. — Король Сардинии, который воспринимает нас как саранчу, сократил свиту Мадам до предела. Помимо меня, ее должны были сопровождать всего две дамы — герцогиня де Келюс и госпожа де Гурбийон. Но в последний момент ее высочество настояла, чтобы к ним присоединилась мадемуазель де Керкадью. Вы понимаете, чего она добивается и что должно последовать дальше? Если она оставит мадемуазель де Керкадью в Кобленце, то, вполне может статься, никогда больше ее не увидит. Вы поженитесь, или возникнут другие обстоятельства, которые помешают мадемуазель вернуться ко двору. Если же она останется при Мадам, то через месяц, самое большее через два военная кампания закончится, мы вернемся в Версаль и ваша Алина снова станет приманкой для его высочества, чувства которого разлука только подогреет. Думаю, господин Моро, вы меня поняли.

— Вполне, сударыня. — Тон Андре-Луи был суров, и при желании в нем можно было расслышать укор. — Но даже если допустить, что ваши предположения верны, вы не учитываете силу характера мадемуазель де Керкадью и ее добродетель.

Графиня де Бальби поджала полные губки, но потом улыбнулась.

— Да, вы просто образцовый влюбленный. Только влюбленный может верить, что добродетель его избранницы тверже скалы. А я всего лишь женщина, но именно поэтому я знаю женщин. Я немного старше вас и почти всю жизнь провела при дворе. Поверьте моему опыту, сударь, с вашей стороны было бы неблагоразумно полагаться только на добродетель мадемуазель де Керкадью. Добродетель, в конечном счете, всего лишь идея. А идеи формируются под воздействием окружения. И придворное окружение, друг мой, губительно для идеи добродетели. Уж поверьте мне на слово. Или по крайней мере согласитесь, что ничто не губит репутацию женщины вернее, чем внимание принца. Этот титул окружен романтическим ореолом, даже если его обладатель глуп и неуклюж. В глазах женщин принцы овеяны романтикой веков, и это справедливо даже по отношению к такой малоромантической личности, как наш бедный король Людовик.

— Вы не рассказали мне ничего нового, сударыня.

— Ах, верно! — В ее глазах вновь мелькнул насмешливый блеск. — Я и забыла, что вы республиканец.

— Это не так. Я сторонник конституционной монархии.

— Здесь, в Кобленце, подобные взгляды почитают едва ли не худшим грехом. — Графиня порывисто встала. — Что ж, я сказала все, что хотела. Дальнейшее зависит от вас.

— От меня и от мадемуазель де Керкадью.

Госпожа де Бальби медленно покачала головой и положила изящную руку ему на плечо. Ее лицо вновь осветилось лукавой улыбкой.

— Ах, какой терпеливый, услужливый и послушный влюбленный! Только, друг мой, когда женщина отдает избраннику свое сердце, она дает ему и право повелевать. Если вы не сумеете воспрепятствовать поездке мадемуазель де Керкадью в Турин, что ж, тогда, право слово, вы не заслуживаете своей невесты.

Андре-Луи слушал ее, сохраняя серьезный вид.

— Не думаю, что я отличаюсь проницательностью в отношении женщин, сударыня. — По-видимому, он впервые признался в том, что его умственные способности небезграничны.

— Вам недостает опыта. Но это поправимо. — Она придвинулась ближе. Ее великолепные сияющие глаза оказывали на молодого человека тревожное, едва ли не магнетическое воздействие. — Или вы приберегаете дерзость и смелость для мужчин?

Андре-Луи смущенно рассмеялся. Графиня поразила, почти победила его посредством какого-то странного гипноза. Она вздохнула.

— Пожалуй, так оно и есть. Ну-ну. Возможно, время наставит вас лучше меня. Я буду поминать вас в своих молитвах, господин Моро.

Она протянула ему руку. Он принял ее и склонился, чтобы поцеловать, — и, по его собственному (удивительному для подобной натуры) признанию, почти ощутил, как она отозвалась на прикосновение его губ.

— Сударыня, я сознаю, что теперь я ваш должник.

— Отплатите мне своей дружбой, сударь. Будьте снисходительны к Анне де Бальби, хотя бы потому, что она думает о вас с теплотой.

Шелестя юбками, гостья прошествовала к выходу, одарила хозяина, придержавшего перед нею дверь, прощальной улыбкой и укатила. А Андре-Луи погрузился в глубокую, тревожную задумчивость.

Он знал, что суждение графини о нем справедливо. Искусный во всем прочем, Андре не был искушен в любовных интригах. Более того, он полагал, что любовь несовместима с какими-либо ухищрениями. Любовь нельзя вызвать искусственно, к ней невозможно принудить насильно. Любовь только тогда чего-то стоит, когда ее дарят по своей воле.

Прагматик до мозга костей, в любви Андре-Луи был законченным идеалистом. Как мог он допустить хозяйский тон, как мог приказывать той, которую боготворил? Он мог просить, умолять, но, если Алина пожелает ехать в Турин (а Моро хорошо понимал стремление повидать мир), на каком основании он будет уговаривать ее отказаться от этой поездки? Неужели он так мало доверяет невесте, что сомневается в ее способности противостоять искушению? Да и о каком искушении, собственно, идет речь? Андре-Луи усмехнулся, представив графа Прованского в роли воздыхателя Алины. В таком амплуа он в лучшем случае будет смешон ей.

Безоговорочное доверие к Алине принесло было Андре-Луи душевный покой, но тут его посетила иная тревога. Какую бы твердость ни проявила Алина, любовные притязания принца определенно поставят ее в унизительное, мучительное положение. Сама мысль об этом была для него невыносима. Он должен помешать ее поездке в Турин. А раз у него нет надежды добиться успеха просьбами и мольбами, которые показались бы его возлюбленной необоснованными и эгоистичными, он вынужден прибегнуть к оружию Скарамуша — интриге.

Андре-Луи отправился к крестному и встал у его постели.

— Вы опасно больны, сударь, — сообщил он ему.

Большая голова в ночном колпаке приподнялась над подушками; в глазах господина де Керкадью промелькнуло беспокойство.

— С чего ты взял, Андре?

— Так мы оба должны сказать Алине. Я только что узнал о намерении принцессы включить ее в свою свиту для поездки в Турин. Я не знаю другого способа помешать вашей племяннице, кроме как вызвать в ней тревогу за вас. Следовательно, вы должны серьезно заболеть.

Седеющие брови крестного сошлись у переносицы.

— В Турин, вот как! А ты не хочешь, чтобы она ехала.

— А вы, сударь?

Господин де Керкадью задумался. Мысль о разлуке с Алиной его огорчала. Присутствие племянницы скрашивало ему одиночество изгнания, смягчало тоску жизни среди чужих людей в этом временном пристанище. Но господин де Керкадью всегда угождал желаниям других, забывая о себе.

— Если девочка так хочет… Здешняя жизнь так скучна…

— Зато куда более безопасна, сударь. — И Андре-Луи заговорил о фривольности жизни двора, которая полна всевозможных угроз. Если бы госпожа де Плугастель тоже сопровождала Мадам, дело обстояло бы иначе. Но Алина будет совсем одна, и неопытность сделает ее уязвимой для неприятностей, поджидающих привлекательную девушку в светском обществе. И потом, какие бы радужные надежды ни питала она сейчас, в далекой Савойе все, возможно, обернется по-другому. Алина может почувствовать себя одинокой, несчастной, а рядом не будет никого из близких, чтобы прийти ей на помощь.

Господин де Керкадью сел в постели и, поразмыслив, признал правоту крестника. И потому вернувшаяся вскоре Алина застала обоих заговорщиков, ожидавших ее, во всеоружии.

Андре-Луи встретил ее в гостиной. Они не виделись с того самого момента, как не слишком тепло расстались в Шенборнлусте.

— Я так рад тебе, Алина. Господин де Керкадью совсем нездоров. Его состояние серьезно беспокоит меня. Какая удача, что ты вот-вот освободишься от своих обязанностей при Мадам! Твоему дядюшке требуется гораздо больше заботы, чем та, которой его могут окружить чужие люди или неумеха вроде меня.

На лице девушки отразился испуг. Андре-Луи понял, что причиной тому — не только страх за дядюшку, как бы ни глубока была ее нежная любовь к нему. Ее решимость держаться при виде жениха с надменным достоинством мигом испарилась.

— Я должна была сопровождать Мадам в поездке в Турин, — произнесла она тоном глубочайшего разочарования, уязвившим Андре-Луи до глубины души.

— Что ж, нет худа без добра, — сказал он спокойно. — Болезнь дяди избавит тебя от неудобств скучного путешествия.

— Скучного?! О Андре!

Он притворился изумленным.

— Ты полагаешь, оно не будет скучным? О, я уверяю тебя: путешествия почти всегда скучны. И потом, этот туринский двор! Он печально знаменит своей серостью и однообразием. Дорогая, можешь считать, что необходимость остаться — это чудесное избавление. У тебя появилась очень веская причина просить Мадам об отставке. Сходи проведай господина де Керкадью и скажи потом, не следует ли вызвать врача.

Андре-Луи увлек невесту наверх, и таким образом обсуждение было закрыто.

Господин де Керкадью был скверным актером, к тому же он чувствовал себя виноватым, поэтому свою роль сыграл из рук вон плохо. Он боялся чрезмерно встревожить племянницу, и, если бы не Андре-Луи, она ушла бы от него полностью успокоенной.

— Необходимо убедить его, что он совсем не так плох, — сказал Моро, как только они оказались за дверью больного. — Не нужно его волновать. Ты видела, я старался как мог. Но я уверен, мы должны пригласить доктора. Я очень рад, что ты остаешься, Алина. И твой дядюшка, я знаю, тоже обрадуется, когда я ему скажу, хотя, конечно, виду не подаст.

Больше о Турине они не упоминали. Тревожась за господина де Керкадью, Алина даже не стала дожидаться отъезда Мадам и незамедлительно перебралась в «Три короны». Мадам не скрывала досады, но отказать фрейлине в отставке по такой уважительной причине не могла.

Андре-Луи поздравил себя с легкой победой. Ни он, ни госпожа де Бальби, вдохновительница его замысла, не догадывались, что битва при Вальми и ее последствия опрокинут все их расчеты.

Глава 8

ВАЛЬМИ
Двадцатипятитысячное войско эмигрантов рвалось в бой. Их подстегивало быстрое сокращение ограниченных средств, бо́льшую часть которых принцы выложили за красивые мундиры, прекрасных лошадей и снаряжение, придававшее воинству такой непревзойденный парадный блеск. Принцам пришлось занять подобавшее им место во главе этой блистательной армии — к большому неудовольствию Месье, предпочитавшего сидячий образ жизни и ненавидевшего любые виды физических упражнений. Однако судьба уготовила графу Прованскому определенную роль, и он должен быть играть ее вопреки тому, что природа отказала ему в необходимых дарованиях.

В арьергарде великолепных колонн тянулась длинная вереница армейских повозок, среди которых выделялись два внушительных деревянных сооружения на колесах, представлявших собой монетный двор. Принцы везли с собой печатный станок для производства фальшивых ассигнаций, которые уже наводнили Европу и вызвали серьезное беспокойство правительств. Месье торжественно клялся, что король Франции примет на себя обязательство по их обеспечению. Он также пообещал, что они не будут пущены в обращение до вступления войск на территорию Франции. Но обещание было нарушено, и под давлением иностранных союзников принцу в конце концов пришлось отказаться от столь необременительного способа пополнения взятых взаймы и стремительно таявших миллионов.

Бок о бок с эмигрантами следовали прусская и австрийская армии. Эмигранты простодушно верили, что цель союзников заключается в том, чтобы освободить короля, покончить с анархией и вернуть Францию ее законным правителям — иными словами, «отвоевать Трон и Алтарь», как гласил родившийся в Кобленце лозунг, — довольно наивное заблуждение для людей, считавших себя спасителями Европы, на помощь которым человечество готово было самоотверженно отправить своих детей. Они будто не слышали остроты австрийского императора, отпущенной им в ответ на призыв спасти Марию-Антуанетту: «У меня действительно есть сестра во Франции, но Франция мне не сестра». Австрийская августейшая фамилия произвела на свет слишком много великих княжон, чтобы всерьез тревожиться о судьбе одной из них, пусть даже та и сделалась французской королевой. Что действительно интересовало Австрию, так это возможность вернуть Лоррен, некогда принадлежавший австрийским князьям. Аналогичные цели преследовала и Пруссия, которая намеревалась аннексировать Франш-Конте. Война давала обеим державам прекрасную возможность поправить баланс, который был некогда нарушен одержимым манией величия Людовиком XIV, опустошившим Пфальц.[419]

Но об этом пока не было сказано ни слова, и в душах дворян-эмигрантов еще не зародилось подозрения, что цели союзников не совпадают с их собственными, — хотя основания для него существовали. Король Пруссии практически отстранил принцев от командования. Их высочества вместе со своими приближенными оказались скорее в положении наблюдателей, нежели подчиненных. И среди прочего они наблюдали, как австрийцы по мере продвижения войска расставляют тут и там свои черно-желтые пограничные столбы, увенчанные двуглавым орлом.

После взятия Лонгви пруссаки двинулись на Верден. Воплощая в жизнь угрозы, высказанные в манифесте герцога Брауншвейгского в адрес любого, кто осмелится оказать сопротивление захватчикам, они методично разоряли и сжигали все деревни на своем пути.

До начала кампании принцы уверяли союзников, что стоит им только вступить на французскую территорию, как народ, избавившись от страха перед революционерами, поспешит примкнуть к освободителям и встать на сторону Трона и Алтаря. Однако, если такие настроения и имели место, поведение пруссаков никак их не поощряло.

Тридцатого августа они вышли к Вердену, который пал после непродолжительного обстрела, после чего дорога на Париж была открыта.

Эта новость, достигнув столицы, вызвала там двумя днями позже массовые убийства.[420] Лафайет понял, что конституционной монархии пришел конец и его ждет обвинение в государственной измене. Оставалось только спасаться бегством, что он и сделал. Намереваясь через Голландию отплыть в Соединенные Штаты, Лафайет пересек границу, но там попал в руки врагов. Вопреки всем обычаям того времени, его, словно какого-нибудь жалкого воришку, обрекли на тюремное заключение, продлившееся несколько лет.

Революционные власти прислали на его место Дюмурье.[421] Ему предстояло остановить цвет французского рыцарства и две великолепно обученные и снаряженные армии, австрийскую и прусскую, имевшие три тысячи орудий, — остановить силами оборванного войска, которое едва насчитывало двадцать пять тысяч человек, голодных, необстрелянных, скверно вооруженных простолюдинов, при поддержке всего лишь сорока пушек.

И тут произошла пустяковая перестрелка, вошедшая в историю под высокопарным названием «битва при Вальми». Потери в ней составили около трехсот человек со стороны французов и менее двухсот — со стороны союзников, и тем не менее стычка ознаменовала начало конца всей кампании. Впоследствии Бонапарт признавал, что эта загадка приводит его в замешательство. Пруссаки, чье довольствие зависело от местных поставок, остались почти совершенно без еды и фуража. Они по колено увязали в грязи, их косила дизентерия, которую приписывали известковой воде. Дождь лил не переставая. Горизонт чернел тучами. Герцог Брауншвейгский советовал союзникам отступить. Король Пруссии не соглашался, как и эмигранты, несмотря на то что они попали в отчаянное положение. Всем хотелось попытать счастья, дать сражение и захватить Шалон. Но герцог возражал, утверждая, что на кону в этой игре стоит слишком многое. Он доказывал, что поражение будет означать потерю целой армии, от которой зависит судьба прусской монархии.

Его величество дал-таки себя уговорить, и 30 сентября началось бесславное отступление огромного войска, преследуемого голодом, дизентерией, дождем и распутицей.

Эмигрантам, как это видно из некоторых мемуаров, внезапное и необъяснимое крушение их самоуверенных надежд представлялось едва ли не концом света. Казалось, победа была неминуема — и вдруг несметное войско практически без боя спасается бегством. Авторы мемуаров теряются в догадках и почти единодушно объявляют, что подкупленные союзники предали французское дворянство. Некоторые полагают, что герцог Брауншвейгский был масоном и поход на Париж ему запретила ложа. Если последнее обвинение представляется сомнительным, то первое, возможно, справедливо. Во всяком случае, известно, что по возвращении в Германию герцог выплатил восемь миллионов обступившим его со всех сторон кредиторам. Знай об этом Наполеон, победа при Вальми, вероятно, показалась бы ему не такой загадочной.

Изможденные солдаты с трудом брели по земле, мстившей им за недавнее опустошение. От истощения люди и лошади падали в дорожную грязь и умирали либо голодной смертью, либо от рук крестьян, жаждавших отомстить разорителям своих жилищ. А вот эмигрантам, которые, ослабев от голода, тащились по вязкой белой глине Шампани, приходилось опасаться не только крестьян, ибо пруссаки, терпевшие те же лишения, обратились к грабежам. Они беззастенчиво нападали на недавних союзников, отбирали их поклажу и, как водится у грабителей, уничтожали то, что не могли унести. С эмигрантами были жены и дети; целые семьи следовали за армией в каретах, поскольку еще летом никто из них не сомневался, что вернется домой с победой. Теперь утонченные дамы делили все тяготы, выпавшие на долю побежденных, и сносили несказанные унижения, которые не кончились даже за Рейном. Те, кто достиг границы, оказывались в плену жадности немцев, что, пользуясь, бедственным положением беглецов, обирали их до нитки, если не насильственным, то мошенническим путем.

Страшные вести об этом достигли Кобленца примерно в одно время с новостями из Парижа. Национальный конвент на одном из первых своих заседаний провозгласил республику. Король был низложен, монархия упразднена.

Людовика XVI перевели в Тампль.[422] Теперь уже никто не скрывал, что король находится на положении узника. Ходили даже слухи, будто он должен предстать перед судом по обвинению в государственной измене. Ему вменялось в вину вторжение в страну иностранных армий.

С получением этих известий домик на Грюн-плац, снятый госпожой де Плугастель после отбытия принцев, охватило уныние. В отсутствие мужа она пригласила к себе пожить своего кузена Керкадью вместе с племянницей и Андре-Луи. Тревога, поселившаяся в доме, ощущалась тем острее, что последние пять недель здесь царила атмосфера счастья. Вскоре дошли слухи о прибытии принцев в Намюр. Граф де Плугастель приехал вместе с ними.

Госпоже де Плугастель ближайшее будущее не предвещало особых бедствий. Денег у нее имелось не много, но она захватила из Франции драгоценности, и суммы, вырученной от их продажи, должно было хватить надолго. А вот средства сеньора де Гаврийяка подошли к концу, и благородному господину впервые в жизни пришлось отяготить свой ум такой низменной материей, как добывание хлеба насущного.

Моро поспешил ему на выручку. В дни процветания своей фехтовальной академии в Париже он предусмотрительно вложил накопленные им немалые сбережения в небольшую ферму в Саксонии. В то время он уплатил за землю пятьдесят тысяч ливров и сейчас предложил снова обратить ее в столь необходимое золото.

Андре-Луи занял у госпожи де Плугастель двадцать луидоров (половину этой суммы она ему просто навязала) и отправился в Дрезден договариваться о продаже фермы. О его деятельности в последующие четыре месяца мы можем почерпнуть сведения всего из двух источников — писем к близким, оставшимся в Кобленце. Первое из них отправлено из Дрездена в конце декабря.

Дорогой крестный!

Наконец-то дело сдвинулось с мертвой точки. Мне предлагают за землю в Хеймтале 6000 крон, то есть около 30 000 ливров. Если вы помните, два года назад я заплатил за нее свыше 2000 луидоров, и в то время сделка представлялась мне выгодной. Насколько можно судить по нынешнему состоянию дел, я не ошибался. Предложение исходит от моего арендатора-саксонца, настоящего мошенника. Он одержим духом стяжательства, который обыкновенно и совершенно напрасно приписывают одним иудеям. Я утверждаю это с тем большим чувством, что мой здешний управляющий — еврей по имени Эфраим. Только благодаря честности этого человека я располагаю некоторыми средствами, столь необходимыми в теперешнем моем затруднительном положении. Действуя от моего имени, он регулярно взимал арендную плату и платил налоги, и в результате в моем распоряжении оказалось около шестисот крон — сумма по нынешним временам немалая. Поэтому у меня есть возможность послать Вам, дорогой крестный, чек на двести крон в банке Штоффеля в Кобленце. Эти деньги обеспечат Вам и моей дорогой Алине самое необходимое. Мой добрый Эфраим объяснил, что арендатор, в духе общего отношения немцев к французским эмигрантам, надеется нажиться на моей нужде и получить ферму за полцены. Если я не хочу, чтобы меня ограбили, нужно избавиться от арендатора и, покуда не появится достойный покупатель, фермерствовать самому. Это занятие определенно дает средства к существованию, хотя бы и скромные. Но я не ощущаю особой склонности к сельскому хозяйству. Учитывая, что положение дел во Франции неуклонно ухудшается и оставляет мало надежды на скорое возвращение в Гаврийяк, который к тому же наверняка будет конфискован, нам необходимо что-то предпринять, чтобы продержаться на плаву. Я все больше склоняюсь к мысли обратить себе на пользу умение владеть шпагой. Я уже поговорил об этом с Эфраимом, и он готов одолжить мне необходимые средства под залог хеймтальской фермы. Они позволят мне оборудовать и открыть здесь, в Дрездене, академию фехтования. Не сомневаюсь, что мои способности позволят сделать ее столь же процветающей, как и моя прежняя академия на улице Случая. Дрезден — симпатичный городок, жители славные. Когда местное общество понимает, что человек независим, он встречает здесь самый сердечный прием. Прошу Вас, дорогой крестный, обдумайте мое предложение и напишите мне. Если решите ко мне присоединиться, я сразу же возьмусь за осуществление своего замысла и начну подыскивать подходящее для всех нас жилье. Я не предлагаю Вам Перу, но по крайней мере скромный достаток и спокойную жизнь обещаю. Прилагаю также короткое письмо для Алины.

Моро также осведомляется об их здоровье и просит передать поклон госпоже де Плугастель.

Второе из сохранившихся писем принадлежит перу сеньора Гаврийяка. Оно тоже дает нам возможность составить представление о ходе событий. Письмо отправлено из Хамма в Вестфалии 4 февраля следующего года.

Дорогой крестник!

Пишу тебе спустя всего несколько часов после нашего прибытия в Хамм, где по приглашению короля Пруссии обосновались господин граф Прованский и господин граф д’Артуа. В их весьма немногочисленной свите состоит господин де Плугастель, который пожелал, чтобы к нему присоединилась супруга. Его высочество, узнав, что мы с госпожой де Плугастель держались в Кобленце вместе, необыкновенно растрогался — несомненно, движимый любовью к моему покойному брату, — а затем предложил и мне гостеприимство своего маленького двора. И вот мы все вместе приехали сюда и поселились в недорогой гостинице «Медведь», которую держат очень милые хозяева. Положение принцев крайне тягостно, а их квартиры в Хамме совершенно не подобают особам такого высокого ранга. Гостеприимство его величества короля Пруссии простирается не дальше позволения поселиться в городе. Надежды на улучшение, кажется, с каждым днем тают. И все же мужество и сила духа принцев невероятны и достойны восхищения. Они не изменили их высочествам даже в черную минуту, когда из Парижа пришло известие о чудовищном, немыслимом, святотатственном преступлении черни, предавшей короля лютой смерти. Принц издал указ, которым провозгласил королем Франции дофина и принял на себя регентство. Он с истинным благородством объявил, что его единственное стремление — отомстить за кровь брата, разбить цепи, которыми скована семья несчастного Людовика, возвести дофина на трон и восстановить во Франции освященный веками закон.

Нам, как Алина уже сообщала в своем последнем письме, по-прежнему трудно принять решение относительно будущего. Рабуйе, несмотря на грозящую ему опасность, ухитрился прислать мне 50 луидоров, припрятанных перед конфискацией. Добрая, верная душа! Еще он пишет, что ему удалось схоронить свое лучшее серебро так, что оно не попадет в руки грабителей. Я начинаю подумывать, что твой план, к которому мы в свое время отнеслись слишком легкомысленно, — единственный разумный выход из затруднительного положения. И все же, мой дорогой крестник, мне не хотелось бы становиться для тебя обузой, да я и не вправе.

Алина здорова и шлет тебе самый нежный привет. Она говорит о тебе постоянно, из чего следует, что ее мысли неотлучно с тобой и ей тебя недостает. Эта разлука занимает далеко не последнее место среди наших несчастий, но ты поступил мудро, не продав землю себе в убыток в те дни, когда мы не знали, где раздобыть средства к существованию.

Глава 9

ПРЕДЛОЖЕНИЕ
На третий день после получения этого письма и спустя неделю после его написания Андре-Луи неожиданно, не объявив о своем приезде, появился в Хамме. Городок в ту пору лежал под пеленой снега, рассекаемой чернильным потоком Липпе.

Этот внезапный приезд был следствием двух фраз в письме крестного — той, где говорилось о нежелании «становиться обузой», и намеком на страдание, вызванное разлукой.

Андре-Луи не стал отвечать, а явился сам, желая показать, что по крайней мере этому несчастью можно положить конец. Кроме того, он надеялся победить щепетильность крестного, не желавшего принимать помощь крестника, — щепетильность, с его точки зрения, нелепую.

На первый взгляд городишко на Липпе, размерами едва превосходивший деревню, показался Андре-Луи убогим. Но гостиница «Медведь», как выяснилось чуть позже, и впрямь была весьма приличным заведением. Лестница полированной сосны вела из общего зала на галерею, в которую с трех сторон выходили двери номеров для постояльцев. Несмотря на стесненность в средствах и неопределенные виды на будущее, сеньор де Гаврийяк потребовал для себя с племянницей три лучшие комнаты.

Господин и госпожа де Плугастель занимали покои на первом этаже, позади общего зала. Кроме них, в «Медведе» обитали еще двое-трое господ, составлявших некое подобие двора при регенте.

День уже клонился к закату, когда Андре-Луи, натянув поводья, остановил лошадь и спрыгнул в мокрое, подмерзавшее снежное месиво. Выскочивший из дверей гостиницы хозяин, увидев его изможденную почтовую клячу и неказистый саквояж, притороченный к седлу, не счел нужным, здороваясь с приезжим, вынуть изо рта свою фарфоровую трубку. Но отрывистый, властный тон путешественника, пожелавшего увидеть сеньора Гаврийяка, строгий взгляд темных глаз, шпага на боку и кобура при седле вывели незадачливого пруссака из апатии.

Алина и господин де Керкадью сидели в комнате наверху, куда хозяин и проводил приезжего. Андре-Луи застал их врасплох. Они хором вскрикнули — сначала изумленно, потом радостно, в одно мгновение оказались рядом и, завладев обеими его руками, стали требовать объяснений.

Андре, не отвечая, приложился губами к руке крестного и припал к устам Алины, которые никогда раньше не отвечали ему с такой готовностью. Взор девушки восторженно сиял, и одновременно в глубине ее глаз, изучавших каждую черточку дорогого лица, читалась необыкновенная нежность.

Горячая встреча согрела Андре-Луи, словно вино. Он буквально расцвел в этой атмосфере любви. Все было прекрасно, и он был рад, что приехал.

Его привечали как блудного сына. Роль упитанного тельца за ужином, почти немедленно устроенным в честь этого приезда, исполняли гусь и окорок шварцвальдского кабана. Золотистый рупертсбергер, казалось, вобрал в себя весь букет рейнского лета.

«Совсем недурно для людей, стоящих на краю нищеты», — подумал Моро, глядя на белоснежную скатерть, на которой в свете свечей сверкала стеклянная посуда. Он поднял бокал, словно провозглашая этим жестом безмолвный тост в честь Алины. В ответ ее влажные глаза вновь засветились нежностью.

После ужина Андре-Луи объяснил, зачем именно приехал. Он намеревался сломить сопротивление крестного, не желавшего принять его помощь, тогда как это был единственный доступный ему способ обеспечить близких. Моро предложил крестному взглянуть фактам в лицо и дать надлежащую оценку событиям во Франции. Король обезглавлен, монархия упразднена, дворянские поместья конфискованы, и земли распределены «среди тех, кто не имел земли». Как будто владение землей в прошлом — это преступление, требующее наказания, а безземельность — добродетель, заслуживающая награды!

— Подобно тому как третье сословие вырвало власть у аристократии, намереваясь наделить ею всех и каждого, теперь чернь отобрала власть у третьего сословия, с тем чтобы монополизировать ее. Привилегии перешли из рук в руки. Если раньше ими пользовались дворяне — иначе говоря, люди, призванные править по рождению и воспитанию (пусть даже они и злоупотребляли властью), — то теперь привилегии завоевал всякий сброд. Землю отняли у собственников и транжирят, движимое имущество сплошь разграблено во благо нации. Своими мерами шайка алчных негодяев подкупает население, укрепляя свою власть. Они склоняют невежественный люд на свою сторону лестью и обманом, добиваются неслыханных полномочий и используют их в корыстных целях. Рано или поздно это приведет к полному хаосу и разорению страны. Потом, силой ли оружия или иным способом, они создадут на руинах новое государство, и порядок, равенство и безопасность снова восторжествуют; возмещение ущерба тем, кто лишился собственности и состояния, весьма вероятно, будет в числе их первых решений. Однако на это может уйти жизнь целого поколения. Что вы собираетесь делать? Ждать? Как вы будете жить до наступления лучших времен?

— Но по какому праву я должен рассчитывать на тебя, Андре?! — воскликнул крестный, не поддаваясь на уговоры.

— Хотя бы по праву родства, раз мы с Алиной собираемся пожениться. Подумайте о нас, крестный: неужели мы должны впустую растрачивать нашу молодость в ожидании событий, которые могут и не произойти на нашем веку? — Он повернулся к Алине. — Ты, конечно, согласна со мной, дорогая? Ты ведь не видишь никакой выгоды в этой отсрочке?

Она улыбнулась ему искренне и ласково. Воспоминание о нежности, которой она одарила его этим вечером, надолго стало счастливейшим воспоминанием в его жизни.

— Мой дорогой, наши желания полностью совпадают.

Господин де Керкадью вздохнул и поднялся со стула. Возможно, в тот вечер источник блаженства Андре-Луи был для него источником печали. Кротость и уступчивость Алины в отношении Андре, сквозившие в каждом ее слове, каждом жесте, внезапно вызвали у господина де Керкадью чувство одиночества. Долгие годы племянница, которая была ему дорога как дочь, составляла всю его семью. И вот теперь он осознал, что теряет ее.

Он в задумчивости постоял на месте. Большая голова, всегда казавшаяся чересчур тяжелой для этого хилого тела, свесилась, подбородок утонул в кружевном жабо.

— Ладно, ладно! — вдруг заспешил он. — Поговорим на эту тему завтра, а сейчас давайте-ка укладываться.

Но утром господин де Керкадью снова отложил обсуждение на потом. Он объяснил, что не может остаться дома, поскольку обязанности, исполняемые им в канцелярии регента, требуют его ежедневного присутствия и задерживают до середины дня.

— Нас осталось так мало при его высочестве, — сказал он грустно. — Нужно помогать кто чем может.

В дверях господин де Керкадью задержался.

— Поговорим обо всем за обедом. А я пока передам содержание нашего разговора его высочеству. О, я же еще должен известить госпожу де Плугастель, что ты здесь! Зайду к ней.

Стоял ясный морозный солнечный день, и снег под ногами хрустел, словно соль. После короткого визита госпожи де Плугастель, вполне одобрившей намерение молодых людей поскорее пожениться, Алина и Андре-Луи вышли подышать свежим воздухом. Беззаботные, точно дети, они побрели по главной улице, достигли моста и там свернули на утоптанную тропинку, петлявшую вдоль реки. По воде бегали золотистые блики, тонкий слой прибрежного льда медленно таял на солнце.

Они говорили о будущем. Андре-Луи описал приглянувшийся ему дом с прилегающим садом в предместье Дрездена. Дом сдавался внаем, и Эфраим вызвался помочь с арендой.

— По правде говоря, Алина, он совсем маленький… Конечно, мне хотелось бы предложить что-нибудь более достойное тебя.

Она взяла его под руку и прижалась к нему на ходу.

— Мой дорогой, но он же будет нашим домом, — ответила она проникновенно и тем самым покончила с сомнениями.

Ее уступчивость, нежность, нескрываемая любовь напомнили Андре-Луи то августовское утро, когда, днем раньше бежав от ужасов Парижа, они впервые открылись друг другу. С тех пор в их отношениях сквозила некоторая сдержанность, и, как мы знаем, желания Алины зачастую расходились с его желаниями. Но сейчас она отбросила всю свою осторожность и так явно стремилась угодить Андре, доставить ему удовольствие, что повторение прежних недоразумений казалось невозможным. Вероятно, благодаря затянувшейся разлуке она осознала истинную глубину своего чувства к нему, поняла, насколько он необходим ей для счастья, для самой ее жизни.

Они подошли к изгороди, которая тянулась вдоль журчащей воды. За изгородью в Липпе миниатюрным водопадом вливался ручеек, с обоих берегов которого свисали длинные, переливавшиеся всеми цветами радуги сосульки. Алина попросила Андре-Луи подсадить ее на изгородь — ей захотелось немного отдохнуть, прежде чем идти дальше. Он помог ей пристроиться, а сам остался стоять перед нею. Она положила руки на плечи Моро, их взгляды встретились, ее синие глаза ласково улыбнулись ему.

— Я так рада, Андре, так рада, что мы вместе, что нам не нужно больше расставаться!

Опьяненный нежностью, с которой были произнесены эти слова, он не уловил слабой нотки страха, прозвучавшей в ее голосе словно из глубины души. Возможно, именно этот страх, неясное дурное предчувствие побудили Алину обратиться к нему с такими словами. Андре-Луи поцеловал ее. Она снова заглянула ему в глаза.

— Это навсегда, Андре?

— Навсегда, любимая. Навсегда, — ответил он с торжественностью, превратившей его слова в клятву.

Глава 10

ПРЕПЯТСТВИЕ
Граф Прованский, ставший после казни Людовика XVI регентом Франции, сидел за письменным столом у окна большой комнаты с низким потолком. Это помещение служило ему одновременно кабинетом, приемной и salon d’honneur. Деревянное шале в Хамме, которое по милости короля Пруссии было разрешено занять принцу, не отличалось обилием комнат. Его высочество на собственном горьком опыте познавал истину, гласящую, что друзья — привилегия богатых.

С ним остались очень немногие. Но и эти люди, mutatis mutandis,[423] находились в таком же бедственном положении. Они служили его высочеству и продолжали видеть в нем августейшую особу, потому что их судьба прямо зависела от его будущего.

Но, несмотря ни на что, самоуверенность принца оставалась неизменной, равно как и его дородность. Он сохранял прежнюю тучность вкупе с верой в себя и в свое предназначение. Располагая самыми скудными средствами, окруженный чуть ли не простолюдинами, его высочество поддерживал некое подобие государства. Он назначил четырех министров, которые вели его дела и вместе с двумя секретарями и четырьмя слугами составляли его ближайшее окружение, а также окружение его брата, графа д’Артуа, недавно прибывшего сюда из Маастрихта, где он находился под арестом за долги. Месье направил своих послов ко дворам всех монархов Европы и, желая ускорить неизбежное, ежедневно тратил долгие часы на письма собратьям-правителям, а также русской императрице Екатерине, на которую возлагал большие надежды. Один или два корреспондента его высочества милостиво одолжили ему немного денег.

Единственными дамами при этом мини-дворе были госпожа де Плугастель и мадемуазель де Керкадью. Муж первой и дядюшка второй в настоящее время исполняли обязанности секретарей при его высочестве. Графиня Прованская и ее сестра графиня д’Артуа остались, всеми забытые, в Турине, при дворе своего отца. Госпожа де Бальби, чья жизнерадостная натура не нашла никакого простора при скучном дворе его величества короля Сардинии и чьи сибаритские вкусы не позволили бы ей вынести спартанский образ жизни в Хамме, обосновалась в Брюсселе в ожидании лучших времен, которые, казалось, и не думали приближаться. Питая к ней искреннюю привязанность, его высочество не мог заставить себя послать за ней и обречь возлюбленную на тягостное пребывание в Вестфалии. Кроме того, весьма вероятно, что она могла и отказаться.

Глядя на бедную, непритязательную обстановку комнаты, которую занимал Месье, ее можно было принять за монашескую келью. Бело-золотые стены, высокие зеркала, хрустальные люстры, мягкие ковры, богатая парча и раззолоченная мебель Шенборнлуста остались в прошлом. Его высочество писал письма, восседая на единственном в помещении кресле с простой саржевой подушкой. Прочий антураж составляли ореховый шкафчик у стены и простые стулья из дуба или вяза, расставленные вокруг стола из полированной сосны. Ковра на полу не было. Окно, у которого стоял письменный стол принца, выходило на голый, неухоженный сад.

В настоящий момент в комнате находились молодой и изящный д’Аваре, который, по сути, являлся первым министром его высочества; долговязый и сухопарый барон де Флаксланден,[424] министр иностранных дел; неутомимый смуглокожий д’Антрег, активнейший тайный агент и законченный распутник; овеянный романтической славой донжуана граф де Жокур, который до сих пор ухитрялся ежедневно творить маленькое чудо безупречно элегантного облачения; приземистый, неизменно самодовольный граф де Плугастель; и, наконец, господин де Керкадью.

К последнему и обращался сейчас его высочество, хотя в действительности его слова были адресованы всем присутствующим.

Господин де Керкадью не без колебаний предупредил принца о возможной скорой перемене в своей жизни и попросил освободить его от незначительных обязанностей, которые были столь милостиво на него возложены.

Его племянница собираетсявыйти замуж за господина Моро, который, дабы содержать семью, намерен открыть в Дрездене академию фехтования. Молодые люди предложили господину де Керкадью поселиться с ними, и, поскольку его средства иссякают, а перспектива возвращения во Францию представляется очень отдаленной, благоразумие и чувство справедливости подсказывают ему, что он не вправе чинить препятствия влюбленным.

Мясистое лицо принца мрачнело с каждой фразой господина де Керкадью. Красивые глаза навыкате смотрели на бретонского дворянина с удивлением и неудовольствием.

— Благоразумие и справедливость, говорите? — Улыбка Месье выразила то ли печаль, то ли презрение. — По правде говоря, сударь, я не нахожу здесь ни того, ни другого. — Его высочество помолчал, потом отрывисто спросил: — Кто такой этот Моро?

— Мой крестник, монсеньор.

Месье нетерпеливо прищелкнул языком.

— Да-да. Это нам известно, как и то, что он революционер, один из тех господ, что ответственны за нынешнее печальное положение дел. Но что он собой представляет?

— Э-э, по профессии он адвокат… Закончил коллеж Людовика Великого.

Принц кивнул.

— Понимаю. Вы хотите уклониться от ответа. А ответ на самом деле заключается в том, что он — ничей сын. И все же вы без колебаний позволяете своей племяннице, особе знатного происхождения и высокого положения, вступить в этот мезальянс.

— Да, верно, — сухо сказал господин де Керкадью. На самом деле его чувства лучше всего можно было бы описать словом «негодование», но он старательно скрывал их, поскольку считал непозволительным выказывать подобные эмоции особе королевской крови.

— Верно? — Густые черные брови графа поползли вверх, глаза изумленно расширились. Его высочество обвел взглядом пятерых приближенных. Господин д’Аваре прислонился рядышком к оконному простенку, остальные сгрудились у стола посредине комнаты. Его высочество явно приглашал их разделить свое изумление.

Господин де Плугастель тихонько усмехнулся.

— Ваше высочество забывает, в каком долгу я перед господином Моро, — сказал сеньор де Гаврийяк, пытаясь защитить разом и себя, и своего крестника. Он стоял перед письменным столом регента, и рябое лицо его покрывал густой румянец, а светлые глаза смотрели с тревогой.

Месье взял менторский тон:

— Никакой долг не стоит подобной жертвы.

— Но молодые люди любят друг друга, — возразил господин де Керкадью.

Принц раздраженно нахмурился и снова прибегнул к нравоучению:

— Воображение молодой девушки легко пленить. Долг опекунов — оградить ее от последствий мимолетного увлечения.

— Я не вправе оценивать глубину ее чувств, монсеньор.

Его высочество задумался, потом решил подступиться к вопросу с точки зрения здравого смысла. Он высоко ценил свое искусство убеждать.

— Понимаю. Но ваши оценки чересчур зависят от наших несчастливых обстоятельств, которые, если мы не будем бдительны, могут привести нас к потере мерила ценностей. По-моему, мой дорогой Гаврийяк, вам угрожает как раз такая опасность. Всеобщие беды действуют как нивелир и заставляют вас закрывать глаза на пропасть, неодолимую пропасть, лежащую между благородными господами вроде вас и вашей племянницы и такими, как господин Моро. Обстоятельства побуждают вас признавать в людях более низкого круга почти ровню. Вы вынуждены принимать их помощь и потому склонны забывать об их весьма скромном общественном положении. Я не вправе указывать вам, дорогой Гаврийяк, как следует поступить в данном случае. Но позвольте мне искренне и чисто по-дружески призвать вас отложить решение до той поры, когда вы благополучно вернетесь домой и этот мир восстановит в ваших глазах свои истинные пропорции. Тогда опасность превратного толкования происходящего, которой вы подвергаетесь сейчас, исчезнет.

Красноречие принца обволакивало, затопляло сознание господина де Керкадью, его гипнотизировали собственные верноподданнические чувства, заставлявшие не одно поколение простых, бесхитростных дворян принимать слова, слетающие с королевских уст, за пророчества, и он пребывал в мучительном затруднении. На лбу его выступила испарина. Но он все-таки нашел в себе силы отстаивать свою позицию.

— Монсеньор, — возразил он в отчаянии, — именно потому, что возвращение в Гаврийяк представляется сейчас таким нескорым, а наши средства подходят к концу, я и хочу защитить и обеспечить племянницу посредством этого брака.

Регент нетерпеливо забарабанил пальцами по столу.

— Вы говорите о своем возвращении в Гаврийяк, то есть о нашем возвращении во Францию, как о событии отдаленном. Неужели ваша вера столь слаба?

— Увы, монсеньор! Как же я могу в это верить?

— Как? — Принц снова посмотрел на придворных, словно приглашая их разделить свое неприятие подобной слепоты. — Определенно, вы не способны замечать очевидное.

И его высочество пустился в политические рассуждения, которые представляли положение в Европе так, как он его понимал. Он отметил, что, как бы безразлично ни относились европейские монархи до недавнего времени к событиям во Франции, их апатию наконец рассеяло чудовищное преступление, каковым является казнь короля. Прежде эти правители, возможно, думали о собственной выгоде, которую приносил им революционный паралич французских ремесел, земледелия и торговли. Они, вероятно, воображали, что устранение такого сильного государства с международной арены укрепит их собственные позиции. Но теперь все изменилось. Франция в ее нынешнем состоянии справедливо воспринимается как рассадник анархии, опасный для цивилизации. Революционеры уже дали понять, что их цель — преобразование всего мира в соответствии с их идеалами. А идеалы эти неизбежно найдут отклик в среде отбросов любой нации, ибо дают недостойным возможности, которых те по справедливости лишены в любом цивилизованном обществе. Во Франции самые низкие негодяи, подлинные подонки нации, оказались на коне, а их заграничные агенты уже распространяют яд анархической доктрины в Швейцарии, Бельгии, Италии, Англии. Первое шипение ядовитой гадины уже услышано. Как может здравомыслящий человек думать, что великие державы Европы останутся в стороне? Разве не очевидно, что ради собственной безопасности, ради самосохранения они должны незамедлительно подняться, объединиться и истребить эту нечисть, освободить Францию от нового рабства, исцелить ее язвы, пока зараза не перекинулась на остальные страны?

Агенты его высочества пишут из Англии, из России, из Австрии, отовсюду, что дело уже сдвинулось с мертвой точки. Д’Антрег подтвердит, насколько обширно, насколько решительно это движение, которое вскоре поставит революционеров на колени. Как раз сегодня утром д’Антрег получил донесение, что Англия присоединилась к антифранцузской коалиции. Это великая новость, если должным образом понять ее значение. До недавнего времени Питт считал, что может что-то выгадать на французской революции, подобно тому как Ришелье в 1640 году выгадал на английской, использовав кризис в соперничающей державе для возвеличения своей. И вот теперь из Лондона пришло известие, что республиканскому посланнику Шовелену[425] отказано в приеме при Сент-Джеймском дворе. Это означает, что Англия объявила республиканской Франции войну.

Так что воспряньте духом, мой дорогой Гаврийяк, — призвал в заключение регент. — Отложите решение, диктуемое преходящей нуждой. Если бы я только знал, насколько вы стеснены в средствах, я ни за что не согласился бы принимать вашу ценную помощь в качестве секретаря без вознаграждения. Д’Аваре учтет это на будущее. Займитесь этим делом немедленно, д’Аваре, чтобы финансовые трудности впредь не беспокоили нашего доброго Гаврийяка.

Смущенный, пристыженный господин де Керкадью все же не сразу отказался от дальнейшего сопротивления и дрогнувшим голосом запротестовал:

— Но, монсеньор, зная о недостатке средств у вас самого, я не могу принять…

Принц перебил его едва ли не сурово:

— Ни слова больше, сударь. Я только выполнил свой долг, лишив ревностного слугу серьезного предлога идти против моей воли.

Обескураженному господину де Керкадью оставалось лишь поклониться и признать себя побежденным. Стук в дверь поставил финальную точку в дискуссии, которую его высочество и так считал исчерпанной. Господин де Керкадью, отирая лоб, отошел в сторонку.

Плугастель открыл дверь. Вошедший слуга в простой ливрее тихонько что-то сказал графу. Тот повернулся к регенту и объявил неестественно торжественным голосом:

— Монсеньор, прибыл господин де Бац.

— Господин де Бац! — В восклицании принца прозвучало удивление. Его одутловатое лицо застыло, и он поджал полные чувственные губы. — Господин де Бац, — повторил он, на сей раз с ноткой презрения в голосе. — Стало быть, вернулся. И чего ради?

— Может быть, лучше пусть он сам ответит на этот вопрос, монсеньор? — осмелился предложить д’Антрег.

Водянистые глаза регента уставились на него из-под сдвинутых бровей. Потом его высочество осанисто повел плечами и обратился к Плугастелю:

— Ладно. Раз уж он имел дерзость явиться, позвольте ему войти.

Глава 11

БЛИСТАТЕЛЬНЫЙ ПРОВАЛ
Достаточно было бросить единственный взгляд на господина де Баца, чтобы убедиться: дерзости ему не занимать. Об этом говорило все — его походка, манера держаться, вся его наружность.

Хотя полковник прибыл в Хамм менее часа назад, ничто в его облике не наводило на мысль о недавнем путешествии. Человек аккуратный и чистоплотный, в гостинице он сразу тщательно привел себя в порядок, надел бархатный камзол абрикосового цвета, короткие черные атласные панталоны в обтяжку, черные шелковые чулки и алые туфли с серебряными пряжками. Треугольную шляпу, украшенную белой кокардой, он нес в руке, обнажив голову, чтобы не смять тщательно сделанную завивку.

Окинув присутствующих мимолетным взглядом проницательных глаз, полковник де Бац быстро прошел вперед и остановился перед регентом. Мгновение он стоял в неподвижности, ожидая, что тот подаст ему руку; когда же этого не произошло, нимало не смутился. С самым серьезным видом он поклонился и, как предписывал этикет, принялся молча ждать, пока его высочество соблаговолит к нему обратиться.

Регент сидел в кресле, повернувшись к полковнику вполоборота, и разглядывал де Баца весьма недружелюбно.

— Итак, вы вернулись, господин де Бац. Мы вас не ждали. — Он выдержал паузу и холодно добавил: — Мы вами недовольны, господин де Бац.

— Поверьте, я и сам собою недоволен, — сказал барон, которого ничто не могло привести в замешательство.

— Мы удивлены: зачем вы взяли на себя труд вернуться к нашему двору?

— Я обязан представить отчет о своих действиях, монсеньор.

— Не стоило беспокоиться. Недавние события говорят сами за себя. Они представили исчерпывающий отчет о вашем провале.

Гасконец сдвинул брови.

— Покорно прошу меня простить, монсеньор, но я не в силах остановить рок. Я не могу сказать судьбе: «Halte-là![426] Идет де Бац!»

— А! Так вы вините судьбу? Что ж, она известный козел отпущения для каждого недотепы.

— Я не из их числа, монсеньор, иначе меня бы здесь не было. К этой минуте я уже просунул бы голову под раму парижской гильотины.

— Похоже, провал не умерил вашего самомнения, сударь.

— Провал провалу рознь, монсеньор. Я пытался сотворить чудо, но оно оказалось не по силам обыкновенному человеку.

— Однако, вынуждая нас поручить вам это задание, вы были уверены, что способны его выполнить.

— Высказывание вашего высочества подразумевает вопрос? Но разве среди двадцати тысяч французов, последовавших за вами в изгнание, нашелся другой, кто просил вас поручить это задание ему?

— Нашелся бы. Я, несомненно, искал бы его, если бы не ваша самонадеянная уверенность.

Даже перед лицом такой чудовищной неблагодарности и несправедливости де Бац сохранил самообладание. Но, вопреки всем усилиям барона, его ответ прозвучал чересчур сухо:

— Намерение вашего высочества поискать такого человека свидетельствует лишь о том, что вы считали задание выполнимым. Но это не означает, что монсеньор нашел бы добровольца. А если бы таковой и нашелся, он непременно потерпел бы неудачу.

— Непременно?! Позвольте узнать почему.

— Потому что ее потерпел я. Уверяю, ваше высочество, никто не может преуспеть там, где я терплю неудачу.

В кругу тех, кто стоял у стола позади барона, раздался смех. Барон де Бац вздрогнул, словно ему дали пощечину, но ничем иным не выдал своих чувств. Месье разглядывал его с холодным недоверием.

— Что бы ни случилось, хвастун-гасконец остается хвастуном-гасконцем!

Это было уже слишком даже для умевшего владеть собой де Баца. Он не стал прикрывать почтительностью бесконечную горечь своего тона.

— Вашему высочеству доставляет удовольствие упрекать меня.

Неявное обвинение в несправедливости вызвало раздражение принца:

— А разве вы не заслужили упреков? Разве вы не обманули нашего доверия своими настойчивыми заверениями, своими хвастливыми обещаниями? Не вы ли дали мне слово, что вывезете короля из Парижа целым и невредимым, если я снабжу вас необходимыми средствами? Я великодушно дал вам все, что вы требовали, выделил золото из казны, хотя нам так отчаянно его не хватало. Это золото мы могли бы сегодня использовать на поддержку французских дворян, умирающих в изгнании от голода. На что вы его потратили?

Все почти что услышали, как у барона перехватило дыхание. На его отважном лице проступила, несмотря на загар, заметная бледность.

— Могу заверить ваше высочество, что я не потратил ни луидора на свои собственные нужды.

— Я не спрашиваю вас, на что вы денег не тратили. Я желаю знать, на что вы их потратили!

— Ваше высочество требует от меня отчета?

— А разве не с этой целью вы вернулись?

Барон поменял позу и теперь, слегка повернув голову, мог видеть всех присутствующих. Его сверкающий взор остановился на мертвенно-бледном лице д’Аваре. Фаворит по-прежнему стоял, опершись о подоконник, и лицо его походило на маску. Взгляд гасконца двинулся дальше. Флаксланден и Плугастель излучали угрюмую суровость. Лицо Керкадью выражало умеренное сочувствие. Д’Антрег ухмылялся, и барон вспомнил, как с самого начала этот господин — ревностный противник любой тайной миссии, если только сам не был ее вдохновителем и руководителем, — противился его дерзкой затее, называя ее безрассудной авантюрой, и противился выделению средств на нее.

После минутного молчания барон заговорил подчеркнуто спокойно:

— Я не предполагал отчитываться в подробностях. Не думал, что это потребуется. Я не торговец и не веду гроссбухов, монсеньор, да и дело это — не торговая сделка. Но я постараюсь, как сумею, подготовить отчет по памяти. А пока могу заверить вас, монсеньор, что потраченная сумма более чем вдвое превосходит ту, что я получил от вашего высочества.

— Что вы такое говорите, сударь? Еще одна гасконада? Откуда вы могли достать такие деньги?

— Если я утверждаю, что они у меня были, значит, я их достал. Хотя я и гасконец, никто покуда не был столь опрометчив, чтобы усомниться в моей честности и предположить, что я могу запятнать себя ложью. Я потратил золото на подкуп нескольких продажных каналий из числа тех, на ком сегодня лежит ответственность за управление Францией. Я давал взятку любому чиновнику, который мог мне пригодиться, который мог помочь осуществлению моего замысла. В остальном же, монсеньор, мой провал обусловлен двумя факторами, которые я не принял в расчет, когда начинал это трудное и, смею заверить, опасное предприятие. Во-первых, когда я прибыл в Париж, король уже находился под усиленной охраной на положении узника. Я опоздал всего на несколько дней, но их оказалось достаточно, чтобы мой замысел стал неосуществимым. И если вы, ваше высочество, желаете проявить справедливость, перенеситесь мысленно в Кобленц, где я впервые изложил вам свой план, и вы поймете, что вина за промедление, стоившее успеха, лежит на господине д’Антреге.

Д’Антрег изумленно вздрогнул и с возмущением вскричал:

— На мне, сударь? На мне?..

— На вас, сударь, — отрезал де Бац, обрадованный возможностью запустить наконец зубы в менее титулованного противника. — Разве не вы отнеслись к моему плану с пренебрежением? Разве не вы оспаривали его перед монсеньором и называли безрассудной тратой денег? Если бы вы не чинили мне препятствий, я выехал бы тремя неделями раньше. Я оказался бы в Париже в то время, когда король пользовался относительной свободой в Люксембурге. В моем распоряжении оставалось бы еще целых две недели на подготовку побега, который стал невозможен после заключения его величества в Тампль.

— Об этом нам известно только с ваших слов, — сказал д’Антрег, кривя губы и искоса поглядывая на Месье.

— Вот именно, и надеюсь, вам достанет мудрости не подвергать их сомнению, — ответил барон резко — так резко, что регенту пришлось постучать по столу, дабы напомнить обоим о своем присутствии и о надлежащем почтении к своему титулу.

— Ну а вторая причина вашего провала, господин де Бац? — осведомился он, возвращая барона к основной теме разговора.

— Предательство, опасность которого я всегда сознавал. Но у меня не было выбора, и пришлось пойти на риск. Обнаружив, что заключение его величества разрушило мой первоначальный замысел, я встал перед необходимостью составить новый план. Правильно или ошибочно, но я рассудил, что спасение в последнюю минуту даст наилучшие шансы. Я до сих пор убежден, что сделал верный выбор и, если бы не предательство, добился бы успеха. Осуществление побега требовало сугубой осторожности, безграничного терпения и кропотливой подготовки. Все это я сумел обеспечить. Я собрал небольшой отряд сторонников короля и поручил каждому из них завербовать нескольких других. Скоро в моем распоряжении оказалось пятьсот человек, и все мы постоянно поддерживали связь друг с другом. Я проинструктировал, снарядил и вооружил их под самым носом у Конвента и его Комитета общественной безопасности.[427] Я не жалел денег. Когда стало ясно, что его величество предстанет перед «судом» и приговор предрешен, мой план действий был уже разработан полностью. Ни у кого не вызывало сомнений, что только самый отъявленный сброд приветствует казнь короля, тогда как основная масса народа охвачена страхом и отвращением к палачам. Но это большинство подавлялось крикливой агрессивностью меньшинства, и только прозвучавший в нужную минуту смелый призыв мог бы вывести его из оцепенения. Особа помазанника Божьего окружена неким ореолом. Короля воспринимают не столько как человека из плоти и крови, сколько как символ, воплощение идеи. Любому, кто хоть сколько-нибудь наделен воображением или чувством, насилие над монархом отвратительно. На это и возлагал я надежды: я собирался расставить свои пять сотен в удобном месте, мимо которого короля должны были везти на казнь, и, когда карета поравнялась бы с ними, подать сигнал. Мои люди с криком «Жизнь королю!» бросились бы на охрану…

Барон сделал паузу. Семеро, зачарованные рассказом, казалось, старались не дышать. Все глаза были устремлены на гасконца.

— Может ли ваше высочество сомневаться, может ли сомневаться вообще кто-нибудь в том, что должно было произойти дальше? Мои пятьсот человек составили бы ядро массового бунта противников казни его величества. Они стали бы лезвием топора, который обрушился бы на палачей. Парижане стряхнули бы с себя оцепенение. — Полковник вздохнул. — Hélas![428] Если бы любой из вас был там, стоял вместе со мной в назначенном месте на углу улицы Луны у бастиона Бон-Нувель, если бы вы видели благоговейный ужас толпы, собравшейся посмотреть на королевскую карету, направлявшуюся на площадь Революции, как теперь называется площадь Людовика Пятнадцатого, если бы вы слышали гробовое молчание тысяч людей, вы не усомнились бы в моей правоте.

Когда я стоял там и ждал, я не только не сомневался в успехе плана — я был почти уверен, что вызову пожар, который каленым железом выжжет семя революции. Наш лозунг мог поднять тысячи людей, не доверяющих новому режиму, смотрящих с ужасом на распространение анархии и хаоса и лишенных лишь одного — решительного руководства. Мы могли поднять такую бурю, которая навсегда смела бы Конвент вместе с поддерживающей его чернью и вновь вознесла бы короля на трон.

Де Бац снова прервался и криво улыбнулся, видя всеобщее внимание.

— Но я, как вы, монсеньор, изволили заметить, гасконец. Что толку продолжать? Я потерпел неудачу. Вот о чем надлежит помнить. Умно составленный план, искусство комбинации, энергия и мужество исполнителей — какое значение все это имеет, если цель не достигнута? Если тонкую черту, что отделяет иногда успех от провала, так и не удалось перешагнуть.

Сарказм де Баца уязвил слушателей. Однако его высочество, захваченный рассказом, попросту не заметил насмешки.

— Но как вышло, что вы потерпели неудачу?

По лицу барона пробежала тень.

— Я уже сказал. Нас предал один из тех, кому я вынужден был довериться. Кто именно, мне неизвестно.

— Это было неизбежно, раз вы посвятили в свой план столько людей, — проскрипел д’Антрег. — Следовало бы предвидеть такую возможность.

— Я ее предвидел. Не такой уж я законченный глупец, господин д’Антрег. Но предвидеть не всегда означает предотвратить. Человек в горящем доме, несомненно, предвидит, что, выпрыгнув из окна, может сломать шею. И тем не менее он прыгает, поскольку не хочет сгореть заживо. Я понимал опасность и сделал все возможное, чтобы оградить нас от нее. Но я вынужден был рисковать. Иного выхода не было.

— И что произошло потом? — нетерпеливо спросил его высочество. — Вы не рассказали до конца.

— Вас интересуют подробности, монсеньор? — Де Бац пожал плечами и возобновил рассказ: — Так вот, повторюсь: основная масса парижан не желала смерти короля. Их напугал приговор, граничивший со святотатством, их мучил неосознанный страх перед ужасными последствиями этого злодеяния. Как я уже сказал, ни один человек, побывавший в то январское утро на улице в толпе, не испытывает никаких сомнений на этот счет. Знал об этом и Конвент, и комитеты. От Тампля до площади Революции выставили двойную цепь солдат, движение карет и повозок там было запрещено. Короля конвоировали не только полк Национальной жандармерии и гренадерский полк Национальной гвардии, но и артиллерийский дивизион, двигавшийся перед королевской каретой, которая была окружена плотным кольцом охраны. Закрытые окна, из страха, что мимолетный взгляд простого люда на лицо его величества может привести к взрыву, замазали мыльной пеной. Власти прекрасно понимали, какое настроение царит в толпе. Топот печатавших шаг конвоиров, грохот и дребезжание лафетов да барабанная дробь — вот и все звуки, которыми оглашались улицы. Гробовое молчание тысяч людей, в последний раз видевших своего короля, было настолько впечатляющим, настолько неестественным, что лишь свидетели этого зрелища способны понять всю его невыразимую и мрачную торжественность.

Монсеньор, я так подробно останавливаюсь на этом, чтобы показать вам, сколь верной была моя оценка общественного настроения, от которого мы зависели. Власти сознавали, что в этот день само их существование поставлено на карту. — Барон возвысил голос и произнес с неожиданной горячностью: — Я не колеблясь утверждаю, что, посылая короля на казнь, они рисковали куда сильнее меня, человека, пытавшегося его спасти.

Он швырнул эту фразу, словно перчатку, и мгновение выжидал, не примет ли кто его вызов. Откровенно неприязненный взгляд де Баца был при этом обращен на господина д’Антрега. Но никто ему не возразил, и, вернувшись к прежнему печальному тону, барон возобновил свое повествование:

— Не было еще и семи часов утра, когда я пришел на условленное место на углу улицы Луны. Я забрался на бастион и принялся ждать. Время шло. Толпа позади солдатских рядов росла и уплотнялась. Люди стояли в безмолвном оцепенении, не столько из-за стужи ненастного зимнего утра, сколько скованные ужасом. Я с возраставшей тревогой вглядывался в толпу, но не мог обнаружить никого из своих. Наконец, когда в отдалении раздалась барабанная дробь, ко мне присоединились двое участников нашего заговора — маркиз де Ла Гиш[429] и Дево. Узнав, что других по непонятной причине до сих пор нет, они тоже пришли в отчаяние.

Впоследствии, когда все было кончено, я выяснил, что произошло. Ночью Комитет общественной безопасности, снабженный — без сомнения, тут постарался наш предатель — списком имен и адресами пятисот заговорщиков, принял меры. Каждого из моих роялистов поджидали на дому двое жандармов. Они поместили моих сподвижников под домашний арест, который продлился до полудня, то есть до того часа, когда ничто уже не могло помешать исполнению приговора. Других мер против заговорщиков принимать не стали. Пятьсот человек нельзя обвинить на основании показаний одного предателя, а иных улик против них не нашлось. Мы были слишком осторожны. Возможно, и момент для судебного преследования людей, которые пытались предотвратить преступление, потрясшее всю нацию, был не слишком подходящим.

Вот и весь мой рассказ. Когда королевский экипаж поравнялся с нами, я потерял голову. Такое случается со мной нечасто, хотя я и гасконец. Я спрыгнул с бастиона. Дево и де Ла Гиш последовали за мной. Я пытался прорваться сквозь скопление людей, махал шляпой, кричал. Вопреки всему я продолжал надеяться, что мы втроем сумеем расшевелить толпу и выполнить свою задачу. Я кричал что было мочи: «Свободу королю!» Наверное, мой одинокий голос потонул в грохоте барабанов. Меня смогли услышать лишь те, кто стоял рядом. Они в ужасе отпрянули от меня, но все же никто не попытался схватить смутьяна. Это еще раз доказывает, монсеньор, насколько прав я был в своих расчетах, на которых строил свой замысел. Не пытались мне помешать и когда я уходил с двумя товарищами, которые, как и я, провели предыдущую ночь не под своей крышей.

Вот, монсеньор, полный отчет о моем провале, о моей гасконаде. А что до денег, которые я потратил…

— Оставим это, — сварливо перебил его регент. — Не будем о деньгах. — И, погрузившись в свои мысли, сел в кресло и надолго замолчал. Его грузное тело обмякло, двойной подбородок уткнулся в грудь, взгляд сделался отсутствующим. Рассказ барона вызвал в нем ощущение неловкости за высокомерный прием, оказанный храброму гасконцу, и его приближенные также испытали чувство стыда. Даже д’Антрег, враждебно настроенный к де Бацу, смущенно молчал, понимая, что перегнул палку.

Но у недалеких, тщеславных людей стыд зачастую сменяется негодованием на тех, кого они стыдятся. Вскоре его высочество оправился от смущения. Он распрямился, уселся в кресле поудобнее и, величаво подняв голову, сказал напыщенно-официально:

— Мы благодарны вам, господин де Бац, за объяснения, равно как и за ваши действия, которые, к нашему сожалению, не увенчались должным успехом. Пожалуй, это все, если только… — Он вопросительно посмотрел на д’Аваре, потом на д’Антрега.

Господин д’Аваре в ответ молча покачал головой, сопроводив это движение едва заметным протестующим жестом. Рука у него была изящная, едва ли не прозрачная. Д’Антрег чопорно поклонился.

— Мне нечего сказать господину де Бацу, монсеньор.

Барон посмотрел на них с искренним изумлением. Им нечего сказать!

— Я, конечно, сознаю, что не заслуживаю похвалы, — заметил он таким ровным тоном, что они могли лишь догадываться о насмешке. — Судить всегда следует по результату. — И затем, движимый мстительным желанием высыпать угли на их презренные головы, продолжил: — Но моя служба делу восстановления французской монархии далека от завершения. Маленькая армия верных мне людей пока на свободе. Мне не следовало покидать Францию, но я счел своим долгом дать подробный отчет вашему высочеству. Теперь же я покорнейше прошу разрешения вашего высочества вернуться и ждать приказаний, которые, возможно, последуют от вас.

— Вы намерены вернуться? В Париж?

— Как я уже сказал, монсеньор, я бы не покинул его, если бы не сознание долга перед вами.

— И что вы собираетесь там делать?

— Возможно, если я не полностью утратил доверие вашего высочества, вы дадите мне какое-нибудь новое задание.

Регент растерялся и повернулся к д’Антрегу, ища помощи. Но на хитроумного графа внезапно тоже нашло затмение, и он с излишней многословностью признался в отсутствии каких-либо идей.

— Мы подумаем, господин де Бац, — изрек регент. — Подумаем и известим вас. Сейчас же не смеем долее вас задерживать.

И, словно желая смягчить сухость последних слов, Месье протянул ему пухлую белую руку. Барон низко склонился и поднес ее к сложившимся в легкую усмешку губам.

Выпрямившись, он круто повернулся на каблуках и, проигнорировав придворных, чеканным шагом вышел из невысокой, тесной и убого обставленной приемной.

Глава 12

УЯЗВИМОЕ МЕСТО
На следующее утро, спускаясь по лестнице гостиницы «Медведь», барон де Бац лицом к лицу столкнулся с господином Моро. Оба удивленно застыли.

— О! — сказал барон. — Наш друг паладин!

— О! — в тон ему ответил Андре-Луи. — Наш гасконский любитель опасностей!

Барон рассмеялся и протянул руку.

— Честное слово, не всегда. Недавно я подвергся худшей опасности из всех, какие только могут угрожать человеку, — опасности потерять самообладание. С вами такое когда-нибудь случалось?

— Бог миловал. Я лишен всяческих иллюзий.

— Вы не верите в сказки? А в благодарность принцев?

— Скорее я поверю в сказки, — последовал мрачный ответ.

Андре-Луи пребывал в унынии. Выяснилось, что приехал он сюда из Дрездена напрасно. Отказ регента отпустить господина де Керкадью покончил с неопределенностью. Получив от Месье уверения в том, что скоро они вернутся на родину, крестный приободрился и начал настаивать на том, чтобы отложить свадьбу до приезда в Гаврийяк. Андре-Луи пытался было возражать, но тщетно: господин де Керкадью считал себя связанным словом и отказывался слушать крестника. Правда, Алина была на стороне жениха, и ее дядюшка согласился на компромисс.

— Если в течение года путь домой не будет открыт, я подчинюсь любому вашему решению, — пообещал он и, желая их приободрить, добавил: — Но вот увидите, вам не придется ждать и полгода.

Однако Андре-Луи его слова не убедили.

— Не обманывайте себя, сударь. Через год мы лишь станем на год старше и печальнее, потому что надежды останется еще меньше.

Именно благодаря унынию Андре-Луи встреча с бароном стала поворотным моментом и принесла неожиданные плоды.

Когда оба перешли в гостиную и заказали графин знаменитого старого рупертсбергера с сухими колбасками, де Бац повторил, на сей раз более подробно, чем в приемной регента, свою парижскую историю.

— Просто чудо, как вам удалось спастись, — заключил Моро, после того как выразил восхищение хладнокровием и героизмом рассказчика.

Полковник пожал плечами.

— Клянусь честью, никакого чуда. Все, что требуется человеку, оказавшемуся на моем месте, — это здравый смысл, осмотрительность и немного мужества. Вы, живущие здесь, за границей, судите об обстановке в стране по донесениям да отчетам. А поскольку они пестрят фактами насилия и произвола, вы считаете, будто насилие и произвол стали единственным занятием парижан. Так люди, читая исторические хроники, воображают, будто прошлое — сплошная цепь сражений и битв, ведь периоды мира и порядка, куда более длительные, чем войны, не привлекают внимания хронистов. Рассказали вам случай с каким-нибудь аристократом, которого, прогнав по улицам, повесили на фонарном столбе, услышали вы о нескольких других, отвезенных в телеге на площадь Революции и там гильотинированных, — и пожалуйста, вы думаете, что каждого аристократа, высунувшего нос из дому, непременно либо повесят, либо обезглавят. Я сам слышал подобные утверждения. Но это чепуха. Сегодня в Париже, должно быть, сорок или пятьдесят тысяч роялистов разного толка, то есть пятая часть населения. Еще одна пятая, если не больше, не выражает никаких политических пристрастий, хотя готова подчиниться любой власти. Естественно, эти люди, чтобы не привлекать к себе внимания, не совершают безрассудных поступков. Не размахивают шляпами и не кричат на каждом углу: «Да здравствует король!» Они мирно занимаются своими делами, ибо жизнь идет своим чередом и на обывателях перемены почти не сказались.

Правда, сейчас в Париже действительно неспокойно. Общую тревогу усугубляют взрывы народного негодования, сопровождаемые насилием и кровопролитием. Но тут же, рядом, течет нормальная жизнь большого города. Жители ходят за покупками и торгуют, развлекаются, женятся, рожают детей и умирают в собственных постелях — все как обычно. Многие церкви закрыты, и служить позволено только священникам-конституционалистам, зато театры процветают и политические взгляды актеров никого не заботят.

Если бы дело обстояло иначе, если бы положение хотя бы отчасти напоминало то, как его представляют себе за границей, революция закончилась бы очень быстро. Она пожрала бы самое себя. Несколько дней такого полного хаоса, какой принято воображать, и перестали бы циркулировать жизненные соки города, а парижане начали бы умирать голодной смертью.

Андре-Луи кивнул.

— Ясно. Вы правы. Должно быть, все эти слухи — недоразумение.

— Нет, они распускаются намеренно. Контрреволюционные слухи призваны соответственно настроить общественное мнение за границей. А фабрикуются они в деревянном шале, где у Месье резиденция и канцелярия. Агенты регента под руководством изобретательного господина д’Антрега, главного кляузника и склочника, старательно разносят слухи по всей Европе.

Андре-Луи воззрился на собеседника с некоторым удивлением.

— Что я слышу? Уж не сделались ли вы республиканцем?

— Пусть мои слова вас не обманывают. Судите по моим поступкам. Я всего лишь позволил себе роскошь высказать презрение к господину д’Антрегу и его методам. Он мне не нравится и сам удостаивает меня чести, демонстрируя сходные чувства. Подлый и завистливый человек и с непомерными амбициями. Он хочет стать первым лицом в государстве, когда монархия будет восстановлена, и потому боится и ненавидит любого, кто способен приобрести влияние на регента. Особую же ненависть и страх вызывает в нем д’Аваре, и если этот фаворит не остережется, то скоро при помощи д’Антрега уронит себя в глазах принца. Д’Антрег подкрадывается исподтишка и следов оставляет мало. Он хитер и коварен, как змея.

— Но мы уклонились от темы, — заметил Моро, не слишком озабоченный происками господина д’Антрега. — Я все-таки считаю ваше спасение чудом. Как вам удалось после всех приключений вернуться к тому, что вы называете нормальной жизнью?

— Конечно, я был осмотрителен и нечасто допускал ошибки.

— Нечасто! Но даже единственная ошибка могла стоить вам головы.

Де Бац улыбнулся.

— У меня было чудодейственное средство, охраняющее жизнь. Перед моим отъездом его высочество снабдил меня тысячью луидоров на расходы, которых требовало мое предприятие. Я сумел добавить к ним вчетверо больше и в случае необходимости мог бы добавить еще. Так что, как видите, я был хорошо обеспечен деньгами.

— Но как деньги могли помочь вам в таких чрезвычайных обстоятельствах?

— Я не знаю ни одного чрезвычайного обстоятельства, в котором деньги не могли бы помочь. И как оружие защиты, и как оружие нападения сталь не выдерживает сравнения с золотом. Золотом я затыкал рты тем, кто иначе донес бы на меня. При помощи золота я притуплял чувство долга тех, кто обязан был мне помешать. — Барон рассмеялся, увидев округлившиеся глаза Андре-Луи. — Auri sacra fames![430] Жадность вообще присуща человеку, но более алчных мздоимцев, чем господа санкюлоты, я еще не встречал. Полагаю, алчность и есть источник их революционного пыла. Кажется, я вас удивил.

— Признаюсь, несколько удивили.

— Вот как. — Де Бац поднял свой бокал к свету и задумчиво всмотрелся в слабое опаловое мерцание, которое рождал в золотистом напитке свет зимнего солнца. — Вы когда-нибудь размышляли о стремлении к равенству, о его главной движущей силе и истинном значении?

— Никогда. Ведь это химера. Равенство невозможно, его не существует. Люди не рождаются равными. Они рождаются благородными или низкими, умными или глупыми, сильными или слабыми — в зависимости от того, как сочетаются черты тех, кто произвел их на свет. А сочетаются они случайно.

Барон осушил бокал, поставил его на стол и вытер губы носовым платком.

— Это метафизика, а я человек практической складки. Состояние равенства можно постулировать. Оно и было постулировано апостолами другой любопытной химеры — свободы. Идея равенства — это побочный продукт чувства зависти. Поскольку никому не по силам возвысить низшие слои, апостолами равенства неизбежно становятся завистники из низов, которые пытаются низвести до своего уровня вышестоящих. Отсюда следует, что нация, признавшая доктрину равенства, будет низведена до морального, интеллектуального и политического уровня самого убогого ее класса. Вот то, что достижимо на практике. Но такие качества, как ум, благородство, благодетель и сила, нельзя отобрать у их обладателей, бросить в общий котел и поделить на всех, словно похлебку. Единственное, чего можно лишить людей целиком и полностью, — это материальные блага. Ваши революционеры — мошенники, обманывающие невежественные массы химерами свободы, равенства, братства и обещаниями золотого века, который, как им известно, никогда не наступит, — и сами прекрасно это понимают. Они отлично знают, что нет такой власти, которая могла бы поднять со дна всех его обитателей. Единственный возможный способ уравнять всех — это отправить на дно остальную часть нации. Правда, тем, кто обитал там и раньше, легче от этого не станет, зато те, кто сеет в массах ложные идеи, будут процветать. В этом и состоит их истинная цель — стяжать богатство, которое позволит им достичь независимости и праздности, то есть всего того, чему они завидовали. И своей цели они добиваются всеми доступными средствами.

— Неужели сегодня во Франции такое возможно? Неужели те, кто совершил революцию, действительно извлекают из нее выгоду?

— А что вас удивляет? Разве Конвент формировался не из представителей низов, не из полуголодных неудачников-адвокатов вроде Демулена и Дантона, не из нищих журналистов вроде Марата и Эбера, не из монахов-расстриг вроде Шабо? Неужели эти люди, которые сейчас на коне, будут ни с того ни с сего подавлять вдохновившую их зависть или сдерживать алчность, идущую с ней рука об руку? Все они бесчестны и продажны, и если это относится к вожакам, то что говорить об их подручных? — Гасконец усмехнулся. — Сомневаюсь, что в Национальном конвенте есть хотя бы один человек, которого нельзя купить.

Андре-Луи глубоко задумался.

— Вы открываете мне глаза. Подобные мысли как-то не приходили мне в голову, — признался он. — Когда революция только начиналась и я сам в ней участвовал, она была борьбой идеалистов против злоупотреблений, борьбой за равенство возможностей и равенство перед законом, который прежде не признавал за ними никаких прав.

— Почти всех ваших идеалистов смел поток со дна, когда они открыли шлюзы. Осталась жалкая горстка жирондистов. Адвокаты не без способностей, они единственные депутаты Конвента, которые вправе хвастать своими республиканскими добродетелями. Но и они запятнали себя бесчестьем, проголосовав за смертный приговор королю и пойдя против своих же принципов. Только так они могли остаться у власти. О, поверьте, я не совершил никакого чуда, выбравшись из Парижа невредимым. И не понадобится никакого чуда, чтобы снова благополучно вернуться туда.

— Вы возвращаетесь?

— Разумеется. Неужто я стану ржаветь в изгнании, когда на родине столько дел? Пускай мне не посчастливилось спасти короля из-за глупой ревности д’Антрега, который задержал меня в Кобленце, когда мне надлежало мчаться в Париж, но с королевой, я надеюсь, мне повезет больше.

— То есть вы попытаетесь ее спасти?

— Не думаю, что эта задача настолько трудна, что с ней не справятся золото и сталь. — И де Бац беззаботно улыбнулся.

Вино закончилось. Андре-Луи встал. Его темные глаза задумчиво изучали решительное лицо барона.

— Господин де Бац, если вам угодно, можете преуменьшать свои заслуги, но, кажется, вы самый храбрый из людей, которых я знаю.

— Вы мне льстите, господин Моро. Лучше скажите, пользуетесь ли вы доверием регента?

— Я? Конечно же нет.

— Жаль. Вы могли бы убедить его в существовании добродетели, которую во мне усмотрели. Он нынче не слишком высокого мнения о моей персоне. Впрочем, я надеюсь поправить дело. Это мой долг перед самим собой.

В тот день они больше не разговаривали, но на следующий встретились снова. Их как будто тянуло друг к другу. На этот раз больше говорил Андре-Луи, а барон слушал.

— Господин де Бац, я долго размышлял над тем, что вы мне вчера сказали. Если вы точно описали положение дел, то революционная твердыня, как мне представляется, имеет несколько уязвимых мест. Признаюсь, мой интерес вызван личными мотивами. Обычно так и бывает, только люди редко в этом признаются. Я искренен с вами, господин барон. Все мои надежды в жизни связаны с реставрацией монархии, а причин ожидать, что возвращение власти Бурбонам произойдет в результате европейского вмешательства, я не вижу. Если монархия во Франции и будет восстановлена, то лишь в результате внутреннего переворота. А благодаря вашему вчерашнему рассказу я, кажется, понял, как придать ему необходимый импульс.

— О! И как же? — встрепенулся барон.

Андре-Луи ответил не сразу. Он сидел в задумчивом молчании, словно хотел еще раз мысленно убедиться в логичности своих выводов, прежде чем высказать их вслух. Наконец он очнулся, огляделся и обратил взгляд на галерею над гостиной. Собеседники были совершенно одни. В этот час жители Хамма занимались своими делами — лишь под вечер они приходили выпитьпива и сыграть в карты, в кости или в триктрак.

Андре-Луи подался к барону через разделявший их узкий желтый стол. Его темные глаза блестели, на выдававшихся скулах проступил румянец.

— Вы назовете мою идею безумной.

— У меня у самого таких полным-полно. Смелее.

— На эту мысль меня натолкнули два ваших вчерашних утверждения. Во-первых, о корыстолюбии и продажности тех, кто сегодня управляет Францией, и, во-вторых, о том, что если бы в стране царил такой хаос, как думают за границей, то огонь революции пожрал бы ее самое за несколько дней.

— Вы сомневаетесь в моих утверждениях?

— Нет, господин барон. Я понимаю, что власть в стране перебрасывали, словно мяч, из рук в руки, покуда она не оказалась в руках последних ничтожеств. Дальше — или, точнее сказать, ниже — перебрасывать некому.

— Вы забыли, что отчасти еще сохраняют власть жирондисты, — медленно произнес де Бац. — Едва ли они соответствуют вашему отзыву.

— Из рассказанного вами можно заключить, что они будут сметены естественным ходом революции.

— Да. Мне это представляется неизбежным.

— Национальный конвент держится у власти благодаря безоговорочному доверию населения, которое убеждено в абсолютной честности депутатов. Прежние правительства пали, когда обнаружилось, что они состоят из продажных карьеристов и грабителей нации. Народ верит, что его собственное нищенское существование было вызвано исключительно этой продажностью и грабительской политикой и что теперь все изменилось. Люди думают, что всех мошенников разоблачили, изгнали, гильотинировали, уничтожили; они верят, что вместо негодяев пришли неподкупные борцы за справедливость, которые скорее вскроют себе вены, чтобы напоить страждущих, чем незаконно присвоят хотя бы лиард из государственной казны.

— Прекрасно сказано и свидетельствует о верном понимании толпы.

Андре-Луи пропустил замечание барона мимо ушей.

— Если бы народу открылось, что те, кто составляет его последнюю надежду, еще более продажны, чем их предшественники, если бы народ убедился, что эти революционеры навязали ему себя хитростью, лицемерием и ложью только для того, чтобы жиреть на развалинах нации, — что бы тогда случилось?

— Если бы это удалось доказать, произошел бы взрыв. Но как доказать?

— Правда всегда легко доказуема.

— Теоретически — да. Но мерзавцы слишком прочно сидят на своих местах. С наскоку их не взять.

Андре-Луи не согласился:

— Не может бесчестный человек прочно сидеть на своем месте только потому, что окружающие верят в его честность. По вашим словам, регент в своем деревянном шале сочиняет манифесты, призванные расшевелить европейские дворы. А не лучше ли было бы расшевелить население Франции? Разве так трудно возбудить подозрение к власть имущим, даже если они слывут честными?

Барон просиял.

— Во имя всего святого! Вы совершенно правы, mon petit! Репутация власть имущих не менее уязвима, чем репутация женщины.

— Вот именно. Спровоцируйте вокруг мошенников скандал, представьте доказательства их продажности, и произойдет одно из двух: либо бунт и переворот с последующим возвращением к власти прежнего правящего класса, либо воцарение хаоса и анархии, коллапс государственного управления, неизбежные голод и разруха. Революция пожрет себя сама.

— Господи, да будет так! — воскликнул де Бац. Он обхватил голову руками, закрыл глаза и задумался. Моро изнывал от нетерпения, но молчал. Когда полковник поднял голову, его гасконские глаза горели. — Безумная, говорите, идея? И все-таки она осуществима.

— Дарю ее вам.

Но барон покачал головой.

— Чтобы проработать детали и наблюдать за исполнением плана, необходим ум человека, способного родить такую идею. Это задача по плечу только вам, господин Моро.

— Точнее сказать, Скарамушу. Здесь нужен его особый талант.

— Называйте себя как угодно. Вообразите, чего вы достигнете, если ваши усилия увенчаются успехом. А ведь это, если взяться за дело с умом, весьма вероятно. Вы окажетесь в положении спасителя монархии.

— Скарамуш — спаситель монархии!

Де Бац не обратил внимания на его сарказм.

— И подумайте о великой награде, которая ждет такого человека.

— Стало быть, вы все-таки верите в благодарность принцев.

— Я верю в способность спасителя монархии добиться оплаты своих услуг.

Андре-Луи промолчал. Он грезил наяву. Мысль о том, что люди, обращавшиеся с ним подчеркнуто высокомерно, будут обязаны его гению восстановлением своего могущества, была удивительно приятна. Не менее приятной была мечта о величии, коего он заслуживал в этом полном глупцов мире, величии, которого он мог бы достигнуть собственными стараниями и которое не колеблясь разделил бы с Алиной.

Голос барона вернул его к действительности.

— Ну так как? — спросил де Бац хрипло, нетерпеливо и даже с тревогой.

Андре-Луи улыбнулся.

— Пожалуй, я рискну.

Глава 13

ОТЪЕЗД
Господин де Бац снова предстал перед регентом — в той же простой комнате того же шале в Хамме. Он стоял перед письменным столом его высочества в ромбе солнечного света, падавшего через витражное окно на крашеный пол. Плотно закрытые окна и дверь не пропускали свежего воздуха, и комнату наполнял тяжелый земляной дух горевшего в глиняной печи торфа. Утром началась оттепель, и с карнизов частыми каплями падала талая вода.

Помимо барона, на встрече присутствовали еще трое. Исполненный изящества граф д’Аваре, английскую внешность которого подчеркивали простой синий сюртук для верховой езды, лосины и высокие сапоги с отворотами, сидел в центре комнаты, слева от барона. Рядом с ним восседал смуглолицый, энергичный граф д’Антрег. Брат регента, худощавый и утонченный граф д’Артуа, беспокойно мерил шагами комнату. Его пригласили сразу же, как только стало понятно, куда клонит барон со своими предложениями.

Де Бац закончил свою речь, и в комнате повисла тишина. Регент в задумчивости покусывал кончик гусиного пера. Наконец он пожелал выслушать мнение господина д’Антрега по поводу только что высказанных предложений. Д’Антрег не потрудился скрыть свое презрение.

— Дикая затея. Совершенно безнадежная. Ход азартного игрока.

Господин д’Артуа остановился. Он умел напустить на себя умный вид, хотя в действительности умом не отличался. Вот и сейчас он хранил многозначительное молчание.

Регент поднял взгляд на де Баца.

— Согласен, — невозмутимо сказал барон. — Совершенно справедливо. Но смертельную болезнь нельзя вылечить обычными средствами.

— Не стоит называть эту болезнь смертельной, — угрюмо поправил его граф д’Артуа. — До этого еще далеко.

— Я имею в виду положение августейших узников, монсеньор. Я думаю, вы согласитесь с тем, что это положение — отчаянное, и время работает против них. Если мы хотим спасти ее величество от ужасной участи, которая выпала покойному королю, нельзя терять ни дня. Господин д’Антрег называет мой замысел диким. Допустим. Но что господин д’Антрег может предложить взамен?

Господин д’Антрег нетерпеливо пожал плечами и закинул ногу на ногу.

— Думаю, вам следовало бы ответить, — сказал граф д’Артуа холодным, ровным тоном.

Д’Антрегу пришлось подчиниться.

— Что касается попытки спасения ее величества, я не вижу оснований, почему бы ее не предпринять. Я даже сказал бы, что господин де Бац совершит героический поступок, если он готов рискнуть своей головой. Но что до других, более широких вопросов, которые затронул господин де Бац, то тут я должен сказать честно: его вмешательство серьезно осложнит работу моих агентов в Париже.

— Другими словами, — задумчиво произнес Месье, — вы советуете нам уполномочить барона на действия по спасению королевы, но не давать ему санкции на более масштабные инициативы?

— Именно так, монсеньор.

На этом обсуждение, возможно, и закончилось бы, если бы не тихое замечание д’Аваре. Он редко позволял себе высказывать собственное мнение, но его слова никогда не ускользали от внимания регента.

— Но что, если возможность для смелого удара представится сама? — вопросил он. — Неужели ею следует пренебречь?

Д’Антрег подавил раздражение, вызванное вмешательством фаворита, которого он ненавидел, хотя и не осмеливался высказывать открыто свою неприязнь. Он заговорил самым сдержанным тоном, на какой был способен.

— Если такая возможность представится, мои люди будут начеку. Могу заверить вас, господа, я дал им самые подробные указания.

Но неожиданная поддержка господина д’Аваре воодушевила барона.

— А что, если они не увидят возможности, которая представится мне? И в этом случае я все-таки должен буду пренебречь ею? Мне кажется, неразумно упускать благоприятный случай, монсеньор. И потом, я не понимаю, как могут повредить агентам господина д’Антрега мои действия, пусть даже они окончатся неудачей.

— Меры, которые они принимают, могут быть аналогичны вашим! — вскричал д’Антрег, не дожидаясь, когда ему будет позволено высказаться. — Ваши неуклюжие действия вызовут настороженность властей, направят их внимание в самую нежелательную для нас сторону, и в итоге мы можем потерпеть поражение.

Так начался спор, который тянулся битый час. Господин де Бац оставался внешне спокойным, в то время как господин д’Антрег все больше горячился, и несколько раз его опрометчивость в выборе аргументов позволила противнику нанести ему довольно чувствительные удары.

В конце концов их высочества крайне неохотно согласились выслушать в подробностях план низвержения революционного правительства. Всем своим видом они демонстрировали, что оказывают господину де Бацу высочайшую милость, снисходя до его объяснений. И тут барон едва не лишил себя счастья рискнуть своей шеей на службе у неблагодарных принцев. Он заявил, что предпочел бы раскрыть свои планы в присутствии человека, который в значительной мере является их автором и будет его ближайшим помощником в их воплощении.

Месье властно потребовал, чтобы барон назвал имя этого человека. Когда господин де Бац удовлетворил его любопытство, принцы и двое их советников недоуменно переглянулись. Господин д’Артуа выразил мнение, что им следовало бы побольше узнать об этом господине Моро, прежде чем наделять его полномочиями действовать в их интересах.

Господин де Бац по-прежнему не выказал никаких признаков нетерпения, что достаточно красноречиво свидетельствовало о его самообладании. Он отправился за Андре-Луи, который находился неподалеку, ожидая приглашения.

Их высочества безо всякого энтузиазма разглядывали опрятную, подтянутую фигуру Андре-Луи. Господин д’Артуа, который не помнил имени молодого человека, но узнал его в лицо, молчаливо нахмурился.

Первым заговорил регент:

— Господин де Бац рассказал нам, сударь, о вашей готовности содействовать ему в осуществлении миссии, которая, по его расчетам, послужит нашим интересам во Франции. Он сообщил нам, что вы приняли участие в составлении плана, на основе которого он предлагает действовать. Но мы пока что не знаем подробностей. — Он повернулся к господину де Бацу. — Ну-с, господин барон, мы вас слушаем.

Барон был краток:

— Наш план призван не столько очистить авгиевы конюшни, сколько показать их зловоние народу Франции, с тем чтобы он восстал и сам выполнил необходимую работу. — И затем он бегло изложил основные принципы, которыми они с Моро руководствовались при составлении плана, и некоторые из предлагаемых мер. — Если все пойдет как задумано, — заключил он, — мы добьемся того, что продажность нынешних правителей больше невозможно будет скрывать.

Господин д’Артуа заинтересовался. Тонкое лицо д’Аваре озарилось воодушевлением. Д’Антрег продолжал держаться с холодной враждебностью. Месье переводил серьезный взгляд с одного на другого, словно искал подсказку в выражении лиц приближенных.

Господин д’Артуа пересек комнату и встал у кресла брата. Месье вопросительно поднял на него глаза.

— Замысел подкупает своей смелостью, — сказал младший принц. — Иногда смелость приводит к успеху. Что еще тут скажешь?

— Насколько я понимаю, — заговорил регент, — не существует причин, по которым такую попытку не следовало бы предпринимать. Что скажете, д’Антрег?

Граф пожал плечами.

— Разве что те, о которых я уже имел честь сообщить вашему высочеству. Но если бы я мог послать с господином бароном своего человека, то был бы до известной степени уверен, что действия господина де Баца не вступят в противоречие с работой моих агентов в Париже.

Месье с важным видом кивнул.

— Что скажет на это господин де Бац?

Барон улыбнулся.

— Я буду рад любому помощнику — при условии, конечно, что он обладает мужеством и умом, необходимыми для такой работы.

— Других я не привлекаю, сударь, — высокомерно заявил д’Антрег.

— Разве я мог допустить такую нелепую мысль, сударь?

Но тут вмешался господин д’Артуа, который до сих пор хранил хмурое молчание:

— Для выполнения этого задания необходимо еще одно качество. Не знаю, обладает ли им господин Моро.

Регент, на губах которого играла задумчивая улыбка, вскинул взгляд, словно испытал внезапный испуг. Но его брат ничего не заметил — он не отводил холодного, неприязненного взора от Андре-Луи.

— Господин Моро, я припоминаю один разговор, который мы с вами вели в Шенборнлусте. Тогда вы назвали себя поборником конституционной монархии. До сих пор я неукоснительно требовал от наших сторонников большей чистоты идеалов. Мы не ставим перед собой цели восстановить монархию во Франции, если это будет конституционная монархия. Мы выступаем за монархию в той форме, которая освящена веками. Мы убеждены, что, если бы наш несчастный брат не отступил от нее, нынешнее плачевное положение вещей никогда не возникло бы. Вы должны понять, господин Моро, что, вдохновляясь подобными идеалами, мы вправе сомневаться в потенциальном союзнике, который не вполне их разделяет. Вы улыбаетесь, господин Моро?

«Кто не улыбнулся бы, — подумал про себя Андре-Луи, — услышав такое напыщенное обращение из уст принца Безземельного к человеку, который предлагает сложить голову на службе его августейшим интересам?» Однако он мгновенно напустил на себя серьезный вид.

— Монсеньор, — ответил он, — даже если допустить, что это безнадежное предприятие увенчается успехом, мы всего лишь уничтожим существующий режим и откроем путь к реставрации. В какой форме будет реставрирована монархия, едва ли зависит от нас…

— Возможно, возможно, — холодно перебил его принц. — Но мы все же должны проявлять разборчивость, даже щепетильность при вербовке агентов. Это наш долг перед самими собой, перед достоинством нашего положения.

— Понимаю, — в свой черед ледяным тоном отозвался Андре-Луи. — Чистота ваших идеалов требует чистоты оружия, которое вы используете.

— Вы очень удачно выразили мою мысль, господин Моро. Благодарю вас. Вы должны понять, что у нас нет иной гарантии честности наших агентов.

— Осмелюсь думать, монсеньор, что я в состоянии предоставить подобную гарантию в отношении себя самого.

Такой ответ, казалось, удивил господина д’Артуа.

— Сделайте милость, — сказал он.

— Лучшая гарантия честности человека — его личная заинтересованность в деле, которому он служит. Реставрация монархии означает возвращение дворянам конфискованных владений. Среди них и мой крестный, господин де Керкадью, который получит обратно Гаврийяк. По его настоянию я вынужден ждать, когда это произойдет, прежде чем осуществится моя заветная мечта, а именно женитьба на мадемуазель де Керкадью. Теперь вы понимаете, монсеньор, насколько я заинтересован в том, чтобы способствовать делу монархии: послужив ему, я послужу собственным интересам, которые являются главным предметом моей заботы.

С подобными речами не принято обращаться к принцам, а ни один принц не придавал своему высокому происхождению большего значения, чем граф д’Артуа. И потому, когда он отвечал, его голос дрожал от холодной ярости:

— Я прекрасно понял вас, сударь. Ваши слова объяснили все то, что я до сих пор считал неясным в побуждениях человека с вашей биографией и взглядами, которые сами по себе не заслуживают доверия.

Андре-Луи отвесил церемонный поклон.

— Полагаю, мне отказано.

Господин д’Артуа надменно кивнул. Де Бац в ярости прищелкнул языком. Но не успел он дать выход своему негодованию — что, несомненно, лишь усугубило бы положение, — как регент, ко всеобщему удивлению, соблаговолил вмешаться. Он заметно волновался, его обычно багровое лицо слегка побледнело. Пухлая рука, которую он вскинул, призывая присутствующих к вниманию, зримо дрожала.

— Ах, подождите! Подождите, господин Моро! Одну минуту, прошу вас.

Брат воззрился на его высочество в гневном изумлении. Он не мог поверить, что это говорит регент Франции. Месье, обыкновенно столь хладнокровный, корректный, церемонный, исполненный такого величия и настолько щепетильный в вопросах этикета, что даже здесь, в этой бревенчатой избе, надевал для аудиенций ленту ордена Святого Духа и шпагу, казалось, совершенно забылся. Иначе он не стал бы обращаться с подобной почти что просительной интонацией к человеку, позволившему себе держаться оскорбительно и вызывающе. Для господина д’Артуа это было концом света. Нет, тут речь шла не о троне. Ради трона брат не стал бы так унижаться.

— Монсеньор! — воскликнул он, охваченный смятением и ужасом.

Но регент, казалось, утратил остатки своего царственного величия. Он заговорил вкрадчивым, примирительным тоном:

— Мы должны быть великодушны. Мы должны иметь в виду, что услуги, которые предлагает нам господин Моро, потребуют от него исключительного мужества. — Похоже, принц только сейчас начал осознавать это обстоятельство. — С нашей стороны было бы неблагородно отвергать их или слишком пристально вглядываться в… э… соображения, которыми господин Моро… э… руководствуется.

— Вы так полагаете? — язвительно поинтересовался господин д’Артуа. Его брови сошлись у основания крупного бурбоновского носа.

— Я так полагаю, — последовал отрывистый ответ, в категоричном тоне которого явственно слышалось желание напомнить, кто занимает трон и чья воля поэтому является священной. — Я лично весьма признателен господину Моро за готовность служить нам, невзирая на опасность, которую невозможно недооценивать. Если, как все мы надеемся, предприятие окажется успешным, я не поскуплюсь в выражении ему своей благодарности. Степень моей щедрости будет зависеть только от политических взглядов, которых господин Моро будет придерживаться к тому времени. Он должен понимать, что это неизбежно. Но до тех пор его прошлые взгляды или действия не должны нас беспокоить. Повторяю, с нашей стороны было бы неблагородно принять другое решение.

Изумлению присутствующих не было предела. Это беспрецедентное и неожиданное великодушие поразило всех, за исключением, возможно, хитроумного и проницательного господина д’Антрега, который решил, что ему понятна причина беспокойства его высочества.

Лицо господина д’Артуа сделалось пунцовым. Его самолюбие было глубоко уязвлено этим публичным, хотя и неявным выговором.

— В повторении нет никакой необходимости, — надменно заявил он. — Едва ли я способен забыть такое сильное слово, как «неблагородно». Я не стану сейчас подробно останавливаться на этом. Поскольку наши взгляды по этому вопросу так разительно несхожи, я не могу принимать дальнейшего участия в обсуждении. — С этими словами он резко повернулся на каблуках и шагнул к двери.

Регент нахмурился.

— Монсеньор! — вскричал он. — Вы не должны забывать, что я занимаю место короля!

— Ваше высочество не позволяет мне забыть об этом, — с горечью ответил младший принц, выказав тем самым непочтительность и к регенту, и к покойному суверену. С этими словами он вышел, хлопнув дверью.

Месье предпринял неуклюжую попытку сгладить неловкое впечатление, которое произвел уход господина д’Артуа.

— Мой брат, господа, занимает в подобных вопросах бескомпромиссную позицию, которую нам надлежит уважать, даже если мы ее не разделяем. — Он вздохнул. — Господин д’Артуа всегда проявлял твердость во всем, что касается его идеалов, очень возвышенных, очень благородных. — Принц сделал паузу, а потом заговорил другим тоном: — Думаю, остается сказать немногое. Я уже выразил, господин де Бац, свою высокую оценку замыслу, который вы и господин Моро попытаетесь осуществить. Если вам что-нибудь понадобится, господин д’Антрег к вашим услугам. Я рад, что между вами установилось взаимопонимание.

— Остается один вопрос, монсеньор, — сказал де Бац. — Средства.

Его высочество испуганно всплеснул руками.

— Во имя неба, господин де Бац! Вы просите у нас денег?

— Нет, монсеньор. Только полномочий раздобыть их. — И барон многозначительно улыбнулся в ответ на озадаченный взгляд регента. — Обычным способом, монсеньор.

Было ясно, что его высочество понял, о чем идет речь. Но он по-прежнему чувствовал себя неуютно. Он посмотрел на д’Антрега, словно надеялся получить у него подсказку.

Д’Антрег важно выпятил губу.

— Вы же знаете, монсеньор, у нас уже были сложности. И потом, вы взяли на себя определенные обязательства…

— Но они действительны только за границей, — осмелился вставить господин де Бац. — Не во Франции.

Регент поразмыслил, потом кивнул.

— Вы даете мне слово, господин барон, что будете использовать эти ассигнации только во Франции?

— Охотно, монсеньор. У меня осталось довольно золота, чтобы добраться на другую сторону Рейна.

— Что ж, замечательно. Поступайте, как сочтете нужным. Но вы сознаете, насколько это опасно?

Де Бац непринужденно улыбнулся.

— Это самая меньшая опасность из всех, с которыми нам предстоит столкнуться. Кроме того, у моего художника очень искусная рука, монсеньор.

На этом Месье закончил аудиенцию. Он произнес на прощание несколько напутственных слов и милостиво протянул двум смельчакам руку для поцелуя.

Когда они вышли наружу и зашагали по рыхлому, подтаявшему в солнечных лучах снегу, гасконец наконец дал выход своей досаде, разразившись целым потоком богохульств:

— Эх, если бы я не ценил игру превыше всяких ставок, то послал бы без церемоний к дьяволу его высочество вместе с этим проклятым сводником д’Антрегом! Боже милосердный! На коленях умолять о чести рискнуть своей шеей ради этих ничтожеств!

Его ярость вызвала у Андре-Луи улыбку.

— Вы не понимаете, какая это честь — погибнуть за их дело. Будьте к ним снисходительны. Они всего-навсего актеры в пьесе. А судьба предназначила им слишком великие роли для их немощных мозгов. К счастью для нашего самоуважения, Месье под конец проявил благосклонность.

— Да, и это самое удивительное событие сегодняшнего утра. До сих пор я считал его наиболее упрямым и самодовольным в парочке августейших братцев.

Андре-Луи отмахнулся от этой загадки.

— А, ладно! Я доволен, что он не подтвердил отказ господина д’Артуа. У меня свои интересы в этом деле. Ведь я Скарамуш, помните? Скарамуш, а не странствующий рыцарь.

Но когда господин де Керкадью и Алина услышали, какое отчаянное предприятие ему поручено, они сочли Андре-Луи именно странствующим рыцарем. Алина могла думать только об опасности, угрожавшей ее возлюбленному, и вечером, после ужина, когда они ненадолго остались вдвоем, она дала выход своему страху.

Андре-Луи тронуло это новое доказательство любви невесты, хотя он и расстроился при виде ее горя. Он принялся успокаивать девушку, объяснять, что осмотрительному человеку в Париже нечего опасаться. При этом он вольно цитировал де Баца, который не раз высказывался на данную тему. Но упоминание имени барона лишь подстегнуло страхи Алины.

— Этот человек! — воскликнула она с нескрываемым осуждением в голосе.

— О, он очень храбрый господин, — вступился за гасконца Андре-Луи.

— Безрассудный сорвиголова, представляющий опасность для всех, кто с ним имеет дело. Он пугает меня, Андре. Он не принесет тебе удачи. Я чувствую это. Я знаю.

— Интуиция? — шутливо спросил Андре-Луи, глядя в ее лицо, обращенное к нему.

— О, не насмехайся, Андре. — Алина, которая вообще-то редко плакала, сейчас от волнения едва сдерживала слезы. — Если ты любишь меня, Андре, пожалуйста, не уезжай!

— Я еду именно потому, что люблю тебя. Я еду, чтобы наконец обрести возможность назвать тебя своей женой. Почести, несомненно, тоже будут, как и более существенные блага. Но они ничего для меня не значат. Я еду завоевывать тебя.

— Какая в этом необходимость? Разве ты меня уже не завоевал? А с прочим мы могли бы подождать.

Как мучительно было Андре-Луи отвечать отказом на мольбу этих милых глаз! Он мог лишь напомнить невесте, что связан словом, данным регенту и барону. Он просил ее быть мужественной и разделить хотя бы отчасти его веру в себя.

В конце концов она обещала, что попытается, но тут же добавила:

— А все-таки, Андре, я знаю, что, если ты уедешь, я больше никогда тебя не увижу. У меня какое-то дурное предчувствие.

— Милое дитя! Это только фантазия, порожденная твоей тревогой.

— Нет. Ты нужен мне. Нужен здесь, рядом. Чтобы защитить меня.

— Защитить тебя? Но от чего?

— Не знаю. Я чувствую какую-то опасность. Она угрожает мне — угрожает нам, если мы расстанемся.

— Однако, дорогая, когда я уезжал в Дрезден, у тебя не было таких предчувствий.

— Но Дрезден рядом. В случае необходимости я могла бы вызвать тебя запиской или сама приехала бы к тебе. Но если ты уедешь во Францию, то будешь отрезан от всего мира, ты словно окажешься в клетке. Андре! Андре! Неужели уже и впрямь слишком поздно?

— Слишком поздно для чего? — поинтересовался господин де Керкадью, который в этот момент вошел в комнату.

Алина ответила ему прямо. Ее ответ потряс и разгневал господина де Керкадью. Неужели ей настолько недостает лояльности и чувства долга, что она способна в эти страшные времена ослаблять героическую решимость Андре всякой сентиментальной чепухой? Впервые господин де Керкадью по-настоящему вознегодовал. Он обрушился на племянницу с таким неистовством, какого она еще ни разу не видела в нем за все годы, что находилась на его попечении.

Она ушла к себе пристыженная и напуганная, а на следующее утро Андре-Луи верхом покинул Хамм и взял курс на Францию.

С ним рядом скакали господин де Бац и господин Арман де Ланжеак, молодой дворянин из лангедокского рода, которого отрядил к ним господин д’Антрег.

Все трое старались поддерживать в себе приподнятое настроение. Но в ушах Андре-Луи непрестанно звенел тревожный крик Алины: «Я знаю, Андре, что, если ты уедешь, я больше никогда тебя не увижу».

Глава 14

МОЛОХ
Молох стоял перед дворцом Тюильри в сияющем солнце июньского утра и, возвысив страшный свой голос, требовал крови.[431] Воплощением чудовищного божества стала заполонившая Карусельную площадь толпа. Около восьмидесяти тысяч вооруженных людей — национальных гвардейцев от секций Парижа, волонтеров, которые должны были спешить к границам и в Вандею, оборванных патриотов, размахивавших пиками, мушкетами или саблями, — рыскали по улицам, одержимые жаждой крови. Точно такую же толпу Андре-Луи видел на этом же месте в памятный и ужасный день 10 августа предыдущего года.

В тот раз она пришла штурмовать дворец, приютивший короля, чтобы навязать его величеству свою мятежную волю, направляемую подстрекателями, которые использовали этих людей в качестве орудия. Нынешний бунт тоже был результатом коварной провокации. В этот день тысячи людей явились брать приступом тот же самый дворец, только теперь его занимал Национальный конвент, выбранный самим народом взамен свергнутого монарха.

Тогда население Парижа вдохновил и повел Дантон, великий трибун, обладающий мощным интеллектом, телом и голосом исполина, вызывавшими такую ненависть у госпожи Ролан.[432] Сегодня в роли вожака выступало жалкое создание хилого телосложения в неопрятном, поношенном платье. Из-под его красной косынки, повязанной на голову на манер буканьерской, свисали черные пряди сальных волос, обрамлявшие мертвенно-бледное семитское лицо. Таков портрет гражданина Жан-Поля Марата, председателя могущественного Якобинского клуба, врача, филантропа и реформатора, величаемого также Другом Народа, по названию скандальной газеты, посредством которой он отравлял разум нации. А Дантон был сегодня среди тех, на кого Марат вел ту самую толпу, которую десятью месяцами раньше вел к этому же месту сам Дантон.

Эта ситуация была не лишена мрачного юмора, и господин де Бац, взобравшийся вместе с Андре-Луи на подставку для посадки на лошадь у стены внутреннего двора, угрюмо улыбался, глядя с возвышения на волновавшееся людское море. Очевидно, он был доволен результатом их совместных усилий и интриг, которые привели к такой кульминации.

Нельзя сказать, что крах партии жирондистов, которые сейчас фактически находились в осаде (единственной альтернативой этому мог бы стать крах всего Конвента), был всецело делом рук де Баца и Андре-Луи. Но не подлежит сомнению, что они сыграли в нем важную роль. Не будь песчинок, которые они время от времени подсыпали на весы, балансировавшие между победой и поражением, жирондисты, возможно, и сумели бы удержаться в седле. Эти люди обладали должным умом и мужеством, чтобы сбросить своих противников и, руководствуясь умеренностью, за которую они выступали, установить порядок, необходимый для спасения государства. Но с того момента, когда они впервые продемонстрировали свою уязвимость, настояв на аресте кумира черни Марата, де Бац с помощью Андре-Луи и своих агентов усердно раздувал обиду в ярость, перед лицом которой никто не посмел бы обвинить воинствующего журналиста.

Оправдание Марата стало его триумфом. Толпа надела на него лавровый венок и на руках внесла в Конвент, где он мог излить свою злобу на людей, которые, руководствуясь соображениями благопристойности, пытались его сокрушить.

Затем жирондисты предприняли похвальную попытку обуздать наглость Парижской коммуны, которая навязывала свою волю избранным представителям французского народа и тем самым превращала правительство в посмешище. Они добились учреждения Комиссии двенадцати, чтобы расследовать и поставить под контроль деятельность муниципалитета.

Ситуация становилась все более напряженной. Партия Горы[433] во главе с Робеспьером боялась, как бы жирондисты не сделались в Конвенте такой же влиятельной силой, какой они были в Законодательном собрании. Эта группа адвокатов и интеллектуалов определенно обладала недюжинными талантами; взять хотя бы лидера Жиронды, грозного и красноречивого Верньо, это светило адвокатуры Бордо, которого кто-то назвал Цицероном из Аквитании. Бесцветный Робеспьер в дебатах не мог привлечь на свою сторону достаточного количества голосов, чтобы проводить свои предложения. Для человека с его темпераментом уже одно это служило достаточной причиной, чтобы затаить на жирондистов злобу, не говоря уже о враждебности, которую он питал к ним за прошлые обиды. Если бы не влияние извне, жирондисты, безусловно, взяли бы верх над своими оппонентами. Однако это влияние имело место, и никто не действовал против них столь активно, как господин де Бац, которого направлял и поддерживал Андре-Луи. Последний, пустив в ход свое писательское дарование, сочинял памфлеты, печатавшиеся в типографии «Ami du Peuple»[434] и распространявшиеся по всему Парижу. Эти памфлеты обвиняли жирондистов в контрреволюционном заговоре. Их умеренность преподносилась как предательство; учреждение Комиссии двенадцати называлось попыткой стреножить Коммуну, чьей единственной целью было искоренение деспотии. В памфлетах проскальзывали тонкие намеки на то, что роялистские победы в Вандее, реакционные мятежи в Марселе и Бордо, поражение республиканской армии в Бельгии, окончившееся дезертирством генерала Дюмурье, явились результатом умеренности и слабости жирондистов в то время, когда интересы нации требовали самых жестких, самых суровых мер.

Таков был яд, старательно накачиваемый в парижские вены, который и привел в конце концов к восстанию жителей столицы. Восемьдесят тысяч человек под командованием генерала Анрио, который с заметной неуклюжестью держался в седле, выступили, поддерживаемые шестьюдесятью пушками, на поддержку требования Марата об отзыве двадцати двух предателей.

Внезапно толпа пришла в движение, из нее раздались крики: «Идут!»

В дверях дворца показалась группа людей. Они вышли вперед, за ними толпились другие. Общее число их составляло человек двести — значительная часть депутатов. Во главе этих людей шел высокий, грациозный Эро де Сешель,[435] являвшийся в данный момент председателем Конвента. По своему обычаю он водрузил на голову украшенную пером шляпу, как было принято делать в зале заседаний, если их ход нарушался какими-либо беспорядками.

Анрио на лошади выехал вперед. Сешель остановился и поднял руку, призывая к молчанию. Он нес в руке какую-то бумагу и теперь, возвысив свой зычный голос, приступил к чтению. Это был декрет, только что принятый растерянными и ошеломленными законодателями. Он предписывал вооруженным мятежникам немедленно покинуть площадь перед дворцом. Но, как сказал Робеспьер (или Шабо?), «там, где нет страха, нет и добродетели». А правительство не располагало средствами, способными пробудить страх, который вселил бы в парижан добродетель.

— Я приказываю вам подчиниться! — опуская бумагу, решительно выкрикнул Сешель.

— Здесь приказываю я, Эро, — резко ответил ему сидевший верхом генерал.

— Вы! — Сешель осекся. В рядах депутатов за его спиной послышался негодующий ропот. — Чего хотят эти люди? У Конвента нет других помыслов и забот, кроме тех, что направлены на общественное благо.

— Чего они хотят, Эро? Вы хорошо знаете, чего они хотят. — Генерал заговорил примирительным тоном: — Нам известно, что вы истинный патриот, Эро, что вы принадлежите к партии Горы. Вы готовы поручиться головой, что двадцать два предателя из Конвента будут выданы в течение двадцати четырех часов?

Председатель остался неколебим.

— Не дело народа, — начал он, — диктовать таким образом…

Его голос потонул в реве, внезапном, словно удар грома, за которым последовали затяжные, медленно ослабевающие грозовые раскаты. Над морем голов взметнулись руки с оружием.

Эро де Сешель не дрогнул. Из-за его спины испуганно выглядывали возбужденные коллеги-депутаты. Они понимали, что оказались заложниками в том самом дворце, у которого десять месяцев назад выпустили на свободу ярость этих же толп.

Анрио, который чувствовал себя в седле все более неуютно, поскольку его боевой конь от шума стал проявлять норов, все-таки ухитрился утихомирить Молоха.

— Суверенный народ здесь не для того, чтобы слушать речи, — заявил он, — но для того, чтобы отдавать приказы.

Сешель разыграл свою последнюю карту. Он выступил вперед, выпрямился и властным жестом выбросил перед собой руку. Его голос прозвучал словно боевая труба:

— Солдаты! Именем нации и закона я приказываю вам арестовать этого мятежника!

Молох обуздал свое веселье и затаил дыхание, чтобы услышать ответ.

Анрио выхватил саблю.

— Мы не подчиняемся вашим приказам. Возвращайтесь во дворец и передайте депутатам требование народа. — Клинок над его головой вспыхнул молнией в ярком солнечном свете. — Канониры, по местам!

Солдаты послушно засуетились возле направленных на дворец пушек. Задымились запальные фитили. Эро де Сешель и толпа депутатов поспешно и неловко отступили и исчезли в здании дворца.

Де Бац торжествующе рассмеялся, ему вторил хохот тех, кто стоял рядом с ним. Ухмылявшиеся оборванцы одобрительно поглядывали на барона. Отовсюду доносились непристойные шутки.

Барон ждал окончания этой трагикомедии. Вскоре его терпение было вознаграждено. Марат в окружении нескольких негодяев проследовал за депутатами в зал заседаний Конвента, чтобы назвать имена двадцати двух представителей, исключения которых он требовал. Сопротивляться такой силе было бесполезно. Робеспьер и кучка депутатов от партии Горы приняли декрет об аресте жирондистов. Основная часть собрания сидела в оцепенении, униженная и напуганная диктатом, которому они вынуждены были подчиниться.

На этом Молох снял осаду, и членам Конвента, которые до этого момента фактически были узниками, позволили разойтись. Они гуськом выходили из дворца под иронические приветствия и насмешки толпы.

Барон де Бац покинул свое зрительское место и взял Андре-Луи под руку.

— Первый акт окончен. Занавес. Пойдемте, здесь больше нечего делать.

Их подхватило людским потоком и понесло в прохладную тень сада, где они смогли наконец обрести свободу передвижения. Они прошли по террасе Фельянов, улице Сен-Тома-дю-Лувр и направились к улице Менар.

Здесь, в самом сердце секции Лепелетье,[436] барон арендовал на имя своего слуги, Бире-Тиссо, второй этаж дома номер семь. Учитывая сомнительное положение барона, место было выбрано весьма удачно. Из всех районов Парижа секция Лепелетье отличалась наименее революционными настроениями. Следовательно, ее представители, соглашаясь на подкуп, не слишком терзались угрызениями революционной совести. Андре-Луи уже неплохо представлял себе, насколько широко раскинул свои сети де Бац. Барон платил всем чиновникам, занимавшим сколько-нибудь значительные должности, — от Потье де Лилля, секретаря Революционного комитета секции, до капитана Корти, который командовал местным подразделением Национальной гвардии.

По пути домой друзья, естественно, говорили об утренних событиях. Андре-Луи довольно долго отмалчивался.

— Вы не испытываете никаких сомнений? — мрачно спросил он наконец. — Никаких угрызений совести?

— Угрызений совести?

— Ведь речь идет о людях, самых чистых, самых справедливых и честных на этой галере.

— Они уже не на галере. Они за бортом, а без них судно гораздо вернее налетит на скалы. Не это ли наша цель?

— Это правда. И все же жестоко жертвовать такими достойными людьми…

— Разве они проявили меньшую жестокость, когда пожертвовали королем?

— Они не собирались отправлять его на гильотину. Они не желали его смерти. Они надеялись спасти его, отсрочив приговор.

— Тем более бесчестно было с их стороны голосовать за его смерть. Трусливое деяние, призванное спасти их убывающую популярность. Фу! Приберегите свою жалость для более достойных. Эта жалкая кучка болтунов, вдохновляемых госпожой Ролан, — от ее любовника Бюзо (платонического, как она утверждает) до этого доктринера-рогоносца, ее мужа, — так или иначе все равно пришла бы к подобному концу. Мы только укоротили их путешествие.

— Но каков этот конец?

— Мы его видели. Остальное не имеет значения. Довольно странно сознавать, что они, все до единого, были создателями Республики, на алтарь которой их теперь принесли в жертву. Ланжюине,[437] основатель Якобинского клуба; Барбару,[438] который поднял Марсель на подмогу революции; Сент-Этьенн,[439] идеолог конституционного строя; Бриссо, который отравлял народ своими революционными сочинениями; Фоше,[440] апостол революционной церкви. Все они, и многие другие, объединились, чтобы сокрушить трон. И вы, роялист, испытываете к этим людям сострадание? С ними покончено, и, как следствие, покончено и с последней возможностью установить в государстве законность и порядок. Сам способ их устранения говорит о крахе Конвента. С этого дня великие законодатели стали рабами суверенной черни. Ее величество толпа нынче вкусила власти. Теперь она будет упражняться в демонстрации силы, что неизбежно приведет к гибели, ибо анархия всегда саморазрушительна. — Помолчав, гасконец схватил Андре-Луи за руку и добавил с ликованием в голосе: — Сегодня — величайший день для монархии с тех пор, как четыре года назад пала Бастилия. Оставшихся с легкостью сметут те же силы, которые устранили жирондистов. — Он хлопнул угрюмого Андре-Луи по плечу. — Во имя Господне, возрадуйтесь хотя бы собственной проницательности. Сегодня мы получили доказательства теории, которой вы поразили меня в Хамме.

Глава 15

ПРЕЛЮДИЯ
В тот день Андре-Луи и барон обедали с Бенуа, процветающим банкиром из Анже.

В великолепно обставленном доме Бенуа на улице Орти, равно как и в его добродушной упитанной физиономии, мало что свидетельствовало о приверженности их хозяина к уравнительным доктринам демократии, хотя ему доставляла немалое удовольствие репутация ее столпа. Если движения, жесты, произношение и обороты речи и выдавали его плебейское происхождение, то держался он с благодушной важностью. Богатство принесло Бенуа уверенность в себе и уравновешенность, которую дает чувство безопасности. Надежность его положения нисколько не пострадала от череды потрясений, которые будоражили страну и погубили скольких достойных людей благородного происхождения. Помимо миллионов в сейфах, господин Бенуа обладал куда более ценным по тем неспокойным и опасным временам сокровищем. Его бухгалтерские книги содержали немало записей о сделках, заключенных от имени некоторых апостолов революции. Не было ни одной партии в стране, члены которой никогда не прибегали к посредничеству Бенуа в различных деловых операциях, и выгода, которую они извлекали для себя, стань она достоянием гласности, могла бы навлечь на них смертельную опасность. Видные деятели революции рекомендовали друг другу банкира, характеризуя его как «надежного человека». А Бенуа со своей стороны считал надежным свое положение, поскольку держал этих патриотов заложниками своей безопасности.

Он мог бы поведать миру истинную причину радения Дантона о принятии декрета, утверждавшего неприкосновенность частной собственности; он мог бы во всех подробностяхрассказать, как великий трибун и апостол равенства стал крупным землевладельцем в округе Арси. Он мог бы раскрыть, как неразборчивый в средствах депутат Филипп Фабр, называвший себя д’Эглантином,[441] заработал тридцать шесть тысяч ливров на правительственном заказе на армейские сапоги, картонные подметки которых мгновенно изорвались в клочья. Он мог бы обнародовать секрет Лакруа[442] и по меньшей мере дюжины других народных представителей, которые пару лет назад были умиравшими от голода стряпчими, а теперь вовсю наслаждались жизнью и держали собственных лошадей.

Но Бенуа не зря считали надежным человеком. Он никогда не упускал возможности укрепить свои гарантии, увеличив число драгоценных заложников. Словно жирный паук, он плел на улице Орти свою прочную паутину и опутывал ею мух — казнокрадов, которых было немало среди голодных и алчных политиков. Впрочем, сделать это не составляло особого труда — по мнению де Баца, они только и ждали возможности попасться в его сети.

Из всех своих помощников по проведению подрывной кампании, которую задумал Андре-Луи, барон никого не ценил так высоко, как Бенуа из Анже. И поскольку де Бац доказал банкиру, что их сотрудничество может оказаться взаимовыгодным, Бенуа в свою очередь тоже высоко ценил барона. Возможно также, что, будучи человеком проницательным, банкир не верил в долговечность существующего режима и, хотя и избегал политики, благоразумно обзавелся друзьями в обоих лагерях.

Сегодняшнее приглашение на обед не было обычной светской любезностью. Делоне,[443] земляк Бенуа, представитель Анже в Национальном конвенте, тоже получил приглашение банкира. Делоне нуждался в деньгах. Он имел несчастье поддаться чарам актрисы мадемуазель Декуан. Но Декуан обходилась недешево даже народному представителю. В недавнем прошлом очаровательная дива получила на этот счет хороший урок. В течение нескольких месяцев она была любовницей вульгарного мерзавца Франсуа Шабо, ослепленная поначалу его выдающимся положением в партии Горы. Близкое знакомство с этим господином открыло ей, что блеск его политических талантов далеко не искупает неприглядности его привычек и убогости существования, к которой Шабо вынуждала нехватка денег. Поэтому мадемуазель Декуан решила, что их пути должны разойтись, и теперь Делоне, к своему отчаянию, обнаружил, что связь с Шабо научила ее требовательности и взыскательности.

И депутат Делоне, солидный сорокалетний мужчина, оказался достаточно прозорливым, чтобы разглядеть перспективы, которые открывало перед ним его положение. Если его и мучили сомнения, вправе ли народный представитель воспользоваться ими, то страсть к Декуан быстро заглушила угрызения совести. Но, чтобы делать деньги на операциях, возможность которых он углядел, требовался начальный капитал, а у Делоне не было ничего. Поэтому он разыскал своего земляка Бенуа и попросил его о необходимой финансовой помощи.

Бенуа такое партнерство не привлекало. Но он сообразил, что Делоне, возможно, отвечает неким требованиям барона, о которых тот как-то осторожно намекнул банкиру.

— Я знаком с одним человеком, — сказал он Делоне, — который располагает значительными средствами. Он всегда проявлял интерес именно к такого рода сделкам. Думаю, вы с ним окажете друг другу услугу. Приходите ко мне пообедать на следующей неделе, я вас познакомлю.

Делоне с готовностью принял приглашение, и когда де Бац и Андре-Луи вошли в богато обставленную гостиную банкира, они обнаружили, что депутат уже дожидается их.

Одного взгляда на Делоне было достаточно, чтобы понять: этот человек обладает огромной физической силой и энергией. Ростом немного выше среднего, он был необъятно широк в плечах и вообще отличался массивным телосложением. При всем том черты его лица были довольно тонкими, а рот настолько маленьким, что гладкое круглое лицо со здоровым румянцем казалось почти детским, несмотря на седину в густых напудренных волосах. Но проницательность внимательных голубых глаз и высокий могучий лоб исключали всякую мысль о его инфантильности.

Банкир, невысокий, цветущий, склонный к полноте крепыш, весь — от макушки напудренной головы до пряжек на туфлях — воплощение опрятности, весело повел гостей к столу.

Ничто не свидетельствовало здесь о скудости запасов продовольствия, которая начала вызывать тревогу в Париже. За тушенной в красном вине форелью последовал сочный гусь по-анжуйски с трюфелями из Перигора в сопровождении выдержанного, пропитанного солнцем бордо. Ему и воздал должное Делоне, намекнув на утренние события:

— Можно почти все простить парням из Жиронды ради винограда, который они выращивают. — Он поднял бокал к свету, с нежностью посмотрел на багрово-красную жидкость и вздохнул. — Бедолаги!

Барон удивленно приподнял брови. Он знал, что Делоне считается стойким приверженцем Горы.

— Вы их жалеете?

— Можно позволить себе роскошь пожалеть тех, кто больше не способен навредить или помешать нам. — Голос представителя звучал мягко, но, как и весь его облик, наводил на мысль о недюжинной скрытой силе. — Сострадание в наши времена — удовольствие, особенно когда оно сопровождается чувством облегчения. Теперь, когда жирондисты повержены, я могу пожалеть их, прекрасно сознавая, что это гораздо лучше, чем если бы они жалели нас.

Обед подошел к концу, бордо сменил арманьяк, и только тогда банкир перешел к делу. Он взял на себя роль адвоката своего земляка.

— Я уже рассказал гражданину депутату о том, что вы, дорогой де Бац, видный делец и, в частности, заинтересованы в покупке крупных поместий, конфискованных у эмигрантов, с тем чтобы разбить эти земли на участки и продавать порознь. Мне нет нужды говорить вам, что гражданин Делоне мог бы оказать вам существенную помощь в этом предприятии, предоставив сведения, которыми он располагает благодаря своему положению депутата.

— О нет, нет! Тут я вынужден вас поправить! — воскликнул Делоне со всем пылом добродетели. — Такая формулировка может легко ввести вас в заблуждение. Я не хочу сказать… Я не думаю, что использование знаний, которые дает мне положение в правительстве, можно расценить как злоупотребление доверием. В конце концов, это распространенная практика, не только во Франции, но и повсюду. Но я предлагаю вам знания иного рода. Наш мир пропитан злобой, и поступки человека, особенно человека государственного, легко могут быть неверно поняты или истолкованы. Сведения, о которых я говорю, касаются исключительно ценности земель. Я вырос в деревне, и земля всю жизнь была предметом моего особого внимания. Эти знания я и готов предложить вам, гражданин де Бац. Вы меня понимаете?

— О, вполне, — заверил его барон. — Вполне. Не стоит вдаваться в дальнейшие объяснения. А что касается предлагаемых вами знаний, знаний, несомненно, исключительных, то я в них не нуждаюсь. Видите ли, я и сам неплохо разбираюсь в этом вопросе; в противном случае мне никогда не пришло бы в голову взяться за подобные операции. Мне, безусловно, жаль, что та область, где наше сотрудничество могло бы представлять для меня интерес, закрыта для вас по соображениям, которые я не вправе критиковать.

— Вы хотите сказать, что считаете мои опасения безосновательными? — осторожно спросил Делоне, словно хотел, чтобы его убедили, что это именно так.

Но де Бац не собирался его ни в чем убеждать. Его ответ прозвучал крайне безучастно:

— Не понимаю, кто пострадал бы, воспользуйся я сведениями, которые вы можете мне предоставить. А с моей точки зрения, там, где нет пострадавшей стороны, не может быть и угрызений совести. Но человеческая совесть — такой тонкий, чуткий предмет! Я далек от того, чтобы спорить с чувствами, которые, безусловно, заслуживают уважения.

Делоне впал в мрачную задумчивость.

— Знаете, — произнес он наконец, — вы высказали точку зрения, которая никогда не приходила мне на ум.

— Охотно верю, — ответил барон тоном человека, который считает тему скучной и желает поскорее ее оставить.

И они ее оставили бы, если бы Андре-Луи не счел, что ему пришло время вмешаться.

— Гражданин депутат, возможно, я помогу вам принять решение, сообщив, что эти операции на деле выгодны государству. Таким образом оно получит готового покупателя на поместья, которые стремится ликвидировать.

— Ах да! — Теперь Делоне выказывал столько же рвения, сколько раньше неохоты. — Это верно, очень верно. Такой аспект дела я прежде не рассматривал.

Бенуа незаметно подмигнул барону.

— Позвольте мне все обдумать, гражданин де Бац, и, возможно, впоследствии мы обсудим этот вопрос еще раз.

Барон остался невозмутим.

— Как вам будет угодно, — сказал он совершенно безразличным тоном, который кого угодно мог довести до исступления.

Когда друзья в тот вечер возвращались домой на улицу Менар, Андре-Луи пребывал в превосходном расположении духа.

— Эта рыбка клюнет, — заверил он барона. — Можете подсечь ее когда угодно, Жан.

— Я понимаю. Но он, в конечном счете, мелкая сошка, Андре. Я метил в кого-нибудь покрупнее.

— Не все сразу, Жан. Нетерпение к добру не приводит. Согласен, Делоне мелкая рыбешка. Но он послужит нам наживкой для добычи покрупнее. Не пренебрегайте им. Если воспользоваться другой метафорой, считайте его первой ступенькой лестницы, по которой мы доберемся до вершины Горы. Или, если угодно, первой овцой, которая покажет нам брешь в стене.

— К дьяволу ваши метафоры!

— Тем не менее держите их на уме.

Они дошли до дома номер семь по улице Менар. Де Бац открыл калитку в воротах для экипажей, и они вошли во внутренний дворик скромного дома. На крыльце сидел плотный неопрятный тип в слишком большой для него треуголке с трехцветной кокардой. При виде барона он встал и выбил о каблук пепел из глиняной трубки.

— Гражданин Жан де Бац, ci-devant[444] барон де Бац? — грубо окликнул он гасконца.

— Я — Жан де Бац. А вы кто такой?

— Меня зовут Бурландо. Офицер муниципальной полиции.

Это заявление прозвучало весьма зловеще, но на барона оно не произвело ровным счетом никакого впечатления.

— И какое же у вас ко мне дело, гражданин муниципал?

Грязноватая физиономия офицера помрачнела.

— У меня есть к вам несколько вопросов. Лучше бы нам войти в дом. Но как пожелаете…

— Заходите, если угодно, — безразлично сказал барон. — Надеюсь, вы не станете тратить мое время впустую, гражданин.

— Это мы вскоре увидим.

Они поднялись по лестнице на второй этаж и остановились у двери. Несмотря на тревогу, Андре-Луи не мог не восхититься безупречным самообладанием барона. Де Бац постучал, и дверь незамедлительно открыли. Их встретил Бире-Тиссо, слуга барона, невзрачный человечек с худым зеленоватым лицом, проницательными темными глазами и широким ртом клоуна.

Де Бац прошел в небольшой салон, за ним следовал Бурландо, Андре-Луи замыкал шествие. Муниципал хотел было помешать Андре войти, но барон осадил чиновника:

— Это мой друг, гражданин Моро. Можете свободно говорить при нем. Хвала Господу, у меня нет секретов. Закройте дверь, Андре. Итак, гражданин муниципал, я к вашим услугам.

Бурландо неспешно прошелся по изысканному маленькому салону, обвел взглядом позолоченную мебель, мягкий ковер, севрский фарфор перед овальным зеркалом, висевшим над камином, и остановился возле высокого кона, встав к нему спиной.

— А, Моро. Что ж, ладно. Мне сказали, что он ваш помощник.

— Совершенно верно, — подтвердил де Бац. — Итак?

Ввиду такой напористости Бурландо сразу перешел к делу:

— Мне сообщили, что вы, гражданин ci-devant, ведете антигражданский образ жизни. Я узнал, что вы встречаетесь здесь с личностями, не пользующимися доверием нации.

— С какой же целью, по вашим сведениям, я с ними встречаюсь?

— Как раз это я и надеялся выяснить у вас. Когда вы мне ответите, я буду знать, следует ли мне передать сведения о вас Комитету общественной безопасности. Позвольте взглянуть на вашу карточку, гражданин.

Де Бац тотчас протянул ему карточку — удостоверение личности, выданное секцией, на территории которой он проживал. Недавний указ предписывал каждому гражданину получить такое удостоверение.

— И вашу, гражданин, — с начальственной бесцеремонностью обратился чиновник к Андре-Луи.

Обе карточки были в полном порядке. Их выдал владельцам Потье де Лилль, секретарь секции, подкупленный бароном. Бурландо вернул их, не сказав ни слова. Но исправность документов не сбила с него спеси.

— Итак, граждане, что вы имеете сказать? Вы ведь не станете прикидываться патриотами здесь, в этой роскошной квартирке?

Андре-Луи рассмеялся ему в лицо.

— Вы находитесь во власти распространенного заблуждения, мой друг, будто грязь — доказательство патриотизма. Если бы это было так, вы были бы великим патриотом.

Бурландо опешил.

— Вот как! Вы смеете… брать со мной подобный тон! Но мы еще разберемся в ваших… делах. Мне донесли, что вы — агенты… иностранной державы.

— Ага! Несомненно, члены Австрийского комитета, — холодно ответил де Бац. Он намекал на мифическую организацию, о существовании которой несколько месяцев назад заявил народный представитель Шабо, став всеобщим посмешищем.

— Ей-богу, если вы хотите посмеяться надо мной, то лучше сначала вспомните: хорошо смеется тот, кто смеется последним. Можете продолжать. И все-таки, должен ли я донести на вас или вы представите мне причину, по которой не следует этого делать?

— А какая причина вас удовлетворила бы? — поинтересовался де Бац.

— Эти… встречи. Зачем, если не в целях заговора, вы их устраиваете?

— Я что, единственный в Париже принимаю гостей?

— Гостей? Значит, гостей. Но они не простые гости. Они приходят слишком часто и всегда в одно и то же время. И это одни и те же люди. Таковы мои сведения, отрицать их бесполезно, и не трудитесь мне лгать.

Барон резко сменил тон:

— Вы воспользуетесь дверью или мне вышвырнуть вас в окно?

На чиновника словно вылили ушат ледяной воды. Он отшатнулся, но, едва оправившись, снова воинственно выпятил грудь.

— Черт побери! Проклятый аристократишка…

Барон широко распахнул дверь салона.

— Прочь отсюда, слизняк! Убирайся в свою навозную кучу! Бегом! Марш отсюда!

— Святая гильотина! Посмотрим, что вы запоете, когда предстанете перед комитетом, — произнес побагровевший чиновник, направляясь к выходу. Он шел нарочито медленно, как будто пытался спасти свою гордость. — Мы еще преподадим вам урок, проклятые изменники! Вы еще поплатитесь за свои аристократические замашки. Меня зовут Бурландо! Вы еще вспомните это имя. — И он убрался восвояси.

Они услышали, как хлопнула наружная дверь. Андре-Луи улыбнулся, но во взгляде его читалось неодобрение.

— Я предпочел бы обойтись с ним по-другому.

— Он заслужил куда большего. Его следовало вышвырнуть в окно без предупреждения. Беспардонный мерзавец! Пусть себе идет в комитет — Сенар[445] сделает свое дело.

— Не поспеши вы, я дал бы Сенару веский повод разделаться с этим невежей. Ну да ладно, думаю, случай еще представится. Он непременно вернется, чтобы отомстить. Но вам, Жан, следовало бы обуздывать свой горячий нрав.

— Обуздывать свой нрав перед ничтожеством! — Барон фыркнул. — Ладно, довольно о нем. Где Ланжеак?

Он вызвал Тиссо. Господин де Ланжеак, оказывается, еще не приходил. Барон бросил взгляд на севрские часы и выругался.

— Ничего удивительного, — сказал Андре-Луи. — Этот молодой человек совершенно непунктуален. И совершенно нам не подходит. Если это типичный агент д’Антрега, то неудивительно, что регент пользуется столь ничтожным влиянием при дворах Европы. Лично мне такой не нужен даже в качестве лакея.

Наконец в комнату ворвался запыхавшийся Ланжеак. Мало того что он опоздал, он еще с беспримерной отвагой вырядился в сюртук с черными полосами на желтом фоне и обвязался шарфом, который Андре-Луи язвительно уподобил снежной лавине.

— Кажется, вам нравится привлекать к себе внимание. Что ж, одобрение Национальной Вдовы вы заработали. Она питает слабость к чрезмерно кокетливым молодым господам.

Ланжеак разозлился. Он давно проникся к Андре-Луи неприязнью: Моро неизменно награждал его насмешками всякий раз, когда Ланжеак того заслуживал. А случалось это нередко.

— Можно подумать, будто сами вы похожи на санкюлота.

— Упаси бог. Но и зебре не подражаю. В девственном лесу такое сходство было бы уместно, но в Париже чересчур бросается в глаза. Полагаю, человека с вашим родом занятий могли бы обучить держаться в тени. Вы слышали о том, что в стране революция? Неудивительно, что муниципальные чиновники, наблюдая за посетителями ci-devant барона де Баца, начали относиться к нему с подозрением.

Ланжеак ответил невразумительным ругательством, за что тут же заработал выговор еще и от барона:

— Моро прав. Своим платьем вы афишируете свою антигражданскую позицию. А заговорщику следует во всем проявлять осмотрительность.

— Для благородных заговорщиков даже осмотрительность должна иметь границы, — заявил недалекий дворянин.

— Только не для дураков, — бросил Андре-Луи.

— Это возмутительно, Моро! Вы нестерпимы! Нестерпимы, понимаете?

— Может быть, вы ждали одобрения своего исключительно дурацкого заявления, которым оправдываете исключительно дурацкий поступок? Что ж, сожалею, но вам все-таки придется меня терпеть.

— Не пора ли нам перейти к делу? — вмешался де Бац. — Полагаю, вам есть о чем сообщить, Ланжеак. Вы виделись с Корти?

Вопрос отвлек Ланжеака от его обиды.

— Я только что от него. Дело назначено в ночь на пятницу.

Де Бац и Моро подались вперед, жадно внимая Ланжеаку, который перешел к изложению подробностей:

— Корти заступит в караул у Тампля в полночь. Он отобрал двадцать человек и клянется, что каждому из них можно доверять. Мишони будет дежурить в тюрьме и ждать нас. Корти уже с ним виделся. Мишони устранит с дороги других муниципалов. Он за это отвечает. Корти хотел бы как можно скорее обсудить с вами последние приготовления.

— Разумеется, — сказал де Бац. — Я увижусь с ним завтра. У нас есть в запасе два дня, а мы при необходимости можем быть готовы за два часа.

— Есть для меня еще какие-нибудь поручения? — спросил Ланжеак все еще несколько обиженным тоном.

— Пока нет. Вы вместе с отрядом Моро прикроете отступление. Сбор на улице Шарло в одиннадцать часов. Смотрите не опоздайте. Мы сопроводим августейших дам и дофина до дома Русселя на улице Гельвеция, где они остановятся на ночлег. Надеюсь, через пару дней удастся вывезти их из Парижа. Но об этом я позабочусь позже. А сейчас вы свободны, Ланжеак, до одиннадцати часов ночи с четверга на пятницу.

Глава 16

НА УЛИЦЕ ШАРЛО
Когда капитан Корти, командир Национальной гвардии от секции Лепелетье, снимал форму, он возвращался в свою бакалейную лавочку на углу улицы Закона. Добропорядочный гражданин и монархист в душе, он поступил на эту службу, когда гвардия секции была еще всецело монархической. Когда же монархистов сменили республиканцы, он не оставил службу из благоразумия.

Поскольку в рядах гвардии оставалось еще порядочно людей, разделявших его взгляды, Корти сумел набрать маленький отряд для назначенного на вечер пятницы предприятия. Секции Парижа по очереди обеспечивали охрану Тампля, куда были заключены августейшие узники, и в пятницу наступала очередь секции Лепелетье.

В полномочия капитана гвардии входил отбор людей для дежурства, и Корти назначил двадцать человек — участников заговора во спасение королевы. Они должны были взаимодействовать с бароном де Бацем и сержантом Мишони, муниципальным офицером, ответственным за охрану внутри тюрьмы.

План, разработанный в мельчайших подробностях, был крайне прост. Охранники в Тампле не привыкли обременять себя чрезмерной бдительностью, поскольку замки, засовы и патрули Национальной гвардии, дежурившие снаружи, делали ее излишней формальностью. Поэтому лишь один из них, подчиняясь приказу Комитета общественной безопасности, нес караул в комнате, отведенной узникам из королевской семьи. Другие же обычно отправлялись в Зал Совета, откуда часовой в случае необходимости мог вызвать их окликом, и там до утра играли в карты.

В пятницу вечером Мишони сам должен был заступить на дежурство по охране узников. Он взялся обеспечить, чтобы восемь его товарищей-муниципалов не приближались к покоям. Мишони должен был передать трем царственным дамам мундиры Национальной гвардии, которая в полночь приступала к несению караула. В этот час отряд из двенадцати человек, также облаченных в мундиры Национальной гвардии, постучится в ворота Тампля. Привратник примет их за патруль, совершающий обход с проверкой помещений тюрьмы, и не станет чинить препятствий. Они поднимутся в башню, где расположена комната королевы, свяжут Мишони и, чтобы все выглядело так, будто он подвергся нападению, заткнут ему рот кляпом. Потом, закрыв собою со всех сторон трех переодетых дам и малолетнего дофина, они спустятся по лестнице и выведут их из тюрьмы. Навряд ли сонный привратник заметит, что патрульных стало больше. А если и заметит, тем хуже для него, да и для всякого другого, кто удивится при их появлении до того, как они покинут тюрьму. На этот случай приказ де Баца был категоричен: если кто-нибудь окликнет заговорщиков до выхода за ворота Тампля, любопытного надлежит как можно тише успокоить холодной сталью.

Миновав ворота, патруль свернет за угол на улицу Шарло. Тут их будет ждать небольшой отряд Андре-Луи. Он проводит королевскую семью во внутренний дворик, где Бальтазар Руссель будет держать наготове карету, дабы отвезти беглецов в свой дом на улице Гельвеция на другом конце Парижа. Там бывшие узники укроются до тех пор, пока не утихнет суматоха и не представится возможность вывезти их в сельский дом Русселя в Бри-Конт-Робере.

Задача Корти и его людей — держаться подальше от лжепатруля, который их заменит. Впоследствии их могут наказать за недостаток бдительности, но едва ли обвинение будет более тяжким.

На другой вечер после визита Ланжеака де Бац и Андре-Луи посетили лавку Корти, чтобы окончательно обо всем договориться с капитаном-бакалейщиком. Сержант Мишони уже ждал их в лавке вместе с Корти. Во время разговора, происходившего в пустовавшей лавке, Андре-Луи, случайно взглянув в окно, заметил на улице широкий силуэт в огромной треуголке. Обладатель шляпы пристально всматривался в тускло освещенную витрину, словно обследовал выставленные товары.

Андре-Луи отошел от остальных и неспешно проследовал к двери. Он достиг ее как раз вовремя, чтобы увидеть, как обрюзгшая фигура поспешно удирает по улице Дочерей Святого Фомы.

Вскоре к нему присоединился Де Бац. Андре-Луи сообщил ему неутешительную новость:

— Мы под наблюдением нашего приятеля Бурландо. Должно быть, он следил за нами от улицы Менар.

Де Бац отнесся к сообщению легкомысленно.

— Ну что ж, значит, он видел, как мы совершаем покупки.

— А потом может связать с увиденным Корти и, не исключено, Мишони.

— В таком случае придется уделить ему некоторое внимание. А покамест его дело может потерпеть, у нас есть более неотложные.

Эти более неотложные дела были улажены в течение следующих суток, и в пятницу вечером Андре-Луи мерил шагами улицу Шарло неподалеку от Тампля. За компанию с ним прохаживались Ланжеак и маркиз де Ла Гиш — тот самый человек, который вместе с Бацем пытался спасти короля. Время от времени вся троица оказывалась напротив похожих на вход в пещеру ворот дома номер двенадцать, за которыми в запряженной карете ждал своего часа юный Бальтазар Руссель.

В сиреневом июньском небе взошла почти полная луна. Уличных фонарей в тот вечер не зажигали. Андре-Луи и его спутники выбрали затененную сторону улицы. В этот полночный час они были не единственными нарушителями ее сонного спокойствия. Их путь то и дело пересекался с маршрутом другой прогуливавшейся троицы, которую составляли Дево, Марбо и шевалье де Ларнаш. Один раз, услышав тяжелую поступь приближавшегося патруля, все шестеро с едва ли не сверхъестественным проворством исчезли в тени дверных проемов, чтобы вновь возникнуть, когда шаги солдат затихли в отдалении.

Пробило полночь, и вся шестерка сошлась на углу улицы Тампля и приготовилась к неминуемо надвигавшимся событиям, участниками которых им предстояло стать.

И события не замедлили произойти, только не совсем те, которых они ожидали.

В тот день Бурландо был очень занят. Он предстал с донесением перед Революционным комитетом своей секции, на территории которой также находился Тампль. Сообщение Бурландо привлекло внимание одного из членов комитета, сапожника по имени Симон. Этот напыщенный и жадный до славы фанатик отправился с полученными сведениями в Комитет общественной безопасности при Тюильри.

Там он заявил, что пришел сообщить комитету о контрреволюционном заговоре, организованном бывшим бароном де Бацем. По имеющимся сведениям, де Бац подозрительно часто общается с бакалейщиком по имени Корти, командующим Национальной гвардией секции Лепелетье. Замечено также, что другой частый посетитель Корти — муниципальный офицер Мишони, который несет охрану в Тампле. Как раз вчера вечером Корти, Мишони, де Бац и человек по фамилии Моро проводили какое-то совещание в лавке бакалейщика.

— Вот то, о чем сообщил нам наш информатор, — заключил гражданин Симон. — Но я не дурак, граждане. У меня, благодарение Господу, есть мозги, и они немедленно подсказали мне, что за всем этим кроется подозрительный и опасный замысел.

Полдюжины членов Комитета общественной безопасности, спешно собравшихся, чтобы выслушать срочное, по утверждению сапожника, заявление, не были склонны принимать его всерьез. В отсутствие председателя комитета его кресло занимал представитель по фамилии Лавиконтри, и случилось так, что этот человек был одним из помощников де Баца, а Сенар, секретарь и фактотум комитета, голос которого тоже имел немалый вес, состоял на содержании у барона. При упоминании имени де Баца оба патриота насторожились.

Когда приземистый, неопрятный, вызывавший неприязнь Симон закончил свое выступление, Лавиконтри, желая повлиять на мнение коллег по комитету, рассмеялся.

— Честное слово, гражданин, если это все, что ты имел сообщить, лучше бы ты сначала убедился, что эти люди не покупали в лавке товар.

Симон насупился. Его маленькие крысиные глазки-бусинки вспыхнули злобой.

— Это не тот вопрос, к которому можно отнестись легкомысленно. Я прошу вас всех не забывать, граждане, что названный бакалейщик время от времени патрулирует Тампль, а Мишони регулярно несет там охрану. Неужели это не наводит вас ни на какие мысли?

— Тогда их знакомство естественно, — заметил Сенар.

— Ага! А с де Бацем? С этим иностранным агентом? Что они делали в закрытой лавке вместе с де Бацем и вторым субъектом — его неизменным спутником?

— Откуда ты знаешь, что де Бац — иностранный агент? — спросил кто-то из членов комитета.

— Таковы сведения, которые я получил.

Лавиконтри развил вопрос коллеги:

— А где доказательства, которыми можно подкрепить столь серьезное обвинение?

— Разве можно предположить, что ci-devant аристократ, ci-devant барон приехал в Париж по какому-то другому делу?

— В Париже довольно много ci-devants, гражданин Симон, — вмешался Сенар. — Ты считаешь, что все они — иностранные агенты? Если нет, то почему же ты выделил среди них именно гражданина де Баца?

У Симона чуть пена изо рта не пошла от злости.

— Потому что он стакнулся с сержантом, который состоит в охране Тампля, и с капитаном Национальной гвардии, который должен нести там сегодня караул. Пресвятой Боже! Вы все еще не видите в этом ничего подозрительного?

Вероятно, Лавиконтри в конце концов отмахнулся бы от назойливого доносчика и отослал его прочь. Но один из членов комитета занял другую позицию. Он решил, что следует немедленно послать за Мишони и задать ему несколько вопросов. Другие согласились, и Лавиконтри не осмелился возражать.

В результате в начале двенадцатого ночи раздувшийся от важности гражданин Симон в сопровождении полудюжины сотоварищей из своей секции, готовый в случае необходимости превысить свои полномочия и действовать на собственный страх и риск, постучал в ворота Тампля. Он показал ордер, выданный ему Комитетом общественной безопасности, и сразу же поднялся в башню, в комнату королевы, дабы убедиться, что там все в порядке.

Он молча оглядел трех бледных дам в черном, занимавших это безрадостное помещение, и спавшего на низкой кроватке мальчика, по прежнему закону — нынешнего короля Франции. Потом сапожник обратил внимание на Мишони. Он показал приказ, который предписывал сержанту временно передать свои обязанности предъявителю этой бумаги, а самому безотлагательно предстать перед Комитетом общественной безопасности, собравшимся специально, чтобы его выслушать.

Мишони, долговязый нескладный парень, не сумел скрыть испуга. На его открытом добродушном лице отразилась мучительная тревога. Он немедленно пришел к заключению, что заговорщиков предали. Но опасность, нависшая над его собственной жизнью, беспокоила Мишони меньше, чем мысль о жестоком разочаровании, которое постигло высокородных дам, на чью долю и так выпало столько тяжких испытаний. Крах надежды на их освобождение, казавшееся таким близким, сержант воспринял как утонченную жестокость судьбы. Тревожила его и участь де Баца, который, возможно, в эту самую минуту прямиком направлялся в ловушку, откуда невозможно было выбраться. Он гадал, как ему предупредить барона, но Симон, буравивший Мишони своими близко посаженными глазами-бусинками, положил конец мучительным поискам выхода. Он сообщил сержанту, что отправит его под стражей в Комитет общественной безопасности.

— Значит, это арест? — вскричал испуганный Мишони. — В вашем приказе ничего такого не сказано.

— Не арест, — ответил Симон, сдержанно улыбаясь. — Простая предосторожность.

Мишони позволил себе выказать гнев:

— И на каком же основании?

— На основании моего здравого смысла. Можешь потребовать, чтобы я отчитался в своих действиях перед комитетом.

И вот Мишони, подавляя ярость и страх, в сопровождении двух муниципальных офицеров покинул Тампль, а Симон остался исполнять его обязанности по охране узников.

Прочим охранникам, уже предвкушавшим беспечную ночь за карточной игрой, к которой их приохотил Мишони, было велено занять свои посты на лестнице и у дверей заключенных, чего давно уже никто не делал, поскольку такая предосторожность казалась излишней.

Когда за несколько минут до полуночи прибыл лжепатруль, старательный Симон находился в тюремном дворе.

Двенадцать солдат во главе с лейтенантом вступили в ворота тюрьмы. За ними по пятам быстрым шагом вошел человек в неприметном гражданском платье. Его лицо скрывала тень широкополой шляпы.

Часовой окликнул неизвестного, и тот предъявил ему какой-то документ. Читать часовой не умел, но официальное происхождение бумаги не вызывало сомнений, да и круглая печать Конвента была ему знакома.

Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы вперед не вылез Симон в сопровождении своего охранника из патриотов, которому он на случай предполагаемой измены Корти приказал держаться поближе.

— Кто это? — вопросил упивавшийся своей значительностью сапожник.

Незнакомец с ладной сухощавой фигурой стоял перед ним неподвижно и, судя по всему, отвечать не собирался. Часовой вручил Симону бумагу и поднял фонарь.

Документ оказался приказом Комитета общественной безопасности и предписывал гражданину Дюмону, практикующему врачу, посетить в Тампле дофина и немедленно доложить Комитету о состоянии здоровья узника.

Симон внимательно перечитал приказ и убедился, что в нем все в порядке — печать и подпись стояли в надлежащих местах. Но сапожника это никоим образом не удовлетворило. Подобно всем ничтожествам, внезапно дорвавшимся до власти, он склонен был проявлять чрезмерную дотошность там, где простой чиновник ограничился бы соблюдением формальностей; он счел странным, что комитет не проинформировал его о существовании этого приказа.

— Неподходящее время для подобного визита, — прорычал он недоверчиво, возвращая бумагу владельцу.

— Я должен был прийти несколько часов назад, — без промедления ответил тот, — но у меня хватает и других пациентов, не менее важных, чем это отродье Капета.[446] А доклад должен быть представлен к завтрашнему утру.

— Странно! Чертовски странно, — пробормотал Симон. Он взял из рук часового фонарь и поднес к лицу незнакомца, скрытому тенью полей черной шляпы. Вглядевшись в черты врача, сапожник отпрянул.

— Де Бац! — вскричал он и, грязно выругавшись, приказал: — Арестовать этого человека! — И сам ринулся на лжедоктора.

Удар ногой в живот отбросил патриота назад, и Симон упал навзничь на булыжную мостовую. Фонарь разлетелся вдребезги, и, прежде чем Симон, у которого перехватило дыхание, успел подняться, барон исчез. Солдаты патруля помогли сапожнику встать, заботливо поддерживали его под руки и расспрашивали обеспокоенно, не ранен ли гражданин. Проклиная их на чем свет стоит, Симон рвался из рук солдат и наконец освободился.

— За ним! — завопил он. — За мной! — И нырнул в ворота, а за ним по пятам свора подручных.

Мнимый лейтенант, рослый парень по имени Буассанкур, решил, что он дал барону приличную фору на старте и тот успел добежать до спасительного крова в доме номер двенадцать по улице Шарло. Поскольку тревога, поднятая Симоном, достигла слуха охранников, высыпавших в тюремный двор, Буассанкур почел за лучшее удалиться и спокойно увел за собой патруль, предоставив привратнику объяснять что да как. Он не мог последовать за Симоном, потому что у того могли возникнуть к нему вопросы. Если бы Буассанкуру и его людям пришлось объясняться, неизвестно, к каким это привело бы последствиям и для них, и, возможно, для Корти. Буассанкур рассудил, что при любых обстоятельствах ему лучше всего увести своих людей в противоположную сторону и дать им разбежаться поодиночке. Было ясно, что операция, запланированная на сегодняшнюю ночь, провалилась.

Что касается де Баца, предположение Буассанкура оказалось верным. Барон бросился бежать к улице Шарло. Он руководствовался скорее инстинктом, нежели здравым смыслом, и пребывал в слишком большом замешательстве, чтобы рассуждать трезво. Барон понимал только, что по случайности или вследствие предательства его тщательно подготовленный план провалился, а сам он загнан в угол. Никогда, даже в роковое утро казни короля, барон не чувствовал себя так скверно. Если этой ночью его схватят (фактически на месте преступления), ему определенно придет конец. Никакие усилия влиятельных знакомых не избавят его от необходимости объяснить, зачем он пытался получить доступ к августейшим узникам.

Следовательно, единственным его спасением была скорость; и де Бац бежал так, как не бегал еще никогда в жизни, и все-таки погоня приближалась.

Для шестерых его помощников, собравшихся на углу улицы Тампля, топот бегущих ног был первым указанием на то, что пришло время решающих событий и что события эти будут совсем иного рода, нежели ожидалось. Беспокойство людей де Баца быстро переросло в тревогу, когда следом за топотом раздался крик, отборная брань и быстро нараставший шум, который свидетельствовал о погоне. Прежде чем Андре-Луи успел сообразить, что́ ему следует предпринять, преследуемый, в котором он узнал барона, поравнялся с ними, в нескольких крепких выражениях объявил о провале и приказал спасаться бегством.

Произнеся на ходу свою короткую речь, полковник первым нырнул в темную пасть улицы Шарло. Остальные в бездумном порыве последовали было за ним, но Андре-Луи остановил их.

— Назад! Надо задержать погоню! — сдавленно крикнул он. — Прикроем его отступление.

Ему не пришлось повторно напоминать им, что таков их долг. Чем бы это им ни грозило, жизнь барона необходимо было спасти.

Мгновением позже показались преследователи — полдюжины нескладных вояк под предводительством колченогого Симона. Андре-Луи с облегчением увидел, что ему с товарищами предстоит иметь дело со штатскими, поскольку в глубине души опасался, что против штыков им долго не продержаться.

Симон принял заговорщиков за полуночных прохожих и воззвал к ним властно и доверительно:

— Ко мне, граждане! Хватайте мерзавца! Это гнусный изменник!

Вместе со своими приспешниками сапожник снова ринулся вперед, по-видимому рассчитывая на безоговорочное повиновение. Но, к его удивлению, те шестеро, что преградили ему путь, не двинулись с места. Отлетев от них как от стены, гражданин Симон разразился яростными воплями:

— Именем закона! Прочь с дороги! Мы агенты Комитета общественной безопасности!

Андре-Луи смерил агентов насмешливым взглядом.

— Вот как! Агенты Комитета общественной безопасности. Так может назваться кто угодно, любая шайка разбойников. — Он выступил вперед и повелительно обратился к Симону: — Предъявите свою карточку, гражданин! Да будет вам известно, я сам агент комитета.

Уловка, призванная выиграть время, сработала как нельзя лучше. Несколько драгоценных мгновений оцепеневший Симон изумленно таращился на Андре-Луи. Потом спохватился и понял, что, если не поспешит, барону удастся скрыться.

— Помогите мне в поимке этого беглого негодяя, а потом можно будет познакомиться поближе. Вперед! — И он снова попытался протиснуться между товарищами Моро, но его опять грубо отпихнули назад.

— Ну-ну! Не так резво! Я предпочел бы познакомиться с вами сейчас, если не возражаете. Где ваша карточка, гражданин? Предъявите, или мы отведем вас на пост секции.

Симон грязно выругался. В нем уже пробуждались подозрения.

— Боже! Да вы, наверное, из той же шайки изменников! Ваше-то удостоверение где?

— Вот оно.

Моро сунул руку в карман сюртука. Он рылся в кармане, продолжая тянуть время, а когда наконец вынул руку, в ней был стиснут ствол пистолета. Его рукоятка мгновенно обрушилась на голову гражданина Симона, который сразу, словно куль, осел на мостовую и затих.

— Держи их! — крикнул Андре-Луи и ринулся на врагов.

В тот же миг одиннадцать человек сцепились в единый мельтешащий клубок тел. Они боролись, извивались, наносили удары и размахивали ножами. Хриплые голоса слились в один невнятный крик ярости. Раздался выстрел. Улица проснулась. Распахнулись окна, кое-где даже пооткрывались двери.

Андре-Луи, отчаянно отбивавший атаку, которая, казалось, была обращена против него одного, внезапно уловил краем глаза свет фонарей и стальной блеск штыков, показавшихся из-за поворота на Бретонскую улицу. Патруль бегом устремился к месту потасовки. В первую секунду Моро подумал: а вдруг это Корти со своими людьми или даже Буассанкур? Любой из этих вариантов означал спасение. Но в следующий миг, сообразив, что патруль появился не с той стороны и для надежды нет оснований, он велел своим помощникам рассредоточиться:

— Спасайтесь! Вперед! И каждый за себя!

Он повернулся было, чтобы показать пример, но тут один из молодцов Симона исхитрился прыгнуть ему на спину и сбил его с ног. Падая, Андре-Луи извернулся, выхватил левой рукой второй пистолет и выстрелил. Пуля не задела напавшего, но угодила в ногу другому противнику и свалила его наземь. Теперь в строю остались только два патриота, и оба они вцепились в Андре-Луи. К ним, пошатываясь, присоединился только что оправившийся после падения Симон. Из троих оставшихся один сидел, привалившись к стене и держась за разбитую голову, из которой струилась кровь, другой лежал ничком посреди улицы, а третий, задетый пулей, завывал где-то неподалеку.

У роялистов погиб шевалье де Ларнаш, сраженный ударом ножа в сердце, а Андре-Луи наконец угомонили ударом дубинки по голове, и теперь он лежал без движения. Четверо других к моменту подхода патруля исчезли бесследно.

Их побегу немало способствовало то обстоятельство, что сержант патруля, не успев хоть сколько-нибудь разобраться в ситуации, приказал своим солдатам окружить нарушителей спокойствия, а гражданин Симон, представший перед ним, еще не вполне оправился от удара и соображал весьма туго. В первую минуту вся его умственная деятельность сосредоточилась на ответе сержанту, который потребовал удостоверения личности. Сапожник протянул ему карточку, и тот принялся внимательно изучать документ.

— Что вы здесь делали, гражданин Симон?

— Что я здесь делал? Ах да! Что я здесь делал, к чертям собачьим? — Он едва не задохнулся от ярости. — Я сокрушал роялистский заговор, вот что! Заговор с целью спасти вдову Капета и ее щенка! Если б не я, ее… дружки-аристократы уже вытащили бы их из тюрьмы. И ты еще спрашиваешь, что я здесь делаю! А тем временем проклятые мерзавцы скрылись! Все, кроме этого мертвеца и этого негодяя, которого мы оглушили.

Сержант воспринял его слова с недоверием.

— Заговор? Освободить из тюрьмы бывшую королеву? Да как бы им это удалось?

— Как? Как?! — Недоверие вконец разъярило гражданина Симона. — Отведите меня в штаб-квартиру секции. Я буду объясняться там, разрази меня гром! И пусть твои люди доставят туда этого проклятого аристократа. Не дай бог ему ускользнуть! Я имею в виду живого. Пусть хоть один из паразитов попадет на гильотину.

Глава 17

В ШАРОННЕ
На окраине деревушки Шаронна, милях в пяти от Парижа, рядом с парком Баньоле барон де Бац приобрел себе симпатичный домик, который некогда, в дни Регентства,[447] служил охотничьим павильоном. В 1793 году здесь поселилась талантливая Бабетта де Гранмезон, в недавнем прошлом певица Итальянского театра. Формально дом принадлежал ее брату Бюретту, почтмейстеру из Бове. Бюретт служил барону де Бацу прикрытием. Проницательность барона подсказала ему, что имущество дворян, независимо от того, эмигрировали они или остались во Франции, обречено на конфискацию. Полагаясь на свой дар предвидения, который, как правило, его не подводил, де Бац устроил фиктивнуюпродажу имения Бюретту, справедливо полагая, что тот не станет досаждать ему своими притязаниями.

В этом сельском уголке и собрались на следующий день после неудачной попытки спасти королеву все уцелевшие в драке на улице Шарло.

В ту ночь барону удалось беспрепятственно добраться до убежища в доме номер двенадцать. Туда же спустя несколько часов, когда тревога улеглась, добрались один за другим и остальные четверо заговорщиков. Все они оставались там до утра, а затем барон, сочтя за лучшее на несколько дней исчезнуть из города, отправился в Шаронну. Покинул он его через Адскую заставу,[448] поскольку опасался ехать через ворота Бастилии, откуда к цели его путешествия вела прямая дорога.

Следуя приказу де Баца, его помощники добирались туда по отдельности. Ланжеак прибыл уже ближе к вечеру, на несколько часов позже остальных, поскольку считал своим долгом известить о ночных событиях шевалье де Помеля — ключевого агента д’Антрега в Париже и главы основанного им здесь роялистского комитета.

Ланжеак вошел и увидел де Баца, Дево, Буассанкура, Ла Гиша и Русселя, которые сидели за столом в обществе Бабетты де Гранмезон — красивой смуглокожей молодой дамы, преданной барону душой и телом. Вся компания пребывала в унынии, но тяжелее всех было де Бацу. Его тщательно подготовленный план побега провалился, судя по всему, из-за какой-то нелепой случайности. Но едва ли не больше барона мучила мысль о судьбе Андре-Луи, которого он успел полюбить и храбрости которого был обязан своим спасением.

Увидев Ланжеака, все встрепенулись в надежде услышать последние новости. Де Бац устремил на молодого человека нетерпеливый взгляд. Ланжеак в ответ на немой вопрос пожал плечами.

— Я не выяснил ничего определенного. Но оснований для надежды никаких.

Де Бац выказывал признаки сильнейшего нетерпения. Лицо его побледнело, глаза налились кровью.

— Он хотя бы жив?

Ответ Ланжеака прозвучал довольно апатично:

— А это так важно? Ради него же самого надеюсь, что нет. А если выжил, то его ждет гильотина. Это неизбежно.

Де Бац отбросил остатки сдержанности:

— К дьяволу ваши предположения! Они меня не интересуют! Меня интересуют факты. Если вы не в состоянии их собрать, так и скажите, и я пошлю за ними другого или отправлюсь сам.

Ланжеак обиженно поджал губы.

— Я уже сказал, что новостей не привез.

— Я должен был предвидеть, что так случится. Вы чересчур озабочены сохранностью своей драгоценной шкуры, Ланжеак. Может, вы соизволите поведать, какого дьявола делали так долго в городе?

Их взгляды скрестились над столом.

— Во всяком случае, не заботился о своей шкуре, сударь. Ваши слова возмутительны. Вы не имеете права разговаривать со мной в подобном тоне.

— Мне нет дела до вашего возмущения! — Барон ударил по столу костяшками пальцев. — Я спрашиваю: что вы делали в Париже? Единственное, что я хочу знать, это жив ли Моро.

Буассанкур, флегматичный гигант, подле стула которого стоял Ланжеак, перегнулся через стол и накрыл ладонью руку барона.

— Терпение, дружище де Бац, — прогудел он мощным басом. — Вы уже получили ответ. В конце концов, Ланжеак не умеет творить чудеса.

— Вот уж воистину! — с желчным сарказмом воскликнул маркиз де Ла Гиш, порывистый молодой человек с тонкими чертами лица и ястребиным носом.

Дево попытался восстановить мир:

— Просто мы все немного не в себе, Ланжеак.

Де Бац раздраженно пожал плечами и принялся вышагивать по комнате вдоль стены с тремя высокими окнами, распахнутыми на лужайку. Бабетта следила за ним красивыми темными глазами, в глубине которых светились тревога и боль. Помолчав, она обратила взор на разобиженного Ланжеака и печально улыбнулась.

— Что же вы стоите, господин де Ланжеак? Присядьте и угоститесь чем-нибудь. Должно быть, вы устали и проголодались.

— Устал, еще бы. Одному Богу известно, как я устал. Но у меня слишком тяжело на сердце, чтобы я мог испытывать голод. Благодарю вас, мадемуазель. — Он плюхнулся в кресло и вытянул под столом длинные ноги, обутые в пыльные сапоги. Лицо его выглядело осунувшимся, каштановые волосы были беспорядочно рассыпаны по плечам. — Дайте мне немного вина, Дево.

Тот протянул ему бутылку. Де Бац продолжал метаться по комнате, словно зверь в клетке. Наконец он остановился.

— Я должен знать, — прорычал он. — Я больше не могу выносить этой неопределенности.

— К несчастью, Ланжеак прав, — сказал Дево. — Здесь нет никакой неопределенности. О, избавьте меня от ваших свирепых взглядов, де Бац. Видит Бог, душа у меня болит не меньше вашей. Но нужно смотреть фактам в лицо. Не следует обманывать себя, приходится считаться с потерями. Ларнаш убит, а Моро либо погиб, либо скоро погибнет. Он потерян для нас безвозвратно.

Де Бац яростно выругался и заявил:

— Если он жив, я вырву его из лап палачей!

— Если вы предпримете такую попытку, — возразил Дево, — вы просто сунете голову под ту же гильотину. Мы не можем этого допустить. У вас есть долг перед нами, перед нашим делом. Образумьтесь, друг мой. Это не тот случай, когда вы в состоянии вмешаться. Будь ваше влияние даже в двадцать раз значительнее, вы все равно ничего не сможете сделать. Если вы предпримете такую попытку, это выдаст вашу причастность к событиям прошлой ночи. Пока свидетелем против вас может выступить лишь один человек, который мог легко ошибиться в темноте. Смиритесь, мой друг. Битв без потерь не бывает.

Де Бац сел и обхватил голову руками. В комнате повисло тягостное молчание. Дево был членом правительственного департамента и пользовался у своих единомышленников заслуженным авторитетом. Его спокойные, трезвые суждения снискали ему репутацию человека, который никогда не теряет головы. Буассанкур и Руссель поддержали его. На стороне барона остался только импульсивный маркиз де Ла Гиш.

— Знать бы хоть, как все произошло! — воскликнул он. — Что это было — вмешательство слепого рока или предательство? — Он обернулся к Ланжеаку. — Вам не пришло в голову разузнать, как там Мишони? Его вы не навестили?

— Можете назвать меня трусом, — ответил молодой человек, — но, честно говоря, я не осмелился. Если имело место предательство, дом Мишони теперь является ловушкой для любого из нас.

Лицо барона стало суровым и непроницаемым.

— Вы еще не рассказали нам, чем же все-таки занимались в городе.

— Я ходил на улицу Менар и виделся с Тиссо. Обыска там не проводили. Это обнадеживает. В случае предательства власти должны были явиться туда в первую очередь.

Барон кивнул.

— Так. А еще?

— Потом я разыскал Помеля.

Ла Гиш метнул в него новую насмешку:

— О, конечно, вам ведь надлежало отчитаться о нашем провале перед д’Антрегом и его комитетом.

— Вот именно, господин маркиз. Если вы не забыли, я, в конце концов, состою у него на службе.

— Вы нравились бы мне куда больше, Ланжеак, если бы я сумел об этом забыть, — заметил де Бац. — И что сказал Помель?

— Он потребовал, чтобы я немедленно отправился в Хамм с докладом о событиях.

Тут едва сдерживаемая ярость барона вновь прорвалась наружу:

— Вот как! Немедленно! И в чем же причина такой спешки, позвольте спросить? Он предвкушает, как д’Антрег будет потирать руки, радуясь моей неудаче. И когда вы намерены выехать?

— Сегодня вечером, если вы не возражаете.

— Я? Возражаю? Против вашего отъезда? Мой славный Ланжеак, я до сих пор не видел от вас никакой помощи. Надеялся, что получу ее прошлой ночью, но вы показали, сколь смехотворна была моя надежда. Отправляйтесь в Хамм, или к дьяволу, или куда вам будет угодно.

Ланжеак встал.

— Де Бац, вы несносны.

— Присовокупите это к вашему докладу.

Ланжеака уже трясло от негодования.

— Вы вынуждаете меня радоваться тому, что наше сотрудничество окончилось.

— Стало быть, у нас обоих есть повод для радости. Счастливого пути.

Глава 18

ДОКЛАД ЛАНЖЕАКА
Неделю спустя Ланжеак предстал в Хамме перед д’Антрегом. Молодой человек не простил барону де Бацу обиды, которую тот нанес ему при расставании, и, возможно, именно по этой причине не попытался смягчить свой доклад или хотя бы проявить беспристрастность.

И д’Антрег, как и предсказывал де Бац, действительно потирал руки.

— Я предвидел провал этого хвастливого гасконца, — заметил он с кривой усмешкой. — Ничего другого от его родомонтад[449] ждать не приходится. Хороши бы мы были, если бы связывали наши надежды с его успехом. К счастью, освобождение ее величества обеспечено мерами, которые я принял в Вене. Маршал Кобург[450] получил указание выдвинуть предложение об обмене узниками. Мы хотим поменять господ из Конвента, которых выдал Австрии Дюмурье, на заключенных членов королевской семьи. Я слышал от господина де Траутмансдорфа, что предложение воспринято благосклонно, и теперь почти нет сомнений, что обмен состоится. Так что неудача господина де Баца не исторгает у меня слез. — Он помолчал. — Как, вы сказали, имена господ, которых мы потеряли из-за его безрассудства?

— Шевалье де Ларнаш и Андре-Луи Моро.

— Моро? — Д’Антрег напряг память. — Ах да! Еще один родомонт, которого де Бац завербовал здесь. Что ж… — Он умолк, пораженный внезапной мыслью. Выражение его смуглого худого лица показалось господину де Ланжеаку очень странным. — Так, говорите, господин Моро убит? — спросил граф резко.

— Если его не убили на месте, что весьма вероятно, то определенно казнили в самый короткий срок. Едва ли революционный трибунал пощадит человека, которому предъявлено такое обвинение.

Д’Антрег погрузился в раздумье.

— Ну вот что, — сказал он наконец. — Будет лучше, если вы повторите свой рассказ его высочеству. Думаю, ему будет интересно вас послушать.

Спустя час или два после того, как граф Прованский выслушал доклад господина де Ланжеака, его высочество отправился в гостиницу «Медведь» с визитом к сеньору де Гаврийяку.

Со стороны принца, который жестко придерживался предписаний этикета, этот визит был неслыханной милостью. Но, когда дело касалось господина де Керкадью и его племянницы, его высочество предпочитал забывать о формальностях. У него вошло в привычку заглядывать к ним запросто, без церемоний и подолгу сиживать в их обществе. В таких случаях принц если и не сбрасывал вовсе мантию величия, то, по крайней мере, настолько распахивал ее, что беседовал с дядюшкой и племянницей почти на равных. Он частенько обсуждал с ними свежие новости, делился своими страхами и надеждами.

Алине, воспитанной в почтении к принцам крови, добрые отношения с Месье очень льстили. Настойчивость, с которой он выспрашивал ее мнение, внимание, с которым он ее выслушивал, уважение, которое он неизменно выказывал по отношению к ней, поднимали в ее глазах их обоих. Терпение принца в стесненных обстоятельствах, его стойкость перед лицом несчастий и невзгод укрепляли ее веру в его личное благородство и придавали романтический ореол его неказистой, почти плебейской внешности. Истинно королевские качества, которые разглядела в Месье мадемуазель де Керкадью, особенно выигрывали в сравнении со своекорыстием прирожденного интригана д’Антрега.

Как мы знаем, граф д’Антрег метил высоко. Всеми правдами и неправдами он сумел добиться, чтобы Месье считал его незаменимым. Д’Антрег стремился укрепиться в этом положении, которое с приходом реставрации должно было сделать его первым человеком в государстве. Единственным возможным препятствием к осуществлению его честолюбивых замыслов во всей полноте было расположение Месье к господину д’Аваре. Последний своим положением был обязан главным образом госпоже де Бальби. Именно она приблизила д’Аваре к его высочеству, и влияние этой парочки на Месье стало поистине безграничным. Если бы госпожа де Бальби утратила привилегии maîtress-en-titre, положение д’Аваре сразу пошатнулось бы. Понимая это, д’Антрег усердно плел интригу против фаворитки. Несколько раз уже случалось, что какая-нибудь дама из окружения его высочества пробуждала в д’Антреге надежду. Но любовные похождения принца объяснялись не столько его нежными чувствами, сколько пустым и тщеславным желанием покрасоваться перед придворными. Если бы не разговоры, которые вызывала очередная интрижка Месье, он вряд ли обременил бы себя ухаживаниями. Несмотря на все свои измены, принц на свой лад хранил верность госпоже де Бальби. Но сейчас, как подсказывало д’Антрегу чутье, дело обстояло иначе. От всегда бывшего настороже графа не укрылась та нежность, которая сквозила во взгляде его высочества каждый раз, когда принц смотрел на очаровательную мадемуазель де Керкадью. Более близкое знакомство с самой Алиной укрепило надежды д’Антрега. Насколько он разбирался в людях, на сей раз победа не обещала быть легкой, но если уж девушка уступит, то ее власть над принцем будет абсолютной. И д’Антрег решил, что наконец-то нашел особу, способную полностью и навсегда затмить госпожу де Бальби. Но, как все удачливые и опасные интриганы, граф никогда не торопил события. Пока они развивались в нужном направлении, д’Антрег хранил терпение, сколько бы ему ни приходилось ждать. Он понимал, что привязанность мадемуазель де Керкадью к Андре-Луи Моро служит серьезным препятствием для его целей. Вот почему, как ни раздражало д’Антрега вторжение де Баца в область, которую граф считал своей, он смирился с авантюристическим планом барона и Андре-Луи ради того, чтобы де Бац на время увез Моро подальше от мадемуазель де Керкадью. Радость д’Антрега по этому поводу перешла в ликование, когда он понял, что и сам принц приветствует отъезд Моро. Этим, и только этим д’Антрег объяснял внезапную volte-face,[451] неожиданную любезность по отношению к двум упомянутым искателям приключений и их предприятию, которую выказал регент, несмотря на явное недовольство господина д’Артуа.

Так что можно легко представить себе, с каким тайным удовлетворением д’Антрег препроводил господина де Ланжеака к его высочеству, где курьер повторил рассказ о кончине Моро. Графу показалось, что взгляд Месье оживился, хотя вслух принц выразил сожаление по поводу безвременной гибели, постигшей молодого смельчака на службе дому Бурбонов.

Однако когда регент пришел в тот день с визитом к господину де Керкадью, в его взгляде не было ни малейшего намека на живость. Напротив, Месье выглядел столь мрачно, что, когда дядя и племянница встали, приветствуя его высочество, Алина сразу же воскликнула с искренней тревогой:

— Монсеньор! У вас плохие новости?

Принц печально воззрился на них с порога. Он тяжело вздохнул, поднял правую руку и снова позволил ей безвольно повиснуть вдоль тела.

— Как остро вы всё подмечаете, мадемуазель! Просто поразительно.

— Ах, монсеньор, кто же не подметит расстройства в тех, кого любит и почитает?

Месье тяжелым шагом приблизился к стулу, который поспешил подставить ему господин де Керкадью. Граф д’Антрег задержался позади и прикрыл дверь.

На столе в вазе зеленого стекла красовались несколько роз, которые Алина срезала сегодня утром. Букет заметно украсил скромную комнату и наполнил ее сладковатым ароматом.

Его высочество взгромоздился на стул и, повинуясь привычке, принялся тыкать наконечником трости в одну из своих туфель. Его взгляд уперся в пол.

— И в самом деле, на душе у меня тяжело, — печально произнес он. — Попытка спасти ее величество потерпела неудачу, причем при таких обстоятельствах, что повторная попытка представляется нам невозможной.

В комнате воцарилась тишина. Регент вертел в руках трость. Лицо Алины выдавало искреннее огорчение. Наконец господин де Керкадью нарушил молчание:

— А господин де Бац? Что с господином де Бацем и теми, кто был с ним?

Месье избегал напряженного взгляда Алины.

— Господин де Бац вне опасности, — ответил он уклончиво, но слегка охрипший голос выдал его волнение.

От д’Антрега не укрылась дрожь, охватившая мадемуазель, и внезапная бледность, на фоне которой ее глаза стали казаться черными.

— А… остальные? — спросила Алина отстраненным, неуверенным голосом. — Остальные? Господин Моро? Что с господином Моро, монсеньор?

Ответом ей было молчание. Месье упорно продолжал изучать вощеный пол. Он явно не мог заставить себя посмотреть на девушку. Тяжелый вздох, опущенные плечи и безнадежный жест пухлой руки говорили красноречивее всяких слов. Наконец тягостную тишину нарушил д’Антрег.

— У нас есть основания опасаться худшего, мадемуазель, — осторожно произнес он.

— У вас есть основания… Какие основания? Скажите же мне, сударь!

— Ради бога, сударь! — вскричал Керкадью.

Господин д’Антрег осознал, что ему легче обращаться к сеньору де Гаврийяку.

— У нас нет никакой надежды увидеть господина Моро снова.

— Вы хотите сказать, что он… погиб?

— Увы, сударь.

Керкадью издал нечленораздельное восклицание и вскинул руки, словно защищаясь от удара. Мадемуазель де Керкадью с посеревшим лицом качнулась назад, к стулу, и упала на него как подкошенная. Она безвольно уронила руки на колени и уставилась невидящим взором в пространство.

Вместо комнаты и людей в ней перед глазами Алины возникли ноздреватый снег в пятнах солнечного света, перемежающихся тенями, обледенелые голые ветки над чернильным потоком реки, Андре-Луи, примеряющий шаг к ее шагам, такой проворный, подвижный, живой. Та утренняя прогулка с Андре, состоявшаяся полгода назад, была последним и самым ярким воспоминанием девушки о возлюбленном.

Спустя какое-то время Алина возвратилась мыслями в комнату и обнаружила, что принц стоит перед ней, положив руку ей на плечо. Вероятно, его прикосновение и вернуло девушку к страшной действительности.

— Д’Антрег, вы были слишком резки, — послышался густой, мурлыкающий голос принца. — Неужели вы не могли проявить больше такта, глупец?

В следующее мгновение Алина услышала собственный голос, поразительно ровный и безжизненный:

— Не вините господина д’Антрега, монсеньор. Такие новости лучше всего сообщать быстро и без обиняков.

— Мое бедное дитя! — Мурлыкающие нотки в голосе Месье усилились. Мягкая ладонь слегка сжала ее плечо. Его громоздкая, оплывшая фигура склонилась над девушкой. Принц долго хранил молчание, но в конце концов нашел необходимые слова: — Из всех жертв, принесенных во имя Трона и Алтаря, я считаю самой значительной эту. — Такое заявление могло показаться чудовищным преувеличением, но Месье поспешил объяснить свою мысль: — Ибо, поверьте мне, мадемуазель, я снес бы что угодно, лишь бы боль и горе не коснулись вас.

— Вы очень добры, монсеньор. Вы очень добры, — произнесла Алина механически и мгновением позже, устремив взгляд на д’Антрега, спросила: — Как это случилось?

— Прикажите позвать де Ланжеака, — распорядился принц.

Ланжеак, которого ранее оставили ждать внизу, поднялся в комнату. Ему опять пришлось пересказывать события роковой ночи на улице Шарло, но на сей раз он чувствовал себя неловко перед очевидным горем мадемуазель де Керкадью.

Слезы не шли к Алине. Даже теперь она едва ли понимала, что произошло. Все ее чувства восставали против необходимости поверить. Ей казалось немыслимым, что Андре — ее Андре, ироничный, деятельный, полный жизни, — мог погибнуть.

Но постепенно, по мере того как Ланжеак рассказывал о случившемся, страшная правда начала проникать в сознание девушки. Курьер утверждал, что Моро был убит на месте. Из соображений милосердия вероятность была обращена в уверенность. Д’Антрег предположил, а регент согласился, что так мадемуазель де Керкадью будет меньше страдать, не терзая себя предположениями, что он уцелел в схватке лишь для того, чтобы погибнуть под ножом гильотины.

— Узнаю его, — тихо произнесла Алина, когда Ланжеак закончил рассказ. — Он пожертвовал собой, чтобы спасти другого. Такова вся его жизнь.

Но слез по-прежнему не было. Они пришли позже, когда Алина и госпожа Плугастель, обнявшись, искали друг в друге силы, чтобы вынести это общее горе.

Графиня узнала новость от мужа. Не ведая о родстве, которое связывало жену с Андре-Луи, граф сообщил чудовищную весть, не озаботившись тем, чтобы как-то смягчить ее.

— Этот хвастливый дурак де Бац снова сел в лужу, как мы и предполагали. И его провал стоил нам нескольких человек. Но нет худа без добра. Теперь Алина де Керкадью избавлена от нелепого мезальянса, поскольку Моро убит.

Не получив ответа, господин де Плугастель повернулся к жене и обнаружил, что она потеряла сознание. Изумленный и негодующий, он долго стоял над супругой в хмурой задумчивости, прежде чем предпринял попытку вызвать помощь.

Когда госпожа де Плугастель наконец пришла в себя, граф раздраженно потребовал объяснений. Графиня прибегла к тому единственному, которое могла предложить. Она сказала, что знала Андре-Луи с детства и сопереживает горю Алины, чье сердце будет разбито этим ужасным известием. После этого она отправилась к мадемуазель де Керкадью — то ли предложить поддержку, то ли искать ее. Сеньор де Гаврийяк, сам сраженный горем, тщетно пытался успокоить обеих рыдавших дам.

Месье удалился из гостиницы в еще более мрачном настроении, чем пришел. Вероятно, его состояние можно объяснить первыми словами, которые он произнес, когда они с д’Антрегом вышли на яркое солнце и зашагали в направлении шале.

— Похоже, она питала к этому проходимцу очень глубокую привязанность.

Элегантный, как всегда, д’Антрег едва подавил улыбку.

— Если вдуматься, то, возможно, и неплохо, что господин Моро убрался с дороги.

— А? Что? — Регент удивленно застыл на месте. Что это было — слова графа или эхо его собственных мыслей?

Отношение господина д’Антрега к парижскому происшествию полностью совпадало с точкой зрения господина де Плугастеля.

— Если бы этот тип выжил, все могло бы окончиться злополучным мезальянсом.

— А! — Регент перевел дух и двинулся дальше. — Я придерживаюсь того же мнения. Но мне хотелось бы, чтобы ее горе не было столь острым.

— Мадемуазель де Керкадью молода. В таком возрасте горе быстро забывается.

— Мы обязаны приложить все силы, чтобы утешить бедное дитя, д’Антрег.

— Что ж, вы правы, монсеньор. В каком-то смысле можно сказать, что это наш долг.

— Долг, д’Антрег. Долг. Именно так. В конце концов, Моро погиб у меня на службе. Да-да, долг, и никак иначе.

Глава 19

УПЛАЧЕННЫЙ ДОЛГ
Милосердная версия Ланжеака о гибели Андре-Луи на улице Шарло, версия, которую предложил сострадательный д’Антрег в надежде, что она окажется истиной, ничего общего с истиной не имела.

Андре-Луи пришел в сознание задолго до того, как его притащили в штаб-квартиру секции. На самом деле бо́льшую часть пути туда он проделал на собственных ногах. Когда сознание его прояснилось и к нему, помимо физиологических ощущений, вернулась способность рассуждать здраво, он тоже пришел к выводу, который впоследствии высказал господин де Ланжеак: лучше бы с ним покончили во время потасовки. В этом случае неприятный процесс расставания с жизнью уже полностью завершился бы, тогда как теперь его ожидали все прелести крестного пути к площади Революции и гильотине. На этот счет у Андре-Луи не было и тени сомнения. Как бы далеко ни распространялось влияние де Баца, барон не мог сотворить чуда и добиться освобождения человека, пойманного при совершении такого преступления.

Когда они добрались до штаб-квартиры секции, полночь давно уже миновала. В этот час там не было ни одного представителя власти, уполномоченного проводить допрос. Но Симон, ничуть не смущенный этим обстоятельством, открыл регистрационный журнал, напустил на себя надменный вид и официальным тоном потребовал, чтобы Андре-Луи сообщил ему имя, возраст и род занятий. Андре-Луи удовлетворил любопытство ретивого чиновника, но на остальные вопросы отвечать отказался.

— Может быть, вы и полицейский агент, но определенно не судья. У вас нет права меня допрашивать. Стало быть, я не буду вам отвечать.

Его избавили от пистолетов, денег, часов и документов и швырнули в темное подвальное помещение, где почти не было окон. Трехногий табурет и груда грязной соломы составляли всю обстановку этой убогой конуры. Здесь Андре-Луи и оставили до утра, предоставив ему размышлять о внезапном и малоприятном конце его деятельности по спасению монархии.

В восемь часов утра Моро вывели из камеры и, оставив без внимания его требование принести пищу, увели под конвоем из шести национальных гвардейцев. Гражданин Симон возглавлял шествие.

Они перешли Луврский мост и еще до девяти часов прибыли в Тюильри. Там, в просторном вестибюле, гражданину Симону сообщили, что Комитет общественной безопасности не будет заседать до полудня, поскольку его члены заняты в Конвенте. Но, если дело не терпит отлагательства, ему следует обратиться к председателю комитета, который в настоящий момент находится у себя в кабинете. Симон, которого с каждым часом все больше распирало от самодовольства, громогласно заявил, что речь идет о деле величайшего национального значения. Секретарь повел их небольшой отряд вверх по роскошной лестнице. Симон шагал рядом с ним, Андре-Луи с двумя охранниками по бокам — следом. Четверо других гвардейцев остались внизу.

По широкой галерее они вышли в просторный зал с высокими потолками, позолоченной мебелью и обшитыми дамастом стенами, которые все еще хранили следы побоища, состоявшегося во дворце около года назад.

Здесь секретарь покинул их и скрылся за высокой резной дверью. Он отправился доложить председателю о деле гражданина Симона.

Некоторое время посетителям пришлось ждать. Колченогий агент, помрачнев, начал ворчать. Меряя шагами натертый до блеска пол, Симон, не обращаясь ни к кому конкретно, потребовал объяснить ему, не вернулись ли они во времена Капета и к обычаям деспотизма, если патриотов заставляют понапрасну торчать в приемной, которую гражданин Симон охарактеризовал в непечатных выражениях.

Двое гвардейцев от души наслаждались этой колоритной обличительной речью. Андре-Луи никак не участвовал в общем веселье. Думы его были далеко, в Хамме, в гостинице «Медведь», рядом с Алиной. Как она воспримет весть о его смерти? Она будет страдать. Это неизбежно. Ему оставалось только молиться, чтобы ее страдания длились не слишком долго и на смену им поскорее пришли смирение и тихая грусть. Позже она, наверное, снова сможет полюбить, счастливо выйдет замуж, станет матерью. Именно этого он должен был желать Алине, поскольку любил ее. И тем не менее воображаемая картина ее счастья с другим обожгла ему душу. Он привык считать Алину своей, и сама мысль о том, что ею может обладать кто-то другой, была для него непереносима. Но что поделаешь? Надо встречать свою судьбу с большей покорностью.

Андре-Луи лихорадочно искал способ перекинуть мостик через даль, отделявшую его от Алины. Если бы только он мог написать ей, он вложил бы в это последнее письмо всю свою страсть, все преклонение перед ней, которых так не сумел выразить прежде! Но как он перешлет письмо из революционной тюрьмы аристократке в изгнании? Даже в этом маленьком утешении ему отказано. Он должен умереть, и наполовину не высказав ей своего обожания.

От этих мучительных раздумий Андре-Луи отвлекло появление секретаря.

Едва лишь открылась дверь, как брюзжание гражданина Симона немедленно прекратилось. Последние остатки своей горделивой независимости этот поборник равенства растерял, когда предстал перед председателем грозного комитета. С раболепной улыбкой и образцовым терпением присмиревший Симон ждал, когда изящная напудренная голова хозяина кабинета соблаговолит оторваться от бумаги, по которой он продолжал увлеченно водить пером.

Тишину кабинета нарушали только скрип пера да тиканье позолоченных каминных часов на резной полке. Наконец председатель закончил писать и заговорил, но даже тогда он не поднял головы, а по-прежнему сидел, склонившись над столом, закрытым длинным, до пола, бордовым саржевым полотном, и просматривал написанное.

— Это что еще за история с попыткой устроить побег вдовы покойного короля из Тампля?

— С вашего позволения, гражданин председатель, — почтительно начал Симон свой рассказ, в котором отвел себе исключительно благородную роль. Никакая ложная скромность не помешала ему воздать должное собственной проницательности, отваге и горячему патриотизму. В тот момент, когда он расписывал, как благодаря своей бдительности пришел к выводу о том, что необходимо проверить Мишони, председатель перебил его:

— Да-да. Обо всем этом мне уже доложили. Переходите к происшествию в Тампле.

Гражданин Симон, выведенный из равновесия столь грубым вторжением, остановившим поток его красноречия, запнулся и умолк, не в силах сходу найти новую отправную точку для своего рассказа. Председатель поднял наконец голову, и подозрение, которое возникло у Андре-Луи, когда он услышал этот характерный голос, подтвердилось. Он увидел узкое смуглое лицо и дерзкий нос Ле Шапелье. Но за те несколько месяцев, что прошли с момента последней встречи депутата с Андре-Луи, это лицо успело странным образом перемениться. Щеки Ле Шапелье ввалились, глаза запали, кожа приобрела землистый оттенок, между бровями пролегли глубокие морщины. Но больше всего поразил Андре-Луи его взгляд — напряженный взгляд загнанного животного. Андре-Луи с учащенно забившимся сердцем ожидал взрыва. Но ничего не произошло. Лишь взметнулись на мгновение тонкие брови, но так же быстро на лицо председателя вернулось прежнее выражение — один только Андре-Луи и заметил в нем какую-то перемену. Ничем иным Ле Шапелье не выдал своего знакомства с арестованным.

Он неспешно поднес к глазу монокль, внимательно оглядел присутствующих и снова заговорил невыразительным сухим голосом:

— Кого это вы привели?

— Но я как раз об этом рассказываю, гражданин председатель. Это один из тех людей, которые помогли бежать этому негодяю-аристократу де Бацу. Он имел наглость объявить себя агентом Комитета общественной безопасности. — И Симон приступил к рассказу о стычке на улице Шарло. Но, когда он закончил, никакой чаемой им похвалы не последовало; более того, он не дождался ни единого слова благодарности.

Вместо этого председатель, по-прежнему бесстрастно, задал Симону вопрос, от которого пульс Андре-Луи участился еще больше:

— Вы сказали, что этот человек объявил себя агентом Комитета общественной безопасности. Какие шаги вы предприняли, дабы убедиться, что это не так?

Гражданин Симон открыл рот и выпучил глаза, что придало ему необыкновенно дурацкий вид. Председатель холодно повторил свой вопрос:

— Какие шаги вы предприняли, чтобы убедиться, что гражданин Моро не является одним из наших агентов?

Изумление ревностного патриота достигло апогея.

— Вы знаете его имя, гражданин председатель?

— Отвечайте на вопрос.

— Но… Но… — Гражданин Симон был ошеломлен. Он чувствовал, что здесь кроется какая-то чудовищная ошибка. Он запнулся, помолчал, потом принялся защищаться: — Но, по моим сведениям, этот человек — неизменный помощник ci-devant барона де Баца, который, как я уже сказал, был захвачен мною врасплох во время попытки проникнуть в Тампль.

— Я спросил вас не об этом. — Голос Шапелье звучал теперь еще более строго. — Знаете, гражданин, вы производите на меня неблагоприятное впечатление. Я весьма невысокого мнения о людях, которые не умеют отвечать на вопросы. По моему убеждению, им чего-то недостает — либо сообразительности, либо честности.

— Но, гражданин председатель…

— Молчать! Вы немедленно удалитесь и будете ждать в приемной, пока я не вызову вас снова. Своих людей заберите с собой. Гражданин Моро, вы останетесь. — И Ле Шапелье звякнул в колокольчик, призывая секретаря.

Безобразные губы Симона злобно скривились. Но он не посмел воспротивиться столь определенному приказу, исходившему от деспота, который получил полномочия от новоявленной святой троицы — Свободы, Равенства и Братства.

Появился секретарь, и позеленевший от злости и разочарования Симон вышел из комнаты в сопровождении своих гвардейцев. Высокая дверь закрылась, и Андре-Луи остался с Ле Шапелье наедине.

Несколько секунд депутат мрачно разглядывал арестанта. Потом его тонкие губы растянулись в улыбку.

— Мне сообщили, что ты в Париже, несколько дней назад. Я все гадал, Андре, когда ты сподобишься нанести мне визит вежливости.

Андре-Луи ответил колкостью на колкость:

— Не упрекай меня в невежливости, Изаак. Я боялся навязывать свое присутствие столь занятому человеку.

— Понимаю. Ну что ж, вот ты наконец и здесь.

Они продолжали пристально глядеть друг на друга. Андре-Луи находил ситуацию почти забавной, но не слишком обнадеживающей.

— Скажи мне, — заговорил после паузы Ле Шапелье, — что связывает тебя с этим де Бацем?

— Он мой друг.

— Не очень желательный друг в наши дни, особенно для человека с твоей биографией.

— Принимая во внимание мою биографию, возможно, это я не слишком желательный для него друг.

— Возможно. Но меня заботишь ты, особенно теперь, когда ты так некстати позволил себя схватить. Какого дьявола мне теперь с тобой делать?

— Я ценю твою заботу, дорогой Изаак. Не знаю, поверишь ли ты, но мне очень жаль, что я стал причиной твоих затруднений.

Близорукие глаза председателя мрачно изучали стоявшего перед ним собеседника.

— Мне совсем нетрудно поверить этому. Кажется, судьба преисполнена решимости сталкивать нас снова и снова, несмотря на то что мы движемся в противоположных направлениях. Скажи мне честно, Андре: насколько правдив рассказ этого олуха о ночной авантюре в Тампле?

— Откуда мне знать? Если ты склонен верить нелепой байке безмозглого пса, что привел меня сюда…

— Проблема в том, что не поверить его истории невозможно. А нам бы этого очень хотелось; не только мне лично, но и моим коллегам по комитету. Твой арест так некстати подтверждает его рассказ. Ты ужасно не вовремя попался, Андре.

— Прими мои извинения, Изаак.

— Конечно, я мог бы без лишнего шума отправить тебя на гильотину.

— Если это неизбежно, то я бы предпочел, чтобы шума было как можно меньше. Никогда не любил выставлять себя напоказ.

— К несчастью, я в долгу перед тобой.

— Мой дорогой Изаак! Какие счеты могут быть между друзьями?

— Ты способен говорить серьезно?

— Если ты сможешь убедить меня, что знаешь человека, чье положение серьезнее моего, я буду безмерно удивлен.

Ле Шапелье нетерпеливо махнул рукой.

— Не притворяйся, будто ты и в самом деле полагаешь, что я не хочу тебе помочь.

— Я заметил в твоем поведении кое-какие намеки на желание помочь, за что очень тебе признателен. Но твоя власть не может не иметь кое-какие ограничения в государстве, где каждому оборванцу позволено диктовать свои условия министру.

— Однажды, Скарамуш, ты поплатишься головой за очередную остроумную реплику. Но пока тебе везет больше, чем ты себе представляешь. Возможно, даже больше, чем ты заслуживаешь, — и не только потому, что по воле случая тебя привели ко мне, а не на заседание комитета. Нынешнее положение дел требует, чтобы история Симона не получила огласки. Если ты со своими друзьями пытался спасти бывшую королеву, вы напрасно рисковали головами. Открою тебе один секрет. В Вене полным ходом идут переговоры о ее освобождении в обмен на выдачу Бернонвиля[452] и других депутатов, которые сейчас находятся в руках австрийцев. Если станет известно, что была предпринята попытка вызволить королеву, население может взбунтоваться и воспротивиться желательным политическим мерам. От байки о попытке проникнуть в Тампль мы могли бы просто отмахнуться. Но твой арест осложняет дело. Если ты предстанешь перед судом, может всплыть много неудобных подробностей.

— Я просто в отчаянье оттого, что подвернулся тебе так некстати.

Ле Шапелье пропустил эту реплику мимо ушей.

— С другой стороны, если я отпущу тебя, этот субъект, Симон, начнет мутить воду и заявит, что все мы куплены Питтом и Кобургом.

— Мой бедный Изаак! Ты оказался между Сциллой и Харибдой. Твои трудности вызывают у меня сочувствие, которое я собирался приберечь для себя.

— Дьявол тебя побери, Андре! — Ле Шапелье хлопнул ладонью по столу. — Может быть, ты прекратишь паясничать и скажешь, что я должен делать? — Он встал. — Тут все совсем непросто. В конце концов, я не комитет, и мне придется представить своим коллегам какой-то отчет. На каком основании я могу тебя отпустить? — Он подошел к Андре-Луи и положил руку ему на плечо. — Я сделаю что угодно, лишь бы спасти тебя. Но мне не хотелось бы взойти вместо тебя на эшафот.

— Мой дорогой Изаак! — На этот раз в тоне Андре-Луи не было насмешки.

— Не очень-то лестного ты обо мне мнения, если тебя это удивляет. Я еще не позабыл о случае в Кобленце.

— Параллели здесь неуместны. В Кобленце меня ни с кем не связывал долг и, следовательно, ничто не мешало мне помочь тебе. Ты же, к несчастью, лицо официальное, и едва ли служебный долг…

— Долг! Ха! — перебил его Ле Шапелье. — Мое чувство долга изрядно истончилось, Андре. Наша революция совершила причудливый зигзаг. Из тех, кто стоял у истоков, почти никого не осталось. Меня запросто могли смести вместе с жирондистами — последними сторонниками порядка.

Андре-Луи решил, что получил объяснение тому напряженному, затравленному взгляду, который так поразил его при виде Ле Шапелье. Его старый друг совершенно извелся, будучи во власти страхов и дурных предчувствий, иначе он никогда бы не позволил себе таких выражений.

Ле Шапелье убрал руку с плеча Андре-Луи и прошелся до стола и обратно. Его подбородок зарылся в шейный платок, на бледном лбу собрались задумчивые складки. Вдруг он резко остановился и спросил:

— Ты примешь назначение, если я его тебе предложу?

— Назначение?

— Может, оно и к лучшему, что в разговоре с этим Симоном ты назвал себя агентом Комитета общественной безопасности.

— Ты собираешься предложить мне должность агента? — В самом тоне вопроса уже содержался отказ.

— Ты возмущен? Почему? Разве ты уже не агент Бурбонов? Разве среди агентов не обычное дело — служить одновременно обеим сторонам? — презрительно поинтересовался Ле Шапелье. — Я мог бы объяснить комитету, что поручил тебе наблюдение за контрреволюционерами, считавшими тебя своим. Помощь, которую ты оказал мне в Кобленце, — безусловно, ценная услуга для революционной партии. Я немедленно доложил о ней комитету по возвращении в Париж, и теперь она послужит доказательством твоей лояльности. Мне с готовностью поверят, что твое присутствие здесь, твоя связь с известными контрреволюционерами — результат соглашения, которое мы заключили в Кобленце. Ты меня понимаешь?

— О, вполне. И благодарю тебя. — Андре-Луи насмешливо поклонился. — Но, по-моему, гильотина как-то чище.

— Вижу, что ты ничего не понял. Я не прошу тебя что-либо делать. Ты только подпишешь бумагу. Иначе я не смогу тебя отпустить.

Андре-Луи нахмурился.

— Но как же ты, Изаак? Что будет с тобой? Если ты поручишься за меня, а я не стану исполнять свои обязанности, если я воспользуюсь данными мне полномочиями, чтобы бежать? Что будет с тобой?

— Пусть это тебя не заботит.

— Нет, так не пойдет. Ты рискуешь собственной шеей.

Ле Шапелье медленно покачал головой и улыбнулся, не разжимая губ.

— Им некого будет призвать к ответу. Меня здесь не будет. — Он непроизвольно понизил голос: — В ближайшее время я отправляюсь в Англию с секретной миссией к Питту. Мы попытаемся отколоть Англию от коалиции. Это последняя достойная услуга, которую в наше время может оказать порядочный человек этой несчастной стране. Когда я выполню свою миссию — все равно, успешно или нет, — я вряд ли захочу вернуться. Потому что здесь, — добавил он с горечью, — честному человеку больше делать нечего. Это еще один секрет, Андре. Я открыл его тебе, чтобы ты ясно понимал, что́ я тебе предлагаю.

Андре-Луи понадобилось всего несколько секунд на размышление.

— При таких обстоятельствах отказываться было бы непростительной глупостью. Я всегда считал, что мне повезло в дружбе, Изаак.

Ле Шапелье пожал плечами, словно не хотел принять благодарность.

— Я привык возвращать долги. — Он вернулся к письменному столу. — Вот твоя карточка. Я подготовлю документ о твоем назначении агентом комитета и поставлю вторую подпись, как только все соберутся на заседание. Оно состоится не позже чем через два часа. Подожди в приемной, я пришлю тебе бумагу. Когда ты получишь ее, ты сможешь защитить себя. — Он протянул Андре-Луи руку. — На этот раз, кажется, прощай, Андре.

Глядя друг другу в глаза, они обменялись долгим крепким рукопожатием. Потом Ле Шапелье взял со стола колокольчик и позвонил.

Вошел секретарь. Ле Шапелье спокойно и сухо отдал ему распоряжения:

— Гражданин Моро будет ждать моих указаний в приемной. Проводите его и сразу же пришлите ко мне гражданина Симона.

Колченогий Симон, по-прежнему пребывавший в глубоком оцепенении, вошел в кабинет в надежде получить запоздалую благодарность от председателя Комитета общественной безопасности за бдительность, проявленную патриотом на службе нации. Вместо этого ему пришлось выслушать суровую лекцию об ошибках, к которым может привести чрезмерное рвение вкупе с ненадежными источниками информации. Гражданина Симона заверили, что он совершил серию грубых промахов в ходе раскрытия заговора, который никогда не существовал, и погони за заговорщиками, которые никогда не появлялись. В заключение его предупредили, что, если он и дальше будет поднимать панику по этому поводу, его ждут самые серьезные неприятности.

Слушая эту язвительную нотацию, гражданин Симон то краснел, то бледнел, а под конец требовательно вопросил, значит ли это, что он не должен доверять собственным чувствам. Эта слабая попытка съехидничать осталась незамеченной.

— Несомненно, — без промедления ответил председатель, — раз эти чувства оказались столь ненадежны. Вы оклеветали двух верных слуг нации в лице Мишони и Корти, хотя не можете ничем подтвердить свои обвинения в ихадрес. Вы набросились на нашего агента, гражданина Моро. Это серьезные проступки, гражданин Симон. Вынужден напомнить вам, что мы покончили с деспотизмом, во времена которого жизнь и свобода людей зависела от милости какого-нибудь чиновника. Советую вам в будущем проявлять больше осмотрительности. Вам еще повезло, что вы остались на свободе, гражданин Симон. Можете идти.

Пламенный борец за свободу, равенство и братство вышел из кабинета пошатываясь, словно его огрели дубиной по голове.

Глава 20

МАМОНА
Перебирая в уме факты, из которых сложилась эта история, нельзя не ощутить привкуса иронии, если задуматься, сколь малый промежуток времени сыграл ключевую роль в рассказанных здесь событиях. Всего несколько часов пролегли между отъездом господина де Ланжеака из Шаронны в Хамм, куда он отправился с вестью о гибели Моро, и прибытием в Шаронну самого господина Моро. Если бы не этот узенький временной разрыв, герои моего повествования могли бы избежать многих драматических переживаний, которые выпали на их долю впоследствии.

Господин де Ланжеак отправился в путь с поддельным паспортом, которым снабдил его Бальтазар Руссель. Способности последнего к каллиграфии, гравировке и другим сходным искусствам делали его незаменимым работником маленькой диверсионной армии барона де Баца. Именно благодаря мастерству Бальтазара Русселя в подвале сельского домика в Шаронне работал маленький печатный станок, который производил самые совершенные фальшивые ассигнации во Франции. В последнее время, к немалому замешательству правительства, эти фальшивки буквально наводнили Республику, из-за чего бумажные деньги, находившиеся в обращении, постоянно обесценивались. Впрочем, это небольшое отступление не имеет отношения к нашей истории.

Прошло не больше шести часов с момента отъезда господина де Ланжеака и июньские сумерки только-только сгустились, когда к тихому, уединенному дому в Шаронне подъехал Андре-Луи, которого в это самое время оплакивали товарищи.

Де Бац, Дево, Буассанкур, Руссель и маркиз де Ла Гиш собрались в библиотеке — длинной низкой комнате, смежной со столовой. Открытые окна выходили на лужайку, за которой темнели деревья парка Баньоле. В компании заговорщиков царило уныние. Они сидели в сумерках, не зажигая света, и лишь изредка обменивались короткими фразами. Все были слишком подавлены неудачей, чтобы обсуждать планы на будущее.

В комнату вошла Бабетта де Гранмезон. Она задернула шторы и принялась зажигать свечи.

Не успела она закончить, как дверь неожиданно распахнулась и на пороге, держа в руке шляпу, возник Андре-Луи. Все разом ахнули и в первый момент оцепенели от изумления, потом повскакивали с мест, а Бабетта бросилась Андре-Луи на шею и звонко расцеловала его в обе щеки.

— Должна же я убедиться, что он не призрак, — пояснила она остальным.

Барон с подозрительно блестевшими глазами так сильно тряс Андре-Луи руку, словно собирался вырвать ее из запястья. Андре-Луи втащили в комнату, засыпали вопросами и шутливыми замечаниями, чуть ли не оросили слезами. Общее уныние рассеялось как по волшебству.

Моро рассказал о своем чудесном спасении, которое стало возможным благодаря его старому другу и соратнику Ле Шапелье и счастливому стечению обстоятельств. Он объяснил, по какой причине Комитет общественной безопасности не желает предавать огласке попытку спасти королеву. Когда его товарищи узнали, что освобождение ее величества гарантировано и без их вмешательства, мысль о собственной неудаче перестала их угнетать. Однако кое о чем обе стороны умолчали. Андре-Луи ни словом не обмолвился о своем назначении агентом комитета — главным образом потому, что не придал этому никакого значения. Де Бац, который теперь сокрушался, что не задержал Ланжеака, ни словом не обмолвился об уверенности последнего в гибели Андре-Луи. Впрочем, факт поездки Ланжеака в Хамм и без того в достаточной степени встревожил Андре-Луи.

— Он сообщит им, что я арестован!

И молодой человек тут же поклялся, что, если утром они не найдут посыльного, который немедленно выедет в Хамм, чтобы по возможности опередить Ланжеака, он вернется в Вестфалию сам.

На следующее утро Андре-Луи в сопровождении де Баца ранним утром выехал в Париж на поиски требуемого посыльного. В первую очередь они нанесли визит Помелю в Бур-Эгалите — бывшем Бур-ла-Рене[453] — и там, по счастливому, как им казалось, стечению обстоятельств, застали курьера от д’Антрега, который как раз собирался возвращаться в Хамм. Его отъезд отложили, чтобы Андре-Луи мог написать Алине и крестному о своей судьбе.

После этого уже ничто не мешало Моро прибыть с бароном в Париж и днем позже встретиться с депутатом Делоне в доме банкира Бенуа. Теперь, когда Андре-Луи успокоил де Баца по поводу судьбы королевы, поведав ему о намерениях правительства, друзья могли с легким сердцем взяться за осуществление своего главного проекта. Делоне пришел на условленную встречу вместе со своим коллегой по Конвенту, депутатом по имени Жюльен. Этот высокий сухопарый человек с узким желтоватым лицом и хитрыми глазками в прошлом был протестантским священником. Почуяв в первые дни революции, куда дует ветер, он отрекся от духовного сана, а заодно и от веры, чтобы сменить религию на политику.

На этот раз Делоне полностью отбросил все сомнения насчет того, имеет ли он право воспользоваться преимуществами своего положения в правительстве. Жюльен, который представлял в Конвенте Тулузу, присоединился к Делоне в надежде принять участие в операциях, благодаря которым депутат от Анже рассчитывал обогатиться.

Однако Андре-Луи, ко всеобщему удивлению, спутал всем карты в самом начале беседы. Он указал депутатам на опасность разоблачения.

— Противники, которые ищут вашей погибели, могут обвинить вас в казнокрадстве, — предупредил он их. — А в наши дни, когда самый воздух, которым мы дышим, наполнен подозрительностью, легко посеять сомнения в вашей неподкупности, даже если для этого нет никаких оснований.

Ошеломленные депутаты поинтересовались, каким образом кто-то узнает об их участии в этих сделках.

— Вы разбогатеете, — ответил Андре-Луи, — и источник вашего состояния может вызвать любопытство.

— Но у кого, во имя Всевышнего? — вскричал Жюльен, совершенно потерявший голову от страха, что такие легкие деньги вот-вот уплывут у него из рук.

— У тех, кто имеет право задавать вопросы. У ваших коллег по Конвенту, зависть которых вы возбудите. С этой опасностью нельзя не считаться.

Делоне решительно отмел этот довод. Влюбленный без памяти, он не хотел ничего слышать ни о каких преградах на пути, который должен был привести к объекту его страсти.

— Без риска никогда ничего не добьешься.

Дородный, цветущий банкир прислушивался к спору в немом изумлении. Де Бац, который тоже пока не понимал, куда клонит Андре-Луи, оставался бесстрастным. Последующие слова молодого человека еще больше обескуражили присутствующих:

— Вы, конечно, правы, гражданин. Но на вашем месте я предпринял бы все мыслимые предосторожности, прежде чем ступать на путь, который может привести на гильотину.

Жюльен вздрогнул и заломил костлявые руки.

— О нет! Ради бога! Если существует опасность…

— Подожди, — прорычал Делоне, заставляя его замолчать. — Вы сказали о предосторожностях, гражданин Моро. Вы имеете в виду что-то определенное, это ясно. О каких предосторожностях идет речь?

— Будь я на вашем месте, я точно знал бы, как следует поступить. Я подключил бы к этим операциям кого-нибудь из наиболее видных деятелей партии Горы — единственной партии, которую сегодня следует принимать в расчет. Я выбрал бы человека, пользующегося известностью и непререкаемым авторитетом, человека, чья добродетель ни у кого не вызывает сомнений. Короче говоря, человека с такой репутацией, что никому и в голову не придет на него ополчиться, поскольку обвинения против него падут на головы обвинителей. Если вы найдете такого союзника, вам нечего будет опасаться, потому что его неуязвимость защитит и его, и тех, кто с ним связан.

Приунывшие было депутаты снова воспрянули духом. Делоне задумчиво кивал, а Жюльен спросил напрямик, имеет ли гражданин Моро кого-нибудь на примете. Гражданин Моро с некоторым сомнением назвал Робеспьера, фактического лидера Горы, чья звезда быстро всходила к зениту на революционном небосклоне.

Делоне рассмеялся, причем смех его прозвучал несколько пренебрежительно.

— Morbleu![454] Если бы нам удалось привлечь на свою сторону Робеспьера, нам действительно нечего было бы бояться. Но Робеспьер! Друг мой, вы не знаете этого человека. Он боится денег. Его не напрасно прозвали Неподкупным. Я иногда сомневаюсь, нормален ли он. Вот уж поистине тщеславие в человеческом обличье! Его занимает только власть. К ней он будет стремиться любой ценой, даже ценой собственной жизни. Но во всем прочем он сама невинность. Если я расскажу ему, каким образом он может разбогатеть, он почти наверняка обвинит меня в казнокрадстве перед Революционным трибуналом и отправит на гильотину. Нет-нет, друг мой. Робеспьер нам не подходит.

— Тогда позовем Дантона, — предложил Жюльен. — Никто не решится утверждать, что его репутация безупречна в том, что касается денежных вопросов. Мне говорили, он становится крупным землевладельцем. Лично я нисколько не сомневаюсь, что он и его дружок Фабр запустили руку в государственную казну.

Но Андре-Луи отверг обе названные кандидатуры:

— Они уже запятнаны, а следовательно, уязвимы. Вам же, граждане, нужен союзник с безупречной репутацией, особенно когда речь идет о деньгах. Потому-то я и назвал Робеспьера…

Делоне нетерпеливо попытался перебить его:

— Но Робеспьер…

Андре-Луи поднял руку, призывая к вниманию.

— Вы убедили меня, что Робеспьер не подходит для наших целей. Но посмотрите на него моими глазами. Ни один из вас не был членом Учредительного собрания, где мне довелось представлять Ансени. Я помню депутата третьего сословия от Арраса еще по тем дням: ничем не примечательный маленький педант, который напускал на себя важный вид. Ему нечасто дозволяли обращаться к Собранию, и почти всякий раз он нагонял на депутатов сон. Сам по себе Робеспьер никогда бы ничего не достиг. Самоуверенный, надменный, бестактный и скучный, он не мог бы вызвать у народа ничего, кроме утомления. Полагаю, вы со мной согласны.

Депутаты совершенно бесстрастно выслушали эту уничижительную характеристику, хотя она относилась к человеку, который после падения жирондистов быстро выдвигался в Конвенте на первое место. Андре-Луи продолжал:

— Он достиг своего нынешнего положения стараниями своих друзей. Сен-Жюст[455] видит в нем бога или по меньшей мере верховного жреца того божества, которому желает поклоняться. Именно его красноречие скрадывает косноязычие Робеспьера, который использует Сен-Жюста в качестве рупора собственных идей. Другой поклонник Неподкупного — Кутон.[456] Третий — Базир.[457] И наконец, Шабо. Вот столпы, на которых держится Робеспьер. Среди них и нужно искать союзника. Если вдруг начнутся неприятности, Робеспьер непременно встанет на защиту своих приверженцев. Ведь даже он, при всем своем тщеславии, не может не понимать, кому обязан своим положением.

Доводы Андре-Луи убедили депутатов, и они принялись перебирать названные кандидатуры. Первым, кто занимал их мысли, конечно, был Сен-Жюст. Но к этому ужасному человеку трудно было подступиться. Принимая во внимание его близость к Робеспьеру, они имели основания предполагать, что он разделяет страх Неподкупного перед деньгами. Следующим обсудили Кутона, калеку с великолепной головой и бездействующими ногами. Оба депутата сошлись во мнении, что он — едва ли подходящий объект для подкупа. Базира обсуждали долго, и, вероятно, на нем бы и остановили выбор, если бы Андре-Луи, который точно знал, чего хочет, не назвал Франсуа Шабо. Отрекшийся от обетов капуцин со скандальным прошлым был до такой степени привержен двум страстям — деньгам и женщинам, что, по мнению Делоне, только природная трусость удерживала его в рамках приличий.

— Искушение, следовательно, должно быть достаточно сильным, чтобы перевесить его страхи, — заявил Андре-Луи.

К этому времени маски были сброшены, и они разговаривали с предельной откровенностью. Андре-Луи с мягкой настойчивостью продолжал убеждать депутатов:

— Шабо стоит усилий. Его высоко ценят в партии Горы. Еще выше ценит его народ. Всем известен его ревностный патриотизм, доходящий до фанатизма. Именно он разоблачил Австрийский комитет, которого, как всем известно, вообще никогда не существовало. Его обличения помогли опрокинуть Жиронду. Если не считать Марата, сегодня нет другого общественного деятеля, перед которым так благоговела бы чернь. И поскольку Шабо, как и Робеспьер, пользуется любовью толпы, он станет для нас бесценным союзником. Против него никто не осмелится поднять голос, потому что на его стороне народ. Привлеките Шабо к деловым операциям, связанным со спекуляцией эмигрантскими поместьями или охватывающим более широкое поле деятельности, и вы сможете участвовать в них, не страшась никаких обвинений. Ведь главный обвинитель будет на вашей стороне. Разумеется, можно заодно привлечь и Базира. Но не жалейте никаких усилий, чтобы уговорить Франсуа Шабо.

В итоге собравшиеся решили, что Делоне и Жюльен в ближайшем будущем привезут Шабо на обед в Шаронну, чтобы Андре-Луи мог опутать депутата коварной сетью, которую он старательно готовил для всех них.

Глава 21

ИСКУШЕНИЕ ШАБО
Сгоравший от нетерпения Делоне не мог вынести долгой отсрочки, и поэтому поездка в Шаронну была назначена на ближайшее декади — республиканское воскресенье по недавно принятому революционному календарю, согласно которому неделя состояла из десяти дней, месяц — из трех недель, а год — из десяти месяцев. Итак, через три дня после встречи в доме Бенуа оба депутата и банкир отправились в Шаронну, прихватив с собой стойкого приверженца Горы Франсуа Шабо, который представлял в Национальном конвенте департамент Луар-и-Шер.

Они обедали вшестером, седьмой была гражданка Гранмезон, исполнявшая почетную роль хозяйки. Ла Гиш, Руссель и другие помощники барона решили временно держаться в тени. Стол накрыли в саду под лаймовыми деревьями, источавшими на ярком июньском солнце пряный аромат. Де Бац устроил настоящий пир с богатым выбором вин, которым депутаты от души воздавали должное.

Не отставал от других и Франсуа Шабо, маленький, крепко сложенный энергичный мужчина с живым, добродушным щекастым лицом. Его непропорционально большой нос составлял прямую линию с прискорбно скошенным лбом, верхняя часть которого терялась в гуще темных волос. У него были полные, чувственные губы и выступающий подбородок с ямочкой. Красивые живые глаза могли ввести собеседника в заблуждение, ибо позволяли предположить, что их обладатель наделен бо́льшим умом, чем это было в действительности. В одежде Шабо придерживался свойственной многим патриотам неопрятности; его буйные кудри были нечесаны, и, судя по всему, мыло и вода не играли сколько-нибудь заметной роли в повседневной жизни представителя департамента Луар-и-Шер. Грубоватая внешность и вульгарные манеры неизменно выдавали его плебейское происхождение.

Тем не менее Шабо, бесспорно, был видным государственным деятелем, и судьба, по всем признакам, уготовила ему еще большее величие. Его популярность родилась в тот момент, когда он сбросил монашеское облачение, которое носил пятнадцать лет, и нацепил трехцветную кокарду, чтобы добиться избрания в Законодательное собрание. Невозможно представить себе жест, который более ярко символизировал бы освобождение от пут суеверия, и новоявленный делегат тут же стал объектом пристального и благожелательного внимания черни. Шабо знал, как извлечь из этого максимальную выгоду. Глаза и уши обратились к новому депутату не напрасно. Его заурядный ум не накладывал никаких ограничений на использование хлесткого словца, которое, фигурально выражаясь, сбивало чернь с ног. А каким пламенным патриотизмом были проникнуты его разоблачения! Он стал настоящей ищейкой Республики, способной разнюхать любой заговор аристократов и контрреволюционеров. Не многие ораторы могли похвастаться тем, что поднимались на трибуну в Конвенте и клубах чаще Шабо. Он раскрывал один заговор за другим, хотя по большей части они существовали только в его воображении. И если некоторые члены Конвента и насмехались над ним и бесконечной феерией его разоблачений, то его популярность среди толпы росла с каждым днем. Вскоре даже насмешники были вынуждены признать его солью земли наравне с полудюжиной других деятелей, которых нация почитала вождями.

Грубоватый, прямолинейный Дантон допустил грубую ошибку, когда, намекая на монашеское прошлое Шабо, презрительно окрестил его разоблачения капуцинадами! Он добился лишь того, что Шабо окончательно взял сторону Робеспьера в начавшейся борьбе за власть.

В настоящий момент Шабо переживал очередной триумф после своего последнего разоблачения, направленного против депутата Кондорсе,[458] который критиковал новую конституцию. Кроме того, он объявил о раскрытии нового заговора против государства и обвинил нескольких видных политиков. Если в Конвенте еще и оставались люди достаточно смелые, чтобы потешаться над обвинениями Шабо, влияние его все же было настолько велико, что по его требованию опечатали личные бумаги троих депутатов, упомянутых им в обличительной речи.

После таких трудов депутат от Луар-и-Шера мог позволить себе немного расслабиться. Поэтому предложение Делоне — провести день за городом, в доме с хорошим столом и прелестной хозяйкой, — подоспело как нельзя более кстати.

Делоне недооценил Шабо, приписав ему только две страсти. Полная лишений монашеская юность сделала из бывшего капуцина сластолюбца в самом широком смысле этого слова. Хорошая еда и доброе вино нравились ему ничуть не меньше прочих плотских удовольствий. Более того, биография Шабо дает нам право назвать его обжорой и пьяницей. Но этим наклонностям он мог потакать только за чужими столами, ибо, несмотря на свою алчность, оставался бедняком. Для него всегда являлось тайной, как делаются деньги, настолько несведущ был он в финансовых вопросах. Ему никогда не приходило в голову, что перед человеком в его положении открыты самые разные пути к обогащению.

Эти пробелы в образовании бывшего капуцина и должен был восполнить Андре-Луи во время обеда в саду. Гостя усиленно потчевали вином и искусной лестью, пока на него не нашло полное умственное затмение. Речь Шабо сделалась многословной, манеры развязными. Он все чаще обращался к прекрасной Бабетте с неприличной фамильярностью и беззастенчиво пожирал ее глазами. Когда трапеза подошла к концу и Бабетта собралась удалиться, Шабо бурно запротестовал и, обхватив ее за талию, попытался силой усадить на место. Во время этой шутливой схватки он настолько разошелся, что даже поцеловал хозяйку. В этот момент Делоне, который знал об отношениях дамы с де Бацем, испугался не на шутку: сластолюбивый капуцин мог не только разрушить их замысел, но и навлечь на себя беду. И действительно, смуглое лицо гасконца потемнело от гнева, так что Андре-Луи пришлось незаметным прикосновением и подмигиванием напомнить ему о необходимости сохранять благоразумие.

Тем временем божественная Бабетта искусно играла свою трудную роль. Скрывая отвращение, которое вызывали у нее приставания неотесанного депутата, она непринужденно, почти кокетливо рассмеялась и ненавязчиво высвободилась из его рук. Она пообещала вернуться, как только закончит неотложные дела по дому, и быстрой легкой походкой двинулась в сторону лужайки.

Шабо собрался было кинуться за ней, но здоровяк Делоне тяжело поднялся из-за стола, схватил бывшего монаха за плечи и чуть ли не швырнул его обратно на стул.

— Не забывайтесь, ради бога, — прорычал анжуец.

Встряска пошла Шабо на пользу. Он больше не пытался встать и лишь украдкой следил за изящной фигуркой, которая двигалась по лужайке к длинному белому дому с зелеными ставнями. Депутат был немного удручен. Прозрачный намек Делоне отнимал у него надежду на более близкое знакомство с очаровательной хозяйкой. А Шабо определенно считал ее очаровательной, хотя, быть может, и чересчур скромной.

Чтобы отвлечь депутата от нежелательных мыслей, де Бац подлил ему вина. Шабо тяжело вздохнул, попробовал вино на вкус и решил, что оно вполне способно заменить другие удовольствия, которых он, похоже, на сегодня лишился. И тут наконец разговор перешел на деньги. Он начался с подачи банкира Бенуа, который тоже был в числе приглашенных.

— Morbleu, де Бац, — сказал он, — ваша последняя операция, должно быть, принесла вам не меньше сотни тысяч франков.

Шабо едва не поперхнулся. Сто тысяч франков! Боже всемогущий! Неужели можно сделать такие деньги? Каким образом? Эти вопросы вырвались у него помимо воли, прежде чем он успел это осознать.

Андре-Луи рассмеялся.

— Вы притворяетесь несведущим, чтобы разыграть нас, гражданин депутат? Вам ли, с вашим влиянием и властью, задавать такие вопросы? Сто тысяч ливров, которые в поте лица заработал де Бац, не идут ни в какое сравнение с миллионами, которые безо всяких усилий может получить человек в вашем положении.

Взгляд Шабо выдавал потрясение, почти ужас.

— Если это так, то я был бы рад узнать, каким именно образом. Ей-богу, это интересно! — Он обратил взор на Бенуа. — Вы, банкир, человек, делающий деньги из денег — хотя один Бог знает, как вам это удается, — что вы на это скажете?

Бенуа объяснил ему суть сделок с конфискованным имуществом, которые могли принести такую выгоду. Положение, которое занимал Шабо, позволяло ему одним из первых узнавать, что следует покупать и на какую прибыль можно рассчитывать.

Шабо был потрясен.

— Вы хотите сказать, гражданин, что я должен злоупотребить доверием людей, которые выдвинули меня на этот пост? — Он посуровел. — Может быть, вы скажете мне, как я смогу потом оправдаться перед судом собственной совести?

— Какие оправдания нужны человеку, который никому не причинил никакого вреда? — осведомился Андре-Луи.

— Никакого вреда?

— Должно быть, убеждение, что извлекать для себя выгоду грешно, осталось у вас со времен монашества. Но это предрассудок, изживший себя и давно отвергнутый передовыми людьми.

Шабо совершенно смешался.

— Но… Но, безусловно… Эти деньги — откуда они берутся? Разве они не украдены из священной казны Республики? Разве это не означает совершить святотатство? Ограбить неприкосновенный алтарь нации?

Андре-Луи снисходительно улыбнулся и покачал головой. Напыщенный слог собеседника напомнил ему о приемах риторики.

— О, сколь возвышенна, сколь безмерна такая добродетель! В какие трижды благословенные времена мы живем, если государственные мужи, отказавшись от бесчестных повадок, от века свойственных их предшественникам, отказываются принять даже то, что принадлежит им по праву! Гражданин Шабо, ваши чувства достойны всяческого уважения. Но мне горько видеть, что столь высокие идеалы порождают в вас столь неверное представление о фактах; что они заставляют вас пренебречь по праву причитающейся вам наградой. Разве труды во имя свободы должны оставаться безвозмездными? Но еще больше меня огорчает, что в результате вашего отказа богатство достанется недостойным торгашам или даже прихвостням деспотизма, тогда как вы, человек благородный, будете продолжать свою деятельность в бедности, а то и в нужде. А деньги, которые вы могли бы потратить к великой чести и славе священного дела Свободы, попадут в руки подлых реакционеров и, возможно, пойдут на подрыв самих устоев нашей славной Республики, во имя которой вы трудились с таким самоотвержением. Разве чувство долга не велит вам помешать этому, гражданин депутат?

Гражданин депутат растерянно хлопал глазами. Этот поток велеречивой риторики, на которую он и сам был великий мастер, вконец затуманил ему мозги, уже одурманенные вином. Громкие фразы не содержали никаких разумных доводов, но создавали впечатление, будто каждое слово исполнено глубокого скрытого смысла. Сквозь неясную пелену все ярче брезжил образ богатства, приобретение которого не оскорбит его чувствительную совесть, а точнее — ибо такова была истинная подоплека его честности — не будет угрожать его положению.

Остальные хранили многозначительное молчание. Жюльен пребывал почти в таком же оцепенении, что и Шабо. Обманчивая правота доводов, которые использовал Андре-Луи, поразила его. Более проницательный Делоне не питал никаких иллюзий по поводу ценности этих аргументов, тогда как Бенуа и де Бац безмолвно восхищались и формой, и содержанием ответа Андре-Луи на крик совести добродетельного депутата.

— Вы хотите сказать, гражданин, — заговорил наконец Шабо, — что, если я не воспользуюсь благоприятной возможностью, это сделают другие люди, которые могут употребить полученные деньги на негодные цели?

— Мало того, я хочу убедить вас, что в моем предложении нет ничего зазорного. Эти сделки обеспечат ликвидацию конфискованных поместий и немедленное пополнение государственной казны. Все, что мы делаем, мы делаем открыто. Комиссия, которой поручена продажа этих земель, рада нашему сотрудничеству. Без него дело двигалось бы неизмеримо медленнее. Если такая деятельность не возбраняется нам, если, более того, она считается полезной, то разве на нее меньше прав у вас — человека, несомненно заслужившего награду, но не имеющего возможности получить ее обычными путями?

Эти доводы были уже понятнее. Они сводили на нет самую суть возражений Шабо. Но сомнения еще не покинули его окончательно.

— Вы находитесь в другом положении, граждане, — ответил он задумчиво, — и в силу этого неуязвимы для тех обвинений, которые губительны для меня. Мои враги смогут утверждать, что я воспользовался своей должностью для извлечения личной выгоды. Чистота моих намерений окажется под подозрением, и я не смогу больше служить своей стране.

— Это верно. Люди, главная цель которых служить человечеству, особенно чувствительны к таким нападкам. Подозрение может подорвать ваш авторитет, дыхание клеветы может подточить вашу силу и обратить в ничто все ваши благородные устремления. Но, прежде чем подозрение или клевета коснутся вас, должны выйти на свет какие-то факты. А зачем кому-то знать о ваших делах?

Шабо снова заморгал под твердым взглядом своего искусителя. Возбуждение согнало краску с его пухлых щек. Он осушил бокал, который снова наполнил для него де Бац, и вытер рот грязной ладонью.

— Вы хотите сказать, что я должен держать их в тайне?

— Помилуйте! Разве человек должен идти по жизни, открывая тайники своей души взорам толпы? Зачем же вам вкладывать оружие в руки врагов? Вот вы говорили о суде совести. Благородный образ. Так если ваша совесть будет спокойна, что еще может вас терзать?

Шабо облокотился о стол, подперев голову рукой.

— Но если я разбогатею… — Он умолк. Золотое видение ослепило его. Он мысленно оглянулся на бесцветные годы, проведенные в нищете, которая отказывала ему во всех радостях жизни. А уж он сумел бы ими насладиться! Он подумал о случайных званых обедах, на которые его приглашали и на одном из которых он сейчас находился, и сравнил их со своими обычными скудными трапезами. Почему он, государственный муж, один из столпов Республики, ее создатель, должен во всем себе отказывать? Безусловно, он достоин награды за свои труды. И все-таки робость удерживала его. Если он разбогатеет, то как сможет наслаждаться своим богатством, как будет есть изысканные блюда, пить дорогие вина, повелевать такими женщинами, как эта темноглазая Бабетта, не выдавая внезапной перемены к лучшему в своих денежных делах? Часть своих сомнений он высказал вслух, на что ему немедленно привели в пример других депутатов, начиная с Дантона, который явно сколотил себе состояние, но тем не менее никто не осмелился поинтересоваться источниками его богатства.

— А эти источники, — веско сказал Андре-Луи, — далеко не так безупречны, как те, что мы вам предлагаем.

И тут в сознании Шабо вспыхнуло внезапное подозрение, которое остановило его в тот самый момент, когда он уже собирался поддаться почти неодолимому соблазну.

— А почему вы предлагаете их мне? Что заставляет вас опорожнить рог изобилия Фортуны именно на мои колени?

На этот раз ему ответил де Бац:

— Поверьте, причина лежит на поверхности. Мы не вполне бескорыстны, гражданин депутат. Мы нуждаемся в вашем бесценном обществе. Мы приведем вас к источнику, но останемся пить вместе с вами. Я понятно выражаюсь?

— А! Я начинаю понимать. Но тогда… — Шабо икнул. — Проклятье! Я все-таки не вполне уяснил…

Делоне взялся его просветить:

— Послушай, Франсуа, разве стал бы я в этом участвовать, если бы хоть чуть-чуть сомневался в честности предприятия? Ты человек с возвышенными идеалами, тебе редко доводилось иметь дело с величайшей из реальностей — с деньгами. У меня же есть опыт в финансовых вопросах. Можешь поверить мне на слово: дело это безупречно.

Шабо уставился на своего коллегу тяжелым пьяным взглядом. Делоне продолжал:

— Посмотри на это вот с какой точки зрения: единственной стороной, которая понесет ущерб от наших сделок, будут эмигранты, те, кто пересек границу, чтобы развязать войну против родной страны. Это их поместья обратятся в золото, на которое мы сможем накормить голодных детей Франции. Наше вмешательство ни на лиард не уменьшит сумм, которые потекут в государственную казну. Напротив, ускорив ликвидацию, мы сослужим народу добрую службу.

— Это я понимаю, — согласился Шабо; но его еще продолжали терзать опасения. Он впал в задумчивость, потом пустился в откровения о своем прошлом: — Я всегда боялся поступиться своей совестью. Ни одному депутату не давали столько поручений, связанных с деньгами, сколько их выпало на мою долю. Я давно мог бы стать богатым человеком, если бы не ценил честность превыше всего остального. В Кастри мне доверили четыре тысячи ливров на секретные расходы, да еще я собрал штрафов на двадцать тысяч. Ни один денье[459] из них не осел у меня в кармане. Мои руки остались чисты. И это еще мелочи в сравнении с другими соблазнами, с которыми мне довелось столкнуться. Испанский министр предлагал мне четыре миллиона за то, чтобы я спас короля Людовика от эшафота. Такая взятка сломила бы честность очень многих. Но мой патриотизм и мое чувство долга настолько сильны, что у меня и мысли не возникло поддаться этому искушению.

Возможно, Шабо говорил правду. Но не исключено, что причина его стоицизма крылась в невозможности исполнить требуемое. С тем же успехом испанский министр мог предложить депутату четыре миллиона за луну с неба.

— Но ваше предложение, — продолжал Шабо, — другого порядка. Если я правильно понял, приняв его, я смогу немного заработать честным путем. Признаюсь, однажды я уже получил немного денег — очень немного, — оказав любезность двум своим хорошим друзьям, братьям Фрей. И они упрекали меня за то, что я пренебрегаю возможностями заработать больше.

И он затянул бесконечный монолог, в котором похвалялся своей честностью и силой духа, позволявшей ему в прошлом противостоять соблазнам. Потом он пространно говорил о Фреях, об их пламенном патриотизме и приверженности республиканским идеям. Они и фамилию сменили из идейных соображений. Прежде братья звались Шенфелдами, но они отказались от своей фамилии после отъезда из Вены. Они покинули австрийскую столицу повинуясь чувству, не в силах больше жить под пятой деспотизма. Старший брат, Юний, назвавшийся так в честь освободителя Рима,[460] отказался от поста первого министра при императоре Иосифе,[461] поскольку не желал склонять колени перед тираном. Эти люди отвергли богатство и высокое положение, чтобы приехать во Францию и дышать чистым воздухом Свободы. Они стали хорошими друзьями Шабо и, если бы не его щепетильность, могли бы стать еще лучшими. Они разбирались в финансовых вопросах, поскольку по роду занятий были банкирами. Он должен посоветоваться с братьями, прежде чем принять окончательное решение по вопросу, который они только что обсуждали.

Если это заявление слегка и разочаровало инициаторов интриги, которые так щедро кормили и поили бывшего капуцина, они ничем этого не выказали. Дальнейшая настойчивость могла возбудить подозрения и окончательно отпугнуть их боязливую дичь.

Когда же Шабо собрался уезжать, он неожиданно высказал еще одно сомнение:

— Я настолько несведущ в финансовых делах, граждане, что совсем упустил из виду вот какое обстоятельство. Чтобы заработать деньги тем способом, который вы мне указали, необходим начальный капитал. А у меня его нет.

Де Бац быстро отмел его претензии.

— Гражданин депутат! — воскликнул он протестующе. — Неужели у человека ваших блистательных достоинств есть недостаток в друзьях, готовых одолжить вам необходимую сумму?

Шабо посмотрел на него несколько осоловело.

— Вы хотите сказать, что братья Фрей…

— Братья Фрей! Я не имел в виду Фреев. Я говорил о себе. В случае вашего согласия сотрудничать с нами будет только справедливо, если я обеспечу необходимый начальный капитал. Можете рассчитывать на меня, друг мой. Всегда готов вам услужить.

Не вполне трезвый депутат продолжал разглядывать барона.

— Что ж, это устраняет препятствие, — согласился он. — Хорошо, хорошо, мы поговорим об этом снова, когда я посоветуюсь с Юнием Фреем.

Глава 22

ВЗЯТКА
— Расскажите мне, — попросил Андре-Луи де Баца, — кто такие эти Фреи, которых несравненный Шабо так внезапно вытащил на сцену, и почему он так дорожит их мнением.

Они снова сидели под лаймами за столом, все еще заваленным остатками пиршества. Гости уехали, и они с де Бацем были одни.

Де Бац достал свою табакерку и сообщил требуемые сведения. Братья Фрей происходили то ли из австрийских, то ли из польских евреев. Банкиры по роду занятий, они обосновались в Париже, выдавая себя за пламенных республиканцев, на самом же деле, несомненно, надеясь нагреть руки на всеобщем беспорядке. Смена имен была частью их притворства, остальное — отвергнутые почести и миллионы, доверие императора и тому подобное — просто красивой легендой. Братья часто посещали клубы, особенно Якобинский, а также заседания Конвента. Они знали, как заводить друзей среди депутатов, а Лебрен,[462] министр иностранных дел, по слухам, покровительствовал этим мошенникам.

Кроме того, де Бац сообщил, что братья живут вместе с субъектом по имени Проли — по сведениям полковника, австрийским шпионом.

Андре-Луи счел, что эти сведения заслуживают внимания.

— Это даст возможность прижать Фреев. Нам необходимо их содействие, поскольку они имеют влияние на Шабо.

На следующий день, вопреки явному нежеланию барона возвращаться так скоро, он вытащил его обратно в Париж, на улицу Менар. Через два часа после их приезда выяснилось, что нежелание это было более чем оправданным. Их навестил муниципальный офицер Бурландо, очевидно державший дом под наблюдением. Грузный визитер смел со своего пути Бире-Тиссо, который открыл ему дверь, и, воинственно заявив, что не потерпит никакой лжи, нагло ввалился в дом. Он даже не потрудился снять свою треуголку, представ перед бароном.

— Так-так, петушок вернулся в свой курятник. Я пришел сообщить вам, что председатель секции будет рад повидать вас и задать вам пару вопросов.

Де Бац с видимым усилием сдержался.

— А на какую тему, не соблаговолите ли сообщить?

Офицер хрипло рассмеялся:

— О-хо-хо! Вы решили разыграть святую невинность! У вас, конечно, нет никаких подозрений. И никаких воспоминаний о посещении Тампля несколько ночей тому назад.

Барон покачал головой.

— Никаких.

— И полагаю, вы никогда не слышали о попытке устроить некой женщине по имени Антуанетта побег из тюрьмы?

Де Бац помедлил с ответом и смерил грубияна презрительным взглядом.

— Теперь я вижу, что вы лжец. Комитет общественной безопасности установил, что такой попытки не было, и, уж конечно, председатель вашей секции никогда не посылал вас ко мне с каким бы то ни было поручением, касающимся этого мнимого происшествия.

— А! Вы чересчур самоуверенны, как я погляжу, гражданин аристократ. Если вы прогуляетесь со мной до штаб-квартиры секции, мы убедим вас, что нас, санкюлотов, не так-то просто одурачить.

— Если вы не покинете немедленно мой дом, я прогуляюсь до штаб-квартиры секции совсем с другой целью, любезный. А теперь убирайтесь. Вон отсюда! У меня нет времени на вас и вам подобных.

— Мне подобных! — Голос офицера сорвался на визг. — Мне подобных! Кто это, проклятый аристократ, мне подобные? Я скажу вам, клянусь Богом! Это те, кто отправляет подобных вам на площадь Революции. Мне известно достаточно, чтобы ваша голова оказалась в корзине. Можете щеголять своими манерами перед Шарло,[463] когда я разделаюсь с вами.

Дверь за его спиной открылась. Андре-Луи, привлеченный этими неистовыми криками, тихо вошел в комнату. Офицер стремительно обернулся на звук. Лицо Андре-Луи было мрачно.

— Вы упомянули зловещее имя, гражданин. Нехорошо говорить так фамильярно о палаче Парижа. Это плохая примета, мой дорогой Бурландо.

— Так и есть. Плохая для вас обоих, клянусь Богом!

— Пустая клятва. Конвент отменил Бога. Но почему вы считаете своим долгом преследовать нас? Мы не причинили вам никакого вреда, а могли бы сделать много добра.

— Добра? Вы сделаете мне добро?! Хотел бы я посмотреть, какое добро вы мне можете сделать.

Андре-Луи сохранял невозмутимость.

— Сочли бы вы добром предложение получить сто луидоров?

Очередное оскорбление замерло на устах санкюлота. Он изумленно разинул рот и уставился на Моро.

— Сто луидоров! — Но тут он опомнился, и его захлестнула ярость: — Ах так! Теперь я понимаю! Вы хотите подкупить меня! Вы думаете, что истинный патриот опустится до взятки. Но я даже за двести луидоров не изменю своему святому долгу.

— Тогда пусть будет триста.

Бурландо парализовало. Голос Андре-Луи сделался вкрадчивым:

— О, это не взятка. Нам известно, сколь тщетна любая попытка подкупить истинного санкюлота вроде вас, Бурландо. Это просто небольшой подарок, маленькое свидетельство того, как мы ценим вашу дружбу, доказательство искренности наших республиканских взглядов, которое должно пресечь все ваши сомнения.

— Прекрасные слова! — прохрипел Бурландо. — Прекрасные слова! Но за что тогда вы платите мне, во имя…

— Мы не платим вам. Позвольте мне объяснить. Мы с гражданином де Бацем — финансисты. Мы занимаемся операциями, суть которых вам будет трудно понять. Аресты и прочие неприятности, какими бы необоснованными подозрениями они ни были вызваны, нам совершенно ни к чему. Нашей свободе и жизни они не угрожают, поскольку на деле мы — истинные патриоты, но они могут подорвать к нам доверие, а это весьма повредило бы нашему делу. Дабы избежать помех, мы готовы поделиться частью прибыли с патриотами, чья искренность не вызывает сомнений. Вам, гражданин Бурландо, как я уже сказал, мы готовы доверить триста луидоров. Распорядитесь ими, как сочтете нужным. Несомненно, при помощи этого пожертвования вы сумеете сделать много добра.

Бурландо переводил взгляд с Моро на де Баца и обратно. Андре-Луи льстиво улыбался. Барон хранил непроницаемое выражение лица. Он не одобрял действий друга, но все же позволил ему поступать по-своему. Муниципальный офицер ответил не сразу. Его двойной подбородок утонул в грязном шейном платке, глаза стали задумчивыми. Он понял, что эти аристократишки, являются они иностранными агентами или нет, могут оказаться настоящими дойными коровами. А когда он высосет мошенников, обескровит их до предела, у него еще будет время исполнить свой долг перед нацией и отправить их к палачу. Поэтому он со спокойной совестью и смачным богохульством изъявил свое согласие.

Де Бац с видимой неохотой вынул из ящика секретера пачку ассигнаций и отсчитал требуемую сумму.

Глаза Бурландо заблестели. Он спрятал деньги в карман и рассмеялся.

— Вот это воистину доказательство патриотизма! Считайте Бурландо своим другом, граждане. А дружба Бурландо, ей-богу, надежная защита в наши тревожные дни.

Только когда он ушел, барон выразил свое несогласие с методами Андре-Луи:

— Чего ради такие траты?

— Траты? Вы ведь не дали ему настоящие?

— Конечно нет. Но и фальшивыми ассигнациями нельзя так разбрасываться. Теперь мы никогда не избавимся от этого негодяя.

— Он тоже так думает. — Андре-Луи улыбнулся. — Подождите здесь, покуда я не вернусь. Я не задержу вас надолго.

Моро взял шляпу и без дальнейших объяснений удалился. Он быстро прошел через террасу Фельянов и сад Тюильри к Цветочному павильону. Там ему сообщили, что Комитет общественной безопасности не заседает, но секретарь у себя в кабинете. Андре-Луи пожелал, чтобы его проводили туда.

Гражданин Сенар, один из наиболее ценных агентов на жалованье у де Баца, был уже знаком с Андре-Луи. Худой, болезненный человек с острым желтоватым лицом и копной преждевременно поседевших волос, которые на расстоянии казались напудренными, мрачно нахмурился при виде посетителя.

— Ах, morbleu! Какая дьявольская неосмотрительность! — пробормотал он себе под нос.

Андре-Луи улыбнулся.

— Не тревожьтесь, Сенар. — И он выложил на стол секретаря свой мандат агента.

— Что это? — Сенар изумленно уставился на документ. — Опять работа Русселя?

— Ну вот! Неужели вы считаете нас такими недотепами? Зачем же совершать подлог, если его так просто обнаружить? Вам следовало бы узнать эти подписи: Амар, Кайо, Севестр. Кроме того, среди ваших бумаг должно быть подтверждение от этого учреждения.

Сенар рассмотрел мандат внимательнее и вернул его владельцу. Выражение лицасекретаря стало еще более хмурым.

— Но тогда… Я не понимаю.

— Мой дорогой Сенар, неужто вы никогда не встречали человека, работающего на два лагеря? — Андре-Луи пристально и многозначительно посмотрел на секретаря, который и сам получал деньги от обеих сторон.

— Ясно. То есть я хотел сказать, я в полной темноте. В каком качестве вы явились сюда сейчас?

— В качестве агента комитета, разумеется. Я пришел исполнить свой долг. Сделать одно разоблачение. Муниципальный офицер по имени Бурландо, прикрепленный к секции Лепелетье, берет взятки. Я позволил ему считать меня агентом некой иностранной державы, а он принял от меня деньги и согласился держать язык за зубами.

— Тут требуются доказательства, — заметил Сенар.

— Их нетрудно будет получить. Полчаса назад я заплатил негодяю триста луидоров ассигнациями. Если ваши агенты поторопятся, они найдут деньги у него в кармане. При его доходах он не сумеет объяснить, каким образом смог честно получить такую сумму.

Сенар задумчиво кивнул.

— Представьте доклад в письменном виде, и я немедленно отдам соответствующий приказ.

Через час муниципальный офицер Бурландо в сопровождении двух солдат Национальной гвардии предстал перед председателем своей секции, дабы объясниться по поводу найденных у него трехсот луидоров. Когда бедняга понял, в какую нехитрую западню его заманили, он взревел от ярости как безумный, но ничего не сказал, дабы не быть обвиненным в чем-то худшем. Ему пришлось выслушать прочувствованную речь председателя о гражданской добродетели, о необходимости чистоты в рядах служителей закона и о чудовищности мздоимства, заслуживающего самой суровой кары. Потом несчастного отвели в Бисетр дожидаться суда, который с неизбежностью должен был отправить его на гильотину. Пачку ассигнаций передали Сенару, и Комитет общественной безопасности вернул ее своему агенту Андре-Луи Моро вместе с теплыми словами благодарности за искусное разоблачение негодяя, опорочившего пост, который ему доверила нация.

— Вы по-прежнему думаете, что Бурландо нас еще побеспокоит? — спросил Андре-Луи де Баца.

Барон покачал головой, глядя на него.

— Временами вы меня просто пугаете, Андре.

— К этому я не стремлюсь. Лучше распорядитесь мной так, чтобы я пугал других.

В тот же вечер они взялись за дело. Им предстояло запугать братьев Фрей.

Глава 23

БРАТЬЯ ФРЕЙ
Известная красотка госпожа де Сент-Амарант и ее еще более прелестная дочь[464] и на втором году революции по-прежнему украшали собой знаменитый игорный дом под названием «Пятьдесят». Былое великолепие этого заведения для избранных слегка потускнело, но оно все еще оставалось самым популярным в окрестностях Пале-Рояля, и доступ туда, как и прежде, можно было получить только по рекомендации.

Туда и отправился тем вечером барон де Бац в сопровождении Андре-Луи. Они надеялись отыскать Проли, который, по слухам, был там частым гостем. В этом заведении барона хорошо знали, и потому его двери с готовностью распахнулись перед гасконцем и его спутником.

В залах, обставленных тяжелой резной мебелью, некогда роскошной, но теперь несколько поистершейся, было довольно людно. Несколько лет назад публика в этом заведении сплошь состояла из элегантных, напудренных, хорошо воспитанных господ, которых теперь осталось здесь совсем немного. Гораздо чаще попадались грубые и вульгарные искатели — и искательницы — удовольствий, которым революция с ее доктринами равенства открыла двери всех увеселительных заведений. Де Бац оглядел игроков, сидевших за карточными столами, и прошел в следующую залу, где играли в рулетку и где посетителей было еще больше. Там он не без труда отыскал за одним из столов светловолосого и светлокожего Проли. Друзьям повезло: за стулом Проли стоял Юний Фрей, смуглый крепыш тридцати с небольшим лет, одетый с истинно республиканской простотой.

Де Бац указал на них своему спутнику и собрался было подвести его к ним, но в это мгновение стройная молодая женщина в лилово-розовом платье с серебристой отделкой отвернулась от стола и неожиданно столкнулась лицом к лицу с Андре-Луи. Ее ярко-синие глаза изумленно распахнулись, хмурая складка на лбу разгладилась. Хорошенькое личико мгновенно преобразилось, прелестные губы раскрылись в улыбке, обнажив крепкие белые зубы.

— Скарамуш! — воскликнула она и в следующее мгновение, повинуясь бездумному порыву, повисла у Андре-Луи на шее и расцеловала его на глазах у изумленной публики.

— Коломбина! — Андре-Луи испытал не меньшее потрясение.

Перед ним стояла его бывшая подруга по сцене, Коломбина из труппы Бине. Эту труппу Андре-Луи некогда привел к успеху и процветанию, а потом навлек на нее страшные бедствия.

Рядом с ними тут же возникла тяжелая фигура Делоне, который тихо обратился к Андре-Луи:

— Вы, оказывается, уже имели счастье познакомиться с гражданкой Декуан?

После нескольких слов объяснения настороженность депутата растаяла. Он убедился, что ему не угрожает соперничество в борьбе за благосклонность женщины, ради которой Делоне готов был продать свою страну и рискнуть собственной головой.

— Итак, — сказал Андре-Луи, — вы теперь знамениты, счастливица Декуан!

— Злополучная Декуан, — ответила она с горькой улыбкой. — Я только что потеряла сто луидоров.

— Вы чересчур увлекаетесь игрой, — пожурил ее Делоне.

— Возможно. Но мне нужны деньги, а не упреки, мой друг. Одолжите мне сто луидоров, Делоне.

Круглое лицо депутата, казалось, округлилось еще больше. Глаза под черными бровями стали тревожными.

— Помилуйте! У меня нет таких денег, крошка моя.

— Тогда пятьдесят. Я должна вернуть то, что проиграла. Вы не можете отказать мне в такой малости!

— Вы разрываете мне сердце, дорогая, — жалобно проговорил Делоне. Нахмуренный вид любимой ужаснул его. — Прелесть моя…

Андре-Луи понял, что наступил критический момент.

— Могу я чем-нибудь помочь? — тихо предложил он.

— Если вы можете одолжить мне пятьдесят луидоров, Скарамуш… — начала актриса, но Делоне проворно оттащил Андре-Луи в сторону, бросив ей на ходу:

— Минутку, дорогая! Одну минутку!

Когда они отошли подальше, он схватил Андре-Луи за руку и взмолился:

— Мы с вами будем сотрудничать. Это решено; только момент еще не настал. Одолжите мне сто луидоров в счет той прибыли, которая рано или поздно будет моей, и вы станете моим другом по гроб жизни.

— Дорогой Делоне! — В голосе Андре-Луи слышался мягкий упрек по поводу сомнений депутата в его готовности помочь. Он вытащил из кармана пачку ассигнаций и вложил их в крупную ладонь Делоне. — Здесь три сотни. Отдадите, когда вам будет угодно.

Ошеломленный этой несказанной щедростью, Делоне поблагодарил благодетеля и пошел ублажать капризную возлюбленную.

Андре-Луи усмехнулся. Эта пачка ассигнаций сегодня уже стала пропуском на гильотину для одного, а теперь, вероятно, сослужит ту же службу другому. С этой мрачной мыслью он побрел за бароном, который уже беседовал с Проли. Де Бац оттащил игрока подальше от стола и от смуглолицего спутника. Они уединились в сторонке. Когда Андре-Луи подошел, де Бац представил его собеседнику. Для Проли, который знал, что барон — роялистский агент, так же как и де Бац знал о шпионской деятельности Проли в пользу австрийцев, этого представления было достаточно. Между ними давно установилось взаимопонимание, и Проли с полной откровенностью выложил все, что ему было известно о братьях Фрей. Но его сведения мало что добавляли к тому, о чем барон уже знал. Республиканские взгляды братьев были притворством чистой воды. Они приехали во Францию с единственной целью — утолить свою жажду денег. Впрочем, свою патриотическую роль они играли отлично. Обоих Фреев хорошо знали в правительстве. С особым усердием братья обихаживали представителей партии Горы, близких к Робеспьеру, который, по мнению Проли, явно метил в диктаторы. Не только Шабо, но и Симон из Страсбурга, и Бентаболь[465] целиком находились под влиянием Фреев, а министр Лебрен, который был в долгу перед братьями, оказывал им покровительство.

Де Бац был разочарован. Сведения оказались не слишком обнадеживающими. Но Андре-Луи не разделял его пессимизма.

— Этого вполне достаточно, чтобы с ними справиться. Мы знаем, что они лицемеры, а совесть лицемера уязвима не меньше проржавленных доспехов.

Проли представил двух заговорщиков ничего не подозревавшему Юнию. С де Бацем он говорил мало, а вот Андре-Луи, прославившийся во времена Законодательного собрания, встретил у него самый сердечный прием. С преувеличенным восторгом Фрей на своем гортанном французском выразил удовольствие по поводу знакомства с человеком, который имеет столь выдающиеся заслуги в глазах всех поборников свободы. Потом он выспренно заговорил о триумфе революции и свержении деспотизма, который так долго топтал своей чудовищной пятой человеческое достоинство. Словом, Юний проявил столько дружелюбия, что Андре-Луи без колебаний нанес ему визит два дня спустя. Братья жили в красивом доме на улице Анжу.

Юний Фрей — елейный господин в грубой одежде, которую он носил из любви к санкюлотам, — выражаясь метафорически, широко раскрыл объятия одному из представителей армии интеллектуалов, пионеров великого движения за свободу Франции от цепей тирании. В таких вот пространных выражениях, в лучших традициях ораторов-якобинцев, бывший банкир приветствовал бывшего революционера. Юний Фрей представил гостя своему младшему брату Эмманюэлю — похожему на мальчишку-переростка, мертвенно-бледному человеку с робкими манерами и высоким голосом. Они с братом составляли странный контраст. Старший выглядел таким зрелым, таким возмужалым, младший казался едва ли не кастратом. С ними также жила сестра по имени Леопольдина, лет шестнадцати от роду, чья женственность, однако, уже расцвела. Невысокая, стройная, с тонкими чертами, кроткими карими глазами и темной косой, уложенной вокруг головы на манер тюрбана, Леопольдина так мало напоминала своих братьев, что невозможно было поверить, что в их жилах течет одна кровь.

Девушке представили Андре-Луи Моро и должным образом известили о его высоких гражданских заслугах, после чего позволили ей подать гостю вина и печенья для подкрепления сил и удалиться. Юний пожелал узнать, не может ли он каким-либо образом услужить гражданину Моро. Эмманюэль вторил брату, словно жидкоголосое эхо.

— Что ж, раз уж вы предлагаете, друзья мои, я воспользуюсь вашей любезностью.

Андре-Луи оглядел массивную мебель комнаты, где они сидели, и отметил, что здесь нет ничего от спартанско-республиканского стиля, отличавшего платье и речь хозяев.

— Механизм, к создателям которого вы великодушно меня причислили, в последнее время стал работать с перебоями, — начал он.

— Увы! — горестно вздохнул Юний. — Человеческий фактор! Можем ли мы ждать совершенства там, где он присутствует?

— Если наши намерения серьезны и искренни, мы должны стремиться к уничтожению всякого несовершенства, где это только возможно.

— Это наш священный долг, — согласился Юний.

— Благороднейшая задача, — поддакнул Эмманюэль, потирая огромные костлявые руки.

— Нам, тем, кто не входит в правительство, — продолжал Андре-Луи, — следует использовать все свои таланты, чтобы направить государственных деятелей в нужную сторону.

— Истинно так. Совершенно верно! — в один голос воскликнули оба брата.

— Франсуа Шабо — ваш друг. Я знаю, он находится под сильным впечатлением от широты — почти космополитической — ваших взглядов. Вы используете свое влияние, чтобы затачивать его, словно нож, для хирургической работы, которая все еще предстоит всем правоверным патриотам.

— Как прекрасно вы выразили эту мысль, — промурлыкал Юний.

— Как совершенно! — воскликнул Эмманюэль.

— В то же время, — мерно продолжал Андре-Луи, — вы используете его ради собственной выгоды.

C Юния в мгновение ока слетело все его елейное благодушие.

— Как так?

— О, но кто станет винить вас? Деньги в таких благородных руках, как ваши, — это благо для человечества. Вы никогда не используете их в недостойных целях. Люди, подобные вам, взяли на себя труд снять повязку с глаз Фортуны. Вашими стараниями ее пресловутая слепота излечивается, и благосклонность ее изливается лишь на достойных. Вот уж действительно священная миссия! И опасности, которые вы навлекаете на себя, исполняя ее, свидетельствуют о вашем исключительном благородстве. Ведь вас могут неверно понять, ложно истолковать ваши намерения. Но что значат эти опасности для людей столь патриотического, столь героического склада?

Братья напряженно сверлили гостя глазами. Во взгляде Юния зажегся огонек гнева. Взор Эмманюэля выдавал только страх. Хотя Андре-Луи сделал паузу, оба Фрея промолчали. Они ждали, когда он заговорит откровеннее, покажет им, какую цель преследует. Тогда можно будет сделать ответный ход.

И поскольку они ничего не сказали, Андре-Луи с дружелюбной улыбкой продолжил свою речь:

— Так вот, друзья мои, мною сейчас движут очень похожие намерения. Подобно вам, я заметил, что не все идет так хорошо, как следовало бы, как хотелось бы нам, тем, кто помогал делать эту революцию. Но мы, стоявшие у ее истоков, можем исправить положение, можем вывести страну из кризиса. Мы с гражданином де Бацем, моим компаньоном, сделали депутату Шабо определенное предложение, которое он сейчас обдумывает. Если он его примет, священное дело свободы непременно от этого выиграет. Но к вам, друзья мои, гражданин Шабо питает самое глубокое уважение, коего вы, без сомнения, заслуживаете. Он вверяет себя вашему руководству, чему можно только от души порадоваться. Он отложил решение вопроса, который мы с ним обсудили, чтобы посоветоваться с вами. Может быть, он уже обращался к вам?

Юний, достаточно проницательный, чтобы понять, куда клонит посетитель, испытал немалое облегчение. Судя по зловещим намекам, можно было ожидать много худшего.

— Пока нет, — ответил он.

— Тогда я пришел вовремя. Вам известно о моих республиканских добродетелях, и поскольку вы их разделяете, то, несомненно, дадите ему единственно верный совет — согласиться на сотрудничество с нами в том небольшом предприятии, которое мы с де Бацем имеем в виду.

Андре-Луи закончил. Он откинулся в кресле и стал ждать ответа. Эмманюэль беспокойно заерзал в своем кресле и перевел взгляд с посетителя на Юния, внешне сохранявшего полное спокойствие на протяжении всей речи Моро. Теперь старший брат наконец позволил себе высказаться:

— Это будет зависеть от характера вашего предприятия, дорогой гражданин Моро. Наш долг перед…

Андре-Луи, протестующе подняв руку, перебил его:

— Мой дорогой Фрей! Неужели я могу предложить нечто такое, что вам пришлось бы отвергнуть? Разве можно вменять такое в вину мне, чей патриотизм, осмелюсь заметить, не уступает вашему и, если тут уместно какое-то сравнение, основан на более значительных свершениях? — Он не дал финансисту времени на ответ и тут же продолжил: — Мы с вами в одинаковом положении, нами движут одни и те же чувства, у нас общие идеалы, самые чистые и возвышенные. Вы должны, подобно мне, понимать, что, объединившись, мы можем оказать друг другу неоценимую помощь. — Андре-Луи на мгновение умолк и вкрадчиво добавил: — Это ведь про нас сказано: «Вместе стоим, порознь — падаем».

Ловко завуалированная угроза не осталась незамеченной. Юний принужденно рассмеялся.

— Истинно так, гражданин Моро, истинно так! Вы хотите дать мне понять, что сотрудничество с вами полезно, а противостояние опасно?

Андре-Луи улыбнулся.

— Случается, что я натягиваю струны в обоих направлениях.

— Одним словом, вы мне угрожаете.

— Угрожаю? Помилуйте, гражданин Фрей! Что такое вы говорите!

— Не лучше ли высказаться откровенно? — сурово спросил Юний.

Эмманюэль стушевался и окончательно превратился в робкого наблюдателя.

— Именно это я и пытался сделать. Есть люди, владеющие искусством быть откровенными, не используя без необходимости резких выражений.

— Вы, похоже, настоящий знаток этого искусства, гражданин Моро.

— И не только этого, — серьезно заметил Андре-Луи. Он допил вино, стряхнул с шейного платка несколько крошек от печенья и встал. — Безмерно рад был встретить столь полное понимание с вашей стороны.

Гражданин Юний тоже встал, и брат последовал его примеру.

— Вы не дали себе труда выслушать мой ответ, — сказал старший Фрей.

— Ваш ответ? На что? Я не задавал вопросов, я всего лишь обрисовал положение дел.

— И вы даже не полюбопытствуете, как я стану действовать, учитывая это положение?

— Целиком полагаюсь на ваше благоразумие, — любезно ответил Андре-Луи и, пространно выразив удовольствие по поводу знакомства с двумя столь образцовыми патриотами, откланялся.

— Что за наглый субъект, — сказал Юний Эмманюэлю, когда Моро ушел.

— В наше время наглыми осмеливаются быть только те, кому не грозит опасность, — отозвался младший брат. — А те, кому не грозит опасность, сами всегда опасны. Полагаю, нам следует держаться с гражданином Моро настороже. Что ты будешь делать, Юний?

— В самом деле — что? — задумчиво произнес Юний.

Глава 24

ГЕНИЙ Д’АНТРЕГА
Андре-Луи с легким сердцем продолжал готовить крушение видных республиканцев, которое должно было повлечь за собой крушение самой Республики и реставрацию дома Бурбонов. Но от его безоблачного настроения не осталось бы и следа, если бы он знал, какие события, приближающие крушение его собственных надежд, происходят в это время в Хамме.

Как мы помним, граф Прованский пришел к убеждению, что его долг — утешать мадемуазель де Керкадью, делая все возможное, чтобы она пережила утрату жениха, погибшего на службе его высочеству. Помним мы и о дальновидном, бдительном графе д’Антреге, который помог Месье утвердиться в этом решении.

Итак, Месье посвятил себя исполнению этого благородного долга, причем усердие его возрастало тем более, чем меньшая в нем была необходимость.

Когда первое потрясение Алины прошло, сменившись осознанием утраты, мадемуазель де Керкадью взяла себя в руки и со всем мужеством, на которое была способна, вернулась к повседневным заботам. О незаживающей душевной ране говорила только печаль, лишь прибавлявшая девушке очарования и все сильнее воспламенявшая тайные чувства регента. Его визиты в дом де Керкадью вскоре превратились в каждодневный обычай. Что ни день, его высочество бежал от трудов переписки ради удовольствия встречи с мадемуазель. Он все чаще перекладывал свои дела на д’Аваре и д’Антрега и в конце концов оставил за собой единственную обязанность — выступать арбитром в постоянных разногласиях ближайших советников. В погожие дни жители Хамма регулярно встречали дородного, величаво ступавшего регента Франции и хрупкую золотоволосую мадемуазель де Керкадью, которые прогуливались вдвоем, словно какая-нибудь парочка бюргеров.

По мере того как уверенность д’Антрега в благоприятном исходе возрастала, д’Аваре все чаще одолевали дурные предчувствия. Тревожась за положение своей приятельницы, он забрасывал госпожу де Бальби отчаянными письмами. Но графиня, дитя удовольствий, под благовидным предлогом покинув скучный, унылый туринский двор, не собиралась менять веселую жизнь в Брюсселе на монашески суровое и скудное пребывание в Хамме. Кроме того, ее уверенность в себе не позволяла ей разделить тревогу, сквозившую в письмах д’Аваре. Пусть Месье отвлечется от тоскливой действительности, пусть насладится пресными прелестями племянницы сеньора де Гаврийяка. Госпожа де Бальби знает, как вернуть себе свою империю, когда жизнь подле регента потребует с ее стороны меньших жертв, чем предполагают его нынешние вестфальские обстоятельства. В письмах она, разумеется, выражалась не столь определенно, но д’Аваре давно научился читать между строк и был весьма удручен. Он не разделял мнения госпожи де Бальби о мадемуазель де Керкадью. Она определенно не казалась ему пресной, и он нимало не сомневался, что Месье тоже далек от подобной оценки. Раз уж Месье обсуждает с маленькой племянницей сеньора де Гаврийяка государственные дела, значит, он настроен самым серьезным образом. Для д’Аваре ничто не могло служить более точным показателем глубины чувств регента.

Возможно, тут граф немного ошибался. Обсуждение государственных дел было в данном случае всего-навсего тонкой лестью, которую регент ловко использовал вместо обычных приемов обольщения, дабы обмануть бдительность мадемуазель де Керкадью.

События развивались в точном соответствии с пожеланиями д’Антрега, пока в Хамм не прибыл курьер Помеля, покинувший Париж всего несколько часов спустя после отъезда Ланжеака. Но прибыл он с опозданием на две недели — его задержало падение с лошади, в результате которого гонец получил сотрясение мозга. К счастью, это произошло уже после того, как бедняга пересек границу, и потому он не попал в руки врагов, а почта осталась в неприкосновенности до той поры, когда он смог продолжить путь.

Курьерская почта доставила хитроумному господину д’Антрегу несколько поистине черных минут. В письме от Помеля сообщалось о чудесном спасении Моро, которого они так уверенно объявили погибшим. Хуже того, в пакете имелось письмо к мадемуазель де Керкадью, написанное тем самым злополучным Моро.

Д’Антрег позвонил слуге и вверил его заботам взмыленного, покрытого дорожной пылью курьера.

— Вы, должно быть, устали, сударь, — сказал он гонцу. — Отдыхайте. В вашем распоряжении комната наверху. Еду и все, что вам потребуется, туда пришлют. Я вынужден просить вас, во имя государственных интересов, не покидать свою комнату и ни с кем не вступать в какие бы то ни было разговоры, пока я за вами не пришлю.

Месье в это время совершал одну из своих ежедневных прогулок с мадемуазель де Керкадью. Господин де Керкадью работал в шале, в соседней комнате. Д’Антрег сидел и хмуро рассматривал запечатанное письмо от Моро, обнаруженное в пакете, который доставил парижский агент. Чертовски несвоевременное воскресение. Д’Антрег повертел письмо в руках и изучил печать. Его так и подмывало сломать ее и выяснить, о чем пишет этот малый своей невесте, но он поборол искушение. Как бы он ни поступил — а проницательный граф уже начал подозревать, что будет дальше, — он должен сначала заручиться одобрением Месье.

А тем временем Месье, не подозревавший, какой неприятный сюрприз ожидает его в шале, дружески болтал с любезной его сердцу дамой. Мадемуазель де Керкадью из сострадания к несчастьям и одиночеству принца с готовностью давала ему возможность проводить время в своем обществе.

— Вы не представляете себе, дитя мое, — говорил он густым, мурлыкающим голосом, — какую силу и утешение черпаю я в наших беседах, как они помогают мне в трудную минуту.

В последние три недели, прошедшие с момента появления Ланжеака со страшным известием, Месье высказывал эту мысль довольно часто и на разные лады.

Они впервые прогуливались берегом Липпе, следуя тем самым путем, которым в феврале Алина шла с Андре-Луи. Тогда земля лежала скованная морозом, все вокруг было бело и сковано морозом. Теперь глаз радовала сочная зелень, луга были усыпаны цветами. Обмелевшая узкая река, прохладная и прозрачная, текла в тени ив, отяжелевших от буйной листвы.

Мадемуазель де Керкадью в темно-зеленом костюме с широкими отворотами и в черной шляпке, подчеркивавшей ее пугающую бледность, грациозно ступала рядом с медлительным, грузным принцем. Он уступал ей в росте около дюйма.

— Мне эти беседы тоже помогают, — сказала она задумчиво.

Его высочество остановился и повернулся к спутнице, опершись на трость с золотым набалдашником. Они стояли на лугу у реки и были совершенно одни. Отсюда была видна та самая изгородь, возле которой Алина и Андре-Луи задержались во время одной из последних своих прогулок. Высоко над их головами заливался невидимый жаворонок.

— Ах, в это трудно поверить, мое дорогое дитя!

Она грустно улыбнулась, поглядев на его багрово-красное лицо, внезапно ставшее серьезным.

— Трудно поверить? Но почему? Слушая о ваших заботах, монсеньор, я отвлекаюсь от своих собственных.

— Вы не представляете себе, какую радость доставляют мне ваши слова! Они дарят мне ощущение, что я не совсем бесполезен в этом мире, где сегодня, кажется, нет места таким, как я, и где я почти никому не нужен.

— Вы преувеличиваете, монсеньор… из своей всегдашней любезности ко мне.

— Из любезности? Как неточно это слово передает мои чувства к вам, Алина! Я постоянно пытаюсь придумать, чем бы вам услужить. Вот почему ваши слова принесли мне невыразимое удовольствие. Если бы только мне было дано принести вам утешение и развеять вашу печаль, я стал бы самым счастливым человеком на свете.

— Вы заслуживаете этого, монсеньор, ибо вы самый благородный человек, которого я знаю. — Ее нежные глаза смотрели на принца почти удивленно. Он несколько смутился под этим ясным, пристальным взглядом. Румянец на его щеках сделался гуще. — А я не заслуживаю вашей милости, — добавила она.

— Вы заслуживаете гораздо большего, Алина. — Пухлыми белыми пальцами он крепко сжал ее руку. — Разве есть что-то, чего вы не могли бы потребовать от меня? От моей любви к вам.

Внимательно наблюдая за нею большими глазами, которые только и привлекали внимание на его неказистом лице, регент прочел в ее встревоженном взгляде, что несколько поспешил с признанием. Изысканный плод еще не дозрел, невзирая на весь скрытый пыл настойчивого ухаживания его высочества. Девушка была робка, словно газель, а он неуклюжим движением отпугнул ее. Принц понял, что необходимо незамедлительно вернуть ее доверие. Мягко, но решительно она высвободила локоть, что отнюдь не облегчало графу Прованскому отступления. Но отступить он должен был, причем отступить с достоинством, по возможности сохранив боевые порядки. Он проникновенно посмотрел ей в глаза и очень ласково улыбнулся.

— Вы, может быть, заподозрили, будто мои слова — пустое упражнение в галантности. Дорогая моя! Я по-настоящему привязан к вам самыми крепкими, самыми прочными узами. Такую же искреннюю привязанность я питал к вашему дяде Этьенну, память о котором останется со мной навсегда.

Заявление это, разумеется, придавало иной смысл его признанию, и Алина даже чуточку устыдилась возникшего у нее подозрения. Поэтому в ответ на любезность Месье она вдруг мучительно покраснела и не сразу нашлась с ответом.

— Монсеньор, вы оказываете мне великую честь, слишком великую.

— Это невозможно. Я всего лишь принц по рождению, вы же — принцесса от природы. Благородство вашей души выше благородства, которое дает человеку любой титул.

— Монсеньор, вы меня смущаете.

— Не я — ваша скромность. Вы не способны оценить себя должным образом. Это случается с такими редкими натурами, как вы. И это единственный недостаток, который лишь подчеркивает их многочисленные достоинства.

Алина продолжала слабо сопротивляться неудержимому потоку лести:

— О нет, монсеньор, это ваше собственное благородство заставляет вас видеть его в других. Во мне нет ничего особенного.

— Вы не должны принижать себя. Со мной это бесполезно. У меня слишком много доказательств вашей доброты. Только святая могла бы так сострадать моему одиночеству, так щедро дарить свое время и душевное тепло, чтобы скрасить его.

— О, не надо так говорить, монсеньор!

— Разве это неправда? Разве я не одинок? Одинок и несчастен, прозябаю в нищете, в убожестве, без семьи, почти без друзей. — (Эти слова тут же пробудили сочувствие Алины, нежное сердце которой всегда откликалось на чужую беду.) — В такие времена мы и узнаем, кто является нашим истинным другом. Я могу перечесть своих друзей по пальцам одной руки. Я живу здесь на скудное подаяние, принц и нищий в одном лице, оставленный всеми, за исключением горстки верных людей. Чем, кроме любви, я могу отплатить за бескорыстную преданность, при одной мысли о которой на глаза у меня наворачиваются слезы?

Они снова двинулись в путь и медленно побрели по берегу реки. Алину глубоко растрогали горестные жалобы его высочества. Кроме того, ей льстило, что он почтил своим высоким доверием именно ее и с такой искренностью поведал ей свои тайные и невеселые мысли. Девушка сознавала также, что эти откровения все крепче привязывают их друг к другу. Месье, который именно к этому и стремился, вновь заговорил, позволив себе еще бо́льшую откровенность:

— Положение принца никогда не бывает завидным, даже в самые счастливые времена. Ему угождают, но не ради его самого, а ради милостей, которыми он может осыпать. Ему всегда угрожает опасность принять низкопоклонство за любовь. И если приходит время, когда принцу остается рассчитывать только на себя, на личные достоинства, не приукрашенные больше блеском титула, тогда уделом его, как правило, становится горечь. Сколько людей из тех, кому я всецело доверял, чью привязанность считал самой искренней, осталось со мною теперь? Где та, которая, по моему глубокому убеждению, должна была остаться со мной даже тогда, когда все остальные покинут меня? Где она теперь? На поверку ее любовь оказалась недостаточно сильна, чтобы противостоять нищете.

Алина догадалась, что Месье намекает на госпожу де Бальби, и горечь его слов разжалобила ее еще сильней:

— Но не может ли быть, монсеньор, что друзья, зная о ваших стесненных обстоятельствах, боятся злоупотребить вашей щедростью?

— Как вы милосердны! Все ваши слова выдают несравненную красоту вашей души. Именно такими мыслями я пытался польстить своему тщеславию. Но все свидетельствует о том, что я заблуждался. — Принц тяжко вздохнул и печально улыбнулся. — И все-таки у меня остались еще утешения. Ваша дружба, моя дорогая Алина, — величайшее из них. Надеюсь, мне не суждено потерять ее вместе со всем остальным.

Ее глаза увлажнились.

— Если вы цените мою бедную дружбу, монсеньор, можете не сомневаться — она навсегда останется с вами.

— Моя дорогая! — Месье остановился, взял ее руку и бережно поднес к губам.

Таким образом его высочество достойно отступил с позиций, которые он преждевременно попытался захватить. Теперь он снова стоял на прочной почве дружбы, и опыт подсказывал ему, что благоприятная возможность для новой атаки подвернется не в столь уж отдаленном будущем. А тем временем можно использовать сочувствие девушки, чтобы подорвать ее оборону.

Но в шале Месье поджидал д’Антрег, сообщивший ему о другом препятствии — препятствии, которое принц считал окончательно устраненным.

— Он жив! — в отчаянии вскричал Месье и этим восклицанием с головой выдал себя проницательному советнику.

— И не только жив, но и благополучно продолжает действовать.

— Боже мой! — Регент рухнул на стул и обхватил голову руками. В комнате повисло тяжелое молчание.

— У меня тут его письмо к мадемуазель де Керкадью, — вкрадчиво сообщил ему д’Антрег. Месье ничего не ответил. Он по-прежнему пребывал в прострации. Д’Антрег молча наблюдал за ним и ждал. В уголках его плотно сжатых губ притаилась улыбка. — Ваше высочество желает, чтобы его вручили? — спросил он после паузы.

Что-то в его тоне заставило регента поднять голову и пристально посмотреть на своего советника. Круглое лицо принца выглядело изумленным, почти испуганным.

— Чтобы его вручили? — переспросил он хрипло. — Но как же иначе, д’Антрег? Как иначе?

Д’Антрег выдохнул, шумно и протяжно:

— Я тут поразмыслил, монсеньор…

— И что же?

Д’Антрег несколько раз взмахнул письмом, зажатым между пальцами.

— Вручение этого письма адресату представляется мне утонченной жестокостью, монсеньор. — Он сделал паузу, а затем, отвечая на безмолвный вопрос, застывший в выпученных глазах Месье, продолжал: — Этот безрассудный молодой человек вместе с фанфароном де Бацем продолжают подрывную работу в Париже, самым вероятным итогом которой будет гильотина для них обоих.

— И что дальше? Что у вас на уме?

Д’Антрег приподнял бровь, словно выражая недоумение по поводу медлительности, с которой соображал его господин.

— Эта благородная молодая дама уже пережила свою утрату. Она вынесла настоящую муку и сейчас постепенно приходит в себя. Время начало залечивать ее раны. Неужели стоит обрекать ее на новую пытку? Ведь ошибочные сведения этого идиота Ланжеака в любой момент могут обернуться сущей правдой.

Месье задумался. Казалось, его дыхание стало слегка затрудненным.

— Понимаю, — сказал он. — Да. Но что, если Моро в конце концов все-таки выживет, несмотря на все опасности, с которыми столкнется?

— Это настолько маловероятно, что не стоит задумываться над такой возможностью всерьез. В этот раз его спасло чудо. Такие чудеса не повторяются. А даже если это и произойдет… — Он в задумчивости оборвал фразу.

— Да-да, — подхватил регент. — Что тогда? Что тогда? Именно это я хотел бы знать. Что тогда?

— Даже тогда ничего плохого не произойдет. А некоторая польза, возможно, будет. Всем ясно, что этот мезальянс ничего хорошего мадемуазель де Керкадью не принесет. Она заслуживает лучшей участи, нежели брак с простолюдином, с неизвестно чьим бастардом. Если она, убежденная в смерти Моро, выкинет его из головы, что уже понемногу и происходит, и до его возвращения — крайне маловероятного — обратит свою любовь на кого-то более достойного, разве это не благо?

Регент продолжал во все глаза взирать на д’Антрега.

— А письмо?

Граф пожал плечами.

— Нужно ли кому-нибудь знать, что оно прибыло? Оно попало сюда чудом. Курьер, который его вез, в дороге получил сотрясение мозга и прибыл на три недели позже. С таким же успехом он мог разбиться насмерть.

— Но бог мой! Я же знаю о существовании этого письма!

— Станет ли ваше высочество винить себя за молчание, которое может оказаться столь полезным, тогда как слова, вероятно, послужат причиной сильнейших страданий дамы, ничем их не заслужившей?

Принц, терзаемый противоречивыми чувствами, снова зарылся лицом в ладони. После очень долгого молчания он заговорил, не поднимая головы:

— Я не отдаю вам никаких приказов, д’Антрег. Я больше ничего не желаю об этом знать. Вы можете действовать всецело по своему усмотрению. Вы меня поняли?

Губы господина д’Антрега вновь тронула улыбка. Он отвесил поклон сгорбившемуся, избегавшему его взгляда принцу.

— Вполне, монсеньор, — ответствовал он.

Глава 25

ЗАПРЕТ
Жизнь в Париже становилась некомфортной. Утопические идеи правительства начали приносить свои плоды. По словам Сен-Жюста, «нищета породила революцию, нищета же может ее и погубить». Непосредственная причина бедствия, если цитировать того же глашатая Робеспьера, заключалась в том, что «массы, которые до недавнего времени жили на излишки роскоши и за счет пороков другого класса», остались без средств к существованию.

В переводе на менее революционный язык это означало, что огромное множество людей, которые раньше работали на обеспеченное дворянство, теперь, в соответствии с благодетельным законом равенства, остались без работы и столкнулись с настоящей нуждой. И беда состояла не только в том, что несчастным не на что было купить себе еду, — сама покупка еды становилась все более трудным делом. Крестьяне все менее охотно везли на рынок свою продукцию, чтобы обменять ее на бумажные деньги, которые неудержимо утрачивали ценность.

Обесценивание денег отчасти явилось результатом переизбытка ассигнаций, наводнивших страну. Конвент обвинил в этом фальшивомонетчиков, работавших на агентов иностранных держав, которые якобы пытались таким образом столкнуть нацию в пропасть банкротства. Это было, конечно, сильным преувеличением, хотя доля правды в таких утверждениях имелась. Мы знаем о работе печатного станка в Шаронне и о безрассудной расточительности, с которой де Бац пускал в обращение превосходные бумажные купюры, изготовленные на этом станке благодаря несравненному мастерству Бальтазара Русселя. Де Бац преследовал сразу две цели. Во-первых, он черпал из этого неиссякаемого источника средства на подкуп тех членов Конвента, которых считал склонными к подобным сделкам. Во-вторых, он увеличивал поток фальшивок, что серьезно беспокоило Конвент и подтачивало экономику Республики.

Пытаясь найти выход из тупика, Сен-Жюст выступил с безумным предложением — сделать зерно средством платежа. Он надеялся таким образом побудить земледельцев отпускать зерно в обмен на другие товары. Но земледельческие хозяйства по самому характеру своего производства были самодостаточны, поэтому план, не имевший других практических достоинств, сулил мало надежды на успех и был отвергнут. Ремесленные мастерские и мануфактуры чахли. Воинская повинность поглотила более семисот пятидесяти тысяч человек, составивших четырнадцать армий. Но, несмотря на такой отток населения из сферы производства, найти работу было невозможно. Кожевенные мастерские бездействовали, железа и шерсти недоставало почти так же, как и хлеба. Того немногого, что производилось, едва хватало для внутреннего потребления, на экспорт не шло ничего, и положение Франции на международном рынке неуклонно ухудшалось.

В первые дни июля 1793 года по старому стилю, или мессидора[466] второго года по революционному календарю, экономическая депрессия усугубилась моральной: несмотря на беспрецедентную численность, французская армия терпела поражение за поражением.

А когда в очередную годовщину падения Бастилии молодая женщина, желавшая отомстить за несчастных жирондистов, убила Марата, Париж обезумел от ярости.

Шарлотту Корде[467] гильотинировали в красной рубахе убийцы, Конвент постановил с почестями захоронить зарезанного патриота в Пантеоне,[468] и никогда еще столица не видела таких пышных похорон, как та факельная процессия, что провожала останки кумира толпы к могиле.

Франсуа Шабо, усмотревший параллели между положением Марата и своим собственным, гремел в Конвенте обличительными речами, которые выдавали его страх перед возможным убийством.

Но у Конвента было много других причин для беспокойства. Австрийцы заняли Конде, потом наступил термидор[469] и та же участь постигла Валансьен, Клебер капитулировал под Майнцем,[470] Вандея была охвачена мятежом,[471] отголоски роялистской бури гремели на юге.

Утописты, осчастливившие Францию и порывавшиеся осчастливить весь мир славным законом Всеобщего Братства, установили причину бедствий, захлестнувших страну и новых, еще более худших, которые угрожали ей в скором времени. Все несчастья приписали проискам аристократов внутри страны и стараниям Питта и Кобурга за рубежом. Если на Питта и Кобурга Конвент мог нападать только словесно, то против внутренних заговорщиков можно было принять более действенные меры. С этой целью был издан закон о подозрительных,[472] который сполна загрузил работой новый Революционный трибунал. Гильотина работала ежедневно и все равно не справлялась со все возраставшим потоком осужденных.

Так установилось Царство Террора.[473] Недавно женившийся Дантон, который способствовал его приходу, удалился в свое имение в Арси-сюр-Обе,[474] чтобы посвятить себя сельскому хозяйству и радостям семейной жизни. Робеспьер еще более, чем прежде, стал средоточием народных надежд и народного поклонения. Верный Сен-Жюст вдохновлял Неподкупного, а узкий круг приспешников следил за тем, чтобы его воля оставалась священной. Уже поговаривали, что Робеспьер метит в диктаторы. Сен-Жюст дерзко заявил, что стране в таких обстоятельствах, в каких ныне пребывает Франция, диктатор необходим; правда, он не потрудился объяснить, каким образом это согласуется с представлениями о недопустимости единоличной власти, иными словами — тирании.

Для Франсуа Шабо, еще одного стойкого приверженца Неподкупного Максимилиана, наступили хлопотные дни. Закон о подозрительных дал полную волю его страсти к разоблачениям, и теперь редко когда с трибуны Конвента не звучали его капуцинады. Он заявлял, что готов пройти сквозь грязь и кровь, лишь бы услужить народу, готов вырвать из груди сердце и отдать на съедение нерешительным, дабы они усвоили истинный патриотизм, который его воспламеняет.

С каждым днем очереди у хлебных лавок все увеличивались; с каждым днем население, подстегиваемое голодом, становилось все более кровожадным; каждый день телеги в сопровождении солдат Национальной гвардии катились под барабанную дробь по улице Сент-Оноре к площади Революции. И тем не менее каждый вечер в Опера своевременно поднимался занавес, а в «Пятидесяти» и других игорных домах, расположенных в Пале-Эгалите (бывшем Пале-Рояле) и в иных местах, неизменно собиралось множество посетителей. На быстро истончавшейся кромке вулкана жизнь в основном продолжала идти своим чередом.

Де Бац наблюдал, занимался организационной деятельностью и выжидал. Его работа протекала в Париже, и в Париже он собирался остаться, что бы ни произошло. Маркиз де Ла Гиш, известный под именем Севиньон, самый отважный и предприимчивый среди помощников барона, уговаривал его уехать и присоединиться к повстанцам на юге. Маркиз, сам будучи военным, убеждал полковника, что на юге очень пригодился бы его армейский опыт. Но де Бац не собирался двигаться с места — настолько верил он в замысел Андре-Луи. В конце концов Ла Гиш отправился на юг один. Барон не противился его отъезду, но глубоко сожалел о нем, ибо не знал человека, более преданного делу возрождения монархии, чем прямой и бесстрашный маркиз де Ла Гиш, на пару с которым они некогда пытались спасти короля.

Однако, подавив сожаления, барон продолжил выполнять миссию, которую сам для себя избрал. События развивались в полном соответствии с ожиданиями заговорщиков. При таком положении дел революция не могла протянуть долго. Несчастный народ должен был вскореосознать, что его страдания — результат некомпетентности правителей и хаоса, порожденного их идеализмом. Но можно было не дожидаться, пока простая истина дойдет до сознания людей, а немного ускорить естественный ход событий. Если откроется, что избранники народа продажны и бесчестны, что голод и лишения — следствие не только некомпетентности правительства, но также взяточничества и казнокрадства, поднимется буря, которая сметет этих речистых ораторов раз и навсегда. Таков был замысел Андре-Луи. И правильность его выводов подтверждалась всем ходом событий.

Между тем королева и ее семья по-прежнему находились в заключении. Прошло больше месяца после попытки спасти ее, а о переговорах в Вене касательно обмена узниками ничего не было слышно. Де Бац начал тревожиться. У него зародилось небезосновательное подозрение, что переговоры зашли в тупик. В таком случае спасение королевы зависело лишь от того, насколько быстро уничтожит себя революция. И барон то и дело подгонял Моро с реализацией его хитроумного плана.

Но Андре-Луи это не требовалось. Задача поглотила его целиком. Он подходил к ней с вдумчивостью шахматиста, привыкшего наперед просчитывать ходы, которые должны привести к победе.

Ближайшей его целью был Франсуа Шабо, но путь к нему лежал через братьев Фрей. Андре-Луи считал их пешками, которые нужно взять или оставить в зависимости от того, как развивается партия. И они облегчили ему выбор. Его искусно замаскированные угрозы подействовали на братьев, чья совесть была далеко не чиста. Юний, поразмыслив, решил, что безопаснее одобрить сотрудничество, которое было предложено Шабо. Принятию такого решения поспособствовал Проли, намекнувший, что компаньоном Моро является де Бац и что он пользуется обширным и таинственным влиянием, не считаться с которым было бы неразумно.

В итоге братья Фрей открыли перед бароном и его другом двери своего дома. Поначалу у них не было причин сожалеть о своем решении. Напротив, барон, располагавший весьма значительными суммами, выказал всяческую готовность сотрудничать с Фреями в любых финансовых операциях, для которых им потребуется привлечь средства со стороны. И скоро братья поздравляли себя с приобретением союзников, которые поначалу столь бесцеремонно им себя навязывали. Барон доказал свою проницательность в финансовых вопросах, чем завоевал уважение и даже дружбу Фреев. В результате они заключили несколько сделок, которые принесли немалую выгоду обеим сторонам.

Андре-Луи, как компаньон барона, теперь тоже был на короткой ноге с еврейскими банкирами. Он стал частым гостем в их доме на улице Анжу, равно как и за их богатым столом, который впервые показал полуголодному Шабо преимущества дружбы с этими ревностными поборниками свободы, равенства и братства. Тихая, миловидная малышка Леопольдина никогда не упускала случая пригласить Андре к обеду и не делала тайны из того факта, что находит его общество приятным. Кроткие карие глаза девушки неизменно блестели, когда она смотрела в его сторону, губы с готовностью улыбались каждой его остроумной реплике. Очень скоро Андре-Луи почувствовал себя у Фреев как дома. Они принимали его словно члена семьи.

Однажды вечером де Бац, Андре-Луи и Шабо обедали у Фреев, и Юний поделился с ними замыслом, который, по его уверениям, мог принести миллионы.

Они с братом снаряжали в Марселе корсарскую флотилию для боевых действий в Средиземноморье. Предполагалось, что корсары будут совершать налеты не только на корабли вражеских государств, но и на те порты испанского и итальянского побережья, которые легко захватить врасплох.

Юний расписал это предприятие в самых радужных красках, напирая на огромное национальное значение такой акции, на пользу, которая она принесет Республике, поскольку направлена против ее врагов. Андре-Луи притворился глубоко заинтересованным. Он дал проекту — и финансовой, и патриотической его стороне — столь высокую оценку, что де Бац немедленно попросил братьев взять его в долю и предложил сто тысяч ливров.

Юний одобрительно улыбнулся.

— Вы умеете мгновенно распознать благоприятную возможность, друг мой.

Шабо смотрел на них округлившимися глазами.

— Вы располагаете преимуществами, которые дает богатство, — сказал он с завистливым вздохом.

— Если вам угодно наслаждаться тем же преимуществом, вот вам благоприятный случай, гражданин депутат.

— Мне? — Шабо кисло улыбнулся. — У меня нет необходимых средств, чтобы внести свою долю. Я служу человечеству. Такие труды не приносят материальной награды.

— Представляете, какие сокровища вы собрали бы себе на небе,[475] если бы Республика его не упразднила, — ехидно заметил Андре-Луи.

— Друг мой, вы легкомысленны, — упрекнул его депутат. — Вы насмехаетесь над священными понятиями. Это недостойно.

— Вы все еще считаете небо священным понятием?

— Я считаю таковым Республику! — загремел Шабо. — Вы позволяете себе отпускать остроты в ее адрес. Это святотатство.

Де Бац поспешил вмешаться в их перепалку и предложил депутату свой кошелек, с тем чтобы Шабо смог принять участие в предприятии. Однако тот не поддался искушению. Если бы дело пошло неудачно — а такое могло случиться, ибо морские набеги сопряжены с риском, — у него не оказалось бы средств, чтобы уплатить долг. А это опасное положение для народного представителя. Барон не стал настаивать. Он вернулся к собственному вложению и обговорил с братьями Фрей все подробности сделки.

Когда друзья возвращались домой по пустынным в столь поздний час улицам, Андре-Луи с благодарностью сказал де Бацу:

— Вы быстро поняли намек, Жан.

— Хотя и не догадался о вашей цели. По-моему, вы становитесь ребячливым, Андре.

— Моя цель двояка. Искусить Шабо, показав ему, сколь легко и безопасно он может обогатиться, если доверится нам, и продемонстрировать Фреям наше могущество, дабы они не осмеливались противостоять нам, чего бы мы ни потребовали. Скоро мы станем свидетелями чрезвычайно интересных событий.

Но прошел целый месяц, прежде чем Андре-Луи сделал следующий ход. Все это время он вместе с де Бацем осуществлял сделки, связанные с эмигрантскими поместьями. Заговорщики позволили Делоне и Жюльену получить скромный доход от этих операций, который должен был разжечь аппетиты депутатов.

В одно августовское утро Андре-Луи отправился в Тюильри. Дожидаясь конца утренней сессии, он мерил шагами просторную залу и размышлял о невероятной пестроте публики, которую привели сюда самые разные нужды и обстоятельства. Основную массу посетителей составляли простолюдины — грязные, нечесаные, громогласные, сквернословящие патриоты в красных колпаках.[476] Изредка в толпе мелькали напудренные головы изысканно разодетых щеголей. Немало было юристов в хорошо скроенных костюмах спокойных тонов. То и дело на глаза попадались сине-белые мундиры офицеров регулярной армии и сине-красные — Национальной гвардии. Были среди присутствующих и женщины — в основном неряшливого вида торговки, интересовавшиеся политикой. На их домашних чепцах красовались трехцветные кокарды. Представители различных сословий смешивались, толкались и терлись друг о друга плечами в полном согласии с революционной доктриной равенства.

Андре-Луи, присев на одну из пустых скамей, стоявших у стены, с любопытством разглядывал эту пеструю толпу. Как только в зале появлялся какой-нибудь депутат или другое важное лицо, толпа сторонилась, освобождая ему проход. Люди приветствовали проходивших, иногда уважительно, но чаще фамильярно.

Многих членов Конвента Андре-Луи знал лично. Вот появился коротышка Шабо, с заметным брюшком, обтянутым неопрятным платьем, в красном колпаке на буйных кудрях. После смерти Марата он стал самым популярным в народе депутатом. С его появлением толпа оживилась, отовсюду посыпались непристойные, но добродушные шутки, на которые Шабо непринужденно отвечал на ходу. Следом вышел молодой человек необыкновенной красоты, одетый, словно по контрасту с Шабо, с броской элегантностью. С ним никто не осмеливался держать себя столь вольно. На почтительные приветствия собравшихся юный щеголь отвечал с небрежным высокомерием, которого не мог бы себе позволить ни один бывший аристократ. Андре-Луи узнал в нем ужасного шевалье де Сен-Жюста, дворянина по происхождению, мошенника по призванию. Это его пылкое красноречие вознесло Робеспьера на первый пост в государстве.

Вот еще одно знакомое лицо — драматург и законодатель Фабр, присвоивший себе поэтический псевдоним д’Эглантин. Его благородная наружность, томный вид и жеманные манеры составляли разительный контраст с внешностью и повадками трибуна Дантона, которого Фабр неизменно поддерживал.

Наконец Андре-Луи заметил среди покидавших Конвент человека, которого дожидался. Он поднялся и пошел ему навстречу.

— Мне нужно сказать вам несколько слов по делу государственной важности, Делоне.

Депутат встретил его с почтением, с каким и надлежит встречать возможного благодетеля. Они выбрались из толпы и присели на ту же скамью, где только что сидел Андре-Луи.

— Дела продвигаются крайне медленно, Делоне.

— Надеюсь, вы не меня в этом упрекаете, — проворчал депутат.

— Мы не сможем ускорить их и перейти к крупным операциям, пока не одолеем робость Шабо.

— Согласен. И что же?

— А вот что: братья Фрей, которые имеют на него влияние, истратили целое состояние на снаряжение корсарской флотилии. — Андре-Луи выложил подробности. — Если запретить корсарство, они будут разорены.

Делоне испуганно посмотрел на собеседника.

— Вы хотите разорить их?

— О нет. Только найти на них управу. Привести их в состояние, которое будет способствовать нашим целям.

Андре-Луи говорил долго и, видимо, небезрезультатно, поскольку три дня спустя на дом Фреев обрушилось несчастье. Депутат Делоне с трибуны Конвента объявил корсаров грабителями. «Республика не может одобрять разбоя ни на море, ни на суше!» — таковы были его слова. Делоне прочел целую проповедь о республиканской честности и добродетели и в конце ее потребовал запретить корсарство. Конвент довольно безучастно проголосовал «за», поскольку вопрос представлял для них незначительный интерес.

В тот же день де Бац и Андре-Луи отправились к Фреям. Де Бац превосходно разыграл отчаянье:

— Друзья мои, это крах для меня!

Оцепеневшие от ужаса братья отвечали ему, что их положение не лучше.

Эмманюэль был в слезах, Юний настолько забылся в гневе, что принялся поносить Шабо:

— Этот человек последние три месяца приходит сюда ежедневно. Каждый день он набивает за этим столом свою ненасытную утробу. И вот теперь, когда у него появилась возможность отплатить за мое гостеприимство, за мою дружбу, когда одно вовремя сказанное слово могло бы отвратить беду, он хранит молчание и бросает нас на произвол судьбы. Вот вам и друг! О милостивый Боже!

— Вам нужно было сделать его партнером в том предприятии, — упрекнул Юния де Бац. — Я пытался было осуществить это, но вы меня не поддержали.

— Прибегните к его помощи хотя бы теперь, — подхватил Андре-Луи. — Если вы этого не сделаете, мы разорены. Простите, что я упоминаю об этом, но у вас есть моральный долг перед де Бацем, друг мой.

— Моральный долг! Бог мой! Он был волен поступать как ему угодно. Вы знали, что делали. Я выложил на стол все карты. Вы точно представляли себе, на что идете. Довольно того, что мы сами разорены, — не хватало нам еще быть обвиненными в разорении других!

— Не будем пререкаться. Таким образом делу не поможешь. Важно исправить положение, добиться отмены этого запрета. Нам нужен Шабо. Пригласите его на ужин. Общими силами мы заставим его помочь.

Юний Фрей послушался, хотя особого воодушевления эта идея у него не вызвала. По его мнению, взывать к Шабо было напрасной тратой времени. И вечером, за ужином, Шабо подтвердил его опасения.

— Если я выполню ваши требования, как смогу я оправдаться перед судом собственной совести? — возмущенно сказал он, когда ему предложили постоять за друзей и добиться отмены запрета.

Под его обвиняющим взглядом костлявый Эмманюэль, казалось, увял, и даже уверенный в себе Юний почувствовал себя неуютно.

Не дав братьям ответить, Шабо разразился речью, великолепной капуцинадой, выдержанной в лучших его традициях. Большую часть аргументов он позаимствовал из речи Делоне, но словесное оформление, несомненно, принадлежало ему. Шабо яростно обличал всяческую нечестность и корыстолюбие. Он подробно остановился на разлагающем влиянии золота, которое назвал тормозом на колесах прогресса, долженствующего привести ко всеобщему братству и преобразить землю в подобие райских кущ.

— Позвольте снова напомнить вам, — сухо прервал его Андре-Луи, — что Республика отменила рай.

Сбившийся с мысли Шабо метнул на него сердитый взгляд.

— Я говорю образно, — буркнул он.

— Вам следовало бы выбирать образы, которые больше согласуются с верой в разум, — с укором заметил Моро. — В противном случае вас могут заподозрить в лицемерии — недуге, который, вне всякого сомнения, избрал вас своей жертвой.

Шабо едва не лишился дара речи.

— Жертва лицемерия? Я? — Казалось, депутата вот-вот хватит удар.

— Ваш пыл уводит вас с верного пути. Страсть, пусть и добродетельная, — скверный поводырь. Выслушайте меня, гражданин депутат. В нашем несовершенном мире редко можно сделать добро, не причинив никому вреда. Принимая очередной закон, мудрый государственный деятель должен задуматься: что перевешивает? Эти корсары — разбойники. Согласен. Разбой — это преступление, а добрый республиканец не может смотреть на преступление сквозь пальцы. Снова согласен. Но кто жертвы разбоя? Враги Франции. Кто от него выигрывает? Французская республика. А все, что выгодно нации, увеличивает ее силу, дает ей возможность лучше противостоять врагу, внутреннему и внешнему. Таким образом, небольшой персональный вред может обратиться величайшим национальным благом. Вот аспект, о котором вы не подумали. Человечеству нельзя служить с ограниченными взглядами, гражданин депутат. Необходимо видеть разом всю картину. Если я украду оружие у убийцы, я совершу кражу, преступление против общества. Но буду ли я простым вором или же благодетелем человечества?

Братья Фрей и де Бац выразили шумное, восторженное одобрение. Малышка Леопольдина, которая сидела с ними за столом, смотрела на худое, бледное лицо оратора сияющими глазами. Шабо, ошеломленный столь убедительной аргументацией, безмолвствовал.

Но когда де Бац решил развить преимущество и снова обратился к депутату с просьбой выступить защитником корсаров и добиться отмены запрета, Шабо встряхнулся и возобновил сопротивление. Он энергично замахал пухлой, не очень чистой рукой.

— Ах нет, нет, это невозможно. Как я могу сделаться защитником грабителей? Что обо мне подумают?

— Покуда вы сможете отвечать перед судом собственной совести, какое значение имеет, что подумают о вас другие? — немедленно откликнулся Андре-Луи.

Шабо впился в него глазами, ожидая увидеть насмешку, но лицо молодого человека оставалось совершенно серьезным.

Андре-Луи продолжал наступление:

— Едва ли можно счесть достойной позицию человека, который из одного лишь страха не делает то, что считает правильным. И уж совсем не пристало такое малодушие тому, кто дышит чистым воздухом Горы.

— Вы неверно меня поняли, — отбивался Шабо. — Человек в моем положении, избранник, облеченный священным доверием народа, должен служить примером всех добродетелей.

— Согласен. Совершенно верно. Но разве можно считать добродетелью желание выглядеть праведником, если в глубине души вы сознаете, что поступки ваши неправедны? Разве тень может быть важнее предмета, гражданин депутат?

— Может. Пусть подозрение — лишь тень, за которой, возможно, ничего нет. Но если она упадет на человека в наше неспокойное время… — Он закончил фразу, ударив ребром ладони по шее.

— Вот мы и добрались до сути, — сказал де Бац. — В конечном счете вами руководит вовсе не добродетель, а страх.

Шабо не сумел скрыть досады, и братья Фрей засуетились, пытаясь восстановить согласие. Юний наполнил бокал депутата, Эмманюэль — тарелку. Оба стали убеждать гостя, что негоже портить трапезу спором. Лучше пусть они потеряют все деньги, вложенные в корсарскую флотилию, и вообще всё до единого франка, чем испортят аппетит столь достойному гостю.

— А что до остального, — сказал Юний, когда Шабо снова набросился на еду, — разве вы можете припомнить случай, когда я защищал меры, хоть немного противоречившие чистым республиканским принципам? Вспомните мою биографию, Франсуа. Вспомните, как я пожертвовал состоянием и игрушками, которые деспотизм называет почестями; как я порвал с прошлым, чтобы приехать сюда и дышать воздухом свободной Франции, чья слава соперничает со славой Древнего Рима. Неужели после этого вы можете подозревать меня в лукавстве ради жалкой личной выгоды? Да я никогда не стал бы искать этой выгоды, если бы не видел, что Республика выигрывает гораздо больше.

Шабо слушал, продолжая шумно есть. Наблюдать за его трапезой было не слишком приятно.

Андре-Луи подхватил эстафету и повел новую атаку на укрепления боязливого депутата:

— Вы не понимаете — а мы до сей поры не решались вам объяснить, — что поступок, к которому мы вас призываем, покроет вас славой. Если вы последуете нашему совету, то выкажете гораздо больше ума, чем поверхностный Делоне, который потребовал принятия этого закона и тем самым оказал услугу врагам Франции, а значит, нанес удар по интересам Республики. Предупреждаю вас: если вы не воспользуетесь случаем, найдется другой депутат, который не упустит благоприятной возможности. Мы упрашиваем вас украсить свое чело лаврами, а вы хотите оставить их другому?

Депутат озадаченно уставился на Андре-Луи.

— Вы располагаете доводами в пользу такой возможности?

— Я уже привел их вам. Вам нужно больше? Извольте. Любой здравомыслящий человек способен произнести речь убедительно и образно, если он уверен в своей правоте. Magna est veritas et prævalebit.[477] Вам не придется говорить ничего, кроме правды. Это единственное, о чем мы просим.

Шабо в явной растерянности продолжал пожирать Андре-Луи глазами. После минутного молчания он залпом осушил бокал. Видя, что он колеблется, де Бац принялся развивать преимущество:

— Вы предубеждены, гражданин депутат, потому что неверно нас поняли. Вы вообразили, что мы просим вас об услуге, тогда как на самом деле это мы оказываем ее вам.

— Так вот оно что! — ахнул Юний. — Наш славный Шабо решил, что мы злоупотребляем священным долгом гостеприимства, чтобы добиться от гостя помощи. Ах, Франсуа! Вы ужасно к нам…

— Оставим это, — неожиданно вмешался Андре-Луи. — Если Шабо так все воспринимает, мы не должны на него давить. Сегодня же вечером я повидаюсь с Жюльеном. Он поблагодарит меня за шанс, от которого Шабо отказался.

Шабо не на шутку встревожился.

— Вы чересчур торопитесь! — жалобно воскликнул он. — Вы пришли к решению, хотя мы даже не успели ничего обсудить. Неужто вы воображаете, что я стану сомневаться, требовать ли отмены запрета, если отчетливо увижу, что он противоречит интересам нации? Мы должны поговорить на эту тему еще, Моро. Изложите мне ваши доводы подробнее. А пока я поверю вам на слово, что они так весомы и убедительны, как вы утверждаете.

Все присутствующие шумно одобрили такое решение и поздравили с ним Шабо. По этому случаю всем налили еще вина и, пока гражданин депутат потягивал божественный напиток, пустились в разговоры о философии и Освобождении Человека, об избавлении мира от ярма деспотизма, под которым корчится в муках человечество, и о прочей утопической чепухе, ввергшей Францию в пучину террора, голода и нищеты.

Все это было очень трогательно. Шабо под влиянием вина и речей едва не прослезился над бедами ближних. Это, однако, не помешало ему бросать томные взгляды в сторону робкой Леопольдины. Девушка представлялась ему похожей на молоденькую серую куропатку. Такая юная, такая застенчивая, такая нежная! Лакомый кусочек для апостола Свободы, для патриота, который в своем альтруизме и самоотвержении готов был брести сквозь грязь и кровь ради спасения мира.

Глава 26

ТРИУМФ ШАБО
— Думаю, теперь вы будете мне доверять, Франсуа.

Андре-Луи и Шабо стояли в вестибюле дворца Тюильри — передней зале Конвента, — у подножия широкой лестницы, по которой год назад текла кровь, смывшая грехи деспотизма с бывшего обиталища угнетателей и сделавшая его дворцом освободителей нации. Они расположились в тени статуи Свободы, символа юной Республики, попирающей мерзости дряхлой тирании.

В то утро Шабо взошел на трибуну, чтобы потребовать отмены декрета против корсаров. Андре-Луи принял участие в подготовке его речи. Это выдающееся творение воплотило в себе всю страсть Шабо к обличениям. Он заклеймил позором всех, кого только можно было заклеймить: реакционеров и иностранных агентов внутри страны, иностранные державы, все еще задыхавшиеся под гнетом тирании, правительства враждебных государств, которые вооружали порабощенный народ и вели его войной на детей Разума и Свободы. Бывший капуцин объявил священным долгом всех патриотов борьбу с гидрой деспотизма, где бы она ни поднимала свои чудовищные головы. Ее необходимо разить в любое уязвимое место, обескровить до предела, дабы ее мерзкое туловище не простиралось больше над измученным миром, а ее зловонное дыхание не отравляло многострадальное человечество. Эта благородная миссия по претворению в жизнь принципа всеобщего братства являлась одновременно и актом самозащиты. Возражать против нее могли только подлые реакционеры и притаившиеся изменники. Он, Шабо, был бы рад таким возражениям, ибо они раскрыли бы тех, чьи головы созрели для национальной косы.

Эта страшная угроза подавила в зародыше все возражения со стороны коллег-депутатов.

Шабо меж тем продолжил речь. Он отметил уязвимость врагов на море. Корабли Бурбонов, правивших Испанией и Неаполитанским королевством и поддерживавших деньгами французских отпрысков своего дурного рода, постоянно курсировали по Средиземному морю. Плавали там и австрийцы — еще одна угроза берегам Франции. Еще более коварными были бороздившие эти воды папские суда с прислужниками Церкви на борту — Церкви, чьи тлетворные доктрины столетиями держали души людей в рабстве. Чтобы пойти на этих врагов войной, чтобы повести против них крестовый поход (если можно воспользоваться этим зловещим образом для описания столь возвышенной и благородной цели), группа просвещенных патриотов, чьим первейшим побуждением было радение о Республике, снарядила, вооружила и укомплектовала экипажами флотилию судов. Но эти корабли так и остались стоять в порту. Конвент решил, что их целью является грабеж, а грабеж — деяние антиобщественное и не заслуживает одобрения со стороны просвещенной Республики. О, сколько софистики в подобных рассуждениях! Как ловко в них использована тень зла, чтобы скрыть благодатную суть! Вот какой вред могут принести даже движимые наилучшими намерениями люди, которым узость взглядов мешает видеть полную картину происходящего.

Остальная часть этой пламенной речи была выдержана в том же духе. Под конец Конвент до такой степени устыдился принятого им ранее закона, что готов был обвинить Делоне, который ему этот закон навязал. Но Делоне, почуявший, куда ветер дует, упредил инвективы депутатов, выступив с искренним признанием своей ошибки, едва только стих гром аплодисментов в адрес Шабо. Шумное одобрение высказывали не только законодатели, но и заполонившие галереи представители секций — мужчины и женщины из низов, парижский сброд, который со времен падения Жиронды регулярно стекался в зал заседаний, чтобы приглядывать за народными представителями и следить, надлежащим ли образом исполняют они свои обязанности.

Никогда еще Шабо не переживал такого триумфа. Пройдет немного времени, и о нем начнет говорить весь Париж, подхватив восхваления черни, которая разнесет весть о его славе из здания Конвента по всему городу.

И человек, благодаря которому и стал возможен этот триумф, человек, который убедил депутата не уклоняться от исполнения этой миссии, имел все основания полагать, что Шабо станет доверять ему в будущем.

Опьяненный успехом бывший капуцин являл собой не слишком привлекательное зрелище. Неопрятно одетый, в красном колпаке поверх всклокоченных волос, с блестевшими глазами и пылавшим лицом, он стоял перед Андре-Луи, высоко задрав подбородок и распрямив плечи, словно хотел казаться выше ростом.

— Доверять вам? Мне нужно только, чтобы ваши доводы были ясно изложены. Когда речь идет об интересах народа, я всегда соображаю быстро, Моро. В этом моя сила. — И он гордо прошествовал дальше.

Из толпы, заполонившей вестибюль, возник де Бац и приблизился к Андре-Луи. Он ткнул тростью в направлении удалявшегося Шабо.

— Гражданин депутат задирает нос.

— Sic itur ad astra,[478] — отозвался Андре-Луи. — Так он и пойдет, воздев глаза к звездам, покуда не приблизится к краю пропасти. И когда он шагнет в нее, он потянет за собой половину Республики.

К друзьям присоединился Делоне. Депутат был не в духе.

— Вы двое все роете и роете, словно кроты. Ну и к чему это привело?

— Вы нетерпеливы, — упрекнул его де Бац. — Это серьезный недостаток, Делоне.

— Я беден, — сказал депутат. — А мне нужны деньги. Сомневаюсь, что Шабо когда-нибудь примет участие в ваших операциях. Так чего мы ждем?

— Ничего, — ответил Андре-Луи. — Вложите все, что сможете добыть, в корсаров братьев Фрей, и богатство не заставит себя ждать. Средиземноморские рейды получили благословение Шабо и нации, стало быть, вкладывать в них деньги совершенно безопасно.

К Моро и де Бацу подошел Юний Фрей, раскрасневшийся от удовольствия, и решительно потребовал, чтобы друзья немедленно отправились под гостеприимный кров его дома на улице Анжу.

По пути туда на углу улицы Сен-Тома-дю-Лувр они наткнулись на Шабо, который обратился к толпе, образовавшей очередь у хлебной лавки. Депутат горячо проповедовал этим оголодавшим людям республиканские добродетели. Он уверял, что они страдают во имя благороднейшего дела и это соображение должно поддерживать их в нелегкие дни всеобщих бедствий. Только сила их республиканского духа способна сокрушить подлых врагов свободы, после чего непременно наступит царство всеобщего мира и изобилия.

Несмотря на голод, пламенное красноречие оратора воодушевило людей. Хриплые крики «Да здравствует Шабо!» едва не оглушили его друзей, приблизившихся к месту событий. Помахав голодной толпе красным колпаком, Шабо присоединился к компании. При мысли об обильной трапезе, ожидавшей его на улице Анжу, рот депутата наполнился слюной.

Они вошли во внутренний дворик, прохладный и приятный в этот изнуряюще знойный день. Кусты и деревья росли здесь так густо, что дворик походил на маленький сад. В центре двора играл радужными струями фонтан, украшенный бронзовой статуей Свободы. Этой фигурой ультра республиканцы братья Фрей заменили прежнего лесного божка.

За столом царило оживление. Шабо, возбужденный успехом, много говорил и еще больше пил. Его прекраснодушные речи до того растрогали братьев Фрей, что они бросились обнимать депутата, назвав его благороднейшим патриотом со времен Курция, достойным высочайших почестей, какие благодарная нация может воздать человеку. Шабо с жаром ответил на объятия. Он настоял на том, чтобы обнять и Андре-Луи, своего вдохновителя. Воспользовавшись атмосферой братства и республиканской любви, бывший капуцин обнял и юную Леопольдину, которая восприняла это с ужасом и затем долго сидела с опущенными глазами, пылая от стыда.

Юний, действуя по подсказке Андре-Луи, принялся настойчиво предлагать Шабо вознаграждение:

— Будет только справедливо, если вам достанется часть благ, которые получит нация благодаря вашему заступничеству за корсаров. Мы с братом хотим вложить за вас пятьсот луидоров в это предприятие.

Депутат с величайшим достоинством отверг это предложение:

— Благородный поступок может называться таковым лишь в том случае, если его совершили бескорыстно.

— Деньги, которые предлагают вложить за вас благородные Фреи, за шесть месяцев умножатся десятикратно, — вступил в разговор Андре-Луи.

Шабо произвел в уме быстрые подсчеты. Пять тысяч луидоров могли бы составить ему небольшой капиталец. Искушение было велико. Шабо вспомнил, вероятно, прелестную Декуан, которая проскользнула у него меж пальцев только потому, что он не мог привязать ее к себе золотыми веревками; подумал о косоглазой сварливой Жюли Бержер, заменившей ему эту красотку, о неизменно щедром угощении в гостеприимном доме братьев Фрей и о тех голодных бедняках у лавки булочника, которым он сегодня проповедовал стойкость и силу духа.

Тем временем Андре-Луи с невинным видом продолжил вкрадчивыми речами искушать народного представителя:

— Положение вождя великой нации ко многому обязывает, гражданин депутат, — а вам до сих пор недоставало средств, чтобы обеспечить себе условия жизни, подобающие человеку такого звания. Нет никакой нужды добавлять к вашим блистательным качествам, к столь возвышенному бескорыстию и всепоглощающему патриотизму, спартанскую добродетель умеренности.

Основательно захмелевший Шабо снова кинулся всех обнимать. При этом пыл его все возрастал, и, поскольку Леопольдина оказалась последней, ей достались самые жаркие объятия. Она едва не заплакала от смущения и выбежала из комнаты, чтобы, как выяснилось позже, последовать за Андре-Луи.

Когда он и гасконец уходили, девушка появилась из-за лавровых деревьев во внутреннем дворике. Леопольдина была бледна и заметно дрожала.

— Господин Моро, — позвала она, не заметив в расстройстве чувств, что обращается к Андре совсем не в патриотическом духе.

Андре-Луи застыл. Де Бац бросил на девушку беглый взгляд, приподнял брови и тактично отошел к калитке.

— Я хотела сказать вам, сударь… — Она замялась, начала снова, запнулась опять. — Надеюсь, вы… вы не думаете, что я… одобряю… вольности гражданина Шабо.

Андре-Луи был озадачен. Он воззрился на Леопольдину, и до его сознания, по-видимому, впервые дошло, сколь она миловидна и по-девичьи привлекательна. Он испытал смущение.

— Гражданин Шабо — большой человек в государстве, дитя мое, — сказал он, едва ли понимая, что говорит.

— Какое это имеет значение? Будь он хоть сам король, для меня ничего не изменилось бы.

— Я верю вам, мадемуазель. — Андре-Луи в свою очередь тоже отступил от обращений, принятых в их кругу. Он помолчал и очень ласково добавил: — Вы не обязаны ни в чем передо мной отчитываться.

Леопольдина подняла на него застенчивый взгляд. Затем веки ее затрепетали, и кроткие карие глаза снова опустились.

— Я хотела, чтобы вы об этом знали, господин Моро.

Никогда еще Андре-Луи не чувствовал себя настолько растерянным. На лестнице позади них раздался громкий и хриплый голос пьяного Шабо. Девушка в ужасе бросилась бежать и снова исчезла среди лавров. Андре-Луи, благодаря Бога за вмешательство, быстро двинулся к калитке.

Ждавший снаружи де Бац встретил друга пытливым взглядом.

— Оказывается, не только политика приводит вас на улицу Анжу, mon petit, — сказал он насмешливо.

Андре-Луи, перед мысленным взором которого в тот момент стоял прекрасный образ Алины де Керкадью, отвечал несколько раздраженно:

— Вы ошибаетесь. Я не склонен к пошлости. Возможно, девочка почувствовала это. Откуда мне знать? — Он вдруг вышел из себя: — Прибавим шагу, — сказал он резко. — Это животное Шабо нас догоняет. Идет с набитым брюхом уговаривать нищих патриотов затянуть пояса во славу погибающей от голода Республики.

— Сколько горечи! А ведь сегодня день вашего триумфа.

— Триумфа! Триумфа гнусности над гнусностью. Эти омерзительные елейные евреи с их жадностью и лицемерием! Эта конвентская крыса Шабо! Делоне, готовый продать родину, чтобы купить себе женщину. А мы заискиваем и лебезим перед ними, чтобы одурачить и столкнуть их в пропасть.

— Если они такие гнусные, какими вы их представили, ваша совесть должна быть спокойна. Кроме того, у нас есть цель, которая оправдывает любые средства. Разве вы не согласны?

— Об этом я себя и спрашиваю.

— Ради бога, Андре, какая муха вас укусила? До сих пор точность ваших расчетов временами меня почти ужасала. Вы готовы сдаться?

— Сдаться? — Андре-Луи задумчиво помолчал, обдумывая этот вопрос. — Нет. Просто мое нетерпение растет. Жду не дождусь дня, когда мы отправим всю эту свору на гильотину.

— Что ж, тогда вам остается только продолжать начатое. Клянусь, этот день недалек.

Глава 27

СВАТОВСТВО
Депутат Франсуа Шабо вступил в свое убогое жилище на улице Сент-Оноре, полностью сознавая свое величие. Его представление о собственной персоне непомерно раздулось по сравнению с утром, когда он собирался в Конвент. Сейчас он чувствовал себя кем-то вроде Атланта, взвалившего на свои плечи всю французскую нацию.

Богоподобный и воинственный, он вошел в жалкую комнату и предстал перед Жюли Бержер. И та и другая оскорбили Шабо до глубины души. Вот он, величественный Олимп, вот она, прекрасная богиня! Шабо отмахнулся от заискивающего приветствия любовницы, протопал в центр грязной комнатенки и обвел стены презрительным взглядом.

— Разрази меня гром, если я стану терпеть это и дальше!

— Что оскорбляет тебя, мое сокровище? — примирительно спросила косоглазая Жюли. Хотя она и отличалась склочным нравом, сейчас чутье подсказало ей, что давать ему волю неразумно.

— Что меня оскорбляет? К дьяволу все это, я сказал! — Шабо уперся левой рукой в бедро, вскинул голову и обвел комнату широким жестом свободной руки. — К дьяволу все это! И тебя к дьяволу! Ты знаешь, кто я? Я — Франсуа Шабо, депутат от Луар-и-Шера, диво интеллектуалов, кумир народа, величайший человек Франции в данный момент. И ты еще спрашиваешь, кто я такой!

— Я не об этом спрашивала, любовь моя, — мягко возразила женщина, смекнувшая, что у ее сожителя не на шутку разыгралась мания величия. Учитывая, что Шабо был нетрезв, от него можно было ждать неприятностей. — Мне прекрасно известно, какой ты великий человек. Как я могу не знать этого?

— А, ты знаешь. — Шабо оглядел тяжелую сутулую фигуру, такую жалкую в черном выцветшем платье, бледное лицо, из-за косоглазия лишенное какой-либо привлекательности. Он заметил грязь, въевшуюся в кожу Жюли, плачевное состояние ее каштановых волос, торчавших неопрятными прядями из-под просторного домашнего чепца. В его взгляде читалась неприязнь. — Тогда как ты можешь мириться с тем, что я живу в этой конуре? По-твоему, это подходящее жилье для представителя священного народа? Эти разбитые черепки, эта убогая мебель, этот грязный голый пол! Все это оскорбляет мое достоинство! У меня есть обязательства перед самим собой и перед людьми, которых я представляю. Мой дом до́лжно содержать достойно.

Жюли ядовито захихикала.

— Что ж, ты прав, дружок. Но достоинство стоит денег.

— Деньги! Что такое деньги?!

— Грязь, как ты говоришь. Но очень полезная грязь. Она приносит с собой достаток, которого нам с тобой так не хватает. Что толку быть великим человеком? Что хорошего в том, что люди бегают за тобой по улицам, тычут в тебя пальцами и кричат: «Да здравствует Шабо!» Что пользы во всем этом, мой драгоценный, если без денег мы живем будто свиньи в свинарнике?

— Кто сказал, что у меня нет денег? — Шабо презрительно фыркнул. — Да у меня столько денег, что тебе и не снилось. Они к моим услугам в любое время, стоит только руку протянуть.

— Тогда, ради бога, протяни руку. Дай мне взглянуть на это чудо, сделай милость.

— Уже сделал. У меня кошелек Фортуната,[479] рука Мидаса.[480]

— Чей кошелек? — переспросила Жюли, гадая, не зашло ли на этот раз его безумие слишком далеко.

Задрав подбородок и жестикулируя, словно какой-нибудь актер «Комеди Франсез», Шабо принялся расхаживать по комнате и вещать. Он был многословен и безбожно хвастлив. По его словам, он владел флотилией в Средиземноморье, в его распоряжении были все средства банка братьев Фрей. Он должен лучше питаться, лучше одеваться, наслаждаться лучшим… Тут Шабо осекся. Он едва не произнес «лучшим обществом», но вовремя спохватился, вспомнив о ядовитом язычке своей сожительницы.

Но хотя он и не произнес того, что собирался, Жюли догадалась, что у него на уме, и улыбка ее сделалась злобной и хитрой. Она села и впилась в его лицо неприязненным взглядом, а потом произнесла слова, подействовавшие на депутата как ушат холодной воды. Приподнятое настроение Шабо улетучилось в мгновение ока. Он замер, охваченный паникой.

— Так, значит, Фреи подкупили тебя, да? Они хорошо заплатили тебе за отмену декрета против корсаров? Так вот какая у тебя флотилия, дружок!

У Шабо глаза вылезли из орбит. Он зарычал словно раненый зверь. На мгновение женщина съежилась от страха, полагая, что любовник сейчас набросится на нее. В первое мгновение Шабо и впрямь хотел это сделать. Сдавить мерзкую шею руками, чтобы из глотки этой твари никогда больше не вырвалось ни единого поганого слова! Но благоразумие победило. Надо заткнуть ей рот другим способом.

— Что ты несешь, Иезавель?[481]

— Я знаю что. — И Жюли расхохоталась в лицо своему сожителю, поняв, что ей ничего не угрожает. — Знаю. Ты думаешь, если я косоглаза, то и читать не умею? Или, по-твоему, я недостаточно образованна?

— При чем здесь умение читать? Что ты прочла?

— Речь, написанную кем-то для тебя, должно быть, теми же Фреями. Ха! Тебе не терпится, чтобы люди об этом узнали, не правда ли? О том, как чужеземные евреи вложили тебе в уста слова, которыми ты смог обольстить народ и его представителей. О том, что тебе хорошо заплатили за грязную работу. Ты, патриот! Диво интеллектуалов, кумир народа, величайший человек Франции! Ты! — Склочный нрав Жюли Бержер проявился во всей красе. Злоба полилась из нее грязным потоком насмешек.

— Заткнись, ведьма! — Шабо побагровел. Но Жюли видела, что он больше не опасен. Эта женщина, от которой у него не было секретов, знала о его малодушии и видела, что страх отрезвил и обуздал его.

— Не буду молчать! Почему я должна молчать?

— Если я услышу еще хоть слово, я вышвырну тебя обратно на улицу, туда, откуда подобрал!

— Вышвырнешь? Чтобы я рассказала людям, как ты продался австрийским евреям?

Шабо с ненавистью посмотрел на любовницу.

— Шлюха! — С этим грязным словом его внезапно покинули силы, и депутат тяжело опустился на стул. Шабо оказался в ловушке. Он пригрел на груди змею. Эта женщина обладала достаточной властью, чтобы погубить его. Он должен был успокоить ее, умиротворить, выиграть время. Неразумно угрожать с пустыми руками тому, кто держит оружие.

А Жюли тем временем бушевала. Презрительно брошенное оскорбление только подлило масла в огонь. Ее пронзительный голос — таким голосом природа почему-то всегда наделяет сварливых женщин — превратился в визг. Он летел через открытые окна на улицу. Соседи останавливались послушать, улыбались и пожимали плечами. У гражданина депутата Шабо происходила очередная любовная сцена с его borgnesse.[482] Нацией он, возможно, и правит, но с этой женщиной ему не справиться никогда.

Шабо попытался остановить Жюли:

— Успокойся, дорогая! Ради бога, тише! Тебя услышат соседи. Послушай меня, моя голубка. Послушай! Я умоляю тебя, детка.

Но только когда Жюли сделала паузу, чтобы набрать в грудь воздуха для новой тирады, Шабо наконец представилась возможность вставить слово. Он ухватился за нее и быстро заговорил. Он уверял ее, что она заблуждается. Он представил ей доводы, которые братья Фрей и Андре-Луи недавно приводили ему самому. Он, Шабо, добился отмены декрета, руководствуясь чувством долга. Награда, обещанная ему, заслужена; он может принять ее с легким сердцем. Его совесть останется незапятнанной.

Жюли, фыркая, слушала, но потом, усмотрев возможные выгоды в собственной покладистости, понемногу перестала ухмыляться.

— Я поняла. Поняла, любовь моя. Ты прав. Мы должны лучше жить, лучше питаться, лучше одеваться. Посмотри на меня. Я хожу в лохмотьях. Дай мне десять луидоров, я пойду куплю себе платье. — Она встала, подошла к Шабо и протянула руку.

— Через несколько дней, — ответил он с готовностью, радуясь, что буря миновала.

— Сейчас, — настаивала Жюли, — немедленно. Раз ты богат, я больше не хочу ходить в этих обносках ни минуты. Посмотри на это платье. Оно вот-вот расползется.

— Но у меня пока нет денег. Они должны поступить.

— Поступить? Когда?

— Откуда я знаю? Через несколько дней, может быть, недель.

— Несколько недель! — Жюли снова сорвалась на визг. — Ну и дурак же ты, Шабо! На твоем месте… — Внезапно она замолчала.

Более хваткая в житейских мелочах, Жюли заметила то, что Шабо проглядел. На его месте она никогда бы не допустила такой оплошности. Но теперь она сумеет исправить ошибку своего недалекого сожителя.

Два дня спустя она щеголяла в новом платье в красно-черную полоску, с высокой, по моде, талией, в новеньких туфлях и чулках, в новом домашнем чепце, из-под которого выглядывали аккуратно уложенные волосы. Гражданин депутат, увидев ее поутру, вытаращил глаза и потребовал объяснений. Жюли хихикнула и напустила на себя таинственность.

— Не все же такие глупцы, как ты, Шабо. Я не собираюсь умирать от жажды рядом с источником.

Вот и все, что она ему сказала, и Шабо ушел из дому, не на шутку встревоженный этой загадкой. Юний Фрей мог бы открыть ему глаза и даже собирался это сделать. Но, поразмыслив, финансист предпочел разыскать гражданина Моро и его друга де Баца, здравый смысл и способности которых получили недавно столь блестящее подтверждение.

Банкир застал друзей дома, на улице Менар. Тиссо впустил его в дом и провел в салон. Юний Фрей не пытался скрыть или затушевать тревогу, которая ясно читалась вего лице. Он немедленно разразился потоком горестных причитаний. Он объявил, что их предали, продали. Этот напыщенный дурак Шабо допустил, чтобы их тайну раскрыли. Его несдержанность выковала меч, который того и гляди падет на голову Юния. И теперь его, Юния, бессовестно шантажируют.

— Шантажируют! — Андре-Луи сразу углядел суть среди прочей словесной шелухи и оживился. — Нельзя ли узнать кто? С шантажистами у меня разговор короткий.

Его мрачная уверенность в себе подействовала на банкира ободряюще. Фрей пустился в объяснения. У Шабо есть домохозяйка — таким эвфемизмом банкир наградил Жюли, — она-то и стала предательницей. Эта мерзавка выяснила подробности истории с корсарами, явилась накануне на улицу Анжу и потребовала денег.

— Вы дали ей что-нибудь?

— А что мне оставалось делать? На некоторое время я заткнул ей рот. Это обошлось мне в двадцать луидоров.

Андре-Луи покачал головой.

— Этого мало.

— Мало! Боже мой! Вы советуете мне раздать все? Шабо сам получит…

— Не важно, сколько получит Шабо. Вам следовало дать ей две сотни. Тогда бы вы ее скомпрометировали. Остальное довершил бы я.

Но де Бац не согласился с ним:

— Вы не можете поступить с ней так, как поступили с Бурландо. Она располагает опасными сведениями.

Андре-Луи устранился от дискуссии, предоставив вести ее де Бацу и Фрею. В итоге они ни к чему не пришли. Когда так и не успокоившийся Юний ушел, де Бац объяснил, чего он добивался. Он потер руки и рассмеялся.

— Кажется, дело сделано. Пусть малышка Жюли устроит лавину.

Но Андре-Луи был настроен скептически.

— Разве это лавина, Жан? В лучшем случае снежок. Если Жюли осмелится швырнуть им в кумира толпы, она поплатится за свое безрассудство головой. Мне некогда думать о ней — пора приниматься за работу. Я должен написать для «Папаши Дюшена»[483] статью — панегирик Шабо за его труды двухдневной давности. — Андре мрачно улыбнулся. — Чем выше мы его вознесем, тем сокрушительнее будет его падение. И еще я обещал Эберу статью с требованием экспроприации всей иностранной собственности во Франции. Она должна иметь успех.

Но де Бац усомнился в необходимости второй статьи. Он считал ее преждевременной, о чем и сообщил Андре-Луи:

— Тем самым вы окончательно сокрушите Фреев, а они еще могут нам пригодиться.

Андре-Луи рассмеялся.

— Статья могла бы сокрушить Фреев, если бы не Шабо. Он кинется защищать их. Неужели не понятно? Это ловушка, в которую я надеюсь его заманить. Лебрен ему поможет. Оба будут скомпрометированы, а компрометация двух столь выдающихся депутатов — дело скверное. Народ учует запашок гниения.

Но де Бац был уверен, что Шабо перепугается и бросит Фреев на произвол судьбы.

— Этот субъект — невероятный трус. Об этом вы забываете.

— Я ничего не забываю. Шабо почувствовал вкус денег. Ему довелось вкусить совсем немного, но это распалит его аппетит. Он не позволит просто так перекрыть свой источник. Предоставьте это мне, Жан. Я отлично понимаю, что делаю.

Но, несмотря на всю веру барона в безжалостный ум и неуемную энергию компаньона, сомнения де Баца не рассеялись. Когда Андре-Луи ушел, гасконец долго размышлял над его словами. И чем дольше размышлял, тем больше убеждался в собственной правоте. Чтобы Шабо пошел на такой риск, как выступление перед Конвентом в защиту собственности иностранцев, должны существовать куда более крепкие узы, нежели те, что связывали депутата с братьями Фрей в настоящий момент. Эта проблема целиком поглотила ум барона. Он безуспешно бился над ней, пока в его размышления не вкралась мысль о Жюли Бержер. И тут его осенило. Снизошедшее на барона вдохновение погнало его на улицу Анжу.

Братья Фрей приняли де Баца в зелено-белом салоне. Самое видное место в нем занимал простой и строгий бюст Брута, красовавшийся на высокой подставке с мраморным верхом. Полагая, что визит барона связан с Жюли Бержер, хозяева сразу обрушили на гостя поток жалобных причитаний.

— Не переживайте, — с уверенным видом успокоил их де Бац. — Сейчас она ничего не может сделать, даже меньше, чем ничего. У нее нет никаких доказательств. Человека уровня Шабо нельзя уничтожить посредством необоснованных обвинений. Они падут на голову того, кто их выдвинул. Если Жюли решится на такой безрассудный поступок, если она бросит пригоршню грязи во всеобщего кумира, ее просто разорвут в клочья. Дайте ей это понять, когда она заявится к вам в следующий раз, и затем пошлите ее к черту.

Братья Фрей обдумали его слова и несколько успокоились. Но не до конца.

— На сей раз, может быть, оно и обойдется, — заметил Юний. — Но пока эта злобная особа живет с Шабо, опасность остается. Шабо не умеет держать язык за зубами. Он чересчур много пьет, а пьяный чересчур много хвастает. Рано или поздно у Жюли Бержер появится возможность уничтожить своего сожителя и, что еще хуже, — я выскажусь прямо, гражданин, — тех, кто с ним связан.

— Ее необходимо устранить, — заявил барон так мрачно, что напугал братьев.

Эмманюэль задрожал и шумно задышал. Юний ошарашенно уставился на гостя.

— Как?

— Нужно придумать. Но придумать надо обязательно. Это чрезвычайно важно, даже важнее, чем вам кажется. Очень скоро вам, как никогда прежде, может понадобиться поддержка Шабо.

Мрачное предсказание барона потрясло обоих. В глазах братьев застыл испуганный вопрос. Де Бац швырнул свою бомбу:

— Мне только что стало известно о том, что скоро, весьма вероятно, будет принят декрет о конфискации имущества всех иностранцев, живущих во Франции.

Эффект от его слов был ужасающий. Эмманюэль в потрепанном длинном сюртуке, который только подчеркивал несуразность его фигуры, замер, словно парализованный, с отвисшей челюстью. Юния, напротив, затрясло от ярости, перемежавшейся приливами паники. Он побагровел и разразился многословной гневной речью:

— Это же абсолютный произвол! Такой декрет противоречит всем законам и нормам, взаимно признанным народами Европы. Эта мысль — порождение безумца! Конвент никогда не уступит столь чудовищным требованиям.

— Конвент! — Де Бац вложил в это восклицание все презрение, на какое был способен. — Вы еще тешите себя иллюзией, что Конвент правит Францией? Может, и так, но Конвентом правит толпа. Vox populi, vox Dei,[484] мой дорогой Юний. Любимый лозунг Республики. Толпа, направляемая якобинцами и кордельерами, — вот настоящий хозяин страны. Эбер собирается напечатать статью с требованием экспроприации. Это требование станет настолько популярным, что Конвент не сможет ему противостоять, даже если бы захотел.

Эмманюэль дрогнувшим голосом осведомился об источнике сведений барона.

— Это не важно. Поверьте мне на слово: эта статья уже написана. Через несколько дней ее напечатают и прочтут. Еще через несколько дней обнародуют декрет. Это неизбежно.

Юний сдался. Де Бац его убедил.

— Полагаю, рано или поздно подобное неизбежно должно было случиться в такой стране, как эта. — Его тон был преисполнен желчи, и де Бацу невольно вспомнились восторженные восхваления Фрея освежающему ветру Свободы, пронесшемуся над французской землей.

Убежденность брата разбила вдребезги последние обнадеживающие сомнения Эмманюэля. Он обратил на Юния полные слез глаза.

— О боже! О боже! Это крах! Крах! Конец всему.

— Да, это, безусловно, серьезная угроза, — согласился де Бац.

Юний дал волю своему гневу. Он с неистовством разглагольствовал о своих патриотических чувствах и республиканских взглядах, о своих заслугах и жертвах во имя святого дела Свободы. Он в подробностях расписывал свою дружбу с якобинцами и депутатами Конвента, говорил о народных представителях, которые были желанными гостями за его столом, о том, как они пользовались и даже злоупотребляли расположением хозяев этого дома, открытого для всех истинных патриотов. Ему казалось просто немыслимым, что они могут ответить столь черной неблагодарностью на все то добро, которое он, Юний, для них сделал.

— Мы живем в неблагодарном мире, — напомнил ему де Бац. — К счастью, я успел вовремя предупредить вас.

— Вовремя? Вовремя для чего? Похоже, вы смеетесь надо мной. Что я могу предпринять?

— У вас есть преданный друг в лице Шабо.

— Шабо! Этот трус! — гневно воскликнул Юний.

— Он уже сослужил вам добрую службу в деле с корсарами.

— Да просто мы убедили его, что это пойдет ему же на пользу. Какие доводы могут подействовать на него сейчас? И что он сможет предпринять, если декрет будет принят? Даже он?

— Верно, тогда он тоже будет бессилен что-либо предпринять. Вы должны действовать сейчас, пока декрет еще не обнародован.

— Действовать! — Юний быстрым шагом прошелся по комнате. — Как я могу действовать? Что у вас на уме, гражданин де Бац?

— Добейтесь, чтобы ваши интересы совпадали. Устройте дело так, чтобы он устоял или рухнул вместе с вами. О, минутку! Я уже обдумал этот вопрос, поскольку он естественным образом задевает и мои интересы. Если вы пойдете ко дну, мы с моим другом Моро понесем крупные убытки на совместных с вами вложениях. Теперь не время для полумер, если вы, конечно, не хотите, чтобы ваше состояние уплыло в государственную казну, а вы сами пошли по миру. Шабо может спасти вас, если вы сумеете пробудить в нем мужество и желание сделать это.

— Heiliger Gott![485] Скажите мне, как этого добиться. Как? Вот в чем проблема.

— Никакой проблемы тут нет. Привяжите к себе Шабо такими узами, чтобы ваше дело стало его собственным; таким образом вы вынудите его сражаться за вас как за себя самого.

— Где я найду такие узы? — раздраженно поинтересовался Юний.

— Да, где, ради всего святого? — вскричал Эмманюэль, вытягивая длинную шею.

— Они у вас под рукой. Вопрос лишь в том, захотите ли вы ими воспользоваться.

— Это не вопрос. Хотел бы я знать, существует ли средство, к которому я не прибег бы в таком отчаянном положении.

Де Бац вынул табакерку и протянул ее братьям. Юний, забыв о вежливости, отверг ее нетерпеливым жестом. Эмманюэль поблагодарил, но тоже отказался. Оба брата сгорали от нетерпения, но гасконец не торопился. Он неспешно открыл табакерку и аккуратно взял щепотку табака большим и указательным пальцами.

— Шабо, к счастью, не женат. А у вас есть очень милая и привлекательная сестра на выданье. Вы не заметили, что Шабо весьма неравнодушен к ее прелестям? Вот возможное средство спасти ваше состояние.

Втайне потешаясь над их оцепенением, барон щелкнул крышкой табакерки и поднес понюшку к носу.

Юний широко расставил ноги и свирепо уставился на де Баца, не проронив ни слова. Первым подал голос Эмманюэль:

— Только не это! Только не малышка Леопольдина!.. Нет, это чересчур. Чересчур!

Но де Бац не обратил на него никакого внимания. Он знал, что решения принимает старший брат, а Юния одними эмоциями не проймешь. Барон стряхнул несколько крошек табака со своего шарфа и спокойно ждал, когда выскажется старший из Фреев.

— Вы пришли с ведома Шабо? — спросил наконец Юний. — Вы обсуждали этот вопрос с ним?

Де Бац покачал головой.

— Он даже не знает о декрете, который вскоре потребуют от Конвента. И он должен оставаться в неведении, покуда вы его не окрутите. Вот почему необходимо действовать быстро.

— Вы полагаете, он согласится? Но почему?

— Я видел, как он смотрит на вашу сестру.

— Мало ли как он на нее смотрит, этот сатир! Он поедает глазами любую хоть сколько-нибудь привлекательную женщину. Следствие монашеского прошлого.

— Но Леопольдина! — жалобно запричитал Эмманюэль. — Ты не должен даже думать об этом, Юний.

— Конечно нет. Кроме того, что это нам даст, в конце концов? И мы даже не знаем, хочет ли Шабо жениться.

— Желание можно подстегнуть. — Де Бац откинулся на спинку стула и закинул ногу на ногу. — Дело может решить приданое. И не обязательно чрезмерное. Запросы Шабо пока еще относительно скромны. Тысяч двести франков, я думаю, вполне его удовлетворят.

Юний взорвался. Де Бац, должно быть, полагает, что его средства неистощимы, заявил он. А между тем ему приходится платить там, платить здесь, платить всюду. Он шагу не может ступить, не заплатив. Он уже устал от этого.

— Если вы позволите событиям развиваться своим чередом, такого рода неприятности вам вскоре не будут грозить, — насмешливо заметил барон. — В конце концов, когда-нибудь вам все равно придется выдать сестру замуж — и обеспечить ее приданым. Сможете ли вы подыскать ей более выгодную партию? Шабо уже сейчас один из первых людей во Франции, а скоро его положение еще больше упрочится. Подумайте наконец и о своих республиканских убеждениях, друзья мои.

Заподозривший насмешку Юний бросил на барона отнюдь не доброжелательный взгляд.

— Но Шабо! — в ужасе заблеял Эмманюэль. — Шабо!

— Да! — воскликнул вслед за ним Юний. — И что, в конце концов, мы выигрываем от этого брака? Все равно мы останемся иностранцами. Разве закон об экспроприации нас не коснется, если мы выдадим сестру за Шабо?

Де Бац улыбнулся с крайне снисходительным видом.

— Очевидно, вы еще не разглядели всех преимуществ этого брака. Возможно, конечно, что шуринов депутата Шабо никогда не сочтут иностранцами; что никому и в голову не придет применить против них закон об иностранной собственности. Возможно, так оно и будет. Но у меня есть для вас более убедительные и надежные доводы.

— Клянусь небом, они вам, безусловно, понадобятся!

— Поскольку ваша сестра станет женой Шабо, ее-то уж точно перестанут считать иностранкой. Брак подарит ей гражданство ее выдающегося мужа. Таким образом, ей не будет угрожать опасность конфискации имущества, что бы потом ни случилось. Теперь вы видите, как все просто? Вы передаете ей — ей и Шабо — все свое состояние, и с вашими неприятностями покончено.

— Покончено? — Густой голос Юния сорвался на визг. — Вы говорите мне, что с моими неприятностями покончено? Я должен передать все свое имущество сестре и ее мужу Шабо — и я в безопасности? С таким же успехом, друг мой, я могу вытерпеть и конфискацию.

Де Бац жестом остановил Юния.

— Вы зашли чересчур далеко в своих предположениях. Операция, которую я предлагаю, не потребует от вас затрат. Вам не придется поступиться ни единым франком. Я все уже обдумал. Вы внесете в брачный контракт обязательство выплачивать сестре в течение пяти лет определенные суммы, которые вкупе покроют все ваше нынешнее состояние. Не перебивайте меня, или мы никогда не закончим. Такое обязательство поглотит все, чем вы владеете, и не оставит ничего, что можно было бы конфисковать.

Юний не смог больше сдерживаться:

— Вы подменяете одну форму конфискации другой. Прекрасный совет, ей-богу!

— Ничего подобного. Прислушайтесь к моим словам повнимательнее. Я сказал, что вы возьмете на себя обязательство. Я не говорил, что вы на самом деле будете что-то выплачивать.

— О! А есть ли разница?

— Обязательство не будет иметь никакой силы. Вы обязуетесь сделать дар. Но по существующим ныне законам дар действителен только в том случае, если он принят официально. А Леопольдина еще несовершеннолетняя, у нее нет законного права принять дар. От ее имени должен действовать опекун или попечитель. Вы имеете полное право упустить из виду эту маленькую формальность, и, ручаюсь, никто другой никогда не заметит вашего упущения. Таким образом, хотя дар будет недействителен и ни Шабо, ни ваша сестра не смогут потребовать выполнения обязательств, тем не менее документ создаст видимость того, что ваше состояние не подлежит конфискации. Вот, дорогие мои друзья, способ спасти его. И, если не ошибаюсь, единственный способ.

Правота барона наконец стала очевидна Юнию. Из него посыпались гортанные немецкие ругательства — свидетельство неимоверного облегчения, которое он испытал.

— Но Леопольдина! Моя малышка Леопольдина! — Эмманюэль едва не плакал.

Юний свирепо набросился на младшего брата.

— Не отвлекай меня своим блеяньем! — Он принялся кружить по комнате и в конце концов остановился под часами севрского бисквитного фарфора, которые красовались на камине. Теперь взгляд его темных глаз сделался живым и сметливым. Он задумчиво погладил длинный, загнутый книзу нос.

— Это выход, — пробормотал он. — Несомненно, это выход. О, мы должны принять его не колеблясь, если только Шабо…

— За Шабо я ручаюсь. Перспектива такого богатства совершенно подчинит его вашей воле. В этом не сомневайтесь. В крайнем случае напомните ему, что его частые любовные похождения вкладывают оружие в руки его врагов. Времена аристократических пороков миновали. Народ требует от своих представителей чистоты во всем, в том числе и в личной жизни. При теперешнем своем поведении Шабо легко может оказаться в центре скандала. Пора ему остепениться. Это второй аргумент. А третий — сама Леопольдина.

Юний кивнул. Эмманюэль смотрел на него с тоской, но не осмелился возражать еще раз.

Глава 28

ЛЕОПОЛЬДИНА
Барон де Бац вернулся на улицу Менар и застал Андре-Луи за работой. Молодой человек дописывал последние фразы своего панегирика в адрес Шабо. Он находился в превосходном расположении духа, так как потрудился плодотворно и остался весьма доволен результатом.

— Я наделил Франсуа Шабо всеми добродетелями Брута, Цицерона и Ликурга,[486] — сообщил он барону, сверкнув темными глазами, и швырнул перо на стол. — Титанический труд для одного утра.

Но де Бац считал свои достижения более блестящими:

— Вы всего-навсего воспели Шабо, а я тем временем его женил.

И он с гордостью отчитался о своих переговорах с братьями Фрей. Андре-Луи встретил его рассказ без всякой радости.

— Что же вы наделали? Почему не посоветовались со мной?

Барон, который ждал похвалы, был не просто разочарован — он был уязвлен.

— Почему я не посоветовался с вами? Я что же, должен советоваться с вами на каждом шагу?

— Так было бы благоразумнее и любезнее с вашей стороны. Я же согласовываю с вами каждый шаг, который намерен предпринять.

Завязался спор, причем обе стороны взяли довольно резкий тон. Де Бац принялся объяснять преимущества, которые сулит этот брак их предприятию. Андре-Луи нетерпеливо прервал его объяснения:

— Все это я знаю и понимаю. Но средства! Средства я никак не могу одобрить. Существуют же какие-то границы дозволенного! Границы, налагаемые приличиями, границы, которые никакой цинизм не способен перешагнуть.

— Черт меня побери, и это говорите вы! Вы отступаетесь от цинизма? Андре, какой дьявол в вас вселился?

— Мы выиграем нашу партию и без того, чтобы использовать это несчастное дитя в качестве пешки.

Де Бац не поверил собственным ушам.

— Да какое она имеет значение?

Андре-Луи хлопнул по столу ладонью.

— У нее есть душа. Я не торгую душами.

— Я могу напомнить вам о некоторых людях, у которых тоже имеются души. Я говорю о тех, кого вы так безжалостно преследуете. Разве у Шабо нет души? Или у Делоне? У братьев Фрей? Разве не было души у бедняги Бурландо, которого вы не моргнув глазом отправили на гильотину? Или ее нет у Жюли Бержер, с которой вы собираетесь расправиться тем же способом?

— Эти люди подлы и бесчестны. Я даю им то, чего они заслуживают. Бурландо жаждал крови. Он ее и получил. Но к чему играть словами? Как можно сравнивать этих животных с несчастным безобидным ребенком?

Тут де Бац припомнил сцену во внутреннем дворике дома на улице Анжу и разразился издевательским смехом.

— Понятно, понятно! Маленькую куропаточку, как называет ее Шабо, следует приберечь для вас. Мне жаль, друг мой, но дело, которому мы служим, не оставляет места для подобных соображений личного характера.

Андре-Луи встал, весь белый от гнева.

— Еще одно слово в таком тоне, и мы поссоримся, Жан.

Ответ вспыльчивого, словно порох, гасконца последовал с быстротой молнии:

— Я таких развлечений никогда не избегаю.

Их дыхание слегка участилось. С четверть минуты они не отрываясь смотрели друг другу в глаза, и во взгляде каждого горел вызов. Андре-Луи первым взял себя в руки и отвернулся.

— Это безумие, Жан. Нас с вами окружают такие опасности, из-за которых мы в любой момент можем оказаться на гильотине. Не к лицу нам затевать ссору.

— Вы сами произнесли это слово, — напомнил барон.

— Возможно. Вы уязвили меня намеком на мои низкие побуждения. Это выглядит как оскорбление не столько в мой адрес, сколько в адрес той, ради кого я все это затеял. Предположить, что мне недостает верности… — Андре-Луи умолк. Де Бац взирал на него с удивлением, возможно несколько циничным. — Именно мысль о ней, чистой и непорочной, открыла мне весь ужас предлагаемой вами жертвы. Если бы кто-нибудь составил подобный заговор против Алины… Представляя себе ее муку, я более остро сознаю, какая пытка уготована малютке Леопольдине. Она не должна стать пешкой в этой игре, Жан, не должна стать жертвой наших интриг. Это чересчур высокая цена за голову Шабо, приносимую на алтарь успеха дома Бурбонов. Мы балансируем на грани бесчестия. И я не стану ни участвовать в этом торге, ни мириться с ним.

Де Бац слушал Андре-Луи, недобро прищурившись, с поджатыми губами. Его гасконский темперамент восставал против этого неожиданного отпора, против неприятия стратегического шедевра, которым барон так гордился. Но он обуздал свои чувства. Андре-Луи был прав: они находились в слишком опасном положении, чтобы позволить себе рассориться друг с другом. Вопрос нужно было уладить при помощи разумных доводов. И де Бац решил сделать ответный шаг к примирению.

— Нет нужды читать мне такую длинную нотацию, Андре. Простите, если мое подозрение оскорбило вас. Я рад слышать, что ваш интерес к этой девушке не носит личный характер. Это было бы серьезной помехой моим планам.

— Личный интерес или нет, это ничего не меняет.

— Э, подождите. Вы недостаточно хорошо поразмыслили. Вы упустили из виду цель. Великие свершения требуют жертв. Если мы позволим себе руководствоваться чувствами или сантиментами, то ничего не добьемся. Тогда нам вообще не следовало браться за это дело. Мы стараемся не ради себя. Мы здесь для того, чтобы избавить от проклятия целый народ, вернуть трон его законным владельцам, вернуть во Францию лучших ее детей, прозябающих сейчас в изгнании. Неужели мы вправе остановиться перед такой незначительной жертвой, как эта иностранная евреечка, забыв о том, что она поможет нам отправить на гильотину сотню негодяев? Разве можем мы позволить себе благородство? Вы помните о нашей миссии?

Андре-Луи понимал, что все его возражения продиктованы чувствами, а не рассудком. Но он испытывал такое отвращение при мысли о гнусном, порочном, запятнанном кровью чудовище и уготованном ему в жертву невинном создании, что не мог рассуждать здраво.

— Вероятно, вы правы, — через силу ответил он. — И все же я не могу допустить такой гнусности. Это зло в чистом виде. Оно нам еще отольется. Вы говорите, что я бываю жесток. Временами моя безжалостность вас шокирует. Но так далеко моя безжалостность все же не простирается. Это просто низко.

Как ни тяжело было гасконцу снести такое оскорбление, все же он нашел в себе силы сдержаться.

— Да, это низость, я признаю. Но мы должны пойти на нее, чтобы предотвратить другие, более страшные низости. Мы ведь не хотим повторения сентябрьской резни и тому подобных ужасов? Вы же не колебались, когда приводили в действие мельницу, затянувшую в свои жернова жирондистов. Два десятка голов легли под нож гильотины. И каких голов! А сейчас вы вдруг проявляете щепетильность, хотя речь идет всего лишь о какой-то девчонке. Мы не можем позволить себе быть разборчивыми в средствах. Путь, который я избрал, непременно приведет нас к цели. И это единственный надежный путь.

— Не единственный. Можно было бы поискать другие, не менее результативные. Нужно только немного терпения.

— Терпения! О каком терпении вы говорите, когда королеву истязают и оскорбляют в тюрьме, когда ее могут в любой момент осудить и обречь на позорную смерть вместе с детьми? Какое может быть терпение, когда маленький король Франции находится в руках убийц, которые издеваются над ним и мучат его? Неужели вы не понимаете, что между нами и силами зла, которые стремятся уничтожить членов королевской семьи, идет борьба на опережение? И вы можете говорить о терпении? Вы готовы лить слезы из-за ничтожной девчонки, которой мы всего-навсего навязываем нежеланный — пока нежеланный — брак. Где ваше чувство справедливости, Андре?

— Там же, где моя совесть, — последовал яростный ответ. — Не я виноват в страданиях королевы, посему…

— …посему вы будете виноваты в их затягивании, если пренебрежете средством, способным положить им конец.

— Королева сама не пожелала бы себе свободы и безопасности такой ценой.

— Она не только королева, но и мать. И согласится принять любую жертву ради свободы и безопасности своих детей.

— Значит, остается моя совесть, которая не позволит мне уплатить такую цену. Бесполезно спорить со мной, Жан. Я не допущу, чтобы ваш план осуществился.

— Не допустите? Вы? — И вдруг, совершенно неожиданно, де Бац расхохотался. Ему пришло на ум одно соображение, которое он совсем упустил из виду, ослепленный гневом. — Так вы не допустите этого? — совершенно другим, насмешливым тоном воскликнул он. — Что ж, вперед, друг мой! Помешайте этому браку.

— Именно так я и намерен поступить.

— И как же вы этого добьетесь, если не секрет?

— Я немедленно иду к Фреям.

— Просить руки Леопольдины? Но даже и в этом случае вам не добиться своего, если только вы не внушите им, что вы могущественнее Шабо. Как же вы наивны, Андре! Вы воображаете, будто сумеете разжалобить алчных евреев несчастной судьбой Леопольдины, когда им грозит нужда и голод? Боже, как вы забавны! Вы переживаете за их сестру больше их самих, и это притом, что у вас нет намерения сделать ее своей женой или любовницей. Неужели вы не видите, насколько вы смешны?

— Не могу согласиться. Никогда не считал человека смешным только потому, что он не так подл, как его окружение.

— Под окружением вы, конечно, подразумеваете меня? Ну-ну, я как-нибудь стерплю ваш лестный эпитет. Отнесем опрометчивость ваших высказываний на счет рыцарского негодования.

— Так или иначе, я не допущу этого брака, и да поможет мне Бог.

— Боюсь, это непосильное дело даже для такого донкихота. Вы можете разве что убить Шабо и отправиться на эшафот. Не стоит биться головой о стену чувств, mon petit. Оставьте это. У нас важная миссия. Без жертв не обойтись. Мы и сами в любой момент можем стать жертвами. Разве это нас не оправдывает?

— В данном случае — нет. И я не буду в этом участвовать, — решительно заявил Андре-Луи.

Де Бац недовольно пожал плечами и отвернулся.

— Да будет так. В вашем участии нет никакой необходимости. Делу дан ход. Остановить его у вас не хватит сил. Можете успокоить этим свою совесть. Остальное произойдет само собой.

Барон был прав. Пока друзья спорили, события уже развивались полным ходом. Юний, охваченный паникой, не собирался терять время, и судьба, в союзе с де Бацем, к нему благоволила. В тот день после заседания Конвента Шабо отправился обедать к Фреям.

Леопольдина сидела за столом на своем обычном месте и вся пылала от смущения. Все более и более откровенные взгляды Шабо совершенно лишили девушку аппетита. Всякий раз, когда депутат хватал ее мягкую, округлую руку и пожирал похотливыми глазами свою маленькую куропаточку, как он ее называл, кожа Леопольдины покрывалась мурашками. За несколько дней до этого Эмманюэль, заметивший любовные поползновения бывшего капуцина, предложил брату не приглашать Леопольдину за стол, когда приходит Шабо, и Юний был склонен согласиться. Но сегодня все изменилось. Поведение депутата, которое прежде пугало Эмманюэля и вызывало досаду у Юния, теперь принималось благосклонно.

Когда с едой было покончено и пресытившийся Шабо, расстегнув сальный редингот, непринужденно откинулся на спинку стула, Юний начал наступление. Леопольдина ушла заниматься домашними делами, и трое мужчин остались одни. Эмманюэль нервничал и суетился; Юний, несмотря на внутреннюю обеспокоенность, казался бесстрастным, словно восточный идол.

— У вас есть экономка, Шабо.

— Да уж, — подтвердил депутат с отвращением.

— Она опасна. Вы должны от нее избавиться. Однажды она продаст вас. Эта женщина уже приходила ко мне, требовала денег за молчание насчет наших операций с корсарами. Это не та особа, которую вам следует держать при себе.

Шабо встревожился. Он выругался, непристойно и энергично. Эта баба — подлая шлюха, наглая и злобная. Не хватало только, чтобы она оказалась еще и шантажисткой.

— Но что, в конце концов, я могу поделать? — заключил он жалобно.

— Вы можете выпроводить ее вон, пока она еще не в состоянии серьезно скомпрометировать вас. Такая женщина недостойна находиться подле выдающегося патриота вроде вас.

Шабо поскреб лохматый затылок и кивнул.

— Все это правильно. К несчастью, наши отношения зашли чересчур далеко. Вы, должно быть, не заметили, но она скоро станет матерью.

Это заявление на мгновение выбило Юния из колеи. Но только на мгновение.

— Тем больше оснований от нее избавиться.

— Вы не поняли. Она утверждает, что отец будущего патриота — я.

— Это правда? — раздался дрожащий голос Эмманюэля.

Шабо набрал в легкие воздуха, надул щеки и с шумом выдохнул. Потом выразительно пожал плечами. Упреки такого рода его ничуть не беспокоили.

— Похоже на то. Что пользы теперь рвать на себе волосы? Обычная человеческая слабость. Я не создан для целибата.

— Вам следовало бы жениться, — сурово сказал Юний.

— Я уже подумывал об этом.

— Женитьба дала бы вам веские основания избавиться от этой косоглазой ведьмы. Не можете же вы держать жену и любовницу под одной крышей. Даже Бержер должна это понимать. Возможно, в этом случае она будет настроена менее мстительно, чем если вы выставите ее на улицу по какой-то другой причине.

Шабо испугался.

— Но вы же сами сказали: она вас шантажирует. Ей все известно об операции с корсарами. — Он вскочил, в волнении опрокинув стул. — Должно быть, Бог отвернулся от меня, раз я ввязался в такое опасное дело. Нужно было послать всех вас к дьяволу, прежде чем…

— Спокойней, друг мой, спокойней! — прикрикнул на депутата Юний. — Паника еще никому не помогала. В конце концов, в чем она может обвинить вас? Неужели ваше положение настолько шатко, что голословные утверждения мстительной женщины способны вас погубить? Где она возьмет доказательства? Стоит вам только заявить, что она лжет, и революционное правосудие довершит остальное. Немного твердости, мой друг, — вот все, что вам требуется. Объясните ей подоходчивее, какие неприятности ее ждут, если она вздумает донести на вас.

Шабо приободрился.

— Вы правы, Юний. Патриота с моей репутацией, слугу нации, столпа революции не осудят на основании слов ревнивой мегеры. Если она предпримет попытку оказать Франции столь дурную услугу, мне придется исполнить свой долг и принести ее в жертву на алтарь Свободы.

— Вы говорите как истинный римлянин, — похвалил Юний. — В вас есть настоящая сила духа, Шабо. Я горжусь вашей дружбой.

Простодушный депутат проглотил эту чудовищную лесть не поморщившись. Он гордо вскинул голову и расправил плечи, наслаждаясь сознанием своего величия.

— Я последую вашему совету, Юний. Я женюсь.

— Друг мой! — Юний вскочил и заключил Шабо в свои могучие объятия. — Друг мой! Я так надеялся на это, так этого желал! Теперь мы укрепим родственными узами то духовное братство, которое уже связывает нас благодаря нашим республиканским чувствам. — В пылу радости Юний еще крепче стиснул рыхлого Шабо, уже начавшего задыхаться. — Друг мой! Брат мой! — Он выпустил народного представителя и повернулся к младшему Фрею. — Обними его, Эмманюэль. Прижми его к сердцу, которым ты уже давно его принял.

Долговязый Эмманюэль покорно подчинился. У Шабо опять перехватило дыхание — теперь уже от изумления. За всем этим что-то крылось, а он никак не мог взять в толк что.

— Наша маленькая Леопольдина будет счастлива, — восторгался Юний. — Просто счастлива!

— Леопольдина? — Шабо показалось, что он грезит наяву.

Юний, склонив голову набок, лукаво-благодушно улыбнулся депутату.

— Миллионеры и дворяне просили руки моей сестры и получили отказ. Да если бы сам ci-devant герцог Шартрский[487] умолял об этом, он ничего не добился бы, даже будь он патриотом, а не проклятым аристократом. Если она не достанется вам, Шабо, ее не получит никто.

Изумление Шабо перешло в оцепенение.

— Но… но я… но у меня нет состояния… я…

Юний не дал ему договорить. Его могучий голос загремел в полную силу:

— Состояние? Если бы оно у вас было, я не мог бы считать вас безупречным патриотом, достойным моей сестры. Мы даем за ней хорошее приданое, Шабо. Двести тысяч ливров. С такими деньгами ей не придется менять образ жизни, к которому мы ее приучили. А в день свадьбы мы передадим ей эти апартаменты. Вы переедете жить к ней. А мы с Эмманюэлем поселимся этажом выше. Таким образом все устроится.

У Шабо глаза вылезли из орбит. Вот она, награда за добродетель! Наконец-то! Не зря он шел тернистым путем долга. Не зря самоотверженно трудился на благо Франции и человечества. Его труды наконец получили заслуженное вознаграждение. Двести тысяч ливров, прекрасный дом и маленькая куропаточка, такая пухленькая, нежная и кроткая.

Когда его изумление прошло и он сумел убедить себя, что все это не сон, а самая настоящая действительность, Шабо едва не поддался порыву пасть на колени и возблагодарить оставленного Бога своей молодости. Но стойкий республиканский дух вовремя спас его от такой ереси, которая оскорбила бы недавно воцарившееся божество Разума, правившее Францией в просвещенный Век Свободы.

Глава 29

НАЖИВКА
Если Шабо перспектива брака казалась сладким сном, то Леопольдина восприняла известие о нем как ужаснейший из кошмаров.

Впервые в своей юной жизни девушка восстала против воли властного старшего брата. Она категорично заявила, что не выйдет за гражданина депутата, охарактеризовав его величественную особу в таких выражениях, как «противный», «отвратительный», «ненавистный». Он даже не был чистоплотен, и она не находила в нем решительно ничего хорошего.

Их спор перерос в ссору. От яростного сопротивления Леопольдина перешла к унынию, когда поняла, сколь мало значат ее желания, и в конце концов ударилась в мольбы и слезы.

Эмманюэль так растрогался, что разрыдался вместе с сестрой. Но жесткого, словно суровый римлянин, Юния разжалобить было невозможно. Он знал о доброте и чувстве долга сестры и направил свое наступление в это слабое место ее обороны. Он сказал ей правду. Их семейное дело пребывает на грани краха. Этот брак — единственная возможность избежать разорения. Тогда хотя бы она, Леопольдина, не будет считаться иностранкой и они сумеют перевести на ее имя основную часть состояния в качестве приданого, на деле же по-прежнему будут распоряжаться им по доверенности. Если Шабо переселится к ним, их чудесный дом на улице Анжу станет его домом, и тогда никто не посмеет наложить нечестивые лапы на жилище достопочтенного представителя суверенной нации.

Таким образом, Юний был довольно искренен с сестрой. Однако он все же слукавил, сообщив ей, что депутат якобы просил ее руки.

— В наше время просто опасно отвергать ухаживания такого крупного государственного деятеля, как Шабо, — сказал он. — Я считаю, что само небо ниспосылает нам возможность спастись. Подумай, какая участь тебя ждет, если мы разоримся.

Юний перешел к характеристике жениха. Манеры Шабо и впрямь грубоваты, но это можно поправить. Он настолько пылко влюблен, что ему будет достаточно намека, и он сделает все, чтобы угодить своей госпоже. В остальном же под внешней неотесанностью скрывается благородная, добрая душа, исполненная республиканского пыла. Будь это не так, неужто Леопольдина могла подумать, что брат согласился бы принести ее в жертву? Не все то золото, что блестит, но то, что не блестит, зачастую оказывается золотом.

Все эти доводы, вероятно, если и не побороли антипатию Леопольдины к будущему супругу, то по крайней мере сломили ее сопротивление. Она так и не смирилась со своей участью, но, сознавая, что должна принести себя в жертву ради спасения братьев, подчинилась.

Однако, прежде чем окончательно сдаться, Леопольдина должна была все рассказать одному человеку. Возможно, надеялась она, он сотворит какое-нибудь спасительное для нее чудо, когда узнает о ее беде.

И на другой день Андре-Луи получил трогательную записку следующего содержания:

Гражданин Андре-Луи, мой брат Юний говорит, что я должна выйти замуж за гражданина депутата Шабо. Это необходимо для безопасности нашей семьи. Надеюсь, вы верите, гражданин Андре-Луи, что я никогда не стала бы покупать такой ценой собственное спокойствие, но я обязана позаботиться о безопасности братьев. Полагаю, таков мой долг. Женщины — рабыни долга. Но я не люблю гражданина Шабо и полагаю, что моя жизнь с ним будет достойна жалости. Хочу, чтобы вы знали об этом, гражданин Андре-Луи. Прощайте.

Несчастная Леопольдина.
Андре-Луи положил записку перед де Бацем.

— Вот, прочтите. Призыв о помощи, хотя и между строк, — сказал он мрачно.

Де Бац прочел, вздохнул и пожал плечами.

— Что я могу сделать? Если бы этой жертвы можно было избежать, я бы избежал ее. Я не чудовище. Вы же знаете, я не колеблясь пожертвую собой. Пусть это послужит оправданием моей готовности пожертвовать другими.

— Никакое это не оправдание. Вы сами себе хозяин и сами распоряжаетесь своей судьбой.

— Разве люди вообще когда-нибудь распоряжаются своей судьбой? Кроме того, в данном случае речь идет о судьбе целого народа. — Тон барона стал суровым и властным. — А в таких случаях безжалостность порой становится священным долгом.

— И что прикажете мне ей ответить?

— Ничего. Так будет милосерднее. Похоже, бедная девочка надеется, что она что-то для вас значит. Иначе не написала бы. Ваше молчание рассеет эту надежду, и она с большей готовностью подчинится своей судьбе.

Удрученный Андре-Луи сел на полосатый диван и закрыл лицо руками.

— О, грязный капуцин, — простонал он. — Клянусь Господом, он в этом горько раскается!

— Конечно раскается. Но он такая же марионетка, как и девушка. В каком-то смысле он тоже жертва, хотя пока об этом не догадывается. Но скоро догадается.

— А Фреи? Эти бесчеловечные братья, которые ради личной выгоды отдают сестру в лапы этой скотине!

— Они тоже раскаются. Утешьте себя этой мыслью.

— А вы — вы, который в ответе за все это?

— Я? — Де Бац выпрямился и посмотрел на Андре-Луи напряженным, оценивающим взглядом. — Я в руках Божьих. Пусть я даже иду по грязной дорожке, но побуждения мои чисты. Я служу идее, не себе. В этом я чище вас. Возможно, потому-то я и защищен от угрызений совести, которыми терзаетесь вы.

Андре-Луи подумал об Алине. Надежда поскорее связать с ней судьбу была главным мотивом, побудившим его к участию в нынешнем сомнительном предприятии. Чтобы эта надежда осуществилась, Андре готов был почти на все; но пожертвовать невинным ребенком, отдав его в лапы этому похотливому животному Шабо, — на такое он пойти не мог. Алина в ужасе отреклась бы от него, заподозри она, что он способен на подобную низость, хотя бы даже — нет, тем более — ради нее. Но, как справедливо заметил де Бац, помешать этому браку теперь не в его власти.

Ярость, охватившая Андре-Луи от сознания собственного бессилия, обратилась на Шабо. Желая отомстить за Леопольдину, Андре-Луи с еще большим ожесточением принялся изыскивать способы дискредитировать депутата и тем самым окончательно сокрушить его.

В этом мстительном настроении и застали молодого заговорщика Делоне и Жюльен, пришедшие вечером того же дня с визитом на улицу Менар.

Де Бац куда-то отлучился, а Моро сидел с карандашом в руке за письменным столом, заваленным грудой бумаг. Шторы на окнах были опущены — в эти солнечные сентябрьские дни в Париже стояла удушливая жара. Андре-Луи в одной сорочке и кюлотах разрабатывал детали плана, который должен был привести к быстрому уничтожению Шабо. Делоне явился, чтобы предъявить нечто вроде ультиматума. Они с Жюльеном желали знать, когда операции с эмигрантской собственностью приобретут более крупные масштабы. Прошло уже несколько месяцев с того дня, когда впервые обсуждался этот вопрос, а продвижения что-то не видно. До сих пор они всецело руководствовались пожеланиями гражданина де Баца. Но если в ближайшее время дело не сдвинется с места, они предпочтут действовать самостоятельно.

— И подставите свои головы под нож гильотины. — Андре-Луи развалился в кресле, перебросив ногу через подлокотник, и окинул депутатов насмешливым взглядом. — Что ж, как угодно. Ваши головы — вам ими и распоряжаться.

— Ответьте мне: чего мы ждем? — спросил Делоне. Ироническое замечание Моро не поколебало его всегдашнего хладнокровия.

Андре-Луи постучал карандашом по столу.

— Почва еще недостаточно подготовлена. Шабо пока не убедили войти в дело.

— К дьяволу Шабо! — горячо воскликнул Жюльен.

— Полностью разделяю вашу точку зрения, — согласился Моро. — Но только после того, как он сослужит нам службу. Вы забываете, что наш щит — его высокое положение. Вы слишком нетерпеливы. Трудные предприятия долго готовятся, зато быстро исполняются. В этом секрет успеха.

— К дьяволу все! Так мы не снимем урожая до будущего лета, — проворчал Делоне.

Андре-Луи задумался; его полузакрытые глаза остановились на разбросанных по столу листках. Он снял ногу с подлокотника и сел прямо.

— На вас давят, Делоне? Декуан начинают приедаться обещания? Ей хочется более основательной пищи? Если проблема в этом, у меня тут есть еще кое-что интересное. Средство молниеносного обогащения.

— Вот это уже по мне, — заявил Жюльен.

— И по мне, клянусь честью! В чем он заключается?

Андре-Луи коротко изложил план, уже несколькодней занимавший его мысли. Он касался Ост-Индской компании[488] — одной из немногих французских торговых компаний, активы которых практически не затронула революционная буря.

— По закону от восьмого фримера[489] первого года с акций любой компании при смене владельца взимается определенная пошлина в казну. Вы не обращали внимания на то, что Ост-Индская компания обошла этот закон? Вижу, что не обращали. Вы хотите разбогатеть, но не знаете, где найти источник обогащения. Вот вам хороший пример. Компания заменила свои акции бонами наподобие тех, что выпускает государство.[490] На них никакие передаточные платежи не распространяются. Все, что нужно для передачи этих долговых обязательств из рук в руки, — это простая запись в журнале компании. Таким образом закон о пошлине успешно обходится. — Моро взял со стола лист, покрытый цифрами. — Это очень простая форма мошенничества, и простота — залог ее успеха. Я тут прикинул, и вышло, что в результате государство надули уже больше чем на два миллиона.

Он помолчал, глядя на депутатов, которые безмолвно взирали на него, вытаращив глаза. Наконец Делоне нарушил молчание:

— Черт возьми, но мы-то как можем на этом выиграть?

— Разоблачите мошенников в Конвенте и потребуйте принятия какого-нибудь декрета, который посеет ужас в сердцах держателей акций.

— А потом?

— Цена акций упадет до нуля. Тут-то и наступит ваш час. Вы скупите их как можно больше, а затем подготовите еще один, вернее, даже два декрета: первый — о полной ликвидации компании, второй — о наказании за допущенные нарушения. И предоставите руководству компании выбирать из двух зол. Наказание должно быть довольно снисходительным, и условием снисхождения станет не слишком большая взятка — скажем, в четверть миллиона. Перед угрозой краха как единственно возможной альтернативы руководству придется раскошелиться, и, когда доверие к компании будет восстановлено, акции вновь быстро вырастут в цене. Вы продадите их в двадцать, в пятьдесят, а то и в сто раз дороже, чем покупали. Таким образом, вы получаете сразу две независимые статьи дохода, причем вторая может принести просто баснословную прибыль, размер которой будет зависеть исключительно от вашей смелости при покупке акций. — Увидев, как выпучили глаза депутаты, Андре-Луи улыбнулся. — Просто, не правда ли?

Жюльен выругался себе под нос и с восхищением назвал Моро бесстыжим мошенником. Всегда флегматичный Делоне расхохотался, и в его смехе прозвучала нотка благоговейного страха.

— Ну вы и гусь, честное слово! Я-то думал, будто кое-что понимаю в финансах, но это…

— Это плод гениальной мысли. Теперь Шабо нам еще более необходим, чем раньше.

— Шабо? — Лицо Делоне вытянулось.

Андре-Луи был непреклонен:

— И не только Шабо. Нам понадобятся еще несколько видных и популярных якобинцев. Базир, например, которого вы ранее собирались привлечь. Он тоже близок к Робеспьеру и имеет вес.

— Но зачем?

— Это необходимо. — Андре-Луи встал и напустил на себя властный вид. — Для подготовки двух нужных вам декретов придется создать специальную комиссию. Надо заблаговременно обзавестись верными людьми, которые в нее войдут, найти сторонников, чьи интересы совпадают с вашими.

Депутаты наконец поняли его мысль.

— А если Шабо откажется? — засомневался Делоне.

— Развейте его сомнения, предложите деньги вперед. Обещайте ему за немедленное сотрудничество сто тысяч франков, а если понадобится, то и больше. Деньгами я обеспечу. — Андре-Луи выдвинул ящик письменного стола и, вынув пачку ассигнаций, перевязанную ленточкой, бросил на стол. — Вот, возьмите и действуйте. В таком деле нельзя мелочиться. Тут, если проявить ловкость, пахнет целым состоянием.

Подстегиваемые надеждой на быстрое и легкое обогащение, Жюльен и Делоне взялись за дело со всей ловкостью, на которую были способны. В тот же вечер они разыскали Шабо в Якобинском клубе и энергично принялись обрабатывать. Когда они откровенно изложили ему суть плана, Шабо сперва в ужасе отшатнулся. Его ошеломил масштаб предприятия, в которое его втягивали. Ему казалось, что такие огромные прибыли обязательно будут сопряжены с огромным риском. Дабы убедить Шабо в несомненной выгоде задуманного, Делоне сунул ему под нос полученную от Андре-Луи сотню тысяч франков.

— Вот, возьми. Пусть этот подарок будет залогом твоей будущей прибыли. А сделать можно и миллион.

У Шабо перехватило дыхание. Он так и пожирал глазами ассигнации.

— Но если я разоблачу мошенничество Индской компании, как же я потом сумею…

— Тебе не придется этого делать, — перебил его Жюльен. — Это мы берем на себя. Твоя роль — потребовать создания комиссии по расследованию и добиться, чтобы в нее назначили тебя, нас и еще одного-двух депутатов, которых мы назовем. Все, что от тебя требуется, — это подготовить оба декрета.

Шабо смотрел на деньги с возраставшей алчностью.

— Дайте мне подумать, — хрипло сказал он, утирая пот со лба. — А что скажут, когда узнают, что я покупал акции компании? Ведь это грозит…

— Святая простота! — презрительно воскликнул Делоне. — Ты что же, думаешь, мы собираемся покупать их сами? Поручим Бенуа или кому другому, они и купят, и продадут их для нас. Мы к акциям даже не прикоснемся. — Он выждал немного, потом жестко сказал: — Итак, решай, или мы найдем кого-нибудь посмелее, нам все равно. Мы с тобой старые друзья, вот и даем тебе первому этот шанс. А там как знаешь. Ну что, берешь деньги?

Перед лицом столь явной и грозной опасности потерять вожделенный миллион Шабо капитулировал. Он сунул сотенную пачку в нагрудный карман потрепанного сюртука, а затем произнес небольшую прочувствованную речь:

— Если я и соглашаюсь, то только потому, что не усматриваю в этом деле вреда для Республики и всех честных патриотов. Пострадает лишь руководство Индской компании, эти мошенники, обкрадывающие государственную казну. Будет только справедливо, если мы накажем их за наглый обман. Да, друзья мои, я чист перед трибуналом собственной совести. Будь это не так, поверьте, как бы велика ни была предполагаемая нажива, никакие посулы не сподвигли бы меня принять участие в неправедном деле.

В глубоко посаженных глазах Жюльена мелькнуло удивление.

— Благородно сказано, Шабо. Ты неизменно достоин того великого доверия, что оказывает тебе народ. Человек с такими чистыми республиканскими принципами заслуживает величайших почестей, которых может удостоить его страна.

Бывший священник, не заподозрив иронии в словах плутоватого бывшего пастора, скромно потупил взор.

— Я не жажду почестей. Я желаю лишь исполнить долг, который наложила на меня родина. Этот груз мне не по силам, но я буду нести его, пока меня держат ноги и пока не прервется дыхание.

Делоне с Жюльеном едва не прослезились и отправились к Базиру.

— Знаешь, Жюльен, — задумчиво произнес по пути Делоне, — а мошенник-то верит в то, что говорит.

Глава 30

ОСТ-ИНДСКАЯ КОМПАНИЯ
На следующее утро депутаты известили Моро о том, что заручились согласием не только Шабо, но и Базира, другого выдающегося представителя партии Горы, и Андре-Луи с де Бацем отправились в Конвент послушать обличительную речь Жюльена, за которым был первый ход в этой игре. Они нашли себе места на галерее среди праздной черни, которая ежедневно набивалась туда и частенько мешала ходу заседаний — так сказать, разъясняла законодателям, как толковать священную волю суверенного народа.

Стоял фрюктидор[491] второго года Французской республики, единой и неделимой. Террор достиг апогея. Страшный закон о подозрительных получил более широкое применение. Недавно Конвент принял закон об установлении всеобщего максимума — в отчаянной попытке обуздать непрерывный рост цен на товары первой необходимости, вызванный непрерывным обесцениванием бумажных денег. Незадолго до того учрежденный Революционный трибунал трудился день и ночь. Фукье-Тенвиль,[492] общественный обвинитель, самый ревностный и трудолюбивый слуга народа, едва выкраивал время для еды и сна. Приговоренных к смерти становилось все больше и больше. Повозки с осужденными ежедневно громыхали к площади Революции, где деловито клацал топор гильотины, вверенной рукам палача Шарля Сансона, которого признательная чернь ласково именовала Шарло. Хлеб становился все менее съедобным, хлебные очереди удлинялись, становясь все печальнее, а в бедняцких кварталах свирепствовал голод. Но народ терпел лишения, поскольку верил в честность законодателей и полагался на их уверения, что нынешние голодные времена — лишь прелюдия грядущего царства изобилия. А пока, дабы поддержать и усмирить нуждавшихся, между ними распределяли кое-какие подачки, главным образом стараниями ловкого Сен-Жюста.

Тем временем в Опера по-прежнему строго по звонку поднимался занавес, таверны и рестораны, как всегда по вечерам, наполнялись теми, кто имел возможность платить. У Феврье в Пале-Рояле шла оживленная торговля; у Венюа каждый вечер устраивались пиры для сытых и благоденствовавших представителей голодного народа. Жизнь продолжалась, и люди вроде де Баца при должной осмотрительности и благоразумии могли чувствовать себя вполне вольготно.

Именно так де Бац себя и чувствовал. Одевался он подчеркнуто элегантно, как и прежде, тщательно следил за прической, держался так же уверенно и высокомерно, как в былые времена, до падения Бастилии. Его самоуверенность не была пустой бравадой: огромная армия агентов и единомышленников постоянно пополнялась новобранцами и к тому времени уже имела лазутчиков во всех слоях парижского общества. Андре-Луи тоже передвигался по городу без опаски, уверенный, что в случае чего его защитит мандат, согласно которому он являлся агентом наводившего ужас Комитета общественной безопасности.

Итак, они открыто, не таясь, явились в Конвент и смешались с толпой на галерее.

Происходившее в зале их мало интересовало, пока на трибуне не возникла упитанная фигура Шабо, намеревавшегося обратиться к собранию. Тогда они, протерев глаза от изумления, воззрились на преобразившуюся знаменитость. Куда подевался немытый, нечесаный санкюлот в красном колпаке? Перед депутатами стоял нарядный, словно английский денди, человек в прекрасно пошитом коричневом сюртуке, с белоснежным шарфом на шее. Аккуратная ленточка перехватывала сзади его гладко уложенные волосы.

Конвент, оправившись от изумления, решил, что Шабо наконец последовал примеру своего кумира, великого Робеспьера. Но заявление, которым народный представитель начал свою речь, давало чудесной метаморфозе совсем иное объяснение.

— Прежде чем обсуждать вопросы общественные, я желал бы коснуться одного сугубо частного дела. — После недолгой паузы последовало продолжение: — Я не могу не воспользоваться случаем оповестить вас о том, что намерен жениться. Как вы знаете, прежде я был монахом-капуцином. Поэтому хочу изложить вам мотивы, побудившие меня к этому решению. Я считаю, что долг законодателя — служить примером добродетели. В мой адрес часто сыпались упреки в том, что я слишком увлекаюсь женщинами. Я пришел к выводу, что лучший способ заставить клеветников умолкнуть — это законный брак. Со своей невестой я познакомился недавно. Воспитанная, подобно многим своим соотечественницам, в величайшей скромности, она была сокрыта от чужих глаз. Я полюбил ее за добродетельность и чистоту души. Моя репутация одаренного и стойкого патриота открыла мне путь к ее сердцу.

Итак, Шабо во всеуслышание объявил, что влюбился, и присутствующие сделали вывод, что эта важная птица сменила будничное оперение на праздничное ради благосклонного внимания избранницы, — так сказать, линька, знаменующая начало брачного сезона.

Лирическую часть речи оратор завершил обещанием, что ни священник, ни отжившие свое церемонии не осквернят его свадьбы. Тем самым он показал, как хорошо знает аудиторию. Если коллеги-законодатели встретили его заявление сдержанными хлопками, то публика, собравшаяся в галереях, разразилась овацией. Наконец народный представитель перешел к деловой части выступления, но сказал так мало, что стало ясно: он попросту воспользовался предлогом лишний раз появиться на трибуне.

Слушая его, Андре-Луи испытывал гнев вперемешку с презрением. Он жалел Леопольдину и в настоящий момент видел в успехе своего замысла касательно Ост-Индской компании не столько надежду на восстановление власти Бурбонов, сколько средство избавить девушку от нежеланного брака.

На трибуну поднялся Жюльен — еще один продажный отступник, и Андре-Луи подался вперед, чтобы лучше расслышать пламенную речь, направленную против Индской компании, — ведь он сам вложил ее в уста этой марионетки. Но Жюльен договорился с Делоне о том, чтобы усовершенствовать первоначальный текст. Он довольно долго и цветисто рассуждал на тему добродетели и чистоты в общественной и частной жизни. В последнее время Конвент все глубже погрязал в подобном празднословии, и в этой риторике едва не утонул вскользь брошенный намек на Индскую компанию — одну из тех организаций, что, по словам оратора, злоупотребили доверием государства и использовали его в целях, отнюдь не всегда выгодных этому самому государству.

Однако намек достиг ушей слушателей, и внезапно в зале, где только что стоял гул, повисла напряженная тишина. Кто-то потребовал выражаться яснее и, если у оратора есть в чем обвинить компанию, изложить конкретные факты, иначе как бы его самого не обвинили в клевете.

— Упрек справедливый, — спокойно произнес Жюльен. — Вообще-то я не собирался касаться этой темы, в противном случае я вооружился бы подробностями, необходимыми для полного раскрытия злоупотреблений, о которых, вероятно, многие из вас и без того догадываются. Ведь для наиболее наблюдательных и ревностных из вас не секрет, что Индская компания одалживала значительные суммы бывшему королю, существенно тормозя освобождение Франции от оков деспотизма.

Ловкий намек на ревностность и наблюдательность заткнул рты возможным оппонентам. Никто из депутатов не рискнул противоречить Жюльену и немедленно требовать доказательств, тем самым признав отсутствие у себя названных качеств. На это Жюльен и рассчитывал и потому не стал развивать тему.

Позже, когда Базир, тоже захваченный врасплох выступлением Жюльена, спросил его, в состоянии ли он доказать то, что утверждает, возмутитель спокойствия цинично улыбнулся и пожал плечами.

— Что толку в доказательствах? Важен результат. Вот завтра посмотрим, попала ли моя стрела в цель. Следи за ценой на акции.

Два дня спустя, когда цена на акции Индской компании упала с полутора тысяч до шестисот франков, попадание в цель уже не вызывало сомнений. Среди держателей акций началась паника.

Неделей позже Делоне сделал следующий ход. В своей речи, переполошившей Конвент, он заявил, что голословные обвинения тулузского коллеги побудили его внимательно присмотреться к делам компании. И то, что он обнаружил, его ошеломило. Далее последовали скандальные разоблачения. Делоне подробно объяснил, каким образом компания уклонялась от уплаты справедливой пошлины, введенной нацией. Обманом лишить Республику денег, принадлежащих ей по праву, — значит обескровить ее. Подобный обман можно не колеблясь объявить кощунством.

В этом месте речь Делоне была прервана рукоплесканиями. Желчное лицо Робеспьера скривилось хищной усмешкой. Ее заметили в зале и сочли знаком одобрения.

Но тут Делоне остудил накалившиеся благодаря ему страсти неожиданным предложением: он потребовал принудить директорат Индской компании к ее самоликвидации.

Предложенное наказание настолько не соответствовало масштабу преступления, что депутаты Конвента едва не задохнулись от неожиданности и гнева, а затем вступили в ожесточенный спор. Председатель энергичным звоном колокольчика призвал собрание к тишине.

На трибуну взошел Фабр д’Эглантин. Чуть выше среднего роста, изящно сложенный, ухоженный, он двигался неторопливо и уверенно. Этот человек перепробовал в жизни множество поприщ — он был и актером, и сочинителем, и рифмоплетом, и художником, и композитором, и клеветником, и вором, и убийцей, и арестантом. Впрочем, в любой ипостаси он оставался верен своему первому, актерскому призванию, поэтому и повадки, и речи его всегда были театральны. Благодаря сценическому дарованию и неистребимому позерству Фабр добился высокого положения в этом гротескном собрании и завоевал популярность среди масс, падких на дешевые эффекты.

Впрочем, помимо внешнего блеска, человек этот был не лишен способностей, и как раз сейчас он продемонстрировал Конвенту умение быстро разобраться в сути дела. Звучным, хорошо модулированным голосом Фабр поблагодарил Делоне за бдительность и раскрытие махинаций злополучной компании, но одновременно посетовал на неадекватность предложенных Делоне мер:

— Если ликвидацию компании поручить собственным ее руководителям, они найдут способы затягивать этот процесс до бесконечности.

Делоне, уже знакомый с этим доводом из уст Андре-Луи, прекрасно понимал его справедливость и ждал именно такого возражения. Если бы не вмешался Фабр, его привел бы Базир, еще один участник заговора. Фабр не являлся их соучастником, и его выступление было неожиданным; но едва ли оно могло привести к серьезным последствиям, поскольку никто из заговорщиков не рассчитывал, что в комиссию войдут только свои.

Между тем Фабр, распаляясь, становился все безжалостнее. Он выразил недоумение по поводу того, что Делоне не потребовал полной и немедленной ликвидации компании. По его мнению, для этой шайки негодяев не существовало наказания, которое было бы чересчур суровым. Он потребовал немедленной конфискации имущества преступников.

Дело зашло немного дальше, чем рассчитывали заговорщики. Но вскоре оказалось, что мнения собравшихся разделились. Депутат Камбон высказался в том духе, что требования Фабра слишком радикальны и подобные меры повлекут за собой большие потрясения в коммерческом мире, а те в свою очередь нанесут ущерб интересам нации. Потом на трибуну потянулись другие депутаты; все они не столько говорили по сути, сколько кичились своим патриотизмом, заставляя рукоплескать галереи, и дебаты грозили затянуться до бесконечности, если бы не вмешался Робеспьер.

Давно уже миновали дни, когда депутаты вздыхали и зевали от скуки, завидев невзрачного представителя от Арраса, спешившего обратиться к Собранию своим тусклым, монотонным голосом. Благодаря своему молодому союзнику Сен-Жюсту он вошел в силу, и это ярко отражалось в благоговейном, едва ли не трепетном замирании зала всякий раз, когда Робеспьер вставал с места. Даже наглецы на галереях, давно освободившие себя от всяческого уважения к личности, — и те, казалось, затаили дыхание. Невысокого роста, хилый на вид, триумвир отличался почти маниакальной аккуратностью в одежде. В тот день он предстал перед публикой в облегающем небесно-голубом сюртуке, надетом поверх полосатого атласного жилета, в черных панталонах до колен, шелковых чулках и туфлях с пряжками. Туфли были на очень высоких каблуках, что позволяло их обладателю казаться выше.

При полной тишине зала он выдержал долгую паузу. Его очки в роговой оправе были подняты на лоб, близорукие глаза на худом изжелта-бледном лице с нелепым курносым носом и широким, почти безгубым ртом, вечно растянутым в кошачьей ухмылке, пристально всматривались в лица собравшихся. Наконец самый могущественный человек в государстве решил, что ему должным образом внимают, и начал говорить. Он выразился в том смысле, что Конвенту надлежит тщательнейшим образом взвесить предложение Фабра, но сначала требуется провести обстоятельное расследование, которое подтвердит выдвинутое обвинение. Вообще-то этим должен заниматься не сам Конвент, а комиссия, которую лучше всего учредить сейчас же и которой предстоит не только изучить факты, но и выработать необходимые меры для пресечения мошенничества.

Высказавшись, Робеспьер все так же холодно и спокойно вернулся на свое место. Его слова воспринимались в те дни как руководство к немедленному действию. Никто не осмелился бы поставить их под сомнение, разве что бесстрашный титан Дантон, но тот пока наслаждался медовым месяцем в Арси-сюр-Обе. Раз Робеспьер требует, комиссия будет создана.

Настал час Шабо. Между заговорщиками было условлено, что требование назначить комиссию будет исходить от Делоне. Вмешательство Робеспьера с его высочайшим авторитетом оказалось им только на руку. Шабо поднялся со своего места по левую руку от Робеспьера, формально поддержал непререкаемого лидера и предложил назначить в состав комиссии Делоне. На самом деле этим выступлением он преследовал и другую цель — напомнить о себе, чтобы его тоже назначили в комиссию. Тут неожиданности не произошло: его имя сразу после этого и назвали. Но затем ход событий снова отклонился от намеченной линии. По плану теперь предстояло выступить и выдвинуть друг друга Жюльену и Базиру. Таким образом, своих людей в комиссии было бы четверо из пяти, то есть подавляющее большинство. Однако в результате своего выступления на роль первого кандидата выдвинулся Фабр, и его назначение было неизбежно. Потом кто-то назвал Камбона, выступавшего после Фабра и пытавшегося смягчить резкость последнего, к ним добавился Рамель, тоже участвовавший в дебатах, и на этом вопрос был наконец закрыт.

В тот же вечер заговорщики, несколько обескураженные таким поворотом событий и сомневавшиеся теперь в успехе своей затеи, собрались на улице Менар, чтобы посоветоваться с Андре-Луи.

Тот был вне себя от негодования. Он обрушил всю свою язвительность на Базира и Жюльена за то, что они пренебрегли благоприятной возможностью и не вмешались в обсуждение. Особенно просто было попасть в комиссию Жюльену, которого депутаты уже мысленно связывали с делом Индской компании.

— Это Фабр все испортил, — оправдывался Жюльен.

— Ладно, не будем ссориться, — сказал де Бац. — Какая разница? Неужели кто-нибудь верит в неподкупность этого фигляра? Вы знаете его биографию? Ба! Да за сотню тысяч франков он душу продаст. — Барон извлек из глубин секретера очередную пачку ассигнаций. — Вот, Шабо. Купите его. Тогда, чего бы ни пожелали Камбон с Рамелем, большинство в комиссии вам обеспечено.

Де Бац действовал по наитию. Когда четверо торговцев своими мандатами удалились, он посмотрел на Андре-Луи и рассмеялся низким грудным смехом.

— Все вышло даже лучше, чем вы планировали. Вовлечь в дело Фабра д’Эглантина — на такое я и не надеялся! Он стоит Жюльена, Делоне и Базира, вместе взятых. Боги сражаются на нашей стороне, Андре. Да оно и понятно, ведь все боги — аристократы.

Слухи о том, что Индская компания будет ликвидирована по приказу Конвента, немедленно распространились среди акционеров. За двадцать четыре часа паника достигла апогея и акции упали ниже того низкого уровня, который предсказал Делоне. Было чудом, что на них вообще находились покупатели. А покупатели тем не менее сыскались. Когда цена акций, в огромном количестве выброшенных на рынок, достигла одной двадцатой их реальной стоимости, все они были немедленно скуплены.

Вскоре стало известно и имя покупателя. Им оказался Бенуа, банкир из Анже. Собратья по ремеслу смеялись ему в лицо и называли сумасшедшим. Только безумец станет скупать бумагу, которая годится лишь на то, чтобы заворачивать в нее хлеб. Но Бенуа хладнокровно сносил насмешки:

— Вам-то какая забота? Я игрок. Мои шансы не так уж плохи. Судьба компании еще не решена. Если наступит крах, я не так уж много потеряю. Зато при благоприятном исходе наживу состояние.

Действовал он, разумеется, в интересах Делоне, Жюльена и Базира. Шабо в последний момент не хватило мужества. Делоне уговаривал его вложить половину суммы, полученной за согласие участвовать в махинации, но тот не рискнул из опасения потерять эти деньги. Вдруг он не справится с Фабром, рассуждал Шабо, а если Фабр не поддастся соблазну, дело будет проиграно. Вмешательство Фабра сделало невозможным издание двух декретов, которые они намеревались представить на выбор руководителям компании и шантажом вытянуть из них отступные за тот, что спасет их от краха.

Делоне сообщил Моро о возникшем затруднении. Тот немедленно принял решение: нужно добиться, чтобы Шабо увяз по самую шею, не оставить ему ни малейшей лазейки, а для этого он должен рискнуть своими деньгами. Но вслух Андре-Луи сказал совсем другое:

— Шабо должно быть выгодно сохранение компании, иначе он не станет ради нее стараться. Трусость толкает его на путь наименьшего сопротивления, и он довольствуется своей сотней тысяч. А раз он не хочет покупать акции сам, придется нам сделать это за него. — Моро вручил Делоне небольшую пачку ассигнаций. — Передайте Бенуа, пусть купит акций еще на двадцать тысяч и передаст Шабо. Упомяните при нем, что в тот день, когда доверие к Индской компании будет восстановлено, эти акции взлетят до полумиллиона. Перед таким соблазном устоит лишь тот, кто лишен человеческих слабостей. А у Шабо, видит Бог, их столько, что они выдают в нем скорее животное, нежели человека.

Шабо, конечно же, не устоял. Пятьсот тысяч вот-вот должны были свалиться на него чуть ли не с неба — почему же не взять. Да ради них он был готов даже выступить в роли искусителя Фабра.

Миновало десять дней, а комиссия еще не провела ни одного заседания. Пора было форсировать события. Шабо словно ненароком повстречал Фабра и спросил, когда ему будет угодно заняться порученным делом. Фабр выказал безразличие:

— Назначьте удобный день сами.

— Я посоветуюсь с другими и дам вам знать, — пообещал Шабо.

Советовался он с Делоне, Жюльеном и Базиром. Из них официально в комиссии состоял лишь Делоне, но неофициальный интерес был общим.

— Действуйте, как сочтете нужным, — сказал Жюльен, — и чем скорее, тем лучше. Мы уже истратили почти все деньги.

Между тем Бенуа, которому Делоне по-дружески сообщил о подоплеке всего дела, скупал акции и для себя, причем с таким размахом, что это многократно усилило его осторожность и проницательность. Поэтому очень скоро он пришел к выводу, что де Бац и Моро — как знал Бенуа, вдохновители махинации — сами как будто воздерживаются от покупки, пренебрегая столь редкой возможностью легкого обогащения. Банкир осторожно навел справки и выяснил: действительно, ни тот ни другой не приобрели ни единой акции. Что же, черт побери, это означает?

При первой же возможности банкир вцепился с этим вопросом в де Баца. Барон, застигнутый врасплох, недостаточно хорошо взвесил ответ.

— Это спекуляция, а я не спекулирую. Я торгую более надежным товаром.

— Но тогда какого дьявола вы трудились, разрабатывая эту операцию?

Де Бац ответил еще более неосторожно:

— Не я. Это проект Моро.

— Ах вот как! В таком случае почему не покупает Моро?

Барон изобразил неведение.

— Разве? Хм. Любопытно. — И он сменил тему.

Бенуа мысленно согласился с ним: это и впрямь было любопытно, чертовски любопытно. Настолько любопытно, что требовалось во что бы то ни стало найти этому объяснение. Поскольку он не мог получить его в другом месте, наутро он отправился к Моро. Страх потерять большие деньги пришпоривает некоторых людей не хуже, чем страх за собственную шкуру, и Бенуа, вся жизнь которого прошла в служении Мамоне, был из их числа. Так что к Андре-Луи явился совсем незнакомый ему Бенуа — воинственный и опасный.

Молодой человек был дома один и принял визитера в салоне де Баца. Банкир сразу же перешел к делу. Андре-Луи выслушал Бенуа, ничем не выдав изумления, которое испытал при его словах. Его худое умное лицо оставалось спокойным и неподвижным, словно маска. Прежде чем ответить, он коротко рассмеялся, но этот смех ничего не сказал банкиру.

— Хотя я и не понимаю, почему должен перед вами отчитываться, я все же удовлетворю ваше любопытство. Мне не нравится состав комиссии, назначенной по этому делу. Если Фабр д’Эглантин станет и впредь придерживаться того же мнения, которое он изложил Конвенту, Индская компания будет ликвидирована.

— Тогда зачем, — осведомился побагровевший банкир, сверля прищуренными глазками непроницаемое лицо собеседника, — зачем вы передали Фабру сто тысяч франков, чтобы он изменил свое мнение? Зачем вы пожертвовали такой крупной суммой, если не собираетесь наживаться на акциях?

— С каких это пор, Бенуа, я должен объяснять вам свои действия? Какое вы имеете право меня допрашивать?

— Право? Боже милосердный! Я вложил в вашу аферу двести пятьдесят тысяч франков…

— В мою аферу?

— Да, в вашу. Нет смысла отпираться. Я знаю, что говорю.

— Что-то вы чересчур много знаете, Бенуа.

— Это угрожает вашей безопасности?

— Нет, Бенуа, вашей. — И хотя слова эти прозвучали вполне миролюбиво, стальной взгляд молодого человека заставил банкира встревожиться.

Андре-Луи наблюдал за ним с холодным блеском в глазах. Когда он наконец заговорил, его слова падали медленно и размеренно, словно капли ледяной воды. Заданный им вопрос предвосхитил угрозу, уже готовую было сорваться с дрожавших губ банкира:

— Никак вы намерены поведать Революционному трибуналу о том, что возня вокруг Индской компании — мое изобретение. Я верно вас понял?

— Допустим, намерен. И что же?

Блестящие глаза Моро ни на миг не отрывались от лица Бенуа. Казалось, молодой человек удерживает его взгляд какой-то магнетической силой.

— А доказательства? А свидетели? Шайка корыстолюбцев, торговцев собственными мандатами, злоупотребляющих своим положением с целью разбогатеть на шантаже и мошеннических операциях. Да, Бенуа, мошеннических в самом точном смысле слова. Неужели свидетельство этих жуликов, этих воров — ведь именно из их слов вы заключили, что весь этот план придуман мной, — способно повредить человеку, руки которого чисты настолько, что к ним не прилипла ни единая акция злополучной компании? Пораскиньте-ка мозгами: их показания, если они таковые дадут, утопят скорее того, кто нажился на обмане, вложив в акции четверть миллиона. — И Андре-Луи снова засмеялся коротким, невыразительным смехом. — Вот вам ответ, которого вы добивались. Теперь вы точно знаете, почему я пренебрег редкой, как вы выразились, возможностью сколотить состояние.

Лицо банкира посерело, челюсть отвисла, учащенное дыхание с хрипом вырывалось из груди, он дрожал мелкой дрожью. Он действительно получил ответ.

— Боже! — простонал Бенуа. — Что за игру вы затеяли?

Андре-Луи подошел и положил руку ему на плечо.

— Бенуа, — сказал он негромко, — вы пользуетесь репутацией надежного человека. Но даже те, кому вы служите, не спасут вас, если эта афера станет достоянием гласности. Разве что кто-то из них пользуется влиянием, подобным влиянию Робеспьера. Запомните это, Бенуа. — Моро чуточку помолчал. — Но я, как и вы, человек надежный. Черпайте утешение в этой мысли. Положитесь на меня, как я полагаюсь на вас, доверьтесь мне, и ваша голова останется на плечах, сколько бы голов вокруг ни попа́дало. Однако, если вы хоть одной душе проболтаетесь о том, что знаете, будьте уверены: не позднее чем через сорок восемь часов вашим туалетом займется дружище Шарло. А теперь, когда мы поняли друг друга, давайте представим, что мы беседуем о чем-нибудь другом.

Бенуа ушел, кое-что уразумев, но по большей части продолжая теряться в догадках. Во всем этом крылось что-то темное, опасное, зловещее. Само знание того немногого, что уже было ему известно, таило в себе угрозу. И все-таки он решил добраться до сути. Но сначала следовало избавиться от доказательств собственной причастности к мошенничеству. Нужно было без промедления, пусть даже себе в убыток, избавиться от акций. Бог с ней, со сказочной прибылью. А уж когда на руках у него не останется ничего, что могло бы подвести его под нож гильотины, вот тогда Бенуа посмеется над угрозами, из-за которых сейчас вынужден молчать.

Но вот беда — акции уже нельзя было продать ни за какую цену, поскольку все те, кто тайно ожидал их скорого стремительного взлета, скупив сколько могли, вычерпали доступные источники денег до дна.

Глава 31

РАЗВИТИЕ СОБЫТИЙ
Экс-шевалье де Сен-Жюст, светоч патриотизма и республиканской чистоты, собирался отправиться с важной миссией в Страсбург, где в ту пору требовалась твердая рука. В партии Горы едва ли нашелся бы человек с рукою тверже, чем у элегантного, красноречивого, энергичного молодого идеалиста. И он заслужил свою репутацию. Погрузившись в государственные дела, Сен-Жюст вел необычную для его возраста жизнь аскета — и безупречность его аскетизма могла бы стать примером для человечества — и славился неподкупностью под стать Робеспьеру, этому Великому Неподкупному. Его юность, хорошее сложение и красивое бледное лицо, обрамленное золотистыми кудрями, неизменно приковывали к Сен-Жюсту внимание людей, а несомненные таланты возвысили его к осени 1793 года до положения народного кумира. Благодаря его стараниям Робеспьер стал первым человеком во Франции, но Сен-Жюст не забывал и о себе. При всех своих талантах, амбициях и безжалостности он согласился на роль дьячка при революционном храме, но в мечтах, вероятно, видел себя первосвященником.

Последнее перед отъездом в Страсбург выступление в Конвенте еще больше увеличило популярность Сен-Жюста. Он предложил принять декрет о конфискации имущества иностранцев; страх перед этим декретом и привел Шабо и Фреев к намерению породниться. При этом предложение Сен-Жюста было сделано в выражениях, бросавших вызов всему миру. Границы Франции нарушают наемники деспотизма; родина истекает кровью, отстаивая священные устои свободы, а в это время подлые агенты Питта и Кобурга истощают силы страны, перерезая вены торговой и общественной жизни! Нужно бить врага, где бы он ни действовал. Бить здесь, на французской земле. А чтобы лишить его средств борьбы, необходимо конфисковать всю собственность иностранцев в пользу государства.

Предложение было услышано. Пылкие выражения, в которых оно было высказано, подхватили и принялись распространять, расхваливая на все лады, все истинные сыны Франции.

К счастью для Фреев, Шабо успел жениться на их сестре. За несколько дней до названных событий несчастная Леопольдина подчинилась воле братьев, безжалостно принесших ее в жертву на нечестивый алтарь Мамоны. Пустая бумажка — документ о передаче имущества — оградила состояние семьи от посягательств казны, а Шабо превратился из нечистоплотного нищего в первого щеголя и поселился в роскошных апартаментах второго этажа, обеспечив особняку шуринов неприкосновенность.

Восхитительная Польдина, как называл теперь Шабо юную жену, эта маленькая куропаточка, принадлежала отныне только ему. Впрочем, вскоре ее аппетитные прелести, еще недавно разжигавшие его похоть, и даже приданое, принесшее ему богатство, потеряли свое значение. Шабо вот-вот должен был начать черпать богатство из нового источника. Стоит Ост-Индской компании восстановить свое положение, а цене на акции снова достичь должного уровня, и сотни тысяч франков потекут рекой. Богатство, величие, почести ожидали Франсуа Шабо. Его глаза явственно различали на горизонте их лучезарное сияние. Глупец Робеспьер отвергал возможность сколотить состояние, которую давала ему его власть. Ибо деньги, как недавно понял Шабо, — самая прочная стена, на какую может опереться человек. С деньгами Шабо готов был схватиться с самим Робеспьером, и Робеспьеру, не защищенному золотым нимбом, пришлось бы уступить ему дорогу.

А пока ему следовало не упускать ни одной возможности привлечь к себе внимание народа. Пусть на него смотрят, и пусть зрителей ослепляет его республиканский пыл.

Из этих же соображений он присоединился к тем, кто в исполненных патетики выражениях требовал суда над скандально известной австриячкой, над порочной Мессалиной[493] — вдовой Капета.

Конвент недолго думая уступил этим требованиям. Он не посмел бы воспротивиться, даже если бы пожелал. Бывшие подданные настолько озлобились против своей бывшей королевы, что правительство почло за лучшее прервать тайные переговоры с Австрией об обмене узниками, благодаря которым она должна была обрести свободу. Казнь короля была, по сути, опасным экспериментом — Конвент поставил тогда на карту собственное существование. Теперь же положение изменилось. Ныне Конвент поставил бы на карту свое существование (и наверняка проиграл бы), попытайся он отложить беспощадную расправу над женщиной, которой вменяли в вину едва ли не все несчастья народа.

И вот второго октября в три часа ночи несчастную вдову Людовика XVI перевезли в закрытой карете, под конвоем из двух муниципальных офицеров, в приемную смерти — Консьержери.[494]

Когда наутро известие об этом разлетелось по городу, Андре-Луи не смог скрыть горечи. Он кисло улыбнулся де Бацу, который сидел, подавленный ужасом.

— Итак, — медленно произнес Андре-Луи, — бедную маленькую Леопольдину принесли в жертву напрасно. Это не умилостивило ваших кровавых богов. Им нужна королева.

Глаза барона вспыхнули.

— Вы еще смеетесь?

Моро покачал головой.

— Мне не до смеха. Я оплакиваю гибель, бессмысленную гибель хрупкой юной жизни. Вы говорили: пожертвуем ею и спасем королеву. А я предупреждал вас, что из этого ничего хорошего не выйдет.

Де Бац, побагровев, резко отвернулся.

— Я говорил о большем, нежели судьба королевы. Но к чему спорить? Вы, с вашей проклятой осторожностью, слишком медлили.

— Вы несправедливы. Я спешил как мог, желая ускорить сход лавины и спасти Леопольдину.

— Леопольдина, Леопольдина! Вы что, ни о ком больше не способны думать? Даже участь королевы не затмила в ваших мыслях эту девчонку. Какое мне дело до всех леопольдин мира, если скоро падет эта венценосная голова, а я не могу сотворить чудо! А этот жирный болван в Хамме опять будет издеваться, попрекая меня гасконским хвастовством.

— Это так важно? Он задел ваше самолюбие?

— Это вопрос моей чести! — свирепо прорычал де Бац.

Целую неделю после этого разговора барон почти не ел, не спал и появлялся в доме на улице Менар очень редко. Он рыскал по городу и собирал свою армию роялистов. Проводил совещания, как вызволить королеву, строил планы один безрассуднее другого. Ружвилль, человек из числа его помощников, предлагал даже проникнуть в Консьержери и переговорить с ее величеством, чтобы подготовить почву для побега. Но все усилия были тщетны. Не оставалось даже призрачной надежды отчаянным наскоком отбить узницу по пути на площадь Революции — именно так девять месяцев назад де Бац предполагал спасти короля. Времена изменились. У короля были друзья даже среди республиканцев, а королеву все ненавидели — беззастенчивая пропагандистская ложь сделала свое дело.

Эта усердная обработка умов продолжалась до самого конца. Когда люди пытаются оправдать свои прегрешения, их изобретательность не знает пределов. С кем только не сравнивали бедную опороченную королеву — даже с Мессалиной, но все было мало. Заправлял этой подлой кампанией Эбер.

Суд длился два дня и закончился в среду, 16 октября, в четыре часа утра вынесением смертного приговора. Спустя несколько часов королеву со связанными за спиной руками усадили в телегу. Она была во всем белом, из-под чепца выбивались неровно обрезанные седые волосы (последнюю прическу собственноручно делал палач). Но она сидела выпрямившись, ее полные губы австриячки презрительно кривились в ответ на свист и улюлюканье черни, собравшейся поглазеть на кровавый спектакль.

Последний королевский выезд выглядел внушительно. В столицу вошло тридцатитысячное войско. Париж заполонили вооруженные солдаты. Гремели барабаны. Конные и пешие гвардейцы выстроились сплошной стеной вдоль всего пути следования ее величества к месту казни. На всех возвышениях чернели жерла пушек.

О чем думалось королеве в последний час? Сравнивала ли она эту процессию с другой, двадцатитрехлетней давности, когда прекрасная пятнадцатилетняя принцесса впервые ехала сквозь такую же толпу? Тогда народ тоже неистовствовал, только вот чувства в его криках и возгласах слышались совершенно иные.

Измученный де Бац стоял в толпе, полубезумным взором наблюдая за происходящим. Под возгласы «Смерть тиранам! Да здравствует Республика!» венценосная голова пала.

В полном смятении, не замечая дороги, барон вернулся на улицу Менар к Моро, который в тот день не стал выходить из дому — но не потому, что ничего не знал о событиях или остался к ним равнодушен. Андре-Луи поднялся навстречу другу.

— Итак, все кончено, — тихо произнес он.

Барон ожег его пылающим взглядом налитых кровью глаз.

— Кончено? Нет. Все только начинается. То, о чем вы слышали, находясь здесь, только увертюра. Пора поднимать занавес.

Самообладание ему изменило. Де Бац производил впечатление пьяного или сумасшедшего и говорил так же бессвязно, понося всех и вся, начиная с оголтелой толпы и заканчивая самим собой:

— Мне стыдно, что в моих жилах течет та же кровь, что и в жилах этих шакалов, — заявил он. — Ни один народ в мире не скатился бы до такой подлости. Бесчеловечные, звероподобные недоумки! Но ничего, они еще об этом пожалеют, когда узнают, насколько продажны их новые хозяева от Конвента. Даже они сообразят своими куриными мозгами, что к чему. Вот тогда они найдут, на кого все свалить, и пламя безумной ненависти сожрет самих раздувших его злобных сатиров, которые повинны в этом ужасе. Клянусь, все они отправятся той же дорогой, что и королева.

Хотя Андре-Луи и не реагировал на казнь Марии-Антуанетты так бурно, как де Бац, он разделял его решимость. Он держался внешне хладнокровно и сдержанно, но именно потому был вдвойне опаснее.

В течение нескольких дней друзья только наблюдали за развитием событий и ждали, когда поднимется занавес и начнет разыгрываться драма, сценарий которой они так искусно разработали.

Менее чем через две недели состоялся суд — вернее, пародия на суд — над двадцатью двумя жирондистами, томившимися в тюрьмах с июня. Робеспьер решил, что егочас пробил. Теперь ни у кого не осталось сомнений, что партия Горы, бесспорным лидером которой был этот человек, сделалась ведущей политической силой государства. За судом последовала неизбежная казнь — массовая бойня, какой площадь Революции еще не видела.

После этого кровавого спектакля к де Бацу отчасти вернулся прежний неукротимый дух. Он даже слегка улыбнулся, сказав со вздохом:

— Бедняги! Такие молодые, такие талантливые! И так же как они, не колеблясь, ради удержания собственной власти, одобрили казнь короля, их казнь заслужит одобрения со стороны монархистов, поскольку она будет способствовать делу возрождения монархии. Подобно Сатурну, Конвент начинает пожирать своих детей.[495] Именно на это мы и рассчитывали. Если так пойдет и дальше, то скоро в департаментах не найдется ни одного храбреца, готового заменить отправившихся на гильотину депутатов. Конвент сократится до горстки презренных негодяев, которых в конце концов сметут, как сор. — Барон снова вздохнул и спросил: — Как поживает Индская компания? Не дозрела еще?

— Скоро дозреет, — ответил Андре-Луи. На днях комиссия объявила, что ликвидация не получила большинства при голосовании, поскольку она противоречит национальным интересам. Скромное известие об этом решении мигом достигло слуха дельцов, и доверие к компании уже начало восстанавливаться. — Акции поднимаются день ото дня. Получат наши приятели свою прибыль или нет, не так уж и важно. Они свое дело сделали. Сейчас я готовлю подборку фактов для какого-нибудь депутата с достаточно высокими амбициями, чтобы он не побоялся рискнуть и кинуть первый камень.

— Кто у вас на примете?

— Филиппо.[496] Он славится своей честностью. Кроме того, он из умеренных, а значит, естественный противник крайностей Шабо. Я уже прощупывал его. Мы беседовали, и я высказал удивление тем, как быстро многие члены Конвента становятся состоятельными людьми. Я с невинным видом спросил, нет ли у него объяснения этому факту. Он разозлился, назвал все это намеренной клеветой и сказал, что подозревает за подобными слухами заговор, цель которого — дискредитировать Конвент.

— Довольно проницательный малый, — заметил де Бац.

— Я пообещал выяснить, что смогу, и составить для него подробный отчет. Как раз сейчас готовлю.

Отчет был подготовлен настолько хорошо, что неделю спустя убежденный фактами народный представитель Филиппо поднялся на трибуну и бросил эту бомбу в депутатов. На время это положило конец дискуссиям на отвлеченные темы, которыми пробавлялся Конвент со дня возвращения Дантона.

Непосредственным поводом появления Дантона в Париже послужила казнь жирондистов. Кроме того, его настойчиво призывал вернуться его друг Демулен, который весьма страшился день ото дня возраставшей власти Робеспьера. И вдруг Дантон, на котором лежала главная ответственность за резню 10 августа, когда парижские сточные канавы окрасились в цвет крови, начал могучим басом проповедовать евангелие умеренности и терпимости.

Де Бац даже испугался, считая такую перемену ветра преждевременной. В то же время он видел в ней начало поворота революции вспять, и это подтверждало его давнюю уверенность в том, что, когда настанет пора, он обретет в лице Дантона человека, который сыграет во Франции ту же роль, что сыграл в Англии Монк.[497]

От этих расчетов барона внезапно отвлекла речь Филиппо. Занавес поднялся. Драма, которую Моро с де Бацем столь долго и тщательно сочиняли, началась.

Глава 32

РАЗВЕНЧАННЫЙ
Филиппо был крупным, грузным мужчиной. Его тягучий голос, медлительная речь приковывали внимание и чуть ли не завораживали слушателей.

Не подозревая, что Андре-Луи вертит им, словно марионеткой, он произносил вложенные в его уста слова, наивно считая их своими. Андре-Луи так ловко манипулировал им, что, сам того не ведая, Филиппо повторял те самые фразы, которыми молодой человек, великолепно разыгравший республиканское рвение, поразил депутата накануне.

— Пусть маски обманщиков упадут! — Эта грозная метафора принадлежала Андре-Луи, и Филиппо, плененный ею, не постеснялся ее присвоить. — Пусть маски обманщиков упадут! — свирепо начал он свою речь, к вящему испугу Конвента. — Пусть Добродетель предстанет нагой, и народ увидит ее. Пусть он узнает, кто из деятелей, называющих себя его друзьями, действительно трудится на общее благо. Строгость к себе и другим — веление времени. Давайте же начнем с себя.

Филиппо сделал паузу, а затем швырнул ничего покуда не понимавшему собранию свою перчатку:

— Я требую, чтобы каждый член Конвента в течение недели представил отчет о размерах своего состояния до революции. Если оно с тех пор увеличилось, депутаты должны указать, насколько и за счет чего это произошло. Я предлагаю Конвенту принять декрет, по которому любой депутат, не выполнивший это требование в назначенный срок, объявляется изменником.

Большинство депутатов выслушали Филиппо довольно-таки безразлично, но для значительного меньшинства его предложение прозвучало как гром среди ясного неба. Трудно передать, какой ужас испытали представители суверенного народа, нажившие богатство теми способами, которые они не могли обнародовать. И никого требование Филиппо не потрясло сильнее, чем участников махинации с акциями Индской компании. Ужас буквально приковал к месту Шабо, Делоне, Базира и Жюльена. Последний, самый проницательный из всех и, вероятно, самый искушенный мошенник, размышлял о немедленном бегстве. Он сразу понял, что все потеряно, и ясно увидел, какая кара последует за разоблачением. Он был благодарен Филиппо за недельную отсрочку. Через неделю он, Жюльен, будет уже далеко — там, где когти закона его не достанут. К Делоне после первого потрясения вернулось присутствие духа. Свойственная ему медлительность проявлялась не только в движениях, но и в мыслях. Ему требовалось время, чтобы разобраться в происходящем, рассмотреть дело со всех сторон. А пока он еще не пришел ни к каким выводам. Базир обладал настоящим мужеством. Сломить его было нелегко. Он решил бороться до последнего вздоха. Инстинкт самосохранения Шабо тоже толкал его на борьбу, но им, в отличие от Базира, руководил исключительно страх. Он бросился в драку с отчаянием загнанного зверя, бездумно, безоглядно. Поднявшись на трибуну вслед за Филиппо, Шабо яростно воспротивился предлагаемому закону.

На какую бы тему ни говорил Шабо с трибуны, он всегда кого-нибудь обвинял и разоблачал. Именно репутация грозного обличителя принесла ему популярность. Не изменил он себе и теперь. Бледный, запыхавшийся, он обвел слушателей диковатым взглядом и приступил к своим инвективам.

— Контрреволюционеры трудятся не покладая рук, чтобы посеять в Конвенте семена раздора, чтобы бросить на его депутатов тень несправедливого подозрения, — заговорил Шабо, не подозревая, насколько близок он к истине. — Кто сказал вам, граждане, что они не ставят перед собой цели отправить вас всех на эшафот? Мне нашептывали, но до сегодняшнего дня я не верил, что очередь дошла и до нас. Сегодня — Дантон, завтра — Бийо-Варенн, а там доберутся и до самого Робеспьера. — Называя эти имена, он даже не предполагал, насколько точно его пророчество. Он надеялся всего-навсего припугнуть Конвент и, возможно, заручиться поддержкой тех, кого перечислил. — Кто сказал вам, что изменники не добиваются всеми правдами и неправдами обвинения самых выдающихся патриотов?

Шабо обрушивал на собравшихся эти риторические вопросы со всей страстью, на которую был способен, и тем не менее его не покидало ощущение, что ему не удается возбудить интерес у коллег. В свою очередь глухой ропот, доносившийся с галерей, напомнил ему первый отдаленный раскат грома. Неужели над его головой вот-вот разразится буря? Неужели он вознесся так высоко только для того, чтобы встретить столь бесславный конец? Ужас Шабо достиг пика. Он вцепился в бортик трибуны, чтобы не упасть, встал на цыпочки, чтобы казаться выше ростом, провел языком по пересохшим губам и заговорил снова.

Но он больше не был великим обличителем. Его амплуа неожиданно изменилось: теперь он превратился в смиренного просителя. Впервые за все время существования Конвента маленький воинственный бывший капуцин произносил подобную речь. Он умолял депутатов не допускать принятия декрета, который может ударить хотя бы по одному из них. Любого народного представителя следует выслушать, прежде чем выносить ему обвинение.

Его перебил голос из зала:

— А как же жирондисты, Шабо? Разве их выслушали?

Шабо умолк и обвел безумным взглядом ряды законодателей, пытаясь понять, кому принадлежит голос. Его разум сковал страх. Он не мог найти ответа, словно кровь казненных жирондистов, восстав, душила его.

Тут раздался другой голос, спокойный и властный. Он принадлежал Базиру, который сохранил мужество, а вместе с мужеством — способность рассуждать здраво. Он встал с места и произнес слова, которые должен был произнести Шабо.

— Жирондистов приговорил к смерти народ, — твердо заявил он. — Тут не может быть никаких аналогий. Сейчас же на основании невразумительных обвинений ведется атака на истинных друзей Свободы. Я поддерживаю предложение Шабо. Я требую, чтобы его приняли.

Следом выступил депутат, который поддержал Базира в том, что любого члена Конвента нужно выслушать, прежде чем выносить обвинение, но в остальном согласился с Филиппо: тех, кто попытается обойти предложенный декрет, следует объявить вне закона.

Но Базиру и тут не изменило хладнокровие.

— Нельзя осудить человека, который пытается избежать обвинений. Он действует, руководствуясь элементарным инстинктом самосохранения. Когда жирондисты приняли декрет об аресте Марата, тот почел за лучшее скрыться. Осмелится ли кто-нибудь из присутствующих осудить поступок великого патриота?

Никто, конечно же, не осмелился. И тогда Жюльен, вдохновленный мужеством сообщника, дополнил его выступление последним доводом и тем самым положил конец дискуссии:

— Если частное лицо пытается избежать обвинения, его не объявляют по этой причине вне закона. Почему же к представителям народа закон должен быть более суров, чем к частным лицам?

Поскольку у многих депутатов имелись веские причины воспротивиться расследованию, требуемому Филиппо, Конвент с радостью ухватился за разумный довод Жюльена и закончил дебаты. Предложение Шабо приняли, и нечистые на руку представители вздохнули с облегчением.

Казалось бы, Шабо одержал победу. Но человек, вдохновивший Филиппо, сдаваться не собирался. С галереи Андре-Луи слушал, наблюдал и подыскивал нового кандидата на роль орудия судьбы. В тот же вечер его видели за ужином у Феврье в компании голодранца-адвоката по имени Дюфурни, который пользовался репутацией выдающегося патриота и был заметной фигурой в Якобинском клубе.

На следующий вечер этих двоих опять видели вместе, на этот раз в самом Якобинском клубе; и там Дюфурни поднял свой голос против вчерашнего выступления Шабо и Базира, опротестовавших инициативу Филиппо. Он призвал якобинцев потребовать от Конвента расследования, которое выявило бы мотивы демарша этих двух депутатов.

Предложение встретили аплодисментами, которые сами по себе показывали, до какой степени упала популярность Шабо.

Народный представитель, тоже присутствовавший в клубе, почувствовал, что у него подгибаются колени. Он едва не расплакался при мысли о том, как легко его заманили в западню. И худшее еще ждало его впереди. Дюфурни только открыл шлюзы.

Отчаяние придало Шабо сил. Он поборол страх и поднялся на трибуну, чтобы представить собравшимся свои объяснения. Неискоренимая страсть к обличениям возобладала и на этот раз. Шабо заговорил об измене, о заговоре, об агентах Питта и Кобурга. Но если раньше его ораторский пыл вызывал у публики воодушевление, то теперь он принес Шабо лишь насмешки. Его перебивали, над ним глумились, требовали говорить по существу — не о Питте и Кобурге, а о себе самом. Шабо, совершенно не подготовленный прошлым опытом к такой враждебной реакции, запинался, потел, мялся и наконец, приняв поражение, начал спускаться с трибуны. И тут раздался визгливый женский крик, от которого у него застыла в жилах кровь:

— На гильотину!

Этот ужасный клич подхватили со всех сторон. Шабо замер на ступеньке, лицо его посерело. Он поднял над головой стиснутый кулак, призывая к молчанию, и крики, гремевшие под сводами зала, стихли.

— В чем бы ни обвиняли меня враги и революционерки, я всегда стоял на страже интересов народа! — крикнул он надтреснутым голосом, мало напоминавшим его обычные мягкие интонации.

С этим невразумительным заявлением он спустился на ватных ногах с трибуны и под враждебными и насмешливыми взглядами тех, кто еще вчера считал его полубогом, рухнул на ближайшую скамью.

На трибуну снова взбежал Дюфурни.

— И этот предатель еще смеет утверждать, что стоит на страже интересов народа! Человек, оскорбивший общественное мнение женитьбой на иностранке, на австриячке!

Шабо вскинул голову. Это было что-то новое. С этой стороны он не ожидал нападения. Значит, прежних обвинений им недостаточно. Значит, существует заговор с целью уничтожить его? Шабо обвел зал безумными глазами и наткнулся на взгляд Андре-Луи Моро, который с любопытством его разглядывал. И было в этом взгляде нечто такое, от чего Шабо пронзило ледяной иглой ужаса. Что делал здесь Моро? И что связывало его с этим негодяем Дюфурни? В Шабо проснулось смутное подозрение, но он тут же забыл о нем, услышав продолжение речи адвоката:

— Какую наглость, какое презрение к собственному народу и его чувствам надо иметь, чтобы выбрать такое время для такого брака! Он играет свадьбу с австриячкой в тот час, когда Антуанетта предстала за свои преступления перед Революционным трибуналом, когда страна, окруженная наемниками чужеземных деспотов, осыпает иностранцев проклятиями; когда наши братья на границах оставляют своих жен вдовами, а детей сиротами. И в такой момент Шабо заключает выгодный брак с австрийской подданной.

Всеобщая ненависть стала ответом и подтверждением его словам. Дюфурни чуть помолчал и продолжил:

— Женщина — это украшение мужчины. Если такое украшение потребовалось Шабо, ему следовало бы вспомнить, что нация запретила ввоз зарубежных товаров. Прежде чем брать себе в жены подобную особу, ему стоило бы поинтересоваться, не связана ли она узами родства с теми, кто служит интересам врагов Франции.

Тут Шабо не выдержал и вскочил с места. По крайней мере на это обвинение он мог дать достойный ответ. Депутат бросился защищать Фреев. Он напомнил собравшимся, что Юний — достойный член этого клуба, философ, патриот, первый представитель свободомыслящей Европы, человек, который пошел на значительные жертвы, чтобы жить в благодатной тени дерева Свободы.

— На жертвы, которые позволили ему исчислять свое состояние миллионами, — перебил его чей-то насмешливый голос.

Несмотря на смятение, в котором пребывали его чувства, Шабо показалось, что он узнал голос Моро. Но ему оставили мало времени на размышления. Зал снова разразился негодующими криками. Теперь Шабо обвиняли в изворотливости, в бесстыдстве, которым только и можно объяснить наглую ложь в защиту агента Кобурга, австрийского еврея, этого упыря, жиреющего на народных бедствиях.

Потом к прегрешениям Шабо против нации добавились обвинения в бесчеловечности. Их снова огласил Дюфурни, дождавшийся тишины, чтобы ни единое его слово не потонуло в общем шуме:

— До женитьбы, Шабо, у вас была сожительница-француженка, которая недавно стала матерью. Как вы обошлись с ней? Молчите? Вы бросили любовницу со своим ребенком, вы оставили их умирать с голоду!

Это известие вызвало новый взрыв негодования. Присутствовавшие в зале женщины готовы были растерзать депутата. Ему припомнили его монашеское прошлое. Теперь отступничество, которое прежде принесло Шабо славу просвещенного республиканца, истолковали как потворство собственным порочным наклонностям.

Яростные нападки вконец сломили дух Шабо. Сотрясаясь от рыданий, бормоча себе под нос невразумительные, беспомощные угрозы в адрес своих обвинителей, он на непослушных ногах покинул клуб, который стал местом его унизительного поражения.

Он отправился домой, в свои апартаменты на улице Анжу, новоприобретенная роскошь которых, еще недавно столь желанная, ныне казалась ему проклятием. Теперь он, возможно, поплатится за нее головой. По дороге он снова и снова спрашивал себя, какой враг так внезапно, безо всякого предупреждения, выскочил неведомо откуда, чтобы вцепиться ему в горло.

Братья Фрей выслушали рассказ шурина с тяжелым сердцем. Шабо ничего от них не утаил. Но когда он заговорил о тайном, невидимом враге, испуг Юния сменился презрением. Юний был здравомыслящим, практичным человеком. Лепет Шабо о мифическом неприятеле и дурных предчувствиях выводил его из терпения.

— Тайный враг! Фу! Какой тайный враг может у тебя быть? Обманутый муж, жену которого ты соблазнил? Какой-нибудь недотепа, которого ты облапошил? Друг или родственник какого-нибудь бедняги, отправленного тобой на гильотину? Подумай. Ничего подобного не припоминаешь?

Шабо задумался. Он знал, что виноват во всех перечисленных грехах, и не только в них. Но он не мог вспомнить никого, кто подходил бы на роль мстителя.

— Тогда успокойся и перестань забивать себе голову всякими бреднями. Твой тайный враг — банальная зависть, которую вызывают богатство и успех. Ты величайший человек во Франции после Робеспьера. Неужели тебя, с твоим положением, с твоей популярностью, могут уничтожить низкие завистники? Пусть этот негодяй Дюфурни распаляет якобинцев. Якобинцы не народ. А именно народ, суверенный народ, является сегодня во Франции верховным арбитром. Обратись к нему. Он тебя не оставит. Наберись мужества, дружище.

Стараниями не потерявшего присутствия духа Юния Шабо несколько оправился от того, что ему довелось пережить в этот день. Ночью он обдумал свое положение и возможные действия и к утру принял решение. Он пойдет к Робеспьеру. Неподкупный не останется безразличен к его судьбе. Он, Шабо, слишком ценен для партии Горы, а ей предстоит тяжелая борьба.

В последнее время ходили упорные слухи о грядущем сражении между Дантоном и Робеспьером, вызванном их политическими разногласиями. В этой битве Робеспьеру понадобится поддержка всех его друзей. И, за исключением Сен-Жюста, который в последнее время стремительно набирал силу, никто не смог бы оказать Робеспьеру более ценную помощь, чем Шабо.

Шабо успокоился и стал обдумывать ту версию событий, которую изложит Робеспьеру. Едва наступило утро, как он отправился на улицу Сент-Оноре, в дом краснодеревщика Дюпле, где жил Неподкупный.

Глава 33

НЕПОДКУПНЫЙ
По щиколотку утопая в древесной стружке, гражданин депутат Шабо пересек внутренний двор, заваленный широкими досками кедра, ореха и красного дерева, миновал двух молодых людей, усердно пиливших бревно, и поднялся по лестнице на второй этаж скромного дома на Сент-Оноре.

На его стук вышла Елизавета Дюпле, одна из двух дочерей краснодеревщика, одна из двух весталок, прислуживавших верховному жрецу Республики Максимилиану Робеспьеру. Ни единый шепоток злословия ни разу не коснулся этих отношений. Если Робеспьер боялся денег, то женщин он боялся еще больше. В самом деле, его отвращение к представительницам прекрасного пола отличало его всегда и временами принимало диковатые формы.

Великий вождь Горы жил просто, доступ к нему был открыт всем. Более того, Елизавете Дюпле нередко доводилось впускать в дом депутата Шабо, и потому она хорошо его знала. Правда, сейчас, в тусклом освещении лестничной площадки, она не сразу узнала старого знакомого в нелепом пышном наряде. До сих пор она видела депутата только в красном колпаке и бедной одежде простолюдина.

Девушка проводила Шабо в светлую комнату, окна которой выходили на улицу. Простота, строгость и безупречная чистота комнаты точно отражали характер ее обитателя. Голубые шторы на окнах смягчали и приглушали дневной свет, немногочисленная мебель была проникнута, как и облик хозяина, элегантным аскетизмом.

Робеспьер стоял перед письменным столом. Издалека его худую фигуру в облегающем полосатом сюртуке можно было принять за мальчишескую. О непомерном тщеславии и самолюбии вождя якобинцев свидетельствовали его изображения, во множестве украшавшие это святилище. Тут был набросок Давида[498] и портрет, писанный маслом, который два года назад висел в Салоне; с каминной полки взирал на свой оригинал бюст, воспроизводивший невзрачное квадратное лицо, неприятно тонкие губы, придававшие лицу Робеспьера неизменно злобное выражение, и широкий у основания нос с задорно вздернутым кончиком.

Когда Шабо вошел, Робеспьер выжимал апельсин в широкую низкую чашку. Он страдал от недостатка желчи и постоянно пил апельсиновый сок. Чтобы рассмотреть вошедшего, он поднял очки на массивный лоб, обрамленный тщательно уложенными и напудренными кудрями, и прищурил близорукие зеленые глаза. Усмешка, которая никогда не покидала его губ, стала немного шире. Она была единственным приветствием, которого удостоился гость. Робеспьер поставил чашку на стол, положил половинку апельсина на тарелку рядом с другой половинкой и молча стоял, ожидая, когда заговорит Шабо. Этот холодный прием яснее ясного сказал депутату, насколько оправданны самые дурные его предчувствия.

Шабо закрыл за собой дверь и прошел в комнату. Сегодня утром его походка не отличалась присущей ему величественностью. Он начал приволакивать ноги; намечавшегося брюшка, которое он обычно воинственно и самодовольно выпячивал, нынче почти не было заметно. Физиономия Шабо осунулась, взгляд затуманился. Даже дерзкий полишинелевский нос, росший из основания прискорбно скошенного лба, казалось, уменьшился в размерах. Трус, который скрывается во всяком задире, показал наконец свое лицо. Шабо провел бессонную ночь, оплакивая свою судьбу. Он винил в своих несчастьях людскую злобу и зависть, всех и вся, только не собственную персону. Он так долго лицемерил, что, возможно, обманывал даже самого себя и действительно до некоторой степени верил в истинность рассказа, который приготовил, чтобы заручиться поддержкой самого могущественного человека Франции.

— Извини, что так рано тебя потревожил, Робеспьер, но этого требовал мой долг. Я держу в руках нить заговора, самого опасного за всю историю Революции.

В зеленых глазах, устремленных на обличителя, сверкнул лед. Лед чувствовался и в голосе верховного жреца Свободы, когда он после долгого молчания заговорил:

— Что ж, тогда ты должен раскрыть его.

— Конечно. Но для этого мне необходимо и дальше поддерживать связь с заговорщиками. Я прикинулся одним из них, чтобы проникнуть в их замыслы. Я сделал вид, будто поддался соблазну разделить с ними награбленное, чтобы выяснить, насколько далеко простираются их цели. Теперь я начинаю сознавать, что они контрреволюционеры и вынашивают чудовищный, невероятный замысел. В моей власти захватить этих мерзавцев с поличным, со всеми необходимыми доказательствами.

— Никто не мог бы оказать более великую услугу своей стране.

— Ха! Ты видишь это! Видишь!

— Это бросается в глаза. — Если в холодном, ровном голосе и была ирония, то не слишком утонченный Шабо ее не заметил. К нему стало возвращаться самообладание.

— Так оно и есть. Совершенно верно.

— Ты не должен колебаться, Шабо, — заверил его Робеспьер и добавил: — Ты говорил о доказательствах. Какого они рода?

И тут маленький негодяй сказал истинную правду. Он вытащил из кармана пачку ассигнаций.

— Здесь сто тысяч франков. Мне вручили их в качестве взятки, чтобы я не выступал против одного финансового проекта. Если бы я последовал естественному порыву, отверг бы с ужасом это чудовищное предложение и немедленно разоблачил мерзавцев, которые его сделали, я упустил бы возможность выяснить их истинные побуждения. Теперь ты понимаешь, Робеспьер, какой тяжелый выбор стоял передо мной, сколько самообладания мне пришлось проявить. Но дело зашло довольно далеко. Я не осмеливаюсь допустить, чтобы оно зашло еще дальше, иначе я сам попаду под подозрение. Ради своей страны, ради нашей Республики, которая еще не знала более верного слуги, я пошел на риск. Но теперь я должен обелить свою репутацию. Я намерен незамедлительно сдать эти деньги Комитету общественной безопасности и назвать имена предателей.

— Тогда зачем ты пришел ко мне? Ты тратишь драгоценное время впустую. Комитет общественной безопасности, безусловно, с радостью тебя примет и выразит сердечную благодарность, приличествующую такому случаю.

Шабо замялся и переступил с ноги на ногу.

— Поспеши же, мой друг. Поспеши, — подгонял его Неподкупный. Он отошел от стола и остановился перед стушевавшимся гостем. Движения Робеспьера, его худые ноги в тонких шелковых чулках вызвали в памяти Шабо образ аиста.

— Да… но… Черт побери! Я не хочу, чтобы из-за моей связи с заговорщиками меня приняли за одного из них.

— Как такое возможно! Кто посмеет высказать такое подозрение в твой адрес? — Но в голосе Робеспьера не было и намека на убежденность. Его тон оставался безжизненно-ровным, слова звучали механически.

— Но по видимости дело обстоит именно так. Не все подобны тебе, Робеспьер. Не все обладают твоим здравым смыслом и чувством справедливости. Они могут сделать скоропалительные выводы. Поэтому мне необходима какая-нибудь поддержка.

— Ты говоришь, что речь идет о спасении страны. Могут ли патриоту с твоими взглядами помешать какие-то личные соображения, если ставка столь высока?

— Нет, — с силой сказал Шабо. К нему отчасти вернулось красноречие, завоевавшее ему славу трибуна. — Я готов умереть за родину. Но я не хочу погибнуть с клеймом предателя. Я должен подумать о своей семье: о матери и о сестре. Я не хочу разбить им сердце. Они не переживут моего позора, особенно сестра. Она настоящая патриотка. Не так давно она сказала мне: «Франсуа, если когда-нибудь ты предашь дело народа, я первая поражу кинжалом твое сердце».

— Римский дух, — прокомментировал Робеспьер.

— О да, моя сестра — римлянка из римлян!

— Тебе повезло с семьей, — кивнул Робеспьер. Он прошествовал обратно к столу, снова взял чашку и половинку апельсина и, не переставая говорить, возобновил свое занятие. — Твоя тревога совершенно необоснованна. У тебя нет никаких причин сомневаться в том, что члены комитета пойдут тебе навстречу и окажут любое содействие, необходимое для раскрытия этого заговора.

Шабо похолодел.

— Конечно-конечно. Но если бы у меня была какая-нибудь гарантия, если…

— Она у тебя есть, — перебил его ледяной голос. — Твоя гарантия — чистота твоих намерений. Чего же еще ты желаешь?

— Твоей поддержки, Робеспьер, и ничего больше. Ты меня знаешь. Твой взгляд проникает в самую суть людей и вещей, поэтому ты ясно видишь мои намерения. Но другие могут не столь тщательно разобраться в обстоятельствах.

Робеспьер отложил выжатую досуха половинку апельсина и взял вторую. Он поднес ее к чашке и остановился. Его зеленые глаза были устремлены на встревоженное лицо Шабо.

— Чего ты хочешь от меня?

— Помоги мне спасти страну, — последовал быстрый ответ. — Посодействуй мне в этом славном деле, достойном твоего великого патриотизма. Давай возьмемся за руки и вместе сокрушим эту гидру измены. Вот какую задачу я предлагаю тебе решить. И ее решение упрочит твою славу.

При всем своем непомерном тщеславии Робеспьер не откликнулся на этот призыв:

— Не хочу отнимать у тебя ни единого луча славы, Шабо. Кроме того, я чистоплотен во всех своих привычках. Я предпочитаю соблюдать формальности, а ты в данном случае вышел за рамки. Тебе вообще не следовало приходить ко мне. Ты должен обратиться в Комитет общественной безопасности. Не трать попусту время, иди туда. — И Неподкупный перевел взгляд на чашку с апельсином и принялся выжимать в нее вторую половинку.

Шабо понял, что проиграл. У него не было никакой уверенности, что комитет ему поверит. Его охватила паника, к которой примешивалась изрядная доля изумления. Священник в прошлом, Шабо выслушал немало исповедей, и глупость и порочность человека не составляли для него тайны. И все же его поразила мера глупости, выказанная сейчас Робеспьером. Неужели этот напыщенный олух в своем высокомерном самодовольстве и вправду не понимает, насколько ценен для него такой человек, как Шабо? Или это ничтожество думает, что вознеслось на такую высоту исключительно благодаря собственным усилиям и добродетелям? Неужели тщеславие настолько ослепило его, что он не понимает, кому обязан своим возвышением? Где бы он был, если бы не Шабо, не Базир, не Сен-Жюст? И теперь он смеет отказывать одному из них в защите! Смеет отдать его, Шабо, на съедение львам! Неужели ему не приходит в голову, насколько пошатнется его положение, если он потеряет такого сторонника, как Шабо?

Это было непостижимо. Но, наблюдая за тем, как Робеспьер спокойно выжимает апельсин, Шабо больше не мог сомневаться в этой невероятной истине.

Он невнятно пробормотал что-то себе под нос. Робеспьер решил, что он прощается, но на самом деле Шабо произнес: «Quem Deus perdere vult…»[499] С этими словами он нетвердым шагом вышел из комнаты.

От Робеспьера Шабо прямиком направился в Тюильри, в Комитет общественной безопасности. Комитет заседал в составе пяти человек под председательством Барера. По дороге Шабо снова пытался собраться с духом. Он думал о своих прошлых заслугах, о триумфах своего красноречия, о своем величии. Казалось невозможным, чтобы ему не поверили.

Он сохранил вновь обретенную уверенность в себе, даже когда предстал перед ужасным комитетом, члены которого были уже оповещены вездесущими агентами о вчерашних событиях в Якобинском клубе. Комитет встретил Шабо холодно, а ведь еще вчера никто из этих людей не посмел бы держаться подобным образом со столь знаменитым человеком.

Шабо прибег к пламенной риторике, представив себя истовым патриотом, чуть ли не святым, готовым при необходимости принять мученическую смерть во имя Свободы. Ему не удалось растрогать аудиторию. Перед ним была не толпа, а трезвые, расчетливые чиновники. Даже то обстоятельство, что все они входили в партию Горы, его партию, не расположило их в его пользу.

Тщетно Шабо воспевал свою проницательность и ловкость, позволившие ему одурачить заговорщиков, которые поверили, что он готов к ним примкнуть; тщетно восхвалял свою преданность делу Свободы; тщетно жестом величайшего презрения швырнул на стол сто тысяч франков. Напрасно он потребовал у членов комитета охранную грамоту, которая дала бы ему возможность продолжить расследование. Возможно, его заподозрили в намерении бежать под прикрытием этого документа за границу.

В конце концов холодная отчужденность чиновников убедила Шабо в том, что он проиграл. Оставалось разыграть последнюю карту.

— Эти предатели собираются завтра у меня дома в восемь часов вечера. — И он наконец назвал имена, надеясь, вероятно, впечатлить комитет высоким положением заговорщиков, трое из которых являлись членами Конвента, представителями партии Горы, причем один из них был в числе лидеров партии.

Итак, жалкий трусишка предал своих сообщников. Он назвал Базира, Делоне, Жюльена и банкира Бенуа в надежде, что его показания помогут ему спасти свою шкуру.

— Пришлите ко мне своих людей завтра вечером, и вы получите их всех. Я позабочусь о том, чтобы они не скрылись.

— И тем докажете свой патриотизм, — сказал Барер со странной улыбкой. — Но вы уверены, Шабо, что назвали всех?

У потрясенного Шабо вытянулась физиономия. Этот вопрос подразумевал, что он не сообщил комитету ничего нового. Значит, он успел сюда в самый последний момент. Еще немного, и за ним пришли бы.

— Да, я забыл еще одного, но он мелкая сошка. Это некий субъект по имени Моро.

— Ах да, — промурлыкал Барер, на породистом лице продолжала держаться непонятная улыбка. — Я уж думал, вы пропустили Моро. Что ж, теперь все понятно. Завтра, в восемь часов.

Остальные согласно закивали. Озадаченный Шабо переминался с ноги на ногу. Его не поблагодарили ни единым словом и все-таки, похоже, отпускали. Это было невероятно.

— Чего вы ждете, Шабо? — На этот раз вопрос задал Бийо-Варенн.

— Это все? — спросил Шабо растерянно.

— Если вам больше нечего сказать, то все. До завтра.

Шабо неуклюже вышел. Он чувствовал себя не хозяином, повернувшимся спиной к слугам, а скорее отпущенным лакеем.

По дороге домой его преследовала загадочная улыбка Барера. Что было на уме у этого наглеца? Может быть, он считал вчерашнее происшествие в Якобинском клубе достаточным основанием для того, чтобы задирать нос перед таким выдающимся патриотом, как Шабо? Проклятый аристократ! Да, Бертран Барер де Вьёзак[500] из Тарба по происхождению был дворянин. Он принадлежал к классу, который Шабо инстинктивно ненавидел с юности, как ненавидит низкородный тех, кто выше его по рождению. Да, это было упущение с его стороны: ему следовало уделить больше внимания господину де Вьёзаку. Ну ничего, он это исправит. Не пройдет и нескольких недель, как подлый аристократишка поплатится головой за свою надменность.

И каким образом он узнал, что Андре-Луи Моро участвует в деле?

Если бы Шабо знал ответ на этот вопрос, он не был бы столь уверен в своей способности расправиться в скором времени с Барером. Но он не подозревал, что на столе Комитета общественной безопасности со вчерашнего дня лежал полный отчет о махинациях с акциями Ост-Индской компании, представленный необыкновенно бдительным тайным агентом комитета Андре-Луи Моро. Не знал Шабо и того, что члены комитета уже обсудили план своих действий и его визит нисколько не повлиял на их решение.

Этот план несколько не совпадал с тем, что предложил Шабо. Правда, аресты действительно состоялись на следующий день, и как раз в восемь часов — только не в восемь вечера, а в восемь утра. Члены комитета не стали дожидаться, пока Шабо соберет заговорщиков вместе, и арестовали их порознь. Увидев пришедших за ним людей, Шабо сперва остолбенел, потом, разразившись яростной бранью, стал доказывать, что это ошибка, затем бурно запротестовал, вопя о депутатской неприкосновенности. Несмотря на это, его оттащили от маленькой Польдины, которая заткнула уши, чтобы не слышать непристойных ругательств мужа. Арестованы были все, кого назвал Шабо, за исключением одного лишь Андре-Луи Моро. В тот же час забрали еще одного человека — Фабра д’Эглантина, чье имя Шабо не упоминал. Однако Андре-Луи не преминул сделать это в своем отчете.

Глава 34

ПИСЬМО ТОРЕНА
К полудню весь город уже лихорадило. Толпы наводнили сад Тюильри. Толпы шагали по улицам и вопили, требуя смерти для всех и вся. Толпы окружили помещение Якобинского клуба. Толпы ревели у здания Конвента. Рыночные торговки на галереях зала заседаний визгливо выкрикивали оскорбления в адрес отсутствовавших арестованных законодателей и требовали, чтобы им сообщили, кому они теперь могут доверять.

Вопрос этот в то утро был на устах у каждого патриота. Если Шабо изменил своему долгу, кому же тогда верить? Если Шабо злоупотребил своим положением, чтобы обмануть народ, кто же тогда честен?

В бурлящем людском потоке, затопившем улицы, крутились те, кто стремился еще больше разжечь гнев толпы и направить его в определенное русло. Их облик — от красных шапок на головах до деревянных башмаков на ногах — ничем не отличался от облика патриотов-простолюдинов. Они гневно кричали, что Франция сменила одних тиранов на других и последние еще более жадно пьют кровь несчастного народа. На террасе Фельянов озверевшая толпа схватила и растерзала какого-то щеголя, вся вина которого заключалась лишь в том, что он напудрил волосы. Какая-то мегера, увидев его, подняла крик, что он посыпает голову мукой в то время, когда у людей нет хлеба.

Положение становилось настолько угрожающим, что властям пришлось выпустить на улицы силы Национальной гвардии, чтобы восстановить хоть какое-то подобие порядка и защитить членов Конвента от народного гнева.

Де Бац оставался в своей комнате на улице Менар, чтобы любой из усердных агентов, занятых подстрекательской работой в городе, знал, где его найти. Барон нервно мерил шагами маленький салон, то и дело останавливаясь, чтобы послушать рев разъяренного Парижа. К его возбуждению примешивалось беспокойство за Андре-Луи, который ушел куда-то рано утром, ни словом не обмолвившись о том, куда и зачем идет.

Моро вернулся вскоре после полудня. Его бледность, поджатые губы и лихорадочный блеск в глазах свидетельствовали о плохо скрываемом возбуждении.

— Где вы были? — накинулся на него де Бац.

Андре-Луи сбросил плащ.

— Принимал благодарность от Комитета общественной безопасности. — И он наконец сообщил нахмурившемуся барону об отчете, представленном комитету два дня назад.

— Это сделали вы? — В недоверчивом тоне гасконца явственно проскользнула нотка обиды.

— Ну, нужно же мне было упрочить свое положение. Агенту следует что-нибудь делать, чтобы доказать свою полезность. После вчерашней вспышки в Конвенте я понял, что́ должно произойти. Я хорошо изучил Шабо. Он неизбежно предал бы сообщников, и мне нужно было его опередить. Так что я лишь ускорил то, что и так должно было случиться, — никому не навредив и при этом не без пользы для себя. Я очень предусмотрителен, Жан.

— И очень скрытны, — с досадой произнес де Бац. — Почему вы не поделились своей уверенностью со мной?

— Боялся, что будете возражать. Вы иногда бываете довольно упрямы. К тому же я не обязан был рассказывать об этом. Вот, рассказываю сейчас. Мог и вовсе ничего не сообщать.

— Благодарю за откровенность. Кого же вы выдали в своем отчете?

— Всех, на кого, как я предполагал, донесет Шабо, — за исключением Бенуа. С ним, я надеялся, можно повременить, но Шабо сдал и его. Это можно было предвидеть. Впрочем, Бенуа еще, быть может, сумеет спастись. У остальных же нет ни единого шанса.

Потом Андре-Луи объяснился несколько подробнее и сумел немного рассеять досаду барона. Однако де Бац продолжал упрекать друга в излишней скрытности.

— Разве я где-нибудь допустил промах? — защищался Андре-Луи. — Послушайте, что творится на улицах! Боже мой, да мы с вами, Жан, подняли бурю, которую непросто будет усмирить.

И он был прав. В «Монитёр» можно прочесть о волнениях, прокатившихся в последующие дни. В Конвенте гремели яростные речи, обличавшие коррупцию. Законодатели всеми силами старались восстановить пошатнувшееся доверие народа, о чем свидетельствует сама формулировка обвинения, предъявленного Шабо и его сообщникам: «казнокрадство и заговор с целью очернить и уничтожить революционное правительство».

Но буря все не утихала. Чтобы умерить ярость обманутого народа, Конвент санкционировал арест за арестом. Не избежали заключения и братья Фрей, и даже несчастная Леопольдина. Самого Робеспьера напугала сила землетрясения, до основания потрясшего Гору и грозившего скинуть его с вершины. Он спешно вызвал из Страсбурга Сен-Жюста: в этот страшный час архангел революции должен был находиться в Париже, подле своего божества. Сен-Жюст прибыл и направил всю свою энергию и ловкость на восстановление подорванного доверия.

Речь оратора производит впечатление на слушателей, только если оратору доверяют. Сен-Жюсту доверяли. Он снискал репутацию аскета. Все стороны его жизни отличала спартанская строгость. Он был примером всех гражданских добродетелей. Он страстно требовал моральной чистоты от других, но никто не мог бы обвинить его в том, что он менее требователен к себе.

Поэтому, когда Сен-Жюст гневно обрушился на уличенных в коррупции коллег-депутатов, народ решил, будто слышит наконец собственный голос, предъявляющий обвинение Конвенту. Сен-Жюст столь искусно повел дело, что ему удалось не только унять негодование против Горы, но и извлечь для своей партии выгоду из сложившейся ситуации.

Он воспользовался бесстыдным мошенничеством, приведшим к падению Шабо и его сообщников, как предлогом для того, чтобы списать на них все народные бедствия. Люди голодают, уверял он, потому что шайка низких негодяев присваивала и растрачивала народное добро. Он возблагодарил небо за то, что все вскрылось не слишком поздно и причиненный ущерб еще можно возместить. Стоит только преданным делу законодателям распутать клубок махинаций продажных коллег, как всем несчастьям тут же придет конец.

Убежденные его доводами, люди поверили всем обещаниям. Доверие к Конвенту было восстановлено, а с ним и спокойствие и готовность мириться с неизбежными трудностями перехода от тирании к свободе.

Победа, которую принес Сен-Жюст своей партии, отчасти объяснялась благоприятным поворотом в ходе военных действий. Он сумел подтвердить свои способности и потрудился в Страсбурге на славу. Правда, Тулон благодаря уловкам вероломного Питта по-прежнему оставался средоточием сил роялистской и иностранной реакции,[501] но в остальных частях Франции республиканские войска одерживали одну победу за другой и неуклонно гнали врага к границам.

А вскоре внимание толпы переключилось на борьбу титанов. Дантон и Эбер сцепились в смертельной схватке. Следует отдать должное неукротимости духа и мужеству Дантона, выбравшего именно это время для того, чтобы помериться силами с человеком, столь влиятельным, как Папаша Дюшен. К словам этого газетчика, одиозной во всех отношениях личности, прислушивались и Коммуна, и полиция, и революционная армия, и даже Революционный трибунал. Он был анархистом, то есть противником всякой власти, он решительнее, чем кто бы то ни было, защищал кровопролитие и способствовал свержению короля, а также самого Господа Бога в лице государственной религии.

Конструктивно мысливший Дантон решил, что революции принесено уже достаточно жертв и настала пора восстановления порядка и уважения к власти. Он вернулся из Арси, чтобы проповедоватьумеренность, но наткнулся на жесткое противодействие Эбера. Между ними началась война.

Робеспьера такое положение вещей вполне устраивало. Он сохранял нейтралитет и наблюдал. Как бы ни опьяняло его собственное могущество, он сознавал, что путь к единоличной диктатуре будет непростым. Впрочем, он был согласен и на триумвират, в котором правил бы совместно со своими прислужниками Сен-Жюстом и Кутоном. А потому соперничество Эбера и Дантона, его собственных соперников, было ему на руку. Пускай один из них разделается с другим, а уж с уцелевшим Робеспьер справится сам, когда придет время.

Де Бац тоже наблюдал и выжидал. Сначала, увидев, что красноречие Сен-Жюста утихомирило разгоревшиеся страсти, барон испытал разочарование. Но постепенно Андре-Луи зарядил его своей стойкой уверенностью в конечном успехе. То, что удалось сделать однажды, всегда можно повторить.

— В следующий раз, — заверил его Андре-Луи, — они уже не оправятся. Общественное доверие не вынесет второго такого удара и рухнет окончательно. Поверьте мне на слово.

— Этому я могу поверить, но я не вижу новой благоприятной возможности.

— Возможность подворачивается тому, кто ее ищет. Именно этим я и занимаюсь. Робеспьер — единственный, кто неподкупен. Схватка между Дантоном и Эбером в любой момент может многое вытащить на свет Божий. Я действую заодно с Демуленом в поддержку Дантона, так что нахожусь в самом центре текущих событий.

Проникшись уверенностью друга, де Бац запасся терпением и засучив рукава взялся за работу. Его лжепатриоты снова смешались с толпой и при каждом удобном случае настраивали граждан против Эбера. Памфлетисты трудились не покладая перьев. Андре-Луи, сотрудничавший со «Старым кордельером»,[502] исписывал кипы бумаги, всячески помогая Демулену, в котором нашел родственную душу. Это сотрудничество приносило Моро тем большее удовлетворение, что Демулен не предназначался заговорщиками в жертву.

Между тем беспокойный ум Андре-Луи постоянно стремился отыскать уязвимое место в основании Горы. Демулен, союзник Дантона, тоже готовил почву для будущих битв, памятуя о том, что Дантону, когда тот избавится от Эбера, предстоит схватиться с Робеспьером и его сторонниками. Посему Демулен сделал несколько выпадов против Сен-Жюста, носивших шуточный характер и имевших целью всего-навсего вызвать смех в его адрес. Но одна из этих острот уязвила самолюбие молодого депутата, и он, не сдержавшись, высказал в ответ замечание, которое напоминало плохо завуалированную угрозу.

«Он считает свою голову, — писал Демулен, — краеугольным камнем Республики и носит ее на плечах с таким благоговением, словно это Святые Дары».

Несколько дней спустя, ранним ноябрьским утром, Демулен ворвался к Андре-Луи в крайнем возбуждении. Взгляд его светлых глаз казался диким, каштановые волосы растрепались, одежда была в беспорядке. О необычном волнении свидетельствовало и то, что он заикался сильнее обычного.

— Этот Сен-Жюст относится к себе чересчур серьезно! Строит из себя нечто среднее между Брутом и святым Алоизием Гонзагой.[503] Но я бы сказал, в нем куда больше от Кассия.[504]

— И ты воображаешь, что сообщил мне новость? — спросил Андре-Луи, несколько удивленный этим всплеском чувств со стороны обычно довольно спокойного Демулена. Он встал из-за стола, прошел к камину и бросил в угасавшее пламя несколько еловых шишек. На улице стоял туман, утро было сырое и холодное.

— Ах, но тебе известно, что он заявил? Что, пока я пишу, будто бы он носит голову словно Святые Дары, он тем временем проследит, чтобы я носил свою подобно святому Дионисию.[505] Что ты на это скажешь?

Намек на обезглавленного святого был предельно прозрачен.

— Хорошенькая остро́та!

— Хорошенькая! От нее пахнет кровью. Он собирается меня гильотинировать, так, что ли? Лишить меня головы в наказание за безобидную шутку? Раз он смеет столь открыто высказывать подобные угрозы, то, похоже, собственную голову он уже потерял. Пока в переносном смысле, а там — кто знает.

— Да уж, довольно неблагоразумно с его стороны, — мрачно согласился Андре-Луи.

— Гораздо более неблагоразумно, чем он полагает и чем вы подозреваете, друг мой. Я не из тех, кто поджимает хвост, услышав угрозу. Если это объявление войны, то я к ней готов. — Демулен вытащил из-за пазухи бумагу. — Вот, весьма своевременный подарок судьбы. Прочти. Мы сорвем маску с этого лицемера. Посмотрим тогда, как у него получится и дальше строить из себя святого Алоизия.

Бумага оказалась письмом от некоего Торена из Блеранкура. Оно было пропитано горечью и злобой против Сен-Жюста, которого автор, явно с недобрым умыслом, величал бывшим шевалье де Сен-Жюстом. Торен обвинял Сен-Жюста в том, что тот соблазнил его молодую жену, увез ее в Париж, где тайно содержит в качестве любовницы. И это в то время, когда всему свету известно, что Сен-Жюст недавно обручился с сестрой депутата Леба.[506]

«Он истинный отпрыск своего распутного аристократического рода, — писал негодующий муж. — Ci-devant шевалье де Сен-Жюсту, который ратует в Париже за преобразования, следовало бы начать с преобразования себя. Он вор и подлец, и я в состоянии это доказать. Мне говорили, что в Конвенте он выступает за чистоту как в общественной, так и в личной жизни. Пусть ему предъявят его собственные требования. Пусть подвергнут его очищению. Гильотина — великое национальное чистилище».

К сказанному автор письма присовокупил, что обращается к Демулену, поскольку, судя по некоторым его фразам в «Старом кордельере», проницательный редактор, похоже, заподозрил, какова истинная сущность этого развратного лицемера. Торен желал не только отомстить за нанесенное ему оскорбление, но и защитить несчастную женщину, которую Сен-Жюст вскоре, несомненно, вышвырнет умирать на улицу.

Андре-Луи с трудом перевел дух. Письмо пришло настолько вовремя, что он едва мог поверить такой несказанной удаче. Если изложенные в нем факты подтвердятся, Сен-Жюсту наступит конец. Вот оно, уязвимое место, которое искал Андре-Луи.

В обычных обстоятельствах того, кто увел чужую жену, вряд ли стали бы сильно осуждать, несмотря на воспеваемую депутатами чистоту нравов. Но с учетом того, что Сен-Жюст был помолвлен с сестрой Леба, такой поступок выглядел чудовищным. Помолвка не позволяла сделать скидку на искреннюю любовь к госпоже Торен. Несчастная женщина представала жертвой беззастенчивой похоти депутата.

Капитал, который можно было извлечь из этого письма, не поддавался подсчету. После аферы с акциями Индской компании скандал, коснись он любого члена партии Горы, мог получиться огромный. Но, будучи связан с Сен-Жюстом, народным кумиром, ближайшим сторонником Робеспьера, человеком, разоблачившим Шабо и через доверие к себе восстановившим доверие к своей партии, он должен был иметь совершенно непредсказуемые последствия, которые превзошли бы самые смелые надежды Андре-Луи.

Но торопиться было ни к чему. Пускай сначала Дантон отправит Эбера и его сторонников по пути жирондистов, а уж потом, когда расчистится арена неизбежной заключительной схватки между Дантоном и Робеспьером, придет время нанести удар, от которого Робеспьер со своими приверженцами, а с ними и сама революция, уже не оправятся.

Андре-Луи вернул письмо Демулену.

— Да, — проговорил он задумчиво, — если вы будете действовать осторожно, он ваш. Неплох оборот «бывший шевалье де Сен-Жюст». Возьмите его на вооружение, вскоре он может вам пригодиться. Он разворошит целый клубок предубеждений, гнездящихся в недрах патриотически настроенных умов. Да и «истинный отпрыск развратного аристократического рода» — тоже неплохо. Я это запомню. Кажется, этот Торен неглупый парень. Надо бы отправить за ним кого-нибудь — он должен быть под рукой, когда понадобится. Возможно, ему известно что-то еще. Помните, он называет Сен-Жюста вором и негодяем? Может быть, он намекает на кражу не только жены? Не теряйте времени, Камиль, но соблюдайте осторожность.

Демулен последовал всем советам Моро, кроме призыва соблюдать осторожность. Этому он так и не научился. Он позволял себе говорить почти в открытую, забывая, что Сен-Жюст — по-прежнему кумир толпы. А после низвержения Шабо — даже больше чем кумир. Плохо завуалированные намеки журналиста передали Сен-Жюсту, и тот, очевидно, их понял. Десять дней спустя Демулен снова пришел к Андре-Луи, но на этот раз в подавленном состоянии.

— Негодяй поставил нам шах и мат. Торен уже в Париже, но его привезли как арестанта. Сейчас он в Консьержери.

В первую минуту Моро помрачнел, но потом рассмеялся.

— Если это шах и мат, то только самому Сен-Жюсту. Он до такой степени усугубил свою ошибку, что теперь его подлость заметит и слепой.

Но бледный Демулен уныло покачал головой.

— Напрасно вы считаете его глупцом. Торен арестован за участие в роялистском заговоре. В противном случае Дантон с трибуны Конвента уже превратил бы Сен-Жюста в лепешку. Для этого достало бы всего двух вопросов, но на них у этого хитрого дьявола есть ответы: Торен — роялистский заговорщик, а история о его жене — ничем не подтвержденная ложь. Она не живет с Сен-Жюстом. Он слишком умен, чтобы поступать так безрассудно, и держит ее в тайном убежище. Я расспросил людей. Кроме свидетельства Торена, эту пару ничто не связывает.

— Черт бы побрал ваши расспросы! — вспылил Андре-Луи. — Они-то и насторожили Сен-Жюста. Да еще этот идиот Торен… Заговор… — Внезапно Моро осекся. — А, собственно, что известно об этом заговоре?

— Ах, это! По-моему, дело высосано из пальца. В наши дни это довольно просто.

— Да уж. Весьма просто. Человеку в положении Сен-Жюста расправиться с неугодным без суда проще, чем какому-нибудь Людовику. Вот как эти мерзавцы распорядились свободой!

— Повторите-ка! — воскликнул Демулен, хватая с письменного стола карандаш и бумагу.

— Повторю, только не следует это публиковать. До поры до времени.

— Когда же будет можно?

— После того, как я побываю в Блеранкуре.

— А это еще зачем? — Демулен выпрямился и удивленно воззрился на Моро.

— Правду надо искать там. Вот я и съезжу, погляжу, нельзя ли ее найти. Но до моего возвращения ни слова, ни единого слова о деле, и упаси вас Бог напечатать хоть строчку о Сен-Жюсте в «Старом кордельере». Одно неосторожное, преждевременно сказанное слово, и Сен-Жюст заполучит наши головы. Он на это способен, помните! Доказательство тому — арест Торена. Он способен на все.

Демулен оробел — ибо смелым он становился только с пером в руке — и поклялся молчать. Потом он спросил Андре-Луи, как тот собирается действовать.

— Надо все обдумать, — ответил Андре-Луи.

Моро обдумал это позже, вместе с де Бацем, которому он изложил план, призванный увенчать их долгие труды.

— Арестовав Торена, негодяй перегнул палку. Если удастся откопать в Блеранкуре то, что я надеюсь откопать…

— …битва будет выиграна, — закончил за него барон. — Робеспьер и его Гора не устоят перед новой бурей, поднятой нами. Вы окончательно расчистите дорогу, по которой вернется новый король.

Глава 35

КУРЬЕРЫ
За эти дни Андре-Луи похудел и осунулся, но не от скудной пищи. Хотя голод в столице все крепче сжимал свои тиски, тем, кто мог платить, поститься не приходилось. А барон, безусловно, принадлежал к числу людей, способных платить.

Силы Андре-Луи подтачивали умственное напряжение и лихорадочный труд, но больше всего — нетерпение, которое, казалось, пожирало его изнутри; нетерпение тем более сильное, что он не получал никаких вестей от Алины де Керкадью. Андре пытался уверить себя, что ею руководит осторожность, что она боится доверить письмо кому-нибудь из курьеров, которые курсировали между господином д’Антрегом и его парижским агентом шевалье де Помелем. Он успокаивал себя личными заверениями некоторых курьеров, видевших мадемуазель де Керкадью и ее дядю в Хамме и утверждавших, что у нее все хорошо.

Потом произошел любопытный эпизод с Ланжеаком, которого Андре-Луи по чистой случайности встретил в доме Помеля в Бур-Эгалите. Время от времени Моро приходил к роялистскому агенту за свежими новостями, и вышло так, что один из этих визитов совпал по времени с приездом Ланжеака, прибывшего непосредственно из Хамма. Молодой роялист впервые приехал в Париж с момента своего побега, последовавшего за неудачной попыткой освободить королеву из Тампля.

При виде Андре-Луи он заметно побледнел и так вытаращил глаза, что Андре-Луи воскликнул:

— Что такое, Ланжеак? Я что, призрак?

— Боже мой! Именно об этом я себя и спрашиваю.

Теперь Андре-Луи в свою очередь воззрился на него в немом изумлении.

— Вы хотите сказать, что все эти месяцы считали меня мертвым?

— А что же еще я должен был думать?

— Что еще? Вот так новости! Но Верни последовал за вами в Хамм с разницей всего в несколько часов. Он вез весть о моем освобождении. Вы что, не слышали об этом?

На лице Ланжеака появилось странное выражение. Казалось, он чувствует себя неуютно. Под пронзительным взглядом Андре-Луи его глаза забегали, и только после долгой паузы он нашелся с ответом:

— А, Верни! Верни задержался в дороге…

— Но он же добрался туда в конце концов, — нетерпеливо перебил Андре-Луи. Его всегда раздражало тугодумие Ланжеака. Он никогда не скрывал от молодого роялиста, что считает его глупцом, на что Ланжеак отвечал свойственной всем глупцам злобой.

— О да, — ответил он, фыркнув, — в конце концов он туда добрался. Но к тому времени я уже уехал.

— Но вы же бывали в Хамме с тех пор. Вы только что приехали оттуда. И вы ни разу не слышали, что я остался в живых?

— Насколько я помню, вас ни разу не упоминали, — неторопливо проговорил Ланжеак. И чтобы еще больше досадить своему недругу, добавил: — Да и с чего бы им упоминать вас?

Андре-Луи раздраженно обратился к шевалье де Помелю, который с мрачным видом прислушивался к их разговору:

— И он еще спрашивает? Полагаю, в Хамме знают, что́ держит меня в Париже. Полагаю, они отдают себе отчет в том, что я ежедневно рискую головой, пытаясь покончить с революцией и вернуть дом Бурбонов во Францию. Им известно это, господин де Помель?

— О, конечно же известно, — заверил тот Андре-Луи. — Они помнят и ценят это.

Тот разговор состоялся два месяца назад, в сентябре. Господин де Ланжеак задержался в Париже до падения Шабо и массовых беспорядков, которые за ним последовали. Когда разразился скандал, де Бац решил, что следует отправить регенту отчет о случившемся, и с этой целью они с Андре-Луи отправились к Помелю. Шевалье согласился с бароном и, поскольку Ланжеак был под рукой, предложил передать отчет с ним. В тот момент члены Роялистского комитета в Париже испытывали некоторые сомнения относительно местонахождения регента. Правда, точных сведений о том, что он оставил Хамм, не было, но долг предписывал его высочеству отправиться в Тулон, где роялисты при поддержке британского флота и испанских войск оказывали решительный отпор республиканской армии. Это противостояние требовало присутствия представителя дома Бурбонов, во имя которого сражались сторонники монархии, и, вероятно, принц уже выехал туда, чтобы лично возглавить войска. Но поскольку ничего определенного на этот счет известно не было, Ланжеаку предписали отправиться сначала в Хамм, а оттуда последовать за регентом, если он к тому времени уже отбыл, и держать путь в Тулон морем из Ливорно или какого-либо другого близлежащего итальянского порта, поскольку добраться туда сушей было невозможно.

Ланжеак стал собираться в дорогу. Перед отъездом Андре-Луи зашел к нему и попросил о любезности: передать письмо мадемуазель де Керкадью. Основная цель этого письма заключалась в том, чтобы упросить девушку послать ему хотя бы несколько строк, написанных ее рукой. Андре-Луи хотел получить подтверждение того, что у них с крестным все благополучно, непосредственно от самой Алины.

Господин де Ланжеак волей-неволей взялся исполнить это поручение, и у Андре-Луи не возникло сомнений, что молодой человек его исполнил, поскольку вскоре стало известно, что, вопреки настойчивой необходимости прибыть в Тулон, его высочество все еще находился в Хамме к моменту приезда туда Ланжеака и даже некоторое время после этого.

Задержка принца в Хамме вызывала досаду у большинства его сторонников, но никого она не раздражала сильнее, чем графа д’Аваре, человека честного и искренне привязанного к его высочеству. Мысль о том, что многие приписывают бездействие принца в этот критический час малодушию, не давала молодому графу покоя.

Возможно, малодушие и леность и впрямь сыграли какую-то роль в нежелании регента уезжать из скучного, но безопасного Хамма. Но господин д’Антрег придерживался другого мнения, и оно отнюдь не радовало господина д’Антрега. Ему было ясно, что, какими бы причинами ни объясняли бездействие Месье, настоящая причина заключалась в его безрассудном увлечении мадемуазель де Керкадью. Будучи по натуре циником, господин д’Антрег не сомневался, что истинное лекарство от этого недуга — в обладании предметом страсти. Поэтому он проявлял терпение. Но время шло, интересы регента требовали его присутствия в Тулоне. Однако, если бы он, д’Антрег, дал Месье совет не откладывать долее поездку, он, возможно, упустил бы шанс навсегда устранить с дороги госпожу де Бальби и одержать окончательную победу над д’Аваре. Посему д’Антрег разрывался между противоречивыми желаниями и мысленно проклинал целомудренность мадемуазель де Керкадью, которая уже столько месяцев не поддавалась настойчивым ухаживаниям его высочества.

Чего, ради всего святого, хотела эта девица? Неужели она не испытывала ни малейшего чувства долга перед принцем крови? Ее даже нельзя было оправдать слащавыми сантиментами вроде обязательства перед этим плебеем Моро, поскольку она вот уже четыре месяца как считала своего возлюбленного погибшим. И какая муха укусила его высочество, что он так долго обхаживал предмет своей страсти? Если Месье знал, чего добивается, почему он не шел к цели напрямик? Ему нравилось, когда его считали распутным. Так какого дьявола он не мог вести себя соответственно?

Д’Антрег уже начал было подумывать, не намекнуть ли Месье, как ему следует поступить. Однако он колебался. А тем временем д’Аваре не оставлял регента в покое и буквально изводил его разговорами о долге и чести, которые требовали воодушевляющего присутствия принца среди тех, кто готов был отдать за него жизнь в Тулоне.

Так обстояли дела, когда в Хамм прибыл Ланжеак с новостями из Парижа, где доверие населения к Конвенту было серьезно подорвано разразившимся вокруг ряда депутатов скандалом. Ланжеак подробно описал события д’Антрегу, тот отвел курьера к регенту и был единственным свидетелем беседы в длинной пустой комнате шале, в котором его высочество держал свой сократившийся до предела двор. Брат регента, граф д’Артуа, со своими слугами уехал в Россию просить поддержки у императрицы.

В то утро его высочество пребывал в дурном расположении духа. Д’Аваре настойчивее, чем обычно, убеждал его в необходимости срочного отъезда в Тулон. Новости, которые привез Ланжеак, отчасти рассеяли уныние принца.

— Ну наконец хоть что-то, — одобрительно проворчал он. — Признаюсь, я даже не ожидал такого от этого хвастливого гасконца.

Возможно, Ланжеак следовал данным ему предписаниям, а может быть, в нем заговорило подобострастие придворного подхалима, но он поспешил вывести принца из заблуждения, указав на то, что роль барона в произошедших событиях была второстепенной:

— Это скорее работа Моро, нежели господина де Баца, монсеньор.

— Моро? — Глаза его высочества недоуменно округлились, затем из глубин его памяти всплыло неприятное воспоминание. Принц нахмурился. — А, Моро! Стало быть, он все еще жив? — Выражение его лица не оставляло сомнений, что известие это ему крайне неприятно.

«Тяжелый человек», — подумал Ланжеак.

— Да, он поразительно живуч, монсеньор.

Его высочество, казалось, утратил интерес к разговору. Он кратко поблагодарил господина де Ланжеака и отпустил его.

Господин д’Антрег вызвался проводить посыльного в приготовленную для него комнату. Впрочем, причиной его любезности было вовсе не это.

— Кстати, о Моро, — сказал он, когда они покинули комнату регента. — Будет лучше, если вы не станете никому говорить о том, что он жив. Этого требуют государственные интересы. Вы меня понимаете?

— Никому? — переспросил Ланжеак. Его глуповатое лицо ничего не выражало.

— Именно так, сударь. Никому.

— Но это невозможно. Я привез мадемуазель де Керкадью письмо от него. Если она все еще в Хамме…

— Это ничего не меняет, — перебил д’Антрег. — Вы отдадите письмо мне. Я прошу вас об этом от имени его высочества. И забудьте, что привезли это письмо. — Устремив многозначительный взгляд на озадаченного Ланжеака, он повторил: — В государственных интересах, суть которых я не вправе вам открыть.

Возникла пауза. Потом Ланжеак пожал плечами, вручил д’Антрегу письмо и дал требуемое обещание. Возможно, то, что он недолюбливал Андре-Луи, помогло ему отнестись к происшедшему безразлично.

Граф д’Антрег вернулся к принцу.

— Этот Моро снова прислал письмо, — сухо объявил он.

— Письмо? — Регент поднял глаза. Его взгляд не выражал никаких чувств.

— Мадемуазель де Керкадью. Я принес его сюда. Едва ли мы можем допустить, чтобы его вручили адресату. Тогда стало бы известно и о других письмах.

Его высочество быстро сообразил, что имеет в виду д’Антрег.

— Черт бы побрал вас с вашими советами! Что из всего этого выйдет? Если этот субъект в конце концов останется в живых, ваши махинации с его письмами откроются. Как в таком случае мы будем выглядеть?

— Мои плечи выдержат этот груз, монсеньор. Вашему высочеству совершенно ни к чему раскрывать свое участие в маленьком обмане, продиктованном исключительно милосердием. И, кроме того, крайне маловероятно, что Моро уцелеет. Рано или поздно удача ему изменит.

— Ха! А если нет?

Смуглое худое лицо графа, изборожденное, несмотря на его относительную молодость, глубокими морщинами, осталось непроницаемым. Взгляд темных глаз был тверд.

— Ваше высочество желает выслушать мое мнение?

— Вы же меня слышали.

— На вашем месте, монсеньор, — тихо и медленно произнес д’Антрег, — я устроил бы так, чтобы новость о спасении Моро, даже если она и достигнет когда-нибудь ушей мадемуазель де Керкадью, пришла слишком поздно, дабы иметь какое-либо значение.

— Бог мой! Что вы имеете в виду?

— Только то, ваше высочество, что, на мой взгляд, до сих пор вы были чересчур терпеливы.

Казалось, регент был потрясен.

— Терпение в таких вопросах не всегда означает галантность, — осторожно заметил д’Антрег. — Оно не льстит женщинам, которые скорее простят излишнюю пылкость. Благоразумие поклонника подразумевает, что предмет поклонения недостаточно очарователен.

— Черт побери, д’Антрег! Какой вы, оказывается, низкий человек.

— Я готов стать кем угодно, лишь бы это служило интересам вашего высочества. Но где же здесь низость? Насколько я помню, прежде вы не колеблясь прибегали к решительным действиям, и, как должен показывать вашему высочеству прошлый опыт, ни одна женщина не может перед вами устоять. Почему же вы колеблетесь теперь? Тулон ждет вас с нетерпением, а вы никак не можете решиться и уехать. Я прекрасно понимаю причину вашего нежелания покидать эти места. Чего я не могу понять, так это того, зачем вы рискуете всем ради этой — да простит мне ваше высочество такую вольность — этой безрассудной страсти.

— Тысяча чертей, д’Антрег! — взорвался принц. — Теперь и вы заговорили как д’Аваре, который только что битый час читал мне проповедь о моем долге!

— Вы ошибаетесь, сравнивая меня с д’Аваре, монсеньор. Д’Аваре не понимает ваших затруднений. Он предлагает вам выбирать из двух зол: либо вы изменяете своему долгу, либо предаете свои чувства. Я же указываю вам выход, позволяющий сохранить верность и тому и другому. Отправляйтесь в Тулон, но возьмите мадемуазель де Керкадью с собой.

— Ах, легко вам давать советы! Но согласится ли она?

Д’Антрег продолжал гипнотизировать взглядом своего господина. На тонких губах графа появилась едва заметная улыбка, которая странным образом подчеркнула жесткое выражение его лица.

— При определенных обстоятельствах, безусловно, согласится, — многозначительно сказал он после долгой паузы.

Принц отвел глаза, избегая пристального взгляда помощника.

— А Керкадью? — спросил он. — Как быть с ним? Что, если он… — Его высочество не мог подобрать слов, чтобы закончить фразу.

Д’Антрег пожал плечами.

— Высшее чувство, которым движим господин де Керкадью, — это чувство долга по отношению к особам королевской крови. Я был бы удивлен, если бы он не привил это чувство своей воспитаннице. Но если у вас есть какие-то сомнения, монсеньор, если присутствие господина де Керкадью вас стесняет…

— Еще как! Чертовски стесняет. Что еще, по-вашему, до сих пор удерживало меня? В чем еще может крыться причина моего долготерпения, о котором вы так сожалеете?

— В таком случае все легко уладить, — спокойно сказал д’Антрег и объяснил, каким образом. Пусть регент объявит о своем отъезде в Тулон, — в конце концов, его нельзя больше откладывать. Он поедет через Турин и Ливорно. Ему потребуется отправить срочное донесение принцу де Конде в Бельгию, а тем временем господин де Ланжеак, постоянный курьер его высочества, уедет с поручением куда-нибудь еще. Единственный человек в окружении регента, которого его высочество может освободить от поездки в Тулон, — господин де Керкадью. Он и повезет письма Конде. Племянница едва ли сможет сопровождать дядю. Она останется в Хамме. Присутствие там кузины Керкадью, госпожи де Плугастель, устранит всякие трудности в этом отношении.

Регент погрузился в задумчивость. Он сидел, опустив голову и уткнувшись подбородком в грудь. Его лицо отчасти утратило румянец. Соблазн, предлагаемый искусителем, был настолько велик, что у принца перехватило дыхание.

— А потом? — спросил он.

Граф д’Антрег позволил себе циничный смешок.

— Я еще допускаю, что меры предосторожности в прошлом могли вызвать трудности у вашего высочества. Но чтобы монсеньор когда-нибудь испытывал затруднения впоследствии?

Вот так и вышло, что Ланжеак, едва ли успевший отдохнуть после своего путешествия, в тот же день снова уселся на лошадь и покинул Хамм. На этот раз ему поручили договориться о смене лошадей на протяжении всего пути до Тулона, куда его высочеству предстояло отправиться в ближайшее время. Едва лишь курьер отбыл, как граф Прованский обнаружил, что ему срочно необходим еще один посыльный. За неимением других кандидатур пригласили господина де Керкадью и возложили эту миссию на него. Уклоняться от исполнения долга перед августейшей особой — в чем бы этот долг ни заключался — было не в правилах сеньора де Гаврийяка. Ему наказали вручить несколько писем принцу де Конде, а затем вернуться в Хамм и ждать дальнейших распоряжений регента.

Если Алина и тревожилась за дядю, она ничем не выдала своего беспокойства. В отношении себя девушка не испытывала тревоги вовсе. Она подождет возвращения дяди в Хамме. Все ее внимание было сосредоточено лишь на том, чтобы должным образом снарядить господина де Керкадью для поездки.

И маленький двор его высочества, и немногие эмигранты, обосновавшиеся в деревне, испытали огромное облегчение. Наконец-то Месье принял правильное решение и спешит в Тулон.

Единственным человеком, которого не устраивал такой поворот событий, был граф де Плугастель. Он воспринял решение регента послать в лагерь принца де Конде господина де Керкадью как личную обиду. Сеньор де Гаврийяк был на девять лет старше графа и уступал ему в физической силе и выносливости. Более того, господин де Плугастель привык ездить с поручениями от принцев и часто выступал в роли их посланника. Он разыскал д’Антрега и высказал графу свои претензии.

— Честно говоря, я нахожу, что все это очень странно. Мне хотелось бы знать, чем я заслужил неудовольствие его высочества.

— Неудовольствие! Мой дорогой Плугастель! Как раз напротив. Месье так высоко ценит вас, что желает оставить при своей особе в момент кризиса.

Плугастель просиял.

— Значит, я буду сопровождать его в Тулон?

— Едва ли это возможно, как бы сильно ни желал этого его высочество. Вы должны понимать, что свиту Месье в этой поездке придется сократить до необходимого минимума.

Плугастель снова нахмурился.

— Господин д’Антрег, мне кажется, вы сами себе противоречите. Месье не посылает меня с поручением, хотя я обладаю опытом в такого рода делах. Вместо меня он отправляет человека, который едва ли приспособлен к тяготам далекого путешествия, особенно в эту декабрьскую погоду. По вашим словам, его высочество делает это из желания оставить меня при себе. И все же, когда самое большее через два дня он отправится в Тулон, я должен буду остаться здесь.

— Это кажущееся противоречие, — вкрадчиво объяснил д’Антрег. — У его высочества в отношении вас свои планы. Большего я не могу вам сказать. Если вы не удовлетворены, вам следует расспросить самого Месье.

Плугастель ушел еще более расстроенный, чем прежде. Он отправился в гостиницу — мучить графиню своими недоуменными тирадами.

Глава 36

ДОСАДНАЯ ПОМЕХА
Алина сидела в комнате на втором этаже гостиницы «Медведь» — одной из трех комнат, которые они с дядей занимали уже почти год. Никогда в жизни она не чувствовала себя более одинокой, чем в этот вечер, когда господин де Керкадью отправился в далекую Бельгию. Одиночество обострило скорбь и чувство непоправимой утраты, которое не покидало девушку с того черного дня, когда ей сообщили о гибели Андре-Луи. Алина чувствовала себя усталой и подавленной. Жизнь представлялась ей унылой пустыней.

Она поужинала в одиночестве, едва замечая, что ест. Потом со стола убрали, погасили верхний свет и принесли свечи. Хозяин, сочувствовавший печали Алины, пришел лично, чтобы оказать ей эту маленькую услугу. Перед уходом он тепло пожелал своей постоялице доброй ночи и справился, не может ли сделать для нее что-либо еще.

Алина сидела, погрузившись в печальную задумчивость, с томиком Горация на коленях. Это была не та книга, которую она сама выбрала бы для чтения, и все же девушка не расставалась с ней последние пять месяцев. Оды Горация были излюбленным чтением Андре-Луи; и Алина часто перечитывала их, пытаясь представить, какие мысли и чувства рождали они у ее возлюбленного. Это занятие вызывало у нее сладкую иллюзию духовного общения с Андре.

Но в этот вечер слова из книги не доходили до ее сознания. Слишком тяжело переживала она свалившееся на нее одиночество. И когда время уже близилось к десяти, ее уединение нарушил приход регента.

Он вошел в комнату бесшумно, не говоря ни слова. В последние три месяца он часто навещал Алину в любой час дня в подобной, не подобавшей его высокому положению, манере.

Принц тихо закрыл за собой дверь и остановился у порога, наблюдая за девушкой, которая не подозревала о его присутствии. Шляпу Месье снял, но остался в тяжелом плаще, припорошенном снегом.

В этот момент с улицы донесся хриплый голос ночного сторожа, возвестивший наступление десяти часов. Этот крик вернул Алину к действительности. Она заметила принца, и напоминание о времени отразилось на форме ее приветствия.

— Вашему высочеству не следовало бы выходить из дому в такой поздний час, — сказала она, вставая.

Улыбка смягчила пристальный взгляд его выпуклых глаз.

— Поздно или рано, это не имеет значения, моя дорогая Алина. Я живу, чтобы служить вам. — Регент снял плащ, прошел вглубь комнаты и бросил его на стул, потом величавым шагом приблизился к девушке. Он остановился у камина и машинально протянул пухлую белую руку к огню, который недавно развел заботливый хозяин.

В комнате повисло тяжелое молчание. Странная скованность и нервозность принца передались Алине и вызвали у нее смутное дурное предчувствие.

— Уже поздно, — повторила она. — Я собиралась отойти ко сну. Я не очень хорошо чувствую себя сегодня и очень устала.

— Какая вы бледненькая! Мое бедное дитя! Вам, наверное, очень одиноко. Поэтому я и решился прийти к вам, несмотря на поздний час. Я чувствую себя виноватым. — Принц вздохнул. — Но необходимость не знает жалости. Я должен был известить Конде, а, кроме вашего дядюшки, под рукой не оказалось никого, кто мог бы исполнить это поручение.

— Мой дядюшка поехал очень охотно, монсеньор. Мы верны своему долгу. У вашего высочества нет оснований упрекать себя.

— Если только вы не упрекаете меня.

— Я, монсеньор? Если я и упрекаю вас, то лишь за вашу чрезмерную заботу обо мне. Вам не следовало приходить сюда так поздно. Тем более в такую погоду.

— Не приходить? Зная, что вам здесь одиноко? Вы еще совсем не знаете меня, Алина, — сказал Месье с мягким укором. Но, несмотря на эту мягкость, в его голосе звучала странная горячность. Он взял девушку за руку. — Вы замерзли. Как вы все-таки бледны! — Его взгляд скользнул от ее лица к платью из зеленой тафты, низкий вырез которого частично открывал грудь. — Честное слово, бледность щек не уступит белизне вашей груди.

Вряд ли его высочество мог подыскать лучшее лекарство от бледности, чем эти слова. Лицо Алины залила краска. Девушка попыталась мягко высвободить руку, но Месье лишь сильнее сжал пальцы.

— Почему вы боитесь меня, дитя? Это несправедливо. Я был так терпелив! Так терпелив, что сам себя не узнаю.

— Терпеливы? — Глаза Алины вспыхнули, между бровями пролегла суровая морщинка. Вся робость слетела с нее, уступив место холодному достоинству. — Монсеньор, уже поздно. Я здесь одна. Я признательна вам за внимание, но вы оказываете мне слишком великую честь.

— Она и вполовину не так велика, как та, что я желал бы оказать вам. Почему вы так жестоки, Алина? Почему вы безразличны к моим страданиям? Неужели в этой прекрасной белоснежной груди скрывается каменное сердце? Или вы просто не доверяете мне? Говорят, я переменчив в своих чувствах. На меня клевещут, Алина. И даже если я и был переменчив, вы излечили меня. С вами я могу быть постоянен, дитя мое. Постоянен, как звезды.

Месье выпустил руку девушки, чтобы обнять ее за плечи. Он попытался притянуть ее к себе, но Алина выказала неожиданную силу, с которой рыхлый, изнеженный принц не сумел совладать.

— Монсеньор, это недостойно! — Алина вырвалась из объятий принца и застыла перед ним, выпрямившись и напрягшись, с высоко поднятой головой. Изменчивый свет пламени играл в ее золотистых волосах, румянец то приливал к щекам, то снова таял, грудь высоко вздымалась. Месье смотрел на прекрасное девичье лицо, изящную шею и плечи и чувствовал, как в нем нарастает раздражение. Да кто она, в конце концов, такая? Дочь неотесанного бретонского дворянина, дочь захудалого рода. А ведет себя словно герцогиня. Да нет, ни одна герцогиня во Франции — он готов был в этом поклясться — не стала бы встречать ухаживания принца крови с такой холодной сдержанностью. А учитывая его близость к трону — тем более. Придет день, и он станет королем. Неужели эта девица ценит свое глупое целомудрие выше тех почестей, которыми он сможет ее осыпать?

Но Месье не произнес вслух ни одного из своих риторических вопросов. Эта холодная, неприступная добродетель не растает от его доводов. Приступ гнева видоизменил его страсть. Теперь принцу почти хотелось причинить боль этой маленькой дуре. В какое-то мгновение Месье чуть не поддался этому порыву, но он ненавидел всяческое насилие. Кроме того, его высочество страдал от излишней полноты, и любое физическое усилие вызывало у него одышку. А судя по тому, как легко эта девица вырвалась из его объятий, справиться с ней принцу, возможно, было не по силам.

Ему оставалось снова прибегнуть к хитрости. Месье всегда больше доверял своему уму, нежели мышцам.

— Недостойно? — повторил он, и взгляд его сделался печальным. В больших блестящих глазах застыла трогательная мольба. — Да будет так, дитя мое. Вы научите меня достоинству. Ибо в целом мире для меня есть лишь одно, чего я желал бы быть достойным, — это вы. Даже трон значит для меня меньше. — Последнее замечание призвано было напомнить строптивице, как близко стоит он к трону. Но оно, похоже, не произвело на маленькую дурочку никакого впечатления. Она по-прежнему отгораживалась от Месье своим ледяным достоинством.

— Монсеньор, я здесь одна… — начала Алина и вдруг осеклась. Она пристально всмотрелась в лицо регента, и затем быстрое движение глаз выдало внезапно осенившую ее мысль.

В этом мгновенном озарении Алина увидела все прошедшие месяцы, когда принц навязывал ей свое общество; вспомнила уважение, с которым она его принимала, вспомнила, как льстило ей внимание столь высокой особы. В ее памяти всплыли попытки принца переступить границы их платонической дружбы. Как быстро он отступал всякий раз, когда она показывала, что попытки эти нежелательны! Теперь, мысленно обозрев в один миг все подобные эпизоды, Алина винила себя за слепоту, которая не позволила ей распознать истинные намерения Месье. Она вдруг осознала, что принц мог принять ее дружеское участие за поощрение его ухаживаний. Несомненно, он счел ее кокеткой, которая изображает непреклонность, чтобы сильнее разжечь страсть поклонника. Вероятно, Месье решил, что ее удерживает отсутствие благоприятной возможности. И он создал такую возможность.

— Так вот зачем вы отправили дядю с поручением к принцу де Конде! Чтобы оставить меня без защиты!

— Без защиты? Что вы такое говорите, Алина! В какой защите вы нуждаетесь, помимо собственной воли? Кто посмеет нарушить ее? Не я, во всяком случае.

— Вы успокоили меня, монсеньор, — ответила девушка, и принц спросил себя, не иронизирует ли она над его словами. И пока он размышлял, Алина добавила, склонив свою изящную головку: — Я умоляю, монсеньор, чтобы вы оставили меня.

Но Месье не двинулся с места и даже расставил пошире ноги, словно желая принять более устойчивую позу. Чуть склонив голову набок, он оглядел девушку и насмешливо улыбнулся.

— Я не привык, чтобы меня отсылали.

Алина усталым жестом поднесла руку ко лбу.

— Простите меня, ваше высочество. Но этикет здесь…

— Вы правы, моя дорогая. О каком этикете может идти речь, когда дело касается нас с вами?

— Я так поняла, что вы настаивали на правах, которые дает вам ваше положение.

— С вами? Как можно! Разве я когда-нибудь делал это? Разве я когда-либо был для вас принцем?

— Вы всегда были для меня принцем, монсеньор.

— Но не потому, что настаивал на этом. Я всегда хотел быть для вас просто мужчиной — мужчиной, который желал бы добиться вашего внимания, растопить преданностью ваше безразличие, снискать вашу благосклонность. Вас оскорбляют мои признания, дитя мое? Вас оскорбляет, что я предлагаю вам свое обожание, свое сердце, свою жизнь?

В его бархатистом голосе звучала слезная мольба. Не дав Алине времени на ответ, Месье продолжал:

— Вы пробудили во мне чувства, которые изменили саму мою сущность. Я думаю только о вас, мне нет дела ни до чего, лишь бы вы были рядом, меня ничто не страшит, кроме возможности потерять вас. И все это ничего для вас не значит? Но даже в этом случае мои слова не могут вас оскорбить. Если вы настоящая женщина — а, видит Бог, это так, — вы должны испытывать ко мне сострадание. Неужели вы совершенно бесчувственны? Неужели вас не трогают муки человека, который изменяет самому себе, своему долгу, своему предначертанию, потому что вы свели его с ума?

— Что вы говорите, монсеньор! — вскричала Алина и неожиданно ошеломила его вопросом: — Чего ваше высочество добивается от меня?

— Чего я добиваюсь? — Месье запнулся. Разрази гром эту девицу! Может ли мужчина выразиться более определенно? Или она надеется загнать его в угол, заставив высказаться еще откровеннее? — Чего я добиваюсь! — Он протянул к ней руки. — Алина!

Но девушка не выказала ни малейшего желания припасть к его могучей королевской груди. Она продолжала разглядывать его с недоуменной и горькой полуулыбкой.

— Если вы не можете ответить на мой вопрос, монсеньор, что ж, тогда я отвечу за вас. Вы просите меня стать вашей любовницей, не так ли?

Если Алина желала устыдить Месье, сбив пафос его возвышенных речей точным определением отношений, к которым он стремился, то она потерпела полную неудачу. Его большие водянистые глаза округлились от удивления.

— Что же еще я могу предложить вам, моя дорогая? Я уже женат. Кроме того, есть еще мой титул. Хотя, клянусь вам, я не принимал бы его в расчет, будь он единственным препятствием между нами. Я отдал бы за вас все и считал бы, что выиграл, клянусь вам.

— Такие клятвы легко давать, монсеньор.

Его высочество помрачнел.

— Вы не верите мне. Не верите, вопреки свидетельству собственных чувств. Как вы думаете, почему я здесь? Почему сижу в Хамме в такое время? За последние недели мне прожужжали все уши, что мое место в Тулоне, с теми, кто сражается за Трон и Алтарь. Три дня назад сюда прибыл дворянин, присланный Роялистским комитетом Парижа. Он позволил себе указать мне, в чем состоит мой долг. Он потребовал от имени французского дворянства, чтобы я немедленно отправился в Тулон и возглавил там войска, причем тон его требований был необыкновенно дерзким. А я не смею даже негодовать. Даже в таком маленьком удовольствии я вынужден себе отказывать, потому что в глубине души сознаю, что требования эти справедливы. Я знаю, что изменил долгу, себе, своему дому, храбрым защитникам Тулона. А почему? Потому что любовь к вам сковала меня цепями, не позволяющими мне сдвинуться с места. Я прикован к вам, Алина. Пусть падет мой дом, пусть я упущу все шансы когда-либо занять трон, пусть пострадает моя честь, но я не изменю своей любви к вам. Неужели это ни о чем вам не говорит? Неужели это не доказывает мою искренность, глубину моего чувства? Можете ли вы все еще думать, будто я предлагаю вам банальную и мимолетную любовную связь?

Месье сразу понял, что Алинапотрясена и глубоко растрогана. Мантия горделивого достоинства, в которую она еще недавно куталась, спала с ее плеч. Она побледнела, в ее глазах больше не было прежнего вызывающего бесстрашия. И хотя девушка продолжала попытки образумить его высочество, ее словам теперь недоставало убежденности, а тону — решительности:

— Но теперь все кончено. Вы побороли эту недостойную слабость, монсеньор. Послезавтра вы отправляетесь в Тулон.

— В самом деле? Кто может поручиться в этом? Только не я, клянусь спасением души!

— Что вы хотите сказать, монсеньор? — Охваченная тревогой, Алина подалась к нему. Принц мгновенно заметил это и осознал, что пробудил в ней беспокойство за соотечественников, людей одного с ней класса, поднявших в Тулоне королевское знамя, людей, чья судьба зависела от его присутствия там. Как, должно быть, нестерпима была для нее мысль, что эти дворяне ждут своего принца напрасно.

— Что я хочу сказать? — повторил он медленно, и на полных чувственных губах появилась кривая улыбка. — Я хочу сказать, Алина, что судьба Тулона, судьба самого дела возрождения монархии — в ваших руках. Пусть это докажет вам глубину моей искренности.

Алина порывисто шагнула к принцу, дыхание ее участилось.

— О, вы безумны! — воскликнула она. — Безумны! Вы — регент, представитель Франции. И вы готовы ради прихоти, ради каприза изменить долгу, изменить храбрецам, которые рассчитывают на вас, которые жертвуют своими жизнями ради вас и вашего дома?

Охваченная волнением, Алина подошла так близко к его высочеству, что ему даже не пришлось стронуться с места, чтобы обвить талию девушки левой рукой. Он привлек Алину к себе. Она не сопротивлялась, напряженно ожидая его ответа и едва ли осознавая, что он делает, или, по крайней мере, едва ли беспокоясь об этом.

— Если потребуется, я пойду и на это, — заверил ее Месье. — Ради вас я готов пожертвовать всем. Я готов отказаться от трона, лишь бы доказать вам, сколь мало значит для меня трон в сравнении с вашей любовью, Алина.

— Но вы не должны! Не должны! О, это безумие! — Она попыталась высвободиться из кольца монарших рук, но это была слабая попытка, совсем не похожая на тот решительный рывок, которым она ускользнула из его объятий раньше. — Вы хотите сказать, что не поедете в Тулон? — Голос девушки в полной мере выдавал ее ужас.

— Если это потребуется — да. Все в ваших руках, Алина.

— Что значит — в моих руках? О чем вы говорите? Зачем вы взваливаете на меня такую ужасную ношу?

— Чтобы представить доказательство, в котором вы нуждаетесь.

— Мне не нужно никаких доказательств. Вы не должны ничего мне доказывать. Между нами нет ничего, что нуждалось бы в доказательствах. Ничего. Отпустите меня, монсеньор! Ах, отпустите меня!

— Что же, пожалуйста, если вы настаиваете. — Но Месье по-прежнему крепко прижимал девушку к себе. Его лицо, казалось, вот-вот прильнет к ее лицу — такому бледному, страдающему, такому соблазнительно-прекрасному. — Но сначала выслушайте меня. Клянусь вам, я не поеду в Тулон, я не покину Хамм, покуда не уверюсь в вашей любви, покуда не получу доказательств этой любви. Доказательств, вы понимаете? — С этими словами принц еще крепче обнял Алину и прижался губами к ее губам.

Алина содрогнулась от этого поцелуя, а потом безвольно застыла в объятиях его высочества. Ее мысли бродили в прошлом и в будущем, ибо мыслям неведомо время и ничто не может удержать их в тесных рамках настоящего. Андре-Луи, ее возлюбленный, человек, которому она поклялась быть верной до конца жизни, погиб шесть месяцев назад. Она оплакала его и рано или поздно смирится с его смертью. Без смиренного принятия смерти жизнь была бы невыносима. Но страдание, вызванное этой смертью, надломило душевные силы Алины, перетряхнуло все ее ценности, лишило жизненных перспектив. Какая разница, что станет теперь с ее жизнью? Кому теперь есть до этого дело? Если этот сластолюбец желает ее, если желание толкает его на такое безумство, что он готов изменить своему долгу и предать ее собратьев, — что ж, она пожертвует собой ради них, ради всего того, в почтении к чему ее воспитывали с детства.

В таком тумане блуждали мысли Алины в те несколько страшных мгновений, пока принц держал ее в объятиях. Потом до ее слуха дошел звук, раздавшийся у регента за спиной. Еще миг он прижимал ее к себе, припав губами к холодным, неживым губам, потом тоже ощутил движение за спиной. Месье отпрянул от девушки и обернулся.

На пороге, перед открытой дверью, застыли два господина — граф д’Антрег и маркиз де Ла Гиш. На лице графа мелькнула циничная, понимающая усмешка. Маркиз, забрызганный дорожной грязью, в шпорах и сапогах, был чернее тучи. Когда он заговорил, голос его звучал хрипло и грубо; в нем не было и намека на почтительность к августейшей особе, к которой он обращался.

— Мы помешали вам, монсеньор. Но это необходимо. Дело срочное и отлагательств не терпит.

Регент, застигнутый в столь неловкий момент, попытался напустить на себя ледяное высокомерие, но его фигура мало способствовала этому намерению. Желая изобразить достоинство, он добился лишь напыщенности.

— Что такое, господа? Как вы смеете врываться ко мне?

Д’Антрег на одном дыхании представил своего спутника и дал объяснения:

— Это господин маркиз де Ла Гиш, монсеньор. Он только что прибыл в Хамм. Его прислали из Тулона со срочным донесением.

Возможно, граф сказал бы больше, но ярость регента не оставила ему времени.

— Никакая срочность не может оправдать вторжения в мою частную жизнь. Или вы полагаете, что со мной можно совершенно не считаться?

Ответил ему маркиз де Ла Гиш, и ответил с откровенной издевкой:

— Я начинаю думать, что так оно и есть, монсеньор.

— Что такое? — Регент не поверил собственным ушам. — Что вы сказали?

Властный, уверенный в себе Ла Гиш пропустил вопрос мимо ушей. Его ястребиное лицо исказил гнев.

— Дело, которое привело меня сюда, не может ждать.

Регент, который с каждым мгновением все меньше доверял своему слуху и зрению, вперил в маркиза негодующий взгляд.

— Вы непростительно дерзки. Не забывайтесь. Вы будете ждать столько, сколько я сочту нужным, сударь.

Но маркиза не так-то легко было поставить на место или запугать.

— Я служу делу монархии, монсеньор, а оно не терпит промедления. На чаше весов его судьба. Вот почему я настоял на том, чтобы господин д’Антрег проводил меня к вам немедленно, где бы вы ни находились. — И, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, Ла Гиш презрительно и бесцеремонно швырнул в лицо его высочеству вопрос: — Вы выслушаете меня здесь или соблаговолите пойти с нами?

Регент смерил его долгим надменным взглядом, но бесстрашный маркиз не отвел глаз. Тогда его высочество повелительным жестом пухлой белой руки указал ему на дверь.

— Идите, сударь. Я последую за вами.

Де Ла Гиш чопорно поклонился и покинул комнату, следом за ним вышел д’Антрег, закрыв за собой дверь.

Побелевший от гнева регент повернулся к мадемуазель де Керкадью. Его била дрожь, черная ярость затопила душу. Но его высочество справился с собой и вкрадчиво сказал девушке:

— Я скоро вернусь, дитя мое. Очень скоро.

И Месье важно прошествовал к двери. Плащ остался висеть на стуле.

Ослепленная стыдом и страхом, Алина молча проводила регента взглядом. Ее преследовал жгучий, исполненный презрения взгляд маркиза, мысли которого были написаны у него на лице. Прижав руку к груди, девушка слушала, как шаги принца и двух его спутников стихают на лестнице. Потом она стремительно развернулась, упала на колени возле стула и, закрыв лицо руками, горько зарыдала.

Глава 37

ПРЯМОДУШНЫЙ МАРКИЗ
Месье шагал по коридору гостиницы «Медведь», и его с головы до ног била дрожь. Досада на несвоевременное вторжение мешалась с гневом, вызванным беспримерной наглостью маркиза.

Граф и маркиз ждали его на галерее. Д’Антрег облокотился на перила балюстрады. Ла Гиш стоял прямо, в напряженной позе. Он тоже дрожал, но только от гнева. Этот бесстрашный солдат, горячий и прямодушный, презирал придворные манеры. Послание, которое он привез, было выдержано в довольно категоричном тоне, который маркиз не собирался смягчать.

Пока они ждали регента, маркиз устремил на д’Антрега пылающий взгляд и с глубочайшей горечью произнес:

— Так, стало быть, это правда!

Д’Антрег пожал плечами и, как всегда, цинично улыбнулся.

— Стоит ли из-за этого горячиться?

Ла Гиш ожег его презрительным взглядом и промолчал. Он считал ниже своего достоинства тратить слова на этого прихвостня. Он предпочитал приберечь их для принца.

И вот принц — воплощение надменного раздражения — предстал перед ними.

Под галереей, на которой они стояли, находилась общая комната. Там за картами и триктраком сидели несколько горожан. Несмотря на свое состояние, Месье понимал, что беседа не должна происходить здесь, где она может быть услышана посторонними.

— Следуйте за мной, — распорядился он и направился к лестнице.

Хозяин провел их в маленькую комнату на первом этаже, зажег свечи и оставил господ одних. Только тогда надутый как индюк регент обрушил на маркиза и графа свое негодование:

— Похоже, мое положение уже ничего не значит, господа. Дошло уже до того, что даже люди благородного происхождения настолько непочтительно относятся к моей особе, что не раздумывая врываются ко мне без спросу? Я еще многое мог бы сказать, но сначала хочу услышать ваши объяснения.

Ла Гиш не заставил себя ждать:

— Возможно, выслушав меня, вы сочтете, что вам не стоит больше ничего говорить, монсеньор, — язвительно заметил он. — Объяснений множество, и — предупреждаю вас — не очень приятных.

— Меня удивило бы, если бы это было иначе. — Принц фыркнул. Как и все неумные люди, он изливал свое дурное настроение, не обременяя себя мыслями о достоинстве, которое пристало августейшим особам. — Я почти оставил надежду услышать когда-нибудь приятные новости. Так уж скверно мне служат.

— Скверно! — От лица маркиза отхлынула кровь; даже губы его побелели. В глазах Ла Гиша сверкнули молнии. Ни один упрек в эту минуту не мог бы вызвать у него большего негодования, и потому он отбросил последние остатки почтительности, принятой в обращении с царственными персонами. — Вы сказали, вам скверно служат, ваше высочество? Бог мой! — На миг маркиз замолчал, словно не находя слов от возмущения. — Я приехал из Тулона, который три месяца назад признал короля, признал вас. С тех пор как мы подняли там королевское знамя, наша сила выросла. К нам стеклись роялисты со всей страны; и даже те, кто не поддерживал монархию, но озлобился на нынешнее правительство после падения жирондистов, присоединились к нам. В Тулон пришел английский флот под командованием адмирала Гуда,[507] к нам на помощь поспешили войска из Испании и Сардинии. Восстание в Тулоне открывало возможность поднять весь юг, привести его в движение, которое очистило бы Францию от революционной заразы. Чтобы добиться этого, чтобы пробудить энтузиазм и укрепить мужество восставших, нам требовалось присутствие одного из принцев крови; ваше присутствие, монсеньор, поскольку вы представляете Францию и фактически являетесь главой королевского дома, за который мы сражаемся. Нам казалось, столь бесспорного доказательства нашей преданности достаточно, чтобы привести вас к солдатам, проливающим за вас кровь. Когда выяснилось, что это не так, мы стали посылать к вам курьера за курьером, мы убеждали, заклинали, чуть ли не приказывали вам занять надлежащее место во главе вашей армии. Шли дни, недели, месяцы, но ни чувство долга, ни наши просьбы не побудили вас сдвинуться с места. И наше мужество стало таять. Люди начали спрашивать себя, как могло случиться, что принц крови пренебрег своим долгом перед теми, кто готов отдать за него жизнь.

— Сударь! — яростно перебил его регент. — Вы позволяете себе нестерпимые выражения. Я не стану вас слушать, пока вы не соблаговолите обращаться ко мне с подобающим почтением. Я просто не стану вас слушать.

— Станете, клянусь Богом, даже если это мои последние слова. — Маркиз переместился к двери, загородив регенту выход, и таким образом физически утвердил себя в роли хозяина положения. А его праведный гнев помог ему овладеть ситуацией и в моральном смысле.

— Господин д’Антрег, я взываю к вам! — вскричал принц. — Ваш долг — вступиться за меня!

Господин д’Антрег, обескураженный чрезмерными выражениями Ла Гиша, услышав этот призыв, стушевался окончательно:

— Но что я могу поделать, монсеньор, если…

— Ничего. Вы не можете сделать ничего, — грубо оборвал его маркиз. — Поэтому лучше помолчите.

Регент шагнул вперед. На его побледневшем лице выступил пот. Он сделал повелительный жест.

— Пропустите меня, сударь. Я не стану вас слушать сегодня. Завтра, если ваш рассудок будет в лучшем состоянии, я, возможно, приму вас.

— Завтра, монсеньор, меня здесь не будет. Я выезжаю на рассвете. Долг службы вашему дому и вашему делу требует моего присутствия в Брюсселе. Так что вам придется выслушать меня сегодня. Вы должны знать то, что я имею вам сказать.

— Боже мой, господин де Ла Гиш! У вас хватает наглости удерживать меня насильно?!

— Мной руководит долг, монсеньор! — прогремел маркиз. — Вам следует знать, что за последний месяц в Тулоне распространились крайне нелестные для вас слухи, которые ставят под угрозу дело монархии.

— Слухи, сударь? — Регент застыл как вкопанный. — Что за слухи?

— Говорят, будто, пока люди истекают кровью и умирают за вас на юге страны, вы здесь развлекаете себя любовной интрижкой; будто вы не уезжаете из Хамма из-за женщины; будто…

— Довольно, сударь! Я не намерен больше сносить эту… эти оскорбления! Это бессовестная ложь!

— Ложь? — словно эхо отозвался маркиз. — Вы говорите это мне, монсеньор? После того как я несколько минут назад застал вас в объятиях вашей девки?

— Д’Антрег! — визгливо возопил регент. — И вы стерпите это? Вы стерпите оскорбление, нанесенное вашему принцу? Заставьте этого человека пропустить меня! Я не останусь здесь ни минуты. И я не забуду ваших слов, господин де Ла Гиш. Будьте уверены, я ничего не забуду.

— От всей души на это надеюсь, монсеньор, — прозвучал страстный ответ.

Д’Антрег наконец стряхнул с себя оцепенение и шагнул вперед.

— Господин маркиз, — начал он, положив руку на плечо Ла Гишу. Больше ему не удалось произнести ни слова. Сильным толчком левой руки маркиз отшвырнул от себя графа. Д’Антрег отлетел к стене и пребольно ударился спиной. У него перехватило дыхание.

— Одну минуту, и я закончу, монсеньор. Меня прислал к вам граф де Моде, который, как вы должны знать, возглавляет силы роялистов в Тулоне. Он дал мне очень четкие указания. Я должен был встретиться с вами лично и рассказать вам то, что рассказал. Я должен был заставить вас вспомнить если не о долге, то хотя бы о чести. Может быть, еще не поздно погасить эти пересуды и возместить ущерб, нанесенный вашему делу. Вам надлежит отправиться в Тулон немедленно, пока апатия и уныние верных вам людей не заставили их сложить оружие.

Я закончил, монсеньор. Это наш последний призыв к вам. Даже теперь ваше появление в Тулоне может поднять упавший дух армии и положить конец порочащим слухам, которые — с болью вынужден утверждать — оказались правдой. Доброй ночи, монсеньор.

Резко повернувшись, Ла Гиш шагнул к двери и потянул ее на себя.

Трясущийся, взмокший, хватавший ртом воздух регент проводил его злобным взглядом.

— Будьте уверены, я не забуду ни слова из того, что вы сказали, господин маркиз.

Маркиз сжал губы, поклонился, вышел и закрыл за собой дверь. Он ступил в общую комнату и чуть не налетел на хозяина гостиницы, которого привлекли громкие голоса.

Ла Гиш вежливо попросил проводить его в приготовленные для него апартаменты и столь же вежливо выразил желание, чтобы его разбудили пораньше. На этом гость пресек суетливые попытки хозяина устроить его поудобнее и пожелал остаться в одиночестве. Но когда хозяин подошел к двери, маркиз задержал его вопросом:

— Как зовут даму, в комнате которой я застал его высочество?

— Мадемуазель де Керкадью.

— Керкадью! Как давно она здесь, в Хамме?

— Мадемуазель приехала сюда из Кобленца одновременно с его высочеством.

Маркиза передернуло от отвращения, и на этом он прекратил разговор и отослал владельца гостиницы.

Меж тем уход маркиза еще больше распалил ярость регента. Едва лишь дверь закрылась, его высочество набросился на своего помощника:

— Д’Антрег! И вы потерпите, чтобы этот негодяй ушел таким образом?

Д’Антрег, бледный и потрясенный не меньше своего господина, кинулся к двери, но в следующий миг регент остановил его:

— Стойте! Подождите! Какое это имеет значение? Пусть уходит! — Принц воздел руки и потряс безвольными кистями. — Какое это имеет значение? Что вообще теперь имеет значение? — Пошатываясь, Месье подошел к стулу и рухнул на него, отер пот со лба и невнятно захныкал: — Суждено ли мне испить до дна эту горькую чашу? Неужели чума санкюлотства распространилась так широко, что даже люди благородного происхождения забыли свой долг? Кто я такой, д’Антрег? Я принц крови или enfant de roture?[508] Каким низким негодяем должен быть этот, с позволения сказать, дворянин, чтобы бросать мне в лицо такие оскорбления! Это конец света, д’Антрег. Конец света!

И принц снова жалобно застонал. Он сидел сгорбившись, безвольно опустив руки между коленями, и уныло качал своей массивной головой. Наконец, не поднимая глаз, он снова заговорил:

— Идите, д’Антрег. Какая от вас польза теперь, когда все кончено? Ничего уже не поделаешь. Уходите. Оставьте меня.

Граф, обрадовавшись возможности положить конец этой неприятной сцене, пробормотал «монсеньор» и удалился, тихо прикрыв за собой дверь.

Регент остался сидеть на месте. Воспоминания о страшном унижении, которое он перенес, то и дело исторгали из его груди протяжные, со всхлипами, вздохи. Он долго размышлял о том, насколько прискорбно сложившееся положение вещей, если даже титул не способен отныне защитить его от оскорблений.

Через некоторое время Месье тяжело и устало поднялся со стула и замер в задумчивой позе, обхватив ладонью подбородок. Его дыхание выровнялось, сердцебиение стало менее частым. К принцу начало возвращаться самообладание, а с ним и уверенность в себе. Такое положение вещей не вечно. Бог не допустит, чтобы принц крови до конца своих дней влачил жалкое существование. И когда в мире восторжествует благоразумие и каждый человек снова займет в нем надлежащее ему место, маркиз де Ла Гиш получит достойный урок хороших манер и заплатит за свою наглость.

Эта мысль согрела душу его высочества. Принц снова расправил плечи, вскинул голову и принял свой обычный царственный вид. Тут в нем, вероятно, пробудилось воспоминание о беседе наверху, которую так грубо прервали в самый многообещающий момент. Во всяком случае, с принца мгновенно слетели все следы тяготивших его забот. Он вышел из комнаты, пересек общую комнату и снова поднялся по лестнице.

Владелец гостиницы с задумчивым любопытством наблюдал за тем, как легко этот тучный господин шагает по ступенькам. Он проводил принца взглядом до дверей в апартаменты господина де Керкадью. Потом, слегка пожав плечами, пошел тушить свечи.

Глава 38

ГРАЖДАНИН АГЕНТ
Андре-Луи покинул Париж незадолго до Рождества. Точнее определить время его отъезда невозможно, поскольку в записях Моро нет никаких указаний на этот счет. Он отправился в Пикардию — собирать материал для последнего удара, который должен был сокрушить Сен-Жюста.

— Если вам повезет, — сказал ему де Бац на прощание, — в обозримом будущем все вернется на круги своя. Пока вы будете отсутствовать, завершится битва между Дантоном и Эбером. Исход ее предрешен: Эбер падет. Его сторонники последуют за жирондистами, и арена для последней схватки за власть расчистится. Дантон и Робеспьер вступят в решающую битву. Если вы привезете с собой оружие против Сен-Жюста, если нам удастся покрыть его позором и бесчестьем, Робеспьер падет вместе с ним. Народ, утратив последние иллюзии, разорвет их в клочья. И прежде чем в саду Тюильри зацветут деревья, трон будет восстановлен, а вы сыграете в Гаврийяке свадьбу. Вам понадобится все ваше мужество и хитроумие, Андре. Вы везете Цезаря и его удачу.[509]

С этим напутствием Андре-Луи сел в экипаж и отправился в маленький городишко Блеранкур, расположенный в департаменте Эна. Он пустился в это путешествие, вооруженный безупречно сделанным мандатом, выписанным на имя Моро, агента зловещего Комитета общественной безопасности. Андре-Луи сопровождал гигант Буассанкур, поехавший в качестве секретаря гражданина агента.

Их дорожный экипаж остановился перед гостиницей, которая до недавнего времени называлась «Auberge des Lis».[510] Но поскольку это название вызывало слишком прямые ассоциации с королевским знаменем, заведение переименовали в «Auberge du Bonnet Rouge»[511] и поверх лилий намалевали на старой вывеске фригийский колпак.

Андре-Луи отнесся к подбору одежды для предстоявшего ему представления как нельзя более тщательно.

— По призванию я актер, — сообщил он Буассанкуру. — Скарамушу еще не выпадала такая крупная роль. Мы не должны пренебрегать деталями.

К этим деталям относились облегающий коричневый сюртук, не слишком новый на вид, лосины и сапоги с отворотами, трехцветный кушак из тафты (его Андре старательно испачкал), свободно повязанный шейный платок и круглая черная шляпа с трехцветной кокардой. Отсутствие пера на шляпе и притороченная к поясу рапира вместо обычной шпаги придавали ему вид порученца власти, чего он, собственно, и добивался.

Напустив на себя самодовольный и высокомерный вид, отличавший революционных чиновников, чьи манеры, как правило, отвечали худшим представлениям о деспотах прежнего режима, Андре-Луи торжественно вступил в гостиницу. Мрачная физиономия дюжего Буассанкура, следовавшего за ним по пятам, добавляла внушительности их выходу.

Моро властно объявил, кто он такой и в каком качестве сюда прибыл, представил Буассанкура как своего секретаря, потребовал лучшие комнаты и пожелал, чтобы к нему незамедлительно вызвали мэра Блеранкура и председателя местного Революционного комитета. Своими короткими, отрывистыми фразами, повелительными манерами и пронзительным взором он добился ужасного переполоха. Владелец гостиницы согнулся пополам в раболепном поклоне. Не угодно ли гражданину эмиссару — он не осмеливался употребить фамильярное обращение «гражданин», ничего к нему не присовокупив, — пройти сюда? Гражданин эмиссар, конечно, понимает, что это всего лишь скромная провинциальная гостиница. Блеранкур немногим больше обычной деревни. Но гражданин эмиссар может не сомневаться: в его распоряжение будет предоставлено все самое лучшее.

Провожая Андре, хозяин пятился и непрерывно кланялся, словно перед ним была особа королевской крови. Он непрестанно сетовал на отсутствие комнат, достойных гражданина эмиссара. Но гражданин эмиссар убедится, что перед ним всего-навсего бедный владелец обычной провинциальной гостиницы, и, возможно, не будет чересчур требователен.

Гражданин эмиссар, следуя за отступавшим, суетливо кланявшимся виноторговцем по узкому, вымощенному каменными плитами проходу, обратился к своему секретарю:

— Как изменились времена, Жером! И изменились, несомненно, к лучшему. Ты заметил, что вдохновляющие принципы демократии проникли даже в этот убогий городишко? Обрати внимание на дружелюбие этого славного хозяина, чьи легкие наполняет чистый воздух Свободы. Как не похоже оно на низкопоклонство прежних дней, когда деспоты попирали эту землю! О благословенная Свобода! О всепобеждающее Равенство!

Буассанкур моргнул, едва не задохнувшись от распиравшего его смеха.

Но хозяин самодовольно улыбнулся похвале и стал кланяться еще более раболепно. Он провел гостей в небольшую квадратную комнату, окна которой выходили во двор. Ее обычно использовали как столовую для путешественников, желавших питаться отдельно от других постояльцев. Но на время визита гражданина эмиссара эта комната, конечно, в полном его распоряжении. К ней примыкает спальня, и, если гражданин эмиссар не возражает, другая спальня, расположенная напротив, будет отведена его секретарю.

Гражданин эмиссар прошелся по комнате, с брезгливым видом разглядывая ее убранство. На беленых стенах красовались несколько картин. Важная персона из Парижа устроила им тщательный смотр. На самом видном месте висела репродукция Давидовой «Смерти Марата». Перед ней гражданин эмиссар склонил голову, словно перед святыней. Потом он подошел к совершенно недостоверному портрету доктора Гильотена. Рядом красовалась литография, запечатлевшая площадь Революции с гильотиной в центре. Надпись под ней гласила: «Национальная бритва для предателей». Довершали эту выставку революционного искусства портрет Мирабо и карикатура, изображавшая триумф народа над деспотизмом, — обнаженный колосс, придавивший одной ногой гомункулов в коронах, а другой — столь же крошечных тварей в епископских митрах.

— Превосходно, — одобрил гражданин эмиссар. — Если эти картины отражают ваши убеждения, вас можно поздравить.

Хозяин, маленький высохший человечек, удовлетворенно потер руки. Он разразился было пространной речью по поводу своих принципов, но гражданин эмиссар грубо его перебил:

— Да-да. Не нужно многословия. Я сам выясню все, пока буду жить у вас. Мне много чего предстоит выяснить. — В его тоне и улыбке промелькнуло нечто зловещее. Хозяин поежился под недобрым взглядом гостя и замолчал, ожидая продолжения.

Андре-Луи заказал обед. Хозяин осведомился, не желает ли гость чего-нибудь особенного.

— На ваше усмотрение, — ответил Моро. — Путешествие было утомительным, и мы голодны. Посмотрим, как вы накормите слуг нации. Это будет проверкой вашего патриотизма. После обеда я приму мэра и председателя вашего Революционного комитета. Известите их.

Небрежным жестом руки Андре-Луи отпустил раболепного хозяина. Буассанкур закрыл дверь и, понизив свой зычный голос, пробормотал:

— Ради бога, не переиграйте.

Андре-Луи улыбнулся, и Буассанкур тоже заметил недобрый огонек в его глазах.

— Это невозможно. Никогда еще страна не знала таких деспотов, как наши апостолы Равенства. Кроме того, забавно видеть, как эти жалкие крысы танцуют под музыку, которую сами же заказывали.

— Возможно. Но мы здесь не для того, чтобы забавляться.

Если качество поданных на обед блюд было проверкой на патриотизм, то хозяин прошел ее наилучшим образом. От крепкого мясного бульона исходил восхитительный аромат, нежный и упитанный каплун был зажарен безупречно, вино вызывало сладкие грезы о берегах Гаронны, а свежий пшеничный хлеб превосходил по качеству все, что Андре-Луи и Буассанкур ели за последний месяц. Гостям испуганно и проворно прислуживали жена и дочь хозяина.

— Недурно, недурно, — похвалил Буассанкур. — Кажется, в провинции не голодают так, как в Париже.

— Члены правительства не голодают нигде, — резко заметил Андре-Луи. — Что мы скоро и покажем голодному народу.

После обеда, когда убрали со стола, в гостиницу прибыл мэр Блеранкура — упитанный, луноликий коротышка лет сорока, с маленькими красными глазками, которые придавали ему нездоровый вид. Коротышка назвался Фуляром. От него так и веяло самодовольством, и, заметив это, Андре-Луи с самого начала избрал агрессивную линию поведения. Он даже не привстал навстречу посетителю, а лишь нарочито неторопливо оторвал взгляд от бумаг, которые предусмотрительно разложил на столе, и недружелюбно оглядел вошедшего, причем глаза его задержались на солидном чиновничьем брюшке.

— Стало быть, вы мэр, да? — произнес Андре-Луи вместо приветствия. — Я гляжу, вы чрезмерно упитанны. В Париже все патриоты исхудали.

Гражданин Фуляр опешил. С него разом слетела вся его самоуверенность. Темные глазки растерянно заморгали, и он покосился на богатырскую фигуру Буассанкура, который стоял за спиной Андре-Луи. Но мэр был настолько обескуражен, что не осмелился указать гражданину эмиссару на вопиющее несоответствие его секретаря нарисованному образу истощенного патриота.

— Жизнь в провинции не так тяжела, как в столице, — промямлил он.

— Я заметил. Вы здесь жиреете. И не только это. — Таким образом Андре-Луи сразу же взял инициативу в свои руки. Мэр, который пришел задавать вопросы, обнаружил, что сам оказался в роли вопрошаемого. И плохо скрытая угроза, которая проглядывала в грубых манерах эмиссара, в его агрессивном тоне, в суровом и презрительном выражении его угловатого лица, мгновенно сбила с Фуляра всю спесь и превратила его в подобострастного и послушного слугу. — Прежде чем мы перейдем к делу, гражданин мэр, взгляните на этот мандат и ознакомьтесь с моими полномочиями. — Андре взял со стола удостоверение агента Комитета общественной безопасности и протянул Фуляру.

Мэр робко шагнул вперед. Он пробежал глазами документ и вернул его владельцу.

— Я к вашим услугам, гражданин агент. Располагайте мной, как сочтете нужным.

— Мы ждем вашего председателя и вашего коменданта. — Андре-Луи нетерпеливо постучал под столом ногой. — Вы тут не слишком торо́питесь, в этом вашем Блеранкуре.

Пока он говорил, дверь открылась. Хозяин гостиницы объявил:

— Гражданин председатель и гражданин комендант.

Названные персоны вошли в комнату с высокомерным видом. Тюилье, местный деспот и провинциальный проконсул, был другом и агентом Сен-Жюста, и близость к великому человеку создавала надежный фундамент для его самоуверенности. Этот энергичный, не слишком рослый малый со смуглой кожей, черными сальными волосами и неприятным лицом, которому тяжелая, выступавшая вперед нижняя челюсть придавала свирепое выражение, шел впереди. За ним следовал лейтенант Люка, возглавлявший местный отряд Национальной гвардии и формально именовавшийся комендантом. Светловолосый молодой офицер производил впечатление человека добродушного и любезного. В синем мундире с белой отделкой и красными эполетами он выглядел почти как дворянин.

Андре-Луи оглядел своих посетителей. Он не поднялся с места, выражение его лица, как и прежде, было недовольным. Мгновенно оценив по достоинству гражданина Тюилье, он не дал ему раскрыть рта и прибег к той же тактике, которая так успешно зарекомендовала себя в случае с мэром.

— Вы заставили меня ждать вас. При прежнем режиме чиновники могли позволить себе безнаказанно тратить впустую свое и чужое время. Теперь положение изменилось. Время чиновника принадлежит нации.

Тюилье, так же как и мэра несколькими минутами раньше, явно потрясло такое обращение. Сколь же огромна должна быть власть человека, который позволяет себе подобный тон в разговоре с председателем Революционного комитета! Но поскольку самоуверенность Тюилье покоилась на более прочном основании, чем самоуверенность мэра, ее было не так легко разрушить. Опомнившись, он надменно изрек:

— Вам нет необходимости напоминать мне о моем долге, гражданин.

— Надеюсь, вы правы. Но если я замечу такую необходимость, то сделаю это без колебаний. Лучше взгляните сюда, гражданин председатель. — И Андре-Луи снова предъявил свой мандат.

Тюилье разглядывал документ долго и внимательно. Среди других подписей он заметил и росчерк Сен-Жюста. Мандат произвел на него тем большее впечатление, что председатель имел весьма смутное представление о функциях агентов Комитета общественной безопасности. Прежде он уже сталкивался с одним или двумя порученцами правительства и знал, насколько широки их полномочия. Агент Комитета общественной безопасности встретился ему впервые — и неудивительно, поскольку агентов никогда не посылали с подобными поручениями. На это и рассчитывал Андре-Луи, полагая, что о его полномочиях будут судить по его поведению: чем более заносчиво он будет держаться, тем больше шансов, что его власть сочтут неограниченной.

— Передайте документ коменданту. Он должен знать, на каком основании я буду отдавать ему приказы, если возникнет такая необходимость.

Это было явным посягательством на чужие права. Тюилье нахмурился.

— Если у вас будут приказы для коменданта, он получит их от меня или от мэра.

Андре-Луи смерил его суровым взглядом.

— Пока я нахожусь в Блеранкуре, Национальная гвардия будет получать приказы и от Комитета общественной безопасности, через меня, его представителя. Я хочу, чтобы вы это четко себе уяснили. Я здесь не для того, чтобы в игрушки играть или спорить о формальностях. Я здесь по делу. По серьезному делу. Давайте перейдем к нему. Буассанкур, подай гражданам стулья.

Буассанкур поставил перед столом три стула, и вся троица села лицом к Андре-Луи и выжидательно посмотрела на гражданина агента. Мэр растерянно моргал красноватыми глазками, Тюилье сохранял надменное выражение лица, Люка с независимым видом развалился на стуле и поигрывал саблей.

Андре-Луи откинулся на спинку стула и хищно разглядывал представителей власти Блеранкура.

— Итак, — неспешно заговорил он, — этот невинный с виду провинциальный городишко оказался прибежищем реакционеров, оплотом заговора против Республики, единой и неделимой.

Тюилье попытался было вставить слово:

— Но это было…

— Не перебивайте меня. Я осведомлен о том, что здесь было. И мой визит сюда связан с делом, которое привело к аресту этого Торена.

Для Тюилье наконец все прояснилось. Этого агента прислал в Блеранкур сам Сен-Жюст. Прислал, чтобы тот добыл — а если понадобится, то и сфабриковал — доказательства, позволяющие отправить обманутого мужа госпожи Торен на гильотину. Тюилье отчетливо понял, в чем состоит его долг. Он обязан работать рука об руку с этим ловким и умелым агентом комитета. Хмурое, настороженное выражение его лица сменилось сочувственно-серьезным.

— Ах да. Это весьма прискорбный случай, гражданин агент. Блеранкур не может вспоминать о нем без стыда.

Ответ Андре-Луи привел его в полное замешательство:

— Я смог бы лучше думать о Блеранкуре, да и о вас, если бы вы представили мне какие-либо свидетельства вашей готовности вырезать эту раковую опухоль.

— Что вы имеете в виду?

— Послушайте, гражданин, не стоит со мной шутить. Где доказательства вашей доброй воли, вашего патриотического рвения?

— Но разве мы не арестовали негодяя Торена, разве не отправили его в Париж, чтобы он предстал перед судом?

— За участие в заговоре, — со значением произнес Андре-Луи и сделал выразительную паузу. — Ну же! Где остальные? Где другие заговорщики? Где сообщники этого мерзавца? Вы их уже арестовали?

Тюилье начал терять терпение:

— О чем вы говорите? Нам ничего не известно о других.

— Вот как? — Андре-Луи вскинул брови. На его лице внезапно появилась саркастическая улыбка. — Вы, кажется, собираетесь меня уверить, что в Блеранкуре человек может организовать заговор в одиночку? Это что, особенность жителей вашего края?

Мэра поразила проницательность этого замечания.

— Силы небесные! — воскликнул он и повернулся к Тюилье. — Ну конечно, у этого типа должны были быть сообщники! Человек не может участвовать в заговоре один. Гражданин агент совершенно прав.

— А, вам тоже так кажется? Я рад, что Блеранкур не лишен здравомыслия, хотя и приходится прилагать усилия, чтобы его обнаружить. Что ж, гражданин председатель, вы оказались не слишком бдительны. Вы обнаружили, что Торен — заговорщик. Вы арестовали его и на сем успокоились. Вы не взяли на себя труд установить сообщников этого малого. Честное слово, полагаю, Комитету общественной безопасности самое время разобраться в этом вопросе.

Андре-Луи взял карандаш и быстро написал на бумаге несколько строк.

Мэр выглядел совершенно ошеломленным. Тюилье снова нахмурился, но промолчал. Он сознавал, что чем меньше он скажет, тем лучше. Дело обстояло совсем не так, как ему казалось вначале, и с его стороны разумнее всего было предоставить Сен-Жюсту разбираться с этим наглым, пронырливым молодым агентом и не вмешиваться в ситуацию самому. Люка в продолжение всей беседы сохранял непринужденный, заинтересованный вид. В конце концов, он был лишь инструментом исполнительной власти и не нес никакой ответственности за ее изъяны и упущения.

Андре-Луи поднял взгляд, и Тюилье понял, что этот нахальный молодой проныра вовсе не собирается оставлять его в покое.

— В чем конкретно состоит суть этого заговора, гражданин председатель?

Тюилье неловко заерзал на стуле.

— Вы полагаете, что я держу в голове все дела своего комитета?

— Нет, зачем же. А что, у вас в Блеранкуре было много заговоров?

— Нет, других не было.

— И вы не можете вспомнить обстоятельства одного-единственного? Боюсь, вы выказываете чересчур мало интереса к своим обязанностям. Вы вели записи, я полагаю?

— Не помню, вел или нет.

Андре-Луи вскинул брови и впился в председателя долгим внимательным взглядом.

— Гражданин, вы вынуждаете меня напомнить вам, что речь идет о серьезном деле. Этот человек должен был предстать перед вашим комитетом для допроса.

— Так и было. Я допрашивал его лично.

— Это в высшей степени необычно. Но даже в этом случае вы обязаны были вести какие-то записи. Протокол допроса. Он должен был у вас сохраниться.

— О, полагаю, я вел протокол. Но откуда мне знать, где он сейчас?

— Вам придется отыскать его, гражданин председатель. Похоже, вы не вполне отдаете себе отчет в том, насколько это важно. Когда мы узнаем подробности заговора, мы ухватим нить, ведущую к сообщникам Торена.

— Это правда, — нехотя согласился мэр.

— Мы сможем отыскать этих негодяев, которые в настоящий момент, не будучи пойманы, по-прежнему продолжают строить козни против Республики. Надеюсь, вы понимаете это, гражданин председатель.

— Я понимаю. Да. Конечно, я понимаю. — Тюилье почувствовал, что его загоняют в угол, и решил показать зубы: — Но тысяча чертей! Говорю вам, у меня нет этого протокола!

Андре-Луи смотрел на него долгим, испытующим взглядом. Наконец Тюилье не выдержал и в ярости вскочил со стула.

— Что вы на меня глазеете? — завопил он.

— У вас нет протокола? Как прикажете это понимать?

Тюилье, полагаясь на защиту своего друга Сен-Жюста, в чьих интересах он действовал, когда арестовывал Торена, решил пойти ва-банк:

— Можете понимать как вам угодно. Я устал от ваших вопросов. Думаете, я допущу, чтобы меня запугивал какой-то mouchard?[512] А именно таковым я вас считаю. Вы думаете…

— Молчать! — перебил его Андре-Луи. — Вы в своем уме? Я представляю Комитет общественной безопасности! И я должен сносить оскорбления председателя провинциального Революционного комитета? Хорошенькое дело! Вы полагаете, я жду от вас речей? Я задал вам простой вопрос, и вам нужно было дать на него ясный ответ, только и всего. Но я полагаю, что нам с вами больше не о чем разговаривать.

— Рад это слышать, — огрызнулся Тюилье с высокомерным кивком. Он снова сел и быстрым, исполненным ярости движением закинул ногу на ногу.

Андре-Луи продолжал пристально смотреть на председателя. Затем он взял перо, обмакнул его в чернила, придвинул к себе чистый лист бумаги и принялся быстро строчить. Несколько мгновений в комнате не раздавалось ни звука, кроме скрипа пера и сердитого прерывистого дыхания гражданина Тюилье. Наконец агент закончил писать. Он отшвырнул перо, откинулся на спинку стула и помахал листком, чтобы дать чернилам просохнуть. Потом заговорил снова, на сей раз обращаясь не только к Тюилье, но и к Фуляру:

— Стало быть, положение дел таково: две недели назад гражданина Торена арестовали по приказу председателя Революционного комитета Блеранкура, предъявили ему обвинение в заговоре и отправили в Париж, где он был помещен в Консьержери. Я приехал сюда, чтобы выяснить детали заговора и имена сообщников Торена. Председатель не смог назвать мне ни того ни другого. Он заявил в оскорбительных выражениях, что не сохранил никаких записей по делу. Выводы из всего этого — не моя прерогатива. Это прерогатива Комитета общественной безопасности. Но уже сейчас ясно, что возможны только два объяснения случившегося. Либо гражданин председатель, исполняя свои обязанности, проявил преступную халатность, либо он покрывает остальных заговорщиков.

— Что вы сказали? — Тюилье снова вскочил.

Андре-Луи продолжал, невозмутимо и безжалостно:

— Какое из двух объяснений выбрать, предстоит решить комитету. Но мой долг мне совершенно ясен. Гражданин мэр, не будете ли вы добры подписать этот приказ? — И он протянул мэру бумагу, которую только что заполнил.

Фуляр читал; Тюилье с потемневшим от ярости лицом наблюдал за мэром.

— Что это такое? — не выдержал он наконец.

— Бог мой! — в тот же миг воскликнул мэр.

— Приказ о вашем аресте, разумеется, — ответил Андре-Луи.

— О моем аресте? Арестовать меня? Меня?! — Председатель отшатнулся. Его смуглое лицо внезапно сделалось бледным.

— Надеюсь, вы понимаете, что это совершенно необходимо, гражданин мэр? — произнес Андре-Луи.

Мэр задумчиво облизнул губы. Его красноватые глазки сузились. Он взял перо. Андре-Луи показалось, что на лице мэра мелькнула улыбка, когда он склонился над столом, чтобы подписать бумагу. Нетрудно было вообразить, как человек, подобный Тюилье, злоупотреблял положением председателя Революционного комитета, как задирал и унижал мэра. И теперь Фуляр одним росчерком пера сводил все старые счеты.

Тут онемевший Тюилье пришел в себя:

— Вы сошли с ума? Не подписывайте, Фуляр! Не смейте подписывать! Клянусь Богом, вы заплатите за это головой!

— Ха! Запишите эту угрозу, Буассанкур. Она дополнит мой отчет. И позвольте напомнить вам, гражданин Тюилье, что в данный момент под вопросом сохранность вашей собственной головы. Так что приберегите все, что вам есть сказать, для суда и ведите себя достойно. — Андре-Луи взял бумагу и обратился к потрясенному офицеру: — Вот вам наш приказ, гражданин комендант. Поместитегражданина Тюилье в местную тюрьму и держите его там до моих дальнейших распоряжений. Приставьте к нему надежную охрану и следите, чтобы он не мог ни с кем связаться без моего ведома. Он не должен отправлять и получать письма, не должен ни с кем видеться. Вы за это отвечаете. Предупреждаю вас: эта ответственность очень тяжела.

— Ей-богу, вы правы! — вскричал побагровевший Тюилье. — Кое-кто из вас ответит за это! И ответит головой.

— Уведите его, — приказал Андре-Луи.

Комендант отдал честь и, взяв приказ, повернулся к Тюилье.

— Пойдемте, гражданин председатель.

Тюилье не сдвинулся с места. На его скулах играли желваки, губы беззвучно шевелились. Потом он потряс кулаком в сторону Андре-Луи.

— Подожди, наглый выскочка! Ты еще увидишь, что с тобой будет!

Андре-Луи посмотрел на него с презрением.

— Сначала я увижу, что будет с вами, изменник. Впрочем, я и так могу предсказать это с полной определенностью.

И он небрежно махнул рукой в сторону двери.

Глава 39

ДОКАЗАТЕЛЬСТВА
Когда протестующие и угрожающие крики Тюилье наконец стихли за дверью, Андре-Луи обратился к Фуляру:

— Что вы об этом думаете, гражданин мэр?

Упитанный коротышка с серьезным видом покачал головой и вынес свой печальный приговор:

— Мне это не нравится. Скажу вам откровенно, гражданин агент, мне это не нравится.

— Что именно вам не нравится? Выражайтесь яснее, друг мой.

Мэр подпрыгнул на стуле.

— Мне не нравится поведение Тюилье. Оно неискренне. Патриот не станет так себя вести.

— Ха! Стало быть, вы тоже это понимаете. Что ж, теперь я уверен, что могу положиться на ваше здравомыслие. Хотя если в Блеранкуре чего и недостает, то уж никак не здравомыслия. Скорее недостает верности, рвения, патриотизма. У вас возник заговор, а председатель Революционного комитета покрывает заговорщиков.

— Вы так считаете? Вы в это верите?

— А вы? — прогудел Буассанкур.

— Я не знаю, что думать и чему верить.

Андре-Луи одарил его неприятной улыбкой.

— Придется нам что-нибудь отыскать для вас. Надо порыться в бумагах этого мошенника. Пойдемте, гражданин. Вы покажете мне дорогу к дому Тюилье. Вы с нами, Буассанкур.

Дом Тюилье располагался на окраине городка, в глубине густого, запущенного сада, который выглядел совершенно безжизненным в своей декабрьской наготе. Это была ветхая постройка, принадлежавшая вдове Грассе и ее незамужней сестре средних лет. Тюилье занимал две комнаты на первом этаже. Беглый осмотр спальни убедил Андре-Луи, что ею можно не заниматься. Он прошел в гостиную, где председатель, очевидно, держал бумаги, связанные с его служебной деятельностью. Моро с любопытством оглядел книжные полки. «Общественный договор»,[513] несколько томов «Века Людовика XIV»[514] Вольтера, одна или две работы по философии, переводы Овидия, экземпляр «Романа о Розе»[515] и многое другое, составлявшее вместе любопытную подборку.

На письменном столе, стоявшем у окна, лежали какие-то бумаги. Андре-Луи бегло их просмотрел: ничего важного они не содержали. Он открыл два выдвижных ящика, но и там не обнаружил чего-либо интересного.

Затем Андре-Луи и неотступно следовавшие за ним мэр с Буассанкуром перешли к бюро красного дерева, стоявшему в стенной нише. Оказалось, что бюро заперто на ключ.

Взломав замок, Андре-Луи сел и принялся просматривать бумаги, жестом пригласив мэра присоединиться к нему. Тот придвинул стул и устроился подле гражданина агента. Буассанкур, стоявший с другой стороны, помогал разбирать содержимое бюро, следуя указаниям молодого человека.

Дневной свет давно угас, и они в течение трех часов работали при свечах в холодной, неприбранной комнате. Результатом их энергичных поисков стала тонкая пачка документов, которую Буассанкур перевязал тесемкой. Наконец бюро закрыли, и мэр по распоряжению Андре-Луи его опечатал. Они также опечатали обе комнаты Тюилье, сообщив перепуганной вдове Грассе, что в них нельзя входить до тех пор, пока не поступит официальное разрешение Комитета общественной безопасности.

После этого все трое вернулись в «Красный колпак», где хозяин поспешно принялся разводить огонь, дабы гражданин агент мог согреть свои члены. Тем временем Андре-Луи и мэр предались более подробному ознакомлению с изъятыми документами, а Буассанкур, изображавший секретаря, делал записи, следуя указаниям гражданина агента.

Самым ценным трофеем оказалось послание Сен-Жюста, которое Тюилье неосмотрительно сохранил вопреки приписке в самом конце, призывавшей адресата незамедлительно уничтожить письмо. Оно было написано месяц назад и состояло из умышленно туманных выражений. Имя Торена там не упоминалось. Однако по прочтении этого письма в свете последующих событий невозможно было не усомниться в правомерности того обвинения, которое ему предъявили при аресте.

Если этот Панталоне, — писал Сен-Жюст, — не прекратит визжать, это может обернуться для меня серьезными неприятностями. Добродетель и целомудрие чрезвычайно популярны в последнее время, и я, естественно, выступаю в их защиту. Я сказал достаточно, чтобы тебе стала понятна щекотливость сложившегося положения. Выводы делай сам. Что-то необходимо предпринять. Не уверяй меня, что все можно уладить как-то иначе. Даже если я так поступлю, этот человек все равно может быть для меня опасен. Нужно гарантировать его молчание. Надеюсь, твоя изобретательность поможет тебе найти выход. При необходимости посоветуйся с Б. С. Ж. Вы оба можете рассчитывать на мою благодарность.

С братским приветом, навечно твой друг

Ф. Сен-Жюст.
Андре-Луи прочитал письмо вслух и стал выпытывать у мэра сведения, которые позволили бы расшифровать содержавшиеся в послании намеки:

— Панталоне в комедии — всегда обманутый муж. Следующая фраза письма подтверждает, что речь идет о рогоносце. Кто из рогоносцев здесь, в Блеранкуре, мог бы поставить в щекотливое положение депутата Сен-Жюста?

Вопрос перепугал мэра до крайности — с тем же успехом Андре-Луи мог приставить к его голове пистолет. Но как ни напуган был Фуляр, от ответа он увиливать не стал:

— Торен.

— Торен! — Андре-Луи изобразил изумление. — Но это же имя заговорщика!

— Именно так, — подтвердил мэр.

— Человек, молчание которого нужно гарантировать. Знаете, гражданин мэр, мне начинает казаться, что тут был заговор совершенно особого рода. Тюилье, который его раскрыл, не смог объяснить нам ни того, в чем этот заговор заключался, ни того, кто в него входил помимо несчастного Торена. Что же на самом деле случилось с этим человеком? Какова его истинная история?

Мэр рассказал все, что ему было известно. В городке ни для кого не являлось секретом, что Сен-Жюст соблазнил жену Торена. С тех пор как депутат уехал в Париж, госпожа Торен исчезла, и ходила молва, что Сен-Жюст забрал ее с собой.

Буассанкур быстро строчил, сокращая слова, чтобы поспеть за рассказом мэра.

— Поучительная история о человеке, который «выступает в защиту добродетели и целомудрия», — обронил Андре-Луи и перешел к следующему вопросу: — Теперь этот Б. С. Ж. Здесь есть две записки, подписанные этими инициалами. В первой Б. С. Ж. предлагает арестовать какое-то лицо, какое именно, он не называет. Во второй, отвечая, по всей видимости, на вопрос, он пишет: «Откуда я знаю, что тебе с ним делать? На твоем месте я бы отправил его в Суассон, на гильотину». Возможно, он имеет в виду несчастного Торена. Кто этот Б. С. Ж.? У вас нет никаких догадок на этот счет?

— Должно быть, это Бонтам, некий тип, живущий в Шоме. Он называет себя Бонтам Сен-Жюст.

— Называет себя? Как вас понимать?

— Он какой-то родственник депутата Сен-Жюста. Несомненно, он имеет право называть себя так. Но чаще его зовут просто Бонтам.

— Чем он занимается?

— По профессии он коновал. Но сейчас фермерствует. Он якобы приобрел недавно эмигрантское поместье. — Сказав это, мэр фыркнул.

— Что подразумевается под вашим «якобы»? — насторожившись, вскинул голову Андре-Луи. — Он купил поместье или нет?

— Вероятно, купил. Но я никогда не слыхал, чтобы у него водились деньги.

У Андре-Луи был вид охотника, напавшего на след.

— Это интересно. У этого малого нет денег, и все же он покупает землю.

— О, и много земли! Все в окрестностях Боса.[516] Чертовски много земли!

Гражданин агент погрузился в задумчивость.

— Возможно, нам придется поговорить с этим Бонтамом Сен-Жюстом, — сказал он наконец. — Пусть объяснит эти записки. — И он сменил тему: — Возвращаясь к Торену, что вы можете о нем сказать?

— Ничего хорошего. Никчемная личность, пьяница, бил жену. Никто не осуждал бедняжку, когда та уехала с гражданином Сен-Жюстом. Вот почему об этой истории мало судачат. Никто не пожалел Торена, когда его схватили.

Андре-Луи посуровел.

— Как бы он себя ни вел, это не оправдывает тех, кто пытается расправиться с ним руками закона, прибегая к ложному обвинению.

— Я этого не говорил, гражданин агент, — испуганно проблеял мэр.

— У него есть родственники?

— Замужняя сестра. Она тоже переехала в Шом. А здесь живет кузина Торена.

— Ну что же… — Андре-Луи встал. — Отложим наше дело на завтра. Уже почти полночь. Зайдите ко мне завтра в девять утра, гражданин мэр. Нам предстоит хлопотный денек. Буассанкур, спрячьте эти документы в надежное место.

Усталый Фуляр откланялся, радуясь возможности избавиться наконец от присутствия грозного агента Комитета общественной безопасности.

Андре-Луи и Буассанкур улыбнулись друг другу.

— Ну и стремительны же вы! — восхитился Буассанкур.

— Такова роль Скарамуша. Он добивается успеха быстротой натиска. Немедленный арест Тюилье был необходим, иначе он успел бы снестись с Парижем. Остальное просто подарок судьбы. И самая большая наша удача — это то, что нам удалось обнаружить кончик нити, которая ведет к гражданину Бонтаму. Нас ждут великие открытия, на которые я и не надеялся, когда отправлялся в Блеранкур.

Андре-Луи оказался прав. На следующее утро они в сопровождении мэра, коменданта и полудюжины солдат Национальной гвардии отправились верхом в Шом. Вскоре после десяти они подъехали к воротам миниатюрного, но изящного шато, одного из последних приобретений Бонтама, где тот и обосновался. Прежний владелец, виконт де ля Бос, несколько месяцев назад был гильотинирован, а законный наследник прозябал где-то в изгнании.

Привлеченный шумом, Бонтам самолично вышел во двор узнать, кто к нему пожаловал. Он оказался человеком лет тридцати, одетым как крестьянин, высоким и сильным, с широким полным лицом, которое было почти полностью лишено подбородка, так что возникало впечатление, будто его обладатель нерешителен и глуповат. Но когда комендант объявил Бонтаму, что по приказу Комитета общественной безопасности он арестован, молодой человек прибег к весьма крепким выражениям, которые снимали с него всяческие подозрения в слабости характера. Он осыпал визитеров угрозами и вопросами, осведомившись, не сошли ли они, часом, с ума, отдают ли себе отчет в том, что делают, знают ли о его родстве с депутатом Сен-Жюстом и понимают ли, что с ними станет, когда тот узнает об этой вопиющей ошибке. И только под конец своей бурной речи он задал вопрос по существу, пожелав узнать, на каком основании он арестован.

Андре-Луи стоял перед Бонтамом в воинственной позе, его круглая черная шляпа с трехцветной кокардой была надвинута на самый лоб.

— Основания будут полностью установлены, когда мы просмотрим ваши бумаги.

Лицо Бонтама изменило цвет и стало каким-то дряблым. Но через мгновение он справился с собой.

— Если вы рассчитываете на это, значит, у вас нет обвинения. Как вы можете арестовать меня, не предъявив обвинения? Вы злоупотребляете своей властью — если, конечно, вы вообще обладаете ею. Это грубое нарушение закона, и вы за него ответите.

— Для честного человека вы слишком хорошо знаете законы, — усмехнулся Андре-Луи. — Но, как бы то ни было, ваши знания устарели. Вы никогда не слышали про закон о подозрительных? Вы арестованы по подозрению.

— Не ухудшайте свою участь бессмысленным сопротивлением, — добавил Буассанкур. — Если вам нечего скрывать, то нечего и волноваться.

Бонтам воззвал к мэру, но мэр лишь повторил слова Буассанкура, и помрачневшего арестанта заперли в одной из комнат, выставив охрану у двери и под окном.

Андре-Луи не стал тратить время на допрос домочадцев Бонтама — двух мужчин и женщины постарше. Он пожелал узнать только, где гражданин Бонтам хранит свои бумаги. Три часа гражданин агент вместе мэром и Буассанкуром обшаривали кабинет. Когда обыск закончился и Андре-Луи нашел то, что искал, — несколько записок и пару писем, касающихся покупки земель в Босе, — они сели обедать. Домочадцы Бонтама выставили на стол все лучшее из запасов маленького шато: омлет, блюдо с куропатками и несколько бутылок превосходного вина из хозяйского погреба.

— Да он просто проклятый аристократ, этот Бонтам, — вот единственная благодарность, которой Андре-Луи удостоил прислугу за роскошную трапезу.

Потом он приказал расчистить стол и устроил в симпатичной столовой, залитой зимним солнцем, импровизированный трибунал. На столе разложили бумагу и перья, установили письменный прибор. Андре-Луи расположился в кресле, справа от него уселся Буассанкур с пером в руке, слева — мэр Блеранкура.

Бонтама, бледного, угрюмого и испуганного, привели в столовую под конвоем. Комендант расположился у двери в качестве официального наблюдателя.

Начался допрос. Бонтаму задали формальные вопросы о его имени, возрасте, общественном положении, месте жительства и роде занятий. Буассанкур записывал ответы. На последний вопрос Бонтам ответил, что он землевладелец и фермер.

— Как давно вы им стали? — последовал неудобный вопрос.

Бонтам долго колебался, прежде чем ответить.

— Год назад.

— А до этого чем вы занимались?

— Я был коновалом.

Андре-Луи оценивающе посмотрел на арестанта.

— Если я правильно понял, доставшееся вам наследство ничтожно. Вы человек молодой, гражданин Бонтам. Сколько лет вы были коновалом?

— Пять или шесть.

— Едва ли за это время можно нажить состояние. Но вы были очень бережливы, я полагаю. Вам удавалось откладывать деньги. Сколько вы скопили?

Бонтам раздраженно пожал плечами.

— Откуда, черт побери, мне знать, сколько я скопил? Я не веду бухгалтерских книг.

— Вы к себе несправедливы. Тут передо мной достаточно документов, показывающих, что бухгалтерия у вас поставлена прекрасно. Не тратьте попусту мое время, гражданин. Отвечайте, сколько вы скопили?

Бонтам взбунтовался:

— Какое вы имеете право меня допрашивать? Вы грязный шпион комитета, а не судья. У вас нет права меня пытать. Возможно, в вашей власти арестовать меня, хотя и в этом я сомневаюсь. Как бы то ни было, когда гражданин Сен-Жюст прослышит о вашем самоуправстве, для вас наступят черные минуты, это я вам обещаю. А пока, друг мой, самое большое, что вы можете и смеете сделать, — это отправить меня в Париж для судебного разбирательства. Ну так отправляйте! Отправляйте — и будьте прокляты! Я не стану отвечать ни на один из ваших вопросов. Гражданин мэр, и вы оказываете содействие этому субъекту? Боже мой! Берегитесь! Гильотина в Париже делает свое дело быстро. Возможно, вам придется познакомиться с ее работой за чинимый вами произвол. Гражданин депутат Сен-Жюст строго спросит с вас за него. Это не тот человек, с которым можно шутить, и вам следовало бы об этом знать.

Весь раскрасневшись от волнения, Бонтам сделал паузу, чтобы перевести дух.

— Запишите все, — спокойно распорядился Андре-Луи, обращаясь к Буассанкуру. — Все, до единого слова. — Он дождался, пока мнимый секретарь исполнит его указание, и снова обратился к арестанту. На этот раз он говорил тихо и бесстрастно, без прежнего напора, и, возможно, благодаря этому контрасту его слова звучали более весомо: — Ваша убежденность покоится на ложной предпосылке. Я уже говорил вам, что вы слишком хорошо знаете законы, но они устарели. Если вы честный человек, то поможете мне решить, отправлять вас для суда в Суассон или нет. Да-да, в Суассон, не в Париж. Гильотина в Суассоне делает свое дело не менее быстро. А что до гражданина депутата Сен-Жюста, на защиту которого вы, кажется, рассчитываете, то по ныне действующим законам Равенства и Братства ни один человек в государстве не обладает достаточной властью, чтобы защитить преступника. — Тон Андре-Луи стал жестче: — Повторяю: ваши знания устарели. Вы, по-видимому, пребываете в убеждении, что мы все еще живем в век деспотизма. И еще одно. Позвольте заверить вас: если вы не сумеете рассеять подозрения, которые возникли у меня, когда я изучал ваши бумаги, если не сможете удовлетворительным образом объяснить некоторые неблаговидные обстоятельства, о которых эти бумаги свидетельствуют, у гражданина депутата Сен-Жюста появятся куда более неотложные дела, чем ваша защита. Ему придется держать ответ за себя. — Андре-Луи стукнул кулаком по столу и с внезапной свирепостью добавил: — Республика не смотрит на чины и звания. Зарубите это себе на носу, гражданин Бонтам. Свобода, Равенство и Братство — не пустые слова.

Мэр энергично, хотя и невнятно выразил свое согласие с последним утверждением. Переняв у Андре-Луи эстафету, он принялся убеждать арестованного ответить на вопросы и снять с себя подозрения.

— Я не понимаю, в чем причина вашей нерешительности, — продолжил затем Андре-Луи. — Разве что вы молчите из ложно понятой преданности. Ложно, потому что никакая преданность не спасет исполнителя преступления. Единственное, чего вы можете добиться своим молчанием и запирательством, — это обвинение в предумышленном пособничестве злоумышленнику.

Приведенные доводы не только усмирили, но и заметно напугали Бонтама. Угроза Андре-Луи поколебала его уверенность в заступничестве Сен-Жюста. А без этого заступничества его действительно ждал наихудший конец.

— Бог мой! — не выдержал он. — В чем вы меня обвиняете? Вы ведь не сказали мне даже этого. Я не делал ничего плохого.

— Вы назвались землевладельцем и фермером. Я желаю получить представление об источнике богатства, которое позволило вам приобрести обширные участки земли в Босе.

— Я выразился неточно. — Страх выжал из Бонтама правду. — Я занялся земледелием, потому что оно более прибыльно, чем мое прежнее ремесло. Но я не землевладелец. Я всего лишь посредник. Что пользы меня допрашивать? У вас мои бумаги. Они должны были показать вам, что я всего лишь доверенное лицо.

— Чье?

Бонтам на мгновение замялся и нервно стиснул пальцы. Хотя в комнате было прохладно, его бледный выпуклый лоб покрылся крупными каплями пота.

— Гражданина депутата Сен-Жюста, — ответил он наконец. И, словно желая оправдать предательство, к которому его вынудили, добавил: — Вы должны были понять это из бумаг.

— Да, — кивнул Андре-Луи. — По крайней мере, в них содержится много довольно ясных указаний на ваше сотрудничество. — Он вновь умолк, выжидая, пока Буассанкур закончит писать. — В течение последнего года вы получили деньги, которые в пересчете на ныне утвержденную Республикой валюту составляют в сумме примерно полмиллиона франков.

— Да, если считать во франках, получится приблизительно столько.

— Самый крупный денежный перевод, в сто тысяч франков, получен вами всего лишь месяц назад.

— Да. Где-то около того.

— Седьмого фримера, если быть точным.

— Если вы знаете даже точную дату, зачем спрашивать меня?

— Я полагаю, эти деньги были высланы вам из Страсбурга?

— Не знаю.

— Вы знаете, откуда писал гражданин Сен-Жюст. Ведь это он прислал вам деньги, не так ли?

— Да. Они пришли от него. Вероятно, из Страсбурга. Да. Откуда же еще?

Андре-Луи откинулся на спинку стула.

— Запишите, Буассанкур. Все, дословно. Это важно. — Он повернулся к мэру. — Я выяснил гораздо больше, чем рассчитывал. Я приехал расследовать роялистский заговор, а обнаружил заговор совершенно иного рода. В начале фримера гражданин Сен-Жюст находился в Страсбурге. Он взимал там крупные штрафы. В его руки текло золото, которое ему доверили собрать в государственную казну. Эти деньги должны были облегчить бедствия народа. Но, оказывается, гражданин Сен-Жюст незаконно присвоил часть этих средств для своих личных нужд. Вот какой вывод позволяет сделать наше расследование. Добавьте это к протоколу, Буассанкур, для передачи на рассмотрение в другую инстанцию. И позаботьтесь об этих документах. Они содержат необходимые доказательства. — Он ненадолго задумался. — Что ж, на данный момент это все. Больше у меня нет вопросов. Можете увести арестованного.

Буассанкур закончил писать и положил протокол перед Андре-Луи. Тот внимательно прочел и подписал бумагу, потом передал ее на подпись мэру. Мэр убедился, что все изложено точно, и тоже поставил свою подпись. Отложив перо, он обратил к Андре-Луи бледное, испуганное лицо.

— Боже всемогущий! Вы совершили ужасное открытие, гражданин.

— И я не сомневаюсь, что мы только в начале пути.

Мэр задрожал. Но, в конце концов, виной тому мог быть холод, ибо солнечные лучи уже покинули комнату.

— Мы заходим на очень опасную территорию, гражданин.

Андре-Луи поднялся.

— Очень опасную для преступников, — уточнил он с уверенностью, которая немного успокоила мэра. — Очень опасную для лжепатриотов, чье мошенничество лишает Республику того, что принадлежит ей по праву; опасную для тех, кто злоупотребляет своим положением в личных интересах. Никому другому опасность не угрожает. Нация знает, как вознаградить тех, кто не жалеет усилий, чтобы победить коррупцию. Вас ждет великая слава, гражданин мэр. Надеюсь, вы достойны удачи, которая вам выпала.

— Я всегда был хорошим патриотом.

— Рад слышать это. Выполняйте свой долг и ничего не бойтесь. Fiat officium, ruat cœlum.[517] Нам пора. Прикажите коменданту отвезти этого малого в тюрьму Блеранкура. Пусть приставит к нему надежных людей и ждет, покуда мы за ним не пришлем.

Глава 40

ДОСЬЕ
Андре-Луи развил лихорадочную деятельность, стараясь как можно скорее закончить свои дела в Блеранкуре. Он ни на минуту не забывал о грозившей им с Буассанкуром опасности. Их расследованию пришел бы очень скорый и печальный конец, если бы слухи об этой деятельности достигли Парижа. Поэтому Андре-Луи стремился завершить сбор доказательств максимально быстро, пока его не разоблачили.

Вскоре у него появился дополнительный повод для беспокойства. Члены Революционного комитета, председателя которого он арестовал, начали выражать недовольство. Не исключено, что их тревожила нечистая совесть, и, не зная цели расследования, которое, словно круги на воде, неуклонно разрасталось вширь, они начали опасаться за собственную судьбу. Так или иначе, но в их среде происходило брожение. Все чаще и чаще члены комитета задавались вопросом о широте полномочий пронырливого агента. По счастью, мэр остался на стороне Андре-Луи и своевременно предупредил его о назревавшем бунте.

Андре-Луи принял меры незамедлительно. Он приказал созвать заседание комитета и предстал перед революционным ядром Блеранкура. Собравшиеся — десять местных торговцев — поднялись навстречу гражданину агенту, когда тот быстрым шагом вошел в гостиную мэра, где была назначена встреча.

Властным жестом Андре-Луи велел всем сесть, сам же остался стоять. Сценический опыт подсказывал ему, что такая позиция более выгодна для того, кто хочет подавить собеседников. Он широко расставил ноги, заложил руки за спину и обвел присутствующих суровым взглядом темных глаз из-под надвинутой на лицо шляпы. Желая усилить всеобщее замешательство, Андре-Луи долго молчал, а когда заговорил, голос его звучал резко и немилосердно, словно удары бича:

— Я слышал, вы ропщете, граждане. Мне стало известно, что некоторые из вас полагают, будто я превышаю свои полномочия. Вас якобы раздражает дотошность, с которой я расследую события, имевшие место в Блеранкуре. Позвольте мне дать вам один совет, граждане. Если вам дороги ваши головы, вы ему последуете. Оставьте подобные разговоры. Если бы вами двигало подлинное чувство долга перед Республикой и истинный патриотизм, вы приветствовали бы любые мои усилия, направленные на искоренение зла, которое пагубно для общественного блага. Вы приветствовали бы любой шаг — пусть даже он выходит за пределы моих полномочий, — который предпринимается с этой целью. Но, уверяю вас, я далек от злоупотребления своими полномочиями, более того, я пока не использовал их во всей полноте. Агент Комитета общественной безопасности облечен властью самого комитета и отвечает за свои действия перед ним одним. Вы желаете проверить границы моих полномочий? Что ж, проверяйте. Но ведь я могу включить в сферу своего расследования и деятельность проверяющих. Ибо мой долг обязывает меня предположить, что люди, недовольные моими действиями, имеют причины бояться следствия. — Андре-Луи сделал паузу, выжидая, пока стрела попадет в цель. Члены комитета украдкой поглядывали друг на друга. Никто из них не решался нарушить молчание. Тогда он продолжил более резко: — Если я до сих пор не занялся недовольными вплотную, то лишь потому, что у меня и без того хватает дел. В настоящий момент я согласен ограничиться заданием комитета и теми вопросами, которые возникают в непосредственной связи с ним. Но как только я замечу, что мне чинят препятствия, или узнаю о враждебной критике своих действий, могущей создать мне помехи, я начну преследовать своих критиков безо всякой жалости и угрызений совести. Я покажу вам, граждане, если вы вынудите меня к этому, что делу Свободы нельзя ставить палки в колеса. Я докажу вам это, даже если мне придется снять с вас головы. Ничто не смывает вину за преступление лучше крови. А мятежным головам корзина палача — лучшая награда. Помните об этом, граждане, и не заставляйте меня возвращаться к этому разговору, иначе он будет проходить совсем в ином тоне.

Андре-Луи снова сделал паузу. По виноватым взглядам слушателей он понял, что усмирил их.

— Если кому-нибудь из вас есть что мне сказать, воспользуйтесь благоприятной возможностью. Если хотите высказать какие-либо жалобы, говорите сейчас, откровенно и без обиняков.

С места нерешительно поднялся бакалейщик по имени Приёр, малый с тяжелой, выдававшейся вперед нижней челюстью. Благодаря революции он обнаружил в себе дар красноречия, коим и не преминул сейчас воспользоваться. Приёр заверил гражданина агента, что все собравшиеся — верные слуги Комитета общественной безопасности, которые и не помышляют о том, чтобы препятствовать гражданину агенту или критиковать его мудрые действия, предпринимаемые от имени комитета. Они полны решимости оказать ему всяческое содействие в исполнении его долга. Он также заверил гражданина агента, что никто из членов Революционного комитета не имеет ни малейших оснований опасаться самого тщательного расследования их деятельности.

Кроме этого, гражданину Приёру не удалось произнести ни слова, ибо на этом Андре-Луи грубо оборвал его:

— Кто уполномочил вас ручаться за коллег? Говорите за себя, друг мой, если хотите, чтобы я относился к вашим словам с доверием.

Стушевавшийся Приёр пробормотал, запинаясь, несколько фраз, в которых вновь выразил свое глубокое почтение к гражданину агенту, и сел на место. Тут поднялся еще один член комитета и почти дословно повторил заявление предыдущего оратора. Третьего Андре-Луи выслушать отказался.

— Теперь вы все по очереди собираетесь уверять меня в своей лояльности? У меня нет времени, чтобы выслушивать ваши речи. И к чему слова? Пусть ваши поступки станут доказательством ваших гражданских добродетелей.

На этом Андре-Луи распрощался и быстро вышел из комнаты.

Больше они не доставляли ему хлопот. Напротив, после этой беседы члены Революционного комитета начали состязаться друг с другом в ревностном стремлении услужить Моро.

Тем не менее Андре-Луи торопился как мог. В конце недели он располагал всем необходимым, чтобы сделать последний шаг.

Он приказал мэру вновь собрать Революционный комитет. На этот раз Андре-Луи устроил нечто вроде судебного разбирательства и назначил себя председательствующим. Он распорядился, чтобы Тюилье и Бонтама доставили из тюрьмы для допроса.

Но прежде чем вызвать одного из них, гражданин агент обратился к членам комитета с заявлением и вопросом:

— Вас собрали здесь, чтобы выяснить подробности очевидной антиобщественной деятельности двух граждан этого департамента. Один из них, Тюилье, был председателем вашего комитета. Исходя из результатов допроса вы должны решить, предстанут ли они впоследствии перед судом или — в случае, если дадут удовлетворительное объяснение своим действиям, — выйдут на свободу.

Около месяца назад гражданин Тюилье приказал арестовать человека по фамилии Торен, который был обвинен в том, что является участником заговора. Тюилье лично подписал приказ об аресте, но, для того чтобы приказ имел силу, на документе должны стоять две подписи. Гражданин комендант Люка не смог вспомнить, кто из вас подписался вторым. Я был бы рад, если бы этот человек сейчас назвался.

Возникла пауза. Андре-Луи не позволил ей затянуться сверх меры:

— Конечно, я мог бы послать в Париж за оригиналом приказа и таким образом получить ответ на свой вопрос. Но мы сбережем много времени и сил, если человек, о котором идет речь, расскажет все сам. Это отвело бы от него подозрения, которые в противном случае непременно возникнут.

Откашлявшись, Приёр подался вперед.

— Думаю, вторую подпись на приказе поставил я.

— Думаете?

— Я подписал столько приказов, что не могу сказать более определенно. Но я почти уверен, что среди них был и приказ на арест Торена.

— Вы почти уверены? Встаньте, гражданин. Смелее. Вы должны быть совершенно уверены. Тюилье должен был сказать вам нечто такое, что наверняка запечатлелось в вашей памяти. Он должен был как следует обосновать свое решение об аресте. Я желал бы услышать, какие доводы он представил.

— Ах да, теперь я вспоминаю! — На жилистой шее Приёра резко дернулся кадык. Его узловатые пальцы нервно теребили зеленое сукно, покрывавшее стол, на который он опирался. — Я вспомнил. Да, конечно. Тюилье сказал мне, что Торен участвовал в заговоре против Республики.

— И это все? Несомненно, он должен был предъявить вам какие-то доказательства, чтобы вы поставили подпись под приказом, в котором шла речь о жизни человека! Смелее, гражданин. Вам нечего бояться, если только вы будете искренни с комитетом. Думаю, Тюилье оказал на вас давление. Он был вашим председателем, и, естественно, вы были склонны доверять его словам. Но он должен был сказать вам что-то еще.

— Он сказал, что действует по приказу из Парижа.

— Париж не мог ничего знать о заговоре в Блеранкуре без сведений, полученных из Блеранкура. Вы понимаете это, гражданин Приёр?

— О да! Понимаю. Теперь понимаю. После ваших слов.

— Но в то время истина от вас ускользнула?

— Я доверял гражданину председателю.

— Так я и предполагал. — Андре-Луи сменил гнев на милость. — Но он хотя бы сказал, от кого в Париже исходил приказ?

Приёр в отчаянии огляделся по сторонам. Глаза всех присутствующих были устремлены на него. Все лица были серьезны. Испуганному бакалейщику показалось, что он читает на них свой приговор. Приёр судорожно сглотнул и наконец решился:

— Он сказал, что приказ исходит от гражданина депутата Сен-Жюста.

Это грозное имя вызвало у собрания переполох. Все зашевелились и заговорили разом, и только сидевший в конце стола Буассанкур невозмутимо записал ответ.

— Он рассказал вам что-нибудь о сути заговора?

— Ничего, гражданин агент. Я, естественно, спрашивал, но Тюилье ответил, что это не мое дело.

— А вам не пришло в голову, что это очень даже ваше дело? Что, если заговор существует, должны существовать и другие заговорщики? Почему вы ограничились арестом одного Торена? Это не приходило вам в голову, гражданин Приёр? — В тоне Андре-Луи снова появилась угроза, и Приёр почувствовал себя еще более неуютно.

— Что-то такое мелькнуло у меня в голове. Но гражданин председатель настаивал и… и…

— Он вас запугивал, вы хотите сказать?

Приёр мрачно кивнул.

— Что-то в этом роде.

Андре-Луи выразительно посмотрел на него, потом резко сменил тему:

— Пойдем дальше. Приказ исходил от депутата Сен-Жюста. Скажите мне, гражданин, а не слышали вы когда-либо прежде про этого Торена в какой-либо связи с гражданином депутатом?

— Да все в Блеранкуре слышали их историю. Торен не делал тайны из своей беды. Он обвинял Сен-Жюста в том, что тот соблазнил его жену и увез ее в Париж, где и держит по сей день. Любой в Блеранкуре подтвердит вам это.

— Это объясняет записку Сен-Жюста, найденную среди бумаг Тюилье. Да, полностью объясняет. Она у вас, Буассанкур? — Уголки губ гражданина агента дрогнули в улыбке. — Мы практически установили, граждане, что заговор в Блеранкуре действительно существовал и Торен имел к нему прямое отношение. Но он был скорее жертвой этого заговора, нежели участником. Вы можете сесть, гражданин Приёр. Гражданин комендант, прикажите привести сюда Тюилье.

Приёр бессильно опустился на стул. Коллеги посматривали на него кто с сочувствием, кто с осуждением.

Тюилье вошел в сопровождении двух стражников. Его походка была твердой, вид — надменным: голова высоко поднята, нижняя челюсть выпячена вперед еще более агрессивно, чем обычно.

Бывший председатель Революционного комитета разразился угрозами, перемежая их потоками сквернословия. Он в ярких красках описал собравшимся, что ждет их всех, когда его друзья в Париже узнают об этом фарсе.

Андре-Луи позволил ему высказаться до конца, потом с кривой усмешкой на лице обратился к комитету:

— Вы слышали заверения этого человека. Видите, как он рассчитывает на друзей в Париже, точнее, на одного друга? Этот несчастный пребывает в заблуждении, будто во Франции по-прежнему торжествует тирания, просто одни тираны сменились другими. Что ж, он и его парижский друг весьма скоро обнаружат, что они ошибаются. — Андре-Луи повернулся к арестованному. — Мой секретарь записывает каждое ваше слово, так что взвешивайте их тщательно, иначе Комитет общественной безопасности сумеет оценить ваше красноречие по достоинству. Но позвольте дать вам дружеский совет: лучше помолчите. Вы здесь не затем, чтобы говорить, но затем, чтобы слушать.

Тюилье бросил на него свирепый взгляд, но благоразумно внял совету. Андре-Луи был краток:

— В вашем допросе нет необходимости. Дело завершено. Из документов, обнаруженных у вас в доме и находящихся сейчас при мне, а также из показаний члена вашего комитета со всей несомненностью следует, что вы арестовали Торена и отправили его в Париж по распоряжению гражданина Сен-Жюста. Обвинение в заговоре, на основании которого Торен был арестован, целиком и полностью ложно. Установлено полное отсутствие какого-либо заговора вообще. Этот факт подтверждается тем обстоятельством, что, помимо Торена, никаких иных заговорщиков выявлено не было. Как я уже говорил вам ранее, никому еще пока не удавалось организовать заговор в одиночку. В ходе расследования также установлено, что Сен-Жюст увез жену Торена в Париж. У нас есть сделанные под присягой заявления сестры и кузины Торена, которые подтверждают этот факт. Все население Блеранкура готово засвидетельствовать, как Торен негодовал и возмущался поведением депутата Сен-Жюста в выражениях, способных запятнать его репутацию. Это объясняет причины, по которым гражданин Сен-Жюст расправился с обманутым мужем, бросив его в тюрьму.

Депутату Сен-Жюсту придется ответить за свое бесчинство, когда я предоставлю отчет Комитету общественной безопасности. Вы же ответите за свое пособничество этому отвратительному акту тирании, этому гнусному злоупотреблению доверием народа. Если вы можете привести в свое оправдание какие-то доводы, способные смягчить вашу участь, — извольте.

— Мне нечего сказать. — Лицо Тюилье исказила ярость. — Все это абсурдные домыслы, за которые вы поплатитесь головой. Вы сунули свой нос в опасное дело, гражданин, и скоро вы это обнаружите. И вы туда же, кретины! Этот человек ведет вас, словно стадо баранов, на бойню, и вы покорно следуете за ним!

— Уведите его, — распорядился Андре-Луи. — Отправьте арестованного обратно в тюрьму, пусть находится там до тех пор, пока из Парижа не придет распоряжение о его дальнейшей судьбе.

Изрыгавшего проклятия Тюилье вывели из комнаты. Его место занял Бонтам. С ним Андре-Луи разделался еще быстрее. Расследование установило, что в течение последнего года гражданин Бонтам приобретал обширные участки земли в окрестностях равнины Бос, общая стоимость которых составляет приблизительно полмиллиона франков. Из документов, найденных у гражданина Бонтама, стало известно также, что он выступает лишь в роли доверенного лица депутата Сен-Жюста, каковой снабжает его деньгами. Таким образом, земли, о которых идет речь, являются собственностью Сен-Жюста и зарегистрированы на имя Бонтама с целью скрыть бесчестные приобретения гражданина депутата.

Бонтам подтвердил все сказанное Андре-Луи.

Буассанкур составил заключения по делу Бонтама и по делу Тюилье. Андре-Луи потребовал, чтобы каждый член комитета поставил под этими документами свою подпись.

Эти заключения завершали грозное досье, с которым Андре-Луи покинул наконец Блеранкур, до основания потрясенный его визитом. Вооруженный досье, Андре-Луи рассчитывал столь же основательно потрясти Париж.

Глава 41

МЕЧ ЗАНЕСЕН
Андре-Луи вернулся в Париж в середине нивоза,[518] то есть в первые дни нового года.

Он не мог бы выбрать более удачного времени для возвращения. Час для нанесения последнего сокрушительного удара пробил. Борьба между партией анархии и партией умеренных, а точнее, жестокая схватка между негодяем Эбером и титаном Дантоном подошла к концу. Раздавленный тяжестью красноречия Дантона, который ухитрился сделать из соперника посмешище, слабоумного, способного лишь на то, чтобы превратить революцию в объект глумления и ненависти, обезумевший Эбер попытался возглавить мятеж.[519]

Этим он подписал себе смертный приговор.

Предвидя его крах и желая этот крах ускорить, Робеспьер пробудился от бездеятельного созерцания, в котором дотоле пребывал, и включился в борьбу. Он понимал, что вскоре ему самому предстоит помериться силами с победителем, и, желая укрепить свои позиции, напустил на Эбера своего доблестного оруженосца Сен-Жюста. Этот ужасный молодой человек с блестящими глазами, смотревшими на мир с бесконечным состраданием, нанес мятежнику смертельный удар страстной, пламенной речью, пересыпанной восхвалениями чистоты и добродетели.

Эбер и его союзники были арестованы за участие в заговоре против государства. Их судьба была предрешена.

Итак, арена для решающей битвы за власть была наконец расчищена. Сторонники Дантона и Робеспьера уже примеряли доспехи. Если бы Дантон одержал верх, он мог бы, по убеждению де Баца, сыграть во Франции ту роль, которую сыграл в Англии Монк, и использовать свое влияние для реставрации трона. Но если бы падение Робеспьера было вызвано бесчестьем, запятнавшим его партию, если бы голодавшему народу стало ясно, что их обманывала шайка продажных, своекорыстных мерзавцев, лицемерно прикрывавшихся доктринами Равенства и Братства, — тогда надежды де Баца на скорый конец революции и революционеров обратились бы в уверенность. Поэтому понятно, с каким нетерпением барон ждал возвращения Андре-Луи из Блеранкура и как жадно набросился на него с вопросами после краткого приветствия.

Среди бумаг Андре-Луи Моро сохранился черновик статьи, которую молодой человек приготовил для «Старого кордельера». Этот черновик он и преподнес по приезде де Бацу. Вот небольшая выдержка из этой статьи:

Граждане! Если нашу страну раздирает хаос, если наши соотечественники умирают от голода, то лишь потому, что жив деспотизм, от которого вы надеялись избавить Францию, когда дали ей конституцию. Вы проливали кровь, а в итоге одних тиранов сменили другие. И виной тому не конституция. Если бы у власти стояли честные, умелые правители, она принесла бы все те щедрые плоды, которых вы ждали. Но нами правят корыстолюбивые негодяи, продажные и лицемерные. Их единственная цель — служить собственным интересам и, пренебрегая своим священным долгом, обогащаться ценой ваших страданий.

Когда перед партией Горы встала необходимость смыть позор, которым покрыл ее один из лидеров — Франсуа Шабо, не было более красноречивого обличителя его преступления, чем депутат Флорель де Сен-Жюст. Именно обвинительные речи Сен-Жюста, направленные против продажных депутатов Конвента, умерили ваш праведный гнев и восстановили пошатнувшееся доверие к правительству. Сен-Жюст убедил вас, что с устранением этих мерзавцев работа по очищению Национального конвента будет завершена. Он обещал вам, что обновившееся таким образом правительство в короткий срок положит конец народным бедствиям; он убеждал вас призвать на помощь свой патриотизм и потерпеть еще немного. Вы вняли ему, как не вняли бы никому другому, потому что были убеждены: гражданин Сен-Жюст воплощает собой честность и неподкупность; он олицетворение чистоты в общественной и частной жизни. В ваших глазах он был равен в аскетизме самому Сципиону[520]. Всякий раз, когда Конвент рассматривает вопросы общественной морали, Сен-Жюсту предоставляется право не участвовать в этом из уважения к его добродетели, которая даже превосходит его дарования.

Моя задача, граждане, сорвать маску с этого архилицемера, с этого верного пса неподкупного Робеспьера. Я обвиняю этого народного кумира и мнимого республиканца, ci-devant шевалье де Сен-Жюста, в продажности бесконечно более отвратительной, взлоупотреблениях бесконечно более чудовищных, чем любое из заклейменных им преступлений Шабо и его сообщников.

Я располагаю исчерпывающими и неопровержимыми доказательствами того, что этот волк в овечьей шкуре, этот аристократ в трехцветной кокарде — истинный отпрыск порочного дворянского рода.

Одна из самых ужасных, самых омерзительных привилегий прежних деспотов — возможность избавляться руками закона от невинного, но неугодного им человека. По указу короля несчастных жертв бросали без суда и следствия в тюрьмы, где люди зачастую гнили годами, погребенные заживо. Самая память о них стиралась; нередко никто так и не узнавал причины, по которой была загублена человеческая жизнь. Шевалье де Сен-Жюст посмел воскресить эту мерзость ради своих исключительно подлых целей. Ci-devant шевалье де Сен-Жюст повинен в злоупотреблении властью, вверенной ему во имя Свободы и ради служения людям. На основании заведомо ложного обвинения он приказал арестовать и заключить в тюрьму неугодного ему человека; человека, которого он смертельно боялся, ибо несчастный располагал возможностью разоблачить лицемерного апостола морали, приписавшего себе все добродетели мира.

Далее шел подробный рассказ о Торене и о тайной связи Сен-Жюста с женой незадачливого рогоносца, причем особенно настойчиво подчеркивалось то обстоятельство, что Сен-Жюст помолвлен с сестрой депутата Леба.

За этим следовал отчет об украденных пятиста тысячах франков и обширных участках земли в Босе, приобретенных Сен-Жюстом на имя своего родственника Бонтама — подставное лицо, с помощью которого депутат рассчитывал утаить наворованные деньги. Факт воровства мог бы никогда не выплыть наружу, если бы не случайное открытие, сделанное в Блеранкуре в ходе расследования дела гражданина Торена.

В эффектной концовке автор искусно живописал народные страдания, желчно обличал породившую их коррупцию и требовал головы продажного лицемера.

Де Бац прочел статью до конца. Его дыхание участилось, на худощавом лице появился румянец, глаза заблестели.

— А доказательства? Доказательства есть? — спросил он, боясь поверить в такую немыслимую удачу.

Андре-Луи показал ему пачку бумаг, перехваченную ленточкой.

— Все здесь. Каждое слово в этой статье подкреплено более чем достаточным количеством доказательств. Показания сестры и кузины Торена об отношениях между женой Торена и Сен-Жюстом. Протоколы заседаний и признания Тюилье и Бонтама, все должным образом заверено. Документы, найденные среди бумаг Тюилье, в том числе письмо от Сен-Жюста, с его наставлениями по поводу ареста Торена и пресечения слухов. Документы, обнаруженные среди бумаг Бонтама и подтверждающие данное им под присягой признание о покупке земель для Сен-Жюста на сумму в полмиллиона франков. Здесь все. А при необходимости можно добыть еще много свидетельств. Можно вызвать из Блеранкура сестру и кузину Торена, они подтвердят свои показания под присягой. Можно привезти сюда Тюилье и Бонтама, чтобы они дали показания в Конвенте. Наконец, есть еще сам Торен. Теперь его обязаны будут выслушать. Все, дело сделано. Публикация вызовет настоящую лавину.

Де Бац дрожал от возбуждения.

— Боже мой! Это с лихвой возместит нам падение Тулона. Да ни одна победа роялистов не могла бы принести нам такого успеха! Это чудо! Они у нас в руках. Еще дело Шабо не успело остыть, а тут такое! Это конец не только Робеспьеру — это конец революции. Мы поднимем такую бурю, что Конвент разнесет вдребезги. И как своевременно подвернулось это дело! Терпению народа приходит конец. Вы думаете, он согласится и дальше умирать от голода, ради того чтобы мошенники сохранили власть? Ей-богу, я должен как можно скорее собрать своих людей. Они будут заняты как никогда. Если мы в ближайшие несколько дней не сведем Париж с ума, я готов признать себя последним дураком. — Он положил руку Андре-Луи на плечо и тепло улыбнулся. — Вы справились со своей задачей, друг мой. Вернули трон законному владельцу. Все, о чем вы мечтали в тот день в Хамме, стало реальностью. И все благодаря вашему уму, вашей изобретательности. По заслугам и честь, Андре. Если принцы способны хоть на какую-то благодарность, вас ждет великая награда.

— Да, — сказал Андре-Луи с задумчивой улыбкой. — Награда будет велика; она принесет мне все, к чему я стремился. Алина. Алина наконец-то будет моей!

Де Бац рассмеялся, как мальчишка, и хлопнул друга по плечу.

— Мой дорогой романтик! — воскликнул он.

— Я вызываю у вас насмешку, а, Жан?

— Насмешку? Нет. Удивление. — Барон внезапно сделался серьезным. — Возможно, даже зависть. Кто знает? Если бы я обладал таким источником вдохновения, каким обладаете вы, мне, наверное, тоже казались бы нелепыми все прочие стремления. Я могу понять вас, mon petit, хотя мне никогда не доводилось переживать ничего подобного. Дай бог, чтобы желания вашего сердца исполнились. Вы заслужили свое счастье, и скоро настанет день, когда король Франции скажет вам спасибо. — Он взял связку документов, которую Андре-Луи бросил на стол. — Спрячьте это до утра в безопасное место. Я отправлю Тиссо с весточкой к Демулену. Завтра утром покажем ему бумаги и все обсудим.

В углу комнаты стоял изящный шкафчик, вещица в стиле рококо времен Людовика XV, обшитый панелями красного дерева, которые были декорированы идиллическими пейзажами. Часть его задней стенки изнутри можно было сдвинуть с помощью секретной пружины, и тогда открывалось тайное углубление в стене, где де Бац прятал все компрометирующие бумаги. У Андре-Луи был второй ключ от этого хитроумного шкафчика, и сейчас он положил драгоценные документы в скрытую за ним нишу.

Засим молодой человек отправился с визитом к шевалье де Помелю в Бур-Эгалите — но не для того, чтобы сообщить о своем успехе в Блеранкуре, как полагал де Бац. Андре-Луи погнали туда нетерпение и тревога, вызванные отсутствием известий от мадемуазель де Керкадью. Он не сомневался, что за время его отсутствия кто-то из курьеров его высочества побывал в Париже и привез долгожданную весточку, о которой Андре просил Алину в последнем письме.

Де Бац отпустил его без возражений. Возможно, барон даже составил бы другу компанию, не будь у него неотложных дел, возникших благодаря успешному завершению миссии Андре-Луи в Блеранкуре. Необходимо было срочно подготовить агентов к новой подстрекательской кампании, предстоявшей им в ближайшие дни, после того как взорвется привезенная Андре-Луи бомба; и де Бац, соскучившийся по настоящему делу, не хотел терять ни минуты.

Он все еще пребывал в трудах, когда с наступлением темноты Андре-Луи вернулся домой. Но, несмотря на поглощенность работой, которая занимала и ум, и руки барона, от него не ускользнуло необыкновенно удрученное состояние друга. Прежний пыл, казалось, совершенно покинул молодого человека; от радостного возбуждения, от пьянящего предчувствия близкой победы не осталось и следа.

Поначалу де Бац истолковал эти симптомы неверно:

— Вы переутомились, Андре. Надо было вам оставить Помеля на завтра.

Андре-Луи скинул плащ и шагнул к пылавшему камину. Он облокотился о каминную полку и опустил голову на руку.

— Я не устал, Жан. Я разочарован. Я спешил из Блеранкура, будучи уверен, что в Бур-Эгалите меня наконец-то ждет письмо от Алины! А там — ничего.

— Так вот почему вы так торопились повидать Помеля!

— Это превосходит всякое разумение. Двое посыльных прибыли из Хамма с тех пор, как Ланжеак отвез туда мое письмо. И тем не менее от Алины — ни слова. — Андре резко повернулся к барону лицом. — Боже мой! Знаете, Жан, я, кажется, больше не в состоянии этого вынести. Уже скоро год, как мы расстались, и за это время я не получил от нее ни строчки, несмотря на то что отправлял ей письмо за письмом. Я был терпелив, я пытался занять свой ум тем, что необходимо было делать. Но в глубине души все время жила эта боль, эта мука. — Он помолчал, потом безнадежно махнул рукой. — О, разговорами тут не поможешь.

Де Бац принялся утешать друга:

— Мой дорогой Андре, молчание мадемуазель де Керкадью, возможно, объясняется страхом за вас. Подумайте, если письмо попадет не в те руки, оно может вас выдать.

— Я думал об этом. Поэтому и просил в последнем письме хотя бы о двух строчках, подписанных ее инициалами. Просил определенно, настойчиво. Алина не могла оставить без внимания такую просьбу. Это совсем на нее не похоже.

— И все же ее молчанию наверняка есть простое объяснение. А пока утешайте себя тем, что мадемуазель де Керкадью в добром здравии. Едва ли не каждый курьер, прибывающий из Хамма, уверяет, что у нее все благополучно. Ланжеак видел ее как раз перед своим последним приездом в Париж, два месяца назад. Эта мысль должна немного успокаивать вас.

— Но не успокаивает. В свете этого молчание Алины выглядит еще более странным. — Андре-Луи отвернулся к камину и снова уронил голову на руку.

Барон встал и, подойдя к Моро, сочувственно тронул его за плечо.

— Не поддавайтесь хандре, mon petit. Вы устали, а когда мы устаем, мы становимся пессимистами и начинаем бояться неведомо чего. Повторяю, вы знаете, что у девушки все благополучно. Пусть эта мысль поддерживает вас. Ведь осталось совсем немного. Скоро, очень скоро вы будете иметь счастье видеть не строки, написанные вашей невестой, а ее саму. Вы услышите все, что она хочет вам сказать. Боже, друг мой, я просто завидую радости, которая вас ждет. Думайте о встрече. Остальное не имеет значения.

Андре-Луи выпрямился и попытался улыбнуться, но не слишком преуспел в этом.

— Спасибо, Жан. Вы славный малый. Но меня мучит недоброе предчувствие. Возможно, его породило разочарование.

— Предчувствие? Ба! Оставьте предчувствия старухам и пойдемте ужинать. У меня припасено несколько бутылочек гасконского вина, которое способно ударить в голову не хуже, чем я. Оно окрасит ваше будущее в самые радужные тона.

Но дурные предчувствия не всегда бывают напрасными. Барон не знал, что в этот час в Париж прибыл маркиз де Ла Гиш, который привез с собой доказательства правоты Андре-Луи.

Глава 42

БЛАГОДАРНОСТЬ ПРИНЦА
Ла Гиш прибыл на улицу Менар к девяти часам утра следующего дня. Де Бац и Андре-Луи уже закончили завтракать и, сидя за столом, обсуждали неотложные дела, которыми необходимо было заняться в ближайшие часы. Они уже отправили Камилю Демулену записку с просьбой прийти как можно скорее. Андре-Луи собирался ознакомить Демулена со своими заметками и посоветоваться, в какой форме их лучше обнародовать: опубликовать в виде статьи в «Старом кордельере» или сделать основой обличительной речи Дантона, произносимой с трибуны Конвента.

Неожиданный приезд маркиза застал друзей врасплох и на время отвлек их мысли от занимавшей их темы. Де Бац радушно распахнул объятия старейшему своему стороннику, которого не видел уже несколько месяцев — с тех самых пор, как Ла Гиш отправился служить монархии на другом фронте.

— Ла Гиш! Откуда бы ты ни свалился, ты не мог появиться более кстати. Ты приехал как раз вовремя, чтобы приложить руку к великому триумфу, который мы так долго готовили. Какой добрый ангел тебя прислал?

Теплота приема на миг рассеяла мрачность маркиза. На его бледном, хищном лице на миг появилась улыбка, которая растаяла так же быстро, как и появилась.

— Вижу, вы еще ничего не слышали, — сказал он.

Его серьезный тон поразил обоих друзей.

— О чем не слышали? — тревожно спросил де Бац.

— Прошлой ночью по приказу Комитета общественной безопасности арестовали Помеля. Все его бумаги попали в руки комитета. Если бы я прибыл в Париж часом раньше, меня схватили бы вместе с ним, поскольку первым делом я отправился в Бур-Эгалите доложить о событиях за границей. Я только что из Брюсселя.

Маркиз сбросил плащ и пристроил его на стуле вместе с конической шляпой, украшенной трехцветной кокардой. Он стоял перед бароном и Андре, высокий, стройный и элегантный, в темно-бордовом сюртуке, темных лосинах и высоких сапогах. Его роскошные волосы цвета бронзы были перехвачены на затылке черной шелковой лентой.

Де Бац на миг застыл как изваяние, потрясенный и испуганный мрачной новостью. Он быстро прикидывал в уме, какие последствия может повлечь за собой этот арест. Оба помощника с тревогой наблюдали за выражением его лица. Наконец де Бац вздохнул и пожал плечами в привычной для него манере.

— Не повезло Помелю. Но на войне как на войне. Тот, кто пускается в подобные предприятия, должен быть готов к худшему. Я, видит Бог, всегда к этому готов. Но я действовал осторожнее старика Помеля. Сколько раз я напоминал ему, что не следует терять бдительности. Его беспечность росла вместе с его безнаказанностью, и вот… — Барон снова пожал плечами. — Бедняга!

— В последнее время удача совсем от нас отвернулась, — мрачно произнес Ла Гиш. — Тулон пал.

— Это старая новость. Мы узнали ее более трех недель назад и уже успели примириться с ней. Тулон потерпел поражение, но это может подхлестнуть восставших роялистов в Вандее. Поражение в одном месте может уравновеситься победой в другом.

Но Ла Гиш не был склонен разделить оптимизм друга:

— Насколько я могу судить, восстание в Вандее закончится так же, как и в Тулоне, и в любом другом месте, где сражаются за дом Бурбонов.

— Нет причин для таких опасений, — вмешался Андре-Луи. — Во всяком случае, восстание, которое вскоре поднимется в Париже, едва ли ждет провал. — И он вкратце обрисовал Ла Гишу положение дел.

Лицо маркиза слегка прояснилось.

— Ей-богу, это первая хорошая новость, которую я услышал за последние несколько недель. Первый луч света в царстве мрака.

Он придвинул стул к камину и сел, протянув руки к огню. Январское утро выдалось промозглым. Ночью ударил мороз, и солнце еще не рассеяло холодный туман, повисший над городом.

— Полагаю, среди бумаг Помеля не было ничего, что компрометировало бы вас?

Де Бац покачал головой.

— Ничего. Помель был человеком д’Антрега. Я действую независимо от него. В противном случае мне ни за что не удалось бы так долго сохранять голову на плечах.

— Ты ничего не можешь сделать для бедняги, Жан? Он мой старый друг и верно служил нашему делу. Ради него я с радостью пошел бы на риск.

— Попробую. Возможно, мне удастся его выкупить. Я выкупил уже очень многих. Но беда в том, что почти все члены Конвента, которые работали со мной, в настоящий момент сами ожидают отправки на гильотину. Еще есть Лавиконтри и Люлье из Комитета общественной безопасности. Я увижусь с ними сегодня в Тюильри и постараюсь заручиться их поддержкой.

Барон сел. Андре отодвинул стул от стола и последовал его примеру.

— Вот незадача! — посетовал он. — Еще несколько дней, и ареста Помеля вообще не случилось бы. Да, не повезло.

— Не повезло, — согласился маркиз, глядя на своих собеседников. — Но я подозреваю, что наше везение соответствует нашим заслугам. Так что это и не везение вовсе, а естественное следствие наших поступков.

В его тоне было столько желчи, что неприятно пораженный де Бац возразил ему довольно резко:

— О нет. Тут я с тобой не согласен. Временами судьба довольно жестоко насмехается над нами. Наше усердие заслуживает лучшего.

— О, я говорю не о вас и не о горстке преданных делу людей, которые рискуют жизнями здесь, в Париже. Я имел в виду этого толстого дурака в Хамме.

— Бог мой, Ла Гиш! Ты говоришь о регенте!

— Который однажды может стать королем Франции. Я вполне отдаю себе в этом отчет.

Де Бац нахмурился. Трудно сказать, чего было больше в его взгляде — негодования или недоумения.

— Ты, часом, не стал ли санкюлотом?

— У меня было такое искушение, когда пал Тулон.

Андре-Луи, во многом разделявший чувства барона, воскликнул с досадой:

— Тулон! Дался вам этот Тулон! Никак он не идет у вас из головы. Но вы же не будете отрицать, что в Тулоне фортуна сыграла с нами злую шутку?

— Буду. Злую шутку с нами сыграл граф Прованский. Ответственность за наше поражение я возлагаю только на него.

— На регента? Но это безумие!

Ла Гиш скривил губы.

— Вот как? Безумие? А вам известны факты? Вы знаете, что защитники Тулона несколько месяцев ждали приезда принца? Они хотели, чтобы он возглавил войска. Моде отправлял к его высочеству курьера за курьером. Уговаривал, торопил, объяснял, насколько присутствие принца воодушевит тех, кто поднял во имя него королевское знамя.

— Но в конце концов он же поехал, — напомнил Андре-Луи.

— Поехал, когда было уже слишком поздно. Да и то лишь потому, что я пристыдил его. Он отправился в Тулон в тот самый момент, когда роялисты, устав сопротивляться, смирились со своим поражением. Их обескуражило безразличие принца к героизму своих сторонников и к их страданиям. Об этом безразличии весьма красноречиво свидетельствовало отсутствие главы дома, под знаменем которого они шли умирать. И воля к победе постепенно покинула их.

Барон все же попытался защитить своего принца:

— Вероятно, он просто не мог уехать из Хамма раньше. Как можно судить его, не зная причин задержки?

— Вышло так, что я их как раз знаю. Регента удерживала в Хамме женщина. Банальная любовная связь оказалась для этого неповоротливого кретина важнее долга и всей крови, которая за него лилась.

— Вы сошли с ума, Ла Гиш!

Маркиз улыбнулся, устало и презрительно.

— Не сейчас. Когда я узнал об этом, то и впрямь едва не обезумел. Но с тех пор прошло время, и я успел осознать, что важен не человек, а дело. Дело — все, а человек — ничто. Поэтому я сожалею только об одном — что не пристрелил этого жирного негодяя, когда выяснил причину, удерживавшую его от выполнения священного долга. Сплетники оказались тысячу раз правы. Пока роялисты истекали кровью и умирали за него в Тулоне, глава королевского дома не мог найти в себе силы покинуть нежные объятия мадемуазель де Керкадью. Вероятно, он искал там утешения после измены госпожи де Бальби, которая, как поговаривают в Брюсселе, нашла себе русского любовника.

Гневно передернув плечами, маркиз резко повернулся к камину и снова протянул руки к огню.

В комнате за его спиной повисла неестественная тишина. Двое собеседников маркиза, казалось, не дышали. Только тихое звяканье севрских часов на каминной полке, отметивших половину десятого, нарушило это жуткое безмолвие.

Де Бацу показалось, будто невидимая рука сжала ему сердце. Барон застыл в кресле, глядя прямо перед собой, и боялся повернуть голову в сторону Андре-Луи, который сидел справа от него на расстоянии вытянутой руки.

Услышав имя Алины, Андре-Луи дернулся, словно от удара. Теперь он сидел неестественно прямо, как мраморное изваяние, и бледность его лица действительно не уступала белизне мрамора.

Некоторое время никто не произносил ни слова. Потом маркиз, ощутив странную тишину у себя за спиной, обернулся и озадаченно посмотрел сначала на одного, потом на другого.

— Что, черт побери, с вами происходит?

Этот вопрос рассеял чары, которые сковывали Андре-Луи. Он поднялся на ноги и застыл в напряженной позе, с неестественно прямой спиной.

— Злой язык — признак жестокого сердца, — произнес он очень медленно, холодным язвительным тоном. — Я слушал вас с растущим недоверием, господин маркиз. Последнее ваше утверждение, низкое и лживое, доказывает никчемность прочих ваших слов.

Теперь и Ла Гиш, и де Бац тоже оказались на ногах. Барон впервые в жизни по-настоящему испугался. Ла Гиш с видимым усилием обуздал свой гнев.

— Моро, вы, должно быть, потеряли рассудок. Я не потерплю подобных выражений ни от одного человека в мире.

— Я сознаю это. И я к вашим услугам.

Де Бац бросился вперед и встал между ними.

— Стойте! Что такое? Mordieu! Сейчас не время для личных ссор. Дело превыше всего…

— Есть кое-что, что я ставлю превыше дела, Жан, — перебил его Андре-Луи. — Честь мадемуазель де Керкадью, которую запятнал этот лжец.

Ла Гиш шагнул вперед.

— Ах так! Parbleu![521] Возможно, во Франции и произошла революция, но все революции на свете…

— Остановитесь! Ради бога, остановитесь! — Барон стиснул локоть маркиза. — Послушайте минутку, вы оба! Слушайте, говорят вам! Ла Гиш, вы не знаете, вы не понимаете, что вы сказали…

— Не понимаю, что сказал? — Ла Гиш надменно посмотрел на барона сверху вниз. — Тысяча чертей, Жан! Ты тоже полагаешь, что у меня злой язык? Разве я похож на человека, который может с легкостью запятнать честь женщины?

— Судя по вашим словам, так оно и есть, — огрызнулся Андре-Луи, сверкнув глазами.

Де Бац поспешно заговорил, стремясь предотвратить новую провокацию:

— Вы доверились разговорам, сплетням, скандальным слухам, которые всегда есть вокруг имени принца…

— Доверился сплетням, говорите? Я что, похож на разносчика сплетен? Я говорю то, что знаю. Эти разговоры, эти слухи действительно ходили в Тулоне, когда я там был. Опасаясь вреда, который они могли нанести миссии принца, Моде отправил меня в Хамм сообщить его высочеству, что он должен немедленно приехать, — в противном случае его честь невозможно будет спасти. По приезде я стал выпытывать правду у д’Антрега, и д’Антрег не смог отрицать, что эти слухи обоснованны. Но это еще не все. Я потребовал, чтобы меня немедленно отвели к регенту. Я был в таком негодовании, что д’Антрег побоялся мне отказать. Мы застали принца врасплох в объятиях женщины. Говорю вам, я видел его собственными глазами. Я ясно выразился? Я нашел его в объятиях мадемуазель де Керкадью, в комнате мадемуазель в гостинице «Медведь».

Де Бац уронил руки, отшатнулся и издал вздох, полный отчаяния. При виде лица Андре-Луи его охватила жалость.

— Вы говорите, что видели… вы видели… — Андре-Луи не смог повторить слова маркиза. Голос, только что такой холодный и жесткий, внезапно сорвался: — О мой Бог! Это правда, Ла Гиш? Правда?

Неожиданный переход от гнева к горю, от угроз к мольбе поразил маркиза. Он подавил негодование и ответил серьезно и торжественно:

— Богом клянусь, это истинная правда. Разве стал бы я порочить честь женщины?

Несколько мгновений Андре-Луи смотрел на него пустыми глазами, потом закрыл бледное лицо трясущимися руками, колени его подогнулись, и он снова упал на стул. В памяти его всплыла сцена, подтверждавшая этот ужасный рассказ. Андре-Луи снова очутился в Кобленце, в гостиной «Трех корон». Перед ним стояла госпожа де Бальби, которая предостерегала его от опасности, которую таил в себе интерес его высочества к Алине, и предупреждала о намерении Мадам взять Алину с собой в Турин. Андре вспомнил, как пылко, чуть ли не гневно осуждала его Алина, когда он поставил под угрозу уважение, которое выказывал девушке Месье. И он, жалкий глупец, так и не сделал вывода, со всей очевидностью вытекающего из этой пылкости! Он вспомнил сцену в комнате принца в Хамме, когда Месье накинулся на брата, желая устранить все препятствия для отъезда Андре-Луи с де Бацем в Париж. Теперь, в свете ужасного открытия, сделанного Ла Гишем, поведение его высочества было совершенно понятным. Теперь Андре стало ясно, почему Алина ни разу не написала ему за все эти месяцы, почему не вняла последней настойчивой просьбе прислать хотя бы пару строк, написанных ее рукой.

Андре-Луи сел, уронив лицо в ладони, и зарыдал.

— Этот слизняк! Этот мерзкий жирный слизняк осквернил мою чистую белую лилию!

Ла Гиш отпрянул. Его лицо исказилось от ужаса. Он бросил вопросительный взгляд на де Баца, словно желая получить уже ненужное подтверждение.

— Они были помолвлены, Ла Гиш.

Маркиза охватило мучительное раскаяние.

— Андре! Мой бедный Андре! Я не знал. Простите меня. Я не знал.

Андре-Луи молча махнул рукой. Но маркиз все никак не мог прийти в себя. Его ястребиное лицо потемнело от гнева и боли.

— Что за принцу мы служим! Вот за кого мы гибнем! Как он последователен в своих поступках! Он не мог присоединиться к тем, кто сражался за него в Тулоне, потому что не мог оставить женщину, принадлежащую человеку, который сражался за него в Париже. Вот она, благодарность принцев! Знай я все это в Хамме, я определенно пристрелил бы этого жирного мерзавца!

Ла Гиш воздел руки, словно призывал в свидетели небо, потом с поникшими плечами повернулся к камину и мрачно уставился на огонь.

Де Бац пересек комнату и мягко обнял Андре-Луи за плечи. Но слова не шли барону на ум. Его горе было глубоким и искренним, но к нему примешивалась досада. Эта ужасная новость пришла так не вовремя! Она лишила Андре-Луи душевного равновесия в тот момент, когда он был так нужен им для выполнения стоявшей перед ними задачи.

— Андре! — тихо позвал он. — Мужайтесь, Андре!

Андре-Луи выпрямился.

— Уйдите, — попросил он. — Оставьте меня оба.

Де Бац посмотрел на него, потом перевел взгляд на маркиза и сделал ему знак. Вдвоем они тихо вышли из комнаты, оставив Андре-Луи наедине с его горем.

Глава 43

НА МОСТУ
Де Бац провел утро в Тюильри с Ла Гишем, известным революционным чиновникам под именем гражданина Севиньона. Они пытались сделать все возможное для освобождения шевалье де Помеля. Но их усилия не увенчались особым успехом. Лавиконтри, на которого де Бац рассчитывал в первую очередь, заявил, что в это дело вмешиваться опасно. Улики, оказавшиеся в распоряжении Комитета общественной безопасности, насколько он понял, исчерпывающе доказывали вину Помеля, и с ними уже ознакомился Сен-Жюст, чья кровожадность едва ли позволит несчастному агенту сбежать. Но тем не менее Лавиконтри сдержанно пообещал разузнать, что можно сделать.

Сенар, секретарь комитета и еще один ценный тайный союзник барона, тоже обещал сделать все возможное, так чтобы не навредить себе. Впрочем, и по его мнению, Сен-Жюст был неодолимым препятствием.

— Хорошо, хорошо, — сказал де Бац. — По крайней мере постарайтесь отложить суд над Помелем. Посмотрим, что принесут нам следующие несколько дней.

Когда они с Ла Гишем шли по холодному сырому саду, барон высказался более определенно:

— Если мы сумеем выиграть несколько дней, неодолимое препятствие будет устранено.

Тем не менее на улицу Менар оба вернулись в далеко не радостном настроении. Андре-Луи сидел у очага, упершись ногами, обутыми в сапоги, в каминную решетку и подперев кулаком подбородок. Огонь почти догорел. Когда де Бац и Ла Гиш вошли, Моро обернулся и тут же снова уставился на гаснущее пламя. Друзей поразило серое, внезапно постаревшее, искаженное болью лицо Андре-Луи.

Де Бац подошел и положил руку ему на плечо.

— Ну-ну, Андре, прекратите растравлять себе душу. Я знаю, как вам плохо, но надо набраться мужества. У нас еще многое впереди. Займите свой ум делами, это помогает.

— Меня уже ничего не ждет впереди, всему конец.

— Я понимаю, что вы сейчас чувствуете. Конечно, это тяжелый удар, но молодость поможет вам его вынести. Направьте мысли на что-нибудь другое. О, я знаю жизнь, Андре, я старше вас и знаю кое-что о человеческой душе. Вам необходимо отвлечься, а ничто не отвлекает лучше, чем работа.

Андре-Луи удивленно посмотрел на барона и горько рассмеялся.

— Работа? Какая работа?

— Та, что нам предстоит. Я послал за Демуленом — ему следовало бы уже появиться, — и когда он придет…

— Говорю вам: все кончено, — перебил его Андре-Луи. — Спасение монархии меня больше не интересует.

— Клянусь честью, на его месте я чувствовал бы то же, — произнес Ла Гиш.

Де Бац оставил Моро и, медленно подойдя к окну, вздохнул.

— Ах, если бы это проклятое известие дошло пораньше, перед его отъездом в Блеранкур!.. — Барон выразительно рубанул воздух кулаком.

— Это было бы губительно для дела его высочества, не так ли? — продолжил за него Андре-Луи.

— Разумеется, — ответил маркиз. — И я не стал бы вас осуждать.

Моро снял ноги с решетки и повернулся к друзьям.

— Спасибо, Ла Гиш, я рад это слышать.

— Рады? Это еще почему? — спросил барон, которому не понравились ни тон, ни выражение лица молодого человека. — Что вы имеете в виду?

— Если я вообще что-то имел в виду… Ладно, Жан, ближе к делу. Демулен заходил, пока вас не было.

— Так вы уже отдали документы? Отлично, отлично, нельзя терять времени. Что он сказал? Он был в восторге?

— Об этом деле я не упоминал.

— Как? Но тогда… — Барон нахмурился. — Вы не отдали документы? Вы что, не понимаете, как это опасно — хранить их при себе? До Сен-Жюста в любую минуту могут дойти новости из Блеранкура.

Андре-Луи снова резко и невесело рассмеялся.

— На этот счет можете не тревожиться, никакой опасности нет. Сен-Жюст ничего не найдет. Документы там. — И он указал в сторону камина.

Барон подбежал и, вытаращив глаза, уставился на горстку черного пепла, полускрытую каминной решеткой. Потом спросил хриплым от волнения голосом:

— Вы хотите сказать, что сожгли их? Сожгли наши доказательства? Плоды стольких трудов?

— Вас это удивляет? — Андре-Луи резко встал, опрокинув стул.

— Только не меня, — ответил Ла Гиш.

Побагровевший барон набросился на маркиза:

— Боже мой, да ты понимаешь, что именно он сжег? Он сжег улики, которые отправили бы Сен-Жюста на гильотину и навлекли проклятие на сторонников Робеспьера! Он сжег все наше дело — вот что он сжег! Уничтожил плоды многомесячной работы, сделал ее бесполезной! — Барон грозно повернулся к Андре-Луи. — Нет, это немыслимо! Вы не могли так поступить! Вы не посмели бы! Вы меня дурачите! Наверное, вы и правда об этом подумали — и решили показать нам, как могли бы отомстить.

— Я сказал, и я это сделал, — холодно ответил Андре-Луи.

Де Бац весь затрясся от гнева и вознес над головой сжатую в кулак руку, словно собираясь ударить Андре-Луи, а потом разом сник.

— Какой же вы негодяй! Эти бумаги принадлежали не вам. Они были частью нашего общего дела.

— Алина тоже не принадлежала ему. Она была моей невестой.

— Боже всемогущий! Вы сведете меня с ума! Ваша невеста! Регент и ваша невеста! Что важнее — они или будущее целой нации? Наше дело касается не только регента!

— Что регент, что его семья — мне все едино, — сказал Андре-Луи.

— Вам все едино? Глупец! Как вы можете так говорить, когда речь идет о судьбе монархии?

— Монархия — это дом Бурбонов. Дурная услуга, которую я оказал Бурбонам, не идет ни в какое сравнение с той подлостью, которую совершил один из них в отношении меня. Вред, который я нанес их делу, можно исправить. Вред, который причинил мне глава дома Бурбонов, тот самый человек, ради которого я трудился и рисковал жизнью, не исправить никогда. Могу ли я служить ему после этого?

— Оставить службу — ваше право, — тихо и печально ответил Ла Гиш. — Но вправе ли вы были уничтожать то, что принадлежало не только вам?

— Не только мне? А разве не я обнаружил и собрал эти документы? Разве не я ежечасно рисковал собственной головой, чтобы посадить на трон это ничтожество — графа Прованского? И после этого вы говорите мне, что бумаги не мои? Впрочем, мои они или не мои, но их больше нет. Все кончено.

В ярости и отчаянии де Бац мог лишь поносить компаньона:

— Ах, негодяй! Все вот-вот должно было успешно разрешиться, а вы в припадке злобы все разрушили, не оставив никакой надежды! Все наши труды насмарку, все жертвы были напрасны: Шабо, Делоне, Жюльен, братья Фрей, Леопольдина, наконец! Маленькая Леопольдина, о которой вы так пеклись! Все пошло прахом. Все принесено в жертву на алтарь обиды. Проклятье! И все потому…

— Довольно уже, — прервал его восклицания Андре-Луи. — Этого достаточно. Когда вы успокоитесь, вы, возможно, поймете…

— Что пойму? Вашу низость?

— Страдание, толкнувшее меня на этот поступок. — Моро устало провел ладонью по лбу и хрипло продолжал: — Жан, если какое-то соображение и смогло бы меня удержать, так это мысль о том, каким ударом это станет для вас. Но в ту минуту я об этом не подумал. Мы были хорошими товарищами, Жан, и мне жаль, что все так вышло.

— Можете убираться со своими сожалениями к дьяволу! — рявкнул де Бац. — Там вам самое место! — Он замолчал было, но распиравшая его ярость требовала выхода, и барона вновь понесло: — Вот что происходит, когда полагаешься на человека, способного хранить верность только себе самому. Сегодня он роялист, завтра революционер, потом снова роялист — смотря по тому, что более выгодно для него лично. Единственное, в чем вы верны себе, — это ваше вечное амплуа Скарамуша. Бог свидетель, я не понимаю, почему до сих пор не убил вас. Скарамуш! — с бесконечным презрением повторил он и наотмашь ударил Андре-Луи по щеке.

Ла Гиш в мгновение ока оказался рядом, схватил барона за руку и оттеснил его от Моро. Дыхание Андре-Луи участилось, на бледной щеке отчетливо проступил красноватый след баронской ладони. Но Моро только грустно усмехнулся.

— Это не важно, Ла Гиш. Несомненно, он по-своему прав, как и я по-своему.

Но эта реплика лишь сильнее распалила ярость гасконца.

— А, так мы подставляем другую щеку! Сладкоречивый моралист! Грошовый мыслитель! Убирайтесь на свои подмостки, шут! Прочь!

— Уже ухожу, де Бац. Хотелось бы расстаться иначе, но не судьба. Я сдержу удар в память о вас. — Андре-Луи двинулся к двери. — Прощайте, Ла Гиш.

— Минутку, Моро! — крикнул маркиз вдогонку. — Куда вы теперь?

Но Андре-Луи не ответил. Он и сам не знал, куда идет. Закрыв дверь, он вышел, пошатываясь, в коридор, снял с крючка плащ, надел шляпу и, взяв шпагу, спустился по лестнице.

Во внутреннем дворике его арестовали.

Как только Моро вышел из дома, в воротах показался человек в тяжелом плаще и круглой шляпе. За ним шагали двое муниципальных офицеров. Но и без эскорта в человеке невозможно было не признать полицейского шпика. Он преградил Андре-Луи дорогу и пристально всмотрелся ему в лицо.

— Вы живете здесь, гражданин? Как ваше имя?

— Андре-Луи Моро, агент Комитета общественной безопасности.

Однако упоминание грозного комитета не смутило незнакомца.

— Покажите ваше удостоверение.

Андре-Луи протянул ему требуемую бумагу, незнакомец взглянул на нее и кивнул своим спутникам.

— Вы-то мне и нужны. Вот ордер на ваш арест. — И он помахал перед носом Моро каким-то листком.

— В чем меня обвиняют? — справившись с секундным замешательством, осведомился Андре-Луи.

Человек в тяжелом плаще, не удостоив арестованного ответом, повернулся спиной.

— Ведите за мной, — бросил он своим людям.

Андре-Луи больше ни о чем не спрашивал и не протестовал. Он не сомневался в причинах ареста. До Сен-Жюста наконец дошли известия из Блеранкура, и народный представитель нанес стремительный контрудар. А документы, которые в это время должны были бы находиться в руках Демулена и посредством которых Андре-Луи мог бы парализовать действия Сен-Жюста, документы, которые могли бы оправдать несанкционированную деятельность Моро в Блеранкуре, совсем недавно превратились в горку пепла, и над ней, должно быть, все еще бушевал наверху де Бац.

«Только и остается, что рассмеяться», — подумал Андре-Луи — и рассмеялся. Его мир рухнул.

Арестованного провели через сад Тюильри, по набережной и Новому мосту к Консьержери. Там, в привратницкой, его обыскали, но не нашли ничего ценного или важного, кроме часов и нескольких ассигнаций на сумму около тысячи ливров. Вещи ему вернули и повели по темным сводчатым коридорам, вымощенным каменными плитами. В конце концов Моро оказался в одиночной камере, где ему представилась возможность поразмышлять о внезапном и малоприятном конце своей удивительной карьеры.

Если Андре-Луи и размышлял о своей участи, то безо всякого страха. Боль, разъедавшая ему душу, привела его разум в такое оцепенение, что думать о конце можно было с полным безразличием. Андре-Луи казалось, что он уже умер.

Со странной отрешенностью он вспоминал все, что сделал в Париже, начиная с того июньского утра, когда пали жирондисты. То, что он совершил, не вызывало в нем гордости. Он занимался довольно грязными делами. Говоря без обиняков, он использовал тактику агента-провокатора. Это было подло. Утешало одно: эти действия как нельзя лучше соответствовали подлости принца, агентом которого был Моро. Слава богу, теперь всему этому наступит конец. Андре-Луи уснет вечным сном и будет наконец свободен. Он изо всех сил старался не думать об Алине: образ, возникавший перед его умственным взором при мысли о ней, причинял ему невыносимые страдания.

Поздно ночью в замке загремел ключ, дверь распахнулась, и в проеме возникли двое. Один из них взял у другого фонарь, сказал ему несколько слов и, войдя с фонарем в камеру, закрыл за собой дверь. Пройдя к грязному сосновому столу, он поставил фонарь, и Андре-Луи разглядел стройного, элегантного молодого человека с копной золотистых волос и лицом Антиноя.[522] Вошедший с интересом посмотрел на неподвижного Андре-Луи большими, блестящими, добрыми глазами, но выражение его лица осталось суровым. Это был Сен-Жюст.

— Стало быть, вот он, тот мошенник, что разыграл в Блеранкуре целую комедию? — проговорил он насмешливо.

В погруженной во мрак душе Андре-Луи вспыхнула искорка прежнего Скарамуша.

— Да, и комедиант я неплохой, вы согласны, мой дорогой шевалье?

Сен-Жюст нахмурился, раздосадованный таким обращением, но потом усмехнулся и покачал золотистой головой.

— Нет, в комедии вы недостаточно хороши. Надеюсь, трагедия удастся вам больше. Ваш выход на сцену состоится на площади Революции. Пьеса называется «Гильотина».

— Автор, я полагаю, стоит передо мной? Но попомните мои слова, пройдет совсем немного времени, и для вас тоже найдется роль в другой пьесе, под названием «Поэтическое правосудие». Или «Отрезанный ломоть».

Сен-Жюст не сводил с Андре-Луи цепкого взгляда.

— Вероятно, вы питаете иллюзию, будто вам дадут возможность выступить в суде и вы сумеете поведать миру о неких фактах, которые раскопали в Блеранкуре?

— А это иллюзия?

— Полная. Никакого суда не будет. Я уже отдал необходимые распоряжения. Произойдет ошибка. Ошибка в интересах государства. Вас по чистой случайности включат в партию приговоренных, которых завтра отправят на гильотину. Ошибка — очень досадная ошибка — обнаружится слишком поздно. — Сен-Жюст замолчал, ожидая реакции на известие.

Андре-Луи безразлично пожал плечами.

— Какая разница?

— Думаете, я блефую?

— Не вижу, с какой еще целью вы могли бы прийти сюда и развлекать меня этим разговором.

— А вам не приходит в голову, что я, возможно, хочу дать вам шанс?

— Я предполагал, что рано или поздно вы об этом заговорите. Сначала блеф, потом торг.

— Да, торг, если вам так угодно. Но никакого блефа. Вы похитили кое-какие бумаги у Тюилье в Блеранкуре.

— Да, похитил — у него, а также у Бонтама. Вы об этом еще не слышали?

— И где они теперь?

— Вы хотите сказать, что не нашли их? Разве вы не обыскали мою квартиру?

— Не валяйте дурака, Моро. — Вкрадчивый до сих пор голос Сен-Жюста приобрел жесткость. — Конечно, квартиру обыскали — под моим личным наблюдением.

— И не нашли писем? Какая досада! Любопытно, куда же они подевались?

— Мне тоже любопытно, — буркнул Сен-Жюст. — Мое любопытство настолько возбуждено, что я предлагаю вам жизнь и охранную грамоту в обмен на сведения о том, где они находятся.

— В обмен на сведения?

— В обмен на письма, иначе говоря.

Андре-Луи ответил не сразу. Он задумчиво разглядывал народного представителя. За восхитительным самообладанием Сен-Жюста угадывалась нешуточная тревога.

— А! Это не одно и то же. Боюсь, отдать вам эти письма не в моей власти.

— Если вы этого не сделаете, ваша голова падет, и падет завтра же.

— Что ж, значит, моей голове суждено пасть. Ибо, как это ни прискорбно, я не могу отдать вам письма.

— Чего вы надеетесь добиться своим упрямством? Письма — это плата за вашу жизнь. Где они?

— Там, где вы их никогда не найдете.

Последовала длительная пауза, в продолжение которой Сен-Жюст пристально вглядывался в лицо узника. Он дышал несколько учащенно, румянец на его щеках в желтом свете фонаря слегка потемнел.

— Я предлагаю вам единственный шанс, Моро.

— Вы повторяетесь, — заметил Андре-Луи.

— Стало быть, вы твердо решили ничего мне не говорить?

— Я уже все сказал вам, мне нечего добавить.

— Что ж, прекрасно, — сказал Сен-Жюст спокойно, но с явной неохотой. — Прекрасно. — Он взял фонарь и пошел к двери, возле которой повернулся и направил свет в лицо узнику. — В последний раз предлагаю: письма в обмен на вашу жизнь.

— Как вы утомительны! Убирайтесь к дьяволу.

Сен-Жюст поджал губы, опустил фонарь и вышел. Андре-Луи вновь остался один. Он сидел в темноте и говорил себе, что, несомненно, наказан за содеянное по справедливости. Потом узник снова впал в безразличие ко всему на свете. Он слишком устал.

Рано утром тюремщик принес кусок отвратительного черного хлеба и кружку воды. Андре-Луи выпил воду, но к хлебу не притронулся. Потом он уселся на табурет и, ничего не чувствуя ни душой, ни телом, принялся ждать.

Не прошло и часа, как тюремщик появился снова — гораздо раньше, чем ожидал Андре-Луи. Он придержал дверь открытой и жестом подозвал узника.

— Вы должны пойти со мной, гражданин.

Андре-Луи посмотрел на часы. Была половина десятого — слишком рано для отправки повозок с приговоренными. Может быть, сначала он все-таки предстанет перед судом? При этой мысли в душе его невольно зажегся крошечный огонек надежды.

Но он погас, как только Андре-Луи ввели в зал, где обычно совершался последний туалет осужденных. В пустом помещении был только один человек. При виде его невысокой, крепкой, подтянутой фигуры в черном платье Моро захотелось протереть глаза. Перед ним стоял де Бац.

Барон шагнул навстречу Андре-Луи.

— У меня приказ о вашем освобождении, — произнес он спокойно и серьезно. — Идемте отсюда.

Андре-Луи гадал, не сон ли это. Может, он все еще спит в своей одиночной камере? Сумрачный в это непогожее январское утро зал усиливал впечатление нереальности происходящего. Как в тумане Андре-Луи проследовал рука об руку с де Бацем до привратницкой, где их остановили. Барон протянул стражу бумагу, тот пометил что-то в большой книге и, подняв взгляд, ухмыльнулся.

— Повезло тебе, парень, что покидаешь нас так скоро и на своих двоих. Обычно отсюда едут с шиком. Ну, счастливо!

Друзья вышли на набережную. Над вздувшейся желтой рекой нависло свинцовое небо. Моро и де Бац молча побрели к Новому мосту, посреди которого устанавливал свою будочку местный шарлатан. Миновав его, Андре-Луи замедлил шаг.

— Пора нам поговорить, Жан. Не объясните ли, каким образом вам удалось вытащить меня на эту утреннюю прогулку?

— У меня перед вами должок, только и всего. Вчера я вас ударил. Поскольку вы, возможно, захотели бы когда-нибудь получить сатисфакцию, я не мог позволить вам так быстро отдать концы.

Андре-Луи невольно улыбнулся этой гасконаде.

— Так это единственная причина, почему вы меня вызволили?

— Нет, конечно. Есть еще одна. Если угодно, считайте, что я сделал это в расчете на компенсацию.

Барон оперся о парапет и устремил взгляд на воду, бурлившую у опор моста. Андре-Луи встал рядом. Простояв так с минуту, де Бац мрачным и ровным тоном изложил события прошедшей ночи и утра:

— Тиссо видел, как вас вчера увели. Он, конечно, немедленно сообщил об этом нам. Мы не знали, что за этим последует, но понимали, что оставаться на улице Менар небезопасно, и стремительно покинули дом. Мы спрятались у Русселя на улице Гельвеция, и, как оказалось, сделали это вовремя. Я оставил Тиссо наблюдать за домом. Он пришел к нам ночью и сообщил, что через несколько минут после нашего ухода явился сам Сен-Жюст с двумя муниципальными офицерами и устроил в квартире обыск, перевернув там все вверх дном.

Поскольку вы не отдали документы Демулену, мы не могли бросить Сен-Жюсту вызов, что поставило всех нас в очень опасное положение. Необходимо было что-то предпринять, и два часа назад я пошел к самому мерзавцу. Он еще валялся в постели, но, увидев меня, очень обрадовался и тут же начал угрожать немедленным арестом и гильотиной, если я не выкуплю свою жизнь и свободу, отдав ему письма, которые вы изъяли у Тюилье и Бонтама.

Я только посмеялся.

«Вы полагаете, Сен-Жюст, что я отправился к вам домой, не понимая, какой прием меня ждет? — сказал я ему. — Вы думаете, я не принял мер предосторожности? Вы не слишком-то умны, Сен-Жюст. Вам удается производить впечатление человека неглупого, но только на людей еще более недалеких, чем вы сами. Вы грозитесь снять с меня голову, но тогда и вам не сносить головы. Одно с неизбежностью вытекает из другого».

Это заставило его задуматься.

«Вы пришли, чтобы заключить со мной сделку?» — спросил он.

«Если бы вы дали себе труд хоть секунду пораскинуть мозгами, вы бы поняли, что никакой иной цели у меня быть не может, и не стали бы тратить время на пустые угрозы».

Казалось, этот несчастный дурак вздохнул с облегчением.

«Значит, вы принесли мне письма?»

«Либо вы чрезвычайно наивны, Сен-Жюст, либо считаете таковым меня. Нет, дружище, я не принес вам письма и никогда не принесу. Я пришел предупредить вас, только и всего. Если вы не выполните моих требований и если тронете меня хоть пальцем, эти письма немедленно окажутся в руках Дантона».

Эта угроза повергла его в панику.

«Вы не посмеете!» — взревел он.

«А что мне помешает? — спросил я. — Это вы не посмеете отказать мне — теперь, когда вам известно, что за отказ придется поплатиться головой. Вряд ли вы питаете иллюзии насчет того, как Дантон распорядится этими письмами. Их публикация покажет всему миру, что ci-devant шевалье де Сен-Жюст (а вас будут называть именно так, вас так уже называют) — истинный отпрыск своего порочного аристократического рода, что он обогащается за счет народа и злоупотребляет своей властью, чтобы расправляться без суда с неугодными ему людьми. И все это он скрывает под мантией добродетели и аскетизма, лицемерно проповедуя чистоту в частной и общественной жизни. Славная история, Сен-Жюст. Особенно если человек, который ее расскажет, будет располагать необходимыми доказательствами».

Он бросился на меня словно тигр, вцепился обеими руками мне в горло. Пришлось утихомирить его пинком в живот и предложить в дальнейшем обходиться без насилия.

Он немного пришел в себя, сел, полуодетый, на скомканную постель и попытался со мной договориться. Сначала нес всякую чепуху, потом заговорил более разумно. Я мог бы получить все, что угодно, в обмен на письма. Но я только покачал головой.

«Я не доверяю вам, Сен-Жюст. Я знаю, что вы собой представляете. Вы низкий, бесчестный негодяй, и только глупец может положиться на ваше слово. Так что это вам придется положиться на мое. И другого выхода у вас нет. Выполните мои требования, и даю вам слово чести: ни один человек никогда не увидит этих писем. Можете считать их все равно что уничтоженными и спать спокойно. Но отдавать их вам я не стану, поскольку в этом случае у меня не будет никакой гарантии, что вы честно выполните условия сделки. Другими словами, я сохраню их, чтобы поощрить вашу честность».

На этом разговор, конечно, не окончился. Мы препирались еще почти полчаса. Но в конце концов он, как и следовало ожидать, сдался. Выбора у него не было. Он предпочел рискнуть и довериться мне, поскольку я дал ему понять, что в противном случае бумаги неизбежно и немедленно попадут к Дантону, а этого Сен-Жюст допустить не мог. В итоге он согласился ничего не предпринимать против меня и выдать мне приказ о вашем освобождении и охранную грамоту, чтобы вы могли беспрепятственно покинуть страну.

Они помолчали. Затем Андре-Луи тяжело вздохнул.

— Вы поступили очень великодушно, Жан. Я этого не заслужил.

— Знаю, — сурово сказал де Бац. — Но я ударил вас вчера, и повторяю: мой кодекс чести требует, чтобы я сделал все возможное для сохранения жизни человеку, который имеет основание требовать от меня сатисфакции.

Андре-Луи повернулся, облокотился о каменный парапет и взглянул в лицо де Бацу.

— Но вы сказали, что у вас была и другая причина?

— Верно. Я спас вас еще и для того, чтобы попросить взамен внести последний вклад в наше дело.

— О нет! Ради бога! Я и пальцем не шевельну…

— Погодите, крикун! Сначала выслушайте, о чем идет речь. Возможно, это придется вам по душе. Если нет, я не стану настаивать. Я предлагаю вам повидать графа Прованского. Он сейчас, должно быть, в Турине, под гостеприимным кровом своего тестя, короля Сардинии. Расскажите ему о том, что здесь произошло, о том, как мы едва не одержали победу, которая могла бы привести его на трон. А потом расскажите, каким образом эта победа обернулась поражением и почему.

Предложение застигло Андре-Луи врасплох.

— Но с какой целью?

— У этой истории есть мораль. Возможно, она послужит ему предостережением. Может быть, поразмыслив над ней, он сведет знакомство с честью. Пусть он узнает, что безответственное пренебрежение ею стоило ему много больше, чем потеря Тулона. Вдруг это сделает его более достойным положения главы французского королевского дома? Кто знает, возможно, когда-нибудь он будет занимать его не только по праву рождения, но и благодаря своим личным качествам. Можете передать ему, что вас прислал я. Еще скажите, что я остаюсь в Париже лишь потому, что верю: этот горький урок не пройдет для него даром. — Барон помолчал, и его темные проницательные глаза вспыхнули, когда он обратил их на своего спутника. — Так вы поедете?

На осунувшемся лице Андре-Луи появилась улыбка, исполненная бесконечной горечи.

— Вы неисправимый оптимист, но я все равно поеду, Жан.

Глава 44

ОТЧЕТ ПРЕДСТАВЛЕН
Тем, кто любит анализировать ход событий и хитросплетения обстоятельств, из которых складываются узоры человеческих судеб, возможно, будет интересно поразмышлять о том, чем закончилась бы история Андре-Луи Моро, если бы не последнее поручение барона де Баца. В сохранившихся бумагах Андре-Луи нет ни единого намека, позволяющего предположить, как могла бы повернуться его судьба.

Нет там и каких-либо подробностей о его поездке в Турин. Принимая во внимание, что вся французская граница от Бельгии до Средиземного моря в то время представляла собой сплошной военный лагерь, Андре-Луи должен был столкнуться с немалыми трудностями при ее пересечении. Этот вывод косвенно подтверждается тем, что в столицу Сардинского королевства он приехал лишь в начале апреля. Как раз в это время сторонники Робеспьера, судьбу которых он еще недавно держал в руках, одержали победу над своими соперниками и стали полновластными хозяевами Франции. Большая голова Дантона скатилась в корзину палача, а Робеспьер при поддержке своих приспешников Сен-Жюста и Кутона основал грозный триумвират, власть которого была абсолютнее власти любого монарха. Никогда еще реставрация монархии не казалась столь далекой.

Турин, первоначальная цель путешествия Андре-Луи Моро, оказался лишь остановкой в пути. Там Андре-Луи узнал, что граф Прованский не нашел надежного пристанища при дворе трусоватого тестя и после долгих унизительных просьб вымолил разрешение обосноваться в Венецианской республике, а именно в Вероне. Это разрешение было получено в результате переговоров, которые вели от имени регента Россия и Испания, взявшие на себя обязательство обеспечить его в скором времени постоянным политическим убежищем.

Его высочество получил приглашение «самой мирной республики» на довольно жестких условиях. Он обязался не предпринимать действий, которые ставили бы под сомнение ее строгий нейтралитет. Принятый им титул регента там не признавался, и, более того, ему отказывали в почестях, обычно воздаваемых особам королевской крови.

Подчинившись этим требованиям, принц принял титул графа Лилльского и поселился в летней резиденции патрицианского семейства Гаццола, близ капуцинского монастыря в предместье Вероны. Это была простая, скромная вилла, утопавшая в жасмине и клематисах.

Его маленький двор остался почти неизменным со времен Хамма. Его по-прежнему составляли граф д’Аваре, граф д’Антрег, двое секретарей, одним из которых был граф де Плугастель, врач господин Колон и четверо слуг. Прочие придворные, последовавшие за принцем в изгнание, поселились в городских гостиницах. Здесь, как и в Вестфалии, принц испытывал острую нужду в средствах, отчего ему приходилось вести весьма умеренный образ жизни — обстоятельство отнюдь не радостное для человека, так любившего пиры и увеселения.

Получив в Турине эти сведения, Андре-Луи снова отправился в путь. Дорога пролегала через Пьемонт и плодородные равнины Ломбардии, которые весна уже покрыла роскошными зелеными коврами. Наконец в один из апрельских дней он прибыл в прекрасный древний город и, запыленный, утомленный продолжительной скачкой, спешился во внутреннем дворике гостиницы «Две башни», располагавшейся на Пьяцца-деи-Синьори.

Едва Андре-Луи ступил наземь и передал конюху поводья, из дверей гостиницы вышла на прогулку дама в длинной бордовой накидке и черной широкополой шляпе. Увидев Моро, она пошатнулась и замерла как вкопанная у крыльца.

Андре-Луи тотчас узнал госпожу де Плугастель, несмотря на то что лицо ее побледнело, рот приоткрылся, глаза расширились, а брови взлетели вверх. Трудно было определить, чего в этом лице выразилось больше — изумления или страха.

Для Андре-Луи эта встреча тоже оказалась неожиданной, но не слишком его удивила. Присутствие в городе госпожи де Плугастель было вполне естественным, и он собирался увидеться с нею перед отъездом.

Он снял шляпу и, пробормотав «сударыня», низко поклонился. В ту же минуту графиня вышла из оцепенения, промчалась мимо хозяина гостиницы и вцепилась в приезжего обеими руками.

— Андре-Луи! — воскликнула она с радостью, к которой примешивалось недоверие. — Андре-Луи! Это ты!

Неподдельная нежность в голосе графини тронула Моро, но, испугавшись, что она сейчас расплачется, он ответил подчеркнуто спокойным, ровным голосом:

— Я, сударыня. Кажется, мой приезд — большая неожиданность для вас.

— Неожиданность? Ты сказал — неожиданность? О господи! — Она как будто не знала, плакать ей или смеяться. — Откуда? Откуда ты взялся?

— Из Франции, разумеется.

— Разумеется! Боже мой! Восстал из могилы, а говорит: «Из Франции, разумеется»!

Тут настал черед Андре-Луи онеметь от изумления. Графиня взяла его под руку.

— Пойдем, — сказала она и едва ли не силком потащила его внутрь. Хозяин гостиницы в недоумении пожал плечами и заявил конюху, что все французы не в своем уме.

Графиня провела Андре-Луи по темному коридору с неровным полом в просто обставленную, но довольно просторную гостиную. На каменном полу лежал потертый коврик. Потолок был разрисован грубыми фресками, изображавшими цветы и фрукты. Скудную мебель темного ореха украшала незатейливая резьба. Высокие окна, увитые буйной растительностью, выходили в залитый солнцем сад.

Моро остановился в центре комнаты, чувствуя себя неловко под жадным, бесконечно счастливым взглядом госпожи де Плугастель. В следующее мгновение она, к немалому смущению Андре, заключила его в объятия. Графиня нежно целовала его, повторяя его имя, пока он, уже не на шутку встревоженный, не призвал ее к благоразумию:

— Сударыня! Сударыня! Ради бога, успокойтесь!

— Не могу с собой справиться, Андре-Луи, не могу! Я считала тебя погибшим, оплакивала все эти месяцы, а тут… — И она расплакалась.

— Вы считали меня погибшим? — Андре-Луи внезапно напрягся в объятиях матери. Его быстрый ум мгновенно оценил все, что подразумевало это утверждение.

Неожиданно дверь позади них открылась, и кто-то сказал недовольным тоном:

— Сударыня, я жду уже… — Говоривший осекся и тут же воскликнул: — Господи! Что это значит?

Андре-Луи отстранился от графини и обернулся. На пороге стоял господин де Плугастель. Его брови грозно сошлись у переносицы, во взгляде читалось возмущенное недоумение.

Андре-Луи смутился и испугался за мать, но она, поглощенная одной-единственной мыслью, не выказала ни малейшего признака неловкости.

— Ты только посмотри, кто это, Плугастель!

Граф вытянул шею и впился взглядом в лицо Андре-Луи.

— Моро! — с легким удивлением, но, впрочем, довольно равнодушно произнес он. Крестник Керкадью ничего для графа не значил, и он всегда находил привязанность жены к этому молодому человеку немного смешной. Во всяком случае, ее объяснение этой привязанности — она-де знала его с пеленок — казалось графу недостаточно веским. — А мы думали, вы погибли, — добавил граф, закрывая дверь.

— А он жив! Жив! — воскликнула графиня дрожащим голосом.

— Вижу, — сухо отозвался господин де Плугастель. — И бог знает, можно ли ему позавидовать.

Андре-Луи, бледный и мрачный, пожелал узнать, как могло возникнуть нелепое убеждение в его гибели, и, разумеется, услышал ответ, что весть о ней привез в Хамм Ланжеак.

— Но вслед за Ланжеаком выехал другой курьер, который знал истинное положение дел и вез от меня письмо Алине. И я знаю, что он в конце концов добрался до места.

— Это письмо не приходило, — уверенно заявила графиня.

— Но это невозможно, сударыня. Я знаю, что письмо доставили, а кроме того, оно было не единственным. Я отправлял и другие, и кое-кто из курьеров, с которыми я впоследствии виделся, уверяли, будто письма дошли по назначению. Что за всем этим кроется? Могла ли Алина…

— Алина оплакивала твою смерть, — перебила сына графиня. — Рассказ Ланжеака о твоей гибели был последней весточкой о тебе, которую она получила. В этом ты можешь не сомневаться. Я готова поручиться, что Алина считала тебя погибшим, равно как и я.

— Но в таком случае… Где же мои письма? — вскричал Андре-Луи едва ли не в гневе.

— Она их не получала. Она не смогла бы не сказать мне о них. Алина знала о моем… — Графиня запнулась, вспомнив о присутствии супруга, и вместо «горе» произнесла: — О моей тревоге. Но, кроме всего прочего, я знаю, Андре, знаю: она пребывала в убеждении, что тебя нет на свете.

Андре-Луи, упершись в грудь подбородком, нервно сжимал и разжимал кулаки. Во всей этой истории было нечто, не поддававшееся его разумению. Ему недоставало связующих звеньев, чтобы мысленно восстановить всю цепочку событий.

— Как могло случиться, что Алине не вручили письма? — резко спросил он мать и графа де Плугастеля, который хранил надменно-отстраненный вид. И затем, не успели они что-либо ответить, Моро обрушил на графа следующий гневный вопрос: — Чьи это происки? Вам известно, господин де Плугастель?

Плугастель вскинул брови.

— Что вы имеете в виду? Что мне должно быть известно?

— Вы находились при его высочестве и имели возможность знать обо всем. То, что письма благополучно прибыли в Хамм, не вызывает сомнений. По крайней мере одно из них, то, что вез Ланжеак. Он заверил меня, что передал письмо господину д’Антрегу… Господин д’Антрег… — Андре-Луи вопросительно посмотрел на Плугастеля. — Значит, это дело рук д’Антрега и регента.

— Если письма попали к д’Антрегу, их, должно быть, изъяли, Андре, — предположила госпожа де Плугастель.

— Я тоже склоняюсь к такому выводу, сударыня, — мрачно заявил Андре-Луи.

Граф возмущенно накинулся на жену за столь чудовищное, по его мнению, предположение.

— Чудовищно не предположение, а сам факт, — возразила графиня. — А то, что это факт, совершенно очевидно.

Господин де Плугастель побагровел.

— Меня всегда поражала опрометчивость ваших суждений, сударыня. Но сейчас она перешла всяческие границы.

И господин де Плугастель разразился пространной отповедью, на которую Андре-Луи не обратил ни малейшего внимания. Он слышал возмущенный голос графа, но не вникал в суть его речи. Внезапно он развернулся, выбежал из комнаты, потребовал у хозяина гостиницы лошадь и испросил пояснений, как добраться до Каза Гаццола.

Добравшись вскачь до этой скромной виллы на окраине города, Андре-Луи привязал лошадь у ворот и решительно зашагал к двери под увитым зеленью портиком. За приоткрытой дверью был виден небольшой вестибюль. Андре-Луи постучал рукояткой хлыста по дверному косяку и, когда на стук вышел слуга, назвался курьером из Парижа.

Его появление вызвало переполох. Не прошло и минуты, как в вестибюль торопливо спустился д’Антрег, как всегда безукоризненно одетый, величественный и любезный, словно он встречал посетителя в приемной Версаля. При виде Андре-Луи граф остановился, и выражение его красивого смуглого лица, изрезанного глубокими морщинами, заметно изменилось.

— Моро! — воскликнул он в некотором замешательстве.

Андре-Луи поклонился. Он уже полностью владел собой и держался с необыкновенной холодностью. Худое угловатое лицо его было решительным и мрачным.

— Ваша памятливость делает мне честь, господин граф. Полагаю, вы считали меня погибшим?

Д’Антрег предпочел не заметить насмешки в тоне Андре-Луи. Он поспешил дать утвердительный ответ и выразил удовольствие по поводу того, что слухи о гибели господина Моро оказались необоснованными. Затем, быстро оставив скользкую тему, господин граф перешел к расспросам:

— Так вы из Парижа, я правильно понял?

— Из Парижа. И с чрезвычайно важными известиями.

Взволнованный д’Антрег потребовал подробностей, но Андре-Луи заявил, что не хочет повторять свой рассказ дважды, и пожелал, чтобы его незамедлительно провели к регенту.

Д’Антрег сопроводил его в приемную, которая если и не превосходила размерами кабинет принца в Хамме, то, по крайней мере, выглядела более величественно. Пол был выложен мрамором, потолок украшали традиционные фрески с купидонами и гирляндами работы какого-то заезжего художника. У стены стояли золоченый кессон, резной секретер и несколько высоких стульев, обитых темной кожей, а в центре хорошо освещенной комнаты находился стол с витыми ножками, за которым работал регент. Месье, казалось, несколько прибавил в весе и объеме, но густой румянец на его лице несколько потускнел. Облик принца, тщательно одетого и напудренного, довершали лента ордена Святого Духа и небольшая шпага. У дальнего конца стола сидел бледный, хрупкий граф д’Аваре.

— Господин Моро с новостями из Парижа, монсеньор, — объявил д’Антрег.

Его высочество отложил перо и поднял голову. Светлые глаза навыкате остановились на визитере, отметили дорожную пыль, прямую осанку и стройность худощавой фигуры.

— Моро? — переспросил он. — Моро? — Это имя пробудило в августейшей голове какие-то смутные воспоминания. Затем эти воспоминания хлынули потоком, и крупное лицо принца пошло багровыми пятнами. Его высочеству стоило немалого труда сохранить ровный тон: — А, Моро! Из Парижа с новостями, говорите?

— С важными новостями, монсеньор, — ответил Андре-Луи. — Меня прислал барон де Бац, с тем чтобы я изложил подробности подрывной кампании, которую мы вели против революционеров, и рассказал о действиях, благодаря которым мы завладели ключами к успеху нашей миссии.

— Успеху? — отозвался регент и порывисто подался вперед. — Успеху, сударь?

— Судите сами, ваше высочество, — холодно и официально ответил Андре-Луи и приступил к рассказу.

Он начал с падения жирондистов, подчеркнув ту роль, которую сыграла в этом событии их с бароном пропагандистская деятельность.

— Жирондисты были самыми опасными врагами монархии, — пояснил он, — поскольку исповедовали умеренность и благоразумие. Если бы на их стороне был перевес, им, скорее всего, удалось бы сформировать сильное республиканское правительство, которое устроило бы народ. Таким образом, их устранение было огромным шагом вперед. Власть полностью перешла в руки некомпетентных людей. В результате в стране начались разруха и голод. В массах стали расти недовольство и склонность к насилию, так что нам требовалось только направить их в надлежащее русло. За выполнение этой задачи мы и взялись. Нам предстояло разоблачить продажных негодяев, пользовавшихся доверием народа, и вскрыть связь между мошенничеством в верхах и теми страданиями и лишениями, которые терпели простолюдины во имя Свободы.

Андре-Луи коротко описал скандал вокруг Ост-Индской компании, в который они вовлекли Шабо, Базира и других известных монтаньяров, что тут же подорвало доверие ко всей партии Горы. Он продемонстрировал, как пропагандистская деятельность агентов де Баца вновь, как и в случае с жирондистами, усилила возмущение народа.

— Для сторонников Робеспьера настали трудные времена. Этот скандал сильно пошатнул их позиции и лишил якобинцев ореола радетелей о народном благе. Но они оправились от удара. Сен-Жюст, самый способный среди соратников Робеспьера, ринулся в бой и объявил крестовый поход против негодяев, торгующих своими мандатами. На какое-то время утраченное доверие было восстановлено. Но репутация сторонников Робеспьера уже пошатнулась, и еще один подобный удар, нанесенный в надлежащий момент, сокрушил бы их окончательно.

Андре-Луи заговорил о возвращении Дантона и подробно остановился на его умеренном и довольно реакционном настрое, вызванном экстремизмом Робеспьера и Эбера. Упомянув об уверенности де Баца в том, что Дантон вернет Францию к монархической форме правления, если его политические соперники будут устранены, Андре-Луи рассказал о принятых для этого мерах, о схватке Дантона с Эбером и о поражении последнего.

И вот наконец рассказ Андре-Луи коснулся его собственных действий, предпринятых для разоблачения продажности, лицемерия и скрытого деспотизма Сен-Жюста. Моро удалось передать регенту свою убежденность в том, что революция не пережила бы падения этого народного кумира.

— Я вернулся в Париж с исчерпывающими доказательствами низости и продажности Сен-Жюста. — Андре-Луи перечислил их и продолжал: — Мы планировали передать документы Демулену, с тем чтобы он для начала напечатал разоблачительную статью в «Старом кордельере». На следующем этапе предполагалось ввести в игру Дантона. Мы рассчитывали, что его атака с трибуны Конвента должна неизбежно сокрушить Сен-Жюста, который потянет за собой Робеспьера, а с ним и всю партию Горы. Во главе государства останется Дантон, которому придется управлять народом, уставшим от революции и утратившим всякие иллюзии в отношении революционеров.

Андре-Луи сделал паузу. Его слушатели, чье волнение нарастало по ходу этого увлекательного повествования, напряженно молчали. Пауза затянулась, и д’Аваре, не спускавший с рассказчика глаз, сделал нетерпеливое движение. Не менее заинтригованный регент подстегнул Андре-Луи:

— И что же, сударь? Что же дальше?

Более проницательного д’Антрега немало озадачила скованность, с которой держался Андре-Луи:

— Вы хотите сказать, господин Моро, что такова сложившаяся на этот день ситуация?

— Ситуация была такова перед тем, как я покинул Париж. Мы ликовали, полагая, что наш неизбежный успех возместит потерю Тулона и поражение роялистов на юге. Да, такая победа стоит дюжины побед на поле боя, поскольку она открывает двери для беспрепятственного возвращения монархической партии. Ваше высочество согласен со мной?

— Разумеется, мы согласны, — ликующе произнес регент. — Поразительно! Мне едва верится, что после всего пережитого нам наконец улыбнулась удача — и какая удача!

— Я рад, что вы сознаете неизбежность победы, монсеньор.

— Если такая ситуация сложилась накануне вашего отъезда из Парижа, к настоящему времени эта победа уже стала свершившимся фактом, — заметил д’Аваре. — И скандал, и все, что должно было за ним последовать, безусловно, уже произошли.

Андре-Луи обвел присутствующих задумчивым взглядом. Естественная бледность его лица в последние несколько минут стала пугающей, уголки губ едва заметно изогнулись в насмешливой улыбке.

— Что такое, сударь? — тревожно вскричал регент. — У вас есть какие-то сомнения в правоте господина д’Аваре? Но какие тут могут быть сомнения?

— Никаких, если бы план, над разработкой которого мы трудились, был воплощен в жизнь, если бы оружие победы, выкованное нами, было пущено в ход.

Д’Антрег стремительно шагнул вперед. Регент и д’Аваре застыли словно изваяния. Все трое одновременно выдохнули испуганный вопрос:

— О чем вы?

— Я не стал бы занимать ваше время этим отчетом, если бы не просьба барона де Баца, — сказал Андре-Луи, предваряя объяснение. — По возвращении из Блеранкура, где я, рискуя головой, собирал документы, компрометирующие Сен-Жюста, мне стало известно, что, пока я несколько месяцев играл со смертью в Париже, глава королевского дома, ради которого мы старались, воспользовавшись моим отсутствием, соблазнил мою невесту. Только сегодня утром, по прибытии сюда, я узнал всю меру его вероломства. Чтобы устранить препятствия, которые верность и целомудрие этой дамы не могли не воздвигнуть на его пути, этот бесчестный принц не постеснялся распространить слухи о моей смерти и перехватить мои письма к невесте, доказывавшие обратное. Невероятная история, не правда ли, господа?

Пораженные слушатели не произнесли ни слова. Андре-Луи бесстрастно продолжал:

— Когда я сделал это открытие, то пришел к выводу, что правление столь низкого и вероломного человека не принесет стране ничего хорошего. Поэтому я бросил в огонь документы, которые должны были уничтожить Робеспьера и иже с ним и открыть дорогу скорому возвращению вашего высочества во Францию. Вот и весь мой отчет, господа. Повторяю, я не потрудился бы приехать сюда, если бы барон де Бац не счел, что вашему высочеству следует знать эту историю. Барон увидел в ней мораль, которую ваше высочество, возможно, тоже сумеет разглядеть, — во всяком случае, барон на это надеется, поскольку он остается у вас на службе. Быть может, уяснив ее себе, ваше высочество научится вести себя достойнее, дабы лучше соответствовать своему высокому предназначению.

— Как вы смеете! — гневно воскликнул д’Аваре, вскочив с места.

— О нет, это не мои слова. Они принадлежат господину де Бацу. Сам я никаких надежд на этот счет не питаю. Если насчет благодарности принцев я не обманывался никогда, то относительно их чести у меня еще оставались кое-какие иллюзии, иначе я не стал бы рисковать жизнью, чтобы вернуть вам трон. Но в том, что человек не способен идти против собственной природы, я не сомневался никогда.

Андре-Луи пожал плечами и умолк. Его взгляд медленно скользнул по лицам собравшихся, и его губы скривились в невыразимом презрении.

Регент откинулся назад, тело его обмякло, лицо побледнело так, что даже губы стали белыми. Д’Аваре остался стоять в прежней позе, с горящими глазами и пунцовым лицом. Д’Антрег приблизился к Андре-Луи и смерил его злобным прищуренным взглядом.

— Негодяй! Мало того что вы совершили чудовищное преступление, так вы посмели еще явиться сюда и похваляться перед нами своими подвигами. Вы, должно быть, совершенно забылись, если позволяете себе такой тон с его высочеством. Где ваше уважение к особе королевской крови?

— Я не ослышался? Вы действительно произнесли слово «уважение», господин д’Антрег? — Андре-Луи откровенно рассмеялся в лицо графу. — Вряд ли вы можете всерьез полагать, будто я питаю к его высочеству подобное чувство. Пусть скажет спасибо, что его королевская кровь лишает меня возможности потребовать удовлетворения.

Регент покачнулся вместе со стулом.

— Это оскорбление! Боже мой, меня оскорбляют! Как же низко я пал!

— Вот уж воистину, — язвительно подтвердил Андре-Луи.

В тот же миг д’Аваре, дрожа от гнева, стремительно вышел из-за стола.

— Я накажу наглеца, монсеньор. Поскольку ваше положение запрещает вам ответить обидчику, я сделаю это за вас. — Он повернулся к Андре-Луи. — Вот вам за вашу наглость, каналья! — С этими словами он хлестнул молодого человека ладонью по щеке.

Андре-Луи отшатнулся, затем учтиво поклонился.

В тот же миг раздался вопль силившегося подняться на ноги регента:

— Нет-нет, д’Аваре! Не бывать этому! Я запрещаю, вы слышите? Запрещаю! Пусть убирается! Какое значение имеют его слова? Вы не можете драться с этим ничтожеством, с этим ублюдком! За дверь его! Д’Антрег, покажите господину Моро выход.

— Я знаю, где выход, господин д’Антрег, — сказал Андре-Луи и повернулся на каблуках.

Д’Антрег все же успел его опередить. Он широко распахнул дверь и с надменным видом отстранился, пропуская Андре-Луи. На пороге Андре-Луи задержался и обернулся.

— Я остановился в «Двух башнях», господин д’Аваре. Если ваши понятия о чести требуют, чтобы мы встретились, вы найдете меня там до завтра.

Но регент опередил своего фаворита:

— Если вы завтра еще будете там, я, ей-богу, пошлю своих грумов устроить вам трепку, коей вы заслуживаете.

Улыбка Андре-Луи источала презрение.

— А вы последовательны, монсеньор. — И с этими словами он вышел вон, оставив позади себя ярость и стыд.

Глава 45

НАЗАД В ХАММ
Посещение Каза Гаццоло вызвало в душе Андре-Луи нестерпимую горечь. Несмотря на самообладание, которое он демонстрировал на протяжении всего визита, этот день разбередил в нем ужасную душевную рану; удовлетворение же, которое юноша надеялся получить, исполняя поручение де Баца, оказалось значительно меньшим, чем он ожидал.

Андре понимал, что ему не удалось пробить броню эгоизма, которая защищала Месье. Да, принц пришел в ярость, почувствовал себя оскорбленным, но его совесть осталась непотревоженной. Ему даже в голову не могло прийти, что он заслужил оскорбление, которое нанес ему Андре-Луи. Гневная речь Моро вызвала у принца такое же негодование, которое мог бы вызвать непристойный жест какого-нибудь мальчишки-сорванца на улицах Вероны. Глупцы и эгоисты верны себе, поскольку их защищает самодовольство и неспособность к самокритике. Не в их власти увидеть собственные поступки в том свете, в каком они предстают взорам других. Они громко возмущаются неблагоприятными для себя следствиями, будучи слепы к породившим их причинам.

Так размышлял Андре-Луи на обратном пути к «Двум башням». Мысли эти не подняли ему настроения и не пролили бальзама на его рану. Его месть провалилась, поскольку человек, против которого она была направлена, не мог уразуметь, что заслуживает ее. Чтобы задеть такого человека, как граф Прованский, требовалось нечто более сильное, чем слова. Надо было пойти дальше. Настоять на дуэли с этим дураком д’Аваре. Или, еще лучше, затеять ссору с д’Антрегом. Этот мерзкий слизняк сыграл далеко не последнюю роль в истории с письмами. Там, на вилле, Андре-Луи совсем забыл об этом грязном своднике, целиком сосредоточив свой гнев на принце. Впрочем, это не имело большого значения. В конце концов, какую сатисфакцию могли дать ему эти лакеи, д’Антрег и д’Аваре, за грехи своего хозяина?

Андре-Луи спешился во внутреннем дворе «Двух башен», и внезапно на него нахлынуло ощущение абсолютной бессмысленности собственного существования. Ему казалось, что его жизнь внезапно подошла к концу. Он не знал, куда направиться, к какой цели стремиться.

На пороге гостиницы Андре-Луи встретил хозяин, который сообщил, что ему приготовлена комната, а также передал просьбу госпожи де Плугастель, пожелавшей видеть господина Моро, как только он вернется.

— Проводите меня к ней, — безразлично сказал Андре-Луи.

Все еще не умывшись и не переодевшись с дороги, он прошел в комнату, где два часа назад оставил графиню. Она в одиночестве стояла у окна, выходившего во двор. Вероятно, она стояла там давно, ожидая возвращения сына. Когда дверь отворилась, госпожа де Плугастель стремительно повернулась и сделала несколько шагов ему навстречу. В ее движениях и выражении лица читались напряженность и беспокойство.

— Спасибо, что пришел так скоро, Андре. Мне нужно многое тебе рассказать. Ты уехал так поспешно, что я даже не успела начать. Где ты был?

— В Каза Гаццоло. Решил дать им знать, что все еще жив.

— Этого я и боялась. Ты не совершил ничего опрометчивого? Ты ведь не потерял голову? — Графиня задрожала.

— Что я мог сделать, сударыня? — Андре-Луи скривил губы. — Причиненное мне зло уже не поправить. Я мог только говорить. Сомневаюсь, что это произвело на них сильное впечатление.

Графиня испытала явное облегчение.

— Расскажи мне все. Только давай сначала сядем, мой мальчик.

Она указала на один из стульев, стоявших у окна, а сама заняла другой. Андре-Луи устало сел, выронил шляпу и хлыст на пол и обратил утомленное лицо к матери.

— Ты видел Месье? — спросила она.

— Да, сударыня, я его видел. У меня было для него послание от господина де Баца. — И Андре-Луи вкратце повторил ей то, что сказал регенту.

Графиня слушала, и на ее грустном лице появился слабый румянец, полные губы сложились в горькую улыбку. Когда он закончил, она одобрительно кивнула.

— Что ж, он это заслужил. Хотя, уничтожив бумаги, ты подвел и других людей, я не могу тебя винить. И я рада, что ты все высказал принцу. Не думай, что это не задело его за живое. Как бы он себя ни вел, в глубине души он не может не понимать, что обязан своим провалом собственному вероломству. Он наказан заслуженно.

— Меня не так легко удовлетворить, сударыня. Сомневаюсь, что на свете существует кара, которая могла бы уравновесить совершенное им зло. Не забывайте, он разбил мою жизнь.

— Разбил? — переспросила графиня, глядя на сына широко раскрытыми глазами. — Он разбил тебе жизнь?

— Вы считаете, что это слишком сильно сказано? — желчно спросил Андре-Луи. — Что теперь можно поправить или переиграть?

Госпожа де Плугастель ответила не сразу. Помолчав, она тихо спросила:

— Что тебе рассказали, Андре?

— Горькую правду, сударыня. Этот жирный боров сделал Алину своей любовницей и…

— О нет! Нет! — вскричала графиня, вскочив со стула. — Это неправда, Андре!

Андре-Луи поднял голову и устало посмотрел на мать.

— Вы пытаетесь обмануть меня из жалости, сударыня. Я получил эти сведения от человека чести, человека, который видел все собственными глазами.

— Ты, должно быть, говоришь о господине де Ла Гише.

— А, так вы знаете! Да, это Ла Гиш. Он сам не ведал того, как много мне рассказывает. Он лично видел Алину в объятиях регента, когда…

— Я знаю, знаю! — перебила его графиня. — Ах, подожди, мой бедный Андре. Выслушай меня. Ла Гиш рассказал тебе правду. Он и в самом деле видел Алину с регентом. Но все остальное — неправда. Все выводы, все допущения, которые он сделал, неверны. Неверны! Господи, какие же муки ты вынес, мой мальчик, если поверил этому!

Она прижала голову Андре к своей груди, гладила, успокаивала, утешала его, словно малое дитя. И пока она говорила, Андре-Луи сидел как зачарованный и слушал затаив дыхание.

— Как ты мог подумать, что твоя Алина способна уступить чьим бы то ни было домогательствам? Даже убежденность в твоей смерти не смогла лишить силы ее целомудрие. Месье осаждал ее долго и терпеливо. В конце концов, надо полагать, терпение его истощилось. Защитники Тулона настойчиво требовали его присутствия, и долее откладывать отъезд было уже невозможно. Желая избавиться на время от господина де Керкадью, Месье под надуманным предлогом отправил его в Брюссель, а сам в тот же вечер явился к Алине, чтобы скрасить ее одиночество. Напуганная его напором и чувствуя себя беспомощной, поскольку была одна, она растерялась и позволила принцу обнять ее, и как раз в этот момент появился господин де Ла Гиш. Подожди, Андре! Выслушай до конца. По настоянию господина де Ла Гиша, который был очень разгневан и, полагаю, весьма несдержан в выражениях, регент оставил Алину. Сопровождаемый Ла Гишем, он перешел в другую комнату, с тем чтобы маркиз мог передать его высочеству привезенное им послание. Как только они ушли, Алина тут же спустилась ко мне и рассказала о произошедшем. Она вся дрожала от ужаса и отвращения к Месье. Больше всего ее пугала мысль, что Месье может возобновить свою атаку. Алина заклинала меня, чтобы я оставила ее у себя и защитила от его посягательств. — Госпожа де Плугастель помолчала, потом медленно и торжественно произнесла: — И она не отходила от меня до тех пор, покуда, двумя днями позже, принц не уехал из Хамма.

Андре-Луи поднялся и посмотрел на графиню затуманенным взором.

— Это правда, сударыня? Правда? — воскликнул он жалобно.

Госпожа де Плугастель взяла его руки в свои и грустно сказала:

— Разве я могу обманывать тебя, даже из милосердия, мой мальчик? Кто угодно, только не я.

В его глазах заблестели слезы.

— Сударыня, — пробормотал он, — вы подарили мне жизнь.

— Значит, я дарю ее тебе уже во второй раз, — с невыразимой печалью улыбнулась она. — И благодарю Бога за то, что он мне дал такую возможность. — Госпожа де Плугастель подалась вперед и поцеловала сына. — Поезжай к своей Алине, Андре-Луи. Поезжай и ни о чем не думай. Забудь о Месье. Ты наказал его за злые намерения. Слава богу, больше его наказывать не за что.

— Где она? Алина? — прерывисто спросил Андре-Луи.

— В Хамме. Когда мы последовали за регентом в Турин, господин де Керкадью еще не вернулся из Брюсселя. Алина осталась его ждать. Кроме того, ей и ехать-то было некуда, бедняжке. Я оставила ей немного денег, их должно хватить на некоторое время. Поспеши к ней, Андре.

Он выехал на следующий день. Мать благословила его в дорогу. Она знала, что, скорее всего, больше никогда не увидит сына, но утешала себя мыслью о счастье, которое ждало его впереди.

В этой поездке Андре-Луи не щадил ни себя, ни лошадей. Денег у него было больше чем достаточно. При расставании де Бац, помимо пачки ассигнаций, вручил ему пояс с пятьюдесятью золотыми луидорами. До приезда в Верону Андре-Луи почти ничего не потратил. Но теперь он пускал золото в ход не задумываясь, при малейшем намеке на задержку или препятствие.

Через неделю, в ясный апрельский день, усталый и измученный, но с ликованием в сердце, Андре-Луи въехал в маленький вестфальский городок на Липпе. Он спешился у дверей «Медведя» и, пошатываясь, переступил порог гостиницы. Выглядел он как призрак, за который, собственно, его вскоре и приняли.

Когда ахнувший от изумления хозяин пришел в себя и сообщил, что господин де Керкадью с племянницей находятся в своих комнатах наверху, Андре-Луи велел передать сеньору де Гаврийяку, что к нему прибыл курьер.

— Больше ничего не говорите. Не упоминайте моего имени в присутствии мадемуазель.

Дав такое напутствие, Андре-Луи шагнул к креслу и буквально упал в него. Но спустя несколько минут он снова оказался на ногах: по лестнице торопливо спускался крестный.

При виде Андре-Луи господин де Керкадью замер и побледнел, потом издал радостный вопль на всю гостиницу и бросился обнимать крестника, снова и снова повторяя его имя.

Андре-Луи сжал старика в объятиях. Господин де Керкадью то плакал, то смеялся, а Андре бормотал бессвязно и счастливо:

— Это я, крестный. В самом деле я. Я вернулся. Покончил с политикой и вернулся. Мы едем на мою ферму в Саксонии. Я всегда знал, что эта ферма однажды нам пригодится. Пойдемте же, найдем Алину.

Но искать Алину не было нужды. Она уже стояла на лестнице. Громкие крики дяди, повторявшего имя Андре-Луи, заставили ее выбежать из комнаты. Прекрасное лицо девушки было смертельно бледно. Она дрожала так сильно, что едва могла стоять.

Увидев Алину, Андре-Луи высвободился из объятий господина де Керкадью и, забыв об усталости, кинулся ей навстречу. Он остановился на ступеньку ниже, так что его запрокинутое лицо оказалось на уровне ее плеч. Алина обвила руками шею возлюбленного и притянула его голову к своей груди.

— Я ждала тебя, Андре, — прошептала она. — Я ждала бы тебя вечно. До самого конца.

ОЛИВЕР ТРЕССИЛИАН (цикл)


Книга I Псы Господни[523]

Корабль дона Педро де Мендоса и Луна, графа Маркоса, на пути в Испанию после Гравелинского сражения штормом разбит о рифы Корнуолла, сам граф, будучи единственным выжившим, сдался в плен красавице леди Маргарет Тревеньон, что в итоге привело её, воспитанную в лютеранской «ереси», в руки к Псам господним — испанской инквизиции…

Глава 1

МИЗАНТРОП
Не кто иной, как Уолсингем, сказал о Роджере Тревеньоне, графе Гарте, что тот предпочитает общество мертвых обществу живых. Это был язвительный намек на привычный затворнический образ жизни графа. Его светлость расценил бы насмешку как булавочный укол, если бы вообще обратил на нее внимание. Скорее всего, он понял бынасмешку буквально, признав, что общество мертвых ему и впрямь предпочтительнее, и объяснил, что мертвый человек хорош уже тем, что более не способен творить зло.

Разумеется, жизненный опыт, приведший его к подобному заключению, навряд ли был приятным. Мизантропом с юности его сделала близкая дружба с доблестным Томасом Сеймуром, братом одной королевы и мужем другой. Честолюбивые помыслы, а возможно и любовь, подтолкнули его после смерти Екатерины Парр к решению жениться на принцессе Елизавете. На глазах Тревеньона, преданного и восторженного друга Сеймура, плелась липкая паутина интриги, в которую и угодил адмирал, а сам Тревеньон едва избежал плахи. Злобным пауком был завистливый и честолюбивый регент Сомерсет: опасаясь, как бы любовь адмирала и принцессы не положила конец его карьере, он без малейших колебаний отправил родного брата на эшафот по сфабрикованному обвинению в государственной измене.

Дело представили так, будто адмирал, будучи любовником принцессы, замыслил свергнуть регента и взять бразды правления в свои руки. Да и принцессу он якобы соблазнил лишь для того, чтобы осуществить свой коварный замысел. Оба обвинения были так хитро увязаны, что одно возводилось на основании другого.

Юного Тревеньона арестовали вместе с другими придворными принцессы и всеми, кто состоял в близких отношениях с адмиралом, будь то слуги или друзья. А поскольку Тревеньон был придворным принцессы и пользовался доверием адмирала более, чем кто-либо другой, то стал объектом пристального внимания регентского совета. Его то и дело вызывали, учиняли бесконечные — ad nauseam[524] — допросы и дознания с той целью, чтобы обманным путем заставить его оговорить друга, вырвав у него признания о виденном в Хатфилде или тайнах, какие доверял ему друг.

Говаривали, что много лет спустя, когда подобные признания никому уже не могли причинить вреда, лорд Тревеньон признался, что любовь адмирала к юной принцессе была искренней и глубокой и зиждилась отнюдь не на честолюбивых помыслах. Однажды в Хатфилде он застал ее в объятиях адмирала, из чего вполне разумно заключил, что принцесса была к нему неравнодушна. Но тогда, в регентском совете, молодой Тревеньон не припомнил ничего, что могло бы повредить его другу. Он не только упрямо отрицал, что ему известно — прямо или косвенно — об участии Сеймура в каком-либо заговоре, но и, напротив, из его многочисленных заявлений следовало, что обвинение в государственной измене, предъявленное адмиралу, не имеет под собой никаких оснований. Его стойкость не раз приводила членов совета в ярость. Для Тревеньона было откровением, как далеко может завести людей злоба. На одном из допросов сам регент, сорвавшись, предупредил Тревеньона, что его собственная голова не так уж прочно держится на плечах и именно на голову он может укоротить себя нахальными речами и поведением. Злоба, питаемая завистью и страхом, превратила этих людей, почитаемых за самых благородных людей Англии, в низких, презренных и жалких.

Ослепленные ею, они отправили Тревеньона в Тауэр и держали его там до дня казни Сеймура, оказав в ненастное мартовское утро милость, о которой Тревеньон не смел и просить, — его провели в камеру, где сидел осужденный на смерть друг, и позволили попрощаться с ним без свидетелей.

Тревеньону был двадцать один год — в этом возрасте юноша исполнен радости жизни, сама мысль о смерти ему претит, и человек, которому предстоит взойти на эшафот, вызывает у него ужас. Ему была непонятна сдержанность адмирала: ведь и он еще был молод. Адмиралу едва минуло тридцать, он был высок, прекрасно сложен, энергичен и хорош собой. Сеймур встал, приветствуя друга. В те несколько мгновений, что они пробыли наедине, молодой человек не успел вставить и слова. Адмирал с нежностью говорил об их дружбе и, тронутый печалью графа, пытался подбодрить его заверениями, что смерть не так страшна тем, кто не раз смотрел ей в лицо. По его словам, он распрощался с леди Елизаветой в письме, которое писал всю ночь. Лорды из регентского совета запретили ему писать, у него не было пера и чернил, но он соорудил нечто вроде пера из золотого шитья аксельбантов и написал письмо своей кровью. Не понижая голоса, он сообщил Тревеньону, что вложил письмо в подошву сапог и лицо, которому он доверяет, позаботится о его сохранности после казни. При этом на губах у него появилась странная улыбка, лукавая искорка мелькнула в прекрасных глазах, немало озадачив Тревеньона.

Они обнялись на прощанье, и Тревеньон вернулся в свою камеру. Он молился за друга и ломал голову над излишней и весьма неосторожно доверенной ему тайной о прощальном письме. Позднее он все понял.

Адмирал, прекрасно разбиравшийся в людях, сразу сообразил, что отнюдь не из добрых чувств Тревеньону позволили нанести ему прощальный визит. Лорды из регентского совета надеялись, что Сеймур не упустит возможности передать принцессе послание, которое ее скомпрометирует, и поставили у двери шпионов — слушать и доносить. Но Сеймур, разгадав их замысел, воспользовался случаем и сообщил о письме, специально для них предназначенном и выдержанном в таком тоне, что его оглашение восстановило бы репутацию принцессы.

Это было последнее доказательство преданности Сеймура. И хотя письмо так и не было обнародовано, оно, возможно, сыграло свою роль — положило конец гонениям, коим подвергалась принцесса. Ибо та же завистливая злоба, из-за которой пролилась кровь Сеймура, запятнала репутацию принцессы грязными сплетнями о ее связи с адмиралом.

Через несколько месяцев после освобождения Тревеньон решил удалиться от двора, убившего в нем веру в людей, и, прощаясь с принцессой Елизаветой, сообщил ей о письме адмирала. И эта тоненькая девушка шестнадцати лет со вздохом и горькой улыбкой, способной состарить и женщину вдвое старше, повторила, хоть и в ином тоне, уже сказанную ранее уклончивую фразу:

— Он был очень умен и очень неблагоразумен, да упокоит Господь его душу.

Возможно, Тревеньону пришелся не по душе этот реквием, и, когда принцесса предложила ему остаться при дворе, он с удовольствием ответил, что регентский совет этого не допустит. Единственным желанием Тревеньона было поскорее покинуть двор. Он был на волосок от смерти и познал жестокую реальность за внешним блеском дворцовой жизни — непомерное тщеславие, зависть, стяжательство, низкие страсти. Все это вызвало у него отвращение и заставило отказаться от собственных честолюбивых помыслов.

Он уехал в свое отдаленное корнуоллское поместье и стал хозяйствовать на земле, что его отец и дед передоверяли своим управляющим. Лет десять спустя он женился на девице из рода Годолфинов. Молва нарекла ее красавицей, в которую все влюблялись с первого взгляда. Если она и впрямь была так хороша собой, это было ее единственное достоинство. Самой судьбой ей было предназначено сделать графа Гарта еще большим мизантропом. Глупая, пустая, капризная, она заставила его убедиться на собственном опыте, что не все золото, что блестит. Лет через пять после заключения их несчастливого брака она скончалась от родильной горячки, подарив ему единственную наследницу.

Графу было достаточно лишь раз увидеть теневую сторону придворной жизни, чтоб навсегда от нее отказаться, то же самое произошло и с опытом семейной. И хотя Тревеньон остался вдовцом в тридцать шесть лет, он больше не искал счастья в браке, как, впрочем, и в чем-либо другом. Он рано устал душой — нередкий удел людей мыслящих, наделенных склонностью к самоанализу. Он пристрастился к чтению — книги всегда его привлекали — и собрал у себя в поместье прекрасную библиотеку. Шли годы, и Тревеньона все более и более увлекало то, что происходило в прошлом или что, по мнению философов, могло бы произойти, и все менее — то, что происходило сейчас. Он пытался найти в книгах ответ на вопрос, в чем заключается смысл жизни, а это занятие, как ничто другое, отчуждает человека от реальной жизни. Он все больше замыкался в себе и почти не замечал текущих событий. Религиозные распри, раздиравшие Англию, оставляли его равнодушным. И когда над страной черной тучей нависла угроза испанского вторжения, когда все вокруг вооружались и готовились отразить его, граф Гарт, уже теперь немолодой человек, по-прежнему не проявлял никакого интереса к миру, в котором жил.

Единственная дочь, воспитание которой он почти полностью передоверил ей самой, достойно справилась с этим делом лишь чудом. Она была единственным человеком, кто по-настоящему понимал его, единственной, кто любил; ибо, как вы сами понимаете, он не вызывал симпатии у окружающих. Она унаследовала в значительной степени красоту матери, доброту и здравомыслие отца, столь свойственные ему в молодые годы, а также изрядную долю материнского своенравия, придававшего особую пикантность этой смеси. И если она в свои двадцать три все еще не была замужем — а так оно и случилось, — это была только ее вина. Поклонников у нее с семнадцати лет было предостаточно, и их частая смена вызывала у его светлости приступы раздражения. Молва приписывала ей несколько разбитых сердец. Но поскольку это утверждение несправедливо и подразумевает предосудительную активность со стороны девушки, то лучше отметить, что несколько сердец было разбито, когда она отвергла их влюбленных обладателей. Юная графиня была бесстрастна, как корнуоллские скалы, о которые в шторм разбиваются корабли.

Она слишком ценила свою свободу, чтобы добровольно от нее отказаться. Так она и говорила своим поклонникам. Как и королева Елизавета, она была вполне удовлетворена положением девственницы[525], почитала его лучшим в мире и не намеревалась менять. И это не было вежливой отговоркой, чтобы милостиво удалить ухажеров, пришедшихся ей не по душе, — нет, есть все основания полагать, что это была чистая правда. Леди Маргарет Тревеньон из-за причуд отца с детства вкусила мужской свободы. С пятнадцати или шестнадцати лет она уходила и возвращалась домой, никому не докладываясь. Ее занимали лошади, собаки, соколиная охота. Она была таким же сорванцом, как и ее приятели-сверстники. Ее откровенно мальчишеские замашки позволяли им поддерживать с ней такие же отношения, как друг с другом. И хотя появление первого поклонника в семнадцать лет побудило ее к большей сдержанности, осознанию своего положения и, следовательно, к осмотрительности, она не поступилась своими прежними увлечениями, своей свободой: они уже прочно укоренились в ее душе. Необычным было ее вступление в новый для нее мир из-за мужской закалки, полученной в результате необычного воспитания. Как естественная потребность в движении придавала сильному гибкому телу Маргарет еще больше женственности, так и всегда отстаиваемая ею потребность свободно мыслить придала ее натуре широту и твердость, на ней зиждилось ее истинно женское достоинство и умение властвовать собой и другими. Маргарет являла собой замечательный пример устойчивости врожденных черт характера, упрямо проявляющихся, несмотря на окружение и жизненные обстоятельства.

Я представил вам ее в то время, когда, достигши двадцати трех лет, она упорно не желала расставаться с девической свободой и успешно отбила атаки всех поклонников, кроме разве одного. Им был милый юноша Джервас Кросби из знатной семьи Девон, родственник соседа сэра Джона Киллигрю из Арвенака, упорно не желавший принимать «нет» за окончательный ответ. Младший из сыновей, он должен был сам прокладывать себе дорогу в жизни. Киллигрю, старый холостяк, не имевший собственных детей, проявил интерес к юноше и взял его под свое покровительство. В результате юноша часто бывал в Арвенаке, в величавом доме-замке над устьем реки Фал. Киллигрю был очень близок к семейству Гарт, он почитал графа родственником по сватовству, а с Маргарет его связывало еще более близкое родство по материнской линии. Это был один из немногих соседей, кто отваживался нарушать одиночество добровольного затворника, не смущаясь безразличием старого графа. Именно он ввел в дом Тревеньонов Кросби, рослого шестнадцатилетнего парня. Маргарет он понравился, она относилась к нему с искренним мальчишеским дружелюбием, и, ободренный таким приемом, Кросби стал у них частым гостем. Они с Маргарет были почти сверстниками со схожими вкусами и интересами и быстро подружились.

Киллигрю, хорошенько поразмыслив, решил, что его юный родственник должен изучить право, чтобы в будущем заняться политической деятельностью. Киллигрю считал, что если голова у Кросби не хуже ладного, прекрасно сложенного тела, то ему обеспечена блестящая карьера при дворе королевы, охотно продвигавшей по службе красивых мужчин. И поэтому он доставил в Арвенак учителей и взялся за образование юноши. Но, как это часто случается в жизни, взгляды молодежи и стариков не совпадают. Кросби был по натуре романтиком и не видел ничего романтического в изучении права, сколько бы Киллигрю ни доказывал ему обратное. Кросби жаждал приключений. Лишь исполненная опасностей жизнь имела для него смысл.

Мир еще эхом отзывался на кругосветное плавание Дрейка[526]. Кросби звало море, возможность познать тайны земли, бороздить неизвестные моря, открывать сказочно богатые страны, и наконец Киллигрю сдался, понимая, что никто не достигнет высот в деле, к которому не лежит душа.

Сэр Джон привез юношу в Лондон. Это было в 1584 году, вскоре после того, как ему минуло двадцать лет. Но прежде чем уйти в море на поиски приключений, Джервас решил устроить надежный причал дома, куда бы он мог вернуться, а потому предложил руку, сердце и будущее богатство леди Маргарет. Его предложение если не потрясло ее светлость, то наверняка удивило. Они довольно часто виделись, Маргарет почитала его за брата, дозволяла фамильярности, которые может позволить только сестра, порой они даже обменивались родственными поцелуями. Но она уж никак не подозревала, что за этим кроется нечто большее, чем братская любовь, и это показалось ей смешным. Маргарет так и сказала Джервасу, и на нее обрушился поток упреков, возражений, заклинаний, поднимавшийся порой до вершин подлинной страсти.

Но леди Маргарет не испугалась. Она сохраняла спокойствие. Уверенность в своих силах, воспитанная в ней с детства, научила ее держать себя в руках. Она прибегла к привычной фразе о девической свободе, которая для нее дороже всего. Что милее всего королеве, то мило и ей, заявила Маргарет, будто девственность была залогом лояльности. Потрясенный и удрученный, Джервас отправился проститься с ее отцом. Его светлость, только что открывший для себя Платона и поглощенный его учением о космосе, не был настроен на долгие проводы. Но Джервас счел своим долгом поведать графу, каких неестественных взглядов на жизнь придерживается его дочь. С неиссякаемым оптимизмом юности он, очевидно, полагал, что его светлость сможет добиться надлежащей перемены в настроениях дочери. Но его светлость, раздосадованный тем, что его оторвали от ученых занятий, хмуро уставился на него из-под кустистых бровей.

— Ну и что? Если она хочет умереть старой девой, какое вам до этого дело?

Если достопочтенного Кросби ранее потрясло отношение дочери к тому, что он считал самым важным в жизни, то отношение к данному предмету ее отца совсем доконало его. Он понял, что надо брать быка за рога. И он взял.

— Мне есть до этого дело, потому что я хочу на ней жениться.

Граф даже не моргнул и все так же пристально смотрел на Джерваса.

— А что хочет Маргарет?

— Я уже сказал вашей светлости, чего она хочет.

— Ну раз она придерживается подобных взглядов, то не понимаю, чего ради вы меня беспокоите.

Такие слова обескуражили бы любого, но не Джерваса Кросби. Он быстро пришел к выгодному для себя заключению. Подозреваю, что Киллигрю, проча его в юристы, полагался не только на обаятельную внешность и высокий рост. Пожалуй, в Джервасе погиб юрист, когда он решил посвятить себя морю.

— Ваша светлость хочет сказать, что вы считаете меня достойным руки вашей дочери, и если я смогу повлиять на перемену во взглядах Маргарет…

— Я хочу сказать, — прервал его граф, — если вы повлияете на перемену в ее взглядах, мы вернемся к этому разговору. В моих правилах решать только насущные проблемы. Я не люблю морочить себе голову возможностями, которые, скорее всего, так и не станут реальностями. Ваша жизнь только начинается, рекомендую и вам взять это себе за правило. Люди расходуют слишком много энергии в расчете на случай, который так и не приходит. Если вы запомните мои слова, то поймете, какой прощальный подарок я вам сделал. Надеюсь еще услышать о ваших успехах, сэр, — напутствовал влюбленного мизантроп.

Глава 2

ВЛЮБЛЕННЫЙ
Покидая Арвенак, Кросби не испытывал ликования, свойственного молодым людям, решившим покорить мир. Он оставлял на произвол судьбы слишком многое, что было дорого его сердцу. К тому же в глубине души он сознавал, что и граф не слишком его обнадежил. Но юность верит в исполнение желаний. Джервас снова поверил в себя и свою счастливую звезду, и прежняя радость жизни вернулась к нему задолго до того, как они приехали в Лондон. Дороги скорее препятствовали, нежели способствовали путешествию, и сэр Джон Киллигрю со своим молодым кузеном прибыли в Лондон ровно через неделю. Тут уж они не теряли времени даром. Сэр Джон был важной, весьма влиятельной на западе персоной, и потому его хорошо принимали при дворе. Более того, его связывала дружба с адмиралом Говардом Эффингемом. К нему-то он и повез своего кузена. Адмирал встретил их очень дружелюбно. Новобранцы в такое время, да еще из хороших семей, встречали на флоте самый радушный прием. Трудно было лишь сразу подыскать хорошее место для молодого Кросби. Адмирал отвез его в Дептфорд и представил управляющему верфями ее величества, бывалому работорговцу и отважному морскому волку сэру Джону Хокинсу. Сэр Джон побеседовал с ним, и ему понравился рослый парень с решительным лицом и ясными голубыми глазами. «Если он так жаждет приключений, — подумал сэр Джон, — я помогу ему». И он вручил Джервасу рекомендательное письмо к своему молодому родственнику сэру Фрэнсису Дрейку, который собирался вскоре выйти из плимутской гавани в море. С какой целью он отправляется в плавание, сэр Джон не знал, а скорей всего, не хотел знать.

И снова в сопровождении Киллигрю Джервас отправился на запад. В Плимуте они разыскали сэра Фрэнсиса. Тот внимательно прочел хвалебное письмо Хокинса, еще внимательнее оглядел стоявшего перед ним высокого парня и, несомненно, учел тот факт, что он состоит в родстве с сэром Джоном Киллигрю, весьма влиятельной персоной в Корнуолле. Молодой Кросби произвел на него впечатление умного, энергичного парня, с достаточными познаниями в морском деле, чтобы управиться с оснасткой парусного судна, к тому же с переполнявшим его праведным негодованием по поводу враждебных действий Испании.

Дрейк предложил ему работу, не уточняя, чем конкретно ему предстоит заняться. К отплытию готовился флот из двадцати пяти каперов[527]. Они действовали не по королевскому указу и в будущем, не имея каперного свидетельства, могли оказаться брошенными на произвол судьбы. Это было опасное, но праведное дело. Джервас принял предложение, не выясняя подробностей; распрощался с сэром Киллигрю и взошел на борт корабля самого Дрейка. Это произошло 10 сентября. На четвертое утро на грот-марсе корабля Дрейка был поднят сигнал: «Отдать якоря, выходить в море».

И хоть никто, включая самого Дрейка, не знал наверняка, с какой целью он вышел в море, вся кипевшая негодованием Англия догадывалась, что побудило его к этому, чем бы ни закончился поход. Надо было отомстить за страшное зло и сделать это руками торговой вольницы, ибо руки правительства были связаны по разным политическим соображениям.

Год на севере Испании выдался неурожайным, и там был голод. Несмотря на скрытую враждебность в отношениях между Испанией и Англией, несмотря на происки Филиппа II, подстрекаемого папой, желающим мирской рукой задушить отлученную от церкви еретичку, занявшую английский трон, официально между двумя странами был мир. В Англии зерна было с избытком, и она охотно продала бы хлеб голодающим. Но после недавнего варварского обращения святой инквизиции с английскими моряками, захваченными в испанских портах, ни одно торговое судно не отважилось бы зайти в испанские воды, не имея гарантий безопасности. В конце концов гарантии были получены в форме особого указа короля Филиппа, обеспечивающего неприкосновенность командам судов, прибывших в Испанию с зерном.

Но когда в северные гавани Ла-Корунью, Бильбао и Сантандер вошли корабли английского торгового флота, их захватили, несмотря на королевские гарантии безопасности, груз конфисковали, а команды отправили в тюрьму. Предлогом послужила поддержка Англией восставшей против испанского владычества Фландрии.

Дипломатические меры были безрезультатны. Король Филипп снял с себя ответственность за судьбу английских моряков, заявив, что они как еретики находятся в руках святой инквизиции.

Чтобы очистить их от ереси, одним предоставили томиться в тюрьме, других отправили рабами на галеры, а некоторых, облачив в шутовской наряд, сожгли на кострах аутодафе[528].

Даже спасение тех, кто избежал когтей инквизиции, было безнадежным делом. Оставалось только отомстить за них, покарать Испанию, преподав ей памятный урок мести, который отучит ее впредь проявлять подобное рвение в спасении душ английских еретиков.

Королева не могла действовать от своего имени. Несмотря на присущую ей смелость и, несомненно, переполнявшее ее негодование, здравомыслие подсказывало, что не следует ввязываться в открытую войну с могучей Испанией, ибо Англия, судя по всему, не была к ней готова. Но королева была готова дать полную свободу авантюристам, от которых в случае необходимости можно отречься.

Этим и объяснялось отплытие флотилии Дрейка из двадцати пяти каперов. В этом путешествии Джервасу Кросби предстояло пройти посвящение в рыцари этого нового рыцарского ордена, где ристалищем были морские просторы. Оно продолжалось десять месяцев, но по насыщенности событиями и приключениями стоило многих лет обычного плавания — такой огромный опыт дала ему эта щедрая школа воинственной морской вольницы.

Поначалу они зашли в прекрасный галисийский порт Виго. Их приход прервал сбор урожая с виноградников. Дрейк тут же издал свой картель[529], достаточно ясно говорящий о цели визита столь внушительной флотилии. Посланцам взволнованного губернатора, пожелавшего узнать, кто эти вооруженные люди и что им надо в Виго, Дрейк задал вопрос: объявил ли король Испании войну королеве Англии? Когда его испуганно заверили в обратном, Дрейк поинтересовался, почему же тогда английские корабли, зашедшие, полагаясь на указ короля Филиппа, в испанские порты, были захвачены, их владельцы и команды заключены в тюрьму и после надругательств уничтожены? На что он не получил вразумительного ответа. Собственно, Дрейк и не добивался ответа: его вполне удовлетворило, что он заставил губернатора призадуматься: английские моряки не потерпят подобного обращения с их братьями. Затем он потребовал пресной воды и провизии. Затем последовал небольшой грабеж, чтоб слегка припугнуть жителей. Пополнив запасы, флотилия отчалила, предоставив охваченной стыдом и гневом Испании гадать, куда он направляется, дабы предупредить коварные замыслы англичанина, дьявола во плоти, и уничтожить его — ingles tan endemoniado[530].

Ноябрь застал его у Зеленого мыса, где он упустил выслеживаемый караван судов. Захват его возместил бы Англии потери от конфискации зерна. Тогда Дрейк обратил взор на прекрасный город Сантьяго, захватил его, отдал на разграбление матросам и вполне довольствовался бы местью, если бы не варварски убитый юнга, напомнивший ему о принявших здесь мученическую смерть плимутских моряках. Сэр Фрэнсис предал город огню и отплыл, оставив после себя груду пепла, чтобы показать королю Филиппу: варварство отнюдь не привилегия Испании и закон мести всегда существовал и будет существовать, пока есть люди, способные мстить. Пусть его католическое величество уразумеет, что краеугольным камнем христианства, самым ревностным защитником коего он себя почитает, является заповедь: как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы, и напротив: не причиняй другим горя, от которого страдал сам. А чтобы король, так страстно увлеченный спасением душ других, не утратил возможности спасти свою собственную, предав забвению великую заповедь, сэр Фрэнсис был намерен напоминать ему о ней при каждом удобном случае.

Флотилия отпраздновала Рождество в Сан-Киттсе и, отдохнув, направилась с визитом в Сан-Доминго, великолепный испанский город, где, прославляя величие Испании, великие замыслы Старого Света воплотились в дворцы, замки, соборы. Сан-Доминго оказался орешком покрепче, чем Сантьяго. Испанцы пытались всеми силами воспрепятствовать высадке англичан. Они палили из пушек, и осколком ядра был убит офицер, командовавший десантным отрядом, в котором служил Джервас Кросби. Преисполненный отваги, Джервас принял командование десантом на себя, умело вывел свой отряд на соединение с авангардом под командованием Кристофера Карлайля, и вместе они ворвались в город.

Впоследствии Карлайль доложил Дрейку о смелом поступке Джерваса, и Дрейк узаконил самовольно присвоенное Джервасом звание.

Тем временем замок сдался, и англичане потребовали выкупа. Сокровища уже были вывезены, и Дрейк смог вытрясти из губернатора лишь двадцать пять тысяч дукатов, да и то когда превратил в груду обломков шедевры из мрамора.

За Сан-Доминго последовала Картахена, оказавшая еще более упорное сопротивление, но взятая с бою. Здесь молодой Джервас Кросби снова продемонстрировал неустрашимость, штурмуя со своим отрядом стены замка и отражая атаки испанской пехоты. Захваченный город избежал участи Сантьяго и Сан-Доминго, уплатив безоговорочно выкуп в тридцать тысяч дукатов.

Цель была достигнута: король Филипп убедился, что английские моряки не намерены терпимо относиться к деятельности инквизиции.

Разрушив по пути испанский порт во Флориде, флотилия Дрейка взяла курс домой и вернулась в Плимут в конце июля, доказав всему миру, что могущественная империя не так уж неуязвима, и сделав войну неизбежной, ибо все еще колебавшийся король Испании все же не мог проигнорировать брошенную ему латную перчатку.

Джервас Кросби, вернувшийся в Арвенак, был уже не чета юноше, ушедшему в плавание почти год тому назад. Риск и преодоление опасностей закалили его, а накопленный жизненный опыт и знания, включавшие в том числе и хорошее знание испанского языка, придали уверенности в себе. К тому же он был загорелый и бородатый. Джервас явился в поместье Тревеньон, самодовольно полагая, что тому, кто завоевывал испанские города, завоевать сердце леди Маргарет — сущий пустяк. Но леди Маргарет, ради которой он описывал свои подвиги графу, осталась равнодушной, а граф и вовсе не желал его слушать. Когда Джервас все же навязал ему роль слушателя, его светлость назвал Дрейка бессовестным пиратом, а узнав, что он приказал повесить несколько монахов в Сан-Доминго, — еще и убийцей. Дочь была того же мнения, и Джервас, чьи славные подвиги у берегов Испании были восприняты с таким презрением, возмутился до глубины души.

А объяснялось это тем, что граф Гарт был воспитан в католической вере. Он уже давно не исповедовал христианство в любой форме. Твердолобая нетерпимость священников разных конфессий отвращала его от религии, а ученые занятия и размышления, в особенности о философских взглядах Платона, вызывали у него настоятельную потребность в более благородном и широком представлении о Боге, чем в известных ему вероучениях. Но в подсознании независимо от философских взглядов жила неискоренимая привязанность к вере отцов, вере своей молодости. Конечно, это была сентиментальность, но она определяла его суждения в тех редких случаях, когда граф позволял себе хоть как-то откликаться на волнующие его сограждан проблемы. Подспудная слабость графа к католичеству невольно создавала в доме Тревеньонов атмосферу, в которой росла и воспитывалась Маргарет. К тому же, как и большинство людей ее круга — а у нас нет оснований сомневаться в правильности сведений об общественном мнении в Англии, поставляемых королю Филиппу, — Маргарет не могла вырвать из сердца симпатию к обреченной на смерть королеве Шотландии, томившейся в английской тюрьме. Разумеется, и леди Маргарет испытывала почти повсеместную в Англии антипатию к Испании, досадовала на зверское обращение с ее сородичами; дрожа от ужаса, она слушала рассказы о злодеяниях инквизиции, но все это уравновешивалось в ней склонностью считать короля Филиппа испанским Персеем, вознамерившимся спасти шотландскую Андромеду[531].

Когда взбешенный Джервас не прощаясь ушел, она проводила его улыбкой. Но потом призадумалась. А вдруг они нанесли ему такую глубокую рану, что он больше не вернется? Она честно призналась себе, что будет очень сожалеть, если ее опасения сбудутся. В конце концов, они с Джервасом были друзья, и она вовсе не хотела, чтобы старая дружба оборвалась таким образом. Очевидно, и Джервас не собирался порывать с ней. Через два дня, поостыв, он явился снова и в ответ на приветствие: «Рада видеть вас, господин пират!» — благоразумно рассмеялся, расценив ее слова как шутку. Джервас решил поцеловать Маргарет, по давнему обычаю, но она уклонилась, сославшись на его бороду: мол, целоваться с бородатым все равно что обниматься с медведем.

Приняв к сведению это заявление, Джервас явился на следующее утро выбритый, как пуританин, что вызвало у нее приступ смеха; Джервас рассердился, грубо схватил ее и несколько раз поцеловал насильно, просто из злости, чтобы показать, что у него хватит мужества получить желаемое, не унижая себя просьбами.

Наконец он выпустил ее из объятий, готовый повеселиться в свой черед. Но не тут-то было. Маргарет стояла напряженная как струна, еле переводя дыхание; лицо ее побледнело, на скулах выступили красные пятна, золотистые волосы растрепались, а голубые глаза метали молнии. Маргарет молча глядела на него. Он прочел в ее лице лишь оскорбленное достоинство и сдержанную ярость, и это обескуражило его. Джервас понял, что вел себя глупо.

— Клянусь честью, — начала она со зловещей холодностью, — вы, вероятно, полагаете, что находитесь в Сан-Доминго?

— В Сан-Доминго? — повторил он, вникая в тайный смысл слов Маргарет.

— Разумеется, ведь там вы научились обращаться с женщинами подобным образом!

— Я? — Джервас почувствовал себя уязвленным. — Маргарет, клянусь Богом…

Но Маргарет не собиралась слушать клятвы и резко оборвала его:

— Но здесь поместье Тревеньон, а не город, захваченный пиратами, и я — леди Маргарет Тревеньон, а не какая-нибудь несчастная испанка, жертва пиратского набега.

Теперь Джервас, в свой черед, дал волю негодованию:

— Маргарет, как вы могли подумать, что я… что я…

Джервас не находил слов от возмущения. А те, что приходили на ум, не предназначались для ушей женщины. И Маргарет, обнаружив его ахиллесову пяту, метнула в рану стрелу мести:

— За такими привычными ухватками, несомненно, скрывается большой опыт, сэр. Я рада даже ценой оскорбленного достоинства узнать, о чем вы умолчали, бахвалясь своими подвигами перед моим отцом. Вы похвалялись, что многому научились в тех краях. Но на вашем месте я бы поостереглась применять свои навыки в Англии.

Джервас понял по ее намеренно язвительному тону, что она осуждает его безоговорочно и все оправдания и доводы бесполезны. Чтобы оправдаться, нужны доказательства, а где взять доказательства? К тому же Маргарет и не собиралась их выслушивать, оставив его одного, обескураженным и бесконечно униженным. Он решил, что бежать за ней бессмысленно, и вернулся в Арвенак, положив, что произведенное им скверное впечатление со временем сгладится, а ужасные подозрения рассеются.

Но, как оказалось, времени у Джерваса было мало. Не прошло и месяца, как сэр Фрэнсис снова затребовал его в Плимут. В любви Джервасу не везло, но Дрейк прочил его в морские волки, и ему были очень нужны такие люди. Война была неизбежна. Теперь уже никто в этом не сомневался. Огромная флотилия строилась на испанских верфях, а тем временем во Фландрии принц Пармский собирал в кулак отборные воинские части Европы, чтобы начать вторжение в Англию по прибытии флота.

Джервас отправился попрощаться с Маргарет и ее отцом. Лорда Гарта он нашел, как всегда, в библиотеке. Высокий и сухопарый, он сидел, закутавшись в халат, в черной бархатной шапке с наушниками, погруженный, по обыкновению, в ученые размышления. Бездействие Нерона во время пожара Рима показалось бы Джервасу куда более простительным, нежели поглощенность лорда Гарта в такое время научными трактатами тысячелетней давности. Чтобы пробудить его от непатриотичной летаргии, Кросби заговорил об испанском вторжении, как будто оно уже произошло. Но человека, увлеченного космогонической теорией Платона, по которой Земля, Солнце, Луна и все видимые небесные тела — всего лишь песчинки во Вселенной, не заставишь интересоваться такими пустяками, как империи.

Традиции и аристократическое воспитание не позволили графу выказать раздражение, хоть, к его неудовольствию, его оторвали от научных занятий. Он вежливо пробормотал: «Бог в помощь», тем самым положив конец прощанию.

Джервас отправился на поиски графини. Стоял чудесный осенний день, и Маргарет сидела в саду в компании кавалеров. Среди них был красивый бездельник Лайонел Трессилиан. Джерваса беспокоило, что тот зачастил в поместье Тревеньон. Молодой Питер Годолфин приходился Маргарет дальним родственником, но наверняка хотел стать близким. Было там и с полдюжины других любителей побренчать на лютне, в кружевах и лентах, затянутых в модные, узкие в талии камзолы, в коротких, расклешенных на испанский манер штанах. Джервас надеялся, что известие о войне потрясет их, выведя из состояния беспечного легкомысленного довольства собой.

Не обращая внимания на кавалеров, он обрушил новость на Маргарет:

— Я пришел попрощаться, меня вызывает адмирал. Принц Пармский готовит вторжение в Англию.

Известие произвело бы большее впечатление, если бы не дерзкое замечание Годолфина:

— Вероятно, принц Пармский не слышал, что адмирал вызвал мистера Кросби.

Последовал взрыв смеха, однако Маргарет даже не улыбнулась. Это подбодрило Джерваса.

— Он еще услышит, сэр, — парировал Джервас. — Если остающиеся дома джентльмены хотят что-то передать принцу, я постараюсь вручить ему ваши послания.

Джервас с удовольствием повздорил бы с любым из них или со всей компанией. Но они не доставили ему этого удовольствия. Они были слишком хитры, эти лощеные джентльмены, а присутствие Маргарет не позволило ему открыто выразить им свое презрение.

Вскоре он откланялся, и Маргарет зашла вместе с ним в дом. В холодном зале, облицованном серым камнем, она остановилась, и он понял, что пришла пора прощаться. Когда Маргарет подняла глаза, в них была печаль.

— Стало быть, начинается война, Джервас?

— Судя по письмам и срочности вызова — да. Адмирал требует, чтобы я выехал немедленно. Ему нужны люди.

Она положила ему на предплечье руку, прекрасную руку с длинными пальцами. Она казалась беломраморной на темно-красном бархате его камзола.

— Храни вас Бог, Джервас, да поможет Он вам вернуться живым и невредимым, — сказала она.

Обычные слова, приличествующие случаю. Необычным был тон, которым она их произнесла. Он должен был подбодрить Джерваса, хоть он был не робкого десятка, а порой, как мы видели, слишком смел. Он мог поцеловать Маргарет и не заслужить упрека. Но Джервас не догадался. А ведь не воспользоваться поводом, который дает женщина, еще оскорбительнее для нее, чем воспользоваться поводом, который она не дает. И хоть ласковый тон и печаль в глазах Маргарет заставляли сильнее биться его сердце, тревога не оставляла Джерваса.

— Вы… вы будете ждать меня, Маргарет? — запинаясь, спросил он.

— А что мне еще остается? Вы бы хотели, чтобы я последовала за вами?

— Я имел в виду… Вы будете ждать меня, моего возвращения?

— Скорее всего — да, сэр. — Маргарет улыбнулась.

— Скорее всего? Вы не уверены, Маргарет?

— О, вполне уверена.

Ей не хотелось иронизировать. Он отправлялся туда, откуда не всегда возвращаются. Сама мысль об этом наполняла ее нежностью, она как бы заранее предвкушала печаль при известии о том, что Джервас убит. Маргарет сжалилась над ним и великодушно ответила на вопрос, который он не решился задать:

— Не думаю, что я выйду замуж за кого-нибудь другого, Джервас.

Сердце его готово было выпрыгнуть из груди.

— Маргарет! — воскликнул он.

Но тут, семеня ногами, явился Питер Годолфин и справился, почему ее светлость покинула гостей.

Джервас, проклиная его в душе, был вынужден ускорить прощание.

Но он был вполне удовлетворен и почтительно поцеловал ее тонкую руку.

— Эти слова, Маргарет, будут мне панцирем, — произнес Джервас и, словно устыдившись своего поэтического заявления, резко повернулся и вышел.

Глава 3

РЕЙД У КАЛЕ
Война началась отнюдь не сразу, как полагал Джервас. Разумеется, существовали веские причины, по которым ни Испания, ни Англия не могли принять бесповоротного решения объявить войну.

Король Филипп, подстрекаемый папой исполнить свой долг мирской карающей руки Веры и свергнуть с престола отлученную от церкви невестку, был кто угодно, но не безрассудный и своекорыстный дурак. Он, естественно, задавался вопросом, какую выгоду извлечет для себя из этого дня. Бог, Время и он сам — король Филипп любил размышлять о существующей между ними связи — были весьма медлительной троицей. Никаких надежд превратить Англию в испанскую провинцию вроде Нидерландов. Единственное, чего он мог сейчас добиться, — это посадить на английский трон Марию Стюарт. Политическим последствием этого акта стало бы укрепление французского влияния благодаря союзникам Марии Стюарт во Франции. Единственно, что оставалось Филиппу, чтобы избежать войны и извлечь выгоду для Испании, — это жениться на Марии Стюарт и разделить с нею английский трон. Но Филипп этого никак не хотел. Возможно, он заметил, что мужья королевы Шотландии плохо кончали. А потому зачем проливать испанскую кровь и тратить впустую испанское золото, если это прибыльно только для Франции? Так пусть этим займется король Франции, а не он, Филипп. Впрочем, к такой проблеме можно было подойти и с духовной точки зрения — восстановления в Англии истинно католической веры, что снова привело бы к ее духовному подчинению Риму. Стало быть, это дело Рима, и если папа так хочет перепоручить ему свое дело, пусть возмещает расходы. Но когда Филипп изложил свои разумные соображения папе, его святейшество великий Сикст V так прогневался, что принялся бить тарелки.

Такая ситуация сложилась в Испании осенью и зимой 1586 года.

Англия была безмерно далека от намерения объявить Испании войну, ведь Испания считалась в то время самой могущественной империей. Ее владения были огромны, богатства сказочны, а влияние колоссально. К ее услугам были неиссякаемые сокровища Вест-Индии, под ее знаменами сражались лучшие в мире войска. Бросить вызов такой империи было опасно, но поскольку опасность исходила от нее, то следовало готовиться к ее отражению, согласно старой римской пословице: «Хочешь мира — готовься к войне».

Этим и объяснялась небывалая активность на флоте и срочный вызов, полученный Джервасом. Строились корабли, муштровались команды, пополнялись запасы оружия, налаживалось производство пороха. Противоречивые приказы, шедшие от двора, отражали неуверенность в верхах. В понедельник поступал приказ мобилизовать флот, в среду объявлялась демобилизация, в субботу — снова приказ о мобилизации, и так все время. Но авантюристы, капитаны каперов, не обращали внимания на взаимоисключающие приказы. Они непрестанно готовились к войне. Возможно, сэр Фрэнсис полагал, что, если война и не разразится, работа для них все равно найдется: можно вырвать у Испании еще кой-какие перья из роскошного вест-индского плюмажа. Дрейк, без всякого сомнения, был в глубине души пиратом. И пусть Англия не укоряет его за это, а хранит о нем благодарную память.

В начале года картина резко изменилась: была казнена королева Шотландии. Дальновидные государственные мужи давно ратовали за ее устранение, полагая, что это положит конец не только заговорам и интригам тех, кто решил возвести на престол Марию Стюарт, а заодно и католическую религию, но и угрозе войны, разжигавшейся с той же целью.

Однако казнь шотландской королевы произвела обратный эффект. Король Филипп решил, что, если он теперь занесет карающую руку церкви над Англией, плоды победы уже не достанутся Франции. Поскольку претендовавшей на английский престол королевы Шотландии больше нет, он может занять его сам, превратив Англию в испанскую провинцию. Для этого надо лишь исполнить свой долг и добиться исполнения воли папы — отлучить от церкви и сместить с престола свояченицу-еретичку[532]. Теперь, когда война сулила прямую выгоду, король Филипп стал готовить новый крестовый поход против погрязших в грехах еретиков. Братьев из ордена доминиканцев разослали по всему свету проповедовать святость задуманного им дела. Иностранные авантюристы-католики являлись толпами, предлагая свои шпаги королю. Псы Господни[533] рвались с привязи. Наконец-то король Филипп собирался спустить их на еретическую Англию, чтобы они перегрызли ей горло.

Здравый смысл подсказывал Фрэнсису Дрейку, что надо как-то помешать этой подготовке к войне, ибо сидеть и ждать, пока твой заклятый враг вооружится до зубов, — просто безумие.

И сэр Фрэнсис направился в Лондон к королеве. Она встревожилась, услышав его предложения. Елизавета все еще вела мирные переговоры с Филиппом через испанского посла. Ее заверяли, что король Филипп хочет мира, что сохранять мирнастоятельно советует ему и принц Пармский, которому хватает дел в Нидерландах.

— Ну раз уж мы хотим мира, мадам, — грубовато ответил сэр Фрэнсис, — я должен принять кое-какие меры, чтобы его обеспечить.

Королева поинтересовалась, что именно он хочет предпринять. Сэр Фрэнсис уклонился от прямого ответа: он-де намерен кое-где побывать — пока точно не знает где — и решить на месте. Любой мирный договор можно заключить на выгодных для тебя условиях, если продемонстрируешь силу. Тогда отпадут подозрения, что ты пошел на заключение договора, потому что позиции твои ослабли.

— Сыграем с ними в покер, ваше величество. — Адмирал засмеялся.

Под пристальным взглядом удлиненных серых глаз Дрейка у людей пропадала охота с ним спорить. Дрейк, которому шел сороковой год, был среднего роста, как говорится, неладно скроен, да крепко сшит; у него было располагающее лицо, вьющиеся каштановые волосы, остроконечная бородка, скрывавшая жесткую линию рта. Королева скрепя сердце согласилась.

Уловив ее внутреннее сопротивление, Дрейк не терял времени даром. Он снарядился в поход и чудесным апрельским утром отплыл на «Удаче» с флотилией из тридцати кораблей за несколько часов до прибытия курьера с приказом задержаться в порту. Очевидно, его предупредили, что контрприказ уже отдан.

Шесть дней спустя, подойдя со своей флотилией к Кадису, Дрейк сразу понял, что надо делать: вся гавань была запружена кораблями. На рейде стояли будущие участники вторжения в Англию: транспортные суда, суда с провиантом, даже несколько военных кораблей.

У Дрейка тут же сложился план проведения операции. Он вошел в гавань с приливом и застал испанцев врасплох. Такой наглости Испания не ожидала даже от оголтелого Эль-Дрейка, этого воплощенного дьявола. Под обстрелом он прошел сквозь строй стоявших на рейде кораблей, потопил бортовым залпом сторожевой корабль и раскидал целую флотилию налетевших на него, точно хищная стая, галер.

Дрейк пробыл в гавани Кадиса двенадцать дней, неторопливо отбирая на испанских кораблях все, что могло ему пригодиться. Потом он поджег флотилию, нанеся Испании ущерб в миллион дукатов. По его собственным словам, он подпалил бороду короля Испании и взял обратный курс, будучи твердо уверен в том, что в этом году Армада не появится у берегов Англии, а войска принца Пармского не высадятся на английской земле.

Расчет Дрейка оказался верным: лишь в мае следующего года Непобедимая армада, состоявшая из ста тридцати кораблей, покинула устье Тежу вслед за «Сан-Мартином», флагманом адмирала, герцога Медины-Сидонии. Отплытие флотилии расценивалось как богоугодное дело. Каждый из тридцати тысяч матросов судовых команд перед походом исповедался, получил отпущение грехов, причастился. Примас[534] Испании лично благословил каждый корабль, на каждой грот-мачте прикрепили распятие, над флагманом адмирала реял огромный красно-золотой флаг Испании, на котором были вышиты Пресвятая Дева с Младенцем и девиз: «Exsurge Deus et vindica cau sa tuam»[535]. О душах новоявленных крестоносцев проявили больше заботы, чем об их бренных телах: на кораблях было двести священников и менее сотни врачей. И могучий флот, великолепно оснащенный как духовным, так и мирским оружием, величественно вышел на голубые морские просторы.

В пути возникло много трудностей и непредвиденных задержек, вполне достаточных, чтобы усомниться: а так ли жаждал Господь защитить свое дело по домогательству Испании и ее же рукой?

Тем не менее в конце июля непобедимый флот вошел в Ла-Манш, и напряженному ожиданию англичан пришел конец. Что касается Дрейка и его морских охотников, то они не теряли времени даром. Большинство были в полной боевой готовности еще с возвращения из Кадиса, и теперь им предстояла большая работа.

Они вышли из плимутской гавани без всякой помпы, невысокие подвижные морские охотники, и продемонстрировали испанским левиафанам такое маневренное хождение галсами, что те не верили своим глазам. Каперы искусно лавировали, и, поскольку их низкая осадка затрудняла прицельную стрельбу, они легко уходили из-под огня и, заходя с тыла, обрушивали на испанцев залп за залпом своих более мощных пушек, чиня страшный вред нескладным плавучим замкам. На испанских судах гибло значительно больше людей из-за скученности: испанцы полагались на проверенную временем боевую тактику. Но более быстроходные англичане, уходя от абордажного боя, показали новую тактику ведения войны на море, приводившую испанцев в замешательство. Напрасно испанцы обзывали их трусливыми псами, боящимися рукопашной. Англичане, дав бортовой залп, тут же ускользали от возмездия и, внезапно появившись с другой стороны, снова разряжали пушки по испанским кораблям.

Эта непредсказуемость противника доводила Медину-Сидонию до белого каления. Благородный герцог не был моряком, да и вообще военачальником. Когда король возлагал на него ответственность за этот поход, Медина-Сидония отказывался, ссылаясь на свою некомпетентность. Сразу после выхода в море у него началась морская болезнь, и теперь его самый могучий флот в мире англичане гнали по проливу, как стая волков гонит стадо волов. Андалузский флагман, которым командовал дон Педро Валдес, самый способный и отважный адмирал Непобедимой армады, попал в беду и был вынужден сдаться в плен. Другие суда тоже сильно пострадали от коварной тактики еретиков, этого дьявольского отродья. Так закончился первый день войны, воскресенье.

В понедельник оба флота были заштилены, и испанцы зализывали раны. Во вторник ветер переменился, и испанцы получили преимущество. Теперь они гнали англичан и брали их на абордаж. Наконец-то, послав восточный ветер, Господь помог им защитить Его дело. Но дьявол, как они убедились, сражался на стороне англичан. И воскресная история повторилась, несмотря на ветер с востока. Английские пушки били по испанской Армаде, подвижные, неуловимые для испанских канонеров, и к вечеру надводные части шестифутовых дубовых бортов величественного флагмана «Сан-Мартин» превратились в сито из-за многочисленных пробоин.

В среду снова наступило затишье. В четверг английские пушки словно молотом долбили Армаду, а в пятницу отчаявшийся герцог наконец решился вступить в переговоры с принцем Пармским о поставках продовольствия и оружия и любой другой помощи. С этой целью он в субботу привел свой побитый флот в Кале и поставил на якорь, уповая на то, что англичане не дерзнут преследовать его в нейтральных водах.

Но англичане не намеревались упускать его из виду, и он убедился в том, увидев их суда на якоре в двух милях за кормой флагмана.

Испанцы снова зализывали раны, прибирали суда, чинили, латали все, что еще можно было залатать, выхаживали раненых, хоронили в море убитых.

Англичане обдумывали сложившуюся ситуацию. В капитанской каюте адмиральского флагмана «Арк Ройал» лорд Говард Эффингем держал совет со старшими офицерами флота. Они не заблуждались относительно причин, побудивших испанцев стать на рейд у Кале, и опасности для Англии их дальнейшего пребывания там. Армада еще не потерпела серьезного поражения. Она потеряла всего три корабля, без которых вполне могла обойтись. Куда более значительной потерей была потеря уверенности, поколебленной первыми ударами, или, скорее, — первыми потерями. Но принц Пармский, возможно, возместит потери, а отдых позволит морякам снова обрести смелость и уверенность в победе. Испанцы запасутся провиантом, и принц Пармский поможет им пополнить изрядно истощившийся запас пороха. Принимая это во внимание, они не могли позволить герцогу Медине-Сидонии спокойно стоять на рейде у Кале. К тому же у каперов так же были на исходе запасы продовольствия, и они не могли бесконечно долго ждать, пока испанцы выйдут из французских вод. Надо было что-то предпринимать.

Дрейк предложил поджечь корабли. В эту ночь ожидался прилив. Используя его, можно было послать к рейду испанцев брандеры. Сеймур, сэр Джон Хокинс, Фробишер и сам лорд-адмирал дружно поддержали Дрейка. Но чтобы не действовать вслепую, следовало при свете дня уточнить расположение Армады. Это было трудное дело. Хокинс внес свое предложение. Взвесив его, лорд-адмирал покачал головой.

— Слишком мало шансов на успех, — сказал он. — Сто против одного; скорей, даже тысяча против одного, что они благополучно вернутся.

— Все зависит от того, кого вы пошлете, — заметил Дрейк. — Ловкость и смелость в подобных случаях сильно повышают шансы на успех.

Но Говард и слышать не хотел о таком риске. Они обсудили другие способы действий и отвергли их один за другим, вернувшись к первому предложению.

— Пожалуй, ничего лучше не придумаешь, — признал Хокинс. — Либо мы принимаем это предложение, либо действуем вслепую.

— Возможно, так или иначе, нам придется действовать вслепую, — напомнил ему лорд Говард. — А неудачная попытка будет стоить жизни нескольким смельчакам.

— Мы все поставили на карту свои жизни, — с готовностью отозвался Дрейк. — Иначе бы нас здесь не было или мы бы не рвались в бой. Я придерживаюсь той же точки зрения, что и сэр Джон.

Лорд Говард внимательно посмотрел на него.

— А есть у вас на примете человек, способный выполнить это задание?

— Да, и он у меня под рукой. Мы с ним вместе явились сюда, и он сейчас ждет на палубе. Крепкий парень и в критическом положении быстро соображает. Он еще не научился праздновать труса и управится с любой командой. Я впервые убедился в его смелости в Сан-Доминго. С тех пор он везде со мной.

— Тем более жалко терять такого отважного парня, — возразил лорд Говард.

— О нет, этот парень не пропадет. Если вы, ваша светлость, согласны, я пошлю за ним, пусть сам решает.

Вот так мистер Кросби попал на знаменитый военный совет, а потом уж и в историю. Старые морские волки сразу прониклись симпатией к рослому отважному юноше. Им было жаль приносить его в жертву на алтарь безжалостной Беллоны[536]. Но когда Дрейк растолковал ему задание и Кросби расхохотался, приняв их опасения за розыгрыш, он окончательно завоевал их сердца, особенно Дрейка: парень не подвел своего капитана. Кросби, горя от нетерпения, выслушал задание и советы, как его лучше исполнить. Со своей стороны, он заметил, что день на исходе и не стоит терять времени даром. Он был готов приступить к исполнению приказа немедленно.

Лорд Говард пожал ему на прощанье руку и улыбнулся, но глаза его были невеселы: глядя на храброго молодого человека, он думал, что, может статься, видит его в последний раз.

— Когда вернетесь, — сказал адмирал после некоторого раздумья, сделав упор на слове «когда», будто сначала на уме у него было другое слово, — прошу вас, сэр, разыщите меня, буду рад вас видеть.

Джервас поклонился, одарив их улыбкой, и вышел. Сэр Фрэнсис, пыхтя, спустился за ним по трапу. Они вернулись на корабль Дрейка «Мщение». По команде «свистать всех наверх» боцман собрал экипаж на палубе. Сэр Фрэнсис разъяснил задание: требуется человек двенадцать добровольцев, готовых отправиться под командой мистера Кросби к стоянке испанских кораблей, чтобы уточнить их расположение. Все матросы были готовы пойти за Джервасом в огонь и воду: они и прежде ходили с ним в атаки и знали, что он не дрогнет в бою.

В тот день герцог Медина-Сидония в мрачном расположении духа прохаживался по корме флагмана с группой офицеров и вдруг увидел странную картину: от английских кораблей отделился полубаркас и поплыл в сторону Армады. И адмирал, и офицеры не могли прийти в себя от изумления, как, впрочем, и все другие на испанских кораблях. На них будто оторопь напала при виде этого непостижимого для них чуда. Покачиваясь на волнах, суденышко направлялось прямо к испанскому флагману. Герцог заключил, что оно, вероятно, является связным и несет сообщение от англичан. Возможно, испанские пушки нанесли им больший урон, чем он думает; возможно, людские потери у англичан так велики, что они решили заключить перемирие. Подобная глупая мысль могла прийти в голову только новичку в морском деле. Ему вежливо указали на ошибку, к тому же на полубаркасе не было традиционного белого флага парламентера. И пока они терялись в догадках, полубаркас оказался под кормовым подзором.

Джервас Кросби сам стоял у руля. Рядом сидел юноша с дощечкой для записей пером. На носу была установлена пушка, и канонир стоял наготове, маленькая команда расторопно обогнула флагман и на ходу обстреляла его. Дрейк расценил бы подобное действие как бахвальство. Истинным назначением этого трюка было создать у испанцев ложное представление о целях «визита». Тем временем Джервас мысленно прикидывал расстояние до берега и расположение других кораблей относительно флагмана, а матрос, взявший на себя роль секретаря, быстро записывал эти данные.

Задание было выполнено, Армада осталась за кормой, но тут один из испанских офицеров очнулся от изумления перед наглой выходкой и решил, что за этим наверняка что-то кроется. Как бы то ни было, надо действовать. Он скомандовал, и пушка дала залп по суденышку. Но поскольку все это делалось впопыхах, залп, которым можно было легко потопить хрупкий полубаркас, лишь пробил парус. Тут спохватились и другие корабли, и началась канонада. Но испанцы опоздали минут на пять. Полубаркас уже вышел из зоны огня.

Дрейк ждал на шкафуте, когда Джервас поднялся на борт.

— Диву даюсь, — сказал сэр Фрэнсис, — как милостива к вам госпожа удача. По всем законам войны, вероятностей и здравого смысла вас должны были затопить, пока вы не подошли на кабельтов. Как вам это удалось?

Джервас протянул ему записи, сделанные под его диктовку.

— Боже правый, — изумился Дрейк, — да у вас тут прямо бухгалтерский учет. Пошли к адмиралу.

Ночью восемь хорошо просмоленных брандеров, ведомых Кросби, легли в дрейф. С точки зрения риска эта операция была сущим пустяком по сравнению с предыдущей, но Кросби настоял на своем в ней участии, ибо по логике вещей она была итогом его инспекции позиций противника. Подойдя сравнительно близко к Армаде, матросы подожгли бикфордовы шнуры на каждом брандере. Команды их бесшумно перебрались на борт поджидавшего их полубаркаса, между тем течение относило брандеры все ближе и ближе к рейду испанцев.

Врезавшись в корабли Непобедимой армады, брандеры вспыхивали один за другим, сея панику. Казалось, все дьявольское хитроумие ада поставлено на службу англичанам. Испанцы вполне разумно заключили, что брандеры нашпигованы порохом, — так оно и было бы, имей англичане лишний порох. Зная, какие страшные разрушения причинят последующие взрывы, испанцы, не поднимая якорей, обрубили якорные цепи и ушли в открытое море. На рассвете Медина-Сидония обнаружил, что англичане следуют за ним по пятам. В тот день разыгралось самое страшное морское сражение. К вечеру могущество Армады было подорвано. Теперь англичанам оставалось лишь отогнать их подальше в Северное море, где они больше не смогут угрожать Англии. Из ста тридцати кораблей, гордо покинувших устье Тежу, почитая себя орудием Господа, которым Он защитит свое дело, сохранилось лишь семьдесят.

Медина-Сидония молил лишь о том, чтобы ему дали спокойно уйти. Силы были на исходе, и он радовался, что ветер надувает его паруса, избавляя от риска нового морского боя. Как гонящие стадо овчарки, английские корабли теснили Армаду, пока она не ушла далеко на север, а потом оставили на волю ветра и Господа, во имя которого она и отправилась в этот крестовый поход.

Глава 4

СЭР ДЖЕРВАС
Ясным августовским днем Кросби в числе многих гостей был приглашен в просторную гостиную королевского дворца Уайтхолл.

Безоблачное голубое небо создавало иллюзию покоя после недавних яростных штормов на море, сотрясавших небо и землю. Моряки радовались, что вернулись живыми после погони за Армадой и привели свои суда в Темзу в целости и сохранности. Солнце ярко светило в высокие окна, из которых открывался вид на реку, где были пришвартованы барки; на них прибыли по приглашению королевы адмирал и офицеры флота.

Оказавшись в таком достойном высокочтимом обществе, Кросби испытал чувство гордости и благоговения; он с интересом глядел по сторонам. На стенах гостиной висело множество картин, но все они были занавешены, яркая восточная скатерть с пестрым узором покрывала квадратный стол посреди гостиной; у стен, отделанных деревянными панелями, стояли стулья с высокими резными спинками, и на их красном бархате красовались геральдические щиты. На каждой четверти щита на красном или лазурном фоне английские львы чередовались с французскими королевскими лилиями. Все стулья были свободны, кроме высокого кресла с широким сиденьем и подлокотниками с позолоченными львиными головами.

На этом кресле между двумя окнами спиной к свету восседала женщина, которую с первого взгляда можно было принять за восточного идола — по обилию драгоценностей и ярких пестрых украшений. Худобу ее скрывало платье с фижмами. У нее было ярко нарумяненное, узкое хищное лицо с тонким орлиным носом и острый, выдающий раздражительную натуру подбородок. Брови были насурмлены, и к алости губ природа не имела никакого отношения. Над высоким и широким, почти мужским лбом громоздился чудовищный убор из белокурых накладных волос и целого бушеля низаного жемчуга. Многочисленные нити жемчуга закрывали шею и грудь, будто восполняя былую перламутровую белизну давно увядшей кожи. Горловина платья была отделана кружевным воротником неимоверной величины, торчавшим сзади, словно расправленный веер, переливаясь жемчугами и бриллиантами. Драгоценными камнями сверкало и златотканое платье, расшитое хитроумным узором из зеленых ящериц. Она поигрывала платочком, отороченным золотыми кружевами, демонстрируя изумительно красивую руку, которую время пока щадило, и прикрывая потемневшие с годами зубы: тут уж никакие белила не помогали.

Позади, справа и слева, стояли фрейлины королевы, девушки из самых благородных семейств Англии.

Кросби ранее представлял себе королеву по описанию лорда Гарта. Портрет дамы, которую любил его несчастный друг, граф рисовал с несвойственной ему ныне восторженностью, не жалея красок. И Кросби, явившись на прием, позабыв, что с тех пор, как лорд Гарт лицезрел королеву в последний раз, прошло сорок лет, полагал, что она — яркое воплощение женской красоты. То, что предстало его взору, потрясло его несходством с воображаемым идеалом.

Ее приближенные еще больше подчеркивали это несоответствие. Слева стоял высокий сухопарый джентльмен в черном. Резко очерченное лицо, длинная белая борода, отнюдь не придававшая плуту вид патриарха. Это был сэр Фрэнсис Уолсингем. Полной противоположностью ему был герцог Лестер справа. Когда-то, по слухам, самый красивый мужчина в Англии, а теперь — тучный, нескладный, с воспаленным пятнистым лицом. Роскошное одеяние и высокомерно поднятая голова лишь усиливали нелепость его облика.

Но королева, видимо, придерживалась иного мнения, и доказательством тому являлось место его при дворе, а еще больше — тот факт, что герцог Лестер был назначен верховным главнокомандующим сухопутными войсками, которые готовились отразить испанское вторжение. Конечно, лучшего организатора маскарадов и пышных процессий было не сыскать не только в Англии, но и во всей Европе. Но к счастью для Англии и самого Лестера, английские моряки не дали ему возможности продемонстрировать свои способности в сражениях с принцем Пармским.

В честь этих отважных моряков и был устроен прием. Адмирал лорд Говард Эффингем, высокий и подтянутый, докладывал королеве о боевых сражениях в Ла-Манше, спасших Англию от испанской угрозы. Он говорил живо и кратко. Порой лапидарность его повествования не удовлетворяла ее величество, и она прерывала адмирала, чтоб выяснить какую-то деталь, или требовала более подробного описания того или иного события. Это произошло и когда адмирал описал затруднительное положение, в котором они оказались: Медина-Сидония бросил якорь во французских водах, и пришлось уточнять позицию испанских кораблей на рейде, чтобы поджечь их с брандеров. Лорд Говард повел свой рассказ далее и перешел бы к сражению, но королева, сделав ему знак остановиться, сказала на привычном ему языке:

— Ей-богу, пора спустить паруса, на такой скорости нам за вами не угнаться. Меня интересует, как вы уточнили позицию кораблей. Расскажите подробнее.

Напряженное внимание слушателей вдохновило адмирала на более красочное описание событий. Королева засмеялась, засмеялись и другие, пораженные рассказом о небывалой удали.

— Клянусь честью, вы прекрасный моряк, но неважный рассказчик, — заметила королева, — пропускаете самые лакомые кусочки. Назовите, кто вел полубаркас.

Джервас вздрогнул, услышав ответ адмирала. Мурашки побежали у него по спине. Ему показалось, что его фамилия, произнесенная лордом Говардом, в тишине прозвучала раскатами грома. Он покраснел, словно девушка, и стал неловко переминаться с ноги на ногу. Как сквозь туман Кросби видел обращенные к нему лица. Знакомые улыбались ему, выражали дружеское одобрение. Кросби подумал о Маргарет: как жаль, что ее здесь нет и она не слышала, как адмирал упомянул его. Маргарет убедилась бы, что не напрасно поверила в него, обещая стать его женой.

Адмирал завершил свой рассказ. Королева звенящим от волнения голосом назвала его историей о неслыханной доселе храбрости и вознесла хвалу Господу, даровавшему блистательную победу тем, кто сражался с врагами Его учения. Таким образом, не только Испания, но и Англия с большим на то основанием полагала себя орудием Божественной справедливости.

Затем адмирал представил королеве капитанов флота и офицеров, отличившихся в битве в Ла-Манше. Королева поблагодарила каждого из них, а трех особо отличившихся офицеров посвятила в рыцари шпагой, поданной герцогом Лестером.

Место лорда Говарда занял вице-адмирал сэр Фрэнсис Дрейк. Он представлял королеве капитанов и офицеров-каперов. Почти все они происходили из благородных семейств Западной Англии, многие снарядили суда за свой счет. Плотно сбитый Дрейк шел враскачку, будто под ногами у него была качающаяся палуба. Он был великолепен в своем белом атласном камзоле и даже казался выше ростом. Бородка его была тщательно подстрижена, курчавые каштановые волосы аккуратно причесаны и напомажены, в мочках плотно прижатых ушей — золотые кольца серег.

Дрейк, отвесив низкий поклон, звучным, как труба, голосом заявил, что хочет представить капитанов и офицеров торгового флота, и приступил к делу.

Первым он представил соседа Кросби Оливера Трессилиана Пенарроу, единокровного брата Лайонела Трессилиана, чьи частые визиты в поместье Тревеньон так беспокоили Кросби. Но тщетно было бы искать между ними сходство. Лайонел — бледный и жеманный, сладкоречивый, как женщина, а Оливер — рослый, смуглый, решительный, воплощение мужского начала. Он был сдержан, держался гордо, почти надменно; по тому, как неторопливо, с каким достоинством он выступил вперед, можно было судить, что он рожден для власти. Хоть Оливер был еще молод, его подвиги сулили ему славу. Морскому делу его обучал Фробишер. Оливер пришел на помощь Дрейку на своем прекрасно оснащенном капере. Андалузский флагман был захвачен во многом благодаря его смелости и находчивости. Это событие в самом начале сражения сильно поддержало боевой дух англичан.

Когда Оливер встал на колено у скамеечки для ног, темные близорукие глаза королевы глянули на него с нескрываемым восхищением.

Сверкнула шпага и резко опустилась ему на плечо.

— Такие люди, как вы, сэр Оливер, рождены, чтобы охранять эту страну, — сказала королева, посвящая его в рыцари.

Никто не позавидовал оказанной ему чести. Сэру Оливеру предсказывали великое будущее, но кто предвидел, что из-за людской злобы, неверности жены и, наконец, угроз инквизиции он завоюет предсказанную ему славу под знаменем ислама? Став мусульманским корсаром, он обернулся ревностным гонителем христианства. Но в тот день, когда сэр Оливер поднялся с колен после оказанной ему высокой чести, никому и в голову не пришло, что готовит ему судьба.

Затем королеве были представлены другие приватиры — сначала капитаны каперов, а потом и офицеры, честно исполнившие свой долг. И первым из них сэр Фрэнсис представил Джерваса Кросби.

Рослый и гибкий Джервас выступил вперед. На нем был — стараниями Киллигрю — прекрасный темно-красный камзол из бархата, бархатные штаны до колен, отделанные рюшем, модные туфли с розетками, короткий, на итальянский манер, плащ. Узкий плоеный жесткий воротник подчеркивал его мужественность. Юношеское безбородое лицо не сообразовывалось со свершенным Кросби подвигом, но с тех пор, как Маргарет выразила неприязнь к бороде почти год тому назад, он тщательно сбривал каждый волосок.

Взгляд королевы, взиравшей на приближавшегося к ней юношу, казалось, немного смягчился, и это был не единственный восхищенный женский взгляд; многие фрейлины проявили к нему большой интерес.

Кросби опустился на колени и поцеловал руку королеве, и она с некоторым недоумением глянула на коротко остриженные каштановые волосы на затылке. Поцеловав ее прекрасную руку, Кросби тут же поднялся.

— Что за спешка! — произнесла королева сердитым голосом. — На колени, на колени, мой мальчик! Кто повелел вам подняться?

Сообразив, что проявил оплошность, Кросби покраснел до корней волос и снова опустился на колени.

— Это он провел полубаркас среди испанских кораблей у Кале? — спросила королева у Дрейка.

— Он самый, ваше величество.

Королева посмотрела на Джерваса.

— Боже правый, да он же совсем ребенок!

— Он старше, чем выглядит, но для таких подвигов и впрямь слишком молод.

— Это верно, — согласилась королева. — Ей-богу, верно.

Кросби чувствовал себя очень неловко и от всего сердца желал, чтобы тяжкое испытание поскорее закончилось. Но королева не торопилась отпускать его. Юношеское обаяние придавало ему еще больше геройства в глазах женщины, трогало ее истинно женскую душу.

— Вы совершили самый замечательный подвиг, — молвила королева и добавила уже ворчливым тоном: — Мальчик мой, извольте смотреть мне в лицо, когда я с вами разговариваю.

Подозреваю, что королеве хотелось узнать, какого цвета у него глаза.

— Это был поистине геройский поступок, — продолжала королева, — а сегодня мне поведали о чудесах храбрости. Вы согласны, сэр? — обратилась она к Дрейку.

— Он учился морскому делу у меня, мадам, — ответил сэр Фрэнсис, что следовало понимать так: «Что еще можно ждать от ученика, прошедшего мою школу?»

— Такое мужество заслуживает особого знака внимания и награды, которая вдохновила бы на подвиги других.

И совершенно неожиданно для Кросби, не помышлявшего о награде, меч плашмя опустился ему на плечо, а приказ встать был дан в таких выражениях, что он наконец понял: преклонившему колени перед королевой не следует проявлять излишней торопливости.

Поднявшись, Джервас удивился, что не заметил ранее поразительной красоты королевы, хоть при первом взгляде на нее ему захотелось смеяться. Как же он обманулся!

— Благослови вас Бог, ваше величество! — упоенно выпалил он.

Королева улыбнулась, и грустные морщинки залегли вокруг ее стареющих, ярко накрашенных губ. Она была необычайно милостива в тот день.

— Он уже щедро благословил меня, юноша, даровав мне таких подданных.

После представления Джервас смешался с толпой, а потом ушел вместе с Оливером Трессилианом, предложившим доставить его в Фал на своем судне. Джервас жаждал вернуться домой как можно скорее, чтобы ошеломить девушку, которую он в своих мечтах видел на королевском приеме, невероятной вестью о потрясающем успехе. Дрейк своей властью позволил ему пропустить благодарственную службу в соборе Святого Павла, и утром он отбыл вместе с Трессилианом. Сэр Джон Киллигрю, который последние десять дней провел в Лондоне, отплыл вместе с ними. От былой вражды между семействами Киллигрю и Трессилиан не осталось и следа. Более того, сэра Джона окрылили успехи юного родственника.

— У тебя будет свой корабль, мой мальчик, даже если мне придется продать ферму, чтобы его оснастить, — пообещал он Джервасу. — А прошу я, — добавил сэр Киллигрю, при всей своей щедрости не забывавший собственной выгоды, — одну четверть дохода от твоей будущей морской торговли.

В том, что морская торговля будет развиваться, никто не сомневался, считалось даже, что она будет куда более прибыльной, поскольку могущество Испании на морях сильно подорвано. Об этом в основном и шел разговор на корабле сэра Оливера «Роза Мира» по пути в Фал. Полагали, что он назвал свой корабль в честь Розамунд Годолфин, своей любимой девушки, заключив — я думаю, ошибочно, — что это сокращение от «Rosa Mundi»[537].

В последний день августа «Роза мира» обогнула мыс Зоза и бросила якорь в Гаррике.

Сэр Джон и его родственник распрощались с Трессилианом, добрались до Смидика, а потом поднялись в гору, на свой величавый Арвенак, откуда в ясный день открывался вид на Лизард, отстоявший на пятнадцать миль от Арвенака.

Не успев приехать в Арвенак, Джервас тут же его покинул. Он даже не остался обедать, хотя время было позднее. Теперь, когда Трессилиан вернулся домой, новости о последних событиях в Лондоне могли в любой момент достичь поместья Тревеньон, и тогда Джервас лишился бы удовольствия самому подробно описать Маргарет свой триумф. Киллигрю, прекрасно понимая, чем вызвана эта спешка, подтрунивал над ним, но отпустил его с миром и сел обедать один.

Хоть до соседнего поместья — от двери до двери — было меньше двух миль, Джервасу не терпелось добраться туда поскорее, и он пустил лошадь в галоп.

На подъездной аллее, ведущей к большому красному дому с высокими фигурными трубами, он увидел грума Годолфинов в голубой ливрее, с тремя лошадьми и узнал, что Питер Годолфин, его сестра Розамунд и Лайонел Трессилиан остались на обед у Тревеньонов. Было уже около трех часов, и Джервас с облегчением подумал, что они скоро уедут. А в первый момент, увидев лошадей, Джервас огорчился, решив, что торопился напрасно и его уже опередили.

Он нашел всю компанию в саду, как и два года назад, когда заехал попрощаться с Маргарет. Но тогда он только жаждал славы. Теперь он был овеян ею, и королева посвятила его в рыцари. Англичане будут повторять его имя, оно войдет в историю. Воспоминания о посвящении в рыцари в Уайтхолле придавали сэру Джервасу уверенности в себе. Рыцарское достоинство сразу вошло в его плоть и кровь, отразилось в горделивой осанке.

Он послал слугу доложить о своем приходе.

— Сэр Джервас Кросби к вашим услугам, ваша светлость, — произнес Кросби, появившись вслед за слугой.

Он был в том же эффектном бархатном костюме. У Маргарет на миг перехватило дыхание. Краска сошла с ее лица, а потом прихлынула горячей волной. Ее гости, два кавалера и сестра одного из них, были потрясены не меньше. Розамунд Годолфин, нежной белокурой девушке ангельского вида, было не больше шестнадцати, но ее чары уже воспламенили сердце властного, повидавшего жизнь Трессилиана.

Джервас и Маргарет посмотрели друг на друга и на мгновение позабыли обо всех вокруг. Застань он ее одну, Джервас, несомненно, заключил бы Маргарет в объятия: она сама дала ему это право словами, сказанными при прощании два года тому назад. Нежелательное присутствие гостей понуждало его к большей сдержанности. Оставалось лишь, взяв ее руку, низко склониться и прижаться к ней губами в ожидании будущего блаженства, когда он выпроводит назойливых гостей. С этого он и начал.

— Я высадился на мысе Пенденнис около часа тому назад, — сказал он, чтобы Маргарет оценила его нетерпение, жажду увидеть ее как можно скорее. Обернувшись к младшему Трессилиану, Джервас добавил: — Ваш брат привез нас из Лондона на своем корабле.

— Оливер дома? — взволнованно прервала его Розамунд.

Она побледнела, в свой черед, а ее красавец-брат нахмурился. Корысти и осторожности ради он поддерживал с Трессилианами видимость дружеских отношений, но истинной любви между ними не было. Они всегда были соперниками. Их интересы все чаще сталкивались, и теперь Питер вовсе не собирался поощрять любовь, вспыхнувшую между сестрой и старшим Трессилианом. Но Джервас припас для него неприятное известие.

— «Роза мира» бросила якорь в Гаррике, — ответил он на вопрос Розамунд, — и сэр Оливер, наверное, уже дома.

— Сэр Оливер! — эхом откликнулись юноши, и Лайонел повторил с вопросительной интонацией:

— Сэр Оливер?

Джервас улыбнулся с некоторой снисходительностью и, отвечая на вопрос Лайонела, рассказал о том, какая и ему, Кросби, выпала честь.

— Королева посвятила его в рыцари одновременно со мной, в прошлый понедельник в Уайтхолле, — добавил он.

Маргарет стояла, обняв за талию тоненькую Розамунд. Ее глаза сверкали, а глаза Розамунд были подозрительно влажны. Лайонел радостно засмеялся, узнав об успехах брата. Лишь Питера Годолфина не обрадовало это известие. Теперь эти Трессилианы станут еще несноснее, милость королевы даст им неоспоримое преимущество в графстве. Годолфин ехидно усмехнулся. У него всегда была наготове такая усмешка.

— Ну и ну! Почести, наверное, сыпались градом.

Джервас уловил насмешку, но сдержался. Он смерил Годолфина снисходительным взглядом.

— Не так щедро, сэр. Они доставались только тем, кого королева сочла достойным.

Джервас мог ограничиться намеком на то, что насмехаться над почестями — все равно что насмехаться над той, кто их дарует. Но ему хотелось продолжить разговор на эту тему. Гордость за свой успех, пришедший столь нежданно, слегка вскружила ему голову, ведь он был еще так молод.

— Хочу сослаться на слова ее величества, впрочем, может, это сказал сэр Фрэнсис Уолсингем, что цвет Англии — те двадцать тысяч, что вышли в море навстречу опасности и сломили могущество Испании. Таким образом, сэр, рыцарей всего один на тысячу. В конце концов, не так уж густо. Но если бы в рыцари посвятили всех участников битвы, все равно насмешка была бы неуместной и глупой: ведь это послужило бы знаком отличия их от тех, кто доблестно отсиживался дома.

Наступило неловкое молчание. Леди Маргарет досадливо нахмурилась.

— Как много слов и как мало сказано, сэр, — холодно заметил Питер Годолфин. — Смысл тонет в их потоке.

— Хотите, чтобы я выразил свою мысль в двух словах? — отозвался Джервас.

— Боже правый, нет! — решительно вмешалась Маргарет. — Оставим эту тему. Мой отец, Джервас, будет рад видеть вас. Он в библиотеке.

Это была отставка, и Джервас, полагая ее несправедливой, рассердился, но скрыл раздражение.

— Я подожду, когда вы освободитесь и проводите меня к нему, — сказал он с любезной улыбкой.

И тогда, досадуя в душе, кавалеры, едва кивнув Джервасу, распрощались с хозяйкой, и Годолфин увез свою сестру.

Когда они ушли, Маргарет неодобрительно скривила губы.

— Вы поступили дурно, Джервас.

— Дурно? Господь с вами! — воскликнул Джервас и, напоминая Маргарет, с чего все началось, передразнил жеманного Питера Годолфина: — «Ну и ну! Почести, наверное, сыпались градом». А это хороший поступок? Любой хлыщ будет насмехаться над моими заслугами, а я смирюсь со своей несчастной судьбой и подставлю другую щеку? Вы этого ждете от своего мужа?

— Мужа? — Маргарет сделала большие глаза, потом рассмеялась. — Будьте любезны, напомните, когда это я вышла за вас замуж. Клянусь, я не помню.

— Но вы не позабыли, что обещали выйти за меня?

— Не помню такого обещания, — заявила она с той же легкостью.

Джервас, не обращая внимания на легкомысленный тон, взвесил сказанное. У него перехватило дыхание, кровь отлила от лица.

— Вы собираетесь нарушить свое слово, Маргарет?

— А это уже грубость.

— Мне сейчас не до хороших манер.

Джервас горячился, теряя самообладание, она же сохраняла спокойствие и выдержку. Маргарет не прощала несдержанности ни себе, ни другим, и горячность Джерваса ее уже порядком раздражала. Он же продолжал свой натиск:

— Когда мы прощались в зале, вы дали обещание выйти за меня замуж.

Маргарет покачала головой:

— Если мне не изменяет память, я обещала, что выйду замуж только за вас.

— Так в чем же разница?

— Разница в том, что я не нарушу данного вам слова, если последую примеру королевы и проведу свой век в девичестве.

Джервас задумался.

— И каково же ваше желание?

— Я остаюсь при своем мнении, пока кто-нибудь не переубедит меня.

— Как же вас переубедить? — спросил он несколько вызывающе, задетый за живое этой недостойной, по его мнению, игрой словами. — Как вас переубедить? — повторил он, кипя от негодования.

Маргарет стояла перед ним прямая, натянутая как струна, глядя мимо него.

— Разумеется, не теми способами, к которым вы доселе прибегали, — сказала она спокойно, холодная, уверенная в себе.

Окрыленность успехом, гордость за свое новое рыцарское звание, сознание собственной значимости, которое оно ему придавало, — все куда-то разом подевалось. Джервас надеялся поразить Маргарет — поразить весь мир — оказанной ему честью и воспоминаниями о подвигах, снискавших эту честь. Но реальность была так далека от розовых грез, что сердце в его груди обратилось в ледышку. Каштановая голова, гордо вскинутая на королевском приеме в Уайтхолле, поникла. Он смиренно понурил взгляд.

— Я изберу любой способ, угодный вам, Маргарет, — молвил он наконец. — Я люблю вас. Это вам я обязан рыцарским званием, это вы вдохновили меня на подвиги. Мне все время казалось, что вы смотрите на меня, я думал лишь о том, чтоб вы гордились мной. Все нынешние и все грядущие почести для меня ничто, если вы не разделите их со мной.

Джервас взглянул на Маргарет. Очевидно, его слова тронули ее, смягчили ожесточившуюся душу. В ее улыбке промелькнула нежность. Джервас не преминул этим воспользоваться.

— Клянусь честью, вы ко мне неблагосклонны, — заявил он, возвращаясь к прежней теме. — Я сгорал от нетерпения увидеть вас, а вы оказали мне такой холодный прием.

— Но вы затеяли ссору, — напомнила она.

— Разве меня не провоцировали? Разве этот щенок Годолфин не насмехался надо мной? — раздраженно возразил Джервас. — Почему в ваших глазах все, что делает он, — хорошо, а что делаю я — плохо? Кто он вам, что вы защищаете его?

— Он мой родственник, Джервас.

— И это дает ему право публично оскорблять меня, вы это хотите сказать?

— Может быть, мы оставим в покое мистера Годолфина? — предложила она.

— С превеликой радостью! — воскликнул Джервас.

Маргарет рассмеялась и взяла его за руку.

— Пойдемте к отцу, вы еще не засвидетельствовали ему своего почтения. Расскажете ему о своих подвигах на море, а я послушаю. Возможно, меня так очарует эта история, что я вам все прощу.

Джервасу показалось несправедливым то, что он еще должен заслужить прощение, но он не стал спорить с Маргарет.

— А что потом? — нетерпеливо спросил он.

Маргарет снова рассмеялась.

— Господи, что за страсть опережать время! Неужели нельзя спокойно дожидаться будущего, обходясь без вечного стремления его предсказать?

Джервас какое-то мгновение колебался, но ему показалось, что он прочел вызов в ее глазах. И он рискнул — схватил ее в объятия и поцеловал. И поскольку на сей раз Маргарет не выказала недовольства, Джервас заключил, что понял ее правильно.

Они вошли в библиотеку и оторвали графа от его ученых занятий.

Глава 5

ВЫБРОШЕННЫЙ НА БЕРЕГ
Дон Педро де Мендоса-и-Луна, граф Маркос, испанский гранд, открыл глаза: в бледном предрассветном небе клубились облака. До него не сразу дошел смысл увиденного. Потом он понял, что лежит спиной на песке, насквозь промерзший и больной. Стало быть, он еще жив, но как это произошло и где он сейчас, еще предстояло выяснить.

Преодолевая ноющую боль в суставах, он приподнялся и увидел, как вдали за мертвой зыбью опалового моря растекался по небу сентябрьский рассвет. От напряжения у него закружилась голова, перед глазами закачались небо, море, земля, к горлу подкатила тошнота. Боль пронзила его с головы до ног, будто его выкручивали на дыбе, глаза ломило, во рту невыносимая горечь, в голове стоял туман. Он улавливал лишь, что жив и страдает, и весьма сомнительно, что сознавал себя как личность.

Тошнота усилилась, потом его буквально вывернуло наизнанку, и, обессилев, он повалился на спину. Но через некоторое время туман в голове рассеялся, сознание прояснилось. К нему вернулась память. Дон Педро сел, ему было легче, по крайней мере тошнота прекратилась.

Он снова окинул взглядом море, на сей раз более осмысленно высматривая обломки галеона, потерпевшего крушение прошлой ночью. Риф, о который он разбился вдребезги, ярко вырисовывался на фоне оживающего моря — черная линия изрезанных скал, о которые в пену дробятся волны. Но никаких следов кораблекрушения, даже обломков мачты не было видно. И ночной шторм, выплеснув свою ярость, оставил после себя лишь эту маслянистую мертвую зыбь. Заволакивающие небо тучи редели, уже проглядывала голубизна.

Дон Педро сидел, упершись локтями в колени, обхватив голову руками. Красивые длинные пальцы теребили влажные, слипшиеся от морской воды волосы. Он вспоминал, как плыл, не зная куда, в кромешной ночной тьме, полагаясь лишь на инстинкт, неугасимый животный инстинкт самосохранения. Он был абсолютно уверен в том, что земля где-то неподалеку, но в непроницаемой ночной тьме не мог определить направления. И потому без всякой надежды достичь земли дон Педро плыл, как ему казалось, в вечность.

Дон Педро вспомнил: когда усталость вконец сковала все члены и он выбился из сил, он вверил свою душу Творцу, проявившему полное безразличие к тому факту, что дон Педро и другие испанцы, ныне холодные безучастные мертвецы, сражались во славу Господню. Он вспомнил, как его, уже теряющего сознание, подхватила, закрутила волна, подняла на самый гребень, а потом с размаху швырнула на берег, выбив дух из истерзанной груди. Он вспомнил внезапную острую радость, угасшую уже в следующий миг, когда, убегая в море, волна потянула его за собой.

Дона Педро снова объял ужас. Он вздрогнул, вспомнив,с каким неистовством вцепился в чужой берег, запустив пальцы глубоко в песок, чтобы не попасть в утробу голодного океана и накопить силы для сознательной борьбы с ним. Это было последнее, что он помнил. Между тем мгновением и нынешним в памяти был черный провал, и дон Педро теперь пытался соединить их воедино.

Корабль разбился о скалы в отлив, и оттого его последнее отчаянное усилие было успешным, оттого убегающая волна лишилась своей добычи. Но видит Бог, чудовище, вероятно, пресытилось. Галеон затонул, а с ним ушли на дно морское триста прекрасных рослых сынов Испании. Дон Педро подавил в душе порыв благодарности за свое почти невероятное спасение. В конце концов, так ли уж он удачлив по сравнению с погибшими? Он был мертв, а теперь будто воскрес. Такой ли уж это дар? Когда его сознание угасло, он уже прошел сквозь страшные ворота. Зачем его снова вышвырнули в мир живых? В богом проклятой еретической стране для него это лишь отсрочка казни. Ему не спастись. Как только его поймают, он будет вновь осужден на смерть, бесславную и мученическую, бесконечно более страшную, чем та, что грозила ему прошлой ночью. Так что не благодарность за спасение, а зависть к соотечественникам, почившим вечным сном, — вот его удел.

Дон Педро мрачно посмотрел по сторонам, обозревая маленькую скалистую бухту изрезанного фиордами острова, на который его выбросило море. В свете нарождающегося дня ему открывалось унылое безлюдное пространство, ограниченное скалами, — некое подобие огромной тюрьмы. Ни внизу, ни на скалах не было и следа человеческого жилья. Он видел вокруг лишь отвесные бурые скалы, поросшие у вершин длинной травой, которую трепал морской ветер.

Дон Педро знал, что его выбросило на берег Корнуолла. Он слышал о Корнуолле вчера вечером от штурмана галеона до того, как разыгралась эта адская буря, сбившая их с курса на много лиг, а потом в бешеной ярости швырнувшая на скалы. И это после того, как они выстояли в борьбе, одолели все невзгоды и шли прямым курсом домой, в Испанию. Не суждено ему увидеть белые стены Виго или Сантандера, а еще два дня тому назад он предвкушал скорое свидание с ними.

Мысленным взором он увидел родные места, щедро залитые солнцем, виноградные лозы, склонившиеся под тяжестью гроздьев, смуглокожих черноглазых крестьян из Астурии или Галисии с корзинами за спиной, укладывающих виноград на массивные телеги, запряженные волами, точно такие же, как завезенные в Иберию римлянами две тысячи лет тому назад. Дон Педро услышал, как поют сборщики винограда мучительно-грустные, берущие за душу песни Испании, в которых таинственным образом сочетаются радость и меланхолия, разгоняющие кровь. Два дня тому назад он был уверен, что увидит все это наяву и родина залечит его раны, телесные и духовные, полученные в бесславном походе. Из белой церкви Ангела, что стоит на горе над Сантандером, уже, наверное, доносится колокольный звон. И будто явственно услышав его, тоскующий по дому дон Педро, вконец измученный ночным штормом, освободил ноги от опутавших их водорослей, встал на колени, перекрестился и прочел «Аве Мария».

Помолившись, он снова сел и стал горестно обдумывать свое нынешнее положение.

Вдруг дон Педро рассмеялся горьким сардоническим смехом. Как разительно несхоже его появление на английском берегу с тем, какое он себе представлял так ярко. Он разделял уверенность своего патрона, короля Филиппа, в триумфальном успехе миссии, которой ничто не в силах противостоять. Он уже видел Англию под пятой Испании, бесчестье ее ублюдочной еретички-королевы. Им предстояло очистить авгиевы конюшни ереси, очистить и возродить истинную веру в Англии.

А чего еще следовало ожидать? Испания выслала в море флот, одолеть который было не под силу земному воинству, к тому же он был надежно защищен и от сил ада. Испания во славу Господа стала карающей рукой, которой Он должен был утвердить свое дело. Невероятно, непостижимо, что с самого начала кампании на стороне еретиков действовали какие-то противоборствующие силы. Он припомнил, как с момента выхода флота из Тежу противные ветры сеяли смятение, мешали успешному плаванию. В Ла-Манше ветер почти все время благоприятствовал более легким кораблям еретиков, помогал собакам дьявола грабить и разорять испанцев. И даже когда они отказались от надежды высадиться в Англии и уцелевшие корабли Армады вынужденно огибали варварский остров с севера и молили Небо лишь о том, чтоб благополучно вернуться домой, эти силы по-прежнему проявляли свою непостижимую враждебность.

До самых Оркнейских островов англичане шли за ними по пятам. В тумане исчезли десять галеонов. Шестьдесят кораблей, включая и его «Идею», где он был капитаном, держались возле флагмана и все же прорвались на север. Но пища у них была на исходе, вода в бочках протухла, на кораблях начался мор. Суровая необходимость вынудила их искать пристанище у берегов Ирландии, где половина галеонов погибла при кораблекрушении. Как-то в шторм корабль дона Педро отнесло в сторону от Армады: команда, ослабевшая от голода и болезней, не могла с ним управиться. Чудом они добрались до Киллибега, где пополнили запасы воды и продовольствия. Он поднял на ноги своих обессилевших моряков лишь для того, чтобы они утонули у берегов Корнуолла, а сам и на сей раз выжил, чтобы умереть еще более мучительной смертью. Может быть, на них лежало проклятие, раз дара жизни из рук Всевышнего следовало бояться больше всего?

О судьбе других кораблей, сопровождавших флагман, дон Педро ничего не знал. Но, судя по судьбе его собственного, оказавшегося в одиночестве галеона, вряд ли другим кораблям Армады суждено вернуться в Испанию, а если они вернутся, то привезут на родную землю мертвецов.

Совершенно подавленный приключившейся с ним трагедией, дон Педро размышлял о том, что пути Господни неисповедимы. По правде говоря, было одно объяснение всему случившемуся. Выход в море Армады замышлялся как «суд Божий» в старом смысле: обращение к Богу, чтобы Он рассудил старую веру и новую реформированную религию; рассудил папу и Лютера, Кальвина и прочих ересиархов. Так, стало быть, это и есть ответ Божий, данный посредством ветров и волн, Ему повинующихся?

Дон Педро вздрогнул, когда эта мысль пришла ему в голову: так она была опасна, так близка к ереси. Он отбросил ее и вернулся к размышлениям о настоящем и будущем.

Солнце пробивалось сквозь тучи, стирая с неба последние следы вчерашней бури. Превозмогая боль, дон Педро поднялся и в меру своих слабых сил отжал камзол. Он был высок, прекрасно сложен, на вид ему было чуть больше тридцати. Его платье даже в столь плачевном состоянии сохраняло элегантность. По нему можно было с первого взгляда определить его национальность. Дон Педро был во всем черном, как и подобало испанскому гранду, принадлежавшему к третьему мирскому ордену доминиканцев. Черный бархатный камзол, зауженный в талии почти как у женщины, был расшит причудливым золотым узором. Сейчас, мокрый от морской воды, он смотрелся как панцирь с золотой насечкой. С черного, тисненного золотом кожаного пояса справа свисал тяжелый кинжал. Слегка помятые чулки были из черного шелка. Голенища сапог из мягчайшей кордовской кожи спустились — одно до колена, другое до самой щиколотки. Дон Педро сел на песок, поочередно стянул сапоги, вылил из них воду и натянул снова. Потом снял с шеи кружевной датский воротник, прежде тугой, накрахмаленный, а теперь висевший тряпкой, отжал его, рассмотрел и с отвращением отбросил в сторону.

Пристально оглядев окрестности при ярком солнечном свете, дон Педро с ужасом понял, что собой представляют темные предметы, усеявшие узкую полоску прибрежного песка. Когда он впервые бросил на них рассеянный взгляд в тусклый рассветный час, он принял их за камни или груды водорослей.

Еле волоча ноги, он подошел к ближайшему из них, помедлил, наклонился и узнал Уртадо, одного из офицеров злополучного галеона, отважного и стойкого, со смехом сносившего все невзгоды и опасности. Больше ему не смеяться. Тяжелый вздох дона Педро прозвучал как реквием по покойному, и он двинулся дальше. Через несколько шагов он наткнулся на мертвеца, вцепившегося в обломок реи, на которой его носило по морю. Потом он обнаружил еще семь трупов: одни лежали вытянувшись на песке, другие — сжавшись в комок, там, куда их выбросило море. Трупы, обломки дерева, ящик, кое-что из оснастки — вот и все, что осталось от величественного галеона «Идея».

С грустью, всегда сопутствующей смерти, смотрел дон Педро на своих мертвых товарищей. Он даже прочел заупокойную молитву. Но на его тонком лице цвета слоновой кости, чью нежную матовую бледность оттеняли небольшие черные усы и острая бородка, не отразилось и тени сожаления за их судьбу. Дон Педро обладал трезвым холодным умом, способным оценить реальность и подавить эмоции. Этим людям повезло больше, чем ему. Они приняли смерть однажды, а ему еще предстояло встретить несравненно более жестокую, как он полагал, смерть в чужом враждебном краю.

Это было вполне разумное заключение, а вовсе не паника. Ему была знакома жгучая ненависть англичан к Испании и испанцам. Он наблюдал ее вспышки за те два года, что провел при дворе королевы Елизаветы в составе посольства; его кузен Мендоса, испанский посол, был вынужден покинуть Англию, когда Трогмортон разоблачил его связь со сторонниками королевы Шотландии в заговоре против Елизаветы. Если ненависть жила в англичанах тогда, каков же должен быть ее накал сейчас, после стольких лет страха перед Испанией, достигшего апогея, когда в эту богом забытую страну пришла Непобедимая армада? Он знал, какие чувства возбуждал в нем еретик, знал, как поступил бы с еретиком у себя на родине. На то он и был членом третьего мирского ордена доминиканцев. Дон Педро по себе судил о том, как отнесутся к нему еретики и какая судьба ему уготована.

Дон Педро медленно вернулся к телу Уртадо. Он вспомнил, что у пояса Уртадо была рапира, и ему захотелось взять оружие. Это было чисто инстинктивное желание. Он уже наклонился, чтобы расстегнуть пряжку, но разум его воспротивился.

Он мрачно глянул на тяжелые вздымающиеся волны, будто вопрошал бесконечность, символом которой всегда был океан: нужно ли ему оружие?

Дон Педро получил прекрасное образование в университете Святого Иакова в Компостеле и умело применял свои знания в дипломатических миссиях при королевских дворах. Со временем у него развилась склонность философствовать. Он твердо усвоил, что сражаться с неизбежностью — ребячество, недостойное развитого ума. Если встреча со злом неизбежна, мудрый человек идет ему навстречу и ускоряет события. Что ж, можно остаться в этом богом забытом месте и умереть здесь от голода и жажды, а можно пойти навстречу опасности и, прикрыв лицо, как это делали римляне, принять смерть от первого, кто поднимет на него руку.

Это философия. Но дон Педро был еще молод, кровь играла у него в жилах, его переполняла жажда жизни. Философия в конце концов навевает скуку рассуждениями о причинах и следствиях, размышлениями о прошлом и будущем, о происхождении и назначении, и все это не проверишь человеческим опытом. Жизнь, напротив, основывается на чувственном восприятии, ее интересует только настоящее, она не туманна; определенная и реальная, она непрерывно утверждает себя. Жизнь хватается за соломинку ради самосохранения.

Дон Педро наклонился и на сей раз, подавив в душе сомнения, пристегнул рапиру мертвеца к своему поясу. Но, беспокоясь о будущем, он этим не ограничился. Его команда получила деньги еще до выхода в море и — увы! — не успела их потратить. Остерегаясь пропажи, каждый носил мешочек с дукатами на поясе. Дон Педро, подчиняясь здравому смыслу, преодолел естественное отвращение к мародерству, и через некоторое время в его промокшем камзоле лежал тяжелый кошелек. К этому времени солнце уже стояло высоко в голубом небе и последние тучи рассеивались. Солнце и движение разогнали кровь, и лихорадочный озноб, мучивший дона Педро, прекратился, но зато появились голод, жажда и ощущение горечи во рту.

Он стоял, всматриваясь в морскую даль, и размышлял. Над залитой солнцем гладью моря носились чайки; порой, подлетая совсем близко к берегу, они пронзительно кричали. Куда направить путь? Есть ли надежда, что в этом далеком краю найдутся сострадательные люди, готовые помочь в беде побежденному врагу? Дон Педро сомневался. Но если самому в этом не удостовериться, значит все прежние усилия напрасны и его ждет медленная мучительная смерть. В конце концов, это самое худшее, что ждет его повсюду, — смерть, а накликать несчастье ни к чему. Надо надеяться на лучшее. Так инстинкт жизни поколебал философское умонастроение дона Педро и зажег в его душе искорку надежды.

Он прошелся берегом Корнуолла, высматривая расселину в отвесной скале, тропинку, по которой он мог бы подняться к зеленым вершинам, где, несомненно, отыщет человеческое жилье. Дон Педро поднялся по уступу темного зубчатого утеса, нисходившего к песчаному берегу и хоронившемуся в море. Вероятно, он тянулся далеко под водой. О такой коварный подводный риф и разбился его галеон. Вдруг взор его различил далеко в скалах неглубокую расселину, по которой к морю сбегал бурливый ручеек. Это было благословенное зрелище, журчанье ручейка звучало для дона Педро гимном спасения.

Он подошел к его устью, растянулся на песчанике, поросшем редкой мокрой травой, и, благодарно наклонив к воде голову, пил воду, как животные на водопое. Ни андалузское вино, ни сок мускатного винограда не были так сладки, как глоток воды из искрящегося на солнце корнуоллского ручейка.

Дон Педро с жадностью прильнул к воде, утоляя жажду, избавляясь от горечи во рту. Потом он смыл соль с лица и с волнистых черных волос, сбегавших на прекрасный лоб.

Освежившись, он приободрился и откинул прочь свои мрачные размышления. Он был жив, полон сил, в расцвете лет. Теперь дон Педро осознал свою неправоту — он проявил нечестивость и неблагодарность Творцу, завидуя бедным погибшим товарищам. Каясь, дон Педро упал на колени и сделал то, что подобало сделать благочестивому испанскому гранду значительно раньше, — возблагодарил Господа, что чудом остался в живых.

Помолившись, он повернулся спиной к морю и пошел по отлогому склону вверх. Лощина поросла густым лесом, но дон Педро обнаружил тропинку вдоль ручья, который то ниспадал небольшим водопадом, то разливался глубокой заводью, где плескалась золотая, спугнутая его тенью форель. Порой его царапали высокие кусты ежевики, тем самым привлекая внимание к своим плодам. Дон Педро с благодарностью принял этот дар и заморил червячка. Пища, конечно, была скудная: ягоды маленькие, не очень зрелые. Но дон Педро был не очень разборчив сейчас. Невзгоды приучают нас ценить и малое. Дон Педро с наслаждением ел лесные ягоды, как вдруг его насторожил треск сучьев в чаще. Он замер и стоял неподвижно, подобно приютившим его деревьям, остерегаясь обнаружить свое присутствие. Напрягая слух, он ловил звуки.

Кто-то бежал по лесу. Дон Педро не испугался, его нелегко было испугать. Но он был начеку: скорей всего, к нему приближался враг.

Враг объявился внезапно и оказался вовсе не тем, кого ждал дон Педро. Из ольховника по ту сторону ручья выскочила рыжевато-коричневая гончая и, оскалившись, зарычала. С минуту она стояла на месте и яростно лаяла на чужака в черном. Потом принялась бегать туда и сюда, выискивая переправу, и наконец, изловчившись, одним махом одолела ручей.

Дон Педро тут же взобрался на огромный валун, лежавший неподалеку, и выхватил рапиру. Проклятая собака получит свое.

Гончая прыгнула и готова была броситься на него, но ее остановил властный голос:

— Лежать, Брут, лежать! Ко мне, а ну ко мне!

Гончая в растерянности топталась на месте: охотничий инстинкт в ней боролся с послушанием. Но когда последовала повторная команда и из-за деревьев показалась хозяйка, собака, гавкнув напоследок от досады и злости, снова перемахнула через ручей.

Глава 6

КАПИТУЛЯЦИЯ
Дон Педро, величаво стоявший с мечом в руке на валуне, словно на пьедестале, низко поклонился, уповая лишь на то, что не выглядит смешным.

Дама по ту сторону ручья, которую он приветствовал, должна была по закону взаимного притяжения противоположностей сразу очаровать сына Испании.

У нее был нежный, яблоневого цвета румянец, темно-золотые, как спелые колосья, волосы, уложенные с божественной простотой, вопреки чудовищному жеманству, возведенному в моду Елизаветой. Синие глаза, широко раскрытые от изумления, были воплощением чистоты и наивности. Он с удовольствием отметил высокий рост и пленительную соразмерность, присущую лишь расцветающей женственности. Судя по наряду, она принадлежала к благородному сословию. Суживающийся корсет, нелепые фижмы, хоть и не столь смехотворные, как предписывала мода, не оставляли сомнений: перед ним отнюдь не простодушная Диана[538]. Не только платье, но и сама манера поведения, то, как уверенно она держалась перед благородным незнакомцем, хотя помятый мокрый камзол и придавал ему несколько эксцентричный вид, подтверждали догадку: это знатная дама.

— Сэр, вы намеревались убить мою собаку?

Дон Педро де Мендоса-и-Луна не напрасно пробыл три года при испанском посольстве в Лондоне, где постоянно бывал при дворе. Он говорил по-английски лучше, чем многие англичане, и лишь некоторое растягивание гласных выдавало в нем иностранца.

— Мадам, льщу себя надеждой, что вы не сочтете меня недостаточно галантным лишь оттого, что я не жажду достаться на обед вашей собаке, — спокойно ответил он.

Легкий акцент и юмор, заключенный в ответе, удивили ее еще больше.

— Боже правый! — воскликнула она. — Навряд ли вы выросли здесь, как гриб, за ночь! Откуда вы, сэр?

— О, откуда, — он пожал плечами, и грустная улыбка оживила его печальные глаза, — одним словом не скажешь.

Дон Педро спрыгнул с камня и в три прыжка — с валуна на валун — пересек ручей. Лежавшая у ног хозяйки собака приподнялась и зарычала на него, но леди приказала ей лечь и в назидание хлестнула ореховым прутиком.

Дону Педро все же предстояло объяснить, кто он такой.

— Перед вами жалкая жертва кораблекрушения. Испанский галеон ночью разбился в бурю о риф, и меня выбросило на берег. Только я и уцелел.

Он увидел, как внезапно потемнело ее милое лицо; если в нем и отразился страх, то неприятия было значительно больше.

— Испанец! — воскликнула она тоном, каким говорят о чем-то злом и отвратительном.

Он, понурив голову, с мольбой протянул к ней руки.

— Убитый горем. — Он тяжело вздохнул.

Дон Педро тотчас отметил перемену в ее лице: женская жалость преодолела национальные предрассудки. Она всмотрелась в него внимательнее. Мокрая одежда и растрепанные волосы были красноречивее слов. Она ярко представила себе картину кораблекрушения, гибели людей и ужаснулась.

Дон Педро прочел на ее лице эту вспышку сочувствия — он очень тонко разбирался в людях — и тут же обратил ее себе на пользу.

— Мое имя, — сказал он, не скрывая гордости, — дон Педро де Мендоса-и-Луна. Я граф Маркос, испанский гранд и ваш пленник. — С этими словами дон Педро опустился на колени и протянул ей эфес рапиры, которую все еще держал в руке.

Она невольно отпрянула, потрясенная таким оборотом дела.

— Мой пленник? — Она недоуменно свела брови. — О нет, право же, нет.

— Если вам угодно, — настойчиво повторил дон Педро. — Мне никогда не вменяли в вину и, надеюсь, не вменят недостаток храбрости. Но теперь, став жертвой кораблекрушения, один во враждебной стране, я никоим образом не намерен сопротивляться пленению. Я как гарнизон, вынужденный сдаться, ставящий при капитуляции одно-единственное условие: сохранение чести и достоинства. Там, на берегу, у меня был выбор. Я мог броситься в море, отвергшее меня, и утонуть. Но я, как вы могли заметить, еще молод, к тому же самоубийство карается вечным проклятием. Я предпочел другое — пойти к людям, разыскать человека благородного происхождения и сдаться в плен, вручив ему свой меч. Здесь, у ваших ног, леди, я начал и закончил свой поиск.

И он протянул ей рапиру, которую на сей раз держал плашмя.

— Но я не мужчина, сэр, — молвила она в явном замешательстве.

— Так пусть же все мужчины вместе со мной возблагодарят за это Бога! — воскликнул дон Педро и добавил уже серьезнее: — Во все времена не считалось зазорным, если доблесть сдавалась на милость красоте. За свою доблесть я ручаюсь, а вы мне поверьте, пока не предоставится случай ее проверить, и, надеюсь, эта проверка позволит мне сослужить вам службу. А все остальное скажет ваше зеркало и глаза любого мужчины. Что касается благородного происхождения, то его сразу не признает лишь слепой или шут.

То, что эта ситуация возбуждает любопытство дамы и льстит ее самолюбию, не вызывало у дона Педро ни малейшего сомнения. Она столь романтична, что ни одна женщина, имеющая сердце и воображение, не устоит перед соблазном. Незнакомку смутила необычность самого происшествия и предложение испанского джентльмена.

— Но я никогда не слышала ничего подобного. Как я могу взять вас в плен?

— Приняв мой меч, мадам.

— Как же я удержу вас в плену?

— Как? — Он улыбнулся. — Пленника, который жаждет плена, удержать легко. Неужели ваш пленник может желать свободы?

Он посмотрел на нее с пылкостью, способной изгнать последние сомнения. Она, как и следовало ожидать, покраснела под его взглядом: дон Педро не давал ей опомниться.

— Я сдаюсь в плен, — сказал он. — Вы вправе потребовать за меня выкуп. Назначайте любой, какой пожелаете. Пока его не пришлют из Испании, я ваш пленник.

Дон Педро видел, что она все еще сильно колеблется. Возможно, его импульсивная пылкость, поспешность только усилили ее сомнения. И тогда он решил прибегнуть к обезоруживающей искренности, твердо уверенный в том, что подробный рассказ о его бедствиях найдет отклик в ее душе и тогда ему удастся ее уговорить. Дон Педро подчеркнул, что рассчитывал на милосердие, что лишь надежда на ее доброту и сострадание побудили его избрать путь, который она сочла необычным, и это соответствует истине.

— Подумайте, — заклинал он ее, — если я попаду к кому-нибудь другому, мне, возможно, придется худо. Я вовсе не оскорбляю ваших соотечественников, отказывая им в благородстве, которое, по законам рыцарства, мы должны проявлять к несчастному, беспомощному врагу. Но люди — рабы своих страстей, а чувства, которые англичане испытывают сейчас к испанцам… — Он сделал паузу, пожал плечами. — Впрочем, это вам известно. Может статься, первый встреченный мной англичанин отбросит представления о том, как подобает поступать, и позовет на помощь других, чтобы прикончить меня.

— Вы полагаете, без других не обойтись? — парировала она, задетая тонким намеком на то, что одному англичанину не устоять против испанца.

— Да, полагаю, леди, — не колеблясь ответил дон Педро, прекрасно знавший женщин, и добавил не без самоуничижения: — Если вы отказываете мне в смелости, я разрешу ваши сомнения делом.

Он знал, что доказательств не потребуется, что некоторый вызов, прозвучавший в его ответе, произвел на нее должное впечатление и он в ее глазах — человек, сохранивший достоинство в беде, готовый принять участие только в определенных, не оскорбляющих его честь пределах. Если раньше он недвусмысленно просил ее о сострадании, теперь он столь же ясно заявлял о том, что примет его лишь в том случае, если не пострадает его чувство уважения к себе.

Она же поняла, что, если согласится на его странное предложение и примет его в качестве пленника, ей придется его защищать. И это будет достойно ее, ибо, хоть перед ней и испанец, он человек и джентльмен. Она была совершенно уверена в том, что справится со своей обязанностью и отстоит своего пленника от любых посягательств. Он правильно расценил ее благородство и смелость. Во всем Корнуолле нет никого, кто мог бы противостоять ей, вздумай она проявить свою волю.

Женское начало и склонность к романтике взяли верх. Она приняла капитуляцию и проявила великодушие, столь свойственное, по ее убеждению, английскому рыцарству.

— Будь по-вашему, сэр, — сказала она наконец. — Дайте мне обещание, что не предпримете попытку убежать, и я позволю вам сохранить оружие.

Дон Педро, все еще стоявший на коленях с протянутой рапирой, склонил голову и торжественно произнес клятву:

— Перед лицом Господа и Пресвятой Девы клянусь честью и верой, что останусь вашим пленником и не буду стремиться к побегу, пока вы сами не вернете мне свободу, от которой сейчас отказываюсь.

С этими словами дон Педро поднялся и вложил рапиру в ножны.

— Не сочтите за наглость, мадам, могу я узнать имя той, у кого я отныне в плену?

Она улыбнулась, в душе у нее оставалось чувство неловкости за эту странную сделку.

— Я леди Маргарет Тревеньон.

— Тревеньон? — повторил он, проявляя неожиданный интерес. — Стало быть, вы из семьи графа Гарта.

Леди Маргарет, естественно, удивилась, что испанец так хорошо осведомлен в английских родословных.

— Он мой отец, сэр, — ответила она и, в свою очередь, пожелала удовлетворить свое любопытство. — А что вам известно о графе Гарте?

— Мне? Увы, ничего, и это мое упущение. Война, к счастью, поможет мне его восполнить. Но я слышал о графе Гарте от своего отца, о том, как он чуть не лишился жизни из-за вашей нынешней королевы в царствование Марии Тюдор. Мой отец был в свите короля Филиппа, когда он был мужем королевы Англии. Полагаю, он хорошо знал вашего отца. Если угодно, это устанавливает между нами странную связь.

Но связь была отнюдь не странная, как полагал дон Педро или как могло показаться на первый взгляд. Отец дона Педро был одним из бесчисленных знатных испанцев, находившихся при дворе королевы Марии Тюдор в то время, когда адмирал Сеймур и его друзья приобретали все больший вес в глазах общества и король Филипп и его окружение опасались, что их деятельность — угроза положению испанцев в Англии.

— Памятуя о собственных невзгодах и риске, которому подвергалась его жизнь, милорд Гарт, надеюсь, проявит сочувствие к несчастью другого, — сказал дон Педро и, спохватившись, не требует ли он слишком многого, прибег к юмору. — И самая главная из этих невзгод, смертельная угроза для меня — голод.

— Следуйте за мной, сэр. — Маргарет улыбнулась. — Посмотрим, можно ли помочь этому горю и облегчить ваше положение.

— Облегчить мое положение? Valga me Dios![539] В этом, право же, нет нужды.

— Следуйте за мной! — приказала она и повернулась, а гончая прыжками понеслась вперед.

Дон Педро покорно, как и подобает пленнику, пошел за ней, от всей души вознося хвалу Всевышнему за свое чудесное избавление.

Глава 7

ПЛЕННИК МАРГАРЕТ
Они поднимались по извилистой тропинке, испещренной солнечными бликами; лучи солнца пробивались сквозь ветви, еще мокрые после ночной бури. Впереди — леди с собакой, за ней — дон Педро, отчасти потому, что к этому его обязывало нынешнее положение, отчасти потому, что они не могли идти рядом по узкой тропинке. Приближаясь к вершине холма, где заросли кончались, они услышали доносившуюся сверху веселую песню. Слова песни, которую пел сильный мужской голос, трудно было разобрать, что, впрочем, не имело значения. Суть ее сводилась к тому, что жизнь моряка — веселая, переменчивая, бродячая. Дон Педро засмеялся: его воспоминания о жизни на море включали все, что угодно, только не веселье.

Услышав его смех, Маргарет замедлила шаг, глянула на него через плечо, и на губах ее мелькнуло подобие улыбки. Кто-нибудь другой, не обладавший сатанинской проницательностью дона Педро, решил бы, что она улыбнулась сочувственно, оценив его чувство юмора. Дон Педро же уловил в улыбке нечто иное, таинственное, пока непостижимое для него. Тайна раскрылась, когда они увидели певца, миновав наконец мокрые заросли и оказавшись на открытой вершине холма, поросшей вереском. В лучах утреннего солнца он переливался золотом и пурпуром. Дон Педро увидел высокого юношу с беззаботным выражением лица.

Он приветствовал появление Маргарет радостным криком, его смеющиеся глаза засветились от радости. Длинноногий, в высоких сапогах из недубленой кожи, он слегка раскачивался при ходьбе, и по этой нарочито-тяжелой матросской походке каждый встречный должен был с первого взгляда распознать в нем старого морского волка, каковым он себя и почитал. Каштановые волосы, развевавшиеся на ветру, местами выцвели под тем же солнцем, что так красиво позолотило его кожу, придав молодому лицу свежесть и очарование. Он держал за плечом охотничье ружье.

Пес радостно кинулся к парню и на миг преградил ему путь, и Маргарет удивленно спросила, почему он поднялся в такую рань. Он быстро объяснил. В Труро — ярмарка, там выступают актеры, которые, как говорят, однажды давали представление в Лондоне перед самой королевой. Вот он и выехал пораньше, чтобы сопровождать ее на представление, если ей будет угодно. А пьесу дают после обеда во дворе харчевни «Герб Тревеньона». Узнав, что Маргарет ушла на прогулку, он спешился и пошел ей навстречу. Не желая терять времени попусту, попросил у Матью ружье, чтоб подстрелить зайца или тетерку на обед его светлости. Сообщив ей все это скороговоркой, он вдруг спросил, кто ее спутник.

Маргарет могла по-разному представить своего пленника. Из всех способов она лукаво выбрала самый маловразумительный и в то же время интригующий:

— Джервас, это дон Педро де Мендоса-и-Луна, граф Маркос.

У молодого моряка округлились от удивления глаза.

— Испанец! — воскликнул он таким тоном, словно хотел сказать: «Дьявол!» — и почти инстинктивно скинул с плеча ружье, будто готовился к бою. — Испанец! — повторил он.

Дон Педро улыбнулся, придав лицу подобающее обстановке выражение усталости и грусти.

— Насквозь промокший, сэр, — сказал он на своем безупречном английском.

Но сэр Джервас едва взглянул на него и перевел взгляд на Маргарет.

— Скажите, ради бога, откуда взялся испанец?

— Море, отвергнув меня, милостиво бросило к ногам ее светлости, — ответил вместо нее дон Педро.

Джервас с первого взгляда невзлюбил его, и отнюдь не потому, что дон Педро был испанцем. Возможно, дон Педро намеренно вызвал его антипатию — слишком они были несхожи — и внешне, и складом натуры; в каких бы обстоятельствах они ни повстречались, между ними никогда бы не возникла дружеская привязанность. Дон Педро был непревзойденным мастером уязвить человека в самую душу — и тоном, и взглядом, и это вызывало тем большую досаду, что сочеталось с изысканной вежливостью, не дававшей основания выразить недовольство.

— Хотите сказать, что потерпели крушение? — с откровенной враждебностью спросил Джервас.

Тонкое лицо дона Педро снова осветила слабая грустная улыбка.

— Надеюсь, я выразил ту же мысль более галантно. В этом единственная разница.

Молодой человек подошел поближе.

— Какая удача, что я вас встретил, — сказал он просто.

Дон Педро поклонился.

— Вы очень любезны, я ваш должник.

— Любезен? — Джервас хмыкнул. — Боюсь, вы заблуждаетесь. — И, исключая дальнейшее непонимание, добавил коротко: — Я не доверяю ни одному испанцу.

— А какой испанец просит вас о доверии? — недоуменно спросил дон Педро.

Джервас пропустил его слова мимо ушей и перешел к делу.

— Начнем с того, что разоружим его, — обратился он к Маргарет. — А ну, сэр испанец, сдавайте оружие.

Но тут наконец вмешалась леди.

— Идите своей дорогой, Джервас, — сказала она, — и занимайтесь своими делами. А это вас не касается.

Джервас на мгновение опешил.

— Почему? — Он пожал плечами и усмехнулся. — Нет, это дело имеет ко мне прямое отношение. Это мужское дело. Ваше оружие, сэр.

Дон Педро снова улыбнулся своей привычной печальной улыбкой.

— Вы опоздали на полчаса, сэр. Я уже сдал свое оружие. Вернее, я сохранил его, дав клятву человеку, взявшему меня в плен. Я пленник леди Маргарет Тревеньон.

Сэр Джервас сначала застыл от изумления, потом расхохотался. В его смехе прозвучало неприкрытое пренебрежение, рассердившее ее светлость. Она вспыхнула, и это должно было послужить предупреждением молодому человеку.

— Чистое безумие! — воскликнул Джервас. — Когда это женщина брала мужчину в плен?

— Вы только что слышали об этом, сэр, — напомнил ему дон Педро.

— Вы молоды, Джервас, — презрительно сказала Маргарет. — Весь мир открыт вам, чтобы вы набирались ума. Идите за мной, дон Педро.

— Молод! — с негодованием выкрикнул Джервас.

— О да, — подтвердила она, — и все ваши ошибки происходят от бессердечия. Впрочем, вы меня задерживаете.

— Видит Бог, я это делаю намеренно. — Рассерженный Джервас решительно преградил им путь.

Дон Педро мог предложить Маргарет свою помощь. Но он не торопился. Он углядел нечто знакомое в поведении графини и сэра Джерваса. Его собственное положение было чрезвычайно опасным. Он должен был соблюдать осторожность, чтобы не нарушить ненадежное равновесие. Поэтому оставался в стороне от спора, предметом которого был он сам.

Тем временем сэр Джервас, заметив гнев в глазах Маргарет, подавил свой собственный.

Он понял свою ошибку, но не понял, что негодование Маргарет вызвано его плохим поведением.

— Маргарет, это дело…

— Я сказала, что вы меня задерживаете, — прервала она его мольбу.

Маргарет держалась очень высокомерно и властно. Возможно, в ней возобладало упрямство, унаследованное от своенравной матери.

— Маргарет! — Голос Джерваса дрожал от волнения; ясные глаза, голубизну которых подчеркивал загар, были полны тревоги. — Мое единственное желание — служить вам…

— Никакого служения мне не требуется, а уж столь назойливо предлагаемого — тем более. Идемте, дон Педро! — в третий раз приказала она.

Сэр Джервас на сей раз отступил: он был очень обижен и не хотел продолжать спор. Она уходила, дон Педро послушно двинулся за ней, и Джервас, не скрывая более своих чувств, бросил на него ненавидящий взгляд. Испанец ответил на него поклоном, в котором усматривалась почтительность, и ничего больше.

Сэр Джервас угрюмо смотрел им вслед; дивное сентябрьское утро померкло, исчезла из души радость от предвкушаемой встречи с Маргарет. Он счел себя ужасно оскорбленным — и не без оснований. Вот уже неделю он большую часть дня проводил с ней — либо в ее поместье, либо на прогулках — пеших и верховых. Между ними установились близкие теплые отношения, Джервас был уверен, что период испытания подходит к концу и скоро Маргарет даст согласие на официальную помолвку.

Джервас отнюдь не отличался самодовольством. Даже внушая себе, что Маргарет любит его, он сознавал, что ее любовь — чудо и он сам и его заслуги здесь ни при чем. Любовь Маргарет — незаслуженный дар фортуны, который принимают с удивленной благодарностью, не задаваясь вопросами.

Но события этого утра снова означали крушение всех надежд. Ясно, что она его не любит. Просто ей было весело коротать с ним время. Дни ее тоскливо текли в поместье Тревеньон со скучным книгочеем-отцом, и Маргарет была рада, что он приглашает ее на прогулки верхом, на охоту, сопровождает в Пенрин или Труро, катает на яхте или берет с собой на рыбалку. Но любви, истинной любви к нему в ее сердце не было, иначе она не обошлась бы с ним так, как сегодня, не унизила, не оспорила его законного права распорядиться испанцем, выброшенным на берег. Все это казалось невероятным и терзало душу. А ведь он человек с положением в обществе, уверял себя Джервас. Королева произвела его в рыцари за участие в боях против Армады, и полномочия, данные ее величеством, налагали на него определенные обязательства и здесь, в Корнуолле. Арест испанца, спасшегося в морском сражении и выброшенного на берег после кораблекрушения, разумеется, входил в его обязанности, и Маргарет не помешает ему выполнить свой долг, они не заморочат ему голову абсурдно-романтической сдачей в плен, разыгранной этим испанцем. Впрочем, не так уж его капитуляция абсурдна, поразмыслив, решил Джервас. Далеко не абсурдна. Это пример испанской хитрости и коварства. Ради спасения собственной шкуры он сыграл на женском пристрастии к романтике.

Еще раз тщательно все обдумав, сэр Джервас принял окончательное решение. Он отправится в поместье Тревеньон и избавит лорда Гарта и его дочь от незваного гостя, как бы это ни отразилось на его собственной судьбе. А потом разыщет сэра Фрэнсиса Дрейка или другого флотоводца и отправится на поиски новых приключений на собственном прекрасном корабле, оснащенном для него сэром Джоном Киллигрю.

Джервас решительно вошел в дом Тревеньонов, не дожидаясь, пока о нем доложит старый мажордом Мартин, заправлявший скромным хозяйством графа Гарта. Джервас бросил ему на руки ружье и, не внимая увещеваниям, отстранил старика и направился в библиотеку, где Маргарет и ее пленник сидели наедине с графом.

Его светлость был изрядно раздосадован. Речь шла уже не о временных помехах в ученых занятиях, безмерно раздражавших графа, а о деле, чреватом всевозможными неприятностями, о постоянной и ежечасной угрозе желанному покою в доме. Дон Педро с самого начала пытался сблизиться с графом, напомнив о его знакомстве со своим отцом в далекие дни правления королевы Марии. Это несколько оживило туманное представление графа об обязанностях, налагаемых положением в обществе. Благосклонность графа выразилась в том, что он не очень явно проявил свое неудовольствие по поводу вторжения и всех неудобств, которые оно сулило.

Худой и бледный затворник почти дружески посмотрел на испанца из-под кустистых бровей, и слабая улыбка мелькнула в когда-то каштановой, а ныне почти белой бороде.

— О да. Я помню дона Эстебана де Мендосу. Очень хорошо помню. Так, стало быть, это ваш отец? — Граф улыбнулся приветливее. — У меня есть все основания его уважать.

Граф погрузился в раздумья, перебирая в памяти события, внезапно извлеченные из небытия. Он припомнил, что из всех испанцев при дворе королевы Марии дон Эстебан де Мендоса был, вероятно, единственным, кто не жаждал крови принцессы Елизаветы. Когда стараниями Рено создалась угроза для ее жизни, именно дон Мендоса сообщил об этом адмиралу, и своевременное предупреждение, возможно, спасло жизнь ее высочеству.

Этими воспоминаниями и было продиктовано последующее высказывание графа.

— Сыну дона Эстебана де Мендосы не угрожает опасность в Англии. Многие джентльмены будут рады служить вам, памятуя о вашем отце. Сама королева, стоит напомнить ей о прошлом, станет вашим другом, как когда-то ее другом был ваш отец.

— Возможно, они предпочтут вспомнить, что я командовал галеоном Армады, — возразил дон Педро. — Недавние события куда более весомы, нежели дела давно минувших лет. И в любом случае между мной и джентльменами, которые могли бы отнестись ко мне дружелюбно, — почти вся Англия, где участие к испанцу почитается зазорным.

И в этот самый момент беседу нарушил сэр Джервас; вместе с ним в затхлую библиотеку, казалось, ворвался здоровый свежий ветер вересковых пустошей и моря. Он был слегка взволнован и переполнен неистовой силой — и того и другого его светлость не переносил. Властью, данной ему королевой, Джервас предложил избавить лорда Гарта от незваного гостя. Он не предлагал услуг, а высказывал намерение, что больше всего не понравилось графу.

— Полномочия, предоставленные вам ее величеством, Джервас, не дают вам права врываться ко мне в дом, — назидательно заметил граф. — Я прощаю вас, понимая ваше рвение. Но оно неуместно и лишено смысла. Дон Педро уже сдался в плен.

— Маргарет! Женщине! — негодующе воскликнул сэр Джервас и счел излишним входить в объяснения. Абсурдность этого факта сама по себе была очевидной. — Пусть по своей воле сдастся властям в Труро, пока не объявлен розыск. С вашего разрешения, милорд, я берусь сопровождать его туда.

— Вы рискуете, его могут разорвать на куски на улицах Труро, — сказала Маргарет. — Это не по-рыцарски.

— Риск исключается, если он пойдет со мной. Можете мне довериться.

— Я бы предпочла довериться этим стенам, — ответила Маргарет.

Выслушав их доводы, Джервас потерял терпение.

— Немыслимо! — настаивал он. — Когда это женщины брали в плен? Как она удержит его в плену?

— В плену удерживает честь, сэр, — спокойно и вежливо ответил дон Педро, — если пленник дал честное слово. Оно связывает меня крепче всех цепей вашей тюрьмы в Труро.

В ответ, разумеется, последовало оскорбительное заявление, которому трудно найти оправдание. Джервас все еще искал оснований для спора, но Маргарет отвела его аргументы, напомнив, что ее несчастный пленник ослаб, насквозь промок, замерз, умирает от голода и, как бы ни решилась впоследствии его судьба, надо одеть, накормить пленника и дать ему отдохнуть, исходя из простого человеколюбия.

Граф же, предчувствуя возможность скорее вернуться к изучению Сократа и его рассуждений о бессмертии души, использовал возможность положить конец спору и выпроводить незваных гостей из библиотеки.

Глава 8

ПИСЬМО ДОНА ПЕДРО
В поместье Тревеньон к дону Педро относились как к почетному гостю. Впрочем, дом славился своим гостеприимством, несмотря на явно негостеприимный характер своего хозяина.

Доходы лорда Гарта от поместья Тревеньон были больше, чем у любого ленд-лорда Западной Англии, его личные расходы весьма несущественны. Он редко задумывался над тем, как распоряжаются его значительным состоянием управляющий Фрэнсис Тревеньон, обедневший кузен, которому он доверил поместье, и мажордом Говард Мартин, всю жизнь прослуживший у него в доме. Лорд Гарт полностью доверял этим людям не потому, что они заслуживали доверия или был очень доверчив по натуре, — нет, просто, полагаясь на них, он избавлял себя от хозяйственных забот и мелких домашних проблем, которые почитал докучливой и пустой необходимостью. Его состояния было более чем достаточно, чтобы поддерживать в доме заведенный порядок, соответствующий положению хозяина, и хоть сам граф был очень бережлив, он не вводил режима экономии, считая, что экономия ведет к досадной трате сил и времени, а это не идет ни в какое сравнение с тратой денег.

Еслиледи Маргарет требовалось что-нибудь для себя либо для кого-нибудь другого, она тут же отдавала распоряжение Фрэнсису Тревеньону или Мартину. Все ее распоряжения выполнялись неукоснительно.

По ее распоряжению к дону Педро был приставлен слуга; гостю предоставили свежее белье и все, что требовалось для комфорта; ему отвели просторную спальню в юго-западном крыле особняка, откуда открывался вид на гряду холмов и море, проклятое море, предавшее дона Педро и его соотечественников.

В этой спальне дон Педро пробыл безотлучно целую неделю: в тот же вечер, когда он появился в доме, у него началась лихорадка — естественный финал пережитого. Два последующих дня она яростно трепала дона Педро, и пришлось вызвать из Труро врача, чтобы он наблюдал за больным.

Таким образом, все вокруг узнали, что в поместье Тревеньон живет испанец, и это дало пищу толкам от Труро до Смидика. А потом поползли слухи, вызывавшие ложную тревогу, будто и другие испанцы с налетевшего на риф галеона благополучно выбрались на берег. Словом, кораблекрушение вызвало порой небескорыстный интерес во всей округе, и домыслы, один нелепее другого, передавались из уст в уста.

Из Труро явился констебль. Он счел своим долгом навести справки и заявил его светлости, что дело надлежит передать в суд.

Граф относился к суду с пренебрежением. Он высокомерно полагал, что все происходящие в Тревеньоне события касаются лишь его одного. В некоторых отношениях граф придерживался почти феодальных взглядов. Разумеется, в его намерения никоим образом не входило обращаться в суд.

С констеблем он объяснился подчеркнуто официально. Признал, что в поместье Тревеньон находится испанский джентльмен, выброшенный на берег после кораблекрушения. Но поскольку его появление на английском берегу не может быть расценено как вторжение или враждебный акт с целью нарушить мир в королевстве, он, лорд Гарт, не знает закона, по которому дон Педро может быть привлечен к суду. К тому же дон Педро сдался в плен леди Маргарет. В поместье он находится на положении пленника, и он, лорд Гарт, принимает на себя ответственность за последствия и полагает, что никому не дано права требовать у него отчета за свои действия ни в этом деле, ни в каком-либо другом.

Граф отнюдь не был уверен в том, что никому не дано такого права, но решил, что надежнее его отрицать. В подкрепление приведенных аргументов он протянул констеблю крону и отправил его на кухню, где тот крепко выпил.

Не успел он избавиться от констебля, как, к превеликой досаде, явился сэр Джон Киллигрю и высказал свое особое мнение: испанского джентльмена надлежит отправить в Тауэр, чтоб он составил компанию своему знаменитому соотечественнику дону Педро Валдесу.

Раздражение графа нарастало. Если он не воспламенился гневом, то лишь потому, что внешнее проявление чувств было чуждо его натуре. Но он без обиняков заявил сэру Джону, что расценивает цель визита как недопустимое вмешательство в его личные дела и что он сам в состоянии решить, как поступить с доном Педро, не прибегая к советам и помощи соседей. Граф, однако, снизошел до того, чтобы пояснить свою мысль: случай с доном Педро — исключительный и заслуживает более внимательного рассмотрения, учитывая отношение его отца к ее величеству в стародавние времена. И в Англии найдется еще с десяток джентльменов, готовых его поддержать, заверил гостя граф. Потерпев неудачу, сэр Джон предстал перед своим родственником Джервасом.

— В конце концов, это касается только лорда Гарта, он сам несет ответственность за все, — сказал Киллигрю с легкомысленной терпимостью, весьма отличной от того патриотического негодования, с каким он принял на себя эту миссию. — Одним испанцем больше или меньше — какая разница? И не натворит он бед в Корнуолле — руки коротки.

Сэр Джервас был с ним коренным образом не согласен. Он назвал историю с пленником возмутительной. В лучшем случае это — незавершенное дело, а молодой моряк любил во всем порядок, чтобы все было на своем месте. Самым подходящим местом для дона Педро де Мендосы-и-Луны был, по мнению Джерваса, Тауэр. Его враждебность к испанцу усилилась: из-за этого пленника Маргарет переменилась к нему. Он не понимал, что сам вызвал такое отношение к себе мальчишеским самодовольством и почти высокомерным утверждением собственной власти.

Джервас, почитая себя обиженным пренебрежением со стороны Маргарет, вот уже несколько дней не появлялся в Тревеньоне. Но до него доходили слухи о Маргарет и ее пленнике, отнюдь не умерявшие его негодования. Лендлорды, жившие по соседству, относились к пребыванию испанца в поместье Тревеньон с потрясавшим Джерваса спокойствием. Годолфины, Трегарты и младший Трессилиан расхваливали его любезность, остроумие, хорошие манеры. Это после, когда лихорадка отпустила дона Педро и он стал вновь появляться на людях. Шла молва, что в поместье Тревеньон к нему относятся как к почетному гостю. Обеспокоенный слухами, сэр Джервас не учел, что бездельники более всего хотят уязвить его, мстя за ущемленное мелкое самолюбие, страдавшее от тех почестей, что так высоко вознесли его над ними.

Итак, сэр Джервас пребывал в мрачном расположении духа и занимался лишь снаряжением судна, будто не было на свете никакой леди Маргарет. Как-то утром, дней двенадцать спустя после появления дона Педро, в Арвенак прискакал грум с запиской от ее светлости. Маргарет интересовалась причиной столь долгого отсутствия сэра Джерваса и требовала, чтобы он самолично прибыл в тот же день в Тревеньон и объяснился. Неколебимое решение отплыть в Вест-Индию, не повидав Маргарет, не помешало Джервасу немедленно выполнить ее приказ, не ведая, что его присутствие и услуги требовались дону Педро.

Оправившись после болезни, дон Педро, естественно, стал подумывать об освобождении и возвращении на родину. Как всегда, он подошел к делу тонко и умело.

— Мы должны обсудить нечто чрезвычайно важное, — сообщил он Маргарет, — только мое бедственное положение вынудило меня отложить этот разговор.

Завтрак уже кончился, граф и Фрэнсис Тревеньон ушли, а они все еще сидели за столом. Решетчатые окна были открыты: погода стояла теплая. Дон Педро, сидевший лицом к окну, видел длинный зеленый газон, сверкавший в лучах утреннего солнца, и ряд лиственниц на его дальнем конце, отбрасывавших густую тень.

Леди Маргарет быстро взглянула ему в лицо: ее насторожил непривычно серьезный тон.

— Я должен просить вас назначить за меня соответствующий выкуп, ведь я ваш пленник, — ответил он на ее немой вопрос.

— Выкуп? — Она недоуменно нахмурилась, потом рассмеялась. — Я не пойму, какая в этом необходимость.

— Тем не менее такой обычай существует, миледи, и вы должны указать сумму. Позвольте добавить, что незначительная сумма не делает мне чести.

Маргарет ощутила еще большую неловкость. Ее взгляд задумчиво скользил по белоснежной скатерти, покрывавшей темный дубовый стол, по хрустальным бокалам и столовому серебру. Вот что получается, когда в комедии переигрывают, подумала она.

— Я согласилась взять вас в плен, когда вы предложили, потому что… потому что мне это показалось забавным, но на самом деле вы можете считать себя нашим гостем.

Улыбка промелькнула на узком красивом лице дона Педро.

— О нет, — воскликнул он, — не делайте ошибки, полагая меня всего лишь гостем. С вашей стороны весьма неблагоразумно заявлять подобное. Подумайте, если я ваш гость, вы виновны в укрывательстве, в предоставлении крова врагу. Разумеется, вы знаете, что за укрывательство католиков грозит суровое наказание, тем более за укрывательство испанцев, воевавших против Англии. Ради вашего спокойствия, как и ради моего собственного, давайте внесем в это дело ясность: я ваш пленник и обитаю в вашем доме в качестве пленника. К тому же вы связаны словом; вспомните, вы же говорили об этом сэру Джервасу в тот день, когда я стал вашим пленником. Если бы вы и его светлость не заверили его в этом, сэр Джервас задержал бы меня, и кто знает, что бы со мной сталось. Навряд ли дело дошло бы до передачи в суд, он бы арестовал меня, а поскольку у него было с собой охотничье ружье, то и пристрелил бы. Теперь вы сами понимаете: моя честь пострадает, если своей жизнью и спасением я буду обязан хитрой уловке.

Все это, разумеется, было софистикой: дон Педро лучше других знал, что сама по себе сдача в плен — не более чем уловка. Однако этот аргумент ввел Маргарет в заблуждение, она сочла его веским.

— Понимаю, — кивнула она. — Все это верно, и если вы настаиваете, то сами и назовите сумму выкупа.

Дон Педро загадочно улыбнулся, задумчиво потрогал длинную жемчужную серьгу в правом ухе.

— Будь по-вашему, — сказал он наконец. — Положитесь на меня, миледи, я оценю себя по справедливости. Вы должны лишь помочь мне доставить выкуп.

— Вы так думаете? — Маргарет засмеялась: вот теперь-то он признает, что обманулся в своих надеждах.

Но изобретательность дона Педро его не подвела: он уже нашел выход.

— Я напишу письмо, а уж вы позаботитесь, чтоб его доставили адресату, — сказал он, наклонившись к ней через стол.

— Каким образом?

— Из устья реки — что здесь, что в Смидике — каждый день выходят в море суда, рыбацкие, торговые. Вот на этом малом флоте и надо найти посыльного, который передал бы мое письмо. В этом деле я должен положиться на вашу светлость.

— Вы думаете, мне удастся уговорить английского моряка зайти в такое время, как сейчас, в испанский порт?

— Такое предложение с моей стороны было бы нелепо, а я не шучу, я говорю серьезно. У Англии с Францией хорошие отношения, и я адресую письмо своему знакомому в порт Нант. Остальное предоставим ему. Он переправит письмо по назначению.

— А у вас уже все продумано, — сказала Маргарет, глядя на него с некоторым подозрением.

Дон Педро поднялся, стройный и очень элегантный в своем черном испанском камзоле, обретшем стараниями добросовестного Мартина прежнее великолепие.

— Для меня непереносима мысль, что я буду еще долго обременять своим присутствием людей, проявивших ко мне столь щедрое гостеприимство, — возразил он с благородным негодованием и болью во взоре, в то же время зорко наблюдая за Маргарет.

Она только засмеялась в ответ и тоже поднялась из-за стола. Маргарет уловила шуршание гравия под копытами лошадей, значит грум и сокольничий уже близко. Они условились поохотиться утром на вересковой пустоши, чтобы дон Педро увидел своими глазами соколиную охоту.

— Вежливый предлог поскорее покинуть нас, — пошутила Маргарет.

— О, только не это! — с жаром воскликнул дон Педро. — Немилосердно так думать о человеке, который в столь малой степени распоряжается своей собственной судьбой.

Маргарет отвернулась от него и взглянула в окно.

— А вот и Нед с лошадьми, дон Педро.

Дон Педро взглянул на ее аккуратно уложенные на затылке волосы и усмехнулся в черные усы. Он уловил раздражение в голосе Маргарет, уразумевшей, как тщательно он продумал план своего освобождения. Тон ее сразу стал ледяным, а последующий безразличный смех был лишь хитрой женской уловкой, чтобы скрыть разочарование. Так рассудил дон Педро и остался доволен своими наблюдениями.

Он проверил их во время верховой прогулки, когда Маргарет сообщила ему, что, пожалуй, знает канал, по которому можно будет отправить его письмо. После того как она с обидой восприняла известие о намерениях дона Педро, он и не рассчитывал на готовность Маргарет помочь ему осуществить свой замысел, конечной целью коего было возвращение на родину.

Так уж случилось, что утром, когда он писал свое письмо — на латыни, чтоб его не смог прочесть какой-нибудь любопытный простолюдин, — она отправила короткую записку сэру Джервасу.

Тот явился незамедлительно, в одиннадцать, когда они, по сельскому обычаю, сели обедать. За обедом Джервас самолично убедился, что молва о доне Педро, истинном аристократе, изысканно вежливом и остроумном, верна. И, словно осознав, что ранее совершил тактическую ошибку, высказываясь об испанцах с присущей ему прямотой, сэр Джервас был нарочито любезен с доном Педро, и тот отвечал ему тем же.

Когда обед закончился и верный своим привычкам граф тут же удалился, Маргарет пригласила Джерваса в сад — полюбоваться последними в этом году розами. Сэр Джервас, естественно, принял приглашение, и дон Педро остался за столом вместе с Фрэнсисом Тревеньоном.

Джервас собирался высказать ей свое недовольство, чтоб потом с радостью простить. Но когда они вошли в розарий, надежно укрытый от штормовых ветров высокой живой изгородью из тиса, она держалась с такой непривычной обезоруживающей робостью, что вся его досада улетучилась и он тут же позабыл заранее заготовленные колкости.

— Где вы скрывались все это время, Джервас? — спросила наконец Маргарет, и этот вопрос, которого он ждал и на который имел наготове дюжину язвительных ответов, поверг его в смущение.

— Я был занят, — произнес он виновато. — Мы вместе с сэром Джоном оснащали мой корабль. И к тому же… я не думал, что понадоблюсь вам.

— А вы являетесь, лишь когда можете понадобиться?

— Только тогда, когда мне рады, а это примерно одно и то же.

Маргарет открыла рот от изумления.

— Какое недоброе обвинение! — воскликнула она. — Стало быть, вас здесь ждут, только когда вы нужны? Фу!

Джервас смутился еще больше. Всегда она находит его вину там, где ее нет.

— Но ведь ваш испанец был при вас неотлучно и не давал вам скучать, — сказал он грубовато, напрашиваясь на возражение.

— Он очень вежлив, Джервас, не так ли?

— О, весьма вежлив, — проворчал Джервас.

— Я нахожу его чрезвычайно занимательным. Вот уж кто повидал мир!

— Что ж, я могу сказать то же самое и о себе. Разве я не плавал вместе с Дрейком?..

— Да, конечно. Но тот мир, я имею в виду мир, открывшийся ему, очень отличается от вашего, Джервас.

— Мир, он и есть мир, — нравоучительно заметил Джервас. — И если на то пошло, я повидал гораздо больше, чем он.

— Если речь идет о диких неизведанных краях, то я с вами согласна, Джервас. Но можно судить, что он хорошо знает цивилизованный мир, мир культуры. Он бывал при всех дворах Европы, ему знакомы их обычаи и нравы, он всесторонне просвещенный человек. Он говорит на языках всех народов мира, божественно играет на лютне, а поет… О, если бы вы слышали, как он поет, Джервас! И он…

Но Джервасу уже претили ее похвалы.

— Сколько он еще прогостит здесь, это чудо всех веков? — прервал он ее вопросом.

— Боюсь, недолго.

— Боитесь? — В голосе его прозвучала явственная неприязнь.

— Что я такого сказала? — удивилась Маргарет. — Почему вы так рассердились, Джервас?

Он раздраженно хмыкнул и стал прохаживаться взад и вперед, с остервенением впечатывая в землю каждый шаг. Плавая с Дрейком, он повидал мир и многому научился, но у него было мало возможностей постичь коварные повадки женщин.

— Что вы собираетесь с ним делать? — спросил Джервас. — Ваш отец принял решение?

— Отца это не касается. Дон Педро — мой пленник. Я держу его ради выкупа. Как только придет выкуп, дон Педро уедет.

Это сообщение сначала удивило, потом слегка развеселило Джерваса.

— Если вы ждете выкуп, у вас нет никаких оснований беспокоиться, что дон Педро скоро покинет вас.

— Вы слишком самоуверенны. Дон Педро написал письмо знакомому в Нант, а тот поедет в Испанию и привезет выкуп.

Сэр Джервас отбросил всякую вежливость.

— О! — воскликнул он с усмешкой. — Уж лучше бы вы послали в Труро за констеблем и передали дона Педро судьям.

— Это все, чему вы научились, плавая с сэром Фрэнсисом Дрейком? Вот как вы понимаете рыцарство? Уж лучше снова отправляйтесь в плавание и плывите подальше.

— Рыцарство! — произнес Джервас с издевкой. — Вздор! — И, прекратив издевки, перешел к практическим делам. — Вы сказали, что он написал письмо. А кто его доставит?

— В том-то и заключается трудность. Дон Педро это прекрасно понимает.

— Ах, он понимает? Разумеется, он и должен быть понятливым. Он способен увидеть то, что стоит перед ним. Вот это проницательность! — И Джервас рассмеялся, радуясь тому, что и у испанца обнаружилось слабое место.

Радость его заметно поубавилась, когда Маргарет указала ему на последствия проволочки с отправкой письма. К тому времени они вышли из розария, перед ними была каменная скамья, наполовину углубленная в густую изгородь из тиса, как в нишу. Маргарет вздохнула, словно смирившись с судьбой, и села.

— Значит, дон Педро проживет здесь до конца своих дней. — Она снова тяжело вздохнула. — Какая жалость! Я ему глубоко сочувствую. Пленник на чужбине — незавидная доля. Как дрозд в клетке. Ничего не поделаешь! Мы сделаем все, что в наших силах, для облегчения его участи, а что касается меня, то я довольна, что дон Педро останется здесь. Мне нравится его общество.

— Ах, нравится? Сами признаетесь?

— А какой женщине оно бы не понравилось? Большинство женщин сочло бы его восхитительным. Мне было так одиноко, пока он не появился в нашем доме: отец вечно занят своими книгами, компанию мне составляли такие глупцы, как Лайонел Трессилиан, Питер Годолфин или Нед Трегарт. И если вы уйдете в плавание — а вы сказали, что уйдете, — мне снова будет очень одиноко.

— Маргарет! — Джервас склонился к ней, глаза его счастливо сияли от столь неожиданного признания.

Маргарет подняла к нему голову и улыбнулась не без нежности.

— Вот так! Я это сказала! По правде говоря, я не собиралась выдавать себя.

Джервас опустился на скамью рядом с Маргарет и обнял ее за плечи.

— Надеюсь, вы понимаете, Джервас, что мне хотелось бы удержать при себе такого прекрасного собеседника, как дон Педро.

Рука Джерваса, обнимавшая ее плечи, упала.

— Я хочу сказать — когда вы уйдете в плаванье, Джервас. Вы ведь не хотите, чтоб я скучала? Конечно не хотите, если любите меня.

— Об этом еще надо подумать, — отозвался он.

— О чем подумать?

Он подался вперед, уперся локтями в колени.

— Я говорю о письме, которое он написал: какую пользу он надеялся извлечь из этого письма?

— Какую? Получить деньги на выкуп и на возвращение в Испанию.

— А у него нет соображений, как отправить письмо в Нант?

— Почему же, он полагал, что его может доставить шкипер с какого-нибудь рыболовного судна или яла. Трудность в том, как убедить шкипера оказать ему эту услугу. Но дон Педро так умен, что найдет выход. Он очень проницателен и находчив, Джервас, и он…

— Да, да, — кивнул Джервас. — Возможно, я облегчу ему эту задачу.

— Вы, Джервас?

Он вдруг поднялся.

— Где письмо?

Маргарет глядела на него изумленными глазами.

— Не понимаю. Зачем вам оно, Джервас?

— Я найду шкипера, который доставит письмо в Нант. Оно будет там в худшем случае через неделю. Еще неделя-две уйдут на то, чтоб получить выкуп, и тогда пусть возвращается в Испанию или к дьяволу.

— Неужели вы и вправду окажете ему такую большую услугу? — спросила ее светлость с невинным видом.

— Давайте письмо. — Джервас мрачно усмехнулся. — Сегодня в ночь в море уходит с отливом одно судно. Если хорошо заплатят, шкипер доставит письмо до Луары.

Маргарет встала.

— О, ему хорошо заплатят. Человек, которому адресовано письмо, вручит гонцу пятьдесят дукатов.

— Пятьдесят дукатов! Гром и молния! Он очень богат, этот испанец!

— Богат? Его богатства неисчислимы. Он испанский гранд. Половина Астурии — в его владении, к тому же у него огромные виноградники и в Андалузии. Он племянник кардинала-архиепископа Толедо, он близкий друг короля Испании и…

— Конечно, конечно, — прервал ее Джервас. — Достаньте письмо, а остальное предоставьте мне.

Можно было не сомневаться, что Джервас рьяно возьмется за дело, ибо сэр Джервас Кросби, как никто, был убежден в том, что нужно как можно скорее выдворить столь знаменитого, богатого, изысканного, высокопоставленного и привлекательного джентльмена из поместья Тревеньон.

Глава 9

ДУЭЛЬ
Письмо было отправлено своевременно, и, учитывая этот факт, сэру Джервасу нужно было набраться терпения на то недолгое время, что дону Педро осталось пробыть в Тревеньоне. Но молодые влюбленные слишком нетерпеливы, да и складывающиеся обстоятельства не способствовали душевному спокойствию. Джервас видел, что леди Маргарет потакает своему пленнику во всем, в чем ему, Джервасу, отказано.

Когда бы ни явился Джервас в Тревеньон, он проводил наедине с Маргарет не более минуты. Если она была не на верховой прогулке или соколиной охоте с аристократом-испанцем, а дома, то там постоянно торчали гости, и испанец был неизменно в центре внимания. Он занимал компанию забавными историями из своей богатой приключениями жизни либо очаровывал ее страстными андалузскими песнями. На лютне дон Педро играл мастерски и добивался удивительно сильного звучания.

Всем, а особенно сэру Джервасу, не верилось, что леди Маргарет безразлична к несомненному его очарованию. Остроумный, всесторонне одаренный, дон Педро явно стремился понравиться, и это было опасно. Совершенно очевидно, он прилагал для этого все силы. Корнуоллские лендлорды, оказывавшие леди Маргарет всевозможные знаки внимания, пока сэр Джервас не прогнал их со своего пути, насмешливо наблюдали за тем, как и его, в свою очередь, изгоняет другой. Они видели в доне Педро мстителя, и уж одно это располагало их в его пользу.

Лайонел Трессилиан преподнес эту историю в виде шутки своему суровому единокровному брату сэру Оливеру. Но сэр Оливер не разделил его радости.

— Черт побери! — воскликнул он. — Позор, что перед каким-то гнусным испанцем, прячущимся за женскую юбку, пресмыкается целая свора глупых английских щенков. Этого испанца надо было передать в суд. И поскольку милорд Гарт не решается перечить своей дочери, будь я на месте Джерваса Кросби, я бы живо справился с этим доном Педро.

Наутро, случайно повстречав Джерваса в Смидике, старший Трессилиан с присущей ему прямотой завел разговор на эту тему. Он обвинил Джерваса в слабохарактерности: как он мог поддаться испанцу, разыгравшему комедию со сдачей в плен женщине, как допустил, чтобы тот захватил его законное место! Здешние юнцы уже поднимают Джерваса на смех, и пора показать им, что он способен разделаться с испанцами не только на море.

Разговор подхлестнул упавший дух Джерваса и, явившись в тот день в Тревеньон, Джервас решил перейти к действиям, хоть и не обязательно насильственным, на которые намекал прямой и бескомпромиссный сэр Оливер. Это было бы неблагоразумно по отношению к Маргарет. Тем не менее надо было четко определить свою позицию. Узнав, что ее светлость — в беседке с доном Педро, Джервас решил сначала побеседовать с графом.

Увлекавшийся теперь историей, родной сестрой философии, граф склонился над толстенным томом Геродота, когда Джервас нарушил его покой.

— Милорд, — заявил молодой человек, — я пришел поговорить с вами о Маргарет.

Его светлость взглянул на посетителя с досадой.

— А есть ли в этом необходимость? — спросил он. — Полагаю, вы явились, чтобы снова заявить о своем намерении жениться на Маргарет. Если она согласна, я не возражаю, женитесь. Пойдите и спросите Маргарет. В конце концов, это касается ее, а не меня.

Если это была уловка, чтобы избавиться от назойливого посетителя, она не удалась.

— О, она теперь не прислушивается к голосу разума, — пожаловался Джервас.

— Разума? Какой влюбленный добивался успеха призывами прислушаться к голосу разума? Я начинаю понимать, почему вы потерпели неудачу.

— Я потерпел неудачу из-за этого проклятого дона Педро. — Джервас смахнул пыль с тома, лежавшего у него под рукой. — Пока этого испанца не выбросило на берег из ада, я был уверен, что женюсь на Маргарет до Рождества.

Граф нахмурился:

— Какое отношение к этому имеет дон Педро?

— Позвольте мне почтительно указать вам, милорд, на то, что вы слишком много времени проводите за чтением.

— Я рад, что вы это делаете почтительно, но вы не ответили на мой вопрос.

— Если бы вы, сэр, оторвались на время от ученых занятий и присмотрели за дочерью, это пошло бы ей на благо. Она слишком часто бывает наедине с этим испанцем, значительно больше, чем пристало даме ее положения.

— Вы пытаетесь довести до меня мысль, что Маргарет глупа. — Граф саркастически улыбнулся. — Вы сами глупы, если так думаете, — вот вам мой ответ.

Но Джервас не сдавался.

— Я утверждаю, что все женщины глупы.

Граф презрительно фыркнул.

— Не сомневаюсь, что истоки вашего женоненавистничества — в большом опыте. — И, не увидев ответной реакции своего собеседника, пояснил: — Хочу сказать, что вы знали многих женщин.

— Ровно столько, сколько мне было нужно, — невозмутимо отозвался Джервас.

— Тогда вам самое время жениться. Скажите, ради бога, что вы медлите?

— Я уже сказал вам, ваша светлость. Этот чертов испанец стоит у меня на пути. Даже сейчас он у ног Маргарет в беседке — наигрывает на своей проклятой лютне и распевает любовные песни.

Тут наконец граф действительно возмутился:

— Так что же вы медлите? Отправляйтесь к ней и тотчас пришлите ее ко мне. Я положу этому конец. Если у меня есть какая-то власть над ней, не пройдет и месяца, как вы на ней женитесь. Тогда я наконец обрету мир и покой. Уходите!

И сэр Джервас отбыл по этому приятному поручению, а его светлость вернулся к исследованию судьбы царя Кира[540].

Звучание лютни, красивый мелодичный голос испанского гранда указали сэру Джервасу путь к беседке.

— Маргарет, его светлость просит вас немедля зайти к нему, — бесцеремонно прервав песню, сообщил Джервас.

Задав несколько вопросов, на которые последовали уклончивые ответы, Маргарет ушла.

Джервас остался с глазу на глаз с доном Педро. Дон Педро, поклонившись уходящей леди, снова сел, скрестив красивые ноги, обтянутые блестящим черным шелком. Такие великолепные чулки были в диковинку в Англии. Эта самая пара была на нем, когда его выбросило на берег. Положив на колено лютню, дон Педро несколько раз пытался завязать вежливый разговор. Но все его попытки весьма невежливо пресекались односложными ответами Джерваса. В конце концов дон Педро оставил его в покое и снова обратился к инструменту — чудесной итальянской лютне из черного дерева, инкрустированной слоновой костью. Перебирая пальцами струны, он принялся тихо наигрывать быстрый севильский танец.

Сэр Джервас, пребывавший в состоянии раздражения, когда все вокруг искажается и видится как бы сквозь увеличительное стекло, расценил это как намеренное оскорбление и хитрую форму издевки. Возможно, игривый характер танца способствовал такому заключению. В порыве внезапно охватившего его гнева он выхватил лютню из рук дона Педро.

Темноглазый бледный испанец с изумлением посмотрел на вспыхнувшего от гнева обидчика, и на его лице промелькнула тонкая загадочная улыбка.

— Вы не любите музыку, сэр Джервас? — поинтересовался он спокойно с едва уловимой насмешкой.

— И музыку, и музыкантов, — ответил Джервас.

Испанец все так же невозмутимо, пожалуй, с еще большим интересом смотрел на Джерваса.

— Я слышал, что бывают такие люди, — сказал он, как бы намекая, что впервые видит перед собой подобную особь. — Любое чувство или его отсутствие я способен понять, даже если оно не вызывает у меня восхищения, но я совсем не понимаю избранный вами способ выражения своих чувств.

Сэр Джервас уже осознал, что поступил как грубый, невоспитанный человек. Он злился на себя еще больше оттого, что ему не удалось заставить дона Педро позабыть про свою слегка пренебрежительную учтивость. Он был готов восхищаться спокойствием, присущим испанцу, рядом с которым сам он по контрасту выглядел неотесанным увальнем. Но это только раздувало в нем ярость.

— Нечего тут мудрствовать, все и так ясно, — заявил Джервас.

— Разумеется, если подобное обращение с безобидной лютней леди Маргарет свидетельствует о сильных недостатках в воспитании, заверяю вас, всякое мудрствование действительно излишне.

— Вы слишком многословны, — парировал Джервас. — Я не собирался повредить лютню.

Испанец распрямил ноги, вздохнул и поднялся с выражением грусти и усталости.

— Так вы не на лютню прогневались? Стало быть, на меня? Вы бросаете мне вызов? Я вас правильно понял?

— Надеюсь, вы не слишком перенапрягли свой ум, пока пришли к этому заключению? — продолжал нападение Джервас. Теперь уже поздно было идти на попятную.

— Пожалуй, это было непросто. Поверьте, непросто. Я не припомню, чтоб чем-нибудь оскорбил вас, я всегда был вежлив с вами…

— Вы сами по себе — оскорбление, — прервал его Джервас. — Мне не нравится ваша физиономия. Эта фатоватая жемчужная серьга оскорбляет мой вкус. И ваша бородка мне отвратительна. Короче говоря, вы — испанец, а я ненавижу испанцев.

Дон Педро вздохнул с улыбкой.

— Наконец-то я все понял. Разумеется, сэр, ваша обида велика. Мне стыдно, что я дал вам повод. Скажите, сэр, чем я могу заслужить вашу благосклонность?

— Своей смертью, — ответил Джервас.

Дон Педро провел рукой по бороде. Он сохранял учтивость и хладнокровие перед разъяренным противником и каждым словом, в котором сквозили презрение и насмешка, намеренно разжигал его ярость.

— Вы слишком много просите. А вас позабавила бы попытка убить меня? — поинтересовался дон Педро.

— Чертовски, — охотно отозвался Джервас.

Дон Педро поклонился.

— В таком случае я сделаю все возможное, чтобы угодить вам. Если вы подождете, пока я схожу за оружием, я предоставлю вам эту приятную возможность.

Улыбнувшись и кивнув Джервасу, дон Педро быстро удалился, оставив Джерваса злиться и на него, и на себя. Он проявил чудовищную бестактность по отношению к этому ревнителю безукоризненных манер. Он стыдился собственной грубости, с помощью которой достиг цели, и дон Педро преподал ему урок, как решает подобные проблемы подлинный аристократ. Теперь он делом докажет то, что не смог надлежащим образом выразить словами.

Он так и сказал дону Педро с угрозой в голосе, когда они наконец направились к дальнему газону за живой изгородью из боярышника, чтоб укрыться от посторонних глаз.

— Если вы клинком владеете так же искусно, как языком, дон Педро, значит вы мастер своего дела, — с издевкой заметил Джервас.

— Не волнуйтесь, — последовал спокойный ответ.

— А я и не волнуюсь, — резко сказал Джервас.

— У вас нет причин для беспокойства, — заверил его дон Педро. — Я вас не изувечу.

Они уже обогнули изгородь, и сэр Джервас, отстегивающий рапиру, разразился проклятиями в ответ на любезное обещание.

— Вы меня совершенно неправильно поняли, — сказал дон Педро. — Во всяком случае, вы многого не понимаете в этой истории. Рассудили ли вы, к примеру, что, убив меня, вы ни перед кем не будете держать ответ, но, если бы я убил вас, ваши варвары-соотечественники, скорее всего, повесили бы меня, несмотря на мое происхождение?

Джервас, снимавший камзол, замешкался. На его честном молодом лице отразилось недоумение.

— Разрази меня гром, мне это и в голову не приходило. Послушайте, дон Педро, у меня нет желания ставить вас в невыгодное положение. Дуэли не будет.

— От нее уже нельзя отказаться. Создается впечатление, что я обратил ваше внимание на двусмысленность ситуации, чтобы избежать дуэли. Долг чести не позволяет мне принять ваше предложение. Но, повторяю, сэр, у вас нет оснований для беспокойства.

Насмешливая самоуверенность дона Педро вызвала новую вспышку гнева у Джерваса.

— А вы чертовски уверены в себе! — сказал он.

— Конечно, — кивнул дон Педро. — В противном случае разве бы я согласился на дуэль? Вы по горячности многое упустили из виду. Учтите, что я пленник, взявший на себя определенные обязательства. Быть убитым на дуэли не сделает мне чести, ибо я равноправный ее участник и такая смерть была бы равнозначна побегу из тюрьмы. Отсюда следует, что я должен быть очень уверенным в себе, иначе я бы и не согласился на дуэль.

Этого Джервас не мог стерпеть. Его восхищали достоинство и невозмутимость испанца. Но его напыщенность была невыносима. Он в гневе скинул с себя камзол и, опустившись на землю, принялся стаскивать сапоги.

— Какая в этом нужда? — спросил дон Педро. — Я всегда опасаюсь промочить ноги.

— У каждого свой вкус, — последовал короткий ответ. — Можете умереть с сухими ногами.

Испанец ничего не сказал в ответ. Он расстегнул пояс и, отбросив его вместе с ножнами, остался с обнаженной рапирой в руке. Он принес меч и кинжал, обычное оружие для дуэли, но, обнаружив, что у Джерваса нет другого оружия, кроме рапиры, дон Педро согласился на оружие противника.

Стройный, изящный дон Педро невозмутимо ждал, пока его противник закончит долгую подготовку к дуэли, сгибая в руках гибкую рапиру, как хлыст.

Наконец они заняли боевую позицию, и дуэль началась.

Сэр Джервас не раз доказывал, что от природы он наделен отвагою льва, но в фехтовании, как и в жизни, он был простодушен и прям. Сила мускулов снискала ему среди моряков славу умелого фехтовальщика, и он сам уверовал, что способен сразиться с любым противником. Это объяснялось не самонадеянностью, а наивностью сэра Джерваса. В действительности же его искусство было далеко от совершенства, о чем часто и довольно зло напоминала ему Маргарет. И в тот день ему предстояло кое-чему научиться.

Истинное искусство фехтования еще переживало период младенчества. Родившись в прекрасной Италии, взлелеявшей все искусства, фехтование было сравнительно мало известно в других европейских странах. Правда, в Лондоне жил мастер фехтования мессир Савиоло, дававший уроки нескольким избранным ученикам, появлялись мастера своего дела и во Франции, Испании и Голландии. Но в целом и кавалер, и особенно офицер больше полагались на силу, чтобы отразить удар противника или нанести ему удар в самое сердце. Напор дополнялся несколькими весьма сомнительными приемами, совершенно бесполезными, как сегодня убедился сэр Джервас, против тех немногих фехтовальщиков, что серьезно изучали это новое искусство и в совершенстве освоили его принципы.

Можете представить себе, как был потрясен и разочарован сэр Джервас. Разящие удары, в которые он вкладывал всю силу, стремясь настичь гибкого дона Педро, лишь понапрасну рассекали воздух, умело отраженные его рапирой. Непосвященному все это казалось колдовством, словно рапира испанца была волшебной палочкой, одним прикосновением лишавшая силы оружие и руку Джерваса. Джервас рассердился и очертя голову ринулся в бой. Дон Педро мог заколоть его раз двадцать, не прилагая особых усилий. И именно легкость, с которой испанец вел бой, особенно злила молодого моряка. Дон Педро был почти неподвижен. Рука его, согнутая в локте, почти все время оставалась в этом положении, зато кисть работала непрерывно, поспевая повсюду и в то же время не делая ни одного лишнего движения. И каким-то непостижимым таинственным образом испанец умело отражал его удары, делая тщетными все усилия Джерваса.

С трудом переводивший дух и мокрый от пота, Джервас прыгнул в сторону, намереваясь атаковать противника сбоку. Но и этот маневр не удался. Испанец мгновенно повернулся и парировал удар. Джервас рванулся вперед, чтобы выбить у него рапиру из рук, но испанец остановил его, мгновенно направив острие рапиры к горлу Джерваса.

Обескураженный Джервас отступил, чтобы отдышаться. Испанец не пытался, в свою очередь, атаковать его. Он лишь опустил рапиру, давая отдых руке и выжидая, когда противник возобновит поединок.

— Боюсь, вы слишком разгорячились, — заметил испанец, сохранявший хладнокровие и легкость дыхания. — Вы слишком часто прибегаете к удару лезвием и потому излишне утомляете руку. Вам следует научиться больше работать острием. Прижимайте локоть к боку и вращайте запястьем.

— Гром и молния! — яростно выкрикнул Джервас. — Вы вздумали давать мне уроки!

— А разве вы не поняли, что нуждаетесь в уроках? — вежливо осведомился дон Педро.

Джервас сделал выпад, и все остальное произошло так чрезвычайно быстро, что он не успел опомниться. Клинок испанца отразил его яростный удар жестче, чем раньше. Со звоном скрестились клинки, звякнули друг о друга эфесы. Вдруг дон Педро выкинул вперед левую руку и стиснул правое запястье Джерваса. Дальше события развивались молниеносно. Испанец бросил свою рапиру и, прежде чем Джервас разгадал его замысел, выхватил у него оружие.

Итак, Джервас был обезоружен, его рапирой завладел противник. Джервас стоял красный от злости, пот с него катился градом, а испанец, спокойно улыбнувшись, поклонился, как бы давая понять, что он выполнил свой долг и дуэль закончена.

А затем, будто этого унижения было мало, Джервас увидел Маргарет. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она притаилась в углу живой изгороди, прижав руку к груди.

Джервас не знал, давно ли она тут, но, уж конечно, она была свидетельницей его поражения. В эту горькую минуту Джервас пожалел, что дон Педро не пронзил ему сердце своей рапирой.

Джервас чувствовал себя ужасно глупо, сильная бледность проступила на его смуглом, разгоряченном от поединка лице, когда он увидел, что явно рассерженная Маргарет быстро направилась к нему.

— В чем дело? — требовательно спросила она, смерив каждого из них уничтожающим взглядом.

И разумеется, ей ответил дон Педро, ни на минуту не терявший самообладания.

— Да так, пустое. Немного пофехтовали, чтобы сэр Джервас усвоил кое-какие приемы. Я ему продемонстрировал кое-что из итальянской школы фехтования.

Он протянул Джервасу его рапиру эфесом вперед.

— На сегодня хватит, — произнес он с вежливой улыбкой. — Завтра я покажу вам новый прием и как его отражать.

С дьявольской тонкостью он выдал то, что якобы хотел скрыть: как благородно он пощадил соперника.

Ее светлость бросила на него высокомерный взгляд.

— Будьте любезны, оставьте меня наедине с сэром Джервасом, — приказала она ледяным тоном.

Испанец поклонился, поднял с земли рапиру, пояс и послушно удалился.

— Джервас, я хочу знать правду! — властно сказала она. — Что произошло между вами?

Он весьма откровенно сообщил ей подробности, не делавшие, как он считал, ему чести.

Маргарет терпеливо выслушала его, все еще бледная и с дрожащими губами. Когда Джервас закончил свой рассказ и понурив голову стоял перед ней с виноватым видом, Маргарет некоторое время молчала, будто не могла найти нужных слов.

— Кажется, вы намеревались помочь мне стать послушной дочерью? — сказала она наконец, и в ее вопросе звучало утверждение.

Джервас понял смысл ее слов, но мужество покинуло его, и он продолжал рассматривать помятую траву. Он сознавал, что Маргарет, естественно, откажется выйти замуж за такого неотесанного мужлана, который все делает через пень-колоду. У него уже не было смелости защищаться, приводить какие-то доводы в свою пользу.

— Ну? — нетерпеливо спросила Маргарет. — Почему вы мне не отвечаете? Или вы потеряли голос, беседуя с доном Педро?

— Возможно, — горестно подтвердил он.

— Возможно! — передразнила его Маргарет. — Вы полагали, что вам лучше быть убитым?

Джервас ответил вопросом на вопрос; он вполне мог задать его сам себе и найти ответ в ее волнении и злости.

— Поскольку моя смерть была бы вам глубоко безразлична, к чему это беспокойство?

Смятение невольно выдало Маргарет.

— Кто сказал, что мне это безразлично? — воскликнула Маргарет, уже в следующее мгновение готовая прикусить себе язык.

Ее слова совершенно преобразили стоявшего перед ней молодого человека. Он смотрел на нее, не веря своим ушам, его била дрожь.

— Маргарет! — голос его зазвенел. — Вам была бы небезразлична моя смерть?

Она тут же прибегла к чисто женскому притворству.

— Разве не ясно? — Маргарет передернула плечами. — Кому нужно, чтобы судьи узнали, как вы погибли? Разразился бы такой скандал, что о нем узнали бы и в Лондоне.

Джервас вздохнул и снова впал в уныние.

— Вы только это и имели в виду? Только это?

— А что еще, по вашему разумению, я имела в виду? Одевайтесь, молодой человек! Мой отец ждет вас. — Маргарет отвернулась от него. — А кстати, где вы бросили мою лютню? Если вы ее разбили, я вас так легко не прощу.

— Маргарет! — позвал он уходящую девушку.

Она задержалась у изгороди, глянула на него через плечо.

— Я вел себя как дурак, — печально сказал он.

— По крайней мере, тут мы можем прийти к согласию. Что еще?

— Если вы меня простите… — Не закончив фразы, Джервас догнал ее. — Все из-за вас, Маргарет. Меня бесило, что я постоянно вижу вас с этим испанцем. Это было выше моих сил. Мы были так счастливы, пока не появился он…

— Я не скажу, что была несчастлива и потом.

Джервас выругался сквозь зубы.

— В том-то все и дело! В том-то все и дело!

— В чем дело?

— В моей проклятой ревности. Я люблю вас, Маргарет. Я бы отдал жизнь из-за любви к вам, дорогая Маргарет.

— Клянусь честью, я верю вам, — насмешливо сказала она, — тем более что вы уже предприняли такую попытку. — Она сделала шаг, другой и снова помедлила. — Одевайтесь, — повторила она, — и, ради бога, будьте благоразумны.

С этими словами она удалилась.

Но когда Джервас мрачно взялся за шнурки, Маргарет вернулась.

— Джервас, — начала она очень серьезно и сдержанно, — если мое прощение что-то значит для вас, обещайте, что это не повторится.

— Хорошо, — с горечью сказал он, — я обещаю.

— Поклянитесь, — настаивала она.

Джервас с готовностью поклялся, но, судя по всему, не понял причины ее беспокойства. В этой ситуации некоторое самодовольство ему бы не помешало, но самодовольство было не в характере сэра Джерваса Кросби.

Глава 10

ВЫКУП
Никогда еще Джервас не испытывал такого унижения, как уходя в тот день из поместья Тревеньон. У другого такое унижение вызвало бы прилив злости, побуждающей к мелкому мщению, — случай всегда найдется. Сэр Джервас корил сам себя и мучился от стыда. Собственное поведение вызывало у него отвращение: он вел себя как дурно воспитанный школяр, и дон Педро обошелся с ним соответственно, проявиввеликодушие, что само по себе было жестокостью — своего рода воспитательной поркой для души.

Теперь ему не миновать презрения Маргарет, и оно оправданно — эта мысль была для него невыносима. В своем крайнем уничижении он именно так истолковал негодование Маргарет. Ослепленный им — ведь уничижение ослепляет не меньше тщеславия, — Джервас не почувствовал за негодованием Маргарет горячего участия.

Положение соперника было не намного лучше его собственного. Напрасно он защищался, приводя многословные доводы в свою пользу, выставляя напоказ собственное великодушие и сдержанность, позволившие сэру Джервасу покинуть поле боя без единой царапины. Леди Маргарет не желала, чтобы сэр Джервас был хоть чем-то обязан великодушию другого человека. Ей было крайне неприятно, что Джервас оказался в таком положении, и свое недовольство она беспристрастно выразила и Джервасу, и тому, кто поставил его в столь невыгодное положение. С доном Педро она отныне держалась отчужденно и холодно. Маргарет ясно дала ему понять, что определенное мнение о его поведении у нее уже сложилось и никакие объяснения ей не нужны, поскольку все равно не изменят ее точки зрения.

Вечером того же дня дон Педро предпринял отчаянную попытку оправдаться перед ней. Она со своим кузеном Фрэнсисом вышла из-за стола вслед за отцом, и дон Педро умолил ее задержаться на минуту. Она поддалась на уговоры, вероятно намереваясь в полной мере разъяснить ему, как велико ее негодование.

— Клянусь, — начал он, — вы жестоки со мной потому, что вас разгневала дуэль, которой я не мог избежать.

— Я больше не хочу об этом слышать.

— А теперь вы несправедливы. Нет большей несправедливости, чем осудить человека, даже его не выслушав.

— Нет никакой необходимости выслушивать вас, сэр, чтобы убедиться в том, что вы злоупотребили своим положением, злоупотребили моим доверием, позволившим вам сохранить оружие. Меня интересуют только факты, а факты, дон Педро, таковы, что вы в моих глазах пали бесконечно низко.

Она увидела, что гримаса боли исказила его тонко очерченное лицо; большие темные глаза смотрели на нее с мукой. Возможно, это несколько смягчило Маргарет, заставив выслушать дона Педро, не прерывая.

— Вы не смогли бы наказать меня более жестоко, — сказал он, — а ирония заключается в том, что кара постигла меня за действия, предпринятые с одним-единственным желанием — сохранить ваше доброе расположение, которое я ценю превыше всего. Вы говорите, я злоупотребил вашим доверием. Хотите выслушать мой ответ?

Он держался так смиренно, а его молящий голос был так музыкален, что Маргарет, хоть и с явной неохотой, дала согласие. И тогда он объяснился. Сэр Джервас явился к нему с неприкрытым желанием спровоцировать ссору. Он выбил лютню из рук дона Педро и позволил себе грубые намеки относительно его внешности.

Он простил бы сэру Джервасу его грубые выпады, но тогда брошенное сэром Джервасом обвинение в трусости оказалось бы справедливым, а обвинения в трусости он не мог простить, ибо оно наносило урон его чести. И потому, желая избежать непростительного позора, он согласился дать удовлетворение сэру Джервасу Кросби, и то потому лишь, что дон Педро не сомневался в исходе дуэли и был полон решимости использовать свое оружие лишь в целях самообороны, сделав дуэль безрезультатной. И он продемонстрировал мастерство владения оружием не ради хвастовства, а ради того, чтоб его смелость впредь не подвергалась сомнению, если ему вздумается уклониться от дальнейших поединков, которые, возможно, будут ему навязаны.

Речь дона Педро звучала убедительно, а манера изложения фактов была безупречна в своей скромности. Но ее светлость, казалось, не была расположена к милосердию; вынужденная признать, что приведенные доном Педро аргументы ее убедили, Маргарет сохранила холодный и отчужденный тон и в последующие дни держалась отчужденно. Она больше не заботилась о том, чтобы развлечь своего гостя. Предоставленный сам себе, он отныне предпринимал долгие прогулки в одиночестве и упражнял свой ум, беседуя о сельском хозяйстве и лесоводстве с Фрэнсисом Тревеньоном, в то время как Маргарет отправлялась на верховые прогулки с Питером и Розамунд Годолфин или принимала их и других гостей на своей половине, не приглашая испанца.

Три дня тянулись для дона Педро мучительно долго. Когда они встретились за столом, Маргарет отметила его унылый вид. Она была довольна, что он страдает, тем более что следствием поражения на дуэли явилось то, что сэра Джерваса больше не видели в Тревеньоне. Если бы Маргарет в полной мере оценила страдания дона Педро, все могло бы сложиться иначе. Но она была к нему несправедлива, расценив отражавшуюся на его бледном лице и в глазах грусть как приличествующую случаю лицемерную уловку.

Но страдания дона Педро были искренни, и грусть, с которой он смотрел на Маргарет, шла из глубины души.

Взаимное притяжение противоположностей неизбежно, и дон Педро, типичный смуглолицый сын Испании, волею судьбы близко узнавший высокую девушку с золотыми волосами, нежным, точно яблоневый цвет, румянцем, бездонными голубыми глазами, глядевшими на мир открыто и спокойно, конечно же, должен был полюбить Маргарет. Она была разительно несхожа не только с томными и беззаботными непросвещенными женщинами его родной Испании, но и с любыми другими женщинами Европы. Свобода, ее естественное достояние с самого детства, наделила ее одновременно искренностью и силой духа, защищавшими ее девичество надежнее зарешеченных окон и бдительной дуэньи. Ее невинности не сопутствовало невежество, искренности — дерзость, скромности — жеманство. Она могла свести с ума своей красотой, не пытаясь очаровать поклонника. За всю свою жизнь и за долгие странствия дон Педро не встречал еще женщины и вполовину столь желанной, завоевание которой стало бы для него источником большей гордости. А ведь их отношения складывались так хорошо и многообещающе до этой злополучной дуэли с сэром Джервасом Кросби! Теперь дон Педро уже не презирал, а ненавидел его.

Итак, три дня он томился в одиночестве, на которое его обрекла Маргарет. На четвертый день к вечеру произошло нечто, вернувшее ему центральное место в ходе событий, как всегда, когда он был их участником.

Они сидели за столом, и слуга доложил, что джентльмен — иностранец — желает видеть дона Педро. Испанец, извинившись, поспешил в холл.

О положении в обществе дона Педро де Мендосы-и-Луны можно было судить по безотлагательности, с которой принялся выполнять его поручение адресат в Нанте. Скорость была почти фантастической: через восемнадцать дней после отправки письма в Нант ответ был доставлен в поместье Тревеньон.

Дон Педро, поспешно явившийся в просторный серый холл, замер от неожиданности при виде ожидавшего его человека. Он был похож на матроса — загорелый, крепко сбитый, чернобородый, в домотканой одежде и высоких сапогах. Под мышкой он держал большой, обернутый парусиной пакет. Поклонившись испанцу, он представился по-французски:

— К вашим услугам, монсеньор. Я — Антуан Дюклерк из Нанта.

Дон Педро нахмурился и чопорно выпрямился.

— Как же так? Я думал, дон Диего сам сюда пожалует? — спросил он надменно. — Со мной перестали считаться?

— Дон Диего прибыл самолично, монсеньор. Но было бы неблагоразумно высадиться на берег ему самому.

— Так он стал благоразумным, да? — усмехнулся дон Педро. — Ну-ну. А вы кто такой?

— Я хозяин брига, ходившего за ним в Сантандер. Дон Диего ждет ваше превосходительство на бриге. Мы бросили якорь в двух милях от берега. Все готово к тому, чтобы принять вас на борт этой ночью. В бухте под скалой ждет лодка с полудюжиной крепких гребцов из Астурии.

— Из Астурии? — переспросил приятно удивленный дон Педро.

— По приказу дона Диего мы наняли испанскую команду в Сантандере.

— Ага! — Дон Педро подошел поближе к французу. — А где же выкуп?

Тот протянул ему сверток.

— Он здесь, монсеньор.

Дон Педро взял сверток и подошел к окну. Он сломал тяжелые сургучные печати, вспорол кинжалом парусину и извлек длинную шкатулку из слоновой кости. Он поднял крышку. На подушке из пурпурного бархата покоилась нить безупречного переливающегося жемчуга, каждая бусина была величиной с воробьиное яйцо. Дон Педро взял ожерелье в руки, оставив шкатулку на диване возле окна.

— Дон Диего угодил мне, — произнес он наконец. — Так ему и скажите.

На лице моряка отразилось недоумение.

— Но разве вы, ваше превосходительство, не скажете ему это сами? Лодка ждет…

— Сегодня — нет, — прервал его дон Педро. — У меня не остается времени, чтобы собраться. Ждите меня завтра, когда стемнеет. К тому времени я буду готов.

— Как будет угодно вашему превосходительству. — В голосе Дюклерка прозвучало беспокойство. — Но отсрочка опасна, монсеньор.

— Жизнь всегда полна опасностей, мой друг, — с улыбкой, обернувшись к французу, сказал дон Педро. — Стало быть, завтра, когда стемнеет, в маленькой бухте, где ручей впадает в море. Да хранит вас Бог.

Дюклерк поклонился и ушел. Оставшись один, дон Педро с минуту постоял в нерешительности, держа на ладонях бесценное ожерелье, любуясь перламутровым блеском жемчужин, их радужной переливчатостью в лучах заходящего осеннего солнца. Он едва заметно улыбнулся, представив, как будет дарить ожерелье Маргарет. Наконец он легонько связал шелковые нити и вернулся в столовую.

Его светлость и Фрэнсис уже ушли, и Маргарет сидела одна на диване у окна, глядя на цветник с уже почти отцветшими цветами. Она посмотрела через плечо на вошедшего дона Педро, но он держал руки за спиной, и она не увидела ожерелья.

— Все хорошо? — поинтересовалась она.

— Все очень хорошо, миледи, — ответил он.

Маргарет снова посмотрела в окно на заходящее солнце.

— Ваш гость… заморский? — спросила она.

— Заморский, — подтвердил дон Педро.

Он направился к Маргарет. Под ногами у него похрустывал камыш, которым каждый день устилали пол в столовой. Дон Педро остановился у нее за спиной, а Маргарет продолжала смотреть в окно, выжидая, что он ей скажет.

Дон Педро тихо поднял руки, и, задержавшись на мгновение над ее золотой головкой, ожерелье скользнуло ей на шею.

Маргарет, ощутив легкое прикосновение к волосам и что-то холодное на обнаженной шее, вскочила, и щеки ее вспыхнули. Она подумала, что дон Педро коснулся ее пальцами. И хоть он улыбнулся, слегка поклонившись ей, его пронзила боль от возмущения, мелькнувшего на ее лице.

Увидев ожерелье, она поняла свою ошибку и смущенно, но с чувством облегчения засмеялась.

— Клянусь, сэр, вы испугали меня. — Она приподняла ожерелье, чтобы разглядеть его получше, и, осознав великолепие подарка, осеклась. Краска сошла с ее лица.

— Что это?

— Выкуп, который мне привезли из Испании, — спокойно ответил он.

— Но… — Маргарет была потрясена. Она достаточно хорошо разбиралась в драгоценностях и поняла, что на груди у нее — целое состояние. — Но это неразумно, сэр. Оно стоит огромных денег.

— Я предупреждал вас, что, если вы предоставите мне определить сумму выкупа, я оценю себя дорого.

— Но это королевский выкуп, — сомневалась она.

— Я почти королевского рода, — заявил он.

Маргарет продолжила бы препирательства, но он положил конец спору, заметив, что такая мелочь не стоит ее внимания.

— Зачем нам вести разговоры о пустяках, когда каждое ваше слово для меня дороже всех этих дурацких жемчужин, вместе взятых?

Никогда раньше дон Педро не решался говорить с Маргарет таким тоном: в голосе его звучала любовь. Она смотрела на него широко открытыми от изумления глазами. А он объяснял ей свои намерения.

— Я вручил вам выкуп, и час моего отъезда приближается — слишком быстро — увы! Итак, с вашего позволения, если вы освобождаете меня от данного вам слова чести, я завтра ночью уплываю в Испанию.

— Так скоро, — сказала она.

Дону Педро, который, несомненно, заблуждался в своих надеждах, показалось, что она произнесла эти слова с грустью; тень, промелькнувшую на ее лице, он принял за сожаление. И это подстегнуло его решимость. Дон Педро утратил привычное самообладание.

— Вы говорите «так скоро»! Благодарю вас за эти слова. В них — зерно надежды. Они придают мне смелости сказать то, что иначе я бы сказать не отважился.

Звенящий голос, сверкающие глаза, румянец, проступивший на бледном лице, не оставляли сомнений. Женщина в ней затрепетала от тревожного предчувствия.

Дон Педро склонился к ней.

— Маргарет! — Он впервые произнес ее имя, произнес ласковым шепотом, любовно растягивая каждую гласную. — Маргарет, неужели я уйду из вашего дома, как и пришел? Неужели я уйду один?

Маргарет не хотелось поощрять дальнейшее объяснение, и она притворилась, будто не поняла, к чему он клонит, оставив ему тем самым путь для отступления.

— Не сомневаюсь, что на судне у вас есть друзья, — сказала она с деланой небрежностью, стараясь успокоить бьющееся сердце.

— Друзья? — отозвался он с презрением. — Друзей, власти, богатства у меня предостаточно. Мне бы хотелось разделить с кем-нибудь все, что у меня есть, все, что я могу дать, а я могу дать так много! — И он продолжал, предупредив ее возражения: — Неужели вам не жаль растратить жизнь впустую в этом медвежьем углу варварской страны? А я открою вам целый мир, сделаю вас богатой и могущественной. Перед вами будут преклоняться, вам будут завидовать, вы станете самым дорогим сокровищем двора, королевой из королев, Маргарет!

Она невольно сжалась. Что ж, она сама во всем виновата: прояви она должную осторожность, дон Педро сейчас не бахвалился бы перед ней. Впрочем, бахвальства в его манере не было. Тон его был уважительный и скорее смиренный, чем самонадеянный. Он не сказал ни слова о любви. И тем не менее каждое его слово красноречиво говорило о любви. Дон Педро умолял ее, и это была мольба о любви.

Конечно, в нарисованной им картине был искус, и, возможно, ею завладел на секунду соблазн обладать всем, что он ей предлагал. Быть могущественной, богатой, чтобы перед тобой преклонялись, чтоб тебе завидовали. Вращаться в высшем свете; возможно, вершить людские судьбы. Все это означало пить полной чашей прекрасное дорогое вино жизни, променять на эту пьянящую чашу пресную воду своего корнуоллского дома.

Если жар соблазна и коснулся Маргарет, то лишь на мгновение, на шесть биений сердца. Когда Маргарет заговорила снова, она была спокойна, сдержанна, верна самой себе.

— Дон Педро, — мягко начала она, — не стану притворяться, будто я вас не понимаю. Разумеется, я не могу принять ваше предложение. Благодарю за оказанную честь. Да, это честь для меня, поверьте, мой друг. Но… — Она помедлила и едва заметно пожала плечами. — Это невозможно.

— Почему же? Почему? — Правая рука дона Педро взлетела, словно он хотел обнять Маргарет. — Какая сила в мире может этому помешать?

— Никакая сила не заставит меня это сделать. — Маргарет поднялась и посмотрела ему прямо в глаза искренним, честным взглядом. — Я не люблю вас, дон Педро, — сказала она, окончательно развеяв его надежды.

Он дрогнул, как от удара, невольно отступил, отвернулся. Но, быстро оправившись, снова перешел в наступление.

— Любовь придет, моя Маргарет. Разве может быть иначе? Я знаю, как пробудить вашу любовь. Я не заблуждаюсь: любовь рождает любовь, а моя любовь безмерна и непременно найдет отклик в вашем сердце. — Дон Педро был бледен как полотно, отчего его борода казалась еще чернее. Его выразительные глаза страстно заклинали Маргарет. — О, поверь мне, дитя мое! Доверься мне! Я знаю, я знаю. Мой опыт…

Она деликатно остановила его.

— Вероятно, вашего опыта недостаточно, чтобы заметить: ваша настойчивость причиняет мне боль. — Маргарет улыбнулась своей открытой ясной улыбкой и протянула ему руку. — Останемся добрыми друзьями, дон Педро, ведь мы были друзьями с того дня, как вы сдались мне в плен.

Медленно, нехотя он протянул ей руку. Маргарет, перебирая левой рукой жемчуг на груди, сказала:

— Память о нашей дружбе для меня дороже, чем это ожерелье. Не отравляйте же ее.

Дон Педро вздохнул, склонившись над рукой Маргарет, и почтительно поднес ее к своим губам.

Еще до того, как дон Педро ощутил по тону Маргарет безнадежность, до ее дружеской откровенности, воздвигшей между ними более прочный барьер, нежели холодность, он признал, что потерпел поражение. Ссылаясь на свой опыт, он не восхвалял себя. Дон Педро лучше других разбирался в человеческой природе, и это знание не позволяло ему упорствовать в ошибке.

Глава 11

ОТПЛЫТИЕ
Как я уже упоминал, дон Педро был прекрасным знатоком человеческой природы, но к тому же — и рабом своих страстей. Одержимый какой-нибудь страстью, он становился глух ко всему остальному в мире. На следующее утро его одолели сомнения, правильно ли он истолковал поведение Маргарет, так ли бесповоротно принятое ею решение. Эта порожденная страстью надежда оживила и усилила ее.

Баловень фортуны, он так и не научился подавлять свои желания. Для него они всегда были сладким предвкушением обладания. Дон Педро никогда раньше не знал, что такое отказ. Теперь он понял, какая это мука. Она томила его всю ночь, и под утро он решил не смиряться, ибо терпеть муки любви невыносимо.

Внешне, однако, в свой последний день в Тревеньоне он ничем себя не выдал. Проницательный взгляд уловил бы следы страдания на его лице, но на его поведении это не сказалось. Он в совершенстве владел искусством самообладания; одна из любимых заповедей, которую дон Педро неизменно соблюдал, звучала так: если хочешь господствовать, никогда не раскрывай своих намерений.

И хоть боль терзала его душу, а от любви к Маргарет, еще сильней воспламененной ее отказом, сжималось сердце, он, как и прежде, приветливо улыбался и держался все так же невозмутимо и вежливо.

Это ввело Маргарет в заблуждение, она заключила, что, объясняясь ей в любви, он все сильно преувеличивал. Дон Педро увлекся, думала она, поддался на мгновение чувству. Рассудив так, Маргарет испытала радость и облегчение. Дон Педро нравился ей больше всех мужчин ее круга, если не считать одного, и мысль о том, что она причинила ему боль, была бы невыносима для Маргарет.

Она показала жемчужное ожерелье отцу, он счел жемчуг мишурой, и тогда Маргарет из чувства протеста намекнула, что оно очень дорогое. На графа это не произвело никакого впечатления.

— Охотно верю, — сказал он. — Со временем ты поймешь: ничто в мире не обходится так дорого, как тщеславие.

Тогда Маргарет сообщила графу, с чем связан этот дар: вручив выкуп, дон Педро получает свободу и вечером покидает их.

— Очень хорошо, — безразлично заметил граф.

Маргарет приуныла. Отцу лишь бы остаться одному в своей затхлой библиотеке, погрузиться в болото философских рассуждений и ловить блуждающие огоньки познания; ему все равно, кто приходит и кто уходит из Тревеньона. Он не пожалеет и об ее уходе. Наверное, и дочь для него не более чем досадная помеха, и он, вероятно, был бы рад проводить ее за море, в Испанию, чтобы она не отрывала его от ученых занятий. Но есть другой человек, которому она не столь безразлична. Мысль о нем согрела Маргарет, и она подумала, что заслужила законный упрек: из-за ее резкости Джервас давно не появлялся в Тревеньоне. Надо послать ему записку, что дон Педро уезжает вечером, а он прощен и может нанести ей визит. К дуэли Джерваса побудила ревность к дону Педро, и теперь ей ясно, что инстинктивное предчувствие не обмануло Джерваса. У него было больше оснований для ревности, чем она сама полагала.

С доном Педро она была мила и предупредительна благодаря его замечательной выдержке, о которой я уже упоминал. Ему не пришлось собираться. Те случайные вещи, которыми он пополнил здесь свой гардероб, дон Педро отдал слуге, что был к нему приставлен, к тому же щедро одарил его деньгами.

И старый Мартин был с лихвой вознагражден за внимание к испанскому пленнику: тот сразу взял с ним верный тон.

После раннего ужина не отягощенный сборами дон Педро был готов к уходу. Еще за столом он обратился к его светлости с приличествующей случаю учтивой речью, благодаря его за великодушное гостеприимство, оказанное ему в Тревеньоне, память о котором он навсегда сохранит в своем сердце. Дон Педро благословлял Небо за счастливый случай, удостоивший его знакомства с такими благородными и великодушными людьми, как граф Гарт и его дочь.

Граф, выслушав дона Педро, ответил ему с учтивостью, столь свойственной ему в те времена, когда обстоятельства еще не побудили его к затворничеству. Он заключил свою речь пожеланием попутного ветра и счастливой жизни на родине. С этими словами он удалился, предоставив Маргарет пожелать счастливого пути уходящему гостю.

Мартин принес дону Педро его оружие, шляпу и плащ. Когда он оделся, Маргарет вышла с ним в холл, потом спустилась вниз по ступенькам, прошла сад, так и не сказав ни единого слова. Они могли распрощаться еще у двери. Но он будто увлекал ее за собой одной лишь силой воли. У опушки рощицы она задержалась, решив не провожать его дальше, и протянула руку.

— Простимся здесь, дон Педро.

Дон Педро, остановившись, заглянул ей в лицо, и Маргарет увидела боль в его грустных глазах.

— О, не так скоро! — В его голосе звучала мольба, речь лилась почти как лирический монолог. — Не лишайте мою душу нескольких счастливых минут, которыми я мечтал насладиться до того, как стемнеет. Ведь я проявил чудеса сдержанности, идеальное терпение. После нашего вчерашнего разговора я не беспокоил вас ни словом, ни взглядом. Не обеспокою и сейчас. Я прошу вас о малом, но этот пустяк исполнен для меня важности — видит Бог! — огромной важности. Проводите меня чуть подальше, до той благословенной лощины, где мне впервые выпало счастье увидеть вас. Дозвольте мне именно там увидеть вас и в последний раз. А все, что было между этими двумя мгновениями, я буду вспоминать, как сон. О Маргарет! Милосердия ради, не откажите мне в моей просьбе.

Только каменное сердце могло бы устоять против столь пылкой поэтической мольбы. В конце концов, сказала она себе, он просит о такой малости. И Маргарет согласилась. Но по дороге через лес в сгустившихся сумерках они не сказали друг другу ни слова. Так молча они достигли места первой встречи.

— Это то самое место, — сказала Маргарет. — Вы стояли на белом валуне, когда Брут набросился на вас.

Дон Педро помолчал, обдумывая ее слова, потом тяжело вздохнул.

— Самой большой жестокостью было то, что вы остановили его. — Он поглядел на Маргарет, словно хотел запечатлеть в памяти ее черты, потом добавил: — Как скупо вы отсчитываете мне выпрошенную мною милостыню — ровно столько, сколько я попросил. «Это то самое место», — говорите вы и, не ступив лишнего дюйма, останавливаетесь.

— О нет, — смутилась великодушная Маргарет: умелый игрок, дон Педро задел ее слабую струнку. — Я провожу вас немного дальше.

Он поблагодарил Маргарет, они продолжили спуск вдоль ручья, который теперь совсем пересох. Чем ниже они спускались, тем явственней доносился до них скрежет киля лодки о гальку. Наконец они вышли из лощины и ступили на поблескивавший в сумерках песок. У самого берега покачивалась лодка, а возле нее стояла плохо различимая в сумерках группа людей.

Увидев их, дон Педро что-то крикнул им по-испански. Двое мгновенно отделились от группы и побежали им навстречу.

Маргарет в третий раз протянула руку дону Педро.

— А теперь прощайте, — сказала она решительно. — Да пошлет вам Бог попутный ветер до самой Испании! Желаю благополучно вернуться домой.

— Домой? — повторил он печально. — Увы, отныне «дом» для меня пустой звук. О, не уходите, задержитесь хоть на мгновение. — Он схватил ее за руку и удержал. — Я кое-что хочу сказать вам. Я должен объясниться с вами, прежде чем уйду.

— Тогда говорите скорее, сэр. Ваши люди уже близко.

— Моих матросов это не касается. Маргарет! — У него, казалось, перехватило дыхание.

Она заметила, что лицо дона Педро в сгущающихся сумерках необычайно бледно, его била дрожь. Смутный страх закрался ей в душу. Маргарет освободила руку.

— Прощайте! — крикнула она, повернулась и пошла.

Но дон Педро кинулся вдогонку и быстро настиг ее. Он схватил ее в объятия, прижал к себе. Беспомощная Маргарет чувствовала себя как в стальной ловушке.

— О нет, нет! — Он был готов разрыдаться. — Простите меня, Маргарет, вы должны меня простить, вы меня простите, я знаю. Я не могу отпустить вас. Бог свидетель, это убьет меня.

— Дон Педро! — гневно воскликнула Маргарет.

Она сделала попытку освободиться, но он не ослабил своей хватки. За всю свою жизнь она еще не испытала такого унижения, она даже мысленно не могла себе представить, что такое возможно.

— Пустите! — приказала Маргарет, обжигая его ненавидящим взглядом. — Вы джентльмен, и такое поведение недостойно вас. Это подло, низко!

— Джентльмен! — отозвался он с презрительным смехом. Сейчас подобные слова казались ему пустой бутафорией. — Здесь нет джентльмена. Здесь только мы двое — мужчина и женщина, и я люблю вас.

Наконец Маргарет поняла, какую мерзкую, злодейскую цель преследовал дон Педро, всю безжалостность его страсти; и ее крик огласил лощину. Сверху донесся ответный крик. Она не могла разобрать слов, но узнала голос, и ее пронизала дрожь, чего с ней раньше никогда не бывало. И Маргарет дважды с отчаянием и страхом выкрикнула его имя:

— Джервас! Джервас!

Дон Педро тут же выпустил ее, но не успела она осознать это и двинуться с места, как ей на голову набросили плащ, заглушивший ее крики. Затем сильные руки обхватили ее, оторвали от земли и понесли. За матросами шел дон Педро.

— Разрази вас гром, обращайтесь с нею бережно, собаки! — крикнул он им по-испански. — Быстрее! Быстрее!

Они уже были в лодке, когда Джервас выскочил из лощины на берег. Один из матросов навел на Джерваса мушкет, чтоб разом покончить с одиноким преследователем. Дон Педро выбил мушкет у него из рук, и тот упал в воду.

— Дурак! Ты слишком много берешь на себя! Гребите быстрее, быстрее!

Они уже отплыли, когда Джервас подбежал к морю и кинулся в воду.

— Дон Педро, испанская собака! — крикнул он с отчаянием и гневом.

С каждым взмахом шести длинных весел лодка уходила все дальше.

Потеряв голову от горя, Джервас шел за ней, пока вода не дошла ему до плеч. Волны захлестывали Джерваса, он стонал, в неистовстве бессильно потрясая в воздухе кулаком.

— Дон Педро! — кричал он. — Дон Педро де Мендоса, ты от меня не уйдешь, не надейся! Я настигну тебя хоть в аду!

Дон Педро, стоя на корме, слышал эти угрозы и проклятия. Он мрачно взглянул на матроса, у которого выбил из рук мушкет.

— Я был не прав, — сказал он. — Милосерднее было бы застрелить его.

Глава 12

МИНИСТР
Милорд Гарт мирно сидел, склонившись над книгой, при свете четырех свечей, поставленных на стол Мартином. Он изучал Сократа и по странному совпадению наслаждался простым толкованием Сократом мифа о похищении Орифии Бореем[541]. Вдруг перед его светлостью, погруженным в чтение, предстал взлохмаченный безумец в совершенно мокрых, сильно хлюпающих сапогах.

Это был Джервас Кросби. Но граф никогда не видел такого Джерваса, никогда не слышал от него таких слов.

— Вставайте, милорд! — громогласно приказал он. — Вставайте и действуйте!

Мощным ударом кулака Джервас скинул на пол том, лежавший перед графом.

Милорд смотрел на него, не веря своим глазам.

— Ну и ну! — наконец произнес он. — Может быть, Брут взбесился и искусал вас? Вы с ума сошли?

— Да, сошел с ума, — молвил Джервас и обрушил на графа страшную весть: — Ваша дочь похищена, ее украл этот чертов предатель-испанец. — И Джервас горячо и не всегда вразумительно довел свой рассказ до конца.

Граф оцепенел, сжавшись от ужаса и отчаяния. Но Джервас был безжалостен и тотчас взялся за графа:

— Долг человека, имеющего дочь, перед ней, самим собой и Богом — если он верит в Бога, — заботиться и бдительно охранять ее. Но вы сидите в книжной пыли и ни о чем, кроме книг, преданий мертвых, и не думаете; вам все равно, что происходит с живыми, какое злодейство замышляется у вас под носом против вашего единственного чада. А теперь ее нет. Слышите, нет! Ее увез злодей. Голубка оказалась в когтях ястреба!

Безутешный в своем горе, Джервас отбросил обычную робость, с которой обращался к графу, и был неотразим. Добивайся он руки Маргарет таким образом, несчастье, ныне постигшее его, не омрачило бы жизни Джерваса и его избранницы.

Милорд обхватил голову руками и застонал от горя и собственного бессилия. Он, казалось, постарел на глазах. Это было очень тяжелое зрелище. Но в истерзанной душе Джерваса его отчаяние не нашло отклика.

— Стенайте, стенайте! — насмешливо бросил он. — Сожмитесь в комок от горя и стенайте. Вы не можете исправить то, чему не потрудились помешать. — И, неожиданно крикнув: «Прощайте!» — Джервас стремительно направился к двери.

— Джервас!

Душераздирающий крик графа остановил его. С некоторым опозданием юноша сообразил, что, в конце концов, они с графом друзья по несчастью. Граф совладал с собой и теперь стоял перед Джервасом — худой, высокий, несмотря на то что чтение сильно ссутулило его плечи. Усилием воли он оправился от мгновенного шока. Только у глупцов и слабонервных опускаются руки от горя. Лорд Гарт был не таков. Он был готов принять удар и, если можно, отразить. Он возьмет шпагу и примет любой вызов. Под давлением суровой необходимости ученый-книгочей превратился в человека действия.

— Куда вы направляетесь? — спросил он.

— За ней! — в неистовстве выкрикнул юноша. — В Испанию!

— В Испанию? Погоди, мой мальчик, погоди. Надо действовать обдуманно. Никто еще не добивался победы без заранее составленного плана. Торопливость может только испортить дело.

Он отошел от стола, запахнул полы просторного халата. Опустив голову на грудь, медленно подошел к окну. Он стоял там, глядя на темные кроны вязов, над которыми поднималась луна, а Джервас, потрясенный внезапной переменой, ждал, как и было приказано.

— Так, значит, в Испанию? — Его светлость вздохнул. — Вы не Персей, молодой человек, а Маргарет навряд ли похожа на Андромеду. — Граф вдруг обернулся к Джервасу, осененный счастливой мыслью. — Сначала — к королеве! — воскликнул он. — Возможно, ее величество еще помнит меня и ее воспоминания сыграют какую-то роль. Более того, она женщина — истинная женщина — и посодействует мужчине, желающему выручить женщину из беды. Я поеду с вами, Джервас. Позовите Мартина. Пусть распорядится, чтобы запрягали лошадей и снарядили с нами пару грумов. Попросите Фрэнсиса выдать нам все деньги, что есть в наличии. Тронемся в путь, как только рассветет.

Но Джервас покачал головой.

— Милорд, я не могу ждать, пока рассветет, — нетерпеливо сказал он. — Дорог каждый час. Я отправлюсь в Лондон, как только переоденусь и соберусь в путь. Я тоже думал прибегнуть к помощи королевы. Я собирался просить Дрейка или Хокинса устроить мне аудиенцию. Если вы поедете, поезжайте следом, милорд. — И добавил грубовато: — Вы меня задержите.

Бледный, осунувшийся книгочей вспыхнул от возмущения, но, прислушавшись к голосу разума, вздохнул.

— Да, я стар, — сказал он. — Я слишком стар и слаб и лишь помешаю вам. Но мое имя еще кое-что значит. Возможно, королева прислушается ко мне скорей, чем к Дрейку или Хокинсу. Я напишу вам рекомендательные письма. Я напишу письмо ее величеству. Она даст аудиенцию моему гонцу, а вы воспользуетесь этой возможностью.

Он быстро подошел к столу, расчистил себе место средь беспорядочно набросанных книг и бумаг и начал писать.

Джервас волей-неволей терпеливо ждал, пока его светлость медленно водил пером по бумаге. Такое послание быстро не напишешь. Оно требовало обдумывания, а у еще не пришедшего в себя от потрясения графа мысли путались. Наконец он все же закончил письмо, поставил на нем печать со своим гербом, выгравированным на массивном перстне, которого никогда не снимал. Потом граф поднялся, протянул письмо Джервасу и тут же снова бессильно опустился на стул. Умственное напряжение подорвало последние силы, и граф окончательно убедился, что не способен активно взяться за дело, чтобы помочь Джервасу.

— Конечно, конечно, я был бы вам обузой, — признался он. — Но сидеть и ждать… О боже! Моя доля еще тяжелей, юноша.

Сэр Джервас был тронут. Он был несправедлив к графу. В конце концов, в жилах Джерваса текла молодая горячая кровь и у него были увлечения помимо книг. Он положил руку на плечо старому графу.

— Ваше доверие поможет мне, милорд. Будьте уверены, я сделаю все, что в человеческих силах, все, что сделали бы вы сами, если бы могли. Я пришлю вам письмо из Лондона.

Джервас умчался словно вихрь, и мгновение спустя граф, сидевший обхватив голову руками, услышал удаляющийся цокот копыт.

Рискуя сломать себе шею, Джервас долетел до Смидика, потом, чуть сбавив скорость, но постоянно понукая загнанную лошадь, поднялся по извилистой тропинке в Арвенак. Сэр Джон был в отъезде, и Джервас обрадовался, что не надо тратить время на лишние объяснения. Но ему все же пришлось уделить несколько минут разговорам, и это обернулось в конечном счете выгодой для Джерваса: старший Трессилиан ждал его в Арвенаке.

Они с Оливером подружились: товарищи по оружию, в один и тот же день они были удостоены рыцарского звания за подвиги. У них был уговор: как только Джервас оснастит свой корабль, они вместе выйдут в море. Сэр Оливер и приехал в Арвенак, чтобы подробнее обсудить дело, интересовавшее обоих. Вместо этого ему пришлось выслушать гневную тираду торопливо переодевавшегося во все сухое Джерваса.

Могучий чернобровый сэр Оливер метал громы и молнии. У него всегда были в ходу крепкие выражения, но теперь он последними словами бранил Испанию и испанцев.

— Будь я проклят, если не припомню эту историю любому испанцу, попадись он мне на пути! — сказал он в сердцах, но, поостыв от гнева, спросил: — Не пойму, зачем тебе понадобилось ехать в Лондон? Неделю на дорогу потеряешь, а тут каждый день на счету. «Роза Мира» домчит тебя туда вдвое быстрее.

— «Роза Мира»? — Джервас так и замер со шнурками в руках, воззрившись на рослого друга. — Боже правый, Оливер, а она может выйти в море?

— Да она уже неделю как готова. Я могу выйти на рассвете.

— А сегодня ночью? — Глаза Джерваса горели, как в лихорадке.

— Хочешь броситься за ними в погоню?

— А что мне еще остается?

Сэр Оливер покачал головой, призадумался и покачал снова. Он был силен практической хваткой и умением мгновенно выявить суть вещей.

— Упустили время или упустим, пока соберемся. К тому же команда на берегу, и нужно время, чтобы ее собрать. Спустимся по реке на рассвете, как только начнется отлив, но тогда уж нам не догнать твоего испанца. А чтобы преследовать его до самой Испании, рапир явно недостаточно. — Оливер снова покачал головой и вздохнул. — Да, это было бы на редкость интересное приключение, но тут уж сама судьба положила предел. Так что сначала Лондон, мой друг. И вот увидишь, окажется, что это самый короткий путь. Я ухожу — соберу команду, да и самому надо снарядиться. А ты, как будешь готов, приходи прямо на борт. — Оливер положил сильную руку на плечо другу. — Не унывай, парень, — сказал он и ушел, не дожидаясь благодарности за готовность, с которой он предложил свою щедрую помощь.

«Роза Мира» с отливом снялась на рассвете с якоря в устье реки Пенрин. Она распустила паруса, тотчас надутые ветром, и понеслась навстречу приключениям. Это было утром в воскресенье. Благодаря попутному ветру и умелым матросам уже во вторник на рассвете она бросила якорь против дворца Гринвич. Сойдя на берег, они отправились по совету Оливера на поиски сэра Хокинса. Его влияние при дворе должно было открыть перед ними ревностно охраняемые двери. В тот же вечер их, спешно прибывших из Гринвича, сэр Джон проводил в кабинет Фрэнсиса Уолсингема в Уайтхолле.

Джервас узнал высокого худощавого человека в черном, с длинной седой бородой клином, что был возле королевы в тот самый день, когда ее величество принимала во дворце моряков. Он сидел за столом, заваленным бумагами, и не потрудился встать, когда сэр Джон Хокинс пригласил к нему двух джентльменов. Он заранее договорился с министром, что тот их примет. На маленькой седой голове сэра Фрэнсиса была плоская черная шляпа с отворотами, прикрывавшими уши. Такие шляпы были в моде во времена правления покойного короля[542], а сейчас их носили разве что лондонские купцы. Впрочем, сэр Фрэнсис вообще не следовал моде. Его молодой секретарь, усердно трудившийся за конторкой у окна, был тоже одет во все черное, но по последнему слову моды.

Сэр Джон, представив корнуоллцев, удалился.

— Господа, — обратился к ним сэр Фрэнсис, — сэр Джон поведал мне поистине печальную историю.

Однако печали не чувствовалось ни в его ровном официальном тоне, ни в холодном, оценивающем взгляде бледных глаз. Сэр Фрэнсис пригласил их сесть, указав костлявой рукой на стоявшие перед его столом стулья. Сэр Оливер признательно кивнул и сел, вытянув перед собой длинные ноги. Джервас предпочел выслушать министра стоя. Вид у него был беспокойный и измученный, тон — слегка раздраженный. Он нашел, что внешность министра не располагающая — уж слишком холоден, — и не надеялся на его помощь. Джервас, полагавший, что все должны выражать свои чувства с тем же неистовством, что и он, счел, что в жилах министра течет не кровь, а чернила.

— Надеюсь, сэр, меня удостоят аудиенции, чтоб я мог самолично изложить суть дела ее величеству?

Сэр Фрэнсис погладил бороду. Джервасу показалось, что на губах его промелькнула усталая, презрительная улыбка.

— Я, разумеется, доложу все ее величеству.

Но это заявление не удовлетворило Джерваса.

— Вы добьетесь аудиенции для меня, сэр? — Это была скорее просьба, чем вопрос.

Взгляд холодных глаз был непроницаем.

— С какой целью, сэр, когда и так все ясно?

— С какой целью? — вспылил Джервас, но костлявая рука остановила вспышку негодования.

— Сэр, если бы королева давала аудиенцию каждому, кто о ней просит, у нее бы не осталось ни секунды на многочисленные важные дела. На то и существуют министры ее величества. — Он, словно школьника, поучал Джерваса поведению в свете. — Когда я доложу королеве об этом прискорбном деле, ее величество распорядится, какие меры следует принять. А потому без всякого ущерба для дела мы, послушные долгу, избавим ее величество от этой ненужной аудиенции.

Оливер приподнялся на стуле, его звучный голос казался громким и резким после вкрадчивой речи министра.

— Сэр Джервас не придерживается мнения, что следует избавлять ее величество от аудиенций и что она будет благодарна любому, кто ее от аудиенций избавит.

На сэра Фрэнсиса не произвела впечатления пылкая тирада Трессилиана, как и его яростный взгляд.

— Полагаю, вы меня не поняли, — спокойно произнес он с ноткой высокомерной пренебрежительности. — И я, и все мы должны щадить ее величество, а что касается королевской власти, то она вершится в полной мере. Я — исполнитель ее воли.

— Объясните попроще, что это значит, — потребовал Джервас.

Сэр Фрэнсис выпрямился в своем высоком кресле, коснувшись головой спинки. Положив локти на резные ручки кресла, он скрестил пальцы и с интересом посмотрел на двух неистово деятельных молодых людей, вообразивших, что можно запугать министра.

— Это значит, — сказал он, намеренно выдержав долгую паузу, — что утром я в самой резкой форме сделаю заявление французскому послу.

— Французскому послу? Какое он имеет отношение к этому делу?

На этот раз сэр Фрэнсис не скрыл улыбки.

— Поскольку дипломатические отношения с Испанией сейчас прерваны, необходимо, чтоб в это дело вмешался французский посол. Я на него целиком полагаюсь.

Терпение Джерваса иссякало все быстрее.

— Гром и молния! — выкрикнул он. — А что будет с леди Маргарет Тревеньон, пока вы делаете заявления французскому послу, а он шлет послания королю Филиппу?

Сэр Фрэнсис развел руками и слегка поднял их, будто моля Бога об отвращении беды.

— Будем разумны. По вашим словам, эта леди уже три дня находится у похитителя. Дело не столь срочное, чтобы огорчаться из-за вынужденной задержки.

— Боже мой! — с болью воскликнул Джервас.

— Королева, будучи женщиной, — раздраженно заметил Оливер, — вероятно, расценит это не так хладнокровно, сэр Фрэнсис.

— Полагаю, вы ко мне несправедливы. Горячность и спешка нам не помогут.

— Я не уверен, — ответил Оливер и поднялся. — В любом случае этим делом должны заниматься люди, а не государственные деятели. Вот мы стоим перед вами, те, что жертвовали и жизнью, и всем своим имуществом ради королевы, и просим взамен лишь аудиенции у ее величества.

— О нет, вы не аудиенции добиваетесь. Она вам нужна, чтобы попросить еще кое о чем.

— Это наше право! — прогремел Оливер.

— Мы требуем аудиенции, — добавил Джервас. — Королева нам не откажет.

Сэр Фрэнсис взирал на них с той же невозмутимостью, с какой встретил. Секретарь, сидевший у окна, прекратил работу и слушал, как посетители донимают его важного патрона. Он ждал, что сэр Фрэнсис осадит их, заявив, что прием закончен. Но к его удивлению, сэр Фрэнсис тоже встал.

— Стоит мне отказать вам, — начал он спокойно, без малейших признаков раздражения, — в чем и заключается мой долг по отношению к ее величеству, вы будете всячески раздувать дело и в конце концов добьетесь своего. Но предупреждаю вас: это пустая трата времени — вашего и ее величества — и ни к чему хорошему не приведет. Ее величество доверит мне разобраться во всем и предпринять шаги, возможные в данных обстоятельствах. Но если вы все же настаиваете… — Министр сделал паузу и внимательно посмотрел на молодых людей.

— Я настаиваю, — решительно подтвердил Джервас.

Министр кивнул в знак согласия.

— В таком случае я немедленно препровожу вас к королеве. Ее величество ждет меня с докладом перед ужином, и мне пора идти. Если аудиенция окажется, на ваш взгляд, бесполезной, как и следует ожидать,и вы сочтете, что без нее достигли бы большего, надеюсь, вы вспомните, кому следует принести вполне заслуженные извинения.

Высокий, худой, в черной, отороченной коричневым мехом мантии, лорд Уолсингем подошел к двери и распахнул ее настежь.

— Прошу, — холодно бросил он через плечо.

Глава 13

КОРОЛЕВА
Друзья прошли за Уолсингемом через галерею, увидели в сумеречном свете зеленый внутренний сад из окон и оказались перед закрытой дверью, охраняемой двумя рослыми дворцовыми стражами в красных мундирах с златоткаными тюдоровскими розами. Стражи отсалютовали сэру Фрэнсису алебардами, украшенными кисточками; отполированные топорики сверкали, как зеркала. По сигналу лорда Уолсингема один из них открыл дверь. Сэр Фрэнсис и его спутники молча переступили порог. Дверь захлопнулась, они оказались в дальней галерее, и сэр Фрэнсис подвел их к двери слева, возле которой тоже стояли два стража.

Сэр Джервас отметил, что и эти дворцовые стражи были молодые, рослые, атлетически сложенные красавцы. Значит, недаром шла молва, что королева любит окружать себя красивыми мужчинами. Рассказывали, что один из таких красавцев лишился переднего зуба и был тотчас уволен.

Они прошли в распахнутую стражем дверь и оказались в просторной приемной, сверкавшей великолепным убранством — золотыми розами на алом фоне. Там томились в праздном ожидании с полдюжины блестящих джентльменов.

Навстречу сэру Фрэнсису вышел камергер с жезлом[543] и по одному его слову исчез, раскланявшись, за маленькой дверью, охранявшейся очередной парой рослых красивых стражей, — казалось, все они были отлиты по одной форме. Камергер тут же вернулся с сообщением, что ее величество примет сэра Фрэнсиса и его спутников.

Из открытой двери доносились звуки клавесина. Возможно, ее величество и была занята разнообразными и очень важными государственными делами, как утверждал сэр Фрэнсис, подумал Джервас, но сейчас, вероятно, они не оторвали ее от дел. Иначе почему им тотчас же была дана аудиенция с высочайшего соизволения?

Они вошли в королевские покои. Сэр Фрэнсис опустился на колено и левой рукой незаметно дал им знак следовать его примеру.

Они оказались в небольшом зале. Три стены украшали дорогие гобелены. Изображенные на них сюжеты были незнакомы Джервасу, даже если бы у него была возможность рассмотреть гобелены внимательнее. Из высокого окна открывался вид на парадную лестницу дворца, реку и золоченую королевскую барку, пришвартованную там вместе с целой флотилией более мелких судов.

Все это бросилось в глаза Джервасу. Но потом он уже видел перед собой только королеву, перед которой снова преклонил колено. В тот день на ней был ярко-розовый наряд. По крайней мере, таков был фон переливающейся парчи, затканной рисунком, изображавшим глаза. Создавалось впечатление, что ее величество исполнена очей, которыми одновременно разглядывает посетителей. Как и при первой аудиенции, на королеве было невообразимое множество драгоценностей; огромный стоячий воротник из кружев, веером раскрытый у нее за головой, был почти вровень с верхушкой высокого, перевитого жемчугом парика.

Какое-то время после прихода посетителей королева была все еще поглощена игрой на клавесине, завершая музыкальную фразу. Одним из многих проявлений королевского тщеславия было желание прослыть хорошей исполнительницей. Королева не гнушалась любыми слушателями.

Рядом с королевой стояла высокая белокурая дама. Две другие, блондинка и брюнетка исключительной красоты, сидели возле окна. Прекрасные руки королевы наконец замерли над клавишами. Сверкая перстнями, она потянулась за лежавшим на клавесине шарфом с золотой каймой. Королева близоруко прищурила темные глаза, вглядываясь в посетителей. От подрисованных карандашом бровей разбежались глубокие морщинки. Она, вероятно, отметила, что спутники Уолсингема — красивые парни, на которых приятно посмотреть. Оба выше среднего роста, но если один чуть повыше и крепче сложен, то другой более миловиден. Возможно, холодный и расчетливый сэр Фрэнсис принял во внимание это обстоятельство, когда пригласил их к королеве, не испросив предварительно ее согласия на аудиенцию. И хотя он был уверен, что ее величество ничем им не поможет, а лишь перепоручит ему разобраться в их бедах, они по крайней мере не вызовут королевского гнева. Пусть сами убедятся в его, Уолсингема, правоте.

— В чем дело, Фрэнк? — резко спросила она своим грубоватым голосом. — Кого вы приводите ко мне и зачем? — И, не дожидаясь ответа, вдруг обратилась к Джервасу, который, не заметив, что его спутники встали, все еще преклонял колено перед королевой.

— Избави бог! — воскликнула она. — Поднимитесь, юноша. Ведь я не папа, чтоб целый день стоять передо мной на коленях.

Джервас поднялся, слегка смущенный, не сообразив, какую возможность для льстивых похвал, столь милых сердцу тщеславной женщины, дает ему это восклицание. Но его мужская привлекательность возместила в глазах королевы недостаток бойкой льстивости.

— Зачем вы привели их, Фрэнк?

Уолсингем вкратце напомнил ей, что этих двух молодых моряков она недавно произвела в рыцари в знак благодарности за их подвиги в боях с Армадой.

— Они обращаются к вашему величеству с нижайшей просьбой, памятуя о своих былых заслугах перед Англией и в залог будущих.

— С просьбой? — Беспокойство мелькнуло в глазах королевы. Она обернулась к высокой белокурой даме, наморщив острый с горбинкой нос. — Как я сразу не догадалась, Дейкрс. Видит Бог, если речь пойдет о деньгах либо других воздаяниях из казны, прошу вас не утруждать себя. Война с Испанией разорила нас.

— Речь пойдет не о деньгах, ваше величество, — смело вступил в разговор Джервас.

Королева с явным облегчением потянулась к серебряной филигранной корзиночке, стоявшей на клавесине, и неторопливо выбрала цукат. Возможно, зубы ее испортились и потемнели из-за пристрастия к засахаренным фруктам.

— Тогда в чем же дело? Изложите свою просьбу, юноша, не стесняйтесь.

Но Джервас уже преодолел свою застенчивость, о чем свидетельствовал его ответ:

— Это не просьба, как выразился сэр Фрэнсис, ваше величество. Я пришел искать справедливости.

Королева вдруг подозрительно сощурилась и опустила поднесенный ко рту цукат.

— О, мне хорошо знакома эта фраза. Мой бог! Она на устах у каждого искателя теплых местечек. Ну? Выкладывайте свою историю, и покончим с этим делом.

Цукат исчез меж тонких накрашенных губ.

— Прежде всего, мадам, — заявил Джервас, — я имею честь передать вам письмо. — Он шагнул вперед, инстинктивно опустился на одно колено и протянул ей конверт. — Не угодно ли принять его, ваше величество?

Уолсингем нахмурился и сделал шага два вперед.

— Что это за письмо? — насторожился он. — Вы не сообщали мне о письме.

— Какое это имеет значение? — сказала королева и принялась рассматривать печать. — Чей же это герб? — Она сдвинула брови. — От кого письмо, сэр?

— От милорда Гарта, если угодно, ваша светлость.

— Гарт? Гарт? — Она словно перебирала что-то в памяти. Вдруг лицо королевы оживилось. — Боже, да это же Роджер Тревеньон… Роджер… — Она вздохнула и испытующе посмотрела на Джерваса. — Кем вам приходится Роджер Тревеньон, дитя мое?

— Смею надеяться, другом, мадам. Я ему друг. Я люблю его дочь.

— Ха! Его дочь! Вот как? У него есть дочь? Если она похожа на своего отца, вы счастливы в своем выборе. В юности он был очень хорош собой. Стало быть, он женат? Никогда об этом не слышала. — В голосе королевы послышалась грусть. — Но я долгие годы вообще ничего о нем не слышала. Роджер Тревеньон! — Королева снова вздохнула, задумалась, и ее лицо смягчилось до неузнаваемости. Потом, словно опомнившись, королева сломала печать и развернула лист. Она с трудом разбирала почерк.

— Что за каракули, господи!

— Граф Гарт писал его, будучи вне себя от горя.

— Ах, вот как! Что ж, вероятно, так оно и было. Тем не менее в письме он лишь констатирует сам факт послания, рекомендует мне вас и заклинает помочь вам и ему, ибо у вас одна цель, о которой вы мне сообщите. Итак, Роджер попал в беду, верно? И, попав в беду, он наконец вспомнил обо мне. Так поступают все люди. Все, но не Роджер. — Королева задумалась. — Мой бог! Он, вероятно, вспоминал меня все эти годы, вспоминал, что я в долгу перед ним. Боже правый, сколько лет минуло с той поры!

Она погрузилась в воспоминания. На узком, резко очерченном лице не было и следа былой жестокости. Джервасу показалось, что ее темные глаза погрустнели и повлажнели. Скорей всего, мыслями она была в прошлом с отважным адмиралом, любившим ее и сложившим голову из-за безрассудства своей любви; с другом адмирала, который ради любви к нему, готовности служить ему и юной принцессе тоже рисковал сложить голову на плахе. Потом, словно очнувшись, она спросила ждавшего ее ответа джентльмена:

— Так какую же историю вы собираетесь мне рассказать? Начинайте, дитя мое. Я слушаю.

Сэр Джервас повел рассказ кратко, красноречиво и страстно. Лорд Уолсингем прервал его лишь раз при упоминании, что испанец, сдавшись в плен, стал скорее гостем в поместье Тревеньон, а не пленником.

— Но это же противозаконно! — вскричал он. — Мы должны принять меры…

— Примите меры и попридержите язык, сэр, — оборвала его королева.

Больше его не прерывали. Джервас довел свой рассказ до конца, все больше распаляясь от гнева, и возбуждение Джерваса передалось слушателям — королеве, ее фрейлинам и даже хладнокровному лорду Уолсингему. Когда Джервас наконец смолк, королева стукнула ладонями по подлокотникам кресла и поднялась.

— Клянусь Богом! — яростно выкрикнула она, побледнев под слоем румян. — Наглость этих испанцев переходит все границы! Неужто их бесчинствам не будет положен предел? Что же, мы будем и дальше сносить все молча, Уолсингем? Испанца выбрасывает после кораблекрушения на мой берег, и он позволяет себе подобное надругательство! Клянусь Небом, они узнают, какие длинные руки у девственницы, защищающей другую девственницу, как тяжела рука женщины, мстящей за другую женщину. Почувствуют, будь они прокляты! Уолсингем, созовите… Нет-нет. Погодите!

Королева, постукивая каблучками, прошла через гостиную к окну, и сидевшие там фрейлины встали при ее приближении. Королева извлекла откуда-то маленькую серебряную шпильку. Ее раздражали кусочки цуката, застрявшие в зубах. Избавившись от них, королева задумчиво постучала шпилькой по оконному стеклу.

Рассказ тронул королеву сильнее, чем Джервас мог надеяться. Как ни возмутительно было само надругательство, оно усугублялось тем, что жертвой стала дочь Роджера Тревеньона. Королева приняла эту историю так близко к сердцу, ибо воспоминания о дорогом друге юности и возлюбленном пробудили в ней нежность, а рассказчик был рослым красивым юношей, к тому же влюбленным.

Наконец она отошла от окна в весьма раздраженном расположении духа, но это раздражение было вызвано не тем, к кому она обратилась:

— Подойдите сюда, дитя мое!

Джервас выступил вперед и почтительно склонился перед ее величеством. Все с интересом наблюдали эту сцену, лишь одному человеку было явно не по себе — лорду Уолсингему. Он, прекрасно знавший королеву, понял, что в ней проснулась львица, и это не сулит ничего доброго. Он был немного зол на Джерваса Кросби за то, что тот обошел его с письмом. Но это был сущий пустяк по сравнению с беспокойством, которое вызывал у него настрой королевы.

— Говорите, дитя мое, говорите, — теребила она Джерваса, — о чем именно вы меня просите? Что я могу для вас сделать? Какой справедливости вы добиваетесь?

Она просила совета у провинциального парня, движимого болью за свою возлюбленную. По мнению Уолсингема, это было безумие. Он едва сдержал стон. Мрачное предчувствие отразилось на его лице.

Ответ Джерваса отнюдь не уменьшил его страха. Он лишь утвердился в своем мнении, что Джервас играет с огнем с невероятно дерзкой неосторожностью, а министр на своем опыте хорошо знал, к чему ведет людская неосторожность.

— Я собираюсь, ваша милость, немедленно плыть в Испанию вслед за доном Педро де Мендосой.

— Очень смелый замысел, ей-богу, — прервала его королева. — Но если вы берете дело в свои руки, зачем я вам понадобилась? — Тон королевы можно было понять как насмешку или признание затеи Джерваса чистым безумием.

— Я надеялся, мадам, что ваша милость защитит меня, сам не ведаю, каким образом, в этом путешествии и поможет благополучно вернуться. Я опасаюсь не за себя…

— Вы дальновиднее, чем я полагала, — снова прервала его королева. — Но как я могу защитить вас? — Она сделала гримасу. — У меня и впрямь длинные руки. Но как мне защитить вас во владениях короля Филиппа в такое время… — Королева оборвала себя на полуслове. Она не представляла, какую поддержку может оказать юноше, и это бессилие так унизило ее в собственных глазах, что она разразилась бранью, как взбешенный капитан.

Когда она наконец утихомирилась, лорд Уолсингем вкрадчиво заметил:

— Я уже говорил сэру Джервасу, что ваше величество поручит мне предпринять надлежащие меры. По каналам, которые предлагает французский посол, мы можем обратиться с посланием к королю Филиппу.

— Ах, вот как! И что же ответил сэр Джервас?

— Покорнейше прошу учесть, ваше величество, что дело не терпит отлагательства…

— Да, это так, дитя мое. У сэра Фрэнсиса нет должного опыта. Если бы его дочь захватил испанец, он был бы не столь хладнокровен и жеманен. К черту трусливые советы!

Но министр не утратил самообладания.

— В меру своего слабого ума служу вашей светлости. Может быть, кто-нибудь подскажет более эффективный путь спасения несчастной леди.

— Стало быть, слабого? — Королева бросила на Уолсингема недобрый взгляд. Его хладнокровие оказало на нее прямо противоположное действие. Отвернувшись от него, королева снова постучала шпилькой по стеклу. — Но ведь должен быть какой-то выход? Ну, дитя мое, напрягите свой ум. Не опасайтесь показаться неосторожным. Предлагайте, а уж мы нащупаем здравый смысл.

Воцарилось молчание. У Джерваса не было продуманного плана действий, не знал он и как осуществить то, о чем просила ее величество. Тишину нарушил грубоватый голос сэра Оливера Трессилиана.

— Позвольте сказать, ваша светлость. — С этими словами он шагнул вперед, и его смуглое решительное лицо приковало взоры всех присутствующих.

— Да говорите же, во имя Господа, — раздраженно бросила она, — говорите, если можете помочь делу.

— Ваше величество поощряет неосторожность, иначе я навряд ли решился бы.

— Решайтесь, черт вас побери, — заявила львица. — Что вам пришло на ум?

— Возможно, ваше величество не помнит, но я получил от вас рыцарское звание за захват флагмана андалузского флота, единственного плененного нами испанского корабля. Мы взяли в плен дона Педро Валдеса, самого прославленного и заслуженно почитаемого в Испании капитана. Вместе с ним к нам в плен попали семь джентльменов из лучших семей Испании. Все они в руках вашего величества. Они находятся в заключении в Тауэре.

Сэр Оливер ничего не добавил к сказанному, но в самом его жестком тоне содержалось предложение. И тон, и намек, проскользнувший в его словах, свидетельствовали о натуре беспощадной, неподвластной закону, сделавшей его впоследствии тем, кем ему суждено было стать. Речь сэра Оливера произвела чудо, выведя наконец лорда Уолсингема из состояния присущей ему невозмутимости.

— Во имя Неба, молодой человек, что вы имеете в виду?

Но ответила ему королева с недобрым смешком и жесткостью, сродни той, что проявил сэр Оливер. У министра мурашки побежали по спине.

— Боже милостивый! Неужели не ясно?

Тон ее был красноречивее слов: предложение сэра Оливера пришлось ей по душе.

— Дейкрс, подставь стул вон к тому столику. Король Испании еще узнает, какие у меня длинные руки.

Высокая фрейлина принесла мягкий, обитый красной материей стул. Королева подошла к столу и села.

— Дай мне перо, Дейкрс. Уолсингем, назовите фамилии семи джентльменов, заключенных в Тауэр вместе с Валдесом.

— Ваше величество, вы намерены… — Уолсингем был бледен, его борода заметно дергалась.

— Вам скоро станут известны мои намерения, вам и другому слабосильному парню — Филиппу Испанскому. Повторяю — их имена!

Королева была беспощадна в своем властолюбии. Уолсингем спасовал и продиктовал ей имена. Она написала их своим крупным угловатым почерком, который историки более поздних времен сочли красивым. Составив список, королева откинулась и пробежала его прищуренными глазами, задумчиво покусывая гусиное перо.

Министр, наклонившись к ней, что-то испуганно прошептал. Получив в ответ негодующий взгляд и ругательство, министр выпрямился. Осторожный человек и дипломат, Уолсингем решил обождать, пока королевский гнев остынет и королева прислушается к голосу разума. Сэр Фрэнсис нисколько не сомневался, что по совету этого чернобрового пирата Оливера Трессилиана ее величество намерена совершить акт грубого произвола.

Склонив голову, ее величество принялась сочинять письмо своему свояку, страстно желавшему в свое время стать ее мужем. С тех пор он не раз благодарил Господа, что среди оставленных им жен не было Елизаветы. Она писала быстро, почти не тратя времени на обдумывание фраз, ее перо с такой свирепой решимостью царапало пергамент, что крупные буквы были скорее выгравированы, чем написаны. Вскоре королева закончила письмо.

В конце послания стоял злобный размашистый росчерк, сам по себе как вызов на дуэль. Королева потребовала воск и свечу, чтобы запечатать письмо. Фрейлины отправились выполнять ее поручение. Сэр Фрэнсис решился предпринять еще одну попытку удержать королеву от необдуманного шага.

— Если в этом послании, мадам, нарушен принцип взаимного признания законов…

Но королева грубо оборвала его на полуслове:

— Взаимное признание законов! — Она издевательски расхохоталась в лицо длиннолицему седобородому дипломату. — Я ссылаюсь на этот хваленый принцип в своем письме. В случае с похищением он совершенно игнорируется. Я предупредила об этом его испанское величество.

— Именно этого я и опасался, мадам…

— О господи! Уолсингем, когда вы наконец станете мужчиной? — Королева вдавила в воск свою печать.

Потрясенный, Уолсингем забормотал что-то о королевском совете.

При этих словах Елизавета в ярости встала и, держа письмо в руке, заявила, что ей дела нет до королевского совета, что он и существует лишь, чтобы разъяснять ее королевскую волю. Насилие, совершенное испанским грандом над английской девушкой, — оскорбление Англии. А поскольку она, королева Елизавета, символизирует Англию, ее долг — ответить на это оскорбление. Она и ответила на него в своем письме, которое сэр Джервас доставит по назначению.

Уолсингем в ужасе отшатнулся, не отваживаясь больше ей перечить. Он винил себя за необдуманный поступок: зачем он добился аудиенции у королевы для этого горячего юнца и его еще более опасного друга? Вред уже причинен. Надо сделать все возможное, чтобы предотвратить дурные последствия. Дальнейшее вмешательство в дело лишит его возможности хоть как-то повлиять на его исход.

Королева протянула Джервасу письмо.

— Вот ваше оружие, сэр. Летите в Испанию на всех парусах. Письмо — для вас и щит и меч. Если же и оно не спасет, будьте уверены, я отомщу за вас. Да поможет вам Бог исполнить ваш рыцарский долг. Проводите его, сэр Фрэнсис. Доложите мне, как закончится путешествие. И не вздумайте лукавить.

Джервас, опустившись на колени, принял королевское послание. Королева протянула ему руку. Он поцеловал ее почтительно, с некоторым благоговением, она же легонько провела рукой по его волнистым каштановым волосам.

— Славный мальчик с любящим сердцем, — ласково молвила королева и вздохнула. — Да поможет Бог твоей возлюбленной вернуться в добром здравии вместе с тобой.

Взволнованный, Джервас покинул королевскую гостиную вместе с Оливером и сэром Фрэнсисом. Все трое знали почти наверняка, что содержалось в королевском послании.

Сэр Фрэнсис простился с ними весьма холодно. Он помешал бы их миссии, если бы мог. Но, находясь меж двух огней, он был обречен на бездействие. Скрепя сердце лорд Уолсингем отпустил их с письмом, способным вызвать вселенский пожар.

Глава 14

ФРАЙ ЛУИС
Страх был неведом леди Маргарет Тревеньон, потому что за все двадцать пять лет своей жизни ничто не наводило на нее страх. С тех пор как она себя помнила, люди ей подчинялись, очень немногие из них направляли ее, но никто ею не командовал. В поместье Тревеньон, как и во всем Корнуолле, где ее считали первой леди, ее желание было превыше всего — везде и всегда. Никто никогда не пытался перечить Маргарет, а тем более враждовать с нею. Все вокруг проявляли к ней должное уважение. Оно объяснялось отчасти положением, которое Маргарет занимала по праву рождения, но в большей степени тем, что она от природы была щедро наделена благородной сдержанностью и самодостаточностью, а это обычно прививается воспитанием. Трудно было себе представить, что Маргарет чем-то обижена. Достоинство, рожденное подобной уверенностью в себе, не могло быть чисто внешним и показным, оно проникло в ее плоть и кровь и уберегло от излишней самонадеянности и бессмысленной дерзости — возможного последствия предоставленной ей свободы.

И глубоко укоренившаяся уверенность в себе, подкрепленная всем прошлым опытом, не покинула Маргарет и теперь, когда, набросив на голову плащ, ее связали и затем обращались как с вещью. Маргарет была удивлена и раздосадована. Страх не закрался ей в душу: Маргарет не верилось, что он оправдан и насилие беспредельно. Она не сопротивлялась, сознавая бессмысленность борьбы с дюжими матросами и полагая это ниже своего достоинства.

Маргарет неподвижно лежала на корме на свернутом парусе, всеми силами сдерживая закипавший гнев, способный помутить разум. Она едва воспринимала качку, скрип уключин, усилия гребцов, налегавших на весла, бессвязные звуки, вырывавшиеся у них порой. Маргарет догадывалась, что рядом с ней сидит дон Педро. Он обнимал ее за плечи, удерживая на месте, а возможно, и оберегая. В другое время это шокировало бы ее, но сейчас было безразлично. Такая мелочь по сравнению с самим похищением не стоила возмущения.

Через некоторое время дон Педро убрал руку и принялся развязывать шнурок, стягивавший плащ, в который она была закутана с головой. Покончив с этим, он стянул с нее плащ, и Маргарет вдохнула ночной воздух, взору открылись безбрежная водная гладь, звезды в небе, темные фигуры матросов, ритмично работающих веслами, и человек, склонившийся над ней. В окружающей тьме его лицо казалось голубоватым. Она услышала его голос:

— Вы простите мне эту возмутительную дерзость, Маргарет? — Тон вопроса был вкрадчивый, почти просительный.

— Мы поговорим об этом, когда вы меня высадите на берег в бухте возле поместья Тревеньон, — ответила Маргарет и сама подивилась собственной твердости и резкости.

Она скорее угадала, чем увидела его улыбку, тонкую, насмешливо-самоуверенную, так хорошо ей знакомую. Но если раньше она вызывала восхищение Маргарет, то теперь она сочла улыбку дона Педро отвратительной.

— Если бы у меня не было надежды на прощение, я бы свел счеты с жизнью, Маргарет. О возвращении не может быть и речи. Эта авантюра связала нас воедино.

Маргарет сделала попытку подняться, но он снова обхватил ее за плечи и усадил.

— Успокойтесь, моя дорогая, вашему достоинству и свободе ничто не угрожает. Я вам обеспечу высокое положение в обществе.

— Вы себе обеспечите высокое положение, — отозвалась она, дерзко добавив: — На виселице.

Он больше ничего не сказал и, подавив вздох, убрал руку. Дон Педро решил, что лучше выждать, пока гнев Маргарет остынет и она проникнется мыслью, что всецело находится в его власти. Это скорее сломит ее упрямство, чем любые слова. Она еще не испытала страха. Но то, что Маргарет не теряла присутствия духа, делало ее для дона Педро еще более желанной. За такую женщину стоило бороться, и потому надо призвать на помощь все свое терпение. Дон Педро не сомневался, что в конце концов Маргарет будет принадлежать ему. Воля была определяющей чертой его характера, как, впрочем, и у Маргарет.

А лодка тем временем рассекала волны. Маргарет посмотрела на звезды в небе и одинокую желтоватую звезду на горизонте. Она, казалось, все увеличивалась по мере их приближения. Лишь однажды Маргарет оглянулась, но ничего не различила во мраке, скрывшем землю и береговую линию. Она лишь увидела, что дон Педро не один на корме. Рядом с ним сидел рулевой. Обращаясь к нему, Маргарет снова протестовала, требуя, чтобы ее вернули на берег. Но он даже не понял, о чем речь. Обратившись к дону Педро, он получил короткий резкий ответ на испанском.

И Маргарет замолчала с видом оскорбленного достоинства. Желтоватая звезда впереди продолжала расти. Ее отражение извилистой световой дорожкой бежало по воде. В конце концов звезда оказалась фонарем на корме корабля, и, ударяясь о борта высокого галеона, лодка подошла к трапу. Наверху стоял человек с фонарем. На фоне освещенного шкафута четко вырисовывался его силуэт.

Лодка пристала у трапа, и дон Педро предложил ее светлости подняться. Она отказалась. В этот момент она была в замешательстве и не совладала с собой. Она сопротивлялась, угрожала. С корабля кинули веревку. Матрос поймал ее конец и сделал затяжной узел, набросив ее на Маргарет, он стянул узел у колен. Потом ей подняли руки и осторожно затянули узел под мышками. Дон Педро тут же подхватил Маргарет и усадил на плечо. Поддерживая свою ношу левой рукой, он схватился за трап правой и начал подниматься. Маргарет поняла, что сопротивление бесполезно: ее подтянут, как груз, на веревке; и она выбрала из двух зол меньшее. На шкафуте, ярко освещенном фонарями, дон Педро спустил Маргарет. Веревка, которую подтягивали на корабль по мере их подъема, змеей лежала на палубе у ее ног. Дон Педро распустил узел и освободил Маргарет.

На палубе у трапа их ждал хозяин галеона, Дюклерк, с фонарем в руке. У комингсов стояли еще двое — крепкого сложения джентльмен и высокий худой монах-доминиканец в белом облачении и черной монашеской накидке. Остроконечный, закрывавший голову капюшон затенял его лицо.

Первый из них быстро шагнул вперед и, низко поклонившись дону Педро, что-то тихо ему сказал. Это был дон Диего, управляющий графа Маркоса, тот самый, что снарядил корабль в Англию, как только до него дошла весть, что хозяин ждет его там.

Монах, скрестив под просторной сутаной руки и неподвижный как статуя, оставался на месте. Уловив вопросительный взгляд дона Педро, дон Диего с готовностью объяснил его присутствие. В католической Испании ни один корабль не мог выйти в море без духовного пастыря. Он жестом подозвал монаха и представил его как фрая[544] Луиса Сальседо. Священник и аристократ поклонились друг другу, всем видом выражая взаимное уважение. Выпрямившись, монах снова скрестил руки. Свет фонаря на мгновение выхватил из тени капюшона его лицо. Маргарет мельком увидела его — аскетически худое и бледное, с мрачно горящими глазами. Их взгляд проник холодком страха в ее отважную душу — страха, какого она еще не испытывала с момента похищения. В этом быстром взгляде она почувствовала зловещую угрозу, неприкрытую злобу, перед которой ее душа содрогнулась, как содрогнулась бы от проявления сверхъестественной силы.

Потом дон Педро сообщил Маргарет, что лучшая каюта корабля в ее распоряжении и дон Диего проводит ее туда. Она растерялась на какой-то миг, но стояла высоко подняв голову, вскинув подбородок, глядя гордо, почти с вызовом. Наконец повернулась и пошла за управляющим, и дон Педро последовал за ней. Пока сопротивление бесполезно, придется выполнять их волю. Осознав это, Маргарет подчинилась, не поступившись своим достоинством и неискоренимой верой в то, что никто не сможет причинить ей вреда.

На переходном мостике кто-то перехватил дона Педро за руку. Он обернулся и увидел монаха. Видно, он шел за ним следом, бесшумно ступая в своих сандалиях. Впрочем, общая суматоха на корабле, готовящемся к отплытию, заглушила бы любой шум. Скрипели блоки и фалы, слышался топот ног, а когда была отдана команда положить руль к ветру, поочередное хлопанье наполнявшихся парусов напоминало приглушенные пушечные выстрелы. Слегка накренясь левым бортом, послушная ветру, «Девушка из Нанта» с командой испанских матросов выскользнула под покровом ночи в открытое море.

Нахмурившись, дон Педро вопросительно глянул на монаха. Свет висевшего на мостике фонаря бил ему прямо в лицо.

Тонкие губы монаха шевельнулись.

— Эта женщина взята на борт вашей светлостью? — спросил он.

Дон Педро почувствовал, что его душит гнев. Дерзость самого вопроса усугублялась его презрительной краткостью. Дон Педро сдержался, и монах не услышал ответа, который полагался ему по заслугам.

— Эта дама, — с подчеркнутым почтением произнес он, — будущая графиня Маркос. Я рад, что выдался случай известить вас об этом, чтобы впредь вы говорили о ней с должным пиететом.

И, повернувшись спиной к бесстрастно поклонившемуся монаху, он направился к главной каюте, проклиная в душе дона Диего, сподобившегося взять в духовные пастыри монаха-доминиканца. Эти доминиканцы — нахалы как на подбор, чванятся своей инквизиторской властью. Все они — от генерального инквизитора до последнего ничтожного брата ордена — не испытывают почтения к светской власти, как бы высока она ни была.

Дон Педро окинул оценивающим взглядом убранство каюты, и гнев его в какой-то мере смягчился. Оно было достойно графини Маркос. В свете покачивающихся фонарей на белоснежной скатерти ярко сверкали хрусталь и серебро. Подушки из алого бархата с золотым кружевом украшали стулья и скрадывали грубость рундуков под окнами, глядевшими на корму. Длинное зеркало стояло меж дверей двух кают, выходящих на правый борт, и еще одно помещалось у двери каюты, выходящей на левый. На полу лежал мягкий ковер восточной работы с яркими красными и голубыми узорами, а переборки скрывались гобеленами. Возле стола ждал распоряжений вылощенный Паблильос, слуга из дома графа в Астурии, приставленный доном Диего лично к дону Педро.

Учитывая обстоятельства и спешку, дон Диего превзошел самого себя и вполне заслужил те два похвальных слова, что произнес его хозяин. Отпустив Паблильоса, дон Педро жестом пригласил даму к столу.

Маргарет посмотрела на него в упор. Ее лицо под облаком слегка растрепанных золотисто-рыжих волос было бледно, темно-красный корсаж помят, кружевной воротник порван. Маргарет пыталась скрыть беспокойство, но его выдавала взволнованно дышавшая грудь.

— У меня нет выбора, — протестующе заявила она с холодным презрением в голосе. — Не тратьте времени, унижая меня напоминанием, что я пленница, я вынуждена подчиниться. Но это поступок труса, дон Педро, труса и неблагодарного человека. Вы платите злом за добро. Надо было предоставить вас судьбе. Вы убедили меня, что подобного заслуживал любой испанец, попавший в руки честного человека. — С этими словами она холодно, с достоинством прошла вперед и села за стол.

Дон Педро был смертельно-бледен, под измученными глазами залегли тени. На фоне этой бледности маленькая остроконечная бородка и закрученные вверх усы казались иссиня-черными. Исхлестанный ее гневными словами, дон Педро не выказал гнева, он грустно наклонил голову.

— Упрек справедлив, я знаю. Но даже если вы полагаете мой поступок низким, не вините всех испанцев за ошибки одного. А осуждая его ошибки, помните, что их породило. — Он сел напротив Маргарет. — Человека надо судить не по поступкам, а по мотивам, их вызывающим. Тысячи достойных людей повстречались вам на жизненном пути, и вы по-прежнему считаете их достойными людьми, ибо ничто не толкнуло их на действия, которые уронили бы их в ваших глазах. Я, смею надеяться, достойный человек…

У Маргарет вырвался короткий смешок. Дон Педро смолк и слегка покраснел, потом повторил:

— Я, смею надеяться, достойный человек, каковым вы меня справедливо считали раньше. Если бы я уехал, вы остались бы при том же мнении, но непреодолимый соблазн смел все мои предубеждения. Узнав вас, Маргарет, я полюбил вас — страстно, отчаянно, слепо.

— Стоит ли продолжать?

— Стоит. Я хочу, чтобы вы поняли меня, а уж потом и судили. Эта любовь сродни культу, она переполняет меня чувством обожания. Вы нужны мне, я не могу жить без вас. — Он устало провел рукой по бледному лбу. — Мы не властны над своими чувствами. Мы рабы природы, заложники судьбы, которая использует нас в своих целях, кнутом заставляя подчиниться ее власти. Я не просил ниспослать мне любовь к вам. Это произошло помимо моей воли. Во мне вы зажгли любовь. Я не знаю, откуда пришел этот зов, но я не мог ослушаться, он был непреодолим.

Я могу лишь предполагать, какого мнения вы были обо мне раньше. Думаю, что высокого. Как мне представляется, такая женщина, как вы, не может высоко ставить мужчину, искусного в банальных любовных интригах, занятого тривиальными любовными играми, кощунственно низводящего любовь до развлечения и низкой похоти. Я не таков. Клянусь своей верой и честью пред ликом Господа и Пресвятой Девы.

— К чему эти клятвы и клятвопреступления? Они для меня ничего не значат.

— О, погодите! Этого не может быть. Вы, конечно, сознаете, что легкомысленный искатель приключений, каковым я не являюсь, никогда бы не отважился на то, что сделал я. Я похитил вас. Какое ужасное слово!

— Очень точное слово для описания ужасного поступка, преступления, за которое вам наверняка придется держать ответ.

— Вы говорите — преступление. Но преступника создают обстоятельства. Не рождалось еще человека — кроме одного, но он был не просто человек, — столь приверженного добродетели, что не поддался бы искусу. — Дон Педро вздохнул и продолжал: — Поверьте, я никогда не совершил бы подобного поступка, если бы соблазну, моему непреодолимому влечению к вам, не сопутствовало роковое стечение обстоятельств. Время не остановилось ради меня. Корабль не мог вечно стоять в английских водах. Ежечасно он подвергался риску быть захваченным. Я должен был спешить. Вчера вечером я, преодолев робость, заговорил с вами о любви. И получил отпор. Этого я и опасался. Объяснение было слишком внезапным. Оно удивило вас, вывело из душевного равновесия. В других обстоятельствах я бы не стал торопиться. Добиваясь взаимности, я проявил бы бесконечное терпение. Я убежден: как во время нашей первой встречи ваши флюиды вошли в меня и навсегда сделали меня рабом, так и мои флюиды могли бы войти в вашу душу, пусть вы бы и не догадались об этом. Мне не верится, что чувство, вызванное вами, не нашло бы отклика в вашем сердце. Это как искра, высеченная ударом стали о кремень, но, чтобы она появилась, нужны и сталь, и кремень. Вы сами не признавались себе в том, что искра высечена. Еще какое-то время, совсем немного времени — и я помог бы вам это осознать. Но время было мне неподвластно. Я не мог дольше оставаться в Англии. — Дон Педро с отчаянием взмахнул рукой и слегка наклонился вперед. — У меня не было выбора. Отказаться от вас я не мог и вынужден был прибегнуть к злодейскому, на ваш взгляд, похищению. — Он помедлил и, не услышав возражений, продолжал: — Я увез вас силой, чтобы добиться когда-нибудь вашего расположения, положить к вашим ногам свою жизнь и все, что у меня есть, короновать вас всеми почестями, которых я был удостоен и которыми еще буду удостоен, вдохновленный вами. Сейчас все на корабле знают, что по приезде в Испанию вы станете графиней Маркос, а потому будут относиться к вам с должным почтением, приличествующим вашему высокому положению.

Дон Педро замолчал, устремив на Маргарет грустный, смиренно молящий о любви взгляд. Но ни взгляд, ни его слова не произвели на нее, судя по всему, никакого впечатления. Ответный взгляд был колюч, и лишь презрение чувствовалось в легкой улыбке, скользнувшей по алым губам.

— Слушая ваши речи, я терялась в догадках: кто же вы — мошенник или глупец? Теперь понимаю — вы жалкая помесь того и другого.

Дон Педро пожал плечами и даже улыбнулся, хоть в глазах его затаилась бесконечная усталость.

— Это не аргумент.

— Не аргумент? А разве нужны аргументы, чтобы проколоть пустой мыльный пузырь, надувавшийся вами с таким старанием? Следуя вашей логике, в мире нет злодейства, которое невозможно оправдать. Факты налицо, дон Педро, вы отплатили злом за добро, вы обращались со мной недостойно и грубо, надеясь подчинить своей воле; из-за вас тревога и печаль поселились в доме, приютившем вас в час испытаний. Это факты, и никакие аргументы на свете не смогут их опровергнуть. Поверьте, все ваши попытки воздействовать на меня напрасны. Никто не произведет меня в графини против моей воли, а у меня нет желания стать графиней Маркос и никогда не будет. Если вы заслужите прощение, возможно, у меня возникнет желание увидеть вас в будущем. А сейчас снова прошу вас: отдайте распоряжение вернуться, верните меня в мой дом.

Дон Педро опустил глаза и вздохнул.

— Давайте подкрепимся. — Он что-то быстро сказал по-испански недоумевающему Паблильосу, и тот принялся раскладывать по тарелкам кушанья, заранее приготовленные на буфете.

Дон Педро, находившийся в состоянии философской отрешенности, невольно восхищался смелостью Маргарет — с какой решимостью она ответила ему, с каким достоинством держалась за столом, как твердо смотрела ему в глаза. В подобной ситуации любая из знакомых ему женщин вела бы себя иначе. Он уже оглох бы от криков, его бы уже мутило от слез! Но Маргарет была как закаленная сталь. Во всем мире не найти лучшей матери для будущих сыновей. Рожденные такой матерью, они приумножат блеск и славу дома Мендосы-и-Луны.

Дон Педро был уверен, что в конце концов она покорится его воле. Его слова, обращенные к Маргарет, были вполне искренни, они выражали его веру; с такой верой он мог набраться терпения, ибо эта добродетель недоступна лишь тем, кого гложет червь сомнения.

Маргарет ела мало, но то, что она вообще не лишилась аппетита, доказывало твердость ее духа. Она выпила немного вина, но лишь из того кувшина, из которого пил сам дон Педро. Заметив ее осторожность, он подумал, что ум Маргарет не уступает твердости ее характера. Строптивость и недоверие к нему лишь возвышали Маргарет в его глазах.

Одноместная каюта по правому борту предназначалась для дона Педро и отличалась особой роскошью убранства. Когда Паблильос сообщил об этом хозяину, тот предоставил ее Маргарет, и она приняла это с равнодушной готовностью подчиниться обстоятельствам.

Оставшись одна, Маргарет, вероятно, утратила привычное самообладание. Ею овладели горе, негодование, страх. Во всяком случае, когда наутро она искала на палубе место, где могла бы чувствовать себя свободнее, чем в каюте, лицо было осунувшимся, а глаза покраснели от слез или бессонницы — и то и другое было ново и непривычно для леди Маргарет Тревеньон. Но других сигналов бедствия она не подавала. Привела в порядок свой туалет и тщательно причесалась; ступала твердо, насколько, разумеется, позволяла качающаяся палуба, держалась уверенно, с холодным достоинством.

Она перешла на шкафут. Залитый солнечным светом, он показался ей менее просторным, чем вчера вечером. Взгляд ее скользнул от зарешеченного люка к лодкам на утлегаре и на мгновение задержался на крепком парне, начищавшем латунный обод бачка с питьевой водой. Он украдкой поглядывал на Маргарет. На рассвете подул свежий ветер, и марсовые убирали паруса. Ей казалось, что, кроме юноши, начищающего бак, никого рядом не было, но, пройдя вдоль борта, она увидела на шканцах моряков. Дюклерк, дюжий бородатый хозяин судна, наблюдал за ней, облокотившись о резные перила. Когда Маргарет обернулась, Дюклерк приподнял шляпу, приветствуя ее. Позади него два матроса глядели на ванты, повторяя действия матросов на марсе.

Маргарет прошла по палубе туда, где, как ей казалось, в последний раз промелькнула ее родина, ее Англия. Теперь земли не было видно. Было похоже, что корабль находится в центре огромного сферического водного пространства: прозрачное утреннее небо сливалось с океаном. Ее замутило от страха; она прислонилась к фальшборту и вдруг увидела, что она здесь не одна, как полагала. Высокая неподвижная фигура у переборки кубрика казалась кариатидой, поддерживающей верхнюю палубу.

Это был монах. Капюшон на сей раз был откинут, и голова с выбритой тонзурой[545] открыта. Лицо монаха при дневном свете показалось ей моложе, чем накануне, ему было лет тридцать пять. Несмотря на голодное, почти волчье выражение лица, оно было не лишено приятности — во всяком случае, приковывало к себе внимание. Крупный, почти семитский нос, широкие, резко очерченные скулы, стянувшие к вискам желтоватую кожу так, что резко обозначились провалы щек; широкий, тонкогубый и твердый рот, под нависшим лбом — темные мрачные глаза.

Монах стоял всего в нескольких ярдах от Маргарет. В руках у него был молитвенник, пальцы перевивала свисавшая нитка бус; Маргарет могла и не знать, что это привезенные из Святой земли четки, а бусины выточены из верблюжьих костей.

Заметив ее взгляд, он слегка наклонил голову в знак приветствия, но его будто выточенное из дерева лицо осталось безучастным. Он подошел к Маргарет, устремив на нее взгляд больших строгих глаз, и она с неудовольствием отметила, что сердце у нее забилось сильнее, как случается при встрече с незнакомым или непонятным человеком. К удивлению Маргарет, он заговорил с нею по-английски. Монах произнес несколько обычных в таких случаях фраз, но его глубокий серьезный голос и свистящий испанский акцент придали им значительности. Он выразил надежду, что ее нынешнее пристанище на корабле вполне сносно, что она уснула в непривычной обстановке, а проснувшись освеженной, вознесла хвалу Пресвятой Деве, защитнице всех девственниц.

Маргарет понимала, что вежливая фраза, по существу, вопрос, хоть навряд ли уловила его дальний прицел. Разумеется, живой ум Маргарет уже был занят другими мыслями. Этот человек — священник,и хоть его вера внешне отличается от той, что исповедует она, в основе своей они составляют единое целое. И католик, и лютеранин понимают добро и зло одинаково, и этот монах и по призванию, и по долгу — слуга Господа, сторонник добродетели, защитник угнетенных. Не знай он английского, он не смог бы принести ей пользу. Он сделал свои выводы относительно ее пребывания на корабле, либо принял на веру рассказ дона Педро. Но то, что она могла обратиться к монаху, рассказать ему свою историю, будучи уверенной, что ее поймут, сразу же рассеяло все ее сомнения и ясно указало выход из трудного положения. Стоит только рассказать монаху про насилие, про то, как с ней обращались, и он поможет ей; монах должен стать ей другом и защитником, а поскольку он — лицо влиятельное, он может применить власть даже к высокопоставленному дону Педро де Мендосе-и-Луне, заставив его исправить содеянное зло.

Взяв на корабль доминиканца в качестве духовного наставника, дон Диего совершил большую ошибку, чем полагал он сам или дон Педро. Дон Диего выбрал его потому, что монах владел английским, но именно поэтому, даже если бы не было других веских причин, его следовало оставить в Испании. Но ее светлость об этом не знала. Для нее было важно лишь то, что он говорил на родном ей языке, был рядом и готов ее выслушать.

Щеки Маргарет окрасились румянцем, а глаза, еще мгновение тому назад погасшие и унылые, оживились. С первых же слов он должен понять, кто она такая, и отбросить подозрения, закравшиеся ему в голову. Проверяя ее, монах высказал их в своем полуприветствии-полувопросе.

— Вас, должно быть, послал мне Господь, Господь и Пресвятая Дева. Вы сказали, что она защитница всех девственниц. Попросите ее за меня, мне очень нужно ее покровительство.

Маргарет заметила, что его строгий взгляд смягчился. Выражение сочувственного внимания появилось на аскетическом лице.

— Я недостойный слуга Господа и тех, кто молит Господа. В чем ваша нужда, сестра моя?

Маргарет вкратце, опасаясь не успеть, рассказала монаху о том, как ее похитили из дому, силой доставили на корабль, а теперь по воле дона Педро де Мендосы увозят в Испанию.

Монах наклонил голову.

— Я знаю, — сказал он тихо.

— Вы знаете? Вы знаете? — повторила она с ужасом.

Неужели и он с ними в заговоре? Неужели надежды, связанные с ним, напрасны? Он обо всем знает и держится так безучастно.

— И если можно верить человеку на слово, мне также известно, что у дона Педро благородные намерения.

— Какое это имеет отношение ко мне?

— Прямое. Это значит, что у него нет злодейских или греховных, связанных с вами помыслов.

— Нет злодейских или греховных помыслов? А то, что он увез меня против воли? А то, что ко мне применили силу?

— Это грех, большой грех, — спокойно признал фрай Луис. — Но все же не такой большой и страшный, как я опасался вначале. Я опасался, что смертный грех поставит под угрозу спасение его души. А в море, более чем где-либо, должно блюсти душу свою в чистоте, готовясь предстать перед Создателем, ибо многие опасности подстерегают здесь и Всевышний может призвать к себе душу в любой миг. Но я признаю, что свершился грех. Вы хотите, чтобы я уговорил дона Педро искупить свой грех. Успокойтесь, сестра моя. Под моей защитой, под защитой Господа, которому я служу, вам никакое зло не страшно. Дон Педро либо сразу вернет вас домой, либо по прибытии в Испанию вы будете тотчас вызволены из плена.

В состоянии экзальтации Маргарет готова была рассмеяться: как, оказывается, легко разрушить планы дона Педро. Это путешествие больше не представляло для нее опасности. Защитой ей будет мантия святого Доминика[546], и, хоть Маргарет мало что знала об этом ревностном поборнике Христа, насаждавшем любовь к Нему огнем и мечом и неустанно воевавшем со всеми инакомыслящими, она верила, что отныне будет вечно его любить и почитать.

Фрай Луис переложил молитвенник и четки в левую руку и, воздев правую, вытянутыми перстами совершил крестное знамение над ее золотой головкой, прошептав что-то по-латыни.

Для леди Маргарет это был словно колдовской ритуал. Ее широко поставленные глаза чуть округлились от удивления. Фрай Луис прочел немой вопрос в ее недоумевающем взгляде, отметил, что она не склонила головы в ответ на его благословение. Сомнение, мелькнувшее в глазах монаха, быстро переросло в уверенность. Дон Педро зашел в своем грехе дальше, чем полагал, не желая бесчестить его подозрением, фрай Луис. Грех дона Педро внезапно приобрел огромные размеры по сравнению с самим похищением. Фрай Луис не ожидал, что благородный отпрыск семьи, прославленной в Испании своим благочестием, подарившей Испании примаса, способен на такой страшный грех. Похищенная им женщина, которую он хотел сделать своей женой и матерью своих детей, была еретичкой!

Сделав это страшное открытие, фрай Луис содрогнулся. Губы его сжались, лицо снова превратилось в безучастную маску. Он сложил руки в просторных рукавах шерстяной белой сутаны и, не сказав ни слова, повернулся и медленно побрел по палубе, размышляя о страшном грехе дона Педро.

Глава 15

СЦИЛЛА[547]
Фрай Луис был потрясен своим открытием, и ему потребовалось время, чтобы оправиться от шока и продумать, как он будет бороться с Сатаной за обреченную на погибель душу дона Педро де Мендосы-и-Луны. Благочестивый монах долго и горячо молил Господа, чтоб Он наставил его и дал ему сил. Поскольку фрай Луис искренне считал мир и его славу ничтожной тщетой, через которую надо пройти по пути в вечность, он не благоговел перед сильными мира сего, не признавал превосходства знати, не отличавшейся рвением в борьбе за веру. Он не стал бы служить королю, не почитавшему себя слугой Господа, он даже не признал бы его королем. Мирская власть, которую он отверг, надев сутану доминиканца, по его мнению, заслуживала презрения и насмешки, если ее нельзя было обратить на службу вере. Из этого следовало, что, не чуждый высокомерия, фрай Луис, невольно впав в смертный грех гордыни, не чтил ни мирских заслуг, ни званий. И все же, презирая мирскую знать, он должен был с ней считаться. Это было необходимо, ибо она могла творить зло. Поскольку своекорыстные люди заискивали перед знатью, часто требовалась большая твердость, чтобы противостоять ей и разрушать ее пагубные нечестивые замыслы.

Фрай Луис молил Господа дать ему эту твердость, и лишь на следующее утро он почувствовал боговдохновение и готовность к борьбе с дьяволом.

Дон Педро вышел подышать на корму; было довольно свежо, несмотря на солнце. Дон Педро был в дурном расположении духа, когда к нему подошел монах, но, поскольку тот не сразу обнаружил свои намерения, дон Педро не прерывал его, не выказывал недовольства.

Монах же повел речь издалека. Он не давал понять, к чему клонит, желая высказать все, что должно отложиться в душе дона Педро: ведь тот, разгадав замысел, поддался бы искушению положить конец его витийству. Фрай Луис произнес целую проповедь.

Сначала он рассуждал об Испании, ее славе, ее трудностях. Ее славу он расценил как знак Божьей благодати. Господь показал всем, что сейчас испанцы — избранный народ, и горе Испании, если она когда-нибудь позабудет о величайшей милости, которой была удостоена.

Дон Педро позволил себе усомниться, что разгром Непобедимой армады был проявлением Божьей милости.

Это сомнение воспламенило фрая Луиса. Не силы Неба, а силы тьмы содействовали поражению. И Господь позволил этому свершиться в наказание за смертный грех гордыни — одну из ловушек Сатаны, — ибо люди возомнили, что их слава — результат их собственных ничтожных деяний. Нужно было напомнить людям, пока они не погибли, что на земле ничего нельзя достичь без благословения Неба.

Логический ум дона Педро, впервые познавшего сомнение в то злополучное утро, когда он очнулся в бухте под поместьем Тревеньон, подсказывал ему с дюжину других ответов. Но он не поделился с монахом ни одним из них, зная, как тот их встретит.

Тем временем фрай Луис перешел к трудностям державы: завистливые враги за ее пределами, коварные враги внутри страны; первые подстрекают и поддерживают вторых. И поскольку Испания Божьей милостью и под Его защитой непобедима в прямой и честной борьбе, Сатана решил подорвать единство веры, делавшее ее неуязвимой, разжигая сектантские беспорядки внутри страны. Подорвать веру — значит подорвать силу. Евреи, эти враги христианства, воинство тьмы, изгнаны за ее пределы. Но остались новые христиане, часто впадающие в ересь иудаизма. Изгнаны и другие посланцы ада, последователи Мухаммеда. Но остались мавры, частенько впадающие в исламскую мерзость, и они продолжают развращать народ. К тому же среди испанцев много породнившихся с евреями и маврами лиц. Не у всякого испанского аристократа прослеживается в роду такая чистота крови, как у дона Педро де Мендосы-и-Луны. Но и чистота крови ныне не гарантия спокойствия, ибо она не спасает от яда ереси — яда, который, попав в тело, действует, пока не разрушит его полностью. И тому уже есть примеры, очень яркие примеры в самой Испании. Вальядолид стал рассадником лютеранства. Фрай Луис помрачнел. Саламанка превратилась чуть ли не в академию для еретиков. Ученики Лютера и Эразма наглеют день ото дня. Сам примас Испании Карранса, архиепископ Толедо, не избежал лютеранской ереси в своем катехизисе.

Это был уже верх преувеличения, и дон Педро прервал монаха:

— Обвинение было снято с архиепископа.

Глаза доминиканца вспыхнули священным гневом.

— Отступникам Божьим еще воздастся в аду за его оправдание. Семнадцать лет Карранса избегал застенков святой инквизиции, прикрываясь по наущению дьявола разными софизмами. Уж лучше бы он приберег их для костра. В таких делах не до споров и казуистики: пока люди болтают, зло растет, сами по себе споры порождают зло. Надо вскрыть чумные бубоны ереси, выжечь их очищающим пламенем навсегда. В огонь всю эту гниль! И аминь! — Монах выбросил вперед правую руку, будто для проклятия. Его беспощадная ненависть производила устрашающее впечатление.

— Аминь, — отозвался дон Педро.

Костлявая рука доминиканца вцепилась в черный бархатный рукав аристократа. Глаза горели фанатическим огнем.

— Такого ответа я и ждал, это достойный ответ благородного человека чистой крови, отпрыска великого рода Мендоса, всегда трудившегося во славу Божью, приумножая славу Испании.

— Разве я мог ответить иначе? Уповаю на то, что я верный сын матери-церкви.

— Не только верный, но и деятельный член воинства Христа. Разве вы не брат мне в некотором роде, не мой духовный брат в великом братстве святого Доминика? Вы — член третьего мирского ордена доминиканцев, посвященный в его таинства, обязанный хранить чистоту веры, уничтожать ересь, где бы она ни обнаружилась!

— Почему вы учиняете мне допрос, фрай Луис? — Дон Педро нахмурился. — К чему такая страсть?

— Я хотел испытать вас, ведь вы стоите на краю пропасти. Я хотел удостовериться, что вы крепки духом, что у вас не закружится голова и вы не падете в бездну.

— Я на краю пропасти? Я? Вы сообщаете мне нечто новое, брат. — Дон Педро расхохотался, сверкнув белыми зубами.

— Вам угрожает опасность утратить чистоту крови, которая до сих пор была безупречна. Вы сообщили мне, что матерью ваших детей станет еретичка.

Дон Педро все понял и, по правде говоря, удивился. Он не решился признаться фанатику, но в порыве страсти он и впрямь не думал об этой стороне дела.

На какое-то мгновение он растерялся. Дон Педро действительно был преданным сыном церкви и пришел в ужас, обнаружив собственное безрассудство в деле первостепенной важности. Но это быстро прошло. Если раньше он твердо уверовал в то, что леди Маргарет по своей воле станет его невестой, то теперь убедил себя, что для него не составит особого труда обратить ее в истинную веру. Так он и сказал, и его непоколебимая убежденность совершенно изменила ход мыслей монаха. Фрай Луис воспрянул духом, как человек, вдруг увидевший свет в кромешной тьме.

— Благословение Богу! — воскликнул он в благочестивом экстазе. — Поделом мне за слабость в моей собственной вере! Мне не дано было понять, брат мой, что Господь подвиг вас спасти ее душу.

И монах полностью переключился на эту тему. С его точки зрения, все действия дона Педро были оправданы, даже само насильственное похищение. Здесь не может быть сомнений: дон Педро поддался не плотскому вожделению — при одной мысли об этом монах содрогнулся в душе, — дон Педро спас девушку от грозившей ей страшной опасности. И спас он не столько прекрасное тело, созданное Сатаной для совращения мужчин, сколько ее душу, обреченную на вечное проклятие. Отныне он, фрай Луис, станет помощником дона Педро в благородном деле обращения ее на путь истинный. Он принесет девице, которой сама судьба предназначила столь высокое положение, свет истинной веры. Он возьмется за святое дело освобождения ее из еретических тенет, в коих она пребывала на своей мерзкой еретической родине, и, обратив ее в истинную веру, сделает достойной невестой графа Маркоса, достойной матерью его будущих детей.

Даже если бы у дона Педро возникло желание возразить фраю Луису, он бы не отважился. Но он и сам желал того же. Теперь, по зрелом размышлении, он понял, что Маргарет должна быть обращена прежде, чем он возьмет ее в жены.

Так фрай Луис получил разрешение заняться духовным перевоспитанием Маргарет.

Он приступил к делу с превеликой осторожностью, тщанием и рвением и в течение трех дней старательно подрывал бастионы, воздвигнутые, по его мнению, вокруг Маргарет Сатаной. Но чем больше он проявлял усердия, тем выше возводил свой вал Сатана, и смелые атаки фрая Луиса были безуспешны.

Поначалу его рассуждения заинтересовали леди Маргарет. Возможно, почувствовав интерес к самому предмету разговора, она стала прерывать фрая Луиса вопросами. Откуда он почерпнул эти сведения? Какими располагает доказательствами? И когда монах отвечал ей, Маргарет тут же обескураживала его каким-нибудь стихом из Библии, требуя согласовать его высказывания с этой цитатой из Священного Писания.

Для нее это была занимательная игра, ниспосланное Небом развлечение, помогающее как-то разнообразить тоскливые дни плавания, отвлечь внимание от ужаса настоящего и неопределенности будущего. Но для монаха это была мука. Простота Маргарет обезоруживала его, а непосредственность, с которой она задавала вопросы, и ее откровенные высказывания порой доводили его до отчаяния.

Фрай Луис никогда еще не встречал такой женщины, что, впрочем, было неудивительно. Его инквизиторская деятельность была связана с иудеями и впавшими в ересь обращенными маврами. Знание английского сталкивало его с английскими и другими моряками, заключенными за ересь в тюрьмы святой инквизиции. Но все они были людьми невежественными в вопросах религии, даже капитаны и владельцы судов. Они упрямо цеплялись за догматы еретической веры, в которой их воспитали, но неспособны были привести какие-то аргументы или ответить на его вопросы в ходе дознания.

Леди Маргарет Тревеньон была им полной противоположностью. Эта женщина читала и перечитывала Священное Писание — в основном за неимением другого чтения, — пока многое не заучила наизусть, сама того не сознавая. Добавьте к этому ясный восприимчивый ум, природную смелость и свободное воспитание, привившее манеру высказываться с предельной откровенностью. О том, что так старательно втолковывал ей фрай Луис, она никогда в прошлом не задумывалась. Отец Маргарет был человек не религиозный, склонявшийся душой к старому доброму католицизму. Он уделял мало внимания религиозному воспитанию дочери и предоставил ей самой воспитывать себя. Но если Маргарет никогда раньше активно не использовала свои познания в теологии, то теперь была готова проявить их, тем более что ей бросили своего рода вызов. Она удивлялась самой себе — с какой легкостью вела полемику, как быстро приходили ей на ум библейские стихи.

Фрай Луис был просто потрясен. Он пребывал в злобном отчаянии. Теперь он убедился на собственном опыте в правоте Отцов Церкви, выступавших против переводов и распространения Священного Писания. Какой сатанинский соблазн — отдать книги Священного Писания в руки тех, кто, ничего не понимая в них, обязательно извратит их содержание. Так коварство дьявола обратит средство спасения в орудие совращения.

И когда он высказал свое гневное обличение, Маргарет рассмеялась, как Далила[548] или Иезавель[549], выставляя напоказ свою белоснежную красоту; фраю Луису показалось, что она соблазняет его, как соблазнила дона Педро. Он прикрыл лицо руками.

— Vade retro, Sathanas![550] — выкрикнул он, и Маргарет рассмеялась еще громче.

— Итак, сэр монах, — насмешничала она, — я — Сатана и должна сгинуть. Галантностью вы не отличаетесь. Это простительно священнику, но непростительно мужчине. Я никуда не пойду. Я готова состязаться с вами, сэр, пока один из нас не падет в битве.

Монах открыл лицо и с ужасом взглянул на Маргарет. Он понял ее насмешку буквально.

— Пока один из нас не падет в битве, — повторил он и вскричал: — Пока не восторжествует Сатана, вы хотите сказать! О горе мне! — И с этими словами он выскочил из главной каюты, где атмосфера для него стала невыносимой. Фрай Луис надеялся, что соленый морской воздух на палубе поднимет его дух.

Вот уже третий день фрай Луис пытался наставить Маргарет на путь истинный, и этот день оказался роковым. Его преследовали сказанные ею слова: «Я готова состязаться с вами, пока один из нас не падет в битве». Это была угроза, прелестными лживыми губами угрозу изрек сам Сатана. Теперь монах понял все. Здесь, под сводом Господнего неба, ему пришло в голову, что он подвергается страшной опасности. Он, охотник, стал гонимым. Теперь он сознавал, что были моменты, когда его собственная вера на миг пошатнулась под влиянием правдоподобных доводов, бойких ответов, коими она уязвляла его, моменты, когда он начал подвергать сомнению учение церкви, смущенный предъявленной ему цитатой из Священного Писания, опровергавшей его слова. И он, ученый, поднаторевший в теологии, терпел это от женщины, девчонки-недоучки! Это было немыслимо, нелепо, она не могла дойти до всего своим умом. Откуда же она брала силу? Откуда? Конечно, она была одержима, одержима бесами.

В нем росло убеждение в правоте своей догадки, и убеждение подкреплялось не только полемическими способностями Маргарет.

Он зримо представил ее себе — хрупкая фигурка на покрытом подушками рундучке на фоне кормового иллюминатора; она смеется, откинув назад голову, словно распутница, золотисто-рыжие волосы будто вспыхивают от солнца, голубые глаза излучают завлекающую фальшивую искренность, бесстыдно низкий корсаж открывает белую шею, изгиб округлой груди. И он скользил по ней грешным взглядом. Фрай Луис и теперь не мог избавиться от навязчивого образа, хоть и прижимал ладони к глазам, будто желая выдавить их, сопротивляясь наваждению, с ужасом обнаружив, что Маргарет возбуждает его истощенную плоть.

— Изыди, Сатана! — прошептал он снова и жалобно, всей душой взмолился о помощи в борьбе со страшным соблазном плоти, так долго и яростно подавляемым, а теперь снова возникшим на его пагубу.

— Изыди, Сатана!

Чья-то рука легла ему на плечо. Монах вздрогнул, словно его прижгли каленым железом. Возле решетки люка, на которую он опустился, стоял стройный элегантный дон Педро, глядя на него с полуулыбкой.

— С каким дьяволом вы сражаетесь, фрай Луис?

Монах ответил ему затравленным взглядом.

— Я и сам хотел бы это знать, — пробормотал он. — Присядьте, — пригласил фрай Луис, и важный аристократ повиновался.

Наступила пауза, которую наконец прервал доминиканец. Он, все больше распаляясь, повел речь о колдовстве и демонологии, подчеркивая, что темные силы способны сделать греховным то, что изначально вовсе греховным не было. Подробно остановился на происхождении и природе дьявола, намекнул на множество средств и ловушек дьявола и опасности, вытекающие из их умелой маскировки. Антихрист, уверял он, был зачат от злого духа, точно так же как и проклятый ересиарх Лютер.

Проповедь продолжалась. Она была исполнена иносказаний и наскучила дону Педро.

— Какое все это имеет отношение ко мне? — справился он.

Монах наклонился к дону Педро и придавил его плечо рукой.

— Готовы ли вы поступиться вечным блаженством в обещанном вам Царствии Небесном ради эфемерного плотского удовольствия? — мрачно спросил доминиканец.

— Спаси меня Бог, конечно нет.

— Тогда остерегитесь, брат мой!

— Чего?

— Бог создал женщину, чтобы подвергнуть мужчину испытанию, — уклончиво ответил монах. — Горе тому, кто его не выдержит!

— Произнеси вы это по-китайски, я, возможно, понял бы вас лучше, — раздраженно сказал дон Педро.

— Эта женщина… — начал монах.

— Если вы имеете в виду леди Маргарет Тревеньон, извольте либо выражаться иначе, либо вообще молчите.

Дон Педро поднялся, еле сдерживая негодование. Но фрай Луис не утратил самообладания.

— Слова ничего не значат. Важен тот факт, который они выражают. Эта леди, милорд, не поддается обращению.

Дон Педро посмотрел на него, теребя бородку.

— Хотите сказать, что вы как проповедник не можете воздействовать на нее?

— Никто не сможет на нее воздействовать. Она одержима.

— Одержима?

— Да, она одержима дьяволом. Она прибегает к помощи нечистой силы. Она…

Склонившись к нему, дон Педро процедил сквозь стиснутые зубы:

— Замолчите, безумец! Вас обуяло тщеславие, вопиющая гордыня подсказывает вам: раз у вас не хватило ума убедить леди Маргарет, значит ее языком глаголет дьявол. Жалкая выдумка, частенько служившая оправданием бездарным служителям культа!

Монах, однако, пропустил обидное замечание мимо ушей.

— Все не так просто. Милостью Божьей мне было открыто такое, что следовало понять раньше своим человеческим умишком. У меня есть доказательство. Доказательство, вы слышите? Оно было бы и у вас, не околдуй она вас, не опутай своей дьявольской паутиной.

— Ни слова больше! — Дон Педро пришел в ярость. — Вы делаете слишком далеко идущие выводы, господин монах. Не испытывайте моего терпения, не то я могу и позабыть про ваше монашеское облачение.

Поднялся и монах. Он был на полголовы выше дона Педро, суров и непреклонен в своем инквизиторском рвении.

— Никакие угрозы не заставят замолчать человека, который, подобно мне, сознает свое право говорить правду.

— Так у вас есть такое право? — Дон Педро внешне не выказывал гнева. К нему вернулась присущая ему насмешливость, но сейчас в ней было что-то зловещее. — Запомните, у меня тоже есть кое-какие права на этом корабле, и среди них — право выкинуть вас за борт, если вы будете особенно докучать.

Фрай Луис отпрянул в ужасе, но не от угрозы, а от чувства, под влиянием которого дон Педро ее высказал.

— И вы это говорите мне? Угрожаете святотатством — не более не менее? Вы уже настолько заблудший, что поднимете руку на священника?

— Убирайтесь! — приказал дон Педро. — Ступайте, пугайте адом бедолаг на полубаке.

Фрай Луис сложил руки под накидкой, приняв прежний безучастный вид.

— Я пытался предостеречь вас. Но вы не слушаете предостережений. Содом и Гоморра[551] тоже не слышали предостережений. Берегитесь и помните об их судьбе!

— Я не Содом и не Гоморра, — последовал горький ответ. — Я дон Педро де Мендоса-и-Луна, граф Маркос, гранд Испании, и мое слово — главное на этом корабле, а мое желание — единственный закон. Не забывайте об этом, если не собираетесь вернуться на родину, как Иона[552].

Какое-то время фрай Луис стоял, глядя на него непроницаемым гипнотическим взором. Потом поднял руки и накинул на голову капюшон. В этом жесте было что-то символическое, словно он хотел подчеркнуть окончательность своего ухода.

Но монах не затаил злобы в сердце, сердце у него было очень жалостливое. Фрай Луис пошел молиться, чтобы Божья благодать снизошла на дона Педро де Мендосу-и-Луну и выручила из ловушки колдуньи, по наущенью Сатаны замыслившей погубить его душу. Теперь фрай Луис Сальседо был абсолютно в этом уверен. Как он сказал, у него было доказательство.

Глава 16

ХАРИБДА[553]
Через два дня вечером они бросили якорь в широком заливе Сантандер, укрытом зеленым амфитеатром гор с высоковерхой Вальнерой в глубине, стоящей особняком от горной цепи Сьерра-де-Исар.

Эти два последних дня на борту корабля при внешнем угрюмом спокойствии были мучительны. Фрай Луис ни разу не подошел к леди Маргарет, и в том, что он ее избегал, было нечто зловещее и таило угрозу. Тем самым он давал понять, что оставил надежду на ее обращение. Дважды он пытался возобновить разговор на эту тему с доном Педро, и, выслушай его, дон Педро извлек бы пользу для себя, ибо понял бы, откуда ему угрожает опасность. Но так уж сложились обстоятельства, что терпение дона Педро истощилось. Присущие ему гордость и надменность подсказывали, что он уже вытерпел от фанатика больше дозволенного. Благочестивость требовала от него известного смирения, но всему есть предел, а самонадеянный монах уже перешел все границы. Утвердившись в этой мысли, дон Педро грубо оборвал монаха, подчеркнув свое высокое положение в обществе, и припугнул, что выбросит его за борт. Это лишь подкрепило уверенность доминиканца, что сделанные им ужасные выводы верны.

С леди Маргарет дон Педро держался замкнуто, почти угрюмо. Им овладело беспокойство. Он опасался крушения своих надежд. Маргарет спокойно и твердо отвергала все предложения, постоянно напоминая дону Педро, что его неблагодарность заставила ее пожалеть о гостеприимстве, оказанном ему в Тревеньоне. Он пытался убедить ее в обратном, но она пресекала все попытки. Как бы он ни выкручивался, Маргарет возвращала его к исходной позиции.

— Есть факт, — настаивала она, — проступок, которому ничто в мире не может служить оправданием, так зачем суетиться понапрасну, ища несуществующее?

Твердость Маргарет, еще более впечатляющая при внешней невозмутимости, заронила зерно отчаяния в его сердце. Он размышлял о своем положении в свете, которое он ей предложил. Это удовлетворило бы любую женщину. Ее упрямство раздражало. Он мрачнел, терзаясь своей мукой, и это сказалось на его характере, рыцарском по природе.

Взрыв последовал после двух дней угрюмого молчания и враждебных взглядов. Это произошло, когда они бросили якорь в заливе Сантандер тихим октябрьским вечером.

Маргарет сидела в большой каюте. Ее тревога обострялась сознанием, что путешествие подошло к концу и надо приготовиться к войне в новых условиях. Но они были ей неизвестны, равно как и то, чем отныне она будет обороняться.

— Мы прибыли, — возвестил дон Педро. Он был бледен, зол, его темные глаза горели.

Она помолчала, взвешивая свои слова.

— Хотите сказать, что вы прибыли, сэр. Для меня путешествие не кончилось: это лишь часть утомительного плавания, которое вы мне навязали.

Дон Педро согласился, намеренно неправильно истолковав ее слова.

— Вы правы. Завтра мы продолжим путешествие по суше. Нам осталось проделать еще несколько лиг. Но это не очень далеко. Через три-четыре дня мы будем в моем доме в Овьедо.

— Не верю, — ответила она с присущей ей внешней невозмутимостью.

Маргарет полагалась на фрая Луиса. И это несмотря на то, что он несколько дней избегал ее, что его последние беседы с ней были связаны с ее обращением в истинную веру. Маргарет поверила в обещание защитить ее, в природную добродетель и доброту монаха.

— Не верите? — Дон Педро усмехнулся и подошел к ней поближе.

Маргарет сидела на устланном подушками рундучке возле высоких кормовых иллюминаторов. Лицо ее в полумраке казалось белым пятном, и, напротив, скудный свет, проникавший в каюту, хорошо освещал лицо дона Педро, искаженное злой насмешкой.

Постоянное хладнокровное противостояние Маргарет его воле, полное равнодушие к его любви, которая могла бы сделать из него святого, быстро превращали его в дьявола. Он сознавал, что за дни, проведенные на корабле, в нем неуклонно происходила перемена: его любовь превращалась в ненависть.

Вместе с тем дон Педро признался себе, что готов ради своей любви на последнюю жертву: он отдал бы жизнь за Маргарет. Но в ответ он получал лишь ледяное презрение и неизменный отказ. Его нынешним побуждением было наказать ее за строптивость и глупость, силой заставить считаться с ним, овладеть ею, чтобы доказать свою власть, сломать ее духовно и физически.

— Не верите? — повторил он. — А кому вы верите?

— Богу, — сказала Маргарет.

— Богу! Богу еретиков? Он защитит вас?

— Он защитил мой народ, — напомнила Маргарет, — когда на него обрушилась Непобедимая армада. Испания относилась к Англии так, как вы относитесь ко мне. Это как сладкий сон и жестокое пробуждение. Возможно, и вас ждет такое же пробуждение, дон Педро.

Он отшатнулся от нее и с досадой хлопнул кулаком по ладони. Потом дон Педро снова подошел к Маргарет. Он смягчился и заговорил с ней, как влюбленный:

— Мы произносим слова, которые никогда не должны говорить друг другу. Если бы вы проявили благоразумие! Безрассудство — вот главное препятствие. Ваша строптивость отдаляет вас от меня. Как бы униженно я ни молил, вы не внемлете, вы уже заранее настроены на отказ.

— Какая поразительная скромность, сэр. Из ваших речей следует, что вы завоюете сердце любой женщины, стоит ей вас послушать.

— Это извращение смысла моих слов. Конечно, если вы забыли все, что я говорил вам, когда вы поднялись на борт…

— Вернее, когда меня туда втащили.

— Я говорил о силе, действующей помимо нас, — продолжал он, не обращая внимания на поправку, — о своем убеждении: раз она так притянула меня к вам, вы тоже почувствуете подобное притяжение, если не будете сопротивляться. Послушайте, Маргарет! — Дон Педро опустился возле нее на колено. — Я люблю вас, доверьтесь мне, вас ждет блистательное будущее. Пути назад нет. Даже если бы я дал вам волю, уже поздно. Вы пробыли неделю со мной на корабле всецело в моей власти. Ясно, какие возникнут предположения, и поправить дело можно, лишь выйдя за меня замуж. Соглашайтесь. На корабле есть священник, и он…

— Предположения! — прервала его Маргарет. — Так знайте же: когда я расскажу свою историю, никому в Англии не придет в голову дурно подумать обо мне.

Дон Педро поднялся, вспыхнув от гнева, и, отбросив привычную вежливость, пригрозил:

— Предположения могут стать оправданными. Доселе меня сдерживали лишь сила и благородство моей любви.

Она вскочила, задохнувшись от возмущения.

— Господи, вы еще смеете говорить со мной о любви! Это мошенничество! Вы же джентльмен!

— Джентльмен? — Дон Педро рассмеялся. — Какая наивность! Разве вам не известно, что лоск джентльмена — всего лишь платье? Я могу предстать перед вами в нем, а могу и без него. Выбирайте, мадам. Впрочем, нет. В словах более нет нужды. Совсем скоро вы войдете в мой дом в Овьедо. Решайте сами, в качестве кого вы там будете жить. Если вы умны, то войдете туда моей женой и обвенчаетесь со мной до того, как мы сойдем на берег. — С этими словами дон Педро стремительно вышел из каюты, хлопнув дверью так, что задрожали переборки.

Разгневанная и униженная, Маргарет опустилась на подушки, не в силах унять дрожь; впервые самообладание покинуло ее, и она разразилась слезами злости и отчаяния.

И в эту горькую минуту перед ее мысленным взором возник Джервас — рослый, смеющийся. Вот человек с чистыми руками и чистой душой, настоящий джентльмен. А она обидела Джерваса из-за пустого флирта с этим испанским сатиром, из-за собственной глупой неосторожности позволила дону Педро вообразить, что он может помыкать ею как ему вздумается. Она играла с огнем, и — видит Бог! — он вырвался наружу и теперь не только опалит ее, но и погубит. Маленькая дурочка, тщеславная, пустоголовая маленькая дурочка была польщена вниманием человека, которого почитала значительным лишь потому, что он повидал мир и пил жизнь полною чашей. Тяжела расплата за легкомыслие.

— Джервас, Джервас! — тихо позвала она в темноте.

Если бы только Джервас был здесь, она бы пала перед ним на колени, очистила свою совесть, признавшись в содеянной глупости, а главное, открыла бы ему, что всегда любила и будет любить лишь его одного.

Потом она вспомнила о фрае Луисе и воспрянула духом, уповая на его защиту. На борту корабля он был бессилен, несмотря на свое священническое звание. Но теперь, на суше, он может призвать на помощь других и утвердить свою власть, вздумай дон Педро оспорить ее.

Надежда укрепилась в Маргарет, когда она услышала сквозь тонкую дверь каюты разговор дона Педро с Дюклерком; Паблильос подавал им ужин. Дон Педро ранее приглашал ее к столу, но она, извинившись, отказалась, и он не настаивал.

Дон Педро говорил с Дюклерком по-французски, хоть хозяин судна прекрасно объяснялся по-испански. Но дон Педро взял за правило обращаться к каждому на его родном языке. Сейчас он поинтересовался, что задержало фрая Луиса, почему он не вышел к столу.

— Фрай Луис сошел на берег час тому назад, монсеньор, — последовал ответ.

— Вот как? — проворчал испанец. — Даже не изволил попрощаться? Тем лучше, избавились от каркающей вороны.

Сердце Маргарет дрогнуло. Она догадалась, по какому делу ушел монах, и порадовалась, что дон Педро ни о чем не догадывается.

Она не ошиблась, полагая, что уход фрая Луиса связан с ее спасением. Разница была лишь в том, что Маргарет вкладывала в это слово иной смысл.


Спасение, в понимании фрая Луиса, пришло на следующее утро. Маргарет поднялась чуть свет после бессонной ночи, когда надежда то и дело сменялась беспокойством; она оделась и вышла на палубу задолго до того, как проснулся дон Педро, боясь задержать фрая Луиса, как бы рано он ни явился.

А в том, что он вернется, она не сомневалась; и снова ее уверенность подтвердилась, ибо он появился рано, а с ним — множество джентльменов в черном. У каждого из них была шпага, а у некоторых еще и алебарда.

Испанские матросы толпились у фальшборта, наблюдая за подплывающей к ним баркой. Они перешептывались с удивлением и страхом, ибо не заблуждались относительно эскорта, сопровождавшего фрая Луиса. Это были служители инквизиции, чье появление нарушало покой любого человека, как бы ни была чиста его совесть.

Капитан Дюклерк, услышав шепот матросов и заметив их беспокойство, послал в каюту юнгу — известить дона Педро. Узнав о незваных гостях, тот немедленно вышел на палубу. Он не волновался, хоть и был чрезвычайно заинтригован. Несомненно, полагал он, это какая-то формальность, введенная для иностранных судов новым указом инквизиции.

Дон Педро подошел к шкафуту как раз в тот момент, когда фрай Луис, поднявшись по трапу, послушно спущенному командой, ступил на палубу. За ним поднимались шестеро в черном.

Маргарет, взволнованно следившая за их приближением с кормы, готова была спуститься по трапу, когда подошел дон Педро. Он слышал, как она радостно окликнула монаха, и, обернувшись, увидел ее радостную улыбку и приветственный взмах руки. Дон Педро нахмурился: в душу его закралось сомнение. Уж не предательство ли вершилось у него за спиной? Может быть, монах в сговоре с Маргарет намеревался разрушить его планы? Неужто самонадеянный доминиканец отважился вмешаться в дела графа Маркоса?

Сомнения дона Педро относительно причин вмешательства быстро рассеялись. Реакция монаха на приветствие Маргарет была красноречивее слов.

В ответ на ее приветственный жест фрай Луис поднял руку и указал на Маргарет взошедшим на борт корабля вслед за ним. Непроницаемо-холодное выражение лица монаха и суровость ответного жеста придали ему угрожающий характер. Фрай Луис что-то быстро сказал своим спутникам по-испански. У дона Педро, услышавшего его слова, перехватило дыхание: это была команда, и люди в черном решительно двинулись вперед. Фрай Луис отступил в сторону, наблюдая за ходом событий. Оттесненные служителями инквизиции матросы перешли на другую сторону и, сгрудившись у фальшборта или поднявшись на ванты, во все глаза смотрели на происходящее.

Маргарет в нерешительности остановилась на полпути и нахмурилась, заподозрив в зловещих действиях то, что она не ожидала. Внезапно дон Педро встал между ней и приближавшимися людьми в черном. Они замерли на месте, усмотрев в этом вызов.

— Что здесь происходит? — спросил он. — Зачем вам понадобилась эта дама?

Служителей инквизиции сдерживало уважение к его высокому положению. Один или двое вопрошающе посмотрели на фрая Луиса. Его ответ был обращен к аристократу.

— Отойдите в сторону, господин граф! — Монах говорил повелительным тоном. — Не оказывайте сопротивления святой инквизиции, иначе и вы навлечете на себя ее немилость. В настоящее время обвинения не выдвигаются против вас. Вы — жертва колдовских чар женщины. Остерегитесь: как бы вам из жертвы не превратиться в обвиняемого.

Дон Педро побагровел от негодования.

— Милостивый Боже! — воскликнул он, осознав в полной мере, какая страшная беда грозит леди Маргарет.

Упоминание о колдовских чарах прояснило все, как вспышка света. Он припомнил беседы о колдовстве и демонологии, которые вел с ним монах. Теперь до него дошло, какой смысл имели столь пространные рассуждения. Дон Педро представил во всех деталях, что будет предпринято дальше. Сейчас трудно утверждать, что питало его гнев — намерение монаха отнять у него самое дорогое для него существо или внезапное осознание того кошмара, на который он обрек Маргарет своей опрометчивостью. Но его первая реакция и все последующее поведение свидетельствуют, что, движимый самыми благородными побуждениями, он проявил запоздалое самопожертвование ради женщины, которую, вероятно, искренне любил.

Истинная вина дона Педро перед Маргарет состояла в том, что его любовь была чересчур самонадеянной, слишком многое он принимал за само собою разумеющееся; это было естественным выражением надменности, присущей одному из самых знатных людей Испании, баловню фортуны.

Совершенно очевидно, что сейчас он был ослеплен яростью, толкавшей его на необдуманный поступок, ставивший под угрозу не только жизнь, но — по его представлениям — и спасение души. Я склонен думать, что дон Педро внезапно ощутил в тот момент величайшую тревогу за судьбу Маргарет.

Он шагнул вперед, высокомерно откинув обнаженную голову, с силой опустив левую руку на эфес шпаги. Дон Педро заранее приготовился сойти на берег и был одет и обут для предстоящего путешествия, что было весьма удачно или неудачно — как читателю угодно.

Его сверкающие глаза встретили спокойный, почти грустный взгляд фрая Луиса.

— Убирайтесь с корабля и забирайте с собой весь ваш инквизиторский сброд, — процедил сквозь зубы дон Педро, — не то я выброшу вас в воду.

— Ваши слова сказаны во гневе, сэр, — с упреком произнес фрай Луис. — Я вас прощаю. Но снова предостерегаю: оказывая сопротивление, вы становитесь соучастником преступления этой еретички и ведьмы, которую мы имеем законное право арестовать. Я вас предупредил, дон Педро.

— Предупредил! Нахальный монах, это я вас предостерегаю: последствия могут быть таковы, что вас не спасет и пропотевшая сутана. — И, властно повысив голос, позвал: — Дон Диего!

Управляющий появился с другой стороны трапа. Он был бледен и дрожал. Дон Педро быстро отдавал распоряжения.

— В сетке возле грот-мачты лежат мушкеты. Надо немедленно раздать их матросам, пусть выбросят этот сброд за борт.

Дон Диего колебался. Велико было его благоговение перед графом, хозяином, но еще большее благоговение он испытывал перед церковью-воительницей, которая могла расправиться даже со знатью королевского рода. И матросы были охвачены страхом. Никто из них и пальцем не пошевельнет, чтобы выполнить подобную команду, если она исходит не от короля.

Опасаясь, что они все же поддадутся искушению, фрай Луис в резкой форме предостерег их и тут же приказал служителям арестовать женщину, какое бы сопротивление им ни оказывалось.

Люди в черном снова шагнули вперед. Дон Педро заслонил собой Маргарет и преградил им путь. Маргарет не протестовала: она не уловила смысла пререканий, но по выражению лица монаха и его поведению поняла, что, каковы бы ни были его намерения, он относится к ней враждебно. Хоть в замешательстве она не разобралась еще, кто ей друг, а кто враг, люди в черном с белыми вышитыми крестами на камзолах, безоговорочно выполнявшие распоряжения доминиканца, не внушали доверия.

Дон Педро выхватил шпагу и взялся левой рукой за кинжал, висевший у пояса.

— Святотатство! — осуждающе произнес монах, и Маргарет поняла это слово.

— Стоять! — с яростью выкрикнул дон Педро, хоть служители инквизиции и без того замерли на месте.

Впрочем, они тут же обнажили шпаги и снова двинулись вперед, призывая дона Педро подчиниться, иначе его ждет кара за кощунственное сопротивление святой инквизиции.

Дон Педро язвительно ответил им яростной бранью. Он снова призвал себе на помощь дона Диего и команду. Но они не двинулись с места, сбившись в кучу, как испуганные овцы. Дон Педро обзывал их собаками, трусами, поносил последними словами. Он стоял спиной к трапу, заслоняя собой бледную, испуганную Маргарет, один против всех. Он издевался над инквизиторами, предлагая им совершить путешествие на его шпаге в рай своих грез или в ад, о котором проповедовал фрай Луис. Дон Педро богохульствовал, и слушавшие его поняли, что участь его будет решена, как только сказанное им станет известно инквизиторам веры.

Когда наконец они напали на дона Педро, он проколол одному из них шею кинжалом и вонзил шпагу в живот другому. Но они все же одолели его, вытащили на палубу и стянули кожаными ремнями, превратив в живой беспомощный тюк.

Разделавшись с ним, они переключили свое внимание на женщину, еретичку и ведьму, за которой, собственно, и явились сюда.

Маргарет стояла, гордо вскинув голову. Они подошли и грубо схватили ее. Они поволокли бы ее силой,вздумай она оказать сопротивление. Желая избежать позора, она сама торопливо сбежала с трапа.

— Что это значит? — обратилась она к фраю Луису. — Вот какую защиту вы предлагаете женщине, попавшей в беду, девственнице, молившей вас о милосердии, положившейся на ваш священнический сан! Что все это значит, сэр?

В мрачных глазах фрая Луиса отражалась мировая скорбь.

— Как это ни горестно, сестра моя, но вы на греховной стезе. Я понимаю, что страна ваша погрязла в еретическом безбожии. Но яд проник и в вас. Пойдемте со мной, и вы обретете духовное здоровье. Мы очистим вас от яда, на вас снизойдет благодать, и вы свернете с греховного пути, на который вас толкнул Сатана-искуситель. В лоне истинной веры вы найдете бесконечное сострадание. Не бойтесь, сестра моя.

Все это казалось Маргарет кошмарным сном: высокий сухопарый монах со впалыми щеками и горящими глазами, два бородатых служителя в черном, стоявшие справа и слева от нее, меж двумя другими — связанный дон Педро с кляпом во рту и в разорванном до пояса камзоле; черная фигура на палубе в луже крови и змеящийся от нее ручеек; сбившиеся в кучку испуганные матросы, мачты, реи, ванты, а впереди — узкая полоска опаловой воды, зеленый склон горы, испещренный белыми домиками меж садов и виноградников, беспорядочно раскинувшийся вокруг огромного замка город, мирно сверкающий в лучах утреннего солнца.

Это и была легендарная страна Испания, владычица мира.

Глава 17

СВЯТАЯ ИНКВИЗИЦИЯ
Вероятно, фрай Луис утром заранее обо всем договорился с представителями святой инквизиции в Сантандере еще до того, как явился со служителями на борт «Девушки из Нанта». Когда они сошли с барки на мол, пленников уже поджидали лошади, мул с тележкой, небольшая группа копьеносцев. Они не теряли времени даром. При большом стечении людей всех сословий и званий, привлеченных появлением служителей инквизиции, леди Маргарет усадили в повозку, а дона Педро на лошадь меж двух верховых; монах, подоткнув сутану, уселся на мула, остальные — на лошадей; и вся компания, человек двенадцать, двинулась в путь.

Поскольку поместья гранда из Астурии дона Педро де Мендосы-и-Луны находились в провинции Овьедо, было решено доставить его в Овьедо вместе с женщиной, обвиненной в том, что она его околдовала. Святая инквизиция распоряжалась всеми богатствами страны. Никому, кроме королевских гонцов, лошадей не меняли так часто, как инквизиторам. Пленники и конвоиры быстро ехали вдоль берега океана. С другой стороны дорогу замыкала цепь гор. Они покинули Сантандер ранним утром 5 октября, и почти в то же время в Гринвиче Джервас Кросби и Оливер Трессилиан ступили на борт «Розы Мира», чтобы начать погоню. Но партия фрая Луиса продвигалась так быстро, что уже в воскресенье днем запыленные, усталые путники на вконец измотанных лошадях подъезжали к храму в Овьедо, покрыв больше сотни миль за неполных четыре дня.

Леди Маргарет сильно укачало в повозке, она не представляла, куда ее везут и зачем, вся поездка была продолжением кошмара, начавшегося на палубе корабля в четверг утром. Впоследствии она вспоминала, что большую часть пути провела словно в дурмане, плохо воспринимая все окружающее. Маргарет ясно сознавала лишь, что дон Педро из-за своей самонадеянной глупости угодил вместе с ней в ловушку. Какая бы опасность ей ни угрожала, замыслам дона Педро не суждено было сбыться.

Но, не разбившись о скалы Сциллы, она попала в водоворот Харибды.

Все эти дни ей хотелось поговорить с фраем Луисом. Но он держался сурово и отчужденно и старательно избегал ее общества, даже когда они останавливались перекусить, отдохнуть или поменять лошадей.

Дон Педро, освобожденный от кляпа и ремней, ехал меж двух охранников, и можно себе представить, что творилось у него в душе. О настроении дона Педро и говорить не приходится.

Оказалось, однако, что в Овьедо путешествие не кончается. Они провели там лишь ночь, и в таких ужасных условиях, в какие леди Маргарет еще никогда в жизни не попадала. Дон Педро де Мендоса был первым аристократом Астурии, в провинции же Овьедо, где у него были огромные поместья, выше его почитали лишь короля. Судебное преследование графа в самом сердце провинции, где его влияние так велико, было серьезным шагом, могущим повлечь за собой еще более серьезные последствия. Инквизиторы Овьедо решили избежать такой ответственности из чувства обычной предосторожности, рассудив, что это не противоречит их долгу перед святой инквизицией. Они считались не только с мирской значимостью дона Педро: он был весьма влиятельным лицом и в духовных, даже инквизиторских кругах, ибо генеральный инквизитор дон Гаспар де Кирога, кардинал-архиепископ Толедо, приходился ему дядей. Этот факт налагал на инквизиторов двойную ответственность. Поразмыслив, они избрали не только благоразумный, но и единственно правильный путь.

Дон Педро и женщина, ответственная, по утверждению фрая Луиса Сальседо, за то, что против него выдвинуто столь суровое обвинение, отправлялись в Толедо. Там его будут судить, там он будет под присмотром генерального инквизитора, своего дяди. Причиной такого, засвидетельствованного нотариусом трибунала в Овьедо, решения было высокое положение в обществе дона Педро де Мендосы-и-Луны и особый характер прегрешения.

Фрай Луис сразу понял, чем руководствовались местные инквизиторы, счел их поведение трусливым и пытался настоять на своем: несмотря на все опасности и мирские соображения, суд должен состояться в Овьедо. Но его аргументы отвергли, и наутро доминиканцу пришлось вместе со своими пленниками отправиться в длительную поездку на юг, в Толедо.

Они провели в дороге неделю. Выехав из Астурии через ущелья Кантабрийских гор в долины Старой Кастилии, они миновали Вальядолид и Сеговию, пересекли горы Сьерра-де-Гвадаррама и спустились в плодородную долину Тахо. Конечно, подобное путешествие было бы интересно для английской леди, если бы все ее мысли не были заняты нынешними страданиями и мрачными предчувствиями. И все же Маргарет не теряла надежду на спасение, ведь она была подданной Англии. В Овьедо у нее не было возможности передать через какого-нибудь правительственного чиновника просьбу о защите французскому послу, поскольку английский был отозван. Но она еще воспользуется этой возможностью, когда ей предъявят официальное обвинение и она предстанет перед судом.

Удобный случай представился Маргарет на следующий день по прибытии в Толедо.

Пленников разместили в святой обители, так именовали дворец-тюрьму инквизиции. Длинное двухэтажное здание на узкой улочке близ Санто-Доминго-эль-Антигуа мало чем отличалось от других дворцов Толедо, где исключением был лишь венчавший город великолепный Алькасар. Вследствие мавританского влияния, доминировавшего не только в архитектуре, но и в повседневной жизни города, святая обитель была обращена к улице глухой стеной. Еще лет десять тому назад арабская речь в Толедо звучала так же естественно, как испанская, пока не вышел специальный указ, запрещавший горожанам говорить по-арабски.

Таким образом, длинное белое здание являло миру глухую стену — свое лицо, столь же непроницаемое, как и у инквизиторов, трудившихся в замке не покладая рук для утверждения чистоты веры. Широкий портал в готическом стиле закрывался двойными массивными воротами из дерева с рельефными железными украшениями. Над порталом был укреплен щит с изображенным на нем зеленым крестом святой инквизиции — два грубо срубленных сука, на которых еще остались веточки с набухшими почками, а под ним девиз: «Exsurge Domine et judica causam tuam»[554]. В одной створке массивных ворот была прорезана маленькая дверь, в другой — на уровне человеческого роста — зарешеченное отверстие с небольшим ставнем. Через главный вход в готическом стиле вы попадали в облицованный камнем зал; деревянная лестница справа вела на второй этаж. Тут же, справа, из дальнего угла зала уходил в никуда вымощенный плитами и похожий на туннель коридор. В начале его каменные ступени слева вели в подземелье, где помещались погреба и темницы. Через вторые ворота с обрешеткой наверху был виден залитый солнцем внутренний дворик, вокруг которого располагался замок, — зеленые кусты, цветы, виноградные лозы на шпалерах, поддерживаемых гранитными колоннами, фиговое дерево у кирпичной стены. А дальше взор приковывал тонкий мавританский ажур крытой аркады. Там, читая молитвы, медленно расхаживали парами монахи-доминиканцы в черно-белом облачении. Из дальней часовни доносился запах ладана и воска. Казалось, что здесь царит всеобъемлющий мир и покой.

Не один злосчастный иудей, заблудший мавр, христианин, подозреваемый в ереси, доставленный сюда служителями инквизиции, чувствовал, как уходит страх, а взамен появляется уверенность, что в таком месте с ним ничего плохого не случится. Первое впечатление подкреплялось доброжелательным отношением судей.

Такая доброжелательность приятно удивила леди Маргарет наутро после прибытия в Толедо. Ее привели из убогой камеры, где были стол, стул и соломенный тюфяк и где Маргарет провела, кипя от возмущения, страшную бессонную ночь.

Стражи, два мирских брата-доминиканца, провели ее в маленькую комнату, где уже ждали судьи. Окна комнаты выходили в сад, но были расположены так высоко, что, пропуская массу воздуха и света, не давали никакого обзора.

В этой казенной комнате с белеными стенами заседал духовный суд, призванный провести расследование по ее делу. За длинным сосновым столом с распятием и Евангелием в кожаном переплете меж двух высоких свечей сидели в сутанах с капюшонами трое: председательствующий фрай Хуан де Арренсуэло, по правую руку от него — священник епархии, по левую — помощник прокурора. Сбоку, судя по перьям, дощечкам и чернильнице, — нотариус трибунала, а рядом с ним — человек, не входивший в состав суда и даже по существующим правилам не должный присутствовать на заседании. Это был доносчик, фрай Луис Сальседо, допущенный к участию в заседании отчасти из-за особого характера дела, когда сокрытие личности доносчика не имело смысла, отчасти из-за прекрасного знания им языка обвиняемой, что делало его присутствие в суде необходимым.

Деревянная скамья у стены и табуретка возле стола довершали унылую обстановку.

Доставленная охранниками леди Маргарет разительно отличалась от раболепных, панически испуганных пленников, обычно представавших перед трибуналом. Она держалась гордо, почти высокомерно — твердая походка, высоко поднятая голова, морщинка досады, неудовольствия, чуть ли не угрозы, меж красивых бровей. Так важная леди взирает нахмурившись на мелких чиновников, чинящих ей помехи.

И ее красота, непривычная в здешних краях, сама по себе могла взволновать этих аскетов. На Маргарет было все то же темно-красное бархатное платье с узкими фижмами, не скрывавшими гибкой стройности ее тела. Низко вырезанный корсаж открывал снежной белизны шею. Прелестное утонченное лицо было бледно: усталость и напряжение стерли нежные краски. Но бледность лишь оттеняла чистоту и девственность. Решительная линия рта подчеркивала достоинство и добродетель; ясный и твердый взгляд голубых глаз свидетельствовал о чистой совести и присущей ей гордости.

Инквизиторы молча смотрели на приближавшуюся Маргарет. Потом они опустили прикрытые капюшонами головы. Возможно, величавость, спокойствие, красота, веяние чистоты и достоинства, исходившие от Маргарет, вызвали у них опасение: как бы не проявить слабость в исполнении своего сурового долга, созерцая эти внешне приятные и зачастую обманчивые черты. Лишь фрай Луис, сидевший с непокрытой головой, смотрел на нее в упор, и в его мрачных, глубоко посаженных глазах застыл немой вопрос. Он задавался им снова и снова, ведь ему предстояло объяснить трибуналу, как ловко и хитро Сатана вооружает своих слуг.

Охранники сделали ей знак остановиться. Фрай Хуан что-то быстро сказал по-испански, один из охранников наклонился, поставил перед столом табурет и указал на него Маргарет. Она вопросительно взглянула на инквизитора, и тот кивнул. Маргарет опустилась на табурет, положив на колени руки.

Фрай Хуан подал знак, и охранники отошли в сторону. Он слегка наклонился вперед, внимательно разглядывая Маргарет. Свет, отраженный от белых стен, освещал его затененное капюшоном лицо. Худой, бледный, темноглазый, с грустным добродушным ртом, председатель суда казался мягким, милостивым человеком. Он говорил низким ровным голосом, мягким и вкрадчивым тоном, внушавшим доверие и даже симпатию. Голос соответствовал внешности и был на редкость благозвучным. Не доверять человеку с таким голосом, бояться его было просто невозможно: он был тверд, но порой в нем звучала почти женская нежность. Священник епархии был пониже ростом, румяный, с веселым огоньком в глазах и насмешливым ртом. Помощник прокурора, жесткий, с идущими от носа резкими складками и отвислыми щеками, походил на бульдога.

Инквизитор обратился к Маргарет по-английски. Он говорил правильно, хоть и несколько неуверенно. Его назначение председателем суда и объяснялось тем, что он владел английским. Сначала фрай Хуан поинтересовался, знает ли она испанский или французский. Получив отрицательный ответ, инквизитор вздохнул.

— Тогда я постараюсь говорить с вами на вашем родном языке. В крайнем случае мне поможет фрай Луис Сальседо.

Так мог беседовать с Маргарет врач, к которому она обратилась за консультацией по поводу своего здоровья, или мавританский купец, надеявшийся уговорить ее сделать у него покупки. Инквизитор тем временем спрашивал, выполняя необходимые формальности, ее фамилию, возраст, место обитания. Нотариус с помощью фрая Луиса тотчас заносил эти сведения в протокол.

— Мы располагаем данными, что вас, к сожалению, воспитали в лютеранской ереси, — продолжал инквизитор. — Вы это признаете?

Она слегка улыбнулась, и это очень удивило членов трибунала: им было непривычно наблюдать улыбку на лице обвиняемого, особенно после вопроса, инкриминирующего преступление.

— Мне представляется, сэр, что мое признание или отрицание этого факта не имеет к вам никакого отношения.

Фрай Хуан на мгновение оторопел.

— На нас возложена обязанность охранять чистоту веры и подавлять все, что ей угрожает, — мягко заметил он.

— В Испании, — уточнила Маргарет. — Но я попала в Испанию не по своей воле. Меня привезли сюда насильно. Я здесь в результате преступления, совершенного испанским джентльменом. Испанские законы, светские и духовные, если они претендуют на справедливость, интересуют меня лишь постольку, поскольку они могут исправить причиненное мне зло и содействовать моему немедленному возвращению на родину. Я представляю себя перед испанским судом, светским или духовным, лишь в роли истца, добивающегося восстановления справедливости.

Фрай Хуан перевел ее слова другим членам трибунала. На их лицах отразилось удивление, и после минутной растерянности в разговор вступил фрай Луис:

— Нужны ли другие доказательства справедливости моего обвинения? Она придерживается буквы закона и спорит с дьявольским искусством, как опытный адвокат. Вы когда-нибудь видели женщину, столь совершенно владеющую искусством полемики? Обратите внимание, как она спокойна, с каким наглым презрением держится. Представала ли перед трибуналом такая женщина? Разве вы не понимаете, откуда она берет силу, откуда черпает готовые ответы?

Фрай Хуан махнул рукой, чтобы он замолчал.

— Вы присутствуете здесь в качестве свидетеля, фрай Луис, а не в качестве адвоката защиты или обвинения. Отвечайте, будьте любезны, на вопросы, которые вам, возможно, зададут, и придерживайтесь известных вам фактов. А делать выводы и высказывать суждения предоставьте нам.

Фрай Луис склонил голову, принимая мягко высказанный упрек, а председатель трибунала обратился к Маргарет:

— Суды, светские и духовные, имеют свои правовые нормы, и настаивать на их соблюдении — законно и справедливо. Они судят, какой ущерб человек нанес человеку. Но трибунал святой инквизиции занимается более высокими материями, ибо судит об ущербе, нанесенном человеком Богу. И тут обычные правовые нормы ничего не значат. Мы руководствуемся собственными нормами. Божьей волей и Божьей милостью мы исходим из того, что угодно Его святому делу. — Он замолчал и потом добавил с присущей ему мягкостью: — Я рассказываю вам это, сестра моя, чтобы вы оставили надежду укрыться за тем, что лишь косвенно связано с вашим делом.

Но в ясных светлых глазах Маргарет не было страха. Она сдвинула брови, и морщинка досады меж ними обозначилась отчетливее.

— Как бы презрительно вы ни отзывались о правовых нормах и какие бы обвинения ни выдвигали, существует общепринятая процедура: вы должны сначала принять мой иск, потому что правонарушение, совершенное против меня, произошло раньше, чем любые нарушения, в которых могут обвинить меня. Когда вы услышите обвинение, достоверность которого подтвердит как свидетель фрай Луис Сальседо, когда вы исправите причиненное мне зло, наказав или помиловав виновника, вы сами убедитесь, что все обвинения, выдвинутые против меня, отпадут сами собой. Как я понимаю, меня обвиняют в том, что, не будучи католичкой, я ступила на землю Испании. Повторяю: я здесь не по своей воле; и исправить причиненное мне зло можно, выслав меня из Испании, чтобы я не оскверняла эту святую землю.

Фрай Луис нахмурился и покачал головой.

— Насмешничаете, сестра, — сказал он с грустным укором.

— Порой лишь насмешка и выявляет правду, — ответила Маргарет и, повысив голос, предостерегла суд: — Господа, вы напрасно тратите время и злоупотребляете властью. Я не являюсь подданной испанского короля и нахожусь в его владениях не по своей воле. В настоящее время Англия не имеет своего посла в Мадриде. Но посол Франции возьмет на себя труд разобраться в моем деле. Я хочу обратиться к нему и просить его защиты. В этом вы не вправе мне отказать, и вы это знаете.

— Просите защиты у Бога, сестра моя. Вы не можете рассчитывать на иную защиту.

Фрай Хуан проникался к обвиняемой все большей и большей жалостью, и она не была показной: его сильно удручали суетные претензии заблудшего существа, стремящегося выбраться из святых тенет. Она напоминала ему птицу, угодившую в сеть и тщетно пытающуюся вырваться на волю, — зрелище, способное тронуть сердце жалостливого человека.

Фрай Хуан посовещался с другими членами трибунала, рассказал им об упрямстве и несговорчивости обвиняемой. Помощник прокурора долго излагал свои соображения по этому поводу. Священник в двух словах высказал ему свое одобрение. Фрай Хуан наклонил голову в знак согласия и снова обернулся к обвиняемой. Нотариус тем временем что-то быстро писал.

— Мы решили ускорить дело и положить конец спорам, договорившись с вами на приемлемых для вас условиях. Вы признали, что исповедуете лютеранство. Мы склонны отнестись к этому снисходительно, поскольку вас воспитали в этой ереси. Поскольку милосердие — наша норма и руководящий принцип, мы можем снисходительно отнестись к другим вашим грехам, ведь они в той или иной степени естественные плоды греховного воспитания. Но если вы ждете от нас милосердия, которое мы готовы проявить, вы должны заслужить его сокрушенным и смиренным сердцем и полным чистосердечным раскаянием в грехах, в коих вас обвиняют.

Маргарет хотела прервать его, но ее остановил предостерегающий жест тонкой руки. И тогда она решила, что лишь выиграет время, подчинившись и дав ему возможность высказаться до конца.

— Оправдываться, ссылаясь на то, что вы в Испании не по своей воле, бесполезно. Вы попали в Испанию в результате действий, в которых вас обвиняют. Так что вы несете ответственность за свое пребывание здесь, как если бы приехали в нашу страну по своему желанию.

— Мой отец говорил, что казуистикой можно исказить любые факты, — с презрением заметила Маргарет. — Теперь я понимаю, как это тонко и умно сказано.

— Вас даже не интересует, в чем вас обвиняют?

— Вероятно, в похищении дона Педро де Мендосы, — язвительно бросила она.

Лицо инквизитора было столь же бесстрастно.

— Правильно, можно и так сформулировать обвинение.

Маргарет смотрела на него округлившимися глазами. Фрай Луис тем временем быстро перевел ее слова нотариусу, и его перо забегало по пергаменту. Некоторое время тишину нарушал лишь скрип пера. Потом фрай Хуан заговорил снова:

— Вас обвиняют в том, что вы прибегли к заслуживающим осуждения чарам и околдовали дона Педро де Мендосу-и-Луну. Околдованный вами и предавший веру, которую ранее доблестно защищал, предавший собственную честь и своего Господа, дон Педро де Мендоса замыслил взять в жены еретичку. Вас также обвиняют в богохульстве, естественном для продавшей душу дьяволу. Признаете ли вы вашу вину?

— Признаю ли я свою вину? Признаю ли себя ведьмой? — Это было слишком даже для такой отважной женщины, как леди Маргарет. Она прижала руку ко лбу. — Господи, мне кажется, я попала в Бедлам![555]

— Бедлам? Что это значит? — Фрай Хуан обратился к фраю Луису, и тот объяснил намек.

Инквизитор пожал плечами и продолжал, пропустив мимо ушей высказывание Маргарет:

— Итак, если обвинение соответствует истине, ваш довод о правонарушении, совершенном испанским джентльменом, отпадает. Ваше требование обратиться в светский суд с помощью французского посла мы вынуждены отклонить. Вы предстали перед трибуналом святой инквизиции, потому что совершили грех, околдовав испанского аристократа, и он повлек за собой неизмеримо больший грех перед верой и великим Господом нашим. Теперь вы понимаете, сколь тщетны ваши претензии? Вы должны снять с себя обвинения, предъявленные вам, и лишь потом обращаться в любой светский суд с иском к дону Педро де Мендосе-и-Луне.

— Это будет нетрудно, если в Испании еще руководствуются здравым смыслом, — незамедлительно парировала Маргарет. К ней вернулось прежнее самообладание. — Кто мой обвинитель? Дон Педро? Неужто он прячется за этой гротескной ложью, желая избежать кары за содеянное зло? Как же можно в данном случае полагаться на свидетельство подобного человека? Его не принял бы ни один суд, имеющий хоть малейшее представление о справедливости.

Инквизитор снова оставил ее вопрос без внимания, пока не перевел его членам трибунала и не выслушал их мнения, а также на сей раз и мнение фрая Луиса.

— Все это ясно нам, так же как и вам, — заявил он наконец. — Вас обвиняет не дон Педро. Обвинение вынесено на основании независимых свидетельских показаний человека, способного делать правильные выводы. — Фрай Хуан сделал паузу. — Не в наших правилах разглашать имена осведомителей. Но мы сделаем для вас исключение, чтобы вы не сочли себя обиженной правосудием. Вас обвиняет фрай Луис Сальседо.

Маргарет повернула золотоволосую головку в сторону монаха, сидевшего рядом с нотариусом. Их взгляды встретились, и мрачный доминиканец с горящими глазами спокойно выдержал презрительный взгляд Маргарет. Она медленно обернулась к грустному, участливому фраю Хуану.

— Именно к фраю Луису я обратилась с мольбой о защите, когда мне угрожала самая страшная для добродетельной женщины опасность. Стало быть, это он утверждает, что я занимаюсь колдовством?

Инквизитор снова обратился к членам трибунала. Они наклонили головы, и помощник прокурора что-то сказал резким голосом нотариусу. Тот, порывшись в бумагах, извлек оттуда какой-то документ и протянул его помощнику прокурора. Помощник прокурора, быстро проглядев его, протянул документ фраю Хуану.

— Вы услышите полный текст обвинения, — сказал инквизитор. — Мы проявляем к вам терпение и учтивость. — И с этими словами он перешел к чтению доноса.

Так леди Маргарет узнала, что в ночь, когда ее доставили на борт «Девушки из Нанта», фрай Луис подслушал у дверей каюты все, что ей говорил дон Педро, а потом записал подслушанное, действительно используя слова и выражения дона Педро. Слушая обвинения фрая Луиса, Маргарет припомнила тот разговор. Фрай Луис ничего не присочинил. Это был точный, скрупулезный пересказ подслушанного.

Среди прочих высказываний дона Педро одно особо привлекло ее внимание, ибо инквизитор выделил его своим красивым звучным голосом: «Я не просил ниспослать мне любовь к вам. Это произошло помимо моей воли. Во мне вы зажгли любовь. Я не знаю, откуда пришел этот зов, но я не мог ослушаться, он был непреодолим».

Цитата завершала длинное обвинение и казалась решающим доказательством и подтверждением аргументов, выдвинутых фраем Луисом. Вначале создавалось впечатление, что обвинение нацелено против дона Педро. В нем указывалось, как он ступил на борт корабля, прибывшего за ним в Англию, вместе с женщиной, как выяснилось позже, похищенной им. Фрай Луис ссылался на прошлое дона Педро, на его достойный, добродетельный образ жизни. Набожность, характерная для всех его поступков, привела его в третий мирской орден святого Доминика, сделала членом воинства Христова. Напоминал он и о чистой крови в его жилах. Фрай Луис подчеркивал: ему не верилось, что такой человек способен по своей воле совершить преступление, которому он был свидетелем. Фрай Луис испытал облегчение, узнав, что дон Педро намерен жениться на этой женщине, но оно сменилось ужасом: оказалось, что возлюбленная дона Педро — еретичка. В голове не укладывалось, что дон Педро совершил такое грубое насилие ради удовлетворения похоти, но еще невероятнее было то, как спокойно он воспринимал свой несравненно более тяжелый грех, на который указал ему фрай Луис. Из ответов дона Педро явствовало, что он не задумывался над вопросами веры, не счел нужным узнать, какую религию исповедует его будущая жена. Подобное небрежение само по себе достойно порицания, но в данных обстоятельствах это тяжкий грех. Дон Педро косвенно признал его, поручив фраю Луису обратить еретичку в истинную веру. Но у фрая Луиса создалось впечатление, что ему поручили заняться еретичкой не из ревностного отношения к вере, какое должен был проявить испанский аристократ дон Педро, а только из соображений выгоды.

Далее следовал подробный отчет о попытках монаха обратить еретичку на путь истинный, об их полном провале, о богохульных шутках и дьявольских аргументах англичанки, свободно цитировавшей Священное Писание и извращавшей его в собственных интересах с хитростью, столь свойственной Сатане.

Именно тогда фрай Луис впервые догадался об адском источнике ее вдохновения и понял, что странное поведение дона Педро объясняется тем, что он околдован. И впоследствии нашел много подтверждений своей догадке. Взять хотя бы святотатственные угрозы дона Педро, ни во что не ставившего священническое звание фрая Луиса, его монашескую сутану; яростное сопротивление, оказанное служителям инквизиции в Сантандере; грех за кровь, пролитую при аресте. Но самое главное и решающее — признание самого дона Педро, заключенное в процитированных словах; кощунственная любовь была ему навязана какой-то силой извне; ее источника он не знал, но не мог против нее устоять.

Так чтó это, учитывая все обстоятельства, за сила, если не дьявольская, вопрошал фрай Луис. Ее посредником явилась женщина, продавшая душу дьяволу, чтобы овладеть кощунственным искусством обольщения. Какова же цель обольщения? Несомненно, отравить Испанию ядом ереси через околдованного дона Педро и потомство ужасного союза, о котором он помышлял.

Чтение доноса закончилось. Инквизитор положил на стол последний лист и устремил на Маргарет соболезнующий взор.

— Теперь вы знаете, кто ваш обвинитель, и знаете предъявленное вам обвинение. Отрицаете ли вы изложенные в обвинении факты?

Маргарет, бледная и молчаливая, без вызова в глазах, без тени улыбки на лице смотрела на инквизитора. Она поняла, какую страшную ловушку уготовили ей предрассудки, суеверие и логика фанатиков. Тем не менее она предприняла отчаянную попытку защитить себя.

— Я не отрицаю ни одного из этих фактов, — спокойно заявила Маргарет. — Они изложены со скрупулезной точностью, свойственной честному и достойному человеку. Они верны так же, как неверны сделанные из них выводы, ложные и фантастичные.

Фрай Луис перевел ее ответ, и нотариус тотчас записал его. Фрай Хуан снова приступил к допросу.

— На какую силу, помимо упомянутой здесь, ссылался дон Педро в разговоре с вами?

— Откуда я знаю? Вероятно, дон Педро образно высказал свою мысль, пытаясь смягчить красивой выдумкой чудовищное преступление. Его объяснение ложно, как и ваши выводы. Здесь все строится на лжи. Абсурд громоздится на абсурде. Господи милостивый! Какой-то ночной кошмар, безумие!

В отчаянии она произнесла эти слова с неожиданной пылкостью.

Но инквизитор проявил поистине ангельское терпение.

— Если вы не воздействовали на дона Педро своими чарами, как объяснить, что он позабыл про честь, веру, долг — все то, что по рождению и воспитанию свято для него? Вы не знаете истории великого рода Мендоса, всегда верного Богу и королю, иначе вы поняли бы, что подобное предательство исключается для отпрыска этого рода, если только он не сошел с ума.

— Я не утверждаю, что он не сошел с ума, — возразила Маргарет. — Разумеется, это единственное объяснение его поведения. Я слышала, что мужчины сходят с ума от любви. Возможно…

— Вы очень находчивы, — мягко прервал ее инквизитор с грустной улыбкой.

— Сатана наделил ее своей хитростью, — проворчал фрай Луис.

— Вы очень находчивы и сразу подменяете правильное объяснение тем, что вам выгодно. Но… — Инквизитор вздохнул и покачал головой. — Но это пустая трата времени, сестра моя. — Фрай Хуан, поставив локти на стол, наклонился вперед и заговорил спокойно и проникновенно: — Мы, ваши судьи, должны помочь вам, сослужить вам добрую службу, и эта наша обязанность по отношению к вам важнее судейской. Искупление греха бесполезно, если оно неискренне. А искренне оно лишь в том случае, если сопровождается отречением от богомерзких чар, которыми наделил вас дьявол-искуситель. Мы скорее жалеем, чем виним, вас за лютеранскую ересь, ибо грех за нее ложится на ваших учителей. Мы преисполнены сострадания к вам и в остальном: вы склонились к греху, потому что за ним — еретическое учение. Но мы хотим, чтобы наша жалость была действенной и направлялась, как повелевает нам долг, на избавление ума от греховной ошибки, а души — от страшной угрозы проклятия. И вы, сестра моя, должны сотрудничать с нами — искренне раскаяться в преступлении, в котором вас обвиняют.

— Раскаяться? — вскричала Маргарет. — Раскаяться в чудовищном абсурде, в этих ложных выводах? — У нее вырвался короткий злой смешок. — Леди Маргарет Тревеньон должна раскаяться в колдовстве? Да поможет мне Бог! Да поможет Он вам! Думаю, что вам понадобится больше доказательств, чтобы подтвердить столь гротескное обвинение.

Помощник прокурора, выслушав ее заявление, попросил фрая Луиса перевести ответ.

— Дополнительные доказательства, возможно, и потребуются трибуналу, и мы надеемся, что вы их нам предоставите. Мы заклинаем вас сделать это, чтобы ваша душа не горела в вечном огне. Если сокрушенный дух и искреннее раскаяние не заставят вас исповедаться, у святой инквизиции есть средства заставить самого упрямого отступника сказать правду.

При этих словах, холодно произнесенных фраем Луисом, у Маргарет мурашки пробежали по спине. На мгновение она лишилась дара речи. Она чувствовала на себе взгляды трех инквизиторов в капюшонах; сострадание фрая Хуана де Арренсуэло было почти божественно в своей беспредельности.

Он поднял руку в знак того, что обвиняемую можно увести. Один из охранников коснулся ее плеча. Слушание дела было приостановлено.

Маргарет машинально поднялась и, наконец познав страх в полной мере, покорно вернулась темным холодным коридором в свою камеру.

Глава 18

DOMINI CANES[556]
Два дня леди Маргарет Тревеньон размышляла в безотрадном одиночестве своей тюрьмы. Последние слова помощника прокурора, вызвавшие в ней страх, и были рассчитаны на то, чтобы сломить ее сопротивление и упорство.

Однако ее размышления приняли совсем не то направление, на которое рассчитывали инквизиторы, что и обнаружилось на следующем судебном заседании.

Тем временем произошло изменение в составе суда. Председателем оставался фрай Хуан де Арренсуэло, священника епархии представлял тот же румяный, насмешливого вида человек, но помощник прокурора был другой — устрашающего вида, с тонким ястребиным носом, почти безгубым злым ртом и близко поставленными глазами, излучавшими, казалось, извечную суровость и недоброжелательность. Он хорошо понимал английский и сносно на нем изъяснялся. Заменили и нотариуса. Нынешний доминиканец вполне прилично владел английским и мог обходиться без переводчика. Присутствовал и фрай Луис.

Фрай Хуан продолжил заседание с того пункта, на котором оно закончилось накануне. Он заклинал обвиняемую заслужить милосердие полным и искренним раскаянием в своих грехах.

Но если, с одной стороны, леди Маргарет была подавлена чувством страха, то с другой — в ней крепло негодование, вызванное собственным открытием. И Маргарет выразила его в полной мере.

— Вам не кажется, что святой инквизиции не подобает прибегать к уловкам? — спросила она председателя трибунала. — Поскольку вы называете себя поборниками правды во всем, позвольте правде поднять голову.

— Правде? Какой правде?

— Я отвечу на ваш вопрос. Невероятно, но факт: вы кое-что упустили из виду. Порою люди не замечают того, что у них перед носом. Дон Педро де Мендоса-и-Луна — гранд Испании, высокопоставленный джентльмен в этом великом королевстве. Он вел себя как злодей, и любой гражданский суд — мирской, как вы его называете, должен был его покарать. Поступки дона Педро ставят под сомнение его веру в Бога. К тому же, как я понимаю, он совершил святотатство, угрожая священнику, и святотатственное убийство, пролив кровь служителей инквизиции. За эти подтвержденные свидетельскими показаниями преступления его должен наказать суд инквизиции. Казалось бы, ничто не спасет его от правосудия. Но поскольку он высокопоставленный джентльмен…

— Не торопитесь, сестра моя, — прервал ее нотариус, писавший с лихорадочной поспешностью, пытаясь поспеть за ней.

Маргарет сделала паузу, чтоб он наверстал упущенное. Она, как и нотариус и остальные члены суда, была кровно заинтересована в том, чтобы ее слова были занесены в протокол заседания. Потом она продолжила свою речь, стараясь говорить медленнее:

— Но поскольку дело осложняется тем, что он высокопоставленный джентльмен, несомненно очень влиятельный, надо взвалить его вину на кого-то другого, найти козла отпущения. Нужно доказать, что он не отвечает за свои злодейства перед людьми и Богом, что он был околдован английской еретичкой и по ее злой воле ступил на стезю порока, способную погубить и его, и его бессмертную душу.

На сей раз Маргарет прервал резкий голос помощника прокурора:

— Вы порочите себя постыдными предположениями.

Доброжелательный председатель трибунала поднял руку, призывая его к молчанию.

— Прошу вас, не прерывайте обвиняемую.

— Я уже все сказала, господа, — заявила Маргарет. — Цель ваша ясна и проста настолько, насколько она ничтожна, низменна и жестока. И если вы будете упорствовать в ее достижении, то рано или поздно за это поплатитесь. Будьте уверены. Господь не потерпит, чтоб такое зло осталось безнаказанным. Надеюсь, его не потерпят и люди.

Фрай Хуан дал нотариусу время закончить работу, потом сурово взглянул на Маргарет.

— То, что вы приписываете нам такие недостойные мотивы, вполне естественно при вашем воспитании и незнании святой инквизиции и ее искренности. Мы не держим на вас зла и не допустим, чтобы подобное обвинение усугубило ваше положение. Но мы его отрицаем. Нам и в голову не приходит щадить кого бы то ни было, какое бы высокое положение человек ни занимал, если совершено преступление перед Богом. И принцы крови несли кару за грехи, в которых их обвиняла святая инквизиция, без колебания и страха перед могуществом и влиятельностью этих лиц. Мы выше таких соображений. Мы скорее сами взойдем на костер, чем поступимся своим святым долгом. Будьте в этом уверены, сестра моя. Возвращайтесь в свою камеру и поразмыслите хорошенько над моими словами. Молю Господа, чтобы Он помог вам достойно оценить происходящее. Мне ясно: ваше умонастроение пока не может помочь нашим стараниям стать плодотворными.

Но Маргарет не хотела уходить. Она просила у судей разрешения сказать еще несколько слов в свою защиту.

— Ну что вы можете добавить, сестра моя? — удивился фрай Хуан. — Как вы можете оспорить очевидные факты?

Тем не менее он сделал знак охранникам отойти в сторону.

— Я оспариваю не факты, а выводы, сделанные из фактов. Никто не может подтвердить ваше фантастическое обвинение в колдовстве; никто не может заявить, что видел, как я готовила приворотное зелье, шептала заклинания, призывала дьяволов или производила какие-то действа, которыми славятся ведьмы. По поведению джентльмена — к моему великому огорчению и неудовольствию, он ассоциируется со мной, — занимающего высокое положение в обществе, делаются выводы, порочащие меня и одновременно оправдывающие его. Элементарный здравый смысл подсказывает: такие же выводы можно сделать и в мою защиту.

— Если бы это было возможно, — сказал фрай Хуан.

— Возможно — что я и надеюсь доказать.

Твердость Маргарет, ее искренность и чувство собственного достоинства невольно расположили к ней инквизитора. Подобные черты характера, казалось бы, сами по себе опровергали обвинение в колдовстве. Но фрай Хуан напомнил себе, что Сатана в своих проделках больше всего любит рядиться в чистоту и святость. Он позволил Маргарет продолжать, потому что правила, коими руководствовался трибунал, предписывали, что обвиняемого должно поощрять к высказываниям: часто таким образом тайное становилось явным. И Маргарет спокойно задала первый вопрос, заранее обдуманный ею в одиночестве:

— Вы утверждаете, что я околдовала дона Педро с целью женить его на себе, а впоследствии обманом склонить к принятию лютеранства, что обрекло бы его, по вашим представлениям, на вечные муки. Так почему же я не удержала дона Педро в Англии, где могла в полной безопасности претворить в жизнь свои злые умыслы?

Фрай Хуан обернулся к помощнику прокурора, как бы приглашая ответить обвиняемой, что, собственно, входило в его обязанности. Презрительная улыбка искривила губы помощника прокурора.

— Вы исходили из житейской мудрости. Граф Маркос — высокопоставленный и богатый джентльмен, и вы, естественно, хотели бы разделить с ним это богатство. Но стоило предать гласности тот факт, что граф Маркос остался в Англии, женившись на еретичке, его тотчас лишили бы высоких титулов, а богатство конфисковали. За такой грех его приговорили бы к сожжению на костре. Поскольку в суд он бы не явился, сожгли бы его чучело, с тем чтобы потом отправить преступника на костер без суда, как только он попадет в руки святой инквизиции.

Помощник прокурора усмехнулся, весьма довольный собой.

— Вы получили ответ на свой вопрос, — констатировал фрай Хуан, обращаясь к Маргарет.

Она побледнела от возмущения.

— Вы полагаете нагромождение абсурда на абсурд ответом? — воскликнула она в отчаянии и, опомнившись, добавила: — Хорошо, давайте проверим сеть, которой вы меня опутали. Вы разрешаете мне задавать вопросы моему обвинителю?

Фрай Хуан вопросительно взглянул сначала на священника, потом на помощника прокурора. Первый пожал плечами и хмыкнул, давая понять, что речь идет о сущих пустяках.

— Почему бы и нет? Пожалуйста, пусть спрашивает — ut clavus clavo retundatur[557], — произнес резким голосом второй.

Получив разрешение, Маргарет перевела взгляд на фрая Луиса, сидевшего возле старательно пишущего протокол нотариуса.

— Вы подслушивали у двери каюты, когда дон Педро говорил со мной. Помните ли вы, что, умоляя меня выйти за него замуж, дон Педро сообщил: на борту корабля есть священник, который нас тотчас и обвенчает?

— Об этом я упоминаю в своем донесении, — ответил он со злобным огоньком в глазах.

— И что же я сказала в ответ?

— Ответа не последовало, — произнес он с расстановкой.

— Но если я колдовством хотела женить дона Педро на себе, как же я оставила бы его предложение без ответа?

— Молчание не расценивается как отказ, — заметил помощник прокурора.

Маргарет взглянула на него, и усталая улыбка промелькнула на ее лице.

— Тогда продолжим разговор. — Она снова обернулась к фраю Луису. — Что я сказала вам наутро, повстречав вас на палубе?

Фрай Луис, посмотрев на председателя суда, сделал досадливый жест рукой.

— Ответ опять же в моем донесении. Я указываю там, со слов обвиняемой, что ее доставили на борт корабля насильно, что дон Педро уговаривал ее выйти за него замуж, что она искала у меня защиты.

— Если бы я околдовала дона Педро, убедив его жениться на мне, обращалась бы я к кому-нибудь с такой жалобой, искала бы у кого-нибудь — особенно у священника — защиты?

— Разве я утверждал, что вы околдовали его с одной лишь целью — женить на себе? — повысив голос, заявил монах, и глаза его полыхнули злобой. — Откуда мне знать, какие цели преследует такая женщина, как вы? Я утверждаю лишь, что вы околдовали его, разве иначе богобоязненный, набожный сын матери-церкви думал бы о браке с еретичкой, совершал бы святотатство, угрожая священнику, проливал бы кощунственно кровь людей, выполняющих священный долг служителей инквизиции?

— Даже если из вашего утверждения следует, что он был околдован — пусть так, я в таких вещах не разбираюсь, — каким образом вы докажете, что околдовала его именно я?

— Как? — отозвался фрай Луис, не сводя с нее горящих глаз.

— Отвечайте обвиняемой, фрай Луис. — Председательствующий говорил спокойно, но тон его насторожил членов трибунала.

Дело в том — фрай Хуан де Арренсуэло позднее признал это, — что в голову ему закралось сомнение. Все началось с заявления обвиняемой о том, что обвинение намеренно сделало из нее козлаотпущения за преступления, совершенные доном Педро де Мендосой-и-Луной. Услышав эти слова, председатель суда хотел закрыть заседание; перед новым допросом леди Маргарет он решил разобраться в себе самом и удостовериться: ни он, ни фрай Луис никоим образом не причастны к тому, что им приписывается. Однако стойкость обвиняемой, объяснявшаяся, по-видимому, чистой совестью, ее логичные вопросы и веские доводы лишь усилили его сомнения.

И теперь он настаивал, чтобы фрай Луис ответил на вопрос и тем самым внес ясность в свое донесение.

Доминиканец же ответил Маргарет встречным вопросом, обращаясь к суду. Фрай Луис просто не выдержал взгляда смелых ясных глаз леди Маргарет.

— Разве мое обвинение в колдовстве зиждется лишь на обольщении дона Педро? Я ведь подробно описал сатанинскую изворотливость ответов обвиняемой, которую пытался обратить в истинную веру. Я не решился признаться ранее, но теперь признаюсь, отдавая себя на суд святейшего трибунала: да, я чуть было не попал во власть ее адских чар, когда сам начал сомневаться в истинах Священного Писания, так тонко она извращала их смысл. Тогда-то я уразумел, что она пособница злого духа. Она высмеивала меня и святые слова, что я нес ей, и заливалась коварным смехом, как распутница. — Страстно обличая колдунью, монах разжигал ненависть своих слушателей. — Мое убеждение сложилось не под влиянием того или иного факта; твердое убеждение в ее колдовстве, на котором зиждется мое обвинение, исходит из всей суммы фактов, ошеломляющей в своей ужасной совокупности. — Фрай Луис, строгий, напряженный, устремил взгляд больших темных глаз в бесконечность. Окружающим он казался боговдохновенным. — Я записал то, что отчетливо видел внутренним оком, коему был ниспослан небесный свет.

Монах сел, обхватив голову руками. Его била дрожь: в последний момент мужество покинуло его. Он не отважился добавить, что счел решающим доказательством колдовских чар леди Маргарет то, что они возымели действие на него, проникнув в цитадель его доселе неуязвимого целомудрия. Он не отважился рассказать о навязчивом видении — белой шее и округлой груди, — преследующем и мучающем его с того самого дня, когда он увидел Маргарет на корабле. Искушение было так велико, что он не раз забывал про свой долг, всерьез помышлял отказаться от роли обвинителя в то утро, когда сошел на берег в Сантандере. Да и потом ему хотелось отбросить перо, отречься от правды и погубить свою бессмертную душу, чтоб спасти ее прекрасное тело от сожжения на костре, ибо она была обречена. И поскольку ее красота возбуждала доминиканца, как острый непреодолимый запах духов, поскольку он корчился от страстного желания увидеть леди Маргарет и терзался при мысли о справедливом возмездии, которое ее настигнет, он не мог позволить себе сомневаться в ее вине. Чары Маргарет в одночасье разрушили бастионы чистоты, возведенные им за долгие годы самоотречения и служения Богу, чтоб укрыть душу от греха. Это ли не доказательство ее колдовской мерзости, призванной ослабить того, чей долг — уничтожить ведьму? И лишь когда это прекрасное тело, искушавшее и губившее людские души по воле Сатаны, будет истерзано палачом, а потом превратится на костре в пепел, фрай Луис сочтет, что выполнил долг — долг своей совести.

Председательствующий спросил обвиняемую, удовлетворена ли она ответом, и фрай Луис услышал решительный протест леди Маргарет:

— Это был вихрь бессмысленных слов, торжественная декларация собственных убеждений фрая Луиса, но отнюдь не доказательство чего бы то ни было. Он заявляет, что я искусный полемист в религиозном споре. Но я веду спор на основе полученного мной религиозного воспитания. Разве это доказательство колдовства? Согласно подобной логике, каждый еретик — колдун.

На сей раз фрай Хуан промолчал. Он объявил, что заседание закрывается, и приказал увести обвиняемую.

Но когда леди Маргарет увели, он, желая успокоить свою совесть, подверг фрая Луиса допросу с пристрастием. В конце учиненного им допроса помощник прокурора с упреком заметил, что в руках председательствующего обвинитель, похоже, превратился в обвиняемого.

— Допрос доносчика не только законен, но и желателен, особенно если, помимо доноса, нет других показаний, как в данном случае, — возразил фрай Хуан.

— Мы располагаем свидетельскими показаниями, — заметил помощник прокурора. — Обвиняемая подтвердила, что дон Педро действительно говорил ей слова, цитируемые доносчиком. Есть и факты, которые дон Педро не станет отрицать.

— И к тому же она признала свою ересь, — добавил фрай Луис в пылу праведного гнева, — а еретичка способна на все.

— Даже если она способна на все, — последовал спокойный ответ, — мы не можем обвинить еретичку во всех смертных грехах, помимо ереси, если не располагаем достаточными доказательствами.

— А не лучше ли сразу отдать ее палачу для дознания, чтобы разрешить ваши сомнения, фрай Хуан? — предложил помощник прокурора.

— Провести дознание, правильно! — с чувством подхватил фрай Луис. — Надо пыткой сломить ее злонамеренное упрямство. Таким образом вы получите признание, необходимое, чтобы вынести приговор.

Фрай Хуан сразу посуровел, из его глаз исчезло выражение участия и грусти.

— Чтобы разрешить мои сомнения? — повторил он, хмуро поглядев на помощника прокурора. — Стало быть, я занял судейское место, чтобы разрешать свои сомнения? Что значит спокойствие моей души или душевные терзания по сравнению со служением вере? В конце концов мы узнаем правду, как бы долго нам ни пришлось ее искать. Но мы ее найдем во славу Господа, а не для разрешения моих либо чьих-то еще сомнений.

Фрай Хуан резко поднялся. Помощник прокурора обескураженно молчал. Фрай Луис хотел снова начать разговор, но ему строго напомнили, что он не член суда и ему положено высказываться только в качестве свидетеля.

В наступившей тишине фрай Хуан взял протокол у нотариуса и внимательно его прочел.

— Генеральный инквизитор потребовал копии, пусть отошлют ему вечером.

Особый интерес, который проявлял к этому делу генеральный инквизитор Кастилии Гаспар де Кирога, кардинал-архиепископ Толедо, объясняется, как нам известно, тем, что дон Педро де Мендоса-и-Луна приходился ему племянником. Он был единственным сыном сестры архиепископа, и тот любил его как сына; монашеский сан не позволял ему иметь своего собственного. Этот факт, широко известный в Испании, и вселил страх в инквизиторов Овьедо, решивших передать дело дона Педро в Толедо, под надзор самого генерального инквизитора.

Кардинал пребывал в глубоком унынии. Каков бы ни был исход дела, какую бы часть вины ни удалось переложить на козла отпущения, ясно было одно: дон Педро совершил тягчайшее преступление. Трибунал сочтет, что грехопадения не произошло бы, не соверши дон Педро того или иного поступка, за которые должен понести наказание. И трибунал, в свое время без колебания налагавший тяжкую епитимью на принцев крови, несомненно, потребует сурового наказания для его племянника. Словом, пойдут толки, что кардинал злоупотребил властью и священным саном, дабы уберечь своего родственника от справедливой кары. Генеральному инквизитору и без того чинили немало помех: король весьма ревниво относился к любой узурпации власти в своих владениях. Папа навряд ли одобрял то рвение, какое святая инквизиция проявила в Испании, иезуиты тоже не упускали случая выразить протест по поводу вмешательства в их дела и даже преследований, коим их подвергла инквизиция.

Да и сам дон Педро не облегчал задачи, стоявшей перед генеральным инквизитором, ни своим поведением перед трибуналом, ни в личных беседах с дядей, вызывавшим его из тюрьмы.

Он с презрением рассмеялся, узнав, что Маргарет предъявили обвинение в колдовстве, и категорически отказался от возможности воспользоваться лазейкой, предоставленной ему подобным обвинением. Свои нынешние невзгоды дон Педро считал естественной и заслуженной карой, которую он сам на себя навлек. Он заявил, что примет наказание с мужеством и надлежащим смирением, если будет уверен, что его собственное злодейство и безрассудный фанатизм судей не усугубят положения Маргарет и страшной опасности, угрожающей ей и еще не вполне ею осознанной. В личных беседах с дядей и, что несоизмеримо хуже — перед назначенными кардиналом для следствия инквизиторами во главе с фраем Хуаном де Арренсуэло он упорно утверждал: вся история с колдовством сфабрикована, чтобы, ввиду его собственного высокого положения и родственных связей с генеральным инквизитором, смягчить его вину за последствия. Дон Педро в вызывающей форме заверил судей, что леди Маргарет не воздействовала на него колдовскими чарами, хоть ее красота, добродетель и очарование способны околдовать любого. Если эти свойства расценивать как колдовские чары, то половину девушек во всем мире надо сразу сжечь на костре, ибо каждая из них когда-либо очаровывала того или иного мужчину.

То, что дон Педро во всем обвинял самого себя, ни единым словом не опорочив еретичку — причину всех своих бед, — было самоубийственно. Любые попытки убедить дона Педро, что и его слова, и поведение — лишнее доказательство действия колдовских чар, все еще разжигающих кровь, лишь повергали его в ярость и усиливали грубые выпады. Он обзывал инквизиторов болванами, глупыми ослами, упрямыми мулами, а однажды, ничтоже сумняшеся, заявил, что они сами одержимы дьяволом, ибо с адским усердием губят все вокруг и, руководствуясь только им известной целью, превращают правду в ложь.

— Для вас, господа, правда — то, что вы хотите видеть, а не то, что видит любой здравомыслящий человек. Вам нужны лишь те доказательства, что подтверждают ваши закоснелые предубеждения. В мире нет животного, который с такой охотой и упорством шел бы по ложному следу, как вы, доминиканцы.

Дон Педро намеренно разбил последнее слово на два и по негодованию, отразившемуся на лицах инквизиторов, понял, что до них дошел оскорбительный смысл его слов. Он повторял их снова и снова как ругательство, даже перевел их на испанский, чтобы исключить всякую возможность непонимания.

— Собаки Бога! Псы Господни! Вот как вы себя называете. Интересно, как называет вас Бог?

Заседание было немедленно закрыто, и кардиналу Кироге доложили, что сумасбродные речи и неподобающее поведение его племянника не оставляют у судей сомнений: он явно пал жертвой колдовства. Но фрай Хуан добавил от себя: как бы они ни были в этом уверены, трибунал не располагает достаточными доказательствами, чтобы обвинить женщину по имени Маргарет Тревеньон в колдовстве. Председатель трибунала почтительнейше просил генерального инквизитора отказаться от этого обвинения, оставив лишь обвинение в ереси. А если англичанка — ведьма, она поплатится за это, но пусть ее осудят за преступление, которое можно доказать.

Грандиозное аутодафе должно было состояться в Толедо в следующий четверг, 26 октября. Фрай Хуан указывал в своем донесении от 19 октября, что к этому времени приговор по обвинению в ереси будет вынесен и обвиняемая понесет наказание; на дона Педро наложат епитимью, определенную трибуналом. Она будет представлена на одобрение его высокопреосвященству.

Глава 19

ФИЛИПП II
В то самое время, когда генеральный инквизитор в Толедо размышлял над сопряженным с неприятностями донесением фрая Хуана де Арренсуэло, сэр Джервас Кросби добивался аудиенции у короля Филиппа II.

Пятнадцать дней ушло на то, чтобы добраться от Гринвича до Мадрида, пятнадцать дней нескончаемых мучений, досады на медленное, сводившее его с ума продвижение к цели. Маргарет в беде, Джервас был нужен ей сейчас, немедленно, а он полз к ней как улитка. Путешествие показалось ему кошмаром. За пятнадцать дней плавания беспечный, жизнерадостный парень посуровел и внешне, и душой, и отныне ему никогда не удавалось вполне изжить в себе эту суровость.

Бросив якорь в заливе Сантандер, они вошли в порт лишь через шесть дней из-за сильных встречных ветров. Порт Сантандер они выбрали не потому, что напали на след корабля, который увез Маргарет. Сантандер был ближайшим крупным испанским портом, и оттуда было удобнее всего добраться до Мадрида — конечной цели путешествия. Поиски Маргарет, попытки преследовать похитителя были бы пустой тратой времени: Джервас надеялся добиться от короля Испании охранного свидетельства. Потому-то он решил прежде всего встретиться с этим легендарно-могущественным человеком.

«Роза Мира» вошла в испанские территориальные воды без национального флага. Бесстрашие было свойственно сэру Оливеру Трессилиану, но он не забывал и про осторожность. Он был готов встретить лицом к лицу любую подстерегавшую его опасность, но избегал неоправданного риска.

Тем не менее отсутствие флага возымело тот же эффект, что и вызывающе реющий флаг враждебной державы. Не прошло и часа с тех пор, как они бросили якорь в бухте Сантандер, как к «Розе Мира» подошли две большие черные барки. На борту их было множество людей в стальных шлемах и доспехах, вооруженных пиками и мушкетами. В первой находился наместник короля в Сантандере собственной персоной. Он хотел узнать, из какой страны и с какой целью прибыл корабль. Ряд пушек, жерла которых торчали из орудийных портов, придавали «Розе Мира» вид боевого корабля.

Сэр Оливер приказал спустить трап и пригласил наместника на борт корабля. Он не возражал, когда вместе с ним по трапу поднялось шесть солдат в качестве почетного караула.

Наместником короля в Сантандере был напыщенный коротышка, несмотря на сравнительно молодой возраст, склонный к полноте. Джервас объяснил ему на ломаном, но вполне понятном испанском, усвоенном во время плавания с Дрейком, что он — курьер королевы Елизаветы и везет письма королю Филиппу Испанскому. В подтверждение своих слов он показал сверток с королевскими печатями и собственноручной королевской надписью.

Это заявление было встречено косыми взглядами и любезными словами наместника, дона Пабло де Ламарехо. Он понимал, что королевские посланники неприкосновенны, даже если это еретики-англичане, обреченные на вечное проклятие и потому не заслуживающие ни внимания, ни сострадания любого богобоязненного человека. Наместник рассудил, что корабль и команда, доставившая королевского посланника, равно как и сам посланник, находятся под защитой международного права, а потому с готовностью согласился выполнить просьбу сэра Оливера пополнить запасы свежей воды и продовольствия.

Джервас один отправился в порт на барке наместника. Он просил разрешения взять с собой двух матросов для услуг. Но наместник, рассыпаясь в любезностях, настоял, чтоб Джерваса сопровождали два испанца: они, как объяснил наместник, окажутся куда полезнее, поскольку знают страну и язык. Джервас прекрасно понимал истинное намерение дона Пабло приставить к нему двух стражей. Не выдав себя ни словом, ни намеком, он счел благоразумным превратить королевского посланника в пленника на время его пребывания в Испании, если только его величество не распорядится иначе.

Сэр Джервас не придал этому никакого значения. Ему было важно как можно скорее попасть к королю, а как это будет достигнуто, его не интересовало. Испанцы, будь на то их воля, могли доставить его в Мадрид связанным по рукам и ногам.

Оливер Трессилиан по уговору должен был ждать Джерваса в Сантандере. Они условились: если Джервас не вернется ровно через месяц и не пришлет сообщения, значит его постигла неудача и Оливер отплывет в Англию и доложит обо всем королеве. Приняв такое решение, друзья простились, и Джервас, похожий на испанца и цветом кожи, и суровостью, отправился в Мадрид с двумя стражниками, изображавшими из себя грумов. Ехали куда медленнее, чем хотелось бы Джервасу: местность была гористая, и лошадей меняли редко. На пути у них лежала провинция Бургос, прославленная родина Сида[558], и высоко в горах — романская Сеговия с ее акведуком Флавиев. Но чудеса природы, равно как и рукотворные, не трогали Джерваса. Душой он рвался в Мадрид, изнемогая от томительного ожидания, надеясь, если на то будет милость Божья, утишить свое отчаяние.

Путешествие по земле Испании заняло шесть дней. Но и на этом оно не закончилось. Король находился в Эскориале, величественном монастыре-дворце в отрогах гор Гвадаррама. Строительство замка завершилось совсем недавно: король Филипп постоянно мешал зодчим и мастерам, навязывая им свой чудовищный вкус в архитектуре, внешнем и внутреннем убранстве.

Джервас и его спутники приехали в столицу вечером, и им пришлось дожидаться утра. Итак, прошла неделя, прежде чем взору Джерваса открылся огромный дворец монарха — повелителя полумира. Это было серое, мрачное, весьма непривлекательное сооружение. Говорили, что в основе плана дворца просматривается решетка для пыток огнем, на которой принял мученическую смерть святой Лоренсо. В то утро пасмурное небо усиливало иллюзию, что серая громадина — неотъемлемая часть горной цепи Гвадаррама и что создана она самой природой.

Впоследствии, вспоминая полдень в Эскориале, Джервас думал, а не привиделось ли все это ему во сне. В огромном дворе маршировали солдаты в красивых мундирах. Офицер, которому он сообщил о цели своего прихода, провел его широкой гранитной лестницей в длинную сводчатую галерею. Из ее маленьких окошек было видно четырехугольное крыло — резиденция короля. В галерее толпилась и гудела людская масса — придворные в черном бархате, офицеры в доспехах, прелаты в фиолетовых и пурпурных мантиях, монахи в коричневых, серых, черных и белых сутанах.

Посетители стояли группами или прохаживались по галерее, повсюду слышался приглушенный шум голосов. Они косились на высокого молодого человека с изможденным смуглым лицом под гривой жестких каштановых волос, в диковинной заморской одежде и высоких пропыленных сапогах.

Однако вскоре выяснилось, что он получит аудиенцию скорее, чем те, что дожидались ее с утренней мессы, ибо тут же появился церемониймейстер и провел его через приемную, где он оставил оружие, к королю.

Джервас оказался в небольшом помещении, напоминающем монашескую келью своей строгостью, и в ноздри ему ударил запах какого-то снадобья. Стены были побелены, и единственным украшением служила картина, изображавшая круги ада, где в огненном вихре метались обреченные на муки черти и грешники.

Посреди комнаты стоял квадратный дубовый стол, словно в трапезной аббата, а на нем — груда пергаментов, чернильница и перья.

За ним, положив правый локоть на край, сидел на высоком, будто монастырском, стуле величайший монарх своего времени, повелитель полумира.

При одном взгляде на него посетитель испытывал шок, возникающий, если фантазия разительно не соответствует действительности. Людям так свойственно идеализировать королевскую власть, королевское достоинство, связывать воедино человека и место, которое он занимает в обществе. Высокий титул этого человека, огромные владения, где его слово было законом, так распаляло людское воображение, что само имя Филиппа II вызывало в уме видение сверхчеловеческого величия, почти божественного великолепия.

Но вместо фантастического создания Джервас увидел морщинистого старика болезненного вида, низкорослого, с выпуклым лбом, светлыми, почти бесцветными, близко поставленными глазами и тонким орлиным носом. Рот производил отталкивающее впечатление: гротескно выдающийся вперед подбородок, запавшие бледные губы постоянно полуоткрыты и обнажают гнилые зубы. И без того длинный подбородок удлиняется неровно растущей рыжеватой бородкой, над верхней губой — тонкая щетинистая полоска усов. Волосы, когда-то густые, золотистые, свисают тонкими пепельными прядями.

Филипп сидел, положив левую, распухшую от подагры, перевязанную ногу на стул с мягким сиденьем. Он был одет во все черное, и единственным украшением был орден Золотого руна на тонкой шее. Филипп что-то деловито писал и не оторвался от своего занятия, когда вошел Джервас. Король будто вовсе его не заметил. Наконец он передал документ сухопарому человеку в черном, стоявшему по левую руку от него. Сантойо, королевский камердинер, взял письмо, присыпал чернила песком, а король тем временем, все еще игнорируя Джерваса, вытащил из пачки очередной пергаментный лист и продолжил работу.

Позади у стены размещались еще два письменных стола, за ними сидели секретари и что-то писали. Одному из них, маленькому и чернобородому, камердинер вручил переданный ему королем документ.

За спиной у короля стоял человек средних лет, очень прямой и высокий, в черном облачении и длинной сутане иезуита. Это был, как узнал Джервас, отец Аллен, своего рода посол английских католиков при короле Филиппе, ценившем его весьма высоко. В глубоком проеме одного из двух окон, заливавших комнату светом, стоял фрай Диего де Чавес, настоятель монастыря Санта-Крус, плотного сложения человек с веселым выражением лица.

Королевское перо царапало поля документа. Сэр Джервас терпеливо ждал, стоя неподвижно, как и офицер позади него. Он не переставал удивляться жалкому, ничтожному воплощению наследственного принципа и невольно сравнивал Филиппа с противным пауком, сидящим в самом центре сплетенной им огромной паутины.

Наконец король передал Сантойо второй документ, и его льдистые глаза под нависшим лбом метнули быстрый взгляд на высокого молодого человека, ждавшего его внимания с таким достоинством и терпением. Бледные губы чуть заметно шевельнулись, и послышался глуховатый голос: монарх что-то быстро сказал совершенно бесстрастным тоном. Его слова, произнесенные в обычной для него невразумительной манере, так раздражавшей иностранных послов, прозвучали точно гудение жука в тихой комнате. Его величество говорил по-испански. Властитель полумира изъяснялся лишь на родном языке и с грехом пополам разбирал простой текст на латыни: ведь он был не только злой и малодушный развратник, но еще и недоучка и невежда.

Сэр Джервас довольно хорошо владел разговорным языком, но не понял ни слова из сказанного королем. Некоторое время он стоял в нерешительности, но тут наконец отец Аллен, обнаружив знание английского, взял на себя роль переводчика.

— Его величеству доложили, сэр, что вы привезли письма от королевы Елизаветы.

Джервас вытащил из камзола запечатанный пакет и шагнул вперед, намереваясь вручить его королю.

— Преклоните колено, сэр! — приказал иезуит резким тоном.

Джервас повиновался и опустился перед монархом на одно колено.

Филипп Испанский протянул к нему руку, восковой желтизной и прозрачностью похожую на руку покойника. Король подержал пакет, будто прикидывая, сколько он весит, и прочитал надпись, сделанную легко узнаваемым почерком Елизаветы Английской. Потом он перевернул пакет и рассмотрел печать. Его губы скривились в презрительной усмешке, и он снова прогудел бесстрастным тоном нечто невразумительное. На сей раз никто из присутствующих не понял, что он сказал.

Наконец, пожав плечами, король сломал печати, разложил перед собой письмо и углубился в чтение.

Сэр Джервас, отступив к стене, с напряженным интересом и беспокойством наблюдал за выражением лица Филиппа. Он заметил, что король нахмурился, потом снова скривился в усмешке и его рука, державшая лист пергамента, сильно задрожала, словно ее внезапно парализовало. Джервас с надеждой подумал, что это признак страха, но был разочарован. Король заговорил, и, так как гнев придал силу его голосу, его услышали все присутствующие. Джервас на сей раз все понял.

— Ублюдок, нахальная еретичка! — выкрикнул король и скомкал костлявой рукой оскорбившее его письмо. Он с таким же удовольствием разделался бы и с его автором, попадись она ему в руки.

Секретари перестали строчить перьями. Сантойо, стоявший справа у стола, отец Аллен позади него и фрай Диего у окна затаили дыхание. Мертвая тишина последовала за вспышкой королевского гнева: Филипп редко открыто проявлял свои чувства.

Пауза затянулась, но король вскоре обрел привычную холодную сдержанность.

— Возможно, я ошибся, — сказал он, — возможно, я что-то не так понял. — Он расправил скомканный пергамент. — Аллен, прочтите мне письмо, переведите его, — приказал он. — Я хочу избежать ошибки.

Иезуит взял письмо и, читая, тут же переводил его на испанский. В его голосе звучал нараставший ужас.

Таким образом Джервас узнал точное содержание королевского послания.

Елизавета Английская написала в свое время немало писем, повергавших ее советников в ужас, но более резкого послания еще не выходило из-под ее пера. Учитывая суть послания, устрашающими сами по себе были его краткость и недвусмысленность. Королева писала на латыни, извещая своего зятя, короля Филиппа Испанского и Португальского, что его подданный, испанский аристократ по имени дон Педро де Мендоса-и-Луна, потерпел кораблекрушение у берегов ее державы и обрел приют и гостеприимство в английском доме, за которое расплатился тем, что похитил дочь хозяина, леди Маргарет Тревеньон. Детали его величеству, если он того пожелает, сообщит посланник. Она же уведомляет его величество, что в лондонском Тауэре содержатся испанский адмирал дон Педро Валдес и семь испанских офицеров благородного происхождения, не считая матросов. Они захвачены на андалузском флагмане и находятся всецело в ее власти. Далее Елизавета предупреждала его величество, призвав в свидетели Бога: леди Маргарет Тревеньон должна вернуться домой в добром здравии, податель сего письма, сэр Джервас Кросби, и его спутники, последовавшие за ним в Испанию, чтобы сопровождать вышеупомянутую леди, должны получить охранное свидетельство и без единой царапины, не понеся ни малейшего ущерба, вернуться на родину. В противном случае Елизавета пришлет своему брату, королю Филиппу, головы дона Педро Валдеса и семи его благородных офицеров, не считаясь с правилами ведения войны и международным правом.

Последовало гробовое молчание. Потом король разразился коротким злым смешком в знак презрения.

— Стало быть, я все правильно понял, — сказал он и добавил иным, непривычным тоном, срываясь на крик: — Доколе, доколе, о Господи, Ты будешь терпеть эту Иезавель?

— Доколе, доколе? — эхом отозвался отец Аллен.

Фрай Диего, стоявший у окна, казалось, окаменел. Его цветущее лицо приобрело сероватый оттенок. Король сидел съежившись и размышлял.

— Это нахальство, — сказал он наконец, сделав презрительный жест рукой. — Пустая угроза! Ничего не случится. Ее собственный варварский народ не допустит такого варварства. Ее письмо — попытка запугать меня призраками. Но я, Филипп Второй Испанский, не боюсь призраков.

— Когда вашему величеству доставят восемь голов, вы убедитесь, что это не призраки.

Безрассудно смелые слова произнес Джервас, и все вокруг оцепенели от ужаса.

Король взглянул на него и тотчас отвернулся: он не мог смотреть людям в глаза.

— Кажется, вы что-то сказали? — тихо осведомился он. — А кто вас спрашивал?

— Я сказал то, что счел необходимым, — бесстрашно ответил Джервас.

— Счел необходимым? Ах вот как? Значит, эта необходимость вас оправдывает? Я учусь. Я никогда не устаю учиться. Вы можете еще кое-что мне рассказать, коли так жаждете, чтоб вас услышали.

И в холодной скороговорке короля, и в его потухшем змеином взгляде заключалась страшная опасность. Король был неистощим в своей злокозненности и совершенно безжалостен. Он повернул голову и подозвал одного из секретарей.

— Родригес, ну-ка запиши все, что он говорит. — Обернувшись к Джервасу, он спросил: — В письме сообщается, что вас сопровождают какие-то люди. Где они?

— Они в Сантандере, ждут меня на борту корабля, на котором я прибыл в Испанию.

— А что, если вы не вернетесь?

— Если я не вернусь до тринадцатого ноября, они отправятся в Англию и сообщат ее величеству, что для вас предпочтительней получить головы восьми джентльменов, чем восстановить справедливость в своих владениях из уважения к приличиям.

Король задохнулся от гнева. Отец Аллен, стоявший у него за спиной, предостерег отважного молодого человека по-английски:

— Сэр, вспомните, с кем вы разговариваете! Предупреждаю вас в ваших собственных интересах.

Король жестом остановил иезуита.

— Как называется корабль, ожидающий вас в Сантандере?

В готовности, с которой Джервас ответил на вопрос, был своего рода презрительный вызов:

— «Роза Мира» с реки Фал. Ее капитан — сэр Оливер Трессилиан, бесстрашный моряк, весьма искусный в морских сражениях. На корабле двадцать пушек, и он бдительно охраняется.

Король усмехнулся, уловив скрытую угрозу. Это было образцом наглости.

— Мы можем подвергнуть испытанию бесстрашие вашего друга.

— Его уже испытывали, ваше величество, причем ваши подданные. Вздумай они испытать его еще раз, они, вероятно, убедятся в нем, как и раньше, на собственном горьком опыте. Но если, случаем, «Розе Мира» помешают выйти в море и она не вернется домой до Рождества, вы получите головы в качестве новогоднего подарка.

Так сэр Джервас на своем далеко не совершенном испанском недвусмысленно уязвил властителя полумира. Его привела в ярость бесчеловечность короля, явная озабоченность своим ущемленным самолюбием. Тщеславный властелин и думать не хотел о преступлении дона Педро де Мендосы и страданиях, причиненных им ни в чем не повинной девушке.

Король же, получив нужные ему сведения, сразу изменил тон.

— А что касается тебя, английская собака, ты не уступаешь в наглости скверной женщине, пославшей тебя с дерзким поручением. Тебе тоже придется кое-чему научиться, прежде чем ты выйдешь отсюда. — Филипп поднял дрожащую руку. — Увести его! Держать взаперти впредь до моего особого распоряжения.

— Господи! — воскликнул Джервас, когда на плечо ему легла рука офицера, и невольно отпрянул. Офицер сильнее стиснул плечо и вытащил кинжал. Но Джервас, не замечая ничего вокруг, обратился по-английски к отцу Аллену: — Вы, сэр, англичанин и пользуетесь влиянием при дворе, неужели вам безразлична судьба английской женщины, благородной английской девушки, похищенной столь оскорбительным образом испанским сатиром?

— Сэр, — холодно ответил иезуит, — своим поведением вы сослужили плохую службу делу.

— Следуйте за мной! — приказал офицер и силой потянул Джерваса к выходу.

Но Джервас не двигался с места. На сей раз он обратился по-испански к королю:

— Я — посланник, и моя личность неприкосновенна.

— Посланник? — Король презрительно хмыкнул. — Наглый шут! — И равнодушным взмахом руки положил конец разговору.

Вне себя от бессильной ярости, Джервас подчинился приказу. У порога он обернулся и, хоть офицер силой выталкивал его из комнаты, крикнул королю:

— Помните: восемь голов испанских аристократов! Вы собственноручно отсекли восемь голов!

Когда Джервас наконец оказался за дверью, офицер вызвал на подмогу стражников.

Глава 20

КОРОЛЕВСКАЯ СОВЕСТЬ
Вам представилась возможность увидеть весьма необычное зрелище, и необычно в нем то, что король Филипп II Испанский действовал импульсивно, под влиянием нахлынувших на него чувств. Такое поведение было ему несвойственно. Терпение было самой главной и, возможно, единственной добродетелью монарха, и своим неизменным терпением он добился величия.

— Господь, время и я — одно целое, — спокойно похвалялся Филипп и порой утверждал, что он, как Господь, идет на врагов своих на свинцовых ногах, но зато бьет железной рукой.

Это отнюдь не единственное сходство, которое он усматривал между Богом и собой, но именно эта черта характера Филиппа представляет для нас интерес. В случае с Джервасом он утратил, поддавшись гневу, божественное терпение; гнев же был спровоцирован наглым тоном послания ненавистной Елизаветы.

Это письмо с хладнокровной угрозой чудовищной расправы, противной всякому представлению о справедливости и гуманности, Филипп II расценил как возмутительную попытку оказать на него давление и запугать. Мало того что письмо было беззастенчиво наглым, его податель превзошел в развязности автора, и это еще больше распалило короля.

У него сложилось впечатление, как он признался отцу Аллену, что Елизавета, отвесив ему оплеуху своим вопиющим сообщением, поручила подателю письма вдобавок еще и лягнуть его. За все свое правление он не припомнил случая, чтобы кто-нибудь так дерзко смотрел ему в глаза, не испытывая ни малейшего почтения перед помазанником Божьим. Стоит ли удивляться, что этот полубог, привыкший обонять лишь фимиам, вдруг вдохнул молотый перец и в раздражении своем по-человечески чихнул?

Конечно, Филипп II был не тот человек, с кем можно позволить себе подобные вольности, и сейчас в его жизни наступило такое время, когда он менее всего был склонен их прощать. Раньше он сдержал бы свой гнев, памятуя о том, что высокомерную выскочку, узурпировавшую английский трон, ждет суровая расплата; он только усмехнулся бы, почувствовав укус комара: настанет час — и он еще сокрушит жалкую мошку могучей рукой. Но теперь, в пору унижения, когда его великий флот разбросан и разбит наголову, когда не сыщешь знатной семьи, где бы ни оплакивали сына, силы покинули короля. Он был лишен даже того утешения, что еще при его жизни Испания вновь восстанет как владычица морей. К страшному удару, нанесенному его могуществу в мире, добавились личные оскорбительные выпады вроде нынешнего, и теперь, вероятно, ему придется мелко мстить мелким людишкам.

Король вспомнил другие письма, присланные Елизаветой, — то вызывающие, насмешливые, то любезные и горькие, то язвительные.

Читая их, он усмехался терпеливо и злобно. Тогда он мог позволить себе улыбаться, зная наверняка, что настанет день расплаты. Но теперь непостижимое коварство фортуны украло у него такую уверенность, теперь день расплаты был позади, и он принес Филиппу лишь поражение и стыд. Отныне он не мог позволить себе улыбаться в ответ на оскорбления, не мог больше сносить их с подобающим монарху достоинством.

Пусть он ослаб, но не настолько, чтобы оставить безнаказанными насмешки, грубый нажим и угрозы.

— Она еще узнает, — сказал он отцу Аллену, — что короля Испании пустыми угрозами не запугаешь. И этот нахальный пес, побывавший здесь, и приплывшие вместе с ним в Сантандер — все они еретики, как их назойливая еретичка-королева. Пусть ими займется святая инквизиция. — Он обернулся к дородному человеку у окна. — Фрай Диего, займитесь этим делом.

Фрай Диего де Чавес встрепенулся и медленно вышел вперед. Его темные глаза под кустистыми бровями были мрачны. Низким мягким голосом он воззвал к здравому смыслу короля:

— Угроза нависла не над вашим величеством, а над теми несчастными сеньорами, что так преданно служили вам, а теперь томятся в английских тюрьмах, дожидаясь выкупа из Испании.

Король уставился на него своими белесыми глазами.

— Они рискуют потерять только жизнь, — угрюмо и раздраженно уточнил он. — Я же рискую честью и достоинством, что равнозначно чести и достоинству Испании.

Фрай Диего подошел ближе и, пыхтя, наклонился над тяжелым дубовым столом.

— А разве угроза, приведенная в исполнение, — казнь ее сыновей — не нанесет урон достоинству Испании?

Король метнул на него взгляд исподлобья, а настоятель тем временем продолжал:

— Испанская знать обескровлена гибельным походом в Англию. Неужто вы, ваше величество, допустите новое кровопролитие, пожертвуете Валдесом, достойнейшим слугой отечества, величайшим из ныне живущих адмиралов; Ортисом, маркизом Фуэнсалидой, доном Рамоном Чавесом…

— Вашим братом, не так ли? — резко оборвал его король. — Сдерживайте свои чувства. Вы озабочены судьбой родственника.

— Верно, — мрачно подтвердил доминиканец. — А разве вы, ваше величество, не озабочены? Разве вся Испания — не ваша семья, а ее знать — не ваш перворожденный? Нахальный англичанин, только что здесь побывавший, и его спутники с корабля в Сантандере не чета благородным сеньорам, томящимся в Лондоне. Разумеется, вы можете бросить их в застенки инквизиции как еретиков — это ваше право, более того — ваш долг перед верой, но разве все они, вместе взятые, стоят восьми благородных голов, восьми отрубленных окровавленных голов, которые королева Англии бросит вам на колени?

Король вздрогнул, потрясенный, будто воочию увидел страшную картину, нарисованную настоятелем, будто окровавленные головы уже лежали у него на коленях. Но он тут же взял себя в руки.

— Достаточно! — выкрикнул он. — Я не боюсь угроз. — И, раскрыв источник твердости своего духа, добавил: — Эта женщина не рискнет претворить свои угрозы в жизнь. Это навлекло бы на нее проклятие всего мира. — Филипп обернулся к иезуиту. — Я прав, Аллен?

Англичанин уклонился от прямого ответа.

— Ваше величество, вы имеете дело с безбожной своевольной женщиной, Антихристом в женском образе. Она не считается ни с человеческими, ни с Божьими законами.

— Но этот случай — особый! — воскликнул король, все еще цеплявшийся за свою надежду.

— Пусть особый, но она не навлечет на себя большего проклятия, чем за убийство королевы Шотландии. Тогда весь мир тоже обольщался надеждой, что Елизавета не решится на этот шаг.

Итак, иезуит рассеял заблуждения короля относительно страха Елизаветы перед мировым общественным мнением. Филиппа II одолели сомнения — уж не на песке ли он строит свой замок? Это его рассердило. Необходимость отступить перед угрозой ненавистной ему женщины была горька, как полынь. Нет, он не станет пить горькую чашу, как бы ему ее ни навязывали. Он выразил эту мысль в резкой форме и выпроводил и доминиканца, и иезуита.

Но когда они ушли, король не смог продолжить свою работу над документами, как намеревался ранее. Он сидел, дрожа от гнева, перечитывая оскорбительное письмо и вспоминая оскорбительное поведение посланника.

В конце концов король вдруг задумался над тем, что спровоцировало угрозу. Его гнев вызвали последствия этого дела, но до сих пор ему и в голову не приходило хотя бы уяснить для себя причину. Теперь он припомнил, из-за чего все началось. Что ему рассказывали? Правда ли это? Ему докладывали, что «Идея», которой командовал дон Педро де Мендоса, пропала без вести, ни один матрос не спасся. Так почему же сам дон Педро цел и невредим? Впрочем, об этом говорится в письме. Он нашел приют в английском доме. Стало быть, он бежал из Англии и, согласно сообщению, прихватил с собой дочь хозяина дома. Но если это так, почему ему не доложили о возвращении дона Педро, почему сам дон Педро не явился с докладом, не отдал долг вежливости своему королю?

Одному человеку об этом известно наверняка — кардиналу-архиепископу Толедо, который приходится дону Педро дядей.

Его величество вызвал секретаря Родригеса и продиктовал ему короткое предписание примасу немедленно явиться в Эскориал. Кардинал, возможно, внесет ясность в это дело и одновременно как генеральный инквизитор займется английскими еретиками.

В Толедо тут же отправили курьера, наказав ему гнать во всю мочь днем и ночью, не жалея себя и лошадей.

Король решил вычеркнуть из памяти дело о похищении, чтобы вернуться к нему, когда прибудет генеральный инквизитор. Но оно не шло из головы, как и образная фраза, брошенная фраем Диего де Чавесом. Опустив взгляд на колени, король снова, будто воочию, видел там груду окровавленных голов. Среди них — строгое лицо бесстрашного Валдеса, так славно воевавшего за него ранее и сослужившего бы еще хорошую службу; остекленевшие глаза маркиза Фуэнсалиды смотрели на короля с упреком, впрочем, как и все остальные. Он, Филипп II, позволил снести им головы с плеч, чтобы сохранить свое достоинство. Но как он его сохранил? Люди проклянут Елизавету, казнившую испанцев, но что они скажут про того, кто мог предотвратить казнь, но не сделал этого? Он прикрыл холодные, как у рептилии, глаза безжизненными восковыми руками, напрасно пытаясь избавиться от неотступного видения. Но Филипп II упрямо цеплялся за свое решение наперекор возникавшим в его душе сомнениям: он считал их проявлением слабости. Нет, он не дрогнет перед угрозой.

На следующий день поздно вечером, когда король ужинал, как всегда в одиночестве, объявили о прибытии кардинала Кироги. Король тотчас принял его и, на мгновение оторвавшись от пирожных, приветствовал примаса.

Беседа с кардиналом принесла покой его душе и вселила в него уверенность. Дон Педро находился в тюрьме инквизиции, как и женщина, которую он увез из Англии. Ее обвинили в ереси и колдовстве. Именно ее колдовские чары толкнули дона Педро на преступление против веры. На него наложена епитимья, и он должен искупить свою вину на большом аутодафе, что состоится в Толедо в следующий четверг. На том же аутодафе обвиняемая будет передана гражданским властям для исполнения приговора и сожжена как ведьма вместе с несколькими другими обвиняемыми, перечисленными кардиналом. Кардинал выразил надежду, что его величество почтит своим королевским присутствием аутодафе.

Король взял новое пирожное с золотого блюда, запихнул его в рот, облизал пальцы и задал кардиналу еще один вопрос. Какими доказательствами колдовства англичанки располагает обвинение?

Генеральный инквизитор, детально знавший дело, так сильно затрагивавшее интересы его племянника, подробно ознакомил с ним короля.

Филипп II откинулся на спинку стула с полузакрытыми глазами. Губы его тронула улыбка. Он был чрезвычайно доволен. Теперь с него полностью сняли ответственность. Филипп II не мог выполнить требования Елизаветы: у него был долг перед верой. Тому был успешный прецедент. Когда из Англии посыпались протесты по поводу английских моряков, попавших в руки инквизиции, он, Филипп Испанский, ответил, что бессилен помочь, ибо это вне компетенции гражданских властей Испании. Вопросы веры — промысл Божий, король не властен вмешиваться в дела инквизиции, она вправе покарать и его самого, согреши он против веры. И в этом заявлении не было лицемерия, оно было абсолютно искренне. Такой же искренней была и его нынешняя благодарность: теперь никто не обвинит короля, если восемь знатных испанцев сложат головы на плахе. Весь мир услышит его ответ английской королеве: приговор вынесен не Филиппом II, а инквизицией запреступления против веры. Если же королева в отместку лишит жизни невинных сеньоров, не предъявив им обвинения, ответственность за это злодеяние проклятием ляжет на ее черную душу, она заслужит презрение и осуждение всего мира.

И поскольку его долг по отношению к вере — а он считал себя ее горячим поборником — связывал ему руки, король больше не боялся видения — кровавых голов у себя на коленях.

Разумеется, король ничего не сказал об этом Кироге. Он поблагодарил его высокопреосвященство за информацию, столь необходимую ему сейчас, когда он узнал, что дон Педро жив, и отпустил его.

В ту ночь Филипп II Испанский спал мирным сном, как спят люди с чистой совестью.

Глава 21

СОВЕСТЬ КАРДИНАЛА
Кардинал-архиепископ вернулся домой после воскресной вечерни, которую отправлял самолично. Для этого ему пришлось покинуть Эскориал на рассвете, гнать лошадей и часто менять их, что было привилегией короля и инквизиторов. Его высокопреосвященство просмотрел бумаги по делу своего заблудшего племянника. Тут он припомнил: когда за ним явился королевский гонец из Эскориала, он собирался вызвать к себе инквизитора Арренсуэло, чтобы обсудить кое-какие неясности.

Он освежил в памяти сведения, изложенные в служебной записке Арренсуэло, и на этот раз отнесся к ним внимательнее, чем раньше, что объяснялось недавней беседой с королем. Генерального инквизитора вдруг одолели сомнения: ему передалась тревога, сквозившая в донесении фрая Хуана. Кардинал понял, что они могут увязнуть в сложностях, недооцененных Арренсуэло. Он тотчас послал за фраем Хуаном, и тот с готовностью явился на вызов.

Честный и богобоязненный, фрай Хуан де Арренсуэло, не колеблясь, искренне и обстоятельно изложил свои сомнения.

Начал он с признания: возможно, дело обстоит именно так, как логично изложил в своем обвинении фрай Луис Сальседо. Но все же совесть его неспокойна, ибо он не считает, что обвинение в колдовстве доказано. Исходя из интересов дона Педро, он хотел бы, чтобы обвинение это было подтверждено доказательствами, и потому должен проявить большую осторожность в суждениях. Ведь все мы с такой опасной легкостью принимаем желаемое за действительное. Слова и поступки, исходя из которых фрай Луис сделал свои выводы, в совокупности дают серьезные основания для подобных заключений, и тем не менее их можно истолковать иначе.

К примеру, отнюдь не исключается то, на чем настаивал сам дон Педро: единственные чары, которыми воздействовала на него обвиняемая, были те, что природа дарует каждой женщине. Бог создал женщину, чтобы испытать твердость духа мужчины. Возможно, дон Педро, поддавшись искушению, забыл про нормы поведения, приличествующие каждому богобоязненному человеку. Желая взять в жены обвиняемую, он упустил из виду, что она была еретичкой. Это само по себе серьезное прегрешение. Но, в конце концов, дон Педро тут же осознал свою ошибку и с превеликой охотой согласился, чтобы англичанку обратили в истинную веру. То, что он говорил ей о силах извне, побудивших полюбить ее, те самые слова, коим фрай Луис придал огромную важность, возможно, всего лишь ипохондрические фантазии влюбленного. Фрай Хуан ничего не утверждал. Он просто высказывал сомнения, возникшие у него в связи с обвинением в колдовстве.

В заключение фрай Хуан заметил, что редкая, удивительная красота, какой одарена эта женщина, и раньше, случалось, доводила мужчин до сумасбродств.

Кардинал Кирога, высокий, красивый, сильный человек пятидесяти лет, очень импозантный в своей пурпурной мантии, задумчиво сжимал и разжимал резные подлокотники кресла. У кардинала были очень красивые руки, поговаривали, что он, желая подольше сохранить кожу свежей и молодой, спал в перчатках, смазанных изнутри овечьим жиром. Он смотрел на высокого доминиканца, стоявшего перед ним в черно-белом одеянии, черты лица которого свидетельствовали о самоотречении. Он тоже был задумчив.

— Я понимаю, в чем тут загвоздка, — медленно произнес кардинал. — Я догадывался о ней и раньше; собственно, из-за нее-то я вас и вызвал. То, что вы рассказали, лишь все усложняет. Вы можете что-нибудь посоветовать?

Они взглянули друг другу в глаза. Фрай Хуан слегка пожал плечами в знак беспомощности.

— Я ищу путь, чтобы исполнить свой долг. Мне представляется, что надо отказаться от обвинения в колдовстве, поскольку мы не располагаем неопровержимыми доказательствами. И обвиняемая, и ваш племянник заявляют, что все дело о колдовстве сфабриковано: мы якобы хотим тем самым спасти дона Педро от расплаты за убийство служителя инквизиции.

— Если это неправда, почему вы так взволнованы?

— У обвиняемой есть основания так думать, если она действительно невиновна в колдовстве, — вот что меня беспокоит. Остается обвинение в ереси, и потому она понесет наказание. Мне бы хотелось обратить ее в истинную веру и спасти ее душу, только о каком спасении может идти речь? Мы дискредитированы в глазах этой женщины. Она полагает, что нами движут недостойные мирские побуждения.

Кардинал кивнул.

— Вы глубоко вникаете в дело, фрай Хуан.

— Это мой долг, ваше высокопреосвященство.

— Но если мы откажемся от обвинения в колдовстве, что станется с моим племянником? Он совершил, не считая других прегрешений, святотатство. Потребуется суровое искупление. Жизнь дона Педро под угрозой, если мы не докажем, что ответственность за его действия несет кто-то другой.

Фрай Хуан посуровел.

— Значит, мы совершим правонарушение, в котором эта женщина уже обвинила нас? — воскликнул он.

Кардинал поднялся. Теперь он стоял вровень с фраем Хуаном, глядя ему прямо в лицо. Скулы доминиканца вспыхнули, в глазах появился злой огонек.

— Как вы смеете делать подобное заключение? — возмущенно заявил он. — Разве я произнес бы эти слова, будь я уверен, что мой племянник виновен? Разве каждый его поступок в прошлом не дает мне права полагать: не мог он совершить злодеяние намеренно и, возможно, и впрямь был околдован? Я в это, говоря по совести, верю, — подчеркнул кардинал. — Но если мы не в состоянии убедительно доказать: да, она колдунья, — означает ли это, что наш долг — обречь дона Педро на бесславие, смерть и конфискацию имущества?

Даже если фрай Хуан по-прежнему сомневался в искренности кардинала и его беспристрастии, он из сострадания был готов поверить, что любовь к племяннику побуждает кардинала счесть свои предположения убеждением.

Дилемма была ему ясна, но тем не менее фрай Хуан лишь вкратце напомнил кардиналу суть дела.

— Обвиняемая признает факты, на которых фрай Луис построил свое обвинение. Но она не соглашается с выводами, сделанными из этих фактов фраем Луисом, и небезуспешно их оспаривает. Выводы, несомненно, убедительны, правдоподобны, хорошо обоснованы. Но поскольку они никем, кроме доносчика, не подтверждаются, мы не вправе обвинить ее в колдовстве. И я не представляю, где можно получить нужное нам подтверждение, — мрачно добавил доминиканец.

— Где? Да у самой обвиняемой! — воскликнул кардинал тоном человека, утверждающего очевидное.

Фрай Хуан покачал головой:

— Она не сдастся, в этом я уверен.

Кирога снова посмотрел ему прямо в лицо, и глаза его сузились.

— Но вы еще не приступали к дознанию, — мягко напомнил он.

Фрай Хуан воздел руки к небу.

— Если я и не прибег к дознанию, — сказал он с раскаянием в голосе, — хотя члены трибунала подталкивали меня к этому, то только потому, что твердо убежден в его тщетности.

— Тщетности?

Удивление кардинала было красноречивее слов. На лице доминиканца мелькнула грустная улыбка.

— Вы не видели этой женщины, ваше высокопреосвященство. У вас не было возможности убедиться в силе ее духа, несгибаемости, решительности. Если правда дает ей силу — а это вполне возможно в деле о колдовстве, — то, как бы палачи ни терзали ее, я не верю, что они вырвут у нее признание. Я долго размышлял об этом, ваше высокопреосвященство. Моя работа дала мне какое-то знание человеческой природы. В некоторых мужчинах и женщинах экзальтация вызывает такую отрешенность духа, что они не ощущают собственной плоти, а потому не чувствуют и боли. Мне кажется, обвиняемая из этой породы. Если она невиновна в колдовстве, сознание своей невиновности приведет ее в состояние экзальтации. — Доминиканец помедлил, потом заключил: — Если мы не откажемся от обвинения в колдовстве, нам, вероятно, придется прибегнуть к пыткам. Но если мы потерпим неудачу, в каком положении окажется дон Педро де Мендоса?

Генеральный инквизитор тяжело опустился в кресло. Голова его поникла, и он прошептал сквозь стиснутые зубы:

— Черт бы побрал дурака, сам себя выставил в таком виде, — и добавил с еще большей горячностью: — И черт бы побрал этого фрая Луиса Сальседо: мог бы и не проявлять излишнего рвения.

— Фрай Луис действовал в меру своих возможностей и руководствовался лишь чувством долга. Он в своем праве, ваше высокопреосвященство.

— Но все же он действовал опрометчиво. Вы все поняли, вас беспокоит эта история. Не следовало предъявлять подобное обвинение, не посоветовавшись со мной. Обвинение в колдовстве всегда труднодоказуемо.

— Но если бы мы не предъявили ей этого обвинения, как выглядело бы дело дона Педро?

Кардинал поднял руки и с силой хлопнул ими по подлокотникам.

— Да, да, вот так мы и раскачиваемся, вроде маятника, — туда, сюда. Замкнутый круг. Либо мы осудим англичанку за то, что она околдовала моего племянника, либо дон Педро виновен в преступлении, за которое инквизиция карает смертью с конфискацией имущества. А вы мне толкуете, что женщину нельзя обвинить в колдовстве.

— Это мое твердое убеждение.

Кардинал медленно встал. Глубокая морщина залегла у него на переносице, красивые, широко поставленные глаза были задумчивы. Он медленно прошелся взад и вперед по комнате, уронив голову на грудь; некоторое время слышался лишь тихий звук его шагов по деревянному мозаичному полу да шорох пурпурной шелковой мантии.

Наконец он снова остановился перед доминиканцем. Кардинал смотрел на него невидящими глазами, настолько был погружен в себя. Красивая рука, на которой сверкал холодным пламенем сапфир, рассеянно касалась широкого, украшенного драгоценными камнями креста на груди. Его полные губы наконец разомкнулись. Он заговорил неторопливо и спокойно:

— Я полагаю, выход из весьма затруднительного положения все же есть. Я и сейчас не решаюсь на нем настаивать: он может показаться не совсем легитимным, учитывая законы, властвующие над нами. — Он прервал свою мысль вопросом: — Верите ли вы, фрай Хуан, в то, что цель оправдывает средства?

— Так утверждают иезуиты, — нехотя сказал доминиканец.

— Наш случай — пример того, что иногда они рассуждают правильно. Подумайте о моем племяннике. Он служил Господу и вере так же верно, как королю. По воле Господа и короля он принял на себя командование кораблем. Дон Педро стал членом третьего мирского ордена доминиканцев, будучи по природе своей человеком набожным и богобоязненным. Памятуя обо всем этом, разве мы не вправе утверждать, что он не способен на преступления против веры, в коих его обвиняют? Но возможно, он — жертва, его сбили с правильного пути? Мы еще подумаем, какая сила увлекла его — черная магия, как доказывает фрай Луис Сальседо, или же предложенная вами альтернатива — простая и естественная магия природы. Сейчас мы можем утверждать лишь одно: какая-то сила на него воздействовала. В этом вы, допрашивавший и дона Педро, и эту английскую леди, надеюсь, не сомневаетесь.

— Нисколько, — тотчас искренне ответил фрай Хуан.

— В таком случае мы не погрешим против своей совести, не поступимся долгом, если изменим обычный ход судебной процедуры. Естественно было бы сначала проанализировать обвинение, выдвинутое против этой женщины, а уж потом определить, на каком основании выносить приговор дону Педро. Но поскольку и ум, и сердце подсказали нам эти основания, быть может, следует, игнорируя формальности, вынести приговор дону Педро по обвинению, сформулированному фраем Луисом Сальседо? Оно исходит из того, что дон Педро был околдован и не отвечает за свои поступки. В таком случае инквизиция довольствуется наложением на обвиняемого епитимьи. Он должен будет искупить свой грех публично на аутодафе в следующий четверг. Таким образом он очистится от греха до того, как снова возобновится слушание дела обвиняемой. Если обвинение в колдовстве отпадет в силу своей недоказуемости и основанием для приговора останется лишь обвинение в ереси, будет поздно вновь возбуждать дело против дона Педро.

Кардинал замолчал и испытующе посмотрел в лицо упрямому инквизитору.

Фрай Хуан был по-прежнему строг, бесстрастен и заговорил не сразу:

— Эта мысль и мне приходила в голову.

Глаза кардинала оживились. Он положил руку на плечо доминиканца и стиснул его.

— Ах, приходила! Тогда почему же… — Кардинал осекся.

Фрай Хуан медленно покачал головой и вздохнул.

— Если речь идет о вере, то никогда не поздно снова возбудить дело против обвиняемого, надо только доказать, что он совершил преступление более тяжкое, чем то, за которое был осужден.

— Ну, это мне известно. Но в нашем случае… Кому придет в голову возбуждать новое дело?

Ответ последовал не сразу.

— Не все того же мнения, что мы, ваше высокопреосвященство. Возможно, врагу дона Педро захочется, чтоб он полностью искупил свой грех перед верой. Человек на моем или на вашем месте, просматривая протоколы трибунала, вдруг заметит отклонение от правил и пожелает исправить нарушение.

— Ну, на такой риск можно пойти, не опасаясь лишиться сна.

— Может, вы и правы. Но есть и другой риск. Не забывайте про доносчика фрая Луиса Сальседо.

Кардинал сделал большие глаза.

— Фрай Луис Сальседо? Но именно он и утверждает, что колдовство имело место. — Кирога снял руку с плеча фрая Хуана.

— У меня нет чувства вражды к фраю Луису, но его рвение превосходит всякие границы. Он проявляет опасную прямолинейность, а в суде продемонстрировал такое упорство, что мне пришлось его одернуть.

Кардинал был вне себя от раздражения. Он снова выкрикнул, что это замкнутый круг — в какую сторону ни пойдешь, встретишься на том же месте. Поминая племянника и его глупость недобрыми словами, он чуть было не перешел запретную грань: негоже было позволять себе такое в присутствии подчиненного. Под конец Кирога потребовал сделать ставку на любой ценой полученное признание обвиняемой.

Фрай Хуан склонил голову.

— Ваше право отдать такое распоряжение, ваше высокопреосвященство, — сказал он, — но предупреждаю: при этой ставке дон Педро проиграет.

Генеральный инквизитор понял, что в ход пойдут все те же аргументы и впереди еще один оборот по злополучному замкнутому кругу. И он оборвал беседу.

— Я должен поразмыслить, — заявил кардинал. — Теперь у меня есть все сведения. Я буду молить Господа, чтоб Он вразумил меня, помолитесь и вы, фрай Хуан. Ступайте с Богом!

Глава 22

КОРОЛЕВСКИЙ ИСПОВЕДНИК
Зная последующий ход событий до мельчайших подробностей, любопытно отметить — впрочем, это общеизвестный факт, — что самые мелкие дела порой чреваты ужасными, даже трагическими последствиями.

Как бы гротескно это ни звучало, не будет сильным преувеличением сказать: не страдай король Филипп Испанский чревоугодием, особым пристрастием к пирожным, судьба леди Маргарет Тревеньон, которую он никогда не видел и чье однажды услышанное имя тотчас же позабыл, сложилась бы совершенно иначе.

В тот воскресный вечер в Эскориале властитель полумира предавался чревоугодию больше, чем обычно. На рассвете в понедельник он проснулся в холодном поту, со спазмами в подложечной ямке. Ему и наяву продолжало казаться, что на живот давят окровавленные головы восьми благородных испанских сеньоров.

Он приподнялся на своей огромной резной кровати и закричал. Сантойо тотчас подбежал к королю. Король отчаянно обеими руками отпихивал от себя воображаемую кровавую груду.

У слуги были всегда наготове сердечные и успокоительные микстуры, прописанные болезненному мнительному монарху. Имея за плечами богатый опыт, Сантойо разбирался в них мастерски. Он быстро накапал нужную дозу, смешал лекарства и подал королю. Тот выпил и прилег по совету заботливого слуги. Филипп немного успокоился, но все еще тихо стонал.

Слуга послал за лекарем. Королевский лекарь задал несколько вопросов, устанавливая причину плохого самочувствия, услышал про пирожные и пожал плечами в бессильном отчаянии. Он и раньше убеждал короля не увлекаться пирожными и получил нагоняй за свой добрый совет: король обозвал его безграмотным невеждой и ослом. Стоило ли вновь рисковать доверием короля и открывать ему правду.

Лекарь обратился к Сантойо. Хитрый андалузец посоветовал призвать на помощь королевского исповедника. Сам он на службе у Филиппа II набрался богословской премудрости и усвоил, что чревоугодие — один из семи смертных грехов. Духовник может заставить его величество ограничить себя в еде, если деликатно намекнет, что боль его не только физическая, но и духовная; иными словами, испортив желудок, он обрекает на проклятие и душу.

Лекарь, немного циник в душе, как все, кто хорошо изучил своих собратьев, полюбопытствовал, удавалось ли раньше уговорить короля отречься от какого-либо из шести других грехов под угрозой проклятия. По-видимому, он считал его величество экспертом по части смертных грехов, которому доселе удавалось избежать небесной кары за них горячими молитвами.

Сантойо придерживался более практического взгляда на природу смертного греха. Когда за смертным грехом не следует возмездия — неудовлетворенности после его свершения, это одно. А смертный грех с последующей болью в желудке — это совсем другое.

Лекарь волей-неволей признал, что слуга лучше него разбирается в философии, и оставил дело на его усмотрение. Сантойо в тот же понедельник разыскал фрая Диего де Чавеса и рассказал ему, что произошло, подробно описав несварение желудка, возможную причину болезни и особенности ее проявления.

Сантойо польстил необычный живой интерес, проявленный к его рассказу королевским исповедником. Он почитал себя лучшим слугой в Испании, числил за собой множество всяких заслуг, но теперь, выслушав похвалу фрая Диего его рвению и правильным заключениям, Сантойо понял, что к тому же он и отличный богослов.

Сантойо не знал про горе настоятеля Санта-Круса, не знал и про то, как вовремя приспела история с несварением. Рамон де Чавес, старший брат настоятеля, глава достойного семейства, чьим украшением являлся и настоятель, был одним из восьми сеньоров, заключенных в Тауэр, и его жизнь висела на волоске из-за бесчеловечности английской королевы и упрямства и гордыни испанского короля. Когда явился Сантойо, настоятеля одолевали мучительные мысли о том, как опасно и тщетно служение королям. Одновременно он искал практические способы воздействовать на Филиппа, чтоб спасти брата от смерти на плахе.

Приход Сантойо был словно ответ на молитвы, вознесенные им прошлой ночью. Он открыл настоятелю возможность обсудить это дело с королем, не будучи заподозренным в своекорыстных интересах. Он слишком хорошо знал низкую душу короля, чтобы лелеять какую-то надежду тронуть его мольбой.

Проблема была еще в том, что король обычно исповедовался по пятницам, а сегодня был понедельник. Настоятель напомнил себе, опять же беспокоясь о судьбе брата, что в четверг в Толедо состоится аутодафе. Англичанку, причину всех бед, сожгут как ведьму или еретичку, а может быть, за то и другое. Настоятель понимал: как только англичанка сгорит на костре, каков бы ни был дальнейший ход событий, ничто не спасет его брата от топора.

Итак, как видите, сложилась прелюбопытная ситуация: генеральный инквизитор, движимый беспокойством за судьбу племянника, с одной стороны, и настоятель Санта-Круса, тоже инквизитор веры, движимый братской любовью, с другой, затевают интригу, чтобы помешать делу святой инквизиции.

Настоятель, выразив озабоченность состоянием короля, предоставил Сантойо самому убедить его величество как можно скорей послать за исповедником. Желая вознаградить такое рвение и верность королю, отметить и поощрить ревностность Сантойо в делах религии, настоятель щедро одарил и благословил королевского слугу. Теперь фрай Диего с большей уверенностью дожидался вызова к королю.

Сантойо взялся за дело хитро и отложил разговор до тех пор, пока не представится благоприятная возможность.

Филипп II, по обыкновению, корпел над документами в своем кабинете-келье. Сантойо принимал у него документы, присыпал, если требовалось, порошком и передавал секретарям, не спуская глаз со своего хозяина.

Тем временем король прекратил работу, вздохнул и устало провел рукой по бледному лбу. Потом он потянулся за следующим документом из пачки, лежавшей справа на столе, но не смог его вытянуть. Король повернулся и увидел, что Сантойо придерживает пергамент рукой и озабоченно всматривается ему в лицо.

— В чем дело? — послышался монотонный, похожий на гудение насекомого, голос короля.

— Не хватит ли на сегодня, ваше величество? Вам ведь немоглось ночью. Вы, видать, притомились, ваше величество.

Сантойо никогда ничего подобного себе не позволял, это граничило с нахальством. Король глянул на него бесцветными холодными глазами и тут же опустил их: он не мог вынести взгляда даже своего слуги.

— Притомился? — промямлил король. — Я?

Но предположение повлияло на болезненное, хилое тело. Он убрал руку с пергамента, откинулся на стуле и закрыл глаза, чтобы, сосредоточившись на своем состоянии, определить, правду ли говорит слуга. Филипп подумал, что он и вправду устал, и открыл глаза.

— Сантойо, что сказал о моем здоровье Гутьеррес?

— Похоже, решил, что вы перебрали пирожных…

— Кто сказал ему, что я ел пирожные?

— Он выспрашивал у меня, что вы ели, ваше величество.

— И он, желая скрыть собственное невежество, прицепился к пирожным. Осел! Какой бестолковый осел!

— Я ему так и сказал, ваше величество: вы, мол, заблуждаетесь.

— Ах вот как! Ты сказал, что он заблуждается. Смотрю, ты прямо в лекари метишь, Сантойо!

— И лекарем быть не нужно, ясно, отчего вам неможется, ваше величество. Я так и сказал Гутьерресу: дело не в желудке, тут дело духовное.

— Молчи, дурак! Что ты знаешь о моем духе?

— То, что слышал от вас, ваше величество, когда вас прихватило ночью. — И торопливо добавил: — Фрай Диего де Чавес сказал вам что-то в пятницу. Его слова не давали вам покоя, ваше величество. Пусть настоятель монастыря Санта-Крус исцелит рану, которую сам же и нанес, и вернет покой душе вашего величества.

Напоминание разбередило душу короля. В памяти всплыл образ, с тех пор преследовавший Филиппа. В то же время он убедился в проницательности Сантойо. Король пробормотал что-то невнятное, потом взял себя в руки и снова потянулся за документом. На сей раз Сантойо не рискнул помешать ему. Но пока он писал свою резолюцию, Сантойо быстро переворошил кипу бумаг, и пергамент, лежавший внизу, оказался сверху.

Так Сантойо еще более зримо проявил свою проницательность. Прекрасно сознавая, что тревожит короля, какой взрыв ярости и страха, какое противодействие вызвало письмо королевы Елизаветы, он заключил: надо эти чувства подогреть, тогда его величество будет искать утешение у исповедника, как и было задумано.

Письмо, которое он счел нужным положить сверху, руководствуясь принципом «куй железо, пока горячо», было от герцога Медины-Сидонии, возглавившего гибельный поход против Англии. Оно очень кстати пришло в то утро.

Опальный герцог скромно извещал короля Филиппа, что продал одно из своих поместий, чтобы собрать огромную сумму выкупа за отважного адмирала Педро Валдеса. Это была его малая лепта, писал герцог и просил расценить ее как выражение любви и преданности, искреннего желания вернуть на службу Испании ее самого талантливого адмирала.

Письмо задрожало в помертвевшей королевской руке. Он откинулся на строгом монашеском стуле, закрыл глаза и застонал. Потом так же внезапно открыл их и разразился воплями:

— Безбожница! Незаконнорожденная тварь! Проклятая еретичка! Дьявол, оборотень!

Сантойо участливо склонился над хозяином.

— Ваше величество! — прошептал он.

— Я болен, Сантойо, — задребезжал монотонный голос. — Ты прав, я больше не буду работать. Дай руку.

Тяжело навалившись на слугу и опираясь на палку с другой стороны, король вышел из комнаты. Сантойо, будто невзначай, снова помянул фрая Диего де Чавеса, осведомившись, не желает ли его величество получить совет исповедника. Его величество приказал ему помалкивать, и Сантойо не решился настаивать.

Ночью король снова плохо спал, хоть и не ел накануне пирожных, — по крайней мере, на них нельзя было свалить вину. Вероятно, страшные видения, вызванные несварением желудка в воскресенье, отпечатались в мозгу и теперь повторялись без постороннего влияния. Впрочем, их появлению, несомненно, способствовало письмо Медины-Сидонии об отправке выкупа за отважного Валдеса — его голова чаще всего напоминала о себе в воображаемой кровавой груде на королевских коленях: либо она первой упадет на плахе, либо королева Елизавета возвестит, смеясь, что принудила Филиппа Испанского подчиниться.

Еще сутки навязчивых видений, еще одна бессонная ночь, и наконец утром в среду король согласился со своим слугой, неоднократно предлагавшим вызвать исповедника. Возможно, его подсознательно мучила мысль, что аутодафе назначено на завтра, еще сутки промедления, и будет поздно что-либо предпринять.

— Ради бога, — крикнул он, — пусть фрай Диего придет. Он вызвал этих призраков, пусть он их и изгоняет.

Настоятель Санта-Круса не заставил себя долго ждать. С каждым часом его лихорадочное нетерпение нарастало. Оно уже достигло такой точки, что, если бы король и не послал за ним, он собирался сам явиться к его величеству на правах исповедника и в последний раз уговорами, доводами, на худой конец, угрозами спасти брата. Но то, что король прислал за ним, хоть и поздно, было хорошей приметой. Стало быть, пока не стоит прибегать к крайним мерам.

Спокойный и невозмутимый, вошел осанистый исповедник в королевскую спальню; он отпустил Сантойо, закрыл дверь и подошел к огромной резной кровати. Строгая комната была залита солнечным утренним светом.

Фрай Диего пододвинул табуретку, сел и после банальных вопросов по поводу здоровья короля и в ответ на его жалобы предложил его величеству исповедаться, сбросить с души мучительный груз, который, вероятно, и задерживает исцеление плоти.

Филипп исповедался. Фрай Диего прощупал королевскую совесть вопросами. Как хирург, рассекая тело, открывает невидимое взгляду, так и настоятель монастыря Санта-Крус обнажал страшные тайники королевской души.

Исповедь закончилась, и перед долгожданным отпущением грехов фрай Диего поставил диагноз душевному состоянию короля Филиппа.

— Все ясно, сын мой, — произнес он отеческим тоном, приличествующим человеку его положения. — Вам неможется, потому что вас одолели два смертных греха. Вы не поправитесь, пока не отречетесь от них. А если не отречетесь, они вас погубят — отныне и навеки. Несварение, следствие греха чревоугодия, наслало на вас мучительные видения — следствие смертного греха гордыни. Остерегайтесь гордыни, сын мой, первого и самого страшного из всех грехов. Из-за гордыни Люцифер лишился небесной благодати. Если бы не гордыня, не было бы дьявола, не было бы искусителя и грехопадения. Это самый большой подарок Сатаны человеку. Мантия гордыни так легка, что человек и не сознает, что носит ее на плечах, а в ее складках прячется все зло мира, обрекающее человека на вечное проклятие.

— Господи Иисусе! — прогудел король. — Всю жизнь учился смирению…

— А видения, о коих вы мне поведали, видения, преследующие вас ночами, — откуда они взялись, как вы думаете? — перебил короля исповедник, на что никогда не решился бы никто вокруг.

— Откуда? От жалости, от страха, от любви к благородным сеньорам, которых злобная еретичка собирается обезглавить.

— Если вы не изгоните из сердца гордыню, мешающую вам протянуть руку и спасти их.

— Что? Подобает ли мне, королю Испании, склонить голову перед наглым ультиматумом еретички?

— Нет, если подчиниться смертному греху гордыни, требующему, чтобы вы с высоко поднятой головой принесли на алтарь гордыни восемь благородных сеньоров.

Король сморщился, словно от физической боли. Но он тут же взял себя в руки, будто вспомнил нечто, упущенное ранее и способное спасти его от позора.

— Даже если бы я захотел, я бессилен помочь. Это вне моей компетенции. Я всего лишь король Испании. Я не распоряжаюсь святой инквизицией. Я не смею вмешиваться в дела Господа. Я этого себе не позволяю, я — кого вы обвиняете в гордыне.

Но настоятель Санта-Круса лишь соболезнующе улыбнулся, поймав брошенный искоса взгляд Филиппа.

— Неужто вы обманете Господа, прибегнув к отговорке? Вы полагаете обман Господа достойным делом? Разве можно утаить от Него то, что у вас на сердце? Если благо Испании, здравые государственные соображения требуют, чтобы вы остановили карающую руку инквизиции, разве ваш великий инквизитор станет вам перечить? Разве никогда раньше испанские короли не вмешивались в такие дела? Будьте же честны перед Господом, король Филипп. Берегитесь зла, прячущегося в складках мантии, я вас уже остерегал. Сбросьте мантию гордыни, сын мой. Это одеяние вечного проклятия.

Король посмотрел на него и тут же отвел взгляд. Бесцветные глаза отражали муку — муку гордыни.

— Нет, это немыслимо, — гудел он, — должно ли мне унижаться перед…

— Вашими устами глаголет истина, сын мой! — трубным гласом возвестил настоятель. Он поднялся и обличающе выбросил вперед руку. — Вашими устами глаголет истина. Вы спрашиваете, должно ли вам унижаться. Да, должно, либо Господь унизит в конце концов вас. Нет для вас иного пути избавления от призраков. Кровавые головы и сейчас скалятся на вас с колен — скалятся, хоть еще твердо держатся на плечах живых — тех, кто любил вас, служил вам, рисковал своей жизнью ради вас и Испании. О, они будут скалиться и когда упадут с плеч, потому что ваша гордыня не остановила топор палача! Как вы думаете, успокоятся они или будут бормотать упреки, пока не сведут вас с ума? Ибо вы, подобно Люциферу, обуянному гордыней, потеряли право на место в раю, обрекли себя на вечные муки!

— Замолчите! — крикнул король, корчившийся на своей просторной кровати. Яростные слова исповедника убедили его; Филипп с ужасом осознал, что стоит на краю пропасти, и сдался. Он укротит свою гордыню, он склонит голову и подчинится наглому требованию еретички.

— Итак, сын мой, — сказал настоятель мягким утешающим голосом, будто накладывая мазь после горчичника, — отныне вы собираете себе сокровища на небесах.

Глава 23

АУТОДАФЕ
Признав под угрозой вечного проклятия, что его обуяла гордыня, король Филипп, как это часто случалось, развил лихорадочную деятельность, наверстывая то, что три дня тому назад можно было сделать с достоинством и без суеты.

В среду, примерно за час до полудня, сэра Джерваса Кросби вызвали из подземной каменной темницы, где он томился в заточении. Джервас злился и горевал, что не мог спасти Маргарет; в эти бесконечно тянувшиеся дни, приходя в отчаяние от собственного бессилия, он терялся в мучительных догадках и вряд ли думал о своей судьбе.

Теперь его доставили не к королю — тот счел унизительным для себя заявить о своем поражении человеку, чьи кости он мечтал переломать в камере пыток инквизиции, — а к взлохмаченному коротышке, сидевшему в королевском кабинете во время аудиенции. Это был секретарь Родригес, собственноручно написавший под диктовку короля письмо генеральному инквизитору Кастилии. Его величество подписал и запечатал послание, и теперь секретарь протянул его Джервасу. Кратко и с большим достоинством секретарь описал сэру Джервасу ситуацию. По его речи можно было судить, что гордыня получила хороший урок.

— Его величество король Испании, внимательно ознакомившись с письмом королевы Англии, положил согласиться с содержащимся в нем предложением. Он пришел к такому заключению, несмотря на грубый тон послания. Его величество не запугали угрозы: он уверен, что королева никогда не решилась бы их осуществить. Движимый исключительно чувством справедливости и милосердия, убедившись, что подданным Испании было содеяно зло, его величество намерен исправить зло и восстановить честь Испании. — Секретарь показал Джервасу запечатанный пакет. — Женщина, которую требуется освободить, — пленница святой инквизиции. Ее обвиняют не только в ереси, но и в колдовстве. Под воздействием ее чар дон Педро де Мендоса-и-Луна, позабыв про свой долг перед Богом и про свою честь, похитил ее и привез сюда, в Испанию. В настоящее время она находится в тюрьме инквизиции в Толедо. Она — в руках инквизиторов веры с того самого момента, как ступила на испанскую землю. Мы уповаем на то, что до сих пор ей не было причинено вреда и она не потерпела никакого ущерба, если не считать неудобств, связанных с заключением. Но она приговорена к сожжению на костре. Аутодафе состоится в Толедо завтра, и посему его величество предписывает вам как можно скорее доставить это письмо дону Гаспару де Кироге, кардиналу-архиепископу Толедо, генеральному инквизитору веры. Согласно предписанию он должен отпустить вместе с вами леди Маргарет Тревеньон. Далее его величество милосердно предоставляет вам четырнадцать дней, за которые вы должны покинуть Испанию. Если же вы окажетесь в ее пределах по истечении указанного срока, последствия могут быть самыми тяжелыми.

Джервас дрожащей рукой взял протянутый ему пакет. Облегчение перекрывалось чувством гнетущего беспокойства, граничащего с отчаянием. Он прикинул расстояние до Толедо и понял, как мало у него времени. Произошло чудо, но тем не менее малейшая неудача может стать причиной рокового опоздания.

Но теперь король был в равной степени озабочен, чтобы такой неудачи не произошло. Секретарь Родригес сообщил Джервасу, что ему положен эскорт до Толедо и частая смена лошадей, как для королевского курьера. В конце беседы Родригес вручил ему и охранное свидетельство с королевским гербом и подписью. В нем содержалось предписание всем подданным короля Испании оказывать подателю сего и его спутникам всяческое содействие по пути из Толедо в Сантандер. Чинящим помехи грозили пагубные последствия. С этим секретарь отпустил Джерваса, наказав отправляться в путь незамедлительно.

Джерваса сопровождал офицер, доставивший его к секретарю из темницы. Он вывел Джерваса во двор, где его уже ждал другой офицер, шесть верховых и свободная лошадь. Джервасу вернули оружие, и он рядом с офицером во главе маленького эскорта покинул мрачный Эскориал и отроги серых гранитных гор Гвадаррама, направляясь к Вилальбе. Там, свернув к югу, они понеслись по узкой долине, где петляла река Гвадаррама, неся свои воды в Тахо. Но дорога была скверная, порой — лишь тропинка для мула, и потому остановки в пути часты и неизбежны. В результате они не поспели до ночи в Брунете, где их ждала смена лошадей.

До Толедо оставалось еще сорок миль; аутодафе, как сказали Джервасу, должно было состояться утром, и потому, снедаемый тревогой, он не мог позволить себе и часовой передышки, предложенной офицером. С виду ровесник Джерваса, тот был худощав, вежлив, предупредителен. К сожалению, он был каталонец. Англичанин, владевший испанским далеко не в совершенстве, хорошо усвоивший лишь кастильский говор, его почти не понимал.

В Брунете им, однако, пришлось задержаться: там предложили лишь трех свежих лошадей. Обычно на конюшне королевской почты их стояло не менее дюжины, но днем проехал, направляясь в Государственный совет в Мадриде, курьер генерального инквизитора с охраной и опустошил конюшню.

Молодой офицер, которого звали Нуньо Лопес, происходивший из новохристианской семьи с древними мавританскими корнями, принял известие с сарацинским[559] фатализмом своих предков.

— Ничего не поделаешь, — сказал он, пожав плечами.

Можете себе представить реакцию Джерваса на его спокойное заявление.

— Ничего не поделаешь? — вскричал он. — Надо что-то предпринять, я должен быть в Толедо к рассвету.

— Это невозможно, — невозмутимо ответил дон Нуньо.

Возможно, он был рад, что появилась такая веская причина отказаться от ночной поездки.

— Часов через шесть — к полуночи — лошади, оставленные здесь курьером генерального инквизитора, отдохнут, но вряд ли они проявят резвость.

Джервас скорее почувствовал, чем понял смысл сказанного Нуньо. Он ответил ему очень медленно, с расстановкой, стараясь донести до офицера каждое слово:

— Здесь есть три свежие лошади — для вас, меня и одного из сопровождающих. Возьмем их — и в путь.

Дон Нуньо стоял у открытой двери почты, и лившийся оттуда желтоватый свет мешался с тусклым светом наступавших сумерек. Дон Нуньо снисходительно усмехнулся и покачал головой:

— Это небезопасно. В горах живут разбойники.

— Если вы боитесь разбойников, оседлайте мне лошадь и я поеду один, — тут же нашелся Джервас.

Офицер больше не улыбался. Он гордо вскинул голову, и его усы над плотно сжатым ртом, казалось, ощетинились. Сначала Джервас подумал, что парень вот-вот его ударит. Но тот повернулся на каблуках и резким злым голосом отдал приказ своим подчиненным, стоявшим возле лошадей. Джервас ничего не понял.

Через несколько минут три свежие лошади были оседланы, и один из кавалеристов Нуньо держал их под уздцы. Тем временем дон Нуньо, быстро перекусив хлебом с луковицей, запил его простым андалузским вином и вскочил в седло.

— Вперед! — повелительно крикнул он.

Сэр Джервас последовал его примеру, трое всадников выехали из деревни и продолжили свой путь.

Тут офицер решил, что настало время свести счеты. Вызывающе обращаясь к своему спутнику «сэр английская собака», Нуньо заявил, что оскорблена его честь и Джервас должен при первой возможности дать ему сатисфакцию.

Джервас не намеревался ввязываться в ссору. Ночная поездка сама по себе была кошмаром, и кто знает, какие рогатки поставлены ему судьбой впереди. Он подавил в себе раздражение, пропустил мимо ушей оскорбительное обращение и извинился перед офицером за невольно причиненную обиду.

— Извинения мало, — ответил каталонец. — Вы поставили меня перед необходимостью доказать свою храбрость.

— Вы сейчас доказываете свою храбрость, — заверил его Джервас. — Только это доказательство от вас и требуется. Я был уверен, что вы способны ее проявить, потому и потребовал. Извините великодушно, я сознаю, что бросил бы слова на ветер, не окажись передо мной отважный человек.

Каталонец долго вникал в смысл сказанного, потом смягчился.

— Ладно уж, — пробурчал он. — Пока оставим все, как есть. А потом, может статься, мне этого покажется мало.

— Как пожелаете. А пока, ради бога, давайте останемся друзьями.

Они скакали во весь опор по пустынной долине реки. В свете почти полной луны по земле стелились фантастические тени, а шумливая река, казалось, струилась серебром. К ночи резко похолодало, с гор подул холодный ветер; дон Нуньо и кавалерист туго завернулись в плащи, у Джерваса же не было и куртки поверх бархатного камзола. Но он не чувствовал холода, он ничего не чувствовал, кроме кома в горле — следствия пожиравшей его душу тревоги.

Примерно через час после полуночи его лошадь попала ногой в яму и тяжело рухнула на землю. Джерваса откинуло в сторону, и он не сразу смог подняться. К счастью, он отделался ушибами и царапинами. Оглушенный падением, он видел в свете луны, как дон Нуньо осматривает ногу поднявшейся дрожащей лошади.

Офицер с облегчением в голосе заявил, что все в порядке. Но через пару минут обнаружилось, что лошадь охромела.

По словам Нуньо, они находились поблизости от деревни Чосас-де-Кан, до нее было не более двух миль. Кавалерист отдал свою лошадь Джервасу и повел под уздцы охромевшую. Они ехали шагом, и едва оправившимся после падения Джервасом вновь овладело беспокойство: они ползли как улитки.

Прошел час, пока добрались до деревни. «Именем короля» подняли на ноги хозяина таверны. Но у него не было лошадей. Пришлось оставить кавалериста в деревне, а Джервас и Нуньо продолжили путь вдвоем.

До Толедо было двадцать пять миль, и двенадцать-тринадцать до Вильямьеля, где их ждала последняя смена лошадей. Но как бы они ни уповали на быстрое завершение путешествия, сейчас Джервас и Нуньо передвигались крайне медленно, почти как после падения лошади. Луна скрылась, и узкую дорогу окутала кромешная, почти осязаемая тьма. Лошади пошли резвее лишь с рассветом, и вскоре после семи путники прибыли наконец в Вильямьель. Впереди было еще пятнадцать миль.

Офицер решительно заявил, что голоден и отправится в путь, лишь основательно подкрепившись. Джервас спросил, знает ли он точно, на какой час назначено аутодафе.

— Процессия отправляется из монастыря часов в восемь-девять.

Его ответ поверг Джерваса в неистовство. Он заявил, что после того, как ему сменят лошадь, не пробудет здесь и минуты. Дон Нуньо, голодный и усталый, проведший в седле восемнадцать часов без сна, был возмущен. Требования англичанина показались ему неразумными. Вспыхнула ссора. Неизвестно, каковы были бы ее последствия, но сэру Джервасу подвели оседланную лошадь. Он тут же отвернулся от разгневанного офицера и вскочил в седло.

— Следуйте за мной, когда вам будет угодно, сэр, но сначала подкрепитесь! — крикнул Джервас на прощанье.

Даже не оглянувшись на бурно протестовавшего испанца, Джервас сломя голову пронесся через опустевшую деревню — почти все ее жители уехали в Толедо на аутодафе, — пересек реку по узкому деревянному мостику и круто свернул на юг, к цели своего путешествия.

Впоследствии он ничего не мог вспомнить об этих последних пятнадцати милях пути. Измученный полубессонными ночами в темнице и особенно последней, когда он вовсе не сомкнул глаз, терзаемый безумнымстрахом, что даже сейчас может опоздать, Джервас ничего вокруг себя не замечал. И вот около девяти часов утра он увидел с холма большой город Толедо, окруженный мавританскими крепостными укреплениями. Над красными черепичными крышами возвышалась серая громада собора этого испанского Рима, а на востоке над городом вознесся величественный и благородный дворец Алькасар, сиявший в утреннем свете.

Джервас стремительно спустился с холма, впервые обозрев город, куда он так стремился, снова поднялся на гранитное плато, на котором стоял Толедо, обрывавшееся с трех сторон к широкой бурной реке Тахо.

Поднимаясь в гору, Джервас обгонял крестьян, устремившихся в город, — пеших, верхом на лошадях, мулах, ослах, даже в телегах, запряженных волами. Все были празднично одеты. У ворот Бисагра толпилось множество людей, все кричали; общая неразбериха происходила из-за стража, пропускавшего в город только пеших. Джервас понял, что аутодафе собрало огромное число жителей окрестных сел, теперь у ворот толпились опоздавшие, и их ждала извечная участь опоздавших.

Он с досадой пробивался сквозь толпу, уповая лишь на охранное свидетельство. Офицеру у ворот он представился королевским гонцом. Тот посмотрел на него с недоверием. Тогда Джервас предъявил послание, адресованное генеральному инквизитору, запечатанное королевской печатью, и сунул ему охранное свидетельство.

Бумаги произвели должное впечатление, офицер проявил учтивость, но непоколебимо стоял на своем: лошадь придется оставить у ворот. Скороговоркой он объяснил причину запрета. Джервас ничего не понял и продолжал доказывать, что ему дорога каждая минута, поскольку доставленный им приказ касается уже начавшегося аутодафе.

Офицер глядел на него с недоумением, потом, разобравшись наконец, что перед ним иностранец, повторил свои слова отчетливо и ясно.

— Поедете верхом, потеряете еще больше времени. Улицы забиты народом. За час вы не одолеете и мили. Оставьте лошадь у нас, захватите ее на обратном пути.

Джервас спешился, смирившись с тем, что иного выхода нет. Он спросил у офицера, как скорей пройти к дворцу архиепископа. Тот указал на собор, посоветовав справиться у прохожих, когда подойдет поближе.

Джервас миновал цилиндрический свод и подъемную решетку знаменитых арабских ворот и вошел в город. Сначала он продвигался довольно быстро и заключил с досадой, что назойливый страж придумал несуществующие трудности. Но потом, попав в лабиринт узких кривых улочек, сохранивших отпечаток времен строивших их сарацинов, обнаружил там множество людей. Вскоре толпа стиснула Джерваса, и его понесло в неумолимом людском потоке. Он отчаянно сопротивлялся, пытаясь пробиться, именуя себя королевским гонцом. Но одинокий голос тонул в общем шуме, и его слышали лишь ближайшие соседи в ревущей возбужденной толпе. Они подозрительно косились на Джерваса. Иностранный акцент и неряшливый вид вызывали лишь презрение и насмешки. Хоть он был одет как дворянин, камзол так загрязнился в дороге, что его было не узнать. Покрытое пылью, поросшее рыжеватой щетиной лицо, измученные, воспаленные, налитые кровью глаза тоже не внушали доверия. Людской поток вынес Джерваса на более широкую, выходившую на площадь улицу. Посреди площади возвышался огромный, закрытый с трех сторон помост. По бокам тянулись ряды скамеек.

Джервас оказался на левой стороне улицы, прижатый к стене дома. Какое-то мгновение он стоял там, едва переводя дыхание. На него навалилась страшная усталость, естественная после стольких бессонных ночей, недоедания и нечеловеческой траты сил. Левое колено Джерваса уперлось в какой-то выступ в стене. Потеснив людей вокруг, Джервас обнаружил нечто вроде каменной фута два высотой ступеньки для посадки в экипаж. Инстинктивно желая простора и свежего воздуха, он вскарабкался на возвышение и увидел вокруг море голов; теперь никто не давил на Джерваса, не дышал ему в лицо, не упирался локтями в бока. Какое-то время он был не в силах двинуться с места, наслаждаясь кратким отдыхом от борьбы с человеческим потоком.

Улица, на углу которой он застрял, была запружена людьми, и лишь ее центральная часть, охраняемая стражниками в черном, была отгорожена. На них были латы, стальные шлемы, в руках — короткие алебарды.

Заграждение тянулось через площадь до широких ступеней помоста.

Теперь Джервас разглядел его внимательнее. Слева была кафедра, а напротив нее, посреди помоста — клетка из дерева и железа со скамьей внутри. В глубине же помоста, меж рядов скамеек, возвышался алтарь. Он был задрапирован красной материей и венчался укрытым покрывалом крестом меж двух позолоченных подсвечников. Слева от него располагался миниатюрный павильон с позолоченным куполом, с которого, наподобие занавеса, ниспадала красная материя с золотой каймой. Внутри павильона стояло большое золоченое, похожее на трон кресло с двумя креслами поменьше с обеих сторон. Наверху, там, где сходились обе половинки занавеса, были укреплены два гербовых щита. На одном герб инквизиции — зеленый крест, на другом — герб короля Испании.

Вокруг помоста колыхалась и бурлила толпа, напоминавшая огромную муравьиную кучу. Людская многоголосица напоминала шум прибоя, перемежавшийся похоронным звоном колокола.

В выходящих на площадь и на улицу домах, насколько видел глаз, торчали головы из распахнутых настежь окон; крыши были облеплены людьми; балконы задрапированы черным, и все люди с положением — мужчины и женщины — одеты в черное.

Мгновение спустя, будто заново осознав зловещий смысл происходящего, Джервас преисполнился решимости действовать. Страшный колокол звонил и по его Маргарет. Это гудящее скопище человекообразных насекомых собралось, чтоб лицезреть страдания Маргарет. Они уже начались и могут кончиться мученической смертью, если он не поторопится.

Джервас сделал отчаянную попытку спуститься со своего возвышения, отталкивая тех, кто стоял перед ним, чтоб расчистить себе путь. Но их подпирали другие, соседи ответили ему яростной испанской бранью и угрозами расправы, если он и дальше будет их беспокоить. Что ему нужно? Он устроился лучше других, и обзор у него лучше, чем у других. Пусть довольствуется этим и не пытается пробиться вперед, не то хуже будет.

Шум, поднятый ими, и особенно пронзительный голос одной из женщин, привлекли внимание четырех служителей инквизиции, стоявших на ступеньках соседнего дома. В самой стычке не было ничего необычного, и служители святой инквизиции, призванные поддерживать порядок и, возможно, выявлять сочувствующих преступникам, если таковые объявятся, навряд ли проявили бы к ней интерес, если бы не одно, на первый взгляд незначительное, обстоятельство. Разглядывая человека, из-за которого разгорелся скандал, один из них заметил, что он вооружен: с пояса у него свисали шпага и кинжал. Ношение оружия в городе во время проведения аутодафе считалось серьезным нарушением законов инквизиции, каравшимся тюремным заключением. Служители посовещались и решили, что следует принять меры.

Они потребовали очистить проход, и каким-то чудом проход образовался. Благоговейный ужас, внушаемый одним лишь видом инквизиторов, был так силен, что люди предпочли быть насмерть задавленными, нежели ослушаться приказа. Рослые инквизиторы в черном по двое продвигались по живому коридору и наконец подошли к Джервасу. Безжалостно раздавая удары направо и налево, на что никогда не решились бы в такой густой толпе солдаты, они освободили небольшое пространство перед выступом. Пострадавшие лишь тихо роптали. Инквизиторы были надежно защищены и от упреков, и от сопротивления людей доспехами власти инквизиции над их душами.

Главарь четверки, дородный смуглый парень с синеватыми от бритья щеками, с презрительной наглостью окликнул Джерваса. Тот с акцентом, от которого у инквизитора округлились глаза, сообщил, что он, королевский гонец, привез письмо короля Испании генеральному инквизитору и должен доставить его немедленно.

Инквизитор презрительно ухмыльнулся, и его спутники последовали примеру.

— Ты, ей-богу, и впрямь смахиваешь на королевского гонца! — с издевкой произнес инквизитор.

Его усмехавшиеся спутники засмеялись, и несколько ротозеев, стоявших рядом, угодливо хихикнули. Когда начальство снисходит до шутки, каждый шут, услыхавший ее, польстит ему хихиканьем, как бы глупа она ни была.

Джервас сунул насмешнику запечатанный пакет и охранное свидетельство. У того сразу вытянулось лицо. Он даже позабыл, что Джервас был при оружии. Инквизитор отбросил капюшон и почесал голову, желая, очевидно, оживить в себе способность к умственной деятельности. Потом он обернулся к своим и, посовещавшись, принял решение.

— Процессия началась полчаса тому назад. Она следует от замка, — сообщил он Джервасу. — Его высокопреосвященство — во главе процессии. Обратиться к нему сейчас невозможно. В любом случае вам придется подождать, пока он вернется в замок. Тогда мы проводим вас к нему.

Джервас, обезумевший от горя, крикнул, что у него дело неотложной важности. Письмо касается аутодафе. Служитель инквизиции выслушал его с флегматичным видом человека, стремящегося защитить себя от безрассудства. Потом заявил, что он парень весьма сообразительный, но не всемогущий. А для того чтобы обратиться к его высокопреосвященству сейчас или до завершения аутодафе, надо быть всемогущим. Только инквизитор смолк, раздался многоголосый крик из гущи толпы, и по людскому морю, точно рябь по воде, пробежало волнение.

Инквизитор, а следом за ним и Джервас посмотрели в ту сторону длинной улицы, откуда ждали процессию. Вдали в свете солнца сверкали топорики алебард. Вокруг кричали: «Они идут! Они идут!» — и Джервас понял, что показалась головная часть страшной процессии.

Он забросал служителя инквизиции вопросами о помосте на площади и сооружениях на нем. Джервас невольно выдал себя, спросив, будут ли осужденные казнены на эшафоте. Инквизитор улыбнулся и, в свою очередь, поинтересовался, откуда королевский гонец родом, почему не знает азбучных истин. Тем не менее Джервас добился от него ответа: место казни находится за городом, на помосте же публично осуждают прегрешения, служат мессу, читают проповедь. Как он мог подумать, что это эшафот, ведь святая инквизиция не проливает крови.

Это было новостью для сэра Джерваса, и он позволил себе усомниться, так ли это на самом деле. Служитель инквизиции снизошел до чужеземного варвара и просветил его. Здесь, на площади, святая инквизиция наказывает людей, совершивших простительные прегрешения против веры, и публично отлучает от церкви тех, кто не покаялся в своих грехах, или тех, кто снова впал в ересь, встав было на путь истины, и потому не может получить прощения. Отлучив их от церкви, инквизиция передает еретиков мирским властям, чей долг по отношению к вере обязывает их покарать еретиков смертью. Но этим занимаются мирские власти, а не инквизиция, повторил служитель, глупо даже предположить такое, ибо святая инквизиция не проливает крови.

Конечно, по прошествии долгого времени и в другом месте можно было улыбнуться, вспомнив это объяснение, но нынешняя мрачная обстановка не располагала к улыбкам. Джервас в отчаянии смотрел по сторонам, на балконы дома, под которыми стоял, словно искал чудодейственный способ побега, возможности пробиться к генеральному инквизитору. Взглянув наверх, он встретил взгляд девушки, стоявшей на балконе с чугунной решеткой; с нее свисал в знак траура черный бархат с серебряной каймой. Девушка стояла среди других ждавших зрелища, тоненькая, смуглокожая, с яркими губами и блестящими черными глазами. Надо полагать, она с одобрением смотрела на высокого англичанина с непокрытой каштановой головой. С балкона не было видно, что он чумазый и небритый. А по тому, как обходились с ним служители инквизиции, она, видно, заключила, что он — важная птица.

Когда их взгляды встретились, девушка, будто невзначай, уронила розу. Она скользнула по щеке незнакомца, но, к великому огорчению красавицы, так и упала незамеченной: мысли Джерваса были заняты другим.

Тем временем процессия медленно и чинно продвигалась к площади. Впереди маршировали солдаты веры — полк копьеносцев в черных мундирах, на фоне которых еще ярче сверкали металлические шлемы с шишаками на острие и топорики алебард. Сурово глядя прямо перед собой, они прошли к помосту и выстроились внизу.

За ними шла дюжина церковных хористов, произносивших нараспев «Мизерере»[560]. Далее, выдерживая некоторую дистанцию, шествовал доминиканец с черным знаменем инквизиции; зеленый крест меж оливковой ветвью и обнаженным мечом символизировал милосердие и справедливость. Слева от доминиканца выступал архиепископ ордена, справа — настоятель храма Санта-Мария дель Алькантара. Каждого из них сопровождал эскорт из трех монахов. За ними следовал отряд третьего мирского ордена святого Доминика, далее — по двое в ряд — члены братства святого великомученика Петра с вышитым серебряным крестом святого Доминика на накидках. За ними — верхом и тоже по двое в ряд — ехали человек пятьдесят знатных сеньоров Кастилии, придавая мирскую пышность процессии. Их кони были покрыты черными бархатными попонами, сами они были в черном, но их наряд оживлялся блеском золотых цепей и сверканием драгоценностей. Они двигались так медленно и торжественно и восседали на своих конях так прямо и неподвижно, что казались группой конных статуй.

Толпа замерла в благоговейном молчании, слышалось лишь цоканье копыт в такт скорбному размеренному речитативу хористов. И все звуки перекрывал погребальный звон колокола.

Андалузское солнце сияло на прозрачных и ярких, словно голубая эмаль, небесах. Его отражали белые стены домов, на фоне которых происходила эта черная фантасмагория. В какой-то момент Джервасу все вокруг показалось не только невероятным, но и нереальным. Не существовало ничего — даже его собственного слабого, изможденного тела, прислонившегося к стене. Оставалось лишь сознание, в которое он привнес абсурдное представление о каких-то самостоятельных сущностях воображаемой формы, свойств и телосложения. Никто из стоявших рядом реально не существовал — все они были лишь фантомами, коими он населил собственный сон.

Но мгновенное помрачение рассудка прошло. Джерваса привело в себя внезапное движение в толпе. Так под дуновением ветра колеблется пшеничное поле. Справа от Джерваса женщины и мужчины — один за другим — валились на колени. Это непрерывное движение создавало странный эффект, словно каждый в толпе, падая на колени, тянул за собой соседа, а тот — своего.

К ним приближался некто величественный в пурпурном одеянии, восседавший на молочно-белом муле; алая, отороченная золотом попона волочилась по земле. После унылого похоронного однообразия предшествующих участников процессии всадник производил потрясающее впечатление. Если не считать фиолетовой накидки с капюшоном, генеральный инквизитор был огненно-красный — от бархатных туфель до тульи широкополой шляпы. Его сопровождала многочисленная свита и алебардщики. Генеральный инквизитор держался очень прямо, строго и перстами поднятой правой руки благословлял народ.

Так Джервас увидел сравнительно близко от себя человека, которому было адресовано письмо, — кардинала-архиепископа Толедо, испанского папу, председателя высшего церковного собора, великого инквизитора Кастилии.

Он проехал, и началось обратное движение: толпа, коленопреклоненно приветствовавшая кардинала-архиепископа, поднималась.

Когда Джервасу сказали, кто был всадник в красном, он заклинал служителей инквизиции расчистить ему путь, чтобы незамедлительно вручить генеральному инквизитору королевское послание.

— Терпение! — ответили ему. — Пока идет процессия, это невозможно. Потом — посмотрим.

Вдруг толпа взорвалась криками, проклятиями, бранью. Шум волнообразно нарастал, возбуждая стоявших у площади: в конце улицы показались первые жертвы. Сбоку двигалась стража с пиками, каждую жертву сопровождал доминиканец с распятием. Их было человек пятьдесят — босых, простоволосых, почти голых под покаянным балахоном из грубой желтой мешковины с крестом святого Андрея. Каждый нес в руке незажженную свечу из желтого воска. Ее предстояло зажечь у алтаря при отпущении грехов. В процессии осужденных были старики и старухи, рослые парни и плачущие девушки, и все они брели, понурив головы, опустив глаза, согнувшись под тяжестью позора и обрушившейся на них брани.

Запавшие глаза Джерваса скользили по их рядам. Не разбираясь в знаках на покаянных балахонах, Джервас не понимал, что этих людей осудили за сравнительно легкие преступления и после наложения епитимьи разной степени тяжести они будут прощены. Вдруг в глаза ему бросилось знакомое лицо — узкое, благородное, с черной бородкой клинышком и красивыми глазами. Сейчас оно глядело прямо перед собой, и глаза отражали страшную душевную муку.

У Джерваса перехватило дыхание. Он уже не видел процессии. Перед его мысленным взором возникла беседка в розарии и элегантный насмешливый сеньор с лютней на колене — лютней, которую Джервас швырнул оземь. Он слышал ровный насмешливый голос:

— Вы не любите музыку, сэр Джервас?

Эта сцена тотчас сменилась другой. Газон, затененный густой живой изгородью, близ которой стояла золотоволосая девушка. Тот же сеньор с издевательской вежливостью протягивает ему эфес рапиры. И тот же красивый голос произносит:

— На сегодня хватит. Завтра я покажу вам новый прием и как его отражать.

Джервас вернулся к реальности, в Толедо. Человек из воспоминаний теперь поравнялся с ним. Джервас вытянул шею, увидел истерзанное душевной болью лицо и представил, каково сейчас гордому аристократу выступать в шутовском облачении. Он даже пожалел испанца, полагая, что тот обречен на смерть.

За осужденными снова шли солдаты веры.

За ними несли на длинных зеленых шестах с полдюжины чучел, глумливо имитирующих людей в полный рост: руки и ноги у них то болтались, словно в дурацком танце, то судорожно подергивались, как у повешенных. Эти соломенные чучела тоже обрядили в желтые мешки, разрисованные языками адского пламени, жуткими дьяволами и драконами; на головах у них были коросы — желтые шутовские колпаки осужденных. На вощеных лицах намалеваны глаза и красные идиотские губы. Страшные соломенные уроды проплыли мимо. Это были изображения скрывающихся от суда инквизиции преступников — их сжигали на костре в ожидании поимки самих преступников, а также чучела тех, кого обвинили в ереси после смерти. За этими следовали бренные останки еретиков. Носильщики сгибались под тяжестью выкопанных из могил гробов, которые предстояло сжечь вместе с чучелами.

Рев толпы, стихший было после прохождения осужденных, возобновился с удвоенной яростью. Потом женщины принялись креститься, а мужчины еще сильнее вытягивали шеи.

— Los relapsos![561] — кричали вокруг; Джервас не понимал, что это значит.

И вот показались горемыки, повторно впавшие в ересь, коим церковь отказала в прощении, равно как и упорствующим в ереси. Их было шестеро, и все приговорены к сожжению на костре. Они шли один за другим, каждый — в сопровождении двух доминиканцев, все еще призывавших их покаяться и заслужить милосердие — удавку перед казнью. В противном случае, говорили они, костер будет лишь началом вечного горения в адском пламени.

Но толпа была не столь жалостлива, вернее, она была просто безжалостна и в своей фанатической преданности самой недостойной из всех религий заходилась в крике, остервенело поносила несчастных, подло издевалась над измученными страдальцами, которым предстояло заживо сгореть в огне.

Первым шел рослый пожилой еврей; заблудший бедняга, он, вероятно временной корысти ради, принял крещение, желая преодолеть препоны, столь расчетливо воздвигнутые, дабы помешать продвижению в этом мире сынов Израилевых, или, может, он стал христианином, чтобы заслужить право остаться в стране, где его предки прожили столетия до распятия Христа. Но потом в глубине души он ужаснулся мысли о своей измене закону Моисея и снова стал тайком исповедовать иудаизм. Разоблаченный, он предстал пред страшным трибуналом веры, сознался под пыткой и был приговорен к костру. Он еле волочил ноги в своем безобразном позорном облачении, разрисованном языками адского пламени и дьяволами, и желтой шутовской митре. Железная скоба вокруг шеи затыкала ему рот деревянным кляпом. Но его сверкающие глаза красноречивее слов выражали презрение к ревущей озверелой толпе христиан.

За ним следовало еще более жалкое существо. Мавританская девушка удивительной красоты шла легкой, грациозной, почти танцующей походкой. Ее длинные черные волосы, подобно мантилье, ниспадали на плечи из-под желтой митры. По пути она то и дело останавливалась и, положив руку на плечо сухощавому доминиканцу, откинув голову, заливалась неудержимым бесстыдным смехом, будто пьяная. Бедняжка тронулась умом.

Два стража волокли юношу, который не мог прийти в себя от ужаса, за ними плелась женщина в полуобморочном состоянии, потом двое мужчин среднего возраста. Они были так надломлены пытками, что с трудом передвигали ноги.

За смертниками шли монахи, и замыкали шествие копьеносцы, подобно тем, что шли во главе процессии. Но Джервас уже не замечал этих деталей. До него вдруг дошло, что среди осужденных нет Маргарет. Облегчение и одновременно тревога за судьбу Маргарет заслонили все вокруг.

Когда он вспомнил о помосте, генеральный инквизитор уже стоял там. Осужденных разместили на скамьях справа, причем соломенные чучела болтались на шестах впереди; благородные сеньоры и духовенство расселись на скамьях слева. Доминиканец, обращаясь к осужденным, что-то проповедовал с кафедры.

Последующую часть церемонии Джервас вспоминал потом как ряд отрывочных сновидений: ритуал мессы, речитатив хористов, облачка ладана над алтарем с его величественным зеленым крестом, нотариус с развернутым свитком пергамента — Джервас не слышал, что он зачитывал; передача осужденных губернатору и его солдатам — мирской карающей руке — служителями инквизиции у подножия помоста, где осужденных сажали на ослов и увозили под стражей в сопровождении доминиканцев; негодующий рев толпы, проклятия еретикам и, наконец, торжественный обратный ход процессии.

Когда она прошла, толпа снесла заграждения в центре улицы, так долго сдерживавшие ее; не охранявшиеся более, их разметали, и людская масса, разделенная ранее по обеим сторонам улицы, слилась в единый человеческий поток.

Служитель инквизиции тронул Джерваса за плечо.

— Пошли, — сказал он.

Глава 24

ПРИЗНАНИЕ
Аутодафе завершилось. Прощенных отправили в монастырь, где назавтра на каждого будет наложена епитимья согласно приговору. Приговоренных к смерти поспешно вывезли за городские стены, на луг возле реки. Тут в Ла-Дехесе, на берегу бурного Тахо, в чудесном мирном уголке, замкнутом с другой стороны горами, был поднят огромный белый крест, символ милосердия. Вокруг него располагались столбы, к которым привязывали осужденных на сожжение, с заготовленными возле них вязанками хвороста. Здесь, Christi nomine invocato[562], завершалось в дыму и пепле дело веры. Толпа последовала сюда за осужденными, чтобы поглазеть на замечательное зрелище, и ее снова удерживали за ограждением, охранявшимся солдатами. Но большинство тех, кто принимал активное участие в аутодафе, вернулось с помилованными в монастырь.

Кардинал-архиепископ уже снимал облачение у себя во дворце. Он наконец был спокоен за племянника. Фрай Хуан де Арренсуэло все же принял предложенный им план действия: дону Педро вынесли приговор на основании показаний фрая Луиса. Приговор требовал уплаты штрафа в тысячу дукатов в казну инквизиции и ежедневного, в течение месяца, посещения мессы в соборе Толедо. Дону Педро полагалось присутствовать там босым, в одной рубашке и с веревкой на шее. По истечении этого срока вина будет искуплена, он получит отпущение грехов и восстановление в правах.

Дело о колдовстве должно расследоваться согласно долгу и законам инквизиции, и, окажись подсудимая колдуньей или просто еретичкой, ее обязательно сожгут на костре на следующем аутодафе. Само же по себе дело столь ординарно, думал кардинал, что не потребует его дальнейшего вмешательства.

Но он поторопился с этим заключением. Через полчаса после его возвращения в замок к нему явился взволнованный фрай Хуан де Арренсуэло.

Он принес известие, что фрай Луис Сальседо уже открыто протестует против порядка судопроизводства и осуждает его как нарушение закона. Приговор, вынесенный дону Педро, по утверждению фрая Луиса, основывается на показаниях, которые являются предположительными, пока не будет доказано, что подсудимая — колдунья. Фрай Хуан спрашивал — и весьма настоятельно, — какие принимать меры, если пыткой не удастся вырвать у женщины признание в чародействе.

Арренсуэло пытался унять доносчика напоминанием, что не следует будить лихо, пока оно тихо, что в данной ситуации протесты и умозрительные рассуждения фрая Луиса — всего лишь игра воображения.

— Игра воображения! — Фрай Луис рассмеялся. — А разве приговор дону Педро не игра воображения, позволяющая ему избегнуть более сурового наказания, которое, возможно, его еще ждет?

Он заявил это при большом скоплении людей в монастыре, в его словах чувствовалась явная угроза. К тому же рвение и страсть доминиканца произвели сильное впечатление на слушателей: они сочувственно восприняли его слова.

Кардинал был сильно раздосадован. Но природная мудрость побудила его скрыть свои чувства: на стороне противника — правда, а досада — плохой помощник в делах. Он призадумался, не говоря ни слова, чтоб не выдать своего огорчения.

Наконец он позволил себе улыбнуться доброй, не без лукавства, улыбкой.

— Мне сообщили из Сеговии, что местный инквизитор веры тяжело болен и требуется преемник. Я сегодня же обсужу назначение на эту должность фрая Луиса Сальседо. Его рвение и кристальная честность — залог успеха. Он отбудет в Сеговию тотчас по принятии решения.

Но предложение, разрешавшее, по мнению кардинала, все трудности, явно испугало фрая Хуана.

— Фрай Луис расценит новое назначение как попытку устранить неугодного свидетеля — попытку подкупить его, чтобы он замолчал. И будет пылать разрушительным праведным гневом, который ничто не сможет потушить.

Кардинал понял, как справедливо замечание фрая Хуана, и вперился взглядом в пустоту. Итак, монах, ревнитель правды, грозится свести на нет все усилия, если пыткой не удастся вырвать нужного признания у женщины. Отныне на это вся надежда.

Внезапно без вызова явился секретарь. Кардинал раздраженно отмахнулся от него:

— Не сейчас! Не сейчас! Вы нам мешаете.

— Послание короля, ваше высокопреосвященство.

Заметив недоумение на лице кардинала, секретарь пояснил: служители инквизиции привели человека, который был при оружии во время аутодафе, потому что явился с посланием к великому инквизитору от короля. Послание он должен вручить лично.

Пропыленный, измученный и небритый, сэр Джервас был представлен кардиналу. Он еле держался на ногах. Его глаза, воспаленные от бессонницы, запавшие и окруженные тенями, блестели неестественным стеклянным блеском, походка была шаткой от усталости.

Кардинал, человек гуманный, отметил все это про себя.

— Вы очень торопились, я вижу, — сказал он, то ли спрашивая, то ли утверждая свои наблюдения.

Джервас поклонился и вручил ему письмо.

— Усади гостя, Пабло, он ни в коем случае не должен стоять.

Англичанин с благодарностью опустился на стул, указанный кардиналом и тотчас предупредительно принесенный секретарем.

Его высокопреосвященство сломал королевскую печать. Он прочел письмо, и его озабоченно нахмуренный лоб разгладился. Он оторвал взгляд от королевского послания и посмотрел на фрая Хуана искрящимися от радости глазами.

— Я думаю, это ниспослано Небом, — сказал он, передавая пергамент доминиканцу. — Волею короля женщину забирают из-под опеки святой инквизиции. Отныне она не имеет к нам никакого касательства.

Но фрай Хуан, читая письмо, хмурился. Даже если подсудимая и не колдунья, она все же еретичка, и душу ее нужно спасти. Фрай Хуан негодовал на королевское вмешательство в сферу, которую почитал промыслом Божьим. В другое время генеральный инквизитор разделил бы его негодование и не отдал бы еретичку без борьбы и строгого напоминания его величеству, что он подвергает себя опасности, вмешиваясь в дела веры. Но сейчас приказ пришелся очень кстати, разрешил все трудности и спас генерального инквизитора даже от возможного обвинения в семейственности. Размышляя об этом, его высокопреосвященство улыбнулся. И, обезоруженный мирной, располагающей улыбкой, фрай Хуан склонил голову и подавил в себе протест, готовый вот-вот сорваться с языка.

— Если вы как генеральный инквизитор веры утверждаете приказ, заключенная будет освобождена.

В ответе содержался тонкий намек, что король превысил свои королевские, строго мирские полномочия. Кардинал Кирога, напротив, был очень признателен королю за проявленную самонадеянность. Он продиктовал подтверждение приказа секретарю, подписал его и протянул инквизитору, чтобы тот приобщил документ к королевскому посланию. Потом он перевел взгляд на Джерваса.

— Заключенная поступает в ваше распоряжение. Кто вы, сеньор?

Сэр Джервас поднялся и представился.

— Англичанин? — Его высокопреосвященство поднял брови.

Еще один еретик, подумал он. Впрочем, не все ли равно, дело с плеч долой, и это очень хорошо. У него не было оснований испытывать что-либо, кроме благодарности к измученному гонцу.

Кардинал предложил ему подкрепиться — гонцу это явно требовалось, — пока пленницу доставят из монастыря в замок. Когда инквизиторский долг позволял проявить любезность, во всей Испании не было человека любезнее кардинала-архиепископа Толедо. Джервас с благодарностью принял предложение. Он слышал приказание кардинала немедленно доставить пленницу в замок и ответ фрая Хуана, что это займет не менее часа, поскольку необходимо выполнить некоторые формальности и внести в дело королевский приказ об освобождении подсудимой.

Два стража инквизиции явились в темницу за Маргарет. Она решила, что ей предстоит очередное изматывающее душу заседание трибунала, пародия на правосудие. Однако ее провели через просторный зал к огромным двойным дверям, выходящим на улицу. Один из стражей отворил боковую дверцу, и второй, следовавший за ней, махнул рукой в сторону улицы.

Возле двери стояла повозка, запряженная мулами, и страж подал ей знак сесть туда. Маргарет огляделась в нерешительности. Аутодафе завершилось, и улица перед монастырем, как и другие, была переполнена людьми, возвращающимися домой. Маргарет хотелось узнать, куда ее повезут. Перемены в судебной процедуре вызвали у нее новый прилив беспокойства. Но она не знала испанского и не могла ничего выяснить. Одинокая, беспомощная, слабая, она и не пыталась сопротивляться. Сначала нужно, набравшись терпения, узнать, что ей уготовила судьба.

Маргарет забралась в повозку, кожаные занавески задернули, и мулы резво побежали за человеком, ехавшим впереди. Сбоку повозку сопровождал эскорт, и теперь она слышала цоканье копыт.

Наконец маленькая кавалькада остановилась, кожаные занавески раздвинули, и ей предложили спуститься. Маргарет оказалась перед величественным зданием на большой площади. Солнце шло к закату, густая тень высокого собора падала на площадь.

В тени было прохладно, и Маргарет пробирала дрожь. Затем стражи провели ее через двойные чугунные ворота. На них красовались позолоченные гербовые щиты с витым орнаментом и кардинальской шапкой. Они прошли под аркой в выложенный мозаикой внутренний дворик с фонтаном посредине, пересекли его и оказались у двери, охранявшейся двумя красавцами-стражниками в стальных шлемах и красных мундирах. Потом стражи подвели Маргарет к камергеру в черном с цепью на шее и жезлом.

Таинственность усиливалась. Может быть, она заснула в своей темнице и все это ей пригрезилось?

Вылощенный камергер сделал ей знак следовать за ним, и стражи инквизиции остались позади. Они поднялись по широкой мраморной лестнице с массивной балюстрадой. Холл был увешан дорогими гобеленами, несомненно награбленными во Фландрии. Они миновали еще двух стражей, застывших, точно изваяния, на верхней площадке лестницы, и пошли по коридору. Наконец камергер остановился у двери, открыл ее и, сделав Маргарет знак войти, откланялся.

Растерянная Маргарет оказалась в простой маленькой комнате. Ее окна выходили во все тот же внутренний дворик, выложенный мозаикой. Белая стена напротив переливалась красками заката. У стола, покрытого красным бархатом, стоял стул с высокой спинкой. С него поднялся человек, и Маргарет невольно вздрогнула.

Он повернулся к ней лицом, и невероятное стало возможным. Даже когда он сдавленным голосом произнес ее имя и неверной походкой пошел к ней, раскрыв объятия, Маргарет все еще не верила своим глазам. А потом он обнял ее, и тот, кого она приняла за призрака, неопрятный, грязный, небритый, целовал ее волосы, глаза, губы. Нет, это не призрак, это был человек из плоти и крови. Смутная мысль повергла ее в ужас. Она отпрянула, насколько могла, в тесном кольце его рук.

— Джервас! Что ты здесь делаешь, Джервас?

— Я приехал за тобой, — просто ответил он.

— Приехал за мной? — повторила она, будто не улавливая смысла сказанного.

Улыбка скользнула по его усталому лицу. Он сунул руку в нагрудный карман камзола.

— Я получил твою записку, — пояснил он.

— Мою записку?

— Записку, которую ты прислала мне в Арвенак с приглашением в гости. Посмотри, вот она. — Джервас протянул ей грязный помятый листок. — Когда я приехал в Тревеньон, ты ушла. И тогда… я последовал за тобой. И вот я здесь, чтобы отвезти тебя домой.

— Отвезти меня домой? Домой? — Маргарет казалось, что она уже вдыхает запах вереска.

— Да, я обо всем договорился. Здешний кардинал — очень славный человек… Эскорт ждет. Мы поедем… в Сантандер, там нас ждет Трессилиан на своем корабле… Я договорился.

У Джерваса все плыло перед глазами, он пошатнулся и, вероятно, упал бы, если бы не держал Маргарет в своих объятиях. И тогда она произнесла слова, влившие в него силу жизни, поднявшие его дух сильнее кардинальского вина.

— Джервас! Чудесный, бесподобный Джервас! — Она обвила руками его шею, будто хотела задушить в объятиях.

— Я знал, что ты когда-нибудь это поймешь, — едва слышно молвил он.

Книга II Морской Ястреб

Сэр Оливер Трессилиан обвинён в убийстве, которого он не совершал. Хуже того, убитый был братом невесты Сера Оливера, леди Розамунды. Настоящий убийца известен герою, но он никогда не укажет на него пальцем ибо это его младший брат Лайонель. Увы, ему неизвестно, что его брат малодушен, считает себя обделённым наследством и к тому же небезразличен к леди Розаунде. Лайонель воспользуется ситуацией, продав брата в рабство берберийцам…

Вступление

Лорд Генри Год, который, как мы увидим в дальнейшем, был лично знаком с сэром Оливером Тресиллианом, без обиняков говорит о том, что сей джентльмен обладал вполне заурядной внешностью. Однако следует иметь в виду, что его светлость отличался склонностью к резким суждениям и его восприятие не всегда соответствовало истине. Например, он отзывается об Анне Клевской[563] как о самой некрасивой женщине, какую ему довелось видеть, тогда как, судя по его же писаниям, тот факт, что он вообще видел Анну Клевскую, представляется более чем сомнительным. Здесь я склонен заподозрить лорда Генри в рабском повторении широко распространенного мнения, которое приписывает падение Кромвеля[564] уродству невесты, добытой им для своего повелителя, обладавшего склонностями Синей Бороды.[565] Данному мнению я предпочитаю документ, оставленный кистью Гольбейна,[566] ибо он, изображая даму, которая ни в коей мере не заслуживает строгого приговора, вынесенного его светлостью, позволяет нам составить собственное суждение о ней. Мне хотелось бы верить, что лорд Генри подобным же образом ошибался и относительно сэра Оливера, в чем меня укрепляет словесный портрет, набросанный рукой его светлости: «Сэр Оливер был могучим малым, отлично сложенным, если исключить то, что руки его были слишком длинными, а ступни и ладони чересчур большими. У него было смуглое лицо, черные волосы, черная раздвоенная борода, большой нос с горбинкой и глубоко сидящие под густыми бровями глаза, удивительно светлые и на редкость жестокие. Голос его — а я не раз замечал, что в мужчине это является признаком истинной мужественности, — был громким, глубоким и резким. Он гораздо больше подходил — и, без сомнения, чаще использовался — для брани на корабельной палубе, нежели для вознесения хвалы Создателю».

Таков портрет, написанный его светлостью лордом Генри Годом, и вы без труда можете заметить, сколь сильно в нем отразилась упорная неприязнь автора к оригиналу. Дело в том, что его светлость был в известном смысле мизантропом, и это красноречиво явствует из его многочисленных писаний. Именно мизантропия побудила его, как и многих других, обратиться к сочинительству. Он берется за перо не столько для того, чтобы, как он заявляет, написать хронику своего времени, сколько с целью излить желчь, накопившуюся в нем с той поры, когда он впал в немилость. Посему милорд не склонен находить что-либо хорошее в окружавших его людях и в тех редких случаях, когда он упоминает кого-то из своих современников, делает это с единственной целью: выступить с инвективой в его адрес. В сущности, лорда Генри можно извинить. Он представлял собой одновременно человека дела и человека мысли — сочетание столь же редкое, сколь прискорбны его последствия. Как человек дела, он мог бы многого достичь, если бы сам же, как человек мысли, не погубил все в самом начале своей карьеры. Отличный моряк, он мог бы стать лорд-адмиралом Англии, не помешай тому его склонность к интригам. К счастью для него — поскольку в противном случае ему едва ли удалось бы сохранить голову на том месте, которое предназначила ей природа, — над ним вовремя сгустились тучи подозрения. Карьера лорда Генри оборвалась, но, поскольку подозрения в конце концов так и не подтвердились, ему причиталась определенная компенсация. Он был отстранен от командования и милостью королевы назначен наместником Корнуолла, в каковой должности, по общему убеждению, не мог натворить особых бед. Там, озлобленный крушением своих честолюбивых надежд и ведя сравнительно уединенный образ жизни, лорд Генри, как и многие другие в подобном положении, в поисках утешения обратился к перу. Он написал свою желчную, пристрастную, поверхностную «Историю лорда Генри Года: труды и дни» — чудо инсинуаций, искажений, заведомой лжи и эксцентричного правописания. В восемнадцати огромных томах in folio,[567] написанных мелким витиеватым почерком, лорд Генри излагает собственную версию того, что он называет «своим падением», и, при всей многословности исчерпав сей предмет в первых пяти из восемнадцати томов, приступает к изложению истории «дней», то есть тех событий, которые он имел возможность наблюдать в своем корнуоллском уединении. Значение его хроник как источника сведений по английской истории абсолютно ничтожно; именно по этой причине они остались в рукописи и пребывают в полном забвении. Однако для исследователя, который хочет проследить историю такого незаурядного человека, как сэр Оливер Тресиллиан, они поистине бесценны. Преследуя именно эту цель, я спешу признать, сколь многим я обязан хроникам лорда Генри. И действительно, без них было бы просто невозможно воссоздать картину жизни корнуоллского джентльмена, отступника, берберийского корсара, едва не ставшего пашой Алжира — или Аргира, как пишет его светлость, — если бы не события, речь о которых пойдет ниже.

Лорд Генри писал со знанием дела, и его рассказ отличается исчерпывающей полнотой и изобилует ценнейшими подробностями. Он являлся очевидцем многих событий и водил знакомство со многими, кто был связан с сэром Оливером. Это обстоятельство существенно обогатило его хроники. Помимо всего прочего, не было такой сплетни или такого обрывка слухов, ходивших по округе, которые он счел бы слишком тривиальными и не поведал потомству. И наконец, я склонен думать, что Джаспер Ли оказал его светлости немалую помощь, поведав о событиях, случившихся за пределами Англии, каковые, на мой взгляд, представляют собой наиболее интересную часть его повествования.

Р. С.

Часть I Сэр Оливер Тресиллиан

Глава 1

ТОРГАШ
Сэр Оливер Тресиллиан отдыхал в величественной столовой своего прекрасного дома Пенарроу, которым он был обязан предприимчивости покойного отца, оставившего по себе сомнительную память во всей округе, а также мастерству и изобретательности итальянского строителя по имени Баньоло, лет за пятьдесят до описываемых событий прибывшего в Англию в качестве одного из помощников знаменитого Ториньяни.

Этот дом, отличавшийся поразительным, чисто итальянским изяществом, весьма необычным для заброшенного уголка Корнуолла, равно как и история его создания, заслуживает хотя бы нескольких слов.

Итальянец Баньоло, в ком талант истинного художника уживался со вздорным и необузданным нравом, во время ссоры в какой-то таверне в Саутворке имел несчастье убить человека. Спасаясь от последствий своей кровожадности, он бежал из города и добрался до самых отдаленных пределов Англии. При каких обстоятельствах он познакомился с Тресиллианом-старшим, я не знаю. Ясно одно: встреча эта оказалась для обоих как нельзя более кстати. Ралф Тресиллиан, по всей вероятности питавший неодолимое пристрастие к обществу всяческих негодяев, приютил беглеца.Чтобы отплатить за услугу, Баньоло предложил перестроить полудеревянный и к тому же полуразрушенный дом сэра Ралфа — Пенарроу. Получив согласие, Баньоло взялся за дело с увлечением истинного художника и возвел для своего покровителя резиденцию, которая для того грубого времени и глухого места явилась настоящим чудом изящества. Под наблюдением одаренного итальянца, достойного помощника мессера Ториньяни, вырос благородный двухэтажный особняк красного кирпича, полный света и солнца, льющихся в высокие окна с частыми переплетами, поднимавшиеся от фундамента до карнизов, и по всем фасадам украшенный пилястрами. Парадный вход располагался под балконом в выступавшем вперед крыле здания, увенчанном стройным фронтоном с колоннами. Все это частично скрывала зеленая мантия плюща. Над красной черепичной крышей вздымались массивные витые трубы.

Но истинной славой Пенарроу — точнее, нового Пенарроу, порожденного фантазией Баньоло, — был сад, разбитый на месте чащобы, которая некогда окружала дом, господствовавший над холмами мыса Пенарроу. В дело, начатое Баньоло, Природа и Время также внесли свою лепту. Баньоло разбил прекрасные эспланады и окружил изысканными балюстрадами три великолепные террасы, соединенные лестницами. Он соорудил фонтан и собственными руками изваял стоящего над ним гранитного фавна и дюжину мраморных нимф и лесных божеств, которые ослепительно белели среди густой зелени. Природа и Время устлали поляны бархатным ковром, превратили буксовые посадки в живописные густолиственные ограды, вытянули вверх пикообразные темные тополя, окончательно придавшие этим корнуоллским владениям сходство с пейзажем Италии.

Сэр Оливер отдыхал в столовой своего прекрасного дома и, созерцая только что описанную картину, залитую мягкими лучами сентябрьского солнца, находил, что она очень красива, а жизнь — очень хороша. Однако, пожалуй, еще не было человека, который разделял бы подобный взгляд на жизнь, не имея для оптимизма более веских причин, чем красота окружающей природы. У сэра Оливера таких причин было несколько. Во-первых, — хотя сам он, возможно, и не подозревал об этом — он обладал преимуществами молодости, богатства и хорошего пищеварения. Во-вторых, к своим двадцати пяти годам он уже успел стяжать славу в испанском Мэйне[568] и при недавнем разгроме Непобедимой армады,[569] за что был пожалован в рыцари самой королевой-девственницей.[570] Третьей, и последней, причиной блаженного настроения сэра Оливера — я приберег ее под конец, ибо считаю конец наиболее подходящим местом для главного, — было то, что Амур, который порой причиняет столько мук влюбленным, благосклонно отнесся к сэру Оливеру и позаботился о том, чтобы его ухаживания за леди Розамундой Годолфин приняли самый счастливый оборот.

Итак, сэр Оливер небрежно сидел в высоком резном кресле, его колет был расстегнут, длинные ноги вытянуты, и на губах, оттененных тонкой полоской черных усов, блуждала мечтательная улыбка. (Портрет, написанный лордом Генри, принадлежит более позднему периоду.) Был полдень, и наш джентльмен только что отобедал, о чем свидетельствовали стоявшие на столе блюда с остатками кушаний и полупустая бутылка. Он задумчиво курил длинную трубку, ибо уже успел пристраститься к этому недавно завезенному в Англию обычаю, и, предаваясь мечтам о даме своего сердца, благословлял судьбу, наделившую его титулом и славой, которые он мог сложить к ногам леди Розамунды.

Природа наделила сэра Оливера изрядной долей проницательности (по выражению милорда Генри, «он был хитер, как двадцать чертей»), а прилежное чтение принесло ему весьма обширные познания. Однако ни природный ум, ни благоприобретенные совершенства не открыли ему глаза на то, что из всех божеств, вершащих судьбы смертных, нет более ироничного и злокозненного существа, чем тот самый Амур, которому он сейчас курил фимиам из своей трубки. Древние прекрасно знали, что этот невинный с виду мальчуган на самом деле — коварный плут, и не доверяли ему. Сэр Оливер либо не знал мнения здравомыслящих древних, либо не предавал ему значения. Ему было суждено понять эту истину, лишь пройдя через суровые испытания. И сейчас, когда его светлые глаза мечтательно следили за игрой солнечных лучей на террасе, он и представить себе не мог, что тень, мелькнувшая за высоким окном, предвещала мрак, который уже начал сгущаться над его безоблачной жизнью.

Вслед за тенью показался и ее обладатель — особа высокого роста в нарядном платье и черной широкополой испанской шляпе, украшенной кроваво-красными перьями. Помахивая длинной, перевитой лентами тростью, посетитель проследовал мимо окон гордо и невозмутимо, как сама судьба.

Улыбка сошла с губ сэра Оливера. На его смуглом лице появилось выражение озабоченности, черные брови нахмурились, и между ними пролегла глубокая складка. Затем улыбка медленно вернулась на его уста, но не прежняя — добрая и мечтательная; теперь в ней чувствовались твердость и решительность. И хотя чело сэра Оливера разгладилось, от этой улыбки казалось, что в глазах у него горит насмешливый, хитрый и даже зловещий огонь.

Слуга сэра Оливера Николас доложил о приходе мастера Питера Годолфина, и названный джентльмен тут же вошел в столовую, опираясь на трость и держа в руке широкополую испанскую шляпу. Это был высокий, стройный молодой человек года на два — на три моложе сэра Оливера, с таким же, как у него, носом с горбинкой, который усиливал высокомерное выражение, застывшее на его красивом, гладко выбритом лице. Его каштановые волосы были несколько длиннее, чем того требовала тогдашняя мода, что же касается платья молодого джентльмена, то оно свидетельствовало о щегольстве, вполне простительном в его возрасте.

Сэр Оливер встал и с высоты своего роста поклонился, приветствуя гостя. Волна табачного дыма попала в горло франтоватого посетителя, он закашлялся, и на его лице появилась гримаса неудовольствия.

— Я вижу, — произнес он, кашляя, — вы уже приобрели эту отвратительную привычку.

— Я знавал и более отвратительные, — сдержанно заметил сэр Оливер.

— Нимало не сомневаюсь, — ответствовал мастер Годолфин, недвусмысленно давая понять о своем настроении и цели визита.

В намерения сэра Оливера вовсе не входило облегчить задачу мастера Годолфина, и потому он сдержал себя.

— Именно поэтому, — сказал он с иронией, — я надеюсь, что вы проявите снисходительность к моим недостаткам. Ник, стул для мастера Годолфина и еще один бокал! Добро пожаловать в Пенарроу.

По бледному лицу младшего из собеседников скользнула усмешка.

— Вы крайне любезны, сэр. Боюсь, я не сумею отплатить вам тем же.

— У вас будет достаточно времени, прежде чем я попрошу вас.

— Попросите? Чего?

— Вашего гостеприимства, — уточнил сэр Оливер.

— Именно об этом я и пришел говорить с вами.

— Не угодно ли вам сесть? — предложил сэр Оливер, показывая на стул, принесенный Николасом, и жестом отпуская слугу.

Мастер Годолфин оставил приглашение сэра Оливера без внимания.

— Я слышал, — сказал он, — что вчера вы приезжали в Годолфин-Корт.

Он помедлил и, поскольку сэр Оливер молчал, глухо добавил:

— Я пришел сообщить вам, сэр, что мы были бы рады отказаться от чести, которой вы удостаиваете нас своими визитами.

При столь недвусмысленном оскорблении сэру Оливеру стоило немалого усилия сохранить самообладание, но его загорелое лицо побледнело.

— Вы, должно быть, понимаете, Питер, — произнес он, — что сказали слишком много для того, чтобы остановиться. — Он помолчал, внимательно глядя на посетителя. — Не знаю, говорила ли вам Розамунда, что она оказала мне честь, согласившись стать моей женой…

— Она еще ребенок и плохо разбирается в своих чувствах, — оборвал мастер Годолфин.

— Вам известна какая-нибудь серьезная причина, по которой она должна отказаться от своих чувств?

В голосе сэра Оливера прозвучал вызов. Мастер Годолфин сел и, положив ногу на ногу, водрузил шляпу на колено.

— Мне известна целая дюжина причин, — ответил он. — Но нет нужды приводить их. Будет достаточно, если я напомню вам, что Розамунде только семнадцать лет и что я и сэр Джон Киллигрю являемся ее опекунами. Ни сэр Джон, ни я никогда не признаем эту помолвку.

— Прекрасно! — прервал его сэр Оливер. — А кто просит вашего признания или признания сэра Джона? Розамунда, благодарение Богу, скоро станет совершеннолетней и сможет сама распоряжаться собой. Под венец мне не к спеху, а по природе — в чем вы, вероятно, только что убедились — я на редкость терпелив. Я подожду. — Он затянулся трубкой.

— Ваше ожидание ни к чему не приведет, сэр Оливер. И лучше бы вам понять это. Ни сэр Джон, ни я не изменим своего решения.

— Вот как! Прекрасно! Пришлите сюда сэра Джона, и пусть он поведает мне о своих намерениях, я же кое-что расскажу о своих. Передайте ему от меня, мастер Годолфин, что, если он возьмет на себя труд прибыть в Пенарроу, я сделаю с ним то, что уже давно следовало сделать палачу, — я собственными руками отрежу этому своднику его длинные уши.

— Ну а пока что, — раздраженно заявил мастер Годолфин, — не угодно ли вам на мне испробовать вашу пиратскую доблесть?

— На вас? — переспросил сэр Оливер и смерил мастера Годолфина ироничным взглядом. — Я, мой мальчик, не мясник и не потрошу цыплят. Кроме того, вы — брат своей сестры, а я вовсе не намерен множить препятствия, которых и без того хватает на моем пути.

Тут он наклонился над столом и заговорил другим тоном:

— Послушайте, Питер, в чем дело? Даже если вы считаете, что между нами есть какие-то серьезные разногласия, неужели мы не можем договориться и покончить с ними? И при чем здесь сэр Джон? Этот скряга вообще не стоит внимания. Иное дело вы. Вы — брат Розамунды. Бросьте ваши мнимые обиды. Будем откровенны и поговорим как друзья.

— Друзья? — снова усмехнулся гость. — Наши отцы подали нам хороший пример.

— Какое нам дело до отношений наших отцов? Тем более стыдно — быть соседями и постоянно враждовать друг с другом. Неужели мы последуем этому достойному сожаления примеру?

— Уж не хотите ли вы сказать, что во всем был виноват мой отец?! — едва сдерживая ярость, воскликнул мастер Годолфин.

— Я ничего не хочу сказать, мой мальчик. Я считаю, что им обоим должно было быть стыдно.

— Прекратите! Вы клевещете на усопшего!

— Значит — я клевещу на обоих, если вам угодно именно так расценивать мои слова. Но вы ошибаетесь. Я говорю, что они оба были виноваты и должны были бы признать это, случись им воскреснуть.

— В таком случае, сэр, ограничьтесь в ваших обвинениях своим любезным батюшкой, с которым не мог поладить ни один порядочный человек.

— Полегче, милостивый государь, полегче!

— Полегче? А с какой стати? Ралф Тресиллиан был позором всей округи. С легкой руки вашего беспутного родителя любая деревушка от Труро до Хелстона просто кишит здоровенными тресиллиановскими носами вроде вашего.

Глаза сэра Оливера сузились. Он улыбнулся:

— А как вам, позвольте спросить, удалось обзавестись именно таким носом?

Мастер Годолфин вскочил, опрокинув стул.

— Сэр, — вскричал он, — вы оскорбляете память моей матери!

Сэр Оливер рассмеялся:

— Не скрою, в ответ на ваши любезности по адресу моего отца я обошелся с ней несколько вольно.

Какое-то время мастер Годолфин в немой ярости смотрел на своего оскорбителя. Не в силах сдержать бешенства, он перегнулся через стол, поднял трость и, резким движением ударив сэра Оливера по плечу, выпрямился и величественно направился к двери. На полпути он остановился и произнес:

— Жду ваших друзей и сведений о длине вашей шпаги.

Сэр Оливер вновь рассмеялся.

— Едва ли я дам себе труд посылать их, — сказал он.

Мастер Годолфин круто повернулся и посмотрел сэру Оливеру в лицо:

— Что? Вы спокойно снесете оскорбление?

— У вас нет свидетелей. — Сэр Оливер пожал плечами.

— Но я всем расскажу, что ударил вас тростью!

— И все вас сочтут лжецом. Вам никто не поверит. — Он вновь изменил тон: — Послушайте, Питер, мы ведем себя недостойно. Признаюсь, я заслужил ваш удар. Память матери для человека дороже и священнее, чем память отца. Будем считать, что мы квиты. Так неужели мы не можем полюбовно договориться обо всем остальном? Что проку бесконечно вспоминать о нелепой ссоре наших отцов?

— Между нами стоит не только эта ссора. Я не потерплю, чтобы моя сестра стала женой пирата.

— Пирата? Боже милостивый! Я рад, что мы здесь одни и вас никто, кроме меня, не слышит. В награду за мои победы на море ее величество сама посвятила меня в рыцари, а раз так, то ваши слова граничат с государственной изменой. Поверьте, мой мальчик, все, что одобряет королева, вполне заслуживает одобрения мастера Питера Годолфина и даже его ментора, сэра Джона Киллигрю. Ведь вы говорите с его голоса, да и прислал вас сюда не кто иной, как он.

— Я не хожу ни в чьих посыльных, — горячо возразил молодой человек; он сознавал, что сэр Оливер прав, и от этого раздражение его только усилилось.

— Называть меня пиратом глупо. Хокинс,[571] с которым я ходил под одними парусами, был посвящен в рыцари еще раньше меня, и те, кто называет нас пиратами, оскорбляют саму королеву. Как видите, ваше обвинение просто несерьезно. Что еще вы имеете против меня? Здесь, в Корнуолле, я не хуже других. Розамунда оказывает мне честь своей любовью, я богат, а к тому времени, когда зазвонят свадебные колокола, стану еще богаче.

— Ваше богатство — это плоды морских разбоев, сокровища потопленных судов, золото от продажи рабов, захваченных в Африке и сбытых на плантации, это богатство вампира, упившегося кровью, кровью мертвецов.

— Так говорит сэр Джон? — глухим голосом спросил сэр Оливер.

— Так говорю я.

— Я слышу. Но я спрашиваю: кто преподнес вам этот замечательный урок? Ваш наставник сэр Джон? Разумеется, он. Кто же еще? Можете не отвечать. Им я еще займусь, а пока соблаговолите узнать истинную причину ненависти, которую питает ко мне благородный сэр Джон, и вы поймете, чего стоят прямота и честность этого джентльмена, друга вашего покойного отца и вашего бывшего опекуна.

— Я не стану слушать, что бы вы ни говорили о нем.

— О нет, вам придется выслушать меня хотя бы потому, что я был вынужден слушать то, что он говорит обо мне. Сэр Джон стремится получить разрешение на строительство в устье Фаля. Он надеется, что рядом с гаванью вырастет город, как раз вблизи от его собственного поместья Арвенак. Заявляя о своем бескорыстии, он представляет дело так, будто ратует за процветание Англии. При этом он ни словом не обмолвился о том, что земли в устье Фаля принадлежат именно ему, а значит, и заботится он прежде всего о процветании своего семейства. Я совершенно случайно встретил сэра Джона в Лондоне, когда он подавал свое дело на рассмотрение двора. Между тем мне самому вовсе не безразлична судьба Труро и Пенрина. Но в отличие от сэра Джона я не скрываю своих интересов. Если в Смитике начнется строительство, то он окажется в гораздо более выгодном положении, чем Труро и Пенрин, что настолько же не устраивает меня, насколько это выгодно сэру Джону. Я могу позволить себе быть откровенным, поэтому я все сказал ему и подал королеве контрпрошение. Момент для меня был благоприятный: я — один из моряков, разгромивших Непобедимую армаду, и отказать мне было нельзя. Так что сэр Джон как прибыл ко двору с пустыми руками, так и уехал ни с чем. Стоит ли удивляться, что он ненавидит меня? Называет меня пиратом, а то и того хуже. С его стороны вполне естественно представлять в ложном свете мои дела на море, ведь именно благодаря им у меня достало сил нарушить его планы. Своим оружием в борьбе со мной он выбрал клевету; мое же оружие иное, что я и докажу ему не далее как сегодня. Если вы не верите моим словам, поезжайте со мной и будьте свидетелем короткой беседы, которую я надеюсь иметь с этим скрягой.

— Вы забываете, — сказал мастер Годолфин, — что и мои земли лежат по соседству со Смитиком, так что тут затронуты и мои интересы.

— Силы небесные! — воскликнул сэр Оливер. — Наконец-то сквозь тучи праведного негодования дурной кровью Тресиллианов и моими пиратскими склонностями блеснул луч истины! Оказывается, вы тоже всего-навсего торгаш. Какой же я глупец, что поверил в вашу искренность и говорил с вами как с честным человеком! Если бы я знал, какое вы мелочное и ничтожное существо, то, клянусь, не стал бы попусту тратить время.

Тон и презрительное выражение на губах сэра Оливера подействовали на его собеседника словно пощечина.

— Эти слова… — начал было мастер Годолфин, но сэр Оливер прервал его:

— Самое малое, чего вы заслуживаете. Ник! — громко позвал он.

— Вы за них ответите, — огрызнулся посетитель.

— Так слушайте же, — сурово продолжал сэр Оливер. — Вы приходите в мой дом и несете всякий вздор о том, будто бы распутство моего покойного отца, его давняя ссора с вашим отцом, мои пиратские, как вы их называете, подвиги, да и самый образ моей жизни препятствуют моей женитьбе на вашей сестре, а на поверку выходит, что истинная причина, подогревающая вашу враждебность, — те несколько жалких фунтов годового дохода, что я помешал вам прикарманить. Вон из моего дома, и да простит вас Бог!

В эту минуту в столовую вошел Ник.

— Вы еще услышите обо мне, сэр Оливер, — произнес бледный от гнева мастер Годолфин. — Вам придется ответить за свои слова.

— Я не дерусь с… лавочниками, — вспыхнул сэр Оливер.

— Как вы смеете так называть меня?!

— И в самом деле, надо признаться, что этим я оскорбляю весьма достойное сословие. Ник, проводите мастера Годолфина.

Глава 2

РОЗАМУНДА
Вскоре после ухода посетителя спокойствие вернулось к сэру Оливеру, и он принялся обдумывать свое положение. Однако через некоторое время им вновь овладела ярость. На этот раз причиной было сознание того, что, поддавшись гневу во время недавнего разговора, он еще больше увеличил преграду, стоящую между ним и Розамундой. Но тут направление мыслей сэра Оливера изменилось, и весь его гнев обратился на сэра Джона Киллигрю. Он рассчитается с ним, рассчитается немедленно! И небо будет ему свидетелем.

Сэр Оливер позвал Ника и приказал принести сапоги.

— Где мастер Лайонел? — спросил он, когда слуга вернулся.

— Он только что возвратился, сэр Оливер.

— Попросите его прийти сюда.

В столовую почти сразу же вошел сводный брат сэра Оливера, стройный юноша, очень похожий на свою мать — вторую жену беспутного Ралфа Тресиллиана. Телом он так же мало походил на старшего брата, как и душой. У него были золотистые волосы, синие глаза и девически нежное матово-бледное лицо. Фигура молодого человека отличалась юношеским изяществом — ему шел двадцать первый год, — и он был одет с изысканностью придворного щеголя.

— Этот щенок Годолфин приезжал навестить вас? — спросил мастер Лайонел, входя в столовую.

— Да, — прогремел сэр Оливер. — Он приезжал кое-что сказать мне и услышать кое-что от меня.

— Вот как! Я повстречался с ним перед самыми воротами, и он пропустил мимо ушей мое приветствие. Гнусный мерзавец!

— Вы разбираетесь в людях, Лал. — Сэр Оливер надел сапоги и встал. — Я еду в Арвенак обменяться парой любезностей с сэром Джоном.

Плотно сжатые губы и решительный вид сэра Оливера столь красноречиво говорили о его намерениях, что мастер Лайонел схватил его за руку:

— Но вы не собираетесь?..

— Да, мой мальчик.

И чтобы успокоить явно встревоженного брата, сэр Оливер нежно похлопал его по плечу.

— Сэр Джон, — объяснил он, — слишком болтлив. Я собираюсь научить его добродетели молчания.

— Но, Оливер, ведь будут неприятности.

— Да, у него. Тот, кто называет меня пиратом, работорговцем, убийцей и бог знает кем еще, должен быть готов к последствиям. Но вы задержались, Лал. Где вы были?

— Я далеко ездил. В Малпас.

— В Малпас? — Сэр Оливер прищурился — это была его привычка. — Я слышал краем уха, какой магнит влечет вас туда. Будьте осторожны, мой мальчик. Вы слишком часто ездите в Малпас.

— Что вы имеете в виду? — несколько холодно спросил Лайонел.

— Всего лишь то, что вы — сын своего отца. Не забывайте этого и постарайтесь не пойти по его стопам, дабы вас не постигла его участь. Достойный мастер Годолфин только что напомнил мне о неких слабостях сэра Ралфа. Прошу вас, не ездите в Малпас слишком часто. Вот все, что я хочу сказать.

Сэр Оливер одной рукой ласково обнял младшего брата за плечи: он нисколько не хотел обидеть юношу.

Когда сэр Оливер ушел, Лайонел сел обедать; Ник ему прислуживал. Однако ел молодой человек мало и за всю короткую трапезу ни разу не обратился к старому слуге. Он сидел, глубоко задумавшись, и мысленно следовал за братом, который, горя жаждой мщения, скакал в Арвенак… Сэр Джон — не какой-нибудь сопляк, а мужчина в полном расцвете сил, солдат и моряк. Если с Оливером что-нибудь случится… При этой мысли Лайонела охватила дрожь, и почти против воли он принялся прикидывать, какие последствия подобный исход имел бы для него самого. Он подумал, что для него все может измениться к лучшему. В ужасе он попытался отогнать столь недостойную мысль, но тщетно — она возвращалась вновь и вновь. Не в силах отделаться от нее, Лайонел стал размышлять над своим нынешним положением.

У него не было других средств, кроме содержания, выдаваемого братом.[572] Их беспутный отец умер, как обычно умирают люди такого склада, оставив своему наследнику кучу долгов и не раз перезаложенные имения. Даже Пенарроу был заложен, а деньги спущены на кутежи, карты и бесчисленные любовные увлечения сэра Ралфа Тресиллиана. После смерти отца Оливер продал доставшееся ему от матери небольшое имение в Хелстоне и вложил деньги в какое-то дело в Испании. Затем снарядил корабль, нанял команду и вместе с Хокинсом отплыл на одну из тех морских авантюр, которые сэр Джон Киллигрю не без основания называл пиратскими набегами. Он вернулся с богатой добычей пряностей и драгоценных камней, которой вполне хватило на то, чтобы выкупить родовые имения Тресиллианов. Вскоре Оливер вновь ушел в море и вернулся еще богаче. Тем временем Лайонел оставался дома и наслаждался покоем. Он любил покой. По природе он был ленив и обладал тем изощренным и расточительным вкусом, который столь часто сочетается с леностью души. Лайонел не был рожден для борьбы и труда и вовсе не стремился исправить этот досадный недостаток своего характера. Время от времени он задавался вопросом, что сулит ему будущее, когда Оливер женится, и начинал опасаться, как бы его жизнь не изменилась к худшему. Впрочем, опасения эти едва ли были серьезны: как и у большинства людей подобного склада, задумываться о будущем было не в его правилах. Когда мысли Лайонела все же принимали такое направление, он отгонял их, успокаивая себя тем, что, помимо всего прочего, Оливер любит его и никогда ни в чем ему не откажет. И он, без сомнения, был прав. Оливер был ему скорее отцом, нежели братом. Умирая от раны, нанесенной ему неким разгневанным супругом, их отец поручил Лайонела заботам старшего брата. В то время Оливеру было семнадцать лет, а Лайонелу — двенадцать. Но Оливер казался настолько старше своего возраста, что Ралф Тресиллиан, похоронивший двух жен, привык во всем полагаться на своего решительного, надежного и смышленого сына от первого брака.

Все это вспомнилось Лайонелу, когда, задумчиво сидя за столом, он тщетно пытался отогнать коварную и удивительно навязчивую мысль о том, что если дела в Арвенаке примут для его старшего брата неблагоприятный оборот, то ему самому это принесет немалую выгоду, поскольку все, чем он сейчас пользуется по доброте Оливера, будет принадлежать ему по праву. Казалось, сам дьявол нашептывал ему, что если Оливер умрет, то скорбь его не будет слишком долгой. Чтобы заглушить этот отвратительный внутренний голос, который его самого в минуты просветления приводил в ужас, он старался вызвать воспоминания о неизменной доброте и привязанности Оливера, старался думать о любви и заботе, которыми старший брат окружал его все эти годы. Он проклинал себя за то, что хоть на минуту позволил себе мысли, которым только что предавался.

Противоречивые чувства, терзавшие его душу, борьба совести с себялюбием привели Лайонела в такое возбуждение, что с криком «Vade retro, Satanas!»[573] он вскочил на ноги.

Старый Николас увидел, что юноша побледнел, а на лбу у него выступили капли пота.

— Мастер Лайонел! Мастер Лайонел! — воскликнул он, вглядываясь маленькими живыми глазками в лицо своего молодого господина. — Что случилось?

Лайонел вытер лоб.

— Сэр Оливер отправился в Арвенак, чтобы наказать… — начал он.

— Кого, сэр?

— Сэра Джона за клевету.

На обветренном лице Николаса появилась улыбка.

— Всего-то? Клянусь Девой Марией, давно пора. У сэра Джона слишком длинный язык.

Спокойствие старого слуги и свобода, с какой тот рассуждал о поступках своего господина, поразили Лайонела.

— Вы… вы не боитесь, Николас… — Он не закончил, но слуга понял, что́ имел в виду молодой человек, и заулыбался еще шире.

— Боюсь? Чепуха! Я никогда не боюсь за сэра Оливера. И вам не надо бояться. Он вернется домой, и за ужином у него будет волчий аппетит: после драки с ним всегда так.

Дальнейшие события этого дня подтвердили правоту старого слуги, лишь с той разницей, что сэру Оливеру не удалось исполнить обещание, данное мастеру Годолфину. Когда сэр Оливер бывал разгневан или считал себя оскорбленным, он становился безжалостен, как тигр. Он скакал в Арвенак, исполненный твердой решимости убить клеветника. Меньшее его бы не удовлетворило. Прибыв в прекрасный замок семейства Киллигрю, который высился над устьем Фаля и был укреплен по всем правилам фортификационного искусства, сэр Оливер узнал, что Питер Годолфин уже там. Из-за присутствия Питера слова сэра Оливера были более сдержанными, а обвинения менее резкими, нежели те, что он собирался высказать. Предъявляя счет сэру Джону, он хотел еще и оправдаться в глазах брата Розамунды, показать ему, сколь нелепа преднамеренная клевета, которую позволил себе сэр Джон.

Однако сэр Джон — ведь для поединка требуется равное участие двух сторон — сполна внес свою лепту, и ссора стала неизбежной. Его ненависть к «пирату из Пенарроу» — а именно так он называл сэра Оливера — была столь велика, что сей достойный дворянин горел не меньшим желанием вступить в бой, чем его посетитель.

Для поединка они выбрали уединенное место в парке, окружавшем замок, и сэр Джон — худощавый бледный джентльмен лет тридцати — со шпагой в одной руке и кинжалом в другой набросился на сэра Оливера с яростью, не уступавшей ярости его изустных нападений. И все же его горячность принесла ему мало пользы. Сэр Оливер предпринял эту поездку с определенной целью, а останавливаться на полпути было не в его правилах.

Через три минуты все было кончено. Сэр Оливер тщательно вытирал клинок своей шпаги, а его хрипящий противник лежал на траве, поддерживаемый смертельно бледным мастером Годолфином и испуганным грумом, который присутствовал на поединке в качестве свидетеля.

Сэр Оливер вложил шпагу и кинжал в ножны, надел колет и, подойдя к поверженному противнику, внимательно посмотрел на него. Он был недоволен собой.

— Думаю, я лишь на время заставил его замолчать, — сказал он. — Но надеюсь, этот урок принесет свои плоды и отучит сэра Джона лгать. По крайней мере, в отношении меня.

— Вы глумитесь над побежденным, — злобно проговорил мастер Годолфин.

— Боже упаси! — серьезно сказал сэр Оливер. — Поверьте, у меня и в мыслях этого не было. Я лишь сожалею — сожалею, что не довел дело до конца. Я пришлю помощь из замка. Всего доброго, мастер Питер.

Возвращаясь из Арвенака, сэр Оливер, прежде чем отправиться домой, завернул в Пенрин. У ворот Годолфин-Корта он остановился. Замок стоял на самом высоком месте мыса Трефузис, над дорогой в Каррик. Сэр Оливер повернул коня и через старые ворота въехал на мощенный галькой двор. Он спешился и приказал доложить о себе леди Розамунде.

Он нашел ее в будуаре — светлой комнате с наружной башенкой в восточной части дома. Из окон будуара открывался чудесный вид на узкую полоску воды и поросшие лесом склоны. Розамунда сидела у окна с книгой на коленях. Когда сэр Оливер появился в дверях, она вскочила с чуть слышным радостным восклицанием и смотрела, как он идет через комнату. Глаза юной леди сверкали, щеки покрылись ярким румянцем.

К чему описывать ее? Едва ли в Англии был хоть один поэт, который не воспел бы красоту и прелесть Розамунды Годолфин, оставшись равнодушным к ореолу славы, осиявшему ее благодаря сэру Оливеру; отрывки этих творений многие до сих пор хранят в памяти. Она была шатенкой, как брат, и отличалась прекрасным ростом, хотя из-за девической стройности фигуры казалась слишком хрупкой.

Сэр Оливер обнял ее за гибкую талию чуть повыше пышных фижм и подвел к стулу. Сам он устроился рядом на подоконнике.

— Вы привязаны к сэру Джону Киллигрю… — произнес наш джентльмен, и по тону его было довольно трудно определить, что это — утверждение или вопрос.

— О, конечно. Он был нашим опекуном до совершеннолетия брата.

Сэр Оливер нахмурился:

— В этом вся сложность. Я едва не убил его.

Розамунда отпрянула от него и откинулась на спинку стула. Увидев ее побледневшее лицо и ужас в глазах, он поспешил объяснить причины, побудившие его к столь решительному поступку, и коротко рассказал о клевете, которую распространял сэр Джон в отместку за то, что ему не удалось получить разрешение на строительство в Смитике.

— Сперва я не обращал на это внимания, — продолжал сэр Оливер. — Я знал, что обо мне ходят всякие слухи, но презирал их, равно как и того, кто их распускает. Но он пошел еще дальше, Роз: он натравил на меня вашего брата, разбудив дремавшую вражду, которая при жизни моего отца разделяла наши дома. Сегодня Питер приходил ко мне с явным намерением затеять ссору. Он говорил со мной тоном, на который до сих пор никто не отваживался.

При этих словах Розамунда вскрикнула, ибо они напугали ее еще больше. Сэр Оливер улыбнулся:

— Неужели вы полагаете, что я способен причинить Питеру хоть какой-нибудь вред? Это ваш брат, и для меня его особа священна. Он приходил сообщить мне, что помолвка между вами и мною невозможна, запретил мне впредь приезжать в Годолфин-Корт, в лицо обозвал меня пиратом, вампиром и оскорбил память моего отца. Я убедился, что источник клеветы — Киллигрю, и сразу отправился в Арвенак, чтобы навсегда покончить с ним, но не совсем преуспел в своем намерении. Как видите, Роз, я с вами откровенен. Возможно, сэр Джон останется жить, тогда, надеюсь, урок пойдет ему на пользу. Я не откладывая пришел к вам, — заключил он, — чтобы обо всем случившемся вы узнали от меня, а не от того, кто хочет меня очернить.

— Вы… вы имеете в виду сэра Питера? — воскликнула она.

— Увы! — вздохнул сэр Оливер.

Розамунда сидела неподвижно, глядя прямо перед собой и как бы не замечая сэра Оливера. Наконец она заговорила.

— Я не разбираюсь в мужчинах, — грустно сказала она. — Да и где было научиться этому девушке, которая всю жизнь провела в уединении. Мне говорили, что вы — человек необузданный и страстный, что у вас много врагов, что вы легко поддаетесь гневу и с беспощадной жестокостью преследуете своих противников.

— Значит, вы тоже слушаете сэра Джона, — пробормотал он и усмехнулся.

— Обо всем этом мне говорили, — продолжала Розамунда, будто не слыша его, — но я отказывалась верить, потому что отдала вам свое сердце. И вот сегодня… Что же вы подтвердили сегодня?

— Свое терпение, — коротко ответил сэр Оливер.

— Терпение? — как эхо, повторила она, и на ее губах мелькнула усмешка. — Вы просто издеваетесь надо мной.

Он вновь принялся объяснять:

— Я уже сказал вам, что позволял себе сэр Джон. Многое из того, что он предпринимал с целью лишить меня доброго имени, мне уже давно было известно. Но я отвечал ему молчаливым презрением. Разве такое поведение подтверждает слухи о моей жестокости? О чем же оно говорит, как не о долготерпении? Даже тогда, когда в своей мелочной торгашеской злобе он стремится отнять у меня счастье всей моей жизни и подсылает ко мне вашего брата, я опять-таки сохраняю выдержку. Понимая, что ваш брат всего лишь орудие, я отправляюсь к тому, кто использует его в своих целях. Зная о вашей привязанности к сэру Джону, я прощал ему столько, сколько не простил бы ни один благородный человек в Англии.

Розамунда по-прежнему избегала его взгляда; она еще не оправилась от ужасного известия, что человек, которого она любит, обагрил свои руки кровью одного из самых дорогих ей людей. Видя это, сэр Оливер бросился на колени и взял в ладони тонкие пальцы возлюбленной. Та не отняла руки.

— Роз, — в его низком голосе звучала мольба, — выбросьте из головы все, что вам наговорили раньше. Подумайте над тем, что рассказал вам я. Представьте себе, что к вам приходит мой брат Лайонел и, обладая определенной властью и правами, заявляет, что вы никогда не станете моей женой, клянется помешать нашему браку, поскольку считает вас женщиной, недостойной носить мое имя. Добавьте к этому, что он оскорбляет память вашего покойного отца. Что бы вы ему ответили? Говорите, Роз! Будьте честны перед собой и предо мною. Представьте себя на моем месте и признайтесь откровенно — можете ли вы осуждать меня за мой поступок? Неужели вы поступили бы иначе?

Розамунда всматривалась в обращенное к ней лицо сэра Оливера, молившее о беспристрастном приговоре. Вдруг в ее глазах засветилась тревога. Она положила руки ему на плечи и заглянула прямо в глаза:

— Нол, поклянитесь, что все было именно так, как вы говорите, что вы ничего не прибавили и не изменили в свою пользу.

— Неужели вам нужна моя клятва? — спросил он, и она заметила, как опечалилось его лицо.

— Если бы это было так, я бы вас не любила. Мне необходимо знать, что вы сами уверены в правдивости своих слов. Поделитесь со мной своей уверенностью: она придаст мне сил вынести все, что теперь будут говорить об этой истории.

— Бог мне свидетель — я сказал чистую правду! — торжественно ответил сэр Оливер.

Склонив голову ему на плечо, Розамунда тихо заплакала.

— Теперь, — сказала она, — я знаю, что вы поступили правильно, и уверена — ни один честный человек не мог бы поступить иначе. Мне нужно верить вам, Нол, ведь без этой веры мне нечего ждать, не на что надеяться. Подобно огню, вы захватили лучшее, что во мне есть, и, превратив в пепел, храните в своем сердце. Потому-то я и уверена в вашей правоте.

— И так будет всегда, дорогая, — пылко прошептал он. — Да и как может быть иначе, раз вы самим Небом посланы утвердить меня на этом пути!

— И вы будете терпеливы с Питером? — ласково спросила Розамунда.

— Клянусь вам, ему не удастся вывести меня из себя, — ответил сэр Оливер. — А знаете, ведь он сегодня ударил меня.

— Ударил? Вы об этом не говорили!

— У меня была ссора не с ним, а с приславшим его негодяем. Над ударом Питера я только посмеялся.

— У него доброе сердце, Нол, — продолжала она, — и со временем он полюбит вас. Вы тоже поймете, что он заслуживает вашей любви.

— Он уже заслужил ее тем, что любит вас.

— А вы не измените вашего отношения, пока нам придется ждать друг друга?

— Обещаю, что нет, дорогая. А пока я постараюсь избегать встреч с ним и, дабы не случилось какой-нибудь беды, подчинюсь его запрещению приезжать в Годолфин-Корт. Менее чем через год вы станете совершеннолетней, и никто не посмеет запретить вам бывать, где вы пожелаете. Что значит год, когда есть надежда!

Розамунда провела рукой по его лицу.

— Со мной вы всегда так нежны, Нол, — ласково прошептала она, — что просто не верится, когда говорят о вашей жестокости.

— А вы не слушайте, — ответил он. — Возможно, я и бывал жесток, но вы исцелили меня. Мужчина, который любит вас, обязательно должен быть нежным.

Он поцеловал ее и встал.

— Ну а теперь, — сказал он, — мне лучше уйти. Завтра утром я буду гулять на берегу, и если у вас возникнет такое же желание…

Леди Розамунда рассмеялась и тоже встала.

— Я приду, милый Нол.

— После того, что произошло, пожалуй, так будет лучше, — улыбаясь, сказал сэр Оливер и простился.

Она дошла с ним до лестницы и, пока сэр Оливер спускался, взглядом, исполненным гордости, провожала статную фигуру своего возлюбленного.

Глава 3

КУЗНИЦА
Предусмотрительность сэра Оливера, первым рассказавшего Розамунде о печальных событиях, не замедлила подтвердиться. Возвратясь домой, мастер Годолфин сразу отправился к сестре. Страх за сэра Джона, жалость к нему, замешательство, которое он всегда испытывал перед сэром Оливером, и гнев, подогреваемый всем этим, привели его в то расположение духа, при котором он бывал особенно склонен к резкости и бахвальству.

— Мадам, — отрывисто объявил он, — сэр Джон умирает.

Ответ, последовавший на это сообщение, ошеломил Питера и ни в коей мере не способствовал успокоению его возбужденных чувств.

— Знаю, — сказала Розамунда, — и считаю, что он вполне заслужил это. Тому, кто распускает клевету, надо быть готовым к расплате…

Довольно долго он стоял молча, бросая на сестру яростные взгляды, после чего разразился проклятиями, обвинениями в противоестественных чувствах и наконец объявил, что «грязная собака Тресиллиан» околдовал ее.

— Слава богу, — ответила Розамунда, — Оливер был здесь до вас и рассказал мне, как все произошло.

Но тут напускное спокойствие и гнев, которыми она встретила обвинения брата, покинули Розамунду.

— Ах, Питер, Питер! — с болью воскликнула она. — Я надеюсь, что сэр Джон поправится. Я потрясена этим ужасным событием, но прошу тебя, будь справедлив! Сэр Оливер рассказал мне, что ему пришлось вынести.

— В таком случае ему придется вынести кое-что похуже. Как Бог свят! Если вы думаете, что его поступок останется безнаказанным…

Розамунда бросилась на грудь к брату, умоляя его прекратить ссору. Она говорила о своей любви к сэру Оливеру, о том, что решила стать его женой, какие бы препятствия ей ни пришлось преодолеть. Подобные речи едва ли могли изменить к лучшему состояние духа, в котором пребывал Питер. И все же любовь, что всегда связывала брата и сестру крепкими узами, сделала свое дело: мастер Годолфин наконец смилостивился и пообещал оставить это дело, если сэру Джону будет суждено выздороветь. Но если сэр Джон умрет — что, вероятнее всего, и случится, — то долг чести призывает его искать отмщения за деяние, коему он сам в немалой степени способствовал.

— Я, как в открытой книге, читаю в душе этого человека, — с бахвальством зеленого юнца заявил Питер. — Он коварен, как сам дьявол. Но меня ему не провести. Он целил в меня. Киллигрю был только средством. Он хочет, чтобы вы принадлежали ему, Розамунда, и поэтому — о чем он прямо мне и заявил — не может иметь дела лично со мною, как бы я ни вызывал его на это. Я даже ударил его. За это он мог бы убить меня, но он знал, что моя смерть от его руки воздвигнет непреодолимое препятствие между ним и вами. О, он хитер, как все дьяволы преисподней! Поэтому, чтобы смыть позор нанесенного мною оскорбления, он сваливает вину на Киллигрю и решает убить его, так как полагает, что это послужит мне предупреждением. Но если Киллигрю умрет…

И мастер Годолфин продолжал в том же духе, то и дело сбиваясь и перескакивая с одной мысли на другую.

Розамунда слушала брата, и ее любящее сердце испытывало все большие страдания при виде того, как разгорается непримиримая вражда двух самых дорогих для нее существ. Она понимала, что, если один из них падет от руки другого, она никогда не сможет поднять глаза на оставшегося в живых.

Наконец, вспомнив о клятве сэра Оливера и его обещании, чего бы это ему ни стоило, не покушаться на жизнь ее брата, она немного успокоилась. Она верила Оливеру, полагалась на его слово и ту редкостную силу, что позволила ему ступить на стезю, которую осмелился бы выбрать далеко не каждый. От этих размышлений она стала гордиться сэром Оливером еще сильнее и возблагодарила Бога, пославшего ей возлюбленного, который во всех отношениях был великаном среди людей.

Однако сэр Джон Киллигрю не умер. В течение семи дней душа его в любую минуту могла проститься с этим миром и воспарить в мир лучший, но на исходе седьмого дня он начал выздоравливать. К октябрю он уже выезжал из дому. Утратив добрую половину своего веса, бледный и осунувшийся, он являл собой подобие тени.

Один из первых визитов он нанес в Годолфин-Корт, куда приехал по просьбе Питера поговорить с Розамундой относительно ее помолвки.

Брат и сестра были вверены заботам сэра Джона их покойным отцом, и он достойно исполнял обязанности опекуна до совершеннолетия Питера. Он любил Розамунду с пылкостью влюбленного, смягченной истинно отцовским чувством, граничащим с обожанием. Хладнокровно все обдумав и очистив душу от недостойного предубеждения против Оливера Тресиллиана, сэр Джон тем не менее чувствовал, что слишком многое в этом человеке вызывает его неприязнь, и потому сама мысль видеть Розамунду его женой была для него нестерпима.

Вот почему, оправившись от раны, он и счел своим долгом отправиться в Годолфин-Корт с увещеваниями, о которых его просил Питер. Памятуя о былом предубеждении, он проявил в разговоре с Розамундой известную осторожность и не слишком упорствовал в доводах.

— Но, сэр Джон, — возразила она, — если каждого мужчину проклинать за грехи его предков, то где же вы найдете мне мужа, который заслужил бы ваше одобрение?

— Его отец… — начал сэр Джон.

— Говорите о нем, а не о его отце, — прервала Розамунда.

— Именно это я и делаю, — ответил он, пытаясь выиграть время и собраться с мыслями. Всякий раз, когда Розамунда перебивала его и просила не уклоняться от темы, сэр Джон лишался своих лучших аргументов. — Достаточно уже и того, что он унаследовал многие порочные черты своего отца. Мы видим это по той жизни, что он ведет. Возможно,что он унаследовал и что-нибудь похуже, — время покажет.

— Иными словами, — пошутила она с предельно серьезным выражением лица, — мне надо подождать, пока сэр Оливер не умрет от старости, и я смогу убедиться, что у него нет грехов, мешающих быть достойным супругом.

— Нет-нет, — воскликнул он, — боже упаси! Вы все переворачиваете с ног на голову.

— О нет, сэр Джон, именно вы этим занимаетесь. Я всего лишь ваше зеркало.

Сэр Джон заерзал на стуле и уступил.

— Пусть будет так, — раздраженно ответил он. — Поговорим о тех недостатках сэра Оливера, которые он уже успел проявить. — И сэр Джон принялся перечислять их.

— Но все это не более чем ваше суждение о сэре Оливере: всего лишь то, что вы о нем думаете.

— Так думает весь свет.

— Но ведь я выхожу замуж на основании того, что я сама думаю о своем избраннике, а не того, что думают о нем другие. И по-моему, вы изображаете его в слишком мрачном свете. Я не нахожу в сэре Оливере тех качеств, что вы ему приписываете.

— Но именно чтобы избавить вас от такого открытия, я и умоляю вас не выходить за него.

— И все же, если я не выйду за Оливера, то никогда не сделаю никакого открытия, а значит, буду любить его и мечтать о том, чтобы стать его женой. Неужели именно так должна пройти вся моя жизнь?

Розамунда рассмеялась и, подойдя к сэру Джону, обняла его с нежностью любящей дочери. За те десять лет, что прошли со смерти ее отца, она каждый день видела своего опекуна; подобное обращение с ним вошло у нее в привычку и заставляло его время от времени чувствовать себя человеком весьма преклонного возраста.

— Ах, к чему эта сердитая складка? — воскликнула она и провела пальцем по бровям сэра Джона. — Вы обезоружены, и не чем-нибудь, а женским умом. Неужели вам это не нравится?

— Я обезоружен женским своенравием и свойственным женщинам упрямым нежеланием видеть то, чего они не хотят видеть.

— Вам нечего показать мне, сэр Джон.

— Нечего? Разве то, о чем я говорил вам, — ничто?

— Слова — это не дела, суждения — не факты. В чем только вы его не обвиняете, но, когда я спрашиваю вас про факты, на которых строится ваше отношение, вы только одно и отвечаете: он виновен потому, что виновен. Ваши побуждения, возможно, и благородны, но логика далеко не безупречна. — И Розамунда рассмеялась, заметив удивление и замешательство, написанные на лице сэра Джона. — Прошу вас, будьте честным и беспристрастным судьей, назовите мне хотя бы один поступок сэра Оливера — хоть что-нибудь, в чем вы совершенно уверены, — который убедил бы меня в справедливости вашего мнения о нем. Я жду, сэр Джон.

Сэр Джон поднял голову и взглянул на Розамунду. Тут он наконец не выдержал и улыбнулся.

— Плутовка! — воскликнул он. — Если когда-нибудь сэр Оливер предстанет перед судом, я не пожелаю ему лучшего адвоката, чем вы.

Знал ли он, что сулит им будущее? Что настанет день, когда он вспомнит эти слова?

— А я не пожелаю ему судьи справедливее вас.

Что после этого оставалось делать бедняге, как не подчиниться приговору Розамунды и не отправиться без промедления к сэру Оливеру улаживать ссору?

Признание вины и извинения были принесены со всею возможной учтивостью и приняты с неменьшей учтивостью и великодушием. Однако, когда речь зашла о Розамунде, чувство долга, коим сэр Джон неизменно руководствовался в отношении этой юной леди, не позволило ему проявить такое же великодушие. Он заявил, что, несмотря ни на что, не считает сэра Оливера подходящей партией для Розамунды и, дабы тот не заблуждался относительно смысла начала их разговора, просит его не рассматривать все сказанное как согласие на их союз.

— Но, — добавил сэр Джон, — это не значит, что я выступаю как его противник. Я не одобряю его и отхожу в сторону. До совершеннолетия Розамунды ее брат не даст вам своего согласия. Ну а когда она станет совершеннолетней, вопрос о ее замужестве уже не будет касаться ни его, ни меня.

— Надеюсь, — ответил сэр Оливер, — мастер Годолфин придет к столь же благоразумному решению, что и вы. Хотя, в сущности, его решение не имеет значения. Как бы то ни было, благодарю вас, сэр Джон, за откровенность. Я рад, что, не имея возможности видеть в вас друга, по крайней мере не должен причислять вас к своим врагам.

Итак, сэр Джон проиграл сражение и был вынужден занять позицию стороннего наблюдателя. Однако это обстоятельство отнюдь не укротило затаенную злобу мастера Годолфина, напротив — с каждым днем она разгоралась все сильней, и вскоре наступил день, когда для нее обнаружился новый повод, о существовании которого сэр Оливер даже не подозревал.

Сэр Оливер знал, что его брат Лайонел почти ежедневно ездит в Малпас, и причины этих поездок не были для него тайной. Он знал, что одна дама, живущая в этом местечке, содержит у себя некое подобие двора для деревенских щеголей Труро, Пенрина и Хелстона, и был наслышан о сомнительной репутации, которой она пользуется в городе, что и послужило причиной ее удаления в деревню. Желая предостеречь брата, сэр Оливер открыл ему кое-какие интимные и достаточно неприглядные истины относительно этой особы. И вот здесь-то впервые в жизни братья чуть было не поссорились.

С тех пор Оливер никогда не касался этой темы. Он знал, что Лайонел при всей своей природной вялости иногда проявляет странное упорство, к тому же неплохое знание человеческой природы подсказывало Оливеру, что его вмешательство в дела подобного свойства не только не достигнет желаемого результата, но и приведет к охлаждению в их отношениях. Ему оставалось лишь пожать плечами и замолчать. Он никогда больше не заговаривал ни о Малпасе, ни о царившей там волшебнице.

Тем временем на смену осени пришла зима, и с наступлением штормовой погоды встречи Оливера и Розамунды стали совсем редки. Розамунда не хотела, чтобы он приезжал в Годолфин-Корт, да и сам Оливер почитал за лучшее воздержаться от визитов, дабы не рисковать ссорой с хозяином, отказавшим ему от дома. Теперь сэр Оливер редко видел мастера Годолфина; когда же им доводилось случайно встретиться, оба джентльмена обменивались весьма скупыми приветствиями.

Сэр Оливер пребывал в самом счастливом расположении духа, и от внимания соседей не укрылось, насколько любезнее стала его речь и как прояснилось лицо, на котором они привыкли читать высокомерие и угрозу. Он ждал своего счастья и смотрел в будущее с уверенностью, какая дарована одним лишь бессмертным.

Терпение — вот все, что от него требовалось. И он не только не роптал на судьбу, пославшую ему это испытание, но, уповая на близкое вознаграждение, с радостью переносил его. Год близился к концу, и еще до наступления следующей зимы в Пенарроу появится молодая хозяйка, в чем сэр Оливер так же не сомневался, как и в неотвратимости смены времен года. Однако, несмотря на безграничную уверенность в будущем счастье и терпение, с которым он ожидал его, бывали минуты, когда в душу его закрадывалось смутное предчувствие притаившейся опасности и беды. Когда он пробовал разобраться в своих неясных переживаниях и найти им разумное объяснение, то неизменно приходил к выводу, что их порождает сама чрезмерность счастья, словно для того, чтобы несколько унять радостное биение его сердца.

Однажды, за неделю до Рождества, ему случилось по какому-то незначительному делу отправиться в Хелстон. Три дня на всем побережье бушевала вьюга, и не покидавший своего дома владелец Пенарроу предавался досужим размышлениям о том, какой по счету снежный вихрь заметает его владения. На четвертый день ураган истощил силы, небо очистилось от туч и окрестности, одетые снежным покровом, заискрились в ослепительных лучах солнца. Сэр Оливер приказал подать коня и по скрипящему под копытами снегу выехал из Пенарроу. Он быстро закончил дела и уже в полдень был на пути к дому, как вдруг заметил, что его конь потерял подкову. Он спрыгнул с коня и, взяв его под уздцы, пошел через залитую солнцем долину между Пенденнисом и Арвенаком, напевая на ходу. Так он дошел до кузницы в Смитике. Около кузницы собралось несколько рыбаков и крестьян, так как за отсутствием поблизости таверны кузница служила местом встреч окрестных жителей. Кроме крестьян и странствующего купца с груженными товарами лошадьми, здесь же стояли сэр Эндрю Флэк, пастор из Пенрина, и мастер Грегори Бейн, судья из Труро. Сэр Оливер хорошо знал их обоих и, ожидая, пока не подкуют его коня, вступил с ними в дружескую беседу. В тот день все, начиная с потери подковы и кончая встречей с названными джентльменами, складывалось крайне неудачно, так как в то самое время, когда сэр Оливер стоял около кузницы, на дороге, ведущей из Арвенака, показался мастер Годолфин.

Как рассказывали впоследствии сэр Эндрю и мастер Бейн, по виду Питера можно было заключить, что он возвращался с попойки, — так раскраснелось его лицо, так ярко горели глаза, так глухо звучал голос, так дико и глупо было все, что он говорил. Вероятно, они не ошибались в этом предположении, ибо мастер Годолфин, как, впрочем, и сэр Джон Киллигрю, имел слабость к канарскому.[574] Питер был из тех людей, что во хмелю особенно скандальны, или, выражаясь иначе, пропустив несколько бокалов и отпустив вожжи, он становился совершенно неуправляем. Стоило молодому человеку увидеть сэра Оливера, как его природный норов взыграл и пришел в то состояние, о котором я говорил, причем не исключено, что присутствие пастора и судьи еще больше раззадорило его. Вполне возможно, в затуманенном сознании Питера всплыло воспоминание о том, как он ударил сэра Оливера, а тот посмеялся над ним и заявил, что этому никто не поверит.

Подскакав к стоявшей около кузницы группе, мастер Годолфин так резко осадил коня, что бедное животное почти село на задние ноги, однако сам наездник удержался в седле. Затем по снегу, превратившемуся около кузницы в сплошное месиво, он подъехал к дверям и злобно посмотрел на сэра Оливера.

— Я возвращаюсь из Арвенака, — без всякой на то необходимости сообщил Питер. — Мы говорили о вас.

— Более достойный предмет для беседы вы, конечно, не могли найти, — улыбаясь, заметил сэр Оливер, но в его суровом взгляде мелькнуло беспокойство, хотя опасался он отнюдь не за себя.

— Вы правы, черт побери! Вы и ваш распутный родитель — весьма захватывающая тема.

— Сэр, — заметил сэр Оливер, — в свое время я уже выразил вам сожаление в связи с отсутствием у вашей матушки того, что называется женской порядочностью.

Эти слова вырвались у сэра Оливера в порыве гнева от нанесенного ему неслыханного оскорбления, под воздействием слепой ярости, мгновенно охватившей его при виде раскрасневшегося и ухмыляющегося Питера. Ответ еще не успел слететь с его губ, как он уже раскаялся в нем, и раскаяние его было тем более сильнее, чем громче звучал хохот, которым крестьяне встретили его тираду. В эту минуту Оливер отдал бы половину состояния, лишь бы вернуть свои слова назад.

Лицо мастера Годолфина мгновенно изменилось, будто с него спала маска. Из пунцового оно сделалось мертвенно-серым; глаза Питера сверкали, рот нервно подергивался. Какое-то время он пожирал своего врага взглядом, затем приподнялся на стременах и взмахнул хлыстом.

— Собака! — прорычал он. — Собака!

И его хлыст прорезал на смуглом лице сэра Оливера ярко-красную борозду.

С криками ужаса и гнева все, кто присутствовал при этой сцене, включая пастора и судью, бросились между ними. На сэра Оливера было страшно смотреть, а во всей округе не было человека, не знавшего, что задевать его опасно.

— Стыдитесь, мастер Годолфин! — воскликнул пастор. — Если ваш поступок приведет к беде, я расскажу о вашем возмутительном нападении. Ступайте прочь!

— Идите вы к черту, сэр, — глухим голосом ответил мастер Годолфин. — Я не позволю этому ублюдку порочить имя моей матери. Клянусь Богом, я не остановлюсь на этом. Или он пришлет ко мне своих секундантов, или я при каждой встрече буду награждать его ударом хлыста, как норовистую лошадь. Слышите, сэр Оливер?

Сэр Оливер не ответил.

— Вы слышите? — проревел Питер. — На этот раз здесь нет сэра Джона, и вам не на кого свалить нашу ссору. Приезжайте прямо ко мне, и удар хлыста воздаст вам по заслугам: тот, что вы только что получили, — всего лишь задаток.

И, глухо рассмеявшись, он с такой яростью вонзил шпоры, что его конь чуть не опрокинул судью и пастора.

— Эй вы, пьяный дурак, — крикнул ему вдогонку сэр Оливер, — подождите меня, и вам уже не придется сидеть в седле!

В ярости сэр Оливер приказал вывести коня и поспешил отделаться от пастора и мастера Бейна, пытавшихся удержать и успокоить его. Он вскочил в седло и пустился в погоню за Питером.

Пастор взглянул на судью, но тот лишь плотно сжал губы и пожал плечами.

— Юнец пьян, — покачав седой головой, произнес сэр Эндрю, — он не в том состоянии, чтобы предстать пред Создателем.

— Но, по-видимому, весьма стремится к этому, — ответил мастер Бейн, судья. — Едва ли я еще услышу про эту историю.

Судья заглянул в кузницу. Мехи стояли без дела, а кузнец, покрытый копотью и облаченный в кожаный передник, прислонясь к косяку, слушал рассказ крестьян о случившемся.

— Клянусь честью! — произнес мастер Бейн, очевидно бывший большим охотником до аналогий. — Место выбрано на редкость удачно. Сегодня здесь выковали шпагу; чтобы закалить ее — понадобится кровь.

Глава 4

ПОСРЕДНИК
Пастор выказал намерение отправиться за сэром Оливером и предложил судье присоединиться к нему. Но судья, посмотрев на кончик своего длинного носа, заметил, что, по его мнению, подобный шаг ни к чему не приведет, что все Тресиллианы крайне необузданны и кровожадны и что под горячую руку любого представителя этого семейства лучше не попадаться. Сэр Эндрю, который не отличался излишней отвагой, нашел, что слова судьи не лишены известной доли здравого смысла, и, вспомнив, что ему хватает и собственных неприятностей из-за сварливости его супруги, решил не усложнять себе жизнь чужими заботами. Мастер Годолфин и сэр Оливер, заявил судья, сами затеяли эту свару и, бога ради, пусть сами ее и улаживают, а если, выясняя свои отношения, они случайно перережут друг другу глотки, то округа избавится от пары не в меру буйных забияк. Торговец объявил их безумцами, чьи повадки недоступны пониманию здравомыслящего горожанина. Остальным — рыбакам и крестьянам — не на чем было пускаться в погоню, даже если бы у них и возникло такое желание.

Итак, все разошлись, чтобы разнести весть о бурной ссоре и пророчество о неминуемом кровопролитии. Подобное предсказание основывалось исключительно на том, что свидетели ссоры слишком хорошо знали, как скор на расправу сэр Оливер. Но в этом-то они как раз и ошибались.

Пустив коня в галоп, сэр Оливер поскакал по дороге вдоль реки Пенрин и вслед за мастером Годолфином промчался через мост, ведущий в городок того же названия. В сердце сэра Оливера горела жажда кровавого мщения. Все, кто видел его бешеную скачку и успел разглядеть бледное от ярости лицо, изуродованное красным шрамом, говорили, что его можно было принять за дьявола.

Он въехал в Пенрин, когда солнце уже зашло и сумерки, постепенно сгущаясь, переходили в ночь. По-видимому, колючий морозный воздух несколько охладил сэра Оливера, поскольку, оказавшись на противоположном берегу реки, он придержал неистовый бег коня и постарался привести в порядок сумбур гневных мыслей, мелькавших в его голове. Он вспомнил клятву, которую три месяца назад дал Розамунде. Это подействовало на сэра Оливера словно удар в грудь и заставило изменить прежнее намерение, в результате чего конь, несший нашего джентльмена, перешел с галопа на иноходь. Сэр Оливер похолодел при одной мысли о том, насколько близко он оказался к крушению всех своих надежд на счастье. Что значит удар хлыста какого-то мальчишки, если ответ на него может разбить всю жизнь? Даже если его назовут трусом, уклонившимся от мести обидчику, какое это имеет значение? Более того, тот, кто осмелится на такое обвинение, на себе самом сможет убедиться в его лживости.

Сэр Оливер поднял глаза к темно-сапфировому куполу небес, на которых морозным блеском сияла одинокая звезда, и всем сердцем возблагодарил Бога за то, что ему не удалось нагнать Питера Годолфина в тот момент, когда душа его была одержима безумием.

Примерно в миле от Пенрина он свернул на дорогу, что начиналась у речной переправы и, взбегая вверх, огибала уступ холма, и направился к дому, едва касаясь поводьев. Оливер редко выбирал эту дорогу. Обычно он предпочитал кружной путь через Трефузис-Пойнт, чтобы хоть издали взглянуть на стены дома, где обитала Розамунда, и бросить взгляд на ее окно. Однако в тот вечер он решил избрать самый короткий и, следовательно, наиболее безопасный путь. Проезжая мимо Годолфин-Корта, он мог снова встретить Питера, а памятуя о своем недавнем гневе, сэр Оливер видел в нем достаточно красноречивое предупреждение не только не стремиться к таким встречам, но во избежание худших бед всеми силами уклоняться от них. И предупреждение это было так убедительно, а страх перед собственной необузданностью, доказательством которой служили недавние события, так велик, что сэр Оливер решил на следующий же день уехать из Пенарроу. Все равно куда, но уехать. Можно было поехать в Лондон и даже отправиться в плавание — хотя не так давно, после настойчивых просьб Розамунды, ему пришлось навсегда отказаться от этой мысли. И все же он должен уехать, должен — на то время, пока Розамунда не станет его женой, — как можно больше увеличить расстояние, отделяющее его от Питера Годолфина. Девять месяцев изгнания! Ну что же, ничего страшного. Лучше изгнание, чем постоянная угроза быть вовлеченным в какую-нибудь историю, исход которой может обречь его на вечную разлуку с Розамундой. Он напишет ей письмо, и она, узнав о сегодняшних событиях, поймет и одобрит его выбор.

Когда сэр Оливер подъезжал к Пенарроу, он уже окончательно утвердился в своем решении. От этого, равно как и от уверенности в том, что подобные действия послужат надежной гарантией будущего счастья, настроение его значительно улучшилось.

Сэр Оливер сам отвел коня в стойло. У него было два конюха, но одного он отпустил на Рождество к родителям в Девон, второму же приказал лечь в постель. Малый простудился, а сэр Оливер всегда заботился о своих слугах.

Войдя в столовую, сэр Оливер увидел, что стол уже накрыт к ужину, а в огромном камине ярко горит огонь, наполняя просторную комнату приятным теплом и отбрасывая красноватые отсветы на трофейное оружие, гобелены и портреты усопших Тресиллианов, украшавшие стены. Услышав шаги хозяина, в комнату вошел старый Николас и поставил на стол высокий канделябр.

— Вы задержались, сэр Оливер, — сказал слуга, — да и мастера Лайонела нет дома.

Что-то ворча и хмурясь, сэр Оливер пытался разбить ногой полено в камине, и оно шипело под его влажным каблуком. Вспомнив Малпас и про себя проклиная легкомыслие Лайонела, он молча снял плащ и кинул его на дубовый сундук у стены, на котором уже лежала шляпа. Затем он сел на стул, и Николас принялся стягивать с него сапоги. Когда с этим делом было покончено, сэр Оливер приказал подавать ужин.

— Мастер Лайонел скоро вернется, — сказал он, — принесите мне что-нибудь выпить. Сейчас мне это нужнее всего.

— Я сварил глинтвейн из канарского, — объявил Николас, — в такой морозный вечер, как сегодня, сэр Оливер, для ужина лучшего и пожелать нельзя.

Слуга удалился и вскоре вернулся, неся кружку из просмоленной кожи, над которой клубился ароматный пар. Хозяин сидел в той же позе и хмуро смотрел в огонь. Все еще думая о брате и Малпасе, он был настолько поглощен этими мыслями, что на какое-то время забыл о своих собственных делах. Кому, как не ему, следовало бы вмешаться и постараться вразумить брата, размышлял он, это его долг. Наконец он встал и направился к столу. Здесь он вспомнил о заболевшем конюхе и спросил о нем Николаса. Узнав, что больному не лучше, он взял чашку и налил в нее дымящегося глинтвейна.

— Отнесите ему, — сказал он. — Это лучшее лекарство при его болезни.

Со двора донесся стук копыт.

— Вот наконец и мастер Лайонел, — сказал слуга.

— Да, это, без сомнения, он, — согласился сэр Оливер. — Вы можете идти. Здесь есть все, что ему понадобится.

Сэр Оливер хотел удалить Николаса из столовой до того, как появится Лайонел, поскольку был твердо намерен отчитать брата за его глупые выходки. По зрелом размышлении сэр Оливер пришел к заключению о необходимости такого выговора, тем более настоятельной в связи с его скорым отъездом из Пенарроу. Старший брат решил не щадить младшего для его же блага.

Сэр Оливер залпом выпил глинтвейн, и, когда он ставил кружку на стол, снаружи послышались шаги Лайонела. Затем дверь распахнулась, и Лайонел остановился на пороге, в смятении глядя на брата.

— Итак… — начал сэр Оливер, оборачиваясь к брату, и тут же замолк. Картина, представшая его взору, остановила готовые сорваться с его губ упреки; более того — он мгновенно забыл о них. — Лайонел! — задыхаясь, крикнул сэр Оливер, вскакивая.

Лайонел, шатаясь, вошел в комнату, закрыл за собой дверь и задвинул один из болтов. Потом, прислонясь к двери спиной, обратил к брату лицо. Он был смертельно бледен, и под глазами у него расплылись большие темные круги. Правую руку без перчатки он прижимал к боку; рука была залита кровью, которая просачивалась между пальцами, капала на пол. На правой стороне желтого колета расползлось темное пятно, происхождение которого не представляло загадки для сэра Оливера.

— Боже мой! — воскликнул он, подбегая к брату. — Что случилось, Лал? Кто это сделал?

— Питер Годолфин, — со странной усмешкой ответил Лайонел.

Ни слова не произнес на это сэр Оливер, лишь заскрежетал зубами и с такой силой сжал кулаки, что ногти вонзились в ладони. Затем, обняв юношу, который после Розамунды был самым дорогим для него существом, помог ему подойти к огню. Лайонел упал на стул, где только что сидел сэр Оливер.

— Какая у вас рана, мой мальчик? Клинок вошел глубоко? — почти с ужасом спросил он.

— Пустяки, рана поверхностная. Но я потерял очень много крови. Думал, что истеку кровью, прежде чем доберусь до дому.

С поспешностью, выдававшей его страх, Оливер выхватил кинжал, разрезал колет и рубашку и обнажил белое тело юноши. Быстро осмотрев его, сэр Оливер вздохнул свободней.

— Вы — сущий ребенок, Лал, — с облегчением сказал он. — Разве можно продолжать путь, даже не подумав остановить кровь, и из-за пустячной раны так много ее потерять, даром что это испорченная кровь Тресиллианов. — И после пережитого ужаса облегчение его было столь велико, что он рассмеялся. — Посидите здесь, пока я позову Николаса помочь мне перевязать вашу рану.

— Нет! Нет! — с испугом воскликнул юноша и схватил брата за рукав. — Ник не должен ничего знать. Никто не должен знать, иначе я погиб.

Сэр Оливер с изумлением посмотрел на брата. На губах Лайонела вновь появилась странная судорожная усмешка, и на этот раз в ней читался явный испуг.

— Я с лихвой отплатил за то, что получил. К этому часу мастер Годолфин стал таким же холодным, как снег, на котором я его оставил.

Увидев внезапно застывший взгляд и на глазах бледнеющее лицо брата, Лайонел почувствовал, что ему становится не по себе. Почти бессознательно разглядывал он темно-розовый шрам, разгоравшийся тем ярче, чем бледнее становилось лицо сэра Оливера. Но, будучи слишком занят собой, он даже не подумал выяснить, откуда взялся этот шрам.

— Что вы хотите сказать? — наконец глухо спросил сэр Оливер.

Взгляд сэра Оливера становился все страшнее; и Лайонел, не в состоянии более выдержать его, опустил глаза.

— Он это заслужил, — почти огрызнулся Лайонел в ответ на упрек, читавшийся в каждом мускуле статной фигуры сэра Оливера. — Я предупреждал его не попадаться мне на дороге. Но нынче вечером… Мне кажется, им овладело безумие. Он оскорбил меня, Нол. Он говорил такое, что не в человеческих силах было стерпеть, и… — Он пожал плечами и замолчал.

— Ну, полно, — тихо сказал сэр Оливер. — Прежде всего займемся вашей раной.

— Не зовите Ника, — быстро проговорил Лайонел с мольбой в голосе. — Как вы не понимаете, Нол? — И в ответ на вопросительный взгляд брата объяснил: — Неужели вы не поняли, что мы дрались почти в полной темноте и без свидетелей? Это… — он глотнул воздуха, — это назовут убийством, хотя у нас был поединок. Если узнают, что именно я… — Он задрожал, в его глазах, обращенных на брата, появилось что-то дикое, рот подергивался.

— Понимаю, — произнес сэр Оливер, которому наконец все стало ясно, и горько добавил: — Вы безумец!

— У меня не было выбора, — с жаром возразил Лайонел. — Он пошел на меня с обнаженной шпагой. Право, мне кажется, он был пьян. Я предупредил его, что ждет того из нас, кто останется в живых, но он заявил, чтобы я не утруждал себя опасениями на его счет. Он наговорил столько гнусностей обо мне, о вас и обо всех, кто когда-либо носил наше имя… Он ударил меня шпагой плашмя и пригрозил заколоть на месте, если я не стану защищаться. Разве у меня был какой-нибудь выбор? Я не хотел убивать его! Бог мне свидетель, не хотел, Нол!

Не говоря ни слова, сэр Оливер подошел к столику, на котором стоял таз с кувшином, налил воды и так же молча вернулся к брату, чтобы перевязать ему рану.

После истории, рассказанной Лайонелом, никто не мог бы обвинить его в случившемся, тем более сэр Оливер. Чтобы понять это, ему достаточно было воскресить в памяти свое собственное состояние во время погони за Питером, вспомнить, что только ради Розамунды — точнее, ради своего будущего счастья — он обуздал тогда свой яростный порыв.

Промыв рану брата, сэр Оливер достал из шкафа чистую скатерть и кинжалом разрезал ее на несколько полос. Он расщипал одну из них и, чтобы остановить кровотечение, крестом наложил корпию на рану — шпага прошла через грудные мускулы, едва задев ребра. Затем он приступил к перевязке, проявляя в этом деле ловкость и искусство, приобретенные в морских походах.

Закончив, сэр Оливер открыл окно и выплеснул в него розовую от крови воду, после чего собрал куски скатерти, которыми промакивал рану, и вместе с прочими свидетельствами только что проведенной операции бросил их в огонь. Он ясно видел серьезность положения и считал, что даже Николас, чья преданность не вызывала у него сомнений, не должен ничего знать. Малейший риск был недопустим. Лайонел прав в своих опасениях: поединок без свидетелей, каким бы честным он ни был, рассматривается законом как убийство.

Наказав Лайонелу завернуться в плащ, сэр Оливер отодвинул засов и пошел наверх, чтобы найти для брата свежую рубашку и колет. На площадке он встретил Николаса, спускавшегося по лестнице, и задержал его разговором о больном груме, проявляя, по крайней мере внешне, полное спокойствие. Затем, чтобы избавиться от слуги на время, которое потребуется для поисков всего необходимого, он под предлогом какого-то мелкого поручения отослал его наверх.

Вернувшись в столовую, сэр Оливер помог брату одеться, стараясь возможно меньше беспокоить его из опасения сдвинуть повязку и вызвать новое кровотечение, затем, подобрав окровавленные колет, жилет и рубашку, бросил их в камин, где уже догорали остатки разрезанной на куски скатерти.

Через несколько минут Николас, войдя в столовую, увидел обоих братьев спокойно сидящими за столом. Если бы он мог как следует рассмотреть Лайонела, то непременно бы заметил, что, помимо непривычной бледности, покрывавшей его лицо, весь облик молодого человека как-то неуловимо изменился. Но он ничего не заметил: Лайонел сидел спиной к двери, и не успел Николас пройти несколько шагов, как сэр Оливер отослал его, заявив, что им ничего не надо.

Николас удалился, и братья вновь остались одни.

Лайонел едва притронулся к еде. Его мучила жажда, и он выпил бы весь глинтвейн, если бы Оливер из опасения, что у брата разовьется лихорадка, не остановил его и не заставил пить одну лишь воду. За все время умеренной трапезы — у обоих братьев не было аппетита — никто из них не проронил ни слова. Наконец сэр Оливер встал из-за стола и медленными, тяжелыми шагами, выдававшими его состояние, направился к камину. Он подбросил в огонь несколько сухих поленьев, взял с высокой каминной полки свинцовую банку с табаком, задумчиво набил трубку и, вытащив короткими щипцами уголек из камина, раскурил ее. Затем он вернулся к столу и, остановившись около Лайонела, прервал затянувшееся молчание.

— Что послужило причиной вашей ссоры? — угрюмо спросил он.

Лайонел вздрогнул и слегка отпрянул.

— Право, не знаю, — ответил он и уставился на катышек хлеба, который нервно разминал между большим и указательным пальцем.

— Неправда, Лал.

— Что?

— Это неправда. Вам не провести меня. Вы сами сказали, что предупреждали Питера Годолфина не стоять у вас на дороге. Что за дорогу вы имели в виду?

Лайонел поставил локти на стол и сжал голову руками. Ослабевший, измученный нравственно и физически, молодой человек уже другими глазами смотрел на увлечение, повлекшее за собой столь трагические последствия. У него не было сил отказать брату в том единственном, о чем он просил, — в доверии. Напротив, ему казалось, что, доверившись Оливеру, он найдет в нем покровителя и защитника.

— Во всем виновата эта распутница из Малпаса, — признался Лайонел.

Глаза сэра Оливера сверкнули.

— Я считал, что она совсем другая. Я был глупцом, глупцом! — Юноша разрыдался. — Я думал, она любит меня, и хотел жениться на ней. Клянусь Богом, хотел!

Сэр Оливер тихо выругался.

— Я верил ей. Я думал, она чистая и добрая. Я… — Лайонел остановился. — Впрочем, кто я такой, чтобы даже сейчас обвинять ее! Ведь это он, подлая собака Годолфин, развратил ее. Пока он не появился, у нас все шло хорошо. А потом…

— Понятно, — спокойно заметил сэр Оливер. — Полагаю, вам есть за что благодарить Питера, раз именно он открыл вам глаза на эту потаскуху. Мне следовало предупредить вас, мой мальчик. Но… Наверное, я плохо старался.

— Нет, это не так!

— А я говорю — так, и если я говорю, Лайонел, вы должны мне верить. Я бы не стал порочить репутацию женщины, не будь на то причин. И вам следует это знать.

Лайонел поднял глаза на брата.

— Боже мой! — воскликнул он. — Я просто не знаю, чему верить. Меня, как куклу, дергают то в одну, то в другую сторону.

— Оставьте все сомнения и верьте мне, — сурово сказал сэр Оливер и, улыбнувшись, добавил: — Так вот каким развлечениям втайне предавался добродетельный мастер Годолфин! М-да… О, людское лицемерие! Поистине бездонны твои глубины!

И сэр Оливер от души рассмеялся, вспомнив все, что мастер Годолфин, строя из себя истового анахорета, говорил про Ралфа Тресиллиана. Вдруг его смех оборвался.

— А она не догадается? — мрачно спросил он. — Я говорю о шлюхе из Малпаса. Она не догадается, что это ваших рук дело?

— Догадается?.. Она? — переспросил молодой человек. — Сегодня, чтобы поиздеваться надо мной, она стала вспоминать Годолфина, и тогда я пообещал ей немедленно разыскать этого мерзавца и свести с ним счеты. Я скакал в Годолфин-Корт, когда настиг его в парке.

— В таком случае, сказав, что он первым напал на вас, вы еще раз солгали мне.

— Он и напал первым, — поспешно возразил Лайонел, — я и опомниться не успел, как он уже соскочил с коня и набросился на меня с бешенством дворовой собаки. Он так же был готов к схватке и стремился к ней, как и я.

— Тем не менее эта особа из Малпаса знает достаточно, и если она расскажет…

— Нет! — воскликнул Лайонел. — Она не посмеет, ради своей репутации не посмеет.

— Пожалуй, вы правы, — согласился сэр Оливер. — Она действительно не посмеет; на то, если подумать, есть еще одна причина. Все хорошо знают репутацию этой особы и настолько ненавидят ее, что, если станет известно, что она была поводом вашего поединка, по отношению к ней примут меры, о которых уже давно поговаривают. Вы уверены, что вас никто не видел?

— Никто.

Куря трубку, сэр Оливер ходил взад и вперед по комнате.

— Тогда, думаю, все устроится, — наконец сказал он. — Вам надо лечь в кровать. Я отнесу вас в вашу комнату.

Сэр Оливер поднял брата на руки и, как младенца, отнес наверх. Он подождал, пока Лайонел не задремал, затем спустился в столовую, закрыл дверь и придвинул к камину массивный дубовый стул. Так он просидел у огня далеко за полночь, куря трубку и предаваясь невеселым мыслям.

Он сказал Лайонелу, что все обойдется. И действительно, все обойдется… для Лайонела. Но каково ему самому хранить в душе такую тайну? Не будь убитый братом Розамунды, ему и дела не было бы до всей этой истории. Подавленность сэра Оливера объяснялась, надо признаться, отнюдь не гибелью мастера Годолфина. Питер вполне заслужил подобный конец, каковой, как нам известно, мог наступить гораздо раньше от руки самого сэра Оливера, если бы Розамунда не была его сестрой. Весь ужас создавшегося положения заключался в том, что ее родной брат пал от руки его брата. После Оливера Розамунда больше всех на этом свете любила Питера; как и для Оливера — Лайонел был самым дорогим после Розамунды существом. Оливеру была близка и понятна боль Розамунды: он переживал ее и сострадал ей, чувствуя свою сопричастность со всем, чем жила его возлюбленная.

Наконец он встал, проклиная в душе распутницу из Малпаса, из-за которой на его и без того нелегком пути встало еще одно серьезное препятствие. Он стоял в задумчивости, облокотясь о каминную доску, поставив ногу на чугунную собачью голову у края решетки.

Ему оставалось только одно — молча нести бремя тайны, храня ее ото всех, даже от Розамунды. При мысли о необходимости обманывать возлюбленную сердце сэра Оливера обливалось кровью. Но выбора не было: иначе он навсегда потеряет ее, а это было выше его сил.

Итак, приняв решение, сэр Оливер взял свечу и отправился спать.

Глава 5

ЗАЩИТНИК
На следующее утро, когда братья сидели за завтраком, разговляясь после поста предыдущего дня, старый Николас сообщил им новость, о которой уже говорила вся округа.

Лайонел еще далеко не оправился от раны, и ему следовало день-другой оставаться в постели, однако, опасаясь вызвать подозрения, он не решился на это. Из-за ранения и потери крови его слегка лихорадило, тем не менее он скорее радовался, чем огорчался данному обстоятельству, поскольку благодаря ему яркий румянец горел на его щеках, которые иначе могли бы показаться слишком бледными.

Вот почему в час, когда неспешное солнце того памятного декабря только начинало свой путь по небосклону, Лайонел, опираясь на руку брата, спустился к завтраку, состоявшему из сельдей и небольшой кружки пива.

Дрожа от волнения, смертельно бледный Николас бросился к столу, за которым сидели братья, и, задыхаясь, сообщил им ужасную новость. Сэр Оливер и Лайонел весьма правдоподобно изобразили испуг, смятение и недоверие. Но худшее в рассказе Николаса было впереди.

— И говорят, — в голосе старого слуги звучал гнев, смешанный со страхом, — говорят, что это вы, сэр Оливер, убили его.

— Я?! — Сэр Оливер в изумлении уставился на старика. И тут его словно озарило. И как же он раньше не подумал, что у многих в этих краях имеется достаточно причин для такого заключения. Иначе и быть не может. — Где вы слышали эту гнусную ложь? — спросил он.

Однако он был слишком взволнован, чтобы дождаться ответа. Да и какое это имеет значение; конечно, обвинение уже у всех на устах. Единственное, что еще можно предпринять, — поскорее прибегнуть к способу, однажды испытанному им при подобных обстоятельствах, — отправиться к Розамунде и постараться опередить тех, кто станет обвинять его перед ней. И дай бог, чтобы не было слишком поздно.

Поспешно натянув сапоги и надев шляпу, сэр Оливер бросился в конюшню, вскочил на коня и напрямик, через луга, поскакал в Годолфин-Корт, расположенный примерно в миле от Пенарроу.

До самого Годолфин-Корта Оливер не встретил ни души. Въезжая во двор замка, он услышал нестройный гул взволнованных голосов. При его появлении голоса смолкли, и наступила полная тишина, зловещая и враждебная.

Слуги — их было человек двенадцать-тринадцать, — сбившись в кучу, внимательно разглядывали прибывшего, и во взгляде каждого из них попеременно отражались изумление, любопытство и, наконец, сдерживаемый гнев.

Сэр Оливер спрыгнул на землю и ждал, когда один из трех грумов, которых он заметил среди слуг, примет у него поводья.

— Эй, вы! — крикнул он, видя, что никто из них не шелохнулся. — Здесь что, нет слуг? Сюда, бездельник, и возьми моего коня.

Грум, к которому были обращены эти слова, стоял в нерешительности, затем под повелительным взглядом сэра Оливера не спеша исполнил его приказание. По толпе пробежал ропот, но наш джентльмен взглянул столь выразительно, что все языки смолкли. В наступившей тишине сэр Оливер взбежал по ступеням и вошел в устланный камышом холл. Едва он скрылся за дверью, как гул голосов снова возобновился, и теперь в нем звучала явная враждебность. В холле сэр Оливер оказался лицом к лицу со слугой, который отпрянул от него с тем же выражением, что было у слуг во дворе. Сердце сэра Оливера упало: он понял, что его опередили.

— Где твоя госпожа? — спросил он.

— Я… я доложу ей о вашем приходе, сэр Оливер, — запинаясь, ответил слуга и вышел.

Сэр Оливер остался один, он ждал, постукивая хлыстом по сапогам, лицо его было бледно, между бровями пролегла глубокая складка. Вскоре слуга возвратился, закрыв за собой дверь:

— Леди Розамунда просит вас уйти, она не желает вас видеть.

Какое-то мгновение сэр Оливер вглядывался в лицо слуги, хотя, вероятнее всего, так только казалось, ибо едва ли он вообще его видел, затем, не говоря ни слова, решительно направился к двери, из которой тот вышел. Слуга преградил ему путь:

— Сэр Оливер, госпожа не желает вас видеть.

— Прочь с дороги! — в ярости загремел сэр Оливер и, поскольку малый, твердо решив до конца выполнить свой долг, не сходил с места, схватил его за грудки, отшвырнул в сторону и вошел в дверь.

Розамунда стояла посреди комнаты. По странной иронии судьбы она, словно невеста, была одета во все белое, однако белизна ее наряда уступала белизне лица. Не отрываясь смотрела она на незваного гостя, и глаза ее, подобно двум черным звездам, горели торжественным, завораживающим огнем. Ее губы приоткрылись, но слов для Оливера у нее не было. Заметив ужас, застывший в ее глазах, он забыл свою былую решимость и, сделав несколько шагов, остановился.

— Я вижу, — наконец произнес он, — до вас уже дошли слухи, которые гуляют по округе. Это очень плохо. Я вижу также, что вы поверили им. И это гораздо хуже.

Розамунда — этот ребенок, которого лишь два дня назад он прижимал к своему сердцу, читая в ее глазах веру и обожание, — смотрела на него с холодной ненавистью.

— Розамунда! — воскликнул он, делая шаг в ее сторону. — Я пришел сказать вам, что это ложь.

— Уйдите, — проговорила она голосом, от которого сэра Оливера бросило в дрожь.

— Уйти? — не понимая, повторил он. — Вы просите меня уйти? Вы не выслушаете меня?

— Я уже не раз выслушивала вас и отказывалась слушать тех, кто знает вас лучше меня, не обращая внимания на их предупреждения. Нам больше не о чем говорить. Я молю Бога, чтобы вас схватили и повесили.

Губы сэра Оливера побледнели; впервые в жизни он ощутил страх и почувствовал, как дрожат его ноги.

— Пусть меня повесят. Раз вы верите клевете, я с радостью приму смерть. Для меня не может быть боли страшнее той, что вы мне причиняете. Уж если ваша вера в меня столь непрочна, что первый же слух, дошедший до вас, может рассеять ее, то веревка палача мне не страшна: она ничего не отнимет у меня.

Розамунда презрительно улыбнулась:

— Это больше, чем слухи, и ваши лживые уверения здесь не помогут.

— Мои лживые уверения? — воскликнул сэр Оливер. — Розамунда, клянусь честью, я не виновен в смерти Питера. Пусть Бог поразит меня на этом самом месте, если я лгу.

— По-видимому, — раздался за его спиной резкий голос, — вы так же мало боитесь Бога, как и людей.

Сэр Оливер круто повернулся и увидел сэра Джона Киллигрю, который только что вошел в комнату.

— Итак, — с расстановкой произнес сэр Оливер, и в его глазах сверкнул мрачный огонь, — это ваша работа. — И он показал на Розамунду, давая понять, что именно он имеет в виду.

— Моя работа? — переспросил сэр Джон. Он закрыл дверь и сделал несколько шагов в сторону Оливера. — Сэр, ваша наглость и бесстыдство переходят все границы. Вы…

— Довольно! — перебил его сэр Оливер и в бешенстве ударил огромным кулаком по столу.

— Наконец-то ваша кровь заговорила в вас. Вы являетесь в дом покойного, в тот самый дом, который вы ввергли в пучину скорби и слез…

— Довольно, говорю я! Иначе здесь действительно произойдет убийство!

Голос сэра Оливера походил на раскаты грома. Его вид был столь ужасен, что, при всей своей смелости, сэр Джон попятился. Однако сэр Оливер тотчас овладел собой и повернулся к Розамунде.

— Простите меня, — сказал он. — Я просто обезумел от мучений, которые доставляет мне несправедливость вашего обвинения. Я не любил вашего брата, это правда. Но я не изменил данной вам клятве. Я улыбался, принимая его удары. Не далее как вчера он при людях оскорбил меня и ударил по лицу хлыстом: след от удара еще заметен. Только лицемер и лжец может заявлять, что после подобного оскорбления у меня не было оснований убить его. И все же одной мысли о вас, Розамунда, о том, что он ваш брат, было достаточно, чтобы я смирил свой гнев. И вот теперь, когда в результате какой-то ужасной случайности он погиб, меня объявляют его убийцей, и вы этому верите. Так вот какова награда за мое терпение и заботу о вас!

— Ей ничего другого не остается, — сухо сказал Киллигрю.

— Сэр Джон, — воскликнул Оливер, — прошу вас не вмешиваться! Обвиняя меня в смерти Питера, вы расписываетесь в собственной глупости, а полагаться на советы глупца всегда считалось делом весьма ненадежным. Допустим, я действительно стремился получить у него удовлетворение за оскорбление. Так, боже мой, неужели вы настолько плохо знаете людей, и прежде всего меня самого, что думаете, будто я мог проделатьэто втайне ото всех и тем самым накинуть петлю себе на шею? Прекрасное мщение, как Бог свят! Разве так я поступил с вами, когда вы дали слишком большую волю своему языку, в чем сами потом признались? Силы небесные, посмотрите здраво на это, подумайте, возможно ли то, о чем вы говорите! Вы — более грозный противник, чем несчастный Питер Годолфин, и тем не менее я, по своему обыкновению, прямо и открыто потребовал у вас удовлетворения. Когда в вашем парке мы замеряли шпаги, то делали это при свидетелях. Мы соблюли все правила, чтобы оставшегося в живых не привлекли к суду. Вы хорошо знаете, как я владею оружием. Если бы мне была нужна жизнь Питера, неужели я стал бы хитрить? Я бы открыто вызвал его на поединок и с легкостью разделался с ним в свое удовольствие, ничем не рискуя и не опасаясь ничьих упреков.

Киллигрю задумался. В словах сэра Оливера звучала холодная логика, а рыцарь из Арвенака был далеко не глуп. Однако, пока он, нахмурившись, размышлял над последней тирадой сэра Оливера, Розамунда ответила за него:

— Вы говорите, вас никто бы не упрекнул?

Тот, к кому были обращены эти слова, обернулся к ней, почувствовав внезапное смущение: он уловил ход ее мыслей.

— Вы хотите сказать, — медленно проговорил он, и в голосе его звучал нежный упрек, — что я настолько низок и лжив, что тайно мог свершить то, что не осмелился бы свершить открыто? Вы это имеете в виду? Розамунда! Мне стыдно за вас. Как вы можете так думать о человеке, которого… которого, по вашему же признанию, вы любили?

При этих словах холодность Розамунды как рукой сняло. Горький упрек, прозвучавший в них, привел ее в такой гнев, что на некоторое время она забыла о своем горе.

— Гнусный лжец! — крикнула она. — Есть люди, которые слышали, как вы поклялись убить Питера. Мне слово в слово передали вашу клятву. Кровавый след на снегу ведет от того места, где его нашли, прямо к вашим дверям. Что вы скажете на это? Или вы все еще будете отпираться?

Кровь отхлынула от лица сэра Оливера, руки его безжизненно повисли, глаза тревожно расширились.

— Следы… крови? — бессмысленно пробормотал он.

— Что вы на это скажете? — вмешался в разговор сэр Джон.

Напоминание о кровавом следе, ведущем в Пенарроу, заставило его отбросить все сомнения.

Вопрос Киллигрю вернул сэру Оливеру мужество, которое он было утратил после слов Розамунды.

— Я не могу объяснить этого, — твердо ответил он. — Но если вы говорите об этом, значит так оно и есть. Но разве это доказывает, что именно я убил Питера? Разве это дает право женщине, которая любила меня, считать меня убийцей или и того хуже?

Он замолчал и, повернувшись к Розамунде, бросил на нее полный укора взгляд.

Она сидела на стуле, слегка раскачиваясь и то сплетая, то расплетая пальцы. Невыразимое страдание отражалось на ее лице.

— Быть может, сэр, вы предложите какое-нибудь иное объяснение этому факту? — спросил сэр Джон, и в голосе его послышалась неуверенность.

— Боже милостивый! Даже в вашем голосе звучит сомнение, а у нее его нет! Когда-то вы были моим врагом, да и теперь не питаете ко мне особого расположения, и тем не менее вы готовы усомниться в моей виновности. Но в сердце женщины, которая… любила меня, сомнениям места нет!

— Сэр Оливер, — ответила Розамунда, — своим поступком вы разбили мне сердце. И все же, зная обстоятельства, побудившие вас к нему, полагаю, я могла бы простить вас, хоть и не стала бы вашей женой. Повторяю, я могла бы простить ваше деяние, если бы не та низость, с которой вы его отрицаете.

Смертельно бледный Оливер посмотрел на Розамунду, затем повернулся и пошел к двери. У самого порога он задержался.

— Мне понятен смысл ваших слов, — проговорил он. — Вы желаете, чтобы я предстал пред судом как убийца вашего брата. — Он рассмеялся. — Кто предъявит мне обвинение перед судьями? Уж не вы ли, сэр Джон?

— Если леди Розамунда пожелает того, — ответил Киллигрю.

— Ну что ж, да будет так! Но не думайте, что я позволю отправить себя на виселицу на основании жалких улик, каковые представляются вполне достаточными этой леди. Если мой обвинитель, кем бы он ни был, намерен ссылаться на следы крови, ведущие к моему дому, и на несколько резких слов, что вырвались у меня в пылу гнева, я готов предстать пред судом. Но судом этим будет поединок с моим обвинителем. Это мое право, и я воспользуюсь им до конца. Вы не догадываетесь, какой приговор вынесет Божий суд? Я торжественно воззову к Всевышнему, чтобы Он рассудил меня с тем, кто выйдет сразиться со мной. Если я виновен в смерти Питера, Господь иссушит мою руку.

— Я сама буду вашим обвинителем, — бесстрастно произнесла Розамунда, — и если вы желаете, то можете на мне доказать свои права и зарезать меня, как зарезали моего брата.

— Да простит вас Господь, Розамунда, — сказал сэр Оливер и вышел.

Сэр Оливер возвратился домой; в душе его царил ад. Он не знал, что ждет его в будущем, но его гнев против Розамунды был столь велик, что в сердце его не оставалось места отчаянию. Им не удастся повесить его. Чего бы это ему ни стоило, он будет сражаться, но Лайонел не должен пострадать. Об этом он позаботится. Мысль о Лайонеле несколько изменила его настроение. С какой легкостью мог бы он отмести все их обвинения, заставить Розамунду склонить гордую голову и молить о прощении. Для этого достаточно одного слова, но он боялся произнести его, ибо оно могло стоить жизни брату.

Когда в ночной тиши сэр Оливер лежал без сна и уже более спокойно обдумывал события минувшего дня, они предстали перед ним в несколько ином свете. Он перебирал улики, которые привели Розамунду к ее заключению, и ему пришлось признать, что у нее были на то все основания. Если Розамунда и несправедлива к нему, то он еще более несправедлив к ней. Годами его враги — а своим высокомерием он приобрел их немало — старались внушить ей самое неблагоприятное мнение о нем, но она любила его и не обращала на них внимания, отчего ее отношения с братом стали весьма напряженными. И вот сейчас все это обрушилось на нее. Раскаяние тоже сыграло свою роль, и она окончательно поверила, что именно он убил Питера. Наверное, ей даже кажется, что упрямство и безоглядная любовь к человеку, которого ненавидел брат, в каком-то смысле делают и ее соучастницей убийства.

Теперь сэр Оливер многое понял и уже не столь строго судил Розамунду. Он понимал, что надо быть существом высшего порядка, а не просто человеком, чтобы испытывать иные чувства, нежели те, которые она переживала сейчас; что поскольку наши реакции следует оценивать по степени порождающих их душевных переживаний, то сейчас она должна так же страстно ненавидеть его, как прежде любила.

На его долю выпал тяжкий крест, но ради Лайонела он должен безропотно нести его. Он не мог принести брата в жертву собственному эгоизму из-за поступка, в котором сам не считал его виновным. Допускать подобные мысли было бы низостью с его стороны.

Но если Оливер и не допускал подобных мыслей, то о Лайонеле этого нельзя было сказать. Страх лишил его сна и настолько усилил лихорадку, что за два дня, прошедшие после ужасного события, он стал похож на привидение. Похудевший, с ввалившимися глазами, бродил Лайонел по дому. Сэр Оливер старался всячески ободрить его.

Тем временем в Пенарроу пришли вести, от которых страхи молодого человека возросли. Судьям в Труро уже сообщили о гибели мастера Годолфина и подали формальное обвинение с именем убийцы. Однако они отказались предпринять какие бы то ни было действия, объяснив свой отказ тем, что один из них, а именно мастер Грегори Бейн, был свидетелем оскорбления, нанесенного Питером сэру Оливеру. Мастер Бейн заявил, что, каковы бы ни были последствия для Питера Годолфина, они вполне заслуженны, ибо тот сам навлек их на себя, вследствие чего совесть честного человека не позволяет ему как судье выдать констеблю предписание об аресте сэра Оливера.

Нашему джентльмену эту новость сообщил другой свидетель сцены у кузницы — пастор; духовный сан предписывал ему нести людям мир и слово Божие, и тем не менее он полностью поддерживал решение судьи. По крайней мере так он сказал.

Сэр Оливер поблагодарил пастора, присовокупив, что ему приятно видеть в нем, равно как и в мастере Бейне, своих сторонников; что же касается всего остального, то он заявил о своей непричастности к смерти Питера, сколь ни серьезны выдвинутые против него улики.

Еще через два дня сэр Оливер узнал, что отношение мастера Бейна к поступившему иску привело в возбуждение всю округу. И тогда, пригласив с собой пастора, он отправился в Труро с тем, чтобы представить судье некое доказательство, о котором он не счел нужным говорить Розамунде и сэру Джону Киллигрю.

— Мастер Бейн, — начал сэр Оливер, когда они втроем заперлись в кабинете судьи, — я слышал о справедливом и беспристрастном решении, которое вы вынесли по известному вам делу. Я приехал поблагодарить за него и выразить свое восхищение вашим мужеством.

Мастер Бейн поклонился со степенностью, приличествующей судье. Сама природа создала этого джентльмена для его поприща.

— Но, — продолжал сэр Оливер, — поскольку я не могу допустить, чтобы ваш поступок возымел неприятные последствия, то хочу представить доказательства того, что ваши действия более оправданны, нежели вы думаете. Мастер Бейн, я не убивал мастера Годолфина.

— Не убивали? — в изумлении ахнул судья.

— О, уверяю вас, это не уловка. Посудите сами: как я уже сказал, у меня есть доказательство, и я намерен предъявить его вам, пока это еще возможно. Покамест я не желаю обнародовать его, мастер Бейн, но хочу, чтобы вы составили соответствующий документ, который в будущем сможет удовлетворить суд, если делу дадут дальнейший ход, что не исключено.

Это был ловкий маневр. Ведь доказательства вины были не на Оливере, а на Лайонеле, и время скоро сотрет их. Но если то, что он собирался показать судье, хранить некоторое время в тайне, то впоследствии искать это единственное доказательство где бы то ни было будет поздно.

— Уверяю вас, сэр Оливер, что если после того, что произошло, вы и убили его, то единственное обвинение, которое я мог бы предъявить вам, это то, что вы наказали грубого и высокомерного наглеца.

— Знаю, сэр. Но я не убивал его. Одна из улик против меня, точнее, самая главная улика — кровавый след, ведший от трупа Годолфина к дверям моего дома.

Слова сэра Оливера явно заинтересовали собеседников. Пастор не мигая смотрел на него.

— Из этого логически и, как мне кажется, неизбежно вытекает, что во время схватки убийца был ранен. Поскольку жертва не могла оставить следов, то они принадлежат убийце. Мы знаем, что он действительно был ранен, так как на шпаге Годолфина нашли кровь. А теперь, мастер Бейн, и вы, сэр Эндрю, прошу вас, будьте свидетелями, что на моем теле нет ни единой свежей царапины. Сейчас я разденусь и предстану перед вами таким же нагим, как в тот день, когда я имел несчастье явиться в этот мир, и вы во всем убедитесь. Затем, мастер Бейн, я попрошу вас составить упомянутый мною документ. — И сэр Оливер снял колет. — Но поскольку я не хочу потрафлять обвиняющей меня деревенщине — иначе подумают, будто я боюсь, — то должен просить вас, джентльмены, сохранить это дело между нами, пока события не потребуют предать его гласности.

Предложение сэра Оливера показалось судье и пастору вполне здравым, но, даже принимая его, они все еще пребывали во власти сомнений. Каково же было изумление обоих джентльменов, когда, окончив осмотр, они обнаружили, что все их сомнения развеялись. Мастер Бейн сразу составил, подписал и скрепил печатью требуемый документ, а сэр Эндрю засвидетельствовал его своей подписью и печатью.

Домой сэр Оливер возвращался в приподнятом настроении: пергамент, выданный судьей, мог сослужить ему верную службу в будущем. Придет время, и он покажет его сэру Джону Киллигрю и Розамунде. Возможно, еще не все потеряно.

Глава 6

ДЖАСПЕР ЛИ
Если наступившее Рождество принесло скорбь в Годолфин-Корт, то не более веселым было оно и в Пенарроу.

Сэр Оливер стал угрюм и молчалив. Он часами сидел у камина, устремив взгляд в огонь, вновь и вновь перебирая в памяти все подробности последней встречи с Розамундой. Он то негодовал на нее за легкость, с какой она поверила в его виновность, то почти прощал свою возлюбленную, с грустью вспоминая, сколь серьезны были представленные против него улики.

Сводный брат сэра Оливера тихо бродил по дому, стараясь никому не попадаться на глаза, и не решался нарушить его задумчивое уединение. Он хорошо знал, какие невеселые мысли тревожат брата: ему было известно, что произошло в Годолфин-Корте и что Розамунда навсегда отказала Оливеру. Сердце Лайонела обливалось кровью при мысли о том, что свою тяжелую ношу он переложил на плечи брата.

Душевные муки Лайонела были столь велики, что однажды вечером он не выдержал и, войдя в полутемную столовую, единственным освещением которой служил огонь, пылавший в камине, заговорил с Оливером.

— Нол, — начал Лайонел, подходя к брату и кладя руку ему на плечо, — может быть, лучше рассказать правду?

Сэр Оливер поднял голову и нахмурился:

— Вы с ума сошли! Правда приведет вас на виселицу, Лал.

— Может быть, и не приведет. Во всяком случае, ваши страдания страшнее любой виселицы. Всю неделю я наблюдал за вами и знаю, какую боль вы испытываете. Это несправедливо. Лучше сказать всю правду.

Сэр Оливер грустно усмехнулся и взял брата за руку:

— Такое предложение говорит о вашем благородстве, Лал.

— Оно не идет ни в какое сравнение с вашим благородством — ведь вы безвинно страдаете за поступок, который совершил я, а не вы.

— Пустое! — Сэр Оливер нетерпеливо пожал плечами и посмотрел на пылавший в камине огонь. — По крайней мере, я в любую минуту могу прекратить эти страдания.

Последняя фраза Оливера прозвучала так резко и цинично, что Лайонел похолодел. Довольно долго он стоял молча, обдумывая ее смысл и стараясь разгадать скрытую в ней загадку. Он даже подумал напрямик просить брата объяснить, что тот имел в виду, но ему не хватило мужества. Он боялся услышать от Оливера подтверждение своей страшной догадки.

Вскоре Лайонел покинул брата и отправился спать. С того вечера слова сэра Оливера «я в любую минуту могу прекратить эти страдания» неотступно преследовали молодого человека. В нем росло убеждение, что брата поддерживает сознание того, что он может легко оправдаться, — достаточно назвать имя истинного убийцы. Именно так, по его мнению, следовало понимать фразу Оливера. Лайонел не допускал мысли, что Оливер заговорит, напротив, он был абсолютно уверен, что тот не собирается облегчить свое положение подобным способом. Однако Оливер может и передумать. Тяжкая ноша, принятая им на себя, может стать ему не по силам, страсть к Розамунде — слишком настойчивой, страдание при мысли, что она считает его убийцей брата, — слишком невыносимым. Лайонел содрогался, думая о том, какие последствия это может иметь для него. Страх заставил его заглянуть в собственную душу, и он понял, насколько неискренним было его предложение рассказать правду, — понял, что сделал его под влиянием минутного порыва, в котором, в случае согласия Оливера, стал бы горько раскаиваться. И у него невольно мелькнула мысль: ведь если сам он испытал прилив чувств, способных предательски извратить его истинные стремления, то разве другие не подвержены тому же? Разве Оливер не может пасть жертвой такой душевной бури, не может решить на пределе отчаяния, что его ноша слишком тяжела, и сбросить ее?

Лайонел старался убедить себя, что его брат — человек сильной воли и никогда не теряет самообладания. И тут же возражал себе, что прошлое не является гарантией будущего; выносливости даже самого сильного человека положен предел, и отнюдь не исключено, что настоящий случай — как раз тот самый, когда выносливость Оливера иссякнет. Что будет с ним, если это случится? Ответ на этот вопрос рисовал картину, задумываться над которой у Лайонела не было сил. Если бы он сразу сказал всю правду, то опасность предстать пред судом и понести самое страшное наказание из всех, предусмотренных законом, была бы не столь велика. По свежим следам его рассказ о случившемся выслушали бы с должным вниманием, так как все считали его человеком чести, чье слово имеет определенный вес. Теперь же ему никто не поверит. Из-за долгого молчания и того, что он позволил несправедливо обвинить брата, его признают бесчестным трусом и объяснят его действия отсутствием доводов для защиты. Мало того, что его безоговорочно осудят, но осудят с позором. Все порядочные люди станут презирать его, и никто не прольет над ним ни одной слезы.

Так Лайонел пришел к страшному заключению, что, пытаясь выгородить себя, он еще больше запутался. Если Оливер заговорит — он погиб. И вновь перед ним встал навязчивый вопрос: можно ли быть уверенным в молчании Оливера?

Поначалу такие опасения лишь изредка посещали Лайонела, но вскоре стали неотступно преследовать его днем и ночью. Его лихорадка прошла, рана полностью зажила, но постоянный страх доводил его до изнеможения и покрывал бледностью его прежде румяные щеки. В глазах молодого человека постоянно светился тайный ужас, терзавший его душу. Он стал нервным, вскакивал от малейшего шума, и не оставляющее его недоверие к брату время от времени изливалось в приступах беспричинной раздражительности.

Однажды днем Лайонел зашел в столовую, ставшую любимым прибежищем сэра Оливера в Пенарроу, и увидел, что тот сидит у камина, подперев подбородок рукой и задумчиво глядя в огонь. В последние дни подобное времяпрепровождение вошло у сэра Оливера в привычку и настолько раздражало его сводного брата, что тот стал воспринимать его как молчаливый упрек.

— Что вы, как старая баба, вечно сидите у огня? — грубо спросил Лайонел, давая выход накопившемуся раздражению.

Сэр Оливер с легким удивлением посмотрел на брата, после чего перевел взгляд на высокие окна.

— На дворе дождь, — ответил он.

— С каких это пор дождь стал удерживать вас у камина? Да и при чем здесь дождь, вы и в хорошую погоду никуда не выезжаете!

— А к чему? — все так же спокойно спросил сэр Оливер. — Неужели вы полагаете, что мне приятно видеть, как при встрече со мной люди опускают глаза, и слышать проклятия у себя за спиной?

— Ха! — резко воскликнул Лайонел, и его запавшие глаза блеснули. — Так вот в чем дело! Вы добровольно предложили мне свою защиту, а теперь меня же и упрекаете.

— Упрекаю? — переспросил ошеломленный сэр Оливер.

— В каждом вашем слове звучит упрек. Неужели вы думаете, что я не догадываюсь об их истинном смысле?

Сэр Оливер медленно поднялся с кресла.

— Эх, Лал. — Он покачал головой и улыбнулся. — Рана помутила ваш рассудок, мой мальчик. В чем же я упрекаю вас? Что за скрытый смысл вам слышится в моих словах? Если вы хорошенько подумаете, то поймете, что выезжать из дому в моем теперешнем настроении — значит нарываться на новые ссоры. Я не потерплю косых взглядов и перешептываний. Вот и все.

Он подошел к брату и, протянув руки, положил ладони ему на плечи. Под пристальным взглядом сэра Оливера Лайонел покраснел и опустил голову.

— Милый мой глупец, — продолжал Оливер, — что на вас нашло? Вы бледны и так похудели, что просто на себя не похожи. Я кое-что придумал. Я снаряжу корабль, и мы с вами отплывем к моим старым охотничьим угодьям. Там нас ждет настоящая жизнь. Она вернет вам, а возможно, и мне былую силу и жизнерадостность. Что вы на это скажете?

Лайонел поднял на брата глаза и немного оживился. И тут ему на ум пришла столь гнусная мысль, что, устыдившись ее, он вновь залился краской. Но мысль эта оказалась упрямой. Если он уплывет с Оливером, то его сочтут соучастником в преступлении брата. Лайонел знал, что многие соседи уверены, будто из-за истории с Питером Годолфином в их отношениях с Оливером появилась враждебность. В самых различных местах ему не раз доводилось выслушивать глухие намеки, но он никогда не опровергал их. Его бледность и изможденный вид как бы подтверждали мнение, согласно которому грех старшего брата тяжким грузом лежит на душе младшего. Лайонела всегда считали мягким и приветливым молодым человеком и видели в нем во всех отношениях полную противоположность сэру Оливеру, который — по всеобщему убеждению, — дав волю своему свирепому нраву, всячески третирует юношу, потому что тот не может простить ему преступления. В результате симпатии всей округи к Лайонелу еще больше возросли, и каждый стремился выразить ему свое расположение. Итак, если он согласится на предложение Оливера, то, без сомнения, лишится всех своих преимуществ.

Он прекрасно понимал, сколь презренны подобные мысли, и ненавидел себя за то, что позволил им овладеть собой. Но, несмотря на все старания, он не мог избавиться от их власти.

Заметив колебания брата и ошибочно истолковав их, сэр Оливер подвел его к камину и усадил в кресло.

— Послушайте, — сказал он, опускаясь в кресло напротив Лайонела, — на рейде ниже Смитика стоит отличное судно. Вы наверняка видели. Его хозяин — отчаянный авантюрист по имени Джаспер Ли. Днем его всегда можно застать в пивной в Пеникумвике. Я давно знаком с ним. Мы можем купить его вместе с его судном. Он готов на любое отчаянное предприятие — ему безразлично, пускать ли ко дну испанцев или торговать рабами: за хорошую цену он продаст не только тело, но и душу. Так что корабль и шкипер у нас имеются, а об остальном — команде, снаряжении и оружии — я позабочусь; и в конце марта мы сможем увидеть, как мыс Лизард скроется у нас за кормой. Вы согласны, Лал? Право, так будет гораздо лучше, чем хандрить в этой мрачной дыре.

— Я… я подумаю, — ответил Лайонел таким равнодушным тоном, что весь энтузиазм сэра Оливера тут же остыл, и он уже не заговаривал о предполагаемом путешествии.

Однако Лайонел не забыл о предложении брата. С одной стороны, оно отталкивало его, зато с другой — привлекало почти против воли. У него даже появилась привычка ежедневно наведываться в Пеникумвик, где он свел знакомство с дерзким, покрытым шрамами искателем приключений, о котором говорил сэр Оливер. Слушая диковинные рассказы этого малого о его похождениях в дальних морях, Лайонел иногда думал, что многие из них слишком диковинны, чтобы стать правдивыми.

Но однажды, в самом начале марта, мастер Джаспер Ли поведал Лайонелу нечто такое, что заставило его мигом утратить всякий интерес к подвигам славного капитана в испанских водах. Молодой человек уже собрался уезжать, и моряк вышел следом за ним во двор маленького трактира.

— Одно слово по секрету, мастер Тресиллиан, — попросил шкипер, стоя у стремени Лайонела, который уже вскочил в седло. — Вам известно, что здесь замышляют против вашего брата?

— Против моего брата?

— Оно самое. За убийство Питера Годолфина на прошлое Рождество. Видя, что судьи не собираются принимать никаких мер, кое-кто из здешних послал прошение наместнику Корнуолла, чтобы тот приказал им выдать ордер на арест сэра Оливера по обвинению в убийстве. Но судьи отказались подчиниться приказу его светлости. Они ответили, что получили свою должность от самой королевы, а коли так, то и ответ будут держать только перед ее величеством. И я слыхал, что теперь отправлено прошение королеве в Лондон: ее просят приказать судьям исполнить свой долг или отказаться от должности.

Лайонел судорожно вздохнул и, не отвечая, смотрел на моряка расширившимися от ужаса глазами.

Джаспер приложил к носу палец, и в его взгляде мелькнуло лукавство.

— Я решил предупредить вас, сэр, чтобы вы попросили сэра Оливера поостеречься. Он — отличный моряк, а отличных моряков не так уж много.

Лайонел достал из кармана кошелек и, не взглянув на его содержимое и пробормотав благодарность, бросил шкиперу, который, казалось, только того и ждал.

Домой Лайонел возвращался не помня себя от страха. Свершилось, думал он, меч занесен, и теперь Оливеру наконец придется рассказать правду. В Пенарроу его ждал новый удар: старик Николас сообщил ему, что сэр Оливер уехал в Годолфин-Корт. Движимый страхом, Лайонел подумал, что брат, узнав о случившемся, решил действовать немедленно. Ему и в голову не пришло, что тот мог отправиться в Годолфин-Корт по другому делу.

Однако опасения Лайонела были напрасны. Не в силах далее выносить подобное положение вещей, сэр Оливер отправился к Розамунде с намерением предъявить ей доказательство своей невиновности, каковым он благоразумно обзавелся. Теперь он уже мог прибегнуть к нему, не подвергая опасности своего сводного брата. Но путешествие не увенчалось успехом — Розамунда решительно отказалась принять его. Не помогло и то, что, против обыкновения, он поступился своей гордостью, упросил слугу вернуться к госпоже и передать ей, что у него к ней дело, не терпящее отлагательства, — ему все равно было отказано.

Уязвленный в своих чувствах, сэр Оливер вернулся в Пенарроу, где и нашел брата, который в мучительном нетерпении ждал его возвращения.

— Ну, — встретил его Лайонел, — что вы теперь собираетесь делать?

Сэр Оливер исподлобья взглянул на брата и нахмурился в ответ на какие-то одному ему ведомые мысли.

— Теперь? О чем вы говорите? — спросил он.

— Разве вы ничего не слышали? — И Лайонел рассказал Оливеру последнюю новость.

Когда он закончил, сэр Оливер довольно долго смотрел на него, затем сжал губы и ударил себя по лбу.

— Так вот в чем дело! — воскликнул он. — Уж не потому ли она и не захотела видеть меня? Возможно, она подумала, что я приезжал умолять ее о прощении. Неужели она могла так подумать? Неужели? — Он подошел к камину и в сердцах разбросал сапогом поленья. — Как это недостойно ее! И тем не менее она поступила именно так. Она…

— Так что же вы собираетесь делать? — настаивал Лайонел, не в силах удержаться от вопроса, занимавшего все его мысли.

— Что я собираюсь делать? — бросил сэр Оливер через плечо. — Клянусь Богом, я проколю этот мыльный пузырь. Я испорчу им обедню и покрою их позором.

В его голосе звучало такое раздражение и такой гнев, что Лайонел отпрянул, полагая, будто ярость брата обращена именно на него. От внезапного приступа страха ноги его ослабели, и он опустился на стул. Ему казалось, что все его мрачные предчувствия подтвердились. Брат, который всегда хвалился своей любовью к нему, не выдержал и сдался. Вместе с тем это было столь не похоже на Оливера, что в душе Лайонела продолжала теплиться слабая надежда.

— Вы… вы все расскажете им? — дрогнувшим голосом спросил он.

Сэр Оливер повернулся и внимательно посмотрел на брата.

— Ради всего святого, Лал, что у вас на уме? — немного резко спросил он. — Все расскажу им? Ну разумеется. Но не более того, что относится лично ко мне. Надеюсь, вы не полагаете, что я укажу на вас как на истинного виновника гибели Питера? Или вы считаете меня способным на это?

— Разве есть другой выход?

После того как сэр Оливер все объяснил ему, Лайонел почувствовал облегчение. Но ненадолго. Минутное размышление пробудило в нем новые опасения. Ведь если Оливер докажет свою невиновность, то подозрение обязательно падет на него. Страх заставлял Лайонела во много раз преувеличивать риск, в действительности настолько ничтожный, что о нем и говорить не стоило, но он представлялся ему неизбежной и грозной опасностью. Если сэр Оливер, думал молодой человек, представит доказательства того, что следы крови, ведущие к их дому, оставлены не им, то все неизбежно заключат, что это была кровь его младшего брата. Так что сэр Оливер с равным успехом мог бы сказать всю правду, поскольку после его объяснения добраться до нее будет не столь уж трудно. Именно так рассуждал объятый страхом Лайонел, считая себя безвозвратно погибшим.

Если бы он обратился со своими сомнениями к брату или хотя бы сумел заглушить их доводами рассудка, то обязательно понял бы, насколько далеко они завели его. Оливер объяснил бы ему это и доказал, что раз отпадает обвинение против него самого, то выдвигать новое обвинение уже поздно, что на Лайонела никогда не падало и не могло пасть и тени подозрения. Но у него не хватило смелости поведать брату свои страхи. В душе Лайонел стыдился их и ругал себя за малодушие. Он прекрасно понимал, насколько отвратителен его эгоизм, но побороть его он, как всегда, не мог. Короче говоря, себя он любил гораздо сильнее, нежели брата или даже двадцать братьев.

Март близился к концу, и погода стояла на редкость ветреная. Но она не помешала Лайонелу на следующий день вновь очутиться в том же трактире в Пеникумвике в обществе Джаспера Ли. Лайонел придумал выход, который казался ему единственно возможным в его положении. Накануне вечером брат упомянул, что собирается поехать со своими доказательствами к Киллигрю, раз Розамунда отказалась принять его. Киллигрю устроит их встречу, и, как сказал Оливер, она на коленях будет умолять его о прощении за несправедливость и жестокость к нему. Лайонел знал, что Киллигрю в отъезде и его ожидают к Пасхе, до которой осталась неделя. Таким образом, для осуществления задуманного у него было совсем мало времени. Он проклинал себя за свой план и вместе с тем держался его со всем упрямством слабого человека.

И все же, сидя в тесном трактире за простым струганым столом напротив Джаспера Ли, Лайонел чувствовал, что ему не хватает мужества напрямик выложить свое дело. Вместо обычного пива, подогретого с пряностями, они пили херес, по предложению Лайонела смешав его с изрядным количеством коньяка. Тем не менее молодому человеку пришлось выпить добрую пинту этого напитка, прежде чем он обрел достаточно мужества, чтобы заговорить о своем гнусном деле. В его голове звучали слова, сказанные братом, когда тот впервые упомянул имя Джаспера Ли: «За хорошую цену он продаст не только тело, но и душу». Тех денег, что Лайонел имел при себе, было вполне достаточно, но то были деньги сэра Оливера, которыми он щедро снабжал сводного брата. И именно на эти деньги он собирался погубить Оливера! В душе Лайонел называл себя грязной презренной собакой и посылал проклятья гнусному дьяволу, лукаво нашептавшему план, который он сейчас собирался осуществить. Лайонел хорошо знал себя и потому проклинал и ненавидел. Он то давал себе клятву проявить силу и отказаться от своего низкого намерения, чем бы это ему ни грозило, то дрожал при одной мысли о неизбежных последствиях такого решения.

Неожиданно шкипер прервал молчание и вкрадчиво произнес несколько слов, от которых страхи Лайонела разгорелись новым огнем, развеявшим все колебания.

— Вы передали сэру Оливеру мое предупреждение? — спросил Джаспер Ли, понизив голос, чтобы его не услышал трактирщик, возившийся за тонкой перегородкой.

Мастер Лайонел кивнул, нервно теребя пальцами серьгу в ухе и отводя взгляд от грубого, заросшего лица, которое он рассматривал, предаваясь своим размышлениям.

— Передал, — ответил он. — Но сэр Оливер упрям. Он не двинется с места.

— Не двинется с места? — Капитан погладил густую рыжую бороду и по-моряцки круто выругался. — Если он останется здесь, то не миновать ему качаться на виселице.

— Да, если останется, — подтвердил Лайонел.

Во рту у него пересохло, сердце гулко стучало, хотя его удары и смягчались некоторым притуплением чувств, вызванным спиртным. Он произнес эти слова таким загадочным тоном, что темные глаза моряка с нескрываемым любопытством уставились на него из-под густых выгоревших бровей. Вдруг мастер Лайонел порывисто встал со стула.

— Пройдемся, капитан, — сказал он.

Глаза капитана сузились. Он сообразил, что наклевывается дело: слишком уж странным выглядело поведение молодого джентльмена. Он залпом проглотил остаток вина, со стуком поставил кружку на стол и поднялся.

— К вашим услугам, мастер Тресиллиан.

Выйдя из трактира, молодой человек отвязал поводья от железного кольца и, ведя коня под уздцы, пошел по дороге, что вилась вдоль устья в сторону Смитика.

Резкий северный ветер взбивал пену на гребнях волн; ослепительная синева неба резала глаза; ярко светило солнце. Был отлив, и подводная скала у самого входа в гавань вздымала над поверхностью воды свою черную вершину. В кабельтове[575] от нее покачивалось судно с убранными парусами. То была «Ласточка», принадлежавшая Джасперу Ли.

Лайонел шел впереди. Он был задумчиво-мрачен, и его все еще терзали сомнения. Колебания молодого человека не ускользнули от хитрого моряка, и, стремясь развеять их ради выгодной сделки, возможность которой подсказывало его чутье, он решил прийти на помощь.

— Мне кажется, вы хотите сделать мне какое-то предложение, — лукаво сказал он. — Выкладывайте, сэр, ведь нет человека, который услужил бы вам с большей готовностью, чем я.

— Дело в том, мастер Ли, — начал Лайонел, искоса взглянув на своего спутника, — что я оказался в затруднительном положении.

— Со мной такое случалось нередко, — рассмеялся капитан, — но всякий раз я находил выход. Расскажите, в чем сложность вашего положения, и, даст бог, я пособлю вам, как пособил бы самому себе.

— Что ж, возможно, это не лишено смысла, — проговорил Лайонел. — Как вы сказали, моего брата наверняка повесят, если он не покинет здешних мест. Если дело дойдет до суда — он погиб. Но тогда я тоже погиб, потому что позорная смерть одного из членов семьи бросает тень бесчестья и на остальных.

— Вы правы, — согласился моряк, давая понять Лайонелу, что ждет продолжения.

— Я бы очень хотел избавить его от подобного конца, — продолжал Лайонел, проклиная коварного дьявола, подсказавшего ему весьма правдоподобный предлог для злодейского замысла. — Я бы очень хотел избавить его от петли, и вместе с тем моя совесть восстает против того, чтобы он избежал наказания. Клянусь вам, мастер Ли, совершенное им убийство — трусливое, подлое убийство — приводит меня в содрогание!

— Ага, — буркнул капитан и, дабы столь зловещее восклицание не насторожило его благородного спутника, добавил: — Вы правы. Иначе и быть не может.

Мастер Лайонел остановился и в упор посмотрел на шкипера. Они были совсем одни, любой заговорщик мог позавидовать уединенности этого места. За спиной молодого человека тянулся пустынный берег, впереди высились бурые скалы, которые, казалось, пытались дотянуться вершинами до лесистых холмов Арвенака.

— Я буду вполне откровенен с вами, мастер Ли, — продолжал Лайонел, — Питер Годолфин был моим другом. Сэр Оливер мне всего лишь сводный брат. Я бы дорого заплатил тому, кто сумел бы тайно похитить сэра Оливера, тем самым избавив его от грозящей ему участи. Но это надо сделать так, чтобы он ни в коей мере не избежал заслуженного наказания.

Лайонелу казалось почти невероятным, что его язык с такой легкостью произносит те самые слова, которые в душе его вызывают глубокое отвращение.

На лице капитана появилось зловещее выражение. Он поднял палец и приложил его к бархатному колету молодого человека там, где билось его лживое сердце.

— Я в вашем распоряжении, — сказал он. — Но риск слишком велик. Вы, кажется, сказали, что дорого заплатили бы…

— Вы сами назначите цену, — поспешно проговорил Лайонел. Глаза его лихорадочно блестели, щеки покрывала бледность.

— О, не беспокойтесь, за этим дело не станет, — ответил капитан. — Я отлично знаю, что именно вам нужно. Что, если я свезу его на заморские плантации? Там не хватает работников как раз с такими мускулами, как у него.

В тихом голосе капитана звучала неуверенность, он боялся, что предложил нечто большее, чем хочет его предполагаемый наниматель.

— Он может вернуться оттуда, — таков был ответ, который развеял все сомнения капитана на этот счет.

— Тогда что вы скажете о берберийских пиратах? Им всегда нужны рабы, и с ними можно столковаться, хоть и платят они сущие гроши. Мне еще не приходилось слышать, чтобы вернулся хоть один из тех, кого они посадили на свои галеры.[576] Я поторговывал с ними, обменивая живой товар на пряности, восточные ковры и всякое такое.

— Ужасная участь! — тяжело дыша, проговорил Лайонел.

Капитан погладил бороду.

— Зато здесь вы не проиграете, и, кроме всего прочего, это не так ужасно, как болтаться на виселице, да и для родственников бедолаги позора куда меньше. Вы окажете услугу и сэру Оливеру, и самому себе.

— Да, вы правы! — почти с яростью воскликнул Лайонел. — А какова цена?

Моряк задумался, переминаясь на коротких крепких ногах.

— Сто фунтов? — неуверенно спросил он.

— Идет, сто так сто.

По торопливости, с какой прозвучали эти слова, капитан понял, что явно продешевил и, следовательно, должен исправить ошибку.

— То есть сто фунтов для меня, — не спеша поправился он. — Затем команде придется заплатить за молчание и подмогу. Это еще по меньшей мере сто фунтов.

Мастер Лайонел на минуту задумался.

— Это больше, чем я могу сразу достать. Вот что: вы получите сто пятьдесят фунтов деньгами и драгоценностей на остальные пятьдесят. Обещаю вам, вы не прогадаете. Когда вы придете ко мне и скажете, что все устроено, как мы договорились, я сполна расплачусь с вами.

Итак, сделка состоялась. Обсуждая с мастером Ли подробности предприятия, Лайонел понял, что взял в союзники человека, который прекрасно знает свое дело. Вся помощь, о которой просил Лайонела шкипер, сводилась к тому, что он заманит брата в условленное место поближе к берегу. Там его будут ждать наготове люди шкипера со шлюпкой, а об остальном мастер Ли сам позаботится.

Лайонел тут же придумал подходящее место. Он повернулся и показал на мыс Трефузис и залитую солнцем громаду Годолфин-Корта:

— Вон там, на мысу, куда падает тень замка. Завтра в восемь вечера, когда не будет луны. Я устрою так, что он придет.

— Положитесь на меня, — заверил мастер Ли. — А деньги?

— Как только вы благополучно доставите его на корабль, приходите в Пенарроу, — ответил Лайонел, из чего можно сделать вывод, что он все-таки не очень доверял мастеру Ли и решил дождаться завершения их предприятия.

Шкипер чувствовал себя вполне удовлетворенным. Ведь если молодой джентльмен не расплатится с ним, то всегда можно вернуть сэра Оливера на берег.

На этом они расстались. Мастер Лайонел вскочил в седло и ускакал, мастер Ли сложил ладони рупором и окликнул свое судно.

Пока авантюрист стоял у реки в ожидании лодки, на его грубом лице блуждала улыбка. Доведись мастеру Лайонелу увидеть эту улыбку, то, возможно, он задумался бы, насколько безопасно входить в сговор с негодяем, который верен своему слову лишь тогда, когда ему это выгодно. В предложенной авантюре мастер Ли видел прекрасную возможность изменить союзнику к немалой для себя выгоде. Совести у него, разумеется, не было, но, как все негодяи, он любил побить еще большего негодяя его же оружием. Как ловко, как вдохновенно обведет он мастера Лайонела вокруг пальца… И, предаваясь этим приятным размышлениям, мастер Джаспер Ли довольно посмеивался.

Глава 7

ЗАПАДНЯ
На другой день мастер Лайонел с утра уехал из Пенарроу под тем предлогом, что ему необходимо сделать кое-какие покупки в Труро. Вернулся он около половины восьмого и, войдя в холл, сразу же увидел сэра Оливера.

— У меня есть для вас поручение из Годолфин-Корта, — сообщил он и заметил, что старший брат изменился в лице и застыл на месте. — У ворот меня встретил какой-то мальчишка и попросил передать вам, что леди Розамунда желает немедленно поговорить с вами.

Сердце в груди сэра Оливера замерло, затем бешено забилось. Она зовет его! Возможно, она смягчилась после вчерашнего. Наконец-то она согласилась встретиться с ним!

— Да благословит тебя Господь за добрую весть! — Голос сэра Оливера дрожал от волнения. — Я сейчас же еду к ней. — И он бросился к двери.

Нетерпение нашего джентльмена было столь велико, что он даже не подумал сходить за пергаментом — своим надежным защитником. Оплошность эта оказалась для него роковой.

Бледный как смерть Лайонел, отступив в тень, молча наблюдал за братом. Ему казалось, что он задохнется. Когда сэр Оливер скрылся за дверью, Лайонел сорвался с места и бросился за ним. Совесть молодого человека возмутилась против злодейского замысла. Но страх заглушил его мгновенный порыв, напомнив, что если он не предоставит событиям идти своим чередом, то поплатится собственной жизнью. Лайонел вернулся и нетвердой походкой побрел в столовую.

Стол был накрыт к ужину, как и в тот вечер, когда с раной в боку Лайонел, шатаясь, пришел к сэру Оливеру в поисках убежища и защиты. Не подходя к столу, он направился к камину, сел в кресло и протянул руки к огню. Ему было очень холодно, зубы стучали. Он никак не мог унять дрожь.

Вошел Николас и спросил, будет ли молодой хозяин ужинать. Лайонел, запинаясь, ответил, что, несмотря на поздний час, подождет возвращения сэра Оливера.

— Разве сэр Оливер куда-нибудь уехал? — спросил удивленный слуга.

— Да, только что. Куда, я не знаю. Но раз он не ужинал, то, вероятно, скоро вернется.

Отпустив слугу, молодой человек остался съежившись сидеть у камина во власти душевных страданий. Думать он не мог. Одно за другим в его голове проносились воспоминания о неизменной и преданной любви брата, на проявления которой тот всегда был так щедр. Чем только не пожертвовал сэр Оливер, чтобы спасти его после гибели Питера Годолфина! Безграничная любовь брата, его готовность на любые жертвы склоняли Лайонела к мысли, что даже в крайней опасности сэр Оливер не предаст его. И вот презренный страх, сделавший из него негодяя, пронзает его своим жалом и нашептывает, что это всего лишь предположения и доверять им опасно; что если сэр Оливер все-таки обманет его ожидания, то он погиб, безвозвратно погиб.

Когда все аргументы исчерпаны, наше окончательное суждение об окружающих выносится на основании того, что мы думаем о самих себе. Зная, что сам он не способен на жертвы ради сэра Оливера, Лайонел не мог поверить в то, что брат и в будущем, если того потребуют обстоятельства, проявит самопожертвование. Он вновь вспомнил слова, произнесенные сэром Оливером в этой самой комнате два дня тому назад, и окончательно пришел к убеждению, что означать они могут только одно.

Затем пришли сомнения и в конце концовуверенность совсем иного рода — уверенность в том, что дело здесь совершенно в другом и он это знает. Теперь он твердо знал, что лгал себе, стремясь оправдать содеянное. Он сжал голову руками и громко застонал. Он — негодяй, коварный, бездушный негодяй! Весь содрогаясь, Лайонел встал. Хотя уже было восемь часов, его охватила решимость пойти за братом и спасти его от страшной участи, ожидающей его в ночи, там, на берегу.

Но страх вновь одержал верх: решимость Лайонела угасла, и он опять опустился в кресло. Мысли его приняли другое направление. Он снова, как в тот день, когда сэр Оливер ездил в Арвенак требовать удовлетворения у сэра Джона Киллигрю, подумал, что, устранив брата, на правах законного владельца сможет распоряжаться всем, чем сейчас пользуется по его щедрости. Эта мысль принесла молодому человеку известное утешение. Ведь если ему суждено терзаться муками совести, то, по крайней мере, терзания его будут вознаграждены.

Часы над конюшней пробили девять раз. Лайонел плотнее прижался к спинке кресла. Возможно, дело еще не кончено. Лайонел мысленно видел все происходящее во тьме ночи. Он видел, как Оливер в нетерпении спешит в Годолфин-Корт, как из мрака появляются неизвестные люди и набрасываются на него. Вот сэр Оливер повержен на землю, он пытается сбросить с себя нападающих, но его связывают по рукам и ногам, затыкают рот кляпом и быстро несут вниз по склону к шлюпке.

Так Лайонел просидел еще полчаса. Теперь, должно быть, все кончено, и, похоже, эта мысль успокаивает его.

Снова вошел Николас, встревоженный, не случилось ли с сэром Оливером какого-нибудь несчастья.

— Что за несчастье может с ним приключиться? — проворчал Лайонел, как бы подшучивая над опасениями слуги.

— Дай-то бог, чтобы ничего не случилось, — ответил слуга, — только нынче у сэра Оливера нет недостатка во врагах. С наступлением темноты ему бы лучше не выходить из дому.

Лайонел с презрением отверг подобное предположение и для вида заявил, что не станет больше ждать. Принеся ужин, Николас вышел из столовой и отправился в холл. Открыв дверь, он некоторое время вглядывался в темноту, прислушиваясь, не идет ли хозяин. Раньше он уже наведался в конюшню и знал, что сэр Оливер ушел пешком.

Тем временем Лайонелу пришлось притвориться, будто он ест, хотя кусок не лез ему в горло. Он испачкал соусом тарелку, разрезал мясо и с жадностью выпил полный бокал кларета.[577] Затем, изобразив на лице беспокойство, направился разыскивать Николаса. Ночь прошла в томительном ожидании того, кто — как хорошо было известно Лайонелу — никогда не вернется.

На рассвете подняли слуг и отправили их прочесать окрестности и сообщить об исчезновении сэра Оливера. Сам Лайонел поехал в Арвенак спросить у сэра Джона Киллигрю, не знает ли он чего-нибудь. Сэр Джон очень удивился, но поклялся, что уже давно не видел сэра Оливера. Лайонела он принял весьма любезно, ибо, как все в округе, любил его. Мягкий и доброжелательный Лайонел настолько не походил на своего высокомерного и заносчивого брата, что по контрасту добродетели его сияли еще ярче.

— Должен признаться, я считаю ваш приезд вполне естественным, — заметил сэр Джон, — но даю вам слово, я ничего не знаю о сэре Оливере. У меня нет обыкновения во тьме нападать на своих врагов.

— Помилуйте, сэр Джон, откровенно говоря, я этого и не предполагал, — сокрушенно ответил Лайонел, — и прошу вас извинить меня за столь неуместный вопрос. Отнесите его на счет моего угнетенного состояния. После того что произошло в Годолфин-парке, я сам не свой. Мысли об этом несчастье не дают мне покоя. Вы не представляете, как ужасно сознавать, что твой брат — правда, слава богу, всего лишь сводный — повинен в столь гнусном злодеянии.

— Как! — воскликнул изумленный Киллигрю. — И это говорите вы? Значит, вы верили в его виновность?

Лайонел смутился, и сэр Джон, совершенно неверно истолковавший его волнение, не замедлил отнести его к чести молодого человека. Вот так в ту минуту и было посеяно плодоносное семя их будущей дружбы, которая выросла из жалости сэра Джона к благородному и честному юноше, вынужденному расплачиваться за грехи своего преступного брата.

— Понимаю, — сказал сэр Джон и вздохнул. — Видите ли, со дня на день мы ожидаем приказ королевы, предписывающий судьям принять в отношении вашего… в отношении сэра Оливера соответствующие меры, в чем до сих пор они нам отказывают. — Он помолчал. — Вы не думаете, что сэр Оливер мог узнать об этом?

Лайонел сразу догадался, к чему клонит его собеседник.

— Разумеется, — ответил он, — я сам сказал ему. Но почему вы спрашиваете?

— Не здесь ли причина исчезновения сэра Оливера? Надо быть просто безумцем, чтобы, зная про приказ, не постараться скрыться. Если бы он дождался гонца ее величества, его бы, без сомнения, повесили.

— Боже мой! — Лайонел уставился на сэра Джона. — Значит, вы… вы думаете, что он бежал?

Сэр Джон пожал плечами:

— А что еще можно предположить?

Лайонел опустил голову.

— В самом деле — что? — сказал он и удалился с видом человека, пережившего потрясение, что, впрочем, соответствовало истине.

Лайонел никак не предполагал, что его затея сама собой подводила к заключению, объяснявшему случившееся и устранявшему любые сомнения на этот счет.

Возвратясь в Пенарроу, он прямо сказал Николасу, какова, по подозрению сэра Джона, да и по его собственным опасениям, истинная причина исчезновения сэра Оливера.

— Так вы верите, что он это сделал? — воскликнул Николас. — Вы верите этому, мастер Лайонел?

В голосе слуги звучал упрек, граничивший с ужасом.

— Боже мой, что еще остается думать, если он бежал?

Плотно сжав губы, Николас боком подошел к молодому человеку и двумя крючковатыми пальцами дотронулся до его рукава.

— Нет, мастер Лайонел, он не бежал, — сурово проговорил старый слуга. — Сэр Оливер никому еще не показывал пятки. Он не боится ни людей, ни самого дьявола, и если бы он вправду убил мастера Годолфина, то не стал бы отпираться.

Однако старый слуга был единственным человеком во всей округе, который держался такого мнения. Если прежде кто-то и сомневался в виновности сэра Оливера, то с его побегом сомнения развеялись.

В тот же день в Пенарроу пришел капитан Ли и спросил сэра Оливера. Николас доложил мастеру Лайонелу о его приходе, и тот велел провести капитана к себе.

Маленький плотный моряк на кривых ногах вкатился в комнату и, когда они остались вдвоем, подмигнул своему нанимателю.

— Он благополучно доставлен на борт, — объявил мастер Джаспер, — все сделано тихо и спокойно, так что комар носа не подточит.

— Почему вы спросили его? — поинтересовался Лайонел.

— Почему? — Капитан Ли еще раз подмигнул. — У меня были с ним дела. Мы уговаривались, что он поедет со мной в путешествие. В Смитике я слышал разговоры об этом. Оно и на руку. — Он приложил палец к носу. — Да я еще и сам подпущу слухов, уж можете на меня положиться. А спрашивать вас, сэр, было как-то несподручно. Теперь вы будете знать, как объяснить мой приход.

Заплатив условленную цену и получив заверения, что «Ласточка» выйдет в море с ближайшим приливом, Лайонел простился с капитаном.

Когда стало известно о переговорах сэра Оливера с мастером Ли относительно заморского путешествия, отчего «Ласточка» дольше обыкновенного стояла на якоре в соседней бухте, даже Николас стал сомневаться.

Шли дни, и Лайонел постепенно вновь обретал былое спокойствие. Что сделано — то сделано; и поскольку изменить уже ничего нельзя, то не стоит терзаться. Он даже не догадывался, насколько благосклонно отнеслась к нему судьба, которая иногда покровительствует негодяям. Посланцы королевы прибыли примерно на шестой день после исчезновения сэра Оливера. Они вручили мастеру Бейну краткий, но весьма грозный приказ явиться в Лондон и дать отчет в злоупотреблении доверием, каковое усматривалось в его отказе выполнить свой прямой долг. Если бы сэр Эндрю Флэк пережил простуду, что месяцем раньше свела его в могилу, то мастеру Бейну не стоило бы труда оправдаться в выдвинутом против него обвинении. Но теперь он остался один, и его уверения в своей правоте и рассказ об осмотре сэра Оливера, проведенном по настоятельной просьбе последнего, не вызвали ни малейшего доверия. Все без колебания решили, что это уловка человека, проявившего непростительную небрежность в исполнении своих обязанностей и стремящегося избежать последствий оной небрежности. А то, что мастер Бейн указал на скончавшегося дворянина как на свидетеля проведенного им расследования, только утвердило судей в их мнении. Поскольку все старания напасть на след сэра Оливера остались безуспешными, дело кончилось тем, что мастера Бейна отрешили от должности и подвергли крупному штрафу.

С того дня для Лайонела началась новая жизнь. Видя в нем чуть ли не безвинную жертву, страдающую за грехи брата, соседи исполнились твердой решимости, поелику возможно, помочь ему нести эту тяжкую ношу. Особого внимания, по их мнению, заслуживало то обстоятельство, что Лайонел не более чем сводный брат сэра Оливера. Однако нашлись и такие, кто в своем безграничном сочувствии к молодому человеку дошли до того, что подвергли сомнению даже эту степень родства, ибо считали вполне естественным, что вторая жена Ралфа Тресиллиана за бесконечные и крайне отвратительные измены супруга платила ему той же монетой. Сей парад сочувствия, возглавляемый сэром Джоном, ширился с такой быстротой, что Лайонел вскоре стал принимать его как должное и купался в лучах благоволения округи, которая до недавнего времени относилась с явной враждебностью ко всем отпрыскам рода Тресиллианов.

Глава 8

«ИСПАНЕЦ»
Справившись с сильным штормом в Бискайском заливе, что доказывало удивительную выносливость и остойчивость этой старой посудины, «Ласточка» обогнула мыс Финистерре и попала из бури со свинцовым небом и исполинскими морскими валами в мирный покой лазурных вод и яркого солнца. Совершив этот переход, подобный смене зимы весной, слегка накренясь на левый борт, она летела в крутом бейдевинде,[578] подгоняемая слабым восточным бризом.

Мастер Ли вовсе не думал забираться так далеко, не придя к соглашению со своим пленником. Но ветер пересилил намерения шкипера и, пока не утихла ярость, гнал судно все дальше и дальше на юг. Именно поэтому — и, как вы впоследствии увидите, к вящей пользе мастера Лайонела — шкиперу удалось начать переговоры с сэром Оливером не раньше того дня, когда «Ласточка» оказалась в виду португальского побережья, но на достаточном от него расстоянии, поскольку в те времена прибрежные воды Португалии были небезопасны для английских моряков. Тогда-то мастер Ли и приказал привести пленника с свою тесную каюту, расположенную в кормовой части судна. Капитан «Ласточки» сидел за грязным столом, над которым висела лампа, раскачивающаяся в такт легкому покачиванию судна. Перед ним стояла бутылка канарского.

Такова была живописная картина, представшая взору сэра Оливера, когда его ввели к капитану. Руки нашего джентльмена были связаны за спиной; он исхудал, глаза его ввалились, подбородок и щеки заросли недельной щетиной. Его одежда пребывала в беспорядке. Она носила следы борьбы и красноречиво доказывала, что все это время ее обладатель был принужден лежать не раздеваясь.

Поскольку из-за высокого роста сэр Оливер не мог выпрямиться в низкой каюте, головорез из команды мастера Ли подтолкнул ему табурет. Это сделал один из молодцов, извлекших пленника из места его заключения, каковым служил люк под кормой.

Не проявляя никакого интереса к окружающему, сэр Оливер сел и равнодушно посмотрел на шкипера. Его странное спокойствие вместо ожидаемого взрыва негодования несколько встревожило мастера Ли. Отпустив приведших сэра Оливера матросов и закрыв за ними дверь, он обратился к своему пленнику.

— Сэр Оливер, — сказал он, поглаживая бороду, — вас подло обманули.

В этот момент солнечный луч, с трудом пробившись сквозь окно каюты, упал на бесстрастное лицо сэра Оливера.

— Мошенник, — ответил сэр Оливер. — Ради столь важного сообщения не было необходимости приводить меня сюда.

— Совершенно верно, — согласился мастер Ли, — но я должен кое-что добавить. Вы, конечно, думаете, что я оказал вам дурную услугу. Но вы ошибаетесь. Благодаря мне вы наконец узнаете, кто вам друг, а кто тайный враг. А отсюда поймете, кому доверять, а кому — нет.

Казалось, наглое заявление капитана вывело сэра Оливера из оцепенения. Он вытянул ноги и холодно улыбнулся.

— Чего доброго, вы кончите тем, что объявите меня своим должником, — сказал он.

— Вы сами этим кончите, — заверил капитан. — Знаете ли вы, как мне было приказано поступить с вами?

— Клянусь честью, не знаю и не желаю знать, — к немалому удивлению шкипера, ответил сэр Оливер. — Если вы намерены развлечь меня своим рассказом, то прошу вас не утруждаться.

Подобное начало не слишком обнадеживало капитана. Он замолк и сделал несколько затяжек из трубки.

— Мне было приказано отвезти вас в Берберию и продать маврам. Желая оказать вам услугу, я притворился, будто согласен выполнить это поручение.

— Проклятие! — выругался сэр Оливер. — Ваше притворство зашло слишком далеко.

— Погода была против меня. Я вовсе не собирался завозить вас так далеко на юг. Шторм пригнал нас сюда. Теперь он позади, так что если вы пообещаете не держать на меня зла и возместить кое-какие убытки — ведь, изменив курс, я потеряю груз, на который рассчитывал, — то я разверну судно и через неделю доставлю вас домой.

Сэр Оливер взглянул на шкипера и угрюмо усмехнулся.

— Ну и негодяй! — воскликнул он. — Вы берете деньги, чтобы увезти меня, и с меня же требуете плату за возвращение.

— Клянусь, сэр, вы несправедливы ко мне. Я верен своему слову, когда имею дело с честными людьми. Вам следует знать это, сэр Оливер. Тот, кто сохраняет верность негодяям, — дурак. А я вовсе не дурак, и вы это знаете. Я увез вас только для того, чтобы помочь вам разоблачить негодяя и расстроить его планы. А кое-какая выгода моему судну тоже не помешает. От вашего брата я получил две сотни фунтов да несколько побрякушек. Дайте мне столько же, и…

Внезапно равнодушие сэра Оливера как рукой сняло, и он, словно очнувшись от сна, гневно подался вперед.

— Что вы сказали?! — воскликнул он.

Капитан уставился на него, забыв о трубке:

— Я сказал, что вы заплатите мне столько же, сколько ваш брат заплатил за ваше похищение…

— Мой брат? — взревел наш рыцарь. — Мой брат, говорите вы?!

— Я говорю: ваш брат.

— Мастер Лайонел? — настаивал сэр Оливер.

— У вас есть другие братья? — поинтересовался мастер Ли.

Наступила пауза. Сэр Оливер смотрел прямо перед собой, голова его слегка ушла в плечи.

— Подождите, — наконец произнес он, — вы говорите, мой брат Лайонел заплатил вам, чтобы вы увезли меня. Короче говоря, именно ему я обязан своим пребыванием на этой грязной посудине?

— Вы подозреваете кого-нибудь другого? Неужели вы думаете, что я увез вас ради собственного удовольствия?

— Отвечайте! — проревел сэр Оливер, пытаясь разорвать связывающие его путы.

— Я уже несколько раз ответил вам. Но коли вы так медленно соображаете, повторю еще раз: ваш брат, мастер Лайонел Тресиллиан, заплатил мне две сотни фунтов, чтобы я отвез вас в Берберию и продал там как раба. Теперь вам ясно?

— Так же ясно, как то, что все это выдумки! Ты лжешь, собака!

— Потише, потише, — добродушно сказал мастер Ли.

— Повторяю: вы лжете.

Некоторое время мастер Ли внимательно разглядывал сэра Оливера.

— Вот как, — произнес он наконец и, не говоря больше ни слова, поднялся и подошел к рундуку у стены каюты. Он открыл его и достал кожаный мешок. Вынув из мешка пригоршню драгоценностей, он поднес их к самому лицу сэра Оливера. — Может быть, вам кое-что здесь покажется знакомым?

Сэр Оливер узнал перстень и серьгу брата с крупной грушевидной жемчужиной; узнал он и медальон, который два года назад подарил ему. Так постепенно он узнавал все разложенные перед ним драгоценности.

Голова сэра Оливера упала на грудь, и какое-то время он сидел, словно оглушенный. Наконец он застонал.

— Боже мой, — проговорил он, — кто же у меня остался? Лайонел! И Лайонел тоже…

Рыдания сотрясли его могучее тело, и по изможденному лицу скатились две слезы. Скатились и затерялись в давно не бритой бороде.

— Я проклят! — воскликнул он.

Без столь убедительного доказательства сэр Оливер никогда бы не поверил мастеру Ли. С той самой минуты, когда наш джентльмен подвергся нападению у ворот Годолфин-Корта, он был убежден, что это дело рук Розамунды, что уверенность в его виновности и ненависть к нему побудили ее к столь решительным действиям. Именно эти мысли и породили его апатию. Сэр Оливер ни на минуту не усомнился в правдивости принесенного Лайонелом известия. Направляясь в Годолфин-Корт, он верил в то, что спешит на призыв Розамунды, так же твердо, насколько позже уверовал в ее причастность ко всему случившемуся у стен замка. Он был убежден, что именно по ее приказу оказался в своем нынешнем положении. Таков ее ответ на предпринятую им накануне попытку поговорить с ней: способ, к которому она прибегла с целью оградить себя от повторения подобной дерзости.

Эта уверенность была невыносима. Она иссушила все чувства сэра Оливера, довела его до тупого равнодушия к своей судьбе, какие бы беды она ни сулила.

Тем не менее все прежние горести были не столь ужасны, как это новое открытие. В конце концов у Розамунды были некоторые основания для ненависти, пришедшей на смену былой любви. Но Лайонел… Что заставило его решиться на такой поступок, как не беспредельное отвратительное себялюбие, породившее в нем стремление во что бы то ни стало не дать возможности тому, кого считали убийцей Питера Годолфина, оправдаться и снять с себя несправедливое обвинение? Гнусное желание ради собственной выгоды устранить человека, который был для него братом, отцом, всем? Сэр Оливер содрогнулся от отвращения. Такова была невероятная, ужасающая истина! Именно так отблагодарил Лайонел брата за любовь, которой тот неизменно дарил его, за жертвы, принесенные ради его спасения. Когда бы весь мир был против сэра Оливера, то уверенность в любви и преданности брата не дала бы ему пасть духом. Но теперь… Его охватило чувство одиночества и полной опустошенности. Затем в его объятой скорбью душе начало пробуждаться возмущение. Оно росло быстро и вскоре вытеснило все остальные чувства. Он резко поднял голову и остановил взгляд своих сверкающих, налитых кровью глаз на мастере Ли, который сидел на рундуке и наблюдал за ним, терпеливо дожидаясь, когда он соберется с мыслями, приведенными в явный беспорядок неожиданным открытием.

— Мастер Ли, — спросил сэр Оливер, — сколько вы возьмете, чтобы отвезти меня домой в Англию?

— Ну что же, сэр Оливер, — ответил шкипер, — думаю, столько же, сколько взял с вашего брата за то, чтобы увезти вас оттуда. Так будет по справедливости. Одно, так сказать, покроет другое.

— Вы получите вдвое больше, когда высадите меня на мысе Трефузис, — прозвучал быстрый ответ.

Глазки капитана прищурились, отчего его густые рыжие брови сошлись над переносицей. Такое поспешное согласие показалось капитану подозрительным. Он слишком хорошо знал людей, чтобы не заподозрить подвоха.

— Что вы замышляете? — ухмыльнулся мастер Ли.

— Замышляю? Уж не против вас ли, любезный? — Сэр Оливер хрипло рассмеялся. — Силы небесные, ну и плут! Неужели вы думаете, что в этом деле хоть сколько-нибудь интересуете меня? Или вы, как и ваш сообщник, полагаете, что я способен на столь мелкие чувства?

Сэр Оливер не кривил душой. Гнев против Лайонела охватил все его существо, и он совершенно не думал о роли, какую сыграл в этой авантюре негодяй-шкипер.

— И вы дадите мне слово? — настаивал мастер Ли.

— Дам слово? Черт возьми, я уже дал его! Клянусь, как только вы высадите меня в Англии, я выплачу вам то, что обещал. Этого вам достаточно? А теперь развяжите меня, и покончим с этим.

— Разрази меня гром, я рад иметь дело с разумным человеком. Вы понимаете, что все было так, как я рассказал, и я всего лишь орудие. А что до виноватых — так это те, кто подсунул мне это дельце.

— Всего лишь орудие! Грязное орудие, позарившееся на золото. Довольно! Ради бога, развяжите меня: мне надоело сидеть связанным, как каплун.

Капитан вытащил нож, подошел к сэру Оливеру и без дальних слов разрезал связывавшие его веревки. Сэр Оливер резким движением выпрямился, но ударился головой о низкий потолок и тут же снова сел. Вдруг снаружи раздался крик, заставивший капитана броситься к двери. Он распахнул ее, выпустив клубы дыма и впустив солнечный свет. Мастер Ли вышел на ют,[579] и сэр Оливер, почувствовав себя на свободе, последовал за ним.

Внизу несколько матросов, собравшихся на шкафуте[580] у фальшборта,[581] всматривались в море. Другие, столпившись на баке, пристально смотрели вперед, в сторону берега. «Ласточка» проходила мыс Рок, и капитан, увидев, насколько сократилось расстояние между нею и берегом за то время, что он оставил управление судном, обрушил поток проклятий на своего помощника, стоявшего у руля. Впереди, слева по борту, к ним под брамселями[582] приближался большой корабль с высокими мачтами. Он вышел из устья Тежу, где, вероятнее всего, и поджидал какое-нибудь сбившееся с курса судно. Идя в крутой бейдевинд с зарифленными марселями[583] и крюйселем[584] на бизани,[585] «Ласточка» делала не более одного узла[586] в час против пяти узлов «испанца». О том, что неизвестный корабль принадлежит Испании, можно было судить по бухте, из которой он появился.

— Паруса к ветру! — проревел шкипер и, подскочив к штурвалу, с такой силой оттолкнул локтем своего помощника, что тот чуть не растянулся на палубе.

— Вы сами легли на этот курс, — попытался оправдаться помощник.

— Недоумок! — зарычал шкипер. — Я велел тебе не приближаться к берегу. Если суша наступает на нас, мы что же, так и будем идти, пока не наскочим на нее?

Капитан вывернул штурвал и развернул судно по ветру, после чего вновь передал штурвал помощнику.

— Так держи! — скомандовал он и, рыча на ходу приказания, спустился по трапу.

Повинуясь приказу, матросы бросились к вантам[587] и стали карабкаться вверх, чтобы отдать рифы.[588] Несколько человек побежали на корму, к бизань-мачте. Вскоре «Ласточка», покачиваясь на волнах и разрезая носом зеленую водную гладь, на всех парусах летела в открытое море.

Стоя на полуюте,[589] сэр Оливер наблюдал за «испанцем». Он видел, как тот взял примерно на румб[590] вправо с явной целью не дать им уйти. Теперь ветер более благоприятствовал «Ласточке», но «испанец», имеющий гораздо большее количество парусов, чем пиратская посудина капитана Ли, упорно нагонял их.

Вернувшийся на корму шкипер мрачно наблюдал за противником, проклиная себя и еще больше своего помощника за то, что они угодили в ловушку.

Тем временем сэр Оливер считал орудия «Ласточки», которые были ему видны, и прикидывал, сколько их может быть на верхней палубе. Он спросил об этом капитана, и в голосе его прозвучало такое равнодушие, словно он был сторонним наблюдателем и совершенно не думал о своем положении на борту преследуемого судна.

— Чтобы я бежал от него, будь у меня достаточно орудий! Разве я похож на человека, который станет удирать от какого-то «испанца».

Сэр Оливер все понял и замолчал. Он стал смотреть, как на шкафуте боцман и его помощники, шатаясь под тяжестью груза, носят абордажные тесаки и разное оружие для рукопашного боя и складывают у грот-мачты.[591] По трапу взлетел канонир, рослый смуглый малый, голый по пояс, с вылинявшим красным шарфом, повязанным на голове в виде тюрбана. Он подбежал к каронаде,[692] которая стояла у левого борта. От канонира не отставали двое подручных.

Мастер Ли позвал боцмана и, велев ему стать к штурвалу, отправил своего помощника на бак, где готовили еще одну пушку.

Началось преследование. «Испанец» неуклонно сокращал расстояние, отделявшее его от «Ласточки». Земля за кормой уходила все дальше и наконец превратилась в туманную полоску, едва различимую за сверкающей гладью моря.

Вдруг от «испанца» отделилось небольшое облачко белого дыма, затем прозвучал грохот выстрела, и в кабельтове от носа «Ласточки» послышался всплеск.

Загорелый канонир стоял около каронады с запальником в руке, готовый по первому слову шкипера дать ответный залп. Снизу поднялся его помощник и сообщил, что на верхней палубе все готово и он ждет приказаний.

«Испанец» дал еще один предупредительный выстрел поперек курса «Ласточки».

— Они недвусмысленно предлагают нам остановиться, — сказал сэр Оливер.

Шкипер теребил свою огненную бороду.

— У них более дальнобойные пушки, чем у большинства испанских судов. И все же я пока не стану тратить порох впустую. У нас его и так немного.

Едва он успел сказать это, как грянул третий выстрел. Раздался оглушительный треск, и грот-мачта с грохотом обрушилась на палубу, придавив насмерть двоих матросов. По-видимому, бой начался всерьез. Однако мастер Ли ничего не делал второпях.

— Стой! — крикнул он канониру, который уже собирался пустить в ход запальный фитиль.

Потеряв грот-стеньгу,[593] «Ласточка» сбавляла ход, и «испанец» быстро приближался к ней. Наконец шкипер счел, что суда достаточно сблизились; крепко выругавшись, он приказал стрелять. «Ласточка» сделала свой первый и последний выстрел в этой схватке. Когда смолк грохот, сэр Оливер сквозь клубы удушающего дыма увидел, что их ядро пробило полубак «испанца».

Проклиная канонира за слишком высокий прицел, мастер Ли дал сигнал его помощнику стрелять из кулеврины.[594] Второй выстрел должен был послужить сигналом для начала огня из всех орудий верхней палубы. Но «испанец» опередил их. В тот самый момент, когда шкипер отдавал приказ, он всем бортом полыхнул огнем и дымом.

«Ласточка» содрогнулась от удара, на секунду выровнялась и тут же накренилась на левый борт.

— Проклятие! — проревел мастер Ли. — У нас пробоина ниже ватерлинии!

Сэр Оливер увидел, что «испанец», как бы довольный содеянным, немного отдалился от них. Пушка помощника канонира так и не выстрелила; не был дан и бортовой залп с верхней палубы. Крен направил жерла орудий в море, и минуты через три вода уже заливала палубу. «Ласточка» получила смертельный удар и тонула.

Убедившись, что «Ласточка» уже не представляет опасности, «испанец» в ожидании неотвратимого конца повернулся к ней наветренным бортом с твердым намерением подобрать возможно больше рабов для пополнения средиземноморских галер его католического величества.

Так свершилась судьба, уготованная Лайонелом сэру Оливеру, но разделить ее пришлось и самому мастеру Ли, что отнюдь не входило в расчеты корыстного негодяя.

Часть II Сакр-аль-Бар

Глава 9

ПЛЕННИК
Сакр-аль-Бар, Морской Ястреб, бич Средиземного моря, гроза и ужас христианской Испании, лежал у обрыва высокого холма на мысе Спартель.

Над ним по гребню утеса тянулась темно-зеленая полоса апельсиновых рощ Араиша — то был знаменитый Сад гесперид древних, где росли золотые яблоки. Примерно в миле от него к востоку виднелись палатки и шатры бедуинов,[595] ставших лагерем на плодородном изумрудном пастбище, расстилавшемся сколько хватало глаз в сторону Сеуты. Несколько ближе почти голый пастух, гибкий темнокожий юноша со шнурком из верблюжьей шерсти, повязанным вокруг бритой головы, оседлав большой серый камень, с короткими паузами извлекал из тростниковой свирели заунывные монотонные звуки. Сверху, из-под голубого купола небес, неслись радостные трели жаворонка, снизу доносился убаюкивающий шепот отдыхающего после прилива моря.

Сакр-аль-Бар лежал на плаще из верблюжьей шерсти, разостланном у самого обрыва, среди роскошных папоротников и солеросов. По бокам от него сидели на корточках два негра из Суса. Кроме белых набедренных повязок, на них ничего не было, и в лучах майского солнца их мускулистые тела блестели, как черное дерево. В руках они держали простые опахала из пожелтевших листьев финиковой пальмы и медленно обмахивали ими голову своего господина, чтобы хоть немного освежить его и отогнать мух.

Сакр-аль-Бар был мужчина во цвете лет. Огромный рост, торс Геркулеса, мощные руки и крепкие ноги говорили о его исполинской силе. Снежно-белый тюрбан, надвинутый почти на самые брови, подчеркивал смуглость лица, украшенного ястребиным носом и черной раздвоенной бородой. Его глаза были, напротив, удивительно светлыми. Поверх белой рубашки и широких коротких шальвар он носил длинную зеленую тунику из очень легкого шелка, затканную по краям золотыми арабесками. Мускулистые, бронзовые от загара икры оставались обнаженными; ноги были обуты в мавританские туфли малиновой кожи с длинными загнутыми носами. При нем не было никакого оружия, кроме острого ножа с украшенной драгоценными камнями рукояткой в ножнах, плетенных из коричневой кожи.

В одном или двух ярдах слева от Сакр-аль-Бара лежал еще один человек. Опершись локтями о землю и ладонями заслонив глаза от яркого солнца, он внимательно вглядывался в море. Это тоже был высокий, крепкий мужчина, при малейшем движении которого облегавшая его кольчуга и каска, обмотанная зеленым тюрбаном, загорались ярким огнем. Рядом с ним лежала большая кривая сабля в кожаных ножнах, богато украшенных металлическим орнаментом. Его красивое бородатое лицо было темнее, чем у соседа, а тыльная сторона прекрасных рук с длинными пальцами была почти черной.

Сакр-аль-Бар не обращал на него внимания. Он смотрел вдаль поверх склона, поросшего чахлыми пробковыми деревьями и вечнозелеными дубами, на котором то здесь, то там желтело золото дрока и вспыхивали зеленые и пурпурные огни кактусов, цеплявшихся за белесые камни. Внизу, за Геркулесовыми Пещерами, расстилалось море; его воды, мерно вздымаясь, отливали изумрудом и всеми цветами и оттенками опала. Несколько дальше, под прикрытием скал, которые, вдаваясь в море, образовывали небольшую бухту, на легких волнах покачивались две пятидесятивесельные галеры с огромными мачтами и небольшой тридцативесельный галиот.[596] По обеим сторонам каждого судна почти горизонтально тянулись длинные желтые весла, похожие на распластанные крылья гигантской птицы. Не вызывало сомнения, что галеры и галиот либо прятались, либо укрывались в засаде. Над бухтой и над застывшими в ней судами кружила стая крикливых назойливых чаек.

Сакр-аль-Бар смотрел через пролив в сторону Тарифы и далекого берега Европы, едва различимого в густом мареве жаркого летнего дня. Но не окутанный дымкой горизонт притягивал его взгляд; он не отрывал глаз от прекрасного судна под белыми парусами, которое, идя круто по ветру, легко преодолевало течение милях в четырех от берега. Дул легкий восточный бриз, и, следуя левым галсом,[597] судно быстро приближалось; его капитан, без сомнения, высматривал у враждебного африканского побережья отчаянных морских разбойников, которые избрали эти места своим логовом и собирали дань с каждого христианского судна, осмелившегося заплыть в их владения. Сакр-аль-Бар улыбнулся, подумав о том, как мало подозревают на этом судне о близости галер и сколь безмятежным должен казаться африканский берег, купающийся в лучах солнца, христианскому капитану, рассматривающему его в подзорную трубу. И со своей вершины, подобно ястребу, каковым его окрестили, парящему в синеве неба перед тем, как броситься на добычу, он наблюдал за кораблем и ждал той минуты, когда можно будет напасть на него.

Немного восточнее наблюдательного пункта Сакр-аль-Бара в море выдавался небольшой мыс с милю длиной. Он представлял собой нечто вроде волнореза, образуя полосу штиля. Марсовому[598] с фок-мачты[599] его граница была хорошо видна, он мог заметить то место, где исчезали белые барашки на гребнях волн и вода становилась спокойнее. Если, следуя тем же галсом, они решатся пересечь эту границу, то выбраться из заштиленной зоны им удастся не так быстро. Судно в полном неведении о притаившейся опасности уверенно шло прежним курсом, и вскоре между ним и зловещим местом осталось не более полумили.

Облаченный в кольчугу корсар заволновался. Он повернулся к бесстрастному Сакр-аль-Бару, внимание которого было по-прежнему поглощено неизвестным судном.

— Он подходит, подходит! — воскликнул он на франкском наречии — этом лингва франка[600] африканского побережья.

— Иншалла! — последовал лаконичный ответ. — Да сбудется воля Всевышнего!

Вновь наступило напряженное молчание, а судно тем временем настолько приблизилось, что благодаря килевой качке они заметили, как под его черным корпусом поблескивает белое днище. Прикрыв ладонью глаза, Сакр-аль-Бар внимательно разглядывал квадратный флаг, развевающийся над грот-мачтой. Он сумел рассмотреть не только красные и желтые квадраты, но также изображения замка и льва.

— Судно испанское, Бискайн! — прокричал он своему товарищу. — Очень хорошо. Хвала Всевышнему!

— А они решатся? — вслух поинтересовался тот.

— Будь спокоен — решатся. Они не подозревают об опасности, ведь наши галеры довольно редко заходят так далеко на запад.

Пока они разговаривали, «испанец» подошел к роковой границе, пересек ее, и, поскольку ветер еще заполнял паруса, не вызывало сомнения, что он собирается продолжать путь в южном направлении.

— Пора! — крикнул Бискайн, Бискайн аль-Борак, как прозвали его за стремительность, с которой он всегда наносил удар. Он дрожал от нетерпения, как собака на сворке.

— Еще нет, — прозвучал спокойный ответ, сдержавший порыв Бискайна. — Чем ближе они подберутся к берегу, тем вернее их гибель. Дать сигнал мы успеем, когда они начнут поворот оверштаг.[601] Подай мне пить, — обратился Сакр-аль-Бар к одному из негров, которого он не без иронии прозвал Уайт.

Раб отвернулся, разгреб кучку папоротника, достал из-под нее красную глиняную амфору, вынул из горлышка пальмовые листья и налил воды в чашку. Сакр-аль-Бар медленно пил, не сводя глаз с судна, каждая снасть которого теперь уже четко прочерчивалась в прозрачном воздухе. Они видели людей на палубе, марсового на фоке. Находясь примерно в полумиле от них, судно неожиданно стало делать поворот оверштаг.

Сакр-аль-Бар вскочил и, выпрямившись во весь свой огромный рост, взмахнул длинным зеленым шарфом. На его сигнал с одной из галер, стоявших в укрытии, откликнулась труба, затем раздались резкие свистки боцманов, послышались всплески весел, скрип уключин, и две большие галеры вылетели из засады. Их длинные, обитые железом борта кишели корсарами в тюрбанах. Оружие блестело на солнце. Около дюжины корсаров с луками и стрелами в руках оседлали салинги грот-мачт, ванты по обоим бортам галер чернели от людей, которые роились на них, подобно саранче, готовой накрыть свою добычу и пожрать ее.

Внезапность нападения привела «испанца» в смятение. На судне началась отчаянная суматоха: звенела труба, раздавались крики команды, люди сломя голову, натыкаясь друг на друга, кидались занимать места, указанные их опрометчивым капитаном. В этой суматохе поворот на другой галс потерпел неудачу, драгоценное время было упущено, и судно едва двигалось с лениво повисшими парусами. В отчаянии капитан поспешил поставить корабль по ветру, полагая, что это — единственная возможность избежать западни. Но в этом закрытом месте ветер был слишком слаб, и попытка капитана не удалась.

Галеры летели наперерез «испанцу»; боцманы без устали работали плетьми, заставляя рабов до предела напрягать мускулы, и желтые весла с бешеной скоростью мелькали в воздухе, вздымая серебристую пыль.

Все это Сакр-аль-Бар успел заметить, пока в сопровождении Бискайна и негров покидал заоблачное убежище, сослужившее ему верную службу. Он перебегал от красного дуба к пробковому дереву и от пробкового дерева к красному дубу, перепрыгивал со скалы на скалу, спускался с уступа на уступ, руками цепляясь за траву или выступающий камень, с быстротой и ловкостью обезьяны.

Наконец он спустился на берег, в несколько прыжков оказался у самой воды и, пробежав вдоль черного рифа, поравнялся с галиотом, который корсары оставили в укрытии. Галиот ожидал его, стоя на глубокой воде на расстоянии длины весла от скалы. Когда он появился, весла приняли горизонтальное положение и застыли. Сакр-аль-Бар прыгнул на них, его спутники последовали за ним, и все четверо, пройдя по веслам, словно по сходням, добрались до фальшборта. Перебравшись через него, Сакр-аль-Бар оказался на палубе, в проходе между скамьями гребцов.

За Сакр-аль-Баром последовал Бискайн; последними перебрались на палубу негры. Они еще не перелезли через фальшборт, когда Сакр-аль-Бар дал сигнал. Боцман и два его помощника побежали по проходу, щелкая длинными плетьми из буйволовой кожи. Весла пошли вниз, галиот сорвался с места и полетел следом за двумя галерами.

С саблей в руке Сакр-аль-Бар стоял на носу немного поодаль от толпы шумных, разгоряченных корсаров, которые с нетерпением ожидали той минуты, когда они смогут наброситься на своего христианского противника. По реям и вверх по вантам карабкались лучники. На мачте развевался штандарт Сакр-аль-Бара — зеленый полумесяц на малиновом фоне.

Нагие рабы-христиане, обливаясь потом, стонали от напряжения под ударами мусульманских плетей, понуждавших несчастных нести гибель христианским собратьям.

Впереди сражение уже началось. В спешке «испанец» сделал только один выстрел, не достигший цели, и корсары уже зацепили абордажными крючьями корму его левого борта. Тучи смертоносных стрел осыпали его палубы с салингов мусульманской галеры, а по обоим бортам карабкались толпы разгоряченных мавров, нетерпение которых было особенно велико в тех случаях, когда дело касалось захвата «испанских собак», изгнавших их из родного Андалузского халифата. К корме «испанца» спешила вторая галера, чтобы подойти к нему с левого борта, и, пока она приближалась, ее лучники и пращники сеяли смерть на галеоне.[602]

Сражение было недолгим и жарким. Застигнутые врасплох испанцы настолько растерялись, что не сумели отразить нападение. И все же они сделали все, что могли, и оказали мужественное сопротивление. Но и корсары сражались не менее доблестно. Не щадя жизни, они были готовы убивать во имя Аллаха и его пророка и с готовностью принимали смерть, раз Всевышнему было угодно, чтобы именно здесь свершилась их судьба. Они теснили испанцев, и те, проигрывая им в численности раз в десять, отступили.

Когда галиот Сакр-аль-Бара подошел к борту испанского галеона, сражение подходило к концу, и один из корсаров, забравшись на марс,[603] срывал с грот-мачты испанский флаг и прибитое под ним деревянное распятие. Спустя мгновение под громовые крики на легком бризе развевался зеленый полумесяц.

Сквозь давку, царившую на палубе, Сакр-аль-Бар прошел на шкафут. Корсары давали ему дорогу, в исступлении выкрикивали его имя и, размахивая саблями, приветствовали Ястреба Моря, самого доблестного из всех слуг ислама. Правда, прибыв слишком поздно, он не принял участия в схватке. Но именно ему принадлежал дерзкий замысел устроить засаду так далеко на западе; его воля привела их к быстрой и радостной победе во имя Аллаха.

Палубы галеона, скользкие от крови, были усеяны телами раненых и умирающих, которых мусульмане выбрасывали за борт. Раненые христиане разделили участь погибших, поскольку корсарам не было никакого смысла возиться с увечными рабами.

У грот-мачты, как стадо робких, растерянных овец, сбились оставшиеся в живых испанцы, обезоруженные и павшие духом. Сакр-аль-Бар выступил вперед и остановил на них суровый взгляд своих светлых глаз. Их было человек сто — в основном авантюристы, отплывшие из Кадиса в надежде разбогатеть в Индиях.[604] Путешествие оказалось коротким, и они хорошо знали свою участь — тяжелый труд на веслах мусульманских галер или, в лучшем случае, невольничий рынок в Алжире или Тунисе, где их продадут какому-нибудь богатому мавру.

Взгляд Сакр-аль-Бара оценивающе скользил по испанцам, пока не остановился на их капитане, который стоял несколько впереди. На нем был богатый кастильский костюм черного цвета и бархатная шляпа с пышным плюмажем, украшенная золотым крестом.

Сакр-аль-Бар церемонно обратился к нему.

— Fortuna de guerra, señor capitan,[605] — бегло произнес он по-испански. — Как ваше имя?

— Я — дон Паоло де Гусман, — гордо выпрямившись, ответил капитан; в его голосе звучало сознание собственного достоинства и нескрываемое презрение к собеседнику.

— Вот как! Знатный джентльмен! И, надо полагать, достаточно крепкий и упитанный. На саке[606] в Алжире можете потянуть на две сотни филипиков.[607] Нам вы заплатите за выкуп пятьсот.

— Por las Entrañas de Dios![608] — воскликнул дон Паоло, который, подобно всем благочестивым испанцам, впитал страсть к божбе с молоком матери. Каким было бы следующее заявление задыхающегося от ярости капитана, осталось неизвестным, поскольку Сакр-аль-Бар презрительным движением руки дал знак увести его.

— За богохульство мы увеличим выкуп до тысячи филипиков, — сказал он и, обращаясь к стоявшим рядом корсарам, добавил: — Увести его! Окажите ему всяческое гостеприимство,пока не прибудет выкуп.

Испанца, призывающего на голову дерзкого корсара все кары небесные, увели.

С остальными пленниками разговор Сакр-аль-Бара был короток. Всем, кто пожелает, он предложил заплатить выкуп, и трое испанцев приняли его предложение. Остальных он препоручил заботам Бискайна, исполнявшего при нем обязанности кайи, или лейтенанта. Однако прежде он приказал боцману захваченного судна выступить вперед и потребовал у него сведений о рабах, находившихся на борту. Оказалось, что на судне была лишь дюжина рабов, выполнявших обязанности прислуги: три еврея, семь мусульман и два еретика. С приближением опасности всех их загнали в трюм.

По приказу Сакр-аль-Бара рабов извлекли из тьмы, куда они были брошены. Мусульмане, узнав, что попали в руки единоверцев и, следовательно, их рабству пришел конец, разразились радостными восклицаниями и вознесли горячую хвалу Господу всех правоверных, ибо нет Бога, кроме Аллаха. Трое евреев — стройные, крепко сбитые молодые люди в черных туниках по колено и черных ермолках на черных вьющихся волосах — заискивающе улыбались, надеясь, что их судьба изменится к лучшему. Они оказались среди людей более близких им, чем христиане, во всяком случае связанных с ними узами общей вражды к Испании и общими страданиями, которые они терпели от испанцев. Двое еретиков стояли, угрюмо понуря головы. Они понимали, что для них все случившееся означает лишь переход от Сциллы к Харибде[609] и что от язычников им так же нечего ждать, как и от христиан. Один из них был кривоногий крепыш, одетый в лохмотья. Его обветренное лицо было цвета красного дерева, а над синими глазами нависали клочковатые брови, некогда рыжие, как волосы и борода, теперь же изрядно тронутые сединой. Его руки покрывали темно-коричневые пятна, как у леопарда.

Из всей дюжины рабов он один привлек внимание Сакр-аль-Бара. Еретик понуро стоял перед корсаром, опустив голову и вперив взгляд в палубу, — усталый, подавленный, бездушный раб, готовый предпочесть смерть своей жалкой жизни. Прошло несколько мгновений, а могучий мусульманин все стоял рядом с рабом и не отрываясь смотрел на него. Затем тот, будто движимый непреодолимым любопытством, поднял голову: его тусклые, утомленные глаза оживились, застывшую в них усталость как рукой сняло, взгляд стал ясным и проницательным, как в минувшие времена. Раб вытянул шею и в свою очередь уставился на корсара. Затем растерянно оглядел множество смуглых лиц под тюрбанами самых разнообразных цветов и вновь остановил взгляд на Сакр-аль-Баре.

— Силы небесные! — в неописуемом изумлении наконец воскликнул он по-английски, после чего, поборов удивление и перейдя на свой циничный тон, продолжал: — Добрый день, сэр Оливер. Уж теперь-то вы наверняка не откажете себе в удовольствии повесить меня.

— Аллах велик! — бесстрастно ответил Сакр-аль-Бар.

Глава 10

ОТСТУПНИК
Как случилось, что Сакр-аль-Бар — Морской Ястреб, мусульманский пират, бич Средиземного моря, гроза христиан и любимец алжирского паши Асада ад-Дина — оказался не кем иным, как сэром Оливером Тресиллианом, корнуоллским джентльменом из Пенарроу? Обо всем этом весьма пространно повествуется в «Хрониках» Генри Года. О том, в сколь невероятное потрясение вверг сей факт его светлость, мы можем судить по утомительной скрупулезности, с которой он, шаг за шагом, прослеживает эту удивительную метаморфозу. Ей он посвящает целых два тома из восемнадцати, оставленных им потомству. Однако суть дела, причем к немалой его пользе, можно изложить в одной короткой главе.

Сэр Оливер оказался в числе тех, кого команда испанского судна, потопившего «Ласточку», выловила из моря. Вторым был Джаспер Ли, шкипер. Всех их отвезли в Лиссабон и предали суду святой инквизиции.[610] Поскольку почти все они были еретиками, то прежде всего братству Святого Бенедикта[611] пришлось позаботиться об их обращении. Сэр Оливер происходил из семьи, которая никогда не славилась строгостью в вопросах религии, и вовсе не собирался быть сожженным заживо, если для того, чтобы спастись от костра, достаточно принять точку зрения тех, кто несколько иначе, нежели его единоверцы, относится к гипотетической проблеме загробной жизни. Он принял католическое крещение с почти презрительным равнодушием. Что касается Джаспера Ли, то нетрудно догадаться, что религиозные чувства шкипера отличались не меньшей эластичностью, чем у сэра Оливера. Разумеется, он был не тот человек, чтобы позволить изжарить себя из-за такого пустяка, как конфессиональные тонкости.

Надо ли говорить, как возликовала святая церковь по поводу спасения двух несчастных душ от верной погибели. Посему к новообращенным в истинную веру отнеслись с особой заботой, и псы Господни пролили над ними целые потоки благодарственных слез. Итак, с ересью было покончено. Они полностью очистились от нее, приняв епитимью[612] по всей форме — со свечой в руке и санбенито[613] на плечах — во время аутодафе[614] на площади Рокио в Лиссабоне. Благословив новообращенных, церковь отпустила их с напутствием упорствовать на пути спасения, по которому она с такой мягкостью их направила.

Однако освобождение новообращенных было равносильно отказу от них, поскольку они сразу же очутились в руках светских властей, которым предстояло подвергнуть их наказанию за преступления на море. И хотя подтверждения их виновности найти не удалось, судьи не сомневались, что отсутствие состава преступления являлось естественным следствием отсутствия возможности совершить таковое. Напротив, заключили они, нет ни малейшего сомнения в том, что при наличии возможности оное преступление не замедлило бы свершиться. Подобная уверенность судей основывалась на том факте, что, когда «испанец» дал залп по носовой части «Ласточки», предлагая ей лечь в дрейф, она продолжала следовать прежним курсом. Так с неопровержимой кастильской логикой был доказан злой умысел капитана.

Джаспер Ли возразил, что его действия диктовались недоверием к испанцам и твердой уверенностью в том, что все испанцы — пираты и каждому честному моряку следует держаться подальше от них, особенно если его судно уступает им в числе орудий. Однако подобное оправдание не снискало капитану расположения его недалеких судей.

Сэр Оливер с жаром заявил, что не принадлежит к команде «Ласточки», что он — дворянин, который против своей воли оказался на борту, став жертвой гнусного обмана со стороны корыстного шкипера.

Суд со вниманием выслушал эту речь и попросил его назвать свое имя и звание. Сэр Оливер был настолько неосторожен, что сказал правду. Результат оказался чрезвычайно поучительным для нашего джентльмена: он доказал ему, с какой педантичностью ведутся и в каком порядке содержатся испанские архивы. Суд представил документы, на основании которых его члены смогли изложить сэру Оливеру основные события той части его жизни, что прошла в морских странствиях, и воскресить в его памяти давно забытые мелкие, но весьма щекотливые подробности.

Не он ли был в таком-то году на Барбадосе и захватил галеон «Санта-Мария»? Что же это, как не разбой и пиратство? Разве четыре года назад он не потопил в Фанкальском заливе испанскую каракку?[615] Разве не он был соучастником пирата Хокинса в деле при Сан-Хуан-де-Улоа? И так далее и тому подобное… Сэра Оливера буквально засыпали вопросами.

Он уже почти жалел, что взял на себя лишний труд и, согласившись перейти в католичество, натерпелся от братьев-доминиканцев[616] всяческих неприятностей, связанных с этой процедурой. Ему стало казаться, что он понапрасну потерял время и избежал церковного огня единственно для того, чтобы в виде жертвы мстительному богу испанцев быть вздернутым на светской веревке.

Однако до этого дело не дошло. В то время на средиземноморских галерах ощущалась острая нужда в людях, каковому обстоятельству сэр Оливер, капитан Ли и еще несколько человек из незадачливой команды «Ласточки» и были обязаны жизнью, хотя весьма сомнительно, чтобы кто-нибудь из них выказывал склонность поздравлять себя с таким исходом.

Скованные одной цепью щиколотка к щиколотке на расстоянии нескольких коротких звеньев друг от друга, они были частью большого стада несчастных, которых через Португалию погнали в Испанию и далее на юг, в Кадис. Последний раз сэр Оливер видел капитана Ли в то утро, когда они выходили из зловонной лиссабонской тюрьмы. С тех пор на протяжении всего изнурительного пути каждый из них знал, что другой находится где-то рядом, в жалкой оборванной толпе галерников. Но они ни разу не встретились.

В Кадисе сэр Оливер провел месяц в обширном и грязном загоне под открытым небом. То была обитель нечистот, болезней и страданий, самых ужасных, какие только можно вообразить. Подробности, слишком омерзительные, чтобы их описывать здесь, любопытствующие могут найти в «Хрониках» лорда Генри Года.

К концу месяца сэр Оливер оказался в числе тех, кого отобрал офицер, набиравший гребцов на галеру, которой предстояло доставить в Неаполь испанскую инфанту.[617] Переменой участи он был обязан своему крепкому организму, устоявшему перед инфекцией смертоносной обители страданий, а также великолепным мускулам, которые офицер, проводивший отбор, ощупывал так тщательно, будто приобретал вьючное животное. Впрочем, именно этим он и занимался.

Галера, куда отправили нашего джентльмена, была судном о пятидесяти веслах, на каждом из которых сидело по семь гребцов. Они размещались на некоем подобии лестницы, соответствовавшей наклону весла и спускавшейся от прохода в середине судна к фальшборту.

Сэру Оливеру отвели место у самого прохода. Здесь, совершенно нагой, как в день своего появления на свет, прикованный цепью к скамье, он провел шесть долгих месяцев.

Доски, на которых он сидел, покрывала тонкая грязная овчина. Скамья была не более десяти футов в длину, и от соседней ее отделяло примерно четыре фута. На этом тесном пространстве проходила вся жизнь сэра Оливера и его соседей по веслу. Они не покидали его ни днем ни ночью: спали они в цепях, скорчившись над веслом, поскольку не могли ни лечь, ни вытянуться во весь рост.

Со временем сэр Оливер достаточно закалился и приспособился к невыносимому существованию галерного раба, равносильному погребению заживо. И все же тот первый долгий переход в Неаполь остался самым страшным воспоминанием его жизни. В течение шести, порой восьми, а однажды не менее чем десяти часов он ни на секунду не выпускал весла. Поставив одну ногу на упор, другую на переднюю скамью, ухватившись за свою часть неимоверно тяжелого пятнадцатифутового весла, он сгибался вперед, наваливаясь на него, распрямлялся, чтобы не задеть спины стонущих, обливающихся потом рабов, сидевших перед ним, затем поднимал свой конец, чтобы опустить весло в воду, после чего вставал на ноги и, налегая на весло всей тяжестью, гремя цепью, опускался на скамью рядом со стонущими товарищами. И так без конца, пока в голове не поднимался звон, не темнело в глазах, не пересыхало во рту и все тело не охватывала нестерпимая боль. Резкий удар боцманской плети, побуждая собрать остатки сил, оставлял на его голой спине кровавый рубец. И так изо дня в день, то сгорая до пузырей под безжалостными лучами южного солнца, то замерзая от холодной ночной росы, когда, скорчившись на скамье, он забывался коротким, не приносящим отдохновения сном. Ужасающе грязный и растрепанный, со слипшимися от пота волосами и бородой, которые омывались только редкими в это время года дождями, он задыхался от зловония, исходившего от соседей, испытывал нескончаемые мучения от полчищ отвратительных насекомых, плодившихся в гнилой овечьей подстилке, переносил бог знает какие кошмары этого плавучего ада. Его скудная пища состояла из червивых сухарей, тошнотворного рисового варева с салом и тепловатой, зачастую протухшей воды. Исключение составляли те дни, когда грести приходилось дольше обычного, и для поддержания сил измученных рабов боцман бросал им в рот кусочки смоченного в вине хлеба.

Во время этого перехода среди рабов вспыхнула цинга, случались и другие болезни, не говоря о вызванных постоянным трением о скамьи язвах, от которых молча страдали буквально все гребцы. С теми, кто, обессилев от болезней или дойдя до предела выносливости, впадал в обморочное состояние, боцманы не церемонились. Покойников выбрасывали за борт, потерявших сознание выволакивали в проход между рядами гребцов или на палубу и, дабы привести в чувство, били плетьми. Если они все-таки не приходили в себя, то избиение продолжалось до тех пор, пока жертва не превращалась в кровавую бесформенную массу, после чего ее бросали в море.

Один или два раза, когда они шли против ветра и смрад от гребцов относило к корме и к вызолоченной кормовой надстройке, где находились инфанта и ее свита, рулевым приказали развернуться фордевинд.[618] Несколько долгих изнурительных часов рабы удерживали галеру на месте, медленно гребя против ветра, чтобы ее не отнесло назад.

В первую же неделю путешествия умерло около четверти рабов, сидевших на веслах. Но в трюме имелись резервы, и их извлекли оттуда, чтобы заполнить опустевшие места. Лишь самые стойкие выдерживали эти ужасные испытания. Среди них оказались сэр Оливер и его ближайший сосед по веслу — рослый, сильный и невозмутимый мавр, который не жаловался на судьбу, но принимал ее со стоицизмом, вызывавшим восхищение сэра Оливера. За многие дни они не обменялись ни единым словом, так как думали, что, несмотря на общие несчастья, различие веры делает их врагами. Однажды вечером, когда немолодого еврея, впавшего в милосердное забытье, вытащили в проход и стали избивать плетьми, сэр Оливер заметил, что облаченный в алую сутану прелат[619] из свиты инфанты облокотился о поручни юта и не сводит с истязаемого сурового, безжалостного взгляда. Бесчеловечность этой сцены и холодное равнодушие служителя всеблагого и милосердного Спасителя привели нашего джентльмена в такую ярость, что он вслух послал проклятие всем христианам вообще и алому князю церкви[620] в частности.

Он повернулся к мавру и произнес по-испански:

— Да, ад был создан для христиан. Наверное, поэтому они и стремятся превратить землю в его подобие.

К счастью, скрип весел, лязг цепей и свист плетей, истязавших несчастного еврея, заглушили его слова. Однако мавр расслышал их, и его темные глаза сверкнули.

— Их ожидает семижды раскаленная печь, о брат мой, — ответил он с уверенностью, в которой, казалось, и была основа его стойкости. — Но разве ты не христианин?

Мавр говорил на лингва франка — своеобразном языке североафриканского побережья, похожем на какой-то французский диалект, пересыпанный арабскими словами. О чем он говорит, сэр Оливер догадался почти интуитивно. Он ответил снова по-испански, поскольку, хоть мавр и не говорил на этом языке, было ясно, что он его понимает.

— С этого часа я отрекаюсь от веры! — Гнев сэра Оливера не утихал. — Я не признаю ни одну религию, именем которой творится подобная жестокость. Взгляни-ка на это алое исчадие ада там, наверху. С какой изысканностью нюхает он ароматический шарик, дабы не осквернить свои святейшие ноздри нашим отравленным дыханием! А ведь мы, как и этот прелат, созданы по образу и подобию Божию. Да и что он знает о Боге? Он разбирается в религии не больше, чем в хорошем вине, жирной пище и пышнотелых женщинах. Проповедуя отречение от мирских благ как единственный путь на небеса, он своими же догматами обречен на вечную погибель. — Сэр Оливер налег на весло и крепко выругался. — Христианин? Это я-то? — И он рассмеялся — впервые за то время, что сидел прикованным к скамье. — Я покончил с христианством и христианами.

— Мы принадлежим истинному Богу, и мы вернемся к Нему, — заметил мавр.

Так началась дружба сэра Оливера с Юсуфом бен-Моктаром. Мусульманин решил, что в своем соседе он нашел человека, на которого снизошла благодать Аллаха, человека, готового принять веру пророка. И благочестивый Юсуф со рвением принялся за обращение раба-христианина. Однако сэр Оливер слушал его равнодушно. Отступясь от одной веры, он не спешил принимать другую, не убедившись в ее преимуществах. Пока же славословия Юсуфа исламу очень напоминали речи, которые он уже слышал во славу католицизма. Но он не высказывал своих мыслей вслух и тем временем, пользуясь общением с мусульманином, настолько выучил лингва франка, что к концу шестого месяца говорил на нем как настоящий мавританин, уснащая речь мусульманской образностью и большей, нежели то было принято, примесью арабских слов.

На исходе шестого месяца произошло событие, которое вернуло сэру Оливеру свободу. За это время его конечности, и ранее отличавшиеся необыкновенной силой, приобрели поистине гигантскую мощь. На веслах всегда так: либо вы умираете, не выдержав напряжения, либо ваши мышцы и сухожилия приспосабливаются к этой изнурительной работе. Испытания закалили сэра Оливера; он стал нечувствителен к усталости: выносливость его превосходила границы человеческих возможностей.

Однажды вечером, когда, возвращаясь из Генуи, они проходили Минорку, из-за мыса неожиданно вылетели четыре мусульманские галеры. Они приближались на некотором расстоянии друг от друга с явным намерением окружить их судно и напасть на него.

«Асад ад-Дин» — пронеслось по «испанцу» имя самого грозного мусульманского корсара со времен отступника-итальянца Окьяни, или Али-паши, убитого при Лепанто.[621] На палубе запели трубы, загремела барабанная дробь, и испанцы в шишаках и латах, вооруженные аркебузами[622] и копьями, приготовились защищать свою жизнь и свободу. Канониры бросились к кулевринам. Но пока они в смятении разводили огонь и готовили фитили, было потеряно много времени, так много, что, прежде чем успела выстрелить хоть одна пушка, крючья первой мусульманской галеры уже скребли по фальшборту «испанца». Столкновение двух судов было ужасно. Обитый железом форштевень[623] мусульманской галеры, на которой находился сам Асад ад-Дин, нанес сокрушительный удар по корпусу «испанца», разбив в щепы пятнадцать весел, как высохшие тростинки. На скамьях гребцов раздались адские крики и жалобные стоны. Сорок рабов были придавлены веслами, некоторые были убиты на месте, другие лежали кто с переломанной спиной, кто с раздробленными конечностями и ребрами.

Если бы не Юсуф, который имел достаточный опыт в боях между галерами и знал, что должно произойти, то сэр Оливер, несомненно, оказался бы среди этих несчастных. Мавр до предела отжал весло вверх и вперед, заставляя остальных гребцов повторить его движения. Затем, выпустив весло из рук, он скользнул на колени и прижался к настилу так плотно, что его плечи оказались вровень со скамьей. Он крикнул, чтобы сэр Оливер сделал то же самое, и тот, не понимая смысла маневра, но по тону товарища догадываясь о его необходимости, незамедлительно повиновался. Мгновением позже на весло обрушился сокрушительный удар, и, прежде чем обломиться, оно отскочило назад, размозжив голову одному из рабов и смертельно ранив остальных, но не задев ни сэра Оливера, ни Юсуфа. Еще через секунду им на спины с воплями и проклятиями повалились гребцы, отброшенные веслом с передней скамьи.

Когда сэр Оливер, шатаясь, поднялся на ноги, битва была в полном разгаре. Испанцы дали несколько залпов из аркебуз, и над фальшбортом повисло плотное облако дыма, из которого извергался нескончаемый поток корсаров, предводительствуемый немолодым высоким, стройным человеком с развевающейся седой бородой и смуглым орлиным профилем. На его белоснежном тюрбане под навершием стального шлема сверкал изумрудный полумесяц. Тело старика облекала кольчуга. Он размахивал огромной саблей, под ударами которой испанцы падали, словно колосья под серпом жнеца. Он сражался за десятерых, и ему на подмогу с криками «Дин! Дин! Аллах! Аллах-иль-Аллах!» спешили все новые и новые корсары. Не в силах противостоять столь бурному натиску, испанцы отступили.

Увидев, что Юсуф безуспешно пытается освободиться от цепи, сэр Оливер пришел ему на помощь. Он нагнулся, схватив цепь обеими руками, оперся ногами о скамью и, напрягая все силы, вырвал скобу из дерева. Юсуф был свободен, разумеется, если не считать тянувшейся за ним цепи. В свою очередь он оказал такую же услугу сэру Оливеру, на что — как ни был он силен — потребовалось больше времени, поскольку либо корнуоллец был все же сильнее, либо скоба, крепившая его цепь, была вбита в более прочное дерево. Наконец она поддалась, и сэр Оливер тоже оказался на свободе. Он поставил на скамью ногу и разжал звено, крепившее цепь к обручу на щиколотке.

Покончив с этим, сэр Оливер занялся делом мщения. Громовым голосом подхватив боевой клич нападающих «Дин!» и потрясая цепью, он бросился на испанцев с тыла. В его руках цепь превратилась в страшное оружие. Он размахивал ею, словно бичом, нанося удары направо и налево, проламывая головы, разбивая лица, пока не пробился сквозь толпу испанцев, которые настолько растерялись, что почти не оказали сопротивления вырвавшемуся на свободу рабу. За ним, размахивая десятифутовым обломком весла, мчался Юсуф.

Впоследствии сэр Оливер говорил, что едва ли отдавал себе отчет в том, что происходило вокруг. Когда он наконец опомнился, то обнаружил, что бой закончен, толпа корсаров охраняет сбившихся в кучу испанцев, другие вытаскивают из каюты капитана сундуки и, наконец, третьи, вооруженные молотками и долотами, пробираются между скамьями и освобождают оставшихся в живых рабов, большинство из которых были сынами ислама.

Сэр Оливер увидел, что стоит лицом к лицу с седобородым предводителем корсаров и тот, опираясь на саблю, не сводит с него удивленного и восхищенного взгляда. Обнаженное тело нашего джентльмена было с головы до ног забрызгано кровью, а правая рука по-прежнему сжимала тот самый ярд железных звеньев, каковым он и произвел столь страшное опустошение. Юсуф стоял рядом с предводителем и что-то торопливо говорил ему.

— Клянусь Аллахом, мне еще не доводилось видеть столь сильного воина! — воскликнул корсар. — Сам пророк вселил в него силу, чтобы покарать неверных свиней.

Сэр Оливер свирепо усмехнулся.

— Я расплатился за удары их плетей, — сказал он.

Таковы были обстоятельства, при которых сэр Оливер встретился с грозным Асадом ад-Дином, пашой Алжира, и первые слова, сказанные ими друг другу.

Вскоре галера Асада ад-Дина несла нашего джентльмена в Берберию; его вымыли и обрили, оставив на макушке пучок волос, за который пророк поднимет его на небо, когда истечет срок его земного существования. Он не возражал: здесь его накормили, и раз так, то пусть поступают, как им заблагорассудится. Наконец его облекли в непривычно легкие, свободные одежды и, повязав голову тюрбаном, повели на корму, где под навесом сидели Асад ад-Дин и Юсуф, увидев которого сэр Оливер понял, что именно по его приказанию с ним обращались как с правоверным.

Юсуф бен-Моктар оказался весьма влиятельным лицом — племянником и любимцем самого Асада ад-Дина, столпа веры, избранника Аллаха. Пленение Юсуфа испанцами повергло всех в глубокую скорбь, а недавнее избавление вызвало бурное ликование. Обретя свободу, он не забыл о соседе по веслу, к которому сам Асад ад-Дин проявил величайшее любопытство. Превыше всего в этом мире старый корсар ценил настоящих воинов; по его собственному признанию, ему еще не приходилось видеть равных этому рослому рабу и наблюдать что-либо подобное тому, как он сражался своей смертоносной цепью. Юсуф сообщил ему, что на этого человека снизошла благодать Аллаха и в нем уже живет дух истинного мусульманина; иными словами: плод созрел и ждет руки пророка.

Когда сэр Оливер, вымытый, надушенный, облаченный в белый кафтан и тюрбан, благодаря которому он казался еще выше, предстал перед Асадом ад-Дином, ему объявили, что если он готов вступить в ряды правоверных дома пророка и посвятить силу и мужество, дарованные ему Аллахом, утверждению истинной веры и мщению врагам ислама, то его ожидают слава, богатство и почести.

Из всей пространной речи, произнесенной с восточной витиеватостью, в смятенную душу сэра Оливера запала одна лишь фраза о мщении врагам ислама. Он чувствовал, что враги ислама — его враги, и не скрывал от себя, что воздать им по заслугам было бы для него чрезвычайно соблазнительно. Не забывал он и о том, что в случае отказа принять веру пророка его вновь ждет весло, но уже на мусульманской галере. За шесть месяцев он сполна изведал прелести этого занятия, и теперь, когда его отмыли и дали почувствовать себя нормальным человеком, возвратиться к веслу было бы свыше его сил. Мы видели, с какой легкостью сэр Оливер отрекся от религии, в лоне которой был воспитан, и перешел в католичество — к немалому для себя разочарованию, как выяснилось впоследствии. С неменьшей легкостью, но с несравненно большей выгодой перешел он в ислам. Более того, он устремился в лоно Магомета с некоей страстью, чего и в помине не было при его первом отступничестве.

Как мы уже имели возможность убедиться, еще на борту испанской галеры сэр Оливер пришел к выводу, что в его время христианство превратилось в зловещую карикатуру, от которой мир необходимо избавить. Однако не следует полагать, будто разочарованность нашего джентльмена в христианстве зашла так далеко, что он уверовал в неоспоримое превосходство ислама, и будто его обращение к Магомету было чем-то большим, нежели простая видимость. Оказавшись перед необходимостью выбирать между скамьей гребца и кормовой палубой, веслом и саблей, он без колебаний сделал единственно возможный в его положении выбор, гарантирующий ему жизнь и свободу.

Вот так сэр Оливер был принят в ряды правоверных, тех, кого в райских кущах ожидают шатры, разбитые в садах с неосыпающимися плодами среди молочных, винных и медовых рек. Он стал кайей, или лейтенантом, на галере, которой командовал Юсуф, и в добром десятке сражений проявил такую храбрость и находчивость, что имя его вскоре стало известно всем пиратам Средиземного моря. Месяцев через шесть в бою у берегов Сицилии с одной из галер Религии — так назывались суда мальтийских рыцарей[624] — Юсуфа смертельно ранили в тот самый момент, когда победа уже была за корсарами. Он умер час спустя на руках сэра Оливера, назначив его своим преемником и приказав всем беспрекословно подчиняться ему до возвращения в Алжир, где паша изъявит свою волю.

Паша без колебаний утвердил сэра Оливера капитаном галеры, бывшей прежде под командованием Юсуфа. С этого дня его стали называть Оливер-рейсом,[625] но вскоре своей доблестью и неистовством он заслужил прозвище Сакр-аль-Бар, или Морской Ястреб. Его слава быстро росла и, перелетев за море, достигла берегов христианского мира. Еще через некоторое время Асад сделал его своим лейтенантом, то есть вторым лицом в алжирском флоте. По существу, сэр Оливер выполнял функции главнокомандующего, так как Асад старел и все реже выходил в море. Вместо него и от его имени в походы отправлялся Сакр-аль-Бар, чьи мужество, ловкость и удача были столь велики, что он никогда не возвращался с пустыми руками.

Все свято верили, что на нем почиет благодать Аллаха, избравшего его своим орудием для прославления ислама. Асад ценил и уважал своего лейтенанта, и со временем уважение переросло в любовь. Разве мог этот ревностный мусульманин иначе относиться к тому, кого сам Всевышний отметил своей милостью? Никто не сомневался, что, когда Аллах призовет к себе Асада, наследовать ему должен Сакр-аль-Бар. Таким образом, Оливеру-рейсу было бы суждено, став пашой Алжира, пойти по стопам Барбароссы, Окьяни и других христианских отступников-корсаров, сделавшихся князьями ислама.

Несмотря на некоторую враждебность, порожденную его молниеносным возвышением, — о чем будет сказано в свое время, — Сакр-аль-Бар лишь однажды подвергся опасности утратить свое могущество. Через несколько месяцев после возведения в ранг капитана он как-то утром зашел в зловонную тюрьму для рабов в Алжире и увидел довольно большую группу соотечественников. Он приказал снять с них оковы и выпустить на свободу.

Когда паша призвал его к ответу за дерзкий поступок, сэр Оливер прибег к высокомерию, как единственному средству спасти положение. Он поклялся бородой пророка, что коль скоро должен обнажать саблю Магомета во имя ислама на море, то нести эту службу он намерен в соответствии со своими правилами, одно из которых — никогда не направлять оную саблю против соотечественников. Он заявил, что ислам ничего не потеряет, так как за каждого освобожденного им англичанина он обратит в рабство двоих испанцев, французов, греков или итальянцев.

Сакр-аль-Бар добился своего, но с условием, что поскольку пленные рабы являются собственностью государства, то, желая лишить его таковой, он должен выкупить их. Тогда он сможет распоряжаться ими по своему усмотрению. Так мудрый и справедливый Асад устранил возникшее затруднение, и Оливер-рейс благоразумно склонил голову пред его решением.

С той поры Сакр-аль-Бар покупал и отпускал на волю всех привезенных в Алжир рабов-англичан и находил способ отправить их домой. Правда, это ежегодно обходилось ему в солидную сумму, но богатства его быстро росли, и он вполне мог позволить себе подобную подать.

Читая «Хроники» лорда Генри Года, можно прийти к выводу, что в водовороте новой жизни сэр Оливер совсем забыл свой корнуоллский дом и любимую женщину, которая с такой готовностью поверила, что он убил ее брата. Этому веришь, пока не дойдешь до описания того, как однажды среди пленных английских моряков, привезенных в Алжир его лейтенантом Бискайном аль-Бораком, сэр Оливер встретил корнуоллского юношу из Хестона по имени Питт, с отцом которого он был знаком.

Он привел молодого человека в свой прекрасный дворец неподалеку от Баб-аль-Аюба и принял его как почетного гостя. Всю ночь они провели в разговорах. Сэр Оливер узнал обо всем, что произошло в его родных местах с тех пор, как он их покинул. Все это дает представление о том, какая жестокая ностальгия, должно быть, проснулась в душе отступника и сколь велико было его желание утолить ее бесконечными расспросами. Молодой корнуоллец внезапно и болезненно оживил для него прошлое. Той летней ночью в душе сэра Оливера пробудились раскаяние и безумное желание вернуться. Розамунда должна вновь открыть ему ту дверь, которую он, движимый отчаянием, захлопнул. Он ни на минуту не усомнился, что, узнав наконец правду, она именно так и поступит. У него уже не было причины выгораживать негодяя-брата: теперь он так же сильно ненавидел его, как прежде любил.

Он тайком написал длинное письмо, где, ничего не скрывая, поведал о событии, повлекшем за собой столь печальные последствия, и обо всем, что случилось с ним после похищения. Хронист сэра Оливера высказывает предположение, что это письмо и камень заставило бы заплакать. Более того, оно отнюдь не сводилось к страстным уверениям автора в своей невиновности и к голословным обвинениям по адресу брата. Сэр Оливер сообщал Розамунде о существовании доказательств, долженствующих развеять все сомнения; он рассказал ей о пергаменте, написанном мастером Бейном и засвидетельствованном пастором. Далее он просил Розамунду обратиться за подтверждением подлинности документа — если она усомнится в ней — к самому мастеру Бейну. И наконец, умолял довести дело до сведения королевы, дабы обеспечить ему возможность вернуться в Англию, не опасаясь гонений за вынужденное нечеловеческими страданиями отступничество.

Сакр-аль-Бар щедро одарил корнуоллца и отдал ему письмо. Он наказал передать его лично Розамунде и объяснил, как найти документ, который следовало приложить к письму. Драгоценный пергамент был спрятан между страницами книги о соколиной охоте в библиотеке в Пенарроу, где, вероятно, и лежал, поскольку Лайонел не подозревал о его существовании и никогда не был любителем чтения. В Пенарроу Питту надлежало разыскать Николаса и, заручившись его помощью, раздобыть пергамент.

Вскоре Сакр-аль-Бар нашел способ доставить Питта в Геную и там посадить его на английское судно.

Через три месяца он получил от Питта письмо, пришедшее через Геную, которая в те времена поддерживала мирные отношения с алжирцами и служила посредницей в их общении с христианским миром. Питт сообщил, что все исполнил именно так, как того желал сэр Оливер. С помощью Николаса он нашел нужный документ, лично явился к Розамунде, которая теперь жила у сэра Джона Киллигрю, и отдал ей письмо и пергамент. Однако, узнав, от чьего имени он прибыл, она тут же, при нем, не читая, бросила и то и другое в огонь и, не выслушав, отпустила его.

Ту ночь Сакр-аль-Бар провел под звездным небом в своем благоухающем саду, и рабы в ужасе рассказывали друг другу, что из сада слышались рыдания. Если его сердце действительно обливалось слезами, то слезы те были последними в его жизни. Он стал еще более замкнутым, жестоким и насмешливым, чем прежде, и с того дня утратил интерес к освобождению рабов-англичан. Сердце его превратилось в камень.

С того вечера, когда Джаспер Ли заманил сэра Оливера в западню, прошло пять лет. Слава Сакр-аль-Бара гремела по всему Средиземному морю; одно имя его внушало ужас. Мальта, Неаполь, Венеция посылали целые флотилии, чтобы захватить корсара и положить конец его дерзким набегам. Но Аллах берег его, и, не проиграв ни одного сражения, Сакр-аль-Бар неизменно приносил победу саблям ислама.

Весной сэр Оливер получил второе письмо от корнуоллца Питта, каковой факт доказывал, что благодарность еще встречается в этом мире, хотя наш джентльмен был уверен в обратном. Юноша, которого он избавил от рабства, движимый исключительно благодарностью, сообщал сэру Оливеру о некоторых делах, имевших к нему прямое отношение. Письмо из Англии не только разбередило старую рану, но и нанесло новую. Из него сэр Оливер узнал, что сэр Джон Киллигрю вынудил Питта дать показания о его обращении в магометанство, на основании чего суд объявил отступника вне закона, передав все его владения мастеру Лайонелу Тресиллиану. Питт признавался, что очень удручен тем, что так дурно отблагодарил своего благодетеля. Если бы он мог предвидеть последствия, то скорее дал бы повесить себя, чем произнес хотя бы одно слово.

Это сообщение не пробудило в сэре Оливере никаких чувств, кроме холодного презрения. Далее в письме говорилось, что леди Розамунда после возвращения из Франции, где она провела два года, обручилась с мастером Лайонелом; что их свадьба состоится в июне и что за этот брак ратует сэр Джон Киллигрю, который очень хочет видеть Розамунду устроенной под надежной защитой супруга, поскольку сам он вознамерился отправиться за море и снаряжает прекрасный корабль для путешествия в Индии. К этой новости Питт присовокупил, что все соседи одобряют данный союз, считая его исключительно выгодным для обоих домов, ибо он сольет воедино два сопредельных поместья — Пенарроу и Годолфин-Корт.

Дойдя до этого места, Оливер-рейс рассмеялся. Могло показаться, будто всеобщее одобрение вызвал не сам брак, а то, что благодаря ему объединятся два участка земли. Итак — союз двух парков, двух поместий, двух полос пашни и леса. Что же до союза двух человек, то он, вероятно, не более чем случайное следствие.

Грустная ирония ситуации наполнила душу сэра Оливера горечью. Считая его убийцей брата и на этом основании отказав ему, Розамунда принимает в свои объятия настоящего убийцу. А он, этот трус, этот лживый негодяй, из каких глубин ада почерпнул он смелость для участия в таком маскараде?! Неужели у него вовсе нет сердца, совести, порядочности, наконец — страха перед гневом Господним?

Сэр Оливер разорвал письмо на мелкие клочки и решил забыть о нем. Из лучших побуждений Питт жестоко обошелся с ним. В надежде отвлечься от неотступно преследовавших его образов, он с тремя галерами вышел в море и недели через две на борту испанской каракки, захваченной у мыса Спартель, встретился с мастером Ли.

Глава 11

ДОМОЙ
Вечером того же дня в капитанской каюте захваченного испанского судна Джаспер Ли, доставленный под конвоем двух великанов-нубийцев, предстал пред Сакр-аль-Баром.

Корсар еще не объявил о своих намерениях относительно негодяя-шкипера, и мастер Ли, отнюдь не заблуждаясь на свой счет, опасался худшего. Он провел на баке несколько томительных часов в ожидании приговора, который считал заранее предрешенным.

— Со времени нашей прошлой беседы в корабельной каюте мы поменялись ролями, мастер Ли. — Приветствие Сакр-аль-Бара звучало не слишком обнадеживающе.

— Ваша правда, — согласился шкипер, — но, надеюсь, вы не забыли, что тогда я был вашим другом.

— Да, за известную плату, — напомнил Сакр-аль-Бар. — Вы и сегодня можете стать моим другом, но опять-таки за плату.

В сердце негодяя проснулась надежда.

— Назовите ее, сэр Оливер, — поспешно ответил он, — и если она мне по силам, то, клянусь, я не стану долго раздумывать. — В его голосе зазвучали жалобные нотки. — Пять лет рабства. Из них четыре года на испанских галерах; и за все это время дня не прошло, когда бы я не призывал смерть. Знали бы вы, что я выстрадал!

— Никогда еще страдание не было более заслуженным, наказание — более справедливым, возмездие — более возвышенным. — От слов Сакр-аль-Бара кровь застыла в жилах шкипера. — Ведь вы собирались продать меня в рабство, меня — человека, который не только не причинил вам никакого вреда, но некогда был вашим другом. Вы продали бы меня за какие-то двести фунтов…

— Нет, нет! — испуганно воскликнул мастер Ли. — Бог свидетель, у меня и в мыслях этого не было. Разве вы забыли мои слова, мое предложение отвезти вас обратно домой?

— Как же! За плату, — повторил Сакр-аль-Бар. — Ваше счастье, что сегодня вы можете расплатиться со мной и тем самым отсрочить знакомство своей грязной шеи с веревкой. Мне нужен штурман. То, что пять лет назад вы сделали бы за двести фунтов, сегодня вы сделаете для спасения своей жизни. Ну так как, вы поведете мой корабль?

— Сэр! — Джаспер Ли едва верил, что от него требуют такую малость. — По вашему приказу я поведу корабль хоть в ад.

— Нынче я собираюсь не в Испанию, — ответил Сакр-аль-Бар. — Вы доставите меня именно туда, куда должны были доставить пять лет назад. Я говорю про устье Фаля. Там вы меня и высадите. Согласны?

— Еще бы, конечно согласен! — без колебаний ответил шкипер.

— На этих условиях вы получите жизнь и свободу, — объяснил Сакр-аль-Бар. — Но не думайте, что, когда мы доберемся до Англии, вас отпустят. Вы отведете корабль обратно, после чего я найду способ отправить вас домой, если вы того пожелаете. Возможно, я даже отблагодарю вас, разумеется, если во время нашего плавания вы будете верно служить мне. Но коли вы, по своему обыкновению, измените — расправа будет короткой. При вас постоянно будут находиться два телохранителя, вот эти лилии пустыни.

Он показал на великанов-нубийцев, чьи ослепительные белки и зубы сверкали в тени, окутывавшей их фигуры.

— Они позаботятся, чтобы ни один волос не упал с вашей головы, но как только заметят что-нибудь подозрительное — задушат вас. Теперь ступайте. На корабле вы свободны, но вам запрещено покидать его без моего особого распоряжения.

Джаспер Ли нетвердой походкой вышел из каюты, почитая себя счастливым против всяких ожиданий. Нубийцы, как тени, следовали за ним.

После ухода шкипера в каюту к Сакр-аль-Бару вошел Бискайн с отчетом о захваченной добыче. Кроме пленников и самого судна, которое совсем не пострадало в сражении, поживиться было почти нечем. «Испанец» только вышел в плавание, и найти в его трюмах что-либо ценное было мало надежды. Помимо солидного запаса оружия и пороха да небольшой суммы денег, корсары не обнаружили ничего стоящего внимания.

Краткие распоряжения Сакр-аль-Бара немало удивили его лейтенанта.

— Ты погрузишь пленников на одну из галер, Бискайн, и отвезешь их в Алжир, где они будут проданы. Остальное оставишь на корабле, кроме того, ты оставишь мне двести вооруженных корсаров; они пойдут со мной в плавание и будут одновременно моряками и воинами.

— Значит, ты не возвращаешься в Алжир, о Сакр-аль-Бар?

— Пока нет. Я отправляюсь в более далекое плавание. Передай от меня поклон Асаду ад-Дину — да хранит его Аллах! — и скажи, чтобы он ждал меня недель через шесть.

Неожиданное решение Сакр-аль-Бара вызвало на галерах немалый переполох. Корсары не имели ни малейшего представления о навигации, никто из них ни разу не покидал Средиземного моря, и даже нынешнее плавание на запад, к мысу Спартель, было самым дальним для большинства его участников. Но Сакр-аль-Бар, дитя Удачи, избранник Аллаха, всегда вел их к победе, и стоило ему бросить клич, как все с радостью шли за ним. Так что набрать двести мусульман для боевой команды не составляло труда. Сложнее было сдержать желающих и не превысить нужное число.

Не следует полагать, что сэр Оливер действовал по некоему заранее обдуманному плану. Когда со своего наблюдательного пункта он следил, как «испанец» борется с ветром, то подумал, что на таком прекрасном судне неплохо было бы отправиться в Англию, как гром среди ясного неба высадиться на корнуоллском берегу и предъявить счет негодяю-брату. В пылу схватки он забыл об этих мыслях, но теперь они вернулись к нему в виде твердого решения.

Одновременно обретя и шкипера, и корабль, он получил возможность осуществить неясные мечтания, которым предавался на высотах мыса Спартель. К тому же не исключено, что он встретится с Розамундой и убедит ее выслушать всю правду. Прежде он не мог понять, кем был ему сэр Джон: другом или врагом. Но именно сэр Джон склонил суд признать его умершим на том основании, что, будучи отступником, он умер для закона, и тем самым помог Лайонелу занять его место. Именно сэр Джон затеял женитьбу Лайонела на Розамунде. Значит, сэру Джону тоже следует нанести визит и открыть ему истинныйсмысл его деяний.

В те дни, когда Сакр-аль-Бар властвовал над жизнью и смертью обитателей всего африканского побережья, любой его замысел немедленно осуществлялся. У него вошло в привычку исполнять каждое свое желание, и этой-то привычкой и объяснялись его действия.

Сборы были недолгими, и на следующее утро испанская каракка, прежнее название которой «Нуэстра Сеньора де лас Илагас» тщательно стерли с кормы, подняла паруса и взяла курс в открытую Атлантику. У руля стоял мастер Ли. Три галеры под командованием Бискайна аль-Борака повернули на восток и медленно поплыли в Алжир, по обыкновению корсаров держась на небольшом расстоянии от берега.

Ветер благоприятствовал сэру Оливеру, и спустя десять дней после того, как они обогнули мыс Сан-Висенти, вдали показались очертания Лизарда.

Глава 12

НАБЕГ
В устье Фаля, у самого Смитика, под сенью холма, увенчанного величавой громадой Арвенака, стоял на якоре прекрасный корабль, для постройки которого, стоившей немало денег его владельцу, были приглашены самые искусные корабелы. Судно снаряжалось в плаванье, и целыми днями на него грузили различные запасы и снаряжение, отчего вокруг маленькой кузницы и рыбацкой деревушки царило необычное оживление — первые всплески той деятельной жизни, что в недалеком будущем зашумит в этих местах. Ибо близился день, когда сэр Джон Киллигрю одержит верх над противниками и заложит здесь основание прекрасного порта — давнего предмета своих мечтаний.

Подобному повороту событий немало способствовала дружба сэра Джона с мастером Лайонелом Тресиллианом. Сопротивление проекту со стороны сэра Оливера, поддержанное по совету последнего Труро и Хелстоном, не было продолжено его наследником. Напротив того — в своих петициях, направленных в парламент и королеве, Лайонел безоговорочно встал на сторону сэра Джона.

Лайонел уступал брату в уме и проницательности, однако успешно восполнял этот недостаток хитростью. Он понимал, что в будущем развитие порта, расположенного несравнимо более выигрышно, чем Труро и Хелстон, возможно, и приведет их — а следовательно, и имевшееся там владение Тресиллианов — в упадок. Но это случится уже после его смерти. Сейчас же он должен был заручиться помощью сэра Джона в своем сватовстве к Розамунде Годолфин и, женившись на ней, осуществить слияние имений Годолфинов и Тресиллианов. По мнению мастера Лайонела, столь верная и близкая выгода с лихвой окупала будущую потерю.

Однако не следует полагать, будто с этого момента ухаживания Лайонела пошли вполне гладко. Хозяйка Годолфин-Корта не проявляла к нему благосклонности. Чтобы оградить себя от его назойливого внимания, Розамунда добилась разрешения сэра Джона, ставшего после смерти Питера ее единственным опекуном, сопровождать его сестру во Францию, куда та отправлялась с мужем, который был назначен английским послом при французском дворе.

Первое время после ее отъезда мастер Лайонел пребывал в подавленном состоянии, но уверенность сэра Джона, что в конце концов Розамунда смягчится, успокоила его, и он в свой черед покинул Корнуолл и отправился посмотреть свет. Некоторое время он провел при дворе в Лондоне, однако, не преуспев там, пересек Ла-Манш и явился во Францию засвидетельствовать почтение повелительнице своего сердца.

Его постоянство, застенчивость и несомненная преданность сломили наконец сопротивление благородной дамы, лишний раз подтвердив справедливость старой истины, согласно которой капля камень точит.

Тем не менее Розамунда не могла заставить себя забыть, что он — брат сэра Оливера, брат человека, некогда любимого ею, человека, убившего ее брата. Призрак былой любви и кровь Питера Годолфина стояли между ними.

Вернувшись в Корнуолл после двухлетнего отсутствия, она выдвинула названные обстоятельства в качестве причины своего отказа Лайонелу Тресиллиану. Сэр Джон не согласился с ней.

— Дорогая моя, — сказал он, — речь идет о вашем будущем. Вы вышли из-под моей опеки и вольны в своих поступках. И все же женщине, а тем более женщине благородного происхождения не пристало жить одной. Пока я жив или пока я в Англии, вам не о чем беспокоиться. В Арвенаке вам всегда рады. Думаю, вы поступили разумно, покинув пустынный Годолфин-Корт. Но когда меня здесь не будет, вы снова останетесь одна.

— Я предпочту одиночество обществу, которое вы мне навязываете.

— Как вы несправедливы! — возразил сэр Джон. — Неужели такую благодарность заслужили преданность, терпение и нежность этого юноши?

— Он — брат Оливера Тресиллиана, — ответила Розамунда.

— Но разве он уже не пострадал за это? Неужели он всю жизнь должен расплачиваться за грехи брата? Если на то пошло, они вовсе и не братья. Оливер ему всего лишь сводный брат.

— И все же они — близкие родственники. Если вы непременно должны выдать меня замуж, умоляю вас, найдите мне другого мужа.

На просьбу Розамунды сэр Джон возразил, что, принимая во внимание достоинства, каковыми должен обладать предполагаемый супруг, никто не может сравниться с тем, кого он для нее выбрал. В качестве дополнительного аргумента он указывал на близость их поместий и немалые преимущества объединения оных.

Сэр Джон настаивал, и настойчивость его возрастала по мере того, как он стал подумывать о путешествии за море. Чувство долга не позволяло ему сняться с якоря, не выдав Розамунду замуж. Лайонел тоже проявлял настойчивость: он был нежен, ненавязчив и никогда не злоупотреблял ее терпением, отчего сопротивляться ему было несравненно труднее, чем сэру Джону.

Наконец Розамунда уступила и твердо решила изгнать из сердца и мыслей то единственное подлинное препятствие, которое из стыдливости утаила от сэра Джона. Дело в том, что, несмотря ни на что, ее любовь к сэру Оливеру не умерла. Правда, ей был нанесен столь сильный удар, что Розамунда и сама перестала понимать истинную природу своего чувства. Тем не менее она часто ловила себя на том, что с грустью и сожалением думает об Оливере, сравнивает его с младшим братом, и, даже прося сэра Джона найти ей другого мужа вместо Лайонела, отлично понимала, что кто бы ни был претендент на ее руку, ему не избежать такого же заведомо невыгодного сравнения. Как терзали ее эти мысли! С каким укором повторяла она себе, что сэр Оливер — убийца ее брата! Тщетно. Со временем она даже стала находить оправдания своему бывшему возлюбленному: была готова признать, что Питер вынудил его на этот шаг, что ради нее сэр Оливер сносил от Питера бесконечные оскорбления, пока чаша его терпения не переполнилась — ведь он всего лишь человек, — и, не в силах более принимать удары, он в гневе нанес ответный удар.

Розамунда презирала себя за подобные мысли, но отогнать их не могла. Решительная в поступках — свидетельством чему служит то, как она обошлась с письмом, которое сэр Оливер через Питта прислал ей из Берберии, — она не умела обуздывать свои мысли, и они нередко предательски расходились с устремлениями ее воли. В глубине души она не только тосковала по сэру Оливеру, но и надеялась, что когда-нибудь он вернется, надеялась, хотя и понимала, что от его возвращения ей нечего ждать.

Вот почему, загасив надежду на возвращение изгнанника, сэр Джон поступил гораздо мудрее, нежели сам о том догадывался.

С тех пор как сэр Оливер исчез, о нем не было никаких вестей до того самого дня, когда в Арвенак явился Питт с письмом от него. Здесь тоже слышали о корсаре по имени Сакр-аль-Бар, но никому и в голову не приходило усматривать какую бы то ни было связь между дерзким пиратом и сэром Оливером Тресиллианом. Но как только благодаря свидетельству Питта было установлено, что это одно и то же лицо, не составило особого труда убедить суд объявить сэра Оливера вне закона и передать Лайонелу наследство, которого он так жаждал.

Последнее обстоятельство для Розамунды не имело решительно никакого значения. Куда серьезнее было то, что сэр Оливер умер для закона, и, случись ему вновь объявиться в Англии, его ждала неминуемая гибель. Решение суда окончательно погасило и без того несбыточную, почти подсознательную мечту Розамунды о возвращении Оливера. Вероятно, потому-то она и решилась принять будущее, которое настойчиво прочил ей сэр Джон.

Было объявлено о помолвке, и Розамунда показала себя если и не пылко влюбленной, то, по крайней мере, покорной и нежной невестой Лайонела. Жених был доволен. Он понимал, что покамест не может претендовать на большее, и, подобно всем влюбленным, уповал на время и обстоятельства, которые помогут ему найти способ пробудить в сердце любимой женщины ответное чувство. И следует признать, что еще до свадьбы он сумел доказать небезосновательность этой уверенности. До их помолвки Розамунда была очень одинока — он скрасил ее одиночество своим самоотверженным служением и неизменной заботливостью. Стремясь к достижению намеченной цели, он с редким самообладанием и осмотрительностью шел по пути, на котором менее ловкий малый непременно бы оступился, и добился того, что их отношения стали не только возможны, но и приятны Розамунде. Ее привязанность к жениху постепенно росла, и сэр Джон, видя, что отношения молодых людей едва ли оставляют желать лучшего, поздравил себя с собственной прозорливостью и занялся подготовкой «Серебряной цапли» — так назывался его прекрасный корабль — к путешествию.

До свадьбы оставалась неделя, и сэр Джон горел нетерпением. Свадебные колокола должны были послужить сигналом к его отплытию: лишь только они смолкнут — «Серебряная цапля» расправит крылья.

Первый день июня близился к закату. Вечерний благовест растаял в воздухе, и в просторной столовой Арвенака зажигали огни к ужину. Общество, собравшееся здесь, было немногочисленным: оно состояло из сэра Джона с Розамундой, Лайонела, который в тот день задержался в замке, и лорда Генри Года — нашего хрониста и наместника ее величества в Корнуолле — с супругой. Они гостили у сэра Джона и намеревались провести в Арвенаке еще неделю и почтить своим присутствием свадебные торжества. Весь дом пребывал в волнении, готовясь к проводам сэра Джона и его подопечной: последней — под венец, первого — в неизвестность морских просторов. В комнате под крышей целая дюжина швей трудилась над приданым невесты. Ими руководила та самая Салли Пентрис, которая в свое время с неменьшим усердием занималась пеленками, свивальниками и прочими необходимыми предметами перед появлением Розамунды на свет.

В час, когда небольшое общество во главе с хозяином собралось за столом, сэр Оливер Тресиллиан высадился на берег в какой-нибудь миле от Арвенака.

Из осторожности он решил не огибать Пенденнис-Пойнт и, когда сгустились вечерние тени, бросил якорь с западной стороны мыса, в заливе несколько выше Свонпула. Он приказал спустить на воду две шлюпки и отправил в них на берег десятка три своих людей. Шлюпки дважды возвращались к кораблю, прежде чем на незнакомом берегу выстроилась сотня корсаров. Другая сотня осталась на борту охранять судно. Участие такого большого отряда в экспедиции, для которой вполне хватило бы вчетверо меньше людей, объяснялось желанием сэра Оливера избежать ненужного насилия, гарантию чего он видел в численном превосходстве.

Никем не замеченный, сэр Оливер в темноте повел свой отряд вверх по склону к Арвенаку. Вновь ступив на родную землю, он едва не разрыдался. Как знакома была ему тропа, по которой он уверенно шел этой ночью; как хорошо знал он каждый куст, каждый камень, попадавшийся ему и его молчаливым спутникам, не отстававшим от него ни на шаг. Кто бы мог предсказать ему подобное возвращение? Кто бы мог подумать в то время, когда он юношей бродил здесь с собаками и с охотничьим ружьем, что придет время и он, вероотступник, принявший ислам, яко тать в нощи, поведет через эти дюны орду неверных на штурм Арвенака, жилища сэра Джона Киллигрю?

Подобные мысли несколько поколебали решимость сэра Оливера. Однако он быстро оправился, вспомнив о своих незаслуженных страданиях, обо всем, что взывало к отмщению.

Итак, сперва в Арвенак — убедить сэра Джона и Розамунду выслушать наконец правду, затем в Пенарроу — предъявить счет мастеру Лайонелу. Этот план воодушевил сэра Оливера, и, поборов минутную слабость, он еще быстрее зашагал вперед, к замку на вершине холма.

Массивные, окованные железом ворота, как и следовало ожидать в столь поздний час, были заперты. Сэр Оливер постучал, дверца в воротах приоткрылась, и в ней показался зажженный факел. В ту же секунду он выхватил факел из державшей его руки и, перескочив через высокий порог, оказался в проходе за воротами. Сдавив рукой горло привратника, чтобы тот не закричал, он перебросил его своим людям, и те в мгновение ока заткнули ему рот кляпом.

Покончив с привратником, через зияющую чернотой дверь корсары устремились в обширный проход. Почти бегом предводитель повлек их к высоким окнам, светившимся золотистым гостеприимным светом.

Со слугами, встретившимися в холле, они справились так же быстро и бесшумно, как с привратником. Пираты двигались уверенно и осторожно, и ни сэр Джон, ни его гости не подозревали об их присутствии до той минуты, когда дверь столовой распахнулась и взору их предстало зрелище, повергшее небольшое общество в состояние крайнего изумления и растерянности.

Лорд Генри рассказывает, что поначалу он вообразил, будто присутствует при маскараде, что все это — сюрприз, приготовленный для жениха и невесты арендаторами сэра Джона или жителями Смитика и Пеникумвика. В подобном предположении, добавляет он, его укрепило то обстоятельство, что в живописной орде, появившейся в столовой, не было заметно блеска оружия. Готовые к любой неожиданности, пираты пришли в полном вооружении, однако, повинуясь приказу предводителя, никто не обнажил сабли. Им предстояло выполнить свою задачу голыми руками и без кровопролития. Таково было распоряжение Сакр-аль-Бара, и все прекрасно знали, насколько опасно не повиноваться ему.

Сам он стоял немного впереди толпы темнокожих головорезов, облаченных в одежды всех цветов радуги и тюрбаны самых разнообразных оттенков. В суровом молчании взирал он на собравшихся за столом, а те, в свою очередь, с неменьшим изумлением разглядывали гиганта в тюрбане, с властным загорелым лицом, черной раздвоенной бородой и удивительно светлыми глазами, стальным блеском сверкавшими из-под черных бровей.

Какое-то время царило полное молчание, и вдруг Лайонел Тресиллиан с глухим стоном откинулся на высокую спинку стула. Казалось, силы изменили ему.

Светлые глаза загорелись жестокой усмешкой и остановились на молодом человеке.

— Вижу, — произнес Сакр-аль-Бар глубоким голосом, — что уж вы-то, по крайней мере, узнали меня. Я не сомневался, что могу положиться на братскую любовь, ведь ее проницательный взгляд узнает меня, несмотря на следы испытаний, изменивших мои черты.

Сэр Джон с проклятием встал. Его смуглое худое лицо пылало. Розамунда, застыв от ужаса, продолжала сидеть, судорожно вцепившись в край стола и устремив испуганный взгляд на сэра Оливера. Теперь они тоже узнали его и поняли, что все происходящее — отнюдь не маскарад. Сэр Джон ни минуты не сомневался, что задумано нечто ужасное, но не догадывался, что именно. То был первый случай, когда берберийских корсаров видели в Англии: их знаменитый набег на Балтимору в Ирландии произошел через тридцать лет после описываемых здесь событий.

— Сэр Оливер Тресиллиан! — задыхаясь, выкрикнул Киллигрю.

— Сэр Оливер Тресиллиан! — словно эхо, повторил лорд Генри Год и весьма выразительно добавил: — Клянусь Богом!

— О нет, не сэр Оливер Тресиллиан, — прозвучало в ответ, — перед вами — Сакр-аль-Бар, гроза морей, ужас христианского мира, отчаянный корсар, в которого ваша алчность, лживость и предательство превратили того, кто некогда был корнуоллским джентльменом. — И сэр Оливер широким жестом указал на всех, сидевших за столом. — Я явился сюда с моими морскими ястребами, чтобы предъявить вам счет. Срок платежа давно истек.

Описывая эту сцену, виденную им собственными глазами, лорд Генри рассказывает, как сэр Джон бросился к стене, увешанной оружием, как Сакр-аль-Бар рявкнул по-арабски одно-единственное слово и полдюжины гибких мавров набросились на рыцаря, точно борзые на зайца, и, несмотря на отчаянное сопротивление, повалили его на пол.

Леди Генри вскрикнула; что же касается ее супруга, то он, по всей видимости, либо воздержался от каких-либо действий, либо из скромности умолчал о них. Розамунда с побелевшими губами продолжала смотреть на происходящее, в то время как Лайонел не выдержал и закрыл лицо руками. Каждый из них ожидал увидеть некое кровавое, леденящее душу деяние, осуществленное с тем же хладнокровием и бесчувственностью, с какими сворачивают шею каплуну. Но этого не произошло. Корсары всего лишь перевернули сэра Джона вниз лицом, скрутили ему руки за спиной и крепко связали. Выполнив свою задачу с редким проворством и в полном молчании, они оставили его.

Сакр-аль-Бар наблюдал за ними, и в его глазах горела все та же мрачная усмешка. Затем он вновь заговорил, указав на Лайонела, который вскочил, объятый страхом и издавая какие-то нечленораздельные звуки. Гибкие смуглые руки, как клубок змей, обвились вокруг обессилевшего тела молодого человека, подняли его на воздух и повлекли вон из комнаты. Когда Лайонела уносили, его лицо на мгновение оказалось рядом с лицом брата, и глаза отступника, словно два кинжала, впились в побелевшие черты, являвшие собой подобие маски запечатленного ужаса. И тогда, по мусульманскому обычаю, сэр Оливер хладнокровно плюнул в это лицо.

— Прочь! — проревел он, и тут же в толпе корсаров, запрудивших холл, образовался проход; он поглотил Лайонела и скрыл его от тех, кто остался в комнате.

— Какое кровавое злодеяние вы замышляете? — в негодовании воскликнул сэр Джон.

Он поднялся с пола и угрюмо стоял со связанными за спиной руками, но не теряя чувства собственного достоинства.

— Вы убьете своего брата так же, как убили моего? — То были первые слова Розамунды, и, произнося их, она встала и выпрямилась.

Легкий румянец оживлял белизну ее щек. Она увидела, как дрогнули веки Оливера, увидела, как гнев сбежал с его лица и на какое-то мгновение на нем появилось спокойное, почти недоуменное выражение. Затем Оливер вновь помрачнел. Вопрос Розамунды пробудил в нем глухую ярость и заставил изменить намеченный план. После ее выпада он счел унизительным для себя приводить объяснения, уже готовые сорваться с его уст, объяснения, ради которых он оказался здесь.

— Кажется, вы любите это… ничтожество, этого мерзавца, который был моим братом? — усмехнувшись, сказал сэр Оливер. — Интересно, будете ли вы так же любить своего жениха, когда получше узнаете его. Хотя, клянусь, меня уже ничто не удивит в женщине и ее любви. Да, очень хотелось бы посмотреть. — Он рассмеялся. — Пожалуй, я не откажу себе в этом удовольствии и не разлучу вас. По крайней мере — на время.

Он почти вплотную подошел к Розамунде.

— Следуйте за мной, сударыня, — приказал он, протягивая ей руку.

Похоже, что именно последнее заявление сэра Оливера и подвигло сэра Генри на действия, заведомо обреченные на неудачу.

«При этих словах, — пишет он, — я бросился между ними, чтобы прикрыть ее собой. «Собака! — вскричал я. — Собака, страданиями искупишь ты свои отвратительные деяния!» — «Страданиями? — передразнил меня сэр Оливер и расхохотался. — Я уже достаточно страдал. Потому-то я и вернулся сюда». — «Тебя ждут еще большие страдания, о ты, исчадие ада! — предупредил я его. — За свои преступления ты понесешь заслуженную кару. Это говорю тебе я, и Бог мне свидетель». — «От кого же, да будет позволено спросить?» — «От меня!» — крикнул я, ибо к тому времени уже пребывал в состоянии неподдельного гнева. «От тебя? — усмехнулся он. — Так это ты собираешься поохотиться на Морского Ястреба? Ты, жирная куропатка? Прочь с дороги! Не мешай мне!»».

Согласно дальнейшему повествованию лорда Генри, сэр Оливер что-то произнес по-арабски, и мавры, схватив нашего хрониста, привязали его к стулу.

После пяти долгих лет сэр Оливер вновь стоял перед Розамундой, понимая, что не было за все это время мгновения, когда бы он не верил в их встречу.

— Идемте же, сударыня, — твердо повторил он.

Взгляд ее голубых глаз на мгновение с ненавистью и отвращением остановился на нем, и вдруг с быстротой молнии она схватила со стола нож и замахнулась на сэра Оливера. Но его рука впилась в ее запястье, и нож выпал, не достигнув цели.

Тело Розамунды сотрясли рыдания, давая выход ее ужасу перед едва не содеянным и перед человеком, остановившим ее руку. Ужас был столь велик, что силы Розамунды наконец иссякли и она без чувств упала на грудь сэра Оливера.

Инстинктивно он принял молодую женщину в свои объятия, вспоминая тот вечер, когда пять лет назад она так же лежала на его груди — там, над рекой, под серой стеной Годолфин-Корта. Какой пророк мог бы предсказать ему тогда, что в следующий раз он будет держать ее в объятиях при таких обстоятельствах? Все происходящее было слишком дико и невероятно, слишком напоминало фантастические видения больной души. Но то была действительность, и он вновь прижал Розамунду к своей груди.

Сэр Оливер опустил руки на талию Розамунды и, словно мешок с зерном, перекинул ее на мощное плечо. Дело в Арвенаке было закончено. Он совершил большее, нежели входило в его намерения, и вместе с тем далеко не все.

— Назад! — крикнул он корсарам, и те устремились из замка так же быстро и бесшумно, как проникли в него.

Людской поток отхлынул из холла, прокатился через двор, вылился за ворота и, растекаясь по вершине холма, устремился вниз по склону к берегу, где стояли шлюпки. Сакр-аль-Бар бежал так легко и быстро, словно у него через плечо был перекинут плащ, а не потерявшая сознание женщина. Впереди бежало с полдюжины мавров, неся на плечах связанного Лайонела с кляпом во рту.

Только раз остановился сэр Оливер, спускаясь с высот Арвенака. Он задержался, чтобы бросить взгляд на лес, раскинувшийся за поблескивающей полосой темной воды и скрывающий от него Пенарроу. Как мы знаем, в планы сэра Оливера входило наведаться в жилище своих предков. Когда необходимость в этом визите отпала, он почувствовал острое разочарование и до боли сильное желание вновь увидеть родной дом. Появление двух офицеров Сакр-аль-Бара — Османи и Али, которые негромко переговаривались между собой, прервало ход его мыслей и направило их в совершенно другое русло. Поравнявшись с ним, Османи дотронулся до его руки и показал вниз на мерцающие огни Смитика и Пеникумвика.

— Господин! — крикнул он. — Там есть юноши и девушки, за которых можно спросить хорошую цену на Сак-аль-Абиде.

— Разумеется, — отвечал Сакр-аль-Бар, не обращая внимания на своего собеседника; во всем мире в эту минуту для него существовал только Пенарроу и страстное желание увидеть его.

— В таком случае, господин, прикажи мне взять пятьдесят правоверных и захватить их. Это будет совсем несложно, ведь они не подозревают о нашем присутствии.

Сакр-аль-Бар очнулся от мечтаний:

— Ты глупец, Османи, истинный отец всех глупцов. Иначе тебе хватило бы времени понять, что те, кто когда-то были моими соплеменниками, на чьей земле я вырос, — священны для меня. Ни одного раба, кроме тех, кого мы уже захватили, не будет на нашем корабле. А теперь, во имя Аллаха, ступай.

Но Османи не унимался:

— Разве из-за двух пленников стоило затевать опасное путешествие по чужим морям в дальнюю языческую страну? Разве такой набег достоин Сакр-аль-Бара?

— Оставь судить об этом самому Сакр-аль-Бару, — последовал резкий ответ.

— Но, господин, подумай: не ты один волен судить. Как встретит тебя наш паша, славный Асад ад-Дин, когда ты вернешься с такой жалкой добычей? О чем он спросит тебя и как сумеешь ты объяснить, что ради столь малой поживы подвергал опасности жизни этих правоверных?

— Он спросит меня, о чем ему будет угодно, я же отвечу то, что мне будет угодно и что подскажет мне Аллах. Ступай, говорю я!

Они двинулись дальше. Едва ли в эти минуты Сакр-аль-Бар ощущал что-нибудь, кроме тепла тела, лежащего у него на плече, едва ли в смятении своем мог определить, какие чувства распаляет оно в нем — любовь или ненависть.

Сакр-аль-Бар со своими людьми добрался до берега и переправился на корабль, о присутствии которого в заливе никто из местных жителей так и не заподозрил. Дул свежий бриз, и они тотчас же снялись с якоря. К восходу солнца место их недолгой стоянки в прибрежных водах было столь же пустынно, как и на закате; куда ушло их судно, осталось такой же тайной, как и то, откуда оно появилось. Казалось, будто они сошли на корнуоллский берег с ночных небес, и если бы не след, оставшийся от их мимолетного бесшумного явления, — исчезновение Розамунды Годолфин и Лайонела Тресиллиана — все это можно было бы счесть за сновидение тех, кому довелось быть свидетелем набега на Арвенак.

На борту каракки Сакр-аль-Бар отвел Розамунде каюту на корме, предусмотрительно заперев дверь, выходившую на палубу. Лайонела он приказал бросить в трюм, где тот, лежа во тьме, мог предаваться размышлениям о постигшем его возмездии, пока брат не решит его дальнейшую судьбу.

Сам Сакр-аль-Бар провел ночь под звездным небом. Какие только мысли не занимали его, и среди них та, которую зародили в нем слова Османи. Она играет определенную роль в нашем рассказе, хотя сам отступник, вероятно, и не придавал ей большого значения. Действительно, как встретит его Асад, если после долгого плавания, подвергавшего немалому риску жизнь двухсот правоверных, он привезет в Алжир только двоих пленников, которых к тому же собирается оставить себе? Какую выгоду извлекут из таких результатов плавания его враги в Алжире и жена Асада, сицилийка, чья лютая ненависть к Сакр-аль-Бару расцветала на плодоносной почве ревности?

Возможно, эти мысли и толкнули его в холодном свете едва забрезжившего дня на смелое и отчаянное предприятие, которое Судьба послала ему в виде голландского судна с высокими стройными мачтами, возвращавшегося домой. Он начал преследовать «голландца», хотя отлично понимал, что собирается завязать сражение, для которого его корсары недостаточно опытны и в которое наверняка остереглись бы вступать под началом любого другого предводителя. Но звезда Сакр-аль-Бара была звездой, ведущей к победе, и их вера в него — копье Аллаха — возобладала над сомнениями, порожденными тем, что они находятся на чужом судне в непривычно бурном чужом море.

Сражение Сакр-аль-Бара с голландским судном во всех подробностях описано милордом Генри на основании отчета, представленного ему Джаспером Ли. Однако оно почти ничем не отличается от прочих морских сражений, и в нашу задачу не входит утомлять внимание читателей его пересказом. Достаточно будет сказать, что сражение было упорным и яростным; что повлекло за собой большие потери с обеих сторон; что пушки почти не играли в нем роли, поскольку Сакр-аль-Бар, зная боевые качества своих людей, поспешил подойти к противнику и взять его на абордаж. Разумеется, он одержал победу, и в ней, как всегда, решающее значение имели его авторитет и несокрушимая сила личного примера. Облаченный в кольчугу, размахивая огромной саблей, он первым прыгнул на палубу «голландца», и его люди устремились за ним, выкрикивая имя Сакр-аль-Бара на одном дыхании с именем Аллаха.

В каждом сражении его охватывала такая ярость, что она мгновенно передавалась его сподвижникам и воодушевляла их. Так было и теперь, и проницательные голландцы быстро поняли, что орда язычников — всего лишь тело, а великан-предводитель — его душа и мозг. Окружив Сакр-аль-Бара, голландцы свирепо набросились на него с намерением во что бы то ни стало сразить предводителя корсаров. Инстинкт подсказывал им, что если он падет, то победа — и победа легкая — будет за ними. После непродолжительной схватки они преуспели в своем намерении. Голландская пика пробила кольчугу Сакр-аль-Бара и нанесла ему рану, на которую в пылу битвы он не обратил внимания; голландская рапира вонзилась в грудь корсару в том месте, где была разорвана кольчуга, и он, обливаясь кровью, рухнул на палубу. И все же он поднялся на ноги, понимая не хуже голландцев, что все будет потеряно, если он отступит. Вооруженный коротким топором, попавшимся ему под руку во время падения, он прорубил себе путь к фальшборту и прислонился спиной к поручням. Так стоял он с мертвенно-бледным лицом, залитый кровью, и хриплым голосом подбадривал своих людей до тех пор, пока противник не отступил, оставив победу в руках корсаров. К счастью, схватка длилась недолго. И тогда, словно только сила воли и поддерживала его, Сакр-аль-Бар свалился на груду мертвых и раненых, лежащих на палубе.

Убитые горем корсары перенесли своего предводителя на каракку. Если Сакр-аль-Бару суждено умереть, победа потеряет для них всякий смысл. Его уложили на ложе, приготовленное в центре главной палубы, где качка наименее чувствительна. Подоспевший лекарь-мавр осмотрел его и объявил, что ранение опасно, но не настолько, чтобы закрыть врата надежде.

Корсары восприняли приговор лекаря как достаточную гарантию и успокоились, рассудив, что божественный садовник не может так рано сорвать в саду Аллаха столь ароматный плод. Всевышний должен пощадить Сакр-аль-Бара для его будущих подвигов во славу ислама.

И все же не раньше, чем судно вошло в Гибралтарский пролив, спал у больного жар, и, придя наконец в сознание, он смог услышать об окончательном исходе рискованного сражения, в которое он увлек вверенных ему сынов ислама.

Как сообщил Османи, Али с несколькими мусульманами вел «голландца» в кильватере каракки, а у штурвала их судна по-прежнему стоял назарейский пес[626] — Джаспер Ли. Османи рассказал и о захваченной добыче: кроме загнанной в трюм сотни крепких мужчин для продажи на Сак-аль-Абиде, победителям достался груз, состоявший из золота, серебра, жемчуга, янтаря, пряностей, а также ярких шелковых тканей, богаче которых не попадалось и корсарам былых времен. Услышав обо всем этом, Сакр-аль-Бар почувствовал, что кровь его была пролита недаром.

Ему бы только благополучно добраться до Алжира с обоими кораблями, захваченными во имя Аллаха, — один из них — большое купеческое судно, настоящая плавучая сокровищница, — а там уж не придется опасаться ни врагов, ни хитроумных козней, что наверняка плетет в его отсутствие сицилийка.

Выслушав отчет Османи, Сакр-аль-Бар спросил у него о двух пленниках-англичанах. Тот ответил, что неусыпно наблюдает за ними и строго выполняет распоряжения, которые господин сам отдал относительно них, когда пленников только доставили на корабль.

Сакр-аль-Бар остался доволен и забылся спокойным, целительным сном. А тем временем его сподвижники, собравшись на палубе, возносили благодарственную молитву Аллаху — всемилостивому и милосердному, всемудрому и всезнающему, Царю в день суда.

Глава 13

ЛЕВ ВЕРЫ
Асад ад-Дин, Лев Веры, паша Алжира, наслаждаясь вечерней прохладой, гулял в саду Касбы, раскинувшемся над городом. Рядом с ним, неслышно ступая, шла Фензиле, первая жена его гарема, которую двадцать лет назад он своими руками унес из маленькой бедной деревушки над Мессинским проливом, разграбленной его корсарами.

В те далекие дни она была гибкой шестнадцатилетней девушкой, единственной дочерью простых крестьян, без слез и жалоб принявшей объятия темнолицего похитителя. Она и теперь, в тридцать шесть лет, все еще была прекрасна, даже красивее, чем тогда, когда зажгла страсть Асад-рейса — в ту пору одного из военачальников знаменитого Али-паши. Ее тяжелые косы отливали бронзой, нежная, почти прозрачная кожа светилась жемчугом, в больших золотисто-карих глазах горел мрачный огонь, полные губы дышали чувственностью. В Европе высокую фигуру Фензиле сочли бы совершенной, из чего можно заключить, что на восточный вкус она была излишне стройна. Супруга паши шла рядом со своим повелителем, обмахиваясь веером из страусовых перьев, и каждое движение ее было исполнено томной, сладострастной грации. Чадра не скрывала ее лица: появляться с открытым лицом чаще, чем допускалось приличиями, было самой предосудительной привычкой Фензиле, но и самой безобидной из тех, что она сохранила, несмотря на обращение в магометанство — необходимый шаг, без которого Асад, в благочестии доходивший до фанатизма, никогда бы не ввел ее в свой гарем. Эта женщина не согласилась удовольствоваться положением игрушки, развлекающей мужа в часы досуга. Исподволь проникнув во все дела Асада, потребовав и добившись его доверия, Фензиле постепенно приобрела на него такое же влияние, как жена какого-нибудь европейского принца на своего царственного супруга. В годы, когда Асад пребывал под властью ее цветущей красоты, он достаточно благосклонно принимал подобное положение, потом, когда почувствовал, что не прочь положить этому конец, было слишком поздно. Фензиле крепко держала вожжи, и положение Асада едва ли отличалось от положения многих европейских мужей — что оскорбительно и неестественно для паши из дома пророка. Но такие отношения таили опасность и для Фензиле: в любую минуту ее повелитель мог счесть свою ношу слишком тяжелой и без особого труда скинуть ее. Не следует думать, будто она была так глупа, что не понимала этого, — напротив, она прекрасно сознавала всю сложность своей роли. Однако ее сицилийский характер отличался смелостью, граничащей с безрассудством; и то самое бесстрашие, что позволило ей приобрести беспримерную для мусульманской женщины власть, побуждало Фензиле во что бы то ни стало удержать ее.

Вот и сейчас, прохаживаясь по саду под розовыми и белыми лепестками абрикосовых деревьев, пламенеющими цветами граната, по апельсиновым рощам с золотистыми плодами, поблескивающими среди темно-изумрудной листвы, Фензиле с неизменным бесстрашием предавалась своему обычному занятию — отравляла душу паши недоверием к Сакр-аль-Бару. Движимая безграничной материнской любовью, она отважно шла на риск, ибо прекрасно знала, как дорог супругу корсар. Но именно привязанность Асада к своему кайе разжигала ее ненависть к Сакр-аль-Бару, поскольку он заслонил в сердце паши их собственного сына и наследника и ходили упорные слухи, что чужеземцу уготовано высокое предназначение наследовать Асаду ад-Дину.

— А я говорю: он обманывает тебя, о источник моей жизни.

— Я слышу, — хмуро ответил Асад, — и будь твой собственный слух более остер, о женщина, ты бы услышала мой ответ: твои слова — ничто в сравнении с его делами. Слова — всего лишь маска для сокрытия наших мыслей, дела же всегда служат их истинным выражением. Запомни это, о Фензиле.

— Разве я не храню в душе каждое твое слово, о фонтан мудрости? — возразила она, по своему обыкновению оставив пашу в сомнении относительно того, льстит она или насмехается. — Именно по делам и судить бы о нем, а вовсе не по моим жалким словам и менее всего — по его собственным.

— В таком случае, клянусь головой Аллаха, пусть и говорят его дела, а ты замолчи.

Резкий тон паши и неудовольствие, проявившееся на его высокомерном лице, заставили Фензиле на какое-то время смолкнуть. Асад повернул обратно.

— Пойдем, близится час молитвы, — сказал он и направился к желтым стенам Касбы, беспорядочно громоздящимся над благоуханной зеленью сада.

Паша был высокий сухопарый старик, под бременем лет плечи его слегка сутулились, но суровое лицо сохраняло прежнее властное выражение, а темные глаза горели юношеским огнем. Одной рукой, украшенной драгоценными перстнями, он задумчиво оглаживал длинную седую бороду, другой опирался на мягкую руку Фензиле — скорее по привычке, поскольку все еще был полон сил.

Высоко в голубом поднебесье неожиданно залился песней жаворонок, в глубине сада заворковали горлицы, словно благодаря природу за то, что невыносимый дневной зной спал. Солнце быстро клонилось к границе мира, тени росли.

Вновь раздался голос Фензиле. Он журчал еще музыкальнее, хотя его медоточивые интонации и облекались в слова, исполненные ненависти и яда:

— Ты гневаешься на меня, о дорогой мой повелитель. Горе мне, если я не могу подать тебе совет, который ради твоей же славы подсказывает мне сердце, без того, чтобы не заслужить твоей холодности.

— Не возводи хулу на того, кого я люблю, — коротко ответил паша. — Я уже не раз говорил тебе об этом.

Фензиле плотнее прильнула к нему, и голос ее зазвучал, как нежное воркование влюбленной горлицы.

— А разве я не люблю тебя, о господин моей души? Во всем мире найдется ли сердце более преданное тебе, чем мое? Или твоя жизнь — не моя жизнь? Чему же я посвящаю свои дни, как не тому, чтобы сделать счастье твое еще более полным? Неужели ты хмуришься на меня только за то, что я страшусь, как бы ты не пострадал через этого чужестранца?

— Страшишься? — переспросил Асад и язвительно рассмеялся. — Но чем же мне опасен Сакр-аль-Бар?

— Тем, чем для всякого правоверного опасен человек, чуждый вере пророка, человек, который ради своей выгоды глумится над истинной верой.

Паша остановился и гневно взглянул на Фензиле:

— Да отсохнет твой язык, о матерь лжи!

— Я не более чем прах у ног твоих, о мой сладчайший повелитель, но я не заслуживаю имени, каким наградил меня твой необдуманный гнев.

— Необдуманный? — повторил Асад. — О нет! Ты заслужила его хулой на того, кто пребывает под защитой пророка, кто есть истинное копье ислама, направленное в грудь неверных, кто занес бич Аллаха над франкскими псами![627] Ни слова больше! Иначе я прикажу тебе представить доказательства, и если ты не сможешь добыть их, то поплатишься за свою ложь.

— Мне ли бояться? — отважно возразила Фензиле. — Говорю тебе, о отец Марзака, я с радостью пойду на это! Так слушай же меня. Ты судишь по делам, а не по словам. Так скажи мне, достойно ли истинного правоверного тратить деньги на неверных рабов и выкупать их только затем, чтобы вернуть на свободу?

Асад молча пошел дальше. Это прежнее обыкновение Сакр-аль-Бара забыть было нелегко. В свое время оно весьма беспокоило Асада, и он не раз приступал к своему кайе, желая выслушать объяснения и неизменно получая от него тот самый ответ, который сейчас повторил Фензиле:

— За каждого освобожденного им раба Сакр-аль-Бар привозил целую дюжину.

— А что еще ему оставалось? Он просто обманывает истинных мусульман. Освобождение рабов доказывает, что помыслы его обращены к стране неверных, откуда он явился. Разве подобной тоске место в сердце входящего в бессмертный дом пророка? Разве я когда-нибудь томилась тоской по сицилийскому берегу? Или хоть раз вымаливала у тебя жизнь хоть одного неверного сицилийца? Такие поступки говорят о помыслах, которых не может быть у того, кто вырвал нечестие из своего сердца. А его путешествие за море, где он рискует судном, захваченным у злейшего врага ислама! Рискует, не имея на то никакого права, — ведь корабль не его, а твой, раз он захватил его от твоего имени. Вместе с кораблем он подвергает опасности жизнь двухсот правоверных. Ради чего? Возможно, ради того, чтобы еще раз взглянуть на не осиянную славой пророка землю, в которой он родился. Вспомни, что говорил тебе Бискайн. А что, если его судно затонет?

— Тогда, по крайней мере, ты будешь довольна, о источник злобы! — прорычал Асад.

— Называй меня, как тебе угодно, о солнце моей жизни. Разве я не затем и принадлежу тебе, чтобы ты мог поступать со мной, как тебе заблагорассудится? Сыпь соль на рану моего сердца, тобой же нанесенную. От тебя я все снесу безропотно. Но внемли мне, внемли моим мольбам и, коль ты не придаешь значения словам, задумайся над поступками Оливер-рейса, которые ты все еще медлишь оценить по достоинству. Любовь не позволяет мне молчать, хотя за мое безрассудство ты можешь приказать высечь и даже убить меня.

— Женщина, твой язык подобен колоколу, в который звонит сам дьявол. Что еще вменяешь ты в вину Сакр-аль-Бару?

— Больше ничего, коль тебе угодно издеваться над преданной рабой и отвращать от нее свет своей любви.

— Хвала Аллаху! — заключил паша. — Идем же, наступил час молитвы.

Однако он слишком рано вознес хвалу Аллаху. Чисто по-женски, протрубив отбой, Фензиле только готовилась к атаке.

— У тебя есть сын, о отец Марзака.

— Есть, о мать Марзака.

— Сын человека — часть души его. Но права Марзака захватил чужестранец; вчерашний назареянин занял рядом с тобой место, что по праву принадлежит Марзаку.

— А Марзак мог занять его? — спросил паша. — Разве безбородый юнец может повести за собой людей, как Сакр-аль-Бар? Или обнажить саблю против врагов ислама? Или вознести над всей землей славу святого закона пророка, как вознес ее Сакр-аль-Бар?

— Если Сакр-аль-Бар и добился всего этого, то только благодаря твоим милостям, о господин мой. Как ни молод Марзак, и он мог бы многое совершить. Сакр-аль-Бар — всего лишь то, чем ты его сделал. Ни больше ни меньше.

— Ты ошибаешься, о мать заблуждения. Сакр-аль-Бар стал тем, что он есть, по милости Аллаха. И он станет тем, чем пожелает сделать его Аллах. Или ты не знаешь, что Аллах повязывает на шею каждого человека письмена с предначертаниями его судьбы?

В эту минуту темно-сапфировое небо окрасилось золотом, что предвещало заход солнца и положило конец препирательствам, в которых терпение одной стороны нисколько не уступало отваге другой. Паша поспешил в сторону дворца.

Золотое сияние потухло столь же быстро, как появилось, и ночь, подобно черному пологу, опустилась на землю.

В багряном полумраке аркады дворца светились бледным жемчужным сиянием. Темные фигуры невольников слегка шелохнулись, когда Асад в сопровождении Фензиле вошел во двор. Теперь лицо ее скрывал тончайший голубой шелк. Быстро взглянув в дальний конец двора, Фензиле исчезла в одной из арок в ту самую минуту, когда тишину, повисшую над городом, нарушил далекий заунывный голос муэдзина.

Один невольник разостлал ковер, другой принес большую серебряную чашу, третий налил в нее воды. Омывшись, паша обратил лицо к Мекке и вознес хвалу Аллаху, единому, всеблагому и всемилостивому. А тем временем над городом, перелетая с минарета на минарет, разлетался призыв муэдзинов.

Когда Асад вставал,закончив молитву, снаружи послышались шум шагов и громкие крики. Турецкие янычары из охраны паши, едва различимые в своих черных развевающихся одеждах, двинулись к воротам.

В темном сводчатом проходе блеснул свет маленьких глиняных ламп, наполненных бараньим жиром. Желая узнать, кто прибыл, Асад задержался у подножия беломраморной лестницы, а тем временем из всех дверей во двор устремились потоки факелов, заливая его светом, отражавшимся в мраморе стен и лестницы.

К паше приблизилась дюжина нубийских копейщиков. Они выстроились в ряд, и в ярком свете факелов вперед шагнул облаченный в богатые одежды визирь паши Тсамани. За ним следовал еще один человек, кольчуга которого при каждом шаге слегка позвякивала и вспыхивала огнями.

— Мир и благословение пророка да пребудут с тобой, о могущественный Асад! — приветствовал пашу визирь.

— Мир тебе, Тсамани, — прозвучало в ответ. — Какие вести ты принес нам?

— Вести о великих и славных свершениях, о прославленный. Сакр-аль-Бар вернулся!

— Хвала Аллаху! — воскликнул паша, воздев руки к небу, и голос его заметно дрогнул.

При этих словах за его спиной послышались легкие шаги и в дверях показалась тень. С верхней ступени лестницы, склонившись в глубоком поклоне, Асада приветствовал стройный юноша в тюрбане и златотканом кафтане. Юноша выпрямился, и факелы осветили его по-женски красивое безбородое лицо.

Асад хитро улыбнулся в седую бороду: он догадался, что юношу послала его недремлющая мать, чтобы узнать, кто и с чем прибыл во дворец.

— Ты слышал, Марзак? — спросил паша. — Сакр-аль-Бар вернулся.

— Надеюсь, с победой? — лицемерно спросил юноша.

— С неслыханной победой, — ответил Тсамани. — На закате он вошел в гавань на двух могучих франкских кораблях. И это лишь малая часть его добычи.

— Аллах велик! — радостно встретил паша слова, послужившие достойным ответом Фензиле. — Но почему он не сам принес эти вести?

— Обязанности капитана удерживают его на борту, господин, — ответил визирь. — Но он послал своего кайю Османи, чтобы он обо всем рассказал тебе.

— Трижды привет тебе, Османи.

Паша хлопнул в ладоши, и рабы тут же положили на ступени лестницы подушки. Асад сел и жестом приказал Марзаку сесть рядом.

— Теперь рассказывай свою историю.

И Османи, выступив вперед, рассказал о том, как на корабле, захваченном Сакр-аль-Баром, они совершили плавание в далекую Англию через моря, по которым еще не плавал ни один корсар; как на обратном пути вступили в сражение с голландским судном, превосходившим их вооружением и численностью команды; как Сакр-аль-Бар с помощью Аллаха, своего защитника, все-таки одержал победу; как получил он рану, что свела бы в могилу любого, только не того, кто чудесным образом уцелел для вящей славы ислама; и наконец, как велика и богата добыча, которая на рассвете ляжет к ногам Асада, с тем чтобы тот по справедливости разделил ее.

Глава 14

НОВООБРАЩЕННЫЙ
Рассказ Османи, который Марзак не замедлил передать матери, подействовал на ревнивую душу итальянки как соль на рану. Сакр-аль-Бар вернулся, несмотря на ее горячие молитвы богу ее предков и ее новому богу. Но еще горше была весть о его триумфе и привезенной им богатой добыче, что вновь возвысит его во мнении Асада и в глазах народа. От потрясения Фензиле на какое-то время лишилась дара речи и не могла даже обрушить проклятья на голову ненавистного отступника.

Однако вскоре она оправилась и обратилась мыслями к одной подробности в рассказе Османи, которой сперва не придала значения.

«Странно, что он предпринял плаванье в далекую Англию единственно для того, чтобы захватить двух пленников, не совершил, как подобает настоящему корсару, набег и не заполнил трюмы рабами. Очень странно».

Мать и сын были одни за зелеными решетками, сквозь которые в комнату лились ароматы сада и трели влюбленного в розу соловья. Фензиле полулежала на диване, застланном турецкими коврами; одна из вышитых золотом туфель спала со ступни, слегка подкрашенной хной. Подперев голову прекрасными руками, супруга паши сосредоточенно разглядывала разноцветную лампу, свисавшую с резного потолка.

Марзак расхаживал взад-вперед по комнате, и лишь мягкое шуршание его туфель нарушало тишину.

— Ну так что? — нетерпеливо спросила Фензиле, прервав наконец молчание. — Тебе это не кажется странным?

— Ты права, о мать моя, это действительно странно, — резко остановившись перед ней, ответил юноша.

— А что ты думаешь о причине подобной странности?

— О причине? — повторил Марзак, но его красивое лицо, удивительно похожее на лицо матери, сохранило бессмысленное, отсутствующее выражение.

— Да, о причине! — воскликнула Фензиле. — Неужели ты только и можешь, что таращить глаза? Или я — мать глупца? Ты так и собираешься тратить свои дни впустую, тупо улыбаясь и глазея по сторонам, в то время как безродный франк будет втаптывать тебя в грязь, пользуясь тобой как ступенькой для достижения власти, которая должна принадлежать тебе? Если так, Марзак, то уж лучше бы тебе было задохнуться у меня в чреве!

Марзак отпрянул от матери, охваченной порывом истинно итальянской ярости. В нем проснулась обида: он чувствовал, что в таких словах, произнесенных женщиной, будь она двадцать раз его матерью, есть нечто оскорбительное для его мужского достоинства.

— А что я могу сделать? — крикнул он.

— И ты еще спрашиваешь! На то ты и мужчина, чтобы думать и действовать! Говорю тебе: эта помесь христианина и еврея изничтожит тебя. Он ненасытен, как саранча, лукав, как змей, свиреп, как пантера. О Аллах! Зачем только родила я сына! Пусть бы люди называли меня матерью ветра! Это лучше, чем родить на свет мужчину, который не умеет быть мужчиной!

— Научи меня, — воскликнул Марзак, — наставь, скажи, что делать, и увидишь — я не обману твоих ожиданий! А до тех пор избавь меня от оскорблений. Иначе я больше не приду к тебе.

Услышав угрозу Марзака, непостижимая женщина вскочила со своего мягкого ложа. Она бросилась к сыну и, обняв его шею руками, прижалась щекой к его щеке. Двадцать лет, проведенные в гареме паши, не убили в ней дочери Европы: она осталась страстной сицилийкой, в материнской любви неистовой, как тигрица.

— О мое дитя, мой дорогой мальчик, — почти прорыдала Фензиле, — ведь только страх за тебя делает меня жестокой. Я сержусь, потому что вижу, как другой стремится занять рядом с твоим отцом место, которое должно принадлежать тебе. Ах! Но мы победим, мы добьемся своего, мой сладчайший сын. Я найду способ вернуть это чужеземное отребье в навозную кучу, откуда он выполз. Верь мне, о Марзак! Но тише… Сюда идет твой отец. Уйди, оставь меня наедине с ним.

Удалив Марзака, Фензиле проявила свою всегдашнюю предусмотрительность; она знала, что без свидетелей Асад легче поддается ее убеждениям, тогда как при других гордость заставляет его обрывать ее на полуслове. Марзак скрылся за резной ширмой сандалового дерева, закрывавшей один из входов в комнату, в ту минуту, когда фигура Асада показалась в другом.

Паша шел, улыбаясь и поглаживая длинную бороду тонкими смуглыми пальцами; джуба волочилась за ним по полу.

— Без сомнения, ты уже обо всем слышала, о Фензиле, — произнес он. — Довольна ли ты ответом?

Фензиле снова опустилась на подушки и лениво разглядывала себя в стальное зеркальце, оправленное в серебро.

— Ответом? — вяло повторила она, и в голосе ее прозвучали нескрываемое презрение и легкая насмешка. — Вполне довольна. Сакр-аль-Бар рискует жизнью двухсот сыновей ислама и кораблем, принадлежащим государству, ради путешествия в Англию, не имея иной цели, кроме захвата двух пленников. Только двух, тогда как, будь его намерения искренними, их было бы две сотни.

— Ба! И это все, что ты слышала? — спросил паша, в свою очередь передразнивая Фензиле.

— Все остальное не имеет значения, — ответила она, продолжая смотреться в зеркало. — Я слышала, но это не столь существенно, что на обратном пути, случайно встретив франкский корабль, на котором так же случайно оказался богатый груз, Сакр-аль-Бар захватил его от твоего имени.

— Случайно, говоришь ты?

— А разве нет? — Она опустила зеркало, и ее дерзкий, вызывающий взгляд бесстрашно встретился со взглядом паши. — Или ты скажешь, что такая встреча с самого начала входила в его расчеты?

Паша нахмурился и задумчиво опустил голову. Увидев, что перевес на ее стороне, Фензиле поспешила воспользоваться им:

— По счастливой случайности ветер пригнал «голландца» под нос к Сакр-аль-Бару, по еще более счастливой случайности на его борту оказался богатый груз, благодаря чему твой любимец сумел настолько ослепить тебя зрелищем золота и драгоценных каменьев, что ты не разглядел истинной цели его плавания.

— Истинной цели? — тупо переспросил паша. — Какова же была его истинная цель?

Фензиле улыбнулась, как бы давая понять, что здесь для нее нет никакой тайны; на самом же деле — чтобы скрыть свое полнейшее неведение и неспособность назвать причину, пусть даже отдаленно приближающуюся к истине.

— Ты спрашиваешь меня, о проницательный Асад? Разве твои глаза менее зорки, а ум менее остер, чем у меня? Разве то, что ясно мне, может оставаться сокрытым от тебя? Или твой Сакр-аль-Бар околдовал тебя чарами вавилонскими?

Паша крупными шагами подошел к Фензиле и жилистой старческой рукой грубо схватил ее за запястье:

— Его цель… о негодная! Открой свои грязные мысли! Говори!

Фензиле выпрямилась; щеки ее пылали, весь облик выражал непокорность.

— Я не стану говорить, — сказала она.

— Не станешь? Клянусь головой Аллаха! Как смеешь ты стоять предо мною и не повиноваться мне, твоему повелителю?! Я велю высечь тебя, Фензиле. Все эти годы я был слишком мягок с тобой, настолько мягок, что ты забыла про розги, которые ожидают непокорную жену. Так говори же, пока рубцы не покрыли твою плоть, хотя, если хочешь, можешь говорить и после этого.

— Не буду, — повторила Фензиле, — и пусть меня вздернут на дыбу, я все равно ни слова не произнесу больше про Сакр-аль-Бара. Разве стану я открывать правду лишь затем, чтобы меня пинали ногами, осмеивали и называли лгуньей и матерью лжи?

Затем, внезапно изменив манеру поведения и залившись слезами, она вскричала:

— О источник моей жизни! Как жесток и несправедлив ты ко мне!

Теперь она распростерлась ниц перед Асадом, обхватив руками его колени, и ее грациозная поза дышала покорностью и послушанием.

— Когда любовь к тебе побуждает меня говорить о том, что я вижу, единственной наградой мне служит твой гнев, снести который выше моих сил. Под его тяжестью я лишаюсь чувств.

Паша нетерпеливо оттолкнул ее.

— Сколь несносен язык женщины! — воскликнул он и вышел, зная по опыту, что, задержись он хоть ненадолго, на него обрушится нескончаемый поток слов.

Но яд, столь искусно поднесенный, начал свое медленное действие. Он проник в мозг паши и стал терзать его сомнениями. Ни одна, даже самая обоснованная, причина, выдвинутая Фензиле для объяснения странного поведения Сакр-аль-Бара, не могла бы так неотступно и навязчиво преследовать Асада, как намек на то, что таковая причина есть. Он будил в Асаде смутные, неясные чувства, отогнать которые было невозможно в силу их неуловимости и неопределенности. С нетерпением ожидал паша наступления утра и прихода самого Сакр-аль-Бара, но уже без того сердечного волнения, с каким отец ожидает прихода любимого сына.

Тем временем Сакр-аль-Бар прохаживался по юту каракки, наблюдая, как в городе, беспорядочно разбросанном по склону холма, постепенно гаснут огни. Взошла луна. Она залила город белым холодным сиянием, обрисовала резкие черные тени минаретов и слегка трепещущих финиковых пальм, разбросала по спокойным водам залива серебряные блики.

Рана Сакр-аль-Бара зажила, и он снова стал самим собой. Два дня назад впервые после сражения с «голландцем» вышел на палубу и с тех пор проводил на ней бо́льшую часть времени. Лишь один раз наведался он к своим пленникам. Едва поднявшись с койки, он направился на корму, где помещалась каюта Розамунды. Он увидел, что молодая женщина бледна и задумчива, но отнюдь не сломлена. Род Годолфинов отличался твердостью характера, и в хрупком теле Розамунды обитал поистине мужской дух. При его появлении она подняла глаза и слегка вздрогнула от удивления: сэр Оливер впервые пришел к ней с того дня, когда около четырех недель назад унес ее из Арвенака. Но она сразу же отвела взгляд и продолжала сидеть, опершись локтями о стол, подобно деревянному изваянию, как бы не замечая его присутствия. В ответ на его извинения Розамунда не проронила ни слова и не показала вида, что слышит их. Он стоял в недоумении, кусая губы, и в сердце его вскипал, возможно не совсем справедливый, гнев. Затем он повернулся и вышел. От Розамунды он пошел к брату и некоторое время молча рассматривал исхудавшее, заросшее щетиной, жалкое существо с блуждающими глазами, униженно съежившееся перед ним в сознании своей вины. Наконец Оливер вернулся на палубу, где, как я уже сказал, провел бо́льшую часть последних трех дней этого необычного плавания, в основном лежа на солнце и набираясь сил от его жгучих лучей.

Когда в тот вечер Сакр-аль-Бар прогуливался под луной, по трапу ползком прокралась какая-то тень и тихо обратилась к нему по-английски:

— Сэр Оливер!

Он вздрогнул, словно услышал голос призрака, неожиданно восставшего из могилы. Но окликнул его всего лишь Джаспер Ли.

— Подойдите ко мне! — приказал Сакр-аль-Бар и, когда шкипер поднялся на ют и остановился перед ним, продолжил: — Я уже говорил вам, что здесь нет сэра Оливера. Я — Оливер-рейс, или Сакр-аль-Бар, один из верных дома пророка. А теперь говорите, что вам нужно.

— Я честно и добросовестно служил вам, ведь так? — начал мастер Ли.

— Разве кто-нибудь это отрицает?

— Никто, но и особой благодарности я ни от кого не вижу. Когда вы слегли из-за своей раны, мне было раз плюнуть предать вас. Я мог бы привести ваши корабли в устье Тахо. Ей-богу, мог бы.

— Вас тут же искрошили бы на куски, — заметил Сакр-аль-Бар.

— Я мог бы держаться поближе к берегу и рискнуть попасть в плен, чтобы потом, на известном вам основании, потребовать освобождения.

— И снова оказаться на галерах его испанского величества. Но хватит! Я признаю, что вы достойно вели себя по отношению ко мне. Вы выполнили свои обязательства и можете не сомневаться, что я выполню свои.

— Но ваше обязательство сводилось к тому, что вы отправите меня домой.

— Так что же?

— Вся загвоздка в том, что я не знаю, где найти пристанище, не знаю, где вообще мой дом после всех этих лет. Если вы отошлете меня, я стану бездомным бродягой.

— Так как же мне поступить с вами?

— По правде говоря, христианами и христианством я сыт по горло, не меньше, чем вы к тому времени, когда мусульмане захватили галеру, где вы сидели на веслах. Человек я способный, сэр Оли… Сакр-аль-Бар. Лучшего шкипера, чем я, не было ни на одном корабле, когда-либо покинувшем английский порт. Я видел уйму морских сражений и отлично знаю это ремесло. Не найдете ли вы мне какого-нибудь дела здесь, у себя?

— Вы хотите стать отступником, как я?

— До сих пор я думал, что слово «отступник» можно понимать по-разному: все зависит от того, на чьей вы стороне. Я бы предпочел сказать, что хочу перейти в веру Магомета.

— Точнее, в веру пиратства, грабежа и морского разбоя, — уточнил Сакр-аль-Бар.

— Вот уж нет! Для этого мне не требуется никакого обращения. Вспомните, кем я был раньше, — откровенно признался шкипер Ли. — Я хочу всего-навсего плавать не под «Веселым Роджером», а под другим флагом.

— Вам придется отказаться от спиртного, — предупредил Сакр-аль-Бар.

— Мне будет чем вознаградить себя.

Сакр-аль-Бар задумался. Просьба шкипера отозвалась в его сердце. Он был не прочь иметь рядом с собой соотечественника, даже такого плута, как Джаспер Ли.

— Будь по-вашему, — наконец сказал он, — хоть вы и заслуживаете петли. Ну да ладно. Если вы перейдете в магометанство, я возьму вас на службу — для начала одним из моих лейтенантов. До тех пор, пока вы будете верны мне, Джаспер, все будет хорошо, но при первом же подозрении вам не избежать веревки и танца между палубой и ноком[628] реи по дороге в ад.

Взволнованный шкипер нагнулся, схватил руку Сакр-аль-Бара и поднес ее к губам.

— Согласен, — проговорил он. — Вы пощадили меня, хоть я и не заслужил вашего милосердия. Не сомневайтесь в моей верности. Моя жизнь принадлежит вам, и пусть она штука не особо ценная, делайте с ней что хотите.

Почти невольно Сакр-аль-Бар сжал руку старого мошенника, после чего Джаспер Ли шаркающей походкой пошел прочь и спустился по трапу на палубу. Впервые за свою гнусную жизнь шкипер был до глубины души тронут милосердием, которого он не заслужил, и, сознавая это, поклялся стать достойным его, пока не поздно.

Глава 15

МАРЗАК БЕН-АСАД
Чтобы переправить груз захваченного голландского судна с мола в Касбу, потребовалось более сорока верблюдов. Таких торжественных процессий еще не случалось видеть на узких улицах Алжира. Ее придумал Сакр-аль-Бар, знавший, как падка толпа на пышные зрелища. Она была достойна грозы морей, величайшего мусульманского победителя, который, не довольствуясь спокойными водами Средиземного моря, дерзнул выйти на океанский простор.

Возглавляли шествие сто корсаров, одетые в короткие кафтаны всевозможных цветов и опоясанные яркими шарфами, за которые был заткнут целый арсенал сабель и кинжалов. Многие корсары были в кольчугах и сверкающих островерхих касках, обмотанных тюрбанами. За ними уныло плелись сто закованных в цепи пленников с «голландца», подгоняемые бичами. Далее в строгом порядке следовал полк корсаров, а за ним — длинная вереница важных верблюдов. Храпя и медленно переставляя ноги, они покорно подчинялись крикам погонщиков — жителей Сахары. За верблюдами шел еще один отряд корсаров, и завершал шествие сам Сакр-аль-Бар на белом арабском скакуне.

В узких улочках, где белые и желтые дома обращали на прохожих глухие стены, кое-где прорезанные щелями, едва пропускающими свет и воздух, зрители опасливо толпились в дверях, потому что ноша верблюда, свешиваясь с их боков, занимала весь проход. Берег по обеим сторонам мола, площадь перед базаром и подступы к крепости Асада были запружены пестрой шумной толпой. В этой толпе величавые мавры в развевающихся одеждах стояли бок о бок с полуголыми неграми из Суса и Дра; сухощавые, выносливые арабы в безукоризненных белых джубах переговаривались с берберийскими горцами в черных верблюжьих накидках; левантийские турки подталкивали локтями одетых по-европейски евреев — беженцев из Испании, которых арабы терпели, памятуя про общие страдания и общее изгнание с земли предков.

Вся эта живописная толпа собралась под палящим африканским солнцем встретить Сакр-аль-Бара и приветствовала его таким громоподобным криком, что эхо долетало с мола до самой Касбы, возвещая о приближении триумфатора.

Около базара часть корсаров во главе с Османи погнала пленников в баньо, или банный двор, как его называет лорд Генри, тогда как верблюды продолжали медленно подниматься на холм. Через главные ворота Касбы караван неспешно вступил на обширный двор. Погонщики выстроили верблюдов по обеим его сторонам, и животные неуклюже опустились на колени. Затем во двор вошли две шеренги корсаров по двадцать человек каждая — почетный караул предводителя. Отвесив низкий поклон Асаду ад-Дину, корсары застыли по обе стороны прохода. Паша сидел на диване в тени навеса, рядом с ним стояли Тсамани и Марзак, за спиной — полдюжины янычар охраны, чьи черные одеяния служили эффектным фоном для зеленых с золотом одежд паши, богато украшенных драгоценными камнями. На белом тюрбане Асада сверкал изумрудный полумесяц.

Хмуро и задумчиво наблюдал паша все происходящее, пребывая во власти сомнений, посеянных в его душе коварными речами и еще более коварными недомолвками Фензиле. Но при появлении предводителя корсаров лицо паши прояснилось, глаза засверкали, и он поднялся с дивана, чтобы встретить его, как отец встречает сына, подвергавшего свою жизнь опасности во имя дорогого для них обоих дела.

У ворот Сакр-аль-Бар спешился. Гордо подняв голову, он с величайшим достоинством подошел к паше. За предводителем следовали Али и рыжебородый человек в тюрбане. В нем не без труда можно было узнать Джаспера Ли, явившегося во всем блеске своего нового обличья.

Сакр-аль-Бар простерся ниц:

— Да пребудут с тобой благословение Аллаха и мир его, о господин мой!

Асад, наклонившись и заключив победителя в объятия, приветствовал его словами, от которых Фензиле, наблюдавшая эту сцену из-за резной решетки, стиснула зубы.

— Хвала Аллаху и нашему властителю Магомету: ты вернулся в добром здравии, сын мой. Мое старое сердце возрадовалось при вести о твоих победах во славу Веры.

Перед пашой разложили богатства, захваченные на «голландце». Зрелище, представшее его глазам, намного превосходило все, что он ожидал увидеть.

Наконец добычу отправили в сокровищницу, и Тсамани получил приказ подсчитать ее стоимость и определить долю каждого участника похода, начиная с самого паши, представлявшего государство, и кончая последним корсаром из команды победоносных судов Веры. Одна двадцатая всей добычи причиталась Сакр-аль-Бару.

Двор опустел. На нем остались лишь паша с Марзаком и янычарами да Сакр-аль-Бар с Али и Джаспером. Тогда-то корсар и представил паше своего нового офицера как человека, на которого снизошла благодать Аллаха, замечательного воина и отличного морехода, предложившего свои способности и саму жизнь на службу исламу.

Марзак раздраженно перебил корсара и заявил, что в рядах воинства веры и без того слишком много назарейских собак и неразумно увеличивать их число, а со стороны Сакр-аль-Бара весьма самонадеянно брать на себя подобные решения.

Сакр-аль-Бар смерил юношу взглядом удивленным и презрительным.

— По-твоему, привлечь нового приверженца под знамя нашего владыки Магомета — значит проявить самонадеянность? — спросил он. — Поди почитай Книгу мудрости[629] и посмотри, что вменяется в долг каждому правоверному. И задумайся, о сын Асада: когда в скудоумии своем ты бросаешь камень презрения в тех, кого благословил Аллах, кого он вывел из тьмы, где они пребывали, на яркий свет веры, ты бросаешь камень и в меня, и в свою собственную мать. Более того, богохульствуя, ты оскорбляешь благословенное имя Аллаха, а значит — ступаешь на путь, ведущий в преисподнюю.

Посрамленный Марзак умолк, гневно закусив губу; Асад же кивнул и одобрительно улыбнулся.

— Велики твои познания в истинной вере, о Сакр-аль-Бар, — произнес он. — Ты не только отец доблести, но и отец мудрости.

Затем он обратился с приветствием к мастеру Ли и объявил о его вступлении в ряды правоверных под именем Джаспер-рейса.

Вскоре Асад отпустил Джаспера и Али и приказал янычарам встать на страже у ворот. Затем он хлопнул в ладоши и, велев явившимся на его зов невольникам принести стол с яствами, предложил Сакр-аль-Бару сесть рядом с ним на диван.

Принесли воду, и они совершили омовение. Невольники расставляли на столе тушеное мясо, яйца с оливками, пряности и фрукты.

Асад преломил хлеб, набожно произнес «Бесмилла»[630] и погрузил пальцы в глиняную миску, подавая пример Марзаку и Сакр-аль-Бару. За столом паша попросил корсара рассказать о своих приключениях.

Когда рассказ был закончен и паша еще раз похвалил Сакр-аль-Бара за доблесть, Марзак задал корсару вопрос:

— Ты предпринял опасное путешествие в ту далекую землю лишь затем, чтобы заполучить двух английских пленников?

— Это было лишь частью моего плана, — последовал спокойный ответ. — Я отправился в море во имя пророка, и привезенная мною добыча подтверждает это.

— Но ты ведь не знал, что голландский купец окажется на твоем пути, — возразил Марзак, в точности повторяя слова, подсказанные матерью.

— Не знал? — Сакр-аль-Бар улыбнулся с такой уверенностью в себе, что Асаду ни к чему было слушать продолжение, ловко отразившее подвох Марзака. — Разве я не верю в Аллаха, всемудрого и всеведущего?

— Прекрасный ответ, клянусь Кораном, — поддержал своего любимца Асад.

Радость паши была вполне искренней, поскольку ответ Сакр-аль-Бара отметал все измышления. Но Марзак не сдавался. Он хорошо помнил наставления коварной сицилийки.

— Тем не менее в этой истории мне не все ясно, — пробормотал Марзак с наигранным простодушием.

— Для Аллаха нет невозможного! — произнес Сакр-аль-Бар.

В его голосе звучала уверенность, словно он полагал, будто в мире нет ничего, что могло бы укрыться от проницательности Марзака.

Юноша признательно поклонился.

— Скажи мне, о могущественный Сакр-аль-Бар, — вкрадчиво проговорил он, — как случилось, что, добравшись до тех далеких берегов, ты удовольствовался всего двумя ничтожными пленниками, если со своими людьми и по милости Всевидящего мог взять в пятьдесят раз больше? — И Марзак наивно посмотрел на смуглое лицо корсара.

Асад задумчиво нахмурился — ему эта мысль уже приходила в голову.

Сакр-аль-Бар понял, что здесь не обойтись высокопарной фразой об истинной вере. Он не мог избежать объяснения, хоть и сознавал, что не сумеет предложить достаточно убедительного оправдания своим поступкам.

— Мы взяли этих пленников в первом же доме, и их захват прошел не совсем тихо. Кроме того, на берег мы высадились ночью, и я не хотел рисковать людьми, уводя их далеко от корабля ради нападения на деревню, жители которой могли подняться и отрезать нам путь к отступлению.

Марзак не без злорадства заметил, что на челе Асада по-прежнему лежит глубокая складка.

— Но ведь Османи, — сказал он, — уговаривал тебя напасть на спящую деревню, не подозревавшую о твоем присутствии, а ты отказался.

При этих словах сын Асада метнул на Сакр-аль-Бара быстрый взгляд, и тот понял, что против него затеяна интрига.

— Это так? — повелительно спросил Асад.

Сакр-аль-Бар не отвел взгляда, и в его светлых глазах зажегся вызов.

— А если и так, господин мой? — высокомерно спросил он.

— Я тебя спрашиваю.

— Я слышал, но, зная твою мудрость, не поверил своим ушам. Мало ли что мог сказать Османи? Разве я подчиняюсь Османи и он волен приказывать мне? Если так, то поставь его на мое место и передай ему ответственность за жизнь правоверных, которые сражаются рядом с ним!

Голос Сакр-аль-Бара дрожал от негодования.

— Ты слишком быстро поддаешься гневу, — упрекнул его Асад, по-прежнему хмурясь.

— А кто, клянусь головой Аллаха, может запретить мне это? Не думаешь ли ты, что я возглавил поход, из которого вернулся с добычей, какую не принесут набеги твоих корсаров и за целый год, только для того, чтобы безбородый юнец спрашивал меня, почему я не послушал Османи?!

В порыве мастерски разыгранного гнева Сакр-аль-Бар выпрямился во весь рост. Он понимал, что должен пустить в ход все свое красноречие и даже бахвальство и отмести подозрение витиеватыми фразами и широкими страстными жестами.

— Чего бы я достиг, выполняя волю Османи? Разве его указания помогли бы мне добыть более того, что я сегодня положил к твоим ногам? Его совет мог привести к беде. Разве вина за нее пала бы на Османи? Клянусь Аллахом, нет! Она пала бы на меня, и только на меня! А раз так, то и заслуга принадлежит мне. Я никому не позволю оспаривать ее, не имея на то более веских оснований, чем те, что я здесь услышал.

Да, то была дерзкая речь, но еще более дерзкими были тон Сакр-аль-Бара, его пылающий взор и презрительные жесты. Однако корсар, без сомнения, одержал верх над пашой, подтверждение чего не заставило себя долго ждать.

Асад опешил. Он перестал хмуриться, и на лице его появилось растерянное выражение.

— Ну-ну, Сакр-аль-Бар, что за тон? — воскликнул он.

Сакр-аль-Бар, как будто захлопнувший дверь для примирения, вновь открыл ее.

— Прости мне мою горячность, — покорно произнес он. — Тому виной преданность твоего раба, который служит тебе и вере, не щадя жизни. В последнем походе я получил тяжкую рану. Шрам от нее — немой свидетель моего рвения. А где твои шрамы, Марзак?

Марзак, не ожидавший такого вопроса, оторопел, и Сакр-аль-Бар презрительно усмехнулся.

— Сядь, — попросил корсара Асад. — Я был несправедлив к тебе.

— Ты — истинный фонтан и источник мудрости, о господин мой, и твои слова — подтверждение тому, — возразил Сакр-аль-Бар. Он снова сел, скрестив ноги. — Признаюсь тебе, что, оказавшись во время этого плавания вблизи берегов Англии, я решил высадиться и схватить одного негодяя, который несколько лет назад жестоко оскорбил меня. Я хотел расквитаться с ним. Но я сделал больше, нежели намеревался, и увел с собой не одного, а двух пленников. Эти пленники… — продолжал он, полагая, что теперешнее настроение паши как нельзя более благоприятствует тому, чтобы высказать свою просьбу. — Эти пленники не были отправлены в баньо с остальными невольниками. Они находятся на борту захваченной мною каракки.

— И почему же? — спросил Асад, на сей раз без всякой подозрительности.

— Потому, господин мой, что в награду за службу я хочу просить у тебя одной милости.

— Проси, сын мой.

— Позволь мне оставить этих пленников себе.

Асад слегка нахмурился. Он любил корсара и хотел ублажить его, но, помимо его воли, жгучий яд, влитый Фензиле в его душу, вновь напомнил о себе.

— Считай, что мое разрешение ты получил. Но не разрешение закона, ибо он гласит, что ни один корсар не возьмет из добычи даже самую малость ценой в аспер до того, как добычу поделят, — прозвучал суровый ответ.

— Закон? — удивился Сакр-аль-Бар. — Но закон — это ты, о благородный господин мой!

— Это не так, сын мой. Закон выше паши, и паша должен повиноваться ему, дабы быть достойным своего высокого положения. И закон распространяется на самого пашу, даже если он лично участвовал в набеге. Твоих пленников следует немедленно отправить в баньо к остальным невольникам и завтра утром продать на базаре. Проследи за этим, Сакр-аль-Бар.

Корсар непременно возобновил бы свои просьбы, не заметь он выжидательного взгляда Марзака, горящего нетерпением увидеть погибель противника. Он сдержался и с притворным равнодушием склонил голову:

— В таком случае назначь за них цену, и я сейчас же заплачу в казну.

Но Асад покачал головой.

— Не мне назначать им цену, а покупателям, — возразил он. — Я мог бы оценить их слишком высоко, что было бы несправедливо по отношению к тебе, или слишком низко, что было бы несправедливо по отношению к тем, кто пожелал бы купить их. Отправь пленников в баньо.

— Будет исполнено, — скрывая досаду, сказал Сакр-аль-Бар; он не осмеливался далее упорствовать в своих притязаниях.

Вскоре корсар отправился выполнять распоряжение паши. Однако он приказал поместить Розамунду и Лайонела отдельно от других пленников до начала утренних торгов, когда им поневоле придется занять место рядом с остальными.

После ухода Оливера Марзак остался с отцом во дворе крепости, и тотчас к ним присоединилась Фензиле — женщина, которая, как говорили многие правоверные, привезла в Алжир франкские повадки шайтана.

Глава 16

МАТЬ И СЫН
Рано утром, едва смолкло чтение шахады,[631] к паше явился Бискайн аль-Борак. Его галера, только что бросившая якорь в гавани, повстречала в море испанскую рыбачью лодку, в которой оказался молодой мориск,[632] направлявшийся в Алжир. Известие, побудившее юношу пуститься в далекое плавание, было необычайно важным, и целые сутки рабы ни на секунду не отрывались от весел, чтобы судно Бискайна — флагман его флотилии — как можно скорее добралось до дому.

У мориска был двоюродный брат — новообращенный христианин, как и он сам, и, по всей видимости, такой же мусульманин в душе, — служивший в испанском казначействе в Малаге. Он узнал, что в Неаполь снаряжается галера с грузом золота, предназначенного для выплаты содержания войскам испанского гарнизона. Из-за скупости властей галера казначейства отправлялась без конвоя, но со строгим приказом не удаляться от европейского побережья во избежание неожиданного нападения пиратов. Полагали, что через неделю она сможет выйти в море, и мориск, не медля, решил известить об этом своих алжирских братьев, дабы те успели перехватить ее.

Асад поблагодарил молодого человека и, пообещав ему в случае захвата галеры солидную долю добычи, приказал приближенным позаботиться о нем. Затем он послал за Сакр-аль-Баром. Тем временем Марзак, присутствовавший при этом разговоре, отправился пересказать своей матери. Когда в конце рассказа он добавил, что паша послал за Сакр-аль-Баром, собираясь именно ему поручить важную экспедицию, Фензиле охватил приступ безудержного гнева: значит, все ее намеки и предостережения ни к чему не привели.

Как фурия, бросилась Фензиле в полутемную комнату, где отдыхал Асад. Марзак, не отставая ни на шаг, последовал за ней.

— Что я слышу, о господин мой? — воскликнула она, походя скорее на строптивую дочь Европы, нежели на покорную восточную невольницу. — Сакр-аль-Бар отправляется в поход против испанской золотой галеры?

Полулежа на диване, паша смерил ее ленивым взглядом.

— Ты знаешь кого-нибудь, кто более него преуспеет в таком деле? — спросил он.

— Я знаю того, о господин мой, кого долг обязывает предпочесть этому чужеземному проходимцу! Того, кто всецело предан тебе и заслуживает полного доверия. Того, кто не стремится удержать для себя часть добычи, захваченной во имя ислама.

— Ха! — произнес паша. — Неужели ты вечно будешь поминать ему невольников? Ну и кто же он, твой образец добродетели?

— Марзак, — злобно ответила Фензиле и указала на сына. — Или он так и будет попусту растрачивать юность в неге и лености? Еще вчера этот грубиян насмехался над тем, что у твоего сына нет ни одного шрама. Уж не в саду ли Касбы он их приобретет? Что суждено ему: довольствоваться царапинами от колючек ежевики или учиться искусству воина и предводителя сынов веры, чтобы ступить на путь, которым шел его отец?

— Ступит он на него или нет, — возразил Асад, — решит султан Стамбула, Врата Совершенства. Мы здесь не более чем его наместники.

— Но как султан утвердит Марзака твоим наследником, когда ты не преподал своему сыну науки правителя? Позор на твою голову, о отец Марзака, — ты не гордишься сыном, что подобает последнему правоверному!

— Да пошлет мне Аллах терпение! Разве я не сказал тебе, что Марзак еще слишком молод?

— В его возрасте ты уже бороздил моря под началом великого Окьяни!

— В его возрасте я по милости Аллаха был выше и сильнее твоего сына. Я слишком дорожу им, чтобы позволить ему выйти в море, прежде чем он достаточно окрепнет. Я не хочу потерять его.

— Посмотри на него, — настаивала Фензиле. — Он — мужчина, Асад, и сын, каким мог бы гордиться любой правоверный. Не самое ли для него время препоясаться саблей и ступить на корму одной из твоих галер?

— Она права, о отец мой! — взмолился Марзак.

— Что? — рявкнул старый мавр. — Уж не хочешь ли ты участвовать в схватке с «испанцем»? Что знаешь ты о морских сражениях?

— А что он может знать, когда родной отец не удосужился ничему научить его? — парировала Фензиле. — Уж не насмехаешься ли ты, о Асад, над изъянами, которые есть не что иное, как естественный плод твоих собственных упущений?

— Тебе не вывести меня из терпения, — проворчал Асад, явно теряя таковое. — Я задам тебе только один вопрос: как по-твоему, может ли Марзак принести победу исламу? Отвечай!

— И отвечу: нет, не может. А пора бы. Твой долг — отпустить его в это плавание, дабы он мог обучиться ремеслу, которое ждет его в будущем.

Асад на минуту задумался.

— Пусть будет по-твоему, — медленно проговорил он. — Ты отправишься с Сакр-аль-Баром, сын мой.

— С Сакр-аль-Баром? — в ужасе воскликнула Фензиле.

— Лучшего наставника для него я не мог бы найти.

— Твой сын отправится в плавание как чей-то слуга?

— Как ученик, — поправил Асад. — А как же иначе?

— Будь я мужчиной, о фонтан души моей, — проговорила Фензиле, — и имей я сына, никто, кроме меня, не был бы его наставником. Я бы вылепила из него свое второе «я». Таков, о возлюбленный господин мой, твой долг перед Марзаком. Не поручай его обучение постороннему, особенно тому, кому, несмотря на твою любовь к нему, я не могу доверять. Возглавь этот поход, а Марзак пусть будет твоим кайей.

Асад нахмурился.

— Я слишком стар, — возразил он. — Два года я не выходил в море. Как знать, возможно, я уже утратил искусство побеждать. Нет, нет. — Он покачал головой, и облачко грусти тронуло его суровое лицо. — Командир теперь Сакр-аль-Бар, и если Марзак пойдет в плавание, то только с ним.

— Господин мой… — начала было Фензиле, но тут же остановилась.

В комнату вошел невольник-нубиец и доложил паше, что Сакр-аль-Бар прибыл в крепость и ожидает приказаний своего господина во дворе. Асад сразу встал и, как ни пыталась Фензиле удержать его, нетерпеливо отмахнулся от нее и вышел.

Она смотрела ему вслед, и в ее прекрасных глазах закипали слезы гнева. Асад вышел на залитый солнцем двор, и в полутемной комнате воцарилась тишина, нарушаемая только отдаленными переливами серебристого смеха младших жен паши. Эти звуки раздражали и без того натянутые нервы старшей жены. Фензиле с проклятиями поднялась с дивана и хлопнула в ладоши. На ее зов явилась обнаженная по пояс негритянка с массивным золотым кольцом в ухе, гибкая и мускулистая, как борец.

— Вели им прекратить этот визг, — резко приказала Фензиле, — и скажи, что, если они еще раз потревожат меня, я велю их высечь.

Вскоре после ухода негритянки смех смолк: младшие жены с большей покорностью подчинялись распоряжениям Фензиле, нежели распоряжениям самого паши.

Немного успокоившись, она подвела сына к резной решетке, сквозь которую был виден весь двор. Стоя рядом с Сакр-аль-Баром, паша рассказывал ему о вести, привезенной мориском, и давал соответствующие указания.

— Как скоро сможешь ты выйти в море? — закончил он.

— Как только того потребует служба Аллаху и тебе, — не задумываясь, ответил Сакр-аль-Бар.

— Хорошо сказано, сын мой. — Асад, окончательно побежденный готовностью корсара, ласково положил руку на его плечо. — В таком случае отправляйся завтра на восходе солнца. Времени на сборы тебе вполне хватит.

— Тогда, с твоего позволения, я сейчас же пойду распорядиться, — заспешил Сакр-аль-Бар, хотя необходимость выйти в море именно сейчас несколько встревожила его.

— Какие галеры ты возьмешь?

— Против одной испанской? Мой галеас[633] прекрасно справится с ней. С одним судном мне будет легче укрыться в засаде, чем с целой флотилией.

— О, ты столь же мудр, сколь отважен, — одобрил Асад. — Да пошлет тебе Аллах удачу!

— Мне можно удалиться?

— Подожди немного. Дело касается моего сына Марзака. Он уже почти мужчина, и ему пора начать служить Аллаху и государству. Я хочу, чтобы ты взял его в плавание своим лейтенантом и так же наставлял его, как я когда-то наставлял тебя.

Сакр-аль-Бару желание паши доставило так же мало удовольствия, как и Марзаку. Зная, как ненавидит его сын Фензиле, он имел все основания опасаться осложнений, если план Асада осуществится.

— Как ты когда-то наставлял меня? — произнес он с притворной грустью. — Не отправиться ли тебе вместе с нами, о Асад? В исламском мире нет равного тебе. С какой радостью встал бы я вновь рядом с тобой на носу галеры, как в тот день, когда мы брали на абордаж «испанца».

Асад внимательно посмотрел на корсара.

— Ты тоже просишь меня выйти в море? — спросил он.

— А тебя уже просили об этом?

Природная проницательность не подвела Сакр-аль-Бара, и он сразу все понял.

— Кто бы то ни был, он поступил хорошо, но никто не мог бы желать этого более горячо, чем я. Ведь никто лучше меня не познал радость битвы с неверными под твоим предводительством и сладость победы, одержанной у тебя на глазах. Так отправляйся же, о господин мой, в славный поход и сам будь наставником своего сына — ведь это самая высокая честь, какой ты можешь его удостоить.

Прищурив орлиные глаза, Асад задумчиво поглаживал седую бороду.

— Клянусь Аллахом, ты искушаешь меня.

— Дозволь мне сделать большее.

— Нет, не надо! Я стар и слаб, кроме того — я нужен здесь. Не пристало старому льву охотиться за молодой газелью. Не растравляй мне душу. Солнце моих подвигов закатилось. Пускай мои питомцы, воины, которых я воспитал, несут по морям мое имя и славу истинной веры.

Взгляд паши затуманился. Он оперся о плечо Сакр-аль-Бара и вздохнул:

— Не скрою, твое предложение заманчиво. Но нет… Мое решение неизменно. Отправляйся без меня. Возьми с собой Марзака и привези его обратно целым и невредимым.

— Иначе я и сам не вернусь. Но я верю во Всеведущего.

На этом Сакр-аль-Бар удалился, постаравшись скрыть досаду, вызванную как самим плаванием, так и навязанной ему компанией. Он отправился в гавань и приказал Османи готовить к выходу в море большой галеас, доставить на борт пушки, триста рабов на весла и столько же вооруженных корсаров.

Асад вернулся в комнату, где оставил Фензиле и Марзака. Он пришел сказать, что уступает их желанию, что Марзак пойдет в плавание и таким образом будет иметь полную возможность показать, на что он способен.

Однако вместо прежнего нетерпения его встретил плохо скрытый гнев.

— О солнце, согревающее меня, — начала Фензиле.

Паша по долгому опыту знал, что чем ласковее ее слова, тем сильнее злость, которую они скрывают.

— Видно, мои советы значат для тебя не больше, чем шелест ветра, чем прах на твоих подошвах!

— И того меньше, — ответил Асад, забывая привычную снисходительность, поскольку слова Фензиле вывели его из себя.

— Значит, это правда! — почти закричала она.

Марзак стоял за ее спиной, иего красивое лицо помрачнело.

— Правда, — подтвердил Асад. — На рассвете, Марзак, ты взойдешь на галеру Сакр-аль-Бара и под его началом выйдешь в море набраться сноровки и доблести, благодаря которым он стал оплотом ислама, истинным копьем Аллаха.

Но желание поддержать мать и ненависть к авантюристу, грозившему узурпировать его законные права, толкнули Марзака на неслыханную дерзость.

— Когда я выйду в море с этим назарейским псом, — хрипло сказал юноша, — он займет подобающее ему место на скамье для гребцов!

— Что?! — словно разъяренный зверь, взревел Асад, резко повернувшись к сыну. Жесткое выражение его внезапно побагровевшего лица привело в ужас обоих заговорщиков. — Клянусь бородой пророка! И ты говоришь это мне?

Паша почти вплотную приблизился к Марзаку, однако Фензиле вовремя бросилась между ними, как львица, грудью встающая на защиту своего детеныша. Тогда паша, взбешенный неповиновением Марзака и готовый излить бешенство как на сына, так и на жену, схватил ее своими жилистыми старческими руками и со злостью отшвырнул в сторону. Фензиле споткнулась и рухнула на подушки дивана.

— Да проклянет тебя Аллах! — крикнул Асад попятившемуся от него Марзаку. — Так, значит, эта своевольная мигера не только выносила тебя в своем чреве, но и научила заявлять мне прямо в лицо, что тебе по вкусу, а что нет? Клянусь Кораном, слишком долго терпел я ее лукавые чужеземные повадки! Похоже, она и тебя научила противиться воле родного отца! Завтра ты отправишься в море с Сакр-аль-Баром. Я так велю. Еще слово, и ты займешь на галере то самое место, которое прочил ему, — на скамье гребцов, где плеть надсмотрщиков научит тебя покорности.

Марзак стоял, онемев от страха и едва дыша. Ни разу в жизни он не видел отца в таком поистине царственном гневе.

Тем не менее гнев Асада, казалось, вовсе не напугал Фензиле. Даже страх перед розгами и дыбой не мог обуздать язык этой фурии.

— Я буду молить Аллаха вернуть зрение твоей душе, о отец Марзака, — задыхаясь, проговорила она, — и научить тебя отличать истинно любящих от своекорыстных обманщиков, злоупотребляющих твоим доверием.

— Как! — прорычал Асад. — Ты еще не угомонилась?

— И не угомонюсь, пока смерть не сомкнет мои уста, раз они смеют давать тебе советы, подсказанные безмерной любовью, о свет моих бедных очей!

— Продолжай в том же духе, — гневно бросил Асад, — и тебе недолго придется ждать.

— Мне все равно, если хоть такой ценой удастся сорвать льстивую маску с этой собаки Сакр-аль-Бара. Да переломает Аллах ему кости! А его невольники, те, двое из Англии, о Асад? Мне сказали, что одна из них — женщина. Она прекрасна той белокожей красотой, какой иблис[634] одарил жителей Севера. Что намерен он делать с ней? Ведь он не хочет выставлять ее на базаре, как предписывает закон, а тайком приходит сюда, чтобы ты отменил для него этот закон. О! Мои слова тщетны! Я открыла тебе и более серьезные доказательства его гнусного вероломства, но ты только ласкаешь изменника, а на родного сына выпускаешь когти!

Смуглое лицо паши посерело. Он приблизился к Фензиле, наклонился и, схватив ее за руку, рывком поднял с дивана. На сей раз вид Асада не на шутку напугал Фензиле и положил конец ее безрассудному упорству.

— Аюб! — громко позвал паша.

Теперь пришла очередь Фензиле позеленеть от страха.

— Господин мой, господин мой! — взмолилась она. — О свет моей жизни, не гневайся! Что ты делаешь?

— Делаю? — Асад зло улыбнулся. — То, что мне следовало сделать лет десять назад, а то и раньше. Мы высечем тебя. — И он крикнул еще громче: — Аюб!

— Господин мой! Сжалься, о сжалься! — Она бросилась в ноги Асаду и обняла его колени. — Во имя Милостивого и Милосердного будь милосерд к невоздержанности, на которую только из любви к тебе мог дерзнуть мой бедный язык! О мой сладчайший господин! О отец Марзака!

Отчаяние Фензиле, ее красота, но более всего столь несвойственные ей смирение и покорность, возможно, и тронули Асада. Как бы то ни было, но не успел Аюб — холеный тучный старший евнух гарема — с поклоном появиться в дверях, как паша повелительным жестом отпустил его.

Асад посмотрел на Фензиле сверху вниз и усмехнулся:

— Такая поза более всего пристала тебе. Запомни это на будущее.

И разгневанный властелин с презрением освободился от рук, обнимавших его колени, повернулся спиной к распростертой на полу женщине и величественно и непреклонно направился к выходу. Мать и сын остались одни. Они еще не оправились от ужаса, и у обоих было такое чувство, будто они заглянули в лицо смерти.

Довольно долго никто из них не нарушал молчания. Наконец Фензиле поднялась с пола и подошла к забранному решетками ящику за окном. Она открыла его и взяла глиняный кувшин, в котором охлаждалась вода. Налив воды в пиалу, она с жадностью выпила ее. То, что Фензиле сама оказала себе эту услугу, когда стоило лишь хлопнуть в ладоши и явились бы невольники, выдавало ее смятение.

Захлопнув дверцу ящика, Фензиле повернулась к Марзаку.

— И что теперь? — спросила она.

— Теперь? — переспросил молодой человек.

— Да, что теперь? Что нам делать? Неужели мы должны покориться и безропотно ждать конца? Твой отец околдован. Этот шакал околдовал его, и он хвалит все, что бы тот ни сделал. Да умудрит нас Аллах, о Марзак, иначе Сакр-аль-Бар втопчет тебя в прах.

Понурив голову, Марзак медленно подошел к дивану и бросился на подушки. Он долго лежал, подперев подбородок руками.

— А что я могу? — наконец спросил он.

— Именно это я и хотела бы знать больше всего. Надо что-то предпринять, и как можно скорее. Да сгниют его кости! Если Сакр-аль-Бар останется в живых, ты погиб.

— Да, — произнес Марзак, неожиданно оживившись, и сел. — Если он останется в живых! Пока мы строили планы и изобретали уловки, которые только разжигают гнев отца, можно было прибегнуть к самому простому и верному способу.

Фензиле остановилась посреди комнаты и мрачно посмотрела на сына.

— Я думала об этом, — сказала она. — За горсть золотых я могла бы нанять людей, и они… Но риск…

— Какой же риск, если он умрет?

— Он может потянуть нас за собой. Что проку будет нам тогда в его смерти? Твой отец жестоко отомстит за него.

— Если все сделать с умом, нас никто не заподозрит.

— Не заподозрит? — Фензиле невесело рассмеялась. — Ты молод и слеп, о Марзак! На нас первых и падет подозрение. Я не делала тайны из моей ненависти к Сакр-аль-Бару, а народ не любит меня. Твоего отца заставят наказать виновных, даже если сам он и не будет к тому расположен, в чем я вовсе не уверена. Сакр-аль-Бар — да иссушит его Аллах! — для них бог. Вспомни, какую встречу ему устроили. Какого пашу, вернувшегося с победой, встречали так? Благодаря победам, посланным ему удачей, все сочли, будто он удостоился божественного благоволения и защиты. Говорю тебе, Марзак, умри твой отец завтра, вместо него пашой Алжира объявят Сакр-аль-Бара, и тогда — горе нам! Асад ад-Дин стар. Правда, он не участвует в сражениях. Он дорожит жизнью и может еще долго протянуть. А если нет, если Сакр-аль-Бар все еще будет ходить по земле, когда свершится судьба твоего отца… Страшно подумать, какая участь ожидает тебя и меня.

— Да пребудет в скверне его могила!

— Могила? Вся сложность в том, как вырыть ему могилу, не повредив себе. Шайтан хранит эту собаку.

— Да уготовит он ему постель в преисподней! — воскликнул Марзак.

— Проклятия нам не помогут. Встань, Марзак, и подумай, как это устроить.

Марзак вскочил с дивана с легкостью и проворством борзой собаки.

— Послушай, — сказал он. — Раз я должен идти с ним в плавание, то, возможно, как-нибудь темной ночью мне и представится удобный случай.

— Не спеши, дай подумать. Аллах подскажет мне какой-нибудь способ.

Фензиле хлопнула в ладоши и приказала вошедшей девочке-невольнице позвать Аюба и приготовить носилки.

— Мы отправимся на базар, о Марзак, и посмотрим на его пленников. Кто знает, быть может, они окажутся нам полезны. Против ублюдка, рожденного во грехе, хитрость сослужит нам лучшую службу, чем сила.

— Да сгинет дом его! — воскликнул Марзак.

Глава 17

КОНКУРЕНТЫ
Обширная площадь перед воротами Сак-аль-Абида была забита пестрой шумной толпой, с каждой минутой вбиравшей в себя все новые людские потоки, текущие из лабиринта узких немощеных улиц.

Там были смуглолицые берберы в черных плащах из козьей шерсти, украшенных на спине оранжевыми и красными ромбами; их бритые головы были покрыты тюбетейками или повязаны плетеными шерстяными шнурами. Там были чернокожие жители Сахары, почти нагие. Там были величавые арабы, укутанные в ниспадающие бесконечными складками одеяния с капюшонами, надвинутыми на смуглые точеные лица. Там были горделивые богатые мавры в ярких селамах, восседающие на холеных мулах, покрытых роскошными попонами. Там были тагарины — мавры, изгнанные из Андалузии, по большей части работорговцы. Там были местные евреи в мрачных черных джубах и евреи христианские, прозванные так, поскольку выросли они в христианских странах и одевались по-европейски. Там были высокомерные, облаченные в пышные одеяния левантийские турки. Там были скромные кололы, кабилы и бискары.

Здесь водонос, обвешанный бурдюками из козьей кожи, звонил в колокольчик; там торговец апельсинами, ловко балансируя на изношенном тюрбане корзиной с золотистыми плодами, на все лады расхваливал свой товар.

В палящих лучах африканского солнца под голубым небом, где кружили голуби, собрались пешие и восседающие на мулах, ослах, стройных арабских скакунах. Переливаясь радужным многоцветьем, толпа волновалась, как море: все толкались, смеялись, переругивались. В тени желтой глиняной стены сидели нищие и калеки, жалобно просящие подаяния. Недалеко от ворот слушатели окружили меддаха — бродячего певца, который под аккомпанемент гимбры и гайте гнусавил какую-то меланхоличную песню.

Богатые завсегдатаи базара целеустремленно пробирались через толпу и, спешившись у входа, проходили в ворота, еще закрытые для зевак и покупателей попроще. За воротами, на обнесенном серыми стенами просторном квадратном дворе, выжженном солнцем, людей было мало. До начала невольничьих торгов оставался час, и тем временем купцы, у которых было разрешение выставлять у стен свои лотки, занимались мелкой торговлей. Здесь торговали дровами, фруктами, пряностями, безделушками и драгоценностями для украшения правоверных.

В середине двора был вырыт большой восьмиугольный водоем, окруженный низким, в три ступени, парапетом. На нижней ступеньке сидел пожилой бородатый еврей с ярким платком на голове. На его коленях покоился широкий плоский ящик черного цвета, разделенный на несколько отделений, заполненный полудрагоценными и драгоценными — в том числе и весьма редкими — камнями. Рядом стояли несколько молодых мавров и два турецких офицера из гвардии паши, и старый израильтянин умудрялся торговаться сразу со всеми.

К северной стене лепился длинный сарай, переднюю часть которого заменял занавес из верблюжьей шерсти. Оттуда доносился нестройный гул человеческих голосов: пленники, предназначенные для продажи, ожидали там начала торгов. Перед сараем стояли на страже несколько дюжин корсаров и помогавших им негров-невольников.

С противоположной стороны над стеной сверкал белый купол мечети; по его бокам высились похожий на копье минарет и несколько финиковых пальм с длинными листьями, застывшими в неподвижном горячем воздухе.

Вдруг толпа за воротами пришла в волнение. С криком «Дорогу! Дорогу!» к базару продвигались шесть рослых нубийцев. Каждый из них обеими руками держал огромную доску и, размахивая ею, прокладывал путь сквозь пестрое скопище людей, которые, расступаясь, осыпали нубийцев градом проклятий.

— Балак! Расступитесь! Дорогу Асаду ад-Дину, избраннику Аллаха! Дорогу!

Толпа расступилась и простерлась ниц перед Асадом ад-Дином, который верхом на молочно-белом муле медленно продвигался вперед в сопровождении Тсамани и целой тучи одетых в черное янычар с обнаженными саблями в руках.

Проклятия, встретившие негров паши, смолкли, и воздух зазвенел от горячих благословений:

— Да умножит Аллах твое могущество! Да продлит он дни твои! Да пребудут с тобой благословения господина нашего Мухаммеда! Да умножит Аллах число твоих побед!

Паша отвечал на приветствия толпы, как подобает человеку истинно набожному и благочестивому.

— Мир правоверным из дома пророка, — время от времени бормотал он, пока не приблизился к воротам базара.

Здесь он приказал Тсамани бросить кошелек ползавшим в пыли нищим, ибо разве не написано в Книге книг: те, кто не подвластны жадности и расходуют свое имущество на пути Аллаха, процветут, ибо им удвоится.

Подчиняясь закону, как последний из своих подданных, Асад сошел с мула и пешком проследовал на базар. У водоема он остановился, повернулся лицом к сараю и, благословив распростертых в пыли правоверных, велел им подняться. Затем мановением руки позвал Али — офицера Сакр-аль-Бара, отвечавшего за невольников, захваченных корсаром в последнем набеге, — и объявил ему о своем желании взглянуть на пленников. По знаку Али негры раздернули занавес, и жаркие лучи солнца хлынули на несчастных. Помимо пленных с испанского галеона, там было несколько человек, захваченных Бискайном в мелких набегах.

Взору Асада предстали мужчины и женщины — хотя женщин было сравнительно немного — всех возрастов, национальностей и состояний: бледные светловолосые жители севера Европы и Франции, златокожие итальянцы, смуглые испанцы, негры, мулаты — старые, молодые и почти дети. Среди них были и богато одетые, и едва прикрытые лохмотьями, и почти голые. Но всех объединяло выражение безнадежного отчаяния, застывшее на лицах. Однако отчаяние пленников не могло пробудить сочувствия в благочестивом сердце Асада. Перед ним были неверные, те, кто никогда не предстанет пред лицом пророка, проклятые и недостойные участия. Взгляд паши остановился на красивой черноволосой девочке-испанке. Она сидела, безжизненно опустив между колен сжатые руки. Поза ее выражала беспредельное страдание и отчаяние, а темные круги под глазами еще более подчеркивали их ослепительный блеск. Опершись на руку Тсамани, паша некоторое время рассматривал ее, затем перевел взгляд. Неожиданно он сильнее сжал руку визиря, и его желтоватое лицо оживилось.

На верхних нарах он увидел само воплощение женской красоты. Рассказы о женщинах, подобных той, что сидела перед ним, он слышал не раз, но видеть их собственными глазами ему не доводилось. Она была высока и стройна, как кипарис, кожа ее отливала молочной белизной, глаза сияли подобно темным сапфирам чистейшей воды, медно-золотые волосы горели на солнце. Ее стан плотно обтягивало белое платье с низким вырезом, открывавшим шею безукоризненной красоты.

Асад повернулся к Али.

— Что за жемчужина попала в эту навозную кучу? Кто она? — спросил он.

— Это та женщина, которую наш господин Сакр-аль-Бар привез из Англии.

Паша вновь медленно перевел взгляд на пленницу, и, хоть той казалось, будто она уже утратила способность что-либо чувствовать, под этим пристальным оскорбительным взглядом щеки ее залились краской. Румянец стер с лица молодой женщины следы усталости, отчего красота ее засияла еще ярче.

— Привести ее сюда, — коротко приказал паша.

Два негра схватили пленницу, и та, стремясь освободиться из их грубых рук, поспешила выйти, готовая с достоинством вынести все, что бы ее ни ожидало. Когда ее уводили, сидевший рядом светловолосый молодой человек с изможденным, заросшим бородой лицом поднял голову и с тревогой посмотрел на свою спутницу. Он глухо застонал и подался вперед, желая удержать ее, но его руки тут же опустились под ударом хлыста.

Асад задумался. Не кто иной, как сама Фензиле уговорила его отправиться на базар и взглянуть на неверную, ради которой Сакр-аль-Бар пошел на немалый риск. Фензиле полагала, что Асад ад-Дин увидит доказательство неискренности предводителя корсаров. И что же? Он увидел эту женщину, но не обнаружил ни малейшего признака того, что, по утверждению Фензиле, должен был обнаружить. Впрочем, он ничего и не искал. Из чистого любопытства внял уговорам своей старшей жены. Однако теперь он забыл обо всем и предался созерцанию благородной красоты северянки, даже в горе и отчаянии обладавшей почти скульптурным совершенством.

Паша протянул руку, чтобы прикоснуться к руке пленницы, но та отдернула ее, словно от огня.

Асад вздохнул:

— Поистине неисповедимы пути Аллаха, коль он позволил столь дивному плоду созреть на гнилом древе неверия!

— Вероятно, для того, чтобы какой-нибудь правоверный из дома пророка мог сорвать его, — откликнулся Тсамани, хитро взглянув на пашу. Этот тонкий лицемер в совершенстве постиг искусство игры на настроениях своего господина. — Поистине, для Единого нет невозможного!

— Но не записано ли в Книге книг, что дочери неверных заказаны сынам истинной веры? — И паша снова вздохнул.

Тсамани и на этот раз не растерялся: он прекрасно знал, какого ответа ждут от него:

— Аллах велик, и случившееся однажды вполне может случиться вновь, мой господин.

Паша одарил визиря благосклонным взглядом:

— Ты имеешь в виду Фензиле? Но тогда я по милости Аллаха стал орудием ее прозрения.

— Вполне может статься, что тебе предначертано вновь свершить подобное, — прошептал коварный Тсамани, движимый более серьезными соображениями, нежели просто желанием угодить владыке.

Между ним и Фензиле существовала давняя вражда: оба они ревновали Асада друг к другу. Влияние визиря на пашу значительно возросло бы, если бы Фензиле удалось устранить. Тсамани мечтал об этом, но опасался, что его мечта никогда не сбудется. Асад старел, и пламень, некогда ярко пылавший в нем, казалось, уже угас, оставив его нечувствительным к женским чарам. И вдруг здесь чудом оказалась женщина столь поразительной красоты, столь непохожая на всех, кто когда-либо услаждал взор паши, что чувства старика, словно по мановению волшебного жезла, вновь разгорелись молодым огнем.

— Она бела, как снега Атласа, сладостна, как финики Тафилалта, — нежно шептал Асад, пожирая пленницу горящими глазами.

Вдруг он посмотрел по сторонам и, распаляясь гневом, набросился на Тсамани.

— Тысячи глаз узрели ее лицо без покрывала! — воскликнул он.

— Такое тоже случалось прежде, — ответил визирь.

Тсамани хотел продолжить, но неожиданно совсем рядом с ними раздался голос, обычно мягкий и музыкальный, а сейчас непривычно хриплый и резкий:

— Что это за женщина?

Паша и визирь вздрогнули и обернулись. Перед ними стояла Фензиле. Лицо ее, как и подобает благочестивой мусульманке, скрывала густая чадра. Рядом с ней они увидели Марзака, а несколько поодаль — евнухов с носилками, в которых Фензиле втайне от Асада прибыла на базар. Около носилок стоял старший евнух Аюб аль-Самин.

Асад смерил Фензиле сердитым взглядом: он все еще гневался на нее и Марзака. Но не только этим объяснялось его неудовольствие. Наедине с Фензиле он кое-как терпел в ней недостаток должного уважения к своей особе, хоть и понимал недопустимость такого поведения. Но его гордость и достоинство не могли позволить ей вмешиваться в разговор и, забыв о приличиях, при всех задавать высокомерные вопросы. Прежде она никогда не осмеливалась на подобные выходки, да и теперь не осмелилась бы, если бы внезапное волнение не заставило ее забыть об осторожности. Она заметила выражение лица, с каким Асад смотрел на прекрасную невольницу, и в ней проснулась не только ревность, но и самый настоящий страх. Ее власть над Асадом таяла. Чтобы она окончательно исчезла, паше, который за последние годы едва ли удостоил взглядом хоть одну женщину, достаточно пожелать ввести в свой гарем новую жену.

Вот почему с дерзким бесстрашием, с отчаянной решимостью Фензиле предстала пред пашой. И пусть чадра скрывала лицо этой удивительной женщины — в каждом изгибе ее фигуры сквозило высокомерие, в каждом жесте звучал вызов. На грозный вид Асада она не обратила никакого внимания.

— Если это та самая невольница, которую Сакр-аль-Бар вывез из Англии, то слухи обманули меня, — заявила она. — Клянусь, чтобы привезти в Берберию эту желтолицую долговязую дочь погибели, вряд ли стоило совершать дальнее путешествие и подвергать опасности жизнь многих достойных мусульман.

Гнев Асада уступил место удивлению: паша не отличался прозорливостью.

— Желтолицую? Долговязую? — повторил он и, наконец поняв уловку Фензиле, ехидно усмехнулся. — Я уже замечал, что ты становишься туга на ухо, а теперь вижу, что и зрение изменяет тебе. Ты и впрямь стареешь.

И он так сердито посмотрел на Фензиле, что та съежилась. Паша вплотную подошел к Фензиле:

— Ты слишком долго царила в моем гареме, давая волю своим нечестивым франкским замашкам. — Он говорил тихо, и только стоявшие совсем близко услышали его гневные слова. — Пожалуй, пора исправить это.

Он круто отвернулся и жестом велел Али отвести пленницу обратно в сарай. Затем, опершись на руку Тсамани, паша сделал несколько шагов к выходу, но остановился и снова обернулся к Фензиле.

— Марш в носилки! — приказал он, прилюдно нанося ей жестокую обиду. — И чтобы тебя больше не видели шатающейся по городу.

Не проронив ни слова, Фензиле мгновенно повиновалась. Паша и Тсамани задержались у входа, пока небольшой кортеж не миновал ворота. Марзак и Али шли по обеим сторонам носилок, не осмеливаясь поднять глаза на разгневанного пашу. Асад, криво усмехаясь, смотрел им вслед.

— Красота ее увядает, а самоуверенность растет, — проворчал он. — Она стареет, Тсамани, спадает с лица и тела и становится все сварливее. Она недостойна оставаться рядом с входящим в дом пророка. Возможно, Аллах будет доволен, если мы заменим ее кем-нибудь более достойным.

Затем, обратив взор в сторону сарая, завесы которого вновь были задернуты, и недвусмысленно намекая на франкскую пленницу, заговорил совсем другим тоном:

— Ты заметил, о Тсамани, как грациозны ее движения? Они плавны и благородны, как у молодой газели. Воистину, не для того создал Всемудрый подобную красоту, чтобы ввергнуть ее в преисподнюю.

— Быть может, она послана в утешение какому-нибудь правоверному? — предположил хитрый визирь. — Для Аллаха нет невозможного!

— А почему бы и нет? — сказал Асад. — Разве не написано: как никто не обретет того, что ему не предназначено, так никто не избежит уготованного судьбой. Останься здесь, Тсамани. Дождись торгов и купи ее. Эту девушку наставят в истинной вере, и она будет спасена от адского пламени.

Итак, паша произнес слова, которые Тсамани давно и страстно желал услышать.

Визирь облизнул губы.

— А цена, господин мой? — вкрадчиво осведомился он.

— Цена? — переспросил Асад. — Разве я не повелел тебе купить ее? Приведи ко мне эту девушку хоть за тысячу филипиков.

— Тысячу филипиков, — повторил пораженный Тсамани. — Аллах велик!

Но паша уже отошел от визиря и вступил под арку ворот, где толпа, едва завидев его, вновь простерлась ниц.

Приказ паши привел Тсамани в восторг. Но дадал[635] не отдаст невольника, не получив за него наличными, а у визиря не было при себе нужной суммы. Поэтому он вслед за хозяином отправился в Касбу. До начала торгов оставался целый час, времени было вполне достаточно.

Тсамани был человек довольно злорадный, и давняя ненависть к Фензиле, которую ему приходилось таить про себя и прятать за лицемерными улыбками и угодливыми поклонами, распространялась и на ее слуг. В целом свете не было никого, к кому бы визирь паши питал большее презрение, чем к холеному, лоснящемуся от жира евнуху Аюбу аль-Самину, обладателю величественной утиной походки и пухлого надменного рта. К тому же в великой Книге судеб было записано, чтобы в воротах Касбы он наткнулся именно на Аюба, по приказанию своей госпожи шпионившего за ним. С горящими глазками, скрестив руки под животом, толстяк подкатился к визирю паши.

— Да продлит Аллах твои дни, — церемонно произнес Аюб. — Ты принес новости?

— Новости? Как ты догадался? По правде говоря, мои новости не очень обрадуют твою госпожу.

— Милостивый Аллах! Что случилось? Это касается франкской невольницы?

Тсамани улыбнулся, чем немало разозлил Аюба, который почувствовал, что земля разверзается у него под ногами. Евнух понимал, что, если его госпожа утратит влияние на пашу, вместе с ней падет и он сам, обратившись в прах под туфлей Тсамани.

— Клянусь Кораном, ты дрожишь, Аюб, — издевался визирь. — Твой дряблый жир так и колышется. И недаром — дни твои сочтены, о отец пустоты.

— Издеваешься, собака? — Голос Аюба срывался от злости.

— Ты назвал меня собакой? Ты? — Тсамани презрительно плюнул на тень евнуха. — Отправляйся к своей госпоже и скажи ей, что мой господин приказал мне купить франкскую девушку. Скажи ей, что мой господин возьмет ее в жены, как когда-то взял саму Фензиле, что он выведет ее к свету истинной веры и вырвет у шайтана эту дивную жемчужину. Да не забудь добавить, что мне приказано купить ее за любые деньги, пусть даже за тысячу филипиков. Передай все это Фензиле, о отец ветра, да раздует Аллах твое брюхо!

И визирь подчеркнуто бодро и легко зашагал дальше.

— Да сгинут сыновья твои! Да станут дочери твои блудницами! — кричал ему вдогонку евнух, обезумев от ужасной новости и от сопровождавших ее оскорблений.

Тсамани только рассмеялся.

— Да будут все сыновья твои султанами, Аюб, — бросил он через плечо.

Дрожа от гнева, Аюб отправился к своей госпоже.

Фензиле слушала евнуха, побелев от ярости. Когда тот умолк, она обрушила на головы паши и девчонки-невольницы целый поток брани, призывая Аллаха переломать им кости, вычернить лица и сгноить их плоть. Все это она проделала с неистовой страстью всех рожденных и воспитанных в вере пророка. После того как приступ ярости прошел, она некоторое время сидела задумавшись. Наконец вскочила и приказала Аюбу проверить, не подслушивает ли кто-нибудь под дверями.

— Нам надо действовать, Аюб, и действовать быстро. Иначе я погибла, а вместе со мной погиб и Марзак — один он не сумеет противостоять отцу. Сакр-аль-Бар втопчет нас в землю. — Она замолкла, словно ее внезапно осенило. — Клянусь Аллахом, возможно, для того он и привез сюда эту белолицую девушку. Мы должны расстроить его планы и помешать Асаду купить ее. Иначе, Аюб, для тебя тоже все кончено.

— Помешать? — проговорил евнух, поражаясь невиданной энергии и силе духа своей госпожи.

— Прежде всего надо сделать так, чтобы франкская девчонка не досталась паше.

— Придумано хорошо, но как это сделать?

— Как? Неужели тебе ничего не приходит на ум? Да есть ли вообще хоть капля разума в твоей жирной башке? Ты заплатишь за невольницу больше, чем Тсамани, и купишь ее для меня. Хотя нет. Лучше это сделает кто-нибудь другой. Затем мы устроим так, что, прежде чем Асад нападет на ее след, она незаметно исчезнет.

Лицо евнуха побелело, жирные щеки и подбородок дрожали.

— А ты подумала о последствиях, о Фензиле? Что будет с нами, если Асад узнает об этом?

— Он ничего не узнает, — ответила Фензиле. — А если и узнает, то девушка уже сгинет, и ему придется покориться записанному в Книге судеб.

— Госпожа! — воскликнул евнух, стиснув короткие толстые пальцы. — Я не смею браться за это!

— За что? Если я приказываю тебе купить невольницу, даю деньги, то какое тебе дело до остального, собака? Пойми, я даю тебе тысячу пятьсот филипиков, все, что у меня есть, — ты заплатишь за нее, а остальное возьмешь себе.

Немного подумав, Аюб понял, что она права. Никто не мог бы поставить ему в вину то, что он исполняет приказание своей госпожи. Вдобавок дело сулило немалую выгоду, не говоря уж об удовольствии провести Тсамани и отправить его с пустыми руками к разгневанному неудачей паше.

Аюб развел руками и склонился перед Фензиле в знак молчаливого согласия.

Глава 18

НЕВОЛЬНИЧИЙ РЫНОК
Звуки труб и глухие удары гонга возвестили о том, что на Сак-аль-Абиде наступило время торгов. Торговцы свернули лотки. Еврей, сидевший у водоема, закрыл свой ящик и исчез. Ступени у водоема заняли самые состоятельные завсегдатаи базара. Окружив водоем, они обратились лицом к воротам. Остальные выстроились вдоль южной и западной стен базара.

Негры-водоносы в белых тюрбанах вениками из пальмовых листьев обрызгали землю водой, чтобы прибить пыль. Трубы на мгновение стихли, затем взвились последней призывной трелью и замолкли. Толпа у ворот расступилась, и сквозь нее медленно и величаво прошествовали три высоких дадала в безукоризненных тюрбанах, с головы до пят одетые в белое. У западного конца длинной стены они остановились, и главный дадал шагнул вперед.

С их приходом шум голосов стал замирать, перейдя сперва в шипящий шепот, потом в легкое, словно пчелиное, жужжание, и наконец наступила полная тишина. В облике дадалов, в их торжественно-важных манерах было что-то жреческое, и, когда базар погрузился в молчание, все происходящее стало походить на некое священнодействие.

С минуту главный дадал стоял как бы в забытьи, опустив глаза долу, затем простер руки и начал монотонно, нараспев читать молитву:

— «Во имя Аллаха милостивого и милосердного, сотворившего человека из сгустка крови! Все сущее на Небесах и на Земле славит Аллаха великого и премудрого! Царствие его на Небесах и на Земле! Он создает и убивает, и власть его надо всем сущим. Он — начало и конец, видимый и невидимый, всеведущий и всемудрый!»

— Аминь! — отозвалась толпа.

— Хвала ему, пославшему нам Мухаммеда, своего пророка, дать миру истинную веру. Проклятие шайтану, камнями побитому, восставшему против Аллаха и детей его!

— Аминь!

— Да пребудет благословение Аллаха и господина нашего Мухаммеда над этим базаром со всеми продающимися и покупающими! Да умножит Аллах их богатства и пошлет им долгие дни, дабы могли они возносить ему хвалу!

— Аминь! — ответила толпа, приходя в движение.

Тесные ряды людей заволновались. Каждый стремился поскорее размять затекшие от напряженной молитвенной позы члены и невольно задевал соседей.

Дадал хлопнул в ладоши: завесы раздвинулись и открыли перегороженный на три части сарай, забитый невольниками. Их было человек триста.

В переднем ряду средней части — той, где находились Розамунда и Лайонел, — стояли два рослых молодых нубийца. Стройные и мускулистые, они с полным безразличием взирали на происходящее, безропотно принимая свою судьбу. Они сразу привлекли внимание дадала. Обычно покупатель первый указывал на невольника, которого собирался приобрести, но сейчас, желая положить достойное начало торгам, дадал сам указал на могучую пару корсарам, стоявшим на страже. По его знаку нубийцев подвели ближе.

— Прекрасная пара, — объявил дадал. — Сильные мускулы, длинные ноги, крепкие руки. Все видят, что постыдно было бы разлучать их. Пусть тот, кому нужна такая пара для тяжелой работы, назовет свою цену.

И он медленно двинулся вокруг водоема. Невольники, подгоняемые корсарами, следовали за ним, чтобы каждый мог как следует рассмотреть их.

В переднем ряду толпы, собравшейся у ворот, стоял Али, которого Османи прислал купить два десятка крепких парней для галеаса Сакр-аль-Бара. На борту галеаса не держали неженок — обмороки только прибавляют хлопот боцману. Поэтому Али, получивший строгий наказ отобрать самый крепкий товар, за единственным исключением, без промедления приступил к делу.

— Такие парни мне нужны на весла к Сакр-аль-Бару, — напустив на себя важный вид, громко объявил он.

Весь базар обернулся к офицеру Оливера-рейса, одному из тех корсаров, что были гордостью ислама и грозой неверных, и он буквально купался в восхищенных взорах толпы, обращенных на него.

— Они прямо созданы для доблестного труда на веслах, о Али-рейс, — ответил дадал со всей возможной торжественностью. — Что ты за них дашь?

— Две сотни филипиков за пару.

Дадал торжественно двинулся дальше. Невольники последовали за ним.

— Мне предлагают двести филипиков за пару самых сильных невольников, какие милостью Аллаха когда-либо попадали на этот базар. Кто прибавит еще пятьдесят филипиков?

Когда дадал поравнялся с дородным мавром в голубой развевающейся селаме, тот поднялся со своего места на ступенях водоема. Невольники почуяли покупателя и, предпочитая любую работу участи галерных рабов, принялись целовать руки мавра и ластиться к нему, как собаки.

Спокойно, с чувством собственного достоинства мавр ощупал их мускулы, затем раздвинул им губы и осмотрел зубы и рот.

— Двести двадцать филипиков за пару, — сказал он, и дадал со своим товаром пошел дальше, громко выкрикивая новую цену.

Так дадал обошел водоем и остановился перед Али:

— Теперь их цена двести двадцать филипиков, о Али. Клянусь Кораном, такие невольники стоят по меньшей мере триста! Что ты скажешь на триста филипиков?

— Двести тридцать, — прозвучал короткий ответ.

И снова дадал направился к мавру:

— Мне предлагают двести тридцать, о Хамет. Не прибавишь ли ты еще двадцать?

— Только не я, клянусь Аллахом, — ответил Хамет и сел. — Пускай он их и забирает.

— Еще десять филипиков, — уговаривал дадал.

— Ни аспера.

— В таком случае они твои, о Али, за двести тридцать филипиков. Благодари Аллаха за выгодную сделку.

Нубийцев передали людям Али, и помощники дадала подошли к корсару получить плату.

— Подождите, подождите, — остановил их Али. — Разве имя Сакр-аль-Бара не достаточное ручательство?

— Деньги должны быть уплачены, прежде чем купленный невольник покинет базар, о доблестный Али. Таков закон, и его нельзя нарушать.

— И он не будет нарушен, — нетерпеливо ответил Али. — Я заплачу до того, как их уведут. Но мне нужно еще несколько невольников. Прежде всего — вон тот молодец. У меня есть приказ купить его для моего капитана. — И он указал на стоявшего рядом с Розамундой Лайонела — воплощение удрученности и тщедушия.

В глазах дадала сверкнуло презрительное удивление, но он поспешил скрыть его.

— Привести сюда этого желтоволосого неверного, — распорядился он.

Корсары положили руки на плечи Лайонела. Он безуспешно пытался сопротивляться, но тут все заметили, как женщина, стоявшая рядом, что-то быстро сказала ему. Он перестал упираться и позволил вывести себя на обозрение всего базара.

— Не собираешься ли ты посадить его на весло, о Али? — с противоположной стороны водоема крикнул Аюб аль-Самин, рассмешив толпу.

— А что еще с ним делать? — спросил Али. — По крайней мере, он дешево обойдется.

— Дешево? — воскликнул дадал с притворным удивлением. — Вот уж нет! Парень молод и смазлив. Сколько ты предложишь за него? Сто филипиков?

— Сто филипиков! — Али рассмеялся. — Сто филипиков за этот мешок с костями? Маш Аллах! Моя цена — пять филипиков, о дадал.

Толпа опять взорвалась смехом. Взгляд дадала посуровел: смех как будто относился и к нему, а он отнюдь не был человеком, позволяющим насмехаться над собой.

— Ты, конечно, шутишь, господин мой, — проговорил он, сопровождая свои слова жестом снисходительным и вместе с тем высокомерным. — Посмотри, какой он здоровый.

По приказу дадала один из корсаров сорвал с Лайонела колет и обнажил торс гораздо лучших пропорций, нежели можно было ожидать. Оскорбление привело молодого человека в ярость, и он стал извиваться в цепких руках корсаров; один из них слегка ударил его бичом, давая понять, что его ожидает, если он не успокоится.

— Рассмотри его внимательно, — продолжал дадал, показывая на белый торс Лайонела, — и ты увидишь, как он крепок. Посмотри, какие у него прекрасные зубы!

Он схватил голову молодого человека и заставил его раздвинуть челюсти.

— Да, — ответил Али, — но посмотри и ты на его тонкие ноги, на женские руки.

— Весло исправит этот недостаток, — упорствовал дадал.

— Грязные черномазые! — с гневным рыданием вырвалось у Лайонела.

— Он бормочет проклятья на языке неверных, — заметил Али. — Как видишь, у него и нрав не слишком покладистый. Говорю тебе: больше пяти филипиков я не дам.

Дадал пожал плечами и стал обходить водоем. Толкая перед собой Лайонела, корсары двинулись за ним. Пока они шли по кругу, кое-кто из сидевших на ступенях поднимался и пробовал его мышцы, но никто, видимо, не был склонен купить его.

— За такого прекрасного молодого франка мне предлагают смехотворную цену в пять филипиков! — кричал дадал. — Неужели не найдется ни одного правоверного, готового заплатить за него десять? Быть может, ты, Аюб? Или ты, Хамет? Десять филипиков!

Однако все, кому он предлагал Лайонела, качали головой. Им уже приходилось видеть невольников с подобной внешностью, и опыт подсказывал, что от них мало проку. Как ни хорошо он был сложен, мышцы его были неразвиты, а кожа казалась слишком белой и нежной. Какая польза от невольника, которого надо сперва откормить и закалить, а он тем временем, чего доброго, возьмет да и умрет? За такого и пять филипиков слишком много. Итак, раздосадованный дадал возвратился к Али:

— Что ж, он твой за пять филипиков. Да простит тебе Аллах твою скупость.

Али усмехнулся; его корсары схватили Лайонела и оттащили к уже купленным невольникам.

Али было собрался указать на следующего невольника, но тут права на внимание дадала предъявил пожилой высокий еврей. На нем, словно на кастильском дворянине, были надеты черный колет и штаны в обтяжку, шею охватывали брыжи,[636] вьющиеся волосы покрывал берет с пером, а у пояса висел всегда готовый к услугам хозяина окованный золотом кинжал.

Среди пленников, захваченных Бискайном, была девушка лет двадцати, отличавшаяся истинно испанской красотой. Матовая кожа ее лица светилась теплым блеском слоновой кости, густые волосы напоминали черное дерево, тонко очерченные брови взлетали над лучистыми темно-карими глазами. Она была одета как кастильская крестьянка, и складки красно-желтого платка, накинутого на плечи, оставляли открытой ее прекрасную шею. Бледность лица и дикий огонь в глазах нисколько не умаляли красоты девушки.

Быть может, когда старый еврей увидел прекрасную испанку, в нем вспыхнуло желание отчасти выместить на ней боль и обиду за жестокость и несправедливость, за пытки, сожжения заживо, конфискации, изгнания — за все то, что его единоверцы претерпели от ее соплеменников. Быть может, она напомнила ему о разграбленных еврейских кварталах, обесчещенных еврейских девах, о еврейских детях, зверски убитых во имя Бога, которого чтят испанцы-христиане. Как бы то ни было, в темных глазах старика и в жесте, каким он показал на молодую испанку, отразилось свирепое высокомерие.

— Вон за ту кастильскую девчонку я дам пятьдесят филипиков, о дадал, — заявил он.

Дадал подал знак, и корсары выволокли девушку из сарая.

— Такой букет прелестей нельзя купить за пятьдесят филипиков, о Абрахам, — возразил дадал. — Вот сидит Юсуф, он заплатит за нее по крайней мере шестьдесят. — И он выжидательно остановился перед богато разодетым мавром.

Но тот покачал головой:

— Видит Аллах, у меня три жены. За час они и следа не оставят от всей этой красоты, так что я только зря потеряю деньги.

Дадал отошел от мавра. Девушку потащили за ним. Она упорно вырывалась, осыпая стражу жаркой испанской бранью. Одному корсару она вцепилась ногтями в руку, другому свирепо плюнула в лицо. Розамунда наблюдала эту сцену. Ее охватил ужас и от участи, ожидавшей несчастную, и от недостойной ярости, с которой та тщетно пыталась воспротивиться своей судьбе. Но на одного левантийского турка поведение молодой испанки произвело совершенно иное впечатление. Приземистый и коренастый, он поднялся со ступеней водоема.

— За удовольствие укротить эту дикую кошку я заплачу шестьдесят филипиков, — сказал он.

Но Абрахам не собирался отступать. Он предложил семьдесят, турок поднял цену до восьмидесяти. Абрахам накинул еще десять, и наступила пауза.

Дадал раззадоривал турка:

— Неужели ты отступишь перед каким-то израильтянином? Неужели эту деву придется отдать извратителю Завета, обреченному геенне, тому, чьи соплеменники не пожертвуют ближнему и финиковой косточки? Не позор ли это для правоверного?

Подзадоренный дадалом турок с явной неохотой прибавил еще пять филипиков. Однако еврей, нисколько не смутясь — он был торговцем, и ему десятки раз на дню приходилось выслушивать нечто подобное, — вытащил из-за пояса кошелек.

— Здесь сто филипиков, — заявил он. — Это слишком много, но я плачу.

Не дожидаясь, когда благочестивый дадал вновь примется искушать его, турок махнул рукой и сел.

— Я уступаю ему удовольствие купить ее, — твердо сказал он.

— Итак, она твоя, о Абрахам, за сто филипиков.

Израильтянин отдал кошелек помощникам дадала и шагнул к девушке. Она по-прежнему безуспешно пыталась вырваться, но корсары с силой толкнули ее к старику, и тот на мгновение обхватил ее стан руками.

— Ты дорого обошлась мне, дочь Испании, — прошипел он, — но я не сетую. Пойдем.

И он попытался увести ее.

Но испанка со свирепостью тигрицы впилась ногтями в его лицо. Вскрикнув от боли, старик выпустил ее. В ту же секунду она молниеносно выхватила из-за пояса еврея кинжал.

— Valga de Dios![637] — воскликнула она и, прежде чем ее успели остановить, вонзила лезвие в свою прекрасную грудь и, задыхаясь, упала к ногам Абрахама. Тело ее сотрясли предсмертные конвульсии.

Абрахам с яростью и смятением смотрел на умирающую. Весь базар замер в благоговейном молчании.

Розамунда встала, ее бледное лицо порозовело, в глазах зажегся слабый огонек. Бог указал ей путь, и, когда наступит ее черед, Бог даст ей и средство. Она вдруг почувствовала прилив силы и мужества. Смерть — простой и быстрый конец, открытая дверь, за которой она избавится от позора. Розамунда знала, что Господь в милосердии своем простит самоубийство, совершенное при таких обстоятельствах.

После короткого оцепененияАбрахам пришел наконец в себя.

— Она мертва, — прогнусавил он. — Меня обманули. Верни мне мое золото.

— Разве мы должны возвращать плату за каждого умершего невольника? — спросил дадал.

— Но ее еще не передали мне! — бушевал еврей. — Мои руки не успели коснуться ее!

— Ты лжешь, собачий сын, — последовал бесстрастный ответ. — Она была твоя. Я объявил об этом. И раз она принадлежит тебе, убери ее отсюда.

Лицо еврея побагровело.

— Что? — Он задыхался. — Мне придется потерять сто филипиков?

— Что записано, то записано, — ответил дадал.

Глаза Абрахама налились кровью, на губах выступила пена.

— Нигде не записано, что…

— Успокойся, — заметил дадал. — Ничего бы не случилось, не будь это предначертано в Книге судеб.

В толпе поднялся ропот.

— Верни мои сто филипиков, — не унимался еврей.

Глухой гул толпы тем временем перешел в рев.

— Ты слышишь? — спросил дадал. — Да простит тебя Аллах за то, что ты нарушаешь мир на базаре. Ступай отсюда, пока с тобой не случилось несчастья.

— Убирайся! Убирайся! — ревела толпа.

Несколько человек угрожающе приблизились к несчастному Абрахаму:

— Вон отсюда, извратитель Завета! Мразь! Собака! Прочь!

Весь базар пришел в волнение. Абрахама окружили злобные лица, к нему с угрозой тянулись кулаки, и наконец страх заставил его забыть о деньгах.

— Я ухожу, ухожу, — в испуге пробормотал он и поспешил к выходу.

Но дадал вернул его.

— Забери свое имущество, — приказал он, указывая на труп.

Вынужденный проглотить новое издевательство, Абрахам позвал своих невольников и велел унести безжизненное тело, за которое он заплатил кругленькую сумму в звонкой монете. И все же у ворот он остановился.

— Я пожалуюсь паше, — пригрозил он. — Асад ад-Дин справедлив и заставит вернуть мне деньги.

— Конечно, — ответил дадал, — но не раньше, чем ты сумеешь оживить покойницу.

И он повернулся к толстяку Аюбу, который дергал его за рукав. Чтобы лучше расслышать шепот подручного Фензиле, дадал наклонил голову. Затем, повинуясь ему, приказал привести Розамунду.

Она безропотно покинула свое место и медленно подошла к водоему. Движения ее были безжизненны, как у сомнамбулы или у человека, одурманенного каким-то зельем. Она остановилась посреди базара, залитого жгучими лучами солнца, и дадал принялся многословно расписывать ее достоинства. Он говорил на лингва франка — языке, понятном всем посетителям базара, к какой бы национальности они ни принадлежали. Чем больше разливался красноречием дадал, тем больший ужас и стыд охватывали Розамунду: она понимала смысл его речей благодаря знанию французского, который выучила во Франции.

Первым желание купить Розамунду изъявил мавр, неудачно торговавший двух нубийцев. Он поднялся со ступеней водоема и внимательно осмотрел девушку. Должно быть, осмотр вполне удовлетворил его, поскольку предложенная им цена была весьма значительна и заявлена с высокомерной уверенностью, что у него не окажется конкурентов.

— Сто филипиков за молочноликую девушку!

— Это слишком мало. Разве ты не видишь прелесть ее лица, подобного сияющей луне? — возразил дадал и двинулся вокруг водоема. — Чигил поставляет нам прекрасных женщин, но ни одна из женщин Чигила и наполовину не столь прекрасна, как эта жемчужина.

— Сто пятьдесят! — крикнул левантийский турок, щелкнув пальцами.

— И этого недостаточно. Посмотри, каким царственным ростом в благоволении своем наделил ее Аллах. Взгляни, как благородна ее осанка, как дивно сверкают ее чудные глаза! Клянусь Аллахом, она достойна украсить гарем самого султана.

Покупатели не могли не признать, что в словах дадала нет ни малейшего преувеличения, и в их обычно чинно-бесстрастных рядах возникло легкое волнение. Тагаринский мавр по имени Юсуф предложил сразу двести филипиков.

Но дадал, будто не слыша его, продолжал восхвалять достоинства пленницы. Он поднял ее руку, чтобы покупатели лучше рассмотрели ее. Розамунда опустила глаза и покорно повиновалась; ее чувства выдавал только румянец, который медленно залил ее лицо и тут же погас.

— Посмотрите на эти руки! Они нежнее аравийских шелков и белее слоновой кости. Сейчас цена двести филипиков! А сколько предложишь ты, о Хамет?

Хамет, не скрывая злости оттого, что предложенная им цена так быстро удвоилась, сказал:

— Клянусь Аллахом, я купил трех крепких девушек из Суса за меньшую сумму!

— Уж не собираешься ли ты сравнивать грубую девку из Суса с этим благоуханным нарциссом, с этим образцом женственности?

— Ладно, двести десять филипиков, — снизошел Хамет.

Бдительный Тсамани счел, что настало время исполнить поручение и купить девушку для своего господина.

— Триста, — внушительно сказал он, чтобы разом покончить с этим делом.

— Четыреста! — тут же взвизгнул резкий голос за его спиной.

Изумленный Тсамани круто повернулся и увидел хитрое лицо Аюба. По рядам покупателей пробежал шепот; люди вытягивали шеи, чтобы узнать, кто этот щедрый безумец.

Тагаринец Юсуф, вне себя от гнева, поднялся со ступеней и объявил, что отныне пыль алжирского базара не осквернит его подошв и он не купит здесь ни одного невольника.

— Клянусь источником Зем-Зем,[638] — бушевал он, — здесь все околдованы! Четыреста филипиков за какую-то франкскую девчонку! Да умножит Аллах ваше богатство, ибо истинно говорю — оно вам пригодится.

В сильнейшем негодовании он гордо прошествовал к воротам и, растолкав толпу локтями, покинул базар.

Однако, прежде чем шум торгов смолк за спиной мавра, цена на невольницу вновь поднялась. Пока Тсамани оправлялся от изумления, вызванного неожиданным появлением соперника, дадал соблазнил турка поднять цену еще выше.

— Это безумие, — сокрушался турок, — но она услаждает мой взор, и если Аллаху будет угодно наставить ее на путь истинной веры, то она станет звездой моего гарема. Четыреста двадцать филипиков, о дадал, и да простит мне Аллах расточительность!

Но не успел он закончить, как Тсамани выкрикнул с лаконичным красноречием:

— Пятьсот!

— О Аллах! — вырвалось у дадала, и он воздел руки к небесам.

— О Аллах! — словно эхо, повторила толпа.

— Пятьсот пятьдесят! — Визгливый голос Аюба перекрыл шум базара.

— Шестьсот, — невозмутимо произнес Тсамани.

Всеобщее возбуждение и шум, вызванные столь небывалыми ценами, вынудили дадала призвать всех к тишине. Базар притих, и Аюб, не теряя времени, одним скачком поднял цену до семисот филипиков.

— Восемьсот! — гаркнул Тсамани, теряя терпение.

— Девятьсот! — не унимался Аюб.

Побелев от ярости, Тсамани снова повернулся к евнуху.

— Это что — насмешка, о отец ветра? — крикнул он.

Его язвительный намек был встречен дружным смехом.

— Если кто и насмехается, так это ты. — Аюб едва сдерживался. — Но насмешки дорого тебе обойдутся.

Тсамани пожал плечами и вновь обратился к дадалу.

— Тысяча филипиков, — коротко заявил он.

— Тише! — снова крикнул дадал. — Тише, и возблагодарим Аллаха за хорошие цены.

— Тысяча сто, — предложил неукротимый Аюб.

Тсамани понял, что побежден: он достиг предельной цены, назначенной Асадом, и не осмеливался превышать ее, не испросив указаний паши. Но если для переговоров со своим господином он отправится в Касбу, Аюб тем временем завладеет девушкой. Визирь почувствовал, что оказался между молотом и наковальней. С одной стороны, если он позволит обойти себя, паша едва ли простит ему разочарование; с другой — если превысит цену, столь бездумно назначенную, ибо она превосходит все разумные границы, то и это может дорого ему обойтись.

Тсамани обернулся к толпе и гневно взмахнул руками:

— Клянусь бородой пророка, этот наполненный ветром и жиром пузырь издевается над нами. Он вовсе не думает ее покупать. Слыханное ли дело — платить за невольницу и половину таких денег!

Ответ Аюба был более чем красноречив: он вытащил туго набитый кошель и бросил его на землю; тот упал с приятным звоном.

— Вот мой поручитель. — И евнух довольно осклабился, от души наслаждаясь гневом и замешательством своего врага, тем более что это удовольствие ему ничего не стоило. — Так я отсчитаю тысячу сто филипиков, о дадал?

— Удовлетворен ли визирь Тсамани?

— Да знаешь ли ты, собака, для кого я покупаю ее? — проревел Тсамани. — Для самого паши, для Асада ад-Дина, любимца Аллаха!

И, подняв руки, он двинулся на Аюба:

— Что ты скажешь ему, о собака, когда он призовет тебя к ответу за то, что ты дерзнул обойти его?

Но Аюб, на которого ярость Тсамани не произвела ни малейшего впечатления, только развел пухлыми руками:

— А откуда мне было знать это, коль Аллах не создал меня всезнающим? Тебе следовало раньше предупредить меня. Так я и отвечу паше, если он станет спрашивать. Асад справедлив.

— И за трон Стамбула не хотел бы я быть на твоем месте, Аюб.

— А я на твоем, Тсамани: в тебе вся желчь разлилась от злости.

Они стояли, пожирая друг друга горящими глазами, пока дадал не призвал их вернуться к делу.

— Теперь цена невольницы тысяча сто филипиков. Ты признаешь себя побежденным, о визирь?

— Такова воля Аллаха. У меня нет полномочий платить больше.

— В таком случае за тысячу сто филипиков, Аюб, она…

Однако на этом торгам не суждено было закончиться.

Из густой толпы любопытных, собравшихся у ворот, раздался решительный голос:

— Тысяча двести филипиков за франкскую девушку.

Дадал, полагавший, что предел безумия уже позади, застыл, разинув рот от изумления. Чернь, охваченная самыми противоречивыми чувствами, насмешливо улюлюкала и ревела от восторга. Тсамани и то несколько повеселел, увидев, что в состязание вступил новый претендент, который, возможно, отомстит за него Аюбу. Толпа раздалась, и на открытое пространство крупными шагами вышел Сакр-аль-Бар. Его сразу узнали, и боготворившая корсара толпа принялась громко выкрикивать его имя.

Это берберийское имя ничего не говорило Розамунде. Стоя спиной к воротам, она не могла видеть его обладателя. Но она узнала голос, и ее охватила дрожь. Она ничего не понимала в торгах и не догадывалась, почему заинтересованные стороны пришли в такое волнение. Почти бессознательно она задавалась вопросом, какие гнусные цели преследует Оливер, но теперь, услышав его голос, она все поняла. Оливер скрывался в толпе, выжидая, пока один из конкурентов не победит, и теперь вышел, чтобы купить ее для себя. Розамунда закрыла глаза и взмолила Бога, чтобы Он не дал ему преуспеть. Она смирится с чем угодно, кроме этого. Нет, она не доставит ему удовольствия довести ее до самоубийства и не вонзит кинжал в сердце, как несчастная испанка. От ужаса она едва не потеряла сознание. На миг ей показалось, что земля уходит у нее из-под ног. Но головокружение быстро прошло, и, очнувшись, она услышала громоподобный рев толпы: «Маш Аллах! Сакр-аль-Бар!» — и суровый голос дадала, призывающего к тишине.

— Слава Аллаху, посылающему столь щедрых покупателей! — воскликнул дадал. — А что скажешь ты, о Аюб?

— Ну? — Тсамани насмешливо улыбнулся. — В самом деле, что?

— Тысяча триста. — Дрогнувший голос Аюба звучал неуверенно.

— Еще сто, о дадал, — спокойно произнес Сакр-аль-Бар.

— Тысяча пятьсот! — выкрикнул Аюб, дойдя не только до предела, назначенного госпожой, но и исчерпав все деньги, бывшие в ее распоряжении. К тому же теперь исчезла последняя надежда поживиться за счет Фензиле.

— Еще сто, о дадал, — проговорил бесстрастный, как сама судьба, Сакр-аль-Бар, не удостаивая дрожащего евнуха взглядом.

— Тысяча шестьсот филипиков! — громко выкрикнул дадал, скорее давая выход своему изумлению, нежели объявляя новую цену. Затем, совладав с собой, он благоговейно склонил голову и излился в сакраментальном признании: — Нет невозможного для воли Аллаха! Хвала тому, кто посылает богатых покупателей!

Аюб был настолько подавлен, что Тсамани, глядя на него, утешился в собственном поражении и ощутил сладость мщения, свершенного чужими руками.

— Что ты скажешь на это, о проницательный Аюб? — крикнул дадал.

— Скажу, — задыхаясь, отвечал евнух, — что раз по милости шайтана он имеет такие богатства, то он и должен победить.

Но едва приспешник Фензиле успел произнести эти оскорбительные слова, как огромная рука Сакр-аль-Бара опустилась на его жирную шею. Базар одобрительно загудел.

— Ты говоришь, по милости шайтана, бесполая ты собака? — грозно спросил корсар и так сжал шею Аюба, что тот скорчился от боли.

Голова евнуха клонилась все ниже, наконец тело его обмякло, и он, извиваясь, распростерся в пыли.

— Как мне научить тебя, отец нечистот, подобающему обхождению? Придушить или вздернуть твою рыхлую тушу на дыбу?

Говоря так, Сакр-аль-Бар водил физиономией не в меру заносчивого евнуха по земле.

— Смилуйся! — вопил Аюб. — Смилуйся, о могучий Сакр-аль-Бар! Ты ведь и сам взыскуешь милости Аллаха!

— Откажись от своих слов, падаль! При всех признай себя лжецом и собакой!

— Отказываюсь, отказываюсь! Я грязно солгал! Твое богатство — награда, посланная Аллахом за славные победы над неверными!

— Высунь свой злоречивый язык, — приказал Сакр-аль-Бар, — и слижи прах под моими подошвами. Высунь язык, говорю я!

Подгоняемый страхом Аюб повиновался, после чего Сакр-аль-Бар отпустил его.

Под общий смех и издевательства несчастный наконец поднялся на ноги; он задыхался от забившей рот пыли, и его посеревшее лицо дрожало, как студень.

— А теперь вон отсюда, пока мои ястребы не вцепились в тебя когтями. Пошевеливайся!

Аюб поспешил ретироваться, сопровождаемый едкими насмешками толпы и колкими замечаниями Тсамани. Сакр-аль-Бар повернулся к дадалу.

— Невольница твоя за тысячу шестьсот филипиков, о Сакр-аль-Бар, слава ислама. Да умножит Аллах число твоих побед!

— Заплати ему, Али, — коротко распорядился корсар и пошел получить свою покупку.

Впервые с того дня, когда после встречи с голландским судном он приходил к ней в каюту на борту каракки, стоял сэр Оливер лицом к лицу с Розамундой. Всего один взгляд бросила она на бывшего возлюбленного и, смертельно побледнев, в ужасе отпрянула от него. На примере Аюба она воочию увидела, как далеко может зайти его жестокость. Разве могла она знать, что вся эта сцена была искусно разыграна им, чтобы вселить страх в ее душу?

Сакр-аль-Бар внимательно наблюдал за Розамундой, и на его плотно сжатых губах играла жестокая улыбка.

— Пойдемте, — сказал он по-английски.

Розамунда подалась назад, как бы ища защиты у дадала. Но корсар подошел к ней, схватил за руку и почти швырнул сопровождавшим его нубийцам, Абиаду и Заль-Зеру.

— Закройте ей лицо, — приказал он, — и отведите в мой дом. Живо!

Глава 19

ИСТИНА
Солнце быстро клонилось к краю земли, когда Сакр-аль-Бар с нубийцами и эскортом из нескольких корсаров подходил к воротам своего белого дома, выстроенного на невысоком холме за городскими стенами.

Розамунда и Лайонел, которых вели следом за предводителем корсаров, миновали темный узкий вход и оказались на просторном дворе; в синеве неба догорали последние краски умирающего дня, и тишину вечера неожиданно прорезал голос муэдзина, призывающего правоверных к молитве.

В центре четырехугольного двора бил фонтан, и его тонкая серебристая струя взмывала вверх и, рассыпаясь на мириады самоцветов, изливалась дождем в широкий мраморный бассейн.

Невольники набрали воды из фонтана, Сакр-аль-Бар с приближенными совершил омовение и опустился на принесенный невольниками коврик для молитвы; корсары сняли плащи и, разостлав их на земле, последовали его примеру.

Дабы взоры двух новых невольников не оскверняли молитву правоверных, нубийцы повернули их лицом к стене и зеленым воротам сада, откуда прохладный воздух доносил ароматы жасмина и лаванды. Через просветы в воротах были видны роскошные краски сада и невольники, приставленные к водяному колесу, которое они вращали, пока призыв муэдзина не обратил их в неподвижные изваяния.

Закончив молитву, Сакр-аль-Бар поднялся, отдал какое-то распоряжение и вошел в дом. Нубийцы, толкая перед собой пленников, пошли за ним. Они поднялись по узкой лестнице и оказались на плоской крыше, то есть в той части дома, которая на Востоке отводится женщинам. Однако, с тех пор как в этом доме поселился Сакр-аль-Бар Целомудренный, здесь не появлялась ни одна женщина.

С крыши, окруженной парапетом фута в четыре высотой, открывался вид на город, взбегавший по холму к востоку от гавани и насыпного острова в конце мола, созданного тяжким трудом христианских невольников из камней разрушенной крепости Пеньона, которую Хайраддин Барбаросса отвоевал у испанцев. Вечерняя мгла сгущалась над городом, молом и островом; она гасила яркие краски и окутывала желтые и белые стены однообразной жемчужной пеленой. К западу от дома раскинулся благоухающий сад, где в ветвях шелковиц и лотосов нежно ворковали голуби. За садом между пологими холмами извивалась узкая долина, и из поросшего осокой и камышом пруда, над которым величественно парил огромный аист, доносилось громкое кваканье лягушек.

У южной стены террасы находился навес, поддерживаемый двумя гигантскими копьями. Под навесом стоял диван с шелковыми подушками, рядом с ним — мавританский столик, инкрустированный золотом и перламутром. Резную решетку у противоположного парапета обвивала роскошная вьющаяся роза, усыпанная кроваво-красными цветами, но в этот вечерний час их краски сливались в сплошное серое пятно.

Лайонел и Розамунда посмотрели друг на друга. Их лица призрачно белели в сгустившейся тьме. Нубийцы, как каменные статуи, застыли у лестницы.

Молодой человек застонал и в отчаянии стиснул руки. Ему вернули колет, сорванный на базаре, наскоро починив его куском веревки из пальмового волокна. Но сам обладатель колета был ужасающе грязен. Тем не менее мысли его — если первые произнесенные им слова можно считать таковыми — были о Розамунде и о том положении, в котором она оказалась.

— О боже! — воскликнул он. — И вам пришлось вынести все это! Какое унижение! Какая варварская жестокость! — И он закрыл свое изможденное лицо руками.

Розамунда ласково дотронулась до его руки.

— Не стоит вспоминать о том, что я пережила, — проговорила она на удивление ровным и спокойным голосом.

Не говорил ли я, что эти Годолфины были не робкого десятка! Многие считали, что в их роду даже женщины отличаются истинно мужским характером. И едва ли кто усомнится, что в эти минуты Розамунда являла собой достаточное тому свидетельство.

— Не жалейте меня, Лайонел. Мои страдания кончились или очень скоро кончатся. — И она улыбнулась той экзальтированной улыбкой, какой улыбаются мученики в судный час.

— Что вы хотите сказать? — изумился Лайонел.

— Что? — повторила она. — Разве не в наших руках возможность сбросить бремя жизни, когда оно становится слишком тяжелым? Тяжелее того, что повелевает нам нести Господь.

Лайонел только застонал в ответ. С тех пор как их принесли на борт каракки, он только и делал, что стонал. Если бы состояние Розамунды располагало к размышлениям, она бы поняла, какую слабость и беспомощность проявил он в час испытаний, когда по-настоящему достойный человек непременно постарался бы — пусть безуспешно — поддержать и ободрить ее, а не оплакивать собственные невзгоды.

Невольники внесли четыре огромных пылающих факела и вставили их в железные крепления, выступавшие из стены дома. По террасе задвигались мрачные красноватые блики. Невольники ушли, и вскоре в черной дыре дверного проема между неподвижными нубийцами выросла третья фигура. Это был Сакр-аль-Бар.

Он задержался в дверях и пристально посмотрел на Лайонела и Розамунду. Поза его дышала высокомерием, лицо было совершенно бесстрастно. Наконец он медленно направился в их сторону. На нем был короткий — до колен — кафтан, перепоясанный блестящим золотым кушаком, мерцавшим в свете факелов и при каждом шаге вспыхивавшим снопами огня. Ноги корсара, обутые в красные, шитые золотом турецкие туфли, были обнажены до колен, руки также оставались обнаженными до локтя. Его голову покрывал белый тюрбан, украшенный пером цапли и пряжкой, усыпанной драгоценными каменьями.

Сакр-аль-Бар подал знак нубийцам, и те молча скрылись, оставив его наедине с пленниками. Корсар поклонился Розамунде.

— Отныне, сударыня, — сказал он, — это ваши владения, где с вами будут обращаться скорее как с супругой, нежели как с невольницей. Ведь в Берберии крыши домов отведены женам мусульман. Надеюсь, вам здесь понравится.

Не в силах отвести взгляда от Оливера, бледный как смерть, Лайонел отшатнулся от сводного брата, который, казалось, в эту минуту не обращал на него ни малейшего внимания. Нечистая совесть заставляла его опасаться самого худшего, воображение рисовало тысячи казней, страх сдавливал горло, вызывая отвратительное чувство тошноты.

Что же касается Розамунды, то она встретила Оливера, выпрямившись во весь свой великолепный рост. И хоть лицо ее побледнело, оно было столь же спокойно и невозмутимо, как его; хоть грудь ее часто вздымалась, выдавая внутреннее волнение, во взгляде ее горело презрение и вызов, когда ровным, твердым голосом она ответила ему вопросом на вопрос:

— Каковы ваши намерения относительно меня?

— Мои намерения? — повторил корсар, и его губы искривила едва заметная усмешка.

Как ни был он уверен в том, что ненавидит Розамунду и стремится причинить ей боль, унизить, уничтожить ее, он не мог подавить в себе восхищение стойкостью, с которой она встретила страшный час.

Из-за холмов выглянул краешек луны, похожий на полированный медный серп.

— Не вам спрашивать о моих намерениях, — ответил корсар. — Когда-то в целом мире у вас не было более преданного раба, чем я, Розамунда. Вы сами своей бессердечностью и недоверием порвали золотые путы моего рабства. Те оковы, что я теперь налагаю на вас, разбить будет куда сложнее.

Розамунда презрительно улыбнулась, давая понять, что на этот счет у нее нет никаких сомнений. Оливер почти вплотную подошел к ней:

— Вы моя невольница, понимаете? Невольница, которую я купил на базаре, как козу, мула или верблюда. Ваши душа и тело принадлежат мне. Вы — моя собственность, моя вещь, мое имущество, которым я могу пользоваться или выбросить, беречь его или уничтожить. У вас нет воли, помимо моей воли. Самая жизнь ваша отныне зависит от моей прихоти.

Глухая ярость, клокотавшая в этих словах, злобная насмешка, исказившая смуглое бородатое лицо, заставили Розамунду отступить на шаг.

— Вы чудовище! — с трудом проговорила она.

— Итак, вы понимаете, на какое бремя променяли узы, расторгнутые вашим непостоянством.

— Да простит вас Господь, — задыхаясь, ответила Розамунда.

— Благодарю за молитву. Да простит Он также и вас.

При этих словах из темноты раздалось сдавленное злобное рыдание Лайонела.

Сакр-аль-Бар медленно повернулся на этот нечленораздельный звук. Он молча посмотрел на Лайонела и вдруг рассмеялся:

— Ба! Мой бывший брат. Славный малый, как Бог свят! Не так ли? Посмотрите на него внимательно, Розамунда. Посмотрите, как доблестно переносит несчастье сей столп мужественности, вокруг которого вы собирались обвиться, сей могучий супруг, избранный вами. Взгляните на него! Взгляните на дорогого моего брата!

Язвительные слова корсара подействовали на Лайонела словно удар хлыста, и в его душе, где только что не было места иным чувствам, кроме страха, зажглась злоба.

— Вы не брат мне, — свирепо бросил он. — Ваша мать была распутницей. Она изменяла моему отцу.

Сакр-аль-Бар вздрогнул, но тут же взял себя в руки:

— Если я еще раз услышу, как твой гнусный язык произносит имя моей матери, то велю с корнем вырвать его. Ее память, благодарение Богу, выше оскорблений такой ничтожной твари, как ты. Тем не менее остерегись говорить о единственной женщине, чье имя я почитаю.

Тут Лайонел изловчился и, как крыса, бросился на Сакр-аль-Бара, пытаясь вцепиться в горло. Но корсар схватил его за плечи, пригнул к земле и заставил воющего от бессильной злобы молодого человека опуститься на колени.

— Ты находишь, что я силен, не так ли? — усмехнулся он. — Стоит ли этому удивляться? Подумай о тех шести бесконечных месяцах, которые я провел на галерной скамье, денно и нощно склоняясь над веслом, и ты поймешь, что это они превратили мое тело в железо и заставили забыть о душе.

Сакр-аль-Бар отшвырнул Лайонела, тот отлетел в сторону и, ударившись о парапет, с грохотом сломал резную решетку и вьющийся по ней розовый куст.

— Знаешь ли ты, как невыносима жизнь галерного раба? Как ужасно сидеть на скамье день и ночь напролет нагим, прикованным цепью к веслу, нечесаным, обмываемым лишь редкими дождями; как ужасно непрерывно вдыхать смрадные испарения тел твоих товарищей по несчастью, сгорать под палящим солнцем, нестерпимо страдать от гнойных ран и, наконец свалившись от этой непрерывной, нескончаемой жестокой пытки, чувствовать, как твое тело истязает плеть боцмана, оставляя на нем незаживающие рубцы? Знаком ли тебе весь этот ужас? — Голос корсара, дрожавший от сдерживаемой ярости, перешел в рев. — Так ты узнаешь его, потому что ад, в котором благодаря тебе я провел шесть месяцев, станет твоим до самой твоей смерти.

Сакр-аль-Бар замолчал, но Лайонел не воспользовался предоставившейся ему возможностью. Мужество, неожиданно загоревшееся в нем, так же неожиданно угасло, и он остался лежать там, куда отбросила его мощная рука корсара.

— Однако, — сказал Сакр-аль-Бар, — надо покончить с тем, ради чего я приказал привести вас сюда. Вам показалось недостаточным обвинить меня в убийстве, лишить доброго имени, имущества и толкнуть на дорогу в ад; вы решили пойти дальше и занять мое место в лживом сердце женщины, которую я любил. Вот этой женщины. Надеюсь, — задумчиво продолжал он, — вы тоже любите ее, Лайонел, насколько способно любить такое ничтожество, как вы. А значит, к мукам тела прибавятся муки вашей вероломной души. Лишь осужденные на вечное проклятье знают, какая это пытка. Затем-то я и привел вас к себе, дабы вы поняли, какая участь уготована этой женщине в моем доме, и ушли отсюда с мыслью, которая принесет вашей душе более жестокие страдания, чем плеть боцмана вашему изнеженному телу.

— Вы дьявол, — прорычал Лайонел. — О, вы само исчадие ада!

— Если вы, братец-жаба, намерены плодить дьяволов, то, когда встретитесь с ними в следующий раз, не укоряйте их за принадлежность к этому достойному племени.

— Не обращайте на него внимания, Лайонел, — сказала Розамунда. — Я докажу, что он такой же хвастун, как и негодяй, о чем говорят все его поступки. Уверяю вас, ему не удастся осуществить свой гнусный план.

— Давая подобное обещание, вы сами грешите излишней хвастливостью, — заметил Сакр-аль-Бар. — Что касается остального, то я лишь то, чем вы, сговорившись друг с другом, сделали меня.

— Разве мы сделали вас лжецом и трусом, ибо кем же еще прикажете считать вас? — возразила Розамунда.

— Трусом? — В голосе корсара звучало неподдельное изумление. — Здесь кроется очередная ложь, которую он поведал вам среди прочих измышлений. В чем, позвольте спросить, я проявил себя трусом?

— В чем? Да в том, чем вы сейчас занимаетесь, подвергая пыткам и издевательствам беззащитных людей, которые находятся в вашей власти.

— Я говорю не о том, что я есть, — отвечал он. — Ведь я уже сказал вам: я — лишь то, чем вы меня сделали. Сейчас я говорю о том, чем я был. Я говорю о прошлом.

— Так вы говорите о прошлом? — тихо переспросила она. — О прошлом… со мной? И вы осмеливаетесь?

— Именно для того я и завез вас так далеко от Англии, чтобы поговорить с вами о прошлом; чтобы наконец сказать вам то, что я по собственной глупости утаил от вас пять лет назад; чтобы продолжить разговор, который вы прервали, указав мне на дверь.

— О да, я была чудовищно несправедлива к вам, — проговорила Розамунда с горькой иронией. — Конечно, я была недостаточно предупредительна. Мне бы более приличествовало улыбаться и любезничать с убийцей своего брата.

— Но ведь тогда я поклялся вам, что не убивал его, — напомнил корсар, и голос его дрогнул.

— И я вам ответила, что вы лжете.

— Да, и попросили меня уйти — ведь слово человека, которого вы любили, человека, с которым вы обещали связать свою судьбу, оказалось для вас пустым звуком.

— Я обещала стать вашей женой, как следует не зная вас, и упрямо не желала прислушиваться к тому, что все говорили про вас и ваши дикие повадки. За свое слепое упрямство я была наказана, как, вероятно, того и заслуживала!

— Ложь! Все ложь! — взорвался он. — Мои повадки! Бог свидетель — в них не было ничего дикого. Кроме того, полюбив вас, я отказался от них. С первых дней творенья не было на земле человека более просветленного, освященного любовью, чем я!

— Избавьте меня хоть от этого! — воскликнула она с отвращением.

— Избавить? От чего же мне вас избавить?

— От стыда за все, о чем вы говорите. От стыда, который охватывает меня при одной мысли о том времени, когда я думала, что люблю вас.

— Если вы еще не забыли, что такое стыд, — усмехнулся Сакр-аль-Бар, — то он сокрушит вас прежде, чем я закончу, ибо вам придется выслушать меня. Здесь некому прервать нас, некому перечить моей воле, здесь повелеваю я. Итак, подумайте, вспомните. Вспомните, как вы гордились переменами, которые произвели во мне. Моя податливость льстила вашему тщеславию — как дань всемогуществу вашей красоты. И вот на основании ничтожнейшей улики вы вдруг сочли меня убийцей вашего брата.

— Ничтожнейшей улики? — невольно воскликнула Розамунда.

— Настолько ничтожнейшей, что судьи в Труро даже не возбудили дела против меня.

— Потому что они полагали, — перебила она, — что вас вынудили на этот поступок; вы поклялись им, как и мне, что никакие выходки моего брата не заставят вас поднять на него руку; они не знали, что вы — лжец и клятвопреступник.

С минуту Сакр-аль-Бар пристально смотрел на Розамунду, затем прошелся по террасе. Он совсем забыл о Лайонеле, и тот по-прежнему лежал под розовым кустом.

— Да пошлет мне Господь терпение, — наконец проговорил корсар. — Оно мне необходимо, поскольку я желаю, чтобы сегодня вы многое поняли. Я намерен показать вам, как справедливо мое возмущение и как заслуженно наказание, которое вас ждет за то, что вы сделали с моей жизнью и, возможно, с моей бессмертной душой. Судья Бейн и тот, другой, кто уже умер, знали, что я невиновен.

— Знали, что вы невиновны? — с насмешливым изумлением переспросила Розамунда. — Разве они не были свидетелями вашей ссоры с Питером и не слышали, как вы поклялись убить его?

— То была клятва в пылу гнева. Успокоясь, я сразу вспомнил, что он ваш брат.

— Сразу? — усмехнулась она. — Сразу после того, как убили его?

— Повторяю, — сдержанно ответил Оливер, — я не убивал его.

— А я повторяю: вы лжете.

Довольно долго смотрел он на Розамунду и наконец рассмеялся:

— Вы хоть раз встречали человека, который лгал бы без причины? Люди лгут ради выгоды, из трусости, злобы или из обыкновенного тщеславия. Я не знаю других причин лжи, разве что — ах да! — он бросил взгляд на Лайонела, — разве что самопожертвование ради спасения ближнего. Вот вам и все побуждения, толкающие человека на путь лжи. Хоть одно из всего относится ко мне в моем нынешнем положении? Подумайте! Спросите себя, зачем мне сейчас лгать вам? Подумайте и о том, что я возненавидел вас за измену; что у меня нет более страстного желания, чем желание наказать вас за нее и за те страшные последствия, которые она повлекла за собой; что я привез вас сюда, дабы вы сполна, до последнего фартинга, расплатились со мной. Так зачем же мне лгать?

— Даже если это и так, то зачем вам говорить правду? С какой целью?

— Чтобы заставить вас понять всю глубину вашей несправедливости и убедиться в том зле, за которое я призвал вас к ответу; сорвать присвоенный вами венец мученицы и заставить вас осознать — как это ни горько, — что происходящее с вами — неизбежное следствие вашего собственного коварства.

— Сэр Оливер, вы считаете меня дурой?

— Да, мадам, более чем.

— Иначе и быть не может, — презрительно согласилась Розамунда, — коли даже теперь вы попусту тратите свое красноречие, пытаясь убедить меня, что черное — это белое. Но слова не в силах перечеркнуть факты. Даже если вы не умолкнете до дня Страшного суда, то и тогда ваши слова не очистят снег от кровавого следа, который тянулся к дверям вашего дома; не сотрут память о взаимной ненависти и вашей угрозе убить Питера; не притупят они и воспоминаний о том, что многие требовали наказать вас. И вы еще смеете говорить со мной в подобном тоне? Вы смеете стоять здесь и под всевидящим оком самого небесного Судии лгать мне, пытаясь пустыми словами сгладить гнусность своего последнего деяния. Вот для чего вы лжете — таков мой ответ на ваш вопрос. И что же могло убедить меня, что ваши руки чисты, и заставить меня сдержать — да смилуется надо мной Господь! — данное вам обещание?

— Мое слово! — ответил он звонким от волнения голосом.

— Слово лжеца, — поправила она.

— Не думайте, — возразил он, — что при необходимости я не мог бы подкрепить свое слово доказательствами.

— Доказательствами? — Розамунда взглянула на него широко открытыми глазами, и ее губы искривились в насмешливой улыбке. — Из-за них-то вы, вероятно, и бежали, как только услышали о скором прибытии посланцев королевы, направленных ею в ответ на многочисленные требования наказать вас.

Сакр-аль-Бар застыл в изумлении, не сводя глаз с Розамунды.

— Бежал? — наконец проговорил он. — Что за небылица?

— Теперь вы скажете, что вовсе не пытались скрыться и это очередное ложное обвинение?

— Так, значит, — медленно проговорил он, — меня сочли беглецом!

И вдруг он словно прозрел, и этот свет ослепил и ошеломил его. Мысль о том, что только так и можно было объяснить его неожиданное исчезновение, при всей ее дьявольской простоте, ни разу не приходила ему в голову! В любое другое время его исчезновение неизбежно вызвало бы различные толки, а возможно, и расследование. Но при тогдашних обстоятельствах такое объяснение напрашивалось само собой, оно безоговорочно подтверждало в общем мнении его вину и намного упрощало задачу Лайонела. Сакр-аль-Бар уронил голову на грудь. Что он наделал! Мог ли он по-прежнему винить Розамунду за то, что она поверила столь неопровержимой улике? Мог ли осуждать ее за то, что она сожгла нераспечатанным письмо, которое он передал ей через Питта? И действительно, что оставалось предполагать о его исчезновении, как не то, что он попросту бежал? А раз так, то бегство со всей очевидностью должно было заклеймить его как убийцу, каковым он и был, по убеждению многих. Как же он мог обвинять Розамунду, если она в конце концов позволила убедить себя на основании единственно разумного и оправданного предположения!

Неожиданно его захлестнуло чувство вины.

— Боже мой! — простонал он. — Боже мой!

Он посмотрел на Розамунду, но тут же отвел взор, не выдержав бесстрашного взгляда ее измученных, обведенных темными кругами глаз.

— В самом деле, чему же еще могли вы поверить! — пробормотал он, словно отвечая на собственные мысли.

— Ничему, кроме правды, как бы она ни была ужасна!

Гневные слова Розамунды больно задели Оливера. Минутную слабость как рукой сняло; в его душе вновь пробудились раздражение и жажда мести. Он подумал, что она слишком быстро поверила возведенному на него обвинению.

— Правды? — переспросил корсар, смело взглянув на Розамунду. — А вы способны узнать правду, если вам ее покажут? Способны отличить правду от лжи? Что ж, проверим! Ибо, как Бог свят, сейчас вам откроется вся правда, и вы увидите, что она гораздо страшнее всех ваших фантазий.

По твердому голосу и властному тону корсара Розамунда почувствовала, что надвигается нечто ужасное. Она ощутила волнение, — быть может, ей передались отзвуки бури, бушевавшей в его душе.

— Ваш брат, — начал он, — пал от руки трусливого ничтожества, которое я любил и по отношению к которому на мне лежал святой долг. Он бросился искать убежища и защиты в моем доме. Кровь из раны, полученной им в схватке, отметила его путь.

Сакр-аль-Бар немного помолчал. Когда он снова заговорил, голос его звучал ровно, как будто он спокойно предавался рассуждениям:

— Не странно ли, что никому и в голову не пришло выяснить, откуда взялась эта кровь, а также убедиться, что тогда на мне не было ни единой царапины. Мастер Бейн знал об этом, поскольку я попросил его осмотреть меня. Был составлен и должным образом засвидетельствован соответствующий документ. Если бы я в то время находился в Пенарроу, мог бы принять у себя посланцев королевы и предъявить его им, то они бы возвратились в Лондон с поджатыми хвостами.

Слова корсара пробудили в Розамунде смутные воспоминания. Мастер Бейн действительно настаивал на существовании подобного документа и клятвенно подтвердил то самое обстоятельство, о котором говорил сэр Оливер. Она вспомнила, что от показаний мастера Бейна отмахнулись, как от выдумки, изобретенной им с целью снять с себя обвинения в нерадивом исполнении обязанностей судьи, тем более что второй свидетель — пастор сэр Эндрю Флэк, который мог бы подтвердить его слова, — к тому времени умер.

Голос сэра Оливера прервал воспоминания Розамунды.

— Но оставим это, — сказал он, — и вернемся к нашей истории. Я дал убежище этому малодушному трусу и тем самым навлек подозрения на себя. А поскольку у меня не было возможности оправдаться, не выдав его, я молчал. Подозрение обратилось в уверенность, когда женщина, с которой я был обручен, с поразительной легкостью поверила самым гнусным слухам обо мне и, не обращая внимания на мои клятвы, открыто разорвала нашу помолвку, таким образом признав меня перед всеми убийцей и лжецом. До сих пор я излагал факты. Ну а теперь выскажу предположение. Оно основано на догадках, но попадает в самое яблочко. Негодяй, которому я предоставил убежище и служил ширмой, судил о моих душевных качествах по собственным меркам. Он боялся, что я не справлюсь с новой ношей, легшей мне на плечи; боялся, что я не вынесу ее тяжести, все открою, приведу доказательства и тем самым погублю его. Его страшило, что я могу рассказать не только о его ране, но и об одной подробности, которая могла иметь для него еще более пагубные последствия. Я говорю о некоей женщине — блуднице из Малпаса. Она могла бы рассказать про соперничество, вспыхнувшее из-за нее между убийцей и вашим братом. Ведь стычку, приведшую к гибели Питера Годолфина, вызвала низкая, постыдно грязная причина.

— Как вы смеете клеветать на умершего! — впервые прерывая Оливера, воскликнула Розамунда.

— Терпение, сударыня, — приказал корсар. — Я ни на кого не клевещу. Я говорю правду об одном мертвом с целью открыть правду о двух живых. Выслушайте меня до конца! Я слишком долго ждал и много перенес, чтобы все рассказать вам. Итак, этот негодяй вообразил, что я ему опасен, и решил избавиться от меня. По его наущению меня однажды ночью похитили и доставили на корабль, чтобы отвезти в Берберию и там продать в рабство. Такова правда о моем исчезновении. А убийца, которого я спас столь дорогой ценой, устранив меня, извлек гораздо большую выгоду, нежели сам на то рассчитывал. Одному Богу известно, была ли надежда на такую удачу еще одним искушением, побудившим его отделаться от меня. Со временем он унаследовал мои владения, а потом и место в сердце неверной, бывшей некогда моей невестой.

Наконец Розамунда очнулась от ледяного оцепенения, в котором до сих пор слушала рассказ Оливера.

— Вы говорите… что… Лайонел?.. — Голос ее прервался от негодования.

И тут Лайонел вскочил и выпрямился во весь рост:

— Он лжет! Он лжет, Розамунда! Не слушайте его!

— А я и не слушаю, — ответила Розамунда, делая несколько шагов по террасе.

Краска залила смуглое лицо Сакр-аль-Бара, и его взгляд, загоревшись гневом, обратился на Лайонела. Не говоря ни слова, корсар угрожающе направился к молодому человеку; тот в страхе попятился от него.

Сакр-аль-Бар схватил брата за руку и сжал ее своими стальными пальцами.

— Сегодня мы добьемся правды, даже если нам придется вырвать ее из вас раскаленными клещами, — проговорил он сквозь зубы.

Он выволок Лайонела на середину террасы, где стояла Розамунда, и заставил его опуститься на колени.

— Вам что-нибудь известно об искусстве мавританской пытки? — спросил он. — Возможно, вы слышали про нашу дыбу, колесо или «испанские сапоги».[639] Все это — не более чем орудия сладострастного наслаждения в сравнении с берберийскими приспособлениями для развязывания упрямых языков.

Розамунда сжала руки и, побелев от напряжения, застыла перед корсаром.

— Трус! Изверг! Низкий отступник! — восклицала она.

Оливер отпустил руку брата и хлопнул в ладоши. Не обращая внимания на Розамунду, он смотрел на дрожащего от страха Лайонела, скорчившегося у его ног.

— Что вы скажете о горящем между пальцами фитиле? Или вы предпочитаете для начала пару раскаленных добела браслетов?

По зову корсара — как и было условлено — на террасу вразвалку вышел приземистый рыжебородый человек в тюрбане.

Носком туфли Сакр-аль-Бар пнул брата.

— Подними голову, собака! — приказал он. — Внимательно посмотри на этого человека и скажи, узнаешь ли ты его. Посмотри на него, говорю я!

Лайонел посмотрел на пришедшего, и, поскольку вид последнего не пробудил в нем никаких воспоминаний, брат объяснил:

— Среди христиан его звали Джаспером Ли. Он и есть тот шкипер, которого вы подкупили, чтобы переправить меня в Берберию. Когда испанцы потопили его судно, он попал в свои собственные сети. Потом он оказался в моих руках и, поскольку я не стал его вешать, сделался моим верным помощником. Если бы я думал, что вы поверите его словам, — продолжал Сакр-аль-Бар, обращаясь к Розамунде, — то приказал бы ему рассказать вам обо всем, что ему известно. Но я уверен в обратном иприбегну к другому способу. — Он снова повернулся к Джасперу. — Прикажи Али раскалить на жаровне пару железных наручников и держать их наготове.

Джаспер отвесил поклон и удалился.

— Браслеты помогут нам услышать признание из ваших собственных уст, брат мой.

— Мне не в чем признаваться, — возразил Лайонел. — Своими злодейскими пытками вы только можете принудить меня ко лжи.

Оливер улыбнулся:

— О, несомненно, ложь польется из вас куда охотней, чем правда. Но можете мне поверить, правду мы тоже услышим. Под конец.

Он, разумеется, издевался, но издевка его преследовала тонкую и весьма хитроумную цель.

— И вы поведаете нам все как было, — продолжал он, — со всеми подробностями, так чтобы у мадам Розамунды рассеялись последние сомнения. Вы расскажете ей, как поджидали Питера в Годолфин-парке, как исподтишка напали на него и…

— Это ложь! — крикнул Лайонел и в порыве искреннего негодования вскочил на ноги.

И он был прав, о чем Оливер отлично знал, ибо для достижения истины намеренно прибег ко лжи. Наш джентльмен был дьявольски хитер, и хитрость его, пожалуй, никогда не проявлялась с таким блеском.

— Ложь? — насмешливо переспросил он. — Послушайте, будьте благоразумны. Скажите нам правду, прежде чем пытки по капле выдавят ее из вас. Подумайте, ведь мне все известно. Ну, так как же это все-таки произошло? Вы неожиданно выскочили из-за куста, застали Питера врасплох и проткнули его насквозь, прежде чем он успел обнажить шпагу…

— Вы лжете! Все было совсем не так! — яростно прервал брата Лайонел.

Чуткий слух без труда уловил бы в возгласе молодого человека искренние интонации. То действительно были слова правды — гневной, негодующей, убеждающей.

— Мне ли не знать этого? — заметил Оливер, изобразив величавое презрение. — Убив Питера, вы вынули его шпагу из ножен и положили рядом с трупом.

Издевка Оливера достигла своей страшной цели. На мгновение забывшись, Лайонел поддался праведному негодованию. Это мгновение и погубило его.

— Ложь! — дико вскричал он. — И вы знаете это! Бог свидетель, я честно дрался с ним… — Он запнулся, судорожно глотнул воздух, и в горле раздалось глухое клокотание.

Наступило молчание. Все трое застыли, словно изваяния: Розамунда — бледная и напряженная, как струна, Оливер — мрачный, с сардонической усмешкой на губах, Лайонел — поникший, раздавленный сознанием того, что выдал себя, бездумно устремившись в раскинутые сети.

Розамунда первой нарушила молчание. Голос ее дрожал и срывался, но, несмотря на все усилия, ей так и не удалось заставить его звучать ровно.

— Что… что вы сказали, Лайонел? — спросила она.

Оливер тихо рассмеялся.

— Полагаю, он собирался присовокупить к своему заявлению свидетельские показания, — заметил он, — то есть упомянуть о ране, полученной им в поединке и оставившей следы на снегу, и таким образом доказать, что я солгал. Право, он недалек от истины — я действительно солгал, сказав, что он застал Питера врасплох.

— Лайонел! — воскликнула Розамунда.

Она протянула к нему руки, но тут же уронила их. Лайонел словно окаменел.

— Лайонел! — Теперь в голосе молодой женщины звучала настойчивость. — Это правда?

— Разве вы не слышали, что он сказал? — усмехнулся Оливер.

Розамунда стояла, слегка пошатываясь и не сводя глаз с Лайонела. Нестерпимая боль исказила ее лицо. Опасаясь, что она вот-вот упадет, Оливер хотел поддержать ее, но Розамунда властным жестом остановила его и, призвав на помощь всю свою волю, попыталась справиться со слабостью. Однако колени у нее дрожали; она опустилась на диван и закрыла лицо руками.

— Господи, сжалься надо мной, — простонала она, и тело ее сотрясли рыдания.

Безутешный плач Розамунды вывел Лайонела из оцепенения: он вздрогнул и робко приблизился к дивану. Оливер, мрачный и неумолимый, стоял в стороне и наблюдал за стремительной развязкой, которую он столь успешно ускорил. Он знал, что стоит накинуть на Лайонела веревку, как тот запутается в ней и без посторонней помощи: сейчас он пустится в объяснения и с головой выдаст себя. Как зритель Оливер был вполне доволен спектаклем.

— Розамунда! — жалобно всхлипнул Лайонел. — Роз! Смилуйтесь! Выслушайте меня, прежде чем судить. Выслушайте и постарайтесь понять!

— Да, да, послушайте его, — подхватил Оливер, сопровождая свои слова характерным для него тихим неприятным смехом. — Послушайте его. Правда, я сомневаюсь, чтобы его рассказ был особенно занимателен.

Ирония брата пришпорила несчастного.

— Розамунда, все, что он сказал вам, — неправда. Я… я… Я только защищался. То, что я напал на Питера исподтишка, — ложь.

Теперь Лайонела было трудно остановить.

— Мы поссорились из-за… по поводу… одного дела и, как назло, встретились в тот вечер в Годолфин-парке. Он оскорблял меня, осыпал насмешками. Он меня ударил и в конце концов бросился на меня. Я был вынужден выхватить шпагу и защищаться. Все было именно так. На коленях клянусь вам! Бог свидетель, я…

Лайонел опустился на колени.

— Довольно, сэр! Довольно! — не выдержала Розамунда, прерывая объяснения, не вызывавшие у нее ничего, кроме брезгливости.

— Нет, выслушайте до конца, умоляю вас. Когда вы все узнаете, то, возможно, будете милосерднее.

— Милосерднее? — Розамунда едва не рассмеялась сквозь слезы.

— Смерть Питера была случайностью, — как в бреду, продолжал Лайонел. — Я вовсе не хотел убивать его. Я только отражал его удары, чтобы спасти свою жизнь. Но когда скрещиваются шпаги, всякое может случиться. Бог свидетель: его смерть — случайность. В ней повинна его собственная безумная ярость.

Розамунда подавила рыдания и смерила Лайонела жестким презрительным взглядом.

— А то, что вы не разуверили меня и всех остальных в виновности вашего брата, тоже случайность? — спросила она.

Лайонел закрыл лицо руками, словно у него не хватало сил вынести этот взгляд.

— Если бы вы только знали, как я любил вас — даже тогда, тайно, — то, возможно, в вас бы нашлась хоть капля жалости ко мне.

— Жалости? — Розамунда подалась вперед и будто плюнула это слово в Лайонела. — Вы просите жалости… вы?

— И все же, если бы вы знали всю глубину искушения, которому я поддался, вы непременно пожалели бы меня.

— Я знаю всю глубину вашей подлости, вашей трусости, вашей лживости и низости.

Слезы навернулись на глаза молодого человека, и он умоляюще протянул руки к Розамунде.

— К вашему милосердию, Розамунда… — начал он, но Оливер наконец решил, что пора вмешаться.

— По-моему, вы утомляете даму, — проговорил он. — Лучше расскажите нам о других поразительнейших случайностях. Ведь они подстерегали вас на каждом шагу. Пролейте свет на случайность, которой вы обязаны тем, что меня похитили и едва не продали в рабство. Поведайте нам о случайности, позволившей вам унаследовать мои владения. Растолкуйте случайные стечения обстоятельств, с завидным упорством избиравших вас своей несчастной жертвой. Ну, старина, раскиньте мозгами! Из всего этого выйдет недурная история.

Но тут явился Джаспер и объявил, что Али приготовил жаровню и раскаленные наручники.

— Они уже не понадобятся, — сказал Оливер. — Забери отсюда этого невольника. Прикажи Али проследить, чтобы на рассвете его приковали к веслу на моем галеасе. Уведи его.

Лайонел поднялся на ноги, лицо его посерело.

— Подождите! Подождите! Розамунда! — молил он.

Но Оливер схватил его за шиворот, развернул и толкнул в руки Джасперу.

— Уведи его! — проревел он.

Джаспер вытолкал Лайонела с террасы, оставив Оливера и Розамунду под яркими звездами берберийской ночи обдумывать свои открытия.

Глава 20

ХИТРОСТЬ ФЕНЗИЛЕ
Розамунда с каменным лицом сидела на диване. Ее руки были плотно сжаты, глаза опущены. Довольно долго Оливер смотрел на нее, затем тихо вздохнул, отвернулся и, подойдя к парапету, посмотрел на город, залитый белым сиянием луны. Отдаленный городской шум заглушали нежные трели соловья, льющиеся из глубины сада, и кваканье лягушек в пруду.

Теперь, когда правда извлечена на свет и брошена к ногам Розамунды, Оливер вовсе не испытывал того восторга, который он предвкушал, ожидая этой минуты. Скорее наоборот — он был подавлен. Оказывается, Розамунда была уверена, что он бежал, и это в какой-то степени оправдывало ее отношение к нему. Столь поразительное открытие отравило чашу нечестивой радости, которую он так жаждал осушить.

Его угнетало ощущение того, что он был не прав, что ошибся в своей мести. Ее плоды, казавшиеся столь желанными и сочными, теперь, когда он вкусил их, превратились на его губах в песок.

Долго стоял Оливер у парапета, и за все это время ни он, ни Розамунда так и не нарушили молчания. Наконец он повернулся и медленно пошел обратно. У дивана он остановился и с высоты своего огромного роста посмотрел на Розамунду.

— Итак, вы услышали правду, — сказал он и, не дождавшись ответа, продолжал: — Я рад, что он проговорился, прежде чем его стали пытать. Иначе вы могли бы подумать, будто боль исторгает у него ложные признания.

Розамунда по-прежнему молчала. Даже знаком не дала она Оливеру понять, что слышит его.

— И этого человека, — закончил он, — вы предпочли мне. Клянусь честью, польщенным себя я не чувствую, что вы, вероятно, и сами поняли.

Наконец Розамунда прервала ледяное молчание.

— Я поняла, что между вами не из кого выбирать, — глухо сказала она. — Так и должно быть. Мне бы следовало знать, что братья не могут слишком отличаться друг от друга. О, я многое начала понимать. Я быстро учусь!

Слова Розамунды снова привели Оливера в раздражение.

— Учитесь? — спросил он. — Чему же вы учитесь?

— Узнаю мужчин.

Губы Оливера искривились в усмешке, обнажив белые блестящие зубы.

— Надеюсь, знание мужчин принесет вам столько же горечи, сколько знание женщин, точнее, одной женщины принесло мне. Поверить обо мне тому, чему поверили вы, — обо мне, человеке, которого вы любили!

Вероятно, он чувствовал необходимость повторить это, дабы иметь под рукой повод для недовольства.

— Если вы соблаговолите позволить мне обратиться к вам с просьбой, то я попрошу вас избавить меня от стыда, связанного с этим напоминанием.

— С напоминанием о вашем вероломстве? — спросил Оливер. — О вашей предательской готовности поверить всему самому дурному обо мне?

— С напоминанием о том, что я когда-то думала, будто люблю вас. Ничего в жизни я не могла бы стыдиться больше. Даже невольничьего рынка и всех тех унижений, которым вы меня подвергли. Вы укоряете меня за готовность поверить нелестным для вас слухам…

— О нет! Не только за нее! — перебил Оливер, распаляясь гневом под безжалостной плетью ее презрения. — Я отношу на ваш счет погибшие годы моей жизни, все, что я выстрадал, все, что потерял, все, чем я стал.

Сохраняя поразительное самообладание, Розамунда подняла голову и холодно посмотрела на Оливера:

— И вы во всем обвиняете меня?

— Да, обвиняю! — горячо ответил он. — Если бы вы тогда иначе обошлись со мной, если бы менее охотно прислушивались к сплетням, этот щенок, мой брат, не зашел бы так далеко. Да и я не дал бы ему такой возможности.

Розамунда пошевелилась на подушках дивана и повернулась к Оливеру боком.

— Вы напрасно тратите время, — холодно сказала она и, видимо понимая необходимость объясниться, продолжила: — Если я так легко поверила всему дурному про вас, то, должно быть, внутренний голос предупредил меня, что в вас действительно много скверного. Сегодня вы сняли с себя обвинение в убийстве Питера, но для этого совершили поступок гораздо более гнусный и постыдный, поступок, обнаруживший всю низость вашей души. Разве не проявили вы себя чудовищем мстительности и нечестия? — Розамунда в волнении поднялась с дивана и посмотрела прямо в лицо Оливеру. — Не вы ли — корнуоллский дворянин, христианин — сделались грабителем, вероотступником и морским разбойником? Разве не вы пожертвовали верой своих отцов ради нечестивой жажды мести?

Нимало не смутясь, Оливер спокойно выдержал ее взгляд и ответил вопросом на вопрос:

— И обо всем этом вас предупредил ваш внутренний голос? Помилуй бог, женщина! Неужели вы не могли придумать чего-нибудь получше?

В эту минуту на террасе появилось двое невольников, и Оливер отвернулся от Розамунды.

— А вот и ужин. Надеюсь, ваш аппетит окажется сильнее вашей логики.

Один невольник поставил на мавританский столик рядом с диваном глиняную миску, от которой исходил приятный аромат, другой опустил на пол рядом со столиком блюдо с двумя хлебами и красной амфорой с водой. Короткое горлышко амфоры было закрыто опрокинутой чашкой.

Невольники низко поклонились и бесшумно исчезли.

— Ужинайте! — приказал Оливер.

— Я не хочу никакого ужина, — строптиво ответила Розамунда.

Он смерил ее ледяным взглядом:

— Впредь, женщина, вам придется считаться не с тем, что вы хотите, а с тем, что я вам приказываю. Сейчас я приказываю вам есть, а посему — начинайте.

— Не буду.

— Не будете? — медленно повторил он. — И это речь невольницы, обращенная к господину? Ешьте, говорю я.

— Я не могу! Не могу!

— Невольнице, которая не может выполнять приказания своего господина, незачем жить.

— В таком случае — убейте меня! — с ожесточением крикнула Розамунда и, вскочив на ноги, с вызовом посмотрела на Оливера. — Вы привыкли убивать. Убейте же меня. За это, по крайней мере, я буду вам благодарна.

— Я убью вас, если так будет угодно мне, — невозмутимо ответил корсар, — но не для того, чтобы угодить вам. Кажется, вам все еще непонятно, что вы — моя невольница, моя вещь, моя собственность. Я не потерплю, чтобы вам был нанесен ущерб иначе, чем по моей прихоти. Поэтому — ешьте, иначе мои нубийцы плетьми подстегнут ваш аппетит.

Розамунда стояла перед ним, дерзко выпрямившись, бледная и решительная. Затем плечи ее неожиданно опустились, как у человека, раздавленного непоколебимостью противостоящей ему воли; она поникла и снова села на диван. С явной неохотой она медленно придвинула к себе миску. Наблюдая за ней, Оливер беззвучно смеялся.

Розамунда помедлила, словно ища чего-то, и, не найдя, подняла голову и то ли насмешливо, то ли вопросительно посмотрела на Оливера.

— Вы приказываете мне разрывать мясо пальцами? — высокомерно спросила она.

— Закон пророка запрещает осквернять хлеб и мясо прикосновением ножа. Бог наделил вас руками, вот и обходитесь ими.

— Вы, кажется, издеваетесь надо мной, говоря о пророке и его законах? Какое мне до них дело? Уж если меня заставляют есть, то я буду есть по-христиански, а не как языческая собака.

Оливер не спеша вытащил из-за пояса кинжал с богато изукрашенной рукоятью и осторожно бросил его на диван рядом с Розамундой, всем своим видом показывая, что уступает ей.

— Тогда попробуйте вот этим.

Судорожно вздохнув, Розамунда порывисто схватила кинжал.

— Наконец-то мне есть за что благодарить вас, — проговорила она и поднесла острие кинжала к груди.

Оливер молниеносно упал на одно колено, схватил Розамунду за запястье и так стиснул его, что пальцы ее разжались.

— И вы действительно предположили, будто я поверил вам? Решили, что ваша неожиданная уступчивость обманула меня? Когда же вы наконец поймете, что я отнюдь не глупец? Я дал вам кинжал, чтобы испытать вас.

— В таком случае теперь вам известны мои намерения.

— Заранее предупрежденный — заранее вооруженный.

Если бы не нескрываемое презрение, горевшее в глазах Розамунды, то взгляд, каким она наградила сэра Оливера, мог бы показаться насмешливым.

— Разве так трудно, — спросила она, — оборвать нить жизни? Разве нож — единственное орудие смерти? Вы похваляетесь тем, что вы — мой господин, а я — ваша раба; что, купив меня на базаре, вы властны распоряжаться моим телом и душой. Пустая похвальба! Вы можете связать и заточить в темницу мое тело, но душу мою… Уверяю вас: ваша сделка не удалась! Вы мните, будто властны над жизнью и смертью. Ложь! Только смерть вам подвластна.

На лестнице послышались быстрые шаги, и, прежде чем Оливер успел сообразить, как ответить Розамунде, перед ним вырос Али. Он принес поразительное известие. Какая-то женщина просила разрешения поговорить с Сакр-аль-Баром.

— Женщина? — Оливер нахмурился. — Назарейская женщина?

— Нет, господин, мусульманка, — последовал ошеломляющий ответ.

— Мусульманка? Здесь? Это невозможно!

Корсар еще не договорил, как на террасу, словно тень, проскользнула женщина, с головы до пят одетая в черное. Длинная чадра, словно мантия, скрывала очертания ее фигуры.

Разгневанный Али резко повернулся к незваной гостье.

— Разве не велел я тебе дожидаться внизу, о дочь стыда? — обрушился он на нее. — Она последовала за мной, господин, чтобы пробраться к тебе. Прикажешь увести ее?

— Нет, оставь нас. — И Сакр-аль-Бар жестом отослал Али.

Что-то неуловимое в неподвижной фигуре в черном привлекло внимание корсара и вызвало его подозрения. Непонятно почему, но он вдруг вспомнил Аюба аль-Самина и соперничество, разгоревшееся на базаре вокруг Розамунды. Он молча ждал, когда вошедшая заговорит. Та в свою очередь стояла все так же неподвижно, пока шаги Али не замерли в отдалении. Тогда с неподражаемой дерзостью и безрассудством, выдававшими ее европейское происхождение и, следовательно, нетерпимость к ограничениям, налагаемым мусульманскими обычаями на представительниц ее пола, незнакомка сделала то, на что никогда бы не осмелилась истинная правоверная. Она откинула длинную черную чадру, и Сакр-аль-Бар увидел бледное лицо и томные глаза Фензиле.

Иного он и не ожидал, однако, увидев это лицо открытым, отступил на шаг.

— Фензиле! — воскликнул он. — Что за безумие!

Заявив о себе столь эффектным образом, Фензиле спокойно накинула чадру и вновь обрела вид, приличествующий мусульманке.

— Прийти сюда, в мой дом! — недовольно продолжал Сакр-аль-Бар. — Что будет с тобой и со мной, если весть об этом дойдет до твоего господина? Уходи, женщина, немедленно уходи! — приказал он.

— Если ты сам ему не расскажешь, то можно не бояться, что он узнает о моем приходе к тебе, — ответила Фензиле. — А перед тобой мне не в чем оправдываться, если только ты помнишь, что, подобно тебе, я не родилась мусульманкой.

— Но Алжир — не твоя родная Сицилия, и кем бы ты ни родилась, неплохо бы помнить и то, кем ты стала.

Корсар принялся пространно объяснять Фензиле, как далеко зашло ее безрассудство, но та остановила поток его красноречия:

— Твои пустые слова только задерживают меня.

— Тогда, во имя Аллаха, приступай к делу и скорее уходи отсюда.

Повинуясь требованию Сакр-аль-Бара, Фензиле показала рукой на Розамунду.

— Мое дело касается этой невольницы, — сказала она. — Сегодня я посылала Аюба на базар купить ее для меня.

— Я так и предполагал, — заметил Сакр-аль-Бар.

— Но она, кажется, приглянулась тебе, и этот глупец ушел ни с чем.

— Дальше!

— Не уступишь ли ты ее мне за ту цену, в какую она тебе обошлась? — Голос Фензиле слегка дрожал от волнения.

— Мне больно отказывать тебе, о Фензиле, но она не продается.

— Ах, не спеши, — умоляюще проговорила сицилийка. — Цена, заплаченная тобой, высока, гораздо выше той, которую, по моим сведениям, когда-либо платили за невольницу, как бы прекрасна она ни была. И все же я очень хочу купить ее. Это мой каприз, а я не люблю, когда мешают исполнению моих капризов. Ради своей прихоти я заплачу три тысячи филипиков.

Оливер смотрел на Фензиле и думал, какие дьявольские козни замышляет она, какую цель преследует.

— Ты заплатишь три тысячи филипиков, — с расстановкой проговорил он и неожиданно резко спросил: — А зачем?

— Исполнить каприз, ублажить прихоть.

— А в чем состоит столь дорогой каприз? — поинтересовался он.

— В желании владеть этой невольницей, — уклончиво ответила Фензиле.

— Для чего?

Терпение корсара не уступало его упорству.

— Ты задаешь слишком много вопросов! — воскликнула Фензиле, метнув на него злобный взгляд.

Сакр-аль-Бар пожал плечами и улыбнулся:

— И получаю слишком мало ответов.

Фензиле подбоченилась и пристально посмотрела на корсара. Сквозь чадру он уловил блеск ее глаз и про себя проклял покрывало, мешавшее ему видеть выражение ее лица, что давало его собеседнице известное преимущество.

— Одним словом, Оливер-рейс, — проговорила она, — продашь ты ее за три тысячи филипиков?

— Одним словом — нет, — ответил тот.

— Нет? Даже за три тысячи филипиков?

В голосе Фензиле звучало удивление, и Оливер подумал — искреннее оно или наигранное?

— Даже за тридцать тысяч, — ответил он. — Она моя, и я не уступлю ее. А теперь я прошу тебя уйти. Оставаясь здесь, ты навлекаешь беду на нас обоих.

Наступила короткая пауза. За время разговора никто из них не обратил внимания, с каким интересом смотрит на них Розамунда. Ни Оливер, ни Фензиле не подозревали, что, зная французский, она поняла бо́льшую часть из того, о чем они говорили на лингва франка.

Сицилийка почти вплотную подошла к корсару.

— Так, значит, ты не уступишь ее? — (Оливер мог поклясться, что она усмехнулась под чадрой.) — Не будь таким самонадеянным, друг мой. Тебе придется уступить ее — если не мне, так Асаду. Скоро он придет за ней собственной персоной.

— Асад? — вздрогнув, воскликнул Сакр-аль-Бар.

— Асад ад-Дин, — повторила Фензиле и вновь принялась за уговоры: — Послушай! Не лучше ли заключить выгодную сделку со мной, чем весьма сомнительную с Асадом?

Сакр-аль-Бар покачал головой и приосанился:

— Я не намерен вступать ни в какие сделки ни с ним, ни с тобой. Невольница не продается.

— Ты посмеешь перечить паше? Говорю тебе: он заберет ее.

— Теперь я все понял. — Сакр-аль-Бар прищурился. — Тебе недостает хитрости, о Фензиле. Твой каприз — желание приобрести эту невольницу — рожден страхом, как бы она не попала к Асаду. Ты сознаешь, что прелести твои увядают, и боишься, что такая красавица заставит пашу окончательно лишить тебя своей благосклонности. Ведь так?

По лицу Фензиле Сакр-аль-Бар не мог увидеть, какое впечатление произвел на нее этот выпад, зато заметил, как по ее закутанной в покрывало фигуре пробежала дрожь, и в ее ответе уловил гневные ноты.

— А если и так, какое отношение это имеет к тебе?

— Быть может, никакого, а возможно, и самое прямое, — задумчиво ответил он.

— Отчасти ты прав, — быстро подхватила Фензиле. — Разве не была я всегда твоим другом? Разве не расхваливала твою доблесть моему господину и не радела, как истинный друг, о твоем возвышении, о Сакр-аль-Бар?

Корсар откровенно рассмеялся:

— Неужели?

— Смейся сколько угодно, но это правда, — настаивала Фензиле. — Потеряв меня, ты потеряешь самого ценного союзника, ту, кто пользуется благосклонностью и доверием Асада. Если другая займет мое место, она отравит душу Асада ложью и настроит его против тебя. Едва ли франкская девушка, которую ты увез силой, полюбит тебя.

— Пусть это тебя не тревожит, — беззаботно ответил Сакр-аль-Бар, в мыслях тщетно пытаясь разгадать ее намерения. — Моя невольница не займет твое место подле Асада.

— Глупец! Продается она или нет, Асад все равно отберет ее у тебя.

Сакр-аль-Бар подбоченился и, склонив голову набок, сверху вниз посмотрел на Фензиле.

— Если он может увести ее от меня, то отобрать ее у тебя ему еще проще. Ты, конечно, уже все обдумала и нашла какой-нибудь коварный сицилийский способ избежать этого. Но расплата… Подумала ли ты о ней? Что скажет тебе Асад, когда узнает, что ты обвела его вокруг пальца?

— Какое мне дело до этого? — с неожиданной яростью воскликнула Фензиле, сопровождая свои слова нетерпеливым жестом. — К тому времени она будет с камнем на шее лежать на дне бухты. Возможно, он велит высечь меня. Наверняка велит. Но на том все и кончится. Я понадоблюсь, чтобы утешить его, и снова все будет хорошо.

Итак, Сакр-аль-Бар добился своего. Наконец-то он до последней капли выведал у Фензиле все, что его интересовало. Действительно, ей недоставало хитрости. Намерения Фензиле были столь прозрачны и очевидны, что только глупец не смог бы разгадать их. Корсар брезгливо отвернулся от сицилийки:

— Ступай с миром, о Фензиле. Я не уступлю свою невольницу ни Асаду, ни шайтану — никому.

По его тону было ясно, что разговор окончен, и Фензиле наконец сдалась. Тем не менее по быстроте ее ответа Сакр-аль-Бар вполне мог заподозрить, что он заранее подготовлен.

— Так, значит, ты действительно намерен жениться на ней? — В голосе Фензиле звучали ненависть и простодушие. — Тогда поспеши. Брачный союз — единственная преграда, которую Асад не опрокинет. Он благочестив и, глубоко чтя закон пророка, уважает брачные узы. Но знай: ничто другое его не остановит.

Несмотря на наигранные искренность и простодушие Фензиле — а возможно, именно благодаря им, — корсар, как в открытой книге, читал мысли сицилийки. То, что ее лицо сокрыто чадрой, уже не имело значения. Теперь пришел его черед задать коварный вопрос:

— И таким образом, ты выиграешь не меньше меня. Ведь так?

— Да, не меньше, — призналась Фензиле.

— Тебе следовало бы сказать «больше», — возразил Сакр-аль-Бар. — Я сказал, что тебе недостает хитрости. Клянусь Кораном, я солгал. Ты хитра, как змий-искуситель. Но я прекрасно вижу, чего ты добиваешься. Если я последую твоему совету, то ты одним выстрелом убьешь двух зайцев. Во-первых, я лишу Асада возможности получить франкскую девушку; во-вторых, поссорюсь с ним — и тем самым удовлетворю твои заветные желания.

— Ты несправедлив ко мне. — Фензиле притворилась обиженной. — Я всегда была твоим другом. Я… — Она вдруг замолчала и прислушалась.

Тишину ночи нарушили крики, доносившиеся со стороны Баб-аль-Оуба. Фензиле стремительно подбежала к парапету, откуда были видны ворота, и перегнулась через него.

— Смотри! Смотри! — крикнула она дрожащим от страха голосом. — Это он, Асад ад-Дин.

Сакр-аль-Бар шагнул к парапету и в ярком свете факелов увидел вооруженный отряд, входивший через сводчатые ворота во двор.

— Похоже, на сей раз ты, против своего обыкновения, сказала правду, о Фензиле.

Они стояли совсем рядом, и корсару показалось, что глаза Фензиле злобно сверкнули под чадрой.

— Сейчас у тебя не останется ни малейшего сомнения в этом, — холодно заметила она. И тут же поспешно спросила: — Но что будет со мной? Паша не должен застать меня здесь. Он меня убьет.

— Несомненно, — согласился Сакр-аль-Бар. — Но кто узнает тебя в таком виде? Уходи, пока он не поднялся сюда. Спрячься во дворе и дождись, пока он не пройдет. Ты пришла одна?

— Неужели я стала бы сообщать хоть одной живой душе, что отправляюсь к тебе? — ответила она, приведя корсара в восхищение силой своего сицилийского характера, который не сломили долгие годы, проведенные в гареме паши.

Она стремительно направилась к двери, но задержалась у самого порога:

— Так ты не уступишь ее? Ты не?..

— Будь спокойна, — твердо ответил корсар, и удовлетворенная Фензиле скрылась.

Глава 21

ПЕРЕД ВЗОРОМ АЛЛАХА
Сакр-аль-Бар стоял, погруженный в невеселые мысли. Он вновь взвешивал каждое слово Фензиле и думал, как отказать паше, если цель его прихода действительно состоит в том, о чем предупредила сицилийка.

Сакр-аль-Бар молча ждал, когда Али или кто-нибудь другой принесет ему приказ предстать перед пашой. Однако едва Али успел доложить о приходе Асада, как тот сразу же появился на террасе. Горя нетерпением, он потребовал немедленно проводить себя к Сакр-аль-Бару.

— Мир пророка да пребудет с тобой, о сын мой! — приветствовал паша своего любимца.

— Да пребудет он и с тобой, о господин мой. — Корсар склонился в поклоне. — Какая честь дому моему!

И он жестом приказал Али уйти.

— Я пришел к тебе как проситель, — сказал Асад, подходя ближе.

— Проситель? Ты? Это лишнее, господин мой. Разве мои желания — не эхо твоих желаний?

Паша жадно оглядывался по сторонам, и, когда увидел Розамунду, в его глазах зажегся огонь.

— Словно влюбленный юнец, я поспешил к тебе, сгорая нетерпением увидеть ту, кого ищу, — франкскую жемчужину, пленницу с лицом пери, привезенную тобой из последнего набега. Когда эта свинья Тсамани вернулся с базара, меня не было в Касбе. Узнав, что он не исполнил мой приказ и не купил ее, я едва не зарыдал от горя. Сперва я боялся, что девушку купил и увез какой-нибудь купец из Суса, но, узнав, что — хвала Аллаху! — она у тебя, я успокоился. Ведь ты, сын мой, уступишь ее мне.

В голосе паши звучала уверенность, и Оливер не сразу подыскал слова, чтобы рассеять иллюзии Асада. Несколько мгновений он стоял в нерешительности.

— Я вознагражу тебя за потерю, — поспешно добавил Асад. — Ты получишь свои тысячу шестьсот филипиков и еще пятьсот в придачу. Скажи, что ты согласен. Видишь, я горю от нетерпения.

Сакр-аль-Бар мрачно улыбнулся.

— Когда речь идет об этой женщине, господин мой, подобное нетерпение мне знакомо, — не спеша ответил он. — Пять долгих лет оно сжигало меня. Чтобы унять огонь, я отправился на захваченном мной испанском судне в далекое и опасное путешествие в Англию. Ты не знал об этом, о Асад, иначе бы ты не…

— Ну, — прервал его Асад. — Ты — прирожденный торгаш, Сакр-аль-Бар. В хитроумии тебе нет равных. Хорошо, называй свою цену, наживайся на моем нетерпении, и покончим с этим.

— Господин мой, — спокойно возразил корсар, — здесь дело не в наживе. Моя пленница не продается.

Паша прищурился и молча взглянул на Сакр-аль-Бара. На его лице проступила краска гнева.

— Не… не продается? — слегка запинаясь от изумления, проговорил он.

— Нет. Даже если бы ты предложил за нее все свои владения, — прозвучал торжественный ответ. — Проси все, чего пожелаешь, только не ее. — Голос корсара стал мягче, и в нем зазвучала мольба. — Я все с радостью положу к твоим ногам в доказательство моей преданности и любви к тебе.

— Но мне ничего другого не надо, — раздраженно ответил Асад. — Мне нужна только она.

— В таком случае, — сказал Оливер, — я взываю к твоему милосердию и умоляю тебя обратить взор в другую сторону.

Асад нахмурился.

— Ты мне отказываешь? — гневно спросил он.

— Увы, — ответил Сакр-аль-Бар.

Наступило молчание. Лицо Асада становилось все более грозным, в глазах, обращенных на корсара, вспыхивали свирепые огоньки.

— Понятно, — наконец произнес он.

Резкий контраст между спокойным тоном и разъяренным видом паши не предвещал ничего хорошего.

— Понятно. Кажется, Фензиле была права более, чем я думал. Ну что ж! — Он помолчал, исподлобья глядя на Оливера. — Вспомни, Сакр-аль-Бар, — голос паши дрожал от сдерживаемого гнева, — вспомни, кто ты, кем я тебя сделал. Вспомни о благодеяниях, которыми осыпала тебя эта рука. Ты — самый близкий мне человек, мой кайя, а со временем можешь достичь еще большего. Кроме меня, в Алжире нет никого выше тебя. Так неужели ты настолько неблагодарен, что откажешь мне в первой и единственной моей просьбе? Воистину, справедливо начертано: «Неблагодарен человек!»

— Если бы ты знал, — начал Сакр-аль-Бар, — что значит для меня эта женщина…

— Не знаю и не желаю знать, — прервал его Асад. — Чем бы она ни была для тебя, все это ничто в сравнении с моей волей.

Вдруг он смирил свой гнев и положил руку на могучее плечо Сакр-аль-Бара:

— Послушай, сын мой, из любви к тебе я буду великодушен и забуду о твоем отказе.

— Будь великодушен, о господин мой, и забудь о своей просьбе.

— Ты по-прежнему отказываешь мне? — Смягчившийся было голос паши вновь звучал резко и грозно. — Как я извлек тебя из грязи, так одним словом могу вновь ввергнуть в нее. Как разбил цепи, которыми ты был прикован к веслу, так снова могу заковать тебя в них.

— Я знаю, что все в твоей власти, — согласился Сакр-аль-Бар. — Но если я не уступаю ту, что вдвойне принадлежит мне — по праву пленения и по праву покупки, — ты можешь судить, как вески на то причины. Будь же милостив, Асад…

— Неужели я должен забрать ее силой? — проревел паша.

Сакр-аль-Бар высоко поднял голову, его могучие мускулы напряглись.

— Пока я жив, тебе это не удастся, — ответил он.

— Неверный, мятежный пес! Ты смеешь противостоять мне… мне?!

— Молю тебя, будь милосерд и не вынуждай твоего слугу поступать недостойно.

Асад усмехнулся.

— Это твое последнее слово? — грозно спросил он.

— Во всем остальном я — твой верный раб, о Асад.

Какое-то время паша злобно глядел на корсара, затем не спеша направился к двери, как человек, принявший решение. На пороге он остановился.

— Жди! — грозно приказал он и вышел.

Сакр-аль-Бар долго смотрел ему вслед, потом пожал плечами и повернулся к Розамунде. В ее глазах было какое-то непонятное выражение, которое заставило его отвернуться. Если раньше раскаяние лишь мимолетно посещало его, то теперь оно захлестнуло все его существо. Ужас и отчаяние охватили Оливера от сознания непоправимости содеянного. Он обманулся в своих чувствах к Розамунде: он не только не ненавидел ее, но любил со всем пылом прежней страсти. Если бы он ненавидел ее, то от мысли, что она будет принадлежать Асаду, испытал бы злобную радость, а не эти адские муки.

Спокойный голос Розамунды прервал размышления Оливера:

— Почему вы отказали ему?

Оливер быстро обернулся.

— Вы все поняли? — спросил он.

— Я поняла достаточно. Лингва франка не очень отличается от французского, — ответила Розамунда и повторила свой вопрос: — Почему вы отказали ему?

— И вы еще спрашиваете?

— Вы правы, — с горечью проговорила она, — вряд ли это необходимо. И все же — неужели жажда мщения так велика, что вы готовы скорее пожертвовать собственной головой, чем уступить хоть на йоту?

Лицо корсара помрачнело.

— Конечно, — усмехнулся он, — как еще вы могли истолковать мой отказ!

— Вы ошибаетесь. Я спрашиваю именно потому, что сомневаюсь.

— Понимаете ли вы, что значит стать добычей Асада ад-Дина?

Розамунда пожала плечами и, не глядя на него, спокойно ответила:

— Неужели это страшнее, чем стать добычей Оливера-рейса, Сакр-аль-Бара, или как вас там еще называют!

— Если вы скажете, что вам все равно, то я больше не стану противиться паше, — холодно проговорил Оливер. — Можете отправляться к нему. Я отказал ему — что, возможно, и глупо — отнюдь не из желания отомстить вам. Просто сама эта мысль привела меня в ужас.

— В таком случае, подумав о себе, вы тоже должны прийти в ужас, — заметила Розамунда.

— Возможно, — едва слышно проговорил Оливер.

Розамунда вздрогнула и хотела что-то сказать, но он взволнованно продолжал:

— О боже! Чтобы я понял всю низость своего поступка, понадобилось вмешательство Асада! Мы преследуем разные цели. Я хотел наказать вас, а он… Боже мой…

Оливер застонал.

Розамунда медленно поднялась с дивана, но корсар был слишком взволнован и не заметил этого. Вдруг поглотивший его мрак осветил луч надежды: он вспомнил слова Фензиле о той преграде, которую Асад не осмелится преступить из благочестия.

— Есть один выход! — воскликнул Оливер. — Только изобретательность коварной сицилийки могла подсказать его! — Оливер было заколебался, но собрался с духом и коротко закончил: — Вы должны выйти за меня замуж.

Розамунда отшатнулась, как от удара. У нее возникло мгновенное подозрение, которое тут же превратилось в уверенность, что внезапное раскаяние Оливера — просто уловка.

— Замуж… за вас! — повторила она.

— Да, — подтвердил Оливер и принялся объяснять ей, что, только став его женой, она будет неприкосновенна для правоверных мусульман: из опасения нарушить закон пророка никто и пальцем не посмеет коснуться ее, и прежде всего — благочестивый паша. — Только так, — закончил он, — я смогу избавить вас от его преследований.

— Даже в моем ужасном положении этот выход слишком ужасен, — презрительно заявила она.

— А я говорю: вы должны, — настаивал он. — Иначе вас сегодня же доставят в гарем Асада, и не как жену, а как рабыню. Ради собственного блага вы должны верить мне, должны!

— Верить вам! — Розамунда язвительно рассмеялась. — Вам! Вероотступнику, нет, хуже, чем вероотступнику!

Оливер сдержался. Только соблюдая полное спокойствие, он мог надеяться убедить ее с помощью логических доводов.

— Вы слишком безжалостны, — с упреком сказал он. — Вы судите меня, забывая, что в моих страданиях есть и ваша вина. Ведь меня предали именно тот мужчина и та женщина, которых я любил больше всех на свете. Я утратил веру в людей и в Бога. Я стал мусульманином, отступником и корсаром лишь потому, что это был единственный способ избавиться от невыносимых мучений. — Он грустно посмотрел на Розамунду. — Неужели все это нисколько не извиняет меня в ваших глазах?

Слова Оливера не оставили Розамунду равнодушной. В ее ответе сквозила враждебность, но уже не было презрения. Его сменила печаль.

— Никакие лишения не могут оправдать вас в том, что вы опозорили честь дворянина и запятнали мужское достоинство, преследуя беззащитную женщину. Как бы то ни было, вы слишком низко пали, сэр, чтобы я сочла возможным доверять вам.

Оливер опустил голову. Он более чем заслужил это обвинение и чувствовал, что ему нечего возразить.

— Вы правы, — вздохнул он. — Но не ради меня я умоляю вас довериться мне, а ради вас самой.

Под влиянием внезапного порыва Оливер вытащил из ножен тяжелый кинжал и подал его Розамунде:

— Если вам необходимо доказательство моей искренности, возьмите мой кинжал, которым вы пытались лишить себя жизни. Как только вам покажется, что я изменил данному слову, воспользуйтесь им против меня или против себя.

Удивленно посмотрев на Оливера, Розамунда приняла от него кинжал.

— А вы не боитесь, — спросила она, — что я сейчас же воспользуюсь им и разом все покончу?

— О нет, я верю вам, — ответил он. — И вы можете отплатить мне тем же. Более того, я дал вам оружие на самый крайний случай. Если придется выбирать между смертью и Асадом, будет лучше, если вы предпочтете смерть. Но позвольте заметить, что, пока есть возможность жить, выбирать смерть было бы глупо.

— Возможность? — В голосе Розамунды послышалось презрение. — Возможность жить с вами?

— Нет, — твердо ответил Оливер. — Если вы доверитесь мне, то, клянусь, я постараюсь исправить причиненное мною зло. Слушайте. На рассвете мой галеас выходит в море. Я незаметно доставлю вас на борт и найду способ высадить в какой-нибудь христианской стране — Италии или Франции, — оттуда вы сможете вернуться домой.

— А тем временем, — напомнила Розамунда, — я стану вашей женой.

Оливер улыбнулся:

— Вы все еще боитесь западни. Христиан мусульманский брак ни к чему не обязывает. Я же не буду настаивать на своих правах. Наш брак — предлог, чтобы оградить вас от посягательств, пока вы находитесь здесь.

— Но как могу я положиться на ваше слово?

— Как? — Оливер растерялся. — У вас есть кинжал.

Розамунда задумчиво взглянула на сверкающий клинок.

— А наш брак? — спросила она. — Каким образом он свершится?

Оливер объяснил, что по мусульманскому закону надо в присутствии свидетелей объявить о браке кади[640] или тому, кто стоит выше его. Не успел он закончить, как внизу послышались голоса и замелькал свет факелов.

— Это Асад со своим отрядом! — воскликнул он срывающимся голосом. — Итак, вы согласны?

— А кади? — спросила Розамунда, из чего Оливер заключил, что она приняла его предложение.

— Я ведь говорил о кади или о том, кто выше его. Сам Асад будет нашим священником, а его стража — свидетелями.

— А если он откажется? Он обязательно откажется! — воскликнула Розамунда и в волнении сжала руки.

— Я и спрашивать его не стану. Поймаю врасплох.

— Но ведь… это разозлит его. Он непременно догадается, что его провели, и отомстит вам.

— Я уже думал об этом, но другого выхода нет. Если мы проиграем, то…

— У меня есть кинжал, — бесстрашно заявила Розамунда.

— Ну а для меня остается веревка или сабля, — добавил Оливер. — Возьмите себя в руки. Они идут.

Дверь распахнулась, и на террасу вбежал испуганный Али:

— Господин мой, господин мой! Асад вернулся с целым отрядом воинов!

— Ничего страшного, — спокойно ответил Сакр-аль-Бар. — Все будет хорошо.

Торопясь проучить своего взбунтовавшегося лейтенанта, паша взбежал по лестнице и ворвался на террасу. За ним следовала дюжина янычар в черных одеяниях. Их обнаженные сабли в свете факелов отбрасывали кроваво-красные блики.

Паша резко остановился перед Сакр-аль-Баром, величественно скрестив руки на груди.

— Я вернулся, — произнес он, — применить силу там, где бессильна доброта. Но я не перестаю молить Аллаха, чтобы он осветил светом мудрости твой помраченный рассудок.

— И Аллах услышал твои молитвы, господин мой, — сказал Сакр-аль-Бар.

— Хвала Всемудрому! — радостно воскликнул Асад. — Где девушка? — И он протянул руку.

Оливер подошел к Розамунде, взял ее за руку, словно собираясь подвести к паше, и произнес роковые для Асада слова:

— Во имя Аллаха и пред его всевидящим оком, пред тобой, Асад ад-Дин, в присутствии свидетелей я беру эту женщину в жены, блюдя милостивый закон пророка всемудрого и милосердного Аллаха.

Сакр-аль-Бар замолк. Обряд свершился, прежде чем Асад успел догадаться о намерениях корсара. В смятении паша что-то прохрипел, его лицо побагровело, в глазах сверкнули молнии.

Ничуть не испуганный царственным гневом своего господина Сакр-аль-Бар спокойно снял с плеч Розамунды шарф и набросил его ей на голову, скрыв ее лицо от посторонних взглядов.

— Да иссохнет рука того, кто, презрев святой закон владыки нашего Мухаммеда, посмеет открыть лицо этой женщины. Да благословит Аллах этот союз и низвергнет в геенну всякого, кто попытается расторгнуть узы, скрепленные пред его всевидящим оком.

Слова корсара прозвучали веско и многозначительно. Слишком многозначительно дляАсада ад-Дина. Янычары за спиной паши, словно борзые на сворке, с нетерпением ожидали приказаний. Но Асад молчал. Он стоял, тяжело дыша и слегка пошатываясь. Его лицо то бледнело, то заливалось краской, выдавая душевную бурю, борьбу гнева и досады с искренним и глубоким благочестием. Паша не знал, какому из этих чувств отдать предпочтение, а Сакр-аль-Бар решил помочь благочестию:

— Теперь, о могущественный Асад, ты понимаешь, почему я не согласился уступить тебе свою пленницу. Ты сам часто и, конечно же, справедливо упрекал меня за безбрачие, напоминал, что оно неугодно Аллаху и недостойно истинного мусульманина. Наконец пророк в милости своей послал мне девушку, которую я смог взять в жены.

Асад опустил голову.

— Что написано в Книге судеб, то написано, — сказал он тоном человека, который старается сам себя убедить. Затем воздел руки к небу и объявил: — Аллах велик! Да исполнится воля его!

— Аминь, — торжественно произнес Сакр-аль-Бар и в душе вознес страстную благодарственную молитву своему собственному давно забытому Богу.

Паша помедлил, словно желая что-то сказать, затем повернулся спиной к корсару и махнул рукой янычарам.

— Ступайте, — отрывисто приказал он и следом за ними вышел на лестницу.

Глава 22

ЗНАМЕНИЕ
Фензиле еще не успела отдышаться от быстрой ходьбы, когда, стоя рядом с Марзаком у забранного решеткой окна, увидела, как разгневанный Асад возвращается после первого посещения Сакр-аль-Бара.

Она слышала, как паша громовым голосом позвал начальника охраны Абдула Мохтара, видела, как отряд его янычар собирается во дворе, освещенном белым сиянием полной луны и красноватым светом факелов. Когда янычары под предводительством самого Асада покинули двор, Фензиле не знала — плакать или смеяться, горевать или радоваться.

— Свершилось! — крикнул Марзак, вне себя от радости. — Франкский пес дал отпор паше и погубил себя. Этой ночью с Сакр-аль-Баром будет покончено. Хвала Аллаху!

Фензиле не разделяла восторга сына. Разумеется, Сакр-аль-Бар должен пасть, и пасть от меча, ею же отточенного. Но уверена ли она, что сразивший его меч не отскочит и не ранит ее самое? Вот вопрос, на который она пыталась найти ответ. При всем стремлении ускорить погибель корсара Фензиле тщательно взвесила все возможные последствия этого события. Она не упустила и того обстоятельства, что неизбежным результатом падения Сакр-аль-Бара будет приобретение Асадом франкской невольницы. Но она была готова заплатить любую цену, лишь бы раз и навсегда устранить соперника Марзака, что, в сущности, говорило о ее способности к материнскому самопожертвованию. Теперь же она утешала себя тем, что с падением Сакр-аль-Бара ни она сама, ни Марзак не будут больше нуждаться в особом влиянии на пашу и смогут не бояться появления в его гареме молодой жены. Одной рукой не сорвать всех плодов с древа желаний, и, радуясь исполнению одного, приходится оплакивать утрату остальных. Тем не менее в самом главном она выиграла.

Предаваясь этим мыслям, Фензиле ожидала возвращения Асада, почти не обращая внимания на шумную радость и самовлюбленную болтовню своего отпрыска, которого отнюдь не интересовало, какой ценой матери удалось убрать с его дороги ненавистного соперника. Все случившееся сулило ему только выгоду.

Но вот Асад вернулся. Они увидели, как в ворота прошли янычары и, сбив шаг, выстроились во дворе. За янычарами медленно шел паша. Казалось, он с трудом переставлял ноги; его голова была опущена на грудь, руки заложены за спину. Мать и сын ожидали, что следом за пашой появятся невольники, ведущие или несущие на руках франкскую пленницу. Но тщетно. Заинтригованные Фензиле и Марзак обменялись тревожными взглядами.

Они услышали, как Асад отпустил своих спутников, как с лязгом закрылись ворота; увидели, как паша, сгорбившись, прошел через залитый луною двор.

Что случилось? Уж не убил ли он обоих? Может быть, девушка сопротивлялась и, потеряв терпение, Асад прикончил ее в приступе гнева? Задавая себе эти вопросы, Фензиле нисколько не сомневалась, что Сакр-аль-Бар убит. И все же ее не покидало мучительное беспокойство. Наконец она призвала Аюба и отправила его к Абдулу Мохтару — разузнать, что произошло в доме Сакр-аль-Бара. Евнух с радостью отправился исполнять приказание госпожи, надеясь, что ее догадки подтвердятся. Вернулся он разочарованным, и его рассказ поверг в смятение Фензиле и Марзака.

Однако Фензиле быстро оправилась. В конце концов, все к лучшему. Явное раздражение Асада легко превратить в негодование, а затем и в гнев, пламя которого испепелит Сакр-аль-Бара. Таким образом, она достигнет желанной цели, не рискуя местом рядом с пашой; ведь после всего случившегося нечего и думать, что Асад введет франкскую девушку в свой гарем. Одно то, что она разгуливала перед правоверными с открытым лицом, будет непреодолимым препятствием. И уж совершенно невероятно, что ради минутного увлечения паша поступится чувством собственного достоинства и приблизит к себе женщину, которая была женой его слуги. Фензиле знала, как действовать дальше. Чрезмерное благочестие паши позволило Сакр-аль-Бару не подчиниться. Советуя корсару жениться на пленнице, Фензиле и не предполагала, насколько выгодным это окажется для нее самой. Теперь, чтобы довести дело до конца, надо вновь сыграть на благочестии Асада.

Накинув легкое шелковое покрывало, Фензиле выскользнула из комнаты и спустилась во двор, напоенный благоуханием летней ночи. Паша сидел на диване под навесом; она подсела к нему с грацией ластящейся к хозяину кошки и склонила голову на его плечо. Погруженный в глубокую задумчивость, Асад не сразу заметил ее.

— О господин души моей, — пролепетала она, — ты предаешься скорби?

В ласковых переливах ее голоса звучали нежность и томная услада. Паша вздрогнул, и Фензиле заметила, как блеснули его глаза.

— Кто тебе сказал? — подозрительно спросил он.

— Мое сердце, — ответила она голосом мелодичным, как виола. — Неужели скорбь, которая гнетет твое сердце, может не отозваться в моем? Разве могу я быть счастливой, когда грусть туманит твой взор? Сердце подсказало мне, что ты удручен, что нуждаешься во мне, и я поспешила сюда разделить твое горе или принять его на себя. — И ее пальцы сплелись на плече Асада.

Паша взглянул на Фензиле, и лицо его смягчилось. Он действительно нуждался в утешении, и присутствие Фензиле никогда еще не было столь желанно для него, как в ту минуту.

С неподражаемым искусством Фензиле выведала у паши все, что ее интересовало, после чего дала волю негодованию.

— Собака! — воскликнула она. — Неблагодарный, вероломный пес! Разве я не предостерегала тебя, о свет моих бедных очей! Но ты лишь бранился в ответ. Теперь ты наконец узнал этого негодяя, и он больше не будет досаждать тебе. Ты должен отречься от Сакр-аль-Бара и вновь ввергнуть его в ту грязь, из которой его извлекло твое великодушие.

Асад не отвечал. Он сидел, с унылым видом глядя перед собой. Наконец он устало вздохнул. Асад был справедлив и обладал совестью — качеством весьма странным и обременительным для повелителя корсаров.

— Случившееся не дает мне права прогнать от себя самого доблестного воина ислама, — задумчиво проговорил он. — Долг перед Аллахом запрещает мне это.

— Но ведь долг перед тобой не помешал Сакр-аль-Бару противиться твоим желаниям, — осторожно напомнила Фензиле.

— Да, моим желаниям, — возразил паша. Голос его дрожал от волнения, но он справился с ним и спокойно продолжал: — Неужели я позволю самолюбию возобладать над долгом перед истинной верой? Неужели спор из-за юной невольницы заставит меня пожертвовать храбрейшим воином ислама, надежнейшим оплотом закона пророка? Неужели я призову на свою голову месть Единого, уничтожив того, кто по праву считается бичом неверных, лишь затем, чтобы дать волю гневу и отомстить человеку, помешавшему исполнению моей ничтожной прихоти?

— Так ты по-прежнему говоришь, что Сакр-аль-Бар — оплот закона пророка?

— Это говорю не я, а его деяния, — угрюмо ответил Асад.

— Одно из них мне известно, и уж его-то никогда бы не совершил настоящий мусульманин. Если нужно доказательство его презрения к законам пророка, то он сам недавно представил его, взяв в жены христианку. Разве не написано в Книге книг: «Не бери в жены идолопоклонниц»? Разве не нарушил Сакр-аль-Бар закон пророка, оскорбив и Аллаха, и тебя, о фонтан моей души?

Асад нахмурился: Фензиле права. Но из чувства справедливости он все же попытался защитить корсара, а может быть, продолжал разговор с целью окончательно убедиться в обоснованности обвинения, выдвинутого против него.

— Он мог согрешить по неведению, — предположил Асад, приведя Фензиле в восторг.

— Воистину, ты — фонтан милосердия и снисходительности, о отец Марзака! Ты, как всегда, прав. Конечно же, он согрешил по неведению, но мыслимо ли такое неведение для доброго мусульманина, достойного называться оплотом святого закона пророка?

Коварный выпад сицилийки пронзил панцирь совести, оказавшийся более уязвимым, чем полагал Асад. Он глубоко задумался, уставясь в дальний конец двора. Неожиданно паша вскочил.

— Клянусь Аллахом, ты права, — громко сказал он. — Не подчинившись моей воле и взяв франкскую девушку в жены, он согрешил по доброй воле.

Фензиле соскользнула с дивана, опустилась перед Асадом на колени, нежно обвилась руками вокруг его пояса и заглянула ему в лицо.

— Ты, как всегда, милостив и осторожен в суждениях. Разве это единственная его вина, о Асад?

— Единственная? — Асад взглянул на Фензиле. — А что еще?

— Ах, если бы ты был прав! Но твоя ангельская доброта ослепляет тебя, и ты многого не видишь. Деяние Сакр-аль-Бара куда более преступно. Он не только не задумался о том, сколь велик его грех перед законом, но в своих низких целях осквернил его и надругался над ним.

— Но как? — нетерпеливо спросил Асад.

— Он воспользовался законом как обыкновенным прикрытием. Сакр-аль-Бар взял эту девушку в жены только потому, что не хотел уступить ее тебе. Он прекрасно знал, что ты, Лев и Защитник Веры, послушно склонишься перед записанным в Книге судеб.

— Хвала тому, кто в неизреченной мудрости своей послал мне силы не запятнать себя недостойным деянием! — громко воскликнул Асад. — Я мог бы умертвить его и расторгнуть нечестивые узы, но покорился предначертанному.

— На небесах ангелы ликуют от твоего долготерпения и снисходительности, на земле же нашелся низкий человек, употребивший во зло твою несравненную доброту и благочестие.

Паша освободился от объятий Фензиле и принялся ходить по двору. Сицилийка, приняв исполненную невыразимой грации позу, прилегла на подушки, ожидая, когда яд ее речей свершит свое коварное дело. Сквозь тонкое покрывало, которым Фензиле благоразумно закрыла лицо, ее горящие глаза внимательно следили за Асадом.

Она видела, как он остановился и воздел руки вверх, словно обращаясь к небесам и о чем-то вопрошая звезды, мерцавшие в широком нимбе полной луны.

Наконец Асад медленно направился к навесу. Он все еще колебался. С одной стороны, в словах Фензиле была доля истины, но с другой — он знал о ненависти сицилийки к Сакр-аль-Бару, знал, что она не упустит возможности представить любой поступок корсара в самом неблагоприятном свете. Асад не доверял ни ее доводам, ни самому себе, отчего мысли его пребывали в полнейшем беспорядке.

— Довольно, — резко сказал он. — Я молю Аллаха послать мне совет этой ночью.

Объявив о своем решении, Асад прошествовал мимо дивана, поднялся по лестнице и вошел в дом. Фензиле последовала за ним. Всю ночь она пролежала в ногах у своего господина, чтобы с первым лучом рассвета упрочить достигнутое и хоть немного приблизиться к цели, до которой, по ее опасениям, было еще далеко. Сон не шел к Фензиле; с широко раскрытыми глазами лежала она рядом с крепко спящим Асадом, внимательно вслушиваясь в тишину ночи.

Едва раздался голос муэдзина, Асад, повинуясь призыву, вскочил с ложа; и не успел легкий предрассветный ветерок унести последнее слово молитвы, как он был на ногах. Паша хлопнул в ладоши, призывая невольников, отдал им несколько распоряжений, из которых Фензиле заключила, что он намерен немедленно отправиться в гавань.

— Надеюсь, Аллах вдохновил тебя, о господин мой! — воскликнула она и тут же спросила: — Каково же твое решение?

— Я иду искать знамения, — ответил Асад и вышел, оставив сицилийку в крайнем волнении и тревоге.

Фензиле послала за Марзаком и, когда тот явился, велела ему отправляться за отцом, на ходу давая юноше последние наставления.

— Теперь твоя судьба в твоих руках, — предупредила она, — смотри не упусти ее.

Когда Марзак сошел вниз, его отец садился на белого мула. Рядом с пашой стояли визирь Тсамани, Бискайн и несколько лейтенантов. Марзак попросил у отца разрешения отправиться вместе с ним. Паша небрежно кивнул в знак согласия, и они двинулись со двора. Марзак шел у стремени Асада. Некоторое время отец и сын молчали. Марзак заговорил первым:

— Молю тебя, о отец мой, отстрани вероломного Сакр-аль-Бара от командования походом.

Асад хмуро покосился на сына.

— Галеас должен немедленно выйти в море, если мы хотим перехватить испанское судно, — ответил он. — Если его поведет не Сакр-аль-Бар, то кто же, клянусь бородой пророка?

— Испытай меня, о отец! — с жаром воскликнул Марзак.

Старик невесело улыбнулся:

— Ты так устал от жизни, что готов идти навстречу смерти и в придачу погубить мой галеас?

— Ты более чем несправедлив, о отец мой, — обиделся Марзак.

— Зато более чем добр, о сын мой, — возразил Асад, и до самого мола ни один из них не произнес ни слова.

У берега стоял на якоре великолепный галеас. Судно готовилось к отплытию, и на его борту царила невообразимая суматоха. По сходням сновали носильщики, перетаскивая на борт бочки с водой, корзины с провизией, бочонки с порохом и другие необходимые в плавании грузы. Когда паша и его спутники подошли к сходням, по ним спускались четверо негров. Они шли медленно, слегка пошатываясь под тяжестью огромной корзины из пальмовых листьев.

На юте стояли Сакр-аль-Бар, Османи, Али, Джаспер-рейс и несколько офицеров. Между скамьями гребцов расхаживали два боцмана-отступника — француз Ларок и итальянец Виджителло, которые уже два года были неизменными участниками походов Сакр-аль-Бара. Ларок наблюдал за погрузкой и зычным голосом командовал, где поставить корзины с провизией, где бочки с водой; бочонки с порохом он распорядился поместить у грот-мачты. Виджителло проводил последний досмотр рабов на веслах.

Когда пальмовую корзину перенесли на судно, Ларок приказал неграм оставить ее у грот-мачты. Но здесь вмешался Сакр-аль-Бар и велел поднять корзину в каюту на корме.

Как только паша спешился и вместе со своими спутниками остановился у сходней, Марзак вновь стал уговаривать отца принять на себя командование походом, а его взять лейтенантом и преподать ему первые уроки морского дела.

Асад с любопытством посмотрел на сына, но ничего не ответил и ступил на борт галеаса. Марзак и все остальные последовали за ним. Только теперь Сакр-аль-Бар заметил пашу и поспешил ему навстречу, чтобы приветствовать его на своем судне. Корсара охватило неожиданное беспокойство, но ни один мускул не дрогнул на его лице, а взгляд был, как всегда, надменен и тверд.

— Да осенит Аллах миром тебя и дом твой, о могущественный Асад. Мы собираемся поднять якорь, и с твоим благословением я выйду в море со спокойной душой.

Асад был удивлен. После вчерашней сцены подобная невозмутимость и выдержка казались невероятными. Объяснить их можно было только тем, что совесть Сакр-аль-Бара действительно чиста и ему не в чем упрекнуть себя.

— Мне посоветовали не только благословить это плавание, но и возглавить его, — произнес паша, внимательно глядя на Сакр-аль-Бара.

Глаза корсара блеснули, но других признаков тревоги Асад не заметил.

— Возглавить? — переспросил Сакр-аль-Бар. — Тебе? — И он весело рассмеялся.

Этот смех был тактической ошибкой, он только подлил масла в огонь. Асад медленно пошел по шкафуту и, остановившись у грот-мачты, заглянул в лицо Сакр-аль-Бару, который шел рядом с ним.

— Что насмешило тебя? — резко спросил паша.

— Что? Нелепость этого предложения, — поспешил ответить Сакр-аль-Бар. У него не было времени подыскать более дипломатичный ответ.

Лоб Асада прорезала глубокая складка.

— Нелепость? В чем же его нелепость?

Сакр-аль-Бар поспешил исправить ошибку:

— В предположении, будто детская забава достойна того, чтобы ты — Лев Веры — тратил на нее силы и выпускал свои смертоносные когти. Чтобы ты — герой сотен славных сражений, в которых принимали участие целые флотилии, — вышел в море ради ничтожной стычки одного галеаса с какой-то испанской галерой! Это было бы недостойно твоего великого имени и унизительно для твоей доблести. — И Сакр-аль-Бар махнул рукой, словно не желая больше говорить о пустяках.

Асад не сводил с корсара холодного взгляда, лицо его было непроницаемо, как маска.

— Однако вчера ты думал иначе, — заметил он.

— Иначе, господин мой?

— Еще вчера не кто иной, как ты, уговаривал меня не только отправиться в плавание, но и возглавить его, — напомнил Асад, четко выговаривая каждое слово. — Ты сам пробудил во мне воспоминания о тех далеких днях, когда с саблей в руке мы бок о бок сражались с неверными. Кто, как не ты, умолял меня отправиться вместе с тобой? А сейчас… — Асад развел руками, и его взгляд зажегся гневом. — Чем вызвана подобная перемена?

Сакр-аль-Бар понял, что попался в собственные сети, и ответил не сразу. Он отвел глаза и увидел красивое раскрасневшееся лицо Марзака, стоявшего рядом с отцом, увидел Бискайна, Тсамани и других спутников паши, в изумлении уставившихся на него; заметил, что слева от него несколько прикованных к скамье гребцов подняли угрюмые, опаленные солнцем лица и с тупым любопытством смотрят в их сторону. Стараясь казаться спокойным, он улыбнулся:

— Пожалуй… Пожалуй, я догадываюсь о причине твоего вчерашнего отказа. А в остальном… я могу лишь повторить то, что уже сказал: дичь недостойна охотника.

Марзак язвительно усмехнулся, как бы намекая, что он все понял. К тому же он решил — и не без основания, — что своим странным поведением Сакр-аль-Бар добился того, чего не сумел бы добиться никакими уговорами. Он явил Асаду ад-Дину знамение, которого тот искал. И действительно, именно в эту минуту Асад твердо решил возглавить поход.

— Мне ясно, — улыбнулся паша, — что мое присутствие на судне нежелательно. Ну что ж, очень жаль. Я слишком долго пренебрегал отцовскими обязанностями и намерен наконец исправить свою ошибку. В этом плавании, Сакр-аль-Бар, мы составим тебе компанию. Командование я беру на себя, а Марзак будет моим учеником.

Сакр-аль-Бар больше не возражал. Он поклонился паше и радостно проговорил:

— Хвала Аллаху, подсказавшему тебе такое решение. Благодаря ему я только выигрываю, а значит — не мне и упорствовать, хотя дичь и в самом деле недостойна охотника.

Глава 23

ПУТЕШЕСТВИЕ
Приняв решение, Асад отвел Тсамани в сторону и распорядился, как вести дела во время своего отсутствия. Затем он отпустил визиря и, поскольку погрузка судна закончилась, отдал приказ поднять якорь.

Убрали сходни, раздался свисток боцмана, рулевые бросились на корму к огромным кормовым веслам. Прозвучал второй свисток; Виджителло и двое его помощников с хлыстами из воловьей кожи спустились в проход между скамьями гребцов и велели готовить весла.

По третьему свистку Ларока пятьдесят четыре весла погрузились в воду, двести пятьдесят тел, как одно, наклонились вперед, затем распрямились, и огромный галеас рванулся с места. Над грот-мачтой развевался красный флаг с зеленым полумесяцем, а над запруженным людьми молом и берегом грянул прощальный клич.

В тот день сильный ветер с берега сослужил Лайонелу добрую службу. Иначе карьера молодого человека на поприще галерного раба была бы весьма короткой. Его приковали у самого прохода на первой, ближайшей к шкафуту скамье по правому борту. Как и остальные рабы, он был совершенно голым, если не считать набедренной повязки. Галеас еще не успел отойти далеко от берега, а плеть боцмана уже обвилась вокруг белых плеч Лайонела. Молодой человек вскрикнул от боли, но никто не обратил на это внимания. Теперь он изо всех сил налегал на весло, и, когда они подошли к Пеньону, сердце его бешено колотилось и он весь обливался потом. К своему ужасу, Лайонел прекрасно понимал, что долго так продолжаться не может, и ясно представлял себе, что его ждет, когда силы его окончательно иссякнут. Он не был вынослив от природы, а праздная жизнь, естественно, не могла подготовить его к подобному испытанию.

Однако, когда они приблизились к Пеньону, теплый бриз задул в полную силу, и Сакр-аль-Бар, который по распоряжению Асада вел судно, приказал распустить паруса. Ветер надул их, и галеас помчался с удвоенной скоростью. Последовал приказ сушить весла, и рабы, возблагодарив небо за передышку, застыли на своих местах.

Нос корабля заканчивался стальным тараном, и у обоих бортов просторной носовой палубы стояло по кулеврине. Здесь собрались корсары; сражение было впереди, и они предавались праздности, прислонясь к фальшборту или сидя небольшими группами, разговаривая и смеясь. Одни чистили оружие, панцири и шлемы, другие латали одежду. Десятка два корсаров пестрым кольцом окружили высокого смуглого юношу, который, к немалому удовольствию товарищей, пел меланхоличную любовную песню, подыгрывая себе на гимбре.

На богато убранной корме была вместительная каюта с двумя сводчатыми входами, завешенными тяжелыми шелковыми коврами с изображением зеленого полумесяца на темно-красном фоне. Над крышей каюты высились три огромных светильника, каждый из которых заканчивался шаром и полумесяцем. Перед каютой был натянут зеленый навес, затенявший добрую половину кормы. На подушках, разбросанных под навесом, сидели Асад ад-Дин и Марзак; прислонясь к золоченым перилам над скамьями гребцов, отдыхали Бискайн и несколько офицеров, которых паша оставил при себе на время похода.

У левого борта одиноко стоял Сакр-аль-Бар в роскошном кафтане и тюрбане из серебряной парчи. Он задумчиво смотрел на тающий вдали Алжир. Город уже казался всего лишь нагромождением белых кубиков, взбирающихся по склону холма, залитого яркими лучами солнца.

Некоторое время Асад из-под нависших бровей молча наблюдал за корсаром, затем окликнул его. Сакр-аль-Бар немедленно повиновался и, подойдя к паше, почтительно склонился перед ним.

— Не думай, Сакр-аль-Бар, — заговорил паша, — что я держу на тебя обиду за случившееся прошлой ночью и что поэтому я здесь. У меня есть долг, которым я пренебрегал, — долг перед Марзаком, и пусть с опозданием, но я решил исполнить его.

Асад как будто извинялся, и Марзаку, разумеется, не понравились ни слова отца, ни его тон. «Почему, — размышлял он, — этот свирепый старик, заставивший весь христианский мир трепетать при одном звуке своего имени, всегда так мягок и уступчив с этим дюжим надменным отступником?»

Сакр-аль-Бар церемонно поклонился.

— Господин мой, — сказал он, — мне не пристало подвергать сомнению твои решения и расспрашивать тебя об их причинах. Мне достаточно знать твои желания. Они для меня — закон.

— Вот как? — ядовито спросил Асад. — Твои поступки едва ли согласуются с такими уверениями. — Паша вздохнул. — Твой брак, лишивший меня франкской невольницы, причинил мне жестокую боль. Но я уважаю его, как и подобает доброму мусульманину, уважаю, несмотря на то что он незаконен. Но — хватит об этом! Мы снова вышли в море, чтобы сокрушить «испанца». Так пусть же взаимные обиды и неприязнь не омрачают нашей славной цели.

— Да будет так, господин мой, — покорно согласился Сакр-аль-Бар. — Я уже начал бояться…

— Перестань! — прервал его паша. — Ты никогда и ничего не боялся, потому-то я и полюбил тебя как сына.

Марзака отнюдь не устраивало такое досадное проявление слабости, тем более что за ним могли последовать слова примирения. Прежде чем Сакр-аль-Бар успел ответить, юноша вмешался в разговор.

— Как собирается твоя жена коротать время в отсутствие супруга? — коварно спросил он.

— Я слишком мало общался с женщинами, чтобы ответить на твой вопрос.

В ответе корсара Марзаку почудился намек, он нахмурился, но не отступил:

— Я сочувствую тебе — рабу долга, вынужденному столь скоро бежать из нежных объятий. Где ты поместил ее, о капитан?

— А где должен мусульманин поместить свою жену, кроме своего дома, как то предписано пророком.

Марзак усмехнулся:

— Не скрою, я восхищаюсь, с какой стойкостью ты покинул ее.

Асад заметил усмешку сына и вопросительно посмотрел на него:

— Чему же здесь удивляться, если благочестивый мусульманин приносит удовольствия в жертву вере?

Укоризненный тон паши не смутил Марзака. Он грациозно потянулся на подушках и поджал под себя ногу.

— Внешние проявления еще не доказывают подлинного благочестия, о отец мой, — заметил он.

— Ни слова больше! — громовым голосом объявил паша. — Придержи язык, Марзак, и да пошлет всемудрый Аллах удачу этому плаванию, да умножит он наши силы для сокрушения неверных — тех, кому не суждено вдохнуть ароматы райских кущей.

— Да будет так, — повторил Сакр-аль-Бар, хотя вопросы Марзака несколько насторожили его. Что скрывалось за ними? Праздное желание помучить его и оживить в душе Асада память о Розамунде? Или мальчишка действительно что-нибудь знает?

Вскоре опасения корсара усилились. Когда в полдень того же дня, облокотясь на поручни юта, он лениво наблюдал за раздачей рабам пищи, к нему подошел Марзак. Несколько минут он стоял рядом с Сакр-аль-Баром и смотрел, как Виджителло и его подручные, переходя от скамьи к скамье, выдавали гребцам сухари и сушеные финики и подносили к их губам миски с водой, смешанной с уксусом и несколькими каплями растительного масла. Порции были более чем скудные — на сытый желудок гребцы вяло работают веслами. Затем, повернувшись к Сакр-аль-Бару, Марзак показал на большую корзину из пальмовых листьев, стоявшую под грот-мачтой, у бочонков с порохом.

— По-моему, корзина стоит не на месте, — сказал он. — Не лучше ли снести ее в трюм, где она не будет мешать во время сражения?

У Сакр-аль-Бара сжалось сердце. Он знал, что Марзак слышал, как он сперва — до того, как Асад объявил о своем намерении участвовать в походе, — распорядился отнести корзину в каюту на корме. Он понимал, что это могло вызвать подозрения, или, скорее, зная о содержимом корзины, опасался подозрения. Как бы то ни было, он обернулся к Марзаку и высокомерно улыбнулся:

— Если я не ошибаюсь, Марзак, ты отправился с нами юнгой?

— Так что из того? — спросил юноша.

— А то, что тебе следовало бы довольствоваться возможностью смотреть и учиться. Чего доброго, ты скоро станешь учить меня бросать абордажные крючья и вести сражение.

Сакр-аль-Бар показал на видневшуюся вдали темную, подернутую дымкой полосу, к которой они быстро приближались.

— Вон там, — сказал он, — Балеарские острова. Мы хорошо идем.

Это замечание преследовало только одну цель: сменить тему разговора, однако сам по себе факт, к которому корсар привлек внимание Марзака, весьма примечателен и заслуживает хотя бы краткого разъяснения. На всем Средиземном море не было более быстроходного судна, чем галеас Сакр-аль-Бара, шел ли он под парусами или на веслах. Вот и сейчас, подгоняемый ветром, он несся вперед, и его хорошо смазанный жиром киль скользил по легким волнам.

— Если ветер не спадет, мы еще до захода солнца подойдем к мысу Аквила, а этим не грех и похвастаться, — заключил Сакр-аль-Бар.

Казалось, Марзака не очень интересовало то, о чем говорил корсар, и он время от времени поглядывал на корзину у грот-мачты.

Вдруг, не сказав ни слова Сакр-аль-Бару, он отошел от него и, войдя под навес, опустился на подушки рядом с отцом.

Паша сидел с унылым и растерянным видом. Он уже жалел, что послушался Фензиле и позволил уговорить себя отправиться в плавание. Теперь он убедился, что не доверять Сакр-аль-Бару оснований нет. Словно читая мысли отца, Марзак попытался раздуть тлеющий огонь его недоверия и подозрительности. Но он выбрал неудачный момент, и при первых же его словах паша велел ему замолчать:

— Ты изливаешь собственную желчь. Я был глупцом, позволив чужой злобе и коварству руководить собой в этом деле. Прекрати, говорю я!

Марзак надулся и замолчал. Его взгляд неотступно следовал за Сакр-аль-Баром, который спустился с юта и шел по проходу между скамьями гребцов.

Корсар пребывал во власти сильнейшего беспокойства. Такое беспокойство обычно испытывает человек, которому есть что скрывать и который боится, что его предали. Но кто мог предать его? На судне его секрет знали только трое: Али, Джаспер и Виджителло. Он был абсолютно уверен в Али и Виджителло и не сомневался в Джаспере, который хотя бы из соображений собственной выгоды будет служить ему до последнего. И все же необъяснимый интерес Марзака к пальмовой корзине так тревожил Сакр-аль-Бара, что он отправился разыскивать итальянца-боцмана, которому доверял больше остальных.

— Виджителло, — сказал он, подойдя к боцману, — не мог ли кто-нибудь донести на меня паше?

Виджителло внимательно посмотрел на своего капитана и понимающе улыбнулся. Они были одни на шкафуте.

— Про то, что мы принесли сюда? — спросил боцман, переводя взгляд на корзину. — Это невозможно. Если бы Асад что-нибудь знал, он бы выдал себя еще в Алжире и уж во всяком случае — нипочем бы не отправился в плавание без надежной охраны.

— Зачем ему охрана? — возразил Сакр-аль-Бар. — Если дело дойдет до ссоры между нами и мои подозрения оправдаются, стоит ли сомневаться, на чью сторону встанут корсары?

— Стоит ли сомневаться? — повторил Виджителло. — Не слишком ли ты в этом уверен? Большинство из них ходили с тобой в десятки походов. Для них паша — ты. Ты их предводитель.

— Может быть. Но они клялись в верности Асаду ад-Дину, избраннику Аллаха. Случись им выбирать между нами, чувство долга заставит их принять его сторону, несмотря на привязанность ко мне.

— И все же среди них есть недовольные тем, что тебя отстранили от командования походом, — сообщил Виджителло. — Конечно, многие из них будут верны паше, но я нисколько не сомневаюсь и в том, что многие пойдут за тобой хоть против самого великого султана. Кроме того, не забывай, — Виджителло инстинктивно понизил голос, — среди нас немало отступников, как ты да я; они-то не станут колебаться в выборе. Но надеюсь, сейчас это нам не грозит.

— Я тоже надеюсь и вовсе не хочу ссоры, — заметил Сакр-аль-Бар. — И все же на сердце у меня тревожно. Мне надо знать, на что я могу рассчитывать, если случится худшее. Походи среди людей, Виджителло, послушай, о чем они говорят, разведай их настроение и попытайся определить, на скольких сторонников я смогу положиться, если придется объявить войну Асаду или если он сам объявит ее. Только будь осторожен.

Виджителло с важным видом прищурил черный глаз.

— Не беспокойся, — сказал он, — скоро я все разузнаю.

Они разошлись. Виджителло отправился на нос собирать нужные ему сведения; Сакр-аль-Бар медленно пошел на ют, но задержался у ближайшей к трапу скамьи и взглянул на прикованного к ней угрюмого белокожего раба. Упиваясь местью, корсар забыл о своих тревогах, и на его губах заиграла безжалостная улыбка.

— Итак, вы уже познакомились с плетью, — сказал он по-английски. — Но ее удары — ничто в сравнении с тем, что вас ожидает. Вам повезло, сегодня хороший ветер. Так будет не всегда. Скоро вы узнаете, что именно я перенес по вашей милости.

Лайонел поднял на брата измученные, налитые кровью глаза. Он хотел обрушить на него самые страшные проклятья, но был слишком подавлен сознанием того, что наказан по заслугам.

— О себе я не беспокоюсь, — ответил он.

— Все впереди, любезный братец. Вы будете дьявольски беспокоиться о себе и горько оплакивать свою судьбу. Я сужу по собственному опыту. Готов поклясться, что вы не выживете, и это для меня самое досадное.

— Я уже сказал вам, что не беспокоюсь о себе, — упрямо повторил Лайонел. — Что вы сделали с Розамундой?

— Вероятно, вы удивитесь, узнав, что я поступил как джентльмен и женился на ней? — с издевкой спросил Оливер.

— Женились? — задыхаясь, повторил Лайонел, боясь поверить услышанному. — Собака!

— К чему эти оскорбления? Или вы полагаете, что я мог сделать большее?

Сакр-аль-Бар рассмеялся и не спеша пошел дальше, оставив Лайонела терзаться муками сомнения и неизвестности.

Часом позже, когда неясные очертания Балеарских островов обрели рельефность и цвет, Сакр-аль-Бар снова встретился с Виджителло на шкафуте, и они мимоходом обменялись несколькими словами.

— Точно сказать трудно, — прошептал боцман, — но, судя по тому, что мне удалось разузнать, силы будут примерно равны. Думаю, с твоей стороны было бы опрометчиво затевать ссору.

— Я вовсе не стремлюсь к ссоре, — ответил Сакр-аль-Бар, — но мне надо рассчитать силы на тот случай, если мне ее навяжут.

И они разошлись.

После разговора с Виджителло на душе у корсара не стало спокойнее, он по-прежнему не знал, что предпринять. Он взялся переправить Розамунду во Францию или Италию, дав слово высадить ее на побережье одной из этих стран. Если ему не удастся осуществить свой план, Розамунда может подумать, что это вовсе и не входило в его намерения. Но как исполнить данное ей обещание теперь, когда Асад находится на борту галеаса? Неужели придется так же тайно вернуться с ней в Алжир и дожидаться другой возможности переправить ее в какую-нибудь христианскую страну? Такой план был не только крайне опасен, но и попросту неосуществим. Уже и теперь риск был очень велик. Розамунду могли обнаружить в любую минуту. Оставалось ждать и надеяться, полагаясь на удачу или одну из тех случайностей, которые невозможно предвидеть.

Час проходил за часом, а Сакр-аль-Бар все ходил по шкафуту, заложив руки за спину и задумчиво склонив голову на грудь. На сердце у него было тяжело. Он понимал, что запутался в собственной паутине и выбраться из нее можно только ценою жизни. Однако собственное будущее меньше всего заботило его. Он потерял все; жизнь его была разбита. Он, не задумываясь, отдал бы ее ради спасения Розамунды. Но в том-то и заключалась причина его смятения и тревоги, что он не знал, как это сделать.

Так он и ходил по шкафуту, терзаясь одиночеством, ожидая чуда и моля о нем.

Глава 24

КОРЗИНА
Со времени отплытия прошло часов пятнадцать, а до захода солнца оставалось не более двух часов. Они подошли к длинной узкой бухте, стиснутой между утесами мыса Аквила на южном берегу острова Форментера. Сакр-аль-Бар все еще был на шкафуте и очнулся от задумчивости лишь после того, как Асад громко окликнул его с юта и велел провести судно в бухту.

Ветер уже стихал, и пришлось перейти на весла, что в любом случае пришлось бы сделать, когда судно, миновав горловину бухты, войдет в тихую, безветренную лагуну.

Сакр-аль-Бар в свою очередь возвысил голос, и появились Виджителло и Ларок.

Виджителло свистком поднял на ноги помощников, и они побежали по проходу, понукая гребцов. Джаспер с полудюжиной матросов принялся убирать паруса, которые вяло полоскались под слабеющими вздохами ветра. Сакр-аль-Бар приказал опустить весла на воду, и свисток Виджителло издал второй, более протяжный звук. Весла пошли вниз, рабы напряглись, и галеас, рассекая водную гладь, медленно двинулся вперед под ритмичные удары тамтама, которыми помощник боцмана, сидевший на шкафуте, задавал такт. Сакр-аль-Бар громко давал указания кормщикам, стоявшим по обоим бортам на корме.

Прежде чем стать на якорь, Сакр-аль-Бар, следуя железному правилу пиратов, развернул судно, чтобы при первой необходимости выйти в открытое море. Наконец они причалили к каменистым уступам пологого склона. Дикие козы, щипавшие траву на вершине холма, были единственными живыми существами в этом пустынном месте. Подножие холма поросло кустами ракитника, усыпанного золотистыми цветами; немного выше несколько искривленных старостью оливковых деревьев вздымали вверх белесые кроны, сверкавшие серебром в лучах закатного солнца. Ларок и двое матросов перелезли через правый фальшборт, легко спрыгнули на застывшие в горизонтальном положении весла и, перебравшись по ним на прибрежные скалы, принялись крепить канатами нос и корму судна.

Оставалось назначить дозорного, и Сакр-аль-Бар, выбрав Ларока, послал его на вершину холма, откуда хорошо просматривались прибрежные воды.

Медленно прохаживаясь с Марзаком по юту, паша предавался воспоминаниям о тех далеких днях, когда он простым матросом бороздил море и не раз заходил в эту бухту, скрываясь от преследования или устраивая засаду. Во всем Средиземном море, говорил он, трудно найти такую удобную бухту. Она служила надежным убежищем в случае опасности и лучшим укрытием для того, чтобы подстеречь добычу. Паша вспомнил, как однажды скрывался здесь с целой флотилией из шести галер под командованием грозного Драгут-рейса,[641] а на трех судах генуэзского адмирала Дориа,[642] величественно проплывавших мимо, никто даже не заподозрил об их близости.

Марзак слушал отца без особого интереса. Его мысли были заняты Сакр-аль-Баром, который уже часа два задумчиво ходил неподалеку от корзины, отчего подозрения Марзака разгорелись пуще прежнего. Не в силах более сдерживать кипевшие в нем чувства, юноша прервал поток воспоминаний паши.

— Хвала Аллаху, — сказал он, — что ты, о отец мой, возглавляешь наше плавание, иначе достоинства бухты могли бы остаться незамеченными.

— Ты не прав, — возразил Асад, — Сакр-аль-Бар знает о них не хуже меня. Прежде он уже пользовался преимуществами этой позиции. Он-то и предложил поджидать «испанца» именно здесь.

— Если бы тебя не было рядом, то вряд ли испанское судно особенно интересовало его. У Сакр-аль-Бара совсем другое на уме. Посмотри, как он задумчив. И так все плавание. Он похож на человека, который попал в западню и отчаялся из нее выбраться. Он чего-то боится. Прошу тебя, понаблюдай за ним.

— Да простит тебя Аллах. — И паша недовольно покачал головой. — Неужто твое воображение всегда будет питаться одной лишь злобой? Но здесь нет твоей вины, во всем виновата твоя мать-сицилийка, молоком своим вскормившая твою враждебность. Не ее ли злокозненная хитрость заставила меня принять участие в этом походе?

— Как видно, ты забыл прошлую ночь и франкскую невольницу, — заметил Марзак.

— Нет, я не забыл ни того ни другого. Но не забыл я и о том, что если Аллах возвысил меня и сделал пашой Алжира, то он ждет от меня справедливости в решениях и поступках. Последуй моему совету, Марзак, забудь о вражде с Сакр-аль-Баром. Завтра ты увидишь его в бою и уже не посмеешь говорить о нем дурно. Помирись с ним и дай мне узреть, что вы не враги друг другу.

Паша окликнул Сакр-аль-Бара, и тот, повинуясь приказу своего повелителя, быстро направился к трапу. Марзак нахмурился; у него не было ни малейшего желания протягивать оливковую ветвь тому, кто собирался лишить его законных прав. Однако, когда корсар поднялся на ют, Марзак первым обратился к нему:

— Мысли о предстоящей схватке, кажется, смущают тебя, о пес войны?

— По-твоему, я смущен, о щенок мира?

— Похоже, что да. Твоя задумчивость… рассеянность…

— По-твоему, говорят о смущении?

— А о чем же еще?

Сакр-аль-Бар рассмеялся:

— Теперь тебе остается сказать, что я боюсь. Но я бы посоветовал тебе немного подождать и понюхать пороха и крови — тогда ты узнаешь, что такое страх.

Их легкая перепалка привлекла внимание слонявшихся неподалеку офицеров Асада. Бискайн и трое других подошли поближе и, встав за спиной паши, с таким же удивлением, как и он, посмотрели на спорящих.

— В самом деле, — проговорил Асад, кладя руку на плечо сына, — Сакр-аль-Бар дал тебе здравый совет. Не спеши, мальчик, и, прежде чем судить, легко ли смутить его, подожди, пока вместе с ним не ступишь на палубу неверных.

Марзак раздраженно смахнул с плеча узловатую руку старика.

— И ты, о отец мой, упрекаешь меня за неопытность, в которой повинна моя молодость? Но, — добавил он, осененный коварной мыслью, — ты никак не можешь упрекнуть меня в неумении обращаться с оружием.

— Расступитесь, — добродушно усмехнулся Сакр-аль-Бар, — сейчас он покажет нам чудеса.

Марзак зло посмотрел на Сакр-аль-Бара.

— Дай мне арбалет, — резко сказал он и с поразившим всех бахвальством добавил: — Я покажу тебе, как надо стрелять.

— Ты покажешь ему? — громко переспросил Асад. — Ты… ему?! — И паша разразился смехом.

— Не спеши судить, о отец мой, — с холодным достоинством произнес Марзак.

— Мальчик, ты лишился рассудка! Да стрела Сакр-аль-Бара сразит ласточку в полете!

— Возможно, это всего-навсего хвастовство, — возразил Марзак.

— А чем можешь похвастаться ты? — спросил корсар. — Что с этого расстояния попадешь в остров Форментера?

— Ты осмеливаешься насмехаться надо мною? — заносчиво проговорил Марзак.

— Разве для этого нужна смелость? — поинтересовался Сакр-аль-Бар.

— Клянусь Аллахом, я проучу тебя!

— Смиренно жду урока.

— И ты получишь его, — последовал злобный ответ.

Марзак подошел к перилам:

— Эй, Виджителло! Арбалет мне и Сакр-аль-Бару!

Виджителло бросился исполнять приказание. Асад покачал головой и снова рассмеялся.

— Если бы закон пророка не запрещал биться об заклад… — начал было паша, но Марзак прервал его:

— Я уже предложил ставку.

— И твой кошелек, — пошутил Сакр-аль-Бар, — скоро будет так же пуст, как и твоя голова.

Марзак, ухмыляясь, посмотрел на корсара, затем выхватил из рук Виджителло арбалет и вставил в него стрелу. Только теперь Сакр-аль-Бар разгадал коварный замысел, ради которого была разыграна эта нелепая комедия.

— Посмотри, — юноша показал на корзину у грот-мачты, — вон на той корзине есть пятнышко размером с мой зрачок. Правда, тебе придется поднапрячь глаза, чтобы разглядеть его. Так вот, ты увидишь, как моя стрела попадет прямо в него. Ну а ты на какой мишени собираешься доказать, что стреляешь лучше меня?

Пристально глядя на Сакр-аль-Бара, Марзак увидел, как внезапная бледность разлилась по его лицу. Однако корсар мгновенно взял себя в руки. Он так искренно и беззаботно рассмеялся, что Марзак усомнился, не была ли бледность Сакр-аль-Бара плодом его собственного воображения.

— Ах, Марзак! Ты выбрал мишень, которую никто не видит, и попадет в нее твоя стрела или нет, ты все равно скажешь, что попал. Это старый фокус, о Марзак. Показывай его женщинам.

— В таком случае, — согласился Марзак, — мы выберем веревку, которой перевязана корзина. Она достаточно тонка.

Юноша прицелился, но Сакр-аль-Бар схватил его за руку.

— Подожди, — сказал он. — Тебе придется выбрать другую цель. На то есть несколько причин. Во-первых, я не допущу, чтобы твоя стрела попала в кого-нибудь из моих гребцов и, чего доброго, убила его. Все они отборные рабы, которыми я не могу рисковать. Во-вторых, до твоей цели не больше десяти шагов. Это детское испытание, в чем, видимо, и кроется причина твоего выбора.

Марзак опустил арбалет, и Сакр-аль-Бар разжал руку. Они посмотрели друг на друга. Корсар безупречно владел собой, на его губах играла небрежная улыбка, а на смуглом бородатом лице и в светлых жестких глазах не было и следа ужаса, царившего в его душе.

Сакр-аль-Бар показал на оливковое дерево на склоне холма, шагах в ста от галеаса.

— Вот, — сказал он, — мишень, достойная мужчины. Попробуй попасть в ту длинную ветку.

Асад и офицеры одобрили выбор корсара.

— Эта мишень действительно достойна мужчины, — заявил Асад. — Конечно, если он — меткий стрелок.

Но Марзак с напускным презрением пожал плечами.

— Я знал, что он откажется от моего предложения, — усмехнулся он. — Ну а эта ветка слишком большая. Отсюда в нее может попасть и ребенок.

— Коль ребенок может попасть в нее, тебе тем более стыдно промахнуться, — возразил Сакр-аль-Бар. Теперь он стоял, заслоняя собой корзину от Марзака. — Посмотрим, о Марзак, как ты попадешь в эту ветку.

С этими словами он поднял арбалет и, почти не целясь, выстрелил. Стрела взвилась в воздух и вонзилась в ветку.

Аплодисменты и возгласы восхищения, встретившие меткий выстрел Сакр-аль-Бара, привлекли внимание всей команды.

Марзак поджал губы: он понял, что его перехитрили и теперь ему волей-неволей придется стрелять в ту же цель. Он нисколько не сомневался, что проиграет и станет всеобщим посмешищем, так и не осуществив своего замысла.

— Клянусь Кораном, о Марзак, — заявил Бискайн, — тебе потребуется вся твоя сноровка, чтобы не отстать от Сакр-аль-Бара.

— Не я выбирал эту мишень, — угрюмо ответил Марзак.

— Но ты сам вызвал Сакр-аль-Бара на состязание, — напомнил ему отец. — Поэтому выбор принадлежит ему. Он выбрал цель, достойную мужчины, и, клянусь бородой пророка, показал нам выстрел, достойный мужчины.

С какой радостью Марзак бросил бы арбалет и отказался от избранного им способа разузнать о содержимом пальмовой корзины. Он поднял арбалет и стал не спеша прицеливаться.

— Не попади в дозорного на вершине холма.

Шутливое замечание Сакр-аль-Бара вызвало смешки окружающих. Взбешенный Марзак выстрелил. Тетива загудела, стрела взмыла вверх и вонзилась в землю ярдах в двенадцати от дерева.

Так как проигравший был сыном паши, никто не посмел открыто рассмеяться, кроме его отца и Сакр-аль-Бара. Но ни один из свидетелей состязания даже не попытался скрыть презрительной усмешки, которой всегда награждают зарвавшегося хвастуна.

— Теперь ты видишь, — с грустной улыбкой сказал Асад, — что значит похваляться перед Сакр-аль-Баром.

— Я возражал против этой мишени, — с горечью ответил юноша. — Ты рассердил меня, и я не сумел как следует прицелиться.

Сочтя дело законченным, Сакр-аль-Бар отошел к правому фальшборту. Марзак не сводил с него глаз.

— Но я готов потягаться с ним в стрельбе по корзине, — неожиданно объявил он и, вставив в арбалет стрелу, прицелился. — Смотри!

Не думая о последствиях, Сакр-аль-Бар с быстротой мысли направил на Марзака свой арбалет.

— Остановись! — проревел он. — Только выстрели, и я тут же продырявлю тебе горло! Я еще ни разу не промахнулся!

На юте все вздрогнули от изумления и, онемев от неожиданности, уставились на Сакр-аль-Бара, который стоял у фальшборта с побелевшим лицом, пылающими глазами и держал в руках арбалет, в любую секунду готовый выпустить смертоносную стрелу.

Марзак с ненавистью улыбнулся и опустил руки. Он достиг желанной цели: вынудил врага выдать себя с головой.

Голос Асада нарушил гнетущую тишину:

— О Аллах! Что это значит? Ты, кажется, обезумел, Сакр-аль-Бар?

— Конечно обезумел, — подхватил Марзак. — Обезумел от страха.

Он отступил в сторону и на всякий случай спрятался за Бискайном.

— Спроси, что он прячет в корзине, о отец мой.

— Действительно, что? Во имя Аллаха, отвечай! — потребовал паша.

Корсар опустил арбалет. Он вновь овладел собой:

— Я везу в ней ценный груз и не потерплю, чтобы его изрешетили стрелами по капризу какого-то мальчишки.

— Ценный груз? — хрипло повторил Асад. — Воистину, он должен дорого стоить, раз ты ценишь его выше жизни моего сына. Дай-ка нам взглянуть на этот ценный груз. — И громко приказал собравшимся на шкафуте: — Откройте корзину!

Сакр-аль-Бар одним прыжком подскочил к паше и коснулся его руки.

— Остановись, господин мой, — с угрозой попросил корсар. — Вспомни, ведь это моя корзина. То, что в ней находится, принадлежит мне, и никто не имеет права…

— Ты смеешь говорить о правах мне, твоему повелителю? — В голосе паши клокотало бешенство. — Откройте корзину, говорю я!

На шкафуте бросились исполнять приказ Асада. Веревки были перерезаны, и передняя стенка корзины упала вниз. Все, кто стоял рядом, ахнули от изумления. Ожидая неизбежного, Сакр-аль-Бар окаменел.

— Ну что? Что вы там нашли? — повелительно спросил Асад.

Матросы молча повернули корзину, и взглядам собравшихся на юте предстала Розамунда Годолфин. Сакр-аль-Бар, выйдя из оцепенения и не думая ни о чем и ни о ком, кроме Розамунды, бросился вниз по трапу, помог ей выбраться из корзины и, оттолкнув стоявших рядом матросов, встал рядом.

Глава 25

ОБМАНУТЫЕ
Некоторое время Асад стоял, онемев от изумления и не веря своим глазам. Когда он собрался с мыслями и окончательно понял, что Сакр-аль-Бар, которому он доверял, как самому себе, обманул его, то гнев, ненадолго уступивший место удивлению, пробудился в нем с новой силой. Асад ворчал на Фензиле, отмахивался от Марзака, когда те советовали ему не слишком доверять своему любимцу. Если иногда он и был готов поддаться их уговорам, то рано или поздно все равно приходил к заключению, что ими движет ненависть к Сакр-аль-Бару. И вот теперь он убедился, что они не ошибались, тогда как ему — жалкому, слепому простаку — только сообразительность Марзака помогла прозреть и увидеть все в истинном свете.

В сопровождении Марзака, Бискайна и троих офицеров паша медленно спустился с юта и направился к шкафуту. Там он остановился, и его темные старческие глаза вспыхнули под нависшими бровями.

— Так вот каков твой ценный груз, — гневно сказал он. — Лживый пес! Почему ты обманул меня?

— Она — моя жена, — дерзко ответил Сакр-аль-Бар, — и я вправе брать ее с собой куда угодно.

Корсар попросил Розамунду закрыть лицо покрывалом. Она тотчас же повиновалась, и было заметно, как пальцы ее дрожат от волнения.

— Твоих прав никто не оспаривает, — ответил Асад. — Но раз ты решил взять ее с собой, то почему не сделал этого открыто? Почему ее не поместили на юте, как подобает жене Сакр-аль-Бара? Зачем понадобилось тайно доставлять ее на корабль и скрывать ото всех?

— И почему, — вмешался Марзак, — когда я спросил тебя про жену, ты солгал, ответив, что она находится в твоем доме в Алжире?

— Я поступил так, — высокомерно отвечал Сакр-аль-Бар, — из опасения, что мне помешают взять ее с собой.

Асад покраснел:

— Чего же ты опасался? Хочешь, я скажу? В таком походе не до ласк молодой жены. В море, когда можно потерять жизнь или попасть в плен, жен не берут.

— Аллах всегда берег своего слугу, — возразил Сакр-аль-Бар, — и я полагаюсь на него.

Этот лицемерный ответ, недвусмысленно намекавший на победы, посланные Аллахом Сакр-аль-Бару, всегда обезоруживал его врагов. Однако на сей раз он не только не произвел своего обычного действия, но, напротив, еще больше разжег гнев паши.

— Не богохульствуй, — хрипло проговорил Асад, и на его желтом лице появилось хищное выражение. — Ты велел тайно переправить ее на судно из боязни, что ее присутствие здесь обнаружит твои истинные намерения.

— И в чем бы они ни заключались, — закончил за отца Марзак, — порученное тебе нападение на корабль испанского казначейства в них не входило.

— Как раз это я и имел в виду, сын мой, — согласился Асад. — Ну так что — поведаешь ты мне о своих намерениях или будешь и дальше лгать? — спросил он корсара с повелительным жестом.

— А зачем? — Сакр-аль-Бар слабо улыбнулся. — Не сказал ли ты, что догадался о них по моим действиям, — и, значит, не тебе, а мне следует задавать вопросы. Уверяю тебя, господин мой, в мои намерения вовсе не входило уклоняться от порученного дела. Я приказал тайно доставить на борт эту женщину из опасения, что, узнав о ее присутствии здесь, мои враги заподозрят то же, что и ты, и, возможно, уговорят тебя забыть о моих победах во славу ислама. Но если ты настаиваешь на том, чтобы узнать о моих истинных планах, то слушай. Я собирался высадить ее на французский берег, откуда она могла бы вернуться на родину. Затем я бы отправился за испанской галерой и с помощью Аллаха, без сомнения, перехватил бы ее.

— Клянусь рогами шайтана, он — отец и мать лжи! — не выдержал Марзак. — Чем ты объяснишь желание избавиться от женщины, которую только что взял в жены?

— Ну, — проворчал Асад, — что ты на это ответишь?

— Ты узнаешь всю правду, — пообещал Сакр-аль-Бар.

— Хвала Аллаху! — усмехнулся Марзак.

— Но предупреждаю, — продолжал корсар, — поверить в нее тебе будет труднее, чем в самую неправдоподобную ложь. Несколько лет назад в Англии, где я родился, я полюбил эту женщину и должен был жениться на ней. Но нашлись люди, которые, воспользовавшись определенными обстоятельствами, опорочили и оклеветали меня. Она отказалась стать моей женой, и я уехал, унося в сердце ненависть к ней. Но вчера вечером я убедился, что любовь моя не умерла, и мне захотелось исправить зло, причиненное этой женщине.

Сакр-аль-Бар замолчал, и в наступившей тишине прозвучал гневный, презрительный смех Асада.

— С каких это пор мужчина выражает свою любовь к женщине тем, что отсылает ее от себя? — язвительно спросил паша.

— Разве не ясно, о отец мой, что его женитьба — всего лишь притворство?

— Ясно как день, — согласился Асад. — Твой брак с этой женщиной — насмешка над истинной верой. Он был одной видимостью, гнусным, кощунственным притворством. Твоей единственной целью было обойти меня и, злоупотребив моим уважением к святому закону пророка, не дать мне овладеть ею.

Паша посмотрел на Виджителло, стоявшего за Сакр-аль-Баром.

— Прикажи своим людям заковать в цепи изменника! — велел он.

— Само небо послало тебе это мудрое решение, о отец мой! — воскликнул торжествующий Марзак.

Однако никто не разделил его торжества. Все замерли в глубоком молчании.

— Более вероятно, что это решение поможет вам обоим отправиться на небо — раньше, чем вам бы хотелось, — невозмутимо заметил Сакр-аль-Бар; у него уже созрел план действий. — Остановись! — приказал он Виджителло, который и так не спешил выполнять распоряжение паши.

Затем корсар вплотную подошел к Асаду, и то, что он сказал ему, сумели расслышать только стоявшие рядом с ними. Розамунда изо всех сил напрягала слух, чтобы не пропустить ни единого слова.

— Не думай, Асад, что я склонюсь пред твоей волей так же послушно, как верблюд опускается на колени, чтобы принять груз. Обдумай свое положение. Если я кликну своих морских ястребов, то одному Аллаху известно, кто из команды останется верен тебе. Хватит ли у тебя смелости проверить это на деле?

В мрачном, торжественном лице Сакр-аль-Бара не было ни тени страха: то было лицо человека, уверенного в себе и отвечающего за свои слова.

Глаза Асада тускло сверкнули, лицо посерело.

— Низкий предатель… — начал он глухим голосом, весь дрожа от гнева.

— О нет, — прервал его Сакр-аль-Бар, — если бы я был предателем, я бы уже сделал то, что сказал. Я прекрасно знаю, что перевес будет на моей стороне. Так пусть же, Асад, мое молчание послужит доказательством моей непоколебимой верности. Не забывай об этом и не поддавайся на уговоры Марзака, который ни перед чем не остановится, лишь бы излить на меня свою немощную злобу.

— Не слушай его, отец! — крикнул Марзак. — Не может быть, чтобы…

— Молчать! — прорычал Асад, взволнованный словами корсара.

Над палубой вновь повисла тишина. Паша задумчиво поглаживал седую бороду и, переводя взгляд с Оливера на Розамунду и обратно, взвешивал услышанное. Он боялся, что корсар окажется прав, и отлично понимал, что провоцировать его на мятеж слишком рискованно: ставка велика, а игра может закончиться отнюдь не в его, Асада, пользу. Если Сакр-аль-Бар победит, то не только на галеасе, но и во всем Алжире, сам же он потеряет власть и уже никогда не вернет ее. С другой стороны, если он обнажит саблю и призовет правоверных, то, возможно, видя в нем избранника Аллаха, они не забудут о присяге. Однако ставка была действительно слишком серьезной. Ни разу в жизни Асад ад-Дин не испытывал страха, но эта игра страшила его. Наконец паша решил не рисковать, и вовсе не из-за предостережений Бискайна, которые тот нашептывал ему на ухо.

Паша угрюмо посмотрел на Сакр-аль-Бара.

— Я обдумаю твои слова, — объявил он нетвердым голосом. — Никто не посмеет обвинить меня в несправедливости, ибо я буду принимать в расчет не только то, что лежит на поверхности. Да поможет мне Аллах!

Глава 26

ШАХ И МАТ
После ухода паши Сакр-аль-Бар и Розамунда остались стоять у грот-мачты под любопытными взглядами собравшихся на шкафуте пиратов. Даже гребцы, выведенные столь невероятным событием из привычной апатии, с явным интересом обратили на них погасшие, измученные глаза.

В неясном свете сумерек Сакр-аль-Бар смотрел на бледное лицо Розамунды, и самые противоречивые чувства сменяли друг друга в его душе. Страх и смятение, тревога и немалые опасения за будущее смешивались с чувством облегчения. Он понимал, что долго прятать Розамунду ему все равно не удалось бы. Одиннадцать страшных часов провела она в тесной и душной корзине, в которой должна была оставаться не более получаса. После того как Асад объявил о своем намерении отправиться с ними в плавание, беспокойство Сакр-аль-Бара росло с каждой минутой. Он не сомневался, что рано или поздно выносливость Розамунды иссякнет и она выдаст себя, но тем не менее никак не находил способа избежать этого. Подозрительность и злость Марзака подсказали выход. В их крайне щекотливом и опасном положении это служило утешением и для него — хотя о себе он вовсе не думал, — и для нее, для той, с кем были связаны все его заботы, мысли и тревоги. Превратности судьбы научили его ценить любое, даже самое призрачное благо и смело смотреть в лицо самой грозной опасности. Итак, Сакр-аль-Бар поздравил себя со скромным успехом и направил всю свою волю на то, чтобы с честью выйти из создавшегося положения, воспользовавшись неуверенностью, которую его слова заронили в душу паши. Он поздравил себя еще и с тем, что из обиженной и обидчика Розамунда и он превратились в товарищей по несчастью, над которыми нависла общая опасность. Эта мысль понравилась ему, и, не без удовольствия задержавшись на ней, он улыбнулся, глядя на бледное, напряженное лицо Розамунды.

Улыбка Сакр-аль-Бара приободрила молодую женщину, и с ее губ сорвался вопрос, который давно тяжким грузом лежал у нее на сердце.

— Что теперь с нами будет? — спросила она и умоляюще протянула к нему руки.

— Теперь, — спокойно сказал он, — будем благодарны за то, что вы освободились из помещения, равно неудобного и унизительного для вашего достоинства. Позвольте проводить вас в каюту, где вы уже давно могли бы расположиться, если бы не приход Асада. Идемте. — И он сделал жест рукой, приглашая ее подняться на ют.

Розамунда невольно отшатнулась, увидев под навесом Асада, Марзака и офицеров свиты.

— Идемте, — повторил корсар. — Вам нечего бояться. Держитесь смело. Пока что у нас, как в шахматах, — шах королю.

— Нечего бояться? — переспросила удивленная Розамунда.

— Сейчас нечего, — твердо повторил Сакр-аль-Бар. — Ну а на будущее нам надо принять какое-нибудь решение. И уверяю вас, страх в таком деле — далеко не лучший советчик.

— Я не боюсь, — холодно ответила Розамунда, задетая несправедливым упреком. И хоть лицо ее было по-прежнему бледно, глаза смотрели уверенно, а голос звучал твердо.

— В таком случае идемте.

Она беспрекословно повиновалась, словно желая доказать, что действительно не боится.

Они рядом прошли по проходу и стали подниматься на ют. Небольшая группа, расположившаяся под навесом, с нескрываемым удивлением и злобой следила за их приближением.

Темные похотливые глаза паши неотступно следили за каждым движением Розамунды. На Сакр-аль-Бара он даже не взглянул. Розамунда держалась с гордым достоинством и поразительным самообладанием, но внутренне содрогалась от стыда и унижения. Обуреваемый примерно теми же чувствами, к которым примешивался еще и гнев, Оливер ускорил шаг и, опередив Розамунду, заслонил ее собой от взгляда паши, как от смертоносного оружия. Поднявшись на ют, он поклонился Асаду.

— Позволь, о повелитель, моей жене занять место, которое я приготовил для нее до того, как узнал, что ты окажешь нам честь своим участием в походе, — произнес он.

Не удостоив корсара ответом, паша презрительным жестом выразил свое согласие. Сакр-аль-Бар еще раз поклонился, прошел вперед и раздвинул тяжелый красный занавес с изображением зеленого полумесяца. Золотистый свет лампы развеял жемчужно-серую пелену сумерек и озарил мерцающим сиянием закутанную во все белое фигуру Розамунды. Она мелькнула перед горящими животной страстью глазами Асада и исчезла. Сакр-аль-Бар последовал за ней, занавес задернулся.

В небольшой каюте стоял диван, покрытый мягким ковром, низкий мавританский столик наборного дерева с горевшей на нем лампой и маленькая жаровня с душистой смолой, распространявшей сладковатый, терпкий аромат, любимый всеми правоверными.

Из погруженных во мрак углов каюты выступили нубийские рабы Сакр-аль-Бара — Абиад и Заль-Зер и склонились перед своим господином. Если бы не тюрбаны и белоснежные набедренные повязки, то их смуглые тела были бы почти неразличимы во тьме.

Капитан произнес несколько слов, и рабы достали из настенного шкафчика еду и питье. На столике появилась миска с цыпленком, приготовленным с рисом, маслинами и черносливом, блюдо с хлебом, дыня и амфора с водой. Вновь раздался голос Сакр-аль-Бара, и рабы, обнажив сабли, вышли из каюты и встали на страже по ту сторону занавеса. В их действиях не было ни вызова, ни угрозы, и Асад знал это. Присутствие в каюте жены Сакр-аль-Бара делало ее неким подобием гарема, а мужчина защищает свой гарем как собственную честь. Никто не смеет проникнуть туда, и хозяин гарема вправе принять меры предосторожности, чтобы оградить себя от нечестивых попыток вторжения.

Розамунда села на диван и замерла, опустив голову и сложив руки на коленях. Сакр-аль-Бар стоял рядом и молча смотрел на нее.

— Поешьте, — наконец попросил он. — Вам понадобятся силы и мужество, а голодный человек едва ли способен проявить их.

Розамунда покачала головой. Она уже давно ничего не ела, но мысль о еде вызывала у нее отвращение. Сердце ее тревожно билось, горло сжимал страх.

— Я не могу есть, — ответила она. — Да и к чему? Ни сила, ни мужество мне уже не помогут.

— Напрасно вы так думаете. Я обещал вызволить вас из опасности, которую сам навлек, и я сдержу слово.

Голос корсара звучал твердо и решительно. Розамунда подняла глаза и изумилась той спокойной уверенности, которой дышал весь его облик.

— Разве вы не видите, — воскликнула она, — что у меня нет никаких шансов на спасение?

— Пока я жив, вы не должны терять надежду.

Она внимательно посмотрела на него, и слабая улыбка скользнула по ее губам.

— Вы полагаете, вам долго осталось жить?

— Столько, сколько будет угодно Богу, — бесстрастно ответил корсар. — От судьбы не уйдешь, и я проживу достаточно, чтобы спасти вас… Ну а там… Право, я не так уж мало пожил.

Розамунда уронила голову на грудь и сидела, судорожно сжимая и разжимая пальцы; ее била дрожь.

— Я думаю, мы оба обречены, — глухо сказала она. — Ведь если вы умрете, то у меня останется кинжал. Я не надолго переживу вас.

Сакр-аль-Бар неожиданно шагнул к дивану. Его глаза пылали, на загорелых щеках проступил румянец. Но он тут же опомнился. Глупец! Как он мог так истолковать ее слова! Разве их истинный смысл не был понятен и без того, что она поспешила добавить, заметив его движение:

— Бог простит мне, если я буду вынуждена прибегнуть к кинжалу и изберу путь, подсказанный мне честью. Поверьте, сэр, — не без намека уточнила она, — путь чести — самый легкий.

— Я знаю, — сокрушенно согласился корсар, — и проклинаю тот час, когда отступил от этого правила.

Он замолчал, надеясь, что его покаяние пробудит хоть слабый отклик в душе Розамунды и она отзовется словами прощения. Но Розамунда была погружена в свои мысли, и Оливер, так и не дождавшись ответа, тяжко вздохнул и заговорил о другом:

— Здесь вы найдете все необходимое. Если вам что-нибудь понадобится, хлопните в ладоши, и к вам явится один из моих рабов. Если вы заговорите с ними по-французски, они поймут. К сожалению, я не мог взять на борт женщину, чтобы она прислуживала вам. Но вы и сами понимаете, что это невозможно.

И Сакр-аль-Бар направился к выходу.

— Вы покидаете меня? — с неожиданным беспокойством спросила Розамунда.

— Разумеется. Но не волнуйтесь: я буду совсем рядом. И прошу вас, успокойтесь. Поверьте, в ближайшее время вам нечего опасаться. Сейчас наши дела, по крайней мере, не хуже, чем когда вы сидели в корзине. Даже немного лучше — ведь теперь вы можете воспользоваться относительным покоем и удобствами. Так что не унывайте. Поешьте и отдохните. Да хранит вас Господь. Я вернусь, как только рассветет.

Выйдя из каюты, Сакр-аль-Бар увидел под навесом Асада и Марзака. Наступила ночь, и на корме горели фонари. Они мрачным светом освещали палубу галеаса, выхватывая из темноты неясные очертания предметов и слабо поблескивая на обнаженных спинах рабов, многие из которых, склонясь над веслом, уже забылись коротким тревожным сном. На судне горело еще два фонаря: один свешивался с грот-мачты, другой был прикреплен к поручням юта специально для паши. Высоко над головой в темно-лиловом безоблачном небе мерцали мириады звезд. Ветер стих, и кругом царила тишина, нарушаемая только приглушенным шорохом волн, набегавших на песчаный берег бухты.

Сакр-аль-Бар пересек палубу, подошел к Асаду и попросил разрешения поговорить с ним наедине.

— Разве я не один? — резко спросил паша.

— В таком случае Марзак — не в счет? — насмешливо поинтересовался Сакр-аль-Бар. — Я давно подозревал это.

Марзак оскалился и буркнул что-то нечленораздельное. Паша, пораженный непринужденностью и иронией беспечного замечания капитана, не нашел ничего лучшего, чем перефразировать строку из Корана, которой Фензиле в последнее время часто доводила его до исступления.

— Сын человека — часть его души. У меня нет секретов от Марзака. Говори при нем или уходи.

— Возможно, о Асад, он и часть твоей души, — так же язвительно заметил корсар, — но никак не моей, хвала Аллаху. А то, что мне надо сказать тебе, в некотором смысле касается именно моей души.

— Благодарю тебя за справедливость, — сказал Марзак. — Ведь быть частью твоей души значит быть неверным псом.

— Твой язык, о Марзак, в меткости не уступает твоему глазу, — заметил Сакр-аль-Бар.

— Да, когда его стрелы направлены в изменника, — быстро парировал Марзак.

— Нет! Когда он метит в цель, которую не в силах поразить. Да простит мне Аллах! Мне ли гневаться на твои слова? Не сам ли Единый — и притом не раз — подтвердил, что тому, кто называет меня неверным псом, уготована преисподняя? Или победы, одержанные мною над флотилиями неверных, Аллаху было угодно послать нечестивому псу? Глупый святотатец, научись владеть своим языком, дабы Всемогущий не поразил его немотой.

— Уймись! — грозно приказал Асад. — Твое высокомерие сейчас неуместно.

— Возможно, — рассмеялся Сакр-аль-Бар, — оно столь же неуместно, как и мой здравый смысл. Пусть так. И коль скоро ты не желаешь расстаться с частью своей души, мне придется говорить при ней. Ты позволишь мне сесть? — И чтобы не получить отказ, он тут же уселся рядом с пашой, скрестив ноги. — Господин мой, между нами появилась трещина. А ведь мы с тобой должны быть едины во славу ислама.

— Это твоих рук дело, Сакр-аль-Бар, — прозвучал угрюмый ответ. — Тебе и исправлять его.

— Поэтому я и хочу, чтобы ты выслушал меня. Причина нашего разлада вон там. — Корсар через плечо показал пальцем на каюту. — Если мы устраним причину, то следствие исчезнет само собой и между нами вновь наступит мир.

Он прекрасно понимал, что былые отношения с Асадом уже не восстановить, что, выказав неповиновение, он бесповоротно погубил себя, что, однажды изведав страх и увидев, что у противника достанет смелости противиться его воле, Асад сделает все, чтобы обезопасить себя на будущее. Возвращение в Алжир было равносильно смерти. Оставался только один путь к спасению — немедленно поднять на судне мятеж и все поставить на карту. Он знал, что именно этого боялся Асад. Итак, он составил свой план, с полным основанием полагая, что, если предложить паше перемирие, тот сделает вид, будто принимает его, и тем самым избежит опасности, отложив возможность отомстить обидчику до возвращения в Алжир.

Асад молча наблюдал за корсаром.

— Как же устранить причину? — наконец спросил он. — Не собираешься ли ты отказаться от этой женщины и, разведясь с ней, искупить грех нечестивой женитьбы?

— Развод ничего не изменит, — ответил Сакр-аль-Бар. — Поразмысли, о Асад, над тем, в чем состоит твой долг перед истинной верой. Не забудь, что от нашего единства зависит слава ислама. И не грешно ли позволять каким-то пустякам омрачать это единство? О нет! Я предлагаю тебе не только разрешить, но и помочь мне осуществить план, в котором я откровенно признался. Выйдем на рассвете или прямо сейчас в море, дойдем до берегов Франции и высадим ее там. Так мы избавимся от женщины, чье присутствие губительно для наших добрых отношений. Времени у нас хватит. Потом здесь или в каком-нибудь другом месте подстережем «испанца», захватим его груз и вернемся в Алжир, забыв про досадное недоразумение и оставив позади тучу, затмившую сияние нашей дружбы. Соглашайся, о Асад, и да воссияет слава пророка!

Приманка была брошена так искусно, что ни Асад, ни Марзак ничего не заподозрили. В обмен на жизнь и свободу франкской невольницы Сакр-аль-Бар, словно не подозревая об этом, предлагал собственную жизнь, представлявшую после всего случившегося немалую опасность для Асада ад-Дина. Соблазн был слишком велик. Паша задумался. Благоразумие подсказывало ему принять предложение корсара, сделать вид, будто он готов залатать образовавшуюся в их отношениях брешь, возвратиться в Алжир и там спокойно приказать задушить опасного соперника. Ничего надежнее нельзя было и придумать. Падение человека, способного из преданного и послушного кайи превратиться в грозного узурпатора, было неизбежно.

Сакр-аль-Бар внимательно следил за пашой. Затем он перевел взгляд на бледное лицо Марзака, по виду которого догадался, что тому не терпится услышать согласие отца. Но Асад медлил. Марзак не удержался и прервал молчание.

— Его слова исполнены мудрости, — коварно заметил он, как бы поддерживая корсара. — Слава ислама превыше всего! Позволь ему поступить по его желанию и отпусти франкскую невольницу. Тогда между нами и Сакр-аль-Баром вновь наступит мир!

По тону молодого человека чувствовалось, что он вкладывал в свои слова скрытый смысл и надеялся на сообразительность отца. Паша понял, что Марзак обо всем догадался, и его желание принять предложение корсара еще более окрепло. Однако голос рассудка боролся в нем с соблазном, заявлявшим о себе не менее властно. Перед воспламененным взором паши возникло видение высокой, стройной девушки с мягко очерченной грудью; оно манило и притягивало его. Два противоположных желания раздирали Асада. С одной стороны, отказ от прекрасной чужестранки обеспечивал ему возможность отомстить Сакр-аль-Бару и устранить наглого мятежника. С другой — уступка страсти чревата мятежом на борту, необходимостью принять бой, а возможно, и проиграть его. Ни один здравомыслящий паша не стал бы так рисковать. Но Асад не был таковым с той минуты, когда его взгляд вновь упал на Розамунду, и голос страсти заставил умолкнуть голос рассудка.

Асад подался вперед и испытующе заглянул в глаза Сакр-аль-Бара:

— Если она не нужна тебе, почему ты не уступил ее и обманул меня? — Голос паши дрожал от едва сдерживаемого гнева. — Пока я считал, что ты не кривишь душой и действительно взял эту девушку в жены, я уважал ваши брачные узы, как подобает мусульманину. Но коль скоро выяснилось, что это всего-навсего хитрость, к которой ты прибегнул, чтобы нарушить мои планы, глумление надо мной и издевательство над священным законом пророка, то я, пред кем свершился этот кощунственный брак, объявляю его недействительным. Тебе нет необходимости разводиться с этой женщиной: она уже не твоя. Она может принадлежать любому мусульманину, который захочет взять ее.

Сакр-аль-Бар угрожающе рассмеялся.

— Такой мусульманин, — заявил он, — окажется ближе к острию моей сабли, чем к раю Мухаммеда. — И, словно в подтверждение своих слов, он встал.

Паша с поразительной для его возраста живостью вскочил одновременно с корсаром.

— Ты смеешь угрожать? — вскричал он, сверкая глазами.

— Угрожать? — усмехнулся Сакр-аль-Бар. — О нет! Я пророчествую.

С этими словами он повернулся к Асаду спиной, спустился с юта и пошел на шкафут. Он понимал, что дальнейшие препирательства бесполезны и самым разумным будет немедленно уйти и подождать, пока его угроза не произведет на пашу нужное действие.

Дрожа от ярости, паша смотрел вслед корсару. Он едва не велел ему вернуться, но сдержался из опасения, как бы Сакр-аль-Бар на глазах у всех не выказал неповиновения и тем самым не нанес удар его непререкаемому авторитету. Асад знал, что приказ имеет смысл лишь тогда, когда ты уверен в повиновении или располагаешь возможностью добиться такового. В противном случае он может вызвать обратный результат, а власть, которой хоть однажды не повиновались, уже не власть.

Видя колебания отца, Марзак схватил старика за руку и стал горячо убеждать его уступить Сакр-аль-Бару.

— Это верный способ, — говорил он. — Неужели белолицая дочь погибели стоит того, чтобы ради нее рисковать? Заклинаю тебя шайтаном, избавимся от нее! Высадим ее на берег. Так мы купим мир с Сакр-аль-Баром, а чтобы он не вздумал нарушить его, ты прикажешь удушить изменника, когда вернемся в Алжир. Это надежный, самый надежный способ избавиться от него!

Асад посмотрел на красивое, взволнованное лицо сына. Поколебавшись, он пустился в свои привычные разглагольствования:

— Разве я трус, чтобы из всех способов выбирать самый надежный? Твои советы достойны труса!

Надменный тон паши мгновенно охладил пыл молодого человека.

— Я страшусь только за тебя, отец мой, — оправдывался возмущенный Марзак. — Думаю, нам небезопасно ложиться спать. Не поднял бы он ночью мятеж.

— Не бойся, — успокоил его Асад. — Я уже отдал приказ установить наблюдение. Мои офицеры надежны. Бискайн отправился на бак[643] разведать настроение команды. Скоро мы будем точно знать, на что нам рассчитывать.

— На твоем месте я бы не стал рисковать и принял решительные меры, чтобы не допустить мятежа. Я бы согласился на его требования, а потом бы разделался с ним.

— Отказаться от франкской жемчужины! — Асад покачал головой. — Нет, нет! Она — сад, который расцветает для меня благоуханными розами. С ней я вновь вкушу сладчайшего канзарского шербета, и она возблагодарит меня за то, что я открыл перед нею двери рая. Отказаться от этой дивной газели?

Предвкушая грядущее блаженство, Асад тихо рассмеялся. Марзак подумал о Фензиле и нахмурился.

— Она не мусульманка, — сурово напомнил он отцу, — и тебе самим пророком запрещено брать ее в жены. Или на это ты так же закроешь глаза, как и на грозящую тебе опасность? — Марзак ненадолго замолк и затем продолжал с откровенным презрением: — Она прошла по улицам Алжира с незакрытым лицом; на базаре на нее глазел всякий сброд; ее хваленые прелести были осквернены похотливыми взглядами еврея, турка и мавра; галерные рабы и негры любовались ее красотой, один из твоих капитанов ввел ее в свой гарем… — Он рассмеялся. — Клянусь Аллахом! Видно, я плохо знаю тебя, отец мой! И это та женщина, которую ты хочешь приблизить к себе? Женщина, ради обладания которой ты готов рисковать жизнью, а возможно, и властью!

Слушая Марзака, паша сжимал кулаки, пока ногти не вонзились в ладони. Каждое слово сына было подобно удару плети по обнаженной душе Асада. Он понимал, что ему нечего возразить, и едва ли не впервые в жизни чувствовал себя пристыженным и униженным. Тем не менее упреки не охладили безумную страсть Асада и не заставили его отступить от принятого решения. Прежде чем он успел ответить, на трапе выросла высокая воинственная фигура Бискайна.

— Ну что? — нетерпеливо спросил его Асад, радуясь возможности сменить тему.

Бискайн потупился, что весьма красноречиво свидетельствовало о характере принесенных им вестей.

— Ты поручил мне трудную задачу, — ответил он. — Я сделал все, что мог, но не сумел выяснить ничего определенного. Одно я знаю наверняка, господин мой: Сакр-аль-Бар поступит весьма безрассудно, если решится поднять против тебя оружие. По крайней мере, таков мой вывод из того, что я видел.

— И это все? — спросил Асад. — А если я сам выступлю против него и попробую одним ударом разрубить этот узел?

Бискайн не спешил с ответом.

— Надо думать, Аллах соблаговолит послать тебе победу, — наконец ответил он.

Паша понимал, что слова Бискайна продиктованы уважением, и отнюдь не обманывался в их истинном смысле.

— Но с твоей стороны, — добавил Бискайн, — первый шаг был бы так же безрассуден, как и с его.

— Я вижу, — проговорил Асад, — силы соотносятся так, что ни ему, ни мне не следует испытывать судьбу.

— Ты сказал.

— Значит, теперь тебе ясно, как надо действовать! — обрадовался Марзак, воспользовавшись удобным случаем возобновить уговоры. — Прими его условия и…

— Всему свое время, — нетерпеливо перебил его Асад. — Каждый час расписан в Книге судеб. Я подумаю.

Прохаживаясь по шкафуту, Сакр-аль-Бар внимательно слушал Виджителло, чьи слова мало чем отличались от слов Бискайна, обращенных к паше.

— Не берусь судить, — говорил итальянец, — но я почти уверен, что ни тебе, ни Асаду не следует делать первый шаг. Это было бы одинаково опрометчиво.

— Ты хочешь сказать, что наши силы равны?

— Боюсь, численный перевес будет в пользу Асада. Ни один по-настоящему благочестивый мусульманин не выступит против паши — представителя Врат Совершенства. Сама религия обязывает их хранить ему верность. Хотя… они привыкли повиноваться каждому твоему слову, так что со стороны Асада было бы неосторожно подвергать их такому испытанию.

— Да, это убедительный довод, — согласился Сакр-аль-Бар. — Я так и думал.

На этом он расстался с Виджителло и в глубокой задумчивости медленно возвратился на ют. Он надеялся — и то была последняя надежда, — что Асад все же примет его предложение. Ради этого он готов был пожертвовать жизнью, так как знал, какую цену впоследствии спросит с него паша за унижение. Но он не мог снова начать разговор и тем самым выдать свои опасения. Оставалось набраться терпения и ждать. Если Асад будет упорствовать и боязнь мятежа не заставит его отступить, то исчезнет последняя возможность спасти Розамунду. Мятеж был бы слишком отчаянным шагом, и Сакр-аль-Бар не отваживался на него. Шансов на победу почти нет, зато поражение отнимет последнюю надежду. Чтобы и дальше пользоваться неприкосновенностью, необходима взаимная уверенность в том, что ни одна из сторон первой не призовет своих людей к оружию. Кроме того, Асад может в любую минуту отдать приказ возвращаться в Берберию. Итак, действовать надо до того, как они нападут на «испанца». Сакр-аль-Бар питал слабую надежду, что в сражении — если, конечно, испанцы примут его — может представиться случай выбраться из тупика.

Сакр-аль-Бар в буквальном смысле слова шел по лезвию меча.

Корсар провел ночь под звездами, лежа на голых досках у входа в каюту. Таким образом, он даже во сне охранял ее. Его самого оберегали верные нубийцы, по-прежнему стоявшие на страже. Он проснулся, когда на востоке забрезжил рассвет, и, бесшумно отпустив утомленных рабов, остался один. Под навесом у правого фальшборта спали паша и его сын; неподалеку от них храпел Бискайн.

Глава 27

МЯТЕЖНИКИ
Утром, когда на борту галеаса началось вялое, неторопливое движение, какое можно наблюдать в часы, когда команда томится ожиданием и вынужденным бездействием, Сакр-аль-Бар отправился к Розамунде.

Он нашел ее отдохнувшей и посвежевшей и поспешил сообщить, что все идет хорошо, стремясь вселить в нее надежду, которой сам отнюдь не испытывал. В оказанном корсару приеме не было знаков дружеского расположения, но не было и враждебности. Когда он еще раз сказал о своем намерении во что бы то ни стало спасти ее, Розамунда не испытала благодарности, ибо видела в этом далеко не полное возмещение за перенесенное ею. Однако теперь она держалась без вчерашнего презрительного равнодушия.

Несколько часов спустя Сакр-аль-Бар снова зашел в каюту. Был полдень, и нубийцы стояли на посту. На этот раз новостей у него не было, кроме той, что дозорный с вершины холма заметил судно, которое приближалось к острову с запада, подгоняемое легким бризом. Но испанский корабль пока не появился. Сакр-аль-Бар признался, что Асад отверг предложение высадить ее на побережье Франции, и, заметив в глазах Розамунды тревогу, постарался уверить ее, что он начеку и не упустит случая, что выход обязательно найдется.

— А если случая не представится? — спросила Розамунда.

— Тогда я создам его, — беззаботно ответил он. — Я так часто этим занимался, что было бы странно, если бы мне не удалось чего-нибудь придумать в самый важный момент своей жизни.

Упомянув про свою жизнь, Сакр-аль-Бар нечаянно дал Розамунде повод, которым она не преминула воспользоваться.

— А как вам удалось стать тем, кем вы стали? — спросила она и, боясь, что ее вопрос будет истолкован превратно, поспешила уточнить: — Я хочу спросить, как вам удалось стать предводителем корсаров?

— Это долгая история, — сказал Сакр-аль-Бар, с грустью глядя в ее глаза. — Она утомит вас.

— О нет. — Розамунда покачала головой. — Вы не утомите меня. Возможно, мне не представится другого случая познакомиться с ней.

— Вы желаете познакомиться с моей историей, чтобы вынести свой приговор?

— Быть может.

Сакр-аль-Бар, опустив голову, в волнении прошелся по каюте. Надо ли говорить, как жаждал он исполнить желание Розамунды! Ведь если поговорка: все узнать — значит все простить — не лжет, то в отношении Оливера Тресиллиана она должна быть вдвойне справедлива.

Расхаживая по каюте, он поведал Розамунде о своих злоключениях, начиная с того дня, когда его приковали к веслу на испанской галере, и кончая тем часом, когда, находясь на борту испанского судна, захваченного у мыса Спартель, он решил поплыть в Англию и рассчитаться с братом. Он говорил просто, не вдаваясь в излишние подробности, но и не опуская ничего из событий, случайностей и стечений обстоятельств, сделавших из него то, чем он стал. Его рассказ тронул Розамунду, и, как она ни старалась, ей не удалось сдержать слез.

— Итак, — сказал Сакр-аль-Бар, заканчивая свое необычное повествование, — теперь вы знаете, какие силы играли мною. Другой, быть может, восстал бы и предпочел смерть. У меня же не хватило мужества. Правда, не исключено, что сильнее меня оказалась жажда мщения, желание излить на Лайонела ту жгучую ненависть, в которую превратилась моя былая любовь к нему.

— И ваша любовь ко мне, как вы недавно признались, — дополнила Розамунда.

— Не совсем, — поправил ее Сакр-аль-Бар. — Я ненавидел вас за измену, но более всего за то, что вы, не прочитав, сожгли письмо, посланное мною через Питта. Этим поступком вы внесли лепту в мои бедствия: вы уничтожили единственное доказательство моей невиновности, лишили меня возможности восстановить свои права и доброе имя, обрекли меня до конца жизни следовать по пути, на который я ступил не по своей воле. Но тогда я еще не знал, что мое исчезновение сочли бегством. Поэтому я прощаю вам невольную ошибку, обратившую мою любовь в ненависть и подсказавшую мне безумную мысль увезти вас вместе с Лайонелом.

— Вы хотите сказать, что это не входило в ваши намерения?

— Увезти вас вместе с Лайонелом? Клянусь Богом, я похитил вас именно потому, что вовсе не собирался делать этого. Ведь если бы подобная мысльзаранее пришла мне в голову, у меня хватило бы сил отогнать ее. Она внезапно овладела мною в ту минуту, когда я увидел вас рядом с ним, и я не устоял перед искушением. То, что я знаю сейчас, служит мне достаточным наказанием.

— Кажется, я все поняла, — чуть слышно произнесла Розамунда, словно желая хоть немного унять его боль.

Корсар вскинул голову:

— Понять — это уже немало. Это полпути к прощению. Но прежде чем принять прощение, необходимо исправить содеянное.

— Если это возможно.

— Надо сделать так, чтобы это стало возможным! — с жаром ответил Сакр-аль-Бар и тут же замолк, услышав снаружи громкие крики. Он узнал голос Ларока, который, сменив ночного дозорного, на рассвете снова занял наблюдательный пост на вершине холма.

— Господин мой! Господин мой! — кричал Ларок, и ему вторил оглушительный хор всей команды.

Сакр-аль-Бар стремительно отдернул занавес и вышел на палубу. Как раз в эту минуту Ларок перелезал через фальшборт неподалеку от шкафута, где его ожидали Асад, Марзак и верный им Бискайн.

Носовая палуба, где, как и накануне, слонялись томящиеся бездельем корсары, кишмя кишела любопытными, которые горели нетерпением услышать новость, заставившую дозорного спешно покинуть наблюдательный пост.

Сакр-аль-Бар услышал сообщение Ларока, не спускаясь с юта.

— Корабль, который я заметил еще утром, господин мой…

— Что дальше? — рявкнул Асад.

— Здесь… В заливе за мысом. Только что бросил якорь.

— Нам нечего беспокоиться, — объявил Асад. — Раз они стали здесь на якорь, то яснее ясного, что они не подозревают о нашем присутствии. Что это за корабль?

— Большой двадцатипушечный галеон под английским флагом.

— Английским! — воскликнул пораженный Асад. — Должно быть, это крепкое судно, коль оно отваживается заходить в испанские воды.

Сакр-аль-Бар подошел к поручням.

— А еще какие-нибудь флаги на нем подняты? — спросил он Ларока.

Ларок обернулся на голос:

— Да, узкий голубой вымпел на бизань-мачте с птицей в гербе, по-моему с аистом.

— Аистом? — задумчиво повторил Сакр-аль-Бар.

Он не помнил ни одного английского герба с таким изображением и был почти уверен, что английский корабль не мог зайти в эти воды. Услышав за спиной глубокий вздох, он обернулся и увидел Розамунду, стоявшую у входа в каюту. Ее бледное лицо было взволнованно, глаза широко раскрыты.

— Что случилось? — коротко спросил корсар.

— Он думает, это аист, — ответила Розамунда, видимо полагая, что дает вполне вразумительный ответ.

— Скорее всего, какая-нибудь другая птица. Малый ошибся.

— Только отчасти, сэр Оливер.

— Отчасти?

Заинтригованный тоном и странным выражением глаз Розамунды, Сакр-аль-Бар быстро подошел к ней. Тем временем шум голосов внизу становился все громче.

— То, что он принял за аиста, на самом деле цапля, белая цапля. В геральдике белое означает пылкость, не так ли?

— Да. Но к чему вы об этом вспомнили?

— Неужели вам непонятно? Это — «Серебряная цапля».

— Клянусь вам, меня вовсе не интересует, серебряная то цапля или золотой кузнечик. Не все ли равно?

— Так называется корабль сэра Джона, сэра Джона Киллигрю, — объяснила Розамунда. — Он был совсем готов к отплытию, когда… когда вы нагрянули в Арвенак. Сэр Джон собирался отправиться в Индии, вместо чего — но неужели вы все еще не понимаете? — из любви ко мне бросился в погоню в тщетной надежде перехватить вас, прежде чем вы доберетесь до Берберии.

— Силы небесные! — вырвалось у Сакр-аль-Бара.

Немного подумав, он поднял голову и рассмеялся:

— Он опоздал всего на несколько дней.

Не обратив внимания на иронию корсара, Розамунда не сводила с него испытующего и вместе с тем робкого взгляда.

— И тем не менее, — продолжал он, — они подоспели как нельзя более вовремя. Если ветер, пригнавший сюда корабль сэра Джона, стих, то, без сомнения, его послали сами небеса.

— Нельзя ли… — Розамунда запнулась. — Нельзя ли как-нибудь связаться с ними?

— Связаться? Конечно, хотя сделать это не так-то просто.

— Но вы постараетесь? — неуверенно спросила Розамунда, и в ее глазах засветилась надежда.

— Разумеется, — ответил он. — Другого пути у нас нет. Не сомневаюсь, что кое-кому это будет стоить жизни. Но тогда… — Сакр-аль-Бар, не договорив, пожал плечами.

— О нет, нет! Только не такой ценой! — воскликнула Розамунда.

Сакр-аль-Бар не успел ответить. Глухой ропот, доносившийся со шкафута, перекрыли несколько громких голосов, требовавших, чтобы Асад немедленно вывел судно из бухты и избавил его от опасного соседства. Виной всему был Марзак. Он первым это предложил, и посеянная им паника быстро охватила всю команду.

Асад грозно выпрямился и, обратив на недовольных взгляд, некогда укрощавший и бо́льшие страсти, возвысил голос, повинуясь которому, бывало, сотни людей беспрекословно бросались в объятия смерти.

— Молчать! — приказал он. — Я — ваш господин и не нуждаюсь в советах, кроме советов Аллаха. Я прикажу сняться с якоря, когда сочту нужным, и ни минутой раньше. А сейчас — по местам!

Паша не снизошел до увещеваний и не стал объяснять, почему лучше остаться в укромной бухте, а не выходить в открытое море. Команде вполне достаточно знать его волю; не им судить о мудрости предводителя и оспаривать его решения.

Но Асад давно не покидал Алжира, тогда как флотилии под командованием Сакр-аль-Бара и Бискайна десятки раз выходили в море. Корсары, участвовавшие в этом походе, не знали магической силы его голоса, их вера в правильность его решений не основывалась на опыте прошлого. Паша никогда не водил их в бой и не возвращался с ними домой с победой и богатой добычей.

И вот они возмутились против его власти и противопоставили его решению свое собственное. Медлить с отплытием им казалось безумием, о чем первым заикнулся Марзак, а скупых слов Асада было далеко не достаточно, чтобы рассеять страхи команды.

Несмотря на близость грозного владыки, ропот недовольства нарастал, и вдруг один из отступников, подстрекаемый хитрым Виджителло, выкрикнул имя капитана, которого они хорошо знали и в которого свято верили:

— Сакр-аль-Бар! Сакр-аль-Бар! Ты не оставишь нас, словно крыс, подыхать в этой ловушке!

Это была искра, попавшая в бочку с порохом. Призыв подхватили десятки голосов, множество рук протянулось к юту, где высилась фигура Сакр-аль-Бара. Невозмутимый и суровый, стоял он, опершись руками о поручни, а тем временем мозг его лихорадочно обдумывал предоставившийся случай и пользу, которую можно было бы извлечь из него.

Вне себя от стыда и унижения, Асад ад-Дин отступил к грот-мачте. Его лицо потемнело, глаза метали молнии, рука потянулась к усыпанному драгоценными камнями эфесу сабли. Но он сдержался и, вместо того чтобы обнажить ее, излил на Марзака злобу, вспыхнувшую при виде столь явного подтверждения непрочности его власти.

— Глупец! — взревел он. — Посмотри на плоды своей трусости и малодушия! Взгляни, какого джинна твои бабьи советы выпустили из бутылки. Тебе командовать галерой! Тебе сражаться на море! Уж лучше бы Аллах послал мне смерть, прежде чем я породил такого сына, как ты!

Устрашенный дикой яростью отца, Марзак отпрянул, опасаясь, что за словами последует нечто худшее. Он не смел отвечать, боялся оправдываться. Он едва отваживался дышать.

Тем временем охваченная нетерпением Розамунда мало-помалу приблизилась к Сакр-аль-Бару и наконец встала рядом с ним.

— Сам Бог помогает нам, — с горячей благодарностью произнесла она. — Вот он — ваш случай! Эти люди будут повиноваться только вам.

Горячность Розамунды заставила корсара улыбнуться.

— Да, сударыня, они будут мне повиноваться.

Он уже принял решение. Асад был прав — в создавшейся ситуации самым разумным было не выходить из укрытия, где они имели все шансы остаться незамеченными. Потом их галеас выйдет в море и возьмет курс на восток. Даже если на галеоне услышат плеск весел, то, пока он поднимет якорь и начнет преследование, мускулы гребцов унесут галеас достаточно далеко. К тому же ветер почти спал — этому обстоятельству Сакр-аль-Бар придавал особое значение, — и корсары смогут от души посмеяться над преследователями, которые всецело зависят от благосклонности ветра. Разумеется, не стоило забывать о пушках галеона, но по собственному опыту ему было известно, что они не представляют особой опасности.

Взвесив все за и против, Сакр-аль-Бар пришел к неутешительному выводу, что самым правильным будет поддержать Асада, однако, уверенный в преданности команды, он надеялся на моральную победу, из которой со временем можно будет извлечь немалую выгоду.

Сакр-аль-Бар спустился с юта и, дойдя до шкафута, остановился рядом с пашой. Полный дурных предчувствий, Асад хмуро наблюдал за его приближением. Он заранее убедил себя, что Сакр-аль-Бар не упустит возможности, которая сама идет к нему в руки, и, возглавив мятежников, выступит против него. Паша медленно обнажил саблю. Краем глаза Сакр-аль-Бар заметил движение Асада, но не подал вида и, сделав шаг вперед, обратился к команде.

— В чем дело? — громовым голосом воскликнул он. — Что все это значит? Или вы оглохли и не услышали приказ своего повелителя, избранника Аллаха, раз осмеливаетесь подавать голос и изъявлять свою волю?

После такой отповеди на палубе наступила мертвая тишина. Изумленный Асад облегченно вздохнул.

Розамунда затаила дыхание. Что он имеет в виду? Неужели он обманул ее? Она наклонилась над перилами, стараясь не пропустить ни одного слова Сакр-аль-Бара и надеясь, что плохое знание лингва франка ввело ее в заблуждение.

Сакр-аль-Бар с повелительным жестом обернулся к стоявшему рядом Лароку:

— Вернись на наблюдательный пункт. Внимательно следи за галеоном и сообщай нам о каждом его движении. Мы не снимемся с якоря, пока того не пожелает наш повелитель Асад ад-Дин. Ступай!

Повинуясь приказу, Ларок молча перекинул ногу через фальшборт, спрыгнул на весла и под взглядами всей команды вскарабкался на берег.

Сакр-аль-Бар мрачно оглядел столпившихся на баке корсаров.

— Неужели этот гаремный баловень, — бесстрастно проговорил он, презрительно показав на Марзака, — который стращает мужчин мнимой опасностью, превратил вас в стадо трусливых баранов? Клянусь Аллахом, так кто же вы? Храбрые морские ястребы, которые бросались на добычу, как только ее зацепляли наши абордажные крючья, или жалкие вороны, высматривающие падаль?

Ему ответил старый корсар, осмелевший от страха:

— Мы попались в западню, как Драгут в Джерби.

— Ты лжешь, — возразил ему Сакр-аль-Бар. — Драгут сумел вырваться из западни. К тому же против него выступил весь генуэзский военный флот, а мы имеем дело всего с одним галеоном. Клянусь Кораном! Разве у нас нет зубов, чтобы вцепиться в него, если он навяжет нам бой? Но коли советы труса вам больше по душе, то знайте: стоит нам выйти в море — и нас сразу заметят. А ведь, как сказал вам Ларок, у них на борту двадцать пушек. Лучше принять ближний бой, хотя я уверен, что в бухте нам вообще нечего опасаться. Они понятия не имеют, что мы рядом, иначе они не стали бы на якорь в заливе. И запомните, что даже если нам повезет и, убегая от мнимой опасности, мы не навлечем на себя настоящей беды, то уж наверняка упустим богатую добычу и вернемся домой с пустыми руками. Впрочем, все это лишнее. Вы слышали приказ Асада ад-Дина. На том и порешим.

Не дожидаясь, пока корсары разойдутся, Сакр-аль-Бар сказал Асаду:

— Стоило бы повесить того пса, который говорил о Драгуте и Джерби, но не в моих правилах быть жестоким с командой.

Изумление Асада сменилось восхищением и даже чем-то похожим на раскаяние, но одновременно в нем проснулась жгучая зависть. Сакр-аль-Бар победил там, где сам он неизбежно потерпел бы поражение. Как масло расплывается по воде, так яд зависти растекся по душе Асада. Его неприязнь к бывшему любимцу превратилась в ненависть, ибо теперь он видел в нем узурпатора своей власти и могущества. И с этой минуты вдвоем им стало тесно в Алжире. Вот почему слова благодарности застыли на устах паши, и, как только он остался наедине с Сакр-аль-Баром, его глаза злобно впились в соперника. Только глупец не прочел бы в них смертный приговор.

Но Сакр-аль-Бар не был глупцом и сразу все понял. Сердце его сжалось, в душе проснулась ответная злоба. Он почти раскаивался, что не воспользовался недовольством и мятежным настроением команды и не предпринял попытку сместить пашу. Он забыл и думать о примирении и ответил на ядовитый взгляд откровенной издевкой.

— Оставь нас, — коротко приказал он Бискайну и, кивнув на Марзака, добавил: — И забери с собой этого морского воителя.

Бискайн вопросительно глянул на пашу:

— Таково твое желание, господин мой?

Асад молча кивнул, и Бискайн увел перепуганного Марзака.

— Господин мой, — начал Сакр-аль-Бар, когда они остались одни, — вчера я предложил тебе залатать брешь в наших отношениях и получил отказ. И вот теперь, будь я предателем и мятежником, каковым ты назвал меня, я не упустил бы случая, который сам шел ко мне в руки. Я говорю о настроении корсаров. Если бы я воспользовался им, предлагать или просить пришлось бы уже не мне, а тебе. Я мог бы диктовать свои условия. Но коль скоро я представил тебе неопровержимое доказательство моей верности, то мне бы хотелось надеяться, что ты вернешь мне свое доверие и соблаговолишь принять мое предложение относительно франкской женщины, которая стоит вон там. — И Сакр-аль-Бар показал на ют.

Возможно, то, что Розамунда без покрывала стояла на юте, сыграло роковую роль, поскольку не исключено, что именно эта картина развеяла колебания паши и заставила его забыть об осторожности, побуждавшей согласиться на предложение корсара. Асад смотрел на Розамунду, и легкая краска проступала на его серых от гнева щеках.

— Не тебе, Сакр-аль-Бар, обращаться ко мне с предложениями, — наконец проговорил он. — Такая дерзость доказывает лживость твоего языка, болтающего мне о преданности. Однажды ты уже обманул меня, кощунственно злоупотребив святым законом пророка. Если ты не сойдешь с моей дороги, тебе несдобровать. — Голос паши срывался от бешенства.

— Потише, — гневно предостерег его Сакр-аль-Бар. — Если мои люди услышат твои угрозы, я не отвечаю за последствия. Так, значит, я противлюсь твоей воле во вред себе? Кажется, ты так сказал? Ну что же, будь по-твоему. Война так война! Но не забудь, ты сам выбрал ее, и в случае поражения пеняй на себя.

— Гнусный мятежник! Вероломный пес! — вскипел Асад.

— Посмотрим, куда заведут тебя старческие причуды.

Сакр-аль-Бар повернулся к Асаду спиной и пошел на ют, оставив пашу в одиночестве предаваться бессильному гневу и смутным страхам. Однако при всей дерзости и безрассудной смелости своих слов Сакр-аль-Бар изнывал от беспокойства. Он составил план действий, но хорошо понимал, что между замыслом и его осуществлением лежит немало опасностей.

— Сударыня, — обратился он к Розамунде, поднявшись на ют, — стоя на виду у всех, вы поступаете неблагоразумно.

К немалому удивлению Сакр-аль-Бара, Розамунда пронзила его враждебным взглядом.

— Неразумно? — презрительно спросила она. — Уж не потому ли, что я могу увидеть больше, чем вам бы хотелось? Какую игру вы ведете, сэр, говоря одно и делая совершенно другое?

Было ясно, что Розамунда превратно истолковала увиденное.

— Позвольте заметить, — сухо ответил корсар, — что ваша склонность к поспешным выводам однажды уже причинила мне немало вреда, в чем вы имели возможность убедиться.

Эти слова несколько обескуражили Розамунду.

— Но в таком случае… — начала она.

— Я настоятельно прошу вас повременить с выводами. Если я останусь жив, то освобожу вас. Ну а до тех пор я бы посоветовал вам не выходить из каюты. Выставляя себя на всеобщее обозрение, вы не облегчаете мою задачу.

Под его тяжелым взглядом Розамунда медленно опустила голову и скрылась за занавесом.

Глава 28

ПОСЛАНЕЦ
Остаток дня Розамунда провела в каюте, терзаясь тревогой, которую в немалой степени усилило то, что за это время Сакр-аль-Бар ни разу не зашел к ней. Наконец под вечер, не в силах справиться с волнением, она снова вышла из каюты, но увидела, что ее появление на палубе более чем некстати.

Солнце уже зашло, и команда галеаса, простершись ниц, предавалась вечерней молитве. Розамунда инстинктивно отступила назад и, скрывшись за занавесом, стала ждать. Когда молитва закончилась, она осторожно раздвинула занавес и заметила справа от себя Асада в окружении Марзака, Бискайна и нескольких офицеров. Она поискала глазами Сакр-аль-Бара и вскоре увидела, как он своей размашистой, слегка раскачивающейся походкой идет по проходу следом за двумя помощниками боцмана, раздающими гребцам скудную вечернюю пищу.

Неожиданно он остановился около Лайонела и грубо обратился к нему на лингва франка, которого молодой человек не понимал. Он говорил нарочито громко, чтобы каждое его слово было слышно на юте:

— Ну что, собака? Подходит ли пища галерного раба для твоего нежного желудка?

Лайонел поднял на него глаза.

— Что вы сказали? — спросил он по-английски.

Сакр-аль-Бар наклонился, и все наблюдавшие за этой сценой заметили злое и насмешливое выражение его лица. Он, разумеется, тоже заговорил по-английски, но, как ни напрягала Розамунда слух, до нее доносился лишь неразборчивый шепот. Тем не менее, видя лицо корсара, она ни на секунду не усомнилась в истинном, как ей казалось, значении его слов. Однако догадки Розамунды были далеки от действительности. Злобно-насмешливое выражение его лица было всего лишь маской.

— Я хочу, чтобы там, наверху, думали, будто я ругаю вас, — говорил Сакр-аль-Бар. — Заискивайте, огрызайтесь, но слушайте. Вы помните, как мы мальчишками добирались от Пенарроу до мыса Трефузис?

— Что вы имеете в виду?

На лице Лайонела появилось его всегдашнее выражение злобной подозрительности. Как раз то, что и было нужно Сакр-аль-Бару.

— Мне надо знать, способны ли вы и теперь проплыть такое расстояние. Если да, то вы могли бы найти более аппетитный ужин на судне сэра Джона Киллигрю. Вы, наверное, уже слышали, что «Серебряная цапля» стоит на якоре в заливе. Сумеете ли вы доплыть до нее, если я предоставлю вам такую возможность?

Лайонел с неподдельным изумлением посмотрел на корсара.

— Вы издеваетесь надо мной? — наконец спросил он.

— О нет, для этого я нашел бы другой повод.

— А разве не издевательство предлагать мне свободу?

Сакр-аль-Бар расхохотался — на сей раз он действительно был не прочь поиздеваться. Он поставил левую ногу на упор перед скамьей и облокотился о колено. Его лицо оказалось совсем рядом с лицом Лайонела.

— Свободу? Вам? — спросил он. — Силы небесные! Вы всегда думаете только о собственной персоне. Потому-то вы и стали негодяем. Свободу — вам! Клянусь Богом! Неужели, кроме вас, мне не для кого желать свободы? А теперь слушайте. Я хочу, чтобы вы доплыли до судна сэра Джона и сообщили ему, что здесь стоит галеас, на борту которого находится Розамунда Годолфин. Я забочусь о ней. А вы — если вы сейчас утонете, я пожалею лишь о том, что сэр Джон ничего не узнает. Ну как, согласны? Для вас это единственный шанс, разумеется кроме смерти, расстаться со скамьей галерного раба. Хотите попробовать?

— Но каким образом? — недоверчиво спросил Лайонел.

— Я спрашиваю: вы согласны?

— Если вы мне поможете, то да.

— Хорошо. — Сакр-аль-Бар наклонился еще ниже. — Постарайтесь получше сыграть свою роль. Встаньте и ударьте меня. Все, кто на нас смотрит, конечно, подумают, что я довел вас до отчаяния. Когда я отвечу на ваш удар — а бить я буду сильно, чтобы не возникло никаких подозрений, — вы свалитесь на весло и притворитесь, будто потеряли сознание. Остальное предоставьте мне. Ну! — громко сказал он и со смехом выпрямился, делая вид, что собирается уходить.

Лайонел, не теряя времени, выполнил наставления брата. Он вскочил и, подавшись вперед насколько позволяла цепь, изо всех сил ударил Сакр-аль-Бара по лицу. Никому и в голову не пришло заподозрить подвох. Гремя цепью, он опустился на скамью под испуганными взглядами гребцов, видевших его отчаянный поступок. Все заметили, как Сакр-аль-Бар пошатнулся от удара. Вскрикнув от удивления, Бискайн бросился к перилам, и даже в глазах Асада зажегся интерес при виде столь необычного зрелища — не так часто галерный раб нападает на корсара. С яростным ревом Сакр-аль-Бар вскинул кулак и, словно молот, обрушил его на голову Лайонела.

Сознание молодого человека помутилось, и он упал на весло. Сакр-аль-Бар вновь занес кулак.

— Собака! — прорычал он, но, заметив, что Лайонел лежит без чувств, опустил руку.

Он отвернулся и хриплым голосом позвал Виджителло и его помощников, те мгновенно прибежали.

— Снять цепь с этой падали и бросить ее за борт, — последовал суровый приказ. — Это послужит уроком для остальных. Пусть эти вшивые собаки знают, что ждет мятежников. За дело!

Один из людей Виджителло бросился за молотком и зубилом. Вскоре он вернулся, над палубой прозвенело четыре резких удара по металлу, после чего Лайонела стащили со скамьи и бросили в проходе. Он пришел в себя и стал умолять о пощаде, словно его действительно собирались утопить.

Бискайн посмеивался; паша одобрительно наблюдал за происходящим; Розамунда дрожала всем телом, задыхалась и едва не лишилась чувств от ужаса. Она увидела, как помощники боцмана поволокли отбивающегося Лайонела к правому борту и без малейшей жалости и сочувствия, точно мешок тряпья, выбросили в море. Она услышала леденящий душу крик, всплеск от падения тела и в наступившей тишине — смех Сакр-аль-Бара.

Розамунда застыла на месте, охваченная порывом отвращения к отступнику. Ее мысли путались, и ей пришлось сделать немалое усилие, чтобы более или менее спокойно обдумать новое проявление бессмысленной жестокости, приведшее корсара к братоубийству. Теперь она окончательно убедилась, что все это время он обманывал ее и что его клятвы были самой обыкновенной ложью. Не в его характере раскаиваться в содеянном зле. Покамест она не могла разгадать его истинные намерения, но нисколько не сомневалась, что этот человек способен преследовать лишь самые низменные цели. Это открытие потрясло Розамунду; она забыла обо всех грехах Лайонела, и его страшная смерть отозвалась болью и сочувствием в ее сердце.

— Он плывет! — вдруг закричали на баке.

Сакр-аль-Бар был готов к этому.

— Где, где? — крикнул он и бросился к фальшборту.

Кто-то показал в сторону выхода из бухты. Корсары кинулись к борту и стали всматриваться в сгущающуюся темноту, стараясь разглядеть голову Лайонела и едва заметные круги на воде, говорившие о том, что он действительно плывет.

— Он хочет выбраться в открытое море, — громко сказал Сакр-аль-Бар. — Далеко он и так не уплывет, но мы поможем ему сократить путь.

Он схватил со стойки у грот-мачты арбалет, вставил стрелу и прицелился, но вдруг опустил оружие.

— Марзак! — позвал корсар. — Вот мишень, достойная тебя, о принц стрелков!

Стоя рядом с отцом на юте, Марзак тоже следил за пловцом, чьи очертания быстро таяли во мгле. Он с холодным презрением посмотрел на Сакр-аль-Бара, но не ответил. В толпе корсаров раздался смех.

— Что же ты медлишь? — подначивал его Сакр-аль-Бар. — Бери арбалет.

— Поторопись, — заметил Асад, — а то не попадешь. Его уже почти не видно.

— Чем труднее задача, тем дороже победа, — добавил Сакр-аль-Бар, желая выиграть время. — Сто филипиков, Марзак, за то, что ты не попадешь в эту голову и с трех выстрелов. Я же утоплю его с одного. Принимаешь пари?

— Ты никогда не был настоящим правоверным, — с достоинством возразил Марзак. — Пророк запрещает биться об заклад.

— Торопись! — крикнул Асад. — Я уже с трудом различаю его. Стреляй!

— Ха, — последовал надменный ответ, — отличная мишень для моих глаз. Я еще ни разу не промахнулся, даже в темноте.

— Тщеславный хвастун, — усмехнулся Марзак.

— Это я-то?

И, выстрелив в темноту, Сакр-аль-Бар увидел, как стрела ушла в сторону от пловца.

— Попал! — крикнул он. — Голова скрылась под водой.

— По-моему, я вижу его, — сказал кто-то.

— Во тьме глаза обманывают тебя. Виданное ли дело, чтобы человек плыл со стрелой в голове?

— Точно, — вставил Джаспер, стоявший рядом с капитаном. — Он исчез.

— Слишком темно, ничего не разглядеть, — сказал Виджителло.

— Ну что ж, убит или утонул… так или иначе с ним покончено, — проговорил паша и отошел от фальшборта.

Сакр-аль-Бар повесил арбалет на стойку и медленно поднялся на ют. Между темными лицами нубийцев белело лицо Розамунды. При приближении корсара она повернулась к нему спиной и вошла в каюту. Горя нетерпением все рассказать, корсар последовал за ней и приказал Абиаду зажечь лампу. Когда каюта осветилась, они посмотрели друг на друга; он заметил необычайное возбуждение Розамунды и сразу догадался, в чем дело.

— Чудовище! Дьявол! — задыхаясь, проговорила Розамунда. — Господь накажет вас. Сколько бы мне ни осталось прожить, я сама буду молить его покарать вас за ваши злодеяния. Убийца! Зверь! Как глупа я была, поверив вашим лживым клятвам, поверив в вашу искренность! Теперь же вы доказали мне, что…

— Что оскорбительного для себя вы находите в том, как я обошелся с Лайонелом! — прервал ее Сакр-аль-Бар, немного удивленный подобной горячностью.

— Оскорбительного! — с прежним высокомерием воскликнула Розамунда. — Слава богу, не в вашей власти оскорбить меня. Но я благодарна вам за урок, который помог мне избавиться от заблуждений и открыл глаза на ваше низкое притворство. Теперь я вижу, чего стоят ваши клятвы. Но я не приму спасение из рук убийцы. Впрочем, вы вовсе и не намерены спасать меня. Скорее всего, — продолжала она в исступлении, — вы принесете меня в жертву каким-то своим гнусным целям. Но я расстрою ваши планы. Само небо за меня, и, уверяю вас, у меня хватит мужества.

Розамунда застонала и закрыла лицо руками.

Корсар смотрел на Розамунду, и на его губах блуждала едва заметная горькая усмешка. Он прекрасно понимал ее состояние, понимал и то, что крылось за туманной угрозой разрушить его планы.

— Я пришел, — спокойно сказал он, — сообщить вам, что он благополучно избежал опасности, и рассказать, в чем состоит данное ему мною поручение.

В голосе корсара звучали такая несокрушимая сила и такая спокойная уверенность, что Розамунда невольно подняла на него глаза.

— Разумеется, я говорю о Лайонеле, — объяснил он. — Сцена, происшедшая между нами, — удар, обморок и прочее — была от начала до конца разыграна, как и стрельба из арбалета ему вдогонку. Предлагая Марзаку пари, я тянул время, чтобы Лайонел отплыл подальше и никто не мог разглядеть во тьме, попала в него стрела или нет. Сам я стрелял мимо. Сейчас он огибает мыс и скоро передаст мое сообщение сэру Джону. Когда-то Лайонел был отличным пловцом. Вот то, что я хотел сообщить вам.

Розамунда довольно долго молча смотрела на него.

— Вы говорите правду? — наконец едва слышно спросила она.

Сакр-аль-Бар пожал плечами:

— По-видимому, вы никак не можете привыкнуть к мысли, что мне незачем лгать вам.

Розамунда опустилась на диван и тихо заплакала.

— А я-то… я думала, что вы…

— Иначе и быть не может, — сурово проговорил корсар. — Вы всегда верили всему самому хорошему обо мне.

С этими словами он резко повернулся и вышел из каюты.

Глава 29

MORITIRUS[644]
С тяжелым сердцем Сакр-аль-Бар покинул Розамунду, оставив ее наедине с раскаянием. Она осознала свою несправедливость. Чувство вины переполняло ее; только им она мерила теперь все свои прежние поступки. Картины далекого и совсем недавнего прошлого настолько перемешались и исказились в ее измученной душе, что ей представилось, будто все горестные события, о которых повествует настоящая хроника, были плодом ее собственных грехов, и прежде всего подозрительности.

Всякое искреннее раскаяние влечет за собой горячее желание искупить вину. И Розамунда не была исключением. Если бы Сакр-аль-Бар не покинул ее так внезапно, она бы на коленях стала умолять простить ей все, что он перенес из-за ее упрямого нежелания понять его, и каяться в собственной низости и бездушии. Но поскольку справедливое негодование заставило его уйти, ей не оставалось ничего другого, как сидеть на диване, размышляя о случившемся и придумывая слова, в которых она изольет свою мольбу, как только он вернется.

Но час проходил за часом, а он все не шел. И вдруг, как гром среди ясного неба, Розамунду поразила страшная мысль. В любую минуту корабль сэра Джона Киллигрю мог напасть на них. Терзаясь раскаянием, она ни разу не подумала об этом. Теперь же ее словно осенило, и душу ее объял невыразимый страх за Оливера. Если начнется бой и он падет от руки англичан или пиратов, которых он предал ради нее, то он умрет, так и не услышав ее исповеди, не узнав о ее раскаянии, так и не простив ее.

Была уже почти полночь, когда Розамунда, не в силах более сносить муки ожидания, поднялась с дивана и неслышно подошла к выходу. Она осторожно раздвинула занавес и, сделав шаг, чуть не наткнулась на чье-то тело, лежавшее у порога. Едва не вскрикнув от испуга, она наклонилась и в слабом свете фонарей, горящих на грот-мачте и поручнях юта, увидела спящего сэра Оливера. Не обращая внимания на застывших на своем посту нубийцев, Розамунда медленно и бесшумно опустилась на колени. В ее глазах стояли слезы благодарности и удивления. Ее глубоко тронуло, что человек, которому она не доверяла, о ком судила столь превратно, даже во сне защищает ее собственным телом.

Рыдание Розамунды прервало чуткий сон Оливера. Он сел, и его смуглое бородатое лицо оказалось совсем рядом с сиявшим белизной лицом Розамунды. Их взгляды встретились.

— Что случилось? — шепотом спросил Оливер.

Розамунда, почему-то испугавшись его вопроса, поспешно отодвинулась. В ту самую минуту, когда случай предоставил ей возможность осуществить то, ради чего она пришла, она чисто по-женски постаралась скрыть свои чувства.

— Как вы думаете, — неуверенно проговорила она, — Лайонел уже добрался до сэра Джона?

Оливер посмотрел в сторону дивана, на котором спал паша. Под навесом все было тихо, к тому же вопрос был задан по-английски. Он встал и, протянув Розамунде руку, помог ей подняться. Затем он знаком попросил ее вернуться в каюту и последовал за ней.

— Волнение не дает вам заснуть? — В голосе Оливера звучали одновременно и вопрос, и утверждение.

— Наверное, — ответила Розамунда.

— Напрасно. Сэр Джон снимется с якоря только в самую глухую ночь, чтобы иметь больше шансов застать нас врасплох. Здесь недалеко; кроме того, выплыв из бухты, Лайонел мог добраться берегом до траверса корабля. Не беспокойтесь, он сделает все как надо.

Розамунда села на диван, избегая его взгляда, но, когда свет лампы упал на ее лицо, сэр Оливер заметил на нем следы недавних слез.

— Когда появится сэр Джон, начнется сражение? — помолчав, спросила она.

— Скорее всего — да. Как вы, наверное, слышали, мы окажемся в такой же западне, в какую Дориа поймал Драгута при Джерби, с той разницей, что хитрый Драгут сумел улизнуть со своими галерами; нам же это не удастся. Мужайтесь, час вашего освобождения близок. — Он замолчал, и, когда заговорил снова, голос его звучал мягко, почти робко: — Я молю Бога, чтобы потом эти несколько дней казались вам всего лишь дурным сном.

Розамунда молчала. Она сидела, слегка сдвинув брови, погруженная в свои мысли.

— Нельзя ли обойтись без сражения? — наконец спросила она и тяжело вздохнула.

— Вам нечего бояться, — успокоил ее Оливер. — Я приму все меры для вашей безопасности. Пока все не закончится, каюту будут охранять несколько человек, которым я особенно доверяю.

— Вы не так меня поняли, — сказала Розамунда, подняв на него глаза. — Вы думаете, я боюсь за себя? — Она опять помолчала и быстро спросила: — А что будет с вами?

— Благодарю вас за этот вопрос, — печально ответил Оливер. — Меня, без сомнения, ждет то, чего я заслуживаю. И пусть это случится как можно скорее.

— О нет! Нет! — воскликнула Розамунда. — Только не это!

И она в волнении поднялась с дивана.

— А что еще остается? — с улыбкой спросил сэр Оливер. — Разве можно пожелать мне лучшей участи?

— Вы будете жить и возвратитесь в Англию. Истина восторжествует, и правосудие свершится.

— Существует только одна форма правосудия, на которую я могу рассчитывать. Это правосудие, отправляемое с помощью веревки. Поверьте, сударыня, у меня слишком дурная слава и я не могу надеяться на помилование. Уж лучше покончить со всем этой ночью. Кроме того, — в голосе его послышалась печаль, — подумайте о моем последнем предательстве. Ведь я предаю своих людей, которые, кем бы они ни были, десятки раз делили со мной опасности и не далее как сегодня доказали, что их верность и любовь ко мне куда как сильнее верности самому паше. Разве я смогу жить после того, как отдал их в руки врагов? Возможно, для вас они — всего-навсего бедные язычники, для меня же они — мои морские ястребы, мои воины, мои доблестные соратники, и я был бы последним негодяем, если бы попытался избежать смерти, на которую обрек их.

Слушая страстную речь сэра Оливера, Розамунда наконец поняла то, что прежде ускользало от нее, и ее глаза расширились от ужаса.

— Такова цена моего освобождения? — в страхе спросила она.

— Надеюсь, что нет, — ответил сэр Оливер. — Я кое-что придумал, и, быть может, мне удастся избежать этого.

— И самому тоже спастись? — поспешно спросила она.

— Стоит ли думать обо мне? Я все равно обречен. В Алжире меня наверняка повесят. Асад об этом позаботится, и все мои морские ястребы не спасут меня.

Розамунда снова опустилась на диван, в отчаянии ломая руки.

— Теперь я вижу, какую судьбу навлекла на вас, — проговорила она. — Когда вы отправили Лайонела к сэру Джону, вы решили заплатить своей жизнью за мое возвращение на родину. Вы не имели права поступать так, не посоветовавшись со мной. Как могли вы подумать, что я пойду на это? Я не приму от вас такой жертвы. Не приму! Вы слышите меня, сэр Оливер!

— Слава богу, у вас нет выбора, — ответил он. — Но вы слишком спешите с выводами. Я сам навлек на себя такую судьбу. Она — не более чем естественный результат моей бездумной жестокости по отношению к вам, расплата, которая должна настигнуть всякого, кто творит зло.

Оливер пожал плечами и спросил изменившимся голосом:

— Возможно, я прошу слишком многого, но не могли бы вы простить меня за все те страдания, что я причинил вам?

— Кажется, мне самой надо просить у вас прощения, — ответила Розамунда.

— Вам?

— За мою доверчивость, которая и была всему виной. За то, что пять лет назад я поверила слухам, за то, что я, не прочтя, сожгла ваше письмо и приложенный к нему документ, подтверждавший вашу невиновность.

Сэр Оливер ласково улыбнулся Розамунде:

— Если мне не изменяет память, вы как-то сказали, что руководствовались внутренним голосом. Хоть я и не совершил того, что вменяется мне в вину, ваш внутренний голос говорил вам обо мне дурно; и он не обманул вас — во мне мало хорошего, иначе и быть не может. Это ваши собственные слова. Но не думайте, что я вспоминаю их, чтобы укорить вас. Нет, я просто осознал их справедливость.

Розамунда протянула к нему руки:

— А если… если бы я сказала, что осознала, насколько они несправедливы?

— Я бы отнесся к вашему признанию как к последнему утешению, которое вы из жалости предлагаете умирающему. Ваш внутренний голос не обманул вас.

— Ах, нет же! Он обманул меня! Обманул!

Но разубедить сэра Оливера оказалось не так-то просто. Он покачал головой, лицо его было печально.

— Порядочный человек, несмотря ни на какие искушения, не поступил бы с вами так, как поступил я. Сейчас я это хорошо понимаю — так люди в свой последний час начинают понимать высший смысл многих явлений.

— Но почему вы так стремитесь к смерти? — в отчаянии воскликнула Розамунда.

— О нет, — ответил он, мгновенно возвращаясь к своей обычной манере, — это смерть стремится ко мне. Но я встречу ее без страха и сожаления, как и подобает встречать неизбежное, — как подарок судьбы. Ваше прощение ободрило и даже обрадовало меня.

Розамунда порывисто взяла Оливера за руку и заглянула ему в лицо:

— Нам нужно простить друг друга, Оливер, вам — меня, мне — вас. И раз прощение приносит забвение, забудем то, что разделяло нас эти пять лет.

Оливер, затаив дыхание, смотрел на бледное, взволнованное лицо Розамунды.

— Неужели мы не можем вернуться к тому, что было пять лет назад? К тому, чем мы жили в то время в Годолфин-Корте?

Посветлевшее было лицо Оливера постепенно угасло и казалось серым и измученным. Грусть и отчаяние туманили его глаза.

— Согрешивший да пребудет в своем грехе, и да пребудут в этом грехе многие колена его. Двери прошлого навсегда закрыты для нас.

— Пусть так. Забудем о прошлом, начнем все сначала и постараемся возместить друг другу все, что за эти годы мы потеряли по собственной глупости.

Сэр Оливер положил руки на плечи Розамунды.

— Моя дорогая, — прошептал он, тяжело вздохнув. — О боже, как мы могли быть счастливы, если бы… — Он замолчал и, сняв руки с ее плеч, неожиданно резко закончил: — Я становлюсь слезливым. Ваше сострадание растопило мое сердце, и я чуть было не заговорил о любви. Но, право, не мне говорить о ней. Любовь там, где жизнь. Она и есть жизнь, тогда как я… Moriturus te salutat![645]

— О нет, нет! — Дрожащими руками Розамунда вцепилась в его рукав.

— Слишком поздно, — проговорил сэр Оливер. — Никакой мост не соединит края пропасти, которую я сам разверз. Мне остается только броситься в нее.

— Тогда я тоже брошусь в нее! — воскликнула Розамунда. — По крайней мере, мы сможем умереть вместе.

— Это безумие! — с жаром возразил он, и по быстроте ответа можно было судить, насколько тронули его слова Розамунды. — Чем это поможет мне? Неужели вы захотите омрачить мой последний час и лишить смерть ее величия? О нет, Розамунда, оставшись жить, вы окажете мне гораздо большую услугу. Вернитесь в Англию и расскажите обо всем, что вы узнали. Лишь вы одна можете вернуть мне честь и доброе имя, открыв правду о том, что заставило меня стать отступником и корсаром. Но что это? Слышите?

Ночную тишину нарушил громкий крик:

— Вставайте! К оружию! К оружию!

— Час пробил, — сказал сэр Оливер и, бросившись к выходу, откинул занавес.

Глава 30

КАПИТУЛЯЦИЯ
В проходе между рядами спящих гребцов слышались быстрые шаги, и вскоре на ют взлетел Али, который на закате сменил Ларока на вершине холма.

— Капитан! Капитан! Господин мой! Вставайте, иначе нас захватят! — кричал он.

Люди просыпались, на палубе началось движение, и вскоре все были на ногах. На баке кто-то громко кричал. Полог, за которым спал паша, раздвинулся, и из-за него вышли Асад и Марзак. Навстречу им спешили Бискайн и Османи, со шкафута бежали Виджителло, Джаспер и несколько перепуганных корсаров.

— Что такое? — спросил паша.

— Галеон снялся с якоря и выходит из залива, — задыхаясь, сообщил Али.

Паша зажал бороду в кулаке и нахмурился:

— Что бы это значило? Неужели они узнали о нашей стоянке?

— А иначе зачем им среди ночи сниматься с якоря? — спросил Бискайн.

— Действительно, зачем? — проговорил Асад и обратился к сэру Оливеру, стоявшему у входа в каюту: — А что скажешь ты, Сакр-аль-Бар?

Сакр-аль-Бар пожал плечами и подошел к паше:

— Что я могу сказать? Ты, видно, хочешь знать, что нам теперь делать? Нам остается только ждать. Если они узнали, что мы находимся в бухте, то мы попали в хорошую западню, и этой же ночью с нами будет покончено.

Если во многих, кто слышал ответ Сакр-аль-Бара, его ледяное спокойствие пробудило тревогу, то Марзака оно повергло в ужас.

— Да сгниют твои кости, прорицатель бедствий! — крикнул он и добавил бы что-нибудь еще, если бы Сакр-аль-Бар не заставил его замолчать.

— Что написано, то и сбудется, — громовым голосом объявил он.

— Воистину так, — поддержал корсара Асад, как истинный фаталист ухватившись за это последнее утешение. — Если мы созрели для руки садовника, то садовник сорвет нас.

Бискайн, в отличие от паши не склонный к фатализму, предложил более решительный план:

— В своих действиях мы должны исходить из предположения, что нас действительно обнаружили, и, пока не поздно, выйти в открытое море.

— Но тогда предполагаемая опасность превратится в явную, и мы сами устремимся ей навстречу, — вмешался перепуганный Марзак.

— Ты ошибаешься! — воскликнул Асад, вновь обретший былую уверенность. — Хвала Аллаху, пославшему нам такую тихую ночь! Ветер спал, и мы сможем на веслах пройти десять лиг, пока под парусами они пройдут одну.

По рядам корсаров пронесся шепот одобрения.

— Только бы нам благополучно выбраться из бухты, а уж потом они не догонят нас, — сказал Бискайн.

— Нас могут догнать ядра их пушек, — хладнокровно напомнил Сакр-аль-Бар, чтобы охладить их пыл. Он еще раньше подумал о таком способе избежать западни, но надеялся, что другим он не придет в голову.

— И все же нам стоит пойти на риск, — возразил Асад, — и вверить свою судьбу этой ночи. Оставаться здесь — значит ждать гибели.

И он принялся отдавать приказания:

— Али, позови кормщиков! Торопись! Виджителло, не жалей плетей, и пусть они хорошенько расшевелят рабов.

Раздался свисток боцмана, его помощники побежали между рядами гребцов, и свист плетей, обрушившихся на плечи и спины рабов, слился с шумом на борту галеаса.

Паша снова обратился к Бискайну:

— Отправляйся на нос и построй людей. Вели им держать оружие наготове на случай, если нас попытаются взять на абордаж.

Бискайн поклонился и спрыгнул на трап. Шум и гомон поспешных приготовлений перекрыл громкий голос Асада:

— Арбалетчики, наверх! Канониры, к пушкам! Погасить огни! Разжечь запальники!

Черезмгновение все огни погасли, включая лампу в каюте, для чего один из офицеров паши проник в это заповедное место. На всякий случай зажженным оставили лишь фонарь, свисавший с грот-мачты, но и его спустили на палубу и обернули куском парусины.

На некоторое время галеас погрузился во тьму, словно над ним опустили покров из черного бархата. Но постепенно глаза привыкли, мрак немного рассеялся, и люди и предметы вновь приобрели свои очертания в неверном сероватом сиянии летней ночи.

Волнение и суета первых минут подготовки к отплытию вскоре улеглись, и корсары в полном молчании застыли по местам. Никто из них и не подумал упрекать пашу или Сакр-аль-Бара за отказ выполнить их требование покинуть бухту, как только стало известно о близости вражеского корабля. На просторной носовой палубе выстроились три шеренги корсаров. Впереди стояли арбалетчики, за ними воины, вооруженные саблями, зловеще поблескивавшими в темноте. Люди толпились у фальшбортов на шкафуте, облепляли грот-ванты. На юте около каждой из двух пушек стояло по три канонира, и на их лицах играли красноватые отблески от зажженного запальника.

Стоя на юте у самого трапа, Асад отдавал короткие резкие команды. За ним виднелась высокая фигура Сакр-аль-Бара, который стоял рядом с Розамундой, прислонясь к обшивке каюты. От него не укрылось, что паша не доверяет ему ничего, связанного с подготовкой к отплытию.

Кормщики заняли ниши, послышался скрип огромных рулевых весел, раздалась команда Асада, и ряды рабов пришли в движение: гребцы изо всех сил подались вперед, выровняли весла и на мгновение замерли. Прозвучал следующий приказ, в темноте прохода щелкнула плеть, тамтам начал отбивать ритм. Рабы подались назад, послышался скрип уключин, плеск воды, и огромный галеас заскользил к выходу из бухты.

Помощники боцмана, бегая по проходу, без устали работали плетьми, заставляя рабов напрягать последние силы. Судно набирало скорость, туманные очертания мыса проплывали мимо, горловина бухты становилась все шире, и за ней открывалась зеркальная гладь морского простора.

Едва дыша, Розамунда дотронулась до рукава Сакр-аль-Бара.

— Неужели мы все-таки уйдем от них? — спросила она срывающимся шепотом.

— Молю Бога, чтобы этого не случилось, — вполголоса ответил Оливер и тут же с досадой добавил: — Вот чего я опасался. Смотрите! — И он показал на море.

Они вышли из бухты и подошли к самой оконечности мыса, как вдруг в кабельтове от них по левому борту появилась темная громада галеона, на палубе которого горело множество огней.

— Быстрее! — кричал Асад. — Гребите изо всех сил, неверные свиньи! Проворнее работайте плетьми, нечего жалеть их шкуры. Пусть эти собаки налягут на весла, и тогда нас никто не настигнет.

Плети со свистом рассекали воздух, их удары градом сыпались на обнаженные спины, исторгая вопли и стоны истязаемых рабов, которые и без того напрягали все жилы, теряя единственный шанс на спасение. Задавая бешеный ритм, удары тамтама следовали один за другим, и казалось, вторя им, скрип уключин, плеск погружаемых в воду весел и хриплое дыхание рабов сливаются в один протяжный беспрерывный звук.

— Не сбавлять хода! — кричал неумолимый Асад. — Даже если у этих нечестивых псов лопнут легкие, они должны в течение часа поддерживать такую скорость.

— Мы оторвались от них! — торжествующе воскликнул Марзак. — Хвала Аллаху!

Он не ошибся. Огни заметно отдалились. Ветер был так слаб, что казалось, галеон стоит на месте, хоть на нем и были распущены все паруса. А тем временем галеас летел вперед со скоростью, с какой он никогда не ходил под командованием Сакр-аль-Бара. Ведь Сакр-аль-Бар еще ни разу не показал спину даже самому сильному противнику.

Вдруг над водой разнесся окрик с галеона. Асад захохотал и в темноте погрозил кулаком преследователю, сопровождая свой жест витиеватым проклятием от имени Аллаха и пророка. И тут, словно в ответ ему, галеон всем бортом полыхнул огнем. Тишину ночи расколол оглушительный грохот, и рядом с мусульманским судном раздался громкий всплеск.

Испуганная Розамунда плотнее прижалась к Оливеру. Асад ад-Дин только рассмеялся:

— Можно не бояться меткости их прицела. Они не видят нас — собственные огни слепят им глаза.

— Он прав, — сказал Сакр-аль-Бар, — но главное — зная о вашем присутствии на борту, они не станут топить нас.

Розамунда еще раз посмотрела на море и увидела, что дружественные огни за кормой отдаляются.

— Мы уходим от них, — простонала она. — Теперь им уже не догнать нас.

Именно этого и опасался Сакр-аль-Бар, и не только опасался, но твердо знал, что, если не поднимется ветер, случится то, о чем говорила Розамунда.

— Есть один шанс, — сказал он ей, — но ставками в игре будут жизнь и смерть.

— Так воспользуйтесь им, — не раздумывая, попросила его Розамунда. — Если удача отвернется от нас, мы все равно не будем в проигрыше.

— Вы на все готовы?

— Разве я не сказала, что этой ночью разделю вашу судьбу?

— Будь по-вашему, — печально ответил он.

Сакр-аль-Бар сделал несколько шагов в сторону трапа, но передумал и обернулся к Розамунде:

— Вам лучше пойти со мной.

Она молча последовала за ним. Те, кто видел, как они шли по проходу, не скрывали своего удивления, но никто не попытался остановить их. Мысли корсаров слишком занимало их теперешнее положение, ничто другое их не интересовало.

Сакр-аль-Бар провел Розамунду мимо помощников боцмана, которые извергали на рабов потоки яростной брани, сопровождая их нещадными ударами плетей, и наконец привел ее на шкафут. Здесь он поднял завернутый в парусину фонарь, но, как только лучи света брызнули на палубу, паша громовым голосом приказал загасить его. Не обращая ни малейшего внимания на приказ Асада, Сакр-аль-Бар подошел к грот-мачте, возле которой стояли бочонки с порохом. Один из них был почат, так как канонирам понадобился порох, и его неплотно пригнанная крышка слегка съехала в сторону. Сакр-аль-Бар скинул ее, вынул из фонаря одно из роговых стекол и поднес открытый огонь к пороху.

Громкий голос Сакр-аль-Бара заглушил испуганные крики тех, кто наблюдал за ним:

— Сушить весла!

Тамтам замолк, но рабы сделали еще один рывок.

— Сушить весла! — повторил корсар. — Асад, вели им остановиться, или я всех вас отправлю в объятия шайтана. — И он поднес фонарь к самому краю бочонка.

Весла зависли над водой. Рабы, корсары, офицеры и даже Асад, словно парализованные, уставились на освещенную фонарем зловещую фигуру, малейшее движение которой грозило им страшным концом. Возможно, у кого-то из них и мелькнула мысль броситься на безумца, но останавливал страх, что эта попытка в мгновение ока отправит их в мир иной.

Наконец Асад обрел дар речи и обрушился на Сакр-аль-Бара:

— Да поразит тебя Аллах смертью! Какой злой джинн вселился в тебя?

Стоявший рядом с отцом Марзак схватил арбалет и вставил в него стрелу.

— Чего вы смотрите! — крикнул он. — Стреляйте в него! — И поднял арбалет.

Но Асад остановил сына; он понимал, к каким роковым последствиям приведет излишняя поспешность юноши.

— Если хоть один из вас сдвинется с места, я брошу фонарь в порох, — спокойно предупредил Сакр-аль-Бар. — А если Марзак или кто-нибудь другой застрелит меня, это получится само собой. Запомните мои слова, если, конечно, вы не торопитесь переселиться в райские кущи пророка.

— Сакр-аль-Бар!

Поняв бессилие гнева, паша решил прибегнуть к уговорам и умоляюще протянул руки к тому, чей смертный приговор окончательно созрел в его мыслях и сердце.

— Сакр-аль-Бар, сын мой, заклинаю тебя хлебом и солью, что мы делили, образумься.

— Я в полном рассудке, — услышал он в ответ, — и именно поэтому не стремлюсь к участи, уготованной мне в Алжире в память об этом самом хлебе и соли. Я не желаю возвращаться с тобой, чтобы меня повесили или сослали на галеры.

— А если я поклянусь тебе, что ничего подобного не случится?

— Ты изменишь своей клятве. Я больше не верю тебе, Асад ад-Дин, ибо ты оказался глупцом. За всю свою жизнь я ни разу не встречал глупца, который был бы достойным человеком, и никогда не верил глупцам, за исключением одного, да и тот меня предал. Вчера я просил тебя, подсказывал тебе мудрое решение и предлагал возможность осуществить его. Согласившись на ничтожную уступку, ты мог бы оставить меня при себе, а потом повесить меня в свое удовольствие. Я предлагал тебе — и ты это знал — свою жизнь, хоть ты и не догадывался и не догадываешься, что я также знал об этом. — Корсар рассмеялся. — Теперь ты понимаешь, к какой породе глупцов принадлежишь? Тебя погубила жадность. Твои руки хотели захватить больше, чем они могут удержать. А теперь взгляни на последствия — на этот медленно, но грозно и неотвратимо приближающийся галеон.

Каждое слово Сакр-аль-Бара глубоко западало в душу Асада. Только теперь на него снизошло запоздалое прозрение, и он в ярости и отчаянии до боли сжал кулаки.

— Назови свою цену, — наконец проговорил паша, — и, клянусь бородой пророка, ты получишь ее.

— Вчера я называл цену и получил отказ. Я предлагал тебе свою свободу и даже жизнь в обмен на свободу другого человека.

Если бы Сакр-аль-Бар оглянулся и увидел, как засветилось лицо Розамунды, с каким волнением она поднесла руки к груди, то догадался бы, что она прекрасно поняла смысл его слов.

— Я сделаю тебя богатым и знатным, — горячо продолжал Асад. — Ты будешь мне сыном, и тебе достанется власть над Алжиром, когда я сложу ее с себя.

— Я не торгую собой, о могущественный Асад, и никогда не торговал. Ты решил предать меня смерти. Сейчас это в твоей власти, но с одним условием: ты вместе со мной изопьешь эту чашу. Что записано — то записано. Вместе с тобой, Асад, мы потопили немало кораблей, и, если таково будет твое желание, этой ночью настанет наш черед пойти ко дну.

Терпение Асада лопнуло, и гнев вырвался наружу:

— Да будешь ты вечно гореть в адском пламени, подлый изменник!

Услышав из уст самого паши столь недвусмысленное признание его поражения, корсары заволновались. Морские ястребы Сакр-аль-Бара дружно воззвали к своему капитану, напоминая ему о преданности и любви, в награду за которые он решил обречь их на гибель.

— Верьте мне! — Голос Сакр-аль-Бара перекрыл крики команды. — Я всегда вел вас только к победе. Даю вам слово, что и сейчас, когда мы в последний раз стоим на одной палубе, вы не потерпите поражения.

— Но противник уже совсем близко! — крикнул Виджителло.

И он был прав. Высокий корпус галеона рос на глазах, его нос медленно рассекал воду под прямым углом к носу галеаса. Через несколько секунд суда уже стояли борт о борт, и под победный клич английских моряков, толпившихся у фальшбортов галеона, его абордажные крючья с лязгом зацепили нос, корму и шкафут галеаса. Как только их закрепили, поток людей в кирасах и шлемах хлынул на носовую палубу мусульман. Забыв о возможности взрыва, корсары сорвались с мест, готовые оказать нападающим прием, какой всегда встречали у них неверные. Через мгновение на носовой палубе галеаса кипела яростная схватка, освещаемая мрачными красноватыми всполохами факелов, горевших на борту «Серебряной цапли». Первыми на палубу галеаса бросились Лайонел и сэр Джон Киллигрю. Их встретил Джаспер Ли, чья сабля проткнула Лайонела, едва его ноги коснулись палубы.

Прежде чем властный голос Сакр-аль-Бара остановил сражение и корсары наконец повиновались его приказу, с обеих сторон уже было по дюжине убитых.

— Стойте! — крикнул Сакр-аль-Бар своим морским ястребам на лингва франка. — Назад, и положитесь на меня. Я сам все улажу.

Затем он заговорил по-английски и призвал своих соотечественников прекратить сражение:

— Сэр Джон Киллигрю! Опустите оружие и выслушайте меня! Удержите тех, кто рядом с вами, и прикажите другим остаться на галеоне. Стойте, говорю я. Выслушайте меня, а там поступайте как знаете.

Сэр Джон, увидев Розамунду рядом с Сакр-аль-Баром у грот-мачты, понял, что, продолжая наступление, он подвергнет ее жизнь немалой опасности, и остановил своих людей.

Таким образом, бой закончился так же внезапно, как и начался.

— Что вы желаете сказать мне, гнусный изменник? — высокомерно спросил сэр Джон.

— Всего лишь то, сэр Джон, что если вы не прикажете вашим людям вернуться на галеон, то я, не тратя времени даром, прихвачу вас с собой в ад. Я брошу вот этот фонарь в порох, и мы все вместе пойдем ко дну, поскольку наши суда намертво сцеплены вашими абордажными крючьями. Но если вы примете мои условия, то получите то, за чем пришли. Я выдам вам леди Розамунду.

Сэр Джон задумался и, стоя на юте, не сводил с корсара свирепого взгляда.

— Хоть в мои намерения и не входило вступать с вами в переговоры, — наконец заговорил он, — я приму ваши условия, но только в том случае, если сполна получу все, за чем пришел. На галеасе находится гнусный преступник, и я поклялся честью рыцаря захватить его и повесить. Когда-то он звался Оливером Тресиллианом.

— Его я также выдам вам, — без колебаний ответил корсар, — но вы должны поклясться, что покинете галеас, никому не причинив вреда.

У Розамунды перехватило дыхание, и она вцепилась в руку корсара, которой тот держал фонарь.

— Осторожно, сударыня, — предупредил он, — иначе вы всех нас погубите.

— Так было бы лучше, — ответила Розамунда.

Сэр Джон дал Сакр-аль-Бару слово, что, как только тот выдаст ему Розамунду и сдастся сам, он немедленно покинет галеас, не тронув никого из команды.

Сакр-аль-Бар повернулся к корсарам, нетерпеливо ожидавшим конца переговоров, и рассказал им про соглашение с капитаном английского судна.

Затем он обратился к Асаду и попросил его дать твердое обещание соблюдать условия договора и, со своей стороны, не проливать крови. В ответе паши излился не только его собственный гнев, но гнев всей преданной капитаном команды.

— Раз ты нужен ему для того, чтобы тебя повесить, то он только избавит нас от хлопот, поскольку ничего другого ты и от нас не заслужил за свое предательство.

— Итак, я сдаюсь, — объявил сэру Джону Сакр-аль-Бар и бросил фонарь за борт.

Лишь один голос прозвучал в его защиту — голос Розамунды. Но он был слишком слаб. Розамунда слишком много перенесла и не выдержала этого последнего удара. Она покачнулась и без чувств упала на грудь Сакр-аль-Бара. В ту же секунду сэр Джон и несколько английских моряков бросились к грот-мачте, подхватили Розамунду на руки и крепко связали пленника.

Корсары молча наблюдали за происходящим. Предательство Сакр-аль-Бара, приведшее к нападению английского галеона, вырвало из их сердец былую преданность своему доблестному капитану, за которого они прежде были готовы отдать всю кровь до последней капли. И все же, когда они увидели, как его, связанного, поднимают на борт «Серебряной цапли», их настроение изменилось. Раздались угрожающие крики, над головами засверкали обнаженные сабли. Если он и изменил им, то он же устроил так, что они не пострадали от его измены. Это было достойно того Сакр-аль-Бара, которого они знали и любили. В глубине души они чувствовали, что так поступить мог только он, и оттого их любовь и преданность своему предводителю вспыхнули с прежней силой.

Но голос Асада напомнил корсарам про обещание, данное от их имени; и, поскольку этого могло оказаться недостаточно, откуда-то сверху, словно для того, чтобы погасить искру мятежа, прозвучал голос самого Сакр-аль-Бара и его последний приказ:

— Помните, что я дал за вас слово! Не нарушайте его! Да хранит вас Аллах!

В ответ он услышал горестные стенания своих бывших товарищей по оружию, под которые его быстро поволокли в трюм, где ему предстояло подготовиться к близкому концу.

Английские матросы перерезали абордажные канаты, и галеон растаял в ночи. На галеасе заменили покалеченных в схватке рабов, и он поплыл в Алжир, отказавшись от нападения на корабль испанского казначейства.

На юте под навесом сидел Асад. Паша словно пробудился от страшного сна. Уронив голову на руки, он горько оплакивал того, кто был ему вторым сыном и кого он потерял из-за собственного безумия. Он проклинал женщин, проклинал судьбу, но более всего проклинал самого себя.

Когда забрезжил рассвет, корсары бросили за борт трупы погибших, вымыли палубу и даже не заметили, что на галеасе недостает одного человека и, следовательно, английский капитан или его матросы не совсем точно выполнили условия соглашения.

В Алжир корсары вернулись в трауре, но не по «испанцу», которому они позволили мирно следовать своим курсом, — в трауре по отважному капитану, самому отважному из всех, кто когда-либо обнажал саблю на службе исламу. В Алжире так и не узнали подробностей этой истории. Никто из участников событий не осмеливался рассказывать о них, поскольку все они до конца дней своих стыдились этих воспоминаний, хотя и признавали, что Сакр-аль-Бар сам навлек на себя постигшую его участь. По крайней мере одно было ясно всем: он не пал в битве, и, следовательно, не исключено, что он жив. Так сложилась своего рода легенда, что когда-нибудь он вернется.

Даже через полвека после описанных событий выкупленные из рабства пленники, вернувшись из Алжира на родину, рассказывали, что каждый мусульманин по-прежнему ждет и свято верит в возвращение Сакр-аль-Бара.

Глава 31

СИМВОЛ ВЕРЫ
Сакр-аль-Бара заперли в темной конуре на баке «Серебряной цапли», где в ожидании рассвета ему предстояло подготовить душу к смертному часу. С момента его добровольной сдачи между ним и сэром Джоном не было сказано ни слова. Со связанными за спиной руками его подняли на борт английского галеона, и на шкафуте он на несколько секунд оказался лицом к лицу со своим старым знакомцем и нашим хронистом лордом Генри Годом. Я так и вижу раскрасневшуюся физиономию наместника королевы и грозный взгляд, которым он смерил отступника. Из писаний лорда Генри мне известно, что во время той мимолетной встречи ни он, ни Сакр-аль-Бар не проронили ни звука. Корсара поспешно увели и втолкнули в тесную каморку, пропахшую дегтем и трюмной водой.

Сакр-аль-Бар довольно долго пролежал там, уверенный, что находится в полном одиночестве. Время и место как нельзя более располагали к философским раздумьям над положением, в котором он оказался. Хотелось бы надеяться, что по зрелом размышлении он пришел к выводу, что ему не в чем упрекнуть себя. Если он и поступал дурно, то полностью искупил свою вину. Едва ли кому-нибудь придет в голову обвинять его в предательстве по отношению к его верным мусульманским сподвижникам; но если даже и придет, то нелишне будет вспомнить, какой ценой он заплатил за это предательство. Розамунда была в безопасности, Лайонел получил по заслугам, что же до него самого, то стоило ли об этом думать, поскольку одной ногой он уже стоял в могиле… Жизнь его была разбита, и мысль о том, что он заканчивает ее далеко не худшим образом, несомненно, приносила ему известное удовлетворение. Правда, если бы он не поддался мстительному порыву и не пустился в злосчастное плавание к берегам Корнуолла, то еще долго мог бы бороздить моря со своими корсарами, мог бы даже стать пашой Алжира и первым вассалом Великого Турка.[646] Но подобный конец был бы недостоин христианина и дворянина. Его ожидала лучшая участь.

Слабый шорох прервал его мысли. Он подумал, что это крыса, и несколько раз стукнул каблуком об пол, чтобы прогнать отвратительное животное. Но на стук из темноты откликнулся чей-то голос:

— Кто здесь?

Сакр-аль-Бар вздрогнул от неожиданности.

— Кто здесь? — повторил тот же голос и с раздражением добавил: — Здесь темно, как в аду. Где я?

Теперь Сакр-аль-Бар узнал голос Джаспера Ли и немало удивился тому обстоятельству, что его последний рекрут в ряды мусульман оказался в одной с ним темнице.

— Черт возьми! — сказал он. — Вы находитесь на баке «Серебряной цапли», хоть я и не знаю, как вы сюда попали.

— Кто вы?

— В Берберии меня знали под именем Сакр-аль-Бара.

— Сэр Оливер!

— Полагаю, теперь меня будут называть именно так. Возможно, и к лучшему, что меня похоронят в море, иначе этим христианским джентльменам было бы нелегко решить, какую надпись начертать на моем могильном камне. Но вы-то каким образом оказались здесь? Мы договорились с сэром Джоном, что с обеих сторон никто не пострадает, и едва ли он нарушил слово.

— Что до вашего вопроса, то я не знаю, как на него ответить. Я даже не знал, куда меня запрятали, пока вы не растолковали. После того как я всадил клинок в вашего милого братца, меня сшибли с ног, и я потерял сознание. Вот все, что я могу вам сообщить.

— Что? Вы убили Лайонела?

— Похоже на то, — прозвучал равнодушный ответ. — Во всяком случае, я вогнал в него пару футов стали. Это случилось, как только первые англичане прыгнули на галеас и началась драка. Мастер Лайонел был в первом отряде — вот уж где я не стал бы искать его.

Наступило продолжительное молчание. Наконец сэр Оливер тихо проговорил:

— Несомненно, он получил от вас по заслугам. Вы правы, мастер Ли, головной отряд — последнее место, где его следовало бы искать, разумеется, если он намеренно не бросился искать сталь, чтобы избежать веревки. Уж лучше так! Да упокоит Господь его душу!

— Вы верите в Бога? — с некоторым волнением спросил старый грешник.

— Я почти уверен, что за это они вас и забрали, — продолжал сэр Оливер, словно не слыша вопроса. — Пребывая в полном неведении о его истинных заслугах и почитая его святым мучеником, они решили отомстить за него — вот и приволокли вас сюда. — Он вздохнул. — Право, мастер Ли, я не сомневаюсь, что, зная за собой немало грехов — чтобы не сказать преступлений, — вы уже давно готовили свою шею к петле и встреча с ней не будет для вас неожиданностью.

Шкипер неловко заерзал и застонал.

— О боже, как болит голова, — пожаловался он.

— У них есть верное лекарство от этого недуга, — успокоил его сэр Оливер. — Кроме того, вас вздернут в лучшей компании, чем вы заслуживаете, поскольку меня тоже утром повесят. Мы оба, мастер Ли, заслужили такой конец. И все же мне жаль вас, потому что это не входило в мои планы.

Мастер Ли шумно вздохнул и некоторое время молчал. Затем он повторил свой вопрос:

— Вы верите в Бога, сэр Оливер?

— Нет Бога, кроме Бога, и Магомет пророк его. — По тону сэра Оливера мастер Ли не поручился бы, что тот не издевается над ним.

— Но это языческий Символ веры, — с отвращением произнес испуганный шкипер.

— Вы ошибаетесь. Это вера, по законам которой живут исповедующие ее люди. Их поступки не расходятся с убеждениями, чего нельзя сказать о тех христианах, каких мне доводилось встречать.

— Как вы можете говорить так на пороге смерти? — воскликнул возмущенный мастер Ли.

— Ей-богу! Когда же и говорить правду, как не перед смертью? Говорят, это самое подходящее время для откровенности.

— Значит, вы все же не верите в Бога?

— Напротив, верю.

— Но не в истинного Бога? — настаивал шкипер.

— Не может быть иного Бога, кроме истинного, а как люди называют его — не имеет значения.

— Но если вы верите, значит боитесь?

— Чего?

— Ада, проклятия, вечного огня! — проревел шкипер, объятый несколько запоздалым страхом.

— Я всего лишь исполнил то, что в безграничном всеведении своем предначертал для меня Всевышний, — ответил сэр Оливер. — Моя жизнь была такой, какой Он ее задумал. Так стану ли я бояться проклятия и вечных мук за то, что был таким, каким создал меня Творец?

— Это языческий Символ веры, — повторил мастер Ли.

— Он приносит утешение, — ответил сэр Оливер, — и вполне годится для такого грешника, как вы.

Но мастер Ли отверг предложенное ему утешение.

— Ох, — жалобно простонал он, — как бы я хотел верить в Бога!

— Ваше неверие так же не способно уничтожить его, как вера — создать, — заметил сэр Оливер. — Но коль скоро вы впали в такое настроение, может быть, вам стоило бы помолиться?

— А вы не помолитесь со мной? — попросил шкипер, страх которого перед загробной жизнью нисколько не уменьшился.

— Я сделаю нечто лучшее, — немного подумав, ответил сэр Оливер. — Я попрошу сэра Джона Киллигрю сохранить вам жизнь.

— Он вас и слушать не станет. — Голос мастера Ли дрогнул.

— Станет. Тут задета его честь. Я сдался с условием, что никто из моих людей не пострадает.

— Но я убил мастера Лайонела.

— Верно. Но это случилось в суматохе и до того, как я предложил свои условия. Сэр Джон дал мне слово и сдержит его, когда я объясню ему, что это дело чести.

Шкипер почувствовал невыразимое облегчение. Страх смерти, тяжким бременем лежавший у него на душе, отступил. А с ним исчезла и внезапно обуявшая мастера Ли тяга к покаянию. Во всяком случае, он больше не говорил о проклятии и вечных муках и не предпринимал дальнейших попыток выяснить отношение сэра Оливера к вопросам веры и загробной жизни. Возможно, он не без основания предположил, что вера сэра Оливера — личное дело сэра Оливера и даже если он не прав, то не ему, мастеру Ли, наставлять его на путь истины. Для себя шкипер решил повременить с заботами о спасении души, отложив их до той поры, когда в них появится более настоятельная необходимость.

Придя к такому заключению, мастер Ли лег и, несмотря на сильную боль в голове, попытался заснуть. Вскоре он понял, что заснуть ему не удастся, и хотел продолжить разговор, но по ровному дыханию соседа понял, что тот спит.

Мастер Ли был искренно удивлен и потрясен. Он отказывался понимать, как человек, проживший такую жизнь, ставший отступником и язычником, может спокойно спать, зная, что на рассвете его повесят. Запоздалое благочестие и христианский пыл побуждали шкипера разбудить спящего и убедить его посвятить последние часы примирению с Богом. С другой стороны, простое человеческое сострадание подсказывало ему не нарушать благодатный сон, дарующий осужденному покой и забвение. Шкипера до глубины души тронуло, что сэр Оливер на пороге смерти нашел в себе силы подумать о нем и о его судьбе, и не только подумать, но и попытаться спасти его от веревки. Вспомнив, как велика его собственная вина во всех несчастьях сэра Оливера, мастер Ли растрогался еще больше. Пример чужого героизма и благородства оказался заразительным, и шкиперу пришло на ум, что и он, пожалуй, мог бы услужить своему капитану, откровенно рассказав обо всем, что ему известно про обстоятельства, в силу которых сэр Оливер стал отступником и корсаром. Такое решение воодушевило мастера Ли, и — как ни странно — воодушевление его достигло крайнего предела, когда он сообразил, что, давая показания, рискует собственной шеей.

Так он и провел эту бесконечную ночь, сжав руками раскалывающуюся от боли голову и черпая мужество в твердом намерении совершить первый в своей жизни добрый и благородный поступок.

Но злой рок, казалось, решил сорвать его планы. Когда на рассвете пришли за сэром Оливером, чтобы препроводить его на суд, требования Джаспера Ли отвести и его к сэру Джону оставили без внимания.

— Тебя не приказано, — грубо оборвал его один из матросов.

— Может, и нет, — возразил мастер Ли, — но только потому, что сэр Джон понятия не имеет, как много я могу сообщить ему. Говорят тебе, отведи меня к нему, чтобы, пока не поздно, он услышал правду кое о чем.

— Заткнись! — рявкнул матрос и с такой силой ударил шкипера по лицу, что тот отлетел в угол. — Скоро придет и твой черед, а сейчас мы займемся этим язычником.

— Все, что вы можете сказать им, не будет иметь ровно никакого значения, — спокойно сказал сэр Оливер. — Но я благодарен вам за дружеское участие. Если бы я не был связан, мастер Джаспер, то с удовольствием пожал бы вам руку. Прощайте.

После кромешной тьмы солнечный свет ослепил сэра Оливера. Из слов конвойных он понял, что его ведут в каюту, где будет разыграна короткая комедия суда. Но на шкафуте их остановил офицер и велел им подождать.

Сэр Оливер сел на бухту каната, конвойные встали по обеим сторонам от него. На баке и люках собрались простодушные моряки; они во все глаза глядели на могучего корсара, который некогда был корнуоллским дворянином, но потом стал отступником, мусульманином и грозой христианского мира.

По правде говоря, когда сэр Оливер, облаченный в парчовый кафтан, белую тунику и тюрбан, намотанный поверх стального остроконечного шлема, сидел на шкафуте английского галеона, в нем было довольно трудно узнать бывшего корнуоллского джентльмена. Он небрежно покачивал загорелыми мощными ногами, обнаженными по колено, и на его бронзовом лице с ястребиным профилем, светлыми глазами и черной раздвоенной бородой отражалось невозмутимое спокойствие истинного фаталиста. И грубые моряки, высыпавшие на палубу из желания поглумиться и насмеяться над ним, смолкли, пораженные его невиданным бесстрашием и стойкостью пред лицом смерти.

Если промедление и раздражало сэра Оливера, то он не подавал вида. И если взгляд его жестких светлых глаз блуждал по палубе, проникая в самые укромные уголки, то отнюдь не из праздного любопытства. Он искал Розамунду, надеясь увидеть ее перед тем, как отправиться в последнее путешествие.

Но Розамунды не было видно. Уже около часа она находилась в каюте, и именно ей сэр Оливер был обязан затянувшимся ожиданием.

Глава 32

СУДЬИ
Когда Розамунду в бессознательном состоянии принесли на борт «Серебряной цапли», то ввиду отсутствия на корабле женщины, чьим попечениям ее можно было бы вверить, лорду Генри, сэру Джону и корабельному врачу мастеру Тобайесу пришлось взять на себя заботы о ней.

Мастер Тобайес прибегнул к самым сильным укрепляющим средствам, какие были в его распоряжении, и, уложив Розамунду на кушетке в просторной каюте на корме, посоветовал своим спутникам не нарушать сон молодой женщины, в котором, судя по ее состоянию, она очень нуждалась. Выпроводив из каюты владельца судна и королевского наместника, он спустился в трюм к более тяжелому больному, требующему его внимания. Этим больным был Лайонел Тресиллиан, чье почти бездыханное тело принесли с галеаса вместе с четырьмя другими ранеными из команды «Серебряной цапли».

На рассвете в трюм спустился сэр Джон справиться о своем раненом друге. Он застал врача на коленях у изголовья Лайонела. Заметив сэра Джона, мастер Тобайес отвернулся от раненого, ополоснул руки в стоявшем на полу металлическом тазу и, вытирая их салфеткой, поднялся на ноги.

— Больше я ничего не могу сделать, сэр Джон. — В приглушенном голосе врача звучала полная безнадежность. — Ему уже ничем не поможешь.

— Вы хотите сказать, он умер? — воскликнул сэр Джон.

Врач отбросил салфетку и принялся не спеша расправлять закатанные рукава черного колета.

— Почти умер, — ответил он. — Поразительно, что при такой ране в нем все еще теплится жизнь. У него сильное внутреннее кровотечение. Пульс постоянно слабеет. Состояние мастера Лайонела не изменится. Он отойдет без мучений. Считайте, что он уже умер, сэр Джон.

Мастер Тобайес помолчал и, слегка вздохнув, добавил:

— Милосердный, тихий конец.

На бледном, гладко выбритом лице врача отразилась подобающая случаю печаль, хоть в его практике такие сцены были отнюдь не редки и он давно к ним привык.

— Что касается остальных раненых, — продолжал он, — то Блер умер, а трое других должны выздороветь.

Но сэр Джон, потрясенный сообщением о близкой кончине своего лучшего друга, не обратил внимания на последние слова мастера Тобайеса.

— И он даже не придет в сознание? — спросил он таким тоном, словно уже задавал этот вопрос и тем не менее повторяет его.

— Как я уже сказал, сэр Джон, вы можете считать, что он умер. Мое искусство не в состоянии помочь ему.

Голова сэра Джона поникла, лицо болезненно исказилось.

— Так же, как и мое правосудие, — мрачно добавил он. — Оно отомстит за Лайонела, но не вернет мне друга. Месть, мастер Тобайес, — сэр Джон посмотрел на врача, — один из парадоксов, из которых состоит наша жизнь.

— Ваше дело, сэр Джон, — правосудие, а не месть, — возразил мастер Тобайес.

— Это игра понятиями, а точнее — уловка, к которой прибегают, когда больше нечего сказать.

Сэр Джон подошел к Лайонелу и посмотрел на его красивое бледное лицо, уже осененное крылом смерти.

— О, если бы он мог заговорить в интересах правосудия! Услышать бы от него самого показания, которыми, если потребуется, я бы мог подтвердить то, что мы не преступили закон, повесив Оливера Тресиллиана.

— Уверяю вас, сэр, — отважился заметить Тобайес, — этого не потребуется. Но если и возникнет такая необходимость, то будет достаточно слов леди Розамунды.

— О да! Его преступления против Бога и людей слишком чудовищны. Они не дают ни малейшего основания подвергать сомнению мое право покончить с ним на месте.

В дверь постучали, и слуга сэра Джона сообщил ему, что леди Розамунда желает срочно видеть его.

— Ей не терпится спросить про Лайонела, — простонал сэр Джон. — Боже мой! Как мне сказать ей! Сразить ее роковой вестью в самый час ее избавления!

Он тяжелыми шагами направился к двери, но у порога остановился.

— Вы останетесь с ним до конца? — не то спросил, не то приказал он.

Мастер Тобайес поклонился:

— Конечно, сэр Джон. — И добавил: — Ждать осталось недолго.

Сэр Джон еще раз посмотрел на Лайонела, словно прощаясь с ним.

— Упокой, Господи, его душу, — хрипло проговорил он и вышел.

На шкафуте сэр Джон остановился и, подойдя к группе свободных от вахты матросов, приказал им перекинуть веревку через нок-рею и привести Оливера Тресиллиана. Затем, чувствуя тяжесть в ногах и еще большую тяжесть на сердце, пошел к трапу, ведущему на ют, который был построен в виде замка.

Над окутанным полупрозрачной золотистой дымкой горизонтом вставало солнце, заливая ярким сиянием водный простор, подернутый легкой зыбью. Свежий рассветный ветер весело пел в снастях, и галеон на всех парусах летел на запад. Вдали, по правому борту, едва виднелись очертания испанского побережья.

Когда сэр Джон вошел в каюту, где его ждала Розамунда, его длинное изжелта-бледное лицо было неестественно серьезно. Он снял шляпу и, церемонно поклонившись, бросил ее на стул. За пять последних лет в его густых черных волосах появились седые пряди, особенно поседели виски, что в сочетании с глубокими морщинами на лбу придавало ему вид пожилого человека.

Сэр Джон подошел к Розамунде, которая поднялась ему навстречу.

— Розамунда, дорогая моя! — нежно сказал он, беря ее руки в свои и со скорбным сочувствием глядя на ее бледное взволнованное лицо. — Вы хорошо отдохнули, дитя мое?

— Отдохнула? — повторила Розамунда, удивленная тем, что подобная мысль могла прийти ему в голову.

— Бедняжка! Бедняжка! — пробормотал сэр Джон и с отеческой нежностью привлек ее к себе, поглаживая ее каштановые волосы. — Мы на всех парусах спешим в Англию. Мужайтесь…

Но Розамунда стремительно отодвинулась и, прервав сэра Джона на полуслове, заговорила с такой пылкостью, что сердце рыцаря упало в предчувствии рокового вопроса.

— Из разговора двух матросов я недавно узнала, что сегодня утром вы намерены повесить сэра Оливера Тресиллиана.

— Не тревожьтесь, — успокоил Розамунду сэр Джон, абсолютно неверно истолковав ее вопрос. — Мое правосудие будет быстрым, а мщение — верным. На нок-рее уже готова веревка, на которой он отправится в ад, где его ждут вечные муки.

Розамунда почувствовала комок в горле и поднесла руку к груди, желая унять волнение.

— А на каком основании вы намерены сделать это? — вызывающе спросила она и посмотрела сэру Джону в глаза.

— Основании? — запинаясь, переспросил он и, нахмурясь, уставился на Розамунду, озадаченный как самим вопросом, так и ее тоном. — На каком основании?

Возможно, вопрос сэра Джона прозвучал нелепо, но уж слишком велико было его изумление. Он не сводил с Розамунды пристального взгляда и по огню в ее глазах постепенно догадался о смысле ее слов, которые поначалу казались ему совершенно необъяснимыми.

— Понимаю, — проговорил он с бесконечной жалостью в голосе, поскольку пришел к твердому убеждению, что ее бедный рассудок не выдержал перенесенных ужасов. — Вам необходимо отдохнуть и перестать думать о подобных вещах. Предоставьте их мне и не сомневайтесь: я сумею отомстить за вас.

— Сэр Джон, кажется, вы не понимаете меня. Я вовсе не желаю, чтобы вы мстили. Я спросила: на каком основании вы намерены повесить сэра Оливера? Но вы не ответили.

Сэр Джон смотрел на Розамунду со всевозрастающим изумлением. Значит, он ошибся: она в здравом уме и прекрасно владеет собой. И тем не менее вместо заботливых расспросов о Лайонеле, которых он так боялся, этот странный вопрос — на каком основании он собирается повесить своего пленника…

— Мне ли говорить вам о преступлениях, совершенных этим негодяем?

Сэр Джон задал Розамунде вопрос, на который тщетно искал ответ.

— Вы должны сказать мне, — настаивала она, — по какому праву вы объявляете себя его судьей и палачом, по какому праву без суда посылаете его на смерть.

Розамунда держалась так твердо и непреклонно, будто была облечена всеми полномочиями судьи.

— Но вы… — в замешательстве возразил сэр Джон, — вы — главная жертва его злодейских преступлений. Вам ли задавать мне этот вопрос? Так вот, я собираюсь поступить с ним так, как по морским обычаям поступают со всеми мерзавцами, захваченными, как был захвачен Оливер Тресиллиан. Если вы склонны проявить к нему милосердие — что, видит бог, мне совершенно непонятно, — то вам придется признать, что это самая великая милость, на какую он может рассчитывать.

— Вы не отличаете милосердия от мести, сэр Джон.

Розамунда мало-помалу успокоилась, волнение уступило место суровой решимости.

Сэр Джон сделал нетерпеливый жест:

— Какой смысл везти его в Англию? Что это даст ему? Там ему придется предстать пред судом, исход которого заранее известен. К чему доставлять ему лишние мучения?

— Исход может оказаться иным, нежели вы предполагаете, — возразила Розамунда. — А суд — его законное право.

Сэр Джон в возбуждении прошелся по каюте. Ему казалось нелепым препираться о судьбе сэра Оливера не с кем-нибудь, а именно с Розамундой, и вместе с тем она вынуждала его к этому вопреки не только его желанию, но и самому здравому смыслу.

— Если он будет настаивать, мы не откажем ему, — наконец согласился сэр Джон, почитая за лучшее хоть чем-то ублажить Розамунду. — Если он потребует, мы отвезем его в Англию и дадим ему возможность предстать пред судом. Но Оливер Тресиллиан слишком хорошо понимает, что его ждет, и едва ли обратится с подобным требованием.

Сэр Джон подошел к Розамунде и умоляюще протянул к ней руки:

— Послушайте, Розамунда, дорогая моя! Вы расстроены, вы…

— Я действительно расстроена, сэр Джон, — ответила Розамунда, взяв сэра Джона за руку, и, вдруг забыв о своей твердости, почти зарыдала. — О, сжальтесь! Сжальтесь, умоляю вас!

— Что я могу сделать для вас, дитя мое? Вы только скажите…

— Я прошу не за себя, а за него. Я умоляю вас сжалиться над ним!

— Над кем? — Сэр Джон снова нахмурился.

— Над Оливером Тресиллианом!

Он выпустил руки Розамунды и отошел на шаг.

— Силы небесные! Вы молите о жалости к Оливеру Тресиллиану, о жалости к этому отступнику, этому исчадию ада! Да вы просто с ума сошли! — бушевал сэр Джон. — С ума сошли!

И он, размахивая руками, в возбуждении заходил по каюте.

— Я люблю его, — просто сказала Розамунда.

Сэр Джон остановился как вкопанный и с отвисшей челюстью уставился на Розамунду.

— Вы любите его! — с трудом выговорил он наконец. — Вы любите его! Пирата, отступника, человека, похитившего вас и Лайонела, убийцу вашего брата!

— Он не убивал его! — горячо возразила Розамунда. — Я узнала всю правду.

— Из его собственных уст, я полагаю? — усмехаясь, спросил сэр Джон. — И вы поверили ему?

— Если бы я ему не поверила, то не вышла бы за него замуж.

— Замуж? За него?

Замешательство сэра Джона сменилось ужасом. Будет ли конец этим поразительным открытиям? Это верх всего или ему предстоит узнать что-нибудь еще?

— Вы вышли замуж за этого презренного негодяя? — спросил он голосом, лишенным всякого выражения.

— Да, в Алжире. Вечером того дня, когда мы прибыли туда.

Пока сэр Джон, не в силах произнести хотя бы слово, с округлившимися от удивления глазами, молча смотрел на Розамунду, можно было сосчитать до дюжины. Затем его словно прорвало.

— Хватит! — взревел он, потрясая кулаком под самым потолком каюты. — Клянусь Богом, если бы у меня не было других причин повесить его, этой одной хватило бы с лихвой. Можете мне поверить, за какой-нибудь час я покончу с этим постыдным браком.

— Ах, если бы вы только выслушали меня! — взмолилась Розамунда.

— Выслушать?

Сэр Джон подошел к двери с твердым намерением призвать Оливера Тресиллиана, объявить ему приговор и проследить за его исполнением.

— Выслушать вас? — повторил он с гневом и презрением. — Я уже выслушал более чем достаточно.

Таковы были все Киллигрю, уверяет лорд Генри, прерывая свой рассказ и пускаясь в одно из пространных отступлений в историю тех семей, члены которых попадают на страницы его «Хроник». «Все они, — пишет его светлость, — были горячими и не склонными к размышлениям людьми, по-своему вполне честными и справедливыми, но в суждениях своих начисто лишенными проницательности, а в порывах — сдержанности и рассудительности».

Прежние отношения сэра Джона с Тресиллианами и его поведение в этот чреватый роковыми последствиями час как нельзя лучше подтверждают справедливость оценки лорда Генри. Человек проницательный задал бы Розамунде множество вопросов, ни один из которых рыцарю из Арвенака просто не пришел в голову. Хоть он и задержался на пороге каюты, несколько отсрочив осуществление своего намерения, причиной тому было чистое любопытство и желание узнать, есть ли предел сумасбродству Розамунды.

— Этот человек много страдал, — сказала Розамунда и, не обращая внимания на презрительный смех сэра Джона, продолжала: — Одному Богу известно, чтовынесли его тело и душа за грехи, которых он не совершал. Многими из своих несчастий он был обязан мне. Теперь я знаю, что не он убил Питера. Знаю, что, если бы не мое вероломство, он мог бы и без посторонней помощи доказать это. Знаю, что его похитили и увезли, прежде чем он успел снять с себя обвинение в убийстве, и единственное, что ему оставалось, — избрать жизнь отступника и корсара. Во всем этом виновата я, и я должна исправить причиненное мною зло. Пощадите его ради меня! Если вы меня любите…

Терпение сэра Джона иссякло. Его лицо пылало.

— Ни слова больше! — вскипел он. — Именно потому, что я люблю вас и всем сердцем желаю вам добра, я не стану вас больше слушать. Похоже, мне необходимо спасать вас не только от этого мерзавца, но и от вас самой. И если я не сделаю этого, то не исполню своего долга перед вами, изменю памяти вашего покойного отца и убитого брата. Но вы еще будете благодарить меня, Розамунда. — И он снова повернулся к двери.

— Благодарить вас? — звонко воскликнула Розамунда. — Если вы исполните свое намерение, я всю жизнь буду ненавидеть и презирать вас как отвратительного убийцу! Каким же надо быть глупцом, чтобы не понимать этого! Да вы и есть глупец!

Сэр Джон остолбенел. Поскольку он был знатен, богат, отличался вспыльчивым, бесстрашным и мстительным нравом — а возможно, и просто потому, что ему крайне везло, — ему еще ни разу не доводилось выслушивать о себе столь откровенное суждение. Без сомнения, Розамунда первая сказала ему это в лицо. В сущности, подобное открытие могло быть воспринято как свидетельство рассудительности и проницательности Розамунды, однако сэр Джон усмотрел в нем окончательное доказательство болезненного состояния ее души.

Разрываясь между гневом и жалостью, сэр Джон фыркнул.

— Вы обезумели, — объявил он Розамунде. — Совершенно обезумели. У вас расстроены нервы, и вы все воспринимаете в искаженном виде. Сам дьявол во плоти в ваших глазах превратился в безвинную жертву злых людей, а я — в убийцу и глупца. Ей-богу, когда вы отдохнете и успокоитесь, все станет на свои места.

Дрожа от негодования, сэр Джон вновь — уже в который раз! — повернулся к двери, но она неожиданно распахнулась, едва не ударив его по лбу.

В дверном проеме стоял лорд Генри Год, силуэт которого четко вырисовывался в потоке солнечных лучей у него за спиной. Наместник королевы — как явствует из его «Хроник» — был одет во все черное. На его широкой груди покоилась золотая цепь — символ высокого положения и весьма зловещий знак для посвященных. Надо ли говорить, что кроткое лицо его светлости было чрезвычайно печально, и это выражение весьма соответствовало его костюму; однако оно несколько просветлело, как только взгляд лорда Генри упал на стоявшую у стола Розамунду. «Мое сердце исполнилось радости, — пишет его светлость, — когда я увидел, что она оправилась и вновь стала похожей на прежнюю Розамунду, по каковому поводу я выразил ей свое искреннее удовольствие».

— Ей следовало бы лечь в постель, — раздраженно заметил сэр Джон, чьи желтоватые щеки все еще горели лихорадочным румянцем. — Она нездорова, и я бы сказал — весьма нездорова.

— Сэр Джон ошибается, милорд, — спокойно возразила Розамунда. — Я далеко не так больна, как он полагает.

— Рад это слышать, моя дорогая, — сказал его светлость, и мне не трудно представить себе его любопытство, когда он заметил явные признаки неудовольствия и раздражения на лице сэра Джона. — Возможно, — с серьезным видом продолжал он, — нам потребуются ваши показания по тому прискорбному делу, которым нам предстоит заняться.

Лорд Генри посмотрел на сэра Джона:

— Я распорядился привести пленника для допроса и оглашения приговора. Вам не будет слишком тяжело присутствовать при этом, Розамунда?

— Право, нет, милорд. Я обязательно останусь, — поспешно ответила Розамунда и гордо вскинула голову, как бы давая понять, что готова к любому испытанию.

— Нет, нет! — воспротивился сэр Джон. — Не слушайте ее, Гарри. Она…

Но Розамунда не дала ему договорить.

— Принимая во внимание, — твердо сказала она, — что главное из предъявленных пленнику обвинений имеет прямое отношение ко мне, меня и надо выслушать в первую очередь.

Лорд Генри в «Хрониках» признается, что заявление Розамунды окончательно сбило его с толку.

— О да, разумеется, — неуверенно согласился он. — Но только при условии, что это не будет слишком обременительным для вас. Быть может, мы обойдемся и без ваших показаний.

— Уверяю вас, милорд, вы ошибаетесь, — возразила Розамунда. — Без моих показаний вам не обойтись.

— Пусть будет так, — мрачно сказал сэр Джон и занял свое место за столом.

Лорд Генри задумчиво пощипывал седеющую бородку. Какое-то время внимательный взгляд его блестящих голубых глаз покоился на Розамунде, затем он обратился к двери.

— Входите, джентльмены, — сказал его светлость. — Попросите привести пленника.

На палубе раздались шаги, и в каюту вошли три офицера сэра Джона, дополнившие состав суда для разбирательства дела корсара-отступника — дела, исход которого был заранее предрешен.

Глава 33

АДВОКАТ
Вокруг длинного дубового стола расставили стулья, и офицеры расселись лицом к распахнутой двери, за которой был виден залитый солнцем ют. За их спинами была еще одна дверь и окна, выходившие на кормовую галерею. В центре за столом по праву королевского наместника восседал лорд Генри Год. Ему предстояло председательствовать на этом упрощенном суде, чем и объяснялось появление его в костюме с упомянутой золотой цепью. Слева от лорда Генри сидели сэр Джон и офицер по имени Юлдон. Остальные два участника заседания, чьи имена не дошли до нас, расположились по другую руку от его светлости.

Для Розамунды поставили стул у левого края стола, тем самым отделив ее от судейской скамьи. Она сидела, облокотясь на вощеную столешницу и подперев лицо ладонями, и внимательно разглядывала пятерых мужчин, принявших на себя обязанности судей.

Со шкафута донеслись голоса и смех. На трапе раздались шаги; солнечный свет, лившийся в открытую дверь, заслонила тень, и на пороге каюты появился сэр Оливер Тресиллиан под конвоем двух моряков в латах, со шлемами на головах и с обнаженными шпагами в руках.

На мгновение задержавшись у порога, сэр Оливер увидел Розамунду, и веки его дрогнули. Но его грубо подтолкнули вперед, он вошел и остановился в нескольких шагах от стола. Руки у него были по-прежнему связаны за спиной.

Сэр Оливер небрежно кивнул судьям, и на лице его не дрогнул ни один мускул.

— Прекрасное утро, господа, — сказал он.

Все пятеро молча смотрели на него, хотя взгляд лорда Генри, остановившийся на мусульманском одеянии корсара, был весьма красноречив и, как он пишет, исполнен величайшего презрения, переполнявшего его сердце.

— Вы, без сомнения, догадываетесь, сэр, — нарушил молчание сэр Джон, — с какой целью вас привели сюда?

— Не совсем, — ответил пленник. — Но у меня нет ни малейших сомнений относительно того, с какой целью меня отсюда выведут. Однако, — продолжал он с холодной иронией, — по вашим судейским позам я догадываюсь о намерении разыграть здесь никому не нужную комедию. Если она может развлечь вас, то я не буду возражать и доставлю вам удовольствие. Но я позволю себе заметить, что вы поступили бы более тактично, избавив леди Розамунду от участия в этой утомительной процедуре.

— Леди Розамунда сама пожелала участвовать в ней, — сообщил пленнику сэр Джон, бросив на него злобный взгляд.

— Возможно, — заметил сэр Оливер, — она не отдает себе отчета…

— Я все объяснил ей, — не без злорадства оборвал его сэр Джон.

Пленник удивленно взглянул на Розамунду и сдвинул брови. Затем он пожал плечами и снова обратился к судьям:

— В таком случае говорить не о чем. Но прежде чем вы начнете, я бы хотел выяснить одно обстоятельство. Я отдал себя в ваши руки на том условии, что члены моей команды будут оставлены на свободе. Вы, конечно, помните, сэр Джон, что поклялись мне в этом. Однако на вашем судне я встретил одного человека с моего галеаса. Это бывший английский моряк по имени Джаспер Ли, которого вы взяли в плен.

— Он убил мастера Лайонела Тресиллиана, — холодно объяснил сэр Джон.

— Да, сэр Джон. Но это случилось до того, как мы пришли с вами к соглашению, и вы не можете нарушить его без урона для своей чести.

— Вы говорите о чести, сэр? — спросил лорд Генри.

— О чести сэра Джона, милорд, — с наигранным смирением ответил пленник.

— Сэр, вы здесь, чтобы предстать пред судом, — напомнил ему сэр Джон.

— Я так и полагал. За эту привилегию вы согласились заплатить определенную цену, теперь же, кажется, желаете скостить ее. Я говорю «кажется», поскольку хочу верить, что мастера Ли задержали по недоразумению, и достаточно обратить внимание на факт его незаконного ареста.

Сэр Джон разглядывал поверхность стола. Правила чести, несомненно, обязывали его отпустить мастера Ли, что бы тот ни совершил, к тому же его действительно схватили без ведома сэра Джона.

— Как мне поступить с ним? — угрюмо проворчал сэр Джон.

— О, решать вам, сэр Джон. Я могу сказать только, как вам не следует поступать с ним. Вам не следует держать его в плену, отвозить в Англию и причинять ему какой-либо вред. Поскольку его арест был досадной ошибкой, вы должны наилучшим образом исправить ее. Я рад, что именно так вы и собираетесь поступить, и больше не стану касаться этой темы. Я к вашим услугам, господа.

После небольшой паузы к пленнику обратился лорд Генри. Лицо его светлости было непроницаемо, взгляд холоден и враждебен.

— Мы приказали доставить вас сюда, дабы дать вам возможность привести аргументы, которые, по вашему мнению, не позволяют нам немедленно повесить вас, на что, по нашему глубокому убеждению, мы имеем полное право.

Сэр Оливер с веселым удивлением посмотрел на королевского наместника.

— Разрази меня гром! — воскликнул он. — Не в моих правилах бросать слова на ветер.

— Сомневаюсь, что вы правильно меня поняли, сэр. — Голос его светлости звучал мягко, почти ласково, как и подобает звучать голосу судьи. — Если вам будет угодно требовать суда по всей форме, мы удовлетворим ваше желание и доставим вас в Англию.

— Но чтобы у вас не возникло никаких иллюзий, — гневно вмешался сэр Джон, — позвольте предупредить вас, что поскольку большинство преступлений, за которые вы должны понести наказание, вы совершили в местах, подлежащих юрисдикции лорда Генри Года, то и суд над вами состоится в Корнуолле, где лорд Генри имеет честь быть наместником ее величества королевы и отправителем правосудия.

— Ее величество можно поздравить, — заметил сэр Оливер.

— Выбирайте, сэр, — продолжал сэр Джон, — где вы предпочитаете быть повешенным — на море или на суше?

— Единственное, против чего я мог бы возразить, так это быть повешенным в воздухе. Но подобное возражение вы едва ли примете во внимание.

Лорд Генри подался вперед.

— Позвольте заметить, сэр, что в ваших же интересах быть серьезным, — наставительным тоном предупредил он пленника.

— Каюсь, милорд. Если вы намерены судить меня за пиратство, то я не мог бы пожелать в качестве судьи более тонкого знатока всего, что касается моря и суши, чем сэр Джон Киллигрю.

— Весьма рад, что заслужил ваше одобрение, — ядовито сказал сэр Джон. — Пиратство — самое безобидное из предъявляемых вам обвинений.

Сэр Оливер поднял брови и посмотрел на сосредоточенные физиономии сидевших за столом джентльменов.

— Клянусь Богом, ваши обвинения должны быть твердо обоснованы, в противном случае — разумеется, если ваши методы хоть отдаленно напоминают правосудие — вы рискуете испытать немалое разочарование и лишиться надежды увидеть меня болтающимся на рее. Переходите, господа, к остальным обвинениям. Право, вы становитесь куда занятнее, чем я ожидал.

— Вы не отрицаете обвинения в пиратстве? — спросил лорд Генри.

— Отрицаю? О нет. Но я отрицаю ваше право, как и право любого английского суда, предъявлять его мне, поскольку я не занимался пиратством в английских водах.

Лорд Генри признается, что такой ответ, которого он никак не ожидал, привел его в смущение и заставил замолкнуть. Однако все сказанное пленником было очевидной истиной, и трудно понять, как мог его светлость упустить из вида столь важное обстоятельство. Возможно, что, несмотря на высокую судебную должность, лорд Генри не был силен в юриспруденции.

Но сэр Джон, менее умудренный или менее щепетильный в данном вопросе, тут же нашелся:

— Разве вы не явились в Арвенак и не увезли насильно…

— Вот уж нет, — добродушно возразил корсар. — Вернитесь в школу, сэр Джон. Там вам объяснят, что похищение не есть пиратство.

— Если хотите, называйте это похищением, — согласился сэр Джон.

— Мое желание здесь ни при чем, сэр Джон. Если не возражаете, давайте называть вещи своими именами.

— Вам угодно шутить, сэр! Но мы заставим вас стать серьезным.

Лицо сэра Джона залила краска гнева, и он ударил кулаком по столу.

(Лорд Генри — что вполне естественно с его стороны — весьма сожалеет о столь неуместном проявлении горячности.)

— Не станете же вы утверждать, будто не знали, что по английским законам похищение карается смертью? Господа, — обратился сэр Джон к остальным судьям, — если вы не возражаете, мы больше не будем говорить о пиратстве.

— Вы правы, — миролюбиво заметил лорд Генри. — С точки зрения правосудия мы не можем рассматривать это дело. — Он пожал плечами. — Требование пленника справедливо. Вопрос не подлежит нашей компетенции, поскольку обвиняемый не занимался пиратством в английских водах и, насколько нам известно, не нападал на суда под английским флагом.

Розамунда медленно сняла локти со стола и, положив на него ладони, слегка наклонилась вперед. Признание лорда Генри, снимавшее с корсара одно из самых серьезных обвинений, так взволновало ее, что глаза ее заблестели, а на щеках выступил легкий румянец.

Сэр Оливер украдкой наблюдал за Розамундой. Он заметил ее волнение, и оно поразило его не меньше, чем самообладание, с каким она держалась до сих пор. Он безуспешно пытался понять, не изменилось ли ее отношение к нему после того, как опасность миновала и она вновь оказалась в окружении друзей и покровителей.

Сэр Джон, одержимый желанием скорее покончить с этим делом, яростно устремился вперед.

— Пусть так, — объявил он. — Мы рассмотрим другие пункты обвинения. За ним еще числится убийство и похищение. У вас есть что сказать?

— Ничего, что могло бы произвести на вас впечатление, — ответил сэр Оливер и, вдруг вспыхнув гневом и отбросив насмешливый тон, воскликнул: — Пора кончать эту комедию и пародию на суд! Повесьте меня или пустите по доске.[647] Разыграйте из себя пирата, но, ради бога, не позорьте патент, выданный вам королевой, и не стройте из себя судью.

Сэр Джон в ярости вскочил:

— Наглый мерзавец! Клянусь небесами, я…

Но лорд Генри укротил порыв рыцаря: он осторожно потянул его за рукав и заставил сесть.

— Сэр, — обратился его светлость к пленнику, — каковы бы ни были ваши преступления, слова ваши недостойны человека, заслужившего репутацию храброго воина. Ваши деяния — особенно то, которое побудило вас бежать из Англии и заняться морским разбоем, а также ваше возвращение в Арвенак и похищение, каковым вы усугубили свою вину, — пользуются столь печальной известностью, что ваш приговор на суде в Англии, вне всяких сомнений, предрешен. Тем не менее, как я уже сказал, выбор за вами. Но… — Он понизил голос и доверительно закончил: — Будь я вашим другом, сэр Оливер, я бы порекомендовал вам выбрать упрощенную процедуру по морским обычаям.

— Господа, — объявил сэр Оливер, — я не оспаривал и не оспариваю ваше право повесить меня. Больше мне нечего сказать.

— Зато мне есть что сказать.

Судьи вздрогнули от неожиданности, и все, как один, повернули головы в ту сторону, где, выпрямившись во весь рост, стояла Розамунда.

— Розамунда! — воскликнул сэр Джон и тоже встал. — Позвольте мне. Умолять вас…

Властный жест Розамунды прервал рыцаря на полуслове.

— Так как я являюсь тем лицом, — начала она, — похищение которого вменяется в вину сэру Оливеру, то, прежде чем углубляться в рассмотрение дела, вам бы не мешало выслушать то, что мне, возможно, в недалеком будущем придется рассказать на суде в Англии.

Сэр Джон пожал плечами и сел. Он понимал, что теперь Розамунду не остановишь, но, с другой стороны, нисколько не сомневался, что она только отнимет у них время и продлит страдания осужденного.

Лорд Генри почтительно обратился к Розамунде:

— Поскольку пленник не отводит данное обвинение и благоразумно уклоняется от предложенной ему возможности предстать пред судом, у нас нет нужды беспокоить вас, леди Розамунда, равно как и в Англии вам не придется давать никаких показаний.

— Вы заблуждаетесь, милорд. — Голос Розамунды звучал спокойно, но твердо. — Непременно придется, когда я всех вас обвиню в убийстве в открытом море, а я это сделаю, если вы не откажетесь от своего намерения.

— Розамунда! — в радостном изумлении воскликнул сэр Оливер.

Она взглянула на него и улыбнулась. В улыбке Розамунды сэр Оливер уловил нечто большее, чем желание поддержать его и дружеское расположение. Нет, он прочел в ней то, за что близкая гибель показалась ему ничтожно малой ценой. Затем Розамунда перевела взгляд на сидящих за столом пятерых джентльменов, которых ее угроза повергла в состояние, близкое к столбняку.

— Раз он считает ниже своего достоинства отводить ваше нелепое обвинение, то это сделаю я. Вопреки вашему заявлению, господа, он не похищал меня. Будучи совершеннолетней и вправе распоряжаться собой, я по собственной воле отправилась с ним в Алжир и там стала его женой.

Если бы Розамунда бросила бомбу, то не вызвала бы большего смятения в их мыслях, где и без того уже царила изрядная путаница.

— Его… его женой? — невнятно пролепетал лорд Генри. — Вы стали его…

— Ложь! — взревел сэр Джон. — Она лжет, чтобы спасти этого презренного негодяя от петли!

Розамунда слегка подалась в сторону рыцаря и усмехнулась:

— Вы никогда не отличались сообразительностью, сэр Джон. Иначе мне не пришлось бы напоминать вам, что, если бы сэр Оливер действительно причинил мне то зло, которое ему приписывают, у меня не было бы причин лгать ради его спасения. Господа, я полагаю, в любом английском суде мой голос будет иметь большее значение, чем голос сэра Джона или кого-нибудь другого.

— Клянусь Богом, вы правы, — откровенно признался озадаченный лорд Генри. — Подождите, Киллигрю!

В очередной раз утихомирив сэра Джона, его светлость обратился к сэру Оливеру, чье волнение и растерянность, откровенно говоря, ничуть не уступали возбуждению собравшегося в каюте общества:

— А что скажете вы, сэр?

— Я? — с трудом проговорил корсар и уклончиво ответил: — Что же здесь можно сказать?

— Все это ложь! — вновь оживился сэр Джон. — Мы были свидетелями — вы, Гарри, и я, — и мы видели…

— Вы видели, — прервала его Розамунда, — но не знали, что между нами все было условлено заранее.

В каюте вновь наступила тишина. Пятеро судей напоминали людей, попавших в трясину, и все их усилия выбраться из нее только приближали неизбежный конец. Но вот сэр Джон усмехнулся и нанес ответный удар:

— Не удивлюсь, если она поклянется, что ее жених — мастер Лайонел Тресиллиан — по доброй воле вызвался сопровождать ее.

— Нет, — возразила Розамунда, — Лайонел Тресиллиан был увезен, чтобы искупить свои грехи — грехи, которые он свалил на брата, те самые, в которых вы обвиняете сэра Оливера.

— Что вы имеете в виду? — спросил его светлость.

— То, что обвинение сэра Оливера в убийстве моего брата — клевета. То, что убийца — мастер Лайонел, который, боясь разоблачения, решил довершить черное дело и велел похитить сэра Оливера и продать в рабство.

— Это уж слишком! — крикнул сэр Джон. — Она смеется над нами, называя черное белым, а белое черным. Этот хитрый негодяй околдовал ее какими-нибудь мавританскими заклинаниями…

— Подождите! Позвольте мне!

Лорд Генри поднял руку и, остановив сэра Джона, внимательно посмотрел на Розамунду:

— Ваше… ваше заявление слишком серьезно, сударыня. Вы располагаете какими-нибудь доказательствами или тем, что вы считаете таковыми, в подтверждение своих слов?

Но обуздать сэра Джона было не так-то просто.

— Она поверила хитрым выдумкам этого злодея. Говорю вам: он околдовал ее, это же ясно как божий день!

Услышав о последнем открытии сэра Джона, сэр Оливер откровенно рассмеялся, давая выход охватившему его лихорадочному веселью:

— Околдовал? Вы и впрямь за обвинениями в карман не полезете. Они сыплются из вас как из рога изобилия. Сперва пиратство, затем похищение, а теперь еще и колдовство!

— О, помолчите, прошу вас! — Лорд Генри признается, что насмешливый тон сэра Оливера привел его в некоторое раздражение. — Леди Розамунда, вы серьезно заявляете, что Питера Годолфина убил Лайонел Тресиллиан?

— Серьезно? — переспросила Розамунда. — Я не только заявляю, но и клянусь в этом пред лицом Всевышнего. Моего брата убил Лайонел, и он же распустил слух, что смерть Питера — дело рук Оливера. Говорили, будто сэр Оливер бежал, и я, к своему стыду, поверила слухам. Только потом я узнала правду…

— Вы называете это правдой, сударыня! — с презрением воскликнул неукротимый сэр Джон. — Правдой…

Лорду Генри пришлось снова вмешаться.

— Терпение, мой друг, — попробовал он урезонить рыцаря из Арвенака. — Не беспокойтесь, Киллигрю, рано или поздно истина восторжествует.

— Но пока что мы даром теряем время.

— Итак, нам следует понимать, сударыня, — лорд Генри снова обратился к Розамунде, — что исчезновение сэра Оливера Тресиллиана из Пенарроу объясняется не побегом, как мы думали, а последствиями заговора, составленного против него братом?

— Клянусь небом, это так же верно, как то, что я стою перед вами.

Искренность Розамунды несколько поколебала уверенность сидевших за столом офицеров, хотя и не всех.

— Устранив брата, убийца надеялся не только избежать разоблачения, но и унаследовать имения Тресиллианов. Сэра Оливера должны были продать в рабство берберийским маврам, но судно, на котором его везли, захватили испанцы, и суд инквизиции приговорил его к галерам. Когда на его галеру напали алжирские корсары, он воспользовался единственной возможностью избавиться от рабства. Так он стал корсаром, предводителем корсаров, а потом…

— Что было потом, нам известно, — прервал ее рассказ лорд Генри. — И уверяю вас, ни один суд не обратит на ваши слова ни малейшего внимания, если вы не докажете, что события, которые случились потом, не являются плодом вашей фантазии.

— Но я сказала чистую правду, клянусь вам, милорд.

— Не отрицаю. — Лорд Генри с серьезным видом покачал головой. — Но есть ли у вас доказательства?

— Неужели может быть лучшее доказательство, чем то, что я люблю его и вышла за него замуж?

— Хм! — вырвалось у сэра Джона.

— Сударыня, — чрезвычайно любезно заметил его светлость, — ваше признание доказывает лишь то, что вы сами верите в эту поразительную историю, однако ни в коей мере не убеждает нас в ее правдивости. Полагаю, вы услышали ее от самого сэра Оливера Тресиллиана?

— Вы не ошиблись. Но он рассказал ее мне в присутствии Лайонела, и Лайонел все подтвердил.

— Вы смеете говорить подобные вещи? — ахнул сэр Джон, гневно посмотрев на Розамунду.

— Да, смею, — ответила Розамунда, спокойно выдержав его взгляд.

Лорд Генри сидел, откинувшись на спинку стула и пощипывая бородку. В этой истории что-то явно ускользало от его понимания.

— Леди Розамунда, — вновь заговорил его светлость, — позвольте мне обратить ваше внимание на щекотливый характер вашего заявления. Вы, в сущности, обвиняете того, кто уже не в состоянии защитить себя и оправдаться. Если ваш рассказ подтвердится, память Лайонела Тресиллиана будет навсегда покрыта позором. Разрешите задать вам еще один вопрос, и умоляю вас честно ответить на него. Правда ли, что Лайонел Тресиллиан признал справедливость обвинения, предъявленного ему пленником?

— Я еще раз торжественно клянусь, что все мною сказанное — чистая правда. Когда сэр Оливер обвинил Лайонела Тресиллиана в убийстве моего брата и в заговоре против него самого, то Лайонел признал себя виновным. По-моему, господа, я все объяснила достаточно понятно.

Лорд Генри развел руками:

— В таком случае, Киллигрю, мы не правомочны продолжать разбирательство. Сэр Оливер должен отправиться с нами в Англию и там предстать пред судом.

Но среди собравшихся за столом офицеров нашелся один, чей ум отличался остротой.

— С вашего позволения, милорд, — обратился Юлдон к его светлости, после чего повернулся к свидетельнице. — При каких обстоятельствах сэр Оливер вынудил у брата признание?

— В своем доме в Алжире, в тот вечер, когда он… — откровенно ответила Розамунда и вдруг осеклась, поняв, что попала в ловушку.

Поняли это и остальные. Сэр Джон без промедления устремился в брешь, хитроумно пробитую Юлдоном в ее защите.

— Продолжайте, прошу вас, — сказал он. — В тот вечер, когда он…

— В тот вечер, когда мы прибыли туда, — в отчаянии ответила Розамунда, и краска сбежала с ее щек.

— Тогда-то, — насмешливо и нарочито медленно проговорил сэр Джон, — вы впервые и услышали от сэра Оливера объяснение его поступков?

— Да, тогда, — запинаясь, ответила Розамунда.

— Значит, — уверенно продолжал сэр Джон, твердо решив не оставлять ей никакой лазейки, — до того вечера вы, естественно, продолжали считать сэра Оливера убийцей своего брата.

Розамунда молча опустила голову. Она поняла, что истина не может восторжествовать там, где для ее доказательства прибегают к заведомой лжи.

— Отвечайте! — потребовал сэр Джон.

— В этом нет необходимости, — опустив глаза, с расстановкой проговорил лорд Генри, и в голосе его прозвучала боль. — Ответ может быть только один. Леди Розамунда сказала нам, что сэр Оливер Тресиллиан не похищал ее, что она добровольно отправилась с ним в Алжир и стала его женой. Она сослалась на этот факт как на доказательство невиновности пленника. Но теперь выяснилось, что, покидая Англию, она по-прежнему считала его убийцей своего брата. Однако, несмотря ни на что, она желает уверить нас в его непричастности к своему похищению. — Лорд Генри развел руками, и губы его сложились в горестную улыбку.

— Ради бога, давайте кончать! — воскликнул сэр Джон, вставая.

— Подождите! — воскликнула Розамунда. — Все, что я сказала, — правда! Клянусь вам! Все, кроме истории с похищением. Я признаюсь. Но, узнав всю правду, я простила ему это оскорбление.

— Она признается, — язвительно проговорил сэр Джон.

Не удостоив рыцаря даже взглядом, Розамунда продолжала:

— Зная, сколько горя и страданий он перенес по чужой вине, я с радостью признаю сэра Оливера своим мужем и надеюсь искупить свою долю вины в его несчастьях. Вы должны верить мне, господа. Но если вы отказываетесь, то позвольте спросить: неужели его вчерашний поступок ни о чем не говорит вам? Или вы уже забыли, что, если бы не он, вы бы никогда не узнали, где искать меня?

Джентльмены вновь удивленно воззрились на Розамунду.

— О каком поступке говорите вы на сей раз, сударыня?

— И вы еще спрашиваете? Вы так жаждете его смерти, что притворяетесь, будто вам ничего не известно? Вы же отлично знаете, что Лайонела послал к вам сэр Оливер.

Лорд Генри признается, что, услышав вопрос Розамунды, он не сдержался и ударил ладонью по столу.

— Это уж слишком! — воскликнул его светлость. — До сих пор я верил в вашу искренность, считая, что вас обманули и направили по ложному пути. Но столь изощренная ложь переходит все границы. Что с вами, дитя мое? Ведь Лайонел сам рассказал нам, как ему удалось добраться до «Серебряной цапли»: как этот негодяй приказал высечь его, а затем, решив, что он умер, выбросить за борт.

— Ах, узнаю Лайонела, — сквозь зубы проговорил сэр Оливер. — Он до своего последнего часа остается лжецом. Как же я не подумал об этом!

Понимая безвыходность положения, Розамунда в порыве царственного гнева смело посмотрела в глаза лорду Генри.

— Низкий, подлый предатель! Он солгал! — крикнула она.

— Мадам, — с укором остановил ее сэр Джон, — вы говорите о человеке, лежащем на смертном одре.

— И трижды проклятом, — добавил сэр Оливер. — Господа, обвиняя благородную даму во лжи, вы доказываете только собственную глупость.

— Мы уже достаточно наслушались, сэр, — прервал его лорд Генри.

— Клянусь Богом, вы правы! — пылая гневом, воскликнул сэр Оливер. — И все же вам придется выслушать еще кое-что. «Истина восторжествует», — заявили вы недавно, и она действительно восторжествует, раз таково желание этой несравненной женщины!

Лицо сэра Оливера пылало, светлые глаза, словно два клинка, вонзились в лица судей. До этой минуты он наблюдал за происходящим с насмешливым равнодушием: он смирился с судьбой и желал только одного — чтобы вся эта комедия поскорее закончилась. Он считал, что Розамунда навсегда потеряна для него, и, вспоминая, какую нежность и доброту она проявила к нему прошлой ночью, был склонен объяснить ее порыв обстоятельствами, в которых они оказались. Примерно так же он расценил и ее поведение в начале суда. Но теперь, когда он увидел, с какой отчаянной отвагой она сражается за него, услышал и всей душой поверил, что она любит его и искренно желает искупить свою вину, он понял, что жизнь еще может улыбнуться ему. Апатию сэра Оливера как рукой сняло, да и сами судьи подлили масла в огонь, обвинив Розамунду во лжи и откровенно смеясь над ее рассказом. Гнев нашего джентльмена утвердил его в решении восстать против них и воспользоваться единственным оружием, которое почти наперекор ему милостивая судьба или сам Бог вложил в его руки.

— Я и не думал, господа, — сказал сэр Оливер, — что сама судьба направила сэра Джона, когда прошлой ночью в нарушение договора он захватил в плен одного из членов моей команды. Как я уже говорил вам, это бывший английский моряк и зовут его мастер Джаспер Ли. Он попал ко мне несколько месяцев назад и избрал тот же путь избавиться от рабства, какой при аналогичных обстоятельствах избрал и я сам. Позволив ему это, я проявил известное милосердие, поскольку он и есть тот самый шкипер, которого подкупил Лайонел, чтобы похитить меня и переправить в Берберию. Но мы вместе попали в руки испанцев. Прикажите привести его и допросите.

Офицеры молча посмотрели на сэра Оливера, и в лице каждого из них он видел нескрываемое изумление наглостью, беспримерное проявление которой они усмотрели в его требовании.

Первым заговорил лорд Генри.

— Право, сэр, какое странное и подозрительное совпадение, — произнес он с едва заметной усмешкой. — Просто невероятно: тот самый человек — и вдруг чуть ли не случайно оказывается у нас в плену.

— Не так случайно, как вам кажется, хотя вы и недалеки от истины. У него есть зуб на Лайонела, поскольку Лайонел навлек на него все его несчастья. Когда вчера ночью он так безрассудно бросился на галеру, Джасперу Ли выпала возможность свести давние счеты, и он воспользовался ею. Именно поэтому вы и схватили его.

— Даже если это и так, подобная случайность граничит с чудом.

— Чтобы восторжествовала истина, милорд, иногда должны случаться и чудеса, — заметил сэр Оливер. — Допросите его. Он не знает, что здесь произошло, и было бы безумием предполагать, что он заранее подготовился. Позовите же его.

Снаружи раздались шаги, но никто не обратил на них внимания.

— Мы и без того потеряли слишком много времени, слушая всякие небылицы, — заявил сэр Джон.

Дверь распахнулась, и на пороге показалась сухопарая, одетая во все черное фигура судового врача.

— Сэр Джон! — настойчиво позвал он, бесцеремонно прерывая заседание суда и не обращая внимания на грозный взгляд лорда Генри. — Мастер Тресиллиан пришел в сознание. Он спрашивает вас и своего брата. Поторопитесь, господа! Он слабеет с каждой минутой.

Глава 34

ПРИГОВОР
Все общество поспешило вниз следом за врачом. Сэр Оливер в сопровождении конвойных шел последним. Войдя в каюту, все обступили койку, на которой лежал Лайонел. Лицо раненого покрывала свинцовая бледность, глаза остекленели, дыхание вырывалось с трудом.

Сэр Джон бросился к Лайонелу, опустился на одно колено и, нежно обняв холодеющее тело молодого человека, приподнял его и прижал к груди.

— Лайонел! — горестно воскликнул он и, видимо полагая, что мысли о мщении могут облегчить последние минуты умирающего друга, добавил: — Негодяй в наших руках.

С явным усилием Лайонел повернул голову и медленно, словно ища кого-то, скользнул помутившимся взглядом по лицам стоявших вокруг людей.

— Оливер? — хрипло прошептал он. — Где Оливер?

— Вам не о чем тревожиться… — начал было сэр Джон, но Лайонел прервал его.

— Подождите, — несколько громче попросил он. — Оливер жив?

— Я здесь, — прозвучал в ответ низкий голос сэра Оливера, и офицеры, заслонявшие от него койку умирающего, расступились.

Лайонел приподнялся и некоторое время смотрел на брата, потом медленно склонился на грудь сэра Джона.

— Бог не оставил грешника своей милостью, — проговорил он, — и не лишил меня возможности хоть и с опозданием исправить содеянное мною зло.

Лайонел снова с трудом приподнялся, протянул руки к Оливеру и неожиданно громко воскликнул с мольбой в голосе:

— Нол! Брат мой, прости!

Оливер шагнул к койке и, так как его никто не задержал, подошел к Лайонелу. С руками, по-прежнему связанными за спиной, он высился над братом, задевая тюрбаном низкий потолок каюты. Лицо его было сурово.

— За что просите вы простить вас?

Лайонел силился ответить, но, так ничего и не сказав, упал на руки сэра Джона, хватая ртом воздух. Кровавая пена выступила на его губах.

— Говорите, ради бога, говорите! — срывающимся от волнения голосом умоляла раненого Розамунда, которая стояла у другого края койки.

Лайонел посмотрел на Розамунду и едва заметно улыбнулся.

— Не беспокойтесь, — прошептал он, — я буду говорить. Для этого Бог и продлил мне жизнь. Не обнимайте меня, Киллигрю. Я… я — самый гнусный из людей. Питера Годолфина убил я.

— Боже мой, — простонал сэр Джон.

Лорд Генри испуганно глотнул воздух.

— Но грех мой не в этом, — продолжал Лайонел. — Я не повинен в его смерти. Мы честно сражались, и я убил Питера, защищая свою жизнь. Я согрешил потом. Когда подозрения пали на Оливера, я стал подогревать их… Оливер знал о нашем поединке, но молчал, чтобы не выдать меня. Я боялся, как бы не обнаружилась истина. Я завидовал ему… и договорился, чтобы его похитили и продали…

Голос Лайонела звучал все слабее и наконец затих. Его тело сотряс кашель, на губах снова выступила кровавая пена. Однако вскоре он пришел в себя. Он лежал, тяжело дыша и вцепившись пальцами в одеяло.

— Назовите имя, — попросила Розамунда, которой отчаянная решимость до конца бороться за жизнь Оливера не позволяла утратить хладнокровие и отклониться от самого главного, — назовите имя человека, нанятого вами, чтобы похитить Оливера.

— Джаспер Ли, шкипер «Ласточки», — ответил Лайонел.

Розамунда бросила на лорда Генри торжествующий взгляд, хотя лицо ее было мертвенно-бледно, а губы дрожали. Затем она снова повернулась к умирающему; было что-то безжалостное в ее решимости вытянуть из него всю правду, прежде чем он умолкнет навсегда.

— Скажите им, при каких обстоятельствах сэр Оливер послал вас вчера ночью на «Серебряную цаплю».

— О нет, не надо мучить его, — вступился за умирающего лорд Генри. — Он и так достаточно сказал. Да простит нам Бог нашу слепоту, Киллигрю.

Сэр Джон в молчании склонил голову над Лайонелом.

— Это вы, сэр Джон? — прошептал тот. — Как! Вы все еще здесь! Ха! — Казалось, он тихо засмеялся, но смех тут же оборвался. — Я ухожу, — пробормотал он, и голос его зазвучал тверже, словно повинуясь последней вспышке угасающей воли: — Я… я восстановил справедливость… насколько сумел. Я сделал все, что мог. Дай… дай мне твою руку… — И он наугад протянул правую руку.

— Я бы уже давно дал ее вам, но я связан! — в бешенстве крикнул сэр Оливер.

Он собрал всю свою недюжинную силу и, одним рывком разорвав веревки, как если бы то были обыкновенные нитки, схватил руку брата и упал на колени рядом с койкой.

— Лайонел… мальчик! — воскликнул сэр Оливер.

Казалось, все случившееся за эти пять лет перестало существовать. Яростная, неутолимая ненависть к брату, жгучая обида, иссушающая душу жажда мести в одно мгновение бесследно исчезли, умерли, были похоронены и преданы забвению. Более того, их будто никогда и не было, и Лайонел вновь стал для него нежно любимым младшим братом, которого он баловал, оберегал, защищал от опасностей, а когда пришел час — пожертвовал для него своим добрым именем, любимой девушкой и самой жизнью.

— Лайонел, мальчик! — только и мог сказать сэр Оливер. — Бедный мой! Ты не устоял перед искушением. Оно было слишком велико для тебя.

Сэр Оливер наклонился, поднял свесившуюся с кровати левую руку брата и вместе с правой сжал ее в ладонях.

Сквозь окно на лицо умирающего упал солнечный луч. Но сияние, которым теперь светилось это лицо, исходило из другого — внутреннего — источника. Лайонел слабо пожал руку брата.

— Оливер! Оливер! — прошептал он. — Тебе нет равных! Я всегда знал, что ты настолько же благороден, насколько я ничтожен и низок. Достаточно ли я сказал, чтобы снять с тебя обвинения? Скажите же, что теперь ему ничто не угрожает! — обратился он ко всем собравшимся. — Что никакая…

— Сэру Оливеру ничто не угрожает, — твердо сказал лорд Генри. — Даю вам слово.

— Хорошо. Пусть прошлое останется в прошлом. А будущее в ваших руках, Оливер. Да благословит его Господь.

Он на секунду потерял сознание, но снова пришел в себя.

— Как много я проплыл прошлой ночью! Так далеко я никогда не плавал. От Пенарроу до мыса Трефузис немалый путь. Это прекрасно. Но вы были со мной, Нол. Если бы у меня не хватило сил, вы бы поддержали меня. Я до сих пор не согрелся, ведь было так холодно… холодно…

Лайонел вздрогнул и затих.

Сэр Джон осторожно положил его на подушки. Розамунда опустилась на колени и закрыла лицо руками. Оливер по-прежнему стоял на коленях рядом с сэром Джоном, крепко сжимая холодеющие руки брата.

Наступила полная тишина. Наконец сэр Оливер с глубоким вздохом поднялся с колен. Остальные восприняли это как сигнал, которого, по-видимому, молча ждали из уважения к сэру Оливеру.

Лорд Генри неслышно подошел к Розамунде и слегка дотронулся до ее плеча. Она встала с колен и тоже вышла. Лорд Генри последовал за ней, и в каюте остался только врач.

Выйдя на солнечный свет, все остановились. Опустив голову и слегка сгорбившись, сэр Джон пристально разглядывал надраенную добела палубу. Затем почти робко — чего никогда не водилось за этим отважным человеком — он посмотрел на сэра Оливера.

— Он был моим другом, — грустно сказал он и, как бы прося извинения и желая что-то объяснить, добавил: — И… любовь к нему ввела меня в заблуждение.

— Он был моим братом, — торжественно ответил сэр Оливер. — Да упокоит Господь его душу!

Сэр Джон Киллигрю выпрямился во весь рост, полный решимости, готовый с достоинством встретить возможный отпор.

— Хватит ли у вас великодушия, сэр, простить меня? — спросил он с таким видом, словно бросал вызов сопернику.

Сэр Оливер молча протянул ему руку, и сэр Джон с радостью пожал ее.

— Похоже, мы снова будем соседями, — сказал он. — Даю вам слово, я постараюсь вести себя более по-соседски, чем раньше.

— Значит, господа, — сэр Оливер перевел взгляд с сэра Джона на лорда Генри, — мне следует понимать, что я больше не пленник?

— Вы спокойно можете вернуться с нами в Англию, — ответил его светлость. — Королева узнает вашу историю, а если возникнет необходимость подтвердить ее — у нас есть Джаспер Ли. Я гарантирую вам полное восстановление в правах. Прошу вас, сэр Оливер, считать меня своим другом. — И лорд Генри тоже протянул ему руку.

Затем лорд Генри обратился к стоящим рядом офицерам:

— Пойдемте, джентльмены. Полагаю, у каждого из нас найдется немало дел.

И все ушли, оставив Оливера и Розамунду одних. Они долго смотрели друг на друга. Им надо было так много сказать, о многом расспросить, многое объяснить, что ни он, ни она не знали, с чего начать. Но вот Розамунда протянула Оливеру руки и подошла к нему.

— О мой дорогой! — воскликнула она, и этим, в сущности, все было сказано.

Несколько не в меру любопытных матросов, слонявшихся по баку, подглядывая сквозь ванты, с отвращением увидели владелицу Годолфин-Корта в объятиях голоногого приверженца Магомета с тюрбаном на голове.

РЫЦАРЬ ТАВЕРНЫ (роман)

Это повествование об Англии середины XVII века, о борьбе Оливера Кромвеля за власть, о знаменитой битве при Ворчестере и бегстве Карла II.

Глава 1

В ПОХОДЕ
Человек по прозвищу «Рыцарь Таверны» залился зловещим смехом — казалось, это смеется сам Сатана.

Он сидел в желтоватом кругу света, отбрасываемого двумя высокими свечами, подсвечниками которым служили две пустые бутылки из-под вина, и с презрением глядел на молодого человека в черной одежде с бледным лицом и подрагивающими губами, стоящего в углу небольшой комнаты. Он захохотал снова и хриплым пропитым голосом затянул песню. Вытянув длинные ноги, он откинулся в кресле, и его шпоры позвякивали в такт мотиву.

На красных губах девушки горит его
Страстный поцелуй, о-о!
Ранней весной молодость должна вкусить
Свою долю вина и любви, о-о!
Вниз, вниз, дерри-ду.
Ондопивает свою чашу, берет поводья
И едет своей тернистой дорогой, о-о!
Она была прекрасна как роза и сладка
Как мед, но это было вчера, о-о!
Вниз, вниз, дерри-ду.
Молодого человека передернуло от слов этой песенки, и он сделал шаг вперед.

— Довольно! — воскликнул он с отвращением. — Или, коль уж у вас возникла нужда покаркать, выберите песню поумней.

— Э-э… — Буян откинул с длинного худощавого лица спутанную прядь волос и устремил на юношу пронзительный взгляд, затем зрачки его постепенно сузились до размера кошачьих, и он снова захохотал. — Клянусь Богом, мастер Стюарт, ваше безрассудство убережет вас от седой старости! Какое вам дело до того, какие песни я пою? Клянусь ранами Господа нашего, целых три изнурительных месяца я подавлял в себе всякие чувства и драл до хрипоты горло, вознося молитвы Всевышнему, три месяца я был ходячим воплощением библейского усердия и веры, и вот наконец, когда мы стряхнули пыль твоей нищей Шотландии с наших сапог, ты, щенок, упрекаешь меня, потому что бутылка пуста, и я пою, чтобы отвлечься от этой грустной мысли!

Юноша наградил его презрительной гримасой и отвернулся.

— Когда я вступил в ряды отряда «Мидлтон Хоре» и начал службу под вашим началом, я считал вас, по крайней мере, джентльменом.

На мгновение в глазах его компаньона вспыхнул зловещий огонек. Затем он в который раз закрыл глаза и рассмеялся.

— «Джентльмен»! — передразнил он его. — Джентльмен! А что вы можете знать о джентльменах, «сэр Шотландский»? Может, по-вашему, джентльмены — это брюзжащие отцы пресвитерианской церкви, важные как вороны в сточной канаве? Клянусь небом, мальчик, когда мне было столько же лет, сколько тебе, и еще был жив Джордж Виллиерс…

— О, довольно об этом, — нетерпеливо прервал его юноша.

— Я оставлю вас, сэр Криспин, наедине с вашей бутылкой, карканьем и воспоминаниями.

— А ступайте своей дорогой, сэр. Вы плохая компания даже для покойников. Вон дверь, и если вам случится свернуть себе шею на лестнице, это будет на пользу нам обоим.

С этими словами сэр Криспин Геллиард снова откинулся в кресло и затянул прерванный мотив:

Но она вскричала, что умрет
Завтра к Рождеству, о-о!
Бледная и дрожащая
Она спряталась от света, чтобы…
В этот момент раздался громкий стук в дверь, а вслед за ним задыхающийся голос:

— Крис! Открой, Крис! Открой, во имя Бога!

Сэр Криспин резко оборвал песню, а юноша, собиравшийся покинуть комнату, остановился в нерешительности, глядя на своего компаньона.

— Ну, мой милый Стюарт, — промолвил Геллиард, — чего вы ждете?

— Ваших приказаний, сэр, — последовал угрюмый ответ.

— Моих приказаний! Пусть меня съедят крысы, за дверью человек, которому некогда ждать! Открой, глупец!

Понукаемый грубыми окриками, молодой человек отодвинул засов, и дверь тотчас распахнулась. В комнату тяжело ввалился крупный мужчина в доспехах солдата. Он тяжело дышал, и его грубое лицо было пепельного цвета, то ли от изнеможения, то ли от страха. В следующее мгновение он закрыл за собой дверь и повернулся к Геллиарду, который привстал из-за стола, с изумлением глядя на вошедшего.

— Я ищу убежища, Крис. Спрячь меня куда-нибудь, — проговорил беглец, задыхаясь. Его акцент выдавал в нем ирландца. — Господи, спрячь меня или мне не пережить сегодняшней ночи!

— Хоган, клянусь небом! Что произошло? Уж не Кромвель ли напал на нас?

— Кромвель, говоришь? Это было бы полбеды. Я убил человека!

— Если он мертв, зачем бежать?

Ирландец сделал нетерпеливый жест.

— За мной гонится отряд из «Монтгомери Фут». Они подняли на ноги весь Пенрит, и если они меня поймают, то у меня не будет времени даже исповедаться. Король поступит со мной точно также, как с бедным Райкрафтом два дня назад в Кендале. — Он вскочил на ноги, услышав топот шагов и голоса, доносящиеся с улицы. — Боже милосердный! Есть у вас какая-нибудь нора, где я бы мог отлежаться?

— Вверх по лестнице и в мою комнату, живо! — коротко приказал Криспин. — Я с ними поговорю. Давай!

Как только Хоган выскользнул из комнаты, Криспин повернулся к своему молодому спутнику, который молчаливо взирал на происходящее. Из кармана камзола он извлек засаленную колоду карт.

— За стол! — бросил он короткую фразу.

Но юноша, осознав его намерения, отшатнулся от карт, как от чего-то нечистого.

— Ни за что, начал он. — Я не…

— За стол! — прогремел Криспин. — Сейчас не время для церковных проповедей. За стол или, клянусь честью, это будет первая и последняя игра в твоей жизни!

Он произнес это слова тоном, не терпящим возражений. Напуганный его словами, жестами и взглядом, юноша придвинул стул, в душе оправдывая свою трусость тем, что он пошел на это только ради спасения человеческой жизни.

Геллиард сел напротив него с улыбкой, которая заставила юношу содрогнуться. Взяв колоду карт, он бросил часть карт на стол, а другие раскрыл веером в руке, имитируя игру. Покоренный юноша молча последовал его примеру.

Звуки приближались, за окнами замаячили огни фонарей, а двое людей продолжали сидеть за столом, делая вид, что они целиком поглощены игрой.

— Помилосердствуйте, мастер Стюарт! — громко пророкотал Криспин, зорким взглядом подметив очертания лица, наблюдающего за ними через окно. — Я играю короля пик!

Дверь потряс сильный удар, и за ним последовал приказ:

— Именем короля, откройте!

Сэр Криспин тихо изрыгнул проклятие. Затем он поднялся и, бросив последний предостерегающий взгляд на Кеннета, пошел открывать. Подобно тому, как несколько минут назад он приветствовал Хогана, Геллиард поклонился солдатам и горожанам, толпящимся за их спиной.

— Что за шум, господа? Неужели на нас напал Султан Оливер?

В одной руке он продолжал держать карты, другой придерживал приоткрытую дверь. Из толпы выступил молодой прапорщик.

— Вы большой весельчак, сэр Криспин. Один из офицеров лорда Мидлтона полчаса назад убил человека. Он ирландец по происхождению, его имя — капитан Хоган.

Лицо Криспина помрачнело.

— Хоган… Хоган? — Его тон был задумчивым, как будто он рылся в памяти. — Да, вспомнил! Хоган — ирландец с седой головой и горячим темпераментом. Вы говорите, его убили?

— Нет, убийство совершил он.

— Это больше похоже на правду. Я думаю, это не первый его поступок.

— А я думаю, он будет последним, сэр Криспин.

— Вполне возможно. С тех пор, как мы пересекли границу между Англией и Шотландией, Его Величество стали строже относиться к дисциплине. — Его голос ожил. — Но зачем вам понадобилось все это сообщать мне? Я очень сожалею, но в моем бедном доме не найдется ничего, что можно было бы выпить за здоровье Его Величества прежде, чем вы продолжите свой путь. Позвольте пожелать вам спокойной ночи и вернуться к нашей игре. — Он сделал шаг назад, собираясь закрыть дверь и давая понять, что разговор закончен.

Офицер на мгновение заколебался.

— Мы думали… может вы… согласитесь помочь нам…

— Помочь вам? — вскричал Криспин, искусно изображая гнев. — Помочь вам схватить человека? Утопите меня, но я не сделаю этого. Я солдат, а не ищейка.

Щеки прапорщика порозовели от скрытого оскорбления.

— Есть люди, сэр Криспин, которые зовут вас несколько иначе.

— Вполне возможно — когда меня нет рядом, — поддразнил его Криспин. — В мире полно пустых голов с длинными языками. Однако, господа, ночь прохладная, а вы явились не совсем кстати, поскольку, как вы наверное успели заметить, я был занят игрой. Поэтому я вам буду весьма признателен, если вы позволите мне закрыть дверь.

— С вашего позволения, сэр Криспин. Мы знаем, что человек, которого мы ищем, побежал в этом направлении.

— Ну и что дальше?

— С вашего позволения, мы вынуждены обыскать ваш дом.

Криспин зевнул.

— Я думаю, что могу облегчить вам работу. Он не мог проникнуть в мой дом незамеченным. На протяжении последних двух часов я не покидал этой комнаты.

Но офицер уже разозлился.

— Этого недостаточно. Мы должны убедиться лично.

— Убедиться лично? Вы что, не верите моим словам? Послушайте, господа нахалы! — проревел он таким голосом, что все невольно попятились. — Сперва вы предлагаете мне превратиться в ищейку, затем повторяете грязные сплетни, которые распускают обо мне лживые языки, и под конец ставите под сомнение мои слова! Если вы сию минуту не уберетесь с моего порога, я предоставлю вам полный набор доказательств, которых вы так жаждете, и может даже добавлю чуть-чуть сверх! Спокойной ночи.

Под его бурным натиском прапорщик немного сник.

— Я доложу об этом генералу Монтгомери, — пригрозил он.

— Да хоть самому черту! Если бы вы исполняли свои обязанности как подобает, вы бы нашли мои двери гостеприимно распахнутыми. Обида нанесена мне, и поэтому жалобщиком буду я. Посмотрим, как отнесется король к тому, что его старого солдата, в течение восемнадцати лет разделявшего тяготы королевской семьи, оскорбляет мерзавец вчерашнего помета.

Младший офицер в нерешительности остановился.

По собравшейся толпе пробежал ропот. Затем офицер повернулся, чтобы посоветоваться с пожилым сержантом, стоящим рядом с ним. Сержант считал, что беглец мог убежать дальше. Более того, судя по словам сэра Криспина, его проникновение в дом полностью исключалось. Принимая во внимание и тот факт, что, препираясь с сэром Криспином, они потеряют массу времени и заработают кучу неприятностей (неизвестно, в каких отношениях находится этот старый забияка с лордом Милдтоном), прапорщик решил уступить и продолжить поиски в другом месте.

В дурном расположении духа он покинул дом сэра Криспина, на прощанье пригрозив, что будет жаловаться самому королю, на что Геллиард громко хлопнул дверью.

Когда он вернулся к столу, на его лице играла тонкая улыбка.

— Мастер Стюарт, — Проговорил он вполголоса, заново раздавая карты, — комедия еще не закончена. В окне маячит чье-то лицо, и я не удивлюсь, если за нами будут шпионить еще с часок. Этот приятный молодой человек прирожденный шпик.

Юноша бросил на него взор, полный молчаливого неодобрения. Пока Криспин разговаривал в дверях, он даже не сделал попытки покинуть свое место.

— Вы им солгали, — произнес он наконец.

— Шшш! Не так громко, мой мальчик. И давай уточним разницу между истиной и долгом. Но ложь! Боюсь, сэр, я на это не способен. Ну, если ты желаешь, завтра я отчитаюсь перед тобой за то, что поранил твою нежную душу лжесвидетельством в твоем присутствии. А сегодня нам предстоит спасти человеческую жизнь, а это задача не из легких. Продолжим нашу игру, мастер Стюарт, за нами наблюдают.

Его холодный взгляд заставил Кеннета подчиниться. И юноша, не из желания участвовать в спасении Хогана, но из страха перед этим взглядом, продолжил комедию. Но его душа бурно протестовала. Он был воспитан в благочестивой, религиозной манере, и Хоган был для него грубым убийцей, грешным слугой меча, человеком, который по его мнению служил позором для любой армии — и особенно для той, которая вторглась в Англию под покровительством Лиги и Конвента. Хоган был виновен в акте насилия — он убил человека. Криспин стал его соучастником. Что касается самого Кеннета, то он чувствовал себя не лучше, поскольку способствовал сокрытию преступника, а не его выдаче, что являлось его долгом перед законом. Но сейчас, сидя с упрямым лицом под внимательным взором сэра Криспина, он утешал себя мыслью, что завтра он изложит свое дело перед лордом Мидлтоном и тем самым не только снимет с себя часть вины, но и избавится от компании сэра Криспина, который получит по заслугам.

А пока он продолжал сидеть, оставляя без внимания отдельные реплики своего компаньона. За окном сновали люди с фонарями, и время от времени чье-то лицо прижималось к стеклу, следя за игроками.

Так пролетел час, в течение которого капитан Хоган сидел наверху, одолеваемый страхами и мучительными раздумьями.

Глава 2

СПАСЕНИЕ ХОГАНА
Ближе к полуночи сэр Криспин наконец бросил карты и поднялся из-за стола. С момента появления Хогана прошло полтора часа. Шум на улице постепенно затих, и Пенрит снова, казалось, обрел покой. И все же Криспин был осторожен — этому его научила жизнь.

— Мастер Стюарт, — обратился он к юноше. — Уже поздно, и я не смею вас больше задерживать. Спокойной ночи!

Юноша поднялся из-за стола. Какое-то мгновение он колебался.

— Завтра, сэр Криспин… — начал он угрожающим тоном.

Но сэр Криспин резко оборвал его:

— Оставим то, что случилось, до рассвета, мой друг. Позвольте пожелать вам доброй ночи. Возьмите с собой одну из этих вонючих свечек и ступайте спать.

Еще мгновение юноша раздумывал, затем в угрюмом молчании взял одну из бутылок, в которою был воткнута свеча, и вышел из комнаты через дверь, ведущую к лестнице.

Криспин продолжал стоять у стола, и когда дверь за юношей закрылась, черты его лица смягчились. В его груди зародилась минутная жалость к этому юноше, с которым он так грубо обошелся. Мастер Стюарт мог быть молокососом, но, по крайней мере он был честен, и несмотря ни на что, Криспин продолжал испытывать к нему самые добрые чувства. Подойдя к окну, он распахнул его и высунулся наружу как будто затем, чтобы подышать свежим воздухом. При этом он мурлыкал под нос песенку «Раб-а-даб-даб» на тот случай, если вблизи окажутся случайные зрители.

С полчаса он торчал, высунувшись из окна и вглядываясь в каждую тень на улице. Убедившись наконец что за домом больше не следят, Криспин покинул свой наблюдательный пост и закрыл ставни.

Поднявшись наверх, он обнаружил ирландца растянувшимся на кровати.

— Клянусь душой! — Воскликнул ирландец. — В жизни я не испытывал такого страха, как час назад.

— Ты был на волосок от смерти, — последовал сухой ответ.

— Теперь расскажи, что произошло.

— История довольно проста, клянусь честью, — Начал Хоган. — У хозяина «Ангела» есть дочка — сущий ангел (возможно, он поэтому так и назвал свой трактир) — с парой прелестных глаз, перед которыми не сможет устоять ни один мужчина. У нас завязалась крепкая дружба, как вдруг на нас налетает, подобно демону этот жалкий клоун, которого я считал ее любовником, и — да простит ему Господь — ударяет меня по лицу! Представляешь, Крис! — При воспоминании об этом Хоган побагровел. — Я взял его за шиворот и вышвырнул в сточную канаву — самое подходящее место для этого подонка. Теперь мы были квиты, и если бы этот дурак предпочел это признать, все бы было в порядке. Но этот идиот в своем тщеславии вернулся, чтобы потребовать удовлетворения. Я дал ему удовлетворение, раз он так настаивал, и — чума его возьми — он мертв!

Криспин посмотрел на него колючим взглядом.

— Скверная история.

— Господи, да что я — не понимаю? — воскликнул Хоган, простирая к Криспину руки. — Но что я мог сделать? Этот дурак бросился на меня с клинком в руке. Он вынудил меня вытащить меч.

— Но не убивать, Хоган!

— Это была случайность. Чтоб мне утонуть! Я целился ему в руку, но там было скверное освещение, и я проткнул его посередине.

Некоторое время Криспин сидел хмурый, затем его лицо разгладилось, как будто он выбросил это дело из головы.

— Ладно. Раз он мертв, то тут уже ничего не поделаешь.

— Да благословит Бог его душу! — пробормотал ирландец. Он набожно перекрестился, и тем самым исчерпал тему разговора об убийстве.

— Надо пораскинуть мозгами, как тебе выбраться из Пенрита, — сказал Криспин. Затем, повернувшись и взглянув в добродушное лицо ирландца, добавил: — Мне будет жаль с тобой расставаться, Хоган.

— Сейчас явно не время проливать слезы прощания. Я буду рад исчезнуть из города. Такие походы мне не по душе. А-а! Чарльз Стюарт или Оливер Кромвель, какая мне разница? Мне безразлично, кто победит: король или республика. Что я выгадаю в том или другом случае? Клянусь жизнью, Крис, я исколесил немало стран и служил почти во всех армиях Европы, поэтому в военном искусстве я понимаю больше, чем все королевские генералы вместе взятые. Неужели ты думаешь, что я удовольствуюсь жалким обществом своей лошади, когда грабить запрещено, а выплата мизерного жалованья все откладывается? А если дела обернутся плохо — а это всегда вероятно, когда армией управляют попы — то платой нам послужит скорая смерть на поле брани, или на галерах, или на плантациях. Клянусь телом Христовым, не затем я нанимался к королю в Перте. Я истребовал высокого жалования, рассчитывая поживиться военной добычей, чтобы вознаградить себя за трудности похода и те опасности, которым мы подвергали себя за это время. Я знаю войну и живу этим вот уже двадцать лет. Вместо этого мы имеем армию из тридцати тысяч человек, шагающих на битву аккуратными чопорными колоннами, как католические монахи под Рождество. В Шотландии все было еще более или менее, потому что в этой нищей стране просто нечего грабить, но как только мы вторглись в Англию, они готовы повесить тебя, даже если ты украдешь поцелуй с губ служанки, проходящей мимо.

Криспин покачал головой.

— На месте короля я бы тоже играл в добродетель. Он не позволит нам поступать так, как будто мы шагаем через враждебную страну. Он продолжает считать Англию частью своего королевства, забывая при этом, что ему еще предстоит ее завоевать и…

— А разве его отец не владел Англией? — прервал его нетерпеливый Хоган. — Нет, теперь многое изменилось. Когда я служил под началом Руперта, мы могли свободно забрать у «круглоголовых» каплуна, лошадь, девчонку, не спрашивая их согласия. А теперь, Господи, и двух дней не прошло с того момента, как Его Величество вздернуло того бедного парня в Кендале за посягательство на честь девушки. Ей богу, Крис, для меня это было уж слишком. Глядя, как этот бедолага качается на веревке, я поклялся, что сбегу при первой же возможности, а сегодняшнее происшествие только ускорило событие.

— И что ты намереваешься делать? — спросил Криспин.

— Война — это торговля, а не призвание. Ею торгуют и Вилмот, и Букингем, и прочие высокопоставленные джентльмены. А поскольку служба в армии короля не сулит мне никакой выгоды, о небо! — я перейду на сторону Парламента. Если я выберусь живым из Пенрита, то первым делом побрею бороду и постригу волосы покороче, затем раздобуду остроконечную шляпу, черный плащ и пойду предлагать Кромвелю свой меч.

Сэр Криспин впал в глубокую задумчивость. Угадав его мысли, Хоган оживился.

— Мне кажется, Крис, что ты придерживаешься того же мнения?

— Может быть, — рассеянно ответил Криспин.

— Прекрасно! — вскричал Хоган. — В таком случае нам незачем расставаться!

Но Геллиард был холоден.

— Ты забыл, Гарри.

— Ничего подобного! Наверняка на стороне Кромвеля твое дело…

— Шшш! Я все хорошо взвесил. Мои надежды связывают меня с королем. Только в его победе вижу я свою выгоду. Не обычный военный грабеж, Гарри, а огромные земли, которые вот уже двадцать лет находятся в нечестивых руках. Моя единственная цель, Хоган, — возрождение Дома Марлей, а этого я могу добиться только через восстановление на престоле короля Чарльза. Если король проиграет — Боже, не допусти этого! — то мне останется только умереть. У меня не будет ни малейшей надежды. Нет, нет, Гарри, я остаюсь.

Но ирландец продолжал уговаривать его, пока наконец, осознав тщетность своих попыток, не вытянулся в кресле с расстроенным лицом. Криспин подошел и положил ему руку на плечо.

— Я рассчитывал на твою помощь в предстоящем деле, но раз ты уходишь…

— Дьявол! Ты по-прежнему можешь на меня рассчитывать. О чем разговор! — Внезапно в голосе сурового солдата промелькнула теплая нотка. — А тебе ничего не угрожает в случае моего бегства?

— Мне? Угрожать? — эхом откликнулся Криспин.

— Ну да, за то, что ты меня спрятал. Эти подонки из «Монтгомери Фут» наверняка тебя заподозрят.

— Заподозрят? Неужели я кажусь тебе таким слабым, что меня можно свалить одним ветерком подозрения?

— Остается еще твой лейтенант, Кеннет Стюарт.

— Поскольку он принимал участие в твоем спасении, он будет нем как рыба, иначе он сам затянет петлю на своей шее. Пошли, Гарри, — добавил он, резко меняя тон. — Ночь коротка. Тебе пора двигаться в путь.

Хоган вздохнул и поднялся на ноги.

— Достань мне лошадь, — сказал он, — и с божьей помощью наследующей неделе я уже стану «круглоголовым». Да вознаградит тебя Господь за твою доброту, Крис!

— Тебе нужна более подходящая одежда — накидка, в которой ты бы больше походил на пуританина.

— Но где ее взять?

— Мой лейтенант предпочитает черные цвета — привычка, которую ему привили в пресвитерианской Шотландии.

— Но я вдвое крупнее его.

— Лучше тесный плащ на плечах, чем тугая веревка на горле, Гарри. Обожди меня здесь.

Взяв в руки свечу, он покинул комнату и вскоре возвратился с черным плащом Кеннета.

— Снимай камзол! — скомандовал он, выгребая между тем на стол содержимое карманов Кеннета: платок и несколько бумаг. Затем он помог ирландцу влезть в украденный плащ.

— Господи, прости меня грешного! — простонал Хоган, едва поворачиваясь в тесном плаще. — Помоги мне выбраться из Пенрита и целым добраться до лагеря Кромвеля, и я возблагодарю тебя в своих молитвах.

— Вынь перо из шляпы, — сказал Криспин.

Хоган со вздохом подчинился.

— Правильно сказано в Писании, что в своей жизни человек играет разные роли. Кто бы мог подумать, что Гарри Хоган станет играть роль пуританина?

— Тебе не придется играть ее долго, если ты не пересмотришь свое отношение к Святому Писанию, — Криспин оглядел его с ног до головы. — Ну что ж, по-моему сойдет, Гарри.

Хоган последними словами крыл тесный плащ и свое невезение. Облегчив душу, он объявил, что готов, и Криспин вывел его через заднюю дверь в небольшую пристройку, покрытую соломой, которая служила им конюшней.

При свете лампы он оседлал одну из двух лошадей, находившихся там, и вывел ее во двор. Отворив калитку, которая вела в чистое поле, он помог Хогану взобраться в седло. Он поддержал ему стремя и, прерывая потоки благодарности, которыми начал осыпать его ирландец, хлопнул коня по крупу, и тот рванулся вперед, с каждой минутой увеличивая расстояние между собой и Пенритом.

Глава 3

ПИСЬМО
С тяжелым чувством Криспин вернулся в свою комнату и сел на кровать. Положив локти на колени, он уткнулся лицом в ладони, уставясь в пол невидящим взглядом. В его обычно лучистых глазах сквозило отчаяние. Наконец вздохнув, он поднялся с кровати и бесцельно поворошил бумаги, которые вытряхнул из кармана плаща Кеннета. Неожиданно его внимание привлекла подпись внизу одного из листов: «Грегори Ашберн».

Его рука, ни разу не дрогнувшая ни в одной из переделок, задрожала, коснувшись этого письма. Он лихорадочно развернул его и, разложив его на коленях, начал читать. По мере чтения, его взгляд становился все более острым и жестким.

«Дорогой Кеннет, я пишу тебе в надежде убедить тебя покинуть Шотландию и свиту короля, чье положение день ото дня становится хуже, и нет никаких оснований надеяться, что оно поправится. Синтия постоянно вспоминает о тебе, и если ты будешь избегать замок Марлей, она может решить, что ты не очень любишь ее. Я не могу придумать более убедительной причины, чтобы вытащить тебя из Перта в Шерингам, но надеясь, что она окажется все же достаточно веской для тебя. Мы ждем тебя и каждый день пьем за твое здоровье. Синтия посылает тебе сердечный привет, мой брат тоже, и мы все с нетерпением ждем возможности обнять тебя в нашем доме. Верь, Кеннет, что пока я жив, ты можешь полностью на меня рассчитывать.

Грегори Ашберн»

Криспин дважды перечитал письмо и глубоко задумался. Воистину, невероятное стечение обстоятельств! Этот юноша, которого он встретил в Перте и взял себе в спутники, был другом Ашберна и женихом Синтии, кто бы она не была.

Долго сидел он, размышляя над неисповедимыми дорогами Судьбы, ибо теперь он был твердо уверен, что именно Судьба послала ему этот шанс в тот миг, когда, казалось, удача совсем отвернулась от Криспина.

В памяти всплыла сцена их встречи во дворе замка Перт месяц назад. Что-то в поведении юноши, в его манере держаться привлекло внимание Криспина. Он оглядел его, а затем подошел и напрямую спросил, как его зовут и с какой целью он сюда прибыл. Тот вежливо ответил, что его зовут Кеннет Стюарт из Бейлиночи, и что он прибыл с намерением предложить свой меч королю. Еще больше проникнувшись к юноше какой-то таинственной симпатией, Криспин предложил ему службу под своим началом. Мысль о том, почему он принял такое горячее участие в судьбе юноши, которого раньше и в глаза не видел, впоследствии часто занимала Криспина. И только теперь он был уверен, что нашел разумное объяснение. Это было предопределено свыше!

Этого мальчика ему послало небо, чтобы вознаградить наконец за все страдания и несправедливости, которые он перенес; оно послало ему ключ, с помощью которого он в случае нужды мог открыть ворота замка Марлей.

Длинными шагами он мерил комнату, вновь и вновь возвращаясь к этой мысли. Когда он наконец лег в постель, уже рассвело, но он еще долго лежал с открытыми глазами, думая о необходимости смягчить свое отношение к мальчику с тем, чтобы завоевать его расположение, которое скоро может ему понадобиться. Солнце стояло высоко, когда он наконец забылся беспокойным сном.

Позже, возвращая Кеннету его бумаги и объясняя, для каких целей он употребил его плащ, Криспин воздержался от вопросов о Грегори Ашберне. Его сдержанный тон удивил Кеннета, который объяснил перемену в поведении Геллиарда единственно желанием заставить его держать язык за зубами относительно бегства Хогана. Однако, что касалось данного вопроса, то Криспин спокойной вежливо указал ему, что ставя в известность о случившемся королевских стражников, Кеннет сам попадает в исключительно сложное положение. Частично из страха, частично поверив доводам Криспина, юноша решил умолчать об этом происшествии.

Впоследствии ему не пришлось жалеть об этом, потому что на протяжении всего изнурительного похода его грубый спутник резко переменился, став более мягким и добродушным. Он превратился совсем в другого человека. Его грубая манера разговаривать, перемежая речь крепкими ругательствами, исчезла, он меньше пил, играл и буйствовал, чем в прежние времена в Пенрите. Вместо этого он стал спокойным и задумчивым, как ярый пуританин.

Кеннет начал находить его компанию вполне приемлемой, принимая Криспина за кающегося грешника, осознавшего наконец всю глубину своих заблуждений. Так продолжалось до 23 августа, когда они торжественно вступили в город Ворчестер.

Глава 4

ПОД ВЫВЕСКОЙ «МИТРА»
В течение недели после прибытия короля в Ворчестер отношения между Криспином и Кеннетом заметно улучшились. К несчастью, это произошло накануне драки, которая с новой силой всколыхнула ту ненависть, которую юноша питал к сэру Криспину и которую почти преодолел за последнее время.

Поводом к этому послужило одно событие, которое произошло в кабачке «Митра» на Хай Стрит.

Однажды в общей зале кабачка собралась довольно веселая компания кирасиров. Молоденькие корнеты из «Лесли Скотиш Хоре», которые ни в грош не ставили ни «Солемн Лиг», ни Ковернант, сидели плечом к плечу с прославленными кавалерами из отряда лорда Талбота. Молодые, веселые шотландцы из «Питтискоти Хайлэндэрз», позабыв наставления своих святых отцов о трезвости, теснились рядом с распутными повесами из бригады Дэлзелла и пили за здоровье короля и гибель «корноухих» крепкое канарское и мартовский эль.

Настроение было веселое, и в комнате звучал смех. За одним столом сидел джентльмен по имени Фаверсхем, который вернулся прошлой ночью после неудачной вылазки, целью которой было пленение Кромвеля, и которая из-за предательства — когда только Стюарта не предавали? — провалилась. В этот момент он делился с окружившей его группой слушателей деталями поражения.

— Клянусь жизнью, господа, если бы не этот рыкающий пес Криспин Геллиард, весь Мидлтонский полк был бы изрублен на куски. Мы стояли на Красном холме, подобно рыбе, угодившей в сеть, а со всех сторон, как из-под земли вырастали отряды Лилбурна, окружая нас, чтобы уничтожить одним ударом. На нас двигалась живая стена стали, и в каждой руке был призыв сдаваться. Мое сердце дрогнуло, как дрогнули сердца многих из нас, и я уверен, что еще немного, и мы бы побросали на землю свое оружие, так мы были напуганы движущейся на нас армией. И тут внезапно, перекрывая лязганье стали и вопли пуритан, послышался громкий чистый голос: «Вперед, Кавалеры!» Я обернулся и увидел этого безумца Геллиарда, который размахивал мечом, собирая вокруг себя солдат, воодушевляя их силой своей воли, мужества и голоса. Его вид взбудоражил нашу кровь как глоток хорошего вина. «За мной, джентльмены! Бей их!» — пророкотал он. И затем, вознося молитвы к небесам, он обрушился со своим отрядом на пиконосцев. Его удар был неотразим, и над шумом битвы вновь зазвучал его голос: «Вперед, Кавалеры! Руби их к чертям!» «Корноухие» попятились, и как река, прорвавшая запруду, мы хлынули сквозь их ряды и двинулись обратно в Ворчестер.

Его рассказ был встречен криками одобрения и тостами во славу Рыцаря Таверны.

Между тем, за соседним столиком полдюжины весельчаков осыпали насмешками молодого человека с бледным лицом, который явно оказался здесь случайно и не к месту.

Поводом для насмешек послужило письмо, написанное женским почерком, которое Кеннет случайно обронил и которое поднял и вернул ему Тайлер. Шутки сыпались как из ведра, пока шутники в своем усердии не преступили грань приличий. Кипя от ярости и не силах сдерживать себя более, Кеннет вскочил на ноги.

— Черт меня побери! — вскричал он, ударяя кулаком, по столу. — Еще одна шутка, и тот, кто ее вымолвит, ответит мне за оскорбление!

Внезапный порыв ветра и неподдельная ярость, прозвучавшая в его голосе и жестах — ярость, столь комично гармонирующая с его щуплой фигурой и строгим костюмом — на мгновение повергла всю компанию в молчаливое изумление. Затем грянул взрыв хохота, в котором больше других выделялся высокий голос Тайлера. Он держался за бока от смеха, и по его щекам катились две крупные слезы.

— Ай-я-яй, мастер Стюарт! — проговорил он, задыхаясь. — Что бы сказал преподобный отец, глядя на вашу воинственность и слушая столь богохульные речи?

— Я знаю, что может ответить джентльмен пьяному трусу! — последовал необдуманный ответ. — Я повторяю — трусу! — добавил он, обводя компанию взглядом.

Смех стих, как только смысл оскорбления дошел до затуманенных вином голов. На мгновение все замерли, а затем разом навалились на Кеннета.

Это был подлый поступок, но нападавшие были пьяны, и ни один из них не считал Кеннета своим другом. В следующую секунду они уже били его распростертое тело, с него сорвали камзол, и Тайлер вытащил спрятанное у него на груди письмо, которое и явилось поводом к этой безобразной сцене.

Но прежде чем он успел развернуть его, раздался грубый голос, пригвоздивший дерущихся к месту.

— У вас весело, господа! Чем это вы занимаетесь?

В их сторону медленно направился высокий сильный мужчина, одетый в кожаную куртку, на голове которого красовалась широкополая шляпа с гусиным пером.

— Рыцарь Таверны! — вскричал Тайлер, и на его призыв «Слава герою Красного холма!» грянул мощный хор голосов.

Но по мере приближения строгое лицо сэра Криспина заставило их умолкнуть.

— Дай мне письмо!

Тайлер нахмурился, стоя в нерешительности, в то время как Криспин терпеливо ждал, требовательно протянув руку. Тщетно прапорщик оглядывался вокруг себя в поисках поддержки. Все его товарищи молча отступили назад.

Оставшись без помощи и не желая вступать в пререкания с Геллиардом, Тайлере жалкой улыбкой вручил Криспину письма. Тот взглянул на него и, вежливо поклонившись, повернулся на каблуках и покинул таверну также неожиданно, как и вошел.

Его привлек шум, доносившийся из таверны, когда он проходил мимо, направляясь во дворец епископа, где несли караульную службу его друзья. Теперь он продолжал свой путь, унося на груди письмо, попавшее к нему по счастливой случайности, которое должно было пролить свет на дальнейшие взаимоотношения Кеннета с семьей Ашбернов.

Он уже подошел к дворцу, когда за его спиной послышались торопливые шаги. Кто-то взял его за руку. Криспин обернулся.

— А! Это ты, Кеннет, собственной персоной!

Юноша продолжал держать его за рукав.

— Сэр Криспин, — произнес он, — я пришел вас поблагодарить.

— Сейчас не совсем подходящий момент. — Геллиард сделал попытку подняться по ступенькам. — Позволь мне пожелать тебе доброго вечера.

Но Кеннет продолжал удерживать его на месте.

— Вы позабыли о моем письме, сэр Криспин, — осмелился напомнить юноша и протянул руку.

Геллиард заметил этот жест, и на какое-то мгновение в его голове мелькнула мысль, что он ведет себя недостойно по отношению к юноше. Он заколебался, подмываемый желанием отдать письмо непрочитанным и тем самым лишить себя источника важных сведений. Но в конце концов он все же подавил в себе это чувство. Его лицо приняло суровое выражение, и он ответил:

— С письмом возникают некоторые затруднения. Сначала я должен удостовериться, что я не стал невольным участником предательства. Зайдите ко мне за письмом завтра утром, мастер Стюарт.

— Предательства? — эхом откликнулся Кеннет. — Я клянусь вам честью, что это не больше, чем письмо от девушки, на которой я имею намерение жениться. Разумеется, сэр, теперь вы не будете настаивать на его прочтении?

— Разумеется, буду.

— Но, сэр…

— Мастер Стюарт, это дело чести. Моей чести. Вы можете убеждать меня хоть до второго пришествия, но вам не изменить моего решения. Доброй ночи.

— Сэр Криспин! — вскричал юноша в возбуждении. — Пока я жив, я не позволю вам читать это письмо!

— Сколько патетики, сэр! И все из-за письма, которое, как вы уверяете, невинного содержания?

— Такого же невинного, как и рука, написавшая его. Вы не прочтете это письмо. Оно не предназначено для глаз таких как вы. Поверьте мне, сэр. — Его голос сделался умоляющим. — Я клянусь вам, что это обычное письмо, которое может написать девушка своему возлюбленному. Я думал, что вы это поняли, когда спасали меня от грубиянов в «Митре». Я думал, ваш поступок был продиктован благородными чувствами и намерениями. Однако… — юноша замолчал.

— Ну-ну, продолжайте, — холодно произнес Криспин. — Однако…

— Мы можем не говорить об этом «однако», сэр Криспин.

— Ведь вы вернете мне письмо, правда?

Криспин тяжело вздохнул. Благородные чувства, воспитанные в нем с раннего детства, бурно протестовали против той недостойной роли, которую он продолжал играть, якобы подозревая Кеннета в предательстве. Искорки доброты и сострадания, давно погасшие в его душе, разгорелись с новой силой при зове совести, он был побежден.

— На, возьми письмо, мой мальчик, и больше не укоряй меня, — проворчал он, резким жестом возвращая письмо Кеннету.

Не дожидаясь ответа или благодарности, он повернулся и скрылся во дворце. Но его благородный порыв слишком запоздал, и Кеннет побрел прочь, проклиная Геллиарда в душе последними словами. Неприязнь юноши к этому человеку, казалось, росла на каждом шагу.

Глава 5

ПОСЛЕ ВОРЧЕСТЕРСКОГО СРАЖЕНИЯ
Утро третьего сентября — дня столь знаменательного для Кромвеля и столь трагического для Чарльза — застало Криспина в «Митре» в компании вооруженных воинов. В качестве тоста он провозгласил:

— Смерть всем «корноухим»! Господа — продолжал он, — славное начало для славного дня. Пусть Господь пошлет нам не менее славное его окончание.

Однако, ему не удалось первым участвовать в сражении. До полудня его продержали во дворце, где он в раздражении ходил из комнаты в комнату, проклиная себя за то, что не находился в самой гуще битвы с Монтгомери на Поувекском мосту или с Питтискотти на Баннском холме. Но он заставил себя смириться и терпеливо ждал, когда Чарльз и его военные советники выберут направление главного удара.

Когда решение наконец было принято, гонцы принесли ужасные вести о том, что Монтгомери окружен, Питтискотти обращен в бегство, Дэлзелл сдался, а Кейт захвачен в плен. Только после этого основные силы армии были собраны у Сидбурских ворот, и Криспин оказался в центральном отряде, которым командовал сам король. В последовавшей стремительной атаке, как указывают очевидцы, он был самой главной фигурой, и его голос перекрывал шум битвы, подбадривая войско. Впервые за этот роковой день Железные отряды Кромвеля дрогнули под натиском роялистов, которые обратили их в бегство и гнали до тех пор, пока не достигли батареи на Перри Вуд и вышибли «Круглоголовых» из их укрытий.

Это был самый решающий момент сражения, когда шансы воюющих сторон уравнялись и, казалось, наступил долгожданный перелом.

Криспин первым ворвался на батарею и с криком «Да здравствуют Кавалеры!» зарубил двух артиллеристов, не успевших покинуть свои орудия. Этот крик был подхвачен сотнями голосов роялистов, ворвавшихся на захваченные позиции. С одной стороны короля поддерживал граф Гамильтон, с другой — герцог Дерби. Дело оставалось только за шотландской конницей Лести, которая должна была обойти парламентское войско с флангов и завершить его окружение. Считается, что если бы они выступили в этот самый момент, исход битвы при Ворчестере был бы иным. Но шотландская конница не двинулась с места, и те, кто продолжал оборонять Перри Вуд, проклинали Лести за предательство.

К своему горькому разочарованию роялисты осознали, что все их огромные усилия были напрасны, и атака не возымела должного успеха. Лишенные поддержки, они не смогут долго удерживать захваченные позиции.


И вскоре, когда Кромвель собрал своих рассеянных «железнобоких» и обрушил конницу на королевское войско, роялистов быстро оттеснили с холма обратно к Ворчестеру. Отбиваясь от наседающих «круглоголовых», остатки королевской армии собрались у Сидбурских ворот, но проход в город был загорожен перевернутым военным фургоном. Оказавшись, в затруднительном положении, они не стали пытаться устранить препятствие, а повернулись лицом к противнику, чтобы дать свой последний бой пуританам.

Чарльз соскочил со своего боевого коня и влез на заграждение. За ним последовало несколько человек, охраняющих короля, в том числе и Криспин.

На улице Хай Стрит Геллиард натолкнулся на молодого короля, сидящего на свежей лошади отдававшего приказания отряду шотландских стрелков. Солдаты стояли в угрюмом молчании, побросав на землю оружие, отказываясь подчиняться командам и помогать королю в его последний попытке повернуть ход сражения вспять. При виде подобной измены Криспина охватил гнев. Он разразился крепкой бранью в адрес Шотландии и шотландцев вообще, их церковного комитета, который сделал их козлами отпущения, и шотландской конницы Лесли в особенности.

Его слова были полны горечи и презрения и были способны пробудить совесть даже у самых закоренелых негодяев. Он все еще продолжал осыпать их оскорблениями, когда в город ворвался полковник Прайд с войсками Парламента, которым удалось преодолеть последний заслон из королевских защитников у Сидбурских ворот. Услышав об этом, Криспин в последний раз воззвал к совести шотландских стрелков.

— К оружию, вы, шотландские трусы! — грозно прокричал он. — Или вы предпочитаете, чтобы вас изрубили на месте? К оружию, собаки, и если вы не умеете жить достойно, то хоть умрите с честью!

Но его призыв остался без ответа. Они продолжали стоять, угрюмо потупясь, а их оружие лежало возле ног. Криспин повернулся к ним спиной, чтобы подумать о собственном спасении, как вдруг на улице снова появился король верхом на лошади, пытаясь страстными словами возродить храбрость, которая давно уже умерла в сердцах шотландцев.

Он все еще взывал к их мужеству, когда Криспин бесцеремонно схватил его за стремя.

— Вы что, собираетесь стоять здесь, пока вас не схватят, сир? — крикнул он королю. — Пора подумать о своей безопасности!

Чарльз повернул голову и посмотрел на твердое, изможденное в битве лицо человека, обращавшегося к нему. В его взгляде читалось удивление, смешанное с презрением. Затем он смягчился, на губах появилась тонкая улыбка.

— Боже! вы правы, сэр, — ответил он. — Показывайте дорогу. — И, повернув коня, он поехал вниз по улице рядом с Криспином.

Король направился на Нью Стрит, где находился дом, который он занимал. Здесь он рассчитывал снять доспехи и переодеться. Когда они приблизились к самым дверям, Криспин оглянулся через плечо и пробормотал ругательство.

— Поторопитесь, сир! — воскликнул он. — За нами гонятся «корноухие»!

Король тоже повернулся и увидел отряд во главе с полковником Прайдом.

— Это конец! — прошептал он. Но Криспин уже соскочил со своей лошади.

— Спешите, сир! — скомандовал он и в своем яром усердии спасти жизнь короля едва не стащил его наземь из седла.

— Куда бежать? — спросил Чарльз, беспомощно озираясь.

— Куда бежать?

Криспин уже принял решение. Без особых церемонии он схватил короля за руку и, впихнув его в дом, захлопнул дверь и задвинул засов. Но крики пуритан на улице возвестили, что их успели заметить.

Король повернулся к Криспину, и в полутемном освещении прихожей тот заметил, что король хмурится.

— Клянусь судьбой! Вы затащили меня в ловушку!

— Не совсем, сир, — ответил рыцарь. — Мы выберемся отсюда, когда придет время.

— Выберемся? — раздраженно отозвался Чарльз. — Но каким образом, сэр?

Его последние слова едва не потонули в шуме, который поднялся снаружи. К дому подошли «круглоголовые».

— Через заднюю дверь, сир, — последовал нетерпеливый ответ, — Через дверь или окно, как вам будет угодно. Дом задней стороной примыкает к Хлебному рынку, туда вам и надлежит отправиться. Но поторопитесь, во имя Господа нашего, поторопитесь, пока они не догадались и не отрезали нам путь к отступлению!

Тяжелый удар потряс дверь.

— Торопитесь, ваше величество! — взмолился Криспин.

Чарльз, сделал несколько шагов в сторону черного хода, остановился.

— А вы, сор? Я что, должен бежать один?

Криспин топнул ногой и вотчаянии взглянул на короля.

— Другого выхода нет. Эта чертова дверь не продержится и секунды, если по ней хорошо стукнуть. А за дверью их буду ждать я, и во имя спасения вашего величества, я постараюсь продержаться дольше, чем дверь. Да поможет вам Бог, сир! — добавил он мягко.

— Да хранит вас небо и пошлет много счастливых дней!

И, упав на колено, Криспин приник к королевской руке горячими губами.

Град ударов обрушился на дверь. Одна доска отлетела в сторону, выбитая прикладом мушкета. Чарльз пробормотал какое-то слово, которое Криспин не уловил, и бросился прочь.

Едва он скрылся в длинном узком коридоре, как дверь окончательно поддалась, распахнувшись с оглушительным грохотом. В проеме показался один из нападающих — молоденький пуританин, едва выросший из мальчишеского возраста. Он не сделал и трех шагов, как ему в грудь уперлось лезвие меча Криспина.

— Стой! Здесь нет пути!

— Прочь, сын Моава! — последовал ответ пуританина. — Не то тебе не поздоровится!

За юношей в дверь лезли остальные воины, крича ему, чтобы он не тратил времени на разговоры, а рубил этого мерзавца, который стоял между ними и молодым человеком по имени Чарльз Стюарт. Криспин в ответ на их угрозы только расхохотался и продолжал удерживать офицера на расстоянии своего меча.

— Прочь, или я зарублю тебя на месте! — продолжал вопить «круглоголовый». — Мы ищем Злого Стюарта!

— Если вы под этой кличкой подразумеваете Его Священное Величество, то он там, куда вам не добраться — в руках Божьих!

— Паршивый пес! — бесновался юноша. — Дай дорогу!

Их мечи скрестились и на мгновение замерли в воздухе, затем лезвие в руках Криспина описало полукруг и вонзилось в горло противника.

— Ты сам этого желал, глупый щенок! — с презрением бросил Геллиард.

Юноша рухнул на руки нападавших, стоящих за его спиной, а его меч, упав на землю, откатился к самым ногам Криспина. Рыцарь нагнулся, и когда он вновь выпрямился, в каждой руке он держал по мечу.

В рядах противника наступило некоторое замешательство, и затем Криспин к своему ужасу заметил дуло мушкета, нацеленное на него из-за спины одного из атакующих. Он сжал зубы и вознес молитву, чтобы король уже был в безопасности.

Конец был близок, и Криспин не жалел об этом, ибо сегодняшнее поражение означало конец всех его надежд.

В этот момент за спинами нападающих раздался крик, и мушкет исчез.

— Он мне нужен живым! — раздался голос — Берите его живым! — Это был сам полковник Прайд. Он растолкал нападающих и теперь смотрел на залитое кровью тело юноши, которого заколол Криспин. — Берите его живым! — проревел пожилой ветеран. Затем в его голосе послышались нотки боли:

— Мой сын, мой мальчик! — Он рыдал.

Криспин мгновенно оценил ситуацию, но горе старого пуританина не задело его сердце.

— Я нужен вам живым? — передразнил он. — Клянусь, телом Христа, моя жизнь вам дорого обойдется. Ну, господа? Кто будет следующим иметь честь пасть от руки джентльмена? К вашим услугам, мои «корноухие»!

В ответ раздались крики ярости, и двое мужчин шагнули вперед. Узость прохода не позволяла нападать большим числом. И снова раздался звон стальных клинков. Криспин — живой как ящерица — присел и одновременно отразил оба удара двумя мечами, зажатыми в руках.

Он с легкостью отбил первое нападение и одним движением кисти резко обрушил правый меч на шею противника прежде, чем тот успел отскочить в сторону. Одновременно второй противник сделал выпад и нанес удар. Криспину пришлось пойти на риск и принять этот удар на себя, уповая на крепость доспехов. Как и раньше, латы сослужили ему хорошую службу: меч противника отскочил от них, не причинив вреда, а нападающий в ярости потерял равновесие и сделал шаг вперед.

Прежде, чем он успел осознать свою ошибку, Криспин разрубил его напополам в том месте, где его тело не было защищено доспехами.

Как только двое из нападающих пали замертво один за другим, их товарищи, которые наблюдали за схваткой, разразились воплями бессильной ярости и полезли в узкий проход, и острые концы его мечей замелькали перед глазами следующей пары воинов. Заметив опасность, они крикнули напирающим сзади солдатам, чтобы те расчистили им место для схватки, но было уже поздно. Криспин увидел их замешательство и немедленно воспользовался им. Дважды он взмахнул мечом, и два окровавленных тела упали на землю.

После этого наступило затишье, а на улице кто-то из нападающих спорил с полковником Прайдом, умоляя позволить им убрать этого смертоносного дьявола с помощью пистолетов. Но седой отец был непреклонен. Мятежник нужен был ему живым, чтобы потом дать ему возможность умереть сотней разных мучительных смертей.

После этого еще двое выступили навстречу Криспину. Они действовали более осторожно. Нападающий слева отбил удар Криспина и поднял его лезвие кверху. Затем он бросился вперед и схватил Криспина за запястье, крича остальным, чтобы спешили на помощь. Но даже в этом положении Криспин одним ударом отбросил в сторону второго нападающего, который со стоном опустился на землю, держась за отрубленную по плечо руку, и затем все внимание переключил на «корноухого», держащего его за руку. Криспин ни минуты не раздумывал. Инстинктивно он почувствовал, что если хоть на мгновение уберет меч, то остальные набросятся на него, и он не сможет защищаться, поэтому резким поворотом кисти он изо всех сил ударил нападающего рукояткой меча в лицо.

Оглушенный ударом, пуританин свалился на руки подоспевшего на помощь товарища.

Снова возникла пауза. Затем молча один из «круглоголовых» попытался достать Криспина пикой. Геллиард ловко отскочил в сторону, и смертоносное оружие проскочило мимо него, при этом Криспин отпустил руку, уронил один из мечей и схватился рукой за древко пики. Со всей силой он рванул его на себя вместе с воином, который его держал; и тот упал вперед, прямо на вытянутый меч.

Весь в крови — чужой крови — Криспин стоял лицом к своим врагам. Он тяжело дышал, и пот сочился изо всех его пор, но он продолжал оставаться твердым и неприступным. Он чувствовал, что силы его иссякают. Но он все же встряхнулся и с обидным смешком спросил у нападавших, не лучше ли им было его попросту пристрелить.

«Круглоголовые» толпились перед ним в нерешительности. Схватка продолжалась всего несколько минут, и уже пятеро из них лежали бездыханными на земле, а шестой был выведен из строя. Что-то ужасающее было в облике Рыцаря Таверны, и они не решались возобновить свои попытки.

— Ну, господа, — не преминул поддразнить их Криспин. — Сколько мне еще ждать удовольствия сразиться с вами?

В ответ ему летели ругательства, но «корноухие» продолжали оставаться в стороне, пока голос полковника Прайда не бросил их вперед. Они атаковали внезапно, яростно, всем отрядом, так что он вынужден был отступить. Он продолжал наносить удары, но они были уже не опасны. Они изменили тактику, уворачиваясь от его лезвия, осторожно продвигаясь вперед, заставляя его отступать все дальше и дальше.

Под конец Криспин разгадал их тактику и предпринял тщетную попытку удержать свои позиции. Его отступление замедлилось, но все же это было отступление.

Когда он наконец достиг лестницы, Криспин понял, что если он сделает еще хоть один шаг назад, это будет концом для него. И все же он продолжал отступать, несмотря на героические усилия продвинуться вперед, пока справа от нею не образовалось свободное пространство, достаточное для того, чтобы человек, вооруженный мечом, мог атаковать его с фланга. Дважды один из противников пытался сделать это, и дважды смертоносное лезвие отгоняло его прочь. Но на третий раз его противнику удалось прорваться вперед, его место занял другой, и Криспин очутился теперь лицом к лицу с тремя нападающими.

Он понял, что конец близок. Внезапно тот, кто атаковал его с фланга, стремительно бросился вперед и прижал его руку, сжимающую меч. Прежде, чем он успел стряхнуть нападавшего, двое других вцепились в его левую руку.

Он боролся из последних сил, но его держали крепко. Трижды они валили его на землю, и трижды он поднимался снова, стряхивая их с себя, как бык стряхивает собак. Но они были быстрее, и он снова упал на землю. Им на помощь подоспели другие, и Рыцарь Таверны уже был не в силах подняться.

— Разоружите собаку! — крикнул Прайд. — Разоружите и свяжите его по рукам и ногам!

— Господа, можете этого не делать, — задыхаясь ответил Криспин. — Возьмите мой меч. Я отдаю себя а ваши руки.

Глава 6

ДРУЗЬЯ ПО НЕСЧАСТЬЮ
«Круглоголовые» тащили Криспина по улицам Ворчестера, и хотя Геллиард не был неженкой — он был солдатом, рожденным в латах — его сердце сжималось от боли при виде ужасов, которые творились в городе.

Город был похож на бойню, и все канавы были залиты кровью. Поражение роялистов было теперь полным, и кровожадные фанатики Кромвеля рыскали по городским улицам, стараясь превзойти друг друга в жестокости и насилии. Они врывались в дома и грабили все подряд, а их обитатели — оказывающие и не оказывающие сопротивление, вооруженные и безоружные мужчины, женщины, дети — все были безжалостно преданы мечу. Сам воздух Ворчестера, казалось, был насыщен запахом крови и гари.

При виде этого ужасающего зрелища Криспин на время забыл о своих собственных горестях, не чувствуя даже ударов тупыми концами копий, с помощью которых пуритане подгоняли его вперед.

Наконец они пришли в незнакомый Криспину квартал города и остановились перед огромным домом. Его двери были распахнуты, и через порог в обе стороны струился бесконечный поток солдат и офицеров.

На короткое время охрана замешкалась в большом просторном зале, но затем победители грубо втолкнули Криспина в одну из смежных комнат. В ней лицом к вошедшим находился мужчина среднего роста, одетый в боевые доспехи. У него был непропорционально большой нос и красное лицо. Мужчина стоял с непокрытой головой, а его шишак лежал на столе в двух шагах от него. Он поднял глаза на вошедших, и на мгновение его взгляд задержался на высоком худощавом пленнике, который смело смотрел на него.

— Кого мы имеем честь лицезреть? — спросил он наконец.

— Человека, чья вина слишком тяжела, чтобы позволить ему умереть простой смертью солдата, мой лорд, — ответил Прайд.

— Ты лжешь, проклятый изменник! — воскликнул Криспин. — Расскажи мастеру Кромвелю, — он уже догадался, кто стоит перед ним, — как я в одиночку сдерживал натиск вашего отряда и был взят в плен только после того, как зарубил семерых из вас. Расскажи ему об этом, мастер распевать псалмы, и пусть он решит, лжешь ты или говоришь правду. Расскажи ему также, что ты, который…

Его прервал бесстрастный голос:

— Спокойно, господа. Укротите ваш гнев. Теперь, полковник, послушаем ваш рассказ.

Полковник Прайд начал длинно и путано излагать, как этот безбожный негодяй помешал его отряду захватить молодого Чарльза и способствовал его бегству. Он также обвинил Криспина в смерти своего сына и четырех других храбрых рыцарей церкви и попросил Кромвеля отдать негодяя в его руки с тем, чтобы он поступил с ним, как тот того заслуживает.

Лорд-Генерал не заставил себя ждать с ответом.

— Это уже второй пленник, которого приводят ко мне за последние десять минут с подобным обвинением, — произнес он. — Первым был молодой глупец, который отдал Чарльзу Стюарту своего коня у ворот Святого Мартина. Но сам он не успел скрыться, и его схватили.

— Так король сумел спастись? — воскликнул Криспин. — благословенное небо!

Кромвель посмотрел на него отсутствующим взором.

— У вас будет прекрасная возможность поблагодарить Господа лично, — пробормотал он мрачно. — Что же касается этого молодого Стюарта, то ему далеко не уйти. Великий Господь, даровавший нам победу в сегодняшнем сражении, не допустит, чтобы великий грешник Стюарт избежал заслуженного наказания, и отдаст его в наши руки. За ваше участие в бегстве короля вы, сэр, заплатите своей жизнью. На рассвете вас повесят вместе с молодым бунтовщиком, который отдал королю своего коня у ворот Святого Мартина.

— По крайней мере, я буду висеть в хорошей компании, кем бы он ни был! — сказал Криспин весело. — И за это, сэр, позвольте мне выразить вам свою сердечную благодарность.

— Вы проведете эту ночь вместе, — продолжал Кромвель, не обращая внимания на слова Криспина, — и я думаю, вы сможете использовать это время, как вам заблагорассудится. Все. Уведите его.

— Но, мой лорд! — воскликнул Прайд, делая шаг вперед.

— Что еще?

Криспин улавливал отдельные обрывки фраз, которые Прайд нашептывал Кромвелю, полковник о чем-то просил. Кромвель покачал своей большой головой.

— Это не очевидно. Я не могу дать своего согласия на это. Пусть его смерть будет для вас утешением. Я скорблю с вами о вашей утрате, но на то она и война. Пусть вас согревает мысль о том, что ваш сын пал за правое святое дело во имя Господа нашего. Помните, полковник Прайд, что Авраам ни секунды не колебался, принося своего сына в жертву Господу. Прощайте!

Лицо полковника перекосилось от бессильной ярости, и он на мгновение задержал свой взгляд на прямой и неподвижной фигуре Рыцаря Таверны, который продолжал стоять с независимым видом посередине комнаты. Затем, всем своим видом выражая недовольство, он нехотя удалился, и Криспина вывели из комнаты.

В холле к нему подошел офицер и, приказав следовать за ним, препроводил Криспина в караульную. Здесь с него сняли доспехи и в сопровождении офицера и двух караульных повели в другую часть дома. Они преодолели три пролета лестниц и вошли в узкую галерею, которая привела их к закрытой двери, охраняемой вооруженными солдатами. По приказу офицера стражник с трудом отодвинул тяжелые засовы и открыл дверь. Криспин шагнул через порог в небольшую полутемную камеру, слыша, как за спиной лязгнули засовы, отрезая его от внешнего мира. Его бесстрашное сердце на какое-то мгновение сжалось при мысли, что он отрезан от мира навсегда, и лишь однажды ему придется вновь перешагнуть через этот порог, и это будет преддверием к Порогу Вечности.

Что-то зашевелилось в одном из темных углов комнаты, и он вспомнил обещание Кромвеля, что последние часы жизни он проведет в компании другого пленника.

— Кто здесь? — раздался слабый голос, полный страданий.

— Мастер Стюарт! — радостно воскликнул Криспин, узнав своего молодого спутника. — Черт меня возьми, так это вы отдали королю своего коня у ворот Святого Мартина? Да вознаградит вас Бог! Дьявольщина! — добавил он. — Никак не думал, что мы встретимся с вами еще раз в этом аду.

— В нашей встрече мало радостного, — последовал грустный ответ. — Как вы попали сюда?

— С вашей помощью я проведу эту ночь настолько весело, насколько это возможно для человека, чей песок уже почти иссяк. Лорд-Генерал — да сожрут его черти в аду — наутро собирается сделать из меня маятник и дает мне ночь, чтобы к этому подготовиться.

Юноша подошел к свету и грустно посмотрел на сэра Криспина.

— В таком случае мы друзья по несчастью.

— По крайней мере, мы не меняемся, ибо ни в чем другом мы друзьями небыли. Встряхнитесь, сэр. Раз уж нам предстоит провести последнюю ночь в этом убогом мире, так давайте извлечем из нее максимум удовольствия.

— Удовольствия?

— Конечно, это будет нелегко, — рассмеялся Криспин. — Если бы мы угодили в руки христиан, они бы не отказали нам в игре в очко, чтобы скрасить наши последние часы. Но эти «корноухие»… — Он заглянул в кружку на столе. — Вода! Фу! Ничтожные распеватели псалмов!

— Милостивый Боже! Это все, о чем вы можете думать? Неужели вам не приходит в голову мысль о вашей кончине?

— Приходит, приходит. Я бы предпочел приготовить себя к утреннему танцу в более спокойной манере. Черт с ним!

Кеннет в ужасе отпрянул назад. Его застарелая неприязнь к Криспину вновь зашевелилась в груди при виде подобной беспечности перед лицом смерти. Мысль о том, что ему предстоит провести ночь в компании этого ужасного человека, на время заслонила страх перед виселицей, владевший им до прихода Криспина.

Заметив его смятение, Криспин беспечно рассмеялся и подошел к окну. Это было небольшое отверстие, пробитое в стене и перегороженное крест на крест двумя железными прутьями. Но выглянув в окно, Криспин понял, что главное препятствие на пути к бегству заключалось в другом. Дом выходил на реку и стоял на скалистом обрыве высотой метров в десять. У самого подножия стены вокруг дома вилась узкая тропинка, отгороженная от реки железным поручнем. Окно находилось на высоте примерно двенадцати метров от тропинки, и если бы кому-нибудь взбрела в голову идея исчезнуть из тюрьмы, выпрыгнув в окно, у него было мало шансов угодить прямо в реку. Криспин со вздохом отвернулся от окна. Он подошел к нему с надеждой в груди, а отошел с отчаянием в сердце.

— А, ладно, — сказал он вслух. — Нас повесят, и дело с концом.

Кеннет опять забился в угол и сидел в угрюмом молчании, завернувшись в свой плащ. На его юном лице было написано глубочайшее страдание. Глядя на него, Криспин почувствовал, как в его сердце зарождается жалость и симпатия к этому юноше, чувство, которое он испытывал впервые, увидев его во дворе замка Перт.

И сейчас, видя его страдания, он вдруг почувствовал угрызения совести по отношению к этому мальчику, с которым он вел себя как грязный висельник, а не как джентльмен, каковым он себя когда-то считал.

Под воздействием этих чувств он заговорил.

— Кеннет, — произнес он, и его голос прозвучал так неожиданно мягко и тепло, что юноша в удивлении поднял голову. — Ты, наверное, слышал, что люди, стоящие перед Порогом Вечности, обычно стараются искупить свою вину за те грехи, которые они совершали при жизни.

Кеннет вздрогнул при упоминании приближающегося конца. Криспин замолчал на мгновение, выжидая, какое впечатление произведут его слова, и затем продолжил:

— Нет, я не собираюсь каяться в своих грехах, Кеннет. Я прожил свою жизнь и умру таким же, каким и был. Неужели ты думаешь, что несколько часов молитвы могут воздать за годы прожитой бесцельно жизни? Это философия трусов, которым при жизни не хватало смелости жить по законам совести, а перед смертью не хватает мужества ответить за свои деяния. Нет, я не буду предавать самого себя. Все в руках Господа. В своей жизни я причинил зло многим людям. Их нет сейчас рядом, а если бы даже они и были, поздно что-либо менять. Но ты, по крайней мере, сейчас рядом со мной, и то маленькое прощение, которое я могу заслужить своими извинениями, будет мне утешением. Когда я впервые заметил тебя в Перте, я хотел, чтобы мы стали друзьями — желание, которое я не испытывал последние двадцать лет ни к одному человеку. Мне это не удалось. Иначе и быть не могло. Голубь не должен вить гнездо со стервятником.

— Сэр Криспин! — воскликнул глубоко тронутый Кеннет.

— Прошу вас, не корите себя больше. Я прощаю вам все зло, которое вы причинили мне, прощаю также легко, как буду сам прощен. Разве не так написано в Библии? — Он протянул Криспину свою руку.

— Я должен сказать еще несколько слов, Кеннет, — отвечал тот, не подавая в ответ своей руки. — Сейчас я испытываю к тебе то же чувство, что и тогда в Перте. Я не знаю, откуда оно взялось. Возможно, я вижу в тебе того честного и благородного юношу, каким сам был когда-то. Но оставим это. Солнце встает за лесом, и больше мы его никогда не увидим. Для меня это имеет мало значения. Я устал. Надежда мертва, а по сравнению с этим физическая смерть — ничто. Но последние часы, которые нам осталось провести вместе, я постараюсь использовать для того, чтобы изменить твое мнение обо мне. Я хочу, чтобы ты понял, что если я бывал жесток, то таким меня сделала жизнь. И когда завтра нас поведут на казнь, ты, по крайней мере, будешь считать меня человеком, в чьей компании не стыдно умереть.

Снова юноша поежился.

— Хочешь, я расскажу тебе свою историю, Кеннет? У меня странное желание освежить свою жизнь в памяти, и если я буду делать это вслух, воспоминания могут принять более видимые очертания. К тому же мой рассказ поможет нам скоротать остаток времени до рассвета, и когда я закончу, ты сможешь судить обо мне, Кеннет. Ты готов выслушать меня?

Эти новые нотки в голосе Геллиарда на время вывели юношу из оцепенелого состояния прострации, в которую его вверг страх перед завтрашним днем, и он с радостью откликнулся на предложение Криспина выслушать историю его жизни. И Рыцарь Таверны начал свой рассказ.

Глава 7

РАССКАЗ РЫЦАРЯ ТАВЕРНЫ
Сэр Криспин отошел от окна, где находился все это время, и растянулся во весь рост на жесткой скамье. Единственный стул в этой небольшой комнате занимал Кеннет. Геллиард с облегчением вздохнул.

— Святой Георгий, я и не подозревал, что так устал, — пробормотал он.

Пекле этого он на некоторое время погрузился в молчание, собираясь с мыслями. Затем он начал говорить ровным бесцветным голосом:

— Очень давно — двадцать лет назад — я был юношей, для которого весь мир казался цветущим садом. Я был полон иллюзий. Это были мечты юности, они были сама юность, ибо когда наши мечты умирают — мы уже не юноши, сколько бы лет нам ни насчитывалось. Береги свои мечты, Кеннет, храни их как сокровище, ревниво оберегай так долго, как…

— Позволю себе заметить, сэр, — ответил молодой человек с горькой иронией, — что мои теперешние мечты и иллюзии останутся со мной навсегда. Вы забыли, сэр Криспин.

— Черт, я действительно забыл. На короткий миг я перенесся на двадцать лет назад, и завтрашний день показался мне таким далеким.

Он тихо рассмеялся, затем продолжил:

— Я был единственным сыном в семье благородного и честного джентльмена, наследником древнего рода и обширных владений, одним из самых больших в Англии.

Не верь тем, кто говорит, что по рассвету можно предугадать день. Рассвет моей жизни был прекрасен, ни один день не был прожит зря, ни одна ночь не была такой темной, как эта. Но довольно об этом.

На севере наши земли смыкались с землями другой семьи, с которой наш род находился в кровной вражде более ста лет. Они были пуританами, закостеневшими в своем тупом и упрямом эгоизме. Они избегали нас потому, что мы наслаждались жизнью, которую нам подарил Господь Бог, и это порождало в них ненависть. Когда мне исполнилось столько же лет, сколько тебе сейчас, Кеннет, в их помещичьем доме — у нас был замок, а у них дом — проживали два молодых бездельника, которые мало заботились о поддержании репутации своей фамилии. Они жили вместе с матерью, женщиной слишком слабой, чтобы удержать их от дурных поступков и соблазнов, и кроме того, ее образ жизни также был не вполне пуританским. Они отвергли строгие черные одежды, которые их предки носили веками, и облачились в одежды кавалеров. Они отпустили волосы, украсили перьями свои шлемы, а уши бриллиантами, они много пили и якшались с подозрительными личностями, открыто богохульствовали и презирали молитвы. Меня они избегали по старому обычаю, а когда мы все же встречались, наши приветствия были сдержанными, как у людей, готовых сразиться на мечах. Я презирал их за разгульный образ жизни, как мой отец 38 презирал их отца за слепой фанатизм, и они, догадываясь об этом, питали ко мне еще большую неприязнь, чем их предки к моим предкам. Другой причиной их ненависти являлось то, что вся округа считала нас — так было всегда — первыми людьми в графстве. Это наносило тяжелый удар по их самолюбию, и они не замедлили отомстить нам.

У них была кузина, прелестное чистое создание — полная противоположность своим распутным родственникам. Мы встретились в лугах — я и она. Была весна — кажется, это было вчера — и каждый из нас позабыл об обычаях рода, имя которого он носил. После этой случайной встречи мы стали встречаться все чаще и чаще. Она наполнила мою жизнь радостью и любовью. Мы были молоды, и жизнь была прекрасна. Мы любили. А разве могло быть иначе? Что для нас значили древние традиции, что для нас значила вековая вражда между нашими семьями? Для нас это не имело ровно никакого значения.

И я бросился в ноги к отцу. Вначале он проклял меня как неродного сына, в котором течет чужая кровь. Но позже, когда я возобновил свои просьбы с юношеским пылом влюбленной молодости, он уступил. Возможно, он вспомнил свои молодые годы. Он благословил меня на этот брак. Нет, более того. Впервые за историю четырех поколении вражды глава нашего рода переступил порог вражеского дома — он отправился туда от моего имени просить руки их кузины.

Настал их долгожданный час. К ним, униженным веками нашим превосходством, явился глава нашего рода. Они, которые всегда были вынуждены молчать, когда разговаривали мы, теперь могли, наконец, сказать нам «нет». И они сказали это. Что им ответил мой отец, мне так и не суждено было узнать, но когда он сам вернулся в замок, его лицо было белее снега. Он был калекой, потерявшим правую руку. Гневными словами он сообщил мне о том оскорблении, которое было нанесено ему, затем молча указал на клинок толедской стали, который он привез мне из Испании два года назад, и вышел из комнаты. Но я понял, что он имел в виду. Я обнажил клинок и сквозь слезы стыда и гнева прочел надпись на испанском языке, выгравированную на лезвии. Это были гордые слова гордого испанского народа: «Без нужды не вынимай, без славы не вставляй». Нужда была очевидна, а славу я поклялся добыть, и с этим в сердце я отправился платить за оскорбление.

Сэр Криспин замолчал и, тяжело вздохнув, сказал с горькой улыбкой:

— Я потерял этот меч много лет назад. Я и меч были близкими друзьями, хотя мой товарищ был простым клинком, на котором не было надписи, чтобы ранить человеческую совесть.

Он снова рассмеялся и погрузился в задумчивость, из которой его вывел голос Кеннета:

— Ваш рассказ, сэр.

— Он заинтересовал тебя, да? Ну, хорошо. Пылая гневом, я направился в их дом и в резких выражениях потребовал удовлетворения за нанесенное моему роду оскорбление. Это была глупая выходка. Они оградили свои трусливые жизни завесой насмешек и оскорблений. Они заявили, что не будут драться с мальчиком, и посоветовали мне отрастить бороду, и тогда, возможно, они прислушаются к моим словам.

И я удалился, сгорая от стыда и бессильной ярости. Мой отец заставил меня поклясться сохранить память об этом дне до тех пор, пока мои зрелые годы вынудят их скрестить со мной мечи, и я с радостью дал такую клятву. Он также заставил меня поклясться навсегда выбросить из головы мысль о браке с их кузиной, и я, хотя и не дал ответа в тот момент, в душе поклялся подчиниться отцу. Но я был молод — мне едва стукнуло двадцать. Через неделю разлуки с моей любимой я заболел от отчаяния. Наконец, однажды вечером я пришел к ней и в порыве страсти и отчаяния бросился к ее ногам, умоляя дать мне слово обета ожидания, и бедная девушка поклялась мне в этом. Ты сам был влюблен, Кеннет, и ты можешь понять то нетерпение, которое охватило меня. Разве я мог ждать? И я предложил ей следующее.

В пятнадцати милях от замка находилась небольшая ферма, которая досталась мне в наследство от сестры матери. Туда я и предложил ей бежать. Я обещал найти священника, который нас обвенчает, и некоторое время мы бы жили там в уединении, мире и любви. Через три дня мы бежали. Мы обручились в деревне, которая была вассалом нашего замка, и незаметно пробрались в наше маленькое гнездышко. Здесь, в полном одиночестве — у нас было только двое слуг, мужчина и женщина, которым я мог безгранично доверять — мы прожили три месяца, коротких, как все счастливые дни. Ее кузены ничего не знали об этой ферме, и хотя они рыскали в поисках по всей округе, они ничего не достигли. Мой отец знал, где мы находимся, но считая, что то, что сделано, того уже не возвратишь, не вмешивался в течение событий. На следующую весну у нас родился ребенок, и наш скромный домик стал настоящим раем.

Спустя почти месяц после рождения малыша нас постиг тяжелый удар. Мой отец послал мне записку, что он болен, и я отправился навестить его. Я отсутствовал два дня. На второй из них мой слуга отправился по делам в ближайший город, откуда должен был вернуться только на следующее утро. После я часто корил себя за то, что не предпринял надлежащих мер предосторожности.

Я вернулся раньше, чем предполагал, но я опоздал. У ворот я увидел двух взнузданных лошадей, и с тяжелым предчувствием в сердце бросился к открытой двери. Внутри дома на полу я увидел мою любимую всю в крови, с огромной рваной раной в груди. Мгновение я стоял недвижим, парализованный ужасом, затем движение за моей спиной привело меня в чувство, и моему взору предстали ее убийцы, один с обнаженным мечом в руке.

Мне кажется, что именно в эту минуту, Кеннет, все во мне перевернулось. До этого я был добрым, даже слабым. Больше я никогда таким не был. Мне кажется, именно в эту минуту я стал тем грубым и жестоким солдатом, которым ты меня знал. При виде ее кузенов кровь закипела в моих жилах, нервы стянулись в узел, и зубы тесно сомкнулись. Я схватил свое охотничье ружье, которое стояло в углу, взял его за ствол как дубинку и двинулся на них со слепой яростью зверя, защищающего свое потомство. Я взмахнул ружьем над головой и, клянусь небом, Кеннет, я бы послал их в ад прежде, чем они успели бы поднять руки или вымолвить слово, но в этот момент моя нога подскользнулась в луже крови, и я упал рядом со своей любимой. Охотничье ружье вылетело у меня из рук и ударилось о стену. Я плохо соображал, что происходит, но лежа рядом с ней, я вдруг почувствовал, что не хочу больше подниматься, что я и так прожил слишком долго. Я понимал, что при виде моего падения эти трусы не упустят случая разделаться со мной, пока я не встал. Я желал этого всей душой и даже не сделал ни малейшей попытки подняться или защитить себя, а наоборот, обнял мою любимую и прижался к ее холодной щеке своей щекой. Пока я лежал, они не заставили себя ждать. Меч пронзил меня насквозь, войдя в спину и выйдя из груди. Комнату заволокло дымкой, стены начали расплываться, в ушах у меня раздался рев океана и затем крик ребенка. Услышав его, я сделал попытку подняться и сел прислонившись к стене. Как будто издалека до меня донесся голос одного из убийц: «Быстрее перережь ему глотку!» И затем я, очевидно, потерял сознание.

Кеннета пробрала дрожь.

— Господи, какой ужас!

— Когда я очнулся, — продолжал Криспин, как будто не слыша восклицания Кеннета, — дом пылал, подожженный этими негодяями, чтобы скрыть следы своего преступления. Я не помню, что было дальше. Я пытался восстановить картину событий с того момента, как ко мне вернулось сознание, но тщетно. Каким чудом мне удалось вырваться из горящего дома, я не знаю, но под утро мой слуга обнаружил меня лежащим в саду при смерти в десяти шагах от пепелища.

Господь оставил мне жизнь, но только через год я приобрел прежнюю силу и ловкость, и тогда я был уже совсем другим, не похожим на того веселого живого юношу, радостно возвращающегося домой год назад. Мои волосы посеребрила седина, хотя мне был всего двадцать один год, а лицо было постаревшим и изможденным, как у человека вдвое старше меня. Своей жизнью я был обязан своему слуге, хотя и до сих пор не знаю, должен ли я быть благодарен ему за это.

Как только силы вернулись ко мне, я скрыто отправился к своему дому, надеясь, что все по-прежнему считают меня мертвым. Мой отец сильно постарел за этот год, но он был добр и нежен ко мне. От него я узнал, что наши враги отправились во Францию. Подозрения падали на них, и они решили, что будет лучше на некоторое время исчезнуть из Англии. Он узнал, что они в Париже, и я решил отправиться вслед за ними. Тщетно мой отец пытался отговорить меня, напрасно он убеждал рассказать эту историю королю в Уайтхолле и ждать справедливого решения. Это был хороший совет, и если бы я последовал ему, все вышло бы иначе, но я горел желанием отомстить собственными руками, и с этим намерением я отбыл во Францию. На вторую ночь посте моего приезда в Париж я случайно ввязался в уличную потасовку и по роковой ошибке убил человека — первого из многих других, которых я послал туда, куда завтра предстоит отправиться и мне самому. Этот случай должен был стоить мне жизни, но каким-то чудом я избежал смертного приговора и был сослан на галеры на Средиземноморье.

Двенадцать лет я провел за вестом и все время ждал. Если я останусь жив, я отправлюсь в Англию и отомщу тем, кто разрушил мою жизнь и счастье. Я выжил и вернулся. В стране бушевала гражданская война, и я отправился в стан короля, чтобы обнажить свой меч против его врагов. Между тем их долг рек. Я отправился домой и обнаружил, что нашим замком владеют наши враги. Моего отца уже не было в живых: он умер несколько месяцев спустя моего отъезда во Францию, и эти убийцы предъявили свои права на наши владения. Ссылаясь на мой брак с их кузиной и нашу обоюдную смерть, они объявили себя прямыми наследниками. Парламент удовлетворил их требования, и наши владения были закреплены за ними. Но когда я туда приехал, их не оказалось в замке: они уехали искать удачи на стороне Парламента, который сослужил им такую хорошую службу. И я решил отложить месть до окончания войны и разгрома Парламента. Парламент, однако, уцелел.

Рассказ был окончен. Сэр Криспин сидел, погруженный в свои думы, и в комнате воцарилась торжественная тишина.

Когда он, наконец, заговорил, его голос звучал почти просяще:

— Да, Кеннет, ты не любил меня за мои манеры, чрезмерное увлечение вином и все остальное. Но теперь, когда ты узнал, сколько горя и страданий досталось на мою долю, сможешь ли ты по-прежнему осуждать меня? Меня, чья жизнь была целиком загублена, меня, который жил только одним стремлением — отомстить тем, кто нанес мне тяжелые раны. Разве удивительно, что я превратился в самого жестокого и разнузданного офицера армии короля? Что еще мне оставалось?

— По чести говоря, на вашу долю достались тяжкие испытания, — ответил юноша с ноткой сочувствия в голосе. И все же слух Рыцаря Таверны уловил какую-то сдержанность в словах его молодого товарища. Он повернул голову и посмотрел на него, но в камере было слишком темно, и ему не удалось разглядеть лица говорившего.

— Мой рассказ окончен, Кеннет. Об остальном ты можешь догадаться сам. Король потерпел поражение, и я был вынужден бежать из Англии вместе с остальными приверженцами Стюарта, кому удалось ускользнуть от головорезов Кромвеля. Во Франции я поступил на службу к великому Конде и принял участие в нескольких сражениях. А затем прибыл консул из Бреда и предложил Чарльзу Второму корону Шотландии. Я снова связал свои надежды с его победой, как раньше связывал с его отцом, ибо только в его победе был залог совершения моих планов. Сегодняшний день разрушил мои последние надежды, завтра в этот час уже не будет иметь значения. И все же я бы дорого дал, чтобы иметь возможность наложить руки на горло тех двух негодяев прежде, чем палач наложит свои руки на мою глотку.

И снова в камере воцарилась зловещая тишина, нарушаемая только дыханием двух мужчин, сидящих в полутьме.

— Ты слышал мою историю, Кеннет, — произнес Криспин.

Да, я слышал, сэр Криспин, и видит Бог, как я сочувствую вам.

Юноша замолчал, и Геллиард почувствовал, что этого недостаточно. Он разбередил свою душу тяжелыми воспоминаниями, чтобы встретить более дружеское участие, он даже ожидал, что юноша извинится перед ним за дурное мнение о нем. Было странно, как он желал завоевать расположение мальчика. Он, который в течение двадцати лет не любил и не был любим, сейчас, в последние часы, пытался разбудить сочувствие в своем спутнике.

И вот, сидя в темноте, он ждал более теплых слов, но Кеннет молчал. Тогда Криспин решил вымолить их.

— Неужели ты не можешь понять, Кеннет, почему я пал так низко? Неужели ты не можешь понять, что заставило меня принять титул «Рыцарь Таверны» после того, как король посвятил меня в рыцари за бой под Файвшаером? Ты должен понять, Кеннет, — настаивал он почти умоляюще, — и, зная мою жизнь, ты не должен судить меня строго, как делал это раньше.

— Я не судья вам, сэр Криспин. Я сочувствую вам от всего сердца, — ответил юноша без теплоты в голосе.

И все же рыцарю было этого мало.

— Ты можешь судить обо мне, как любой другой человек может судить о своем товарище. Ты хочешь сказать, что не в твоей власти выносить приговор, но если бы это было так, каково было бы твое решение?

Юноша на мгновение задумался, прежде чем ответить. Пресвитерианское церковное воспитание сильно сказывалось на его образе мыслей, и хотя, как он уже сказал, он сочувствовал Геллиарду, все же ему, чей разум был напичкан догмами морали, а жизненный опыт равнялся нулю, казалось, что страдания не могут служить оправданием пороков. Жалость к товарищу заставила его на мгновение повременить с ответом. В какую-то секунду в его голове даже промелькнула мысль солгать, чтобы подбодрить своего товарища по заключению. Но затем, вспомнив, что завтра ему предстоит умереть, он решил, что не стоит брать на себя грех лжесвидетельства, даже если это ложь во спасение ближнего, и поэтому он медленно ответил:

— Если бы мне выпало судить вас, сэр, как вы о том просите, я бы был снисходителен к вашим грехам, поскольку вам пришлось много страдать. И все же, сэр Криспин, ваши дурные деяния и зло, которое вы сотворили в жизни, перевесили бы чашу весов против вас. Вы не должны были осквернять свою душу и подвергать ее риску проклятия только потому, что зло других искалечило вам жизнь, — добавил он внушительно.

Криспин прерывисто вздохнул как от резкой боли и некоторое время после этого сидел неподвижно. Затем горько рассмеялся.

— Прекрасно сказано, преподобный сэр! — воскликнул он с издевкой. — Меня только удивляет, зачем вы сменили церковную проповедь на меч, а сутану на кирасу. Вот вам, знатоку казуистики, еще одно изречение: «Суди своего соседа, как самого себя, будь милосерден к нему, и милость божия не минует тебя». Можете пережевывать его до прихода палача утром. Спокойной вам ночи, сэр!

И, откинувшись на кровать, Криспин начал приготовления ко сну. Он еле двигался от усталости, и на сердце у него было скверно.

— Вы неправильно меня поняли, сэр Криспин! — вскричал пристыженный юноша. — Я судил вас не от сердца, а так, как учит церковь.

— Если этому учит церковь, то клянусь, я никогда не стану церковником! Рявкнул Криспин.

— Со своей стороны, — продолжал юноша, — как я уже говорил, я сочувствую вам от всего сердца. Более того, ваш рассказ так глубоко тронул мою душу, что если бы мы снова обрели свободу, я с радостью и охотно предложил бы вам свою помощь, чтобы наказать этих негодяев.

Сэр Криспин рассмеялся. Он судил больше потону, каким были произнесены эти слова, чем по их содержанию.

— Где ваш разум, о, казуист? — продолжал он издеваться.

— Где же ваши доктрины? Господь сказал: «Аз всем воздам!» Ха!

И пустив «парфянскую стрелу», он завалился спать.

Он был отвергнут, сказал он сам себе. Он должен умереть так же, как и жил — в одиночестве.

Глава 8

СЛОМАННАЯ РЕШЕТКА
Усталость брала свое, и, несмотря на свое состояние, Криспин заснул. Кеннет, сидя в углу, с изумлением прислушивался к ровному дыханию своего соседа. Он не обладал такими железными нервами и презрением к смерти, как Геллиард, и поэтому не мог последовать его примеру.

Между тем дыхание спящего начало раздражать Кеннета: оно как бы подчеркивало разницу между ним и Криспином. Пока Геллиард рассказывал историю своей жизни, пробудившийся в юноше интерес на время заслонил страх перед завтрашним днем. Теперь же, когда Криспин заснул, страх овладел Кеннетом с новой силой. Мысли теснились в голове, и он сидел, понурив голову и зажав руки между колен, вспоминая в основном Шотландию и свою возлюбленную Синтию. Узнает ли она о его кончине? Будет ли она рыдать по нему? — как будто это имело значение. И любая цепочка мыслей приводил его к неизбежному результату — завтра! Содрогнувшись, он покрепче стиснул руки.

В конце концов он упал на колени, обращая к Господу не столько молитву, сколько плаксивую жалобу. Он чувствовал себя трусом — особенно из-за мирного храпа этого грешника, которого он презирал — и он твердил себе, что настоящий джентльмен должен бесстрашно встречать свой конец.

— Но завтра я буду мужественен. Я буду храбр, — бормотал он.

Тем временем Криспин продолжал спать. Когда он проснулся, около его лица светила настольная лампа, которую держал в руке высокий человек в сутане и широкополой шляпе, скрывавшей черты лица.

Все еще окончательно не проснувшись и мигая, как сова, Криспин сел на кровати.

— Который час? — спросил он.

— Уже за полночь, несчастный, — ответил глубокий звучный голос. — Ты вступил в свой последний день жизни — день, солнце которого померкнет для тебя навсегда. Но у тебя осталось еще пять часов, которые ты проведешь в этой обители слез.

— Вы что, разбудили меня затем, чтобы это сообщить? — рявкнул Криспин таким громовым голосом, что фигура в сутане быстро отступила назад, как будто ожидая удара. — Убирайся прочь и не нарушай покой джентльмена.

— Я прошел из христианского милосердия, — отвечал священник. — Покайся, брат мой.

— Не надоедай мне, — зевнул Криспин. — Дай мне поспать.

— Через несколько часов ты уснешь крепким сном. Подумай, несчастный грешник, о своей судьбе.

— Сэр! — рявкнул Рыцарь Таверны. — Мое терпение иссякает. Но зарубите себе одно: мои пути в рай другие, чем у вас. Если рай и вправду населен такими каркающими созданиями, как вы, я буду рад, если не попаду туда. Поэтому ступай, дружок. Оставь меня в покос, пока я не преступил грань гостеприимства.

Священник постоял в молчании, затем поставил светильник на стол и воздел руки к низкому потолку каземата.

— Будь благословенен, Господь! — начал он молитву. — Снизойди к этому черствому сердцу закоренелого грешника, низкого, коварного бунтовщика, чьи…

Дальше ему не удалось развить свою мысль. Криспин вскочил на ноги с выпученными от ярости глазами.

— Вон! — загремел он, указывая на дверь. — Убирайся вон! На последнем часу жизни я не опорочу свою душу, ударив безоружного. Но убирайся, пока я не передумал! Адресуй свои молитвы в ад!

Священник отступил перед этим взрывом негодования. Мгновение он колебался, а затем повернулся к молчаливо стоящему Кеннету. Но пресвитерианская церковь научила того ненавидеть любого священника-отступника, как самого дьявола, и поэтому он присоединился к словам Криспина, хотя и в более мягкихвыражениях:

— Прошу вас, уходите, — сказал он. — Но если вы хотите оказать нам христианскую помощь, оставьте светильник. Здесь станет темно после вашего ухода.

Священник внимательно посмотрел на Кеннета и, тронутый его униженным тоном, поставил светильник на стол. Затем, подойдя к двери, он обратился к Криспину:

— Я ухожу, раз вы с яростью отвергаете мои молитвы. Но я все равно буду молиться за вас и вернусь в надежде, что ваши сердца смягчаться перед приближающейся неизбежностью вашей кончины.

— Сэр, — устало промолвил Криспин. — Вы переговорите жену селедки.

— Я ухожу, ухожу! — воскликнул священник, но на пороге он снова задержался.

— Я оставляю вам светильник, — сказал он. — Может, он осветит вам дорогу к божьему храму. Я вернусь к рассвету. — И с этими словами он вышел.

Криспин громко зевнул и потянулся. Затем указал на скамейку:

— Давай, малыш. Теперь твоя очередь.

Кеннет поежился.

— Я не могу уснуть! — воскликнул он. — Я не могу.

— Как хочешь. — И расправив плечи, Криспин присел на край скамьи. — Эти чертовы «корноухие»! — пророкотал он.

— Они все заботятся о человеческой душе, а вот на тело им наплевать. Целых десять часов у меня не было ни куска мяса, ни глотка вина. Не то чтобы я очень проголодался, но, клянусь Богом, мое горло суше, чем их проповеди, и я с радостью отдал бы четыре из оставшихся пяти часов за бутыль испанского вина. Они паршивые негодяи, Кеннет. Они думают, что раз человек должен умереть утром, то его можно оставить без ужина. Эгей! Говорят: тот, кто спит — обедает, но я никогда не слыхал, чтобы тот, кто спал — пил. И все же я постараюсь заснуть, может это отвлечет меня от жажды.

Он растянулся на скамье и вскоре снова заснул.

На этот раз его разбудил Кеннет. Криспин открыл и увидел юношу, дрожащего как в лихорадке. Его лицо было серо-пепельного цвета.

— Ну, а теперь в чем дело? Святой Франциск, что с тобой? — требовательно осведомился Криспин.

— Неужели нет никакого выхода, сэр Криспин? Неужели ничего нельзя сделать? — простонал юноша.

Геллиард быстро поднялся.

— Бедный мальчик! Бедный мальчик! Тебя пугает мысль о веревке?

Кеннет молча кивнул головой.

— Это дрянная смерть, это верно. Послушай, у меня в сапоге есть кинжал. Если ты предпочитаешь холодную сталь, то решено. Я окажу тебе эту последнюю услугу, я буду нежен, как любящая мать. Вот здесь, напротив сердца, и ты не заметишь, как очнешься в раю.

Отогнув кожаное голенище, Криспин засунул руку в сапог. Но Кеннет в ужасе отпрянул назад.

— Нет, нет! — закричал он, закрывая лицо руками. — Только не это! Вы не понимаете. Какой смысл менять один вид смерти на другой? Неужели нет никакого другого выхода? Неужели нет выхода, сэр Криспин? — воскликнул он, с мольбой протягивая руки.

— Ты расклеился, — ответил тот. — Ты спрашиваешь, есть ли выход? В камере есть окно, но оно в семидесяти футах над рекой. Есть дверь, но она заперта, и с той стороны дежурит охранник.

— Я должен был догадаться. Я должен был догадаться, что вы посмеетесь надо мной. Что для вас смерть, если вы разочаровались в жизни? Для вас мысль о ней не вызывает ужаса. Но для меня — вдумайтесь, сэр, — мне едва минуло восемнадцать лет, и жизнь полна надежд и радости. О, господи, сжалься надо мной!

— Правда, мальчик, правда, — голос рыцаря смягчился. — Я забыл, что для тебя смерть — это не избавление от страданий, как для меня. И все же, — пробормотал он, — неужели я так и умру, не выполнив своей клятвы — клятвы мести? Клянусь душой, больше ничто не удерживает меня в этой жизни. Ах, если бы и вправду можно было отыскать выход!

— Думайте, сэр Криспин, думайте! — лихорадочно шептал юноша.

— Бессмысленно. Есть окно, но даже если сломать прутья решетки, что пока мне не представляется возможным, придется прыгать в реку с высоты по крайней мере в семьдесят футов, как я уже говорил. У нас нет веревки. Если разорвать твой плащ пополам и связать веревку, то она будет по большей мере десяти футов в длину. Ты решишься прыгнуть с оставшихся шестидесяти?

При одной мысли об этом юноша похолодел.

— Вот именно. И даже если ты рискнешь, то это будет означать спасение только в том случае, если ты упадешь в реку, в противном случае — еще более быстрая смерть, чем от веревки. Черт меня возьми! — внезапно вскричал он, вскакивая на ноги и хватая светильник. — Давай посмотрим на решетку!

Он подошел к окну и поднял светильник на уровне глаз, освещая верхний прут, который служил одной из основ квадрата.

— Стоит попробовать, Кеннет, — бормотал он. — Если убрать этот кусок железа, — он дотронулся до нижнего прута, 50 составляющего железный крест, — то тут вполне можно пролезть. Кто знает, а?

Он вернулся к столу и поставил на него светильник.

— Кто играет в кости, должен сделать ставку. Я ставлю свою жизнь — ставку уже недействительную — и играю на свободу. Если я выиграю, то выиграю все сразу, если проиграю — то ничего не потеряю. Черт меня побери, я много раз играл в кости с судьбой, но никогда так крупно. Давай, Кеннет, это единственный путь, и мы попробуем воспользоваться им, если нам удастся выломать прут.

— Вы хотите прыгать? — выдохнул юноша.

— В реку. По крайней мере, это шанс.

— О, Боже, я не смогу! Это очень страшно. — Мальчик стоял с полуоткрытым ртом. Его глаза горели, но он по-прежнему дрожал от холода. — Я рискну, — прошептал он, глотая слюну. Внезапно он схватил Геллиарда за руку и указал на окно.

— Что тебя беспокоит? — спросил Криспин.

— Рассвет, сэр Криспин. Рассвет.

— Криспин выглянул наружу и в темноте различил сереющую полоску горизонта.

— Торопись, сэр Криспин, нельзя терять ни минуты. Священник сказал, что вернется с рассветом.

— Пускай приходит, — мрачно отозвался Криспин, направляясь к окну.

Он сжал нижний конец решетки двумя руками, и упершись коленом в стену, нажал со всей исполинской силой, которую приобрел за двенадцать лет, проведенных на галерах. Он почувствовал, как напрягаются жилы, пока, казалось, они не лопнут, пот струйкой сбежал по лицу, дыхание участилось.

— Поддается, — прохрипел он, задыхаясь. — Поддастся.

Он отпустил решетку, чтобы передохнуть.

— Дай мне отдышаться. Еще одно такое усилие, и она вылетит. Святой Георг, — рассмеялся он. — Первый раз вода выступает мне союзником: эта решетка насквозь проржавела.

За дверью послышались приближающиеся шаги, ближе, еще ближе, затем стихли. Пленники перевели дух, и Криспин с новыми силами схватился за решетку. На этот раздело пошло быстрей. Медленно, медленно прут поддавался давлению.

Вновь послышались шаги часового, но Криспин не обращал на них внимания: прут поддавался, поддавался — крак! Прут хлестнул со звуком пистолетного выстрела. Оба пленника затаили дыхание и с минуту с напряжением вслушивались в тишину. Часовой остановился около их двери.

Геллиард быстро оценил ситуацию. Швырнув Кеннета в угол, он задул огонь и растянулся на кровати — все это заняло у него несколько секунд.

В замке заскрежетал ключ, дверь распахнулась, и на пороге выросла фигура солдата, держащего в руках светильник, играющий бликами света на его кирасе. Он увидел Криспина, лежащего на кровати с закрытыми глазами и раскрытым ртом, услышал обнадеживающий храп. Он увидел Кеннета, мирно сидящего на полу спиной к стене. Мгновение солдат выглядел озадаченным.

— Вы слыхали звук? — спросил он.

— Ага, — отозвался Кеннет сдавленным голосом. — Похоже на выстрел, где-то там.

Его жест, которым он сопроводил свои слова, оказался роковым. Инстинктивно он двинул рукой в направлении окна, привлекая внимание солдата к решетке. Взгляд стражника упал на выломанный прут, и от удивления он издал восклицание.

Будь он дважды дурак, он должен был сразу сообразить, что происходит, а сообразив, должен был дважды подумать, прежде чем осмелиться приблизиться к человеку, который гнет руками железные прутья. Но стражник не славился быстротой мышления. Все еще не оправившись от изумления, он вошел в камеру и направился к окну, чтобы поближе рассмотреть сломанную решетку.

Кеннет следил за ним глазами, полными ужаса и отчаяния: их последняя надежда рухнула. Затем что-то неуловимое промелькнуло перед ним, и Криспин одним прыжком обрушился на солдата.

Светильник выпал из рук стражника и отлетел к ногам Кеннета. Несчастный пытался крикнуть, но пальцы Криспина цепко охватили его шею. Стражник был сильный мужчина, и в своих неистовых попытках освободиться он таскал Криспина на себе по всей камере. Они натолкнулись на стол, и он неминуемо бы упал, но Кеннет вовремя подхватил его и отодвинул к стене.

Оба мужчины повалились на кровать. Криспин разгадал замысел стражника упасть на пол, с тем, чтобы грохот его лат привлек на помощь других солдат. Чтобы избежать этого, Криспин бросил стражника на кровать и навалился на него.

Здесь он уперся коленом в его грудь, продолжая стискивать руками горло.

— Дверь, Кеннет! — скомандовал он шепотом. — Закрой дверь!

Стражник тщетно пытался вырваться из негостеприимных объятий силача. Его усилия становились все более вялыми, лицо побагровело, над бровями вздулись вены, глаза вылезли из орбит, но он все еще продолжал стучать ногами по кровати и сопротивляться. Но Криспин продолжал крепко держать его с улыбкой, которая показалась несчастной полузадушенной жертве улыбкой дьявола, который взирал на дело рук своих.

— Кто-то идет, — внезапно простонал Кеннет. — Кто-то идет, сэр Криспин! — повторил он, трясясь от ужаса.

Криспин прислушался. Шаги приближались. Солдат также услышал их и возобновил попытки освободиться. Затем Криспин заговорил:

— Ну что ты стоишь как дурак? Задуй свет — нет, погоди, он может понадобиться. Накрой светильник плащом! Быстрее, мальчик, быстрее!

Шаги были уже совсем рядом. Юноша повиновался, и в комнате воцарилась мгла.

— Встань у дверей, — прошептал Криспин. — Нападай, как только он переступит порог, и следи, чтобы ни одного звука! Хватай его за горло и во имя жизни не выпускай из рук.

Шаги стихли. Кеннет бесшумно подкрался к двери. Солдат внезапно стих, и Криспин, наконец, ослабил хватку. Затем спокойно достав кинжал, он начал обрезать завязки лат на стражнике. В это время дверь отворилась.

При свете светильника, горящего в коридоре, они увидели темную фигуру в широкополой шляпе. Затем звучный голос пуританского священника приветствовал их.

— Ваш час приближается! — возвестил он.

— Как, уже? — отозвался Криспин с кровати. С этими словами он сдвинул в сторону нагрудник и положил руку на сердце солдата. Оно слабо билось.

— Они придут за вами через час, — отвечал священник, и Криспин с волнением подумал, какого черта медлит Кеннет. — Покайтесь же, закоренелые грешники, пока еще…

Фраза прервалась. Священник внезапно осознал, что в камере темно, а у двери нет стражника.

— Что про… — начал он. Затем Геллиард услышал приглушенный стон, за ним шум падения, и двое мужчин покатились по полу.

— Отлично сделано, мой мальчик! — прорычал Криспин. — Не отпускай его, не отпускай еще секунду!

Он соскочил с кровати и ориентируясь по слабому отблеску света из коридора, подскочил к двери и прикрыл ее. Затем он наощупь подошел к столу, где под плащом Кеннета горел светильник. На пути ему попались два борющихся тела.

— Держись, мальчик! — воскликнул он, подбадривая Кеннета. — Подержи его еще секунду, и я приду тебе на помощь.

Глава 9

СДЕЛКА
В желтом свете светильника Криспин разглядел двух мужчин — переплетение рук и ног — на полу камеры. Кеннет, который был сверху, крепко держал священника за горло. Лица обоих борцов были одинаково измождены, но если дыхание Кеннета было прерывистым, то священник вовсе был лишен этой возможности.

Подойдя к кровати, Криспин вынул меч лежащего без сознания солдата. Перед этим он ненадолго наклонился над его лицом: дыхание было слабым, но различимым. Криспин знал, что пройдет еще немало времени, прежде чем он придет в себя. Он мрачно усмехнулся своему искусству задушить человека, не угасив в нем до конца искорки жизни.

С мечом в руке он возвратился к Кеннету и священнику. Движения пуританина уже переходили в судороги.

— Отпусти его, Кеннет.

— Он все еще сопротивляется.

— Отпусти его, говорю, — повторил Геллиард и, поймав Кеннета за рукав, вынудил его ослабить хватку.

— Он закричит, — запротестовал Кеннет.

— Не закричит. По крайней мере пока. Следи за ним.

Священник хватал воздух широко раскрытым ртом как рыба, вытащенная на берег. Даже теперь, когда его горло свободно, он пытался оторвать невидимые руки от своей шеи, прежде чем сделать вдох.

— Святой Георг, — произнес Криспин. — Я подоспел как раз во время. Еще секунда, и он тоже потерял бы сознание. Ну вот! Он начинает приходить в себя.

Кровь отливала от лица священника, и оно начало приобретать нормальный оттенок. Но оно побледнело еще больше, когда Геллиард приставил кончик меча к его шее.

— Попробуй только шевельнуться или издать звук, и я пришпилю тебя к полу как жука. Если будешь меня слушаться, я не причиню тебе вреда.

— Я подчинюсь, — прошептал несчастный свистящим шепотом. — Клянусь вам в этом. Но ради всего святого, милостивый сэр, я умоляю вас убрать меч. Ваша рука может дрогнуть, сэр. — В его глазах стоял неподдельный ужас.

— Может, и я клянусь Богом, так оно и будет, если ты вымолвишь хоть слово. Пока ты осторожен и послушен, тебе нечего бояться моей руки. — И затем он обратился к молодому человеку, по-прежнему не спуская глазе пленника: — Кеннет, посмотри за тем «корноухим», он может очнуться. Свяжи его и засунь в рот шарф, но так, чтобы он мог дышать через нос.

Кеннет выполнил в точности приказания Криспина, в то время как сам Геллиард продолжал караулить преподобного отца. Когда Кеннет объявил, что все готово, Криспин пинком поднял священника на ноги.

— Но смотри, — предупредил он, — один неверный шаг, и ты познакомишься с прелестями рая. Вставай!

Несчастный медленно поднялся на ноги.

— Вставай здесь. Вот так. Кеннет, возьми его шарф и свяжи ему сзади руки.

После того, как это было сделано, Криспин велел юноше снять с пастора его пояс. Затем он усадил служителя богов на стул и крепко прикрутил его к нему его же поясам. После этого он уселся на стол перед священником.

— Теперь, сэр пастор, давайте немного побеседуем. При вашей первой попытке позвать на помощь, я отправлю вас в лучший мир, куда вы обычно провожаете души других. Возможно, вы посчитаете, что этот мир более пригоден для молитв, обитания, и тогда, я думаю, вы будете послушны. Я надеюсь на вашу честь, здравый смысл и прирожденное отвращение священника ко лжи, чтобы получить правдивые ответы на те вопросы, которые я вам сейчас задам. Если я узнаю, что вы меня обманываете, я прослежу за тем, чтобы это было в последний раз в этой жизни. — И вынув меч, он наглядно продемонстрировал, что именно предпримет в этом случае. — Теперь, сэр, давайте будем внимательны. Как скоро ваши друзья обнаружат, что здесь случилось?

— Как только они придут за вами.

— И как скоро это произойдет?

— Через час или около того, — ответил пуританин, взглянув за окно. Геллиард последовал его примеру и заметил, что небо значительно посветлело.

— Да, — прокомментировал он, — через час здесь будет достаточно света, чтобы застукать нас. Может ли кто-нибудь прийти раньше этого срока?

— Вряд ли. В доме осталось всего полдюжины солдат. Они находится в комнате под вами.

— А где Лорд-Генерал?

— Он уехал, не знаю куда. Но к рассвету он будет здесь.

— А как насчет смены часового, который стоял около нашей двери?

— Я не могу сказать точно, но мне кажется, что это маловероятно. Его сменили перед моим приходом.

— А солдаты в комнате, отвечай мне честно, — у них есть караульный?

— Они выпили слишком много вина сегодня ночью.

Когда Кеннет взял в руки сутану священника, из нее выпала небольшая Библия. Кеннет поднял ее и положил на стол. Криспин взял ее в руки и поднес к самым глазам священника.

— Поклянитесь на этой книге, что вы говорили только правду.

Ни секунды не колеблясь, пастор поклялся, что все, что он сообщил Криспину, была святая правда.

— Прекрасно, сэр. А теперь я должен быть уверен в вашем молчании, хотя мне очень не хочется причинять вам неудобства.

Он прислонил меч к столу, подошел к пуританину сзади и завязал ему рот шарфом.

— Теперь, Кеннет, — обратился он к юноше, как вдруг внезапная мысль прервала цепь его размышлений. — Кеннет, — продолжал он уже совсем другим тоном. — Не так давно вы поклялись мне, что если мы обретем свободу, вы поможете мне наказать негодяев, которые разрушили мою жизнь.

— Да, сэр Криспин.

На мгновение рыцарь остановился. Он собирался поступить нечестно, сказал он себе, и первым его побуждением было замолчать и больше не произносить ни слова, но затем он в который раз подумал о той огромной помощи, которую ему может оказать юноша — жених Синтии Ашберн. Нет, в таком деле нельзя торопиться с решением. Не спеша он взвесил вес «за» и «против». С одной стороны, Криспин был уверен, что если им удастся вырваться отсюда, то Кеннет, конечно, бросится искать убежище в доме своих друзей Ашбернов — владельцев замка Марлей. Будет вполне естественно, что он возьмете собой товарища, который помог ему бежать и делил с ним все опасности пути. А проникнув в замок, он значительно облегчит себе задачу мести. Сначала он вотрется к ним в доверие, а затем…

С другой стороны, на нем тяжелым грузом висело чувство предательства. Он решил связать юношу словом — клятвой, которую он несомненно даст, но ни за что бы не дал, если бы знал, о ком идет речь. Это означало предать его и сделать его самого предателем новых друзей — родственников его будущей жены. Каков бы ни был исход для Криспина, женитьба Кеннета на Синтии будет расстроена навсегда благодаря тем действиям, в которые его сознательно втянул Геллиард.

Криспин продолжал мучительно размышлять, и чаша весов колебалась то в одну, то в другую сторону. Но помимо его воли в сознании всплыло то, как юноша отнесся к его рассказу этой ночью, жестокость его суждения, незаслуженная обида, нанесенная Геллиарду, когда он открыл душу этому щенку. Эта мысль поселила в нем неуверенность и ожесточила его сердце, подавив глас совести. Что для него значит этот мальчишка, что он так о нем печется? Чем вызвана его привязанность к нему? Разве он обязан ему чем-нибудь? Нет! И все же он не будет спешить с решением.

Тем временем Кеннетом овладевал страх нетерпения. С опаской он поглядывал на своего товарища, который стоял, сосредоточенно нахмурив брови и задумчиво глядя в пол. Наконец он решил, что малейшее промедление равносильно самоубийству.

— Сэр Криспин, — прошептал он, дергая того за рукав. — Сэр Криспин!

Рыцарь почти с гневом взглянул на него. Затем огонь погас в его глазах, он вздохнул и заговорил.

— Я думал, как нам все это устроить.

— У нас только один путь! — воскликнул юноша.

— Нот, у нас два пути, и я хочу выбрать самый верный.

— Если вы не решитесь сейчас, у нас вообще не останется никакого выбора! — нетерпеливо воскликнул Кеннет.

Заметив растущую тревогу юноши, Криспин решил поиграть на его страхе, чтобы сделать Кеннета податливым как воск в своих руках.

— В тебе сказывается отсутствие опыта, — ответил он с сочувственной улыбкой. — Когда ты доживешь до моих лет и познаешь жизнь, когда тебе придется побывать в стольких смертельных переделках, сколько довелось мне, ты поймешь, какой роковой может оказаться поспешность. Проигрыш всегда означает потерю чего-то: этой ночью он будет означать потерю наших жизней, и будет обидно, если две такие прекрасные попытки, — он указал рукой на пленников, — пропадут зря.

— Сэр! — воскликнул Кеннет. — Если вы не пойдете со мной, я пойду один.

— Куда? — сухо осведомился Криспин.

— Наружу.

Геллиард слегка наклонил голову.

— Счастливого пути, сэр. Не смею вас задерживать. Дорога свободна, и в вашем праве выбирать между дверью и окном.

С этими словами Криспин повернулся к нему спиной и направился к кровати, на которой лежал стражник, бросая на них бессильные гневные взгляды. Он отвязал пояс стражника, на котором висели ножны, и повязал его вокруг себя. Не глядя на Кеннета, который стоял на пороге двери, он подошел к столу, взял меч и сунул его в ножны. Как только меч с лязгом зашел на место…

— Быстрее, сэр Криспин! — воскликнул юноша. — Вы готовы?

Геллиард резко обернулся.

— Как? Вы еще здесь?

— Я боюсь, — сознался мальчик. — Я боюсь идти один.

Геллиард тихо рассмеялся, затем внезапно его лицо стало серьезным.

— Прежде чем мы отправимся, мастер Кеннет, я хочу еще раз напомнить вам вашу клятву, что если мы останемся живы, вы окажете мне содействие в совершении справедливого акта возмездия по отношению к моим врагам.

— Я однажды уже дал клятву.

— И вы не передумали с того времени?

— Да нет же, нет! Я согласен на все, на все, сор Криспин, только бы мы тронулись в путь!

— Не торопитесь, Кеннет. Такие клятвы так просто подают. Если мы убежим, я могу по справедливости считать, что спас вам жизнь. Разве не так?

— О, я признаю это!

— В таком случае, сэр, в уплату за мою услугу, я потребую от вас помощи в достижении цели, осуществление которой является единственной причиной, побуждающей меня к побегу.

— Я уже обещал! — вскричал юноша.

— Не раздавай обещания с такой легкостью, Кеннет, — угрюмо ответил Криспин. — Они могут доставить много неприятностей и даже подвергнуть опасности твою собственную жизнь.

— Я обещаю!

Геллиард кивнул головой и, обернувшись, взял со стола Библию.

— Положа руку на эту книгу, поклянитесь своей честью, верой и спасением души в том, что в случае нашего удачного спасения вы посвятите себя целиком мне и выполнению моей задачи до той поры, пока не свершится месть или меня не постигнет смерть. Поклянитесь, что пренебрежете своими личными делами и привязанностями, и будете служить мне тогда, когда мне это понадобится. Поклянитесь в этом, и я отдам свою жизнь за то, чтобы спасти этой ночью вашу.

На мгновение юноша помедлил с ответом. Криспин выглядел так впечатляюще, и клятва была так торжественна, что он заколебался. Осторожность подсказывала ему, что прежде чем связывать себя безоговорочной клятвой, разумнее было бы побольше узнать о той миссии, которую ему предстоит выполнить. Но Криспин, заметив его нерешительность, решил напустить на него побольше страху.

— Решайся! Становится светло и надо торопиться.

— Я клянусь! — ответил Кеннет, подстегиваемый его нетерпением. — Клянусь честью, совестью и небом быть к вашим услугам в любое время, когда этого потребует ваша милость.

Криспин взял Библию из рук юноши и положил обратно на стол. Его губы были плотно сжаты, и он избегал смотреть юноше в глаза.

Он взял солдатский плащ и шляпу и обернулся к Кеннету.

— Пошли, захвати шляпу священника и его рясу, они могут пригодиться.

Он приоткрыл дверь и выглянул в коридор. Некоторое время он прислушивался. Все было тихо. Затем он снова обернулся. В камере становилось все светлее, наступал рассвет.

— Счастливо оставаться, святой отец, — сказал он. — Прости мне те неудобства, которые я тебе доставил, и помолись за наш успешный побег. В своих молитвах поминай меня как Оливер Длинный Нос. Прощай!

Он открыл дверь и выпустил вперед юношу. Когда они вышли в полутемный коридор, Криспин тихонько прикрыл дверь и повернул ключ в замке.

— Пошли, — повторил он и направился к лестнице. Кеннет на цыпочках пошел за ним, стараясь унять бешено колотящееся сердце.

Глава 10

ПОБЕГ
Осторожно ступая и прислушиваясь к малейшему шороху, двое мужчин спустились на второй этаж. Ничто не возвещало об опасности, и только достигнув второго этажа, они услышали голоса в комнате стражников внизу. Криспин перегнулся через перила и глянул вниз, в холл.

— Судьба благосклонна к нам, Кеннет, — прошептал он. — Эти дураки сидят при закрытых дверях. Пошли.

Но Кеннет взял его за рукав.

— А что если дверь откроется, когда мы будем проходить мимо?

— Кто-то умрет. Но я молю Бога, чтобы этого не произошло. Мы должны рискнуть.

— Неужели нет другого выхода?

— Почему? Есть, — съязвил Криспин. — Мы можем торчать здесь, пока нас не схватят. Но клянусь честью, дожидаться не стану. Пошли!

И он потащил юношу за собой.

Они ступили на верхнюю ступеньку лестницы, когда тишина в доме вдруг была нарушена громким стуком в наружную дверь. Тут же — как будто ждали итого — внизу послышался шум шагов и грохот опрокинутого стула, затем холл осветился желтоватым светом, и наружная дверь распахнулась.

— Назад, — коротко бросил Геллиард. — Назад!

Они успели спрятаться как раз вовремя.

— Все в порядке? — послышался голос, по которому Криспин без труда узнал полковника Прайда. — Священник посетил осужденных?

— Мастер Тонслей до сих пор у них.

В холле Криспин разглядел фигуру полковника и еще трех, приехавших с ним. Но он видел их только мельком, полковник торопился.

— Пойдемте, господа, — услышали они его голос. — Посветите мне. Я хочу увидеть их — по крайней мере одного, прежде чем он умрет. Если бы я мог… но… Веди, дружок!

— О Боже! — выдохнул Кеннет, глядя, как солдат поднимается по ступенькам. Криспин пробормотал страшное проклятие. Сначала ему показалось, что у них не остается иного выхода, как стоять и ждать, пока их снова схватят. В голове промелькнула мысль, что их пятеро, а он один — его спутник не был вооружен.

Криспин быстро оценил ситуацию и огляделся вокруг. Света было мало, но у него было острое зрение, а мысли подстегивала близость опасности. Какое-то чувство подсказало ему, что в шести шагах от них должна быть дверь, и если Небу будет угодно, чтобы она была открыта, то они могут за ней укрыться. В его лихорадочно работающем мозгу промелькнула также мысль, что в комнате может кто-то находиться. Придется рискнуть. Кеннет стоял, парализованный ужасом, глядя на приближающуюся опасность.

Затем около уха раздался яростный шепот:

— Ступай тихо, если тебе дорога жизнь!

Тремя скользящими бесшумными шагами Криспин достиг двери, о существовании которой он скорее догадался, чем обнаружил. Он быстро провел по ней рукой, пока не нащупал ручку. Он осторожно нажал на нее, и дверь поддалась. Кеннет был уже рядом с ним. Он оглянулся назад.

На противоположной стене отражался яркий свет лампы в руках одного из стражников. Еще мгновение, и он поднимется по лестнице, свернет за угол и обнаружит их. За эти несколько секунд Криспин успел открыть дверь, впихнуть туда своего спутника и тихо прикрыть ее за собой. Комната была пуста, в ней даже почти не было мебели, и Криспин облегченно вздохнул.

Мимо двери тяжело прогремели шаги, послышалось позвякивание доспехов, а в узкую щель под дверью просочился свет от лампы. Затем он исчез, и шаги исчезли в отдалении.

— Окно, сэр Криспин! — радостным, возбужденным шепотом сказал Кеннет. — Окно!

— Нет, спокойно ответил Криспин. — Слишком высоко, и потом на улице светло, и мы окажемся не в лучшем положении. Подожди!

Он прислушался. Шаги свернули за угол к лестнице, ведущей наверх. Он приоткрыл дверь.

— За мной! — скомандовал Криспин и, обнажив меч, кошкой выскользнул в коридор.

Они снова подкрались к лестнице и посмотрели вниз. Дверь в комнату стражников была приоткрыта, и они уловили обрывки разговора. Но Криспин не раздумывал. Если бы дверь была раскрыта настежь, это бы его тоже не остановило. Нельзя было ждать ни секунды. Медленно, опираясь на каменные перила, они начали спускаться. Кеннет следовал за Геллиардом с побелевшим лицом и комком в горле.

Они повернули за угол и начали самую опасную часть пути. Им нужно было преодолеть всего с десяток ступенек, но внизу лестницы находилась комната стражи, и свет через приоткрытую дверь освещал ближайшие ступеньки. Одна из ступенек скрипнула, и в напряженных головах этот звук прозвучал как пистолетный выстрел.

Они были всего в трех ступеньках от комнаты и отчетливо различали голоса стражников, когда Криспин внезапно остановился и указал через холл на едва различимую в темноте дверь. Это была та комната, в которой он разговаривал с Кромвелем, и сейчас ее местоположение навело его на одну мысль. Он решил направиться к ней.

Юноша проследил направление его руки и кивнул в знак понимания. Они спустились еще на одну ступеньку, и тут из комнаты стражи послышался громкий зевок, звук которого заставил Кеннета прижаться к стене. Затем кто-то поднялся, послышался звук отодвигаемого стула и шаги. Если бы Кеннет был один, то он бы так и остался стоять, прикованный к стене ужасом.

Но спокойный, хладнокровный Криспин не дремал. Он быстро прикинул, что даже в том случае, если кто-то направляется в их сторону, они мало что выгадают, оставаясь на месте. Единственный вы ход заключается в том, чтобы миновать дверь прежде, чем она откроется.

Вид Криспина придал мужества и Кеннету. Они медленно спустились вниз, миновали комнату стражи и не спеша, мучительно медленно, стараясь, чтобы их шаги не отдавались на каменном полу, двинулись к той комнате, которую выбрал Криспин. Геллиард неотрывно смотрел назад, готовый в любую секунду броситься вперед, если их обнаружат. Но это не понадобилось. Они благополучно достигли заветной двери. К радости Криспина она была не заперта. Тихонько открыв ее, он молчаливым галантным жестом пропустил вперед своего товарища, продолжая следить за комнатой стражи.

Боязливо Кеннет вступил в комнату, когда наверху раздались крики, говорящие о том, что их побег обнаружен. В ответ послышались громкие торопливые шаги стражи, и Криспин едва успел нырнуть в комнату вслед за Кеннетом и закрыть за собой дверь, как холл наполнился вооруженными людьми.

Проникнув в комнату, Криспин первым делом тихо задвинул засов.

— Черт возьми, — пробормотал он. — Мы были на волосок от смерти. А теперь, кричите, петухи! Орите до хрипоты, вороны! Не вам нас вешать!

Кеннет подергал его за полу камзола.

— Что теперь? — спросил он.

— Теперь, — ответил Криспин, — мы выйдем через окно, если ты не возражаешь.

Они подошли к окну и через несколько мгновений уже находились на узкой тропинке, вьющейся вдоль реки, которую Криспин наблюдал из окна камеры. Он также сумел заметить небольшую лодку, привязанную в сотне ярдов ниже по течению, и теперь направлялся к этому месту. Вскоре они достигли лодки, которая, к счастью, оставалась в сохранности.

— Залезай в нее, Кеннет, — скомандовал Криспин. — Я сяду на весла и постараюсь грести ближе к берегу, чтобы эти головорезы не заметили нас, вздумай им выглянуть в окно камеры. Клянусь ранами Христа, я голоден как волк и в горле у меня сухо, как в пустыне. Да ниспошлет нам Господь благословенный дом, где бы мы нашли приют, ужин и кружку эля. Чудо, что я еще мог сползти по ступенькам лестницы. Пустой желудок — неверный товарищ в рискованном деле. Эй! Осторожнее, мальчик… Пусть меня утопят, если этот молокосос не потерял сознание!

Глава 11

СЕМЬЯ АШБЕРН
Грегори Ашберн отодвинул стул и сел за стол, за которым обедал он и его брат.

Это был высокий, плотный мужчина с рыжеватыми прямыми волосами и грубыми чертами лица. С братом их роднил только цвет волос, на этом их сходство кончалось. Джозеф был среднего роста, худощавый, с бледным лицом и тонкими губами.

В молодые годы Грегори слыл красавцем, но беспутная жизнь и излишества рано состарили его. Джозеф рос дурным малым с самого начала.

— Неделя минула со дня битвы при Ворчестере, — пробасил Грегори, лениво поглядывая по сторонам. — А от нашего мальчугана ни весточки.

Джозеф пожал узкими плечами и глумливо улыбнулся. Это была его привычка — глумливо улыбаться, и слова его обычно бывали под стать улыбке.

— Тебя это тревожит? — спросил он, глядя через стол на брата.

Грегори поднялся из-за стола, избегая его взгляда.

— Говоря по чести, я действительно встревожен.

— И все же, — пробормотал Джозеф, — по-моему, это вполне естественно. В битвах нередко бывает так, что кого-то убивают.

Грегори не спеша подошел к окну и посмотрел на оголяющиеся к осени деревья.

— Если бы он действительно пал в битве, если бы он был мертв, это действительно означало бы конец.

— Счастливый конец.

— Ты забываешь о Синтии, — укорил его Грегори.

— Не я. Послушай! — он указал рукой в сторону деревянной панели стены.

До слуха двух мужчин, сидящих в богато убранных покоях замка Марлей, донесся звук, слегка приглушенный расстоянием, — девичий голосок, поющий веселую песенку.

— Похоже это на песню девушки, чей возлюбленный не вернулся со сражения?

— Если принимать во внимание, что дитя и в мыслях не может предположить, что он мог погибнуть.

— Клянусь ранами Христа, если ваша дочь хоть немного думает о нем, она должна быть встревожена. Вчера минула неделя со дня битвы, а от него нет вестей. Клянусь, Грегори, это дает мало поводов для веселья.

— Синтия еще молода — почти дитя. Она мыслит не так, как мы с тобой, и ее не тревожит отсутствие Кеннета.

— Она не утруждает себя мыслями о нем.

— Может быть и так, — резко ответил Грегори. — Я не знаю.

— То, чего мы иногда не знаем, мы можем угадать. Я считаю, что он мертв, и покончим с этим.

— А если нет?

— Тогда, дурачок, он был бы здесь.

— Но его могли взять в плен.

— Ну и что? Плантации довершат то, чего не сделало сражение. Так что пленник или труп — все едино.

И подняв бокал на свет, он прищурил один глаз, чтобы лучше рассмотреть прекрасный цвет вина. Не то, чтобы Джозеф был тонким знатоком, но он любил позы, и в данном случае не мог придумать ничего более подходящего, чтобы убедить своего брата.

— Джозеф, ты ошибаешься, — сказал Грегори, отрываясь от окна и поворачиваясь лицом к брату. — Есть разница. А что если он однажды вернется?

— О, если-если-если! — воскликнул Джозеф. — Грегори, из тебя бы вышел замечательный казуист, если бы судьба не сделала тебя крестьянином! Ну и что, если он однажды вернется? Ну и что?

— Это известно только Господу Богу.

— Ну тогда и предоставь ему разбираться с этим! — последовал быстрый ответ. Джозеф допил свой бокал.

Но Грегори покачал головой.

— Слишком велик риск. Я должен узнать, и я узнаю, погиб Кеннет или нет. Если он взят в плен, то мы должны сделать все, чтобы вернуть ему свободу.

— Чума нас всех возьми! — взорвался Джозеф. — К чему вся эта суета?

Грегори терпеливо вздохнул.

— У меня есть на то причины, — медленно проговорил он.

— Если тебе надо их напомнить, то мне остается сожалеть о твоей сообразительности. Послушай, Джозеф, ты имеешь гораздо большее влияние при дворе Кромвеля, и ты бы мог здорово помочь мне в этом деле.

— Я жду, пока ты мне расскажешь, каким образом я могу это сделать.

— Езжай к Кромвелю в Виндзор, или где он там находится? И спроси разрешения выяснить, нет ли Кеннета среди пленных. Если его там не окажется — значит он действительно погиб.

Джозеф сделал нетерпеливое движение.

— Ты что, не можешь положиться на Судьбу?

— Ты думаешь, у меня совсем нет совести? — с неожиданным пылом воскликнул второй.

— Фу, что за женские капризы!

— Нет, Джозеф. Я стар. Я вступил в осень своей жизни, и я хотел бы перед смертью видеть этих двоих обрученными.

— Старая ворона, ты только и умеешь, что каркать, — добавил Джозеф.

На некоторое время разговор стих, и Грегори твердым взглядом посмотрел на брата, пока тот не отвел плутоватые глаза в сторону.

— Джозеф, ты поедешь к Лорду-Генералу.

— Ну хорошо, — неохотно отозвался Джозеф, — положим, я поеду. И что делать, если Кеннет действительно в плену?

— Ты должен упросить Кромвеля даровать ему свободу. Лорд-Генерал не откажет тебе.

— Ты думаешь? Я не столь уверен.

— Но ты, по крайней мере, можешь попытаться это сделать, и кроме того, мы будем наверняка знать, что с ним приключилось.

— Все это мне кажется не столь уж необходимым. К тому же погода портится, ветер переменился, и ревматизм может каждую минуту проснуться в моих костях. Я уже не молод, Грегори, и путешествие в такую погоду — немалое испытание для больного человека, которому за пятьдесят.

Грегори подошел к столу и положил на него ладонь.

— Ты поедешь? — твердо спросил он, пристально глядя на брата.

Джозеф задумался. Он знал, что Грегори упрямый человек, и если сейчас он откажется, то тот будет ежечасно донимать его рассуждениями о судьбе мальчика и о собственном эгоизме. С другой стороны, мысль о путешествии была ему отвратна. Он не относился к типу людей, готовых пожертвовать личным комфортом ради какого-то щенка, попавшего в плен.

— Ну, раз ты принимаешь это так близко к сердцу, — сказал он наконец, — не приходило ли тебе в голову, что у тебя больше оснований просить Кромвеля и больше шансов на успех?

— Ты знаешь, что Кромвель охотнее прислушивается к твоим словам, чем к моим — возможно потому, что ты знаешь, что нужно сказать в нужный момент, — поддразнил его Грегори. — Так ты поедешь, Джозеф?

— О, черт возьми! — не выдержал Джозеф, вскакивая со стула. — Я поеду, потому что иначе тебя не утихомирить. Я отправлюсь завтра.

— Джозеф, я очень благодарен тебе. Но я буду еще благодарнее, если ты отправишься сегодня.

— Ни за что! Утопите меня — не поеду!

— Поедешь, утопи тебя, поедешь, — убеждал его Грегори.

— Ты обязан ехать, Джозеф.

Джозеф снова заговорил о дожде, о том, что небо хмурится и приближается гроза.

— Ну что значит один день? — скулил он.

Но Грегори стоял насмерть, пока его брат не сдался и не согласился отправиться немедленно. Ругая мастера Стюарта последними словами за те хлопоты, которые тот ему доставляет, Джозеф отправился укладывать вещи.

Грегори остался сидеть в столовой, в задумчивости глядя на белую скатерть перед собой. Усмехнувшись, он налил себе бокал вина и выпил его. Как только он поставил бокал на стол, дверь распахнулась, и на пороге появилась прелестная девушка лет двадцати. Грегори посмотрел на круглое свежее лицо своей дочери, шелковые каштановые волосы, спадающие на лоб, и почувствовал прилив гордости. Взглянув на нее еще раз, он подумал, что брат прав: она не была похожа на невесту, чей возлюбленный не вернулся с поля битвы. — Ее губы улыбались, а глаза — голубые как небо — искрились весельем.

— Почему ты сидишь здесь такой хмурый? — воскликнула она. — Говорят, что мой дядя отправляется в путешествие?

Грегори захотелось проверить ее чувства.

— Кеннет, — ответил он, с многозначительным видом вглядываясь в ее лицо.

Веселые искорки потухли в ее глазах, и они наполнились грустью. Так она выглядела еще прелестнее. Но Грегори ждал выражения испуга или, по крайней мере, глубокой озабоченности, и был разочарован ее реакцией.

— Что с ним, папа? — спросила она, подходя поближе.

— Неизвестно, и в этом загвоздка. К этому времени от него должны были поступить какие-нибудь вести, но их нет, и твой дядя отправляется на его поиски.

— Ты думаешь, с ним могло произойти какое-нибудь несчастье?

Грегори помедлил с ответом, взвешивая слова.

— Надеюсь, что нет, дорогая, — начал он. — Его могли взять в плен. Последнее известие от него — из Ворчестера, и вот уже прошла неделя с того дня, как закончилось сражение. Если он в плену, то у твоего дяди достаточно связей, чтобы его высвободить.

Синтия вздохнула и подошла к окну.

— Бедный Кеннет, — пробормотала она с нежностью. — Возможно, его ранили.

— Скоро мы узнаем, — отозвался отец. Его разочарование становилось все острее: там, где он ждал скорби, он нашел обычное участие.

— Небо хмурится, отец, — сказала Синтия, стоя у окна. — Бедный дядя! Ему придется ехать в такую погоду.

— Кажется, кто-то жалеет бедного дядюшку, — проворчал появившийся в дверях столовой Джозеф, — которого ваш батюшка гонит из дому в любую погоду на поиски пропавшего возлюбленного его дочери.

Синтия одарила его улыбкой.

— Вы настоящий герой.

— Ладно, ладно, — продолжал ворчать Джозеф. — Я отыщу вашего бездельника, чтобы наша красотка не выплакала себе глаза.

Грегори с неодобрением взглянул на брата, который подошел к нему вплотную.

— Убивается, не правда ли? — пробормотал он, но он смолчал.

Час спустя Джозеф сел на лошадь и снова повернулся к брату, указывая глазами на девушку, которая стояла, поглаживая шею его скакуна.

— Ну не упрямься, — сказал он. — Ты же видишь, что все так, как я говорю.

— И все-таки, — упрямо возразил Грегори, — я надеюсь, что ты вернешься с мальчиком. Так будет лучше.

Джозеф презрительно пожал плечами. Затем, попрощавшись он и двое его слуг выехали на дорогу и двинулись на юг.

Глава 12

ЗАМОК, КОТОРЫЙ ПРИНАДЛЕЖАЛ РОЛАНДУ МАРЛЕЮ
На следующий день, в полдень, Грегори прогуливался по широкой террасе замка Марлей, дыша свежим воздухом. Его внимание привлек стук копыт, приближающийся к воротам. Он остановился посмотреть на гостей. Первой его мыслью было, что это приехал его брат, второй — что Кеннет. Сквозь густую завесу деревьев по сторонам дороги, он сумел различить фигуры двух всадников, и пришел к выводу, что это не Джозеф.

Вскоре к нему присоединилась Синтия и задала ему тот же вопрос, что вертелся у него в голове, но он никак не мог решить, кто бы это мог быть, и в душе продолжал надеяться, что это Кеннет.

Вскоре всадники миновали аллею и выехали на открытое пространство перед террасой. Один из всадников, ехавший чуть впереди, был похож на пуританина низшего сословия, он был одет в шляпу с широкими полями и черный потрепанный плащ. Другой, закутанный в накидку красного цвета, с необычайно длинным мечом, болтавшимся сбоку, казался мало подходящей компанией для своего молодого спутника.

Грегори задержался на террасе, чтобы отдать приказание слугам принять гостей, а затем спустился, чтобы принять Кеннета в распростертые объятия. Позади его медленно и чинно, как дама вдвое старших лет, вышагивала Синтия. Она спокойно прореагировала на появление своего пропавшего возлюбленного, в вежливых выражениях выразив радость видеть его живым и невредимым, и позволила поцеловать себе руку.

Чуть позади нихстоял Криспин с бледным, суровым лицом. Его губы были полуоткрыты, глаза горели при виде каменных стен своего дома, где он не был столько лет и куда пришел, наконец, с шляпой в руке просить приюта.

Грегори говорил, положив руки на плечи Кеннету:

— Мы очень волновались за тебя, мальчик. Мы уже стали подумывать о наихудшем, вчера Джозеф отправился к Кромвелю, чтобы разузнать о тебе. Где ты пропадал?

— После, сэр. Отложим разговор на вечер. Это длинная история.

— Хорошо, хорошо! Раз у нее счастливый конец, то с рассказом можно повременить. Вы устали и, несомненно, хотите отдохнуть. Синтия приготовит все необходимое. Но что это за чучело ты привез с собой? — воскликнул он, указывая на Геллиарда. Он принял его за слугу, но вспыхнувшее лицо сэра Криспина подсказало ему, что он ошибается.

— Я попрошу вашего соизволения… — начал Криспин с некоторой горячностью в голосе, но Кеннет опередил его:

— Этому джентльмену, сэр, я обязан своим спасением. Он был моим товарищем по заключению, но благодаря его уму и храбрости, я избежал смерти. Позже я вам поведаю эту историю, сэр, и клянусь, вы будете рады поблагодарить его. Это сэр Криспин Геллиард, ранее капитан конного отряда, в котором я служил в бригаде Мидлтона.

Криспин низко поклонился под оценивающим пронзительным взглядом Грегори. В его сердце закрался страх, что, возможно, годы не так уж сильно изменили его.

— Сэр Криспин Геллиард, — произнес Ашберн, мучительно роясь в памяти. — Геллиард, Геллиард… Я помню одного, которого звали «Геллиард Сто Чертей», и который причинил немало хлопот во времена последнего правления короля.

Криспин облегченно вздохнул. Это объясняло пытливый взгляд и интерес Ашберна к его персоне.

— Он самый, сэр, — ответил он с улыбкой, отвешивая новый поклон. — Ваш слуга, сэр, и ваш, миледи.

Синтия с интересом посмотрела на его худощавую фигуру солдата. Она тоже слышала — а кто не слышал? — страшные истории о его приключениях. Но не из чьих уст она не слышала о бегстве мятежников из Ворчестера, и поэтому, когда вечером Кеннет рассказал им историю своего побега, ее интерес к Криспину сменился восхищением.

Романтика занимала в ее сердце немалую часть, как в сердце любой женщины. Она любила бардов и их песни о великих подвигах, а к Криспину вполне подходил образ героя из романтической баллады.

Кеннета она никогда не ценила высоко, но сейчас, особенно в присутствии этого сурового воина, закаленного опасностями, он потерял для нее какой-либо интерес. И когда он вскоре дошел до того места, как он потерял сознание в лодке, она не смогла сдержать улыбку.

При этом отец бросил на нее быстрый беспокойный взгляд. Кеннет резко прервал повествование и поспешил закончить рассказ. Бросив на нее укоризненный взгляд, он сначала покраснел, а затем побледнел от обиды. Геллиард смотрел на это со спокойствием и не сделал ни малейшей попытки нарушить неловкую паузу, возникшую в беседе.

Правду говоря, его душу обуревали другие чувства, погружая его в задумчивое состояние.

После восемнадцати лет скитаний он наконец был снова в своем родном замке Марлей. Но он вернулся под чужим именем просить убежища у своих врагов под крышей своего дома. Он вернулся как мститель. Он пришел искать справедливости, вооруженный возмездием. Неописуемая ненависть сжимала его сердце и требовала смерти тех, кто разрушил его жизнь. С этими мыслями он сидел за столом и сдерживал подступающую к горлу ярость всякий раз, когда его взгляд падал на крупное улыбающееся лицо Грегори Ашберна. Время еще не пришло. Он должен подождать возвращения Джозефа с тем, чтобы обрушить свою месть на обоих сразу.

Все эти восемнадцать лет он терпеливо выжидал, веря, что перед смертью великий и милосердный господь даст ему возможность осуществить то, чего он так ждал, ради чего жил.

Он много пил этим вечером, и с каждой новой чашей его сердце оттаивало. Вскоре Синтия покинула их, вслед за ней поднялся и Кеннет. Только Криспин продолжал сидеть за столом и пить за здоровье хозяина дома, пока под конец Грегори, который никогда не отличался крепкой головой, совершенно не опьянел.

До полуночи они просидели за столом, разговаривая о том о сем, и с трудом понимая друг друга. Когда часы в зале пробили полночь, Криспин заговорил об отдыхе.

— Где вы хотите положить меня? — спросил Криспин.

— В северном крыле, — ответил Грегори, икая.

— Нет, сэр, я протестую! — закричал Криспин, с трудом поднимаясь на ноги и покачиваясь из стороны в сторону. — Я буду спать в Королевской Комнате!

— Королевской комнате? — эхом откликнулся Грегори, и на его лице отразились безуспешные попытки вникнуть в смысл сказанного. — Что вы знаете о Королевской Комнате?

— Что она выходит на восток к морю и что это моя самая любимая комната.

— Откуда вы это можете знать, если, насколько мне известно, вы здесь никогда не бывали?

— Не бывал? — переспросил Криспин с угрожающим видом. Затем, спохватившись, он одернул себя. — В былые времена, когда этот замок принадлежал Марлеям, мне частенько приходилось бывать в этих стенах, — пробормотал он. — Вы об этом не могли знать. Роланд Марлей был моим другом. Мне всегда готовили постель в Королевской комнате, мастер Ашберн.

— Вы были другом Роланда Марлея? — задохнулся Грегори. Он был очень бледен, и лицо его было влажным от пота. Упоминание этого имени протрезвило его голову. Ему показалось на мгновение, что перед ним стоит дух Роланда Марлея. Его ноги подкосились, и он рухнул обратно в кресло.

— Да, я был его другом! — с ударением повторил Криспин.

— Бедный Роланд! Он женился на вашей сестре, не так ли? Именно в силу этого замок Марлей перешел в ваше владение?

— Он женился на нашей кузине, — поправил его Грегори.

— Это была несчастная семья.

— О! Так это была ваша кузина? Так, действительно несчастная. — Криспин перешел на мелодраматический тон. — Бедный Роланд! В память о прежних временах я хочу спать в Королевской Комнате, мастер Ашберн.

— Вы будете спать там, где пожелаете, — ответил Грегори, и они поднялись из-за стола.

— Как долго мы будем иметь честь видеть вас своим гостем, сэр Криспин? — спросил Грегори.

— Недолго, сэр, — необдуманно ответил Геллиард. — Возможно, я отправлюсь завтра же утром.

— Я надеюсь, что вы передумаете, — с явным облегчением произнес Грегори. — Друг Роланда Марлея всегда желанный гость в доме, который когда-то принадлежал Роланду Марлею.

— Дом, который принадлежал Роланду Марлею, — пробормотал Криспин. — Хей-хо! Жизнь непредсказуема, как игра в кости. Сегодня мы говорим: «Дом, который принадлежал Роланду Марлею», а скоро люди будут говорить: «Дом, в котором жили Ашберны — да и умерли в котором»… Позвольте пожелать вам спокойной ночи, мастер Ашберн!

Он поднялся на ноги и неуверенно взошел по лестнице, где его уже ждал слуга со свечой в руке, чтобы проводить его в покои, которые он выбрал.

Грегори проводил его тусклым, испуганным взглядом. Слова, которые пробормотал Геллиард, звучали в его ушах как пророчество.

Глава 13

ПРЕВРАЩЕНИЯ КЕННЕТА
С наступлением утра Криспин, однако, не проявил никаких признаков желания расставаться с замком Марлей. При этом он избегал касаться этого вопроса.

Грегори также не настаивал на его отъезде. В силу того, что он сделал для Кеннета, Ашберн был в долгу у Геллиарда, к тому же наутро он слабо припоминал содержание вчерашнего разговора. Единственное, что отложилось у него в голове, это то, что Криспин был другом Роланда Марлея.

Кеннет также был не прочь, чтобы Криспин задержался у них подольше, и не требовал от него уехать дальше, чтобы сказать помощь в осуществлении мести, которую юноша поклялся оказать. Он тешил себя надеждой, что со временем Геллиард забудет о своем желании и не станет предпринимать никаких шагов. В целом, однако, это не очень беспокоило его. Он был больше озабочен поведением Синтии. Все его пламенные речи она слушала вполслуха, иногда прерывая его, чтобы сказать, что он человек громких слов, но маленьких деяний. Что бы он не делал, она все находила не заслуживающим внимания, и не упускала случая сказать ему это. Она обзывала его вороной, набожным лицемером и другими обидными прозвищами. Он слушал ее в изумлении.

— Неужели пристало тебе. Синтия, выросшей в хорошей набожной семье, смеяться над символами моей веры? — кричал он в исступлении.

— Вера! — рассмеялась она. — Это только символ и больше ничего: псалмы, проповеди и вождение за нос.

— Синтия! — воскликнул он в ужасе.

— Идите своей дорогой, сэр, — ответила она полушутя-полусерьезно. — Разве настоящая вера нуждается в символах? Это касается только вас двоих: тебя и Господа Бога, и он будет смотреть на твое сердце, а не на твое одеяние. Зачем же тогда, ничего не выигрывая в его глазах, ты теряешь свое лицо в глазах других людей?

Щеки Кеннета вспыхнули румянцем. Он отвел взгляд от террасы, по которой они прогуливались, и взглянул вниз на тенистую аллею, ведущую к замку. В этот самый момент по аллее лениво прогуливался сэр Криспин… Он был одет в красный камзол с серебряной оторочкой и серую шляпу с большим красным пером — которые он почерпнул из обширных гардеробов Грегори Ашберна. Вид Криспина дал Кеннету повод для возражения:

— Вы бы предпочли мне вот такого мужчину? — воскликнул он с жаром.

— По крайней мере, это мужчина, — последовал язвительный ответ.

— Мадам, если для вас мужчиной является пьяница, грубиян и задира, то я бы предпочел, чтобы вы не считали меня таковым.

— А кем, сэр, вы хотели, чтобы вас считали?

— Джентльменом, мадам, — последовал напыщенный ответ.

— Вы собираетесь заработать этот титул, оскорбляя человека, которому вы обязаны жизнью?

— Я не оскорбляю его. Вы сами в курсе того пьяного инцидента, который имел место три ночи назад, когда мы праздновали мое возвращение в замок Марлей. И я не забыл, чем я обязан ему. И я отплачу ему тем же, когда придет время. Если я и произнес обидные слова, то только в ответ на ваши насмешки. Неужели вы думаете, что я могу соперничать с ним? Знаете, как роялисты, прозвали его? Они прозвали его «Рыцарь Таверны».

Она смотрела на него с веселым изумлением.

— А как они называли вас, сэр? «Рыцарь-Проповедник»? Или «Рыцарь Белого Пера»? Я нахожу вас скучным и утомительным. Я бы предпочла быть рядом с человеком, который помимо несомненных мужских качеств обладал бы еще и другими достоинствами: честностью, храбростью и на счету которого было бы немало подвигов, нежели такого, в котором нет ничего мужского, за исключением плаща — священный символ, которому вы придаете столько значения.

Его красивое лицо пылало.

— В таком случае, мадам, я оставляю вас с грубым и неотесанным кавалером.

И, слегка поклонившись, он повернулся и покинул ее. Теперь настала очередь Синтии сердиться. Она обругала его в душе за трусливое бегство, заключив, что, честно говоря, она несколько преувеличила достоинства Криспина. Ее чувства к этому неверующему солдату можно было скорее назвать жалостью. Судя по рассказу об их бегстве, Криспин был храбрым человеком, не лишенным смекалки, а такие качества в мужчине, по мнению Синтии, не гармонировали с его беспутной жизнью. Может когда-нибудь, узнав его поближе, ей удастся вернуть его на путь добродетели.

С этими мыслями в голове она, не дожидаясь более близкого знакомства, пыталась оказать влияние на Криспина, но он постоянно сводил все разговоры к шуткам, используя свой изворотливый ум. В Синтии он увидел препятствие в осуществлении своей мести. Он почувствовал, что теперь возмездие не принесет ему должного удовлетворения. Она была такой прекрасной, невинной и чистой, что не раз удивлялся, как она могла быть дочерью Грегори Ашберна? Его сердце сжималось при мысли о том, как эта невинная душа должна будет настрадаться от тех несчастий, которые он собирался обрушить на их семью.

Первые дни своего пребывания в замке Марлей он с нетерпением ждал возвращения Джозефа Ашберна. Теперь каждое утро он ловил себя на мысли, что в душе надеется, что Джозеф сегодня не приедет.

Из Виндзора прибыл курьере письмом для Грегори, в котором Джозеф сообщал, что Лорд-Генерал покинул замок и отправился в Лондон, и он отправляется за ним вслед. И Грегори, не имевший возможности оповестить брата, что пропавший Кеннет объявился в замке, был вынужден набраться терпения и ожидать его возвращения.

Так пролетела неделя. Обитатели замка Марлей пребывали в мире и спокойствии, не подозревая, что живут на вулкане. Каждую ночь после того, как Кеннет и Синтия покидали залу, Грегори и Криспин подсаживались к столу и начинали хлестать вино — один чтобы напиться, другой, как обычно, чтобы заставить себя забыть.

Сейчас он как никогда нуждался в этом, ибо боялся, что мысль о Синтии лишит его мужества. Если бы она ругала его, презирала за его образ жизни, тогда бы, возможно, мысли о ней не так бередили бы его душу.

Она везде искала общества, ее не отталкивали его попытки избегать встреч с ней, и каждый раз она относилась к нему с такой добротой, что это повергало Криспина в отчаяние.

Кеннет, не подозревая о ее истинных намерениях по отношению к Криспину, а видя только внешние проявления внимания, которые он в порыве ревности истолковывал по-своему и преувеличивал, стал мрачным и раздражительным и с Синтией, и с Геллиардом, и даже с Грегори.

В конце концов жгучая ревность, казалось, выплеснула на поверхность все зло, которое таилось в юноше, и оно на время подавило его врожденную добродетель — если религиозное воспитание можно причислить к добродетели.

Он начал медленно, но твердо отбрасывать от себя символы веры — свое траурное одеяние. Сначала он подыскал себе другую шляпу, помоднее, с пером, затем спорол белые полосы с плаща, а затем и сам плащ украсил серебряными кружевами.

Так понемножку, шаг за шагом, происходили превращения Кеннета, и к концу недели он уже выступал как настоящий благородный кавалер. Из сурового аскета он за несколько дней превратился в отвратительного фата, хлыща. Его светлые волосы, которые еще до недавнего времени ниспадали на лоб, теперь были немыслимо завиты и схвачены за правым ухом голубой лентой.

Геллиард с изумлением наблюдал за его превращениями. Зная, на какие глупости способна обиженная молодость, он во всем винил Синтию и по своему обыкновению подсмеивался над мальчиком. Грегори тоже веселили выходки Кеннета, и даже Синтия порой улыбалась.

Облачившись в придворные одежды, Кеннет приобрел замашки настоящего вельможи, его речь стала прерывиста и надменна, более того, его уста, которые были невиннее уст младенца, стали издавать некоторые не совсем приличные клятвы, к которым частенько прибегал Криспин.

Раз Синтии нужен грубый ухажер, решил он, то он таковым станет. К сожалению, у него не хватало смекалки, чтобы понять, что в этих нарядах он вызывает у нее не столько интерес, сколько удивление, а быть может и раздражение.

— Что значит весь этот павлиний наряд? — спросила она у Кеннета. — Это тоже символы?

— Можно считать их таковыми, — угрюмо отвечал он. — Прежним я вам не нравился…

— И вы решили приукрасить себя этим маскарадом?

— Синтия, вы смеетесь надо мной! — воскликнул он разозлившись.

— Да спасет меня небо! Я просто указываю на разницу, — отвечала она весело. — Ну разве эти надушенные одежды — не маскарад, также как и ваш черный плащ и шляпа? Тогда вы изображали из себя святошу, теперь распутника. Но в обоих случаях это только притворство.

Он оставил ее и отправился искать Грегори, чтобы излить ему свои жалобы на холодное отношение Синтии. После этого состоялся короткий разговор между Синтией и ее отцом, в конце которого Синтия заявила, что никогда в жизни не выйдет замуж за щеголя.

Грегори пожал плечами и ответил, что через это проходят все молодые люди, это путь к мудрости.

— Возможно! — с жаром возразила она. — Но в данном случае мы имеем дело с непроходимой глупостью. Мастер может возвращаться в свою Шотландию. В замке Марлей он только понапрасну теряет время.

— Синтия! — разгневался Грегори.

— Отец, — взмолилась она, — не надо сердиться! Ты же не станешь выдавать меня замуж против моей воли? Ты ведь выдашь меня за человека, которого я презираю?

— Презираешь? Господь всемогущий! Какое правоты имеешь его презирать? — гневно спросил он.

— Это право дает мне свобода мыслить — единственная свобода, доступная женщине. В остальном женщина для мужчины — не больше чем топор или другая вещь, которую можно купить и продать, взять или бросить.

— Дитя мое, что ты понимаешь в этих вещах? — воскликнул Грегори. — Ты переутомилась, дорогая.

И он покинул ее, решив отложить этот разговор до лучших времен.

Она вышла из замка, чтобы побродить в одиночестве среди обнаженных деревьев парка, и наткнулась на Криспина, сидящего на поваленном стволе дуба.

Шорох ее платья заставил Криспина подняться. Он снял шляпу, приветствуя ее, и хотел уйти, но Синтия остановила его.

— Сэр Криспин.

— К вашим услугам, мисс Синтия.

— Вы что, боитесь меня?

— Красота, мадам, обычно пробуждает мужество, а не страх, — ответил он с улыбкой.

— Вы уходите от ответа, сэр.

— Это тоже ответ, мисс, если его правильно истолковать.

— Значит вы не боитесь меня?

— Бояться не в моих привычках.

— Почему же вы вот уже три дня избегаете меня?

Помимо своей воли Криспин почувствовал, как у него заколотилось сердце — заколотилось от неизъяснимого блаженства при мысли, что она заметила его отсутствие.

— Возможно, это происходит потому, — начал он медленно, — что в противном случае вы бы избегали меня, мисс Синтия.

— Сатана был горд, сэр, и из-за этого был проклят.

— Та же судьба ждет и меня, раз гордыня уводит меня от вас.

— Нет, сэр, — рассмеялась она, — вы бежите от меня по своей воле.

— Не по своей, Синтия. Вы ошибаетесь, — начал он. Затем он спохватился и произнес напыщенно, со смешком: — Из двух зол, мадам, мы должны выбирать наименьшее.

— Мадам! — откликнулась она, не обращая внимания на другие его слова. — Отвратительное слово, к тому же мгновение назад вы называли меня «Синтия».

— Благодарю вас за честь.

Она взглянула на него с недоумением и затем направилась прочь от его неподвижной скованной фигуры. Криспин решил, что она бросает его одного, и был рад этому. Но отойдя на десяток шагов, она оглянулась через плечо.

— Сэр Криспин, я иду к утесу.

В ее голосе несомненно звучало приглашение. Он грустно улыбнулся.

— Я скажу Кеннету, если увижу его.

Услыхав эти слова, она нахмурилась.

— Я не хочу, чтобы он приходил. Я лучше пойду одна.

— Хорошо, мадам, тогда я не буду сообщать об этом никому.

— Оттуда такой прекрасный вид…

— Я всегда был того же мнения, — согласился он.

Ей хотелось обозвать его глупцом, но она сдержалась.

— Разве вы не хотите составить мне компанию? — спросила она напрямик.

— С удовольствием, если таково ваше желание.

— Вы можете остаться, сэр.

Ее обиженный тон подсказал Криспину, что он был невежлив.

— С вашего позволения, мадам, я пойду с вами. Я скучный собеседник, но если вы хотите…

Она прервала его:

— Ни в коем разе. Я не люблю скучных собеседников.

И она ушла.

Криспин вновь присел на поваленное дерево и задумался. Старый солдат, которого привела в замок жажда мести, расплывается как воск при одной мысли о ней, потому что боится причинить боль этой девушке, которая насмехается над ним, играет с ним.

Что он безбородый, зеленый юнец? Что он снова превратился в семнадцатилетнего юношу, если взгляд пары прекрасных глаз заставляет его забывать все на свете?

Он резко поднялся и бесцельно побрел по парку, пока внезапно поворот тропинки не столкнул его лицом к лицу с Синтией. Она встретила его взрывом смеха.

— Сэр Увалень, я знала, что волей или неволей, но вы последуете за мной! — воскликнула она.

И он, застигнутый врасплох, только улыбнулся ей в ответ, потому что она все равно рассчитала верно.

Глава 14

СЕРДЦЕ СИНТИИ АШБЕРН
Рука об руку гуляла по парку эта необычная пара — девушка с душой чистой, как дыхание морского ветерка, и мужчина, чья жизнь прошла в лишениях и страданиях, в неосознанном грехе; девочка, стоящая на пороге материнства, чьи годы до этой поры были наполнены только радостью и весельем, и человек на полпути к свей зловещей цели — кровавой мести, 80 единственному, что еще удерживало его в этой жизни, которую он сам считал безобразной и отвратительной.

— Сэр Криспин, — робко начала Синтия, — вы несчастны, да?

Геллиард взглянул на нее, пораженный ее словами и тем тоном, которым они были произнесены.

— Я несчастен? — он рассмеялся. — Разве я похож на шута, который притворяется несчастным в такой день, находясь рядом с вами?

— Значит, вы счастливы? — спросила она с вызовом.

— А что есть счастье? — отозвался он, и прежде чем она успела ответить, добавил: — Я не был счастлив многие годы так, как сейчас.

— Я говорю не о теперешнем вашем положении, — сказала она с укоризной, уловив в его словах нечто большее, чем просто комплимент. — Я говорю о всей вашей жизни.

Но, то ли из врожденной скромности, то ли еще по какой причине, он пришел к разумному заключению, что данная тема менее всего пригодна для развлечения молодой девушки.

— Мисс Синтия, — произнес он, делая вид, что не слышал ее вопроса, — я бы хотел сказать вам пару слов относительно Кеннета.

В ответ на это она недовольно надула губки.

— Но я просила вас рассказать о себе. Нехорошо не слушаться леди. К тому же мистер Кеннет меня абсолютно не интересует.

— Если девушку не интересует жених, то у него мало шансов стать ее мужем.

— Ну, я думаю, вы наконец поняли меня. Кеннет никогда не станет моим мужем, сэр Криспин.

— Что вы такое говорите? — воскликнул он.

— О, Господи! Неужели я должна выйти замуж за куклу? Разве он мужчина, которому девушка могла бы подарить любовь, сэр Криспин?

— Что вам в нем не нравится?

— Все!

Он рассмеялся, не принимая ее слова всерьез.

— Ну это чересчур. А кто виноват в его недостатках?

— Кто же?

— Вы сами, Синтия. Вы относитесь к нему пренебрежительно. И в том, что последнее время его поведение стало экстравагантным, виноваты тоже вы. Вы слишком жестоки к нему, и он в своем стремлении вернуть вашу благосклонность переступил границы осторожности.

— Это мой отец просил вас сказать мне об этом?

— С каких пор ваш отец оказывает мне такое доверие? Нет, нет, Синтия. Я прошу за этого мальчика — сам не знаю, почему.

— Плохо заступаться за человека, не зная своих истинных побуждений. Давайте забудем об этом повесе Кеннете. Говорят, сэр Криспин, — и она взглянула на него своими прекрасными глазами, которым нельзя было лгать, — что в королевской армии вас прозвали «Рыцарем Таверны»?

— Это правда. И что из этого?

— Как что из этого? Вы краснеете при одной мысли об этом?

— Я? Краснею? — В его глазах сверкали искорки смеха, когда он встретил ее грустный, полный сочувствия взгляд. Искренний, чистосердечный смех вырвался из его груди, спугнув стаю чаек с прибрежных скал. — О, — Синтия! — проговорил он, слегка задыхаясь от смеха. — Представьте себе Геллиарда Криспина, краснеющего и хихикающего как молодая девушка перед первым возлюбленным. Нет, только представьте! Легче представить себе Люцифера, распевающего псалмы в поучение пастора-неконформиста.

Ее глаза сверкали гневом.

— Вы всегда так. Надо всем вам надо посмеяться. Я уверена, что таким вы были с самого начала, и именно это ваше качество довело вас до теперешнего состояния.

— Нет, прекрасная мисс, вы ошибаетесь, вы очень ошибаетесь, я не всегда был таким. Было время… — Он замолчал. — А! Только трусы кричат, что «было время…» Оставим мое прошлое, Синтия. Оно мертво, а о мертвом не принято говорить плохо.

— Что же скрывается в вашем прошлом? — продолжала настаивать она, несмотря на его слова. — Что могло изменить природу человека, который когда-то был и все еще остается человеком большой души? Что привело вас к вашему теперешнему состоянию, вас, который был рожден, чтобы вести за собой других, который…

— Не надо, дитя мое. Не надо! — умолял он ее.

— Нет, вы расскажите мне обо всем. Давайте присядем здесь.

И, взяв его за рукав, она присела на небольшой бугорок, оставив место для него. С полусмехом-полувздохом он подчинился и присел на камень рядом с ней, освещенный лучами сентябрьского солнца.

Его подмывало рассказать ей все. Нотка тепла в ее голосе была для него как глоток вина для умирающего от жажды. Жгучее желание оправдать себя в ее глазах, дать ей понять, что в его падении больше виноваты другие, нежели он сам, толкало его поведать ей ту историю, которую он рассказал Кеннету в Ворчестере. Искушение росло с каждой минутой, но в конце концов он образумил себя, напомнив себе, что те, кто виноват в его несчастьях, приходятся ей родственниками. Он мягко улыбнулся и покачал головой.

— Мне нечего рассказать тебе, дитя. Давай лучше поговорим о Кеннете.

— Я уже сказала вам, что не желаю слышать о нем.

— Но вы должны выслушать это, хотите вы того или нет. Вы думаете, что только потрепанный в войнах грубый пьяница может ошибаться? Не приходило ли вам в голову, что и маленькая нежная девушка также не застрахована от ошибок?

— Но что я сделала дурного? — воскликнула Синтия.

— Вы несправедливы к бедному мальчику. Разве вы не видите, что единственным его желанием является стремление вернуть ваше расположение?

— В таком случае, это его желание проявляется в странных формах.

— Он просто выбрал не те средства, вот и все. В его сердце лежит только одно желание — быть рядом с вами, и в конечном счете важна суть, а не ее проявления. Почему вы так неласковы с ним?

— Но это вовсе не так. Можно ли считать плохим отношением, если я даю ему понять, что мне не нравится его манера одеваться? Будет ли более гуманно не замечать этого и поощрять его дальше? У меня не хватает на него терпения.

— Что касается его манеры одеваться, то, как я уже говорил, это больше ваша вина.

— Сэр Криспин! — грозно произнесла она. — Вы становитесь утомительным.

— Да, — ответил он, — я начинаю утомлять вас своим присутствием, потому что говорю о долге, а это всегда утомительная тема для беседы.

— Какой долг? О чем вы говорите? — ее щеки окрасил стыдливый румянец.

— Я поясняю, — ответил он невозмутимым тоном. — С этим юношей вы помолвлены. У него доброе сердце, он благородный и честный человек, временами даже слишком честный и благородный, но оставим это. Из простого каприза, причуды, вы решили посмеяться над ним, как часто поступают существа вашего пола, когда считают мужчину своей собственностью. Из этого он заключает, бедный мальчик, что больше ничего не значит в ваших глазах, и чтобы вернуть прежнее расположение — единственную вещь в мире, которую он ценит больше жизни — он начинает совершать глупость за глупостью. Это дает вам новый повод для насмешек. Он ревнует вас, как курица свое потомство.

— Ревнует? — откликнулась Синтия.

— Ну конечно! И его ревность заходит так далеко, что он подозревает даже меня! — воскликнул он с преувеличенным безразличием и изумлением. — Меня! Рыцаря Таверны!

Его слова заставили ее задуматься. Продолжая размышлять, она пришла к неожиданному открытию, от которого у нее перехватило дыхание.

Толчком к этому послужил тот презрительный тон, с которым Криспин говорил о ревности Кеннета к нему. «Ведь это чудовищно и неестественно», — подумала она. Затем в ее мозгу вспыхнул ответ. Она поняла, что несмотря на насмешки Геллиарда, подозрения Кеннета небезосновательны.

В это мгновение она поняла, что именно Криспин с его презрительным отношением к самому себе вытеснил из ее сердца Кеннета. Она никогда не любила его по-настоящему, но она мирилась с ним, по крайней мере. И только сравнивая его с Криспином, она начала его презирать. Его слабость, бесхарактерность, постоянные заботы о душе представляли резкую противоположность веселому, крепкому, храброму характеру Криспина.

Эти неосознанные мысли постоянно бродили в ее голове, но только сейчас искренняя самоуничижительная речь Криспина позволила ей вникнуть в их смысл.

Она любила его. То, что он говорил о себе, как недостойном солдате удачи, немногим лучше искателя приключений, человеке, не имеющем веса в обществе, не имело сейчас ровно никакого значения. Она любила его. Она догадывалась об этом после того, как Криспин шутливо спросил ее, были ли у Кеннета основания ревновать его к ней. И подумав об этом хорошенько, она пришла к выводу, что если бы Кеннет знал, что творится в ее сердце, у него были бы все основания для ревности.

Она любила его той редкой разновидностью любви, которая готова жертвовать и жертвовать и ничего не просить взамен, которая заставляет женщину следовать за мужчиной на край света, оставаться с ним, когда весь мир отвернулся от него, и молить Бога об одном: делить с ним его радости и горе всю жизнь.

И такую любовь Криспин не замечал, он не верил в саму возможность ее существования, он был настолько слеп, что с презрением смеялся над глупым молокососом, ревнующим его к Синтии. И в то время, как она сидела, всем сердцем погруженная в свое открытие, с бледным, вдохновенным лицом, он, кому предназначалась вся ее любовь и нежность, продолжал убеждать ее полюбить другого.

— Вы наверняка заметили в нем ревность, — говорил он, — и как вы попытались ее усыпить? Никак. Напротив, вы возбуждали ее каждым словом, каждым движением. Вы возбуждали ее тем, что — без всякой на то причины — прогуливаетесь со мной, сидите здесь на скале и заставляете меня говорить вам о вашем долге. Не придется ли вам пожалеть о своем поведении, когда ревность толкнет его на новые безрассудства, которые могут принести печальные плоды? Неужели вам не жалко бедного мальчика, и вы не хотите посоветовать ему вести себя разумно? Нет. Вы будете дразнить его и толкать на новые глупые выходки. И из-за этих ошибок, которые он будет совершать по вашей вине — хотя вы можете об этом и не догадываться — вы заключаете, что он вам не подходит, и начинаются сердечные драмы.

Она слушала его со склоненной головой, настолько поглощенная своими мыслями, что пропустила половину из того, что он говорил. Внезапно она подняла голову и посмотрела ему в глаза.

— Вы стали таким, каким вы есть — это по вине женщины?

— Нет. Но какое это имеет отношение к судьбе Кеннета?

— Никакого. Я просто спросила. Я не думала о Кеннете.

Он уставился на нее с ошарашенным видом. Неужели его речь была так холодна и неубедительна, что она так спокойно заявляет, что не думает о Кеннете?

— Вы будете думать о нем, Синтия! — взмолился он. — Вы будете думать о том, что я вам говорил, и проявив к нему доброе участие, вы превратите его в мужчину, которым потом будете гордиться. Будьте с ним искренни, дитя, и если впоследствии вы поймете, что все-таки не в состоянии полюбить его, то скажете ему об этом. Но скажете это искренне по доброму, а не так, как вы разговариваете с ним сейчас.

Некоторое время она молчала, ее чувства были близки к негодованию. Затем сказала:

— Я бы хотела, сэр Криспин, чтобы вы послушали, как он отзывается о вас.

— Он говорит обо мне не в лучших красках, это несомненно. Но у него есть на то веские основания.

— И все же вы спасти ему жизнь.

Эти слова пробудили Криспина из задумчивого состояния к реальности. Он перебрал в памяти обстоятельства спасения Кеннета и ту цену, которую мальчик должен заплатить за эту услугу, и внезапно он осознал, что защищая Кеннета перед Синтией, он только понапрасну тратит дыхание, ибо его будущие деяния навсегда закроют ему путь к сердцу Синтии. Нелепость положения сильно ударила его самолюбие, и он резко поднялся.

— Позже у него будет мало причин благодарить меня, — пробормотал он. — Пойдемте, мисс Синтия, становится темно.

Она механически подчинилась, и они молча направились назад к замку, изредка обмениваясь парой слов, не имеющих особого значения.

Но его доводы в пользу Кеннета не пропали даром. Не совсем понимая, какие силы движут ею, Синтия решила помириться с юношей. Ею овладела меланхолия. Криспин не видит, что скрывается в ее сердце, а она никогда не расскажет ему об этом. Жизнь потеряла для нее свои свежие краски и значимость, а раз так, не все ли равно, что ждет ее впереди?

Поэтому на следующее утро, когда ее отец вернулся к разговору о Кеннете, она терпеливо слушала его, не проявляя прежней агрессивности. С тем же безразличием она встретила униженные просьбы Кеннета простить его, с тем же безразличием позволила поцеловать себе руку, возродив в мальчике надежду на реабилитацию.

Но на душе у мисс Синтии было грустно, а щеки ее утратили былой румянец. Она стала задумчивой, часто вздыхала, и под конец ей стало казаться — как это бывало со многими девушками — что ей суждено всю жизнь провести в бесплодных воздыханиях по человеку, который даже не думает о ней.

Со своей стороны, все эти дни Кеннет мучительно размышлял над тем, как поднять себя в глазах своей возлюбленной. Но его попытки были столь тугодумны и неверны, что он вскоре перестарался в своем усердии, пренебрежительно отозвавшись о Криспине в присутствии Синтии.

Ее глаза широко раскрылись, и если бы он был понаблюдательнее, то поспешил бы перевести разговор в другое русло. Но ревность лишила его последних скудных остатков разума, которыми его наградила природа. И он продолжал говорить о Криспине, не заботясь о форме выражений. Однако вскоре она прервала поток его красноречия.

— Кеннет, разве я не говорила вам, что лучший способ стать джентльменом — это не оскорблять имя того, кто спас вам жизнь? Что джентльмен должен презирать себя за такой поступок?

Как и раньше, он начал возражать, что его слова не содержали ничего обидного для сэра Криспина. Он был готов разрыдаться как школьник, каковым он и оставался в душе.

— А что касается моей благодарности за оказанную им услугу, — произнес он, ударяя кулаком по дубовому столу, — то эта благодарность должна быть оплачена, и с процентами, ибо я могу заплатить за нее своей жизнью.

— Я не понимаю, о каких процентах вы говорите, если вы должны рисковать тем, чем обязаны своему спасителю — жизнью, — ответила она с холодным презрением, едва не заставив его разрыдаться. Но если ему не хватило силы воли, чтобы сдержать слезы, у него хватило, по крайней мере, стыдливости, чтобы повернуться спиной и не показывать их девушке. — Но скажите мне, сэр, — спросила она с растущим любопытством, — как все это произошло, чтобы я могла судить о законности вашей сделки.

Некоторое время он молча ходил по залу, сложив руки за спиной и устремив взгляд на полированный пол, по которому лучи заходящего солнца, проникавшие сквозь разноцветные стекла окон, разбрасывали багровые полосы. Она сидела в большом кожаном кресле во главе стола и молча наблюдала за ним.

Кеннет раздумывал, должен ли он сохранить в тайне существо дела, и под конец решил, что нет. Поэтому он вкратце пересказал ей историю Криспина, которую тот доверил ему той ночью в Ворчестере — историю подлинных страданий, которые только трус мог оставить неотомщенными. Он ничего не добавил, ничего не сократил, а рассказал ее такой, какой услышал в ту ужасную ночь, воспоминание о которой до сих пор повергало его в трепет.

Синтия слушала его, раскрыв рот, впитывая в себя нить повествования, которое по своей трагичности больше походило на роман, чем на подлинную жизнь человека. Со скорбью и жалостью, с гневом и негодованием слушала она рассказ Кеннета. Даже после того, как он окончил его и сел в соседнее кресло, она продолжала молчать, все еще находясь под впечатлением истории жизни Криспина.

Затем внезапно она, бросив горящий взгляд на юношу, с глубочайшим презрением воскликнула:

— И вы, зная все это, позволяете себе так говорить об этом человеке? Зная, сколько страданий выпало на его долю, вы осмеливаетесь упрекать его за те грехи, на которые его толкнула полная лишений судьба? А как бы поступили вы на месте этого несчастного? Упали бы трусливо на колени и поблагодарили Господа за то, что он сохранил вашу презренную жизнь? Или безропотно снесли бы удары судьбы с молитвою на устах? Кто вы такой, что зная правду о жизни этого человека, можете сидеть здесь и осуждать его? Скажите мне!

Но Кеннету нечего было ответить на этот взрыв негодования, на вопросы, полные презрения, которые обрушились на него. Тот ответ, который он дал Рыцарю Таверны в ту ночь в Ворчестере на тот же вопрос, он сейчас не решался вымолвить. Может он боялся этой девушки, а может наконец осознал, какое жалкое зрелище он представляет по сравнению с Криспином, которого он всем сердцем презирал еще не так давно.

Уступая ее гневу, он начал лихорадочно искать подходящее оправдание, но прежде чем он успел это сделать, раздался звук тяжелых шагов, и в холле появился Грегори Ашберн. Его лицо было пепельного цвета, и брови были нахмурены.

Его приход вызвал неловкую тишину в зале, и Грегори молча подошел к столу. У нижнего края стола он задержался, собираясь что-то сказать, но его прервал звук грохочущих колес и щелканье кнута.

— Это Джозеф! — воскликнул он с явным облегчением, которое не ускользнуло от Синтии. И с этим восклицанием он выбежал мимо них из зала, чтобы встретить так своевременно вернувшегося брата.

Он подоспел к ступенькам лестницы, ведущей в замок, как раз в тот момент, когда перед ней остановилась дорожная коляска, и из нее выскочил худощавый и подтянутый Джозеф.

— Итак, Грегори, — проворчал он вместо приветствия, — в конце концов я проездил впустую. Ваш курьер обнаружил меня в Лондоне, когда я уже истощил запасы гостеприимства в Уайтхолле. Но, раны Христовы! — воскликнул он, заметив бледность на его лице. — Ты болен?

— У меня есть для тебя новости, — ответил Грегори дрожащим голосом.

— Что-нибудь с Синтией? Нет, вон она стоит со своим красавчиком. Господи, какие патлы он себе отрастил!

И с этими словами он поспешил навстречу молодым людям, чтобы поцеловать свою племянницу и поздравить Кеннета с благополучным возвращением.

— В Лондоне я много слышал о тебе, мой мальчик, — произнес он с хитрой улыбкой на лице. — Как ты подружился с глотателем огня Геллиардом, и как он связал священника и часового и вытащил тебя из тюрьмы за час до казни.

Кеннет вспыхнул. Он чувствовал издевку в тоне Джозефа. Тот старался подчеркнуть, что вся заслуга побега принадлежит Криспину и что сам Кеннет ни за что бы не выбрался из этой переделки. Кеннету показалось, что эти слова и этот тон в присутствии Синтии были не случайными.

Он был прав. Джозеф был злобным и ядовитым от рождения и не упускал случая показать это окружающим. И сейчас он злился за те неудобства, которые он был вынужден терпеть в пути, выполняя дело, которое ему было явно не по душе.

Его тонкие губы расплылись в неприятной улыбке, и он устремил свой злобный взгляд на молодого человека, но в этот момент Грегори оттащил его в сторону за полу плаща. Они направились в залу, в которой состоялся их последний разговор перед отъездом Джозефа. С таинственным видом Грегори прикрыл за собой дверь и повернулся лицом к брату. Тот в это время расстегивал свой пояс с мечом.

— Подожди, Джозеф! — воскликнул Грегори голосом, полным трагизма. — Сейчас не время разоружаться. Держи свой меч под рукой, вскоре он будет нужен тебе, как никогда в жизни.

Он перевел дыхание и поведал брату последние новости:

— Роланд Марлей жив, и он находится здесь! — И он без сил опустился в кресло.

Выражение лица Джозефа не изменилось. Только частое подергивание век выдало взволнованное состояние. Его рука, сжимавшая рукоятку меча, расслабилась, и он шагнул к брату, пристально вглядываясь в его бледное изможденное лицо. Внезапная догадка осенила его. Он взял брата за плечи и встряхнул.

— Грегори, идиот, ты слишком много пил в мое отсутствие.

— Да это так, — простонал Грегори, — и он был моим собутыльником и подавал мне пример.

— Ну конечно, — бросил Джозеф с презрением. — Бедный Грегори, вино настолько помутило твой рассудок, что тебе начали мерещиться призраки за столом. Оставь, старина, все это ерунда.

В его словах Грегори уловил сомнение.

Он с трудом поднялся на ноги и обратился к брату:

— Это был не призрак, а Роланд Марлей собственной персоной во плоти сидел со мной за столом. Он сильно изменился, и я бы ни за что его не узнал, если бы не разговор, который я услышал десять минут назад.

Его искренность была очевидной, а слова были достаточно убедительны, и подозрения Джозефа вновь начали усиливаться.

Он схватил брата за руку, заставив того поморщиться от боли, и насильно усадил обратно в кресло.

— Что ты имеешь в виду, черт меня побери? — процедил он сквозь зубы. — Рассказывай по порядку!

И Грегори поведал ему о том, как Кеннет прибыл в замок в сопровождении этого человека, который в последние годы войны прославился среди роялистов под именем «Геллиард Сто Чертей», а среди мятежников как «Рыцарь Таверны» за свое беспробудное пьянство. Грегори вспомнил и его упоминание о Роланде Марлее в первую ночь пребывания в замке, и закончил рассказом, который Кеннет недавно доверил Синтии.

— Значит, этот Криспин никто иной, как Роланд Марлей, превратившийся в наемную собаку? — размышлял вслух Джозеф. Он был спокоен, обдумывая то, что сообщил ему брат.

— Это не подлежит никакому сомнению.

— И ты виделся с этим человеком все эти дни, проводил с ним ночи напролет за бутылкой испанского вина и так и не узнал его? Клянусь Богом, где были твои глаза?

— Можешь назвать меня слепцом, Джозеф. Но он настолько изменился, что бьюсь об заклад, ты тоже не узнал бы его.

Джозеф хмыкнул с презрительным видом, давая понять, что он думает о мнении своего брата.

— Думаю, что ты ошибаешься, Грегори. У меня было много причин запомнить его хорошенько. — Внезапно в его тоне зазвучали настороженные нотки: — Но этот парнишка, Грегори, как ты думаешь, он не догадывается?

— Совершенно. В этом и заключается дьявольский план Роланда Марлея. Узнав об отношениях Кеннета с нашей семьей, он использовал возможность, которую ему предоставила Фортуна, чтобы связать мальчика клятвой прийти ему на помощь, когда он того потребует, неоткрывая при этом имен тех, против кого его действия могут быть направлены.

— Что же будет с вашим замечательным проектом его брака с Синтией? — ядовито пробормотал Джозеф.

Он засмеялся неприятным смехом, и на некоторое время в комнате воцарилась тишина.

— Уму непостижимо! — взорвался он под конец. — Целых две недели он находится под этой крышей, и ты не предпринял ни одной попытки, чтобы исправить ту небрежность, которая была допущена нами восемнадцать лет назад!

Он говорил об этом с таким ледяным спокойствием, что его брат вздрогнул и со страхом взглянул на него.

— Ну и что теперь делать, идиот? — орал Джозеф. — Ты что, так же слаб, как и слеп? Будь я проклят, если я не вернулся во время. Я не позволю ни одному Марлею обременять мою старость. — Затем он понизил голос. — Завтра я найду способ, чтобы вывести этого пса на чистую воду. Я умею это делать.

Он потрепал рукоять меча.

— Другого выхода нет? — обреченным тоном спросил Грегори.

— Был, — ответил Джозеф. — Оставался еще Парламент. В Уайтхолле я встретил одного человека — полковника Прайда — старого кровожадного пуританина, который отдал бы правую руку, чтобы увидеть Геллиарда на виселице. Этот Геллиард, похоже, зарубил его сына в Ворчестере. Если бы я знал раньше, — добавил он с сожалением, — если бы ты был посообразительней и сообщил бы мне о том, что случилось, я бы нашел возможность помочь полковнику Прайду осуществить его месть. Но сейчас, — он пожал плечами, — уже поздно.

— Может быть… — начал Грегори, и вдруг издал восклицание, заставившее Джозефа вскочить на ноги. Дверь распахнулась, и на пороге вырос сэр Геллиард Криспин со шляпой в руке.

Изумленный взгляд Джозефа задержался на нем на секунду, затем он воскликнул:

— Кто вы такой, черт вас возьми?

Несмотря на свой испуг, Грегори едва не расхохотался. Рыцарь Таверны сделал несколько шагов вперед.

— Я Криспин Геллиард, к вашим услугам, — произнес он, отвешивая поклон. — Я узнал, что владелец замка Марлей вернулся из путешествия, и что я могу застать вас здесь. Поэтому, сэр, я поторопился сюда, чтобы принести слова благодарности за ваше гостеприимство, оказанное мне в стенах этого дома.

Продолжая говорить, он сверлил Джозефа взглядом настолько ненавистным, сколь галантны были слова, которые он произносил. Джозеф не мог прийти в себя от изумления. Этот незнакомец был совсем не похож на Роланда Марлея, которого он когда-то знал. К тому же он выглядел достаточно пожилым человеком, в то время как Роланду могло исполниться не более сорока лет.

Через мгновение Джозеф стряхнул оцепенение и, сгорая от желания узнать, разгадал ли Криспин, что они догадываются о его подлинном происхождении, ответил со слащавой улыбкой на лице:

— Сэр, мы рады вам. Вы оказали услугу дорогому для нас существу, и этот убогий домишко всегда к вашим услугам.

Глава 15

РАСПЛАТА
Сэр Криспин не слышал ничего из того, что было сказано перед его приходом, и поэтому не подозревал, что его инкогнито раскрыто. Он поторопился сделать то, что являлось обычной процедурой гостя по отношению к хозяину дома. Его подстегивало также нетерпеливое желание вновь встретиться с Джозефом Ашберном — человеком, который нанес ему смертельный удар мечом восемнадцать лет назад. Он внимательно изучил его и пришел к выводу, что это очень жестокий и опасный противник, в противоположность своему туго соображающему брату, и что действовать нужно немедленно.

Поэтому, когда он появился в зале к ужину, он был вооружен и одет в дорожный костюм.

Джозеф в одиночестве стоял у огромного камина, наблюдая за игрой огня. Грегори с дочерью стояли у окна. У противоположного окна стоял Кеннет, угрюмо глядя на моросящий дождь.

Услыхав шаги Криспина на лестнице, Джозеф повернулся и вопросительно взглянул на снаряжение рыцаря.

— Что это значит, сэр Криспин? — спросил он. — Вы собрались в путешествие?

— Я и так слишком долго злоупотреблял гостеприимством замка Марлей, — ответил Криспин, приблизившись к камину.

— Сегодня вечером, мастер Ашберн, я уезжаю.

Джозеф вежливо пробормотал традиционные слова сожаления по поводу столь скорого отъезда, в то же время мучительно пытаясь понять, чем вызвано это решение Криспина. Но Криспин заметил, как изменилось выражение лица Джозефа, и в его голове мелькнула мысль, что Джозеф знает, кто он такой на самом деле. Направляясь к Синтии и ее отцу, он мысленно поблагодарил небо за те меры, предосторожности, которые он принял для выполнения своего плана.

Проводив его взглядом, Джозеф подумал: а не догадывается ли Криспин о том, что он узнан, и не решил ли он воздержаться от расплаты, отложив ее до более подходящего случая? Отвечая себе на этот вопрос, он решил, что Криспин не должен покинуть этот замок живым и невредимым. Ведь он мог вернуться для осуществления своей мести. Раз Геллиард отказался от своего плана, то Джозеф сам осуществит его сегодня же ночью и положит конец этой истории. Поэтому прежде чем сесть за стол, Джозеф проверил, что его меч находится поблизости за спинкой стула.

Ужин прошел довольно спокойно. Кеннет по прежнему страдал от безразличия Синтии, а Синтия сидела молча со скорбным выражением лица. История жизни сэра Криспина и его внезапный отъезд дали ей много пищи для размышлений, и Криспин в который раз ловил на себе ее взгляд, в котором читалась жалость и еще какое-то чувство, но какое, Криспин так и не мог понять. Звучный бас Грегори почти не был слышен. Угрожающие взгляды, которыми награждал его брат, заставляли Грегори сидеть молча, чувствуя себя не вполне уютно.

Что же касается Геллиарда, то им овладели воспоминания, и он много пил, что с удовольствием отметил про себя Джозеф. Но и здесь он недооценил этого человека. Кеннет ел мало, но казалось, что в нем проснулась небывалая жажда, и Криспин вскоре начал испытывать легкое беспокойство, глядя, как тот часто наполняет свой бокал. Через час ему нужна была помощь Кеннета, и он вполне справедливо подозревал, что если дела пойдут так и дальше, то на юношу можно будет не рассчитывать. Если бы Кеннет сидел рядом с ним, он мог бы предупредить его шепотом, но тот сидел на противоположном конце стола.

Однажды Криспину удалось перехватить взгляд, которым обменялись Джозеф и Грегори, а когда Грегори принялся усиленно подливать вина ему и Кеннету, его подозрения усилились, и он стал держаться настороже.

Вскоре Синтия встала из-за стола. В следующее мгновение Криспин тоже был на ногах. Он проводил ее до лестницы и здесь обратился к ней:

— Позвольте мне, мисс Синтия, попрощаться с вами. Через час или около того я уеду.

Ее глаза были задумчивы, и он мог заметить, что она слегка побледнела.

— Счастливого пути, сэр, — ответила она тихо. — Пусть вам сопутствует удача.

— Благодарю вас, мисс. Счастливо оставаться.

Он низко поклонился. Она слегка кивнула ему в ответ и поднялась по лестнице. Дойдя до верхней галереи, она обернулась. Он вновь занял свое место за столом и наполнил свой бокал. Слуги ушли, и в течение получаса они сидели в зале, потягивая вино и разговаривая, в то время как Криспин хмелел все быстрее, и под конец его веки налились свинцом, а голова склонилась на грудь.

Кеннет, возбужденный вином, но все еще не потерявший рассудка, посмотрел на него с презрением. И этого человека Синтия предпочла ему? В глазах Джозефа Ашберна тоже читалось презрение, смешанное с удовлетворением. Выполнение его плана упрощалось. Вскоре он решил, что настала пора действовать.

— Мой брат сказал мне, что вы были знакомы с Роландом Марлеем? — спросил он.

— Да, — ответил Криспин, с трудом ворочая языком. — Я знал эту собаку… веселая, неутомимая натура. Дважды его безрассудство убивало его, беднягу, в том числе это была и ваша рука, мастер Ашберн, как говорят.

— Кто говорит?

— Кто говорит? — эхом откликнулся Криспин. — Я говорю. Может вы хотите обвинить меня во лжи?

Джозеф рассмеялся таким зловещим смехом, что у Кеннета застыла кровь в жилах.

— Нет, почему? Я не буду отрицать этого. Он погиб в честной схватке. Более того, он сам был зачинщиком дуэли.

Криспин ничего не ответил и неуверенно поднялся на ноги, опрокинув при этом стул, который с грохотом упал на пол. Некоторое время он смотрел на него пьяным взором, а затем нетвердыми шагами направился к половине для прислуги. Он захлопнул тяжелую дверь и закрыл ее на ключ, который положил себе в карман. Трое мужчин сидели за столом, наблюдая за его движениями с презрением, любопытством и весельем.

Холодная улыбка застыла на губах Джозефа, когда он увидел прямо стоящего Криспина без малейших признаков опьянения и услыхал его жизненный голос:

— Ты лжешь, убийца! Это был не честный поединок, это была не дуэль. Это был подлый удар в спину, который ты нанес ему, надеясь погубить так же, как погубил его жену и ребенка. Но Господь всемогущ, мастер Ашберн, и я выжил. Как саламандра я возродился из огня, в котором вы хотели уничтожить следы своего преступления. Я выжил, и теперь я, Криспин Геллиард по прозвищу, «Рыцарь Таверны», который некогда был Роландом Марлеем, пришел, чтобы требовать отмщения. Не так я собирался вернуться домой, и не такой я представлял себе расплату. Вами должен был заняться обыкновенный палач и вздернуть вас на веревке. С этой надеждой я примкнул к лагерю короля. Но поскольку король потерпел поражение, поскольку я по-прежнему вне закона, мне надлежит выполнить месть своими руками.

Джозеф очнулся от удивления, вызванного внезапной переменой в поведении Криспина. Он понял, что Криспин обвел их вокруг пальца, закрыв единственный путь к спасению, откуда они могли ждать помощи, и резко обругал себя за слепоту. И все же он не испытывал беспокойства: его меч был под рукой, и Грегори тоже был вооружен. Возможно, и юноша примет их сторону, несмотря на данное слово. К тому же ему достаточно было повысить голос, чтобы слуги услыхали его зов через закрытую дверь и пришли на помощь.

Поэтому он отвечал с холодной циничной улыбкой на устах:

— Расплата, которой вы так добиваетесь, сэр, будет вам предоставлена в полной мере. «Геллиард Сто Чертей» известен многими бездумными поступками, но я думаю, не ошибусь, если скажу, что это его последняя выходка. Клянусь ранами Христа, сэр, это безумство — лезть в одиночку в логово льва!

— Скажи лучше «трусливой шавки в конуре», — отпарировал Криспин. — Мастер Джозеф, вы что, надеетесь запугать меня словами?

Джозеф продолжал улыбаться, чувствуя себя хозяином положения.

— Если мне понадобиться помощь, я могу легко ее вызвать. Но в этом нет необходимости — нас трое против одного.

— Вы плохо сосчитали. Мастер Стюарт сегодня принадлежит мне, связанный клятвой, что он рискнет своей жизнью, если я позову его на помощь, и я призываю его. Меч наголо, Кеннет!

Кеннет стоял, безвольно опустив руки с бледным как мел лицом.

— Проклятие на вашу голову! — взорвался он. — Вы провели меня, вы меня обманули!

— Вспомни о клятве, — последовал холодный ответ. — Если ты считаешь меня виновным в чем-то, мы после можем это уладить. Но сначала сдержи свою клятву. Меч наголо!

Кеннет все еще колебался, и, возможно, он бы даже нарушил данное обещание, но быстрые действия Грегори Ашберна лишили его возможности выбора. Испугавшись, что Кеннет может поступить наоборот и принять сторону Криспина, Грегори решил опередить его. Выхватив меч, он нанес подлый удар в грудь юноши. Кеннет увернулся от него, отскочив назад, но Грегори последовал за ним, вынуждая юношу обнажить свой клинок.

Они стояли между столом и той частью зала, которая выходила на террасу, напротив них на пути к закрытой двери стоял Криспин. Джозеф продолжал спокойно сидеть во главе стола, уверенный в себе, и с любопытством наблюдал за происходящим.

Он быстро понял поспешность атаки Грегори, которая могла лишить их союзника, но решил, что несколько выпадов заставят мальчика сложить оружие, и поэтому не вмешивался. Только когда Криспин приблизился к нему с обнаженным мечом в руке, он понял, что пора позаботиться и о себе. Он схватил меч, который стоял позади него, и вскочил на ноги, чтобы встретить своего противника. Глаза Геллиарда сверкнули, он поднял меч, и лезвия скрестились.

С другой стороны послышался ответный лязг мечей.

— Остановитесь, сэр! — кричал Кеннет, отбиваясь от наседавшего на него Грегори.

Но в ответ Грегори сделал новый выпад, который юноша инстинктивно отбил. Приняв его движение за сопротивление. Грегори ударил сильнее. Кеннет снова отбил, целясь в противника. Он увидел, что Грегори открылся, и отчасти машинально, отчасти из желания отразить натиск Грегори, он начал ответную атаку, пока не припер Грегори к стене. Одновременно с этим его нога задела за стул, который опрокинул Криспин, и он потерял равновесие. Он сам не успел осознать, что произошло, как его лезвие скользнуло по лезвию противника и вонзилась ему в правое плечо, пригвоздив его к деревянной стене.

Джозеф услышал звук падения меча и решил, что он выпал из рук Кеннета. В остальном он был слишком поглощен Криспином, чтобы глазеть по сторонам. До этого часа Джозеф Ашберн считал себя неплохим фехтовальщиком, способным держать меч в руках. Но Криспин владел мечом с таким искусством, о котором он даже не подозревал. Каждый его прием, каждая уловка, к которой он прибегал, оканчивалась одним и тем же: его лезвие с легкостью отбивалось в сторону.

Он отчаянно пытался найти брешь в обороне противника, нанося удары по всем незащищенным местам, но каждый раз его лезвие наталкивалось на холодную сталь Криспина. Он продолжал драться, удивляясь, почему Грегори не приходит к нему на помощь. Затем ужасная мысль о том, что Грегори убит, вспыхнула в его мозгу. В таком случае он должен надеяться только на себя. Он проклинал себя за глупую самоуверенность, которая заставила его недооценить противника, и тем самым совершить фатальную ошибку. Он должен был понять, что человек, приобретший такую репутацию, как сэр Криспин, — не простой смертный, а суровый мужчина, привыкший смотреть смерти в глаза. Но он может позвать на помощь. Эта мысль приобрела его, и он закричал:

— Эй, там! Стефан, Джон!

— Поберегите дыхание, — прорычал рыцарь. — Вам оно еще понадобится. Никто не услышит ваших криков. Они пьют за мой счастливый отъезд. Я не сомневаюсь, что они вылакали целый кувшин этого вина, один стакан которого может погрузить человека в сон на целые сутки.

В ответ Джозеф рассыпался в проклятиях. Он заметил, что Криспин нарочно не атакует его, только отражая удары, и это еще больше насторожило его. Он понял, что его переиграли, и в любую минуту Криспин может отправить его на тот свет кончиком своего меча. Он обливался потом с ног до головы и был на грани падения от усталости. И все же он попробует воспользоваться пассивностью Криспина, чтобы нанести ему последний удар.

Он собрал последние силы и сделал обманное движение кистью, затем нагнулся и сделал резкий выпад вперед. Когда он выбросил вперед руку с мечом, он почувствовал резкую боль в кисти, меч вылетел из его руки, выбитый искусным ударом, и он остался безоружным в полной власти Криспина.

Казалось, часы прошли с того момента, как меч выпал из его руки, но ответного удара так и не последовало. Криспин стоял рядом молча, с презрением глядя на него, как змея наблюдает за птичкой глазами, от которых Джозеф не мог оторвать парализованного взгляда.

Свечи, освещавшие залу, догорали, и по углам легли черные тени. Около стола стоял Кеннет, молча и с ужасом наблюдая за кровавой драмой. У его ног лежал без сознания раненый Грегори.

Для Кеннета, как для пассивного зрителя, тоже, казалось, прошли часы с тех пор, как Криспин обезоружил своего противника, и до тех пор, пока он со смехом не бросил свой меч на пол и не схватил его голыми руками за горло.

Криспин ощутил в себе какую-то новую силу. Ему хотелось медленно, не торопясь, добить поверженного врага. Проткнуть его мечом было слишком простым делом — он бы умер, и Криспин ничего не знал бы о его страданиях. Но взять его за горло, вот так, медленно выжать из его тела, почувствовать его отчаянные бесплодные попытки освободится, видеть каждый миг его агонии, багровеющее лицо, вздувающиеся вены, вылезающие из орбит глаза, держать его вот так, стать для него точкой отсчета времени — это было достойной расплатой за все годы страданий, которые он пережил по вине этого человека.

Тем временем необычность действий Криспина вернула Джозефу часть былой храбрости. На мгновение в его сердце даже затеплилась надежда на спасение.

— Добрая сталь слишком большая честь для вас, мастер Ашберн, — произнес Криспин.

С этими словами его жилистые руки сомкнулись вокруг шеи Джозефа, лишая его дыхания и последней надежды. Джозеф никак не предполагал, что в руках Криспина кроется такая сила. Тщетны были его попытки высвободиться. Его силы быстро иссякали, кровь бурлившая в голове, уже мутила его разум, когда вдруг хватка ослабла, и в его измученные легкие хлынул живительный воздух. Когда он окончательно пришел в себя, он обнаружил, что сидит за столом. Рядом с ним в кресле расположится Криспин, держа в одной руке обнаженный меч и с насмешкой глядя на свою жертву.

Кеннет, наблюдавшей за этой сценой, не мог сдержать озноба. Он знал, что Криспин вспыльчивый человек, которого легко рассердить, и он не раз видел его в гневе. Но он никогда не видел такого сатанинского выражения в его глазах, такой страшной улыбки из смеси насмешки и презрения, с которой он глядел на свою жертву, смерти которой он желал все последние восемнадцать лет.

— Я бы сказал, — начал Криспин тихим голосом, — что вы прожили несколько жизней, Джозеф. Я сделал все, что мог. Вы дважды корчились в агонии, и я склонен к милосердию. Конец близок — если вы хотите покаяться, пожалуйста, хотя я лично считаю, что это будет пустая трата дыхания. Вы созданы для ада.

— Вы намереваетесь, убить меня? — прошептал Джозеф, немного приходя в себя.

— А чего еще вы ожидали? Дважды я дал вам возможность почувствовать приближение смерти. Вы что, думаете, я просто забавлялся?

Джозеф стиснул зубы. Насмешки Криспина были для него как удары кнута, но эти удары пробуждали его к жизни. Он был готов к сопротивлению, но не на деле, а на словах.

— Вы собираетесь совершить убийство, — сказал он.

— Нет, это справедливое возмездие. Я долго ждал его, и наконец оно наступило.

— Подумайте, мастер Марлей…

— Не зовите меня этим именем! — резко воскликнул Криспин. — Я не носил его все эти восемнадцать лет, и, благодаря вам, я не буду его носить и впредь.

Воцарилась тишина. Джозеф заговорил вновь со спокойствие в голосе:

— Подумайте хорошенько, сэр Криспин, над тем, что вы собираетесь совершить. Ведь вы от этого ничего не выиграете.

— Господи, как вы можете такое говорить? Не думаете же вы о том, что я не получу огромного морального удовлетворения, зная, что вы получили по заслугам?

— Вы можете дорого заплатить за эту минутную радость.

— Не минутную, Джозеф. Воспоминания о ней останутся со мной на все оставшиеся мне дни и годы.

— Сэр Криспин, вы находитесь в оппозиции к Парламенту — вы почти вне закона. Я обладаю связями, большими связями. Используя их…

Криспин засмеялся.

— Довольно, сэр. Вы тратите слова впустую. Что значит для меня жизнь, и что может она мне дать? Если я так долго нес на себе ее бремя, то только затем, чтобы дождаться этого часа. Неужели вы думаете, что я отступлюсь от своей цели за взятку?

Его внимание привлек громкий стон приходящего в сознание Грегори.

— Добей его, Кеннет! — скомандовал он, указывая на неподвижно лежащую фигуру. — Что? Ты колеблешься? Лучше подчинитесь, сэр, или мне придется сделать вам неприятное напоминание о вашей клятве!

С опустошенным взглядом юноша опустился на колени, чтобы выполнить приказ Криспина. Но вдруг он разрыдался.

— Я не могу!

— Идиот, возьми у него меч или нож и прикончи его!

— Почему вы командуете мной? — воспротивился юноша.

— Вы обманули меня, и все же я оказал вам обещанную помощь. Они теперь в вашей власти, и вы можете завершить свою грязную работу сами!

— Честное слово, мастер Стюарт, я слишком терпелив с вами! Разве так уж необходимо спорить по поводу каждого вашего шага? Вы поможете мне в выполнении моего дела, как и обещали в своей клятве. Добейте этого человека и довольно словесной мишуры!

Его ярость сломила сопротивление мальчика. Кеннет не был настолько глуп, чтобы не понять, что Криспин находится в опасном возбуждении, и поэтому он с проклятиями принялся за кровавое дело.

Затем вновь раздался необычно твердый голос Джозефа:

— Хорошенько взвесьте ваш поступок, сэр Криспин! Вы еще молоды, и значительная часть вашей жизни еще впереди. Не уничтожайте ее бессмысленным актом, который не поправит прошлое.

— Но он сведет счеты, Джозеф! А что касается моей жизни, то вы уничтожили ее давно. Будущее ничего не сулит мне, зато сулит настоящее.

И он отвел меч для удара.

Глава 16

ДЖОЗЕФ ПРЕДЛАГАЕТ СДЕЛКУ
Ужас всплеснулся в глазах Джозефа при виде этого движения, и в третий раз за эту ночь он почувствовал агонию — агонию конца. И все же Геллиард не торопился с ударом. Он держал меч на весу, направив острие в грудь Джозефа, и внимательно следил за малейшим изменением выражения его лица. Ему не хотелось наносить смертельный удар, ибо это означало бы конец мучениям Джозефа.

Джозеф, который до последнего момента казался сломленным и разбитым, внезапно снова обрел живость, но только несколько иного плана. Он упал на колени перед Криспином и начал униженно просить сохранить ему его презренную жизнь.

Криспин смотрел на него одновременно с презрением и холодной радостью. Именно таким он хотел его видеть: жалким и беспомощным, испытывающим нечто вроде тех страданий, которые он пережил за эти восемнадцать лет. С наслаждением он смотрел на агонию своей жертвы и вместе с тем с презрением, ибо в его глазах трус был отвратительным зрелищем.

В молчаливом ожидании стоял Криспин, спокойный и величественный, как будто не слыша отчаянных молитв Джозефа, клянущегося возместить ему все его страдания.

— Чем ты можешь расплатиться со мной, ты, убийца? Ты можешь вернуть мне жену и ребенка, которых ты зарубил восемнадцать лет назад?

— Я могу, по крайней мере, вернуть вам ваше дитя! — воскликнул тот в отчаянии. — Я могу, и я сделаю это, если только, во имя Господа, вы уберете свой меч. Я сделаю все, чтобы искупить свой грех.

Криспин опустил свой меч и целую минуту стоял, обалдело глядя на Джозефа. У него отвисла челюсть, и мрачная решимость на лице сменилась выражением безграничного изумления. Наконец он разразился злым смехом.

— Что за ложь ты мне подсовываешь?

— Это не ложь! — вскричал Джозеф с таким искренним отчаянием в голосе, что часть недоверия улетучилась из сердца Криспина. — Это правда, святая правда! Ваш сын жив!

— Паршивый пес, ты лжешь! В ту роковую ночь, прежде чем потерять сознание от твоего предательского удара, я слышал, как ты приказал брату перерезать горло младенцу. Это были твои подлинные слова, Джозеф!

— Это правда. Но Грегори не сделал этого. Он поклялся, что подарит мальчику жизнь. Он не должен знать, чей он сын, и я согласился с ним. Мы взяли его с собой. Он выжил и подрос.

Рыцарь некоторое время смотрел на него, затем рухнул в кресло, как будто лишившись сил. Он попробовал рассуждать здраво, но не смог. Наконец он требовательно посмотрел на Джозефа.

— Чем ты можешь это доказать?

— Я клянусь, что все, что я сказал — святая правда. Я клянусь в этом на распятии!

— Я требую доказательств, а не клятв. Ты можешь мне их предоставить?

— Мужчина и женщина, у которых воспитывался ребенок.

— Где я их могу найти?

Джозеф хотел было ответить, но потом передумал. В своем стремлении сохранить жизнь он едва не выдал тайну, на которую собирался обменять свою жизнь. По вопросам, которые задавал ему Криспин, и по его тону он понял, что рыцарь рад поверить в это, если ему будут предоставлены доказательства. Он поднялся на ноги, и когда он заговорил, его голос обрел часть прошлой уверенности.

— Это, — начал он, — я сообщу тебе при условии, что ты покинешь этот замок, не причинив ни мне, ни Грегори никакого вреда. Я снабжу тебя деньгами и рекомендательным письмом к этим людям с тем, чтобы они подтвердили правоту моих слов.

Обхватив голову руками, Криспин глубоко задумался. А что если Джозеф лжет? Этот вопрос уже не раз возникал в мозгу, но несмотря на все недоверие, которое он питал к этому человеку, похоже, что тот говорит правду. Джозеф наблюдал за ним с опаской и надеждой.

Наконец Криспин поднял голову и встал.

— Давай посмотрим, что за письмо ты напишешь, — сказал он. — Вот перо, чернила, бумага. Пиши.

— Вы согласны на мои условия? — спросил Джозеф.

— Я скажу это, когда увижу письмо.

Трясущейся рукой Джозеф написал несколько строк и протянул Криспину листок.

«Податель сего, сэр Криспин Геллиард, кровно заинтересован в предмете, о котором известно только вам и мне, и я прошу вас полно и честно ответить на все его вопросы, которые он может задать».

— Понятно, — медленно произнес Криспин. — Это пойдет. Теперь адрес.

Ашберн вновь обрел прежнюю уверенность. Он понимал, в чем его преимущество, и не собирался его так просто отдавать.

— Я напишу адрес, — мягко произнес он, — когда вы поклянетесь покинуть замок, не причинив нам вреда.

Криспин мгновенье размышлял. «Если Джозеф солгал, то я найду способ вернуться», — сказал он себе. И он дал требуемую клятву.

Джозеф окунул перо в чернильницу и подождал, пока капля стечет обратно. Пауза была короткой, но возникла она не случайно. До этой минуты Джозеф был искренен, побуждаемый одним стремлением — сохранить себе жизнь любой ценой, и не задумывался о будущих опасностях, который могут возникнуть, пока Криспин жив и находится на свободе. Но в этот короткий момент, когда он убедился, что главная опасность миновала и что Криспин отправится по указанному адресу, его злобная натура снова вылезла наружу. Глядя на стекающую по перу каплю чернил, он вспомнил, что в Лондоне на улице Темзы в трактире под вывеской «Якорь» проживает некий полковник Прайд, сын которого пал от руки Геллиарда, и который, заполучив его в свои руки, второй раз уже не упустит. В течение секунды он взвесил эту мысль и принял решение. Подписывая адрес на письме, Джозеф хотел смеяться от радости, что так ловко он перехитрил своего врага.

Криспин взял пакет и прочел:

«Мастеру Генри Лейну, трактир «Якорь», улица Темзы, Лондон».

Имя было вымышленное, Джозеф придумал его в ту же минуту, когда принял решение изменить адрес.

— Прекрасно, — отозвался Криспин. К нему возвратилось прежнее спокойствие. Он спрятал письмо на груди. — Если вы солгали, мастер Ашберн, то смею вас заверить, что вы ненадолго оттянули справедливую кару.

У Джозефа на языке вертелся ответ, что все мы смертны, но он сдержался.

Геллиард взял со стола свою шляпу, плащ и затем снова повернулся к Джозефу:

— Минуту назад вы упоминали о деньгах, — произнес он повелительным тоном. — Я возьму сотню золотых. Большая сумма отяготит меня в путешествии.

Джозеф только выдохнул. Первым его побуждением было отказаться. Но затем он вспомнил, что в его кабинете есть пара пистолетов, и если он сможет добраться до них, то, возможно, ему не придется прибегать к услугам полковника Прайда.

— Я принесу деньги.

— С вашего позволения, мастер Ашберн, я провожу вас.

В глазах Джозефа на мгновение вспыхнула жгучая ненависть.

— Как вам будет угодно, — произнес он с кислой миной.

Проходя мимо Кеннета, Криспин не преминул напомнить ему:

— Вы по-прежнему в моем распоряжении, сэр. Присматривайте за раненым хорошенько.

Кеннет молча поклонился. Но мастер Грегори не нуждался в особой охране. Он неподвижно лежал на полу в луже крови, текущей из раны на его плече.

За тот короткий период, когда они оставались наедине, Кеннет не проявил желания поговорить с ним. Усевшись в ближайшее кресло, он подпер голову руками и задумался о том незавидном положении, в которое поставил его сэр Криспин, и его застарелая ненависть к рыцарю вспыхнула с новой силой.

То, что Криспин отыскал сына, которого потерял столь трагическим образом, для Кеннета не играло особой роли. Геллиард поссорил его с Ашбернами, и ему уже никогда не добиться руки Синтии. Ему не оставалось ничего иного, как вернуться в родовой замок в Шотландии, где его без сомнения ждали насмешки тех, кто знал, что он едет на юг, чтобы жениться на богатой английской наследнице.

Он клял свое невезение, которое столкнуло его однажды с Криспином. Он ругал Криспина за все зло, которое тот ему причинил, забывая, что если бы не Геллиард, то он вот уже месяц как был бы мертв.

Он сидел, погруженный в свои горестные размышления, когда вернулись Джозефе Криспином. Рыцарь подошел взглянуть на Грегори.

— Можешь перевязать его, когда я уйду, — сказал он. — И через четверть часа ты освободишься от клятвы. Будь счастлив, — добавил он с неожиданной нежностью, бросив на юношу взгляд, полный грусти. — Вряд ли судьба сведет нас вместе еще раз, но если это случится, то я надеюсь, это произойдет в лучшие времена. Если я причинил тебе страдания своими действиями, вспомни, что я тоже оказал тебе услугу и мне очень нужна была твоя помощь. Прощай! — и он протянул ему руку.

— Убирайтесь ко всем чертям, сэр! — ответил Кеннет, поворачиваясь к нему спиной.

Джозеф Ашберн стоял, молча наблюдая за ними, и на его губах играла тонкая улыбка.

Как только Криспин покинул замок и еще не скрылся окончательно из виду, Джозеф поспешил на половину прислуги. Здесь он нашел своих четырех грумов, мирно спящими на полу.

Напрасно он бранил их и пинал ногами — ничто не могло пробудить их от глубокого сна!

Взяв свечу, Джозеф отправился на конюшню, откуда Криспин взял лучшего жеребца, и своими рукам оседлал коня. На его губах продолжала играть зловещая улыбка, когда он вскорости вернулся в зал, где находились его брат и Кеннет.

В его отсутствие юноша перевязал рану Грегори. Он убедил его выпить немного вина и усадил в кресло, в котором тот теперь лежал бледный и изможденный.

— Четверть часа минуло, сэр, — холодно произнес Джозеф, входя в комнату.

Кеннет сделал вид, что не слышит. Он двигался как во сне. Его глаза не видели ничего, кроме бледного лица Грегори.

— Четверть часа минуло, — повторил Джозеф более громким голосом.

Кеннет поднял голову, вздохнул и провел рукой по лицу.

— Я понимаю, — произнес он тихим голосом. — Я должен уехать.

Джозеф ответил сразу:

— Уже за полночь, и на улице буря. Если хотите, вы можете остаться здесь до утра. Но потом вы должны уехать, — добавил он жестко. — Я думаю, вам не надо объяснять, что вы больше никогда не появитесь на пороге замка Марлейи никогда не увидите мою племянницу.

— Я понимаю, сэр. Я все понимаю. Но все же…

Джозеф нахмурил брови.

— И все же? — переспросил он.

— Я был рабом клятвы, давая которую я не подозревал, против кого мне придется поднять руку. О, сэр! Неужели я обречен всю жизнь страдать из-за этого обмана? Вы, мастер Грегори! — воскликнул он, оборачиваясь к отцу Синтии. — Вы должны понять, в какое положение я был поставлен.

Грегори приоткрыл глаза.

— Убирайся к дьяволу! — простонал он. — Все, что я могу понять, так это то, что ты нанес мне рану, и она затянется не раньше, чем через месяц.

— Но я не хотел этого, сэр! Это была случайность!

— Лучше убирайся. Нам недосуг выслушивать извинения.

— Или вы можете исцелить его рану, — вставил Джозеф.

Кеннет резко обернулся.

— Каким образом я могу это сделать? Укажите мне средство, и я сделаю все, что в моих силах.

Именно это Джозеф и хотел услышать. Некоторое время он молчал, изображая на лице задумчивость. Затем произнес:

— Кеннет, — обратился он к юноше, — если твои слова искренни, то ты можешь искупить свой проступок. Если ты готов исполнить то, о чем я попрошу, то мы, со своей стороны, постараемся позабыть про события сегодняшней ночи.

Юноша с готовностью откликнулся:

— Приказывайте сэр, я выполню вашу просьбу, чего бы мне это ни стоило!

— Мое поручение не будет для вас обременительно, — ответил Джозеф. — В действительности, я мог бы послать с ним одного из моих грумов.

О том, что его грумы лежат в беспробудном сне, в то время, как дело не терпит отлагательств, Джозеф мудро умолчал.

— Я готов справиться с любым поручением, каким бы опасным оно ни было! — ответил мальчик.

— Да, да, — саркастически хмыкнул Джозеф. — Нам известны ваше мужество и находчивость!

Затем, после очередной паузы, он метнул пронзительный взгляд на юношу.

— Я дам вам шанс искупить свою вину, — сказал он. — Идите и приготовьтесь отъезду. Вы немедленно отправитесь в Лондон. Возьмите все необходимое, включая оружие, затем возвращайтесь сюда.

Грегори пытался что-то возразить, но Джозеф утихомирил его одним жестом.

— Иди, — повторил Джозеф, обращаясь к мальчику, и тот без дальнейших напоминаний вышел из зала.

— Что ты собираешься сделать? — спросил Грегори, как только дверь за юношей закрылась.

— Хочу лишний раз подстраховаться, — ответил холодно Джозеф. — Полковника Прайда может не оказаться на месте, когда Марлей прибудет в Лондон, и узнав, что в трактире «Якорь» на улице Темзы не проживает некий Лейн, он может заподозрить неладное и вернуться сюда.

— Но это поручение может выполнить Ричард или Стефан.

— Могли бы, если бы не были так пьяны. Я мог бы поехать сам, но так будет лучше. Это будет даже похоже на комедию. Кеннет опередит нашего кровожадного рыцаря и предупредит полковника Прайда о его приезде, и когда тот прибудет, то он угодит прямехонько в руки палача. Это будет для него сюрпризом. В остальном я сдержу свое обещание в отношении его сына. Он узнает о нем от полковника Прайда. Но узнает слишком поздно!

Грегори поежился.

— Святой Бог, Джозеф, ты поступаешь подло! — воскликнул он. — Лучше бы мне больше никогда не видеть этого юношу. Предоставь ему идти своей дорогой, как ты хотел.

— Я этого не хотел. Где я найду лучшего гонца? Ради Синтии он сделает то, чего другой бы на его месте не решился сделать.

— Джозеф, тебя ждет геенна огненная.

Джозеф презрительно рассмеялся.

— Пошли, я уложу тебя в постель, старый лицемер. Рана, должно быть, помутила твой рассудок.

Кеннет вернулся через полчаса, готовый в дорогу. Он застал Джозефа в одиночестве, пишущим какую-то бумагу, и повинуясь его жесту, сел на стул и стал ждать, пока Джозеф, наконец не отбросил перо в сторону.

— Не жалей кнута и шпор Кеннет, пока не доберешься до Лондона. Ты должен ехать ночью и днем. Дело очень важное.

Кеннет кивнул в знак понимания, и Джозеф присыпал бумагу песком.

— Я не знаю точного времени, когда вам нужно будет прибыть в Лондон, но вы должны вручить это письмо самое позднее завтра в полночь. Это будет утомительное путешествие, но если вы все еще любите Синтию, вы сделаете это. Не экономьте на лошадях и не вылезайте из седла, пока не приедете на улицу Темзы.

Он свернул письмо, запечатал и надписал адрес:

«Полковнику Прайду, трактир «Якорь», улица Темзы».

Он поднялся и вручил пакет Кеннету, которому адрес ни о чем не говорил, поскольку он не видел письма, врученного Джозефом Криспину.

— Ты вручишь это письмо из рук в руки лично полковнику Прайду — я никому другому. Если его не будет в трактире, разыщи его немедля, где бы он ни находился. От твоего усердия зависит твое будущее. Если ты успеешь вовремя, — а я верю, что ты успеешь, — ты можешь считать себя мужем Синтии. Если не успеешь — можешь не возвращаться.

— Я успею, сэр, — заверил его Кеннет. — Я сделаю все, что в человеческих силах, чтобы проделать этот путь за двадцать четыре часа.

Он начал благодарить Джозефа за предоставленную ему возможность оправдаться, но тот резко остановил его:

— Возьми письмо! Оседланный конь ждет тебя в конюшне. На нем ты доедешь по крайней мере до Норвича. Там достанешь свежую лошадь и так далее. Ну, а теперь — в путь!

Глава 17

ПРЕРВАННОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
Как только Рыцарь Таверны выехал из ворот замка этой ненастной октябрьской ночью, он сразу бросил своего коня в галоп по дороге в Норвич. Он поступил так скорее по наитию. В беспорядочном хаосе его мыслей выделялось только одно: надо спешить в Лондон, где находился его сын, который, если верить Джозефу, был жив. Ему и в голову не приходила мысль о том, кем стал его сын, какую дорогу он выбрал в жизни. Главное, что он был жив, и этого одного было достаточно для радости. Ашбернам не удалось уничтожить все, чем он дорожил в жизни — жизни, которую он так часто проклинал и презирал.

Его сын был жив, и в Лондоне он узнает, где тот находится. Значит он должен лететь в Лондон, и он поклялся не давать себе ни покоя, ни отдыха, пока не прибудет туда. При этой мысли он сильнее вонзил шпоры бока лошади, заставляя ее быстрее мчаться сквозь ночь.

Дождь стих. Из-за рваных облаков показался зазубренный серп полумесяца. Несчастный рыцарь так крепко задумался, что не заметил, как его конь перешел на шаг. Он очнулся только в пяти милях от Норвича и сразу пришпорил коня. Это доконало бедное животное. Его колени подогнулись, и оно рухнуло на землю. Криспин вылетел из седла, как камень с катапульты, и тяжело перевернувшись через голову, упал на дорогу.

Минут через двадцать на той же самой дороге появился Кеннет. Он тоже торопился, но в отличие от Геллиарда он не был так беспечен и ехал со всеми предосторожностями, крепко сжимая поводья рукой.

Он благополучно спустился с холма и уже собирался пришпорить коня, как вдруг из темноты раздался грозный голос, звук которого заставил Кеннета покрыться мурашками.

— Сэр, вы очень кстати, кто бы вы ни были! У меня пала лошадь.

Кеннет закрыл лицо плащом, надеясь, что материя изменит его голос.

— Я тороплюсь, мастер. Что вы хотите?

— Черт побери, я тоже тороплюсь! — уже многие годы Криспина не волновали чужие беды, а сегодня тем более. — Мне нужна ваша лошадь, сэр. О, я не грабитель, нет! Я хорошо заплачу за нее. Но она мне нужна. Я думаю, вам не трудно будет прогуляться пешком до Норвича. Это займет у вас не более часа.

— Но моя лошадь не продастся сэр, — поспешил ответить Кеннет. Позвольте пожелать вам спокойной ночи.

— Стой, парень. Стой, черт тебя побери! Если ты не продашь свою лошадь, чтобы услужить джентльмену, я пристрелю ее под тобой!

Кеннет заметил блестящий ствол пистолета вблизи и заколебался. Каждое мгновение было дорого. В его мозгу вспыхнула мысль, что сэр Криспин тоже направляется в Лондон, и его задача была определить Геллиарда. Взвесив шансы, он решил на полном скаку прискочить мимо Криспина и спастись в темноте.

Но не успел он принять это решение, как бледный лик луны озарил его лицо, прикрытое плащом. Сэр Криспин издал возглас удивления:

— Святой Георгий, мастер Стюарт! Я не узнал вас по голосу. Куда вы направляетесь?

— Какое вам дело? Разве вы недостаточно поиграли со мной? Неужели мне никогда не отделаться от вас? Замок Марлей, — добавил он с хорошо разыгранным гневом, — навсегда закрыт для меня. Какое вам дело до того, куда я еду? Позвольте, по крайней мере, ехать своим путем.

— Езжайте, мастер Стюарт, — произнес он. — Ваш путь свободен.

И Кеннет, не дожидаясь вторичного приглашения, пришпорил коня и скрылся в темноте. Он благодарил небо за столь удачное избавление, которое поначалу представилось ему невозможным. В его голове зрела уверенность, что послание Джозефа должно опередить Криспина. Сознание того, что он сумел обогнать Геллиарда, согревало его, как бокал хорошего вина.

Эта мысль так воодушевила его, что он продолжал погонять лошадь и в час пополудни достиг Ньюмаркета.

Здесь он отдыхал целый час. Затем на свежей лошади продолжил свой путь.

В половине третьего он был в Ньюпорте, но лошадь и всадник были так измучены, что он был вынужден сделать здесь получасовую остановку. Он пообедал, пропустил стаканчик бренди и, оседлав третью лошадь, помчался дальше.

В спешке он не заметил группу всадников, скрытых густыми деревьями, осторожно двигающихся по противоположной стороне дороги. Темнело рано, и предметы были трудно различимы. И поэтому стук копыт застал его врасплох. Кеннет поднял голову и увидел двух всадников в десяти ярдах впереди него. Их намерения были очевидны, и в мозгу перепуганного Кеннета пронеслась мысль: «Грабители!» Но приглядевшись внимательно, он различил, что на них были красные плащи и военные стальные шлемы, и он понял, что перед ним солдаты Парламента.

Услышав топот коней за спиной, он обернулся и увидел еще четырех солдат, подъезжающих сзади. Его сердце сжалось.

— Стой! — раздался низкий голос сержанта, который вместе с солдатом подъезжал спереди.

Кеннет остановил лошадь в ярде от них, чувствуя на себе пристальный изучающий взгляд патрульного.

— Кто вы, сэр? — требовательно спросил бас.

О, человеческое тщеславие! Кеннета пробрала дрожь при мысли, что сержант может опознать в нем человека, замешанного в бегстве короля.

Секунду он колебался, затем произнес:

— Блаунт. Джаспар Блаунт.

— Наконец-то! — насмешливо произнес сержант. — А то уж я боялся, что ты забыл свое имя. — И по его смеху Кеннет с ужасом осознал, что сержант не верит ему. — Откуда едете, мастер Блаунт?

Снова Кеннет замялся с ответом. Но затем, вспомнив большие связи Ашбернов в Парламенте, он решил, что может извлечь из этого выгоду, и ответил:

— Из замка Марлей.

— Клянусь, сэр, вы отвечаете неуверенно. Куда вы направляетесь?

— В Лондон.

— С какой целью? — вопросы сержанта падали, как удары меча.

— С письмом к полковнику Прайду.

Более уверенный ответ произвел впечатление на сержанта.

— От кого письмо?

— От мастера Джозефа Ашберна, владельца замка Марлей.

— Предъявите письмо!

Пальцы Кеннета тряслись, когда он вручал конверт, и сержант не преминул это заметить.

— Что вы так дрожите?

— Да так, сэр. Холодно.

Сержант осмотрел письмо, проверил печать. К письму прилагалась подорожная, и он пришел к заключению, что стоящий перед ним человек действительно тот, за кого он себя выдает. Он не походил ни внешне, ни внутренне на того, кого они искали, носержант все же не был провидцем, и отпусти он этого парня, от может потом об этом пожалеть. Но, с другой стороны, если он решит его задержать, то возможны осложнения с полковником Прайдом, а тот, как известно, человек нетерпеливый. Он все еще не мог решить, как поступить, и повернулся к товарищу.

— Как ты считаешь, Питер? — Но тут сам Кеннет разрушил последний шанс на спасение.

— Я прошу вас, сэр, отпустить меня, поскольку вы знаете, с каким поручением я тороплюсь в Лондон.

Его голос слегка дрожал от нетерпения, которое сержант принял за нотку страха. Вспомнив неуверенные ответы мальчика, он принял окончательное решение:

— Мы не будем мешать вашему путешествию, сэр, — произнес он, пронзительно глядя на Кеннета, — и поскольку ваш путь лежит через Вальтхам, я попрошу вас следовать туда вместе с нами, чтобы ответить на некоторые вопросы, которые могут возникнуть у нашего капитана.

— Но, сэр…

— Довольно, мастер Гонец.

Сержант приставил к нему конвой и пробормотал команду.

Глава 18

ПЕРЕВОПЛОЩЕННЫЙ ХОГАН
Густые сумерки легли на город, когда Кеннет и его конвой въехали в Вальтхам и остановились перед гостиницей «Трактир Крестоносца».

Дверь была гостеприимно распахнута и из нее струился теплый луч света, отражаясь на мокрой дороге. Сержант повел Кеннета мимо общего зала в небольшую пристройку, стоящую на внутреннем дворе гостиницы. Он провел его по тускло освещенному коридору и, наконец, остановившись перед дверью, отворил ее и втолкнул Кеннета в небольшую комнату, обитую дубовыми досками. В дальнем углу комнаты полыхал огромный камин, и спиной к нему стоял огромный мужчина с юношески задорным выражением лица, которое мало вязалось с серебристой прядью седины в волосах, говорящей о том, что эта седина преждевременная. Кираса и шлем лежали в углу комнаты, но на столе Кеннет заметил шляпу, огромный меч и пару пистолетов.

Снова взглянув на могучую фигуру мужчины, Кеннет к своему изумлению обнаружил что-то знакомое в чертах лица.

Он попытался вспомнить, где и при каких обстоятельствах встречал этого человека, как вдруг раздался знакомый голос:

— Клянусь душой! — воскликнул мужчина. — Мастер Стюарт, чтоб мне сдохнуть!

— Стюарт? — разом воскликнули сержант и его подчиненный, напряженно вглядываясь в лицо пленника.

В ответ на их слова капитан разразился громким хохотом.

— Нет, это не молодой Чарльз Стюарт! — прогрохотал он.

— Нет, нет! Ваш пленник не такая важная птица. Это всего-навсего Кеннет Стюарт из Бэйлиночи.

— Но он назвался другим именем! — вскричал сержант. — Он сказал, что его зовут Джаспар Блаунт. С этим надо разобраться, капитан. Мне кажется, я не зря притащил его сюда.

Капитан сделал пренебрежительный жест. И в этот момент Кеннет узнал его. Это был Гарри Хоган — человек, чью жизнь Криспин спас в Пенрите.

— А, пустая добыча, Бэддоуз, — сказал он.

— Может и нет, — возразил сержант. — Он везет письмо, которое, по его словам, написано Джозефом Ашберном из замка Марлей полковнику Прайду. Имя полковника Прайда указано на конверте, но может быть это только уловка? Иначе зачем ему было называть себя Блаунтом?

Хоган нахмурил брови.

— Так-так. Ха! Обезоружь его и обыщи!

С показным спокойствием Кеннет выдержал эту процедуру. Внутри он кипел от негодования на непредвиденную задержку и ругал себя за то, что так опрометчиво назвался Блаунтом. Если бы не это, Хоган сразу отпустил бы его. Однако вряд ли они задержат его надолго. Обнаружив, что он везет только письмо Ашберна, они отпустят его.

Но они обыскивали его очень тщательно. Они сняли с него ботинки, раздели донага, прощупывая каждую деталь его туалета. Наконец обыск закончился, и Хоган стоял, задумчиво вертя в руках пакет Ашберна.

— Теперь, сэр, вы несомненно позволите мне ехать? — крикнул Кеннет. — Уверяю вас, это дело срочного характера, и если я не поспею в Лондон до полуночи, будет уже поздно.

— Поздно для чего? — осведомился Хоган.

— Я… я не знаю.

— О, — смех ирландца был не из разряда приятных.

Он находился в «прекрасных» отношениях с полковником Прайдом. Полковник считал его солдатом до мозга костей, примкнувшим к войскам Парламента только ради наживы, и будучи сам фанатичным приверженцем Кромвеля, он частенько высказывал Хогану свое презрительное отношение. Хоган не боялся его по той причине, что он не боялся никого на свете. Но он вместе с тем понимал, что было бы неплохо нащупать брешь в доспехах старого пуританина. Если послание не содержит ничего крамольного, то он может оправдаться тем, что вскрытие конверта диктовалось соображениями чисто служебного характера. С этой мыслью он завладел письмом.

Неприятный смех Хогана поразил Кеннета, который решил, что раз его освобождение затягивается, значит Хоган его в чем-то подозревает, но в чем, этого Кеннет не мог понять.

Внезапно ему в голову пришла одна мысль.

— Могу я поговорить с вами наедине, капитан Хоган? — Он говорил настойчивым тоном, который произвел впечатление на ирландца. Он приказал всем выйти. — Теперь, капитан Хоган, я прошу вас незамедлительно отпустить меня. Я и так потерял уже массу времени из-за тупости ваших солдат. В то же время мне необходимо быть в Лондоне до полуночи, и вы должны понять меня.

— Клянусь душой, мастер Стюарт, вы возмужали с момента нашей последней встречи.

— На вашем месте я бы не стал упоминать о нашей последней встрече, мастер Переодеваться.

Ирландец удивленно взметнул брови.

— Вот как? Черт меня побери, мне плевать на твой тон…

— Если вы не отпустите меня, вы об этом пожалеете. — Кеннет был уверен, что держит в руках большой козырь. — Что скажут ваши «корноухие» друзья, если узнают о вашем прошлом?

— Над этим действительно стоит задуматься, — сказал Хоган.

— Как они, по-вашему, отнесутся к истории о прожженном разбойнике, который дезертировал из армии короля, будучи приговоренным к повешению за убийство?

— Действительно, как? — горестно вздохнул Хоган.

— Как вы думаете, это скажется на репутации капитана благочестивой армии Парламента?

— Да какая уж к черту репутация! — униженно сознался Хоган.

— Так вот, капитан Хоган, — начал взыгравший духом Кеннет, — если вы немедленно вернете мне этот пакет, то тем самым избавитесь от меня и той кучи неприятностей, которую я могу вам доставить.

Хоган уставился на юношу с выражением комического изумления, и на мгновение между ними воцарилась тишина.

Затем, не отрывая взгляда от лица Кеннета, Хоган медленно вынул из ножен кинжал. Юноша с испугом отпрянул назад. Хоган издал смех, больше похожий на ржание лошади, и срезал ножом печать.

— О, не волнуйтесь! — вежливо произнес он. — У меня и в мыслях не было намерения причинить вам боль. А чтобы вы не тешили себя напрасными иллюзиями, мастер Стюарт, позвольте мне напомнить вам, что я ирландец, а не дурак. Неужели вы считаете меня таким простаком, что покидая эту несчастную армию Чарльза Стюарта, я не обдумал возможность, что в любой момент могу столкнуться с кем-нибудь, кто наслышан о моих былых подвигах? Как вы можете видеть, я даже не сменил имя. Вы видите перед собой, сэр, Гарри Хогана, когда-то заблуждавшегося изменника и бунтовщика, последователя Чарльза Стюарта, превращенного божьей милостью в покорного и преданного сына израилева. Теперь, мастер Стюарт, вы можете рассказывать им все, что вам вздумается, но я вас уверяю, вы не встретите взаимопонимания в изобличении такого негодяя, как я.

Он снова рассмеялся и наконец сломал печать. Кеннет, смущенный, не пытался помешать его действиям.

Хоган распечатал письмо, и после прочтения первых строк его лицо приняло озабоченное выражение. По мере чтения письма его брови все больше хмурились, и под конец он издал проклятие.

— Святой Иисус! — Он поднял глаза и пристально посмотрел на юношу.

— Что, что там? — спросил наконец Кеннет.

Но Хоган так и не ответил ему. Он быстрыми шагами прошел мимо него и распахнул дверь.

— Бэддоуз! — рявкнул он. В коридоре послышался шум шагов, и на пороге появился сержант. — У вас здесь есть солдат?

— Питер, который приехал с нами.

— Пусть он присмотрит за этим парнем. Прикажи ему запереть его под замок здесь в гостинице и держать до тех пор, пока он мне не понадобится. Да скажи ему, что он отвечает за пленника головой!

Кеннет в страхе отпрянул назад.

— Сэр… Капитан Хоган… извольте объясниться…

— Объясниться? Вы получите объяснение еще до утра или можете назвать меня старым ослом. Но вам нечего бояться. Я не собираюсь причинять вам вреда. Бэддоуз, уведите его, затем возвращайтесь ко мне!

Когда Бэддоуз вернулся, он застал Хогана сидящим в кресле с письмом Ашберна, разложенным на столе.

— Разве я был не прав в своих подозрениях, капитан? — осторожно осведомился он.

— Тысячу раз прав, Бэддоуз, само небо направляло тебя! Это дело не государственной важности, но оно касается одного человека, в котором я очень заинтересован.

Во взгляде сержанта читалось открытое любопытство, но Хоган не спешил его удовлетворить.

— Вы немедленно отправитесь на свой пост! — приказал он.

— Если Лорд Ориель попадет к вам в руки, как мы надеялись, приведите его сюда. Но вы останетесь контролировать дорогу и проверять всех проезжающих. По этой дороге вскоре должен проследовать сэр Криспин Геллиард. Вы должны его задержать и доставить ко мне. Он высокого роста, худощав…

— Черт! Я знаю его, сэр, — вмешался Бэддоуз. — В армии бунтовщиков его звали «Рыцарь Таверны». Я видел его в Ворчестере, он был взят в плен после битвы.

Хоган нахмурился. Этот чертов Бэддоуз знал больше, чем было нужно.

— Именно этот человек мне и нужен, — сказал он коротко.

— Езжай и смотри, чтобы он не проскользнул мимо твоих рук. У меня в нем большая и срочная необходимость.

Глаза Бэддоуза раскрылись от изумления.

— Он может везти сведения, которые мне необходимы, — пояснил Хоган. — Можешь быть свободен!

Оставшись в одиночестве, Хоган придвинул кресло поближе к огню, набил трубку — за время своих походов он пристрастился курить табак — положил ноги на соседний стул и начал размышлять. Прошел час, в комнату заглянул трактирщик узнать, не нужно ли чего капитану. Прошел еще час, и капитан задремал.

Проснулся он внезапно. Огонь в камине догорал, а стрелки здоровенных часов в углу указывали полночь. Из коридора донеслись звуки шагов и шум голосов. Прежде чем он успел встать с креста, дверь распахнулась, и на пороге вырос сильный мужчина в сопровождении нескольких солдат.

— Мы доставили его, капитан, — объявил один из стражников.

— Вы привели меня, «корноухие» собаки, способные только распевать псалмы! — прорычал Криспин, бешено вращая глазами.

Остановившись взглядом на безмятежном лице Хогана, он резко прекратил поток ругательств.

Ирландец вытянулся во весь рост и посмотрел на солдат.

— Оставьте нас! — коротко скомандовал он.

Он продолжал стоять неподвижно до тех пор, пока шаги солдат не стихли в отдалении. Затем он, не глядя на Криспина, подошел к двери и запер ее на ключ. После этого он повернулся с широкой улыбкой на лице и протянул ему руку.

— Слава Богу, Крис! Наконец-то я могу отблагодарить тебя за ту услугу, которую ты оказал мне в Пенрите.

Еще не придя в себя от изумления, Криспин пожал протянутую руку.

— Черт побери! — воскликнул он. — Если твоя манера выражать признательность заключается в том, чтобы стаскивать человека с лошади, извалять его в грязи с помощью своих ищеек, напяливших на себя раковины, то я бы предпочел уехать непоблагодаренным.

Но Хоган держался серьезно.

— И все же я уверен, Крис, что ты изменишь свое мнение не позже, чем через час. Ого, ты, должно быть продрог! Вот бутылочка крепкого винца…

Капитан «круглоголовых» повернулся, достал с полки бутылку и налил полстакана крепкого напитка.

— Пей! — скомандовал он, и Криспин подчинился.

Затем Хоган снял с него грязный, порванный во многих местах камзол, придвинул стул и заставил его сесть. И снова Криспин молча подчинился. Он одеревенел от холода и бесконечной скачки и сейчас с удовольствием вытянул длинные ноги поближе к огню.

Хоган сел напротив него и откашлялся. Он никак не мог решить, каким образом сообщить Криспину те потрясающие новости, случайным обладателем каковых он оказался.

— Черт меня побери, Хоган, — мечтательно рассмеялся Криспин, — я и не подозревал, что эти «корноухие» притащат меня к тебе. Честно говоря, я и не надеялся, что мы свидимся снова. Но ты, похоже, зря времени не терял с той ночи в Пенрите.

И он повернул голову, чтобы получше разглядеть ирландца.

— Ты едешь в Лондон? — спросил Хоган вместо ответа.

— Откуда тебе это известно?

— О, мне известно гораздо больше! Я даже могу сказать тебе, по какому адресу ты едешь и с какой целью. Ты направляешься в трактир «Якорь» на улице Темзы за новостями о твоем сыне, который, по утверждению Джозефа Ашберна, жив.

Криспин выпрямился на стуле, глядя на ирландца со смесью недоверия и изумления.

— Ты хорошо осведомлен, джентльмен из Парламента.

— По этому вопросу я осведомлен гораздо больше тебя, — спокойно продолжал ирландец. — Хочешь знать, кто в действительности проживает в трактире «Якорь»? — Хоган сделал паузу, как будто ожидая ответа, затем невозмутимым тоном сам ответил на свой вопрос: — Полковник Прайд!

Какое-то время это имя не вызывало никаких ассоциаций у Криспина.

— И что это за птица — полковник Прайд?

Хоган был явно разочарован.

— Некий влиятельный и мстительный член Парламента, чьего сына ты убил в Ворчестере.

На этот раз удар попал в цель, и Криспин сел прямо. Его лицо потемнело.

— Черт меня побери, уж не хочешь ли ты сказать, что Джозеф Ашберн хочет обманом предать меня в его руки?

— Ты сам это сказал.

— Но…

Криспин замолчал. Его лицо посерело. Он откинулся на стул и прямо взглянул на Хогана.

— Но мой сын, Хоган, мой сын? — Его голос дрожал. — О, милосердный Бог! — крикнул он внезапно. — Чья это дьявольская работа? — Его губы побелели, он не мог унять дрожи в руках. Затем он произнес угрюмым и безнадежным тоном: — Хоган, я убью его за это. Идиот, слепой жалостливый идиот!

— Подожди, Крис, — произнес Хоган, кладя свою руку на плечо Криспина. — Не все, что он сказал — Ложь. Джозеф Ашберн действительно хотел предательским путем заманить тебя в руки полковника Прайда, но с той гарантией, что ты все узнаешь о своем сыне. Это был обман, но в нем была и доля правды. Твой сын действительно жив, и в трактире «Якорь» ты бы действительно получил сведения о нем. Но ты бы узнал их стишком поздно, чтобы воспользоваться ими.

Делая отчаянную попытку взять себя в руки, Криспин воскликнул необычно дрожащим голосом:

— Хоган, не мучай меня! Что ты действительно знаешь?

Ирландец достал письмо Ашберна.

— Мои люди патрулируют дороги в поисках одного мятежника, разыскиваемого Парламентом. Наметало известно, что он направляется в Харвич, очевидно в надежде достать судно и бежать во Францию, поэтому мы решили поджидать его здесь. Три часа назад патруль задержал молодого человека, который был не в состоянии удостоверить свою личность, и поэтому его доставили ко мне. Он вез письмо от Джозефа Ашберна к полковнику Прайду. Тот факт, что он назвался чужим именем и постоянно порывался уехать, возбудил во мне подозрения, и я решил проверить содержание этого письма. И, возможно, ты будешь за Это каждую ночь возносить благодарственные молитвы Богу, Крис.

— Этим человеком был молодой Кеннет Стюарт?

— Да, это был он.

— Чертов мальчишка… — начал Криспин, но сдержался. — Нет, нет. Мне не за что проклинать его. Я принес ему достаточно горя и не вправе гневаться на него за то, что он хотел отплатить мне тем же.

— Юноша, — продолжал Хоган, — мог и сам не подозревать о содержании послания, которое он вез в Лондон. Позволь мне зачитать его, тогда многое сразу прояснится.

Хоган придвинул поближе светильник, развернул на столе письмо и начал читать:

«Уважаемый сэр!

Податель сего письма должен опередить другого человека, которого я направил к вам с фальшивым письмом на имя некого мастера Лейна, якобы проживающего в трактире «Якорь». Этот другой человек — известный мятежник Криспин Геллиард, от руки которого на ваших глазах пал в Ворчестере ваш сын. Я знаю, что поимка этого негодяя является вашим жгучим желанием, и я надеюсь, что вы сами решите, как с ним поступить. Для нас он также представляет источник большой опасности; пока он на свободе, наша жизнь под угрозой. На протяжении восемнадцати лет этот Геллиард считал умершим своего сына, которого ему родила наша кузина. Новость о судьбе сына, которую я ему сообщил — его сын действительно жив — послужила поводом, чтобы заманить его в ловушку. Я уверен, что будучи заблаговременно предупрежденным о готовящемся вам подарке, вы сумеете оказать ему достойный прием. Но прежде, чем его постигнет справедливая кара, я хотел бы просить вас сообщить ему сведения о его сыне, которые я посылаю вам в этом письме. Сообщите ему, что его сын, Джоселин Марлей…»

Хоган сделал паузу и бросил проницательный взгляд на Криспина. Рыцарь весь подался вперед, напрягая слух. Он тяжело дышал, и на лбу у него выступили капельки пота.

«…его сын Джоселин Марлей, — возобновил чтение Хоган, — является подателем сего письма. Этот молодой человек, которому Геллиард успел причинить много горя, который недолюбливает его и с которым по любопытному стечению обстоятельств, он долгое время находился в близком знакомстве, известен ему под именем Кеннета Стюарта…»

— Что? — выдохнул Криспин. Затем с неожиданной яростью он закричал: — Это ложь! Новая выдумка этого лживого негодяя, чтобы подвергнуть мою душу очередной пытке!

Хоган остановил его знаком руки.

— Здесь еще немного, — сказал он и продолжил:

«Если он усомнится в правдивости ваших слов, дайте ему возможность пристальнее вглядеться в лицо юноши и спросите, чей образ напоминают ему эти черты. Если он будет продолжать упорствовать в своем недоверии, ссылаясь на то, что внешнее сходство может быть чисто случайным, покажите ему правую ступню юноши. На ней есть отметина, которая убедит его окончательно. В остальном я прошу вас, уважаемый сэр, не посвящать мальчика в тайну его родства, на что у меня имеются довольно веские основания. Через два-три дня после получения вами этого письма я буду иметь честь ожидать вашего приезда. Остаюсь вашим покорным слугой.

Джозеф Ашберн».

Взгляды двух мужчин, сидящих за столом, встретились. В одном было написано сочувствие и озабоченность, а во взгляде Криспина был написан откровенный ужас. Некоторое время они сидели в молчании, затем Криспин поднялся и неуверенными шагами подошел к окну. Он распахнул окно и подставил голову и разгоряченное лицо ледяному ветру, не замечая его болезненных укусов.

Рыцарь перебирал в памяти события последних месяцев его беспорядочной жизни, начиная с того момента, как он встретил мальчика в Перте. Он вспомнил то странное подсознательное влечение, которое он испытал к Кеннету, впервые увидев его во дворе замка, и благодаря которому он настоял, чтобы тот служил под его командованием, хотя характер юноши мало подходил к компании такого человека, как Криспин. Были ли эти чувства голосом крови? Наверное, да, и те слова, что Джозеф Ашберн написал полковнику Прайду, были чистой правдой. Кеннет действительно был его сыном, теперь он был в этом убежден. Он попытался вспомнить лицо юноши, и внезапное открытие озарило его голову. Каким он был слепцом, чтобы не заметить его сходства с Алисой — несчастной девочкой-женой, погубленной восемнадцать лет назад! Как грустно, что он раньше не понял, что именно это сходство влечет его к мальчику.

Теперь он снова был спокоен, и, пытаясь привести в порядок свои мысли, с ужасом осознал, как далеки они от радостных чувств. Кеннет был не тем юношей, каким бы рыцарь хотел видеть своего сына. С ужасом он отбросил эту мысль в сторону. Трусливые руки, которые похитили у него сына, испортили его характер; теперь он сам займется его воспитанием. Криспин горько улыбнулся своим мыслям. Кто он такой, чтобы обучать мальчика честности и благородству? Грубый разбойник с прозвищем, которое бы заставило краснеть любого джентльмена! Снова он вспомнил то недоброе отношение, которое мальчик питал к нему, но это, он надеялся, можно исправить.

Криспин закрыл окно и повернулся лицом к своему товарищу. Он снова был самим собой, он был спокоен, хотя лицо его было искажено страданием.

— Где мальчик?

— Я задержал его здесь. Хочешь его видеть?

— Немедленно, Хоган. Сию же минуту.

Ирландец подошел к двери, открыл ее и отдал приказание караульному.

Пока они стояли в ожидании, ни один из них не промолвил и слова. Наконец в коридоре послышались шаги, и в комнату грубо втолкнули Кеннета. Хоган сделал знак стражнику, который закрыл дверь и убрался.

Криспин сделал шаг навстречу юношей остановился, встретив взгляд его враждебных глаз.

— Я должен был догадаться, сэр, что вы находитесь где-то поблизости, — горько произнес Кеннет, позабыв, что прошлой ночью он значительно опередил Криспина. — Я должен был догадаться, что мой арест — дело ваших рук.

— Зачем мне это понадобилось? — спокойным тоном спросил Криспин, жадно вглядываясь в лицо юноши.

— Потому что вы — мой злой гений, который разрушает мое счастье на каждом шагу. Не говоря уже о том, что вы вовлекли меня в вашу подлую интригу в замке Марлей, вам понадобилось снова встать на моем пути, когда я уже был готов кое-что поправить, и погубить мой последний шанс. Боже, сэр, неужели вы будете преследовать меня всю жизнь? Какое зло я вам причинил?

Гримаса боли исказила лицо рыцаря.

— Если ты хорошенько поразмыслишь, Кеннет, то поймешь, насколько ты несправедлив ко мне. С каких это пор я, сэр Геллиард, служу Парламенту, чтобы «круглоголовые» подчинялись моим приказам? Что касается того, что произошло в Шерингаме, то ты забываешь, что мы заключили соглашение, и в противном случае ты был бы повешен еще три недели назад.

— Лучше бы уже был сейчас на небе, — вырвалось у юноши, — чем платить такую цену за свою разбитую жизнь!

— Что касается моего присутствия здесь, — продолжал Криспин, оставляя его выкрик без внимания, — то оно никак не связано с вашим арестом.

— Вы лжете!

Хоган задержал дыхание, и в комнате воцарилась зловещая тишина. Эта тишина наполнила сердце Кеннета ужасом. Он почувствовал на себе тяжелый взгляд Криспина. Дорого бы он сейчас дал, чтобы вернуть эти два слова, вырвавшиеся у него в горячке спора. Он вспомнил вспыльчивый и тяжелый характер Криспина, которому он бросил в лицо это обвинение, и в его взгляде уже прочел жажду удовлетворения. Кеннету уже мерещился его холодный труп, лежащий на одной из улиц Вальтхама с ножевой раной в груди. Его лицо посерело, а губы тряслись.

Когда Криспин наконец заговорил, спокойствие его тона еще больше усилило страх Кеннета. Хорошо изучив Криспина за это время, он знал, что в этом настроении он наиболее опасен.

— Ты ошибаешься. Я говорю правду. Так уж я устроен — возможно, это последнее, что осталось во мне от джентльмена.

Я повторяю тебе еще раз: я не повинен в твоем аресте. Капитан может подтвердить, что я прибыл сюда полчаса назад под конвоем его людей, которые задержали меня на дороге. Нет, — добавил он со вздохом, — это не моя рука задержала тебя здесь, это была рука Судьбы. — Затем его голос снова посуровел. — Ты знаешь, с какой целью ты скакал в Лондон? Чтобы передать своего отца в руки его врагов, чтобы доставить его на виселицу.

Кеннет широко раскрыл глаза.

— Мой отец! — сказал он упавшим голосом. — Что вы имеете в виду, сэр? Мой отец умер десять лет назад. Я его едва помню.

Криспин пошевелил губами, но из его рта не донеслось ни звука. С жестом, полным отчаяния, он повернулся к Хогану, который стоял в стороне как молчаливый свидетель.

— Господи, Хоган! — вскричал он. — Как я должен ему объяснить?

Ирландец в ответ на его мольбу повернулся к Кеннету.

— Дело в том, сэр, что от вас скрыли тайну вашего рождения, — прямо заявил он. — Алан Стюарт из Бэйлиночи — не ваш отец.

Кеннет перевел взгляд с одного мужчины на другого.

— Не мой отец? Господи, это розыгрыш?..

Но заметив серьезность выражения их лиц, замолчал. Криспин приблизился к нему и положил ему руки на плечи.

Юноша вздрогнул от прикосновения, и снова по лицу рыцаря пробежала тень боли.

— Ты помнишь, Кеннет, — начал он медленно, почти торжественно, — историю, которую я тебе рассказал в ту памятную ночь в Ворчестере, когда мы сидели в ожидании рассвета и палача?

— Какое это имеет отношение?

— Ты помнишь подробности? Помнишь, я говорил тебе, что когда я потерял сознание от удара меча Джозефа Ашберна, то последние слова, которые я слышал, были приказанием его брату перерезать горло малышу в колыбели? Ты сам был свидетелем, когда прошлой ночью в замке Марлей Джозеф Ашберн сказал мне, что Грегори был настроен более миролюбиво, и ребенок не был убит, что если я подарю ему жизнь, то он вернет мне моего сына. Помнишь?

Кеннет кивнул:

— Да, я помню.

Смутный страх начал закрадываться в его сердце. Не веря своим глазам, он смотрел на печальное лицо рыцаря.

— Это была ловушка, которую Джозеф уготовил мне. Но не все, что он говорил, было неправдой. Ребенок, которого пощадил Грегори, действительно остался жить, и из того, что я узнал за последние полчаса, он был отдан на воспитание Алану Стюарту из Бэйлиночи с той целью, как я полагаю, чтобы женить его на своей дочери, и тем самым вдвойне обезопасить себя — если бы к власти пришел король, то они бы находились под защитой юного Марлея, который служил королю.

— Вы хотите сказать, — почти шепотом произнес мальчик с явными нотками ужаса в голосе, — вы хотите сказать, что я ваш… О, Боже! Я не верю в это! — воскликнул он с внезапной страстью. — Я не поверю в это, я не поверю в это! — продолжал повторять он.

— Я сам с трудом поверил этому, последовал ответ Криспина, в котором угадывалась горькая нотка. — Но у меня есть убедительные доказательства, помимо твоего поразительного сходства со своей матерью, к которому я был слеп все эти месяцы. По крайней мере, были слепы глаза моего тела. Глаза души узнали тебя с самого начала, еще в Перте. Голос крови влек меня к тебе, и хотя я слышал его, я не понимал, что он означает. Прочти это письмо, мой мальчик, — письмо, которое ты должен был передать полковнику Прайду.

Кеннет взял письмо из рук Геллиарда и начал читать. Читал он долго, и двое мужчин терпеливо наблюдали за ним и ждали. Наконец он закончил чтение и, перевернув листок, проверил печать и адрес, как будто сомневался в его подлинности.

Но под влиянием какого-то чувства — голоса крови, к которому взывал Криспин — он почувствовал, как уверенность растет в его душе. Автоматически он подошел к столу и сел. Не произнося ни слова, сжимая в руке листок бумаги, он положил голову на руки и застыл. Внутри него бушевал вулкан страстей, который подогревала его неприязнь к Криспину — человеку, которого он ненавидел все время и которого продолжал ненавидеть еще больше, когда узнал, что это его отец. Казалось, все страдания, которые тот причинил ему за время их знакомства, теперь завершились одним решающим ударом — отцовством.

Он почувствовал на плече руку и услышал голос, который обращался к нему, называя его другим именем:

— Джоселин, мальчик мой, произнес дрожащий голос, — ты все обдумал и все понял, не правда ли? Я тоже долго думал, и раздумья привели меня к одному заключению: то, о чем написано в письме — правда.

Смутно юноша начал припоминать, что имя Джоселин употреблялось в письме. Он резко поднялся, сбросив утешающую руку с плеча. Его тон был жестким — возможно, он почувствовал, что ему нечего бояться этого человека, и это ощущение придало его слабому духу оттенок храбрости, наглости и пренебрежения.

— Я понял лишь одно, что вам я обязан только несчастьем и страданием. Хитростью вы выманили у меня обещание и заставили подчиниться себе. Обман влечет за собой другой обман. Как после этого я могу верить этой бумаге? Для меня все это кажется невероятным, но даже если бы все это и было правдой, что с того? Что с того? — Он повысил голос.

Изумление и удрученность отразились в глазах Геллиарда.

Хоган почувствовал острое желание вышвырнуть мастера Кеннета, или мастера Джоселина, на улицу.

После вопроса юноши воцарилась тишина. Криспину показалось, что он ослышался. Наконец он протянул вперед руки почти с мольбой, он, который в течение всех своих тридцати восьми лет, несмотря на все свои несчастья, ни разу ни кого ни о чем не просил.

— Джоселин! — воскликнул он с такой болью в голосе, что его крик был способен растопить даже стальное сердце. — Не будь таким жестоким. Неужели ты забыл историю моей несчастной жизни, которую я поведал тебе той ночью в Ворчестере? Неужели ты не в силах понять, как страдания могут уничтожить все достойное, что есть в человеке? Как он может находить утешение в пьяном беспамятстве? Как жажда мести может быть единственной нитью, удерживающей его от самоубийства? Неужели ты не можешь представить себе такую судьбу и простить такого человека? — С надеждой он взглянул в лицо юноши, но оно оставалось холодным и неподвижным. — Я понимаю, — продолжал он убитым голосом, — что я не тот человек, которого любой юноша с радостью назвал бы отцом. Но зная мою жизнь, Джоселин, твое сердце должно смягчиться. В моей жизни не было ничего такого, ради чего я бы хотел жить, что могло бы удержать меня от деградации на дороге зла. Но с сегодняшнего дня, Джоселин, в моей жизни появилась новая цель. Ради тебя, Джоселин, я сделаю все, что в моих силах, чтобы вновь стать таким, каким я когда-то был, и ты бы смог гордиться своим отцом.

Но юноша продолжал молчать.

— Джоселин! Боже мой, неужели я говорю впустую? — воскликнул несчастный. — Неужели у тебя нет сердца?

Наконец юноша заговорил. Он не был тронут пламенными речами Криспина.

— Вы разрушили мою жизнь, — это было все, что он произнес.

— Я построю ее заново, Джоселин. У меня есть друзья во Франции — высокопоставленные друзья, у которых есть и желание, и средства помочь мне. Ты же солдат, Джоселин.

— Из него такой же солдат, как из меня святой, — пробормотал Хоган.

— Мы вместе поступим на службу в армию короля Луи, — убеждал его Криспин. — Я обещаю тебе это. Службу, на которой можно завоевать славу. Там мы пробудем до тех пор, пока Англия не стряхнет с себя этот кошмар мятежей и волнений. Затем, когда король возвратится на трон, замок Марлей снова будет нашим. Поверь мне, Джоселин! — И снова с мольбой протянул к мальчику руки. — Джоселин, сынок!

Но юноша не двинулся с места, чтобы ответить на этот призыв.

— А Синтия? — спросил он холодно.

Руки Криспина бессильно повисли вдоль тела. Он сжал кулаки, внезапно его глаза загорелись огнем.

— Я позабыл! Теперь я понимаю тебя. Да, я поступал с тобой не всегда хорошо, и ты имеешь право обижаться. Кто я, в конце концов, для тебя, разве я могу сравниться с ее образом, заполняющим твою душу? Разве мне это не знакомо? Разве я не пострадал за это? Поверь мне, Джоселин, — и он выпрямился, — даже в этом я помогу тебе. Так же, как я лишил тебя твоей возлюбленной, так же я и верну ее тебе. Я клянусь в этом. И когда это свершится, когда окупится все зло, которое я причинил тебе, может быть ты более благосклонно отнесешься к своему несчастному отцу.

— Вы много обещаете, сэр, — ответил юноша с плохо скрытой издевкой. — Слишком много. Гораздо больше, чем вы можете сделать.

Хоган громко прочистил горло. Криспин выпрямился. Он положил руку на плечо мальчика, и пожатие его стальных пальцев заставило юношу поморщиться от боли.

— Как бы низко ни пал твой отец, — твердо произнес Криспин, — ты всегда можешь рассчитывать на его слово. Я дал тебе клятву, и завтра приступлю к ее выполнению. Я увижусь с тобой перед отъездом. Ты будешь спать здесь, правда?

Джоселин пожал плечами.

— Мне все равно, где лечь.

Криспин грустно улыбнулся и вздохнул.

— Ты все еще не веришь в меня. Но я завоюю твое доверие. Будь уверен. Хоган, у тебя найдется для него комната?

Хоган грубовато ответил, что юноша, если пожелает, может занять комнату, в которой он находился все это время. И чувствуя, что больше ожидать нечего, он лично проводил мальчика по коридору. У подножия лестницы ирландец остановился и поднял светильник, чтобы разглядеть лицо своего спутника.

— Если бы я был твоим отцом, — сказал он мрачно, — я бы гонял тебя пинками по всему Вальтхаму, пока ты не научился бы хоть капельке сострадания! И если бы ты не был его сыном, я бы проделал то же самое сию же минуту. Ты презираешь своего отца за пьянство, за беспутную жизнь. Позволь сказать мне, человеку, который на своем веку повидал много всякого и сегодня ночью прочел тебя до самых сокровенных глубин твоей душонки, что хоть ты, может быть, и его сын, но ты по сравнению с ним все равно, что червь по сравнению с Богом. Пошли! — закончил он резко. — Я посвечу тебе дорогу до комнаты.

Когда вскоре Хоган вернулся к Криспину, он нашел Рыцаря Таверны — этого железного человека, никогда в жизни не знавшего слабости и страха — сидящих за столом, уткнувшись лицом в руки, и рыдающим, как слабая несчастная женщина.

Глава 19

СЭР КРИСПИН ДЕЙСТВУЕТ
На протяжении всей этой долгой октябрьской ночи Криспин и Хоган не ложились в кровать. Острый ум Криспина, переборов минутную слабость, с новой энергией принялся отыскивать пути для выполнения задуманного.

Перед ним стояла одна проблема, которой он поделился с Хоганом — ему был нужен корабль. Но в этом ирландец мог быть ему полезен. Он знал одно судно, стоявшее в Харвиче, хозяин которого был в большом долгу перед ним, что облегчало 130 выполнение их плана. Требовались еще, конечно, и деньги. Но когда Криспин объявил себя владельцем суммы в сотню золотых, Хоган взмахом руки дал понять, что и эта проблема исчерпана. Для покупки судна хватило бы и четверти этой суммы. Покончив с этими вопросами, Криспин изложил свой план Хогану, который посмеялся над его незамысловатостью и выразил удивление, что Криспин намеревается подвергнуть себя столь значительному риску ради столь незначительного дела.

— Если девушка любит его, то дело решится само собой.

— Девушка его не любит, по крайней мере я этого опасаюсь.

Хоган не был удивлен.

— В таком случае, я вообще не вижу, что здесь можно сделать, — и лицо ирландца потемнело.

Криспин рассмеялся. Годы несчастья превратили его в циника.

— Что такое, в конце концов, девичья любовь? Каприз, увлечение, которым можно управлять в зависимости от желания. Обстоятельства рождают любовь, Хоган, и если их создать, то любая девушка полюбит любого мужчину. Синтия полюбит моего сына.

— Без сомнения? А если нет? Если она ответит «нет» и на твое предложение? Такие женщины существуют.

— Ну и что с того? Я найду способ, чтобы уговорить ее, и стоит мне только ее найти, она уедет со мной. В конце концов, это будет неплохой местью Ашбернам. — Он нахмурил брови.

— Но совсем не той, о которой я мечтал и которую я бы осуществил, если бы эта собака Джозеф не обманул меня. Забыть о мести после стольких лет ожидания — еще одна жертва, которую я должен принести моему Джоселину. Девушка может упираться, капризничать, но волей или неволей она пойдет со мной. Когда она очутится во Франции одна, без друзей, я думаю, она быстро поймет все преимущества любви Джоселина или, по крайней мере, брака с ним, и таким образом я расквитаюсь с ним за все страдания, которые причинил ему.

Лицо ирландца было угрюмым, его обычно веселый беззаботный взгляд сейчас был полон грусти, и седой грешный солдат удачи мягко пробормотал:

— Ты затеваешь нехорошее дело, Крис.

Геллиард поморщился и отвел глаза.

— Это мой сын, — прорычал он, — и это единственный способ завоевать его сердце.

Хоган протянул руку через стол, чтобы дотронуться до руки Криспина.

— Разве он стоит такого пятна на твоей совести, Криспин?

Последовала пауза.

— Нам с тобой поздно, Хоган, говорить о совести. Господь ведает, что моя совесть сильно поизносилась. Что значит еще один грех на моей душе?

— Я спрашиваю тебя, настаивал ирландец, — стоит ли твой сын того, чтобы пятнать свою честь таким гнусным делом?

Криспин высвободил свою руку и резко поднялся. Подойдя к окну, он откинул занавеску.

— День разгорается, — сказал он мрачно. Затем, обернувшись, он взглянул на Хогана. — Я дал свое слово Джоселину, — сказал он. — Выбранный мною путь — единственный, и я не остановлюсь ни перед чем. Но если твоя совесть, Хоган, против этого, то я возвращаю тебе твое решение помочь мне и буду действовать в одиночку. Я поступал так всю свою жизнь.

Хоган пожал своими массивными плечами и потянулся за бутылкой вина.

— Если ты убежден в правоте своих действий, то покончим с этим. Моя совесть не будет нам помехой, и я помогу тебе в том, что обещал. Если тебе понадобится моя дополнительная поддержка, ты всегда можешь на нее рассчитывать. Я пью за успех твоего дела.

После этого они обсудили вопрос о судне, и было решено, что Хоган пошлет записку шкиперу, в которой ему будет указано привести судно в Харвич и здесь ожидать приказаний Криспина. Хоган считал, что за двадцать фунтов тот возьмется доставить Криспина во Францию.

Вскоре они покинули комнату, в которой провели столько времени, и у дворового наноса Рыцарь Таверны принял свой жесткий утренний туалет. После этого они быстро позавтракали парой селедок и кружкой темно-коричневого эля, и едва они закончили, как в комнату вошел Кеннет с бледным лицом и темными кругами под глазами. Как только Хоган вышел во двор, чтобы отдать последние распоряжения относительно гонца в Харвич, Криспин встал и подошел к сыну.

Кеннет внимательно наблюдал за ним, не отрываясь от своей трапезы. Он провел беспокойную ночь, рисуя себе свое будущее, которое выглядело достаточно мрачно, и раздумывая, стоит ли ему, забыв то, что что произошло этой ночью, вернуться в безупречную бедность его шотландского дома или принять услуги человека, который объявил себя его отцом, чему Кеннет начинал верить. Он все еще выбирал между Шотландией и Францией, когда Криспин вновь обрушился на него.

— Джоселин, — проговорил он медленно, почти запинаясь, — через час я отправлюсь обратно в Марлей, чтобы выполнить то обещание, которое дал тебе этой ночью. Как я собираюсь действовать, мне не понятно еще самому, но будь уверен, что я сдержу свое слово. Я договорился насчет судна, которое будет ждать нас, и через пять дней, максимум, через неделю, я намереваюсь отправиться во Францию, взяв с собой и Синтию.

Он замолчал в ожидании ответа, но его не последовало. Мальчик сидел с бесстрастным лицом, глядя в стол, но его голова была занята теми мыслями, которое высказывал ему отец. Вскоре Криспин продолжил:

— Ты вряд ли откажешься последовать моему совету, Джоселин. Я сделаю твою жизнь счастливой, если ты будешь слушаться меня. Ты должен покинуть это место как можно скорее и продолжить свой путь в Лондон. Там ты найдешь корабль, который отвезет тебя во Францию, где ты будешь ждать меня в гостинице «Оберж дю Солей» в Кале. Договорились, Джоселин?

После небольшой паузы Джоселин принял решение. И все, же его взгляд был довольно угрюмым, когда он поднял глаза на отца.

— У меня небольшой выбор, сэр, — последовал ответ. — Если вы сдержите свое обещание, то я буду считать, что вы действительно перевернули мою жизнь к лучшему, и попрошу у вас прощения за вчерашнее недоверие. Я буду ждать вас в Кале.

Криспин вздохнул, и на мгновение его лицо посуровело. Холодный прием, — нет, не на такой ответ надеялся Криспин, и на миг в нем, человеке быстрых решений, возникло желание отступиться и отпустить своего сына, которого он в этот момент презирал, идти своей дорогой. Но затем он снова успокоился.

— Я не нарушу своего слова, — произнес он холодно. — У тебя есть деньги для путешествия?

Мальчик вспыхнул румянцем, вспомнив, что у него осталось немного денег, полученных им от Джозефа Ашберна. Криспин, по-своему истолковав его смущение, достал из кармана камзола кошелек и положил его на стол.

— Здесь двадцать золотых. Этого должно хватить, чтобы добраться до Франции. До встречи в Кале!

И не дожидаясь слов благодарности, Геллиард резко повернулся и покинул комнату.

Через час он был уже в седле и направлялся на север.

Спустя три часа он без остановки миновал Ньюпорт. Около гостиницы «Равен Инн» стоял экипаж, но ему было некогда заглянуть в него.

Судьба человека зависит от самых разнообразных мелочей. Она может зависеть и от случайного взгляда, брошенного в сторону. Если бы в то утро глаза Криспина не были так прикованы к бурой дороге, и он посмотрел на коляску, стоящую перед «Равен Инн» в Ньюпорте, то он мог бы заметить руки Джозефа Ашберна на дверце экипажа и наверняка задержался бы. И в этом случае его судьба, конечно же, сложилась совсем иначе.

Глава 20

РАСКАЯНИЕ ГРЕГОРИ
Отъезд Джозефа Ашберна в Лондон диктовался естественным желанием лично убедиться, что Криспин угодил в расставленные для него сети и что он больше не будет беспокоить их в замке Марлей. С этой целью он выехал из Шерингама на следующий день после отъезда Криспина.

Синтия, проснувшись на следующее утро, была весьма встревожена, обнаружив в доме переполох. Кеннет покинул замок, он выехал глубокой ночью и, очевидно, совершенно внезапно и в большой спешке, поскольку предыдущим вечером не было никаких разговоров об его отъезде. Ее отец слег в постель с раной и лихорадкой, о происхождении которых никто в доме не мог дать ей вразумительного объяснения. Слуги чувствовали себя больными и, пошатываясь, бродили по замку с бледными лицами и мутными глазами. Спустившись в холл, она обнаружили следы беспорядка, а одна из панелей была сломана.

Постепенно к ней пришла мысль, что вчерашней ночью здесь произошло столкновение, но она все еще терялась в догадках, что могло его вызвать. Он решила, что мужчины сильно напились, и вследствие этого возникла пьяная ссора, которая и привела к схватке на мечах.

Она надеялась, что Джозеф прольет свет навчерашние события, но тот красиво лгал как последний мошенник, каковым, собственно, он и являлся.

— Возможно, ты не знаешь, — говорил он, твердо зная, что Синтия в курсе, — что когда сэр Геллиард спас жизнь Кеннету в Ворчестере, он связал мальчика обещанием, что в уплату за эту услугу Кеннет окажет ему помощь в каком-то важном для него деле.

Синтия кивнула, что она понимает о чем идет речь, и Джозеф продолжал:

— Прошлой ночью перед самым отъездом сэр Криспин по своему обыкновению сильно выпил и потребовал от Кеннета выполнения данного обещания и приказал ему немедленно собираться в путь. Кеннет возразил, что уже поздно и разумнее было бы дождаться утра, когда он сможет подготовиться к путешествию и сдержать свое слово. Но сэр Криспин возразил, что юноша дал клятву последовать за ним, когда он пожелает, и снова приказал ему немедленно собираться. Спор постепенно разгорался, и страсти накалялись, пока под конец Криспин не выхватил меч и несомненно убил бы юношу на месте, если бы не твой отец, который заслонил его собой и принял удар на себя. После этого пьяный Геллиард разрубил панель, показывая мальчику, что с ним будет, если тот не выполнит своей клятвы. Тут вмешался я, и используя свое влияние на Кеннета, убедил его уехать с Криспином, как тот и требовал. С большой неохотой Кеннет подчинился, и они уехали.

Но это объяснение лишь наполовину убедило Синтию. Правда, она задала ему дополнительный вопрос относительно здоровья слуг, на что Джозеф дал ей наполовину правдивый ответ:

— Сэр Криспин угостил их вином по поводу своего отъезда, и они так упились, что до сих пор никак не протрезвеют.

Все еще удивляясь, Синтия обратилась к своему отцу.

Надо сказать, что Грегори не догадался согласовать с Джозефом, какую историю ему рассказать Синтии, поскольку в его слабый ум не могла прийти мысль, что она потребует от него объяснения по поводу беспорядка в холле и отсутствия Кеннета. И поэтому, когда она коснулась в разговоре его раны, он, как последний дурак, что впрочем соответствовало истине, начал болтать языком, поведав ей не менее фантастическую историю, которая значительно уступала рассказу Джозефа по убедительности и логике, но вместе с тем обладала тем достоинством, что полностью отличалась по содержанию.

— Чума на голову этого пса, твоего возлюбленного! — ревел он с горы подушек, на которых возлежал. — Если он осмелится вернуться, чтобы просить твоей руки после того, как пригвоздил твоего отца к стене собственного замка, будь я проклят во веки веков, если я пущу его на порог!

— Как? — воскликнула она. — Ты говоришь, это дело рук Кеннета?

— Ну конечно, кого же еще? Он набросился на меня, как и подобает трусу, прежде, чем я успел вытащить меч, и в мгновение ока пронзил мне плечо.

Это было уже выше ее понимания. Что они скрывали от нее? Она решила во что бы то ни стало открыть правду и задала отцу другой вопрос:

— Что послужило причиной ссоры?

— Что? Причиной послужило… причиной послужила ты, дитя мое, — ответил Грегори наугад, не в силах придумать подходящий повод.

— Как это я?

— Оставь меня, Синтия, — простонал он в растерянности.

— Я тяжело ранен. У меня жар, девочка. Оставь меня, дай мне поспать.

— Но скажи, отец, как это все произошло?

— Неблагодарный ребенок! — возопил Грегори. — Ты хочешь уморить меня своими вопросами? Ты хочешь лишить меня сна, который, может быть, поставит меня на ноги?

— Отец, дорогой, — пробормотала она нежно, — если бы я была уверена, что все было так, как ты говоришь, то я бы оставила тебя в покое. Но ты явно стараешься скрыть что-то от меня — нечто, что я должна знать.

Старательно напрягая свой ум, Грегори выдумал историю, которая, на его взгляд, выглядела достаточно правдоподобно.

— Ну хорошо, раз ты хочешь знать, я расскажу тебе, что произошло. К нашему стыду, должен признаться, что мы слишком много выпили той ночью. Мое сердце было полно отцовской нежностью к тебе, и вспомнив твое нежелание становиться женой Кеннета, я сообщил ему, что его пребывание в замке Марлей не принесет ему ожидаемых результатов и посоветовал составить компанию сэру Криспину в его отъезде.

Он вспылил и потребовал, чтобы я выразился яснее, что я и сделал. Я сказал, что скорее в середине лета выпадет снег, чем он станет твоим мужем. Это привело его в такую ярость, что он выхватил меч и нанес мне удар. Все произошло настолько быстро, что остальные не успели вмешаться. Ясное дело, после этого он не мог оставаться в нашем доме, и я потребовал, чтобы он убирался сию же минуту. Сам он не склонялся к этой мысли, но он осознал свое глупое поведение и к тому же почувствовал недобрый огонь, сверкавший в глазах Джозефа. В самом деле, если бы не мое вмешательство, Джозеф уложил бы его на месте.

Тот факт, что и ее дядя, и отец лгали, один поискусней, другой совсем глупо, наполнили ее душу смятением. Вскоре весь замок был взбудоражен приготовлениями к отъезду Джозефа, и эта новость еще больше взволновала Синтию.

— Куда вы едете, дядюшка? — спросила она его, когда он приготовился к путешествию.

— В Лондон, дорогая племянница, — был короткий ответ.

— Я становлюсь довольно беспокойным для своих лет. У тебя есть какие-нибудь просьбы?

— Что вы собираетесь делать в Лондоне?

— Об этом, дитя мое, позволь мне пока умолчать. Возможно, я расскажу тебе об этом по возвращении. Дверь, Стефан.

Она наблюдала за его отъездом с неспокойным сердцем. Она чувствовала что-то недоброе в том, что произошло, и в том, что продолжает происходить, и ей казалось, что это должно касаться сэра Криспина. У нее не было доказательств, это было какое-то внутреннее чувство, предвещавшее беду.

Однако на следующий день она получила убедительные доказательства из самого неожиданного источника — от своего отца. Утомленный бездействием, забыв об осторожности, Грегори, рана которого слегка затянулась, в этот вечер спустился вниз, чтобы поужинать вместе с дочерью. Как обычно он много пил, стараясь заглушить голос совести и завязать на узел свой длинный язык так, что под конец Стефан был вынужден отнести его в постель.

Стефан состарился на службе у Ашбернов, и среди многих достоинств, которыми он обладал, было умение залечивать раны. Поэтому он прекрасно понимал, как неосторожно было со стороны Грегори подниматься с постели в такую погоду.

Опасения Стефана подтвердились на следующий день, когда Грегори проснулся, весь пылая от жара. Они послали за врачом в Шерингам, и этот хитрый плут, напустив на себя важный вид, с озабоченным выражением покачивая головой, обещая сделать все, что в его силах, предложил позвать священника, чтобы больной мог исповедаться и очиститься перед небом.

При мысли о приближающейся смерти Грегори охватил дикий ужас. Как он мог умереть с таким грузом на совести? И лекарь, видя, какое впечатление произвели на пациента его слова, сделал попытку — слишком поздно — заверить его, что он не обязательно умрет, и что он, лекарь, упомянул о священнике на всякий случай, чтобы Грегори был готов к худшему.

Но поднять бурю легче, чем унять ее, и в душе Грегори осталось убеждение, что его время истекло, и его кончина — дело нескольких дней.

Сознавая, в какой опасности находится его душа, Грегори весь день то молился, то стонал, то метался на постели. Его жизнь была дорогой греха, и многие мужчины и женщины страдали от его рук. Но подобно звездам, которые меркнут и исчезают с восходом солнца, все его ранние грехи были заслонены одним тяжелым актом, который он совершил по отношению к Роланду Марлею. Если бы, он мог спасти Роланда Марле я по крайней мере хотя бы сейчас, если бы он мог каким-то образом дать ему знать, чтобы он не заходил в трактир «Якорь» на улице Темзы! В его воспаленном мозгу не укладывалась мысль, что за время своего отсутствия в замке рыцарь ужо вполне мог достигнуть Лондона.

И движимый внезапным порывом покаяться и облегчить душу кому-нибудь и надеясь предотвратить зло, Грегори позвал к себе дочь.

— Синтия! — крикнул он голосом, в котором смешались боль и страх. — Синтия, дитя мое, я умираю!

Его дочь знала и от лекаря, и от Стефана, что его состояние было далеко от этого. Но несмотря на это, ее бережное отношение к больному представляло собой трогательное зрелище. Она взбивала ему подушки, и взяв его за руку, могла часами нежным голосом убеждать его, что лекарь оценил его состояние совсем не опасным, и он вскоре поднимется с постели. Но Грегори упорно отвергал всяческие утешения.

— Я на смертном одре, Синтия, — настойчиво повторял он, — и когда меня не станет, я не знаю ни одного человека, Который мог бы поддержать тебя и утешить в трудную минуту. Кеннет уехал по поручению Джозефа, и вполне возможно, что он больше никогда не переступит порог замка Марлей. Как ни странно это покажется тебе, но мое предсмертное желание заключается в том, чтобы так оно и случилось.

Она взглянула на него с удивлением.

— Отец, если это все, что заботит и удручает тебя, то я могу заверить, что я не люблю Кеннета.

— Ты неверно поняла меня, — прошептал он. — Помнишь историю жизни сэра Криспина Геллиарда, которую Кеннет рассказал тебе в ночь приезда Джозефа? — Его голос дрожал.

— Ну конечно. Я никогда не забуду ее, — продолжала она, забыв об осторожности и позволяя понять ее чувства к Геллиарду, — и каждую ночь я молюсь, чтобы Господь наказал этих убийц, которые разрушили его жизнь.

— Тише, девочка! — прошептал он встревоженным голосом. — Ты не ведаешь, что говоришь.

— Я знаю, что говорю, и если есть на свете справедливость, Господь услышит мою молитву.

— Синтия! — простонал он. Его глаза приняли дикое выражение, а руки тряслись. В порыве страха и паники правда вырвалась у него наружу: — Ты призываешь кару господню на головы своего отца и дяди.

Она поднялась с колен, глядя на отца ужасным взглядом, который он не решался встретить.

— Ты бредишь, — прошептала она. — Это жар.

— Нет, дитя мое, мой разум ясен, и то, что я говорю — правда.

— Правда? — эхом откликнулась она, глядя на него с ужасом. — Это правда, что ты и мой дядя и есть те самые убийцы, которые погубили кузину, жизнь этого человека, и пытались убить его самого, сочтя его мертвым, бросили в горящем доме? Правда, что вы украли его дом и пользовались им все это время, когда он бродил, отверженный, покинутый всеми, не имея своего угла? Ты хочешь заставить меня поверить в это?

В ответ раздался печальный стон.

Ее лицо побледнело как у мертвеца. Некоторое время она продолжала молча стоять, затем чувства одолели ее.

— Зачем? — воскликнула она, рыдая. Зачем, во имя Бога, ты рассказываешь мне все это?

— Зачем? Я говорю это тебе, потому что умираю.

Он надеялся этой фразой смягчить ее сердце и вернуть часть ее расположения. То, что он потерял ее навсегда, он понял сразу.

— Я говорю тебе это, потому что умираю, — повторил он. — Я говорю тебе это, потому что в свой смертный час я хочу покаяться, чтобы Господь смилостивился над моей грешной душой. Я говорю тебе это, потому что та трагедия, которая разыгралась восемнадцать лет назад, еще не окончена, и, возможно, в моих силах предотвратить тот ужасный конец, который мы с братом уготовили Криспину. Возможно, Господь зачтет мне это на Страшном Суде. Послушай, — дитя. Ты понимаешь, что тот факт, что Кеннет был связан клятвой с Геллиардом, был нам совсем не на руку, и в ту ночь Криспин призвал мальчика исполнить свой долг и обнажить меч на его стороне. У Кеннета не оставалось другого выбора, как подчиниться. По правде говоря, я сам вынудил его к схватке, заставив вытащить меч и нанести мне эту рану. Сэр Криспин наверняка убил бы Джозефа, но твой дядя остановил занесенный над ним меч, сообщив Геллиарду, что его сын жив.

— Он спас свою жизнь с помощью лжи! Как достойно!

— Нет, дитя, он говорил правду, и когда Джозеф предложил Криспину вернуть сына, он говорил искренне. Но подписывая адрес на письме, которое сэр Криспин должен был вручить людям, воспитавшим его сына, Джозефу в голову пришел хитрый план, как с помощью обмана окончательно уничтожить Геллиарда. И он направил Криспина в Лондон, в гостиницу, где проживает полковник Прайд, злейший недруг Криспина, препровождая его тем самым в руки палачу. Можно ли как-нибудь помешать этому и спасти жизнь Геллиарда, Синтия?

— С тем же успехом можно пытаться вдохнуть жизнь в мертвеца, — ответила она, и ее голос был настолько спокоен и холоден, что Грегори поежился. — Не утешай себя иллюзиями, — добавила она. — Сэр Криспин давно уже достиг Лондона, а Джозеф уже в пути, чтобы удостовериться, что все идет по плану, и что жизнь человека, которую вы загубили восемнадцать лет назад, теперь оборвется навсегда. Милосердный Бог! И я твоя дочь! — Она зарыдала. — Я выросла на землях, которые были добыты ценой преступления! Земли, которые по праву принадлежат ему — каждый камень, каждая веточка, — и теперь он мертв благодаря вашим стараниям.

Из ее груди вырвался стон, и она закрыла лицо руками. Мгновение она стояла, раскачиваясь, у постели. Затем она издала глубокий вздох и свалилась на пол в глубоком обмороке.

Грегори был настолько потрясен, что вскочил с кровати, позабыв о ране, лихорадке и смерти, которая, по его мнению, была неизбежной, распахнул дверь и позвал слуг.

Стефан и служанка вдвоем отнесли потерявшую сознание девушку в ее покои, оставив Грегори проклинать себя за длинный язык, заставивший его совершить исповедь, в которой, как выяснилось, не было никакой необходимости, ибо по его теперешнему состоянию Грегори начал подозревать, что его смерть не так уж близка, как заставил поверить в то дурак-лекарь.

Глава 21

СТРАДАНИЯ СИНТИИ
Обморок Синтии продлился недолго. Очнувшись, она первым делом отослала свою служанку. Ей нужно было побыть одной, и в этом грустном одиночестве она пребывала весь день.

Состояние ее отца не было угрожающим, поэтому она не испытывала к нему ни малейшего сожаления. При мысли о той ужасной тайне, которую он ей раскрыл, ее сердце становилось тверже камня, и она молила небо, чтобы он никогда не был ее отцом, а она его дочерью. Она покинет замок Марлей и больше никогда не увидится со своим отцом, к которому не только потеряла уважение, но сама мысль о котором наполняла ее ужасом, животным ужасом, который мы испытываем перед человеком, сознавшимся в воровстве и убийстве.

Она решила вернуться в Лондон к сестре матери, где она всегда могла рассчитывать на теплый прием.

К вечеру она, наконец, покинула свою комнату. Она хотела подышать свежим воздухом, наполнить душу тем успокоением, которое нам дает в одиночестве природа.

Это был мягкий светлый вечер, скорее характерный для августа, чем для октября, и Синтия бесцельно бродила по холмам, окружавшим Шерингам. Наконец она присела на обломок скалы, глядя на морскую даль, и ее мысли потекли в другом направлении, связанном с воспоминаниями об этом самом месте.

Именно здесь, сидя вот так же на скале и глядя на море, на чаек, кружащихся над головой, она поняла, что любит сэра Криспина. И ее мысли продолжали возвращаться от сэра Криспина и той участи, которую ему уготовил ее отец, обратно к Грегори и его ужасным деяниям.

Ее жизнь, казалось, была кончена, а она сидела этим октябрьским вечером на скале и смотрела на морс. Ничто больше не удерживало ее в этой жизни, никакой надежды не осталось ей до своего конца, который наступит, очевидно., нескоро, потому что когда мы ждем, время тянется очень медленно.

— Добрый вечер, мисс Синтия!

У нее перехватило дыхание, когда она обернулась на голос. Ее щеки горели, затем она побледнела, и время, казалось, замерло. Ибо перед ней стоял он — предмет ее тревог и воздыханий, возникший внезапно, негаданно, как будто из-под земли.

Его тонкие губы улыбались, а глаза источали доброту. Синтия вновь обрела голос, и все, что она могла сказать, было:

— Сэр Криспин, как вы оказались здесь? Мне сказали, что вы уехали в Лондон.

— Да, это действительно так. Но по дороге произошла задержка, в течение которой у меня появились причины, чтобы вернуться.

У него появились причины? Она спросила себя, что бы это могло быть, и не находя ответа, обратилась с этим вопросом к нему.

Прежде чем ответить, он подошел поближе.

— Можно мне немного посидеть с вами, Синтия?

Она отодвинулась, освобождая ему место, как будто широкая скала была узенькой дощечкой, и с видом усталого человека, наконец-то обретшего покой, Криспин опустился рядом с ней.

Его голос звучал нежно, заставляя ее пульс биться чаще. Неужели она верно угадала причину его возвращения? В любом случае она всем сердцем благодарила небо за чудесное спасение.

— Возможно, что глупо с моей стороны предположить, что ваше задумчивое состояние вызвано мыслями о человеке, может быть, и недостойном вашего внимания, который уехал отсюда несколько дней назад?

Поскольку она продолжала хранить молчание, он спросил:

— Я угадал?

— Может быть, — прошептала она в ответ и вспыхнула румянцем от этой смелости.

Он остро взглянул на нее. Этого ответа он ожидал меньше всего.

— В таком случае, леди, моя задача, которая казалась мне столь трудной, значительно облегчается.

— Какая задача, сэр Криспин? — спросила она, чтобы облегчить ему признание.

Он ответил не сразу. Ему было трудно подобрать слова. Грубо сказать, что он пришел, чтобы увезти ее с собой по поручению другого человека, было нелегко. Это было невозможно, и он очень обрадовался ее настроению, которое отбрасывало необходимость крутых мер.

— Моя задача, Синтия, заключается в том, чтобы увезти вас отсюда. Просить вас оставить этот мирный уголок и спокойную жизнь и разделить бремя тягот и невзгод с тем, кто, несмотря на свои недостатки, имеет одно все покрывающее достоинство — он любит вас больше всего в жизни.

Он пристально посмотрел на нее, произнося эти слова, и она опустила глаза под его взором. Он видел, как ее щеки, шея, лоб покрываются румянцем, и едва не засмеялся от радости, видя, какой легкой оказалась его миссия, которую он считал такой трудной.

— Я прошу многого, — добавил он. — Но любовь эгоистична, и она просит многого.

— Нет, нет, — мягко возразила она. — Вы просите совсем немногого. Напротив, вы больше предлагаете.

Его удивление росло. И все же он продолжал:

— Подумайте, Синтия, я приехал, чтобы просить вас последовать за мной во Францию, где нас ждет мой сын.

Он позабыл на миг, что она ничего не знает о его родстве с человеком, которого он считал ее возлюбленным, а она, со своей стороны, не придала большого значении упоминанию о сыне, о существовании которого она слышала or Грегори. Ее душа была полна совсем другими чувствами я мыслями.

— Я прошу вас променять легкую жизнь, которой вы жили до сих пор, на судьбу жены воина. Возможно, на первых порах она покажется тяжелой, хотя я даю слово, что за границей у меня есть хорошие друзья, которые найдут вашему мужу достойное занятие, где он может вскорости преуспеть. Да и как он может не достичь славы и чести, если рядом с ним будете находиться вы?

Она не проронила ни слова, но ее рука ответила ему легким пожатием.

— Смею ли я просить так много? — воскликнул он.

Она положила руки ему на племя, встретив его ищущей взгляд чистыми открытыми глазами девушки, которая без страха вверяет себя мужчине…

— Всю жизнь я буду благодарить Бога, что вы осмелились попросить об этом, — ответила она нежно.

Что-то в ее ответе смутило Криспина, но он решил, что поскольку Джоселин был стишком застенчив, чтобы признаться открыто в своих чувствах, она благодарна ему, что он взял на себя роль посредника.

Некоторое время они сидели молча. Он обдумывал свои следующие слова, она была безмерно счастлива сидеть рядом с ним и не нуждалась ни в каких фразах.

— Жаль, что все обернулось так, — продолжал он, — что я не могу просить вашей руки у вашего отца. Но даже если бы все сложилось иначе, это было бы нелегкой задачей для меня. В данном случае, она просто невозможна.

И снова смысл его слов можно было истолковать двояко. Когда он говорил о благословении ее отца на брак, он и думал добавить, что стал бы просить ее руку для своего сына.

— У меня больше нет отца, — ответила она, и заметив его немой вопрос, добавила: — Неужели бы вы, которому известна эта ужасная история, хотели бы, чтобы я оставалась дочерью вора и убийцы?

— А! Значит вам все известно?

— Да, — ответила она несчастным голосом, — мне известно все. Я узнала об этом сегодня утром. Весь день я раздумывала, как мне теперь быть, и пришла к решению покинуть Шерингам. Я собиралась поехать в Лондон к сестре моей матери. Теперь вы видите, как вовремя вы появились. — Она улыбнулась ему сквозь слезы, которые блестели в ее глазах. — Вы появились, когда я уже начала отчаиваться, нет, когда я уже отчаялась.

Теперь его уже не удивляла ее готовность следовать за ним. Ему казалось, что он нашел этому объяснение. Ее чистая душа не могла вынести пребывания в доме человека, о котором она узнала ужасную правду, и подвернувшийся Криспин был для нее удобной возможностью покинуть замок своего отца. Еще до его прихода она приняла решение уехать, и его появление было действительно очень своевременным, ибо он предоставил ей средство покинуть эти, ставшие невыносимыми, окрестности. Жалость и сострадание заполнили его сердце. Она продаст себя, подумал он, принимая предложение, которое он делал от лица сына, и от которого в другое время она, возможно, с презрением бы отвернулась.

Когда он заговорил, его слова касались деталей отъезда. Он описал ей изгиб дороги, где он будет ожидать ее. Она знала это место и отвечала, что на рассвете следующего дня придет туда. С ней будет ее служанка. При этих словах Криспин нахмурился, поскольку лишний спутник мог значительно задержать их бегство, но возражать не решился. От нее он узнал, что ее дядя отправился в Лондон четыре дня назад. Для своего отца она оставить письмо, и здесь Криспин вмешался, прося ее соблюдать максимум осторожности и не указывать направление, в котором они уедут.

На этом они расстались, и в ее сердце закралось крохотное сомнение, которое не давало ей уснуть всю ночь. Разумно ли она поступила, доверяя свою судьбу человеку, которого она совсем не знала, и который, послухам, не относился к разряду добрых людей?

Утром она все рассказала своей служанке, которая от страха едва не лишилась последних остатков разума, и, собрав свои вещи, они отправились к тому месту, где их ждала коляска с сэром Криспином.

Он тепло приветствовал Синтию, но это не походило на восторженный прием, который влюбленный обычно оказывает своей девушке.

Вежливо он помог ей и служанке сесть в коляску и закрыл дверцу.

— Как? — спросила она. — Вы не едете с нами?

Криспин указал рукой на оседланную лошадь, стоявшую в стороне, которую она не успела заметить.

— Так будет лучше. Без меня в коляске вам будет удобнее. Кроме того, она будет быстрее ехать, а скорость сейчас наш лучший помощник.

Он захлопнул дверцу, отошел назад и приказал кучеру трогаться. Свистнул кнут, и Синтия залилась слезами. Что он за человек, и что она за женщина, сопи позволяет увозить себя мужчине, даже не утруждающем себя сказать ей пару нежных слов?

Коляска тронулась, и путешествие из Шерингама началось.

Глава 22

ПУТЕШЕСТВИЕ СИНТИИ
Весь день и всю ночь они тряслись по разбитой дороге со скоростью, которая заставляла Криспина изрыгать тучу проклятий. Он замыкал шествие, зорко оглядывая дорогу в ожидании погони. Но их никто не преследовал, ибо Грегори в это время мирно спал в кровати, убежденный, что его послушная дочь тоже отошла ко сну.

С первыми лучами солнца заморосил мелкий дождь, усиливая неудобства Криспина, измученного долгой ездой в седле. К десяти часам они миновали Денхэм. Как только городок скрылся за поворотом, Синтия высунула голову из окна коляски. Всю дорогу она крепко спала, и сейчас ее настроение было значительно лучше. Криспин, который ехал в нескольких ярдах позади, заметил ее свежее улыбающееся личико, и на душе у него стало светлее. Он пришпорил лошадь и, поравнявшись с коляской, осведомился, всели в порядке. Больше он не отъезжал от коляски до самого Стаффорда. Здесь, перед придорожной гостиницей «Саффолк Армз» он приказал сделать остановку, и они быстро пообедали тем лучшим, что мог предложить хозяин.

Синтия пребывала в хорошем настроении, то же можно было сказать и о Криспине, но из-за некоторой холодности, которую она приписывала неловкости, ее радость постепенно начала убывать.

К негодованию Криспина в гостинице не оказалось свежих лошадей. Незадолго до них какой-то человек, находясь, очевидно, в большой спешке, забрал всех лошадей, оставив в стойле четверку падающих от усталости коней. У них не оставалось другого выбора, как задержаться здесь еще на день, и это не прибавило Криспину хорошего настроения.

— К чему так расстраиваться, — удивилась Синтия, — ест и я с тобой?

— Кровь и огонь, мадам, — последовал ответ. — Именно это меня и тревожит. Что если ваш отец послал за нами в погоню?

— Мой отец, сэр, — ответила она, — прикован к постели раной и горячкой.

— И все же, — настаивал он, — ваш отец наверняка обнаружил ваше отсутствие, и я уверен, что скоро за нами будет организована погоня. Если они нас настигнут, вряд ли они станут с нами церемониться.

Это огорошило ее, и минуту она не знала, что ответить. Затем ее рука теснее сжала его руку, и она спросила, плотно сжав губы и гордо вскинув голову:

— Ну и даже если так? Разве со мной рядом нет вас?

— Ну, если вы так ставите вопрос, — рассмеялся он, — то мне безразлично, кто за нами гонится. Сам Лорд-Защитник не сможет отнять вас у меня.

Впервые с тех пор, как они покинули Шерингам, он произнес слова, близкие к любовным, и это очень обрадовало Синтию, и все же, произнося их, он стоял от нее в двух ярдах, и это обрадовало ее значительно меньше.

Пожелав ей спокойного отдыха, он вышел из комнаты, и она проводила взглядом его высокую худощавую фигуру, наполненную силой, и его знакомый жест, которым он положил правую руку на рукоять меча, наполнил ее душу гордостью, что такой человек принадлежит ей одной. Она уселась у окна, ожидая его возвращения, и все ее мысли были с ним. Ее глаза горели, а щеки румянились, даже грязная деревенская улица не казалась ей отвратительной. Но минуты текли, складываясь в часы, и огонь постепенно угасал в ее глазах.

Ее брови нахмурились, и в голову вновь полезли те же самые мысли, что и в ночь перед бегством из замка Марлей. Где он находился? Почему не пришел? Она взяла со стола книгу и попыталась отвлечься чтением. День сменился сумерками, а его все не было. Пришла ее служанка и спросила, не принести ли свечей. И тут Синтия дала волю своему гневу:

— Где сэр Криспин? — спросила она требовательным голосом. И в ответ на растерянные слова служанки, что она не знает, приказала ей пойти и выяснить его местонахождение.

Пока Катрин бегала по ее поручению, Синтия мелкими шагами мерила свою комнату. Он что, считает ее своей игрушкой, чтобы забавляться в те часы, когда у него нет более подходящего занятия, и бросать на произвол судьбы, когда подворачивается что-нибудь поинтереснее? Или он считает, что ее решение отправиться с ним в чужую страну — это такой пустяк, что он не сознает той большой чести, которую она оказала ему?

Затем ее обвинения внезапно сменились безотчетным страхом за него. Что если с ним что-то случилось? Что если в его отсутствии виновата беда? Ужасная мысль уже перерастала в уверенность, когда дверь распахнулась, и на пороге появилась ее служанка.

— Ну что? — воскликнула Синтия, видя, что служанка вернулась одна. — Где сэр Криспин?

— Внизу, мадам.

— Внизу? — откликнулась она. — И что же он там делает, во имя всего святого?

— Он играет в кости с джентльменом из Лондона.

В тусклом свете октябрьских сумерек служанка не заметила внезапную бледность своей госпожи, но услышала резкий стон боли, почти рыдание, вырвавшееся из ее груди.

Синтия разрыдалась бы, если бы могла дать волю чувствам. Человек, который убедил ее бежать с ним, играет в кости с джентльменом из Лондона! О, какая низость! Она расхохоталась, перепугав до смерти свою служанку. Затем, справившись с истерикой, она приняла неожиданное решение.

— Позови хозяина! — закричала она, и перепуганная Катрин со всех ног кинулась исполнять приказание.

Вскоре появился кланяющийся хозяин со свечой в руке.

— У вас есть дамское седло? — спросила она без предисловий. — Что ты уставился, дурак? Есть или нет?

— Есть, мадам.

— И пара слуг для охраны?

— Я могу это организовать, но…

— Как скоро?

— Через полчаса, но…

— Иди и все приготовь, — прервала она его, нетерпеливо постукивая туфелькой по полу.

— Но, мадам…

— Ступай, ступай! — крикнула она, повышая голос.

— Но мадам, — в отчаянии продолжал возражать хозяин, пытаясь вставить несколько слов, — у меня нет лошадей, которые протянули бы больше десяти миль.

— Мне достаточно и пяти, — ответила она, движимая одной мыслью: добыть животных независимо от их состояния. — Теперь ступай и не возвращайся, пока все не будет готово. Ни слова джентльмену, с которым я приехала сюда, и ты получишь хорошее вознаграждение.

Неприятно удивленный хозяин подчинился, соблазненный мыслью о хорошей плате.

Она сидела еще полчаса в ожидании и в надежде, что прежде чем хозяин объявит ей, что все готово, Криспин может вспомнить о ней и зайти на минутку. Но он не появился. Бедная девушка пролила немало слез, которые были больше вызваны гневом, чем жалостью. Вскоре появился хозяин. Она позвала свою служанку и щедро одарила хозяина несколькими золотыми. Хозяин вывел их через черный ход во внутренний двор.

Здесь их ждали три оседланные лошади, на одной из которых было приторочено женское седло позади приземистого широкоплечего парня, и еще двое хорошо вооруженных парней сидели на двух других лошадях. В руках одного из них был даже мушкет.

Завернувшись в плащ, она села в седло позади одного из парней и приказала трогаться в направлении Денхэма. Мечте пришел конец.

Мистер Куин, хозяин, наблюдал за ее отъездом с беспокойством и тревогой. Закрыв за небольшим отрядом ворота, он встряхнул головой и пробормотал что-то насчет странного поведения женщин по отношению к мужчинам, и мужчин по отношению к женщинам. И взяв светильник, он зашаркал обратно в кладовую, где его поджидала жена.

Когда он зашел в кладовую, миссис Куин с засученными рукавами трудилась над приготовлением паштета. Со вздохом он поставил светильник на пол и сел.

— Быть брошенным такой прекрасной женщиной, которая украсит дом любого джентльмена! — проворчал он. — Ну не дурак ли я, что помог ей в этом!

— Конечно, дурак, — согласилась жена, — что бы ты ни сделал. Ну, что ты натворил на этот раз?

— О, это нехорошее дело! — заскулил он. — Очень нехорошее. Зачем я только с ним связался?

— Если ты что-то сделал, то это, несомненно, что-то нехорошее. Но что именно? — вставила его жена.

— Отправил двух бедных измученных животных в дорогу.

— Каких животных?

— Каких животных? Я что, развожу крокодилов? Моих лошадей, дура!

— И куда ты их отправил?

— В Денхэм с багажом этого буйного джентльмена, который был в такой ярости, что у нас нет лошадей.

— Где он? — осведомилась хозяйка.

— Играет в кости с остальными городскими повесами.

— Играет в кости? А она, говоришь, уехала? — Миссис Куин прекратила работу и посмотрела на мужа.

— Ага, — ответил тот.

— Идиот! — взорвалась она. — Ты хочешь сказать, что леди сбежала?

— Такой вывод напрашивается сам собой, — ответил он радостно.

— И ты дал ей лошадей и помог бежать в то время, как ее муж играет в кости?

— Ты, конечно, без сомнения разглядела в ней его жену.

— Ты кретин! Если джентльмен отхлещет тебя кнутом, то это будет вполне заслуженно.

— Э? Чего? — ошарашенно спросил он, меняясь в лице.

Но миссис Куин, не утруждая себя ответом, решительно направилась к двери, вытирая руки о передник. В мозгу ее мужа промелькнуло подозрение относительно ее намерений.

— Что ты собираешься делать? — нервно спросил он.

— Рассказать джентльмену о том, что произошло.

— Нет! — крикнул он, загораживая ей дорогу. — Ты хочешь… ты хочешь погубить меня?

Она взглянула на него с презрением и, оттолкнув в сторону, двинулась по направлению к общей комнате. Она была уже на полпути, когда он снова догнал ее и схватил за талию.

— Ты сошла с ума, женщина? — крикнул он. — Ты хочешь выдать меня?

— А ты хочешь нас погубить? — спросила она, пытаясь освободиться от его рук. Но он вцепился в нее с отчаянием утопающего.

— Ты не должна туда ходить, — умолял он. — Пойдем обратно, пусть джентльмен сам обнаружит пропажу. Я клянусь, это не очень его расстроит. Он избегал ее с самого приезда сюда, несомненно, она ему надоела. По крайней мере он не должен знать, что я дал ей лошадей. Пусть он подумает, что она убежала пешком.

— Я все равно пойду, — упрямо заявила его супруга, подтаскивая его на пару ярдов ближе к двери. — Джентльмена следует предупредить. Я не позволю, чтобы в моем доме жена сбежала от мужа, и он не был бы об этом извещен!

— Я обещал ей… — начал он.

— Какое мне дело до твоих обещаний? Я скажу ему, и он может отправиться в путь и догнать ее, если захочет.

— Ты не сделаешь этого! — твердил он, сжимая ее в объятиях. Но в этот момент мягкий насмешливый голос прервал их борьбу.

— Трогательное зрелище, сэр, — произнес один из городских посетителей, появившийся в коридоре, — видеть, как мужчина ваших лет проявляет такую пламенную страсть к своей супруге подобно молоденькому возлюбленному. Мне жаль прерывать вас, но если вы позволите мне пройти, то можете продолжать свое занятие без помех, ибо я клянусь, что ни разу не оглянусь назад.

В смущении хозяин и его жена отпрянули друг от друга. Воспользовавшись этим, миссис Куин быстро выскочила в дверь.

В общей комнате сидел сэр Криспин лицом к лицу с приятным молодым человеком, казалось, состоящим из одних костей и мышц. Их окружала пестрая толпа джентльменов, направляющихся в Лондон и остановившихся в Стаффорде.

Игра, которая началась с нескольких крон, теперь достигла внушительной суммы. Сначала удача сопутствовала молодому человеку, но по мере того, как ставки росли, везение начало изменять ему. К тому моменту, как Синтия покинула внутренний двор гостиницы, мистер Гарри Форстер с проклятием бросил на стол последний золотой.

— Чтоб меня сожрали крысы, это последний из сотни!

Он с угрюмым видом поигрывал алой лентой, вплетенной в волосы, и Криспин, видя, что его противник не собирается больше делать ставок, сделал попытку подняться. Но молодой игрок задержал его.

— Не спешите, сэр! — крикнул он. — Я еще не закончил!

С этими словами он стащил с пальца кольцо и с несчастным видом бросил его на стол.

— Во сколько вы его оцените? Криспин пренебрежительно взглянул на драгоценность.

— Двадцать золотых, — проворчал он.

— Черт меня подери, сэр, ваше чутье выдает в вас еврея. Давайте двадцать пять, и я кидаю.

С пренебрежительной улыбкой человека, для которого двадцать пять или сто золотых не представляют большой разницы, Криспин кивнул в знак согласия. Они бросили кости еще раз, и Криспин снова выиграл.

— Сколько ставите? — вскричал мастер Форстер, и за первым кольцом последовало второе.

В этот момент дверь распахнулась, и в комнату ввалилась миссис Куин, задыхаясь от бега и возбуждения. В дверном проеме позади нее, окаменев от ужаса, стоял ее супруг. Наклонившись к уху сэра Криспина, миссис Куин сообщила ему новость громким шепотом, который услышали большинство игроков, сидящих за столом.

— Убирайся! — взревел Криспин в бешенстве.

Женщина указала на своего мужа, и Криспин, заключив из ее жестов, что это и есть хозяин, подозвал его к себе.

— В чем дело, хозяин? — прорычал он. — Подойди сюда и объясни, куда девалась леди?

— Я не знаю, — ответил трясущийся хозяин и рассказал обо всех подробностях, как все произошло, добавив, что леди, похоже, была сильно разгневана.

— Оседлай мне лошадь! — приказал Криспин. — Они поскакали в сторону Денхэма? Быстрее! — и как только хозяин кинулся выполнять его распоряжения, он смахнул со стола золото и кольцо себе в карман, собираясь уходить.

— Э-эй! — вскричал мастер Форстер, вскакивая из-за стола. — Что за внезапная спешка?

— Мне очень жаль, сэр, что удача была неблагосклонна к вам, но я должен ехать. Обстоятельства таковы, что…

— К черту ваши обстоятельства! — вспылил Форстер. — Вы не можете уехать просто так!

— С вашего позволения, сэр, я между тем так и поступлю.

— А я вам не позволю!

— В таком случае, к моему огромному сожалению, я буду вынужден обойтись без вашего соизволения. Но я еще вернусь.

— Сэр, это старая сказка!

Криспин в отчаянии обернулся. Затеять сейчас ссору означало погубить все, и он чудом сдержал свой гнев. У него оставалось еще несколько минут, пока седлали лошадь.

— Сэр, — обратился он к Форстеру, — если на ваших пальцах найдется драгоценностей хотя бы на половину той суммы, что я у вас выиграл, я готов поставить весь выигрыш на банк, после чего, независимо от результата, я уеду. Согласны ли вы?

По толпе зрителей пробежал шепот недоумения при виде такой беспечной щедрости, и Форстер был вынужден принять его условия. Он снял с пальцев два оставшихся кольца, достал большой бриллиант из медальона на шее и вынул из уха жемчужную серьгу. Все это он положил на стол, где Геллиард уже поставил против него весь свой выигрыш. Как раз в этот момент появился хозяин, чтобы объявить, что лошадь готова.

Криспин бросил кости и выиграл. Собрав драгоценности со стола, Криспин учтиво извинился и покинул комнату.

Синтия не успела отъехать и шести миль по дороге в Денхэм, как один из ее телохранителей услышал стук приближающихся копыт и обратил внимание на то, что их преследуют. Синтия приказала скакать быстрее, но погоня настигала их с каждой минутой. Снова один из телохранителей обратился к ней с предложением остановиться и встретиться лицом к лицу с преследователями. Но Синтия содрогнулась при этой мысли и, соблазняя своих спутников обещаниями крупной награды, вынудила их скакать еще быстрее. Они проехали еще одну милю, но топот копыт слышался все ближе и ближе, пока они, наконец, не осознали всю тщетность попыток оторваться от преследователей.

Ночь была безлунной, но было достаточно светло, чтобы разглядеть силуэт их преследователя, вырисовывающийся на фоне неба в сотне шагов от них.

Несмотря на приказ Синтии не стрелять, один из ее спутников прицелился из мушкета и выстрелил по приближающемуся силуэту.

Синтия вскрикнула от ужаса, и в следующий момент сэр Криспин настиг их. Стрелявший услышал лязг вытаскиваемого меча, и перед его глазами сверкнуло лезвие стали. В следующий момент Криспин ударил его рукоятью меча по голове, свалив с лошади на землю. Его приятель пришпорил коня и быстрее ночного ветра помчался в сторону Денхэма.

Прежде чем Синтия успела сообразить, что же произошло, седло перед ней было пустым, и она направлялась обратно в Стаффорд на лошади, которую вел на поводу Криспин.

— Глупышка! — гневно сказал Криспин, и после этого они ехали молча, каждый погруженный в свои переживания.

Обратный путь занял у них немного времени, и вскоре она вновь стояла во внутреннем дворе гостиницы, из которого выехала больше часа назад. Не желая проходить через общую комнату, Криспин провел ее через боковую дверь, которая послужила ей дорогой к бегству. В коридоре их встретил хозяин и, взглянув в бешенные глаза Криспина, молча ретировался.

Вдвоем они вернулись в комнату, в которой она в одиночестве провела весь день. Она чувствовала себя как провинившийся ребенок и злилась на свою слабость. И все же она стояла посреди комнаты, потупив взор, не решаясь взглянуть на своего спутника, который смотрел на нее с гневом и изумлением. Наконец ровным спокойным голосом он спросил:

— Почему вы убежали?

Его вопрос разжег в ней гневные чувства, как порыв ветра угасающее пламя. Она гордо откинула назад голову и устремила на него смелый взгляд.

— Я скажу вам! — крикнула она и внезапно замолчала.

Огонь погас, и в ее глазах читалось бесконечное изумление при виде темного пятна, медленно расплывающегося по его серому камзолу от левого плеча вниз. Ее удивление сменилось ужасом, когда она догадалась, что это за пятно, и вспомнила, как один из ее спутников стрелял в Криспина.

— Вы ранены? — жалобно воскликнула она.

Его лицо исказила кривая улыбка, еще больше оттенявшая его бледность. Он сделал протестующий жест, который, казалось, истощил его последние силы, и рухнул без сознания на пол. Большая потеря крови и постоянное недосыпание сломали этого железного человека.

В мгновение ока ее гнев испарился. Ей стало страшно от мысли, что он умер, и что эту смертельную рану ему нанесли по ее вине. Со стоном она опустилась на колени подле него. Она подняла его голову и положила себе на колени, шепча его имя, как будто этого было достаточно, чтобы привести его в чувство.

— Криспин, Криспин, Криспин!

Она нагнулась и поцеловала его бледный лоб, затем губы, чувствуя легкое подрагивание, и его глаза открылись. Какое-то время его взгляд был затуманенным, затем в глазах возникло удивленное выражение.

Мгновение назад они оба стояли, объятые гневом, и вдруг он оказался на полу, его голова на ее коленях, ее губы на его губах. Как он попал сюда? Что все это значило?

— Криспин, Криспин! — заплакала она. — Слава Богу, что это только обморок!

Слабым голосом он спросил:

— Почему ты убежала?

— Давай забудем об этом, — ответила она нежным голосом.

— Нет, нет, сначала скажи.

— Я подумала… я подумала, — она замялась, набираясь сил. — Я подумала, что я тебе на самом деле безразлична, что ты играешь мной, как игрушкой. Когда мне сказали, что ты играешь в кости с джентльменом из Лондона, я разгневалась на тебя за твое невнимание ко мне. Если бы он любил меня, сказала я себе, он бы никогда не бросил меня одну.

Криспин посмотрел на ее взволнованное лицо. Затем он закрыл глаза, и истина обрушилась на него как поток. Сотни вещей, которые он находил странными в последние два дня, теперь стали для него простыми и понятными, наполняяего душу неизъяснимой радостью. Он не мог заставить себя окончательно поверить, что все это не бред, что Синтия рядом с ним, и что он понял ее правильно. Как он был слеп, каким дураком он был!

Но затем его мысли вернулись к сыну, и как будто ледяная рука сковала его члены. Не открывая глаз, он застонал. Он наконец нашел свое счастье. Он снова был любим, и любим самым чистым и нежным существом, которых только создал Господь. Его душа наполнилась великой нежностью. В нем возникало жгучее искушение послать к черту данное слово, презреть веру, позабыть про честь и оставить эту женщину себе.

Она любила его, он знал это теперь. И он любил ее, он это сейчас понял. Что по сравнению с этим его честь, вера и клятва? Что по сравнению с этим его сын, который презирает его?

Самую трудную схватку с самим собой он вел сейчас, лежа на полу, с головой на ее коленях.

Если бы он не открыл глаза, возможно, честь и вера все же одержали бы верх, но он открыл их и встретился взглядом с Синтией.

— Синтия! — воскликнул он. — Господь, смилуйся надо мной, я люблю тебя!

И снова потерял сознание.

Глава 23

ВО ФРАНЦИЮ
Этот крик, который она наполовину не поняла, все еще звенел в ее ушах, когда дверь распахнулась, и в комнату ворвался взбешенный молодой человек, по пятам которого следовал причитающий хозяин.

— Я говорю тебе, лживая собака, — кричал он, — что видел, как он въезжал во двор, и клянусь Святым Георгием, я заставлю его дать мне шанс отыграться! Убирайся к своему папаше, порождение ехидны!

Синтия с тревогой подняла голову, и молодой человек, заметив ее, остановился в смущении.

— Простите меня, мадам… я не знал… я не видел… — Он замешкался и, наконец вспомнив о приличиях, низко поклонился. — Ваш слуга, мадам, — сказал он. — Ваш покорный слуга Гарри Форстер.

Она вопросительно взглянула на него, но не произнесла ни слова, в то время как молодой человек в нерешительности переминался с ноги на ногу, мечтая в душе исчезнуть как можно скорее.

— Я не знал, мадам, что ваш муж ранен.

— Он не муж мне, сэр, — ответила она, не задумываясь над тем, что говорит.

— Бог мой! — воскликнул он. — И вы все же убежали от него?

Ее щеки стали пунцовыми.

— Дверь у вас за спиной, сэр.

— И этот вор, хозяин гостиницы, тоже, — ответил молодой человек, ничуть не смутившись. — Подойди сюда, бурдюк с жиром, видишь, джентльмен ранен.

Подгоняемый столь учтивым образом, хозяин приблизился к Криспину, а молодой человек начал умолять Синтию позволить ему вместе с кабатчиком осмотреть рану джентльмена. Они положили Криспина на кровать, перевязали ему рану, которая сама по себе не была опасной — обморок был вызван большой потерей крови — и положили ему под голову подушку. Криспин блаженно вздохнул и открыл глаза, жалуясь на жажду. Каково же было его удивление, когда он обнаружил своего недавнего партнера по игре в роли сиделки.

— Я пришел в поисках вас, чтобы продолжить игру, — пояснил Форстер, — и, Святой Георгий, очень огорчился, застав вас в таком состоянии.

— А, сэр, мое состояние не так уже плохо, но я благодарен вам за своевременную помощь.

Он поймал взгляд Синтии и улыбнулся. Трактирщик многозначительно кашлянул и направился к двери. Но мастер Форстер не сделал ни малейшей попытки сдвинуться с места. Он продолжал как бы в нерешительности стоять у постели Криспина.

— Перед уходом я бы хотел сказать вам пару слов, — произнес он наконец. Затем, обернувшись, он заметил хозяина, выжидательно застывшего в дверях. — Убирайся! — крикнул он ему. — Чтоб меня раздавило, неужели один джентльмен не может сказать другому джентльмену пару слов, не опасаясь быть подслушанным другими ушами? Простите мне мою горячность, мадам, но эти шакалы вызывают во мне бешенство… Теперь о деле, сэр, — возобновил он разговор, как только хозяин ушел. — Этой ночью я проиграл вам определенную сумму денег, которая некоторым может показаться значительной, хотя для меня она просто пустяк. Однако меня очень заботит судьба некоторых безделушек, которые имеют для меня особую ценность и которые, по чести говоря, я поставил на карту в минуту отчаяния. Я питал себя надеждой все же отыграться сегодня вечером за дружеским ужином, поскольку мне есть еще что поставить: коляску и четверку прекрасных лошадей, равных которым вы не сыщете во всей Англии. Ваша рана, сэр, лишает меня этой возможности. Поэтому я явился, чтобы предложить вам вернуть мне эти безделушки в обмен на мою расписку на сумму их стоимости. Меня хорошо знают в городе, — поторопился добавить он, — поэтому вы можете не опасаться…

Криспин остановил его жестом руки:

— Я и не думал опасаться. Я рад оказать вам услугу. — Он сунул руку в карман и вытащил кольца, серьгу и медальон, которые раньше принадлежали молодому джентльмену. — Возьмите, сэр, ваши безделушки.

— Сэр! — воскликнул Форстер, смущенный подобной щедростью. — Это — благородный поступок. Я ваш должник, сэр, чтобы меня сожрали крысы. Я сейчас же напишу вам расписку. Во сколько вы оцениваете эти драгоценности?

— Минуточку, мастер Форстер, — прервал его Криспин, которому в голову пришла очередная идея. — Вы упомянули лошадей. Они свежие?

— Как июньские розы.

— И вы возвращаетесь в Лондон, не так ли?

— Совершенно верно.

— Когда вы собираетесь выехать?

— Завтра.

— Прекрасно, сэр. В таком случае у меня есть к вам одно предложение, после которого отпадет надобность в расписке.

Одолжите мне ваших лошадей до Харвича. Я обязуюсь выехать немедля…

— Но твоя рана! — воскликнула Синтия. — Ты еще слишком слаб.

— Слаб? Только не я. Я снова бодр и здоров. Моя рана — это не рана, а царапина. — Он рассмеялся и, пригнув к себе ее голову, прошептал: — Ваш отец. — Затем он вновь обратился к Форстеру: — Сэр, на конюшне стоит четверка моих лошадей, на которых вы завтра можете добраться до Харвича, где обменяете их на своих собственных. Они будут ждать вас в трактире «Гартер Инн». За эту услугу, которая для меня имеет поистине неоценимое значение, я охотно отдам вам обратно ваши безделушки, без всякой компенсации.

— Пусть меня сожрут крысы, сэр! — воскликнул Форстер.

— Это слишком великодушно, клянусь честью. Я не могу согласиться на это, пусть меня сожрут крысы, не могу!

— Я повторяю вам, сэр, что ваша услуга будет для меня неоценимой, в сотню раз дороже стоимости ваших драгоценностей.

— Вы получите и лошадей, и расписку, — твердо сказал Форстер.

— Ваша расписка не будет иметь цены для меня, сэр. Завтра я намереваюсь покинуть Англию и неизвестно, когда вернусь.

Под конец сделка все же состоялась. Синтия разбудила свою служанку, лошади были запряжены в коляску Криспина, и он, тяжело опираясь на руку Форстера, спустился вниз и занял место в экипаже.

Оставив лондонского щеголя у дверей «Саффолк Армз» превозносить щедрость Криспина, они устремились сквозь ночь по направлению к Харвичу.

В десять утра они были уже в Харвиче у дверей трактира «Гартер Инн». Но тяжелое путешествие так измотало Криспина, что он не смог самостоятельно добраться до постели. Он очень тревожился по поводу корабля «Леди Джейн», будучи не в состоянии лично отправиться в гавань и навести о нем справки, как вдруг некий здоровенный краснолицый человек осведомился, не он ли является сэром Криспином Геллиардом. Прежде чем Криспин сумел ответить, мужчина добавил, что его зовут Томас Джексон, он владелец «Леди Джейн», чему Геллиард несказанно обрадовался.

Но когда он, наконец, лежал в каюте шкипера, мысль о его теперешнем положении наполнила его душу удовольствием, смешанным с горечью. Он уезжал, чтобы привезти Синтию своему сыну, он дал честное слово, что сделает это. И как он мог выполнить свою клятву? В какой-то момент он даже пожалел, что парень, ранивший его в плечо, не взял прицел чуть пониже, тем самым решив все проблемы этой гнусной жизни.

Тщетно пытался он утешить себя мыслью, что Синтия любит его, что его сын ничего для нее не значит, и что она никогда бы не согласилась поехать с ним, если бы знала об истинной цели этого путешествия.

Нет, он поступил подло, и его вина отягощалась еще целым рядом обстоятельств. На мгновение он почти струсил. В его голове мелькнула мысль приказать мастеру Джексону миновать Кале и отправиться в какой-нибудь другой портовый город. Но затем он выбросил эту трусливую мысль из головы и решил рассказать сыну правду, что бы не случилось. Пока он метался в бреду в каюте шкипера, его отношение к Кеннету переросло почти в ненависть. Он вспоминал его только как слабое, низкое создание, фанатика, предателя и даже лицемера.

Паруса поймали свежий ветер, и к вечеру Синтия зашла в каюту, чтобы возвестить о том, что на горизонте показался берег Франции.

Ответом ей был вздох, и когда она спросила его, в чем дело, он только грустно улыбнулся. На мгновение в нем боролись искушение рассказать ей обо всем, о том ложном положении, в котором он очутился, и облегчить разговором груз страданий, свалившихся на него. Но он не решился. Синтия ничего не должна знать.

Глава 24

ГОСТИНИЦА «ОБЕРЖ ДЮ СОЛЕЙ»
На первом этаже гостиницы «Оберж дю Солей» в Кале хозяин осведомился у Криспина, не он ли является милордом Геллиардом. Криспин насторожился. Подозрение возникло в нем еще с того момента, когда он не обнаружил своего сына ни встречающим его на причале, ни в гостинице. Он не смел задать вопрос, опасаясь разрушить надежду, которая уже начала зарождаться в его душе.

Он вздохнул, прежде чем ответить, и провел жилистой рукой по лбу, стирая пот.

— Мое имя действительно Криспин Геллиард. У вас есть для меня новости?

— Джентльмен… соотечественник милорда, уже около трех дней ожидает вас.

Мгновение Криспин сидел неподвижно, лишенный последнего луча надежды. Затем он внезапно вскочил на ноги, несмотря на слабость от раны.

— Приведите его ко мне. Я хочу его видеть немедля.

— Месье, — ответил хозяин гостиницы. — Сейчас его нет. Он отправился погулять пару часов назад и еще не возвращался.

— Господи, сделай так, чтобы он, гуляя, утонул в морс! — взорвался Криспин. Затем он взял себя в руки. — Нет, нет, нет, Господи, только не это! Я не хотел этого говорить!

— Монсиньер будет ужинать?

— Сейчас же, и принесите побольше света!

Хозяин вышел и вскоре вернулся с парой светильников, которые поставил на стол.

Когда он выходил, на лестнице послышались тяжелые шаги, сопровождаемые позвякиванием лат о перила.

— Вот и ваш соотечественник, милорд, — объявил хозяин.

И Криспин с тревогой взглянувший на дверь, увидел знакомую грузную фигуру Гарри Хогана. От удивления он присел на постели. С грустной улыбкой на лице Хоган подошел к Криспину и сочувственно потрепал по плечу.

— Добро пожаловать во Францию, Криспин. Хотя тебя встречает совсем не тот, кого ты ожидал, но все же это твой старый друг.

— Хоган! Почему ты здесь? Зачем ты здесь? Что все это значит? Где Джоселин?

Ирландец скорбно посмотрел на него, затем вздохнул и опустился в кресло.

— Ты привез леди? — спросил он.

— Она здесь и скоро придет сюда.

Хоган плотнее сжал губы и печально покачал седой головой.

— Но что Джоселин? — снова спросил Криспин, и его лицо побледнело, когда он обратился к своему собеседнику. — Почему он не здесь?

— Я привез печальные вести, Криспин.

— Печальные вести? — пробормотал Геллиард, как будто не понимая смысла сказанного. — Печальные вести? — Затем он взял себя в руки. — Какие вести?

— И ты привез еще и девушку, — сокрушенно вздохнул Хоган. — Господи, я надеялся, что тебе это не удастся.

— Клянусь смертью Господней, Хоган! — воскликнул Криспин, ты скажешь, в чем дело, или нет?

Хоган помолчал с минуту, а затем начал:

— Я начну рассказ с самого начала. Все произошло так. Три или четыре часа спустя после твоего отъезда, мои люди привели разыскиваемого бунтовщика. Я сразу же отправил его в Лондон в сопровождении сержанта и всего отряда, оставив себе только двух ребят. Примерно через час во двор въехала коляска, в которой сидел невысокий человек, одетый во все черное, с самым неприятным и злым лицом, которое мне когда-либо приходилось видеть. Я обнажил шпагу, подозревая неладное. Он сказал, что он Джозеф Ашберн из замка Марлей, друг Лорд-Генерала, и что ему немедленно нужны лошади, чтобы доехать до Лондона. Услышав его слова, я сразу догадался, по каким делам он спешит в Лондон. Он зашел в гостиницу, чтобы освежиться, и я последовал за ним. В общей комнате первым, кого он заметил, был твой сын, он вскрикнул от удивления и затем разразился потоком богохульств, которых я не слышал в устах ни одного пуританина. «Идиот! — кричал он. — Почему ты здесь?» Юноша переминался с ноги на ногу со смущенным видом. «Меня задержали», — произнес он. «Задержали? Гром и молния! Кто?» — «Мой отец, ты, мерзкий убийца!» — последовал необдуманный ответ. При этих словах мастер Ашберн побелел. «Так значит тебе все известно? Ну что ж, это не поможет ни тебе, ни твоему отцу. Но я начну с тебя». С этими словами он схватил кувшин с элем и выплеснул его в лицо юноше. Клянусь душой, мальчик показал такую твердость, которой я от него не ожидал. «На улицу! — крикнул он, одной рукой обнажая меч, другой показывая на дверь. — На улицу, негодяй, там я убью тебя!» Ашберн рассмеялся, произнес ругательство, и они мимо меня последовали во двор. Двор был пуст, и прежде, чем лязг мечей привлек чье-то внимание, все было кончено: Ашберн поразил юношу в сердце.

Хоган сделал паузу. Криспин сидел бледный и неподвижный, как статуя.

— А Ашберн? — наконец спросил он низким голосом. — Что произошло с ним? Его арестовали?

— Нет, — угрюмо ответил Хоган. — Его не арестовали. Его похоронили.

Прежде, чем он успел вытереть клинок, я подошел к нему и сказал пару слов. Я вспомнил, что он остался должен тебе, и что он послал тебя на верную смерть, я видел окровавленное тело мальчика, лежащее на земле, и я стукнул его кулаком по зубам. Он сделал предательский выпад прежде, чем я успел достать свой меч. Люди высыпали на улицу и хотели остановить нас, но я осыпал их самыми страшными проклятиями, обещая проткнуть каждого, кто встрянет между нами, и они не стали вмешиваться. Я не заставил их долго ждать. Я не зеленый юнец с холмов Шотландии, и мой меч уже через минуту вонзился в горло негодяя. Уже после, стоя во дворе и глядя на дело своих рук, я вспомнил, что этот Ашберн был хорошо известен в Парламенте, и мне стало нехорошо при мысли, что меня может ожидать. Поэтому я вскочил на коня и поехал прямо в Гринвич в надежде застать там «Леди Джейн» на месте. Но мой гонец уже отослал ее в Харвич за тобой. Я отправился в Дувр, и вот уже три дня, как я здесь.

Сэр Криспин сидел очень спокойно, положив локти на колени, и в комнате воцарилась тишина.

— Значит, так и должно было случиться, — произнес он наконец. — Господь ведает, что я не решался заглядывать в будущее. Я был в безвыходном положении.

Он поднял глаза, и ирландец увидел, что его лицо искажено страданием. Тронутый, Хоган подошел и положил ему на плечо свою руку.

— Ну, ну! Ты думаешь, я не понимаю, что ты сейчас чувствуешь? В конце концов, он был твоим сыном. И все же, разве он мог быть твоим сыном? Может, Судьбе было угодно так распорядиться.

— Разве я не знаю этого? — удивил его ответом Криспин и добавил: — Это-то и печалит.

Рука Хогана лежала на его плече.

— Встряхнись, Криспин! Мужчина должен с достоинством принимать удары Судьбы!

Криспин горько рассмеялся:

— В этом-то и вся ирония.

Затем он поднял голову: — Но ты тоже пострадал из-за этого дела. Прости, что мне сразу не пришло в голову…

— О, ерунда! Не стоит об этом вспоминать.

— Но ты в изгнании по моей вине. У меня по-прежнему есть друзья во Франции, которые могут мне помочь. Ты не будешь жалеть, что стал моим другом.

— Стоит ли сейчас так заботиться обо мне? Разве у тебя недостаточно хлопот и без меня? — Он мрачно добавил: — Остается еще девушка — вот это проблема!

Криспин поднялся.

— Самая незначительная из всех моих проблем. Священник разрешит ее.

— Священник? Слава Богу! — воскликнул Хоган. — Так ты говоришь, священник?

— Да, священник. Я слышу ее шаги на лестнице. Гарри, будь добр, оставь меня.

Синтия появилась на пороге. Хоган пропустил ее в комнату и молча удалился.

Улыбаясь, она подошла к Криспину, чтобы спросить о причине его озабоченности.

— Что случилось? — спросила она. — Плохие вести?

Слабая улыбка мелькнула по его бледным губам. — Плохие вести? Разве можно когда-нибудь с уверенностью сказать, плохие это вести или хорошие? Но это вести, которые заставляют страдать.

Глаза Синтии были полны нежности, также как и ее голос:

— Я помогу тебе перенести их, дорогой, — сказала она и упала в его объятия.

БАРДЕЛИС ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ (роман)

Ai Miei Genitori [648]

Роман повествует о приключениях фаворита Людовика XIII Барделиса Великолепного, которые приводят его на юг Франции, где беспрерывно шли мятежи против центральной власти и короля, и его не знающей преград любви к прекрасной Роксалине де Лаведан.

Глава 1

ПАРИ
— Легок на помине, — прошептал Лафос. Повинуясь его словам и значительности его взгляда, я обернулся.

Дверь открылась, и перед нашими глазами предстала коренастая фигура графа де Шательро. Лакей в красной ливрее, расшитой золотом, — цвет моего родового герба, — в подобострастном поклоне принимал его плащ и шляпу.

Наступила внезапная тишина, а ведь мгновение назад этот человек был предметом нашей беседы. Замолчали остряки, которые только что злословили по его поводу и превратили ухаживание в Лангедоке — откуда он только что вернулся с позорным поражением — в предмет жестоких насмешек и язвительных острот. Удивление витало в воздухе, так как мы слышали, что Шательро был сломлен своей неудачей в амурных делах, и не думали, что он так скоро присоединится к собранию, которым правит веселье.

Некоторое время граф стоял на пороге, а мы вытягивали шеи, чтобы получше рассмотреть его, как будто он был предметом для пристального изучения. Тишину нарушил приглушенный смешок безмозглого Лафоса. Я нахмурился. Это было верхом невоспитанности, и мне нужно было любым способом сгладить неловкость.

Я вскочил так резко, что мой стул проскользил по сверкающему паркету добрую половину ярда. В два шага я оказался рядом с графом и протянул ему руку для приветствия. Он пожал ее с неторопливостью, которая свидетельствовала о печали. Он вступил в полосу света и вздохнул со всей тяжестью, на которую было способно его грузное тело.

— Вы не ожидали увидеть меня, господин маркиз, — сказал он, и в интонации его голоса, казалось, сквозило извинение за то, что он пришел, и даже за то, что он вообще существует.

Природа создала лорда Шательро гордым и надменным, как Люцифер[649], — говорят, его повергнутые в прах вассалы находили некоторое сходство с этим знаменитым персонажем в чертах его смуглого лица. Среда, в которой он вращался, пополнила тот запас высокомерия, которым наградила его природа, а благосклонность короля — здесь он был моим соперником — сделала его тщеславную душу еще более похожей на распущенный павлиний хвост. Поэтому я замер, услышав этот странный униженный голос: по моему мнению, неудачное ухаживание не может быть причиной униженности такого человека.

— Я не думал, что здесь будет так много народу, — сказал он. И следующие его слова объяснили причину его подавленного состояния. — Король, господин де Барделис, отказался принять меня; а когда солнце заходит, мы, низшие существа небосвода, должны обратиться за светом и покоем к луне. — И он низко поклонился мне.

— Хотите сказать, что я — король тьмы? — спросил я и засмеялся. — Вряд ли это удачное сравнение. Луна холодна и уныла, а я горяч и весел. Мне бы хотелось, господин де Шательро, чтобы вы удостоили честью наше собрание по более радостной причине, нежели недовольство его величества.

— Вас справедливо называют Великолепным, — ответил он с новым поклоном, не чувствуя сарказма в моих медоточивых речах.

Я засмеялся и, покончив с комплиментами, пригласил его к столу.

— Ганимед, место для господина графа. Жиль, Антуан, позаботьтесь о господине де Шательро. Базиль, вино для графа. Быстро!

Через минуту он стал центром заботы и внимания. Мои лакеи роились вокруг него, как пчелы вокруг розы. Не попробует ли господин этого каплуна а la casserole[650] или эту индейку, фаршированную трюфелями? Не соблазнит ли господина графа кусочек этой сочной ветчины а L’Anglaise[651], а может, он удостоит нас чести и отведает эту индейку aux olives[652]? Вот салат, секрету приготовления которого повар господина маркиза научился в Италии, а это vol-au-vent[653], который изобрел сам Келон.

Базиль настойчиво предлагал ему вина. Его сопровождал паж с подносом, уставленным кувшинами и бокалами. Не желает ли господин граф попробовать белый арманьяк или красное анжуйское? Это бургундское, которое очень нравится господину маркизу, а вот нежное ломбардское вино, которое нередко хвалил его величество. А может, господин граф желает отведать вино последнего урожая Барделиса?

Так они терзали и смущали его, пока он не сделал свой выбор; и даже тогда двое из них остались за его спиной, готовые предупредить малейшее его желание. И действительно, будь он самим королем, мы вряд ли бы смогли оказать ему больший почет и уважение в особняке Барделиса.

Напряженность, которая возникла с его приходом, до сих пор еще витала в воздухе, поскольку Шательро не любили и его присутствие было сродни появлению черепа на египетском пиру.

Среди всех этих друзей по веселью, собравшихся за моим столом, — из которых лишь немногие испытали силу его власти, — вряд ли нашелся хотя бы один, которому хватило бы такта скрыть свое презрение к опальному фавориту. О том, что он в опале, было известно не только из его слов.

Однако в моем доме я готов был приложить все усилия, чтобы он не почувствовал раньше времени того холода, которым завтра его обдаст весь Париж. Я играл роль радушного хозяина со всей любезностью, на которую был способен, а для того, чтобы растопить лед в душах гостей, я приказал не жалеть вина. Мое положение не позволяло вести себя по-другому, иначе могло показаться, что я радуюсь низвержению соперника и чувствую себя счастливым от того, что его опала поможет моему собственному возвышению.

Мои усилия не пропали даром. Постепенно начало сказываться действие вина. Слово здесь, другое там, и благодаря острому уму, которым Небо наградило меня, мне удалось возродить атмосферу веселья, нарушенную его приходом. Вновь воцарилось хорошее настроение, и за столом звучали остроты, шутки и смех. Августовский вечер вынес звуки нашего празднества через распахнутые окна и понес их по улице Святого Доминика к улице Де Л’Анфер, а может, и донес их до ушей обитателей Люксембургского дворца, рассказывая им, что Барделис и его друзья устроили еще одну из тех пирушек, которые стали притчей во языцех в Париже и которые сыграли немалую роль в том, что меня прозвали Великолепным.

Но позднее, когда зазвучали совсем безумные тосты и все осушали бокалы уже не ради тоста, а ради самого вина, остроты стали более язвительными и менее сдержанными; дерзость, как хищная птица, на какое-то мгновение зависла над нами и вдруг стремительно ринулась вниз, воплощенная в словах этого глупца Лафоса.

— Господа, — прошепелявил он и устремил холодный взгляд на Шательро, — у меня есть тост для вас. — Он осторожно встал, ибо уже дошел до такого состояния, когда осторожность в движениях приобретает первостепенное значение, отвел глаза от графа и посмотрел на свой бокал, который был наполовину пуст. Знаком Лафос приказал лакею наполнить его. — До краев, господа, — скомандовал он. В наступившей тишине он попытался поставить одну ногу на стул, но, испытав трудности в сохранении равновесия, остался стоять обеими ногами на полу — не так впечатляюще, зато безопасно.

— Господа, я хочу провозгласить тост за самую невероятную, самую прекрасную и самую холодную даму Франции. Я хочу выпить за все ее добродетели, о которых молва поведала нам, за ее самую главную и самую досадную для нас прелесть — холодное безразличие к мужчине. Я также хочу выпить за того счастливчика, который сможет стать Эндимионом для этой Дианы.

Нужно быть, — продолжал Лафос, который много занимался мифологией, — нужно быть прекрасным, как Адонис, мужественным, как Марс, нужно петь, как Аполлон, и любить, как сам Эрос, чтобы достичь этой цели. И я боюсь, — он икнул, — что эта цель так и не будет достигнута, так как единственный мужчина во Франции, на которого мы возлагали свои надежды, потерпел поражение. Встаньте, господа! Я предлагаю тост за несравненную Роксалану де Лаведан!

Я бросил взгляд на Шательро, пытаясь определить, как он отреагировал на эту выходку и на этот тост за даму, чьей руки он должен был добиваться по велению короля, но которую он так и не смог завоевать. Он вместе со всеми встал по призыву Лафоса, либо ничего не подозревая, либо считая подозрение слишком неосновательным, чтобы на него реагировать. Однако при упоминании ее имени тень гнева промелькнула на его крупном лице. Он поставил свой бокал с такой неожиданной силой, что его тонкая ножка сломалась. Вино пролилось на белую скатерть, и красное пятно расползлось вокруг серебряной вазы. Вид этого пятна привел его в чувства и напомнил о манерах, которые он позволил себе на мгновение забыть.

— Барделис, тысяча извинений за мою неловкость, — пробормотал он.

— Пролитое вино, — засмеялся я, — это хороший знак.

У него был такой вид, как будто он пролил не вино, а кровь. Тем не менее неуместная выходка моего бестолкового Лафоса обошлась сравнительно легко. Но закрыть поднятую тему было теперь не так уж просто. Началось открытое обсуждение мадемуазель де Лаведан. Сначала об ухаживании за ней графа говорили намеками, а потом начали бестактно обсуждать все подробности, в чем, я думаю, виновато вино, которое помутило рассудок этих господ. С возрастающей тревогой я наблюдал за графом. Но он не выказывал больше ни малейшего признака раздражения. Он сидел и слушал, как будто это его нисколько не касалось. Были моменты, когда он даже улыбался в ответ на какое-нибудь остроумное замечание. В конце концов он дошел до того, что присоединился к этому состязанию умов и начал защищаться от их нападок, достаточно безобидных, хотя присутствующие не могли полностью скрыть ту неприязнь, которую к нему испытывали, и удовольствие, полученное от его последнего поражения.

Какое-то время я не принимал участия в этой веселой беседе. Но потом, подзадоренный общим настроем, который поддержал Шательро, и разгоряченный вином, которого вместе со своими гостями выпил слишком много, я произнес слова, в результате которых и появилась эта история.

— Шательро, — засмеялся я, — оставьте эти отговорки, признайтесь, что вы пытаетесь оправдать себя, и согласитесь, что вы действовали с неловкостью, непростительной для человека с вашими способностями.

Его лицо залилось краской — первая вспышка гнева с того момента, как он пролил вино.

— Ваши успехи, Барделис, делают вас тщеславным, а тщеславие рождает высокомерие, — ответил он с презрением.

— Вы только взгляните! — воскликнул я, обращаясь ко всей компании. — Посмотрите, как он пытается увильнуть от ответа! Нет, вы должны признать свою неловкость.

— Неловкость, — сонно пробормотал Лафос, — такая же знаменательная, как и та, с которой Пан добивался руки королевы Лидии.

— Мне нечего признавать, — вскричал Шательро с жаром в голосе. — Вам очень удобно сидеть здесь, в Париже, среди томных, глупых и бездушных придворных красоток, чье расположение можно легко завоевать, потому что для них флирт — это лучшее времяпрепровождение и они с радостью принимают те развлечения, которые вы, насмешливые пижоны, предлагаете им. Но мадемуазель де Лаведан совсем другого сорта. Она — женщина, а не кукла. Она состоит из плоти и крови, а не из пудры и румян. У нее в груди сердце, а не душонка, растленная тщеславием и распущенностью.

Лафос захохотал.

— Внемли! О внемли, — вскричал он, — «апостолу целомудрия»!

— Saint Gris![654] — воскликнул один из моих гостей. — Наш Шательро потерял от нее и сердце, и разум.

Шательро взглянул на него горящими от гнева глазами.

— Вы правы, — согласился я. — Он пал ее жертвой, и теперь его оскорбленное самолюбие превращает ее в кладезь достоинств. Существует ли такая женщина, граф? Чушь! В сердце влюбленного или в воображении какого-нибудь сумасшедшего поэта, возможно, но не в нашем безрадостном мире.

Он раздраженно отмахнулся.

— Вы действовали неумело, Шательро, — настаивал я. — Вам не хватило ловкости. На свете не существует такой женщины, которую не смог бы завоевать мужчина, если бы он этого захотел, при условии, что они принадлежат одному кругу и он может сохранить ее положение или поднять на ступень выше. Любовь женщины, сэр, это дерево, корнем которого является тщеславие. Ваше внимание льстит ей и склоняет ее к капитуляции. И, если вы выберете подходящий момент для нанесения удара и сделаете это с должной ловкостью, вы без труда выиграете сражение, и она сдастся. Поверьте мне, Шательро, хоть я и моложе вас на целых пять лет, по опыту я старше вас на целое поколение, и я знаю, что говорю.

Он усмехнулся.

— Если опытом вы называете карьеру обольстителя, которую вы начали в восемнадцать лет с amour[655], завершившегося скандалом, я согласен, — сказал он. — Но что касается всего остального, Барделис, на все ваши рассказы о побежденных женщинах я могу сказать только одно: вы никогда в жизни не встречали настоящей женщины — я не могу назвать женщинами все эти существа при дворе. Если вы хотите узнать настоящую женщину, поезжайте в Лаведан, господин маркиз. Если вы хотите хоть раз потерпеть поражение, направьте всю армию своих любовных уловок на цитадель Роксаланы де Лаведан. Если вы хотите испытать унижение, отправляйтесь в Лаведан.

— Это вызов! — заорала дюжина голосов. — Это вызов, Барделис!

— Mais voyons[656], — обратился я к ним с шутливой мольбой, — неужели вы хотите, чтобы я отправился в Лангедок и завоевал это воплощение женских добродетелей только для того, чтобы доказать справедливость моих утверждений? Будьте милосердны, господа.

— Неизменная отговорка хвастуна, — усмехнулся Шательро, — когда ему нечем подтвердить свои слова.

— Месье полагает, я хвастаю? — промолвил я, едва сдерживая себя.

— Это ясно из ваших слов — или же я не понял их смысла. Насколько я понимаю, вы имели в виду, что там, где я потерпел поражение, вы могли бы преуспеть, если бы только захотели. Я бросил вам вызов, Барделис. Я повторяю его. Добивайтесь ее руки доступными для вас средствами; ослепите ее своим богатством и великолепием, поразите ее количеством слуг, лошадей и экипажей; однако позволю себе сказать, что даже год вашего утонченного ухаживания и самых изощренных уловок не принесет вам никаких плодов. Вы принимаете вызов?

— Но это же полное безумие! — возразил я. — Почему я должен браться за это?

— Чтобы доказать, что я не прав, — подначивал он меня. — Чтобы доказать, что я не умею обращаться с женщинами. Ну же, Барделис, где ваша решительность?

— Я признаюсь, что сделал бы многое, чтобы предоставить вам доказательства. Но брать себе жену! Помилуйте! Это уж слишком!

— Чушь! — сказал он насмешливо. — Вы сдаетесь. Вы просто боитесь потерпеть поражение. Эта дама не про вашу честь. Ее сможет завоевать смелый и благородный дворянин, а не жеманный дамский угодник, не дворцовый фат, не люксембургский щеголь, каким бы обширным не был его опыт обольщения.

— Po’Cap de Diou[657] — раздался рык Казале, гасконского капитана королевской гвардии, который произносил странные южные ругательства. — Встаньте, Барделис! Вперед! Докажите свое благородство и смелость, или вы будете навек опозорены; дамский угодник, дворцовый фат, люксембургский щеголь! Mordemondiou! Я бы набил человеку полный живот свинца всего за одно такое оскорбление!

Я почти не слышал его. До меня едва доносились шумные голоса остальных болтунов, которые повскакивали со своих мест, — те из них, которые могли стоять, — и возбужденно убеждали меня принять вызов. Вот так неожиданно все перевернулось, из нападавшего я превратился в объект нападения. Я сидел и обдумывал то, что произошло, и скажу вам честно, мне это мало нравилось. Я искал повод, чтобы отказаться, и не находил его.

Мои взгляды на противоположный пол полностью соответствовали тому, что я говорил графу. Вполне возможно — а теперь я знаю, что так оно и есть, — все женщины, которых я знал, соответствовали описанию Шательро, и их было легко завоевать. И успех, которым я у них пользовался, разыгрывая все эти любовные комедии, оказался обманчивым. Однако в тот вечер я так не думал.

Я был доволен, что разозлил Шательро, и испытывал удовольствие от того, что такой женщины, как он описывает, не может быть на свете. Вероятно, я кажусь вам циником и негодяем. Я знаю, что так обо мне думают в Париже. Человек, имеющий в избытке все, что может дать ему богатство, молодость и благосклонность короля; лишенный иллюзий, веры и жизнелюбия, я скорее презирал свое великолепие, которому все так завидовали, нежели получал от него радость, поскольку я осознавал его ничтожность.

Так неужели покажется странным, что этот навязанный мне вызов все сильнее и сильнее манил меня своей новизной и обещанием новых впечатлений?

Мое молчание затянулось, и Шательро насмешливо посмотрел на меня.

— Ваш пыл угас, господин де Барделис? Что-то я не слышу того петушка, который только что звонко кукарекал. Послушайте, господин маркиз, вас считают отчаянным игроком. Может быть, пари заставит вас принять мой вызов?

Я вскочил. Его насмешка обожгла меня, как удар хлыста. Возможно, то, что я сделал, было сделано из хвастовства, но мне больше нечем было подкрепить мою похвальбу — или то, что они превратили в похвальбу.

— Вы предлагаете пари, не так ли, Шательро? — воскликнул я, отвечая вызовом на вызов. Все затаили дыхание. — Пусть будет так. Внимание, господа, вы будете свидетелями. Я ставлю мой фамильный замок со всей его утварью и мои земли в Пикардии до последней травинки, которая на них растет, против того, что я завоюю Роксалану де Лаведан и сделаю ее маркизой Барделис. Вас устраивает эта ставка, господин граф? Вы можете поставить все, что у вас есть, — добавил я грубо, — и все равно, я уверен, разница будет в вашу пользу.

Насколько я помню, первым обрел дар речи Миронсак, который даже в столь поздний час попытался охладить наш пыл и призывал нас к благоразумию.

— Господа, господа! — уговаривал он нас. — Во имя всего святого, подумайте, что вы делаете! Барделис, ваш заклад — безумие. Господин де Шательро, вы не можете принять его. Вы…

— Замолчите, — резко оборвал его я. — Что может сказать господин де Шательро?

Он сидел, уставившись на пятно, которое расползлось на скатерти, когда он пролил вино при первом упоминании мадемуазель де Лаведан. Он склонил голову так низко, что его длинные черные волосы упали ему на лицо и почти закрыли его. Услышав мой вопрос, он резко поднял голову. На его чувственных губах играла тень улыбки, а сам он был страшно бледен от волнения.

— Господин маркиз, — сказал он, вставая. — Я принимаю ваш заклад и ставлю мои земли в Нормандии против ваших в Барделисе. Если вы проиграете, вас больше не будут называть Великолепным; если проиграю я — я стану нищим. Это серьезное пари, Барделис, и оно принесет разорение одному из нас.

— Безумие! — простонал Миронсак.

— Mordioux! — выругался Казале, а Лафос, который все это начал, был очень доволен и закатился идиотским смехом.

— Сколько времени вы мне даете, Шательро? — спросил я, стараясь казаться как можно спокойнее.

— А сколько вам нужно?

— Я бы предпочел, чтобы сроки назвали вы, — ответил я.

Он задумался на мгновение. И…

— Три месяца вам хватит? — спросил он.

— Если через три месяца у меня ничего не получится, я проиграл, — сказал я.

И тогда Шательро сделал единственное, что мог сделать дворянин при сложившихся обстоятельствах. Он встал и, предложив всем наполнить бокалы, произнес прощальный тост.

— Господа, я предлагаю выпить за благополучное путешествие господина маркиза де Барделиса в Лангедок и за успех его предприятия.

В ответ они все заорали, наконец-то освободившись от напряжения, которое столько времени сдерживало их. Мужчины вскочили на стулья и, высоко подняв свои бокалы, шумно приветствовали меня, как будто я был героем какого-то благородного сражения, а не участником достаточно сомнительного пари.

— Барделис! — кричали они, и их крик разносился по всему дому. — Барделис! Барделис Великолепный! Vive[658] Барделис!

Глава 2

ВОЛЯ КОРОЛЯ
Когда мои гости начали расходиться, несколько человек остались играть в ландскнехт[659] и засиделись до рассвета. Постепенно они потеряли интерес к моему пари, их полностью поглотили повороты их личной фортуны.

Сам я не играл — не было настроения; мысль об игре, в которую меня вовлекли, угнетала меня.

Я стоял на балконе, когда первые лучи солнца прорезались на востоке, и в грустном, задумчивом настроении устремил свой взор на Люксембургский дворец, который смутно вырисовывался черной громадой на фоне светлеющего неба. В этот момент ко мне подошел Миронсак. Миронсак был нежным и милым юношей, которому еще не исполнилось и двадцати, с лицом и манерами женщины. Я знал, что он был привязан ко мне.

— Господин маркиз, — тихо сказал он, — я потрясен этим пари, в которое они вас втянули.

— Втянули? — повторил я. — Нет, нет, они не втягивали меня. А может, — вздохнул я, — так оно и есть.

— Я подумал, сударь, что если бы король узнал об этом, все можно было бы исправить.

— Король не должен узнать об этом, Арман, — быстро ответил я. — Впрочем, даже если бы он узнал об этом, ничего бы не изменилось, а может быть, стало бы еще хуже.

— Но, сударь, этот поступок, совершенный под действием вина…

— Тем не менее совершен, Арман, — закончил я за него. — И я меньше всего хочу от него отказаться.

— Но неужели вы нисколько не думаете о даме? — воскликнул он.

Я засмеялся.

— Если бы мне было восемнадцать лет, мой мальчик, это могло бы меня волновать. Если бы у меня еще остались хоть какие-то иллюзии, я бы вообразил своей женой женщину, в которую был бы влюблен. В действительности, мне двадцать восемь лет, и я до сих пор не женат. Мне уже нужно жениться. Я должен подумать о наследнике своего богатства. И поэтому я поеду в Лангедок. Если эта дама хотя бы наполовину такая, как ее описал этот идиот Шательро, тем лучше для моих детей; если нет, тем хуже для них. Уже светает, Миронсак, и нам пора спать. Пойдем отправим этих чертовых игроков домой.

Когда последние из них, шатаясь, спустились вниз по лестнице, я приказал сонному лакею загасить свечи и позвал Ганимеда посветить мне в спальне и помочь раздеться. Его настоящее имя было Роденар, но мой друг Лафос, большой любитель мифологии, прозвал его Ганимедом в честь виночерпия богов, и это прозвище так и прилипло к нему. Ему было около сорока лет, он был слугой еще у моего отца, а затем стал моим управляющим, доверенным лицом и генералиссимусом всей моей армии слуг и моих имений в Париже и Барделисе.

Мы вместе бывали в военных походах еще до того, как у меня прорезались зубы мудрости, и с тех пор он полюбил меня. Не было ничего на свете, чего этот бесценный слуга не мог бы сделать. Он мог покормить или подковать лошадей, зажарить каплуна или зашить камзол. Кроме того, он обладал множеством достоинств, которые приобрел, участвуя в военных походах. Позднее от беззаботной жизни в Париже он располнел, его лицо стало одутловатым и приобрело бледный нездоровый вид.

Сегодня, когда он помогал мне раздеться, на нем лежала печать вселенской скорби.

— Монсеньор едет в Лангедок? — грустно поинтересовался он. Он называл меня своим «сеньором», так же как другие слуги, рожденные в Барде-лисе.

— Плут, ты подслушивал, — сказал я.

— Но, монсеньер, — начал оправдываться он, — когда господин граф де Шательро предложил пари…

— А разве я тебе не говорил, Ганимед, что, когда тебе случается находиться среди моих друзей, ты должен слышать только слова, обращенные к тебе, и видеть только бокалы, которые нужно наполнить? Ну ладно! Мы едем в Лангедок. И что из этого?

— Говорят, что там в любой момент может начаться война, — произнес он со вздохом. — Господин герцог де Монморанси ожидает подкрепления из Испании, он намеревается поднять свой флаг и защищать права провинции от посягательств его преосвященства кардинала.

— Вот как! Мы становимся политиками, а, Ганимед? А какое нам до этого дело? Если бы ты слушал более внимательно, ты бы понял, что мы едем в Лангедок искать жену, а не заниматься кардиналами и герцогами. А теперь дай мне поспать, пока солнце еще не встало.

Утром я отправился на levee[660], и обратился к его величеству с просьбой разрешить мне уехать. Когда король услышал, что я направляюсь в Лангедок, он вопросительно нахмурил брови. Его брат доставлял уже немало беспокойства в этой провинции. Я объяснил, что собираюсь найти жену, и, решив, что все недомолвки могут оказаться опасными, поскольку он может разозлиться, когда позже узнает имя дамы, сказал ему — не упоминая о пари, — что я лелею надежду сделать мадемуазель де Лаведан моей маркизой.

Складка между его бровями стала еще глубже, а взгляд его потемнел от гнева. Он редко одаривал меня такими взглядами, как тот, который я сейчас видел, так как Людовик XIII был очень привязан ко мне.

— Вы знаете эту даму? — резко спросил он.

— Только понаслышке, ваше величество.

Он поднял брови от удивления.

— Только понаслышке? И вы собираетесь жениться на ней? Но, Марсель, друг мой, вы богатый человек,один из самых богатых во Франции. Вы не можете быть охотником за приданым.

— Молва неустанно восхваляет эту даму, ее красоту и целомудрие, и я полагаю, что она будет прекрасной chatelaine[661] в моем замке. Я уже достиг подходящего для женитьбы возраста, ваше величество неоднократно говорили мне об этом. И мне кажется, что во всей Франции не найдется более достойной дамы. Помоги мне, Боже, чтобы она дала свое согласие!

Он спросил меня своим усталым голосом, который звучал так трогательно:

— Вы любите меня хоть немного, Марсель?

— Сир, — воскликнул я, спрашивая себя, куда это может нас привести, — неужели я должен уверять вас в этом?

— Нет, — сухо ответил он, — вы можете это доказать. Доказать это, отказавшись от поездки в Лангедок. У меня есть причины — серьезные причины, причины политического характера. У меня другие планы насчет замужества мадемуазель де Лаведан. Это моя воля, и я хочу, чтобы она была выполнена.

На мгновение я поддался искушению. Судьба неожиданно давала мне шанс сбросить с себя обязательство, сама мысль о котором становилась невыносимой. Мне лишь нужно было созвать всех своих друзей, которые были у меня накануне, пригласить графа Шательро и объявить им, что король запретил мне просить руки Роксаланы де Лаведан. И таким образом мое пари будет расторгнуто. Но вдруг в одно мгновение я увидел, как все они смеются надо мной, думая, что я с жадностью ухватился за эту возможность освободиться от обязательства, которое взял на себя из чистого хвастовства. Мое минутное колебание тотчас же испарилось.

— Сир, — ответил я, почтительно наклонив голову, — мне очень жаль, что мои намерения противоречат вашим желаниям, но я взываю к вашей доброте и милосердию и прошу вас простить меня, если мои намерения настолько сильны, что я уже не могу повернуть назад.

Он со злостью схватил меня за руку и внимательно посмотрел на меня.

— Вы отказываетесь повиноваться, Барделис? — гневно спросил он.

— Боже упаси, сир! — быстро ответил я. — Я лишь ищу свое счастье.

Теперь замолчал он, как будто пытался взять себя в руки прежде, чем начать говорить. Я знал, что на нас обращено множество глаз, и многие думают, не собирается ли Барделис разделить ту же участь, которая вчера постигла его соперника Шательро. Наконец король снова подошел ко мне.

— Марсель, — произнес он, и, хотя он назвал меня по имени, голос его был суров, — поезжайте домой и подумайте над тем, что я сказал. Если вы цените мою благосклонность, если вам нужна моя любовь, вы откажетесь от этой поездки и от этого сватовства. Если же вы все-таки поедете — можете не возвращаться. При дворе Франции нет места подданным, которые преданы только на словах, нам не нужны придворные, которые не повинуются своему королю.

Это были его последние слова. Не дожидаясь ответа, он развернулся на каблуках и через минуту увлеченно беседовал с герцогом Сен-Симоном. Такова любовь королей — показная, капризная и своенравная. Потакайте им во всем и всегда, иначе вы лишитесь их любви.

Я вздрогнул и отвернулся, потому что, несмотря на всю его слабость и мелочность, я любил этого короля, облаченного в пурпурную мантию, и умер бы за него, если бы это потребовалось, и он об этом знал. Но в данном случае была затронута моя честь, и я не мог повернуть назад, иначе я Должен был выплатить свой проигрыш и признать свое поражение.

Глава 3

РЕНЕ ДЕ ЛЕСПЕРОН
В тот же день я отправился в дорогу. Король был против моей поездки, и, поскольку было известно, что он не брезгует никакими средствами для достижения своих целей, я решил, что, если я задержусь, он может найти способ помешать мне уехать.

Я поехал в карете в сопровождении двух лакеев и дюжины вооруженных всадников под командованием Ганимеда. Мой управляющий ехал в другой карете с моим гардеробом и дорожными принадлежностями. Наш превосходный кортеж выглядел почти королевским, когда мы проехали по улице Де Л’Анфер и выехали из Парижа через Орлеанские ворота на дорогу, ведущую к югу. Наш кортеж был настолько великолепен, что мне пришло в голову, что его величество может услышать о нем и, зная цель моего путешествия, послать за мной и повернуть меня назад. Чтобы избежать этого, я приказал изменить направление, и мы повернули на запад в Тур. Недалеко от Тура, в Понт-ле-Дюк, жил мой кузен виконт д’Амараль, и через три дня после моего отъезда из Парижа я прибыл в его замок.

Поскольку здесь меньше всего могли искать меня, если вообще собирались это делать, я решил погостить у моего кузена дней пятнадцать. Все время, пока я находился у него в гостях, до нас доходили сведения о беспорядках на юге и о восстании в Лангедоке под предводительством герцога де Монморанси. Когда же я наконец решил покинуть Амараля, он, зная, что я направляюсь в Лангедок, умолял меня остаться до тех пор, пока там не восстановятся мир и порядок. Но я спокойно относился к беспорядкам и настоял на отъезде.

Решительно, хотя и медленно, мы продолжали наше путешествие и наконец прибыли в Монтобан. На ночь мы остановились в гостинице и утром собирались тронуться в Лаведан. Мой отец был в очень близких отношениях с виконтом де Лаведаном, и я надеялся на радушный прием. Я ожидал, что с его стороны последует предложение отложить мою поездку в Тулузу на несколько дней.

Таковы были мои планы. И они не изменились, несмотря на то, что утром по Монтобану пронеслись страшные слухи. Рассказывали о сражении, которое произошло накануне в Кастельнодари, о разгроме королевских солдат, о полном поражении испанских оборванцев Гонсало-де-Кордовы и о взятии в плен Монморанси, который был сильно ранен (одни говорили, что у него двадцать ран, другие — тридцать) и находился при смерти. Скорбь и досада воцарились в тот день в Лангедоке, так как все знали, что Гастон Орлеанский поднял знамя восстания против кардинала, который хотел лишить их стольких привилегий.

Достаточное доказательство того, что слухи о битве и поражении не были ложными, мы получили через несколько часов, когда во двор гостиницы въехал отряд драгун в доспехах из кожи и стали во главе с молодым щеголеватым офицером, который подтвердив слухи, сказал, что у Монморанси было семнадцать ран, что он находится в Кастельнодари и его герцогиня спешит к нему из Безье. Бедная женщина! Ей суждено было вдохнуть в него силу и вернуть его к жизни только для того, чтобы он смог предстать перед судом в Тулузе и поплатиться головой за свой мятеж.

У Ганимеда, который в последние годы привык к роскошной и спокойной жизни, выработалось отвращение к военным действиям и беспорядкам, и он уговаривал меня подумать о моей безопасности и отсидеться в Монтобане, пока в провинции не воцарится мир.

— Ведь там же самый очаг восстания, — убеждал он меня. — Если эти Хуаны вдруг узнают, что мы из Парижа и принадлежим к партии короля, они просто перережут нам горло, чтоб мне провалиться на этом месте. В этой местности нет ни одного крестьянина — да и вообще ни одного человека, — который бы не был орлеанистом, противником кардинала и слугой дьявола. Подумайте, монсеньер! Ехать сейчас — это равносильно самоубийству.

— Ну что ж, значит, мы будем самоубийцами, — хладнокровно сказал я. — Прикажи седлать лошадей.

При выезде я спросил его, знает ли он дорогу в Лаведан, и этот лживый трус ответил, что знает. Возможно, он знал ее в молодости, но местность настолько изменилась, что сбила его с толку. А может быть, страх настолько парализовал его ум, что он выбрал дорогу, которая казалась ему наиболее безопасной, не задумываясь, куда она ведет. Мы ехали долго, уже начинало темнеть… Вдруг карета остановилась так резко, что чуть не упала. Когда я высунулся из нее, то увидел перед собой моего трясущегося управляющего. Его жирное лицо белело в темноте над батистовым воротничком камзола.

— Почему мы остановились, Ганимед? — спросил я.

— Монсеньер, — запинаясь, проговорил он и задрожал еще больше. Его глаза смотрели на меня с выражением жалобного раскаяния. — Боюсь, что мы заблудились.

— Заблудились? — повторил я. — О чем ты говоришь? Я что, должен спать в карете?

— Увы, монсеньер, я сделал все, что мог.

— Ну тогда упаси нас Бог от того, что ты еще не сделал, — оборвал я его. — Открой мне дверь.

Я вышел из кареты и огляделся вокруг. Клянусь честью, более заброшенного места мой оруженосец не смог бы придумать, как бы он ни старался. Перед моими глазами раскинулся мрачный, пустынный пейзаж, который, как я полагаю, не так уж просто разыскать в этой цветущей провинции. Возможно, все выглядело так мрачно из-за ночного тумана, который уже спустился на землю. Справа от нас виднелся красно-коричневый лоскут неба, а прямо перед нами я различил неясные очертания Пиренеев. При виде этого я повернулся и схватил моего оруженосца за плечи.

— Мой прекрасный, надежный слуга! — закричал я. — Хвастун! Если бы ты сказал нам, что от возраста и от хорошей жизни твои мозги настолько заржавели, что ты потерял память, я мог бы взять проводника в Монтобане, и он показал бы нам дорогу. И вот теперь ты заблудился!

— Монсеньер, — жалобно захныкал он, — я ориентировался по солнцу и горам, и дорога привела меня в этот impasse[662]. Вы можете сами посмотреть, дорога здесь резко обрывается.

— Ганимед, — медленно проговорил я, — когда мы вернемся в Париж, если ты, конечно, не умрешь от страха, я найду тебе место на кухне. Видит Бог, из тебя скорее выйдет посудомойка, чем проводник! — Затем я скомандовал: — Эй, шестеро, пошли за мной. — И быстрым шагом направился к сараю.

Когда старая, полуразрушенная дверь открылась, скрипя своими ржавыми петлями, изнутри донесся стон и тихий шорох соломы. Я удивленно остановился и подождал, пока один из моих людей не зажег фонарь.

При свете фонаря мы увидели жалкое зрелище в углу этого сооружения. На соломе распластался мужчина, довольно молодой, высокий, могучего телосложения. Он был полностью одет, однако его доспехи свободно болтались на нем, как будто он пытался раздеться, но ему не хватило сил выполнить эту задачу. Рядом с ним лежали шлем, украшенный перьями, и шпага на расшитой перевязи. Вся солома вокруг него была покрыта бурыми липкими пятнами крови. Камзол, который когда-то был небесно-голубого цвета, весь пропитался кровью. Осмотрев его, мы увидели, что он был ранен в правый бок между ремнями нагрудника кирасы.

Мы стояли вокруг него молчаливой печальной группой и, наверное, казались ему призраками при тусклом свете нашего единственного фонаря. Он попытался поднять голову, но со стоном уронил ее на солому. Его белое, как смерть, лицо было искажено от боли. Громадные голубые глаза были устремлены на нас, взгляд напоминал взгляд смертельно раненного зверя.

Не нужно было особой проницательности, чтобы догадаться, что перед нами был один из разбитых вчера воинов, который из последних сил приполз сюда, чтобы спокойно умереть. Опасаясь, как бы к его агонии не прибавилось чувство страха, я опустился на окровавленную солому рядом с ним и положил его голову себе на руку.

— Не бойтесь, — одобряюще сказал я. — Мы друзья. Вы понимаете меня?

Слабая улыбка, осветившая его лицо, сказала мне, что он меня понял, а затем я услышал едва различимые слова:

— Merci[663], сударь. — Он поудобнее устроился на сгибе моей руки. — Воды! Ради всего святого! — простонал он. — Je me meurs, monsieur[664].

Ганимед и еще двое моих слуг тотчас пришли ему на помощь. Осторожно, стараясь не причинить ему лишней боли, они сняли с раненого доспехи и бросили их в угол сарая. Затем, пока один из них снимал с него сапоги, Роденар разрезал его камзол и открыл кровоточащую рану, которая явно была нанесена шпагой. Он шепотом отдал приказание Жилю, который быстро удалился к карете; затем он сел на корточки и нащупал пульс раненого.

Я наклонился к моему управляющему.

— Как он? — спросил я.

— Умирает, — прошептал тот в ответ. — Он потерял много крови. Вероятно, у него открылось внутреннее кровотечение. Вряд ли он выживет, хотя может продержаться еще какое-то время. Мы постараемся, по крайней мере, облегчить его последние страдания.

Когда слуга вернулся и принес то, что просил Ганимед, он смешал какую-то едкую жидкость с водой и промыл рану мятежника. Это и сердечные капли, которые он дал раненому, похоже, облегчили страдания последнего и вернули его к жизни. Его дыхание стало более ровным, а взгляд — более осмысленным.

— Я умираю, не так ли? — спросил он, и Ганимед молча кивнул. Несчастный юноша вздохнул. — Поднимите меня, — попросил он, и, когда ему помогли подняться, его глаза отыскали меня. — Сударь, — сказал он, — окажите мне последнюю услугу.

— Конечно, мой бедный друг, — ответил я и опустился рядом с ним на колени.

— Вы… вы не были за герцога? — спросил он, внимательно вглядываясь мне в лицо.

— Нет, сударь. Но пусть вас это не волнует. Я не принимал участия в этом восстании и не принадлежу ни к одной из сторон. Я из Парижа, еду… еду на отдых. Меня зовут Барделис, Марсель де Барделис.

— Барделис Великолепный? — спросил он, и я не смог сдержать улыбку.

— Да, я этот излишне восхваляемый человек.

— Но ведь вы же на стороне короля! — в его голосе слышались нотки разочарования. Но не дожидаясь моего ответа, он продолжал: — Все равно. Марсель де Барделис — дворянин, а к какой партии он принадлежит, не имеет большого значения, когда умирает человек. Я — Рене де Лесперон из Лесперона в Гаскони. Вы известите мою сестру… после?

Не говоря ни слова, я кивнул.

— У меня нет никого, кроме нее. Но, — в его голосе зазвучала тоска, — я бы хотел, чтобы вы известили еще одного человека. — Со страшным усилием он поднял руку к своей груди. Ему не хватило сил, и рука упала обратно. — Я не могу, сударь, — произнес он извиняющимся голосом. — Посмотрите, у меня на шее есть цепочка с медальоном. Возьмите ее, сударь. У меня еще есть кое-какие бумаги. Возьмите их все. Я хочу знать, что они находятся в надежных руках.

Я выполнил его просьбу и вытащил из нагрудного кармана его камзола несколько писем и медальон с изображением женского лица.

— Я хочу, чтобы вы передали ей все это.

— Я сделаю это, — ответил я, глубоко тронутый.

— Поднимите его… выше, — попросил он слабым голосом. — Я хочу видеть ее лицо.

Он долго смотрел на портрет, который я держал перед его глазами. Наконец он заговорил как во сне…

— Возлюбленная моя, — он вздохнул. — Bien aimee[665]. — И по его грязным впалым щекам медленно поползли слезы. — Простите мне эту слабость, сударь, — судорожно прошептал он. — Через месяц мы должны были пожениться, если бы я остался жив.

Он зарыдал, а когда снова заговорил, слова давались ему с трудом, как будто эти рыдания лишили его последних сил.

— Ее имя! — вскричал я, опасаясь, что он потеряет сознание раньше чем я его узнаю. — Назовите ее имя.

Он взглянул на меня. Его глаза становились стеклянными и пустыми. Затем он собрался с силами и на секунду пришел в себя.

— Скажите ей, сударь, что мои… последние мысли… были о ней. Скажите… скажите ей… что я…

— Ее имя? — задумчиво проговорил он отсутствующим голосом. — Ее зовут мадемуазель де…

Внезапно его голова упала на грудь, и он обмяк на руках у Роденара.

— Он мертв? — спросил я.

Роденар молча кивнул.

Глава 4

ДЕВУШКА В ЛУННОМ СВЕТЕ
Я не знаю, то ли на меня подействовал вид этого несчастного, лежавшего в углу сарая под плащом, которым его накрыл Роденар, то ли это был зов судьбы, но через полчаса я поднялся и объявил о своем решении сесть на лошадь и поискать более подходящее пристанище.

— Завтра, — я отдавал распоряжения Ганимеду, уже сидя в седле, — ты вместе с остальными вернешься назад, найдешь дорогу в Лаведан и приедешь за мной в замок.

— Но вы не сможете добраться туда сегодня, монсеньер, по этой незнакомой местности, — возразил он.

— Я не собираюсь добираться туда сегодня. Я буду ехать на юг, пока не доеду до какой-нибудь деревушки, где меня смогут приютить, а утром укажут дорогу.

С этим я оставил его и отправился в путь. Я ехал рысью, и встречный ветер приятно освежал меня. Ночь уже спустилась на землю, но небо было чистым, и луна своим бледным светом рассеивала мглу.

Я переехал поле и доскакал до перекрестка, где повернул налево и во весь опор помчался в сторону Пиренеев. Доказательство мудрости своего выбора я получил минут через двадцать, когда въехал в деревушку Мирепуа и остановился перед небольшой таверной, на дверях которой красовалось изображение индюшки — как насмешка над ее убогостью. Там не было ни конюха, ни помощника, и грязный мальчишка-переросток, которому я вручил свою лошадь, не мог сказать мне с точностью, сможет ли Пьер Абдон, хозяин, найти для меня комнату. Однако я хотел пить, поэтому решил зайти, чтобы выпить хотя бы кружку вина и узнать, где я нахожусь.

Когда я входил в таверну, на улице раздался топот копыт, и четверо драгунов с сержантом во главе въехали во двор и остановились у дверей. Было видно, что они проделали большой путь и ехали очень быстро, так как их лошади были измучены до предела.

Войдя внутрь, я окликнул хозяина и, получив большой кувшин лучшего вина — Боже, помоги тем, кому довелось отведать его худшего вина! — начал наводить справки о своем местонахождении и о дороге в Лаведан, я узнал, что он находится в трех-четырех милях отсюда. Около другого стола — а их было всего два в комнате — стояли и шепотом совещались драгуны. Мне бы следовало прислушаться к ним, поскольку их совещание касалось меня больше, чем я мог себе представить.

— Он соответствует описанию, — сказал сержант, и, хотя я слышал эти слова, мне даже в голову не пришло, что они говорили обо мне.

— Pardieu! — воскликнул один из его спутников. — Я готов поспорить, что это он и есть.

Я заметил, что хозяин Абдон, который тоже слышал этот разговор, разглядывает меня с любопытством. В этот момент сержант шагнул в мою сторону.

— Как ваше имя, сударь? — спросил он.

Я смерил его удивленным взглядом и ответил ему вопросом на вопрос:

— А какое может быть вам до этого дело?

— Простите, мой господин, но мы находимся здесь по заданию короля.

И тогда я вспомнил его слова о том, что я соответствую какому-то описанию. Меня пронзила мысль, что их послал его величество, чтобы заставить меня подчиниться его воле и помешать мне добраться в Лаведан. У меня сразу же возникло желание скрыть мое имя и беспрепятственно добраться до цели. Первое, что пришло в голову, было имя того бедняги, которого я полчаса назад оставил в сарае, и…

— Господин де Лесперон, — сказал я, — к вашим услугам.

Я понял свою ошибку слишком поздно. Я признаю, что это была такая грубая ошибка, которую не мог себе позволить человек с более или менее здравым умом. Зная о беспорядках в этих краях, я должен был сообразить, что их задание связано именно с этим.

— По крайней мере, он смел, — захохотал один из солдат.

Затем раздался голос сержанта, холодный и официальный:

— Именем короля вы арестованы, господин де Лесперон.

Он выхватил шпагу, и ее кончик оказался в сантиметре от моей груди. Но я заметил, что его рука была полностью вытянута, и, следовательно, он не может сделать резкий выпад. Кроме того, ему мешал стол, который стоял между нами.

Мысли лихорадочно закружились в моей голове, и я понял — единственное, что мне нужно делать, это попытаться бежать. Я резко отскочил назад и оказался в руках его солдат. Но я успел схватить за ножку стул, на котором сидел, поднял его над головой и выскользнул из их крепких объятий. Я с такой силой опустил стул на голову одного из них, что он упал на колени. Стул снова взметнулся вверх и как молния обрушился на голову Другого. Сзади ко мне приближался сержант, но еще один взмах моей импровизированной алебарды отправил по углам двух оставшихся солдат искать свои шпаги. Прежде чем они очухались, я как заяц проскочил между ними и выскочил на улицу. Сержант, осыпая их жуткими проклятиями, следовал за мной по пятам.

Я отбежал как можно дальше и повернулся, чтобы встретить его нападение. Используя стул вместо щита, я отразил его удар. Он был настолько сильным, что шпага вонзилась в стул и сломалась, сержант остался с одной рукояткой в руках. Я не терял времени на раздумья. В стремительной атаке я свалил его с ног как раз в тот момент, когда два драгуна, не участвующих в потасовке, спотыкаясь, вышли из таверны.

Я добежал до моей лошади и вскочил в седло. Вырвав вожжи из рук мальчишки и пришпорив лошадь, я галопом помчался по улице. У меня не было времени вдеть стремена, и теперь они развевались по ветру, а я прижимался коленями к бокам лошади.

Сзади прогремел выстрел, потом еще один, и меня пронзила резкая, жгучая боль в плече. Я понял, что меня ранили, но не обратил на это внимания. Рана не могла быть серьезной, иначе я уже выпал бы из седла. У меня будет время заняться ею, когда я оторвусь от своих преследователей.

Я сказал «преследователей», потому что позади меня уже раздавался топот копыт, и я понял, что эти господа оседлали лошадей. Но если вы помните, когда они только прибыли, я обратил внимание на изможденное состояние их лошадей, а моя лошадь еще не успела устать, и потому погоня не внушала мне особых опасений. Однако они продержались гораздо дольше, чем я думал. Мне пришлось проскакать около получаса, прежде чем я от них отделался, и все равно, насколько я знаю, они продолжали погоню в надежде поймать меня.

Вскоре я добрался до Гаронны, остановил лошадь у тихой реки, вьющейся, как поток сверкающего серебра, между черными берегами. Какое-то время я сидел там, прислушиваясь к этому журчанию, и разглядывал замок с башенками, который возвышался над водой серой величавой громадой. Я размышлял, кто может быть его владельцем, и понял, что это, возможно, и есть Лаведан.

Я раздумывал, что же мне лучше сделать, и в конце концов принял решение переплыть через реку и постучаться в ворота. Если это действительно Лаведан, мне нужно лишь назваться, и человеку с таким именем будет оказан самый радушный прием. Даже если это не Лаведан, имени Марселя де Барделиса будет достаточно, чтобы обеспечить мне гостеприимное пристанище.

Хлыстом и уговорами я затащил своего боевого коня в реку. Есть такая пословица: вы можете подвести коня к воде, но не можете заставить его пить. Это был как раз тот самый случай: хотя я и смог затащить коня в воду, я не мог заставить его плыть; по крайней мере, я не мог заставить его противостоять потоку. Тщетно пытался я удержать его; он отчаянно ринулся в воду, хрипел, кашлял и храбро боролся с волнами, но течение относило нас в сторону, и все его старания ни на йоту не приближали нас к противоположному берегу. В конце концов я выбрался из седла и поплыл рядом с ним, держа его под уздцы. Но даже тогда он не смог справиться с течением, поэтому я отпустил его и поплыл один в надежде, что он приплывет к берегу ниже по течению и я перехвачу его там. Однако, добравшись до берега, я увидел, что это трусливое животное повернуло назад и теперь, выбравшись из реки, во весь опор мчалось по той дороге, по которой мы приехали. У меня не было ни малейшего желания догонять его, и, смирившись с потерей, я направился к замку.

Его огромное прямоугольное здание возвышалось на фоне черного, усыпанного звездами неба примерно в двухстах ярдах от реки. Прямо к реке спускалось полдюжины открытых галерей с перилами из белого мрамора и прямоугольными, с плоской поверхностью колоннами в флорентийском стиле. При свете луны можно было разглядеть замысловатую архитектуру этого величественного здания. Окна его были погружены во мрак, ни один звук не нарушал тишину ночи. Само это место напоминало гигантский склеп.

Мне было немного не по себе от этой всепоглощающей тишины. Я обогнул галереи и подошел к дому с восточной стороны. Там я обнаружил древний подъемный мост, — которым теперь конечно же никто не пользовался, — соединяющий берега канала, отведенного от основного русла реки и в былые времена служившего в качестве крепостного рва. Я перешел мост и оказался во внутреннем дворе замка. Здесь также господствовали тишина и мрак. Я остановился, не зная, что делать дальше, и прислонился к решетке. Теперь у меня было время подумать.

Я был слаб от голода, изможден быстрой ездой, и моя рана кровоточила. Кроме всего, моя одежда промокла, и я дрожал от холода. Нетрудно догадаться, что я мало походил на того Барделиса, которого называли Великолепным. И если я все-таки постучусь, то как же я смогу убедить этих людей — кто бы они ни были, — что я тот, за кого себя выдаю? Совершенно очевидно, что я больше походил на какого-то бедного повстанца, которого необходимо заточить в темницу, а затем передать моим «друзьям» драгунам, когда они появятся здесь. Мои слуги были далеко от меня, и при нынешнем положении вещей — если только это не Лаведан — пройдут дни прежде, чем они найдут меня.

Я уже начинал сожалеть о той глупости, которую совершил, оторвавшись от своих спутников и ввязавшись в драку с солдатами. Я решил найти какой-нибудь флигель во дворе замка, в котором я мог бы отлежаться до утра, как вдруг из одного окна на первом этаже вырвался луч света и осветил двор. Инстинктивно я отпрянул в тень и посмотрел вверх.

Внезапный луч света появился, потому что на окне раздвинули шторы. У распахнутого окна, выходившего на балкон, я увидел — а для меня это было то же самое, что явление Беатриче перед глазами Данте[666] — белую фигуру женщины. Вся окутанная лунным светом, она облокотилась на подоконник и смотрела в небесную даль. Передо мной было прелестное, нежное лицо, лишенное, пожалуй, той гармонии и пропорциональности черт, которые обычно служат критерием красоты, но светившееся какой-то Дивной красотой; девушка была красива скорее выразительностью своих черт, нежели их формой; в ее нежном лице, как в зеркале, отражались все прелести девичества — свежесть, чистота и невинность.

Я затаил дыхание и в восхищении созерцал это бледное видение. Если замок был Лаведан, а девушка — та самая холодная Роксалана, которая отправила моего храброго Шательро назад в Париж с пустыми руками, то моя задача оказалась очень даже приятной.

Насколько мало значения я придавал своей поездке для завоевания женщины по имени Роксалана де Лаведан, вы уже знаете. Но здесь, в этом самом Лангедоке, я увидел женщину, которую смог бы полюбить, потому что за десять лет — нет, за всю свою жизнь — я не встречал такого прелестного лица, которое перевернуло всю мою сущность и тянуло меня к себе с неимоверной силой.

Я смотрел на это дитя и думал о женщинах, которых я знал, — высокомерных, раскрашенных куклах, которых называют первыми красавицами Франции. И тут меня осенило, что это никакая не demoiselle[667] из Лаведана, и вообще никакая не demoiselle, потому что вы никогда не найдете таких лиц среди французской noblesse[668]. Вы не найдете чистоты и невинности в породистых лицах наших аристократических семей; дети их слуг иногда обладают такими качествами. Да, я теперь понял. Это дитя было дочерью какого-нибудь сторожа в замке.

Она стояла, купаясь в лунном свете, и вдруг из уст ее полилась тихая мелодия. Это была старенькая провансальская песенка, которую я знал и любил. Нежный мелодичный голосок девушки был полон очарования. Я стоял и слушал его, как завороженный. Напевая, она повернулась и пошла внутрь комнаты, оставив окна широко раскрытыми, и ее голос слабо, как будто издалека, доносился до меня.

И в эту минуту мне пришло в голову отдаться на милость этого чудесного создания. Не может же такая прелестная и невинная на вид девушка не проявить сострадания к несчастному? Вероятно, моя рана и все, что я перенес этой ночью, притупили мой разум и помутили мой рассудок.

Собрав последние силы, я начал карабкаться на ее балкон. Это было несложно даже для человека в моем состоянии. Стена была увита плюшем, а окно внизу было хорошей опорой, и, встав на широкий карниз, я смог пальцами дотянуться до края балкона. Я взобрался и перекинул руку через перила. Я уже сидел верхом на перилах, когда она обнаружила мое присутствие.

Песня замерла на ее губах, а глаза, синие, как незабудки, широко раскрылись от страха, вызванного моим появлением. Еще мгновение, и она бы закричала и всполошила бы весь дом. Но я взмолился:

— Мадемуазель, ради Бога, не кричите! Я не причиню вам зла. Я — беглец. За мной гонятся.

Это была не подготовленная речь; слова вырвались непроизвольно. Я произнес их по наитию, чувствуя, что именно так я смогу завоевать сочувствие этой дамы. И в общем-то, они были правдой.

Она стояла передо мной с широко раскрытыми глазами, и я заметил, что она не столь высока, как мне показалось снизу. На самом деле она была скорее невысокого роста, но была так сложена, что казалась высокой. В руке она держала тоненькую свечу, при свете которой она рассматривала себя в зеркале в момент моего появления. Ее темные распущенные волосы лежали на плечах, как мантия, и тут я заметил, что она в пеньюаре, и понял, что эта комната была ее спальней.

— Кто вы? — выдохнула она, как будто мое имя имело какое-то значение в такой ситуации.

Я чуть было не ответил ей так же, как и тем солдатам, что меня зовут Лесперон. Но, подумав, что здесь нет необходимости в этих уловках, я решил назвать ей свое настоящее имя. Заметив мое замешательство и неверно истолковав его, она опередила меня.

— Я понимаю, сударь, — сказала она уже более спокойно. — Вам нечего бояться. Вы среди друзей.

Она посмотрела на мою промокшую одежду, бледное лицо и кровь, струившуюся по моему камзолу. Из всего этого она заключила, что я был беглым повстанцем. Она втянула меня в комнату, закрыла окно, задернула тяжелые шторы, тем самым выказывая мне свое доверие, что сразило меня наповал — ведь таким образом получалось, что я обманул ее.

— Прошу прощения, мадемуазель, за то, что явился к вам столь грубым образом и напугал вас, — сказал я. Я никогда в жизни не чувствовал себя так неловко. — Но я очень устал. Я ранен, я долго ехал, и я переплыл реку.

Последние сведения были совершенно излишними, поскольку вода, стекавшая с моей одежды, уже образовала лужу у моих ног.

— Я увидел вас в окне, мадемуазель, и подумал, что такая милая дама конечно же проявит сострадание к несчастному.

Она заметила мой взгляд и инстинктивно поднесла руку к горлу, чтобы скрыть прелести своей шеи от моих слишком откровенных глаз, как будто ее дневной наряд был более закрытым.

Этот жест, однако, пробудил во мне чувство действительности. Что я здесь делаю? Это богохульство, осквернение; видите, каким хорошим вдруг стал Барделис.

— Сударь, — проговорила она, — вы утомлены.

— Но если бы я не ехал так быстро, — засмеялся я, — они, вероятно, отвезли бы меня в Тулузу, где бы я лишился головы прежде, чем мои друзья отыскали и освободили меня. Я надеюсь, вы видите, что это слишком симпатичная голова, чтобы так легко с ней расстаться.

— Для этого, — сказала она полусерьезно, полушутя, — даже самая уродливая голова будет слишком симпатичной.

Я тихо засмеялся; вдруг у меня закружилась голова, и мне пришлось опереться о стену. Я тяжело дышал. Увидев это, она вскрикнула.

— Сударь, умоляю вас, сядьте. Я позову моего отца, и мы вместе уложим вас в постель. Вам нельзя оставаться в этой одежде.

— Ангел доброты! — благодарно пробормотал я. Мои мозги были затуманены, и я перенес свои дворцовые уловки в эту спальню, взяв ее руку и поднеся к губам. Но прежде чем я запечатлел этот поцелуй на ее пальчиках, — а благодаря какому-то чуду она не отдернула их, — наши глаза снова встретились. Я замер, как человек, совершивший святотатство. Какое-то мгновение она пристально смотрела на меня, я смутился и выпустил ее руку.

Невинность, которую излучали глаза этого ребенка, испугала меня, и мне стало страшно от мысли, что меня могут увидеть здесь. Я подумал, что было бы последней низостью связать ее имя с моим. Эти мысли придали мне силы. Я, как одежду, сбросил с себя усталость и, выпрямившись, решительно шагнул к окну. Не говоря ни слова, я уже было раздвинул шторы, как вдруг ее рука легла на мой мокрый рукав.

— Что вы делаете, сударь? — с тревогой воскликнула она. — Вас могут увидеть.

Я был одержим мыслью, которая должна была бы прийти мне в голову прежде, чем карабкаться на ее балкон, и моим единственным желанием было выбраться отсюда как можно скорее.

— Я не имел права входить сюда, — пробормотал я. — Я… — я не стал договаривать, мое объяснение могло запятнать ее. — Спокойной ночи! Adieu![669] — резко закончил я.

— Но, сударь… — возразила она.

— Пустите меня, — сказал я почти грубо и высвободил свою руку.

— Подумайте, ведь вы устали. Если вы уйдете сейчас, сударь, вас непременно схватят. Вам не следует идти.

Я тихо засмеялся, правда, с некоторой горечью, так как был зол на себя.

— Тише, дитя мое, — сказал я. — Если этому суждено случиться, пусть так и будет.

С этими словами я раздвинул шторы и распахнул окно. Она осталась стоять посреди комнаты, наблюдая за мной, лицо бледное, в глазах — боль и изумление.

Я бросил на нее прощальный взгляд, перелезая через балкон. Затем я спустился тем же путем, что и поднимался. Я повис на руках, пытаясь отыскать ногой карниз, как вдруг в голове у меня зашумело. В моих глазах промелькнула белая фигурка, склонившаяся ко мне с балкона; потом глаза мои заволокло туманом; я почувствовал, что падаю; на меня как будто налетел буйный ветер; а потом — ничего.

Глава 5

ВИКОНТ ДЕ ЛАВЕДАН
Проснувшись, я обнаружил, что лежу в постели в изысканных апартаментах, просторных и залитых солнечным светом, но совершенно мне незнакомых. Какое-то время мне было приятно лежать и ни о чем не думать. Мои глаза лениво блуждали по этой со вкусом обставленной спальне и наконец остановились на фигуре худого сгорбленного мужчины, который стоял ко мне спиной и перебирал какие-то склянки на столике недалеко от меня. Тут я окончательно проснулся и начал соображать, где я нахожусь. Я посмотрел в открытое окно, но из постели я мог увидеть только голубое небо и очертания гор в дымке тумана.

Я напряг память и вспомнил все события прошлой ночи. Я вспомнил девушку, балкон и мой побег, завершившийся головокружением и падением. Меня принесли в тот самый замок или… Или что? Никаких других предположений не приходило мне на ум, и, поскольку рядом находился человек, у которого я мог все узнать, я решил не ломать себе больше голову.

— Послушайте, сударь! — окликнул я его и попытался пошевелиться. Я вскрикнул от боли. Мое левое плечо онемело и распухло, а мою правую ногу пронзила острая боль.

Услышав мой крик, этот маленький сморщенный старик резко повернулся ко мне. У него было хищное лицо, желтое, как louis d’or[670], с большим крючковатым носом и черными глазами-бусинками, которые серьезно смотрели на меня. Если бы не рот, его лицо выглядело бы зловещим; было видно, что этот рот часто смеется, и, следовательно, у его обладателя хорошее чувство юмора. Но тогда у меня не было возможности как следует рассмотреть его, потому что я услышал еще какое-то движение у моей кровати и посмотрел в ту сторону. Ко мне приближался хорошо одетый дворянин внушительного роста.

— Вы проснулись, сударь? — произнес он.

— Будьте так любезны, сударь, скажите мне, где я нахожусь? — спросил я.

— Вы не знаете? Вы — в Лаведане. Я — виконт де Лаведан, к вашим услугам.

Хотя я ничего другого не ожидал, но почему-то удивился и задал совершенно глупый вопрос:

— В Лаведане? Но как я попал сюда?

— Как вы сюда попали, мне неизвестно, — он засмеялся. — Но готов поклясться, королевские драгуны дышали вам в спину. Мы нашли вас прошлой ночью во дворе без сознания, с раной в плече и с растяжением ноги. Это моя дочь подняла тревогу и призвала нас всех на помощь. Вы лежали под ее окном. — Затем, увидев изумление в моих глазах и приняв это за тревогу, он воскликнул: — Нет, не бойтесь, сударь. Вы поступили очень разумно, приехав к нам. Вы попали к друзьям. Мы здесь, в Лаведане, тоже орлеанисты, хотя я и не участвовал в сражении при Кастельнодари. Это не моя вина. Курьер его светлости прибыл ко мне слишком поздно, и, хотя я выехал вместе с моими людьми, мне пришлось повернуть назад, когда я доехал до Лотрека и услышал, что решающее сражение уже произошло и наши потерпели сокрушительное поражение. — Он тяжело вздохнул. — Да поможет нам Бог, сударь! Похоже, на этот раз монсеньер де Ришелье добьется своего. Но пока вы здесь, вы в безопасности. Пока Лаведан вне подозрений. Как я уже говорил, я опоздал на сражение и поэтому вернулся спокойно домой спасать свою шкуру, чтобы послужить еще нашему делу, если представится такая возможность. Укрывая вас, я служу Гастону Орлеанскому, и для того, чтобы я мог продолжать это делать, я молю Бога, чтобы подозрение продолжало обходить меня стороной. Если в Тулузе узнают об этом — или о том, как я деньгами и другими средствами помогал этому восстанию, — я нисколько не сомневаюсь, что платой за все будет моя голова.

Я был поражен, с какой свободой этот очень добродушный дворянин обратился с изменнической речью к совершенно незнакомому человеку.

— Но скажите мне, господин де Лесперон, — продолжал мой радушный хозяин, — что же с вами произошло?

Я вздрогнул от удивления.

— Как… откуда вы знаете, что я — Лесперон? — спросил я.

— Ma foi[671]! — рассмеялся он. — Неужели вы думаете, что я мог говорить столь откровенно с человеком, о котором ничего не знаю? Не думайте обо мне так плохо, сударь, умоляю вас. Я нашел эти письма у вас в кармане прошлой ночью и по подписи узнал, кто вы. Ваше имя мне хорошо известно, — добавил он. — Мой друг господин де Марсак часто говорил о вас и вашей преданности делу, и мне доставляет немалое удовольствие оказать услугу человеку, которого я высоко ценил уже заочно.

Я откинулся на подушки и застонал. В хороший же переплет я попал! Приняв меня за этого несчастного мятежника, которому я помог в Мирепуа и чьи письма я взялся доставить к женщине, имя которой он так и не успел назвать перед смертью, виконт де Лаведан вылил на меня эту изобличающую историю своей измены.

Что, если открыть ему глаза? Что, если сказать, что я не Лесперон и вообще никакой не повстанец, а Марсель де Барделис, фаворит короля? Вряд ли он сочтет меня вражеским лазутчиком; но совершенно очевидно, что моя жизнь будет для него угрозой; он будет опасаться моего предательства и, чтобы защитить себя, может пойти на крайние меры. Мятежники не слишком разборчивы в своих методах, и вполне возможно, что я больше никогда не встану с этой роскошной кровати, в которую уложило меня его гостеприимство. Но даже если я преувеличиваю и виконт не так кровожаден, как свойственно людям его окружения, даже если он примет мое обещание забыть все его слова, тем не менее он — ввиду своей неосторожности — может потребовать, чтобы я немедленно покинул Лаведан. А как же тогда мое пари с Шательро?

Вспомнив о пари, я подумал о самой Роксалане — об этом милом, прелестном дитя, в чью спальню я вторгся прошлой ночью. И можете ли вы поверить, что я — циничный, пресыщенный скептик Барделис — пришел в ужас от одной только мысли, что мне придется покинуть Лаведан и я никогда больше не увижу эту провинциальную барышню.

Не желая лишиться ее общества, я решил остаться. Я прибыл в Лаведан как Лесперон, беглый мятежник. В этом качестве я предстал прошлой ночью перед девушкой. В этом качестве я был радушно принят ее отцом. Следовательно, я должен оставаться Леспероном для того, чтобы быть рядом с ней, чтобы просить ее руки и добиться согласия и таким образом — хотя, клянусь, сейчас это было почти неважно — оправдать свое хвастовство и выиграть пари, которое в противном случае должно разорить меня.

Я лежал с закрытыми глазами и обдумывал ситуацию, и мысль о достижении своей цели при сложившихся обстоятельствах доставляла мне странное удовольствие. Шательро предоставил мне свободу выбора. Я мог добиваться руки мадемуазель де Лаведан любыми средствами. Но он бросил мне в лицо вызов, заявив, что, даже если я ослеплю ее всем своим великолепием, всей моей свитой и завидным положением в обществе, мне не удастся растопить самое холодное сердце Франции.

А теперь! Вы только подумайте! Я сбросил с себя все эти внешние украшения, я приехал без всякой помпы, без каких-либо символов богатства, без каких-либо символов власти; я явился как несчастный беглый дворянин, изгнанник, без гроша в кармане — поскольку имение Лесперона без сомнения будет конфисковано. Клянусь честью, завоевать ее в таком облике было бы достойной победой, подвигом, которым можно гордиться.

Итак, я оставил все как есть, поскольку я не отрицал всего того, что мне здесь приписывали, и остался Леспероном для виконта и его семьи.

А тем временем он подозвал старика к моей постели, и они обсуждали мое состояние.

— Ты думаешь, Анатоль, — сказал он наконец, — что через три-четыре дня господин де Лесперон сможет встать?

— Я в этом уверен, — ответил старый слуга, и тогда, повернувшись ко мне, Лаведан сказал:

— Не падайте духом, сударь. Ваша рана оказалась не настолько серьезной.

Я начал что-то говорить о своей благодарности и заверять, что я себя прекрасно чувствую, как вдруг мы услышали грохот, напоминающий отдаленные раскаты грома.

— Mordieu! — выругался виконт, и на его лице появилось выражение тревоги. Он наклонил голову, прислушиваясь.

— Что это? — спросил я.

— Всадники — на мосту, — коротко ответил он. — По звуку целый отряд.

А затем в подтверждение его слов раздался топот копыт по каменным плитам двора. Старый слуга ломал руки в беспомощном страхе и причитал:

— Господин, господин!

Но виконт быстро подошел к окну и выглянул. Он засмеялся с облегчением и радостным голосом сообщил:

— Это не солдаты. Они больше похожи на компанию слуг; так, еще и карета — pardieu, две кареты!

Я сразу же вспомнил о Роденаре и моих спутниках и поблагодарил Небо за то, что я был в постели и он не мог увидеть меня. Ему скажут, что его хозяина здесь не было и его приезд не ожидается, и он уедет отсюда с пустыми руками.

Но мои выводы были слишком поспешны. Ганимед обладал упорным характером, и теперь он это доказал. Узнав, что в Лаведане ничего не известно о маркизе деБарделисе, мой верный оруженосец объявил о намерении остаться здесь и подождать меня, так как, заверил он виконта, Лаведан был целью моего путешествия.

— Моим первым желанием, — сказал Лаведан, когда позднее он пришел рассказать мне об этом, — было отправить его отсюда немедленно. Но, подумав хорошенько и вспомнив, насколько велика власть этого безобразного распутника Барделиса и благосклонность к нему короля, я решил, что разумнее будет предоставить кров этой возмутительной компании. Его управляющий — сморщенное, нахальное существо — говорит, что Барделис оставил их прошлой ночью недалеко от Мирепуа и поскакал сюда, приказав им следовать за ним. Странно, что у нас нет никаких известий о нем! Надеяться, что он упал в Гаронну и утонул, было бы слишком большой удачей.

Я мысленно поздравил себя, поскольку злость, с которой он говорил обо мне, подтвердила правильность моего решения о принятии на себя роли Лесперона. Однако, вспомнив, что он и мой отец были хорошими друзьями, его отношение ко мне привело меня в замешательство. В чем была причина такой враждебности к сыну? Неужели только лишь благодаря моему положению при дворе я выглядел врагом в их глазах?

— Вы знакомы с этим Барделисом? — я решил попытаться выяснить причину.

— Я знал его отца, — ответил он хриплым голосом. — Честный, порядочный дворянин.

— А сын, — робко спросил я, — он не обладает ни одним из этих достоинств?

— Я не знаю, какие достоинства могут быть у этого человека, его пороки известны всему миру. Он распутник, игрок, повеса и мот. Говорят, он один из фаворитов короля и благодаря своим чудовищным выходкам завоевал титул «Великолепный». — Он издал короткий смешок. — Достойный слуга для такого хозяина, как Людовик Справедливый!

— Господин виконт, — сказал я, воодушевленный своей собственной защитой, — клянусь, вы несправедливы к нему. Он экстравагантен, но ведь он богат; он — распутник, но ведь он же молод; он — игрок, но честен до щепетильности в игре. Поверьте мне, сударь, я немного знаю Марселя Барделиса, и его пороки не настолько ужасны, как их изображают, а в его пользу можно, я думаю, сказать то же самое, что вы только что сказали об его отце — он честный, порядочный дворянин.

— А этот постыдный случай с герцогиней Бургундской? — спросил он, как бы задавая вопрос, на который не может быть ответа.

— Mon dieu[672]! — вскричал я. — Неужели мир никогда не забудет об этом опрометчивом поступке? Это была ошибка молодости, которую, несомненно, сильно преувеличивают.

Какое-то время виконт удивленно смотрел на меня.

— Господин де Лесперон, — наконец заговорил он, — я вижу, вы очень высоко цените этого Барделиса. В вашем лице он имеет верного сторонника и надежного защитника. Но меня вы не сможете убедить. — Он грустно покачал головой. — Даже если бы я не думал о нем так, как я только что говорил, а считал бы его образцом добродетели, все равно я не потерплю его присутствия здесь.

— Но почему, господин виконт?

— Потому что я знаю, зачем он едет в Лаведан. Он едет добиваться руки моей дочери.

Если бы он бросил мне в постель бомбу, эффект был бы меньший.

— Вы удивлены, а? — он горько засмеялся. — Но уверяю вас, это так. Месяц назад меня посетил граф де Шательро — еще один замечательный фаворит его величества. Он приехал без приглашения; не назвал причины своего приезда, кроме той, что он совершает увеселительную поездку по провинции. Мы были едва знакомы, и у меня не было ни малейшего желания познакомиться с ним поближе; однако он устроился здесь, прихватив с собой парочку слуг, и ясно дал понять, что он здесь надолго.

Я был удивлен, но на следующий день я получил объяснение. Курьер, которого прислал мой старый друг, состоящий при дворе, привез мне письмо с информацией о том, что господин де Шательро прибыл в Лаведан по наущению короля просить руки моей дочери. Угадать причину не представляло большого труда. Король, который любит его, хотел бы сделать его богатым; самый простой способ — это выгодный брак, а Роксалана считается богатой наследницей. Кроме того, широко известно мое влияние в провинции, и все боятся моего отречения от партии кардинала. Какой еще цепью можно опять приковать меня к Короне — а Корона и Митра стали синонимами в этой перевернутой вверх дном Франции, — кроме как выдать мою дочь замуж за одного из фаворитов короля?

Если бы не это своевременное предупреждение, один Бог знает, какая беда могла бы произойти. Однако господину де Шательро удалось увидеть мою дочь всего два раза. В тот же день, когда я получил известие, о котором говорил, я отправил ее в Ош к родственникам ее матери. Шательро провел здесь еще неделю. Затем, решив проявить настойчивость, он спросил, когда вернется моя дочь. «Когда вы уедете, сударь,» — ответил я ему. У меня были причины разговаривать с ним в подобном тоне. Через двадцать четыре часа он уехал назад в Париж.

Виконт сделал паузу и прошелся по комнате, а я в это время обдумывал его слова, которые раскрыли мне некоторые любопытные факты. Затем он продолжал.

— И теперь, когда Шательро потерпел фиаско, король выбирает более опасного человека для удовлетворения своих желаний. Он посылает в Лаведан маркиза Марселя де Барделиса с той же целью. Не сомневаюсь, он считает, что Шательро потерпел неудачу в результате своей неловкости, и на этот раз он решил выбрать человека, знаменитого своими светскими манерами и обладающего таким искусством обольщения, что моя дочь непременно попадется в его сети. Это большая честь для нас, что он послал сюда самого красивого и самого искусного дворянина своего двора — по крайней мере, таким его считают, — однако эта честь для меня ничего не значит. Барделис уедет отсюда с пустыми руками, так же, как и Шательро. Пусть он только покажется здесь, и моя дочь снова отправится в Ош. Я очень предусмотрительный человек, не правда ли, господин де Лесперон?

— Ну да, — ответил я медленно, как человек, обдумывающий свои слова, — если вы убеждены в правильности своих выводов насчет Барделиса.

— Я более чем убежден. Что еще могло привести его в Лаведан?

На этот вопрос я даже не пытался ответить. Возможно, он и не ждал от меня ответа. Он оставил меня в раздумье над другим аспектом дела, которое полностью заполнило мои мысли. Шательро поступил со мной нечестно. После отъезда из Парижа я часто думал, почему он с такой готовностью поставил на карту свое состояние и заключил пари, исход которого зависел от каприза женщины. Шательро не мог не принимать во внимание мои явные преимущества — внешность, происхождение и богатство. Однако, несмотря на эти преимущества и на то, что при их помощи я смогу завоевать расположение этой дамы, он ввязался в это опрометчивое пари.

Он должен был понимать, что, если он потерпел поражение, это не означает, что и меня ждет та же участь. В этом не было логики, и, как я уже сказал, в последние дни я часто думал о той готовности, с которой он бросил мне вызов. Теперь я получил объяснение этому. Он рассчитывал на то, что виконт де Лаведан будет рассуждать именно так, как он сейчас рассуждает, и был уверен, что мне не представится ни малейшей возможности видеться с прекрасной и холодной Роксаланой.

Коварную же ловушку он мне расставил, достойную лишь хитреца.

Однако в игру включилась судьба и поменяла карты после моего отъезда из Парижа. Условия пари позволяли мне выбрать любой способ действия, но за меня выбрала судьба, и эта линия поведения, по крайней мере, позволяла мне преодолеть родительское сопротивление — этот бруствер, на который втайне надеялся Шательро.

Как повстанца Рене де Лесперона меня приютили в Лаведане, и мне оказал радушный прием мой соратник виконт, который, по-моему, уже проникся ко мне симпатией и который высоко ценил меня еще до встречи со мной благодаря тому, что ему рассказал обо мне этот господин Марсак — кто бы он ни был. Я должен оставаться Рене де Леспероном и наилучшим образом использовать мое временное пристанище, моля Бога, чтобы этот самый господин де Марсак был настолько любезен, что воздержался бы от посещения Лаведана, пока я здесь.

Глава 6

Я ВЫЗДОРАВЛИВАЮ
Я испытываю некоторые трудности в описании первой недели моего пребывания в Лаведане. Для меня это время было наполнено событиями — событиями, которые заново формировали мой характер и превращали меня в человека, который разительно отличался от Марселя де Барделиса, известного в Париже под прозвищем «Великолепный». Но эти события, хотя в целом очень значительные, по отдельности были настолько расплывчаты, что, когда я решил написать о них, оказалось, что мне почти нечего рассказать.

Роденар и его спутники пробыли в замке два дня, и для меня его пребывание было источником постоянной тревоги, поскольку я не знал, как долго этот глупец сочтет приличным оставаться здесь. Слава Богу, что эту тревогу разделял господин де Лаведан, которого раздражало присутствие в такой момент людей, связанных с общеизвестным сторонником короля. В конце концов он пришел посоветоваться со мной, какие меры можно предпринять, чтобы выпроводить их отсюда, и я, весьма охотно войдя с ним в сговор, предложил ему сказать Роденару, что, вероятно, с господином Барделисом случилось несчастье, и вместо того, чтобы терять время в Лаведане, ему следует поездить по провинции в поисках хозяина.

Виконт принял этот совет, и он дал такие превосходные результаты, что в этот же день — через час, если быть точным, — Ганимед с проснувшимся чувством долга отправился на мои поиски. Несмотря на все его недостатки, этот негодник преданно любил меня.

Это произошло на третий день моего пребывания в Лаведане. На следующий день я встал, поскольку моя нога полностью зажила. Я чувствовал легкую слабость от потери крови, но Анатоль, который, несмотря на свой зловещий вид, оказался добрым и учтивым слугой, был уверен, что через несколько дней — самое большее через неделю — я буду полностью здоров.

Я ничего не говорил об отъезде из Лаведана. Но виконт, один из самых великодушных и благородных людей, с которыми мне довелось когда-либо встретиться, предупредил меня. Он настаивал на том, что я должен остаться в замке до полного выздоровления и, вообще, сколько мне будет угодно.

— В Лаведане вы будете в безопасности, мой друг, — уверял он меня, — поскольку, как я вам уже говорил, мы вне подозрений. Я настоятельно прошу вас остаться до тех пор, пока король не прекратит преследовать нас.

А когда я начал возражать и говорить о злоупотреблении его гостеприимством, он отмахнулся от моих возражений с резкостью, граничащей с гневом.

— Поверьте, сударь, для меня большая честь оказать услугу человеку, который так предан нашему делу и стольким пожертвовал ради него.

От этих слов я содрогнулся, будучи не совсем уж бесстыдным человеком, и сказал себе, что мое поведение недостойно, что я занимаюсь отвратительным обманом. Но думаю, я могу рассчитывать на некоторое снисхождение, учитывая, что я стал жертвой обстоятельств. Я был убежден, что если бы назвал ему свое настоящее имя, то никогда не выбрался бы отсюда живым. У виконта было благородное сердце, но он слишком много поведал мне в те дни, когда я лежал в постели, и много людей оказалось бы в опасности, если бы я обнародовал все, что узнал от него. И поэтому я решил, что, если раскрою свое настоящее имя, он будет вынужден принять крайние меры ради спасения друзей, которых, сам того не желая, предал.

На следующий день после отъезда Роденара я обедал со всей семьей виконта и снова встретился с мадемуазель де Лаведан, которую не видел с той ночи, когда проник в ее комнату. На обеде также присутствовала виконтесса, дама с суровым и благородным лицом — худая, как щепка, и с огромным носом, — но, как я вскорости обнаружил, эту даму очень занимали скандалы и интриги двора, при котором прошло ее девичество.

В этот день из ее уст я услышал старую скандальную историю давнего увлечения монсеньера Ришелье Анной Австрийской[673]. Смакуя подробности, она рассказала нам, как королева заставила нарядиться его преосвященство в костюм шута, чтобы выставить его на посмешище перед придворными, которых она спрятала за гобеленами в своей спальне.

Она описывала этот эпизод в присутствии дочери со множеством интимных подробностей, не обращая ни малейшего внимания на румянец, заливший щеки этого бедного дитя. По всем признакам она принадлежала к тому типу женщин, среди которых я провел свою молодость. Именно такой тип женщин разрушил мою веру и повлиял на мое отношение к противоположному полу. Лаведан женился на ней и привез ее в Лангедок, где она проводила свои дни в воспоминаниях о событиях своей молодости и, похоже, при любом удобном случае навязывала эту тему каждому новому посетителю замка.

Переведя взгляд на ее дочь, я поблагодарил Небеса за то, что Роксалана не имела ничего общего со своей матерью. Она не была похожа на нее ни лицом, ни характером. И душой, и внешностью мадемуазель де Лаведан была точной копией своего отца, этого благородного, доблестного дворянина.

За столом присутствовал еще один человек, о котором я подробно расскажу в дальнейшем. Это был некий шевалье де Сент-Эсташ — молодой человек приятной внешности, пожалуй, только излишне щеголеватый. Господин де Лаведан представил его как дальнего родственника. Он был очень высокий — такого же роста, как я, — прекрасно сложен, хотя очень молод. Но его голова была слишком мала для его тела, его добродушный рот носил признаки слабого характера, что подтверждали нечеткие линии подбородка, а глаза были поставлены так близко, что вряд ли могли быть искренними.

Он был приятный парень с точки зрения своей безвредности, но в целом скучный и наивный — неотесанный, что неудивительно для человека, который большую часть своей жизни провел в провинции. Его неотесанность становилась еще более явной от того, что он всеми силами пытался ее скрыть.

После того, как мадам рассказала эту непристойную историю о кардинале, он повернулся ко мне и спросил, хорошо ли я знаю двор. Я чуть было не рассмеялся ему в лицо, чем совершил бы грубейшую ошибку; но, вовремя опомнившись, я уклончиво ответил, что кое-какие знания о нем у меня имеются, после чего он мне задал такой вопрос, что я чуть не упал со стула: он спросил меня, встречал ли я когда-нибудь Великолепного Барделиса.

— Я… я знаком с ним, — осторожно ответил я. — А почему вы спрашиваете?

— Здесь были его слуги, и я вспомнил о нем. Вы ожидали самого маркиза, не так ли, господин виконт?

Лаведан резко поднял голову, как человек, которому нанесли публичное оскорбление.

— Нет, шевалье, — подчеркнул он. — Его управляющий, наглец по имени Роденар, сообщил мне, что этот Барделис намеревался посетить меня. Он не приехал, и я искренне надеюсь, что он и не приедет. Большого труда мне стоило отделаться от его слуг, и, если бы не удачный совет господина де Лесперона, они до сих пор были бы здесь.

— Вы так и не встретились с ним? — спросил шевалье.

— Нет, — ответил хозяин дома таким тоном, что только дурак бы не догадался, что этой встречи он желал меньше всего на свете.

— Восхитительный человек, — пробормотал Сент-Эсташ, — выдающаяся, потрясающая личность.

— Вы… вы знакомы с ним? — спросил я.

— Знаком? — повторил этот хвастливый лжец. — Мы были как братья.

— О, как интересно! А почему вы никогда не говорили нам об этом? — спросила мадам. Ее глаза с завистью смотрели на молодого человека — такой же сильной, как и отвращение в глазах Лаведана. — Мне очень жаль, что господин Барделис изменил свои планы и решил не посещать нас. Встретиться с таким человеком — то же самое, что дышать одним воздухом с grand monde[674]. Вы помните, господин де Лесперон, этот роман с герцогиней Бургундской? — и она игриво улыбнулась мне.

— Да, кое-что припоминаю, — холодно ответил я. — Но я думаю, что слухи сильно преувеличивают события. Когда языки начинают болтать как помело, маленький ручеек превращается в горный поток.

— Вы не говорили бы так, если бы знали то, что знаю я, — сообщила она шаловливо. — Я признаю, что слухи часто преувеличивают значение affaire[675] такого рода, но в этом случае я не думаю, что слухи оценивают его по достоинству.

Я сделал протестующий жест и собирался сменить тему, но, прежде чем я смог это сделать, снова залепетал этот глупец Сент-Эсташ.

— Вы помните дуэль, которая была после, господин де Лесперон?

— Да, — утомленно кивнул я.

— Которая стоила несчастному юноше жизни, — проворчал виконт. — Это было просто убийство.

— Нет, сударь, — вскричал я с неожиданным жаром так, что они все уставились на меня, — здесь вы не правы. Противником господина де Барделиса была лучшая шпага Франции. Репутация этого человека как фехтовальщика была настолько высока, что он умудрился продержаться на ней в течение года, совершая самые неподобающие поступки безнаказанно в силу того страха, который он нагнал на всех окружающих. В этом неудачном деле, о котором мы говорим, он вел себя просто бесчестно. О, я знаю подробности, господа, уверяю вас. Он думал напугать Барделиса своей репутацией. Со всеми другими у него это получалось, но Барделис оказался крепким орешком. Барделис послал вызов этому знаменитому молодому человеку, а на следующий день проткнул его шпагой на конном дворе за особняком Вандом. Но это было далеко не убийство, сударь, это был акт возмездия и самая заслуженная кара, которая только может постигнуть человека.

— Даже если так, — воскликнул виконт в некотором удивлении, — почему вы с таким жаром защищаете драчуна?

— Драчуна? — повторил я. — О, нет. Даже злейшие враги Барделиса не могут предъявить ему такого обвинения. Он не драчун. Эта дуэль была первой и последней, потому что тогда репутация, которую до этого имел Вертоль, перешла к нему, и теперь во всей Франции не найдется ни одного человека, которому хватило бы смелости послать ему вызов. — И, заметив, какое удивление вызвали мои слова, я решил, что было бы неплохо заручиться чьей-либо поддержкой. Я повернулся к шевалье: — Я уверен, — сказал я, — что господин Сент-Эсташ подтвердит мои слова.

И, польщенный, шевалье начал пересказывать то, что я только что рассказал с таким жаром, что мои слова выглядели просто жалко по сравнению с его речью.

— По крайней мере, — рассмеялся виконт, — у него нет недостатка в защитниках. Что касается меня, я молю Бога, чтобы он не приехал в Лаведан.

— Mais voyons[676], Леон, — возразила виконтесса, — почему ты заранее относишься к нему с таким предубеждением? По крайней мере подожди, пока ты сам увидишь его и сможешь составить о нем свое собственное мнение.

— Я уже составил о нем свое мнение; я молюсь, чтобы мне никогда с ним не встречаться.

— Говорят, он очень красивый мужчина, — сказала она, обращаясь ко мне за подтверждением.

Лаведан с тревогой взглянул на нее, и я чуть было не засмеялся. До сих пор его единственной заботой была дочь, но вдруг он подумал, что, вероятно, даже возраст не сможет уберечь виконтессу от неблагоразумных поступков, если этот сердцеед все-таки явится сюда.

— Мадам, — ответил я, — его не считают уродом. — И с просящей улыбкой добавил: — Говорят, я чем-то похож на него.

— Что вы говорите? — воскликнула она, удивленно подняв брови, и посмотрела на меня более внимательно. И мне показалось, что на лице ее промелькнула тень разочарования. Если этот Барделис был не более красив, чем я, значит, он был не настолько красив, как она представляла себе. Виконтесса повернулась к Сент-Эсташу.

— Это действительно так, шевалье? — спросила она. — Вы замечаете сходство?

— Vanitas vanitatum[677], — пробормотал юноша, у которого были небольшие познания в латыни, и он не упускал случая похвастаться ими. — Я не вижу ни малейшего сходства. Должен сказать, господин де Лесперон достаточно хорош. Но Барделис! — Он закатил глаза. — Во Франции только один Барделис.

— Enfin[678], — засмеялся я, — несомненно, у вас есть все основания, чтобы быть судьей в этом вопросе. Я льстил себя надеждой, что какое-то сходство все-таки есть, но, видимо, вы встречались с маркизом чаще, чем я, и, возможно, знаете его лучше. Тем не менее, если он приедет сюда, я попрошу вас рассмотреть нас со всех сторон и решить, похожи ли мы с ним.

— Если я буду здесь, — сказал он с неожиданной сдержанностью, которую нетрудно было понять, — я буду счастлив выступить в качестве арбитра.

— Если вы будете здесь? — переспросил я. — Но ведь, наверное, если вы услышите, что господин Барделис должен приехать, вы отложете все свои дела и окажете маркизу честь, возобновив с ним тесную дружбу, о которой вы нам столько рассказывали?

Шевалье посмотрел на меня так, как великан мог бы посмотреть на маленькую букашку. Виконт улыбнулся, с задумчивым видом поглаживая свою светлую бороду, и даже в глазах Роксаланы (она, к счастью, была избавлена от участия в нашей беседе и просто слушала ее) зажегся веселый огонек. Одна виконтесса — которая, как и все женщины ее типа, была исключительно глупа — ничего не заметила.

Дабы защититься и показать, насколько хорошо он знаком с Барделисом, Сент-Эсташ пустился в подробное описание великолепия этого дворянина. Он рассказывал о его вечеринках, его свите, его экипажах, его лошадях, его замке, о благосклонности к нему короля, о его успехах с прекрасным полом, — признаюсь, даже для меня во всем этом была некоторая степень новизны. Было видно, что Роксалану забавляет его рассказ, и это говорило о том, насколько хорошо она его знает. Позже, когда мы оказались с ней одни на берегу реки, куда мы отправились после трапезы и завершения реминисценций шевалье, она вернулась к этому разговору.

— Не правда ли, мой кузен большой fanfaron[679], сударь? — спросила она.

— Вы конечно же знаете своего кузена лучше, чем я, — ответил я осторожно. — Почему же вы спрашиваете меня об особенностях его характера?

— Это не было вопросом; я просто комментировала. Однажды он провел две недели в Париже и теперь считает себя близким приятелем всех придворных Люксембургского дворца и хочет, чтобы мы думали так же. О он очень забавный, этот мой кузен, но и утомительный тоже. — Она засмеялась, и в ее смехе слышался легкий оттенок презрения. — А что касается этого маркиза де Барделиса, было совершенно ясно, что шевалье хвастал, когда говорил, что они были, как братья — он и маркиз, — не так ли? Он почувствовал себя не в своей тарелке, когда вы напомнили ему о возможности приезда маркиза в Лаведан. — И она звонко рассмеялась. — Вы думаете, он действительно знает Барделиса? — неожиданно спросила она.

— Не настолько хорошо, как может показаться из его слов, — ответил я. — У него полно сведений об этом недостойном дворянине, но это те сведения, которые вам может рассказать самая последняя судомойка в Париже, и абсолютно недостоверные к тому же.

— Почему вы считаете его недостойным? Вы думаете о нем так же, как и мой отец?

— Да, у меня есть на то причина.

— Вы хорошо знаете его?

— Знаю его? Pardieu, он мой злейший враг. Потрепанный распутник; насмешливый, циничный женоненавистник; отвратительный кутила; самовлюбленный человечишка. Клянусь вам, во всей Франции нет более недостойного человека. Peste! От одного воспоминания об этом парне мне делается дурно. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

Но хотя я страстно желал этого, у меня ничего не вышло. В воздухе внезапно появился тяжелый запах мускуса, и перед нами предстал шевалье де Сент-Эсташ все с той же темой — господин де Барделис.

Бедняга пришел с хорошо продуманным планом и с твердыми намерениями уничтожить меня своими знаниями и тем самым унизить меня в глазах своей кузины.

— Что касается Барделиса, господин де Лесперон…

— Мой дорогой шевалье, мы уже закрыли эту тему.

Он мрачно улыбнулся.

— Так давайте откроем ее.

— Но ведь на свете существует множество других интересных вещей, о которых мы могли бы поговорить.

Эти слова он расценил как признак страха и поэтому решил раздавить меня своим, как он считал, преимуществом.

— Тем не менее потерпите; есть один вопрос, на который вы, вероятно, сможете ответить.

— Это невозможно, — сказал я.

— Вы знакомы с герцогиней Бургундской?

— Был знаком, — небрежно ответил я и так же небрежно добавил: — А вы?

— Очень хорошо знаком, — без малейшего колебания сказал он. — Я был в Париже в то время, когда произошел скандал с Барделисом.

Я быстро взглянул на него.

— Вы тогда познакомились с ней? — как можно не заинтересованнее спросил я.

— Да. Я пользовался доверием Барделиса, и однажды после вечеринки в его особняке — одной из тех, на которых блистают самые остроумные люди Парижа, — он спросил меня, не смогу ли я сопровождать его в Лувр. Мы поехали. На нас были маски.

— А, — сказал я с видом человека, который вдруг понял, о чем идет речь, — и в этой маске вы встретились с герцогиней?

— Вы абсолютно правы. Ах, сударь, вы были бы очень удивлены, если бы я рассказал вам все, что видел той ночью, — сказал он с важным видом и бросил быстрый взгляд на мадемуазель, пытаясь определить, насколько глубоко она поражена этими картинками его порочного прошлого.

— Нисколько не сомневаюсь в этом, — сказал я и, вспомнив о его богатом воображении, подумал, что он действительно мог бы рассказать самые удивительные вещи об этом эпизоде. — Но если я вас правильно понял, все это происходило во время того скандала, о котором вы говорили?

— Скандал разразился через три дня после нашего маскарада. Он был неожиданностью для большинства людей. Что касается меня, — из того, что мне говорил Барделис, — я и не ожидал ничего другого.

— Простите, шевалье, но сколько же вам лет?

— Странный вопрос, — сказал он, нахмурив брови.

— Возможно. Но может быть, вы ответите на него?

— Мне двадцать один, — сказал он. — И что из этого?

— Вам двадцать, mon cousin[680], — поправила его Роксалана.

Он обиженно посмотрел на нее.

— Ну да, двадцать! Это так, — неохотно согласился он и снова спросил: — Что из этого?

— Что из этого, сударь? — повторил я. — Вы простите меня, если я выражу удивление по поводу вашего раннего развития и поздравлю вас с этим?

Он еще больше нахмурил брови и густо покраснел. Он чувствовал, что где-то его ожидает ловушка, но пока не мог понять, где.

— Я не понимаю вас.

— Подумайте, шевалье. Со времени того скандала прошло десять лет. Следовательно, во время вашей вечеринки с Барделисом и остряками Парижа, тогда, когда вы были доверенным лицом Барделиса и он в маске отвез вас в Лувр, во время вашего знакомства с герцогиней Бургундской вам было всего десять лет. Я никогда не был высокого мнения о Барделисе, но если бы вы не сказали мне об этом сами, я бы вряд ли подумал, что он такой гнусный развратник и растлитель молодежи.

Он покраснел до корней волос. Роксалана рассмеялась.

— Мой кузен, мой кузен, — воскликнула она, — великие мира сего рано начинают свою карьеру, не так ли?

— Господин де Лесперон, — сказал он сухо, — должен ли я понимать что вы учинили мне этот допрос с целью подвергнуть сомнению мои слова?

— Но разве я сделал это? Разве я усомнился в ваших словах? — кротко спросил я.

— Так я понял.

— Значит, вы поняли неправильно. Уверяю вас, ваши слова не вызывают ни малейшего сомнения. А сейчас, сударь, прошу вас, будьте милосердны, давайте поговорим о чем-нибудь другом. Я так устал от этого несчастного Барделиса и его проделок. Возможно, он в моде в Париже и при дворе, но здесь одно его имя оскверняет воздух. Мадемуазель, — я повернулся к Роксалане, — вы обещали дать мне урок цветоводства.

— Пойдемте, — сказала она и, будучи очень умной девушкой, тотчас же принялась рассказывать об окружающих нас кустарниках.

Так мы предотвратили грозу, которая вот-вот должна была разразиться. Тем не менее некоторый вред мне это принесло, хотя и пользу тоже. Поскольку, унизив шевалье де Сент-Эсташа в глазах единственной женщины, перед которой он мечтал бы блистать, и приобретя врага в его лице, я в то же время протянул некую ниточку между Роксаланой и мной, когда унизил этого глупого шута, чье бахвальство давно уже утомило ее.

Глава 7

ВРАЖДЕБНОСТЬ СЕНТ-ЭСТАША
В последующие дни я много общался с шевалье де Сент-Эсташем. Он был частым гостем в Лаведане, и причину его визитов было нетрудно угадать. Что касается меня, он не нравился мне — я невзлюбил его с той минуты, как только увидел его, а поскольку ненависть так же, как и любовь, очень часто бывает взаимной, шевалье отвечал мне тем же. Постепенно наши отношения становились все более прохладными, и к концу недели они стали настолько враждебными, что Лаведан решил поговорить со мной об этом.

— Остерегайтесь Сент-Эсташа, — предупредил он меня. — Вы слишком откровенно выражаете неприязнь друг к другу, и я прошу вас быть осторожнее. Я не доверяю ему. Он без энтузиазма относится к нашему делу, я это беспокоит меня, поскольку он может причинить большой вред, если захочет. Только поэтому я терплю его присутствие в Лаведане. Честно говоря, я боюсь его, и я бы советовал вам относиться к нему так же. Этот человек — лжец, хотя и хвастливый лжец, а лжецы всегда приносят зло.

В его словах была неоспоримая истина, но следовать его совету было не так-то просто, особенно человеку в таком необычном положении, как мое. В общем-то, у меня было мало причин бояться, что шевалье причинит мне какое-нибудь зло, но я был вынужден подумать о том зле, которое он может причинить виконту.

Несмотря на растущую неприязнь, мне часто приходилось встречаться с шевалье. Причина заключалась конечно же в том, что где бы ни находилась Роксалана, там были и мы оба. Но у меня было одно преимущество, которое и порождало его злобу, основанную на ревности: в то время, как он был лишь ежедневным посетителем Лаведана, я находился там постоянно.

Мне трудно описать, какую пользу принесло мне мое пребывание в Лаведане. С того момента, как я впервые увидел Роксалану, я понял, насколько был прав Шательро, утверждая, что я никогда не знал настоящей женщины. Это было действительно так. Те, которых я знал и по которым оценивал противоположный пол, по сравнению с этим ребенком не имели никакого права на звание женщины. Добродетель была для меня пустым звуком; невинность — синонимом невежества; любовь — легендой, красивой сказкой для детей. В обществе Роксаланы де Лаведан все эти циничные понятия, основанные на малоприятном опыте юности, разбились вдребезги, и на поверхность всплыла вся их ошибочность. Постепенно я поверил в любовь, над которой так долго насмехался, и совершенно потерял голову, как какой-нибудь неоперившийся юнец в своей первой amour[681].

Dame![682] Со мной происходили совершенно невероятные вещи — у меня учащался пульс и менялся цвет лица при ее приближении; я краснел от ее улыбки и бледнел, когда она была недовольна; в голове у меня роились рифмы, а душа была настолько порабощена, что я знал — если я не смогу завоевать ее, я умру от тоски.

Прекрасное настроение для человека, который побился об заклад, что завоюет сердце девушки и женится на ней. Проклятое пари — как я сожалел о нем в эти дни в Лаведане! Как я проклинал Шательро, этого хитрого, изощренного обманщика! Как я проклинал себя за недостаток чести и благородства, за то, что я так легко позволил себя втянуть в такое отвратительное предприятие! Когда я вспоминал об этом пари, меня охватывало отчаяние. Если бы Роксалана оказалась такой женщиной, какую я ожидал увидеть, — единственный тип женщин, который я знал, — все было бы гораздо проще. Я хладнокровно взялся бы завоевать ее сердце любым известным мне способом, и я бы женился на ней с тем же настроением, с каким человек совершает любой необходимый поступок в своей жизни. Я бы сказал ей, что меня зовут Барделис, и мне не представляло бы никакого труда сделать признание женщине, которую я ожидал здесь увидеть. Но Роксалане! Если бы не было пари, я мог открыться ей. Но признать одно без другого было невозможно, поскольку невинность ее нежной, доверчивой души остановила бы самого распутного человека прежде, чем он бы решился совершить какую-нибудь низость по отношению к ней.

В течение этой недели мы проводили много времени вместе, и день за днем, час за часом моя страсть усиливалась, пока полностью не поглотила меня, и мне казалось, что она пробудила ответные чувства в ее душе. Временами в ее задумчивых глазах появлялся странный свет, а когда она улыбалась мне, в ее улыбке светилась нежность, которая, если бы все было по-другому, просто осчастливила бы меня, но сейчас, при сложившихся обстоятельствах, только усиливала мое отчаяние. Я знал женщин, у меня был опыт и мне были знакомы эти признаки. Но я не решался откровенно поговорить с ней. Я понимал, какую боль и какой стыд она почувствует, когда услышит мое признание. Любовь этого милого дитя, такого честного и благородного, превратится в презрение и отвращение, когда я сброшу свою маску и покажу ей свое уродливое лицо.

И тем не менее я продолжал плыть по течению. Я привык плыть по течению, а от давно приобретенных привычек не так просто избавиться в один день, каким бы твердым не было ваше решение. Сколько раз я говорил себе, что зло только усиливается, если на него не обращать внимания. Сколько раз признание чуть не срывалось с моих губ и я жаждал рассказать ей все с самого начала — о моем прежнем окружении и о том, что происходило со мной теперь — и сдаться на ее милость.

Она могла принять мою историю и, поверив мне, простить мой обман и увидеть искренность моего признания в любви. Но, с другой стороны, она могла не принять ее; она могла подумать, что мое признание входит в мои коварные планы, и в страхе я продолжал хранить молчание.

Я хорошо понимал, что с каждым часом признание будет все труднее и труднее. Чем скорее я это сделаю, тем скорее мне поверят, чем дольше я буду оттягивать это, тем вероятнее будет недоверие к моим словам. Увы! По-видимому, помимо всех прочих своих недостатков, Барделис оказался еще и трусом.

Что касается холодности Роксаланы, это была сказка, придуманная Шательро; или просто предположение, выдумка фантазера Лафоса. Напротив, я не заметил в ней ни надменности, ни холодности. Совершенно несведущая в женских уловках, полностью лишенная кокетства, она была само воплощение естественности и девической простоты. Она жадно и очарованно слушала мои истории — в которых я опускал нежелательные подробности — о жизни при дворе. Я рисовал ей картины Парижа, Люксембургского дворца, Лувра, дворца кардинала, я рассказывал ей о придворных, которые населяли эти исторические места; и, как Отелло, завоевавший сердце Дездемоны рассказом о своих страданиях, так же и я, как мне кажется, завоевывал сердце Роксаланы рассказами о том, что я видел.

Несколько раз она удивлялась, откуда могут быть столь глубокие познания у простого гасконского дворянина. В качестве объяснения я сообщил ей, что Лесперон несколько лет назад служил в королевской гвардии — в таком положении наблюдательный человек может узнать очень многое.

Виконт замечал нашу растущую близость, но не пытался препятствовать ей. Я думаю, в глубине сердца этот благородный дворянин был бы рад, если бы наши отношения пришли к закономерному концу, поскольку, каким бы бедным он ни считал меня — как я уже говорил, земли Лесперона в Гаскони должны были конфисковать в наказание за его измену, — он помнил о причине всего этого и о глубокой преданности человека, которым я представлялся, Гастону Орлеанскому.

К тому же он боялся слишком явных ухаживаний шевалье де Сент-Эсташа и с радостью принял бы такой поворот событий, который смог бы нарушить планы шевалье, потому что виконт не доверял ему, почти боялся, о чем он не раз говорил мне.

Что касается виконтессы, ее расположение я завоевал тем же способом, каким я завоевал внимание ее дочери.

До моего появления она была привязана к шевалье. Но что мог знать шевалье о высшем свете по сравнению с тем, что рассказывал я? Ее любовь к интригам притягивала ее ко мне, и она без конца расспрашивала меня о том или другом человеке, большинство из которых она знала только понаслышке.

Моя осведомленность и изобилие подробностей — несмотря на мою сдержанность, дабы они не подумали, что я знаю слишком много, — доставляли удовольствие ее похотливой душонке. Если бы она была хорошей матерью, эта моя осведомленность заставила бы ее задуматься о том, какую жизнь я веду, и она бы поняла, что я не подхожу ее дочери. Но, так как виконтесса была эгоисткой, она мало обращала внимания на интересы других людей — даже если этим другим человеком была ее собственная дочь, — и она совершенно не замечала, что события принимают опасный оборот.

Таким образом, все — за исключением, пожалуй, отношений с шевалье де Сент-Эсташем — складывалось для меня весьма удачно, и если бы Шательро мог видеть это, он бы заскрежетал зубами от ярости, однако я сам сжимал зубы в отчаянии, когда начинал подробно обдумывать свое положение.

Однажды вечером — я пробыл в замке уже десять дней — мы поднялись вверх по Гаронне в лодке, Роксалана и я. Когда мы возвращались, плывя по течению с опущенными на воду веслами, я заговорил об отъезде из Лаведана.

Она быстро взглянула на меня; ее лицо выражало тревогу; она смотрела на меня широко раскрытыми глазами — как я уже говорил, она была совершенно неопытна и бесхитростна, чтобы притворяться или скрывать свои чувства.

— Но зачем вам уезжать так скоро? — спросила она. — В Лаведане вы в безопасности, а если вы уедете, вы можете попасть в беду. Всего лишь два дня назад они взяли несчастного молодого дворянина в По; значит, преследования еще не прекратились. Вам… — ее голос задрожал, — вам скучно у нас, сударь?

Я покачал головой и мечтательно улыбнулся.

— Скучно, — повторил я. — Вы не можете так думать, мадемуазель. Я уверен, ваше сердце должно говорить вам совсем обратное.

Она опустила глаза, не выдержав моего горящего страстью взора. И когда она наконец ответила мне, в ее словах не было ни капли лукавства; они были продиктованы интуицией ее пола, и ничем больше.

— Но ведь это возможно, сударь. Вы привыкли вращаться в высшем свете…

— В высшем свете Лесперона, в Гаскони? — прервал я ее.

— Нет, нет, в высшем свете, к которому вы принадлежали в Париже и прочих местах. Я понимаю, что вам неинтересно в Лаведане, и ваша бездеятельность удручает вас и вызывает желание уехать.

— Если бы мне действительно было неинтересно, то все могло бы быть именно так, как вы говорите. Но, мадемуазель… — я резко замолчал. Глупец! Соблазн был настолько велик, что я чуть было не поддался ему. Тихий, ласковый вечер, широкая, гладкая поверхность реки, вниз по которой мы скользили, листва, тени на воде, ее присутствие и наше уединение — все это на мгновение затмило пари и мое двуличие.

Она нервно засмеялась и, может, для того, чтобы снять напряжение, вызванное моим внезапным молчанием, сказала:

— Вот видите, вам даже не хватает воображения, чтобы придумать какое-нибудь доказательство. Вы хотели сказать мне о… о том, что удерживает вас в Лаведане, но вам так ничего и не пришло в голову. Разве… разве не так? — Она задала этот вопрос очень робко, как будто боялась ответа.

— Нет, это не так, — сказал я.

Я замолчал на мгновение, и в это мгновение я боролся с собой. Признание и раскаяние — раскаяние в том, что я намеревался сделать, признание в любви, которая так неожиданно пришла ко мне, — чуть было не сорвались с моих губ, но страх заставил меня замолчать.

Разве я не говорил, что Барделис стал трусом? И моя трусость подсказала мне выход — побег. Я уеду из Лаведана. Я вернусь в Париж к Шательро, признаю свое поражение и заплачу свою ставку. Это был единственный выход для меня. Моя честь, проснувшаяся так поздно, требовала от меня этой жертвы. Хотя я решился поступить так скорее потому, что это был самый легкий путь. Я не знал, что со мной будет потом, да и в этот час моих душевных страданий это не имело никакого значения.

— Очень многое, мадемуазель, действительно очень многое крепко держит меня в Лаведане, — наконец заговорил я. — Но мои… мои обязательства требуют, чтобы я уехал.

— Вы имеете в виду ваше дело, — воскликнула она. — Но поверьте мне, сейчас вы ничего не можете сделать. Если вы принесете себя в жертву, это никому не принесет пользы. Вы сослужите лучшую службу герцогу, если подождете, пока наступит время для следующего удара. А где вы лучше всего можете сохранить свою жизнь, как не в Лаведане?

— Я не думал о нашем деле, мадемуазель, я думал о себе — о моей собственной чести. Я хотел бы вам все объяснить, но я боюсь. — Запинаясь, проговорил я.

— Боитесь? — повторила она и удивленно посмотрела на меня.

— Да, боюсь. Боюсь вашего презрения, вашей ненависти.

Ее взгляд стал еще более удивленным, а в глазах появился вопрос, на который я не мог ответить. Я наклонился вперед и взял ее за руку.

— Роксалана, — произнес я очень тихо, и мой голос, мое прикосновение и упоминание ее имени вновь заставили ее глаза спрятаться в укрытие ресниц. Ее матовая кожа покрылась румянцем, который тотчас же исчез, и ее лицо стало очень бледным. Ее грудь вздымалась от волнения, а маленькая ручка, которую я держал в своих руках, дрожала. Наступило молчание. Не потому, что мне нужно было придумывать или подбирать слова. Комок застрял у меня в горле — да, я не боюсь признаться в этом, потому что добрые, настоящие чувства заполнили мою душу в первый раз с тех пор, когда герцогиня Бургундская десять лет назад вдребезги разбила мои иллюзии.

— Роксалана, — продолжал я, когда самообладание вернулось ко мне, — мы были хорошими друзьями, вы и я, с той ночи, когда я нашел убежище в вашей спальне, не так ли?

— Конечно, так, сударь, — нерешительно произнесла она.

— Это было десять дней назад. Подумайте об этом — всего десять дней. А мне кажется, что я в Лаведане уже несколько месяцев, так мы с вами подружились. За эти десять дней у нас сложилось мнение друг о друге. С одной лишь разницей — мое мнение правильное, а ваше — нет. Вы самая добрая, самая нежная во всем мире. Боже, если бы я встретил вас раньше! Я бы мог быть другим; я мог бы быть — я был бы — другим и несделал бы того, что я сделал. Вы считаете меня несчастным, но честным дворянином. Это не так. Вы видите меня в ложном свете, мадемуазель. Несчастный, может быть, по крайней мере я стал таким с недавних пор. Но честным я не был никогда. Больше я ничего не могу вам сказать, дитя мое. Я слишком большой трус. Но когда вы узнаете правду, — потом, после моего отъезда, когда вам будут рассказывать странную историю о бедняге Леспероне, который нашел радушный прием в доме вашего отца, — умоляю, вспомните о моей сдержанности в этот час, подумайте о моем отъезде. Возможно, вы поймете меня. Подумайте об этом, и вы, вероятно, найдете объяснение всему. Будьте милосердны ко мне тогда, не судите меня слишком сурово.

Какое-то время мы молчали. Вдруг она посмотрела на меня, ее пальцы сжали мою руку.

— Господин де Лесперон, — умоляющим голосом сказала она, — о чем вы говорите? Вы мучаете меня, сударь.

— Посмотрите мне в лицо, Роксалана. Разве вы не видите, как я сам себя мучаю?

— Тогда скажите мне, сударь, — произнесла она с нежной, трогательной мольбой в голосе, — скажите мне, что тревожит вас и заставляет молчать. Я уверена, вы преувеличиваете. Не может быть, чтобы вы совершили что-нибудь бесчестное, что-нибудь низкое.

— Дитя мое, — вскричал я, — благодарю Бога за то, что вы оказались правы. Я не могу совершить бесчестный поступок и не совершу его, хотя месяц назад я побился об заклад, что сделаю это!

Внезапно в ее глазах вспыхнул ужас, сомнение и подозрение.

— Вы… вы хотите сказать, что вы шпион? — спросила она, и мое сердце пропело молитву благодарности Небесам за то, что по крайней мере это я мог отрицать честно.

— Нет, нет. Я не шпион.

Ее лицо просветлело, и она вздохнула.

— Это единственное, что я не смогла бы простить. Но раз это не так, может быть, вы скажете мне, в чем дело?

Я вновь испытал соблазн признаться, рассказать ей все. Но меня страшила бессмысленность моих признаний.

— Не спрашивайте меня, — взмолился я, — скоро вы все узнаете сами.

Я был уверен, что, как только я отдам свой проигрыш, эта новость и известие о разорении Барделиса разлетятся по всей Франции, как зыбь по воде.

— Простите меня за то, что я вошел в вашу жизнь, Роксалана! — умолял я. — Helas![683] Если бы я встретил вас раньше! Я даже не мог себе представить, что во Франции могут быть такие женщины.

— Я не буду настаивать, сударь, поскольку, я вижу, ваше решение окончательно. Но если… если после того, как я узнаю то, о чем вы говорите, — сказала она, не глядя на меня, — и если после того, как я узнаю это, я отнесусь к вам более благосклонно, чем вы относитесь к себе, и пошлю за вами, вы… вы вернетесь в Лаведан?

Мое сердце забилось — в нем вдруг появилась надежда. Но чувство безысходности тотчас вернулось ко мне.

— Вы не пошлете за мной, можете быть уверены, — твердо сказал я; и больше мы не произнесли ни слова. Я взялся за весла и энергично заработал ими. Мне хотелось быстрее решить этот вопрос. Завтра я должен подумать об отъезде, а сейчас, пока я греб, я размышлял над теми словами, которые мы сказали друг другу. Не было сказано ни одного слова о любви, однако в самом отсутствии заключалось признание. Странное это было ухаживание, которое полностью исключало победу, и тем не менее оно увенчалось успехом. Да, победа была завоевана, но ею нельзя было воспользоваться. Пока я работал веслами, мне в голову приходили оригинальные мысли и изящные парадоксы, потому что человеческий ум — это любопытная сложная штука, и некоторые из нас смеются, когда душа плачет.

Роксалана сидела бледная и задумчивая, с затуманенными глазами, и я не мог предположить, о чем она думает.

Наконец мы приплыли к замку, и, пока я затаскивал лодку, появился Сент-Эсташ и предложил мадемуазель свою руку. Он заметил ее бледность и бросил на меня быстрый подозрительный взгляд. Мы приближались к замку.

— Господин де Лесперон, — сказал он со странной интонацией в голосе, — а вы знаете, что в провинции ходят слухи о вашей смерти?

— Я и рассчитывал, что после моего исчезновения появятся такие слухи, — спокойно ответил я.

— И вы даже не попытались опровергнуть их?

— А зачем, ведь эти слухи обеспечивают мне безопасность?

— И тем не менее, сударь, voyons[684]. По крайней мере вы могли бы избавить от страданий — я бы даже сказал, скорби — тех, кто оплакивает вас.

— Ах! — сказал я. — И кто бы это мог быть?

Он пожал плечами и поджал губы в какой-то странной улыбке. Покосившись на мадемуазель, он усмехнулся:

— Вы хотите, чтобы я назвал мадемуазель де Марсак?

Я остановился, лихорадочно работая мозгами и бесстрастно отвечая на его пристальный взгляд. Внезапно я понял, что это, вероятно, была девушка, чьи письма были в кармане у Лесперона и чей портрет он передал мне.

Вдруг я почувствовал, что на меня еще кто-то смотрит — Роксалана. Она вспомнила, что я говорил, она могла вспомнить, как я жалел, что не встретил ее раньше, и быстро нашла объяснение моим словам. Я чуть не застонал от ярости. Я готов был отвести шевалье на задний двор замка и убить его с величайшим удовольствием. Но я сдержался и решил изобразить непонимание. У меня не было другого выбора.

— Господин де Сент-Эсташ, — холодно сказал я и посмотрел прямо в его близко посаженные глаза, — я снисходительно смотрел на ваши вольности, но есть вещи, которые я не спускаю никому, и, несмотря на все мое уважение к вам, я не могу сделать для вас исключение. К этим вещам относится вмешательство в мои дела. Будьте так добры, запомните это.

Через минуту он был сама покорность. Усмешка сползла с его лица, исчезло высокомерие. Его губы растянулись в улыбке, а на лице появилось выражение раболепия, как у последнего подхалима.

— Простите меня, сударь! — воскликнул он, простирая руки, с самой подобострастной улыбкой на свете. — Я понимаю, что позволил себе большую вольность; но вы неправильно меня поняли. Я хотел, чтобы вы оценили поступок, на который я решился.

— Да? — сказал я и откинул голову, остро чувствуя опасность.

— Сегодня я взял на себя смелость сообщить, что вы живы и здоровы человеку, который, как мне кажется, имеет полное право знать это и который приезжает сюда завтра.

— Вы можете пожалеть о своей смелости, — проговорил я сквозь зубы. — Кому вы сообщили эти сведения?

— Вашему другу, господину де Марсаку, — ответил он, и сквозь маску подобострастия вновь проступила усмешка. — Он будет здесь завтра, — повторил он.

Марсак был другом Лесперона, и благодаря его теплым словам о гасконском мятежнике виконт де Лаведан принимал меня с такой любезностью и обходительностью.

Не удивительно, что я застыл как вкопанный без единой мысли в голове и с затравленным выражением на лице. В Лаведан должен был приехать человек, который знает Лесперона, — человек, который разоблачит меня и скажет, что я самозванец. Что случится тогда? Они конечно же решат, что я шпион, и быстро разделаются со мной, не сомневаюсь. Но это волновало меня меньше, чем мнение мадемуазель. Как она истолкует то, что я сказал ей сегодня? Что она будет думать обо мне потом?

Эти вопросы проносились как быстрые стрелы в моей голове, а за ними пришла тупая злость на себя за то, что я не сказал ей все днем. Теперь уже было поздно. Теперь я признаюсь не по собственной воле, как можно было сделать еще час назад, а буду вынужден сказать правду под давлением обстоятельств. И тогда у меня не будет надежды на ее милосердие.

— Похоже, вы не рады этому известию, господин де Лесперон, — сказала Роксалана с непроницаемым видом.

Ее голос взволновал меня, потому что в нем звучало подозрение. У меня есть еще одна надежда на спасение, а если я сейчас поддамся этому страху, все будет кончено. И взяв себя в руки, я ответил спокойным, ровным голосом, в котором не было и тени смятения, охватившего мою душу.

— Я не рад, мадемуазель. У меня есть веские причины не желать встречи с господином Марсаком.

— Вот уж воистину веские! — прошипел Сент-Эсташ, брызгая слюной. — Я сомневаюсь, что вы сможете правдоподобно объяснить, почему вы не сообщили ему и его сестре о том, что вы живы.

— Сударь, — медленно произнес я, — почему вы все время говорите о его сестре?

— Почему? — повторил он, глядя на меня с нескрываемым удивлением. Он стоял прямо, с высоко поднятой головой, опираясь рукой на трость. Он перевел взгляд на Роксалану, затем снова посмотрел на меня. И наконец сказал: — Вас удивляет, что я упоминаю имя вашей невесты? Но может быть, вы будете отрицать, что помолвлены с мадемуазель де Марсак?

И я, на мгновение забыв о своей роли и о человеке, маску которого я надел, с жаром ответил:

— Да, отрицаю.

— Ну, значит, вы лжете, — сказал он и презрительно пожал плечами. Вряд ли кто-нибудь сможет сказать, что когда-либо в своей жизни я поддавался чувству ярости. Грубый, нетренированный ум может пасть жертвой страсти, но дворянин, я полагаю, никогда не бывает разгневан. Я не был зол и тогда, если не считать внешних признаков гнева. Я снял шляпу и бросил ее Роксалане, которая стояла и смотрела на нас с ужасом и изумлением.

— Мадемуазель, простите, но мне придется высечь этого говорливого школяра в вашем присутствии.

Затем с самыми учтивыми манерами я отступил в сторону и выдернул трость из-под руки шевалье прежде, чем он успел сообразить, что я намереваюсь сделать. Я поклонился ему с исключительной вежливостью, словно призывая его к терпению и испрашивая позволения на тот поступок, который я намеревался совершить, а потом, прежде чем он оправился от изумления, я трижды ударил его этой тростью по плечам. Вскрикнув одновременно от боли и унижения, он отпрыгнул назад и схватился за эфес своей шпаги.

— Сударь, — крикнула ему Роксалана, — разве вы не видите, что он безоружен?

Но Сент-Эсташ ничего не видел, а если и видел, благодарил Небо за это. Он выхватил шпагу. Роксалана попыталась встать между нами, но я отстранил ее.

— Не бойтесь, мадемуазель, — спокойно сказал я, — если рука, которая победила Вертоля, не сможет справиться, пусть даже при помощи палки, с парочкой таких шпаг, как шпага этого пижона, то мне не смыть позора за всю оставшуюся жизнь.

Он с яростью бросился на меня, его шпага была направлена прямо мне в горло. Я отразил его удар тростью, а когда он нацелился ниже, я поставил круговую защиту и, поймав его шпагу, выбил ее у него. Она блеснула на солнце и со звоном отлетела к мраморной лестнице. Казалось, что вместе со шпагой улетучилась и его смелость: он стоял весь в моей власти, любопытное сочетание глупости, удивления и страха.

Шевалье де Сент-Эсташ был молодым человеком, а молодым многое прощается. Но простить тот поступок, который совершил он — бросился со шпагой на безоружного человека, — было бы не только возмутительной глупостью, но и грубым нарушением долга. Будучи старше, я обязан был преподнести шевалье урок хороших манер и дворянского благородства. Поэтому совершенно бесстрастно и исключительно для его же блага я задал ему хорошую взбучку. Ритмичными движениями я опускал на него трость, а куда она попадала — на голову, на спину или на плечи — было скорее его делом, чем моим. Мне нужно было внушить ему, что хорошо, а что плохо, а раны, которые он мог получить в ходе моего нравоучения, были ничтожны по сравнению с уроком, который получала его душа. Два или три раза он попытался схватить меня, но я увернулся — я не собирался опускаться до вульгарного обмена ударами. Моей целью была не драка, а порка, и, мне кажется, я выполнил эту задачу довольно успешно.

В конце концов вмешалась Роксалана, но только тогда, когда от одного из ударов, может быть, чуть более сильного, чем предыдущие, сломалась трость, а господин де Сент-Эсташ упал и превратился в стонущую массу.

— Простите, мадемуазель, за то, что я оскорбил ваш взор этим зрелищем, но такие уроки необходимо давать сразу же, иначе их действие не будет столь благотворным.

— Он заслужил это, сударь, — сказала она с почти жестоким оттенком в голосе.

У нас настолько бедные души, что, когда я увидел ее презрение к этой стонущей груде тряпок и рубцов, мое сердце затрепетало от радости. Я подошел к тому месту, куда упала его шпага, и поднял ее.

— Господин де Сент-Эсташ, — сказал я, — вы опорочили эту шпагу, и я не думаю, что вы когда-нибудь сможете снова воспользоваться ею. — С этими словами я сломал ее об колено и выбросил в реку, несмотря на то, что эфес был очень богатым, отделанный бронзой и золотом.

Он посмотрел на меня, лицо его было синего цвета, в глазах горела беспомощная ярость.

— Par la mort Dieu! — прохрипел он. — Вы еще ответите за это!

— Если вы еще не удовлетворены, я к вашим услугам, — учтиво сказал я.

И, прежде, чем он успел ответить, я увидел господина де Лаведана и виконтессу, торопливо идущих к нам через цветник. Виконт был мрачен и казался разгневанным, но я понял, что помрачнел он от дурных предчувствий.

— Что случилось? Что вы сделали? — спросил он меня.

— Он жестоко избил шевалье, — пронзительно завопила мадам, злобно уставившись на меня. — Он еще ребенок, этот несчастный Сент-Эсташ, — сказала она мне с укором. — Я все видела в окно, господин де Лесперон. Это было ужасно, это было жестоко. Так избить мальчика! Стыдно! Если вы поссорились с ним, неужели не существует более приемлемых способов для разрешения споров между дворянами? Pardieu, неужели вы не могли дать ему надлежащее удовлетворение?

— Если мадам возьмет на себя труд внимательно осмотреть этого бедного Сент-Эсташа, — сказал я с сарказмом, вызванным ее злобой, — я думаю, вы согласитесь, что я дал ему самое надлежащее и самое полное удовлетворение. Я бы принял его вызов со шпагой в руке, но шевалье, как и все очень молодые люди, действовал слишком поспешно; он очень торопился и не мог ждать, пока я возьму шпагу. Поэтому я был вынужден орудовать тростью.

— Но вы спровоцировали его, — резко ответила она.

— Кто бы ни сказал вам это, мадам, он сказал вам неправду. Наоборот, он спровоцировал меня. Он обманул меня. Я ударил его — что я еще мог сделать? — а он выхватил шпагу. Я защищался и помогал себе тростью, чтобы этот несчастный Сент-Эсташ понял, насколько недостойно его поведение. Вот и все, мадам.

Но успокоить ее было не так-то просто, даже несмотря на то, что мадемуазель и виконт встали на мою сторону и пытались оправдать мое поведение. В этом был весь Лаведан. Несмотря на то что он очень страшился последствий и мести Сент-Эсташа — хотя тот был еще очень молод, — он открыто выразил свое мнение о поведении шевалье и о правильности наказания, которое тот понес.

Виконтесса не испытывала страха перед своим мужем, но она не осмеливалась оспаривать его мнение по вопросам чести. Она пыталась помочь распростертому шевалье, который, мне кажется, нарочно продолжал лежать, чтобы вызвать ее сочувствие, как вдруг она переключилась на Роксалану.

— Где ты была? — внезапно спросила она.

— Когда, мама?

— Днем, — раздраженно ответила виконтесса. — Шевалье ждал тебя целых два часа.

Роксалана покраснела до корней волос. Виконт нахмурился.

— Ждал меня, мама? Но почему меня?

— Отвечай на мой вопрос — где ты была?

— Я была с господином де Леспероном, — просто ответила она.

— Вы были одни? — виконтесса чуть не визжала.

— Ну да, — в голосе бедного дитя слышалось удивление от этого неожиданного допроса.

— Боже правый! — взвизгнула виконтесса. — Похоже, моя дочь не лучше, чем…

Одному Богу известно, что она могла сказать, так как у нее был самый злой и ядовитый язык, который только может быть у женщины, я бы сказал, даже слишком злой для человека, жившего при дворе. Но виконт, видимо разделяя мои опасения и желая избавить ребенка от таких высказываний, быстро вмешался.

— Успокойтесь, мадам, что за беда случилась? Какие такие добродетели мы задели? Мы не в Париже. Это не Люксембургский дворец. En province comme en province[685], а мы — простые люди…

— Простые люди? — аж задохнулась она. — Боже мой, я что — замужем за крестьянином? Я виконтесса де Лаведан или жена грубого деревенского мужика? А честь вашей дочери…

— Честь моей дочери здесь ни при чем, — оборвал виконт с внезапной суровостью, которая моментально погасила ее негодование. Затем спокойным, ровным голосом он сказал: — А, вот и слуги. Позвольте им, мадам, позаботиться о господине де Сент-Эсташе. Анатоль, вам лучше подать карету господину шевалье. Я не думаю, что он сможет поехать домой верхом.

Анатоль посмотрел на бледного молодого человека, распростертого на земле, а затем его маленькое умное лицо повернулось ко мне. Он все понял и широко улыбнулся. Похоже, господина де Сент-Эсташа здесь не очень любили.

Тяжело опираясь на руку одного из лакеев, шевалье с трудом шел в сторону внутреннего двора, где для него готовили карету. В последний момент он оглянулся и подозвал виконта.

— Бог свидетель, господин де Лаведан, — он тяжело дышал от душившей его ярости, — вы очень сильно пожалеете о том, что сегодня взяли сторону этого гасконского бандита. Вспомните обо мне, когда будете ехать в Тулузу.

Виконт бесстрастно стоял рядом с ним, равнодушный к его зловещей угрозе, хотя для него это прозвучало как смертный приговор.

— Адью, месье, скорейшего выздоровления, — все, что он сказал. Но тут я шагнул к ним.

— Вам не кажется, виконт, что нам лучше было бы задержать его? — спросил я.

— Тьфу! — воскликнул он. — Пусть едет.

Шевалье посмотрел на меня с выражением ужаса в глазах. Вероятно, этот молодой человек уже пожалел о своей угрозе и понял, какую ошибку он совершил, угрожая человеку, в чьей власти он находился.

— Подумайте, сударь! — вскричал я. — Ваша честная благородная жизнь приносит много пользы. Моя жизнь тоже сколько-нибудь стоит. Так неужели мы позволим этому подонку разрушить наши жизни и счастье вашей жены и дочери?

— Пусть он едет, сударь, пусть едет. Я не боюсь.

Я поклонился и отступил назад, жестом приказав лакею увезти его, таким жестом я мог приказать убрать ему грязь из-под моих ног.

Виконтесса с глубоким возмущением удалилась в свою комнату, и в этот вечер я ее больше не видел. Мадемуазель я видел всего несколько минут, и она использовала это время для того, чтобы расспросить меня о первопричине моей ссоры с Сент-Эсташем.

— Он действительно лгал, господин де Лесперон? — спросила она.

— Клянусь честью, мадемуазель, — серьезно ответил я, — я не обручен ни с одной из живущих на этом свете женщин. — И голова моя упала на грудь, когда я подумал, что завтра она будет думать обо мне, как о самом гнусном обманщике, — я собирался, уехать до приезда Марсака, — потому что настоящий Лесперон, я не сомневался в этом, был действительно помолвлен с мадемуазель Марсак.

— Я уеду из Лаведана завтра рано утром, мадемуазель, — продолжал я. — Сегодняшние события еще больше усиливают необходимость моего отъезда. Промедление грозит опасностью. Вы услышите обо мне странные вещи, как я уже предупреждал вас. Но будьте милосердны. Многое будет правдой, многое — ложью; но сама правда будет очень низкой и… — я замолчал в ужасе от того, что должно произойти. Я пожал плечами, оставив всякую надежду, и повернулся к окну. Она подошла ко мне и встала рядом.

— Вы не скажете мне? Вы совсем не верите мне? Ах, господин де Лесперон…

— Тише, дитя мое, я не могу. Теперь уже поздно рассказывать вам.

— О, нет, не поздно! Из ваших слов я поняла, что мне расскажут о вас хуже, чем вы того заслуживаете? В чем ваша тайна? Скажите мне, сударь. Скажите.

Говорила ли хоть одна женщина столь откровенно о своей любви к мужчине и о том, что ее любовь найдет любые оправдания его поступкам? Можно ли найти более подходящий момент для объяснения в любви женщине, которая знает, что ее любят, которая чувствует эту любовь каждой клеточкой своей души и готова принять ее? Такие мысли пришли мне в голову, и я решил рассказать ей все сейчас, в одиннадцатом часу.

И тут — я не знаю как — возникла новая преграда. Я должен буду не только рассказать ей о пари, которое заключил, не только о своей двуличности и обманах, благодаря которым я завоевал ее расположение и доверие ее отца, не только признаться, что я не Лесперон, но я также должен буду сказать ей, кто я. Даже если она и простит мне все остальное, сможет ли она простить мне то, что я — Барделис, тот самый пресловутый Барделис, распутник и повеса, о подвигах которого она знала из рассказов своей матери, представленных в гораздо более черном свете, чем было на самом деле? Не отшатнется ли она от меня, когда я скажу ей, что я и есть тот самый человек? Будучи чистой и невинной, она, несомненно, считала, что жизнь каждого человека, который называет себя дворянином, должна быть умеренной и добродетельной. Она увидит во мне — как ее мать — лишь представителя высшего сословия Франции со всеми присущими этому сословию пороками. Для нее я буду распутным чудовищем — ax, Dieu![686] — пусть она так думает, когда меня уже здесь не будет.

Возможно — а сейчас, когда я оглядываюсь назад, я знаю наверняка, — мои страхи были преувеличены. Я думал, что она посмотрит на все моими глазами. Поскольку теперь, когда ко мне пришла эта большая любовь, — поверите ли вы? — ко мне вернулись все идеалы детства, и я возненавидел того человека, которым я был до сих пор. Жизнь, которую я вел, теперь вызывала у меня лишь ненависть и отвращение; мои принципы казались мне порочными и извращенными, мой цинизм — пустым и несправедливым.

— Господин де Лесперон, — тихо окликнула она, прервав мое молчание.

Я повернулся к ней. Я слегка коснулся ее руки и посмотрел в ее обращенные ко мне глаза — голубые, как незабудки.

— Вы страдаете! — произнесла она с трогательным состраданием.

— Хуже, Роксалана! Я заронил семя страданий и в ваше сердце. О, какой же я низкий человек! — воскликнул я. — И когда вы узнаете, насколько я низок, вам будет больно; вы будете оскорблены тем, что были так добры ко мне. — Она улыбнулась недоверчиво, как бы отрицая мои слова. — Нет, дитя мое, я не могу сказать вам.

Она вздохнула, и мы не успели произнести больше ни слова, как раздался звук открывающейся двери, и мы отпрянули друг от друга. Вошел виконт, и я потерял последний шанс на признание или хотя бы на предотвращение того, что последовало.

Глава 8

ПОРТРЕТ
Временами каждому думающему человеку приходят горькие мысли о том, что мы полностью находимся в руках судьбы, что мы являемся жертвами ее капризов и прихотей. Мы можем принять самое благородное, самое твердое решение — всю свою жизнь следовать выбранному пути, — однако малейшая случайность может увести нас совсем в другую сторону.

Теперь, если господин де Марсак соблаговолит посетить Лаведан в любое время суток, я уже буду ехать по дороге в Париж с намерением признать свое поражение и заплатить залог по пари. Проведя ночь, полную раздумий, и приняв решение следовать этому пути, я вдруг подумал, что потом я смогу вернуться к Роксалане. И хотя тогда я буду действительно бедным человеком, но по крайней мере мои намерения уже не смогут быть неправильно истолкованы.

Из-за этих мыслей я долго не мог заснуть. Когда я наконец погрузился в сон, я почувствовал себя гораздо счастливее, чем в последние дни. Я был уверен в любви Роксаланы, и мне казалось, что я смогу завоевать ее, как только, поборов свой стыд, который сдерживал меня сейчас, я объяснюсь с ней.

На следующий день, когда я проснулся, утро уже было в полном разгаре. Моя комната была заполнена солнечным светом, а рядом с кроватью стоял Анатоль.

— Сколько времени? — спросил я и вскочил.

— Одиннадцатый час, — сказал он с неодобрением в голосе.

— И вы позволили мне спать? — воскликнул я.

— А мы ничего другого не делаем в Лаведане, даже когда бодрствуем, — проворчал он. — Господину незачем было вставать. — Затем он протянул мне бумагу: — Господин Станислас де Марсак был здесь утром вместе со своей сестрой. Он оставил для вас письмо, сударь.

Удивление и страх тотчас сменились облегчением, так как из слов Анатоля я понял, что Марсак уже уехал. Тем не менее я взял письмо с дурным предчувствием и, пока вертел его в руках, обо всем расспросил старого слугу.

— Он пробыл в замке час, сударь, — сообщил мне Анатоль. — Господин виконт собирался разбудить вас, но он и слышать об этом не хотел. «Если то, что рассказал мне господин де Сент-Эсташ о вашем госте, окажется правдой, — сказал он, — я предпочел бы не встречаться с ним под вашей крышей». «Господин Сент-Эсташ, — отвечал мой хозяин, — не тот человек, к чьим словам может прислушиваться честный дворянин». Но несмотря на это, господин де Марсак был тверд в своем решении, и, хотя он не дал никаких объяснений моему хозяину, вас все-таки не разбудили.

Через полчаса пришла его сестра вместе с мадемуазель. Они прогуливались по террасе, и мадемуазель де Марсак выглядела очень сердитой. Дело обстоит именно так, как говорил господин де Сент-Эсташ, сказала она брату. И тогда он произнес самое чудовищное проклятие, которое я когда-либо слышал, и потребовал письменные принадлежности. Перед отъездом он попросил меня передать вам это письмо. Он уехал в бешенстве, видимо поссорившись с господином виконтом.

— А его сестра? — быстро спросил я.

— Она уехала вместе с ним. Чудесная парочка, ничего не скажешь! — добавил он, подняв глаза.

Я облегченно вздохнул. Они уехали, и, как бы они не опорочили беднягу Рене де Лесперона, их здесь не было, и они не могли разоблачить меня и назвать самозванцем. Мысленно извинившись перед тенью усопшего Лесперона за тот позор, которым я покрыл его имя, я вскрыл это серьезное послание, и из него выпал кусок веревки длиной около тридцати двух дюймов.

«Сударь, — прочитал я, — как только мне представится возможность встретиться с вами, моим долгом будет убить вас».

Обещающее начало, клянусь честью! Если и все послание было написано в таком же бескомпромиссном драматическом стиле, то оно стоило того, чтобы расшифровать его, потому что писал де Марсак жуткими каракулями.

«Именно поэтому, — писал он дальше, — я воздержался от встречи с вами этим утром. Сейчас слишком беспокойное время, и провинция находится в слишком опасном положении, чтобы совершить поступок, который привлечет внимание Хранителя Печати к Лаведану. Вы остались живы только благодаря моему уважению к господину де Лаведану и благодаря моей преданности делу, которому мы оба служим. Я еду в Испанию, чтобы скрыться от преследований короля.

Спасти себя — это мой долг, который я обязан выполнить как перед собой, так и перед нашим делом. Но у меня есть еще один долг, который я должен выполнить перед моей сестрой, которую вы жестоко оскорбили, и этот долг, ей-богу, я выполню до отъезда. Мы не будем говорить о вашей чести, сударь, по причинам, которые не нужно называть, и я не собираюсь взывать к ней. Но если в вас осталась хоть капля мужества, если вы не полный трус и подлец, я буду ждать вас послезавтра в любой час до полудня в трактире де ла Курон. И там, если вы будете так любезны, мы разрешим наш спор. Для того чтобы вы могли прийти подготовленным и чтобы не терять времени, когда мы встретимся, я сообщаю вам длину моей шпаги».

Так закончилось это сердитое, пышущее огнем письмо. Я задумчиво сложил его и, приняв решение, вскочил с постели и попросил Анатоля помочь мне одеться.

Я застал виконта размышляющим над столь необычным поведением Марсака, но, к счастью, он не мог догадаться о причинах. В ответ на вопросы, с которыми он, естественно, набросился на меня, я заверил его, что это было просто недоразумение; что господин де Марсак предложил мне встретиться с ним в трактире через два дня и что тогда я точно все выясню.

И все-таки я сожалел об этом событии, так как из-за него должен был остаться и еще два дня пользоваться гостеприимством виконта. На все это он отреагировал так, как я и ожидал, заметив, что на данный момент шевалье де Сент-Эсташ, похоже, удовлетворен тем, что поссорил меня с Марсаком.

Из слов Анатоля я уже понял, что Марсак ничего не сказал. Но беседа его сестры и Роксаланы вызывала у меня серьезное беспокойство. Женщины обычно не бывают сдержанны в таких ситуациях. Даже если мадемуазель де Марсак не сказала прямо, что я неверный возлюбленный, все равно я очень боялся, что Роксалана, как и любая женщина, понимающая с полуслова, придет к заключению, что я лгал ей прошлой ночью. С тяжелым сердцем я отправился искать ее. Она гуляла в старом розовом саду за замком.

Сначала она не заметила меня, и некоторое время я мог наблюдать за ней. Она медленно шла по саду. Я заметил, каким печальным было ее лицо. Это была моя работа — моя и Шательро, а также всех остальных веселых господ, которые сидели за моим столом в Париже около месяца назад.

Гравий захрустел под моими ногами, и она обернулась. Увидев меня, она вздрогнула. Кровь прилила к ее лицу и тотчас отхлынула. Она стала бледнее, чем прежде. Сначала она повернулась, чтобы уйти, но затем передумала и стояла неподвижная и внешне спокойная, ожидая моего приближения.

Но глаза ее были опущены, она тяжело дышала, а на лице была маска безразличия. Однако, когда я подошел, она заговорила первой, и банальность ее слов изумила меня, и — несмотря на все мои знания о женщинах — на какое-то мгновение ее спокойствие показалось мне натуральным.

— У вас сегодня утомленный вид, господин де Лесперон. — Усмехнувшись, она повернулась ко мне и сорвала розу.

— Да, — глупо ответил я, — я поздно встал.

— Какой ужас, ведь из-за этого вы не увиделись с мадемуазель де Марсак. Вам сказали, что она была здесь?

— Да, мадемуазель. Станислас де Марсак оставил письмо.

— Несомненно, вы очень расстроены, что не встретились с ними? — промолвила она.

Я сделал вид, что не заметил вопросительной интонации в ее голосе.

— Это их вина. Похоже, они предпочли не встречаться со мной.

— Вас это удивляет? — гневно вспыхнула она, но быстро взяла себя в руки. С прежним безразличием она добавила: — Вы не выглядите взволнованным, сударь.

— Напротив, мадемуазель, я глубоко взволнован.

— Потому что не встретились со своей… невестой? — спросила она и в первый раз подняла глаза. Наши глаза встретились, и ее взгляд пронзил меня, как кинжал.

— Мадемуазель, я уже имел честь сообщить вам вчера, что я не связан словом ни с одной женщиной.

При упоминании вчерашнего дня она поморщилась, и я пожалел о своих словах, так как они, должно быть, вновь обнажили рану, нанесенную ее гордости. Вчера я почти сказал, что люблю ее, и вчера она ответила, что любит меня, потому что вчера я поклялся, что рассказ Сент-Эсташа о моей помолвке был ложью. Сегодня она получила подтверждение правдивости его слов от самой женщины, с которой был обручен Лесперон, и я мог представить, какие чувства она испытывала.

— Вчера, сударь, — с презрением ответила она, — вы очень много лгали.

— Нет, я говорил чистую правду. О, Боже, мадемуазель, — воскликнул я с внезапной страстью. — Неужели вы не верите мне? Неужели вам не достаточно моего слова, и вы не можете потерпеть, пока я не освобожусь от своих обязательств и объясню вам все?

— Объясните? — сказала она, обжигая меня своим презрением.

— Все это — чудовищное недоразумение. Я пал жертвой обстоятельств. О, я не могу сказать больше. Я легко могу успокоить этих Марсаков. Послезавтра я должен встретиться с господином де Марсаком. У меня в кармане лежит письмо от этого фехтовальщика, в котором он пишет, что с удовольствием убьет меня. Но…

— Я надеюсь, он сделает это, сударь! — оборвала она с такой яростью, что я просто онемел и не смог закончить фразу. — Я буду молиться Богу, чтобы он смог это сделать! — добавила она. — Вы, как никто другой, заслуживаете этого!

Минуту я стоял, пораженный ее словами. Затем я понял причину ее ярости, и внезапная радость охватила меня. Ее ярость была следствием ненависти, до которой, как известно, от любви один шаг, хотя эта ненависть может быть смертельной. И тем не менее ее ярость красноречиво сказала мне о тех чувствах, которые она так тщательно пыталась скрыть, и, движимый внезапным порывом, я шагнул к ней.

— Роксалана, — с жаром произнес я, — вы не хотите этого. Как вы будете жить, если я умру? Дитя мое, вы любите меня так же, как я люблю вас. — Я неожиданно притянул ее к себе с откровенной нежностью, почти с благоговением. — Неужели вы не хотите прислушаться к голосу вашей любви? Неужели вы не можете хоть немного поверить мне? Вы не думаете, что, если бы я был настолько недостойным, как вы себе представляете, эта любовь никогда не смогла бы возникнуть?

— Она не возникла! — крикнула она. — Вы лжете… так же, как и во всем остальном. Я не люблю вас. Я ненавижу вас. Dieu! Как я вас ненавижу!

До сих пор она лежала в моих объятиях, подняв лицо кверху и глядя на меня жалобными, испуганными глазами — как пойманная змеей птица, которая с ужасом, но тем не менее зачарованно смотрит в глаза своего мучителя. Сейчас, когда она заговорила, воля вернулась к ней, и она попыталась вырваться из моих объятий. Но я крепко держал ее. Чем сильнее она ненавидела меня, тем решительнее я становился.

— Почему вы ненавидите меня? — твердо спросил я. — Спросите себя, Роксалана, и скажите мне, какой ответ дает ваше сердце. Разве оно не говорит вам, что вы не ненавидите меня — что на самом деле вы любите меня?

— О, Боже, терпеть такое оскорбление! — вскрикнула она. — Пустите меня, miserable[687]. Мне что, позвать на помощь? О, вы ответите за это! Если на свете есть Бог, вы будете наказаны.

Но, охваченный страстью, я не отпускал ее, несмотря на просьбы, угрозы и сопротивление. Я был груб, если хотите. Но подумайте, что творилось в моей душе от того, в какое положение я попал, и не судите меня слишком строго. Внезапно я опять обрел смелость, которой мне так не хватало, и решил признаться. Я должен сказать ей. Будь что будет, худшего все равно уже не может случиться.

— Послушайте, Роксалана!

— Я не желаю вас слушать! С меня достаточно оскорблений! Пустите меня!

— Нет, вы должны выслушать меня. Я — не Рене де Лесперон. Если бы у этих Марсаков было побольше терпения и ума, если бы они дождались меня этим утром, они бы сказали вам об этом.

На секунду она прекратила свою борьбу и внимательно посмотрела на меня. Затем с презрительным смешком она возобновила свои усилия еще более яростно, чем прежде.

— Какую новую ложь вы придумали для меня? Пустите меня, я ничего не хочу больше слышать!

— Небо свидетель, я сказал вам правду. Я знаю, насколько дико она звучит, и это — одна из причин, почему я не говорил вам об этом раньше. Но я не могу вынести ваше презрение. Я не смогу смириться с тем, что вы считаете меня лжецом, когда я открыто признаюсь в любви к вам…

Ее сопротивление стало настолько неистовым, что я вынужден был ослабить свои объятия. Но я сделал это столь неожиданно, что она потеряла равновесие и чуть не упала. Чтобы удержаться на ногах, она схватилась за мой камзол, и он расстегнулся.

Мы стояли на некотором расстоянии друг от друга, и она смотрела на меня, белая и дрожащая от гнева. В ее глазах полыхала ненависть, но не выдержав моего прямого, твердого взгляда, она опустила их. Когда она снова подняла глаза, на ее губах появилась улыбка, полная невыразимого презрения.

— Так вы клянетесь, — сказала она, — что вы не Рене де Лесперон? Что мадемуазель де Марсак — не ваша невеста?

— Да, всеми святыми! — страстно воскликнул я.

Она продолжала смотреть на меня с этой насмешливой, презрительной улыбкой.

— Я слышала, — произнесла она, — что самые большие лжецы — это те, которые с готовностью дают клятву. — И задохнувшись от ненависти, сказала: — По-моему, вы что-то уронили на землю. — И не дожидаясь ответа, она развернулась и ушла.

У моих ног лицом кверху лежала миниатюра, которую перед смертью передал мне несчастный Лесперон. Она выпала из моего камзола во время борьбы, и теперь я нисколько не сомневался, что на портрете была изображена мадемуазель де Марсак.

Глава 9

НОЧНАЯ ТРЕВОГА
В тот день, возвращаясь после долгой прогулки, — мое незавидное настроение заставляло меня постоянно двигаться — я обнаружил во дворе дорожную карету, готовую к отъезду. Я поднимался по ступенькам замка и столкнулся с идущей вниз мадемуазель. Я отошел в сторону, пропустив ее, и она прошла мимо с высоко поднятой головой, подобрав юбку, чтобы, не дай Бог, не коснуться меня.

Я хотел заговорить с ней, но она смотрела прямо перед собой, и взгляд ее был грозен; кроме того, за нами наблюдало полдюжины слуг. Я низко поклонился — подметая землю пером своей шляпы — и пропустил ее. Я не двинулся с места и остался стоять там, где она прошла мимо меня. Я стоял и смотрел, как она садилась в карету, как карета выехала со двора и с грохотом покатилась по мосту, оставляя за собой клубы пыли.

В эту минуту я испытывал чувство полного опустошения и невыразимой боли. Мне казалось, что она ушла из моей жизни навсегда — ничем не искупить свою вину и не вернуть ее после того, что произошло между нами этим утром. Ее гордость уже была задета тем, что рассказала ей мадемуазель де Марсак о наших отношениях, а мое поведение в розовом саду завершило работу и превратило в ненависть те нежные чувства, в которых еще вчера она почти призналась мне. Я был уверен, что теперь она действительно ненавидит меня. Только сейчас я понял, насколько опрометчивым, просто безумным был мой отчаянный поступок, и теперь, с горечью думал я, я лишился последнего шанса когда-либо исправить ситуацию.

Мне уже ничего не поможет, даже если я заплачу свою ставку по пари и вернусь под своим настоящим именем. Да уж, заплачу свою ставку! А в чем, собственно, героизм этого поступка? Разве я не проиграл пари на самом деле? Следовательно, расплата неизбежна.

Глупец! Глупец! Почему я не воспользовался ее настроением, когда мы плыли вниз по реке? Почему я тогда не рассказал ей все об этом безобразном деле с самого начала? Почему я не сказал ей, что, для того чтобы исправить зло, я собираюсь поехать в Париж и заплатить свою ставку, а когда это будет сделано, я вернусь к ней и буду просить ее стать моей женой? Любой разумный человек поступил бы именно так. Он бы увидел, какие опасности подстерегают его в такой ситуации, и предпочел бы предупредить их единственно возможным способом.

О-хо-хо! Дело сделано. Игра подошла к концу, и я сам виноват в том, что проиграл. Осталось выполнить последнюю задачу — встретиться в трактире с Марсаком и восстановить справедливость в отношении бедняги Лесперона. Что может случиться потом, меня не волновало. Я буду разорен после того, как урегулирую свои дела с Шательро, и Марсель де Сент-Пол де Барделис, яркая звезда, сверкающая на небосклоне французского двора, закатится и погаснет навсегда. Но в ту минуту это не имело для меня никакого значения. Я потерял все, что было мне дорого, все, что могло внести радость в мою порочную, сытую жизнь.

Вечером виконт сказал мне, что ходят слухи о смерти маркиза Барделиса. Я равнодушно спросил его, как появились эти слухи, и он ответил, что несколько дней назад крестьяне поймали лошадь, которая, по словам слуг господина де Барделиса, принадлежала хозяину, и, поскольку никто не видел его и не слышал о нем в течение двух недель, решили, что с ним произошел несчастный случай. Даже это сообщение не могло вызвать моего интереса. Пусть считают меня мертвым, если им так хочется. Для человека, пережившего нечто худшее, чем смерть, это не имело большого значения.

Следующий день прошел без каких-либо событий. Мадемуазель по-прежнему отсутствовала. Мне хотелось спросить об этом виконта, но по вполне понятным причинам я не стал этого делать.

На следующий день я должен был покинуть Лаведан, но не было видно никаких приготовлений, никаких сборов. Вы помните, как я прибыл сюда? Все, даже одежду, которую я носил, я получил благодаря щедрому гостеприимству виконта. Мы тихо поужинали вместе — виконт и я, — так как виконтесса не выходила из комнаты.

Я рано ушел в свою комнату и долго лежал с открытыми глазами, размышляя о печальном будущем, которое ожидало меня. Я не думал о том, что буду делать после объяснения с господином де Марсаком, и, насколько помню, меня это совсем не волновало. Я свяжусь с Шательро и сообщу ему, что считаю себя проигравшим. Я отправлю ему долговую расписку, передам ему мои земли в Пикардии и попрошу заплатить моим слугам в Париже и Барделисе и отпустить их.

Что касается меня самого, то я мало беспокоился о том, куда забросит меня жизнь. У меня оставалась еще кое-какая собственность, но у меня не было ни малейшего желания заниматься ею. В Париж я не вернусь; это я решил твердо. Я думал отправиться в Испанию. Однако этот выбор казался мне таким же пустым, как и все остальные. Наконец я заснул с мыслью, что получу прощение и вопрос о моем будущем разрешится сам собой, если я не проснусь больше никогда.

Но мне суждено было проснуться, как раз когда завеса ночи уже начала подниматься, и в воздухе чувствовалось прохладное дыхание рассвета. Я услышал громкий стук в ворота Лаведана, приглушенные голоса, топот ног и звуки хлопающих дверей в замке.

В дверь моей спальни постучали, и когда я открыл, то увидел на пороге виконта в ночном колпаке, рубашке и с зажженной свечой.

— У ворот солдаты! — воскликнул он, войдя в комнату. — Этот мерзавец Сент-Эсташ уже поработал!

Несмотря на все свое возбуждение, внешне виконт был, как всегда, спокоен.

— Что будем делать? — спросил он.

— Вы их, конечно, впустите? — сказал я с вопросом в голосе.

— Да, конечно. — Он пожал плечами. — Как мы можем сопротивляться им? Даже если бы я был готов к этому, мы не смогли бы долго продержаться.

Я завернулся в халат, так как утро было прохладным.

— Господин виконт, — мрачно сказал я, — я искренне сожалею, что дела господина Марсака задержали меня здесь. Если бы не он, я бы покинул Лаведан два дня назад. Я боюсь за вас, но мы, по крайней мере, можем надеяться, что мой арест в вашем доме не повлечет за собой тяжелых последствий для вас. Я никогда не прощу себе, если из-за того, что вы дали мне укрытие, с вами что-нибудь случится.

— Об этом не может быть и речи, — ответил он с благородством, присущим этому человеку. — Это работа Сент-Эсташа. Я всегда боялся, что рано или поздно это случится. Рано или поздно мы должны были стать врагами из-за моей дочери. Я был в руках у этого подлеца. Он знал о моем участии в последнемвосстании, и я был уверен, что, если он захочет причинить мне вред, он, не задумываясь, предаст меня. Боюсь, господин де Лесперон, что не только за вами — а может быть, и вообще не за вами — пришли эти солдаты. Возможно, они пришли за мной.

Не успел я ответить ему, как дверь широко распахнулась и в комнату, в ночном колпаке и в наспех накинутом халате, выглядя настоящей мегерой в этом бесформенном deshabille[688], ворвалась виконтесса.

— Посмотри, — крикнула она своему мужу, ее резкий голос звенел от возмущения, — посмотри, к чему ты привел нас!

— Анна! Анна! — воскликнул он, подойдя к ней и пытаясь успокоить ее. — Успокойся, детка, будь мужественной.

Но она вырвалась из его объятий и металась по комнате, тощая и злая, как фурия.

— Успокойся? — презрительно повторила она. — Будь мужественной? — У нее вырвался короткий смешок — отчаянное, мрачное, насмешливое выражение гнева. — Неужели, помимо всего прочего, ты еще и наглец? И ты смеешь просить меня успокоиться, быть мужественной в такую минуту? Разве я не предупреждала тебя двенадцать месяцев назад? Ты не обращал внимания на мои слова, ты смеялся надо мной, а теперь, когда мои страхи оправдались, ты просишь меня успокоиться?

Снизу раздался скрип ворот. Виконт услышал его.

— Мадам, — сказал он, отбросив уговоры, и теперь его голос был полон достоинства, — солдат уже впустили в замок. Я прошу вас уйти. Наше положение не позволяет…

— А какое у нас положение? — резко оборвала она. — Мятежники, высланные, бездомные нищие — вот наше положение, благодаря тебе и твоему дурацкому участию в заговоре. Что станет с нами, глупец? Что станет с Роксаланой и со мной, когда они повесят тебя, а нас выселят из Лаведана? Боже правый, подходящее время для разговора о достоинстве! Разве я не просила тебя, не вмешиваться в эти распри? Ты смеялся надо мной.

— Мадам, ваша память несправедлива ко мне, — ответил он подавленным голосом. — Я никогда в жизни не смеялся над вами.

— Ну ты недалеко от этого ушел. Разве ты не говорил мне, что я должна заниматься своими делами? Разве ты не говорил мне, что будешь идти своим путем? Ну вот ты и пришел, о Боже! Эти слуги короля заставят тебя пройти еще немного, — продолжала она с жестоким, отвратительным сарказмом. — Тебе придется дойти до эшафота в Тулузе. Это, ты скажешь, твое личное дело? Но разве ты обеспечил будущее своей жены и дочери? Выходит, я вышла за тебя замуж и родила тебе дочь только для того, чтобы мы с ней погибли от голода? Или же ты прикажешь наняться в прислуги или пойти в белошвейки?

Виконт со стоном упал на кровать и закрыл лицо руками.

— Господи, помоги мне! — воскликнул он со страданием в голосе. Это страдание было вызвано не страхом смерти; он страдал от бездушия этой женщины, которая в течение двадцати лет делила с ним кров и постель и которая в минуту несчастья предала его.

— Да, — издевалась она, — проси Бога о помощи, потому что от меня ты ее не дождешься.

Она ходила взад и вперед по комнате, как тигрица в клетке, ее лицо позеленело от злости.

Она больше не задавала ему вопросов; она больше не обращалась к нему; с ее тонких губ одно за другим срывались проклятия, и я содрогнулся от чудовищности ругательств, произносимых женскими устами. Наконец мы услышали тяжелые шаги по лестнице, и, движимый внезапным порывом, я вскричал:

— Мадам, пожалуйста, возьмите себя в руки!

Она повернулась ко мне, ее близко посаженные глаза полыхали от гнева.

— Sangdieu! По какому праву вы… — начала было она.

Но сейчас было не время для женской болтовни; не время для соблюдения этикета; не время для расшаркивания и учтивых улыбок. Я крепко схватил ее за руку и, наклонившись прямо к ее лицу, сказал:

— Folle![689]

Готов поклясться — ни один мужчина не называл ее таким словом. Она задохнулась от удивления и гнева. Я понизил голос, чтобы меня не услышали приближающиеся солдаты.

— Вы хотите погубить и себя, и виконта? — тихо произнес я. Ее глаза задавали мне вопрос, и я ответил: — Откуда вы знаете, что солдаты пришли за вашим мужем? Вполне возможно, им нужен я — и только я. Скорее всего, они ничего не знают об отступничестве виконта. Вы что, своей тирадой и своими обвинениями хотите сообщить им об этом?

Она раскрыла рот от удивления. Об этом она не подумала.

— Прошу вас, мадам, отправляйтесь в свою комнату и возьмите себя в руки. Скорее всего у вас нет причин для беспокойства.

Она уставилась на меня в смятении и замешательстве, и, хотя она уже не успевала уйти, мое предупреждение прозвучало вовремя.

В этот момент дверь снова открылась, и на пороге возник молодой человек в латах и в шляпе с пером, в одной руке он держал обнаженную шпагу, а в другой — фонарь. За его спиной блестели клинки солдат.

— Который из вас господин Рене де Лесперон? — вежливо спросил он с сильным гасконским акцентом.

Я шагнул вперед.

— Меня называют этим именем, господин капитан, — сказал я.

Он посмотрел на меня с сожалением, как бы извиняясь, и сказал:

— Именем короля, господин де Лесперон, я прошу вас сдаться!

— Я ждал вас. Моя шпага там, сударь, — учтиво сказал я. — Если вы позволите мне одеться, я буду готов идти с вами через несколько минут.

Он поклонился, и сразу стало ясно, что он прибыл в Лаведан — как я и говорил виконтессе — только из-за меня.

— Я благодарен вам за вашу покорность, — сказал этот вежливый господин. Это был симпатичный паренек с голубыми глазами и улыбчивым ртом, которому даже его топорщившиеся усы не смогли придать суровое выражение. — Прежде чем вы начнете одеваться, сударь, я должен выполнить еще одну обязанность.

— Выполняйте свою обязанность, сударь, — ответил я. Он подал знак своим людям, и через минуту они уже рылись в моих вещах. В это время он повернулся к виконту и виконтессе и принес им свои извинения за то, что нарушил их сон, и за то, что грубо отобрал у них гостя. Он говорил, что наступили смутные времена. Он осыпал проклятиями обстоятельства, которые вынуждают его солдат выполнять неприятные обязанности судебного пристава, и надеялся, что мы все равно будем считать его честным дворянином, несмотря на его неприглядные действия.

Из карманов моей одежды они вытащили письма, адресованные Лесперону, которые этот несчастный передал мне перед смертью; среди них было письмо от самого герцога Орлеанского, одного этого письма было достаточно, чтобы повесить целый полк. Кроме того, они взяли письмо господина де Марсака, написанное два дня назад, и медальон с портретом мадемуазель де Марсак.

Они передали бумаги и медальон капитану. Он взял их с осуждением, почти с отвращением, которым были окрашены все его действия, связанные с моим арестом.

Именно из-за отвращения к этой своей работе он предложил мне ехать без конвоя, если я дам ему слово не пытаться бежать.

Мы стояли в зале. Его люди были уже во дворе, и с нами оставались только господин виконт и Анатоль — на лице последнего, как в зеркале, отражалась скорбь его хозяина. Великодушие капитана явно выходило за пределы его полномочий, и это тронуло меня.

— Господин крайне великодушен, — сказал я.

Он раздраженно пожал плечами.

— Сар de diou! — воскликнул он, и его ругательства напомнили мне о моем друге Казале. — Это не великодушие, сударь. Это желание придать грязной работе более благопристойный вид. Черт меня побери, я не могу вытравить из себя дворянина даже ради самого короля. Кроме того, господин де Лесперон, разве мы с вами не земляки? Разве мы не гасконцы оба? Pardiou, во всей Гаскони трудно найти более уважаемое имя, чем Лесперон, и того, что вы принадлежите к такой благородной семье, более чем достаточно для некоторых привилегий, которые я могу предоставить вам своей властью.

— Я даю вам слово не пытаться бежать, господин капитан, — ответил я и поклонился в знак признательности за его добрые слова.

— Я — Миронсак де Кастельру из Шато-Руж в Гаскони, — сообщил он, поклонившись в ответ. Клянусь, если бы он не был хорошим солдатом, он бы смог стать прекрасным учителем этикета.

Мое прощание с господином де Лаведаном было коротким, но сердечным; извиняющимся с моей стороны и сочувствующим — с его. Итак, вдвоем с Кастельру мы отправились по дороге в Тулузу. Своим людям он приказал следовать за нами через полчаса и не торопиться.

Мы ехали не спеша — Кастельру и я. По дороге мы говорили о многих вещах, и я обнаружил, что он интересный и приятный собеседник. Не будь я в таком подавленном настроении, меня бы встревожило то, что он рассказал мне; как оказалось, дела арестованных по обвинению в государственной измене и за участие в последнем мятеже рассматривались весьма поверхностно. Большинство из них не могли даже выступить в свою защиту. Доказательства их отступничества передавались в трибунал, а решение принимали судьи, которые не желали слушать какие-либо оправдания.

Моя личность была полностью доказана: я сам сообщил свое имя Кастельру; измена Лесперона также была полностью доказана: она была известна всем; да еще письмо герцога, найденное среди моих вещей. Если судьи не пожелают слушать мои заверения в том, что я никакой не Лесперон, а пропавший Барделис, мои проблемы разрешатся очень простым способом. Но я не испытывал никакого страха. Мне было абсолютно все равно. Для меня жизнь уже кончилась. Я погубил единственный шанс на счастье, который мне предоставила судьба, и, если господа судьи в Тулузе отправят меня на плаху, какое это может иметь значение?

Но все-таки было одно дело, которое волновало меня, — мой разговор с Марсаком. И я заговорил об этом с моим стражником.

— Я хотел бы встретиться с одним дворянином в Гренаде сегодня утром. Среди моих бумаг есть письмо, в котором говорится об этой встрече. Господин капитан, я был бы вам очень признателен, если бы вы решили позавтракать там и предоставили мне возможность встретиться с ним. Это дело чрезвычайной важности.

— И оно касается?.. — спросил он.

— Дамы, — ответил я.

— Ах, да! Но в письме он бросает вам вызов, не так ли? Естественно, я не могу позволить вам рисковать своей жизнью.

— Чтобы не расстроить палача в Тулузе? — я рассмеялся. — Не бойтесь. Дуэли не будет, я вам обещаю.

— Тогда я согласен, сударь, и вы встретитесь с вашим другом.

Я поблагодарил его, и мы заговорили о других вещах, следуя по тулузской дороге ранним утром. Наш разговор, сам не знаю как, коснулся Парижа и двора, и, когда я мимоходом сказал, что хорошо знаю Люксембургский дворец, он спросил, не приходилось ли мне встречаться с одним молодым франтом по имени Миронсак.

— Миронсак? — повторил я. — Да, конечно. — И чуть было не сказал, что знаю этого юношу очень близко и очень люблю его, но счел это неразумным. Я лишь спросил: — Вы его знаете?

— Pardiou! — воскликнул он. — Этот парень — мой кузен. Мы оба Миронсаки; он — из Кастельвера, а я, если помните, — Миронсак из Кастельру. Чтобы не путать нас, его называют Миронсак, а меня — Кастельру. Peste! Это не единственное различие. Пока он загорает в высшем свете Парижа — эти Миронсаки из Кастельвера очень богаты, — я, его бедный гасконский брат, вынужден изображать судебного пристава в Лангедоке!

Я взглянул на него с новым интересом, так как упоминание об этом милом Миронсаке напомнило мне ту ночь в Париже, когда я заключил злосчастное пари, и я вспомнил, как этот благородный юноша пытался — но было уже поздно — отговорить меня от этого предприятия, которое выглядело недостойным в его честных глазах.

Мы заговорили о кузене Кастельру, и я дошел до того, что признался в своем расположении к этому юноше. Это еще больше усилило благосклонность, которую мой юный капитан проявлял ко мне с момента моего ареста, и я осмелел настолько, что попросил его оказать мне еще одну услугу и вернуть мне портрет, который его люди вытащили из моего кармана. Я хотел отдать его Марсаку. Это послужило бы подтверждением моего рассказа.

У Кастельру не было никаких возражений.

— Конечно, — сказал он и протянул мне его. — Прошу прощения, что сам не подумал об этом. Зачем Хранителю Печати этот портрет?

Я поблагодарил его и спрятал медальон в карман.

— Бедняжка! — вздохнул он, в его голосе звучало сочувствие. — Ей-богу, господин де Лесперон, подходящая работа для солдата, не правда ли? Diable![690] От этой работы дворянина просто вывернет наизнанку, и ему придется всю свою жизнь прятаться от глаз честных людей. Если бы я знал, что солдатская служба включает в себя такие гнусности, я бы дважды подумал, прежде чем выбрать ее. Я бы лучше остался в Гаскони и обрабатывал землю, чем заниматься такими делами.

— Мой юный друг, — с улыбкой сказал я, — все, что вы делаете, вы делаете от имени короля.

— Как и всякий палач, — раздраженно ответил он, его усы встали дыбом от презрительной усмешки, которая скривила его рот. — Подумать только! И я приложу руку к слезам, которыми покроются глаза этой прекрасной дамы! Quelle besogne! Bon Dieu, quelle besogne![691]

Я рассмеялся над тем, как он выражал свои страдания в этой причудливой гасконской манере, а он смотрел на меня с удивлением, к которому примешивалось восхищение. Поскольку, если дворянин был настолько мужественным, что мог смеяться в такой ужасной ситуации, он был достоин восхищения.

Глава 10

ВОССТАВШИЙ ИЗ МЕРТВЫХ
Было около десяти часов, когда мы въехали во двор таверны де ла Курон в Гренаде.

Кастельру занял симпатичную комнатку на первом этаже с выходящими во двор окнами. Я расспросил хозяина, и он сообщил мне, что господин де Марсак еще не приехал.

— Мы договорились встретиться до полудня, господин Кастельру, — сказал я. — С вашего разрешения я подожду.

Он не возражал. Два часа не имели никакого значения. Мы все встали очень рано, и, как он сказал, он тоже имеет право на отдых.

Я стоял у окна и увидел, как из таверны вышел очень высокий, небрежно одетый дворянин и заговорил с конюхом. Он с трудом передвигался, опираясь на толстую палку. Когда он пошел обратно в таверну, я заметил, что он ужасающе бледен. Что-то в его лице и во всей его фигуре показалось мне знакомым — это озадачило меня, и я продолжал о нем думать, когда мы с Кастельру сели завтракать.

Примерно через полчаса, закончив нашу трапезу, мы сидели и разговаривали. Меня начинало раздражать, что господин де Марсак заставляет себя ждать, как вдруг я услышал топот копыт. Я вновь подошел к окну. Какой-то дворянин на полном скаку въехал в porte-cochere[692]. Это был богато одетый худой, энергичный человек. Его смуглое лицо и черная борода придавали ему почти зловещий вид.

— А-а, так ты здесь! — воскликнул он, обращаясь к кому-то на крыльце. — Par la mort Dieu, я даже не надеялся увидеть тебя!

С крыльца раздался удивленный возглас:

— Марсак! Ты здесь?

— Так вот он, этот дворянин! — Он легко спрыгнул на землю, и помощник конюха взял его лошадь. Теперь в моем поле зрения появился этот хромающий дворянин.

— Мой дорогой Станислас! — воскликнул он. — Не могу выразить, как я счастлив видеть тебя! — и с этими словами он направился к Марсаку, раскрыв руки для объятия.

Какое-то время Марсак удивленно смотрел на него ничего не понимающим взглядом. Затем, резко подняв руку, он ударил его в грудь с такой силой, что, если бы не конюх, этот несчастный непременно бы упал. В изумлении больной человек смотрел на своего противника. Марсак шагнул ему навстречу.

— Что это? — грубо закричал он. — Что за притворная немощность? Меня не удивляет твоя бледность, трус! Но откуда эта нетвердая походка? Что это ты такой слабый? Хочешь провести меня?

— Ты что, лишился разума? — воскликнул другой. в его голосе появилась нотка гнева. — Ты сошел с ума, Станислас?

— Оставь свое притворство, — прозвучал презрительный ответ. — Два дня назад в Лаведане мне сообщили, что ты совершенно здоров; из того, что я услышал, мне стало ясно, почему ты задержался там и ничего на сообщил нам о себе. Именно поэтому, как ты, наверное, догадался, я написал тебе. Моя сестра оплакивала твою смерть, а ты в это время сидел у ног своей Роксаланы и наслаждался ее любовью среди роз Лаведана.

— Лаведана? — медленно повторил его противник. И тут он вскипел: — О чем ты говоришь, черт побери? Какой Лаведан?

Внезапно до меня дошло, кто был этот больной дворянин. Роденар, глупец, ошибся, когда сказал, что Лесперон скончался. Теперь ясно, что он просто потерял сознание. Итак, там, внизу, стоял Лесперон собственной персоной, тот самый человек, которого я оставил в сарае близ Мирепуа.

В этот момент я не думал о том, где и как он выздоровел, не пытался раскрыть эту тайну: он был здесь, и этого было достаточно. Одному Богу известно, какие осложнения вызовет его присутствие.

— Прекрати эту комедию! — орал взбешенный Марсак. — Тебе это не поможет. Слезы моей сестры ничего не значат для тебя, но ты заплатишь за них и за то оскорбление, которое ты нанес ей.

— Боже мой, Марсак! — крикнул Лесперон, дойдя до той же степени бешенства. — Может быть, ты объяснишь?

— Да, — прорычал Марсак и обнажил шпагу, — я объясню. Клянусь Богом, я объясню тебе — вот этим! — И он покрутил своей шпагой. — Давай, мой господин, представление окончено. Выброси свой костыль и защищайся; давай, парень, или, sangdieu, я проткну тебя насквозь!

Внизу все пришло в волнение. Хозяин и толпа слуг — официантов и конюхов — бросились между ними и попытались удержать разъяренного Марсака. Но он стряхнул их с себя, как бык стряхивает свору собак. Через мгновение его искрометная шпага расчистила пространство вокруг него. Его стремительные удары сыпались во все стороны. Один из слуг получил удар в ногу, увидев кровь, он завопил, что его убили. Марсак изрыгал проклятия и угрозы. Судомойка, заняв выгодную позицию на ступеньках, пыталась пристыдить его: она откровенно выражала свое отношение к его поведению, крича, что только самый последний трус может напасть на беспомощного человека, который едва стоит на ногах.

— Po Cap de Diou! — выругался Кастельру. — Вы когда-нибудь видели такую суматоху? Что случилось?

Но я не ответил ему. Если я не буду действовать быстро, обязательно прольется кровь. Я был единственным, кто мог все объяснить. Лесперону крупно повезло, что я оказался рядом в момент его встречи с этим драчуном Марсаком. Я забыл об обстоятельствах, которые связывали меня с Кастельру; я забыл обо всем, кроме необходимости немедленно вмешаться. Я посмотрел вниз, примерно в семи футах от нашего окна был козырек крыльца; от него до земли было еще футов восемь. Прежде чем мой гасконский капитан понял, что я собираюсь сделать, я выпрыгнул из окна и приземлился на выступающий козырек. Через секунду я был в самом центре событий, и все глаза устремились на меня. Встревоженный Кастельру, который подумал, что я решил бежать, бросился за мной тем же необычным путем и при этом кричал:

— Господин де Лесперон! Эй! Господин де Лесперон! Mordiou! Вы же дали мне слово, господин де Лесперон!

Трудно было придумать более подходящий способ сдержать натиск Марсака; ничто не могло лучше заставить его выслушать меня, потому что было более чем очевидно, что Кастельру обращался ко мне и что именно меня он называет Леспероном. В мгновение ока я оказался рядом с Марсаком, Но не успел вымолвить и слова.

— Что все это значит, черт побери? — спросил он, глядя на меня с подозрением.

— Это значит, сударь, что во Франции есть несколько Лесперонов. Я — тот самый Лесперон, который был в Лаведане. Если вы не верите мне, спросите этого господина, который арестовал меня там прошлой ночью. Спросите его также, почему мы остановились здесь. Попросите его показать вам письмо, которое вы оставили в Лаведане, назначив встречу сегодня здесь до полудня, и которое я получил.

Подозрение погасло в глазах Марсака, и они округлялись от удивления, пока он слушал эти многочисленные доказательства. Лесперон смотрел на меня с не меньшим удивлением, однако я понял по его взгляду, что он не узнает во мне того человека, который пришел ему на помощь в Мирепуа. В конце концов это вполне естественно; ведь мозг человека, находящегося в таком состоянии, в каком он был той ночью, не способен четко воспринимать окружающие предметы, а уж тем более запомнить их.

Не успел Марсак ответить мне, Кастельру уже стоял рядом со мной.

— Тысяча извинений! — засмеялся он. — Даже глупец мог догадаться, зачем вы выпрыгнули в окно, и только глупец мог подозревать, что вы хотите сбежать. Я вел себя недостойно, господин Лесперон.

Я повернулся к нему и, пока все стояли с разинутыми ртами, отвел его в сторону.

— Господин капитан, — сказал я, — вас терзают угрызения совести из-за тех арестов, которые вам приходится совершать, не правда ли?

— Mordiou! — красноречиво согласился он.

— И если вы случайно услышите разговор каких-либо людей, и их слова выдадут в них мятежников, хотя вы никогда бы о них этого не подумали, ваш долг солдата, тем не менее, заставит вас задержать их, так?

— Ну да. Боюсь, что так, — скривился он.

— Но если вас заранее предупредят, что, находясь в определенном месте, вы услышите такие слова, какой путь вы изберете?

— Побегу оттуда, как от чумы, сударь, — быстро ответил он.

— Тогда, господин капитан, могу я еще раз воспользоваться вашим великодушием и попросить вас позволить мне отвести этих спорщиков в нашу комнату и оставить нас там на полчаса?

Искренность была лучшим оружием в общении с Кастельру — искренность и его отвращение к тому, чем ему приходилось заниматься. Что касается Марсака и Лесперона, они оба жаждали получить мои разъяснения, и когда — с разрешения Кастельру — я пригласил их в свою комнату, они с радостью согласились.

Поскольку господин де Лесперон не узнал меня, я решил не сообщать ему свое имя. У меня были все основания для этого. Как только они сели на стулья, я сразу же приступил к сути дела без всяких прелюдий.

— Две недели назад, господа, — сказал я, — меня преследовал отряд драгунов, и я был вынужден переплыть через Гаронну. Я был ранен в плечо и падал от изнеможения, поэтому я постучал в ворота Лаведана и попросил укрытия. Это укрытие, господа, было мне предоставлено, а когда я назвался господином де Леспероном, ко мне отнеслись еще более радушно, потому что некий господин де Марсак, который является другом виконта де Лаведана и сторонником герцога Орлеанского, часто говорил о господине де Леспероне как о своем лучшем друге. Я не сомневаюсь, господа, что вы осудите меня за то, что я ввел виконта в заблуждение. Но у меня были на это причины, о которых, я надеюсь, вы не будете спрашивать, так как я вряд ли смогу ответить вам правду.

— Но вас зовут Лесперон? — раздался возглас Лесперона.

— Это не имеет значения, сударь. Лесперон я или нет, я признаю, что вел себя двулично по отношению к виконту и его семье, так как я, естественно, не тот Лесперон, которого изображал. Но поскольку я принял ваше имя, сударь, я также взял на себя ваши обязательства, и надеюсь, что вы будете милосердны и сможете простить меня. В качестве Рене де Лесперона из Лесперона в Гаскони я был арестован прошлой ночью в Лаведане, и, как вы смогли заметить, меня везут в Тулузу, чтобы предать суду по обвинению в государственной измене. Я не протестовал; в трудную минуту я не отказался от имени, которое помогло мне, когда это было нужно. Я отведал и горечи и радости, и, уверяю вас, господа, горечи было гораздо больше.

— Но так не должно быть, — воскликнул Лесперон, вставая. — Я не знаю, как вы использовали мое имя, но у меня нет никаких оснований считать, что вы каким-либо образом запятнали его, и поэтому…

— Благодарю вас, сударь, но…

— И поэтому я не могу позволить, чтобы вы отправились в Тулузу вместо меня. Где этот ваш офицер? Пожалуйста, позовите его, и мы все поставим на свои места.

— Вы очень великодушны, — спокойно ответил я. — Но я совершил достаточно преступлений, и поэтому, если со мной случится самое худшее, я просто отвечу за нас обоих.

— Но это меня не касается! — вскричал он.

— Это как раз очень вас касается. Если вы совершите эту страшную ошибку и назоветесь, вы погубите себя, не сделав при этом никакой пользы для меня.

Он по-прежнему возражал, но в конце концов мне все же удалось убедить его, что, выдав себя, он не спасет меня, а только пойдет со мной вместе на эшафот.

— Кроме того, господа, — продолжал я, — мой случай не такой уж безнадежный. У меня есть все основания полагать, что если я в нужный момент назову свое настоящее имя, то, если мне этого захочется, смогу спасти свою голову от плахи.

— Если вам этого захочется? — воскликнули они оба, вопросительно глядя на меня.

— Пусть будет так, — ответил я, — в данный момент это не самое главное. Я хочу, чтобы вы поняли, господин Лесперон, что если я отправлюсь в Тулузу один, то, когда выяснится, что я — не Рене де Лесперон из Лесперона в Гаскони, все решат, что вас нет в живых, а меня признают невиновным. Но если вы поедете со мной и тем самым представите доказательство того, что вы живы, мое стремление выдать себя за вас может погубить меня. Они решат, что я — ваш сообщник, что я хотел обмануть правосудие и что я назвался вашим именем для того, чтобы помочь вам избежать наказания. За это, можете быть уверены, меня сурово накажут.

Теперь вы понимаете, что я буду в безопасности, если вы тихо покинете Францию и заставите всех поверить, что вас нет в живых — эти слухи быстро распространятся, как только я откажусь от вашего имени. Вы понимаете меня?

— С трудом, сударь. Возможно, вы правы. Что ты скажешь, Станислас?

— Что я скажу? — вскричал пылкий Марсак. — Я сгораю от стыда, мой бедный Рене, что я мог так плохо думать о тебе.

Он собирался еще что-то сказать в этом же духе, но Лесперон прервал его и попросил заняться более важным вопросом. Они долго не могли принять решение, так как я напустил много тумана, но наконец, ободренные моими заверениями, что для меня будет лучше, если Лесперон не поедет со мной, они согласились на мои предложения.

Марсак был уже готов к отъезду в Испанию. Его сестра, сказал он нам, ждет его в Каркасоне. Лесперон должен немедленно отправиться вместе с ним, и через сорок восемь часов они будут вне досягаемости.

— Я хочу попросить вас об одном одолжении, господин де Марсак, — сказал я, вставая. — Если у вас будет возможность связаться с мадемуазель де Лаведан, не могли бы вы ей сказать, что я — не тот Лесперон, который помолвлен с вашей сестрой.

— Я скажу ей об этом, сударь, — с готовностью ответил он; и вдруг в его глазах появилось выражение понимания и откровенной жалости. — Боже мой! — воскликнул он.

— Что такое, сударь? — спросил я, пораженный его внезапным возгласом.

— Не спрашивайте меня, сударь, не спрашивайте. На мгновение я забыл, разволновавшись от всех этих откровений. Но… — он замолчал.

— Что, сударь?

Он задумался, затем снова посмотрел на меня с тем же сочувствием.

— Лучше сказать вам об этом, — промолвил он. — Однако мне трудно это сделать. Теперь мне многое стало ясно. Вы… вы не подозреваете, почему вас арестовали?

— За мое предполагаемое участие в последнем мятеже?

— Да, да. Но кто сообщил о вашем местонахождении? Кто сказал Хранителю Печати, где вас нужно искать?

— Ах, это? — спокойно ответил я. — На этот счет у меня не было никаких сомнений. Это сделал Сент-Эсташ. Я высек его…

Я внезапно замолчал. В смуглом лице Марсака, в его взгляде было что-то такое, какая-то невысказанная правда. И я вдруг понял.

— Матерь Божья! — воскликнул я. — Вы хотите сказать, что это сделала мадемуазель де Лаведан?

Он молча кивнул головой. Неужели она так ненавидела меня? Неужели только моя смерть сможет облегчить ее страдания? Неужели я полностью уничтожил любовь, которую она какое-то время испытывала ко мне, и довел ее до того, что она смогла передать меня в руки палачу?

Боже! Какой удар! Меня замутило от горя и от злости — не на нее, о, нет, не на нее, а на судьбу, которая все подстроила.

Я взял себя в руки, поскольку их глаза были все еще устремлены на меня. Я подошел к двери и открыл ее. Они, понимая мое отчаяние, были достаточно тактичны, чтобы обойтись без долгих прощаний. Марсак задержался на пороге, как будто хотел сказать мне что-нибудь утешительное. Но, видимо, чувствуя, что любые слова прозвучат сейчас слишком банально и только усилят боль открывшейся раны, он вздохнул и просто сказал:

— Прощайте, сударь! — И пошел своей дорогой.

Когда они ушли, я вернулся к столу, сел и обхватил голову руками. За всю свою легкую, счастливую жизнь я никогда не испытывал такого страшного горя. Представить только, что она могла совершить такой поступок! Женщина, которую я любил, чистая, нежная, невинная девочка, за которой я так пылко ухаживал в Лаведане, могла опуститься до такого предательства! До чего я довел ее!

Вскоре мое отчаяние сменилось успокоением. Я был потрясен этим неожиданным известием и на какое-то время лишился рассудка. Теперь, когда боль притупилась, я понял, что ее поступок был доказательством — неоспоримым доказательством — глубины ее чувств. Такую ненависть могла породить только сильная любовь; реакция всегда соизмеряется с действием, которое ее вызвало, и глубокое отвращение может быть вызвано только глубокой привязанностью. Если бы я был безразличен ей или если бы для нее это было лишь мимолетным увлечением, она бы не страдала так сильно.

Теперь я понял, насколько мучительной должна была быть ее боль, если она довела ее до такого поступка. Но она любила меня, да и сейчас любит, хотя думает, что ненавидит, и хотя поступила так, как если бы ненавидела. Даже если я ошибаюсь, даже если она действительно ненавидит меня, каковы будут ее чувства, когда она узнает, что — какими бы ни были мои прегрешения — ее любовь не была для меня игрушкой; что я не был, как она считала, помолвлен с другой женщиной!

Эта мысль разогрела мне кровь, как бокал крепкого вина. Мое безразличие улетучилось, и мне уже не было все равно, умру я или буду жить. Я должен жить. Я должен назвать свое настоящее имя Хранителю Печати и судьям в Тулузе. Какие могут быть сомнения? Барделис Великолепный должен вновь вернуться к жизни, и тогда… Что тогда?

Мое возбуждение быстро сменилось унынием. Уже появился слух о смерти Барделиса. Я не сомневаюсь, что за этими слухами последует рассказ о пари, которое привело его в Лангедок. И что тогда? Будет ли она любить меня сильнее? Будет ли она меньше ненавидеть меня? Если сейчас она убеждена, что я посмеялся над ее любовью, и это убеждение глубоко ранило ее, не будет ли она столь же сильно задета, когда узнает правду?

Да, запутанный клубок. Однако я был полон решимости. Теперь нужно было срочно осуществить мое прежнее намерение — только так я мог искупить вину в ее глазах. Я должен заплатить свой проигрыш прежде, чем вновь смогу отправиться к ней, хотя при этом я лишусь всего своего великолепия. А пока я молил Бога, чтобы она ничего не узнала до моего возвращения к ней.

Глава 11

УПОЛНОМОЧЕННЫЙ КОРОЛЯ
По-моему, этот самый дружелюбный из всех гасконских кадетов, господин де Кастельру, достоин самой высокой похвалы. По отношению ко мне он проявил себя как доблестный, великодушный и благородный дворянин, и быть его пленником доставляло даже некоторое удовольствие. Он ничего не спросил о моей беседе с этими двумя господами в таверне де ла Курон, и, когда я попросил его передать пакет тому, что повыше, он сделал это без единого вопроса. В пакете был портрет мадемуазель де Марсак, но на конверте была записка для Лесперона с просьбой не открывать пакет до прибытия в Испанию.

До нашего отъезда из таверны я больше не видел ни Марсака, ни Лесперона.

В момент выезда произошел любопытный эпизод. Когда мы садились на лошадей, во двор въехали драгуны Кастельру. Они построились по команде лейтенанта, чтобы дать нам проехать, но, когда мы подъехали к воротам, нас задержала дорожная карета, явно прибывшая из Тулузы и заехавшая сменить лошадей. Нам с Кастельру пришлось отъехать назад, и мы оказались в кругу драгунов и так стояли, пока проезжала карета. Когда она поравнялась с нами, одна из занавесок открылась, и мое сердце бешено заколотилось при виде бледного женского лица с голубыми глазами и каштановыми локонами, обрамлявшими стройную шею. Ее взгляд упал на меня, безоружного, в окружении солдат, и я низко поклонился, опустив голову к самому загривку лошади и сняв шляпу для приветствия.

Занавеска снова задернулась и скрыла лицо предавшей меня женщины. Я молча ехал рядом с Кастельру, в голове у меня роилось множество самых невероятных предположений о том, какие чувства она могла испытывать, когда увидела меня. Раскаивалась ли она? Было ли ей стыдно? Какие бы чувства она ни испытывала при виде меня, совершенно очевидно, что скоро она будет мучиться от угрызений совести, так как в таверне де ла Курон были те, кто раскроет ей глаза.

Мысль о том, как она будет страдать и раскаиваться, когда узнает правду и по-другому будет расценивать то, что я говорил ей в Лаведане, наполнила меня печалью и жалостью. Мне не терпелось скорее добраться до Тулузы и рассказать судьям о произошедшей ошибке. Они наверняка слышали мое имя, и мне казалось, что одно упоминание заставит их приостановить дело и навести справки прежде, чем отправить меня на эшафот. Однако не могу сказать, что я был совершенно спокоен, так как рассказ Кастельру о том, насколько поверхностно рассматривались дела осужденных до обвинению в государственной измене, внушал мне некоторые опасения.

Поэтому я решил поговорить с моим стражником об этих процессах и узнать имена судей. Я выяснил, что, помимо обычного трибунала, его величество назначил специального уполномоченного, который вот-вот должен прибыть в Тулузу. Его миссия будет заключаться в руководстве и надзоре за расследованием. Он также добавил, что сам король едет в Тулузу, чтобы присутствовать на суде над господином герцогом де Монморанси. Но он ехал с частыми остановками, и поэтому его прибытие ожидалось лишь через несколько дней. Когда я услышал это, мое сердце подпрыгнуло от радости, но тут же упало при мысли о том, что меня могут казнить до приезда короля. Мне следовало искать помощи в другом месте и попытаться найти человека, который смог бы под присягой опознать меня.

— Вам известно имя королевского уполномоченного? — спросил я.

— Это некий граф де Шательро, дворянин, который, говорят, пользуется большой благосклонностью короля.

— Шательро! — воскликнул я с радостным изумлением.

— Вы его знаете?

— Просто превосходно! — рассмеялся я. — Мы очень близко знакомы.

— Ну тогда, сударь, я думаю, дружба с этим господином поможет вам выбраться из беды. Хотя… — будучи очень добрым и мягким человеком, он замолчал.

Я рассмеялся.

— Я действительно надеюсь на это, мой дорогой капитан, — сказал я, — хотя в нашем мире дружба — это такое понятие, которое мало знакомо неудачникам.

Однако я рано радовался, как вы вскоре узнаете.

Мы продолжали наш путь, который лежал вдоль плодородных берегов Гаронны. Сейчас они были золотыми от колосившейся пшеницы. Вечером мы сделали последнюю остановку в Фенуле, откуда оставалось два часа езды до Тулузы.

На почтовой станции мы догнали карету, которая остановилась, очевидно, для того, чтобы сменить лошадей, и которую я едва удостоил взглядом.

Пока Кастельру договаривался насчет лошадей, я прошел в общую комнату и несколько минут обсуждал с хозяином наше меню. Когда я наконец решил, что холодный пирог и бутылка арманьяка удовлетворит наши потребности, я огляделся вокруг и стал рассматривать остальных путешественников. Вдруг одна группа в дальнем углу настолько привлекла мое внимание, что я не услышал голоса Кастельру, который только что вошел и стоял рядом со мной. В центре этой группы был сам граф Шательро, коренастый, угрюмый, одетый с присущим ему похоронным великолепием.

Но мое изумление вызвал не он. Благодаря сообщению Кастельру я был готов к встрече с ним и прекрасно понимал, почему он здесь находится. Мое удивление было вызвано тем, что среди окружающих его людей, которые явно были его свитой, я увидел Сент-Эсташа. У меня, знавшего о предательских наклонностях шевалье, было достаточно причин для удивления, когда я встретил его в такой компании. Было также очевидно, что он в очень близких отношениях с графом, так как, когда я посмотрел на него, он фамильярно шептал что-то на ухо Шательро.

Их взгляды — и взгляды всей компании — были устремлены на меня. Возможно, не было ничего удивительного в том, что Шательро так странно смотрел на меня, ведь наверняка он слышал о том, что я умер? Кроме того, я был без шпаги и рядом со мной стоял королевский офицер, что являлось достаточным доказательством моего положения. Он, очевидно, понял, что я — пленник и, вероятно, поэтому так уставился на меня.

Я увидел, как он вздрогнул от того, что говорил ему Сент-Эсташ, и выражение его лица странно изменилось. Сначала оно выражало замешательство, поскольку, думая, что я мертв, он несомненно считал себя победителем, а теперь, когда он увидел меня живым, эта приятная убежденность рассыпалась в прах. Но сейчас его лицо выражало облегчение и что-то еще, похожее на злое коварство.

— Это, — сказал мне на ухо Кастельру, — и есть королевский уполномоченный.

Как будто я этого не знал. Не ответив ему, я пересек комнату и протянул Шательро свою руку — через стол.

— Мой дорогой граф, — воскликнул я, — мы встретились весьма удачно.

Я хотел еще что-то добавить, но что-то в его взгляде заставило меня замолчать. Он повернулся ко мне боком и стоял, положив руку на бедро, откинув свою массивную голову назад и немного набок, с выражением холодного и презрительного изумления.

Если его взгляд наполнил меня удивлением и дурным предчувствием, можете себе представить, как на меня подействовали его слова.

— Господин де Лесперон, я просто поражен вашей наглостью. Если мы когда-то и были знакомы, неужели вы думаете, что это достаточно веское основание, чтобы я мог подать вам руку теперь, когда вы заняли такую позицию, которая не позволяет верному слуге его величества знать вас?

Я отшатнулся от него, мой мозг не мог постичь всей глубины этого невероятного поведения.

— Это вы мне, Шательро? — выдохнул я.

— Вам? — внезапно вскипел он. — А что же вы еще ожидали, господин де Лесперон?

Мне хотелось уличить его во лжи, разоблачить его как низкого обманщика и подлого мошенника. Я вдруг понял значение этой его замечательной выходки. От Сент-Эсташа он узнал о том, что произошла ошибка, и ради своего пари решил оставить все как есть и побыстрее отправить меня на плаху. Что еще я мог ожидать от человека, который втянул меня в такое пари, заранее зная, что он выиграет? Разве тот, кто нечестно сдает карты, упустит возможность снова обмануть в процессе самой игры?

Как я уже сказал, у меня была мысль уличить его во лжи. Я хотел крикнуть, что я не Лесперон и он знает, кто я на самом деле. Но я сразу же понял тщетность этого крика отчаяния. Я стоял перед ним и его свитой — ухмыляющийся Сент-Эсташ среди них — и, боюсь, выглядел очень глупо.

— В таком случае мне больше нечего сказать, — наконец пробормотал я.

— Нет есть! — возразил он. — Придется сказать еще очень много. Вам придется рассказать о вашем предательстве, и я боюсь, мой бедный мятежник, что вашей симпатичной голове придется расстаться с вашим стройным телом. Мы с вами встретимся в Тулузе. Все, что должно быть сказано, будет сказано там, на суде.

Меня охватил ужас. Я был обречен. Этот человек, в чьей власти будет находиться провинция до приезда короля, сделает все, чтобы не нашлось ни одного человека, который смог бы узнать меня. Он быстро разыграет комедию суда надо мной, который закончится трагедией моей казни. К моим заверениям в том, что произошла ошибка и что меня зовут Барделис, если мне придется кого-нибудь заверять, отнесутся с презрением и не обратят на них никакого внимания. Боже мой! В какую историю я себя втянул! Во всем этом была какая-то доля комедии — мрачной трагикомедии, если хотите, но все же комедии. Я заключил пари, что завоюю женщину. И именно эта женщина предала меня и передала в руки того человека, с которым я заключил пари.

Но это было не все. Как я сказал Миронсаку той ночью в Париже, когда все началось, это была дуэль между Шательро и мной — дуэль за благосклонность короля. Мы были соперниками, и он жаждал моего отстранения от двора. Ради этого он втянул меня в сделку, которая должна была завершиться моим финансовым крахом, и тем самым вынудить меня отказаться от роскошной жизни в Люксембургском дворце. И тогда он станет единственным и неоспоримым фаворитом его величества, и все королевские милости будут принадлежать только ему. Теперь Судьба вложила в его руку более надежное и смертоносное оружие, оружие, которое не только сделает его обладателем моего богатства, но и удалит меня навсегда, оружие, в тысячу раз более эффективное, чем просто мое разорение.

Я был обречен. Теперь я полностью осознал это, и страшное чувство горечи охватило меня. Никто не заметит моего исчезновения, и никто не будет оплакивать меня; как мятежник, под чужим именем и с чужими грехами на своих плечах, я, почти незамеченный, отправлюсь на плаху. Барделис Великолепный — маркиз Марсель де Сент-Пол де Барделис, величие которого было известно всей Франции, — исчезнет, как оплывшая свеча.

Эта мысль привела меня в страшное бешенство, которое часто бывает следствием беспомощности, — такое бешенство, наверное, испытывают обреченные на вечные муки в аду. В эту минуту я забыл свою заповедь, что дворянин ни в каких ситуациях не должен давать волю гневу. В слепой ярости я бросился через стол и схватил подлого мошенника за горло прежде, чем кто-либо из его свиты успел остановить меня.

Он был крупным человеком, хотя и невысоким. Он обладал невероятной силой. Однако в этот момент ярость придала мне такие силы, что я сбил его с ног, как будто он был тщедушным, хилым существом. Я затащил его на стол и начал колотить по лицу с величайшим наслаждением.

— Ты — обманщик, мошенник, вор! — рычал я, как взбесившаяся дворняжка. — Король узнает об этом, подлец! Ей-богу, узнает!

Наконец они оттащили меня от него — эти его комнатные собачки, — сбили меня с ног, и я очутился на пыльном полу. Если бы не вмешательство Кастельру, они скорее всего разделались бы со мной прямо тогда.

Но с букетом своих «mordious», «sangdious» и «po’cap de dious»маленький гасконец бросился к моему распростертому телу, встал перед ними и именем короля приказал отойти.

Шательро, крайне потрясенный, рухнул на стул. Его лицо стало багровым, из носа струилась кровь. Он встал, но сначала не мог вымолвить ни слова и издавал только какие-то бессвязные, яростные звуки.

— Как ваше имя, сударь? — наконец промычал он, обращаясь к капитану.

— Амеде де Миронсак де Кастельру, Шато-Руж в Гаскони, — ответил мой стражник торжественно.

— Почему вы разрешаете своим пленникам свободно разгуливать? Кто дал вам такое право?

— Мне не нужно никаких прав, сударь, — ответил гасконец.

— Да? — заорал Шательро. — Посмотрим. Подождите, мы еще встретимся в Тулузе, мой дерзкий друг.

Кастельру вытянулся. Он стоял прямой, как рапира, его лицо слегка покраснело, а глаза наполнились гневом, однако он не растерялся и смог взять себя в руки.

— У меня есть приказ Хранителя Печати арестовать господина де Лесперона и доставить его, живым или мертвым, в Тулузу. Как я буду выполнять этот приказ — мое личное дело, и, если кто-то позволяет себе резко критиковать мои действия, я расцениваю это как сомнение в моей честности и нанесение мне оскорбления. А тот, кто наносит мне оскорбление, сударь, кто бы он ни был, должен дать мне сатисфакцию. Я прошу вас учесть это обстоятельство.

Его усы ощетинились, он выглядел свирепым и разъяренным. В какое-то мгновение я испугался за него. Но граф, очевидно, предпочел не ввязываться в ссору, из которой он явно не выйдет победителем, даже несмотря на то, что он — уполномоченный короля. Офицер и граф обменялись сомнительными комплиментами, после чего, дабы избежать дальнейших неприятностей, Кастельру препроводил меня в нашу комнату, где мы поужинали в угрюмом молчании.

Только через час, когда мы оседлали лошадей и тронулись в путь, я объяснил Кастельру причину моего безумного нападения на Шательро.

— Вы совершили крайне опрометчивый и неразумный поступок, сударь, — с сожалением сказал он, и в ответ на это я выплеснул всю свою историю. Я пришел к мысли рассказать ему обо всем, еще когда мы ужинали, поскольку Кастельру был теперь моей единственной надеждой. И пока мы ехали под звездами сентябрьской ночи, я раскрыл ему свое настоящее имя.

Я сказал ему, что Шательро знает меня, и рассказал о нашем пари — не касаясь его сути, — которое привело меня в Лангедок и поставило меня в столь затруднительное положение. Поначалу он слушал меня с недоверием, но когда наконец я убедил его страстностью своих заверений, он высказал такое мнение о графе де Шательро, что я тотчас же всем сердцем полюбил его.

— Вы видите, мой дорогой Кастельру, что теперь вы — моя последняя надежда, — сказал я.

— Но очень слабая, мой бедный господин! — простонал он.

— Нет, это не так. Мой управляющий Роденар и около двадцати моих слуг должны быть где-то между Лангедоком и Парижем. Прикажите искать их, и будем молить Бога, чтобы они еще были в Лангедоке и их нашли вовремя.

— Это будет сделано, сударь, обещаю вам, — торжественно ответил он. — Но я умоляю вас не слишком надеяться на это. Шательро имеет все полномочия действовать безотлагательно, и можете быть уверены, он не будет терять времени после того, что произошло.

— Тем не менее у нас есть два или три дня, а за это время вы должны сделать все возможное, мой друг.

— Можете рассчитывать на меня, — пообещал он.

— А пока, Кастельру, — сказал я, — не говорите никому ни слова об этом.

Он обещал мне это, и вскоре впереди показались огни, возвещавшие об окончании нашего путешествия.

Эту ночь я провел в темной и сырой тюремной камере в Тулузе без всякой надежды на то, что кто-нибудь составит мне компанию в эту тяжелую, бессонную ночь.

Мою душу заполняла тупая ярость, когда я думал о своем положении, поскольку я и без Кастельру знал, насколько мала надежда на то, что он сможет вовремя найти Роденара и моих слуг и спасти меня. Единственным утешением были, пожалуй, мысли о Роксалане. Во мраке моей камеры мне виделось ее нежное девичье лицо. Мне представлялось, что на нем лежала печать сожаления и скорби обо мне и о том, что она сделала.

Я был уверен в том, что она любит меня, и поклялся, если я останусь жив, все равно завоевать ее, несмотря на все преграды, которые сам себе возвел.

Глава 12

ТРИБУНАЛ В ТУЛУЗЕ
Я надеялся, что пробуду в тюрьме несколько дней, прежде чем предстану перед судом, и что за это время Кастельру, может быть, удастся отыскать кого-нибудь, кто сможет опознать меня. Поэтому можете представить себе мой ужас, когда на следующее утро меня вызвали в суд и я предстал перед судьями.

Из тюрьмы в здание суда меня вели в кандалах, как какого-нибудь вора, — закон требовал, чтобы этому оскорблению подвергались все обвиняемые в тех преступлениях, которые были приписаны мне. Расстояние было коротким, но мне показалось оно слишком длинным, и это неудивительно. Когда я проходил, люди выстраивались в ряд и осыпали меня градом оскорбительных насмешек, поскольку Тулуза была преданным своему королю городом. Недалеко от здания суда, в толпе я вдруг увидел лицо, при виде которого застыл от изумления. И сразу же получил удар в спину толстым концом пики одного из моих охранников.

— Ну что у вас там случилось? — раздраженно спросил он. — Вперед, monsieur le traitre![693]

Я пошел дальше, не обратив внимания на его грубость, я продолжал смотреть на это лицо — белое, жалобное лицо Роксаланы. Я улыбнулся, пытаясь одобрить и утешить ее, но моя улыбка еще больше усилила тот ужас, который был написан на ее лице. Затем она исчезла из виду, и мне осталось только догадываться о причинах, побудивших ее вернуться в Тулузу. Может быть, сообщение, которое ей должен был передать вчера Марсак, заставило ее приехать сюда, чтобы быть рядом со мной в последние минуты моей жизни; а может быть, для ее возвращения были более веские основания? Может быть, она надеялась исправить зло, которое она причинила? Увы, бедное дитя! Если у нее и были такие надежды, боюсь, что они окажутся тщетными.

Я бы очень кратко описал этот суд, если бы мой рассказ не требовал большего. Даже сейчас, когда прошло много лет, у меня перехватывает горло при воспоминании, в какую пародию эти господа от имени короля превратили правосудие. Я допускаю, что времена были очень тревожные, и могу понять, что в случаях гражданских волнений и мятежей, может быть, и целесообразно быстро расправляться с мятежниками, но никакие оправдания не могут заставить меня забыть и простить методы проведения этого трибунала.

Суд проходил при закрытых дверях. Его вел Хранитель Печати — худой морщинистый человек, затхлый и высохший, как пергаменты, среди которых проходила его жизнь. Ему помогали шестеро судей, а справа от него сидел королевский уполномоченный господин де Шательро — синяки на его лице свидетельствовали о нашей вчерашней встрече.

Когда меня попросили назвать мое имя и место жительства, я привел всех в некоторое замешательство своим наглым ответом:

— Я — господин Марсель де Сент-Пол, маркиз де Барделис из Барделиса в Пикардии.

Председатель — то есть Хранитель Печати — вопросительно посмотрел на Шательро. Но граф лишь улыбнулся и указал на что-то в бумаге, развернутой на столе. Председатель кивнул.

— Господин Рене де Лесперон, — сказал он, — возможно, суд не сможет определить, является ли ваше заявление умышленной попыткой ввести нас в заблуждение, или же, либо как последствие ваших ран, либо как Божья кара, вы стали жертвой галлюцинаций. Но суд желает, чтобы вы поняли, что у него нет никаких сомнений по поводу вашей личности. Бумаги, найденные при вас в момент вашего ареста, а также другие известные нам сведения исключают всякую возможность ошибки в этой связи. Следовательно, мы просим, в ваших же собственных интересах, отказаться от этих ложных заявлений, если вы еще в своем уме. Вашей единственной надеждой на спасение могут быть только правдивые ответы на наши вопросы, и даже тогда, господин де Лесперон, надежда на то, что мы вас оправдаем, очень мала, можно сказать, что никакой надежды нет вовсе.

Наступила пауза, во время которой другие судьи кивали головами, с глубокомысленным видом одобряя слова своего председателя. А я молча ждал следующего вопроса, понимая, что мои дальнейшие возражения не принесут мне никаких плодов.

— Вы были арестованы, сударь, два дня назад в имении господина де Лаведана отрядом драгун под предводительством капитана де Кастельру. Это так?

— Это так, сударь.

— И в момент вашего ареста, когда вас назвали Рене де Леспероном, вы не отреклись от этого имени; напротив, когда господин де Кастельру спросил господина де Лесперона, вы вышли вперед и сказали, что это вы.

— Простите, сударь. Я сказал только, что меня называют этим именем.

Председатель зло усмехнулся, и лица судей приняли точно такое же выражение.

— Такие детали, господин де Лесперон, характерны для слабоумных, — сказал он. — Боюсь, это вам не поможет. Человека обычно называют его именем, разве не так?

Я не ответил ему.

— Может быть, нам следует пригласить господина де Кастельру, чтобы он подтвердил мои слова?

— В этом нет необходимости. Поскольку вы допускаете, что я мог сказать, что меня называют этим именем, но отказываетесь увидеть различия между этим и утверждением, что меня зовут Лесперон, я думаю, бессмысленно вызывать капитана.

Председатель кивнул, и на этом вопрос был исчерпан. Он продолжал спокойно, как будто не было никаких проблем с моим именем.

— Вы обвиняетесь, господин де Лесперон, в государственной измене в самой страшной и опасной форме. Вы обвиняетесь в вооруженном выступлении против его величества. Вам есть что сказать?

— Я могу сказать, что это ложь, сударь; что у его величества нет более преданного и любящего подданного, чем я.

Председатель пожал плечами, и на его лице мелькнула тень раздражения.

— Если вы явились сюда только для того, чтобы отрицать мои утверждения, боюсь, мы напрасно теряем время, — вспылил он. — Если вы желаете, я могу пригласить господина де Кастельру, чтобы он под присягой сказал, что, когда вас арестовали и предъявили вам обвинение, вы ничего не отрицали.

— Естественно, нет, сударь, — воскликнул я, слегка разозленный этим умышленным игнорированием важных фактов, — потому что я понимал, что господин де Кастельру должен арестовать меня, а не судить. Господин де Кастельру — офицер, а не трибунал, и отрицать что-либо перед ним было бы пустым сотрясением воздуха.

— Ах! Очень ловко, очень ловко, господин де Лесперон, но вряд ли убедительно. Продолжим. Вы обвиняетесь в участии в нескольких перестрелках с армиями маршала де Шомберга и Ла Форса[694] и, наконец, в содействии господину де Монморанси во время битвы при Кастельнодари. Что вы можете сказать?

— Что это — абсолютная ложь.

— Однако ваше имя, сударь, значится в списке, найденном среди бумаг господина герцога де Монморанси.

— Нет, сударь, — упрямо отрицал я, — это не так.

Председатель ударил по столу с такой силой, что все бумаги разлетелись в разные стороны.

— Par la mort dieu! — закричал он с самым неподобающим выражением гнева для человека, занимающего такой пост. — С меня достаточно ваших возражений. Вы забываете, сударь, о вашем положении…

— По крайней мере, — грубо прервал я, — не более, чем вы забываете о своем.

Хранитель Печати хватал ртом воздух, а его братья судьи сердито переговаривались между собой. На лице Шательро по-прежнему играла сардоническая усмешка, но он не произнес еще ни слова.

— Мне бы хотелось, господа, — вскричал я, обращаясь к ним всем, — чтобы его величество присутствовал здесь и увидел, как вы проводите свои заседания и позорите его суды. Что касается вас, господин председатель, вы нарушаете свои священные обязанности, давая волю гневу; это непростительно для судьи. Я ясно сказал вам, господа, что я не Рене де Лесперон, чьи преступления вы ставите мне в вину. Однако, несмотря на все мои возражения, игнорируя их или объясняя их бесполезной попыткой защитить себя, или галлюцинациями, жертвой которых, по вашему мнению, я стал, вы продолжаете вменять мне в вину эти преступления, а когда я отрицаю ваши обвинения, вы говорите о доказательствах, применимых к другому человеку.

Как присутствие имени Лесперона в бумагах герцога Монморанси может доказать мою виновность в государственной измене, если я говорю вам, что я — не Лесперон? Если бы у вас было хоть малейшее, хоть отдаленное чувство долга, господа, вы бы попросили меня объяснить, как случилось, если то, что я говорю, является правдой, что меня приняли за Лесперона и арестовали вместо него. Затем, господа, вы могли бы попытаться проверить достоверность моих заявлений, но ваше заседание нельзя назвать судом, это просто убийство. Правосудие представлено добродетельной женщиной с завязанными глазами и с беспристрастными весами в руке, но вы, господа, ей-богу, превратили ее в шлюху, сжимающую чаевые в кулаке.

Циничная ухмылка Шательро стала еще шире во время моей речи, которая разожгла ненависть в сердцах этих величественных господ. Хранитель Печати то бледнел, то краснел, и, когда я закончил, наступила выразительная тишина, которая длилась несколько мгновений. Наконец председатель наклонился к Шательро и шепотом посовещался с ним. Затем напряженно-спокойным голосом — таким же спокойным, как природа перед надвигающейся грозой, — он спросил меня:

— Кто же вы на самом деле, сударь?

— Я один раз уже сказал вам, и позволю себе заметить, что мое имя не так просто забыть. Я — господин Марсель де Сент-Пол, маркиз де Барделис из имения Барделис в Пикардии.

Его губы раздвинулись в хитрой усмешке.

— У вас есть свидетели, которые могут подтвердить это?

— Сотни, сударь! — с готовностью ответил я, чувствуя, что спасение уже у меня в руках.

— Назовите кого-нибудь из них.

— Я назову вам одного — одного, в чьих словах вы не посмеете усомниться.

— И кто же это?

— Его величество король. Мне известно, что он едет в Тулузу, и я прошу вас, господа, дождаться его приезда и только потом продолжать заседание.

— Не можете ли вы назвать каких-либо других свидетелей, сударь? Кого-нибудь, кто смог бы быстро приехать сюда. Поскольку, если вы на самом деле тот человек, на имя которого вы претендуете, зачем вам томиться в тюрьме несколько недель?

Его голос был мягким и вкрадчивым. Гнев испарился, и я, как глупец, решил, что это благодаря моему упоминанию о короле.

— Все мои друзья сейчас либо в Париже, либо в кортеже его величества, и поэтому они вряд ли прибудут сюда раньше него. Есть еще мой управляющий Роденар и мои слуги — около двадцати человек, — которые могут быть еще в Лангедоке и которых я попросил бы вас найти. Их вы можете найти через несколько дней, если они еще не решили вернуться в Париж, считая меня мертвым.

Он задумчиво погладил подбородок, его глаза были подняты к освещенному солнцем стеклянному куполу.

— Ага! — вздохнул он. Было непонятно, что означает этот вздох, не то сожаление, не то раздражение. — Значит, в Тулузе нет ни одного человека, который мог бы подтвердить вашу личность?

— Боюсь, что нет, — ответил я. — Я никого здесь не знаю.

Когда я произнес эти слова, выражение лица председателя изменилось так резко, как будто он взял и снял маску. Из мягкого, доброжелательного человека, каким он был несколько мгновений назад, он вдруг превратился в свирепого тигра. Он вскочил на ноги, лицо побагровело, глаза метали молнии, а слова полились горячим, сбивчивым, почти бессвязным потоком.

— Meserable! — прорычал он. — Вы сами подписали себе смертный приговор. Подумать только, вы стоите здесь и отнимаете время у этого суда — время его величества — своей отвратительной ложью! Какую цель вы преследуете, пытаясь оттянуть приговор? Может быть, вы надеетесь, что, пока мы разыскиваем в Париже ваших свидетелей, королю наскучит справедливость, и в порыве милосердия он объявит всеобщее прощение? Такие вещи имели место, и, может быть, ваш гнусный обман был нацелен именно на это. Но правосудие не проведешь, глупец. Если бы вы на самом деле были Барделисом, вы бы увидели, что здесь присутствует человек, который близко знаком с ним. Вот он, сударь; это господин граф де Шательро, о котором вы, вероятно, слышали. Однако, когда я спрашиваю вас, есть ли в Тулузе свидетели, которые могут подтвердить вашу личность, вы отвечаете, что никого не знаете. Я не буду больше терять на вас время, обещаю вам.

Он упал в кресло с видом изможденного человека и вытер лоб большим платком, который он извлек из своей мантии. Судьи собрались вместе и теперь, улыбаясь и подмигивая, обменивались хитрыми взглядами, они обсуждали происшедшее и восхищались удивительной проницательностью и остротой ума этого Соломона. Шательро сидел и торжествующе улыбался.

Я был просто оглушен и не мог вымолвить ни слова, сраженный наповал таким поворотом событий. Как глупец, я попался в ловушку, которую расставил мне Шательро — я не сомневался, что это была его идея. Наконец…

— Господа, — сказал я, — эти выводы могут показаться вам правдоподобными, но, поверьте мне, они ошибочны. Я хорошо знаком с господином де Шательро, а он со мной, и если бы он говорил правду и хоть раз в жизни повел себя как мужчина и дворянин, он бы сказал вам, что меня действительно зовут Барделис. Но у господина графа есть свои причины желать моей смерти. В каком-то смысле именно при его содействии я оказался в таком положении и меня перепутали с Леспероном. Какую же пользу мне принесло бы обращение к нему? И все же, господин председатель, он был рожден дворянином, и, может быть, в нем еще осталась хоть капля чести. Спросите его, сударь… спросите его напрямик, кто я — Марсель Барделис или нет.

Твердость моего голоса произвела некоторое впечатление на этих слабоумных. Председатель дошел даже до того, что вопросительно взглянул на Шательро. Но граф, превосходно владеющий ситуацией, лишь пожал плечами и улыбнулся терпеливой, многострадальной улыбкой.

— Должен ли я отвечать на этот вопрос, господин председатель, — спросил он таким голосом и с таким видом, что было совершенно ясно, насколько низкой будет его оценка умственных способностей председателя, если ему все-таки придется сделать это.

— Конечно, нет, господин граф, — торопливо ответил председатель, с пренебрежением отбросив эту идею. — Вам совсем не обязательно отвечать.

— Задайте этот вопрос, господин председатель! — крикнул я, протягивая руку к Шательро. — Спросите его — если у вас осталось еще хоть какое-нибудь чувство долга, — спросите его, как меня зовут.

— Молчать! — заорал председатель. — Вам больше не удастся одурачить нас, вы — хитрый лжец!

Я опустил голову. Этот трус разрушил мою последнюю надежду.

— Когда-нибудь, сударь, — сказал я очень тихо, — обещаю вам, что ваше поведение и эти необоснованные оскорбления будут стоить вам вашей должности, и молите Бога, чтобы они не стоили вам вашей головы!

К моим словам они отнеслись так же, как относятся к угрозам ребенка. Моя безрассудная смелость окончательно решила мою судьбу, если она не была уже заранее решена.

Со множеством оскорбительных эпитетов, которые можно употреблять только к самым страшным преступникам, они вынесли мне смертный приговор. Упав духом, оставив всякую надежду, я был уверен, что мне не придется долго ждать, когда меня отведут на плаху. И вот я вновь прошел по улицам Тулузы к тюрьме.

Я могу развлечь вас подробным рассказом о своих ощущениях, когда шел между охранниками, — ощущениях человека, стоящего на пороге вечности. Сотни мужчин и женщин глазели на меня — мужчин и женщин, которые проживут еще много лет и увидят еще много таких же несчастных, как я. Ярко светило солнце, и этот ослепительный свет как будто насмехался надо мной! И через века оно будет светить так же и освещать дорогу на эшафот. Небо безжалостно сияло своей кобальтовой синевой. Природа и люди казались мне совершенно бесчувственными, настолько они не соответствовали моему мрачному настроению. Если вы хотите получить пищу для размышлений о мимолетности жизни, о ничтожности человека, о пустом, бездушном эгоизме, присущем человеческой натуре, сделайте так, чтобы вас приговорили к смерти, а потом посмотрите вокруг. Все это обрушилось на меня с такой силой, что, когда первая боль прошла, я почувствовал почти радость от того, что все произошло именно так и что я должен умереть, вероятно, еще до захода солнца. Этот мир стал казаться мне недостойным, чтобы тратить время на жизнь в нем; тщеславный, подлый, лживый мир, в котором не было ничего, кроме иллюзий. Знание того, что я скоро умру и избавлюсь от всего этого, казалось, сорвало завесу с моих глаз и открыло никчемность всего того, что я должен был покинуть. Вполне возможно, что это лишь предсмертные мысли, которые нашептывает человеку милосердный Бог, чтобы отвлечь его от тоски и страданий перед смертью.

Я провел в своей камере полчаса, когда открылась дверь и вошел Кастельру, которого я не видел с прошлой ночи. Он пришел выразить мне свое сочувствие, однако просил меня не терять надежды.

— Сегодня уже слишком поздно для приведения приговора в исполнение, — сказал он, — а завтра воскресенье, следовательно, у вас есть еще один день. За это время многое может произойти, сударь. Мои люди прочесывают всю провинцию в поисках ваших слуг. Будем молить небо, чтобы поиски увенчались успехом.

— Надежд слишком мало, господин де Кастельру, — вздохнул я, — и я не хочу надеяться на это, чтобы не испытывать разочарования, которое наполнит горечью мои последние минуты и, возможно, лишит меня силы духа, которая мне сейчас так необходима.

Тем не менее он убеждал меня, что еще не все потеряно. Его люди не жалеют сил, и если Роденар и мои слуги все еще в Лангедоке, их обязательно доставят в Тулузу вовремя. Затем он добавил, что это не было единственной целью его визита. Одна дама получила разрешение Хранителя Печати на посещение, и она ждет встречи со мной.

— Дама? — воскликнул я, и у меня мелькнула мысль о Роксалане. — Мадемуазель де Лаведан? — спросил я. Он кивнул.

— Да, — сказал он и добавил: — Она выглядит очень несчастной, сударь.

Я попросил его незамедлительно впустить ее, и вскоре она вошла. Кастельру закрыл за собой дверь, и мы остались одни. Когда она сняла плащ, я увидел ее бледное лицо, ее красные от слез и бессонных ночей глаза, и все мои собственные несчастья показались мне совершенно пустыми по сравнению с ее горем.

Минуту мы молча смотрели друг на друга. Затем, опустив глаза, она сделала шаг вперед и неуверенным, дрогнувшим голосом произнесла:

— Сударь, сударь! — Она тяжело дышала. В мгновение ока я оказался рядом с ней и заключил ее в свои объятия. Ее каштановая головка лежала на моем плече.

— Роксалана! — ласково прошептал я. — Роксалана! — Но она попыталась вырваться из моих объятий.

— Отпустите меня, сударь, — умоляла она каким-то странным голосом. — Не прикасайтесь ко мне, сударь. Вы не знаете… вы не знаете.

В ответ я обнял ее еще крепче.

— Я знаю, девочка моя, — прошептал я, — и даже понимаю.

От этих слов она прекратила борьбу и беспомощно сникла в моих руках.

— Вы знаете, сударь, — спросила она, — вы знаете, что я предала вас?

— Да, — ответил я просто.

— И вы можете простить меня? Я отправляю вас на смерть, а вы даже не упрекаете меня! О, сударь, это убьет меня!

— Тише, дитя мое! — прошептал я. — Как я могу упрекать вас? Ведь я знаю, какие у вас были на это причины.

— Но не все, сударь, вы не можете знать все причины. Я любила вас, сударь. Я и сейчас люблю вас! О! Сейчас не время выбирать слова. Если я веду себя дерзко и нескромно, я… я…

— Не дерзко и не нескромно, а… о, самая чудесная девушка во всей Франции, моя Роксалана! — я прервал ее, придя к ней на помощь. — Я приехал в Лангедок с прокаженной, порочной душой. Я не верил в человеческое добро, и я не думал, что бывают честные мужчины и добродетельные женщины, как никто не думает, что бывает мед в крапиве. Я был озлоблен, и моя жизнь вряд ли была такой жизнью, которую можно было соединить с вашей. Но потом, среди роз Лаведана, в вашем милом обществе, Роксалана, в мое сердце влилась частица вашей доброты, вашей свежести, вашей чистоты. Я снова помолодел, я чувствовал себя каким-то очищенным. В минуту моего возрождения я полюбил вас, Роксалана.

Пока я говорил, ее лицо было поднято ко мне. Теперь ее ресницы вдруг задрожали, а на губах появилась странная улыбка. И она снова уронила голову мне на грудь; из ее груди вырвался вздох, и она тихо заплакала.

— Не надо, Роксалана, не плачьте. Перестаньте, дитя мое, слабость — не ваша черта характера.

— Я предала вас, — простонала она. — Я отправляю вас на плаху!

— Я понимаю, я понимаю, — отвечал я, гладя ее каштановые волосы.

— Не совсем, сударь. Я так любила вас, что вы даже не можете себе представить, как сильно я страдала, когда мадемуазель де Марсак приехала в Лаведан.

Сначала мне было просто больно думать, что… что я скоро потеряю вас, что вы исчезнете из моей жизни и я больше не увижу вас — вас, образ которого так глубоко запал мне в сердце.

В то утро я называла себя маленькой дурочкой, потому что вообразила, что нравлюсь вам. Это мое самолюбие, думала я, заставило меня поверить, что вы относитесь ко мне с нежностью, которая свидетельствует о привязанности. Я злилась на себя, и я страдала… о, как сильно я страдала! Потом, позже, когда я гуляла в розовом саду, вы подошли ко мне. Помните, как вы заключили меня в свои объятия и как своим поведением пытались доказать мне обратное. Вы обманули меня, думала я; и даже в ту минуту я продолжала думать, что вы обманываете меня; вы играли со мной; мои страдания ничего для вас не значили, вам просто хотелось, чтобы я скрасила ваше одиночество и монотонность пребывания у нас.

— Роксалана, бедная моя Роксалана! — прошептал я.

— Потом вся моя горечь и печаль превратились в злость против вас. Вы разбили мое сердце, и я думала, что вы сделали это просто так, от скуки. Я жаждала наказать вас за это. Ах! И не только это, наверное. Я думала, мной также двигала ревность. Вы ухаживали за мной, а потом пренебрегли мной, но сначала заставили меня полюбить вас, и я поклялась, что, если вы не достанетесь мне, вы не достанетесь никому. И, охваченная этой безумной идеей, я уехала из Лаведана, сказав отцу, что направляюсь в Ош к его сестре, а сама отправилась в Тулузу и выдала вас Хранителю Печати.

Не успела я сделать это, как сразу же осознала весь ужас моего поступка и возненавидела себя. В отчаянии я передумала ехать в Ош и решила

скорее вернуться назад в надежде, что успею предупредить вас. Но в Гренаде я встретила вас уже под конвоем. И в Гренаде я узнала правду — что вы не Лесперон. Можете себе представить мои муки? Я уже ненавидела себя за то, что выдала вас. Вообразите себе, в какое отчаяние поверг меня рассказ господина де Марсака.

Тогда я поняла, что по каким-то своим причинам вы вынуждены были скрывать свое имя. Вероятно, вы не были ни с кем помолвлены; и я вспомнила, как торжественно вы заверяли меня в этом; и тоща я подумала, что ваши клятвы были искренними и достойными того, чтобы честная девушка могла выслушать их.

— Да, Роксалана! Именно так! — вскричал я.

Но она продолжала дальше:

— Я не могла объяснить, откуда у вас портрет мадемуазель де Марсак, но потом я узнала, что у вас были и другие бумаги Лесперона, следовательно, вы могли получить его вместе с ними. А теперь, сударь…

Она замолчала и, положив голову мне на грудь, плакала и плакала от горького сожаления, и мне уже начало казаться, что самообладание никогда не вернется к ней.

— Это моя вина, Роксалана, — сказал я, — и если мне придется заплатить ту цену, которую они назначили, она не будет слишком высока. Я взялся за подлое дело, которое и привело меня в Лангедок под чужим обличьем. Я теперь жалею, что не рассказал вам обо всем, когда у меня впервые появилось такое желание. Потом это стало невозможным.

— Скажите мне сейчас, — умоляла она. — Скажите мне, кто вы.

У меня возникло сильное искушение ответить ей. Я уже собирался сказать, как вдруг подумал о том, как она отшатнется от меня, решив, что я преследую свои гнусные цели и из жажды наживы изображаю любовь к ней. Эта мысль сдержала меня и заставила замолчать. По крайней мере, в течение нескольких часов, которые мне остались, я буду полновластным хозяином ее сердца. Когда я буду уже мертв — я не надеялся на усилия Кастельру, — это не будет иметь такого значения, и, может быть, она будет милосердна ко мне после моей смерти.

— Я не могу, Роксалана. Даже сейчас. Все это слишком низко! Если… если они приведут приговор в исполнение в понедельник, я оставлю вам письмо, в котором расскажу обо всем.

Она вздрогнула, и из ее груди вырвался стон. Ее мысли вернулись от моей личности к более важному вопросу моей судьбы.

— Они не приведут его в исполнение! О, нет! Скажите, что вы можете защитить себя, что вы не тот человек, за которого они вас принимают!

— На все воля Божья, дитя мое. Может быть, мне еще удастся спастись. И если я спасусь, я сразу приду к вам и расскажу вам все, что вы должны знать. Но помните, дитя мое, — я взял ее лицо в свои ладони и посмотрел в синеву ее плачущих глаз, — помните, девочка моя, что в одном я был честен и искренен и действовал только по велению своего сердца — в моей любви к вам. Я люблю вас, Роксалана, каждой клеточкой своей души, и если мне суждено умереть, я хочу, чтобы вы знали — только о вас я буду сожалеть, покидая этот мир.

— Я верю вам, правда, верю. Ничто теперь не сможет поколебать моей веры. Может быть, вы все-таки скажете мне, кто вы и какое бесчестное предприятие привело вас в Лангедок?

И снова я задумался. Затем покачал головой.

— Подождите, дитя мое, — сказал я, и она, повинуясь моей воле, ни о чем больше не спрашивала.

Во второй раз я упустил благоприятную возможность признаться, и так же, как в первый раз, если не сильнее, я пожалел об этом.

Она пробыла у меня еще какое-то время, и я попытался влить хотя бы каплю утешения в ее душу. Я рассказал ей о своих надеждах на то, что Кастельру сможет разыскать моих друзей, и они подтвердят подлинность моей личности — хотя это были очень слабые надежды. И она, бедное дитя, тоже пыталась ободрить меня и вселить в меня мужество.

— Если бы только король был здесь! — вздохнула она. — Я бы пошла к нему и на коленях бы умоляла его помиловать вас. Но говорят, он сейчас где-то около Лиона, и вряд ли я успею съездить туда и обратно до понедельника. Я снова пойду к Хранителю Печати и буду молить его о милосердии или попрошу по крайней мере отложить исполнение приговора.

Я не стал разубеждать ее, я не стал говорить о бессмысленности такого шага. Но я умолял ее остаться в Тулузе до понедельника, чтобы она смогла навестить меня еще раз перед моей кончиной, если кончина будет неизбежна.

Затем за ней пришел Кастельру, и мы расстались. Но она принесла мне огромное успокоение и утешение. Теперь, если мне все же суждено будет взойти на плаху, пожалуй, я смогу сделать это изящно и мужественно.

Глава 13

ОДИННАДЦАТЫЙ ЧАС
Кастельру навестил меня на следующее утро, но он не принес каких-либо известий, которые можно было бы считать утешительными. Ни один из его людей еще не вернулся. Никто из них не сообщил, что напал на след моих спутников. Мое сердце упало, и надежды, которые я все еще лелеял, быстро улетучились. Рок неумолимо надвигался на меня, и моя гибель была неминуема, поэтому чуть позже я попросил перо и бумагу, чтобы уладить свои земные дела. Но когда мне принесли письменные принадлежности, я не смог писать. Я сидел, зажав зубами перо, и размышлял над тем, как мне распорядиться моими землями в Пикардии.

Я спокойно обдумывал условия пари и события, которые произошли потом, и пришел к заключению, что Шательро не имеет ни малейшего права претендовать на мои земли. Его обман в самом начале не имел слишком большого значения. Главное заключалось в том, что он сыграл решающую роль в последних событиях.

Наконец я решил подробно описать эту сделку и попросить Кастельру, чтобы он передал это послание лично королю. Таким образом я не только восстановлю справедливость, но и расквитаюсь, правда с опозданием, с графом. Несомненно, он рассчитывал, что его власть позволит ему отыскать бумаги, которые я могу оставить после смерти, и уничтожить все, что может указывать на мое настоящее имя. Но он не знает о том добром чувстве, которое возникло между мной и маленьким гасконским капитаном, а также о том, что мне удалось убедить его в том, что я действительно Барделис. Он даже не мог и подумать, что я намереваюсь предпринять такой шаг и наказать его уже после моей смерти.

Приняв наконец решение, я только было начал писать, как мое внимание привлекли какие-то странные звуки. Сначала это был просто приглушенный шум, напоминающий плеск волн. Шум все нарастал и наконец превратился в ровный гул человеческих голосов. Затем крики толпы перекрыл звук ружейного выстрела, потом еще один и еще.

Услышав это, я вскочил, недоумевая, что там могло произойти, подошел к зарешеченному окну и прислушался. Окно выходило во двор тюрьмы, и я увидел какое-то движение внизу.

Когда толпа приблизилась, мне показалось, что эти крики были возгласами приветствия. Затем я услышал звуки фанфар, и наконец среди общего шума, который теперь превратился в чудовищный рокот, я различил топот копыт и услышал, как какая-то процессия проехала мимо ворот тюрьмы.

Я подумал, что в Тулузу прибыла важная персона, и первая моя мысль была о короле, В следующий момент я вспомнил слова Роксаланы о том, что король был где-то вблизи Лиона. У меня закружилась голова от вновь проснувшейся надежды, но я вынужден был отказаться от этой мысли, а вместе с ней и от надежды. Неторопливость была характерной особенностью короля, и было бы чудом, если бы его величество смог добраться до Тулузы раньше чем через неделю.

Толпа прошла мимо, потом остановилась, и наконец ее крики потонули в полуденном зное.

Я решил подождать, пока придет надзиратель, и тогда узнать у него причины этого невероятного волнения.

Я успешно продвигался вперед в своем повествовании. Прошел примерно час, когда дверь моей камеры открылась и на пороге возник Кастельру с радостным приветствием.

— Сударь, я привел вам друга.

Я развернулся на стуле, и одного взгляда на нежное, милое лицо и светлые волосы молодого человека, стоявшего рядом с Кастельру, было достаточно, чтобы я резко вскочил на ноги.

— Миронсак! — крикнул я и бросился к нему с распростертыми объятиями.

Хотя моей радости и моему удивлению не было предела, лицо Миронсака выражало еще большее изумление и потрясение.

— Господин де Барделис! — воскликнул он, в его удивленных глазах была тысяча вопросов.

— Po’Cap de Diou! — прогремел голос его кузена. — Похоже, я поступил очень мудро, что привел тебя сюда.

— Но, — спросил Миронсак, взяв мои руки в свои, — почему ты сразу не сказал мне, Амеде, что ты ведешь меня к господину Барделису?

— Ты хотел, чтобы я испортил такой приятный сюрприз? — спросил его кузен.

— Арман, — сказал я, — еще ни один человек не появлялся так кстати. Вы пришли как раз вовремя, чтобы спасти мою жизнь.

А затем, отвечая на его вопросы, я вкратце рассказал ему все, что произошло со мной, начиная с той ночи в Париже, когда я заключил свое пари. Услышав, как Шательро предательски поступил со мной на суде, в результате чего я стоял уже одной ногой на плахе, он буквально взорвался от гнева, и мне было крайне приятно слышать его высказывания о Шательро. Наконец я прервал его обличительную речь.

— Давайте пока оставим это, Миронсак, — засмеялся я. — Вы здесь и можете разрушить все планы Шательро, если подтвердите мою личность Хранителю Печати.

И тут меня охватило внезапное сомнение, как будто кто-то вылил на меня ведро холодной воды. Я повернулся к Кастельру.

— Mon Dieu! — вскричал я. — Что, если они откажут мне в новом заседании суда?

— Откажут вам! — рассмеялся он. — Их никто и не попросит об этом.

— В этом не будет необходимости, — добавил Миронсак. — Мне нужно только сказать королю…

— Но, мой друг, — нетерпеливо воскликнул я, — утром меня должны казнить!

— А я скажу королю сегодня — сейчас, сию же минуту. Я пойду к нему.

Я вопросительно уставился на него; затем в моей памяти возник недавний шум, который я слышал за окном.

— Король уже приехал? — воскликнул я.

— Естественно, сударь. А как бы я еще мог оказаться здесь? Я был в кортеже его величества.

В этот момент меня охватило нетерпение. Я подумал о Роксалане и ее страданиях. Мне казалось, что каждая минута, пока Миронсак находится в моей камере, продлевает муки этого бедного дитя. Поэтому я потребовал, чтобы он немедленно отправился к его величеству и сообщил ему о моем аресте. Он послушался меня, и я снова остался один. Я ходил взад и вперед по узкой камере в страшном волнении, которое, как я думал еще несколько минут назад, мне уже не суждено будет испытать.

Через полчаса Кастельру вернулся один.

— Ну что? — воскликнул я, едва он открыл дверь. — Какие новости?

— Миронсак сказал, что еще никогда не видел его величество в таком возбужденном состоянии. Вы должны немедленно явиться во дворец. У меня приказ короля.

Мы отправились во дворец в закрытой карете, поскольку, сообщил он мне, его величество по каким-то своим причинам потребовал сохранить все это в тайне.

Я подождал, пока Кастельру доложил обо мне королю; затем меня проводили в небольшие апартаменты с роскошной обстановкой в красных и золотых тонах, где его величество, очевидно, предавался раздумьям или совершал молитвы. Войдя в комнату, я увидел Людовика, который стоял ко мне спиной, — высокая худая фигура в черном — облокотившись на оконную раму, подперев голову левой рукой, и внимательно смотрел в окно, из которого был виден сад.

Он продолжал так стоять, пока Кастельру не вышел и не закрыл за собой дверь; тоща он резко обернулся и пристально посмотрел на меня. Он стоял спиной к свету, и на лицо его падала тень, которая усиливала его мрачность и обычную усталость.

— Voila[695], господин Барделис! — таким было его приветствие, и звучало оно не очень дружелюбно. — Вот видите, к чему привело вас ваше неповиновение.

— Я бы сказал, сир, — ответил я, — что к этому привела меня некомпетентность судей вашего величества и враждебность других лиц, которым ваше величество оказывает слишком большое доверие, но никак не мое неповиновение.

— Ну, может быть, и то, и другое, — сказал он более мягким голосом. — Хотя, насколько я знаю, у них хорошее чутье на изменников. Давайте, Барделис, признавайтесь.

— Я? Изменник?

Он пожал плечами и рассмеялся без видимой радости.

— Разве не изменник тот, кто идет вразрез с волей своего короля? Разве вы не остаетесь изменником, как бы вас ни называли — Леспероном или Барделисом? Но тем не менее, — закончил он более мягко и сел на стул, — моя жизнь была лишена всяких радостей с тех пор, как вы оставили меня, Марсель. У этих тупиц самые хорошие намерения, и некоторые из них даже любят меня, но все они так утомительны. Даже Шательро, когда он намеревался разыграть шутку — как в вашем случае, — сделал это с изяществом медведя и грацией слона.

— Шутку? — спросил я.

— Вам это не кажется шуткой, Марсель? Pardieu, кто станет винить вас? Только человек с нездоровым чувством юмора может ради шутки приговорить человека к смертной казни. Но расскажите мне об этом. Все, от начала до конца, Марсель. Я не слышал интересных историй с тех пор… с тех пор, как вы оставили нас.

— Не соблаговолите ли вы, сир, послать за графом де Шательро прежде, чем я начну свой рассказ? — спросил я.

— Шательро? Нет, нет. — Он капризно покачал головой. — Шательро уже повеселился и, как собака на сене, ни с кем не поделился своим весельем. Теперь, я думаю, настал наш черед, Марсель. Я умышленно отослал Шательро, чтобы он не мог даже догадаться, какую потрясающую шутку мы готовим ему в ответ.

Эти слова подняли мое настроение, и, может быть, поэтому я столь живописно и красочно описал все события, что даже смог вывести его величество из его обычного состояния апатии и вялости. Он весь подался вперед, когда я рассказывал ему о встрече с драгунами в Мирепуа и о том, как я совершил свой первый неверный шаг, назвавшись Леспероном.

Ободренный его интересом, я продолжал и в красках, как я умею, рассказал ему всю свою историю, опуская только отдельные эпизоды, которые отражали настроение господина де Лаведана. Во всем остальном я был абсолютно честен с его величеством вплоть до того, что рассказал ему об искренности своих чувств к Роксалане. Он часто смеялся, еще чаще одобрительно кивал с пониманием и сочувствием, а иногда даже хлопал в ладоши. Но к концу моего повествования, когда я дошел до трибунала в Тулузе и рассказал ему, как проходил суд надо мной и какую роль сыграл в нем Шательро, его лицо окаменело и стало жестким.

— Это правда… все, что вы говорите мне? — хрипло спросил он.

— Правда, как само Евангелие. Если вам нужна клятва, сир, я готов поклясться, что говорил только истинную правду и что в отношении господина де Шательро, хотя я и был несколько несдержан, я ничего не приукрасил.

— Негодяй! — резко сказал он. — Но мы отомстим за вас, Марсель. Можете не сомневаться.

Затем его мысли приняли другое направление, и он устало улыбнулся.

— Клянусь честью, каждый день своей никчемной жизни вы можете благодарить Бога за то, что я так вовремя прибыл в Тулузу, вы и это милое дитя, чью красоту вы описали с пылкостью влюбленного. Ну, не надо краснеть, Марсель. Неужели в вашем возрасте и с таким количеством побежденных сердец в вас еще что-то осталось и простая лангедокская барышня может еще вызвать румянец на ваших огрубевших щеках? Правду говорят, что любовь — это великая сила, способная возродить человека и сделать его снова молодым!

Вместо ответа я вздохнул, так как его слова заставили меня задуматься, и мое веселое настроение тотчас улетучилось. Заметив это и неправильно истолковав, он весело рассмеялся.

— Ну, Марсель, не бойтесь. Мы не будем суровы. Вы завоевали девушку и выиграли пари, и клянусь, вы получите и то, и другое.

— Helas, сир, — я снова вздохнул, — когда она узнает о пари…

— Не теряйте времени, Марсель.Расскажите ей все и отдайтесь на ее милость. Ну, не будьте таким мрачным, мой друг. Когда женщина любит, она бывает очень великодушна — по крайней мере, так говорят.

Затем его мысли вновь приняли другое направление, и он снова нахмурился.

— Но прежде мы должны разобраться с Шательро. Что мы будем с ним делать?

— Это решать вашему величеству.

— Мне? — вскричал он, в его голосе вновь появилась суровость. — Я думал, меня окружают благородные люди. Неужели вы думаете, что я смогу еще раз увидеть этого негодяя? Я уже принял решение насчет него, но я подумал, что, может быть, вы захотите стать мечом правосудия от моего имени?

— Я, сир?

— Да, а почему бы нет? Говорят, при необходимости ваша шпага может быть смертоносной. Я думаю, в этом случае вы можете сделать исключение из своего правила. Я даю вам разрешение послать вызов графу де Шательро. И уж постарайтесь убить его, Барделис! — со злостью продолжал он. — Потому что, клянусь честью, если вы не убьете его, это сделаю я! Если ему удастся справиться с вами, или если он сможет выжить после того, что вы с ним сделаете, он попадет в руки палача. Mordieu! Меня не зря называют Людовиком Справедливым!

На мгновение я задумался.

— Если я сделаю это, сир, — наконец произнес я, — весь мир решит, что я расправился с ним, дабы избежать оплаты моего выигрыша.

— Глупец, вы не должны ничего платить. Когда человек совершает мошенничество, разве он не лишается всех своих прав?

— Да, это так. Но весь мир…

— Peste! — нетерпеливо оборвал он. — Вы начинаете утомлять меня, Марсель. Весь мир нагоняет на меня такую скуку, что ваше участие в этом совсем необязательно. Идите своим путем и поступайте так, как считаете нужным. Но примите мое разрешение на убийство Шательро, и я буду счастлив, если вы им воспользуетесь. Он остановился в гостинице «Рояль», где, вероятно, вы и найдете его сейчас. Теперь идите. Я еще должен вершить правосудие в этой мятежной провинции.

Я задержался на минуту.

— Не должен ли я вновь приступить к своим обязанностям рядом с вашим величеством?

Он задумался, а затем улыбнулся своей усталой улыбкой.

— Я был бы рад, если бы вы снова оказались рядом со мной, потому что все эти создания так безнадежно тупы, все до единого. Je m’ennuie tellement[696], Марсель! — вздохнул он. — Ох! Но нет, мой друг, я не сомневаюсь, что сейчас вы будете таким же скучным, как и они. Зачем мне ваше тело, когда ваша душа будет в Лаведане? Влюбленный человек — самая пустая и самая утомительная вещь в этом пустом, утомительном мире. Уверен, вам не терпится поехать туда. Поезжайте, Марсель. Женитесь и оправьтесь от своего любовного отравления; брак — это лучшее противоядие. А когда вы придете в себя, возвращайтесь ко мне.

— Этого никогда не произойдет, сир, — лукаво ответил я.

— И это говорите вы, придворный Купидон Барделис? — он задумчиво поглаживал свою бороду. — Не будьте столь уверены. На свете было не мало увлечений — таких пылких и страстных, как ваше, — и тем не менее они потеряли свою остроту. Но вы отнимаете мое время. Идите, Марсель, я освобождаю вас от обязанностей до тех пор, пока вы не уладите свои дела. Мы находимся здесь по очень неприятному делу — как вы сами знаете. Нужно разобраться с моим кузеном Монморанси и с другими повстанцами, и мы не устраиваем никаких приемов, никаких пиров. Но приходите ко мне, когда вам захочется, и я приму вас. Адью!

Я пробормотал слова благодарности, и они были искренними и глубокими. Затем, поцеловав его руку, я оставил его.

У Людовика XIII нет недостатка в хулителях. Не мне судить, как расценит его история. Но могу сказать одно — я никогда не считал его несправедливым или злым, он всегда был честным дворянином, временами капризным и своенравным, ведь это неизбежная черта характера избалованных детей фортуны, каковыми являются короли, но с благородными идеалами и высокими принципами. Его самая большая вина заключалась в постоянной усталости. Именно из-за этой усталости он доверил решение многих дел его преосвященству. И это привело к тому, что на его царственную голову обрушились проклятья за те сомнительные акты, которые были делом рук его преосвященства кардинала.

Но для меня, в чем бы его не обвиняли, он навсегда останется Людовиком Справедливым, и всегда, когда его имя упоминают в моем присутствии, я склоняю голову.

Глава 14

ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР
После моего визита к королю я долго думал, стоит ли мне своими руками наказывать Шательро, хотя он так заслуживал этого. Можете себе представить, с какой радостью я выполнил бы эту задачу, но меня сдерживало это проклятое пари, а также мысль о том, что такой поступок примут за желание избежать последствий. В тысячу раз лучше было бы, если бы его. величество приказал арестовать его и казнить за попытку использовать правосудие в своих корыстных целях. Обвинения в злоупотреблении своим положением в качестве специального уполномоченного короля и в попытке совершить убийство посредством трибунала было бы достаточно для фатального исхода, о чем и говорил король.

Так обстояли дела с Шательро, миром и мной. Но в отношении Роксаланы все было гораздо сложнее. Я много думал и вновь пришел к заключению, что, пока не расплачусь — а только расплата могла очистить мою душу, — я не смогу вновь приблизиться к ней.

Обман Шательро не имел значения для отношений между мадемуазель и мной. Если я отдам свой проигрыш, независимо от того, проиграл я пари или нет, я смогу отправиться к ней без гроша в кармане, но зато мое ухаживание не будет вызывать подозрений, и единственной его целью будет завоевание Роксаланы.

Тоща я смогу сделать признание и, может быть, заслужу прощение, и она поверит в искренность моей страсти, узнав, что я отдал свой проигрыш, хотя и не обязан был делать этого.

С этим намерением я отправился в гостиницу «Рояль», в которой, по словам его величества, остановился граф. Я намеревался рассказать ему, что мне хорошо известно, какую коварную и неблаговидную роль он сыграл в самом начале этих событий, и что, если я захочу считать пари проигранным, я смогу завоевать даму более честным и благородным путем.

В гостинице я спросил господина де Шательро, и мне сообщили, что он у себя, но в данный момент принимает посетителя. Я ответил, что подожду, и попросил дать мне небольшую комнату, так как мне не хотелось встречаться с каким-либо дворцовым знакомым до разговора с графом.

Мой наряд в этот момент оставлял желать лучшего, но, когда человек вырос среди армии слуг, готовых выполнять любое его желание, он приобретает вид человека, привыкшего повелевать. Меня без промедления провели в комнату, которая с одной стороны выходила в общую комнату, а с другой — была отделена тончайшими деревянными перегородками от других апартаментов.

Когда хозяин ушел, я приготовился ждать, и тут я совершил такой поступок, на который, мне казалось, я никогда не был способен и при мысли о котором меня бросает в краску до сих пор. Короче говоря, я подслушивал — я, Марсель де Сент-Пол де Барделис. Однако, если вы, мои дорогие читатели, вздрогните от этого признания или, что хуже, презрительно пожмете плечами, подумав при этом, что, судя по всему моему поведению, в этом поступке для вас нет ничего удивительного, я только попрошу соизмерить мой грех с моим соблазном и честно сказать себе, поддались бы вы ему на моем месте. Какими бы честными и благородными вы ни были, осмелюсь сказать, вы поступили бы так же, поскольку голос, который я услышал, принадлежал Роксалане де Лаведан.

— Я просила аудиенции у короля, — говорила она, — но получила отказ. Мне сказали, что он не ведет приемов и принимает только тех, кого представляют ему его приближенные.

— И потому, — раздался абсолютно бесцветный голос Шательро, — вы пришли ко мне, чтобы я мог представить вас его величеству?

— Вы правильно поняли, господин граф. Вы единственный человек в свите его величества, которого я знаю — пусть немного, — и, кроме того, всем известно, насколько велика королевская благосклонность к вам. Мне сказали, что, если у меня есть просьба, лучшего покровителя мне не найти.

— Если бы вы пошли к королю, мадемуазель, — сказал он, — если бы вы получили аудиенцию, он бы направил вас с вашей просьбой ко мне. Я — его уполномоченный в Лангедоке, и все арестованные по обвинению в государственной измене находятся в моем ведении.

— Ну тогда, сударь, — воскликнула она с радостью, от которой кровь застучала у меня в висках, — вы не откажете мне в моей просьбе? Вы сохраните ему жизнь?

Раздался короткий смешок Шательро. Он ходил по комнате, и я слышал, как намеренно тяжело он ступал.

— Мадемуазель, мадемуазель, вы не должны слишком преувеличивать мою власть. Вы не должны забывать, что я — слуга закона. Может оказаться, что вы просите того, что выше моей власти. Какое основание вы можете предложить для того, чтобы я был вправе действовать так, как вы просите?

— Helas, сударь, я ничего не могу предложить, кроме моих молитв и уверенности в том, что совершается страшная ошибка.

— Каков ваш интерес в этом господине де Леспероне?

— Он не господин де Лесперон.

— Но поскольку вы не можете сказать, кто он, давайте будем называть его Леспероном, — сказал он, и я мог представить злорадную усмешку, которая сопровождала эти слова.

Для того чтобы вы лучше поняли то, что произошло потом, позвольте мне поделиться с вами своими подозрениями, которые уже закрались в мою голову и которые позже переросли в абсолютную уверенность насчет того, как Шательро намеревался поступить со мной. Неожиданный приезд короля поверг его в некоторую панику, и теперь, конечно, он не посмеет осуществить свои планы в отношении меня. Я был уверен, что он намеревался освободить меня этим же вечером. Но прежде, рассчитывая на мою неосведомленность о прибытии его величества в Тулузу, Шательро несомненно вынудит меня дать ему клятву — такова будет цена моей жизни и свободы — в том, что я не произнесу ни слова о своем аресте и о суде. И конечно же его коварный и хитрый ум предложит мне правдоподобные и убедительные причины сделать это.

Он не рассчитывал на Кастельру и на то, что королю уже известно о моем аресте. Теперь, когда Роксалана пришла к нему просить о том, что ему и так бы пришлось сделать, его внимание сосредоточилось на выгоде, которую он мог извлечь из ее заинтересованности во мне. Я также мог предположить, в какую бешеную ярость привело его это явное доказательство моего успеха в отношениях с ней, и я уже чувствовал, какую сделку он ей предложит.

— Скажите мне, — повторил он, — каков ваш интерес в этом господине?

Наступило молчание. Я хорошо представлял себе ее милое лицо, затуманенное тревогой от того, что ей необходимо было придумать ответ на этот вопрос; я ясно видел ее невинные, опущенные вниз глаза, ее нежные щеки, покрытые стыдливым румянцем, когда, наконец, тихим, сдавленным голосом она выдохнула из себя четыре слова:

— Я люблю его, сударь.

Ах, Dieu! Вот так услышать ее признание! Прошлой ночью я был потрясен до глубины своей бедной, грешной души, когда она сказала мне об этом, но сейчас, услышав ее признание в любви ко мне другому человеку, я был просто сражен. Представить только, что она совершает все это для моего спасения!

В ответ Шательро раздраженно хмыкнул. Он на какое-то мгновение остановился, а теперь вновь мерил комнату своими тяжелыми шагами. Затем последовало долгое молчание, нарушаемое только безостановочной ходьбой Шательро взад и вперед.

— Почему вы молчите, сударь? — спросила она, наконец, дрожащим голосом.

— Helas, мадемуазель, я ничего не могу сделать. Я боялся, что с вами все так и будет, и я задал этот вопрос в надежде, что я ошибаюсь.

— Но он, как же он, сударь? — с болью в голосе воскликнула она. — Что будет с ним?

— Поверьте мне, мадемуазель, если бы это было в моей власти и если бы он не был столь виновен, я бы спас его хотя бы для того, чтобы избавить вас от страданий.

Он говорил с чуткостью и сожалением, мерзкий лицемер!

— О, нет, нет! — крикнула она, в ее голосе звучали отчаяние и ужас. — Вы не хотите сказать, что…

Она замолчала, и после небольшой паузы ее предложение закончил граф.

— Я хочу сказать, мадемуазель, что этот Лесперон должен умереть.

Вас, вероятно, удивляет, что я позволил ей так сильно страдать, что я не сломал перегородку и не бросил бездыханное тело этого услужливого господина к ее ногам в наказание за те муки, которые он причинил ей. Но мне хотелось увидеть, как далеко зайдет он в своей игре.

Вновь наступило молчание, и, когда мадемуазель наконец заговорила, я был поражен спокойствием, с которым она обратилась к нему. Я был потрясен, что такое хрупкое и нежное создание могло обладать таким мужеством и силой духа.

— Ваше решение окончательно, сударь? Если в вас есть хоть капля жалости, не позволите ли вы мне хотя бы обратиться со своими слезами и молитвами к королю?

— Вам это не поможет. Как я уже сказал, лангедокские мятежники находятся в моих руках. — Он замолчал, как бы давая ей возможность полностью понять смысл этих слов, и затем продолжил: — Если я освобожу его, мадемуазель, если я помогу убежать ему из тюрьмы, подкупив ночью стражников и взяв с него клятву, что он немедленно покинет Францию и никогда не выдаст меня, я сам буду виновен в государственной измене. Вы должны понимать, мадемуазель, что при этом я рискую своей головой.

В его словах был скрытый смысл — тонкий, едва уловимый намек на то, что его можно подкупить, и тоща он сделает все это.

— Я понимаю, сударь, — ответила она, тяжело дыша, — я понимаю, что прошу от вас слишком многого.

— Слишком многого, мадемуазель, — быстро ответил он. Он говорил теперь каким-то приглушенным и странно дрожащим голосом. — Но все, о чем ваши губы могут попросить меня, и все, что находится в пределах человеческих возможностей, не может быть слишком многим для меня!

— Что вы имеете в виду? — ее голос дрогнул. Догадалась ли она, как догадывался я, даже не видя его лица, что за этим последует? Меня затошнило от омерзения. Я сжал кулаки и невероятным усилием заставил себя сдержаться для того, чтобы выяснить, насколько верно мое предположение.

— Около двух месяцев назад, — сказал он, — я был в Лаведане, как вы, вероятно, помните. Я увидел вас, мадемуазель, хотя наша встреча была короткой, и с тех пор я не видел ничего и никого, кроме вас. — Его голос стал еще тише, его слова были полны страсти. Она тоже почувствовала это — скрип стула сообщил мне о том, что она встала.

— Не сейчас, сударь, не сейчас! — воскликнула она. — Сейчас не время. Умоляю вас, подумайте о моем горе.

— Я думаю, мадемуазель, и я уважаю вашу скорбь и всем своим сердцем, поверьте мне, разделяю ее. Однако сейчас как раз подходящее время, и, если вы думаете об интересах этого человека, вы выслушаете меня до конца.

Несмотря на весь этот повелительный тон, в его голосе звучала странная нотка уважения — искреннего или притворного.

— Если вы страдаете, мадемуазель, поверьте, я тоже страдаю, и если тем, что я говорю, я заставляю вас страдать еще больше, умоляю вас, подумайте, как ваши слова, как сама причина вашего появления здесь заставляют страдать меня. Вам известно, мадемуазель, что такое муки ревности? Вы можете себе их представить? Если — да, то вы также можете представить, какую боль я испытал, когда вы признались мне, что любите этого Лесперона, когда вы просили спасти ему жизнь. Мадемуазель, я люблю вас, всем сердцем и душой люблю вас. Мне кажется, я полюбил вас с первой минуты нашей встречи в Лаведане, и нет такой опасности, которой бы я испугался, и нет такого риска, на который бы я не пошел, ради того, чтобы завоевать ваше сердце.

— Сударь, умоляю вас…

— Выслушайте меня, мадемуазель! — вскричал он. И затем, более тихим голосом продолжал: — Сейчас вы любите этого господина де Лесперона…

— Я всегда буду любить его! Всегда, сударь!

— Подождите, подождите, подождите! — воскликнул он, раздраженный ее вмешательством. — Если бы он остался жив и вы вышли бы за него замуж и постоянно находились бы в его обществе, тогда, я не сомневаюсь, ваша любовь продолжалась бы. Но если он умрет или его вышлют и вы никогда больше не увидите его, вы какое-то время будете скорбеть о нем, но вскоре, — helas, так всегда случается — время успокоит сначала ваши страдания, а потом и ваше сердце.

— Никогда, сударь… о, никогда!

— Я старше вас, дитя мое, я знаю. Сейчас вы горячо желаете спасти ему жизнь, потому что вы любите его, а также потому, что вы предали его и не хотите, чтобы его смерть была на вашей совести. — Он сделал паузу и затем, повысив голос, сказал: — Мадемуазель, я предлагаю вам жизнь вашего возлюбленного.

— Сударь, сударь! — воскликнуло бедное дитя. — Я знала, что вы хороший! Я знала…

— Минутку! Не поймите меня неправильно. Я не говорю, что уже готов спасти ее, — я предлагаю ее.

— Но в чем разница?

— В том, что для того чтобы получить ее, мадемуазель, вы должны купить ее. Я уже сказал вам, что ради вас пойду на любые опасности. Спасая вашего возлюбленного, я рискую взойти на эшафот. Если кто-нибудь выдаст меня или если эта история просочится каким-либо образом, моя голова упадет вместо головы господина Лесперона, в этом нет никаких сомнений. Я рискну, мадемуазель, я сделаю это с радостью, если вы пообещаете стать моей женой после того, как я спасу его.

Раздался стон Роксаланы, затем молчание, затем:

— О, сударь, вы безжалостны! Подумайте, какую сделку вы мне предлагаете?

— Честную, конечно, — сказал этот сын дьявола. — . Я рискую своей жизнью, а вы отдаете мне свою руку.

— Если бы вы… если бы вы действительно любили меня так, как вы говорите, сударь, — возразила она, — вы бы помогли мне, не требуя вознаграждения.

— В любом другом деле, да. Но разве честно просить мужчину, который сгорает от любви к вам, передать в ваши объятия другого и все это с риском для собственной жизни? Ах, мадемуазель, я всего лишь человек и подвержен человеческим слабостям. Если вы согласитесь, этот Лесперон будет освобожден, но вы больше никогда не должны видеть его; я дам вам шесть месяцев, чтобы вы могли избавиться от своих страданий, прежде чем я вновь явлюсь к вам и буду настойчиво просить вашей руки.

— А если я откажу, сударь?

Он вздохнул.

— К риску моей жизни вы должны добавить простую человеческую ревность. На что вы можете надеяться при таком сочетании?

— Короче говоря, вы хотите сказать, что он умрет.

— Завтра, — был лаконичный ответ этого проклятого мошенника.

Некоторое время они молчали, потом раздались ее рыдания.

— Пожалейте меня, сударь! Будьте милосердны, если вы действительно любите меня. О, он не должен умереть! Я не могу позволить ему умереть! Спасите его, сударь, и я буду молиться за вас каждый день моей жизни; я буду молить Бога за вас так же, как сейчас молю вас за него.

Разве есть на свете человек, который смог бы устоять перед этой наивной, искренней мольбой? Разве может кто-нибудь в ответ на эти чистые слова любви и страдания выставить свои собственные низменные страсти? Похоже, что такой человек существует, поскольку его ответом было:

— Вы знаете цену, дитя мое.

— Пожалей меня, Господи! Я должна заплатить ее. Я должна, потому что если он умрет, его кровь будет на моей совести! — Затем самообладание вернулось к ней, и ее голос стал почти суровым от тех тисков, которыми она сжала себя. — Если я дам вам обещание выйти за вас замуж потом, скажем, через шесть месяцев, как вы сможете доказать мне, что человек, арестованный под именем Лесперона, будет освобожден?

Я услышал, как граф издал звук, очень похожий на вздох.

— Останьтесь в Тулузе до завтра, и сегодня вечером перед отъездом он зайдет к вам попрощаться. Вы согласны?

— Пусть будет так, сударь, — ответила она.

Тут наконец я вскочил на ноги. Я больше не мог этого выносить. Вы можете удивляться, что у меня хватило сил выдержать так много и позволить ей страдать, но я пошел на это, чтобы убедиться, насколько далеко может зайти этот негодяй Шательро.

Более импульсивный человек сломал бы перегородку или крикнул бы ей, что сделка с Шательро не действительна, потому что я уже на свободе. И этот импульсивный человек поступил бы мудрее, руководствуясь внезапным порывом. Я же открыл дверь, прошел через общую комнату и бросился по коридору, который, как я думал, должен был привести меня в ту комнату. Но здесь я ошибся, и, пока я расспросил коридорного и он показал мне, куда надо идти, несколько драгоценных минут было потеряно. Он отвел меня назад в общую комнату и вывел через дверь, открывавшуюся в другой коридор. Он распахнул ее, и я лицом к лицу столкнулся с Шательро, все еще красным от недавней борьбы.

— Вы здесь! — задохнулся он, его челюсть отвисла, а лицо побледнело, хотя он не мог даже представить, что я слышал всю его торговлю.

— Если вы будете столь любезны, мы вернемся, господин граф, — сказал я.

— Вернемся куда? — глупо спросил он.

— К мадемуазель. В комнату, откуда вы только что вышли. — И не слишком вежливо я втолкнул его обратно в коридор.

— Ее там нет, — сказал он.

Я издал короткий смешок.

— Тем не менее мы вернемся туда, — настаивал я.

Я добился своего, и мы вернулись в комнату, где происходили его низкие торги. Однако на этот раз он сказал правду. Ее там не было.

— Где она? — рассерженно спросил я.

— Ушла, — ответил он, а когда я возразил, что не встретил ее, он бросил мне с вызовом: — Вы же не позволите даме идти через общую комнату, не так ли? Она вышла через боковую дверь.

— Хорошо, господин граф, — спокойно сказал я, — прежде, чем отправлюсь за ней, я хочу поговорить с вами. — И я плотно закрыл дверь.

Глава 15

ГОСПОДИН ДЕ ШАТЕЛЬРО СЕРДИТСЯ
В комнате мы молча смотрели друг на друга. Ах, как сильно изменились обстоятельства с момента нашей последней встречи!

На его лице по-прежнему было написано смятение, которое появилось в первый момент нашей встречи. Его взгляд был хмурым и мрачным, а в глазах появилась некоторая асимметричность, которая появлялась всегда, когда он волновался.

Хотя Шательро был хитрым заговорщиком и изобретательным интриганом, он от природы не был сообразительным человеком. Его мозги работали очень медленно, и ему нужно было время, чтобы обдумать ситуацию и решить, как себя в ней вести, прежде чем начать действовать.

— Господин граф, — иронично произнес я, — позвольте сделать вам комплимент по поводу глубины и коварства ваших замыслов и принести вам свои соболезнования по поводу маленькой случайности, благодаря которой я здесь и в результате которой ваши замечательные планы, вероятно, рухнут.

Он откинул свою массивную голову, как лошадь, чувствующая узду, его глаза горели злобой. Затем его чувственные губы раздвинулись в презрительной усмешке.

— Что вам известно? — спросил он с глухим презрением.

— Я был в той комнате в течение получаса, — ответил я, постучав костяшками пальцев по перегородке. — Перегородка, как вы можете заметить, очень тонкая, и я слышал все, что произошло между вами и мадемуазель де Лаведан.

— Так, значит, Барделис Великолепный; Барделис — образец благородства; Барделис — arbiter elegantiarum[697] двора Франции, похоже, всего-навсего обыкновенный шпион.

Если он хотел разозлить меня, ему это не удалось.

— Господин граф, — ответил я очень спокойно, — вы уже достигли того возраста, когда следовало бы знать, что ранить может только правда. Я случайно оказался в той комнате, и, когда услышал первые слова вашего разговора, вполне естественно, что я остался и напряг весь свой слух, чтобы не пропустить ни единого звука из вашей беседы. Что касается всего остального, позвольте мне спросить вас, мой дорогой Шательро, с каких это пор вы стали таким благородным, что имеете наглость обвинять человека в подслушивании?

— Вы говорите весьма туманно, сударь. Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду, что когда человека разоблачают в обмане, мошенничестве и воровстве, он вряд ли имеет право обвинять в этих грехах другого.

На его лице сквозь загар проступила краска, затем оно побледнело и приняло лиловатый оттенок — крайне зловещий вид, доложу я вам. Он бросил свою отделанную перьями шляпу на стол и схватился за эфес своей шпаги.

— Черт вас возьми! — вскричал он. — Вы мне за это ответите.

Я покачал головой и улыбнулся, но даже не пошевелился, чтобы вытащить шпагу.

— Сударь, нам нужно поговорить. Думаю, это будет лучше для вас.

Он поднял на меня свои злые глаза. Возможно, на него подействовала искренняя серьезность моего голоса. Но как бы там ни было, наполовину вытащенная шпага была вновь вставлена в ножны.

— Что вы можете сказать? — спросил он.

— Сядьте. — Я жестом указал ему на стул, стоящий у стола, и, когда он устроился на нем, сел напротив. Взяв перо, я окунул его в чернильницу и придвинул к себе лист бумаги.

— Когда вы втянули меня в пари, касающееся мадемуазель де Лаведан, — спокойно сказал я, — вы рассчитывали на только вам известные обстоятельства, которые должны были провалить мое сватовство. Этот поступок, господин граф, бесспорно является мошенничеством. Разве не так?

— Проклятье! — зарычал он и хотел было встать, но я, положив ему руку на плечо, вновь усадил его на стул.

— Благодаря целой цепи случайностей, — продолжал я, — я смог обойти это препятствие, на котором были основаны ваши расчеты. Эти же случайности привели к тому, что я был по ошибке арестован вместо другого человека. Вам стало известно, как я преодолел все преграды, на которые вы рассчитывали; вы пришли в ужас, когда узнали, что мне способствовали непредвиденные обстоятельства, и стали опасаться за свое пари.

И что же вы сделали? Когда я на суде предстал перед вами, королевским уполномоченным, вы сделали вид, что не знаете меня; вы отказались видеть во мне кого-нибудь, кроме Лесперона, мятежника, и приговорили меня к смертной казни вместо него, чтобы убрать меня со своей дороги. Таким образом, я бы уже не смог выполнить свое задание, и мои земли перешли бы в вашу собственность. Этот поступок, сударь, был одновременно поступком вора и убийцы. Подождите, сударь, держите себя в руках, пока я не закончу. Сегодня фортуна вновь пришла мне на помощь. Вы почувствовали, что я снова ускользаю из ваших рук, и вы были в отчаянии. Затем, в одиннадцатом часу, к вам приходит мадемуазель де Лаведан просить за мою жизнь. Этим поступком она предоставляет вам достаточное доказательство того, что ваше пари проиграно. Как бы поступил дворянин, честный человек в такой ситуации? И как поступили вы? Вы ухватились за этот последний шанс; вы обратили его в свою пользу; вы заставили эту бедную девушку продаться вам за то, чего нет на самом деле, — притворившись, что это ваше нечто обладает большой ценностью. Каким словом мы можем это назвать? Если мы снова назовем это мошенничеством, это будет слишком мягко сказано.

— Ей-богу, Барделис!

— Подождите! — крикнул я, глядя ему прямо в глаза так, что он в страхе вновь опустился на стул. Затем я продолжал прежним спокойным голосом: — Ваша алчность, ваше стремление заполучить имения Барделиса, ваша ревность и страстное желание увидеть меня нищим и, таким образом, вытесненным из дворца, с тем чтобы вы могли безраздельно пользоваться благосклонностью его величества, — все эти чувства мне кажутся несколько странными для дворянина, Шательро. Однако подождите.

И, окунув перо в чернильницу, я начал писать. Я чувствовал на себе его взгляд и мог себе представить, какие предположения и догадки приходили ему в голову, пока мое перо скользило по бумаге. Через несколько минут я закончил и отложил перо в сторону. Я взял песочницу для просушки чернил.

— Когда человек играет нечестно, господин граф, и его разоблачают в этом, он считается проигравшим. Исходя из этого, все, что вы имеете, теперь по праву принадлежит мне. — Мне снова пришлось сдерживать его. — Но если мы закроем на это глаза и представим, что вы действовали честно и благородно, все равно, сударь, у вас есть достаточное доказательство — слово самой мадемуазель — того, что я выиграл пари. И следовательно, если мы будем рассматривать это дело с самой мягкой точки зрения, — я на секунду остановился, чтобы посыпать бумагу песком, — вы все равно оказываетесь в проигрыше, и ваши имения должны перейти в мою собственность.

— Разве? — заорал он не в силах больше сдерживать себя и вскочил на ноги. — Вы закончили, не так ли? Вы сказали все, что могло прийти вам в голову. Вы бросили мне в лицо такие оскорбления, которых было бы достаточно, чтобы перерезать дюжину глоток. Вы окрестили меня обманщиком и вором, — он захлебнулся в своей ярости, — хватит, с меня довольно. Теперь послушайте меня, господин Барделис, господин шпион, господин фигляр, господин притворщик! А каковы были ваши действия, когда вы отправились в Лаведан под чужим именем? Как вы назовете это? Разве это не мошенничество?

— Нет, сударь, не мошенничество, — спокойно ответил я. — По условиям пари я мог отправиться в Лаведан в любом обличии и использовать любые уловки, какие только придут мне в голову. Но Бог с ним, — завершил я и смахнул остатки песка с бумаги. — Вряд ли этот вопрос достоин обсуждения в данный момент. Так или иначе ваше пари проиграно.

— Неужели? — Он стоял подбоченясь и насмешливо смотрел на меня. — Вы довольны? Очень довольны, а? — Его лицо было перекошено злобой. — Ну а теперь, господин маркиз, посмотрим, не смогу ли я отыграться при помощи нескольких дюймов стали.

И его рука в очередной раз потянулась к эфесу шпаги.

Поднявшись, я бросил на стол документ, который только что составил.

— Сначала взгляните на это, — сказал я.

Он вопросительно посмотрел на меня. Мое поведение вызывало у него страшное любопытство. Он подошел к столу и взял бумагу. По мере чтения его руки затряслись, глаза расширились от изумления, и он нахмурился.

— Что… что это значит? — выдохнул он.

— Это значит, что, хотя я абсолютно уверен в своей победе, я предпочитаю признать себя проигравшим. Я отдаю вам все свои земли в Барделисе, потому что, сударь, я понял, что это пари было бесчестным — дворянин не имел права принимать в нем участие, — и только так я смогу искупить свою вину перед собой, перед своей честью и перед дамой, которую вы оскорбили.

— Я не понимаю, — жалобно промямлил он.

— Я понимаю ваши трудности, граф. Это сложный вопрос. Поймите, по крайней мере, что мои имения в Пикардии — теперь ваши. Но я бы посоветовал вам, сударь, немедленно составить завещание, так как вам не суждено будет пользоваться ими.

Он взглянул на меня с застывшим вопросом в глазах.

— Его величество, — продолжал я в ответ на его взгляд, — приказал арестовать вас за злоупотребление оказанным вам доверием и за превращение правосудия в орудие убийства в ваших корыстных целях.

— Mon Dieu! — воскликнул он, внезапно превратившись в жалкого, испуганного человека. — Король знает?

— Знает? — засмеялся я. — На вас так подействовало все происходящее, что вы забыли спросить меня, как я очутился на свободе. Я был у короля, сударь, и рассказал ему, что произошло здесь, в Тулузе, и что завтра я должен взойти на плаху!

— Scelerat![698] — крикнул он. — Вы уничтожили меня! — Он стоял передо мной с позеленевшим лицом, сжимая и разжимая кулаки.

— Неужели вы надеялись, что я буду молчать? Даже если бы я и хотел, я не смог бы этого сделать, потому что у его величества было много вопросов ко мне. Из слов короля, сударь, я понял, что вы взойдете на плаху вместо меня. Так что будьте благоразумны и составьте ваше завещание сейчас, если вы хотите, чтобы ваши наследники могли наслаждаться моим имением в Пикардии.

Я не раз видел лица людей, искаженные ужасом и гневом, но я никогда не видел ничего, подобного тому безумию, которое в тот момент было написано на лице Шательро. Он топал ногами, он рвал и метал, он кипел от злости. В ярости он изрыгал тысячи непристойных ругательств, он обрушил град оскорблений на меня и шквал проклятий на короля. Его невысокое грузное тело тряслось от злости и страха, его широкое лицо было искажено чудовищной гримасой ярости. И тут, когда его неистовство было в самом разгаре, открылась дверь, и в комнату с важным видом вошел шевалье де Сент-Эсташ.

Он в изумлении застыл в дверях — пораженный гневом Шательро и смущенный моим присутствием. Его внезапное появление напомнило мне о том, что последний раз я видел его в Гренаде в день моего ареста в компании графа. Как и тогда, я удивился его близким отношениям с Шательро.

Граф обрушил всю злость на него.

— Ну, хлыщ? — прорычал он. — Что тебе нужно от меня?

— Господин граф! — воскликнул шевалье с негодованием и укором.

— Вы пришли не вовремя, — вмешался я. — Господин де Шательро слегка не в себе.

Мои слова вновь привлекли его внимание ко мне, и он в изумлении вытаращил на меня глаза, поскольку для него я по-прежнему оставался Леспероном, мятежником, и он, естественно, недоумевал, почему я очутился на свободе.

Но тут в коридоре послышались шаги и голоса. Повернувшись, я увидел за спиной Сент-Эсташа Кастельру, Миронсака и моего старого знакомого — болтливого, невыносимого шута Лафоса. От Миронсака он узнал, что я в Тулузе, и в сопровождении Кастельру они оба отправились искать меня. Готов поклясться, что они не ожидали увидеть меня в такой ситуации.

Оттолкнув Сент-Эсташа, они вошли в комнату. Пока они радостно приветствовали и поздравляли меня, Шательро, обуздав свой гнев, отвел шевалье в угол и молча слушал его. Наконец, я услышал, как граф воскликнул:

— Поступайте как вам угодно, шевалье. Если у вас есть какой-то личный интерес в этом, пожалуйста. А меня это больше не интересует.

— Но почему, сударь? — спросил шевалье.

— Почему? — повторил Шательро, вновь охваченный яростью. Затем, круто развернувшись, он пошел прямо на меня, как бык в атаку.

— Господин де Барделис! — злобно прошипел он.

— Барделис! — ахнул за его спиной Сент-Эсташ.

— Что еще? — холодно спросил я, отвернувшись от своих друзей.

— Может быть, все, что вы сказали, правда, может быть, я действительно обречен, но клянусь перед Богом, вы не уйдете отсюда безнаказанным.

Боюсь, сударь, вы очень сильно рискуете нарушить клятву! — я рассмеялся.

— Вы дадите мне сатисфакцию прежде, чем мы расстанемся! — заорал он.

— Если эта бумага не является достаточным удовлетворением для вас, тогда, сударь, простите меня, но ваша жадность не имеет границ, и ее просто невозможно удовлетворить.

— К черту вашу бумагу и ваши имения! Какая мне от них будет польза, когда я умру?

— Они могут принести пользу вашим наследникам, — предположил я.

— Но какую пользу это принесет мне?

— Эту загадку я не в силах разгадать.

— Ты смеешься надо мной, ты — подлец! — прохрипел он. Затем, резко переменив тон, он сказал: — У вас нет недостатка в друзьях. Попросите одного из этих господ быть вашим секундантом, и, если вы честный человек, пойдемте во двор и разрешим этот вопрос.

Я покачал головой.

— Я настолько честный человек, что не со всяким могу скрестить свою шпагу. Я предпочитаю отдать вас в руки короля; я думаю, его палач не столь разборчив. Нет, сударь, я не думаю, что могу драться с вами.

Его лицо побледнело. Оно стало просто серым, челюсти были сжаты, а глаза потеряли всякую симметрию. Минуту он смотрел на меня. Потом сделал шаг вперед.

— Вы не думаете, что можете драться со мной, да? Вы так не думаете? Pardieu! Как мне заставить вас изменить свое решение? Вы глухи к словесным оскорблениям. Вы воображаете, что ваша смелость не может подвергаться сомнениям, потому что по счастливой случайности вы несколько лет назад убили Вертоля, и его слава перешла к вам. — От злости он тяжело дышал, как сильно уставший человек. — С тех пор вы жили за счет этой репутации. Посмотрим, сможете ли вы умереть с ней, господин де Барделис. — И, наклонившись вперед, он ударил меня в грудь. Его удар был таким внезапным и таким сильным — он обладал невероятной силой, — что я бы упал, если бы меня не поймал Лафос.

— Убей его! — прошептал этот помешанный на классике глупец. — Поступи, как Тесей[699], с этим марафонским быком.

Шательро отступил назад и стоял, подбоченясь и склонив голову к правому плечу. Он выжидающе смотрел на меня, и в глазах его полыхали злоба и презрение.

— Ну как, ваши сомнения рассеялись? — ухмыльнулся он.

— Я встречусь с вами, — ответил я, отдышавшись. — Но клянусь, я не позволю вам уйти от палача.

Он грубо рассмеялся.

— Неужели я этого не знаю? — издевался он. — Как я могу убить вас и уйти от палача? Пойдемте, господа, sortons[700]. Сию минуту!

— Soit[701], — коротко ответил я; мы протиснулись в коридор и вперемешку отправились на задний двор.

Глава 16

ШПАГИ!
Лафос шел рядом со мной, взяв меня под руку, и заверял, что будет моим секундантом. Этот неугомонный, легкомысленный стихоплет просто обожал драки, они были его страстью, и, когда в ответ на его намек на эдикт я сказал ему, что у меня есть разрешение короля на дуэль, он едва не обезумел от радости.

— Кровь Лафоса! — была его клятва. — Честь быть вашим секундантом должна быть оказана мне, мой Барделис! Вы просто обязаны, ведь во всем этом есть и доля моей вины. Нет, вы не откажете мне. Вон у того господина с жуткими усами и с именем, похожим на гасконское ругательство, — я имею в виду кузена Миронсака, — нюх на драку и страстное желание поучаствовать в ней. Но вы окажете эту честь мне, ведь правда? Pardieu! Благодаря ей я попаду в историю.

— Или на кладбище, — сказал я, дабы охладить его пыл.

— Peste! Отличное предсказание! — затем рассмеявшись, он добавил, показывая на Сент-Эсташа: — Но этот длинный худой святой — я забыл, кому он покровительствует, — не выглядит кровожадным.

Чтобы не спорить с ним, я пообещал, что он будет моим секундантом. Но эта милость потеряла всякую ценность в его глазах, когда я добавил, что не хочу привлекать секундантов, поскольку дело было сугубо личного характера.

Миронсак и Кастельру с помощью Сент-Эсташа закрыли тяжелые porte cochere[702] и скрыли нас от взглядов прохожих. Скрип этих ворот привлек внимание хозяина и двоих слуг, и на нас обрушились мольбы и просьбы, крики и ругательства, которые всегда предшествуют любой дуэли на конном дворе, но которые неизменно завершаются тем, что хозяин бежит за помощью на ближайшую гауптвахту, что и произошло на этот раз.

— А теперь, мои myrmillones[703], — вскричал Лафос с кровожадным ликованием, — беритесь за дело, пока не вернулся хозяин.

— Po Cap de Diou! — прорычал Кастельру. — Подходящее место для шуток, господин балагур!

— Шуток? — услышал я его ответ, при этом он помогал мне снять камзол. — Разве я шучу? Diable! Вы, гасконцы, — все тугодумы! У меня есть склонность к аллегориям, но никто никогда не расценивал их как просто шутки.

Наконец мы были готовы, и я сосредоточил все свое внимание на коренастой мощной фигуре Шательро. Он надвигался на меня, раздетый до пояса, с каменным лицом и суровой решимостью в глазах. Несмотря на невысокий рост и широкую кость, которая подразумевала медлительность движений, в нем было что-то устрашающее. На его обнаженных плечах играли огромные мускулы, и, если его руки были столь же гибкими, сколь и мощными, одного этого было достаточно, чтобы сделать его опасным противником.

Однако я не чувствовал ни малейшего страха, хотя и не был отъявленным ferrailleur[704]. Как я уже говорил, за всю свою жизнь я сражался на дуэли с одним единственным человеком. В то же время я не отношусь к людям, которые никогда, ни при каких обстоятельствах не испытывают чувство страха. Такие люди на самом деле не так уж храбры; им просто не хватает ума и воображения. Даже робкий человек может совершить безрассудную дерзость, если его изрядно напоить вином. Но это так, между прочим. Вполне возможно, что мои регулярные занятия фехтованием в Париже сыграли свою роль в том, что этот поединок не смог взволновать меня.

Как бы там ни было, но я вступил в бой с графом, не чувствуя дрожи ни в теле, ни в душе. Я выжидал, чтобы граф начал первым. Мне нужно было определить его возможности и решить, как лучше разделаться с ним. Я не намерен был убивать его, я хотел оставить его в живых для палача, как я поклялся, и, следовательно, мне необходимо было любыми средствами обезоружить его.

Но он тоже вел себя осторожно и осмотрительно. Я надеялся, что ярость ослепит его, он со злостью бросится на меня, и тогда я легко смогу достичь своей цели. Однако все было не так просто. Теперь, когда он взял в руку шпагу, чтобы защитить свою жизнь и отобрать мою, он, казалось, понял, насколько важно иметь трезвый рассудок. Подавив свой гнев, он стоял передо мной спокойный и решительный.

В первой схватке мы провели ряд проверочных выпадов в терции, каждый действовал с осторожностью, однако ни один из нас не уступал и не обнаруживал поспешности или волнения. Теперь его шпага безостановочно мелькала передо мной; он смотрел на меня исподлобья, и, согнув колени, весь сжался, как кошка, готовящаяся к прыжку. И прыгнул. Его перевод в темп был стремительным, как молния; он провел серию ударов и, распрямившись в выпаде в завершение своих двух переводов, вытянул руку, чтобы последним ударом поразить цель.

Но резким движением я отбросил его шпагу от моего тела. Наши шпаги звякнули, его шпага прошла мимо меня, он весь вытянулся и на какое-то мгновение оказался полностью в моей власти. Однако я просто стоял и даже не шевельнул своей шпагой, пока он не поднял шпагу вверх, и мы вернулись к нашей первой позиции.

Я услышал, как смачно выругался Кастельру, как в ужасе охнул Сент-Эсташ, который уже представил своего друга распростертым на земле, и как разочарованно вскрикнул Лафос, когда Шательро поднял вверх свою шпагу. Но меня это мало волновало. Как я уже сказал, я не собирался убивать графа. Вероятно, Шательро следовало бы обратить на это внимание, но он ничего не понял. Судя по тому, как стремительно он начал нападать на меня, он решил, что ему удалось выкрутиться за счет моей медлительности. Но он не учел, какая мне понадобилась скорость для того, чтобы выиграть эту позицию.

Он был полон презрения ко мне за то, что я не смог проткнутьего шпагой в такой подходящий момент. Теперь он фехтовал без всяких предосторожностей, тем самым демонстрируя мне свое презрение и торопясь разделаться со мной, пока нас не прервали. Я решил воспользоваться его поспешностью и попытаться разоружить его. Я отразил жестокий удар, поставив — опасно близкую — защиту, и, обхватив его шпагу, попытался нажимом выбить ее из его руки. Мне почти удалось это сделать, но он выскользнул и отпарировал мой удар.

Тогда он, вероятно, понял, что я не был таким уж недостойным соперником, как ему показалось, и вернулся к своей прежней, осторожной тактике. Затем я изменил свои планы. Я изобразил нападение и в течение нескольких минут жестоко атаковал его. Он был силен, но у меня были преимущества дистанции удара и гибкости, но даже без этих преимуществ, если бы моей целью была его жизнь, я бы мог быстро с ним расправиться.

Игра, которую я вел, была крайне рискованной, и один раз я очутился на волосок от смерти. Моя атака вынудила его нанести ответный удар, чего я и добивался. Он так и поступил, и, когда его шпага скрестилась с моей, а ее острие было нацелено на меня, я вновь обхватил ее и попытался нажимом выбить из его руки. Но на этот раз я был далек от успеха. Он рассмеялся и внезапно, застав меня врасплох, высвободил свою шпагу, и ее острие, как змея, метнулось к моему горлу.

Я отразил этот удар, но только тогда, когда острие шпаги находилось всего в трех дюймах от моей шеи и едва не расцарапало кожу. Опасность была настолько близка, что, когда мы оба подняли шпаги, я был весь в холодном поту.

После этого я решил отказаться от попытки разоружить его при помощи нажима и сосредоточился на тактике захвата. Но когда я принимал это решение — в этот момент мы сражались в шестой позиции, — я вдруг увидел свой шанс. Острие его шпаги было направлено вниз; оно было настолько низко, что его рука оказалась открытой, и острие моей шпаги было на одном уровне с ней. В одну секунду я оценил ситуацию и принял решение. Через мгновение я выпрямил руку, нанес молниеносный удар и пронзил руку, которая держала шпагу.

Он взвыл от боли, затем послышался злобный рык, и разъяренный граф, раненный, но не побежденный, левой рукой поймал свою падающую шпагу. Моя шпага застряла в кости правой руки, он решил воспользоваться этим и попытался проткнуть меня насквозь, но я быстро отскочил в сторону. Прежде, чем он смог повторить свою попытку, мои друзья набросились на него, отобрали у него шпагу и выдернули мою шпагу из его руки.

С моей стороны было, конечно, некрасиво дразнить человека, который находился в столь плачевном состоянии, но как еще я мог объяснить ему, что имел в виду, когда пообещал, что оставлю его в живых для палача, хотя и согласился драться с ним.

Миронсак, Кастельру и Лафос стояли вокруг меня и тихо переговаривались друг с другом, но я не обращал никакого внимания ни на patois[705] Кастельру, ни на искаженные цитаты Лафоса из классики. Наш поединок затянулся, и методы, которые я использовал, были слишком изнурительными. Я прислонился к воротам и вытер лицо платком. Затем Сент-Эсташ, который перевязал руку своего патрона, подозвал к себе Лафоса.

Я следил глазами за своим секундантом, когда он шел к Шательро. Граф стоял белый, со сжатыми губами, несомненно от боли, которую ему причиняла рана в руке. Он обратился к Лафосу, и до меня донесся его голос.

— Вы оказали бы мне любезность, сударь, если бы сообщили своему другу, что мы не договаривались драться до первой крови. Наша схватка должна быть а l’outrance[706]. Левой рукой я фехтую так же хорошо, как и правой, и, если господин де Барделис окажет мне честь и продолжит поединок, я буду ему весьма признателен.

Лафос поклонился и подошел ко мне с сообщением, которое мы уже слышали.

— Мотивы, — сказал я в ответ, — побудившие меня к дуэли, резко отличаются от мотивов господина де Шательро. Он вынудил меня предоставить доказательство моей смелости. Я предъявил ему это доказательство; и я не намерен больше ничего делать. Кроме того, как господин де Шательро, вероятно, заметил, уже смеркается, и через несколько минут станет слишком темно для того, чтобы продолжать поединок.

— Через несколько минут свет уже будет ни к чему, сударь, — крикнул Шательро, чтобы выиграть время. Он был верен себе до конца.

— В любом случае, сударь, сюда идут те, кто будет решать этот вопрос, — ответил я, показывая на дверь гостиницы.

В этот момент во дворе появился хозяин в сопровождении офицера и шестерых солдат. Это были не простые блюстители порядка, а королевские мушкетеры, и, увидев их, я понял, что они пришли не остановить дуэль, а арестовать моего соперника за более тяжелое преступление.

Офицер направился прямо к Шательро.

— Именем короля, господин граф, — сказал он, — я требую вашу шпагу.

Вероятно, в самой глубине души я оставался мягким и добрым человеком, хотя все считали меня бесчувственным циником; когда на лице Шательро я увидел горе и страдание, мне стало невыносимо жаль его, несмотря на все то, что он замышлял против меня. У него не было ни тени сомнения по поводу того, что его ждет. Он знал, как никто другой, как искренне король любит меня, как жестоко он накажет его за попытку лишить меня жизни, не говоря уж о том, что он превратил правосудие в проститутку — одного этого было достаточно для того, чтобы вынести ему смертный приговор.

Минуту он стоял с опущенной головой, душевные муки заглушили боль в руке. Затем резко выпрямился и гордо и даже слегка насмешливо посмотрел офицеру прямо в глаза.

— Вам нужна моя шпага, сударь? — спросил он.

Мушкетер почтительно поклонился.

— Сент-Эсташ, окажите любезность, подайте ее мне.

Пока шевалье поднимал шпагу, этот человек ждал его с видимым спокойствием. В тот момент я просто восхищался им — нас всегда восхищают люди, которые с мужеством принимают удары судьбы. Я хорошо мог представить себе его состояние в эту минуту. Он все поставил на карту и все потерял. Ему грозили бесчестье, позор и плаха, и они были неминуемы.

Он взял шпагу из рук шевалье. Секунду он в задумчивости держал ее за эфес, как будто решая что-то. Мушкетер ждал с почтением, которое все добрые люди обычно испытывают к несчастным.

Продолжая держать шпагу, он на мгновение поднял глаза, и его злобный взгляд остановился на мне. Затем он издал короткий смешок и, пожав плечами, взял шпагу за острие, как бы предлагая эфес офицеру. Вдруг он шагнул назад и, прежде чем кто-нибудь смог остановить его, упер эфес в землю, острие направил себе в грудь, всем телом навалился на него и проткнул себя насквозь.

Все вскрикнули от неожиданности и бросились к нему. Он перевернулся на бок, лицо перекосилось от невыносимой боли, однако его насмешливость была непобедима.

— Теперь можете взять мою шпагу, господин офицер, — сказал он и потерял сознание.

Выругавшись, мушкетер шагнул вперед. Он буквально отнесся к словам Шательро и, встав рядом с ним на колени, осторожно вытащил шпагу. Затем он приказал своим людям забрать тело.

Кто-то спросил:

— Он мертв?

И кто-то ответил:

— Нет еще, но скоро будет.

Два мушкетера отнесли его в гостиницу и положили на пол в той самой комнате, в которой около часа назад он заключил свою сделку с Роксаланой. Вместо подушки ему под голову подложили свернутый плащ. Мы ушли, а он остался на попечении своих стражников, хозяина, Сент-Эсташа и Лафоса. Последним, не сомневаюсь, двигал нездоровый интерес, характерный для многих поэтически настроенных людей, и он остался, чтобы лично наблюдать предсмертную агонию графа Шательро.

Что касается меня, я оделся и собирался немедленно отправиться в гостиницу «дель’Эпе», чтобы разыскать там Роксалану, успокоить ее и наконец-то во всем признаться.

Когда мы вышли на улицу, было уже совсем темно. Я повернулся к Кастельру и спросил его, каким образом Сент-Эсташ оказался в компании Шательро.

— Я полагаю, он из рода Искариотов[707], — ответил гасконец. — Как только он узнал, что Шательро направляется в Лангедок в качестве королевского уполномоченного, он отправился к нему и предложил свои услуги по привлечению мятежников к суду. Он утверждал, что прекрасно знает провинцию, и поэтому может сослужить хорошую службу королю, кроме того, ему были известны имена людей, которых мы даже не подозревали.

— Mort Dieu! — воскликнул я. — Я подозревал что-то в этом роде. Вы совершенно верно причислили его к племени Искариотов. Но он еще хуже, чем вы думаете. Мне это хорошо известно — слишком хорошо. До последнего времени он сам был мятежником, сторонником Гастона Орлеанского, хотя и не очень искренним. Вы не знаете, что заставило его сделать это?

— Те же причины, которые двигали его предком Иудой. Желание обогатиться. Ведь он претендует на половину конфискованного имущества ранее не подозреваемых мятежников, которых он передает в руки правосудия и измену которых доказывают при его помощи.

— Diable! — вскричал я. — И Хранитель Печати санкционирует это?

— Санкционирует это? Да у Сент-Эсташа есть доверенность, он обладает полной свободой действий, и ему предоставлен целый отряд всадников, которые помогают ему в охоте за мятежниками.

— И много он успел сделать? — был мой следующий вопрос.

— Он выдал полдюжины аристократов и их семей. Я думаю, при этом он сколотил себе приличное состояние.

— Завтра, Кастельру, я пойду к королю и расскажу ему об этом милом господине, и думаю, что он не только окажется в темнице, сырой и глубокой, но ему также придется вернуть эти залитые кровью деньги.

— Если вы сможете доказать его измену, вы сделаете благое дело, — ответил Кастельру. — Ну а теперь до завтра. Это гостиница «дель Эпе».

Из приоткрытых дверей вырывался луч света и освещал мощеную улицу. В этом луче света роились — как мошки вокруг фонаря — темные фигуры уличных мальчишек и других прохожих, и туда же вступил я, расставшись со своими спутниками.

Я поднялся по ступенькам и уже собрался войти, как вдруг раздался взрыв хохота, и я различил очень знакомый мне голос. Похоже, он обращался к компании, которая собралась внутри. Я сомневался всего минуту, поскольку прошел уже месяц с тех пор, как я слышал этот мягкий вкрадчивый голос. Теперь я был уверен, что этот голос принадлежит моему дворецкому Ганимеду. Люди Кастельру наконец-то нашли его и привезли в Тулузу.

У меня было желание броситься в комнату и расцеловать этого старого слугу, к которому, несмотря на все его недостатки, я был глубоко привязан. Но в этот момент до меня донесся не только его голос, но и слова, которые он произносил. Эти слова удержали меня и заставили подслушивать второй раз в моей жизни в один и тот же день.

Глава 17

БОЛТОВНЯ ГАНИМЕДА
До этой минуты, когда я стоял на пороге гостиницы «дель’Эпе» и внимал рассказу моего оруженосца, который вызывал взрывы хохота у его многочисленных слушателей, я и не подозревал в Роденаре такого талантливого raconteur[708]. Но я не могу сказать, что высоко оценил его способности в тот момент, потому что история, которую он рассказывал, была о том, как некий Марсель де Сент-Пол, маркиз де Барделис заключил пари с графом де Шательро, что он посватается и женится на мадемуазель де Лаведан в течение трех месяцев. Вы думаете он остановился на этом? Похоже, Роденар был хорошо осведомлен. Он разузнал все подробности у людей Кастельру, а потом в Тулузе — не знаю уж у кого — после своего приезда.

Он развлекал компанию рассказом о том, как мы нашли умирающего Лесперона, как я уехал один и, очевидно, присвоил себе имя этого мятежника, и таким образом мое сватовство в Лаведане проходило в благоприятных условиях сочувствия. Но самое интересное, объявил он, заключалось в том, что меня арестовали под именем Лесперона, привезли в Тулузу и судили вместо Лесперона. Он рассказал им, как меня приговорили к смерти вместо другого человека, и уверял их, что меня непременно бы казнили на следующий день, но ему — Роденару — стало известно о моем тяжелом положении, и он приехал, чтобы освободить меня.

Когда я услышал его рассказ о пари, моим первым желанием было войти в комнату и тем самым заставить его замолчать. Но я не прислушался к внутреннему голосу, и вскоре мне пришлось горько пожалеть об этом. Как это получилось, я и сам не знаю. Вероятно, мне хотелось посмотреть, насколько далеко может зайти мой верный оруженосец, которому я доверял все эти годы. Итак, я остался стоять на пороге, пока он не закончил свой рассказ. В заключение он сказал, что собирается сообщить королю — который по счастливой случайности прибыл сегодня в Тулузу — об этой ошибке, немедленно освободить меня и тем самым заслужить мою вечную признательность.

Только я собирался войти, чтобы сурово наказать этого болтливого негодяя, как вдруг услышал какое-то движение внутри. Заскрипели стулья, смолкли голоса, и внезапно я оказался лицом к лицу с самой Роксаланой де Лаведан, которую сопровождали паж и какая-то женщина.

Ее глаза задержались на мне всего на одно мгновение. Свет, льющийся из-за ее спины, нахально осветил мое лицо, крайне испуганное. В эту секунду я понял, что она слышала весь рассказ Роденара. Я почувствовал, что бледнею под ее взглядом, дрожь охватила мое тело, а лоб покрылся холодным потом. Затем она отвела глаза и посмотрела мимо меня на улицу, как будто мы не были знакомы; не могу сказать, как выглядела она — побледнела или покраснела, — так как ее лицо было в тени. Наступила пауза, которая показалась мне бесконечной, хотя на самом деле прошло лишь несколько секунд. Затем, подобрав юбку, она не глядя прошла мимо меня, а я в замешательстве отпрянул в тень, сгорая от стыда, ярости и унижения.

Сопровождавшая ее женщина вопросительно посмотрела на меня исподлобья; ее любопытный паж нахально уставился на меня, и я едва удержался, чтобы пинком не помочь ему спуститься с лестницы.

Наконец они ушли, и до меня донесся пронзительный голос пажа. Он звал конюха, чтобы тот подал карету. Я понял, что она уезжает в Лаведан.

Теперь она знала, что была обманута со всех сторон, сначала мной, а потом, сегодня днем, Шательро, и ее отъезд из Тулузы мог означать только одно — она решила расстаться со мной навсегда. Мне показалось, что в ее мимолетном взгляде мелькнуло удивление, но гордость не позволила ей спросить меня о причинах моего освобождения.

Я все еще стоял там, где она прошла мимо меня, и смотрел ей вслед, пока ее карета не укатила в ночь. В течение нескольких минут я боролся с собой и никак не мог решить, что мне делать. Но отчаяние уже крепко держало меня в своих объятиях.

Я пришел к гостинице «дель’Эпе» ликующим и уверенным в победе. Я пришел признаться ей во всем. Мне казалось, что теперь я легко сделаю это. Я мог сказать ей: «Я поспорил, что завоюю не вас, Роксалана, а некую мадемуазель де Лаведан. Я завоевал вашу любовь, но чтобы у вас не осталось никаких сомнений по поводу моих намерений, я заплатил свой проигрыш и признал себя побежденным. Я передал Шательро и его наследникам мои имения в Барделисе».

О, сколько раз я мысленно повторял эти слова, и я был уверен, я знал, что завоюю ее. А теперь она узнала об этой позорной сделке не от меня, а от другого человека, и все рухнуло.

Роденар заплатит за это — клянусь честью, заплатит! Я опять пал жертвой ярости, которую всегда считал недостойной дворянина, но давать волю которой в последнее время, похоже, стало для меня привычным делом. Как раз в этот момент по ступенькам поднимался конюх. В руке он держал длинный хлыст. Пробормотав «С вашего позволения», я выхватил его и ворвался в комнату.

Мой управляющий все еще рассказывал обо мне. Комната была переполнена, так как Роденар привел с собой еще двадцать моих слуг. Один из них поднял голову, когда я промчался мимо него, и, узнав меня, вскрикнул от удивления. Но Роденар продолжал говорить, увлеченный своим рассказом, не замечая ничего вокруг.

— Господин маркиз, — говорил он, — это дворянин, служить которому большая честь…

На последнем слове он завопил, так как удар моего хлыста обжег его откормленные бока.

— Тебе больше не видеть этой чести, собака! — вскричал я.

Он высоко подпрыгнул, когда хлыст ударил его второй раз. Он круто развернулся. Его лицо было искажено от боли, его отвисшие щеки побледнели от страха, а глаза обезумели от гнева. Увидев меня и мое перекошенное от гнева лицо, он упал на колени и выкрикнул что-то непонятное — в тот момент я вряд ли мог что-нибудь разобрать.

Плеть снова взметнулась в воздух и опустилась на его плечи. Он корчился и стонал от физической и душевной боли. Но я был безжалостен. Своей болтовней он поломал мне жизнь, и за это он должен заплатить единственную цену, которая была ему доступна, — цену физической боли. Вновь и вновь мой хлыст со свистом вонзался в его мягкую белую плоть, а он ползал передо мной на коленях и молил о пощаде. Инстинктивно он приблизился ко мне, чтобы затруднить мои движения, но я отошел назад и предоставил плетке полную свободу действий. Он молитвенно протянул ко мне свои пухлые руки, но плеть поймала их в свое жестокое объятие и оставила красный рубец на белой коже. Он с воплем сунул их под мышки и упал ничком на пол.

Я помню, что кто-то из моих слуг попытался удержать меня, но это подействовало на меня, как ветер на бушующее пламя. Я щелкал хлыстом вокруг себя и кричал им, чтобы они не смели приближаться, если не хотят разделить его участь. Видимо, у меня был настолько устрашающий вид, что они в страхе отступили и молча наблюдали за наказанием своего предводителя.

Сейчас, когда я думаю об этом, меня охватывает ужасный стыд. Я с большим трудом заставил себя написать об этом. И если я оскорбил вас рассказом об этой порке, пусть крайняя необходимость послужит мне оправданием; к сожалению, я не могу найти оправданий для самой порки, не говоря уже о той слепой ярости, которая охватила меня.

На следующий день я уже горько сожалел об этом. Но в тот момент я ничего не соображал. Я просто обезумел, и мое безумие породило эту страшную жестокость.

— Ты смеешь говорить обо мне и моих делах в таверне, негодяй! — кричал я, задыхаясь от гнева. — Надеюсь, в будущем память об этом заставит тебя попридержать свой ядовитый язык.

— Монсеньер! — вопил он. — Misericorde[709], монсеньер!

— Да, ты получишь пощаду — как раз столько пощады, сколько ты заслуживаешь. Я для этого доверял тебе все эти годы? А разве мой отец не доверял тебе? Ты стал толстым, холеным и самодовольным на службе у меня, и так ты мне отплатил за это? Sangdieu, Роденар! Мой отец повесил бы тебя и за половину того, что ты здесь наговорил сегодня. Собака! Жалкий подлец!

— Монсеньер, — вновь завопил он, — простите! Ради всего святого, простите! Монсеньер, я не знал…

— Зато теперь ты знаешь, собака: тебя учит боль в твоей жирной туше разве не так, падаль?

Силы оставили его, и он упал, безжизненная стонущая, кровавая масса, которую по-прежнему хлестала моя плеть.

Я отчетливо вижу эту плохо освещенную комнату; испуганные лица, на которые пламя свечей бросало причудливые тени, свист и щелканье моего хлыста; мой собственный голос, изрыгающий проклятия и презрительные эпитеты; вопли Роденара; умоляющие или протестующие возгласы то тут, то там, а самые смелые даже пытались пристыдить меня. Вскоре они уже все стали кричать «Позор!», и я наконец остановился и выпрямился с вызовом. Я не привык к критике, и их осуждающие возгласы разозлили меня.

— Кто тут сомневается в моих правах? — надменно спросил я, и они все замолкли. — Если среди вас найдется хоть один смельчак, который сможет подойти ко мне, он получит мой ответ. — Когда никто из них не ответил, я рассмеялся, выразив тем самым свое презрение.

— Монсеньер! — жалобно скулил Роденар у моих ног уже слабеющим голосом.

Вместо ответа я еще раз ударил его и бросил истрепавшийся хлыст конюху, у которого я его занял.

— Теперь достаточно, Роденар, — сказал я, коснувшись его ногой. — Если ты дорожишь своей несчастной жизнью, постарайся больше никогда не попадаться мне на глаза!

— Только не это, монсеньер! — застонал этот несчастный. — О, нет, только не это! Вы уже наказали меня, вы отхлестали меня так, что я не могу подняться, теперь простите меня, монсеньер, простите меня!

— Я уже простил тебя, но я не желаю больше тебя видеть, иначе я могу забыть о том, что простил тебя. Кто-нибудь, уберите его отсюда, — приказал я моим людям, и двое из них с молчаливой покорностью быстро вынесли этого стонущего, всхлипывающего старика из комнаты.

— Хозяин, — приказал я, — приготовьте мне комнату. Вы двое, помогите мне.

Затем я распорядился насчет своего багажа. Часть его мои лакеи принесли в комнату, которую хозяин немедленно приготовил для меня. В этой комнате я сидел, охваченный невыносимой тоской и отчаянием. Ярость моя прошла, я мог бы подумать о несчастном Ганимеде и его состоянии, но голова моя была занята лишь моими собственными делами.

Сначала я подумал отправиться в Лаведан, но сейчас же отказался от этой идеи. Что мне теперь это даст? Поверит ли мне Роксалана? Скорее всего, она подумает, что я решил с выгодой использовать эту ситуацию и что обстоятельства вынуждают меня сказать правду об этой истории, которую я не имею права отрицать. Нет, больше ничего нельзя сделать. В прошлом у меня было много amours[710], однако, если бы я потерпел неудачу хотя бы в одном из них, я бы не почувствовал ни сожаления, ни горя. Но вот настал мой Dies irae[711]. По иронии судьбы, именно моя первая настоящая любовь должна была кончиться провалом.

Наконец я лег в постель, но мне долго не удавалось заснуть. Всю ночь я оплакивал свою погибшую любовь, точно мать, потерявшая своего младенца.

На следующий день я решил уехать из Тулузы — покинуть эту провинцию, которая принесла мне столько горя, — и отправиться в Божанси, где и провести свою старость в уединении, ненавидя всех людей. С меня хватит дворцов; с меня хватит любви и женщин; похоже, что и сама жизнь мне уже надоела. Она щедро осыпала меня подарками, о которых я не просил. Она заваливала меня подношениями, которые были не в моем вкусе и вызывали у меня тошноту. А теперь, когда здесь, в этом заброшенном уголке Франции, я встретил единственный предмет своих желаний, она быстро отняла его у меня, посеяв тем самым досаду и тоску в моем изнеженном сердце.

В этот день я встретился с Кастельру, но ни слова не сказал ему о своей печали. Он принес известия о Шательро. Граф лежал в тяжелом состоянии в гостинице «Рояль», и его нельзя было трогать. Врач опасался за его жизнь.

— Он просит вас прийти, — сказал Кастельру.

Но я и не думал этого делать. Хотя он причинил мне много зла, хотя я глубоко презирал его, его нынешнее состояние может вызвать у меня жалость к нему, а я не собирался растрачивать на такого человека, как Шательро, — пусть даже он находился на смертном одре — чувство, которое сейчас было крайне необходимо мне самому.

— Я не пойду, — подумав, сказал я. — Скажите ему, что я прощаю его, если ему нужно мое прощение; скажите ему, что я не питаю ненависти к нему, и пусть он составит завещание, дабы избавить меня от хлопот после его смерти.

Я сказал это, потому что не собирался в случае, если он умрет без завещания, разыскивать его наследников и объявлять им, что мои бывшие имения в Пикардии теперь принадлежат им.

Кастельру еще раз попробовал уговорить меня навестить графа, но я был тверд в своем решении.

— Я уезжаю из Тулузы сегодня, — сообщил я.

— Куда вы направляетесь?

— К черту или в Божанси — я еще точно не знаю, но это не имеет значения.

Он удивленно посмотрел на меня, но, будучи человеком воспитанным, не задавал никаких вопросов о том, что считал сугубо личным.

— А как же король? — наконец спросил он.

— Его величество уже освободил меня от моих обязанностей при нем.

Однако я не уехал в этот день. Я дотянул до захода солнца и, увидев, что уже слишком поздно, решил отложить свой отъезд на следующий день. Не знаю, почему я так оттягивал его. Возможно, это было результатом инертности, которая охватила меня, возможно, меня удержал перст судьбы. Как бы там ни было, но тот факт, что я остался в гостинице «дель’Эпе» еще на одну ночь, оказался одной из тех случайностей, которые, пусть незаметно и без видимой лотки, приводят к невероятным событиям. Если бы я уехал в тот день в Божанси, вы, вероятно, никогда бы больше не услышали обо мне — по крайней мере, от меня самого, — потому что вряд ли стоило бы труда описывать то, что я вам уже рассказал, без того, что случилось потом.

Утром я отправился в путь, но, поскольку мы выехали поздно, мы успели добраться только до Гренада, и мне пришлось провести еще одну ночь в таверне де ла Курон. И благодаря тому, что я всего на один день отложил свой отъезд, я успел вовремя получить сообщение.

День был в полном разгаре. Наши лошади были оседланы, некоторые из моих людей уже сидели верхом — я не собирался отпускать их, пока мы не доберемся до Божанси, — и две мои кареты уже были готовы к отъезду. Не так просто отказаться от своих привычек даже тогда, когда Нужда поднимает свой голос.

Я как раз рассчитывался с хозяином, когда в коридоре вдруг послышались шаги, звяканье шпаги и раздался возбужденный голос — голос Кастельру:

— Барделис! Господин де Барделис!

— Что привело вас сюда? — приветствовал я его, когда он вошел в комнату.

— Так вы едете в Божанси? — резко спросил он.

— Да, а что? — ответил я, не понимая его возбуждения.

— Значит, вы не видели Сент-Эсташа и его людей?

— Нет.

— Странно, они должны были здесь проехать несколько часов назад. — Затем, бросив свою шляпу на стол, он заговорил с неожиданным пылом. — Если вас хоть как-то интересует семья Лаведана, вы немедленно вернетесь в Тулузу.

Упоминания о Лаведане было достаточно, чтобы мое сердце бешено заколотилось. Однако за прошедшие два дня я научился смирению, а вместе с этим приходит умение сдерживать свои чувства. Я медленно повернулся и внимательно посмотрел на маленького капитана. Его черные глаза сверкали, усы топорщились от возбуждения. Он явно принес важные новости. Я повернулся к хозяину.

— Оставьте нас, — коротко сказал я и, когда он ушел, как можно спокойнее спросил: — Что с семьей Лаведана, Кастельру?

— Сегодня в шесть утра шевалье де Сент-Эсташ выехал из Тулузы и направился в Лаведан.

Я быстро догадался, зачем он туда поехал.

— Он выдал виконта? — наполовину вопросительно, наполовину утвердительно сказал я. Кастельру кивнул.

— Он получил у Хранителя Печати ордер на его арест и отправился за ним. Есть опасность, что через несколько дней от Лаведана останется только имя. Этот Сент-Эсташ ведет оживленную торговлю и уже отхватил солидный куш. Но если сложить все вместе, это окажется мизером по сравнению с тем, что он получит в этой экспедиции. Если вы не вмешаетесь, Барделис, виконт де Лаведан погибнет, а его семья останется без крова.

— Я вмешаюсь, — вскричал я. — Клянусь честью! А Сент-Эсташ может считать, что родился под счастливой звездой, если ему удастся избежать эшафота. Он не подозревает, что ему придется иметь дело со мной. Кастельру, я немедленно отправляюсь в Лаведан.

Я уже направился к двери, когда гасконец окликнул меня.

— А что это даст? — спросил он. — Не лучше ли будет сначала вернуться в Тулузу и заручиться поддержкой короля?

В его словах был здравый смысл. Но моя кровь кипела, и мне было не до здравого смысла.

— Вернуться в Тулузу? — грозно повторил я. — Напрасная трата времени, капитан. Нет, я поеду прямо в Лаведан. Мне не нужна никакая поддержка. Я слишком хорошо знаю дела этого шевалье, и одного моего появления будет достаточно, чтобы остановить его. Он самый низкий предатель во всей Франции, но в данный момент слава Богу, что он оказался таким подлецом. Жиль! — крикнул я, широко распахнув дверь. — Жиль!

— Монсеньер, — ответил он, торопясь на мой зов.

— Задержи кареты и оседлай мою лошадь, — приказал я. — И скажи своим ребятам, чтобы немедленно седлали лошадей и ждали меня во дворе. Мы едем не в Божанси, Жиль. Мы едем на север — в Лаведан.

Глава 18

СЕНТ-ЭСТАШ УПОРСТВУЕТ
Когда я первый раз приехал в Лаведан, я не воспользовался — или, скорее, судьба помешала мне воспользоваться — советом Шательро прибыть туда со всеми атрибутами власти — слугами, лакеями, экипажами — со всем этим великолепием, которое вся Франция связывает с моим именем, и ослепить этим блеском даму, которую я намеревался завоевать. Как вы, вероятно, помните, я, как вор, прокрался в замок ночью. Раненный, грязный, я представлял собой жалкое зрелище и вызывал скорее сочувствие, нежели восхищение.

Но во второй раз все было по-другому. Во всем своем блеске, благодаря которому я и заслужил прозвище «Великолепный», я въехал во двор Лаведана в сопровождении двадцати всадников, одетых в роскошную красно-золотую ливрею Сент-Пола, на груди их камзолов был вышит герб Барделиса — три лилии на лазурном поле. Они были вооружены шпагами и мушкетонами и напоминали скорее королевский эскорт, нежели группу обыкновенных слуг.

Мы приехали как раз вовремя. Я сомневаюсь, что мы смогли бы остановить Сент-Эсташа, если бы приехали раньше. Но для того, чтобы произвести эффект — coup de theatre[712], — мы не могли подобрать более подходящего момента.

Во дворе у ступеней замка стояла карета: по лестнице спускался виконт в сопровождении виконтессы — как обычно, мрачной и злобной — и своей дочери, которая шла с побелевшим лицом и плотно сжатыми губами. Между этими двумя женщинами — женой и дочерью, так непохожими друг на друга, — твердой походкой шел Лаведан, благородный, с румянцем на лице и с видом величественного безразличия к своей судьбе.

Он шел к карете, которая должна была отвезти его в тюрьму, так, будто он направлялся на королевский прием.

Вокруг кареты столпились люди Сент-Эсташа — деревенские парни в солдатской форме, — небрежно одетые, в поношенных доспехах и стальных шлемах, большинство из которых были покрыты ржавчиной. У дверцы кареты стояла долговязая и тощая фигура самого шевалье, одетого с обычной тщательностью, надушенного, с немыслимыми кудряшками и бантиками. Он бросал сердитые взгляды, зловеще улыбался и таким образом пытался придать своему безвольному мальчишескому лицу воинственный, суровый вид.

Все, находившиеся во дворе, застыли в нерешительности, когда мои люди с Жилем во главе с грохотом проскакали по подъемному мосту и по двое въехали во двор через старую арку. Все взгляды были устремлены на них. И Жиль, который знал, зачем мы сюда приехали, и который был самым сообразительным из моих слуг, моментально оценил ситуацию. Зная, что я хотел разыграть эффектный спектакль, он шепотом отдал приказание. У ворот двойки разделились, один поехал налево, другой — направо, и распределились по двору в форме полумесяца. Затем они остановились, и люди шевалье оказались в этом полукруге, лицом к лицу с моими слугами.

Появление двоек усилило любопытство — а может быть, и тревогу — Сент-Эсташа и его людей. Им не терпелось скорее узнать, кто же это приехал с таким королевским великолепием. В этот момент в воротах появился я и рысью въехал на середину двора. Я натянул поводья и снял шляпу, приветствуя их. Все они стояли, разинув рты и вытаращив глаза. Пусть это было театральное представление, парад, достойный лишь военного полигона, но тем не менее мое появление было великолепным и впечатляющим. Судя по их разинутым ртам, оно не прошло незамеченным. Солдаты с тревогой смотрели на шевалье; шевалье с тревогой смотрел на солдат; мадемуазель, страшно бледная, опустила глаза и еще сильнее сжала свои губы; виконтесса вскрикнула от изумления; один Лаведан, который был слишком горд, чтобы выражать удивление, приветствовал меня сдержанным поклоном.

За ними, на ступеньках лестницы, я заметил группу слуг. Впереди стоял старый Анатоль и явно недоумевал, тот ли это Лесперон, который совсем недавно был здесь, такой несчастный и потрепанный, так как не только мои лакеи прибыли во всем своем блеске, но и я тоже принарядился. Без всяких бантиков и щегольского платья, я тем не менее был одет с таким великолепием, какого, готов поклясться, ни один из присутствующих не видел за всю свою жизнь в серых стенах этого старого замка.

Когда я остановился, Жиль соскочил с лошади, подбежал ко мне и придержал мои стремена, пробормотав при этом «Монсеньор», что вызвало новое изумление у наших зрителей.

Я медленно подошел к Сент-Эсташу и снисходительно обратился к нему — так я мог бы обратиться к конюху, поскольку, если вы хотите поразить и подавить человека такого типа, лучшего оружия, чем высокомерие, не найти.

— Какая неожиданная встреча, Сент-Эсташ, — я презрительно улыбнулся. — Мы живем в удивительном мире, в мире странных встреч и расставаний, в мире невероятных превращений. Когда мы с вами виделись здесь в последний раз, мы оба были гостями господина виконта, а теперь, похоже, вы здесь по делу, исполняете обязанности… судебного пристава.

— Сударь! — Он покраснел, в его голосе слышалась обида.

Я смотрел ему прямо в глаза, холодно и равнодушно, как будто ждал, что он может еще что-то добавить. Он не выдержал моего взгляда и опустил глаза, душа его упала в пятки. Он знал меня и знал, что меня нужно бояться. Одно мое слово королю может отправить его на плаху. Именно на это я и рассчитывал. Затем, не поднимая глаз, он спросил:

— Ваше дело касается меня, господин де Барделис? — Когда он произнес мое имя, все, кто стоял на лестнице, пришли в волнение. Виконт вздрогнул и хмуро посмотрел на меня, а виконтесса разглядывала меня с новым интересом. Наконец-то она увидела живьем человека, который десять лет назад прославился своей интригой с герцогиней Бургундской, завершившейся скандалом, о котором она без устали рассказывала. Подумать только, она сидела с ним за одним столом и даже не подозревала об этом! Я не сомневаюсь, что именно об этом она думала в тот момент. Судя по выражению ее лица, она была так возбуждена от того, что лицезрела самого Барделиса Великолепного, что забыла даже о положении своего мужа и неминуемой конфискации Лаведана.

— Мое дело касается вас, шевалье, — сказал я. — Оно связано с вашей миссией здесь.

Его челюсть отпала.

— Вы хотите?..

— … чтобы вы забрали отсюда своих людей и немедленно покинули Лаведан, отказавшись от выполнения вашего задания.

Он посмотрел на меня с беспомощной яростью.

— Вам известно о существовании ордера на арест, господин Барделис. Следовательно, вы должны понимать, что только королевский мандат может освободить меня от обязанности доставить господина де Лаведана к Хранителю Печати.

— Моим единственным мандатом, — я был несколько озадачен, но не оставлял надежды, — является мое слово. Вы скажете Хранителю Печати, что сделали это по распоряжению маркиза де Барделиса, а я обещаю вам, что его величество поддержит мои действия.

Я сказал слишком много и скоро понял это.

— Ею величество поддержит это, сударь? — сказал он с вопросом в голосе и покачал головой. — Я не пойду на этот риск. Мой приказ возлагает на меня определенные обязательства, которые я должен выполнить незамедлительно. Вы должны понимать справедливость этого.

Он был сама покорность, сама смиренность, но голос его был твердым, почти жестким. У меня оставалась последняя карта, козырная карта, которую я намеревался пустить в игру.

— Не соблаговолите ли вы отойти со мной в сторону, шевалье? — я скорее приказал, чем попросил.

— К вашим услугам, сударь, — сказал он, и мы отошли туда, где нас никто не мог услышать.

— А теперь, Сент-Эсташ, мы можем поговорить, — я резко переменил тон с холодного высокомерия на холодную угрозу. — Я поражен, что вы так смело продолжаете заниматься этим грязным делом после того, как два дня назад в Тулузе вы узнали, кто я.

Он сжал кулаки, его безвольное лицо потемнело.

— Попрошу вас выбирать выражения, сударь, — сказал он хриплым голосом.

Я смерил его изумленным взглядом.

— Я думаю, вы помните, в чем заключалась ваша служба, когда мы с вами встретились. Ну, стойте спокойно, Сент-Эсташ. Я не дерусь с судебными исполнителями, а если вы доставите мне хоть малейшее беспокойство, мои люди рядом. — И я показал пальцем через плечо. — А теперь к делу. Я не собираюсь беседовать с вами целый день. Как я уже сказал, меня поражает ваша смелость. Особенно я удивлен тем, что вы сообщили сведения против господина де Лаведана и приехали сюда, чтобы арестовать его, зная, вы не можете не знать, что виконт представляет для меня некоторый интерес.

— Я слышал об этом интересе, сударь, — он так ухмыльнулся, что я чуть не ударил его.

— Этим поступком, — продолжал я, не обращая внимания на его замечание, — вы искушаете судьбу. Похоже, вы собираетесь бросить мне вызов.

У него затряслись губы, и он боялся посмотреть мне в глаза.

— Нет, что вы, сударь… — пролепетал он, но я оборвал его.

— Я думаю, вы не полный дурак и должны понимать, что, если я расскажу королю все, что я о вас знаю, вы лишитесь того богатства, которое добыли нечестным путем, и вас казнят как двойного предателя — предателя своих друзей-мятежников.

— Но вы ведь не сделаете этого, сударь? — вскричал он. — Это недостойно вас.

Я рассмеялся ему в лицо.

— Боже правый! Вы избрали для себя такое занятие и еще надеетесь, что с вами будут поступать благородно? Я сделаю это, клянусь честью, господин де Сент-Эсташ, вы сами вынуждаете меня!

Он покраснел. Вероятно, я выбрал не самый лучший способ действия. Мне нужно было ограничиться тем, что я вызвал страх в его душе; только так я мог добиться своей цели; я не смог сдержаться и наговорил ему много обидных слов, чем вызвал его сопротивление, и теперь он во что бы то ни стало хотел помешать мне.

— Что вы хотите от меня? — спросил он с такой надменностью, которая напрочь затмила мое собственное высокомерие.

— Я хочу, — сказал я, решив, что настало время для откровенного разговора, — чтобы вы забрали своих людей и вернулись в Тулузу без господина де Лаведана. Там вы пойдете к Хранителю Печати и признаетесь ему в том, что ваши подозрения были необоснованны и что теперь вы получили доказательство невиновности виконта.

Он взглянул на меня с удивлением.

— Правдоподобная история для проницательных господ из Тулузы, — произнес он.

— Да, ma foi[713], очень правдоподобная история, — сказал я. — Когда они подумают, от какого богатства вы отказались, они с легкостью поверят вам.

— Но о каком доказательстве вы говорите?

— Насколько я понимаю, вы не обнаружили никаких изобличающих сведений — никаких документов, которые свидетельствовали бы против виконта?

— Да, сударь, я действительно ничего не…

Он замолчал, прикусив губу, потому что понял по моей улыбке, какую оплошность он допустил.

— Очень хорошо, значит, вам нужно придумать какое-то доказательство того, что он никаким образом не был связан с восстанием.

— Господин де Барделис, — сказал он очень дерзко, — мы попусту теряем время. Если вы думаете, что я буду рисковать своей жизнью ради того, чтобы услужить вам или виконту, вы глубоко заблуждаетесь.

— У меня и мысли об этом не было. Но я думал, что, возможно, вы захотите рискнуть своей жизнью — как вы выразились — ради нее самой и ради того, чтобы спасти ее.

Он отвернулся от меня.

— Сударь, вы напрасно тратите слова. У вас нет приказа короля, отменяющего мой приказ. Делайте, что хотите, когда приедете в Тулузу, — он мрачно усмехнулся. — А пока виконт поедет со мной.

— Но у вас нет никаких доказательств против него, — крикнул я, не в силах поверить, что он посмеет ослушаться меня и что я проиграл.

— У меня есть доказательство — мое слово. Я готов под присягой сообщить все, что мне известно: когда я был в Лаведане несколько недель назад, я обнаружил его связь с мятежниками.

— А что, по-вашему, значит ваше слово, жалкий глупец, против моего? — вскричал я. — Ничего, господин шевалье, в Тулузе я уличу вас во лжи. Я докажу, что ваше слово — это слово человека, которому ни в коем случае нельзя верить, и расскажу королю о вашем прошлом. Если вы думаете, что после моих слов король Людовик, которого называют Справедливым, будет судить виконта по вашему наущению, или если вы думаете, что вам удастся избежать петли, которую я наброшу на вашу шею, значит, вы гораздо глупее, чем я думал.

Он стоял, глядя на меня через плечо, его лицо было пунцовым и мрачным, как грозовая туча.

— Все это произойдет, когда вы приедете в Тулузу, господин де Барделис, — хмуро сказал он, — а отсюда до Тулузы около двадцати лье.

С этими словами он развернулся на каблуках и пошел прочь. А я остался стоять злой и озадаченный, пытаясь понять значение его последних слов.

Он приказал своим людям садиться на лошадей, а господину де Лаведану — в карету. Жиль бросил на меня вопросительный взгляд. В какой-то момент, когда я медленно пошел за шевалье, у меня возникла мысль о вооруженном сопротивлении. Но я понял тщетность такого шага и пожал плечами в ответ на взгляд моего слуги.

Мне хотелось поговорить с виконтом до его отъезда, но я был глубоко огорчен и унижен своим поражением. Мне было не до этого, я и не подумал о том, какие мысли могли возникнуть у него в голове. Теперь я сожалел о том, что бросился в Лаведан, не поговорив с королем, как мне советовал Кастельру. Я тешил себя тщеславными мечтами, как я красиво уничтожу Сент-Эсташа. Мне хотелось выглядеть героем в глазах мадемуазель. Я надеялся, что она будет благодарна мне за спасение своего отца и восхищена тем, как я сделал это, и в награду она выслушает меня, а я буду молить ее о прощении. Я был уверен, что, если мне представится такая возможность, мне удастся одержать победу.

Теперь мои мечты рухнули, моей гордости был нанесен страшный удар, и я был уничтожен и унижен. Мне. оставалось только уползти прочь с поджатым хвостом, как побитая собака: мой великолепный эскорт теперь выглядел как насмешка над моей полной беспомощностью.

Когда я подошел к карете, виконтесса внезапно сбежала вниз по лестнице и подошла ко мне с приветливой улыбкой.

— Господин де Барделис, — сказала она, — мы крайне признательны вам за вмешательство в дело этого мятежника, моего мужа.

— Мадам, — прошептал я, — если вы не хотите окончательноуничтожить его, умоляю вас, будьте осторожны. С вашего позволения, мои люди немного подкрепятся, и мы вновь вернемся в Тулузу. Я могу только надеяться, что мой разговор с королем принесет результаты.

Хотя я говорил приглушенным голосом, Сент-Эсташ, который стоял нс-далеко от нас, услышал меня, я видел это по выражению его лица.

— Оставайтесь здесь, сударь, — ответила она с некоторым возбуждением, — и отправляйтесь за нами только после того, как вы отдохнете.

— Отправляться за вами? — спросил я. — Вы что же, едете вместе с господином де Лаведаном?

— Нет, Анна, — донесся из кареты учтивый голос виконта. — Это излишне утомит тебя. Тебе лучше оставаться здесь до моего возвращения.

Я уверен, бедного виконта гораздо больше волновало то, как она утомит его, чем то, как путешествие утомит ее. Но виконтесса не терпела возражений. Шевалье усмехнулся, когда виконт сказал о своем возвращении. Мадам заметила эту усмешку и с яростью набросилась на него, как взбешенная амазонка.

— Ты уверен, что он не вернется, ты — Иуда! — зарычала она. На ее худое, смуглое лицо было страшно смотреть. — Но он вернется — обязательно вернется! И тогда, берегись, господин судебный исполнитель, потому что, клянусь честью, ты на своей собственной шкуре испытаешь, что такое адские муки!

Шевалье снисходительно улыбнулся.

— Женский язык, — сказал он, — не может ранить.

— А что ты скажешь насчет женской руки? — поинтересовалась эта воинственная матрона. — Ты — вонючий, мускусный палач, я…

— Анна, любовь моя, — взмолился виконт, — умоляю, держи себя в руках.

— Неужели я должна смиренно выслушивать оскорбления этого незаконнорожденного вассала? Неужели я…

— Вспомните лучше о том, что обращаться к этому человеку ниже вашего достоинства. Мы стараемся избегать ядовитых пресмыкающихся, но мы не виним их за их ядовитость. Бог создал их такими.

Сент-Эсташ покраснел до самых корней волос и, поспешно повернувшись к кучеру, приказал ему трогаться. Он уже собирался закрыть дверь, но тут подскочила виконтесса. Для шевалье это был шанс отыграться.

— Вы не поедете, — сказал он.

— Не поеду? — вспыхнула она. — Почему, Monsieur L’espion[714]?

— У меня нет оснований брать вас с собой, — грубо ответил он. — Вы не поедете.

— Прошу прощения, шевалье, — вмешался я. — Вы превышаете свои полномочия, запрещая ей ехать. Господин виконт еще не осужден. Вы и так занимаетесь слишком одиозным делом, прошу вас, не надо усугублять. — И без лишних слов я плечом оттолкнул его и открыл для нее дверцу кареты. Она вознаградила меня улыбкой — немного порочной, немного капризной — и села в карету. Шевалье хотел вмешаться. Он подошел ко мне, возмущенный тем, что я оттолкнул его, и в какое-то мгновение мне показалось, что он намеревается совершить крайне безумный поступок и ударить меня.

— Будь осторожен, Сент-Эсташ, — спокойно сказал я, устремив на него свой взгляд. Наверное, так дух покойного Цезаря угрожал Бруту… — Встретимся в Тулузе, шевалье, — сказал я и, закрыв дверцу кареты, отошел назад.

За моей спиной зашуршало платье. Это была мадемуазель. До сих пор она вела себя очень мужественно, внешне спокойно, а теперь, когда настал момент расставания, она не смогла больше сдержать себя. Возможно, это было вызвано отъездом ее матери и одиночеством, которое ее ожидало. Я отошел в сторону, она пробежала мимо меня и схватилась за кожаные шторы кареты.

— Отец! — всхлипнула она.

Существуют такие вещи, которые воспитанный человек считает для себя неприличными, — к ним относятся подслушивание и чтение чужих писем. Поэтому наблюдать эту сцену показалось мне бестактным, и, отвернувшись, я пошел прочь. Но не прошел я и трех шагов, как раздался голос Сент-Эсташа. Он приказал трогаться. Кучер застыл в нерешительности, так как девушка все еще держалась за окно. Но он преодолел свою нерешительность, когда прозвучал повторный приказ, сопровождавшийся чудовищным ругательством. Он взял поводья, щелкнул хлыстом, и карета с грохотом тронулась с места.

— Осторожно, дитя мое, — услышал я возглас виконта, — осторожно! Adieu, mon enfant![715]

Рыдая, она отскочила назад и непременно упала бы, потеряв равновесие от толчка кареты, но я протянул руку и удержал ее.

Я думаю, какое-то время она не осознавала, чьи руки поддерживали ее, настолько она была охвачена горем, которое так долго держала в себе. Наконец она поняла, что прислонилась к этому ничтожному Барделису; к этому человеку, который поспорил, что завоюет ее сердце и женится на ней; к этому самозванцу, который явился к ней под вымышленным именем; этому негодяю, который лгал ей так, как не может лгать ни один честный дворянин, и клялся, что любит ее, а на самом деле ему нужно было только выиграть пари. Когда она поняла все это, она содрогнулась и отпрянула от меня. Даже не взглянув на меня, она поднялась по ступенькам замка и исчезла за дверью.

Я приказал расседлать лошадей, когда последние спутники Сент-Эсташа исчезли из вида.

Глава 19

КОСА И КАМЕНЬ
— Мадемуазель примет вас, сударь, — наконец сказал Анатоль.

Уже дважды он передавал Роксалане мою просьбу встретиться до моего отъезда, но тщетно. В третий раз я попросил его сказать ей, что я не тронусь из Лаведана, пока она не соблаговолит выслушать меня. Очевидно, эта угроза подействовала больше, чем мои просьбы, которые были отвергнуты с презрением.

Я мерил шагами слабо освещенный зал, когда пришел Анатоль и проводил меня в гостиную, где ждала Роксалана. Она стояла в дальнем углу комнаты у открытого окна, из которого было видно террасу и реку, и, хотя наступил октябрь, воздух в Лангедоке был теплый и ласковый, как летом в Париже или в Пикардии.

Я прошел на середину комнаты и остановился в ожидании, когда она соблаговолит заметить мое присутствие и повернется ко мне. Я не был неоперившимся юнцом. Я многое видел, многое знал, и это отразилось на моей манере поведения. Никогда в жизни я не был неловким, за что благодарен своим родителям. Когда-то много лет назад я испытывал некоторую робость при первых посещениях Лувра и Люксембургского дворца, но я давным-давно расстался с этой робостью. Однако сейчас, когда я стоял в этой милой, залитой солнцем комнате, в ожидании милости этого ребенка, едва вышедшего из детского возраста, мне показалось, что неловкость и робость прошлых лет вернулись ко мне. Я переминался с ноги на ногу; я водил пальцем по столу, около которого стоял; я теребил свою шляпу; я то краснел, то бледнел; я украдкой поглядывал на нее исподлобья и благодарил Бога, что она стояла ко мне спиной и не могла видеть, насколько смешно я выглядел. Наконец, не в силах больше выносить это тревожное молчание, я тихо позвал ее.

— Мадемуазель! — Звук моего собственного голоса, казалось, вернул мне силы, и моя робость и нерешительность испарились. Чары рассеялись, и я вновь стал самим собой — самовлюбленным, самоуверенным и пылким Барделисом, каким вы, вероятно, и представляете меня из моего рассказа.

— Я надеюсь, сударь, — ответила она, не поворачиваясь, — то, что вы собираетесь мне сказать, хоть в какой-то степени оправдает вашу назойливость.

Обнадеживающее начало, ничего не скажешь. Но теперь, когда я вновь овладел собой, меня нельзя было так просто смутить. Она стояла в обрамлении этого большого окна, и я не отрываясь смотрел на нее. Какая она прямая и гибкая, хрупкая и грациозная! Ее нельзя было назвать высокой женщиной, но, если вы смотрели на нее издали, ее стройность и грациозность, гордая посадка головы создавали иллюзию высокого роста. Я не поддался влиянию ее чар. В тот момент я видел перед собой всего лишь ребенка, но этот ребенок обладал невероятной силой духа и огромной душой, которые только подчеркивали ее физическую беспомощность.

От этой беспомощности, которую я скорее чувствовал, чем видел, моя любовь приобрела оттенок жалости. В ту минуту она была охвачена горем по поводу ареста своего отца и той участи, которая его ожидала; горем по поводу предательства возлюбленного. Не мне судить, что огорчало ее больше, но я горел желанием обнять ее, приласкать и успокоить, слиться с нею в одно целое и таким образом отдать ей часть своей мужской высоты и силы, а взамен забрать часть этой чистой, благородной души и тем самым очистить свою собственную душу.

Когда она заговорила, я чуть было не поддался своей слабости. Я был на грани того, чтобы подойти к ней, броситься на колени, как кающийся грешник, и молить о прощении. Но я вовремя отказался от этого намерения. Здесь это мне не поможет.

— То, что я хочу сказать, мадемуазель, — ответил я после небольшой паузы, — оправдает святого, спускающегося в ад; или, чтобы моя метафора была более точной, оправдает вторжение грешника в святую обитель.

Я говорил серьезно, но не слишком; в моем голосе звучала еле заметная нотка сардонического смеха.

Она качнула головой, и один из ее каштановых локонов растрепался. Я представил себе ее изящный вздернутый носик, представил, как скривились ее губы в презрительной усмешке, когда она коротко ответила мне:

— Ну так побыстрее говорите это, сударь.

Я повиновался и быстро сказал:

— Я люблю вас, Роксалана.

Она топнула ножкой по сверкающему паркету, она полуобернулась ко мне, ее щеки залились румянцем, а губы задрожали от гнева.

— Вы скажете наконец то, что хотели сказать, сударь? — спросила она сдавленным голосом. — Говорите и уходите.

— Мадемуазель, я уже все сказал, — ответил я с мечтательной улыбкой.

— О! — она задохнулась от моей наглости. Она резко повернулась ко мне, ее голубые глаза были наполнены гневом. Когда-то я видел эти глаза мечтательными, подернутыми легкой дымкой, но сейчас они были широко раскрыты и с осуждением смотрели на меня. — Вы навязали мне свое присутствие, чтобы еще раз оскорбить меня? Вы решили посмеяться надо мной — женщиной, когда рядом нет ни одного мужчины, который смог бы защитить меня. Стыдно, сударь! Однако ничего другого я от вас и не ожидала.

— Мадемуазель, вы страшно несправедливы ко мне… — начал я.

— Я как раз очень справедлива к вам, — с жаром ответила она и замолчала, не желая, вероятно, вступать в препирательство со мной. — Enfin[716], раз вы сказали все, что хотели, может быть, вы уйдете? — И она указала на дверь.

— Мадемуазель, мадемуазель… — искренне взмолился я.

— Уходите! — гневно оборвала она, и на мгновение жесткость ее голоса и этот жест напомнил мне виконтессу, — Я больше не желаю слушать вас.

— Придется, мадемуазель, — ответил я не менее твердо.

— Я не буду слушать вас. Говорите, если хотите. Вас выслушают стены. — И она направилась к двери, но я преградил ей дорогу. Я был крайне любезен: встав на ее пути, я низко поклонился ей.

— Только этого не хватало — теперь вы хотите оскорбить меня насилием! — воскликнула она.

— Боже упаси! — сказал я.

— Тогда дайте мне пройти.

— Только после того, как вы выслушаете меня.

— Я не желаю вас слушать. Все, что вы можете сказать, не имеет для меня никакого значения. Ах, сударь, если в вас есть хоть капля благородства, если вы не хотите, чтобы я считала вас mauvais sujet[717], умоляю вас, уважайте мое горе. Вы сами были свидетелем ареста моего отца. Сейчас неподходящий момент для таких сцен.

— Простите! Именно в этот момент вам нужны утешение и поддержка. Их вам может дать только человек, которого вы любите.

— Человек, которого я люблю? — повторила она, и румянец сошел с ее щек. На мгновение она опустила глаза, затем вновь посмотрела на меня, и ее бездонные голубые глаза ослепили меня своим сверканием. — Я думаю, сударь, — процедила она сквозь зубы, — что ваша наглость переходит всякие границы.

— Вы отрицаете это? — вскричал я. — Вы отрицаете, что любите меня. Если вы можете отрицать это… ну что ж, значит, три дня назад в Тулузе вы лгали мне!

Это задело ее — задело до такой степени, что она забыла о своем решении не слушать меня и не опускаться до пререканий со мной.

— В минуту слабости, когда я не ведала, что вы собой представляете на самом деле, я действительно сделала такое признание, я действительно испытывала к вам такие чувства, но теперь мне стали известны некоторые вещи, благодаря которым я поняла, что вы не тот человек, за которого я вас принимала; то, что я узнала, убило мою любовь, о которой я тогда говорила. Теперь, сударь, вы удовлетворены и, может быть, позволите мне пройти? — Последние слова она сказала прежним повелительным тоном, разозлившись на себя за то, что опустилась до подобных объяснений.

— Я удовлетворен, мадемуазель, — грубо ответил я, — тем, что три дня назад вы сказали мне неправду. Вы никогда не любили меня. Жалость ввела вас в заблуждение. Вам было просто стыдно — стыдно за роль Далилы[718], которую вы играли, за то, что предали меня. А теперь, мадемуазель, можете идти, — сказал я.

Я отошел в сторону, и, зная женщин, я был уверен, что сейчас она никуда не уйдет. Она и не ушла. Напротив, она отступила назад. Ее губы дрожали. Но она быстро взяла себя в руки. Ее мать могла бы сказать ей, что она совершает большую глупость, ввязываясь в подобного рода дуэль со мной — со мной, ветераном сотни любовных поединков. Однако, хотя я не сомневался, что это ее первое сражение, она оказалась достойным соперником. Доказательством были ее слова:

— Сударь, благодарю вас за то, что вы открыли мне глаза. Я действительно не могла сказать правды три дня назад. Вы правы, теперь я не сомневаюсь в этом, и вы сняли с меня страшный груз моего стыда.

Dieu! Это был удар ниже пояса, и я пошатнулся от его жестокости. Похоже, я пропал. Победа осталась за ней, но ведь она всего лишь ребенок, не владеющий искусством Купидона!

— А теперь, сударь, — добавила она, — теперь, когда вы знаете, что ошиблись, сказав, что я любила вас, теперь, когда с этим покончено, — adieu!

— Одну минуту! — воскликнул я. — С этим покончено, но есть еще один вопрос, о котором мы забыли. Мы — вернее, вы — доказали, что я был слишком самонадеян, поверив в вашу любовь ко мне. Но мы еще не решили, что делать с моей любовью к вам, а на этот вопрос будет не так легко ответить.

Она махнула рукой, то ли устало, то ли раздраженно, и отвернулась.

— Что вы хотите? Чего вы добиваетесь, провоцируя меня? Выиграть ваше пари? — Она говорила ледяным голосом. Кто бы мог подумать, глядя на эти кроткие, задумчивые глаза, что она способна на такую жестокость?

— Пари больше не существует: я проиграл его и отдал свой проигрыш.

Она резко подняла голову и недоуменно нахмурила брови. Это явно заинтересовало ее.

— Как? — спросила она. — Вы проиграли и заплатили?

— Все равно. Когда я намекал вам на что-то, стоящее между вами и мной, я имел в виду это проклятое, отвратительное пари. Признание, которое я много раз пытался сделать и на котором вы много раз пытались настоять, касалось этого пари. Господи, Роксалана, ну почему я не признался вам?! — воскликнул я, и мне показалось, что от искренности моего голоса ее лицо смягчилось, а глаза потеплели.

— К сожалению, — продолжал я, — мне все время казалось, что либо еще не время, либо уже слишком поздно. Однако, как только меня освободили, я сразу же подумал об этом. Пока существовало пари, я не мог просить вас стать моей женой, иначе это выглядело бы так, будто я осуществляю свое первоначальное намерение, ради которого я и приехал в Лангедок. Поэтому первое, что я собирался сделать, это разыскать Шательро и передать ему долговую расписку на мои земли в Пикардии, которые составляют большую часть моего состояния. Затем я собирался отправиться к вам в гостиницу «дель’Эпе».

Наконец-то я мог прийти к вам с чистыми руками и признаться в том, что я сделал, поскольку, мне казалось, я расплатился сполна. Я был уверен в успехе. Увы! Я пришел слишком поздно. Я встретил вас на пороге гостиницы. От моего разговорчивого управляющего вы уже узнали историю сделки, которую заключил Барделис. Вам стало известно также и мое имя, и вы решили, что разгадали истинную причину моего ухаживания за вами. Соответственно вы могли лишь презирать меня.

Она упала на стул. Ее руки безжизненно лежали на коленях, глаза были опущены, лицо стало бледным. Но по тому, как вздымалась ее грудь, я понял, что мои слова произвели на нее впечатление.

— Вы ничего не знаете о сделке, которую я заключила с Шательро? — спросила она, и мне показалось, что в ее голосе звучало страдание.

— Шательро — мошенник! — вскричал я. — Ни один честный человек во Франции не счел бы себя обязанным заплатить ему по этому пари. Я заплатил, но не потому, что я был должен заплатить, а потому что, только расплатившись с ним, я мог доказать вам свою искренность.

— Как бы там ни было, — сказала она, — я дала ему слово… выйти за него замуж, если он освободит вас.

— Это обещание недействительно, потому, что, когда вы давали ему слово, я был уже на свободе. Кроме того, Шательро мертв… или близок к этому.

— Мертв? — повторила она, посмотрев на меня.

— Да, мертв. Мы дрались… — На ее лице промелькнула тень улыбки, неожиданное, насмешливое понимание. — Pardieu! — воскликнул я. — Вы меня неправильно поняли. Он погиб не от моей руки. Не я спровоцировал эту дуэль. — И я подробно рассказал ей об этом деле, включая тот факт, что Шательро не имел никакого отношения к моему освобождению, а за попытку убить меня при помощи суда король хотел его сурово наказать, но он избавил короля от беспокойства и сам бросился на шпагу.

Когда я закончил свой рассказ, наступило молчание. Похоже, Роксалана обдумывала мои слова. Все, что я ей рассказал, должно было оправдать меня в ее глазах, и я был уверен в этом. И решив дать ей возможность хорошо все обдумать, я повернулся и отошел к окну.

— Почему вы не сказали мне раньше? — внезапно спросила она. — Почему… о, почему… вы не рассказали мне об этом гнусном деле сразу, как только полюбили меня, как вы говорите?

— Как я говорю? — повторил я за ней. — Вы сомневаетесь в этом? Вы можете сомневаться в этом, несмотря на все то, что я сделал?

— Ах, я не знаю чему верить, — всхлипнула она. — Вы так часто обманывали меня. Почему вы не сказали мне тогда, на реке? Или потом, когда я просила вас в этом самом доме? Или еще раз, позже, той ночью в тюрьме в Тулузе?

— Вы спрашиваете меня, почему. Разве вы сама не можете ответить на этот вопрос? Разве вам непонятен мой страх? Страх, что вы с ненавистью отшатнетесь от меня? Страх, что, если вы испытывали ко мне хоть какие-то чувства, я могу навсегда их убить в вас? Страх, что я могу уничтожить вашу веру в меня? О, мадемуазель, неужели вы не понимаете, что моей единственной надеждой было признать свое поражение перед Шательро и отдать ему свой проигрыш?

— Как вы могли пойти на такую сделку? — прозвучал ее следующий вопрос.

— Действительно, как? — в свою очередь спросил я. — От вашей матери вы, вероятно, слыхали кое-что о репутации Барделиса. Я вел беззаботную жизнь, я пресытился всем своим великолепием, и мне надоела вся эта роскошь. Разве удивительно, что я позволил втянуть себя в это предприятие? Оно взбудоражило меня, оно обещало некоторую новизну. Мне все в жизни давалось легко, а тут мне нужно было преодолевать какие-то трудности, поскольку уверенность Шательро в том, что мне не удастся завоевать вас, основывалась на вашей знаменитой холодности.

Опять же, я не был слишком разборчив. Я не скрываю своих недостатков, но не судите меня слишком строго. Если бы вы могли видеть милых demoiselles[719] Парижа, если бы вы могли слышать их рассуждения и знать, как они живут, вы бы перестали удивляться. Я не знал других женщин, кроме них. В ту ночь, когда я приехал в Лаведан, ваша свежесть, ваша чистота и невинность, ваша почти детская добродетельность поразили меня своей новизной. С первой же минуты я стал вашим рабом. Потом я каждый день проводил в вашем саду. И разве удивительно, что здесь, в старом лангедокском саду рядом с вами и вашими розами, в медленно тянущиеся дни моего выздоровления какая-то доля вашей чистоты и свежести проникла в мое сердце и сделала его немного чище? Ах, мадемуазель! — воскликнул я и, приблизившись к ней, чуть было с мольбой не упал перед ней на колени, но она удержала меня.

— Сударь, — прервала она меня, — мы напрасно мучаем себя. У всего этого может быть только один конец.

Она сказала это холодным тоном, но я знал, что ее холодность искусственная, иначе она не сказала бы: «Мы напрасно мучаем себя».

Вместо того чтобы погасить мой пыл, она еще больше распалила меня.

— Вы правы, мадемуазель, — почти торжествующе воскликнул я. — Это может кончиться только одним.

Она уловила смысл моих слов, и складка между ее бровей стала глубже. Похоже, я слишком поторопился.

— Лучше закончить это сейчас. Слишком многое стоит между нами. Вы поспорили, что сделаете меня своей женой. — Она содрогнулась. — Я никогда не смогу забыть это.

— Мадемуазель, — решительно возразил я, — я этого не делал.

— Как? — она затаила дыхание. — Вы этого не делали?

— Нет, — нагло продолжал я. — Я не заключал пари, что завоюю вас. Я поспорил, что завоюю некую мадемуазель де Лаведан, которая была мне незнакома, но не вас, не вас.

Она улыбнулась с откровенным презрением.

— Ваши тонкие различия слишком сложны для меня — слишком сложны для меня, сударь.

— Умоляю вас, будьте благоразумны. Рассудите здраво.

— Разве я не благоразумна? Разве я не думаю? Да, тут есть о чем подумать! — Она вздохнула. — Вы слишком далеко зашли в своем обмане. Например, вы приехали сюда под именем Лесперона? Зачем?

— И опять, мадемуазель, это не так, — сказал я.

Она удивленно взглянула на меня.

— Да уж, сударь, вы очень смело все отрицаете.

— Разве я сказал вам, что меня зовут Лесперон? Разве я представился Леспероном вашему отцу?

— Да. Конечно.

— Конечно нет, тысячу раз нет. Я стал жертвой обстоятельств, и, если я обратил их себе на пользу, когда они были навязаны мне, разве можно винить меня за это и считать обманщиком? Пока я был без сознания, ваш отец, пытаясь выяснить, кто я, осмотрел мою одежду.

В кармане моего камзола он обнаружил бумаги, адресованные Рене Лесперону, — любовные письма, письмо от герцога Орлеанского и портрет женщины. Из всего этого он заключил, что я и есть тот самый Лесперон. Когда я пришел в себя, ваш отец приветствовал меня с радостью, которая меня удивила, далее он обсудил — нет, рассказал мне о состоянии дел в провинции, а я лежал и поражался его смелости. Потом, когда он обратился ко мне как к господину де Лесперону, мне все стало ясно, но было уже слишком поздно. Разве мог я тогда отказаться от этого имени? Разве мог я сказать ему, что я — Барделис, фаворит самого короля? И что бы случилось тогда? Я вас спрашиваю, мадемуазель. Разве он не принял бы меня за шпиона и разве не разделались бы со мной здесь, в вашем замке?

— Нет, нет, он никогда не пошел бы на убийство.

— Возможно, нет, но я не был в этом уверен тогда. Большинство людей, поставленных в такое положение, в котором оказался ваш отец, не задумываясь разделались бы со мной. Ах, мадемуазель, разве вам недостаточно доказательств? Теперь вы верите мне?

— Да, сударь, — ответила она просто, — я верю вам.

— Так, может, теперь вы поверите в искренность моей любви?

Она ничего не ответила. Она не смотрела на меня, но ее молчание придало мне смелости. Я подошел к ней, положил руку на высокую спинку ее стула и, наклонившись к Роксалане, заговорил с такой страстью, с таким жаром, который, мне кажется, смог бы растопить сердце любой женщины, которая не питала ко мне ненависти.

— Мадемуазель, я теперь бедный человек, — в заключение сказал я. — Я больше не тот великолепный господин, богатство и могущество которого стали притчей во языцех. Но я не нищий. У меня есть небольшое имение в Божанси — это место просто создано для счастья, мадемуазель. Париж больше не увидит меня. В Божанси я буду жить тихо и уединенно, а если вы поедете со мной, я испытаю такое счастье, которого я не заслужил за всю свою никчемную жизнь. У меня больше нет такой огромной свиты. Наше хозяйство будут вести пара слуг и одна-две горничные. Однако я не буду горевать об утраченном богатстве, если во имя любви вы скрасите мое одиночество. Я беден, мадемуазель, однако даже сейчас я не беднее того гасконского дворянина, Рене де Лесперона, за которого вы принимали меня и которому вы подарили свое сердце — это бесценное сокровище.

— О, Господи, почему вы не остались тем бедным гасконским дворянином! — воскликнула она.

— А чем я отличаюсь от него, Роксалана?

— Тем, что он не заключал никакого пари, — ответила она и резко встала.

Мои надежды рухнули. Она не была рассержена. На ее бледном лице было написано страдание. Боже! Какое жестокое страдание! Я понял, что проиграл.

Она бросила на меня взгляд своих голубых глаз, и мне показалось, что она сейчас заплачет.

— Роксалана! — взмолился я. К ней вернулось ее прежнее самообладание, которое на мгновение оставило ее. Она протянула руку.

— Прощайте, сударь! — сказала она.

Я взглянул на ее руку, потом на ее лицо. Ее поведение начинало злить меня. Я видел, что она сопротивляется не только мне, но и себе. Ее сердце по-прежнему точил предательский червь сомнения. Она знала — или должна была знать, — что ему нет там больше места, но она упорно отказывалась выбросить его из своего сердца. Да, было это чертово пари. Но она упорно отказывалась понять разумность моих доводов, неопровержимую логику моей расплаты. Она отвергала меня, а, отвергая меня, она отвергала себя, потому что сама сказала мне, и я был уверен, что она сможет снова полюбить меня, если посмотрит на все другими глазами, с точки зрения здравого смысла и справедливости.

— Роксалана, я приехал в Лаведан не для того, чтобы сказать вам «до свидания». Я жду от вас приветственных слов, а не слов прощания.

— Однако я могу только проститься с вами. Вы не примете мою руку? Разве мы не можем расстаться друзьями?

— Нет, не можем, поскольку мы вообще не расстаемся.

Как будто коса моей решимости нашла на камень ее упрямства. Она посмотрела мне в глаза, с осуждением подняла брови, вздрогнула, пожала одним плечом и, развернувшись на каблуках, направилась к двери.

— Анатоль принесет вам что-нибудь поесть перед вашим отъездом, — сказала она сухо и очень учтиво.

Тогда я вытащил свою последнюю карту. Я что, напрасно отказался от своего богатства? Если она не даст мне добровольного согласия, клянусь, я заставлю ее продать себя. И мне не было стыдно за это, потому что, совершая этот поступок, я спасал ее и себя от несчастной жизни.

— Роксалана! — крикнул я. Повелительный тон моего голоса заставил ее остановиться — возможно, даже против ее собственной воли.

— Сударь, — сдержанно сказала она.

— Вы понимаете, что вы делаете?

— Да, конечно, очень хорошо понимаю.

— Pardieu, вы не понимаете. Я объясню вам. Вы отправляете своего отца на плаху.

Она страшно побледнела, зашаталась и прислонилась к двери. Затем она посмотрела на меня широко раскрытыми от ужаса глазами.

— Это неправда, — возразила она, однако в ее голосе не было уверенности. — Его жизни ничего не угрожает. У них нет доказательств его вины. Господин де Сент-Эсташ ничего не нашел здесь.

— Однако существует слово господина Сент-Эсташа; обвинение шевалье в какой-то мере подкрепляется одним фактом — очень существенным фактом: ваш отец не поднял оружие в защиту короля. В Тулузе сейчас не обращают особого внимания на частности. Подумайте о том, что могло бы произойти со мной, если бы не своевременное прибытие короля.

Этот удар достиг своей цели. Последние силы оставили ее. Ее сотрясли рыдания, и она закрыла лицо руками.

— Матерь Божья, пожалей меня! — рыдала она. — О, этого не может быть, этого не может быть!

Ее отчаяние глубоко тронуло меня. Мне хотелось успокоить ее, сказать, чтобы она ничего не боялась, заверить ее, что я спасу ее отца. Но я сдержал себя. Это было моим оружием против ее упрямства, и да простит меня Бог, если я совершил недостойный дворянина поступок. Мне крайне необходимо было сделать это, моя любовь полностью поглотила меня. Завоевать ее означало для меня завоевать жизнь и счастье, а я и так уже слишком многим пожертвовал. Ее крик все еще звенел у меня в ушах: «Этого не может быть, этого не может быть!»

Я подавил в себе зарождающуюся нежность и напустил на себя суровый вид. Я заговорил с пренебрежением и угрозой в голосе.

— Это может быть, и, черт побери, это случится, если вы не будете вести себя более благоразумно.

— Сударь, будьте милосердны!

— Буду, когда вы соблаговолите показать мне, как это делается, проявив милосердие ко мне. Я грешил, но расплатился за свои грехи. Мы уже говорили об этом и не будем снова возвращаться к этой теме. Подумайте, Роксалана: только одна вещь — единственная во всей Франции — может спасти вашего отца.

— И это, сударь? — затаив дыхание, спросила она.

— Мое слово против слова Сент-Эсташа. Если я скажу его величеству, что ваш отец не может быть обвинен в измене на основании показаний Сент-Эсташа, если я сообщу королю все, что я знаю об этом человеке.

— Вы поедете, сударь? — сказала она с мольбой в голосе. — О, вы поедете! Mon Dieu, подумать только, что мы потеряли столько времени, вы и я, в тот момент, когда его ведут на эшафот! О, я даже не представляла, что ему грозит такая опасность! Я была расстроена его арестом, я думала, что ему грозит лишь несколько месяцев тюрьмы. Но что он может умереть!.. Господин де Барделис, вы спасете его! Скажите, что вы сделаете это для меня!

И она упала передо мной на колени, обхватив руками мои сапоги, и с мольбой — о, Боже! с какой мольбой — смотрела мне в глаза.

— Встаньте, мадемуазель, прошу вас, — сказал я со спокойствием, которого во мне и в помине не было. — Не нужно этого делать. Давайте успокоимся. Опасность, которая угрожает вашему отцу, не настолько близка. У нас есть еще время — может быть, три или четыре дня.

Я осторожно поднял ее и посадил на стул. Я едва удержался, чтобы не заключить ее в свои объятия. Но я не имел права воспользоваться ее отчаянием. Исключительное благородство, скажете вы и презрительно посмеетесь надо мной. Возможно, вы правы — вы всегда правы.

— Вы поедете в Тулузу, сударь? — умоляюще спросила она.

Я сделал круг по комнате и остановился перед ней.

— Да, — ответил я, — я поеду.

Сверкнувшая в ее глазах благодарность больно резанула меня, потому что я еще не закончил своего предложения.

— Я поеду, — быстро продолжал я, — когда вы пообещаете мне стать моей женой.

Радость исчезла с ее лица. Минуту она смотрела на меня, ничего не понимая.

— Я приехал в Лаведан для того, чтобы завоевать вас, Роксалана, и не тронусь из Лаведана, пока не достигну своей цели, — тихо сказал я. — Теперь вы понимаете, что все зависит от вашего решения. Чем скорее вы согласитесь, тем быстрее я уеду.

Она тихо заплакала, но ничего не ответила. Я отвернулся от нее и направился к двери.

— Куда вы идете? — всхлипнула она.

— На свежий воздух, мадемуазель. Если вы решите выйти за меня замуж, передайте это через Анатоля или через кого-нибудь еще, и я немедленно отправлюсь в Тулузу.

— Стойте! — крикнула она. Хотя я уже взялся за дверную ручку, я послушно остановился. — Вы жестоки, сударь! — жалобно сказала она.

— Я люблю вас, — сказал я, как бы оправдываясь перед ней. — Похоже, любовь всегда сопровождается жестокостью. Вы тоже были жестоки ко мне.

— Вы… вы примете то, что вам дают по принуждению?

— Я надеюсь, когда вы увидите, что вы должны отдать, вы отдадите это добровольно.

— Если… если я дам вам обещание…

— Да? — я побелел от напряжения.

— Вы выполните условия сделки?

— Я привык держать слово, мадемуазель, случай с Шательро тому свидетельство.

Она вздрогнула от упоминания его имени. Оно напомнило ей о другой, точно такой же сделке, которую она заключила три дня назад. Я сказал, точно такой же? Нет, не совсем такой же.

— В таком случае я… я обещаю выйти за вас замуж, — сказала она прерывающимся голосом, — когда вам будет угодно, после того, как мой отец выйдет на свободу.

Я поклонился.

— Я немедленно выезжаю, — сказал я.

И, возможно из чувства стыда, возможно… — о чем тут еще можно говорить? — я повернулся и вышел, не сказав ей больше ни слова.

Глава 20

BRAVI[720] В БЛАНЬЯКЕ
Я был рад снова оказаться на свежем воздухе, движение освежало меня. Я ехал во главе бравых слуг по берегу Гаронны в тени деревьев, окрашенных в золото и багрянец.

В какой-то мере я был зол на себя за сделку с Роксаланой, в какой-то мере я был зол на нее за то, что своим упрямством она вынудила меня на этот поступок. Благородный дворянин, ничего не скажешь! Обозвал Шательро мошенником, а сам поступил не лучше! Однако так ли это? Нет, уверял я себя, это не так. Тысячу раз нет! То, что я сделал, я сделал не только для того, чтобы завоевать Роксалану, но также и для того, чтобы образумить ее. Пройдет время, и она будет благодарна мне за мою жестокость, которой, я думаю, она объясняла мой неблаговидный поступок.

Затем я вновь спрашивал себя, уверен ли я в этом? Эти два вопроса не давали мне покоя; мое сознание разделилось на два лагеря, которые затеяли между собой войну. Неуверенность и неопределенность угнетали меня.

Наконец, стыд был побежден, и я воспрял духом. Я не делал ничего дурного. Напротив, я поступал верно — и по отношению к себе, и по отношению к Роксалане. В чем я обманул ее? Какое значение имели мои слова, что я не тронусь из Лаведана, пока не получу ее обещание, если на самом деле я пригрозил Сент-Эсташу встретить его в Тулузе и дал слово виконтессе помочь ее мужу?

Я не придавал значения скрытой угрозе, которая содержалась в словах Сент-Эсташа, что от Лаведана до Тулузы около двадцати лье. Если бы он был более решительным человеком, я бы мог испытывать беспокойство и тогда был бы начеку. Но Сент-Эсташ — смешно!

Никогда нельзя недооценивать своих врагов, какими бы ничтожными они ни были. Я мог бы дорого заплатить за свое пренебрежительное отношение к шевалье, если бы судьба — которая последнее время только и делала, что подшучивала надо мной, — не пришла мне на помощь в самый последний момент.

Главной задачей Сент-Эсташа было не дать мне добраться живым до Тулузы, поскольку я был единственным человеком в мире, которого он боялся, единственным человеком, который одним словом мог уничтожить его. Поэтому он решил избавиться от меня и с этой целью расставил наемных убийц на всем пути моего следования.

Он рассчитывал на то, что мне придется остановиться на ночь в одной из придорожных гостиниц, поскольку путь был не близким, и я не смог бы проделать его без остановок, и везде, где бы я ни остановился, мне пришлось бы встретиться с убийцами. Я приближался к Тулузе, к тому месту, где меня, как выяснилось позже, ожидала наибольшая опасность.

Я намеревался сменить лошадей в Гренаде и таким образом достичь Тулузы в эту же ночь или на следующее утро. Однако в Гренаде я не смог получить лошадей, их было всего три, и поэтому, оставив там большую часть моей свиты, отправился дальше в сопровождении только Жиля и Антуана.

Мы еще не добрались до Леспинаса, как наступила ночь и погода испортилась. С запада поднялся ветер и набросился на нас с жестокостью урагана. Начался страшный ливень. Холодный дождь пронизывал нас насквозь. Никогда в жизни мне не доводилось оказываться в пути в такую жуткую погоду. Дорога от Леспинаса до Фенула часто шла под гору, и в эти моменты нам казалось, что мы едем в самой гуще потока, наши лошади вязли в грязи по самую холку.

Антуан жалобно стонал, Жиль открыто ругался всю дорогу, пока мы ехали по слабо освещенным, затопленным улицам Фенула, и уговаривал меня остановиться там. Но я был непреклонен в своем решении. Я промок насквозь, замерз до мозга костей, мои зубы стучали, но я поклялся, что мы не ляжем спать, пока не доберемся до Тулузы.

— Боже мой, — простонал он, — мы проехали всего лишь половину пути!

— Вперед! — был мой ответ. Когда часы пробили полночь, Фенул уже остался позади нас, и мы выехали на открытое пространство, где стихия со всей яростью обрушилась на нас.

Мои слуги следовали за мной на спотыкающихся лошадях. Они поочередно то хныкали, то ругались, забыв за всеми этими мучениями о том уважении, которое всегда испытывали ко мне. Сейчас, когда я пишу эти строки, мне кажется, что само провидение направляло мои шаги. Если бы я остановился в Фенуле, как они уговаривали меня, это повествование скорее всего никогда не было бы написано, потому что мне перерезали бы горло, пока я спал. Именно провидение привело мою лошадь в Бланьяк. Она так разбила ноги, что не могла уже идти дальше.

Лошади моих спутников были не в лучшем состоянии, потому, к моей большой досаде, я был вынужден признать свое поражение и провести остаток ночи в Бланьяке. В конце концов это не имело большого значения. Мы встанем рано утром и через два часа будем в Тулузе.

Я приказал Жилю спешиться — так как он громче всех жаловался — и вместе с моей лошадью следовать за нами к гостинице «дель’Этуаль»,[721] где мы будем ждать его. Затем я сел на его измученную лошадь и в сопровождении Антуана — последнего из моей свиты — въехал в Бланьяк и остановился под вывеской «дель’Этуаль».

Рукояткой хлыста я постучал в дверь. Мне пришлось стучать сильно, чтобы меня могли услышать сквозь завывающий ветер, который носился над крышами домов в этой узкой улочке. Однако, похоже, там кого-то ждали, потому что не успел я ударить в дверь, как она распахнулась и на пороге появился хозяин со свечой в руке. Несколько секунд ее пламя отсвечивало на его розовом лице, обрамленном седой бородой, затем порыв ветра затушил свечу.

— Diable! — выругался он. — Отвратительная ночь для путешествия, — и добавил, словно спохватившись: — Вы поздно ездите, сударь.

— Вы невероятно проницательный человек, господин хозяин, — раздраженно сказал я, оттолкнул его в сторону и вошел в коридор. — Вы собираетесь держать меня под дождем до самого утра, пока будете раздумывать над тем, как поздно я езжу? Ваш конюх уже спит? Тогда позаботьтесь сами об этих животных. После этого покормите нас — меня и моего слугу — и приготовьте нам обоим постель.

— У меня есть только одна комната, сударь, — почтительно сказал он. — Вы будете спать в ней, а вашему слуге я постелю на сеновале.

— Мой слуга будет спать в моей комнате, раз у вас есть только одна. Постелите для него матрас на полу. Даже собаку не отправят спать в такую ночь на сеновал. Должен подъехать еще один мой слуга. Он будет здесь через несколько минут. Вы должны найти комнату и для него тоже — можете уложить его в коридоре за моей дверью, если у вас нет другого места.

— Но сударь… — попробовал возразить он, но я решил, что он умышленно изображает сложности, чтобы получить более высокую плату.

— Найдите комнату, — приказал я тоном, не терпящим возражений. — Я хорошо заплачу вам. А теперь позаботьтесь о лошадях.

На стенах коридора отражался теплый красноватый свет от огня, разожженного в общей комнате, и это было настолько соблазнительно, что я не в силах был продолжать беседу с хозяином. Я вошел внутрь.

Гостиница «дель’Этуаль» производила удручающее впечатление. Я бы никогда в ней не остановился, если бы у меня был выбор. В общей комнате отвратительно пахло маслом, горящим воском — от коптящих свечей — и еще чем-то жутко противным.

Когда я вошел внутрь, меня приветствовал звучный храп какого-то человека, сидевшего в углу у огня. Его голова была откинута назад, виднелась его смуглая, жилистая шея, он спал или делал вид, что спит. В отблеске горящих поленьев мне поначалу показалось, что у огня лежит куча тряпья, но при ближайшем рассмотрении я понял, что это еще один человек, который, похоже, тоже спал.

Я бросил мокрую шляпу на стол, скинул промокший плащ на пол, ходил топая ногами и громко звенел шпорами. Однако этот потрепанный господин продолжал спать. Я легонько коснулся его кнутом.

— Hola mon bonhomme![722] — крикнул я ему. Но он даже не пошевелился. Наконец я, потеряв терпение, сильно пнул его в бок. Мой удар попал туда, куда надо. Сначала он согнулся пополам, потом принял сидячее положение и зарычал, как своенравная собака, которую грубо разбудили.

С неумытого, злобного лица на меня грозно смотрели хмурые, воспаленные глаза. Человек на стуле проснулся в ту же минуту и сел прямо.

— Eh bien?[723] — сказал я своему приятелю у очага. — Может быть, вы подвинетесь?

— Ради кого? — взревел он. — «Этуаль» так же предназначена для меня, как и для вас, кто бы вы ни были.

— Мы заплатили за постой, pardieu! — крикнул тот, что сидел на стуле.

— Господа, — сурово сказал я, — если у вас нет глаз и вы не видите, насколько я промок, и если вы не будете столь любезны и не дадите мне места у огня, я позабочусь о том, чтобы вы провели ночь не только в «L’Etoile», но и а la belle etoile[724]. — С этими учтивыми словами я пинком отодвинул своего приятеля в сторону. Я говорил не слишком любезно и обычно никогда не обещаю больше того, что могу сделать.

Они тихо ворчали в углу, когда пришел Антуан, снял с меня камзол и стянул сапоги. Они все еще продолжали ворчать, но тут в комнату вошел Жиль. При его появлении они замолкли и оценивающе смерили его взглядом. Жиль был настоящим великаном. Все мужчины обычно провожали его глазами, да и женщины тоже восхищались его великолепной фигурой. Мы поужинали — наш ужин был настолько отвратительным, что я даже не решаюсь описать его, — и после ужина я приказал хозяину проводить меня в комнату. Я решил, что мои люди проведут ночь в общей комнате, где, несмотря на компанию этих двух бандитов, им несомненно будет лучше, чем в любом другом месте в этой убогой гостинице.

Хозяин забрал мой плащ и остальную одежду, чтобы просушить все это на кухне. Он хотел было забрать и мою шпагу, но, рассмеявшись, я не отдал ее ему, заметив, что ее не нужно сушить.

Когда мы поднялись по лестнице, сверху раздался звук, похожий на скрип двери. Хозяин, видимо, тоже его услышал, так как он резко остановился и вопросительно взглянул на меня.

— Что это было? — спросил он.

— Ветер, я думаю, — небрежно ответил я. Казалось, мой ответ успокоил его, потому что онпроизнес:

— Ах, да, ветер. — И пошел дальше.

Хотя я никогда не был подвержен необоснованным страхам и волнениям, признаюсь честно, гостиница «дель’Этуаль» начинала действовать мне на нервы. Если бы вы меня спросили, я не смог бы вам ответить, почему, когда хозяин ушел, я сел на кровать и задумался. Все эти, казалось бы, мелочи, связанные с моим приездом, начинали приобретать какое-то значение. Сначала хозяин захотел разделить меня с моими людьми, предложив им спать на сеновале. Причем в этом не было никакой необходимости, поскольку он не имел ничего против того, чтобы превратить общую комнату в спальню. Затем он явно обрадовался, когда я согласился, чтобы они провели ночь внизу. Потом он попытался унести мою шпагу. А эти отвратительные головорезы? И наконец, этот скрип двери и тревога на лице хозяина.

Что это было?

Я резко встал. Неужели в тот момент, когда я размышлял обо всем этом, мое воображение сыграло со мной злую шутку и мне вновь послышался скрип двери? Я прислушался, но кругом стояла тишина, которую нарушал только гул голосов, доносившихся из общей комнаты. Так же, как и хозяин на лестнице, я успокаивал себя, что это был всего лишь ветер, скорее всего, вывеска качалась от ветра.

И тут, когда мои сомнения почти полностью рассеялись и я уже собирался снять с себя оставшуюся одежду, я увидел нечто очень странное. Я поблагодарил Бога за то, что не позволил хозяину забрать мою шпагу. Я смотрел на дверь и видел, как задвижка медленно поднимается. Мне не мерещилось: я обладал здравым умом и острым зрением. Я тихо шагнул к кровати, на спинке которой за перевязь была подвешена моя шпага, и так же тихо вынул ее из ножен. Дверь открылась, и я услышал крадущиеся шаги. На пороге появилась голая ступня, и у меня возникла мысль пригвоздить ее шпагой к полу; затем появилась нога, затем полуголая фигура с лицом… с лицом Роденара!

При виде этого лица я замер от изумления, и в моей голове пронеслись тысячи подозрений. Как он оказался здесь, черт побери, и с какой целью он крадется в мою комнату?

Но мои подозрения улетучились, не успев зародиться. Его лицо выражало такую тревогу, такую настороженность. Он прошептал всего одно лишь слово «Монсеньер!», и мне стало совершенно ясно: если меня и ожидает опасность, то только не от него.

— Какого черта… — начал я. Но услышав мой голос, он еще больше встревожился.

— Тсс! — прошептал он, приложив палец к губам. — Тише, монсеньер, ради всего святого!

Он тихо закрыл дверь; также тихо, но с большим трудом, хромая, подошел ко мне.

— Вас хотят убить, монсеньер, — прошептал он.

— Что? Здесь, в Бланьяке?

Он испуганно кивнул.

— Чушь! — рассмеялся я. — Ты бредишь, друг мой. Кто мог знать, что я поеду этой дорогой? И кто мог замышлять мое убийство?

— Господин де Сент-Эсташ, — ответил он. — Они не были уверены, что вы появитесь здесь, но тем не менее вас ожидали. Насколько я понял, по дороге из Лаведана нет ни одной гостиницы, где бы шевалье не расставил своих головорезов, пообещав огромное вознаграждение тому, кто убьет вас.

Я затаил дыхание. Мои сомнения рассеялись.

— Расскажи мне все, что ты знаешь, — сказал я. — И покороче.

И тогда этот преданный пес, которого я так жестоко избил всего четыре дня назад, рассказал мне, что, когда он вновь смог двигаться, то отправился искать меня, чтобы умолять простить его и не выгонять навсегда, ведь он всю жизнь служил моему отцу и мне.

От господина де Кастельру он узнал, что я уехал в Лаведан, и решил следовать за мной. У него не было лошади, а денег было очень мало, и поэтому он отправился за мной пешком в тот же день. Он доплелся до Бланьяка, где силы оставили его, и он был вынужден остановиться. Похоже, это случилось по воле провидения. Потому что здесь, в «дель’Этуаль», он подслушал разговор Сент-Эсташа с этими двумя bravi, которых я видел внизу. Из его слов он понял, что во всех гостиницах от Гренада до Тулузы, в которых я мог остановиться на ночлег, шевалье принял такие же меры.

В Бланьяк, если бы я ехал без остановок, я должен был добраться поздно ночью, и шевалье приказал своим людям ждать меня до утра. Он не думал, что я смогу забраться так далеко, поскольку он позаботился, чтобы на почтовых станциях я не нашел лошадей. Но Сент-Эсташ не упускал из виду, что я, несмотря ни на что, все-таки смогу добраться сюда. Хозяин в Бланьяке, сообщил мне Роденар, тоже был нанят Сент-Эсташем. Они собирались зарезать меня во сне.

— Монсеньер, — закончил он свой рассказ, — узнав, какая опасность угрожает вам, я просидел всю ночь, моля Бога и всех святых, чтобы вы доехали сюда и я смог предупредить вас. Если бы я чувствовал себя лучше, я бы добыл себе лошадь и поехал навстречу вам, но я мог только надеяться и молиться, чтобы вы добрались до Бланьяка и…

Я схватил его в свои объятия, но он застонал от моего прикосновения, потому что на моем преданном слуге не было ни одного живого места.

— Мой бедный Ганимед! — пробормотал я и почувствовал такую жалость, какую я еще никогда не испытывал за всю свою жизнь. При звуке этого шутливого прозвища в его глазах блеснула надежда.

— Вы возьмете меня обратно, монсеньер? — умоляюще спросил он. — Вы возьмете меня обратно, ведь правда? Я клянусь, что мой язык никогда

больше…

— Тише, мой милый Ганимед. Я не только возьму тебя обратно, но также попытаюсь загладить свою вину и компенсировать мою жестокость. Ты получишь двадцать луидоров, мой друг, купишь мази для своих несчастных плеч.

— Монсеньер очень добр, — пробормотал он. Я вновь направился к нему с объятиями, но он вздрогнул и отшатнулся.

— Нет, нет, монсеньер, — испуганно прошептал он. — Это большая честь, но мне… мне так больно, когда до меня дотрагиваются.

— Ну, тогда считай, что я тебя обнял. А теперь насчет этих господ внизу. — Я встал и подошел к двери.

— Прикажите Жилю вышибить им мозги, — предложил великодушный Ганимед.

Я покачал головой.

— Нас могут задержать по обвинению в убийстве. У нас пока нет никаких доказательств относительно их намерений. Я думаю… — Мне в голову пришла внезапная идея. — Иди в свою комнату, Ганимед, — приказал я ему. — Запри дверь и не шевелись, пока я не позову тебя. Я не хочу возбуждать у них подозрения.

Я открыл дверь и, когда Ганимед послушно проскользнул мимо меня и удалился по коридору, крикнул:

— Господин хозяин! Эй, там, Жиль!

— Сударь, — отозвался хозяин.

— Монсеньер, — ответил Жиль; внизу все зашевелились.

— Что-нибудь случилось? — спросил хозяин с тревогой в голосе.

— Случилось? — раздраженно повторил я тоном сварливого, привередливого хозяина. — Pardieu! Неужели я должен раздеваться сам, пока эти два ленивых пса будут мирно храпеть внизу? Жиль, немедленно поднимись сюда. И, — добавил я, словно только что подумал об этом, — тебе лучше спать в моей комнате.

— Иду, монсеньер, — ответил он, но я уловил нотку удивления в его голосе, поскольку здоровому, неуклюжему Жилю никогда еще не приходилось помогать мне с моим туалетом.

Хозяин что-то пробормотал, и я услышал тихий ответ Жиля. Затем лестница заскрипела под его тяжелыми шагами.

В комнате я в нескольких словах рассказал ему о замыслах шевалье. Вместо ответа он страшно выругался и сказал, что хозяин подогрел для него бокал вина, и теперь он не сомневается, что туда подмешали снотворное. Я приказал ему спуститься вниз и принести мне вино, сказав хозяину, что мне тоже захотелось выпить.

— А как быть с Антуаном? — спросил он. — Они тоже подмешают ему снотворное.

— Пусть. Мы сами справимся с этим делом без его помощи. Если они не подмешают ему снотворное, они скорее всего зарежут его. Так что его безопасность зависит от снотворного.

Он сделал так, как я сказал, и вскоре вернулся с огромным бокалом горячего вина. Я вылил его в кувшин для умывания и приказал Жилю, отнести бокал обратно хозяину и передать ему мою благодарность. Теперь они были уверены, что путь свободен.

Затем произошло именно то, чего мы и ожидали. Примерно через час пришел один из них. Мы не стали закрывать дверь, с тем чтобы он мог беспрепятственно войти. Но не успел он войти, как с двух сторон из темноты выросли Жиль и я. Прежде чем он понял, что произошло, мы подняли его и бесшумно положили на кровать; единственным звуком был звон ножа, который выпал из его внезапно ослабевшей руки.

На кровати Жиль уперся своим могучим коленом ему в живот, а руками схватил за горло. Оказавшись в таком недвусмысленном положении, бедняга был уверен, что стоит ему только пикнуть, как мы прикончим его. Я зажег свет. Мы связали ему руки и ноги простыней, и, пока он тихо и беспомощно лежал, с ужасом глядя на нас, я обсудил с ним ситуацию.

Я сказал ему, что нам известно, что он совершил этот поступок по наущению Сент-Эсташа, следовательно, вся вина падала на шевалье, и наказать нужно только его. Но прежде он должен подтвердить наши показания — мои и Роденара. Если он поедет в Тулузу и сделает это — честно расскажет, как ему приказали совершить это убийство, — Сент-Эсташ, который был настоящим преступником, один понесет наказание. Если он не сделает этого, что ж, он сам знает, какие его ждут последствия — виселица. Но в любом случае он утром едет в Тулузу.

Само собой разумеется, он был благоразумен. Я не сомневался в его решении; закон не давал никаких поблажек наемным убийцам, а люди его профессии никогда не рискуют напрасно.

Только мы решили этот вопрос с выгодой для обеих сторон, как дверь распахнулась вновь, и его сообщник, очевидно обеспокоенный его долгим отсутствием, пришел посмотреть, что случилось, почему ему понадобилось так много времени для того, чтобы перерезать горло двум спящим мужчинам.

Увидев нашу милую беседу и, очевидно, решив, что в данных обстоятельствах его вторжение выглядит как-то неуместно, этот воспитанный господин вскрикнул — мне хочется думать, он таким образом извинился за то, что помешал нам, — и шагнул назад с неприличной поспешностью.

Но Жиль схватил его за загривок и втащил в комнату. Быстрее, чем я рассказываю об этом, он очутился рядом со своим коллегой. Мы спросили его, не желает ли он поступить так же, как и его товарищ. Довольный тем, что мы не собираемся причинить ему зла, он поклялся всеми святыми, которые только есть на свете, что выполнит нашу волю, что он неохотно принял предложение шевалье, что никакой он не убийца, а бедный человек, которому нужно содержать жену и детей.

Вот так шевалье де Сент-Эсташ затеял убить меня и сам угодил в свою же ловушку. Теперь, когда у меня были два свидетеля и Роденар, который под присягой расскажет, как Сент-Эсташ подкупил их для того, чтобы они перерезали мне горло, я мог смело отправляться к его величеству. Теперь я был полностью уверен, что обвинениям шевалье, против кого бы то ни было, никто не поверит, а сам он отправится на плаху, ведь он этого так заслуживает.

Глава 21

ЛЮДОВИК СПРАВЕДЛИВЫЙ
— Мне, — сказал король, — эти доказательства не нужны. Достаточно вашего слова, мой дорогой Марсель. Однако суду они, возможно, пригодятся; более того, они являются подтверждением измены, в которой вы обвиняете господина де Сент-Эсташа.

Мы стояли — по крайней мере, стояли мы с Лафосом, а Людовик XIII сидел — в комнате во дворце в Тулузе, где мне была оказана честь предстать перед его величеством. Лафос тоже находился там, потому что, похоже, король неожиданно полюбил его и не мог без него обходиться с тех пор, как приехал в Тулузу.

Его величество был, как обычно, вял и скучен. Его не волновал даже предстоящий процесс над Монморанси, хотя именно ради этого он приехал на юг. И даже общество этого пошлого, безмозглого, но неизменно веселого Лафоса с его бесконечной мифологией не могло развеселить его.

— Я прослежу, — сказал Людовик, — чтобы ваш друг шевалье был немедленно арестован. За попытку убить вас, а также за непостоянство его политических убеждений закон сурово накажет его. — Он вздохнул. — Мне всегда тяжело применять крайние меры к людям его сорта. Лишить дурака головы мне кажется слишком добрым делом.

Я склонил голову и улыбнулся его шутке. Людовик Справедливый редко позволял себе шутить, но, если он делал это, его юмор был так же похож на юмор, как вода похожа на вино. Однако, когда монарх шутит, если у вас достаточно ума, если вы пришли с просьбой или хотите получить должность при дворе, вы улыбнетесь, даже если от его неуместной шутки хочется плакать, а не смеяться.

— Иногда необходимо вмешиваться в дела природы, — осмелился заметить Лафос, выглядывая из-за спинки стула, на котором сидел его величество. — Этот Сент-Эсташ что-то вроде ящика Пандоры, который лучше закрыть, пока…

— Иди к черту, — коротко сказал король. — Мы шутим. Мы вершим правосудие.

— Ах, правосудие, — пробормотал Лафос. — Я видел изображение этой дамы. Она завязывает себе глаза, но она не столь стыдлива, когда дело касается других прелестей ее тела.

Его величество покраснел. Он был очень скромным человеком и стыдливым, как монахиня. Он обычно закрывал глаза и уши на бесстыдство, которое царило вокруг него, пока оно не достигало таких размеров, что он не мог оставаться ни слепым, ни глухим.

— Господин де Лафос, — сказал он строгим голосом, — вы утомляете меня, а когда люди утомляют меня, я их прогоняю — это одна из причин моего одиночества. Я прошу вас просмотреть эту книгу по охоте, и после того, как мы разберемся с господином де Барделисом, вы расскажете мне свои впечатления о ней.

Лафос послушно, но без тени смущения отошел к столу и открыл книгу, на которую указал Людовик.

— А теперь, Марсель, пока этот шут готовится сообщить мне, что создателей этой книги вдохновила сама Диана, расскажите, что еще вы хотели мне сказать.

— Больше ничего, сир.

— Как ничего? А этот виконт де Лаведан?

— Я был уверен, что вашему величеству будет достаточно того, что против него нет никаких обвинений — обвинений, к которым стоит прислушаться?

— Да, но обвинение есть — и очень серьезное. А вы пока не предоставили мне никаких доказательств его невиновности для того, чтобы я мог санкционировать его освобождение из тюрьмы.

— Я думал, сир, что нет необходимости предоставлять доказательства его невиновности, пока нет доказательств его вины, которые ему можно предъявить.

Людовик задумчиво почесал бороду, и его печальные глаза внимательно посмотрели на меня.

— Интересная мысль, Марсель, — сказал он и зевнул. — Вам следовало бы стать юристом. — Затем, внезапно сменив тон, он резко спросил: — Вы дадите мне свое честное слово, что он невиновен?

— Если судьи вашего величества предъявят доказательства его вины, даю вам слово, я разорву эти доказательства на мелкие кусочки.

— Это не ответ. Вы клянетесь, что он невиновен?

— Разве я могу знать, что происходит в его душе? — ответил я, уклоняясь от ответа. — Как я могу давать слово в таком вопросе? Ах! Сир, вас не напрасно называют Людовиком Справедливым, — продолжал я, взяв на вооружение лесть и его любимую фразу. — Вы никогда не позволите, чтобы человека, против которого нет ни капли доказательств, заключили в тюрьму.

— Разве нет доказательств? — спросил он. Однако его голос стал мягче. Он пообещал себе, что войдет в историю как Людовик Справедливый, и поэтому старался не делать ничего такого, что могло бы бросить тень на это гордое звание. — Есть показания этого Сент-Эсташа!

— По-моему, ваше величество и собаку не повесит на основании слов этого двойного предателя.

— Хм! Вы отличный адвокат, Марсель. Вы уклоняетесь от ответов; вы выворачиваете вопросы наизнанку и отвечаете вопросом на вопрос. — Мне казалось, он говорил сам с собой. — Вы гораздо лучший адвокат, чем жена виконта, например. Она отвечает на вопросы, у нее есть характер — Ciel![725] Какой характер!

— Вы видели виконтессу? — воскликнул я и похолодел от ужаса.

— Видел ее? — повторил он с какой-то странной интонацией в голосе. — Я видел ее, слышал ее, почти ощущал ее. Воздух этой комнаты до сих пор дрожит от ее присутствия. Она была здесь час назад.

— И казалось, — проговорил Лафос, — будто три дочери Ахеронта[726] покинули владения Плутона[727] и воплотились в одной женщине.

— Я бы не принял ее, — продолжал король, как будто не слышал Лафос, — но ее невозможно было не впустить. Я слышал, как она ругалась в холле, когда я отказался принять ее. Около моей двери возникла какая-то возня, дверь распахнулась, и швейцарец, который держал ее, влетел в комнату, как манекен, Dieu! За все время моего правления во Франции я никогда не был свидетелем такого переполоха. Она очень сильная женщина, Марсель, — да защитят вас святые, когда она станет вашей тещей. Клянусь, во всей Франции найдется только одна вещь, которая может быть страшнее ее рук — это ее язык. Но она — глупа.

— Что она сказала, сир? — с тревогой спросил я.

— Сказала? Она ругалась — Ciel! Как она ругалась! Она не забыла ни одного святого; она перебрала их всех по очереди, призывая в свидетели, что она говорит правду.

— И она сказала…

— Что ее муж самый подлый изменник. Но он — безмозглый дурак, который не может отвечать за свои поступки. На этом основании она просила простить его. А когда я сказал ей, что он должен предстать перед судом и надежд на его оправдание очень мало, она наговорила мне такого, чего я никогда в себе не подозревал, благодаря вам — льстецам, окружающим меня.

Она сказала мне, что я уродливый и противный; с лицом, как моченое яблоко; что я поп и дурак, не то, что мой брат, который, по ее мнению, является образцом благородства и мужских достоинств. Она обещала мне, что небо никогда не примет мою душу, даже если я буду молиться с сегодняшнего дня до страшного суда, и она предсказала, что, когда придет мое время, ад примет меня с распростертыми объятиями. Я не знаю, что еще она могла мне напророчить. В конце концов она утомила меня, несмотря на свою необычность, и я выпроводил ее, если можно так сказать, — добавил он. — Я приказал четырем мушкетерам вывести ее отсюда. Помоги тебе Бог, Марсель, когда ты станешь мужем ее дочери!

Но я не мог разделить его веселье. Эта женщина со своим неукротимым нравом и ядовитым языком все испортила.

— Я вряд ли стану мужем ее дочери, — мрачно заметил я.

Король посмотрел на меня и рассмеялся.

— На колени тогда, — сказал он, — и благодарите небо.

Но я сдержанно покачал головой.

— Для вашего величества это просто смешная комедия, — ответил я, — но для меня, helas! Это страшная трагедия.

— Перестаньте, Марсель, — сказал он. — Разве я не могу немного посмеяться? Быть королем Франции так грустно! Расскажите мне, что вас беспокоит.

— Мадемуазель де Лаведан обещала, что выйдет за меня замуж только в том случае, если я спасу ее отца от плахи. Я пришел сделать это, полный надежд, сир. Но его жена опередила меня и теперь уж точно обрекла его на смерть.

Он опустил глаза, его лицо приняло свое обычное мрачное выражение. Потом он снова посмотрел на меня, и в глубине его печальных глаз я увидел что-то очень похожее на любовь.

— Вы знаете, что я люблю вас, Марсель, — ласково сказал он. — Если бы вы были моим единственным сыном, я не мог бы любить вас сильнее. Вы распущенный и развратный, и я не раз слышал о ваших скандалах, однако вы не такой, как все эти глупцы, и, по крайней мере, вы никогда не утомляли меня. А это уже что-то. Я не хочу терять вас, Марсель, а если вы женитесь на этой розе из Лангедока, я потеряю вас — насколько я понимаю, она настолько нежный цветок, что может зачахнуть в затхлой атмосфере двора. Этот человек, виконт де Лаведан, заслужил свою смерть. Почему бы мне не позволить ему умереть, ведь если он умрет, вы не женитесь?

— Вы спрашиваете меня, почему, сир? — воскликнул я. — Потому, что вас называют Людовиком Справедливым, и потому, что ни один король на свете так не заслуживал этого звания.

Он поморщился, сжал губы и бросил взгляд на Лафоса, который углубился в тайны своей книги. Затем он пододвинул к себе лист бумаги и взял перо в руки. Он сидел и вертел его в руках.

— Потому что меня называют Справедливым, я должен направить правосудие по естественному ходу, — наконец ответил он.

— Но, — возразил я с внезапной надеждой, — но естественный ход правосудия не может привести к палачу виконта де Лаведана.

— Почему нет? — и он серьезно посмотрел мне в глаза.

— Потому что он не принимал активного участия в восстании. Если он и был изменником, то изменял в душе, а пока человек не совершит реальное преступление, он не может быть наказан по всей строгости закона. Его жена не оставила и тени сомнений насчет его измены; но было бы несправедливо наказать его в той же степени, как вы наказываете тех, кто поднял против вас оружие, сир.

— Ах! — задумчиво сказал он. — Ну? Что еще?

— Разве этого не достаточно, сир? — воскликнул я. Мое сердце бешено колотилось, в голове стучало от важности этого момента.

Он наклонил голову, обмакнул перо и начал писать.

— Какое наказание вы бы определили ему? — спросил он, продолжая писать. — Давайте, Марсель, будьте справедливы ко мне и будьте справедливы к нему — потому что в зависимости от того, как вы отнесетесь к нему, так же и я отнесусь к вам.

Я почувствовал, что бледнею от волнения.

— Может быть, ссылка, сир, — так обычно поступают в случаях, если измена не столь ужасна, чтобы наказывать за нее смертной казнью.

— Да! — он сосредоточенно писал. — Ссылка на какой срок, Марсель? На всю его жизнь?

— Нет, сир. Это слишком долго.

— Тогда на всю мою жизнь?

— Это тоже слишком долго.

Он поднял глаза и улыбнулся.

— А! Вы становитесь пророком? Хорошо, на какой срок тогда? Ну же, говорите.

— Я думаю, на пять лет…

— Пусть будет пять лет. Не говорите больше ничего.

Он еще какое-то время писал; потом взял песочницу и посыпал документ.

— Вот так! — воскликнул он и протянул мне его. — Это мой приказ об освобождении господина виконта Леона де Лаведана. Он должен отправиться в ссылку сроком на пять лет, но его имения не будут конфискованы, и, когда он вернется после истечения срока его ссылки, он может пользоваться ими — мы надеемся, с большей преданностью, чем раньше. Пусть они немедленно выполнят мой приказ, и проследите, чтобы виконт сегодня же под конвоем отправился в Испанию. Это будет также вашей гарантией для мадемуазель де Лаведан и доказательством того, что вы успешно выполнили свою миссию.

— Сир! — вскричал я. От благодарности я не мог вымолвить ни слова. Я опустился перед ним на колено и поднес его руку к своим губам.

— Ну, ну, — сказал он отеческим тоном. — Идите и будьте счастливы.

Когда я встал, он вдруг поднял руку.

— Однако… Мы были так поглощены судьбой господина де Лаведана, что я совсем забыл. — Он взял еще одну бумагу со своего стола и бросил ее мне. Это была моя долговая расписка о передаче моих земель в Пикардии Шательро.

— Шательро умер сегодня утром, — продолжал король. — Он просил, чтобы вы пришли, но, когда ему сказали, что вы уехали из Тулузы, он продиктовал письмо, в котором признался во всех своих деяниях. Я получил его вместе с вашей распиской. Шательро пишет, что не может позволить своим наследникам пользоваться вашим имением, так как он не выиграл его. Он проиграл свою ставку, поскольку нарушил правила игры. Он предоставил мне решать вопрос о передаче его земель в вашу собственность. Что вы на это скажете, Марсель?

Я с большой неохотой взял этот клочок бумаги. Я совершил такой изящный и героический поступок, отказавшись от своего богатства во имя любви, что теперь, клянусь честью, мне совершенно не хотелось быть хозяином чего-либо, кроме Божанси. И мне в голову пришел удачный компромисс.

— Мне стыдно, сир, — сказал я, — что я заключил такое пари; этот стыд заставил меня отдать свою ставку, хотя я точно знал, что не проиграл. Но даже сейчас я ни в коем случае не могу принять проигрыш Шательро. Может быть… может быть, мы навсегда забудем об этом пари?

— Это решение делает вам честь. Другого я и не ожидал от вас. Идите теперь, Марсель. Не сомневаюсь, что вам не терпится сделать это. Когда ваша любовь немного поутихнет, мы надеемся вновь видеть вас при дворе.

Я вздохнул.

— Увы, сир, этого никогда не произойдет.

— Вы уже однажды говорили это, сударь. Довольно глупое настроение для вступления в брак, однако — как большинство глупостей — очень милое. Прощайте, Марсель!

— Прощайте, сир!

Я поцеловал его руки; я высказал ему свою благодарность; я уже был около дверей, а он уже поворачивался к Лафосу, когда мне в голову пришло взглянуть на его приказ. Он заметил это.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

— Вы… вы кое-что пропустили, сир, — осмелился сказать я и вернулся к столу. — Вы уже столько для меня сделали, что я даже не смею попросить еще об одной милости. Однако это всего лишь несколько росчерков пера, и это не изменит приговор существенно.

Он взглянул на меня, его брови нахмурились, он пытался понять, что я имею в виду.

— Ну, что такое? — нетерпеливо спросил он.

— Мне пришло в голову, что бедному виконту будет страшно одиноко в чужой стране, одному среди чужих, без дорогих ему людей, которые в течение стольких лет всегда были рядом.

Король резко посмотрел мне в лицо.

— Я должен выслать и его семью тоже?

— Всю семью не обязательно, ваше величество.

На секунду печаль покинула его глаза, и он так весело расхохотался. Я никогда прежде не слышал, чтобы этот несчастный, усталый человек так веселился.

— О небо! Ну и шутник же вы! Ах, мне будет не хватать вас! — воскликнул он и, схватив перо, дописал то, о чем я просил его.

— Ну теперь вы довольны? — спросил он, возвращая мне бумагу.

Я взглянул на нее. В приказе теперь было сказано, что мадам виконтесса де Лаведан должна сопровождать своего мужа в изгнании.

— Вы так добры, сир! — пробормотал я.

— Скажите офицеру, которому вы поручите выполнение этого приказа, что он найдет ее в караульном помещении, где она содержится под стражей в ожидании моей милости. Если она узнает, что это вашей милости она ожидает, мне страшно подумать, что с вами будет, когда пройдет пять лет.

Глава 22

МЫ ОСТАЕМСЯ
Мадемуазель держала в руке королевский приказ об изгнании ее отца. Она была бледна. Она поздоровалась со мной очень нерешительно. Я подошел к ней. Роденар, которого я попросил подняться со мной, остался стоять у дверей.

Когда я приближался к Лаведану в этот день, меня мучил страшный стыд за сделку, которую я с ней заключил. Я много думал и понял, что она была права, сказав, что, если в любви что-то дают под принуждением, этого не стоит брать. И мой стыд и этот вывод привели меня к новому решению. Для того чтобы ничто не смогло ослабить моего решения и чтобы при виде Роксаланы у меня не возникло желания отказаться от своих намерений, я решил, что лучше провести нашу последнюю встречу при свидетелях. Для этого я и приказал Ганимеду следовать за мной в эту гостиную.

Она прочитала документ до самого конца, затем робко посмотрела на меня и перевела взгляд на Ганимеда, застывшего на своем посту у дверей.

— Это все, что вы смогли сделать, сударь? — наконец спросила она.

— Это самое лучшее, что я смог сделать, мадемуазель, — спокойно ответил я, — не хочу преувеличивать, но вопрос стоял ребром — либо это, либо эшафот. Мадам, ваша мать, к сожалению, побывала у короля раньше меня и все испортила, признав, что ваш отец — изменник. Был момент, когда я был доведен до отчаяния. Я счастлив тем не менее, что мне удалось уговорить короля проявить милосердие.

— И я не увижу своих родителей целых пять лет. — Она вздохнула, и ее печаль была очень трогательна.

— Совсем необязательно. Хотя они не могут приехать во Францию, вы всегда можете поехать и навестить их в Испании.

— Правда, — задумчиво произнесла она, — это будет здорово, да?

— Очень здорово, особенно при таких обстоятельствах.

Она снова вздохнула, и на какое-то время наступило молчание.

— Может быть, вы присядете, сударь? — сказала она наконец. Она была очень сдержанна сегодня, очень сдержанна и странно подавлена.

— Вряд ли в этом есть необходимость, — тихо ответил я. Она посмотрела на меня, и в ее глазах содержалась сотня вопросов. — Вы удовлетворены моими действиями, мадемуазель? — спросил я.

— Да, я удовлетворена, сударь.

«Это конец», — сказал я себе и невольно тоже вздохнул. Но продолжал стоять.

— Вы удовлетворены, что я… что я выполнил свое обещание?

Она снова опустила глаза и сделала шаг по направлению к окну.

— Да, конечно. Вы обещали спасти моего отца от плахи. Вы сделали это, и я не сомневаюсь, что вы сделали все возможное, чтобы сократить срок его ссылки. Да, сударь, вы выполнили свое обещание.

О-хо-хо! Решение, которое я принял, шептало мне на ухо, что все уже сказано, и мне осталось только удалиться. Но я мог бы принять сотни таких решений, и все равно не мог уйти просто так. По крайней мере, одно доброе слово, один теплый взгляд могли бы утешить меня. Я коротко расскажу ей о своем решении, и она увидит, что во мне осталось еще что-то хорошее, какое-то благородство, и, когда я уйду, она не будет плохо думать обо мне.

— Ганимед, — сказал я.

— Монсеньор?

— Прикажи седлать лошадей.

Услышав эти слова, она повернулась, ее глаза были широко раскрыты от удивления, и она смотрела то на меня, то на Роденара с немым вопросом в глазах. Но он поклонился и ушел выполнять мое приказание. Мы слышали, как он прошел через зал, звеня шпорами, и вышел во двор. Мы услышали его хриплый голос, отдающий команду, звяканье сбруи, раздался топот копыт, то есть началась обычная суматоха, сопровождающая приготовления в дорогу.

— Почему вы приказали седлать лошадей? — спросила она наконец.

— Потому что все мои дела здесь закончены, и мы уезжаем.

— Уезжаете? — сказала она. Ее глаза были опущены, но я мог догадаться, что они выражали, по складке между ее бровей. — Уезжаете, куда?

— Отсюда, — ответил я. — В данный момент это самое главное. — Я замолчал, комок в горле мешал мне говорить. — Прощайте! — произнес я наконец и резко протянул ей руку.

Она бесстрашно, но озадаченно посмотрела мне прямо в глаза.

— Вы хотите сказать, что покидаете Лаведан… таким образом?

— Если я уезжаю, какое значение имеет то, как я делаю это?

— Но… — в ее глазах была тревога, ее щеки побледнели еще больше, — но я думала, что… что мы заключили сделку.

— Не надо, мадемуазель, умоляю вас, — воскликнул я. — Мне стыдно вспоминать об этом. Я испытываю почти такой же стыд, что и при воспоминании о той, другой сделке, которая привела меня в Лаведан. Я смыл позор первой сделки — хотя вы, вероятно, так не думаете. Сейчас я пытаюсь смыть с себя позор этой второй сделки. Я поступил недостойно, мадемуазель, но я так горячо любил вас, что мне казалось, каким бы способом я ни завоевал вас, я все равно был бы счастлив. Теперь я понял свою ошибку. Я не возьму то, что дается под принуждением. Поэтому прощайте.

— Я понимаю, понимаю, — пробормотала она, не замечая моей протянутой руки. — Я очень рада, сударь.

Я резко убрал руку. Я взял свою шляпу со стула, на который ее бросил. Она могла бы избавить меня от этого, подумал я. Не обязательно было так открыто радоваться. Она могла, по крайней мере, пожать мне руку и расстаться со мной по-доброму.

— Прощайте, мадемуазель! — повторил я как можно более сдержанно и повернулся к двери.

— Сударь! — окликнула она. Я остановился.

— Мадемуазель?

Она скромно стояла, опустив глаза и сложив руки.

— Мне будет так одиноко здесь.

Я не шевелился. Казалось, я прирос к месту. Мое сердце подпрыгнуло от надежды, потом, казалось, совсем перестало биться. Что она имеет в виду? Я опять повернулся к ней и, не сомневаюсь, был страшно бледен. Однако я боялся, как бы моя самоуверенность не одурачила меня, и не рискнул действовать на основании предположений.

— Да, мадемуазель, — сказал я. — Вам будет очень одиноко. Мне очень жаль.

Она ничего не ответила, и я снова повернулся к двери. Мои надежды рушились с каждым моим шагом.

— Сударь!

Ее голос остановил меня на самом пороге.

— Что может делать несчастная девушка с таким огромным имением? Оно придет в упадок без мужской руки.

— Вы не должны сами заниматься этим. Вам нужно нанять управляющего.

Мне послышалось что-то, странно напоминающее всхлипывание. Может ли это быть? Dieu! Может ли это быть, несмотря ни на что? Однако я не стал строить догадки. Я вновь повернулся, но ее голос опять остановил меня. Теперь он звучал дерзко.

— Господин де Барделис, вы честно выполнили свое обещание. Вы не просите никакой платы?

— Нет, мадемуазель, — очень тихо ответил я, — я не приму от вас плату.

На секунду она подняла глаза. Их глубокая голубизна была подернута дымкой. Затем она снова опустила их.

— О, почему вы не поможете мне? — крикнула она и добавила тихо: Я никогда не буду счастлива без вас!

— Вы хотите сказать? — задохнулся я и направился к ней, бросив свою шляпу в угол.

— Что я люблю вас, Марсель… что я желаю вас!

— И вы можете простить… вы можете простить? — воскликнул схватил ее в свои объятия.

Ее ответом был смех, который свидетельствовал о ее пренебрежении всем— всем, кроме нас двоих, кроме вашей любви. Этот смех и бутон красных губ были ее ответом. И если соблазн этих губ… Но все! Я становлюсь нескромным.

Продолжая обнимать ее, я крикнул:

— Ганимед!

— Монсеньор? — откликнулся он через открытое окно.

— Прикажи расседлать лошадей.

ЛЮБОВЬ И ОРУЖИЕ (роман)

Герцогство Баббьяно на грани краха, на него положил глаз Чезаре Борджия, постепенно подчиняющий себе государства Италии, есть два пути спасения: поставить вместо Джан-Мария Скорце, герцога Баббьяно запустившего дела, популярного в народе и опытного военного, графа Акуильского, либо искать помощи в союзе с герцогством Урбино, путем династического брака Джан-Марии с принцессой Валентиной…

Глава 1

ГЛАС НАРОДА
Из долины на крыльях ветерка поднимался колокольный звон вечерней службы, и шесть мужчин, обнажив головы, стояли в пастушьей хижине у вершины, отдавая должное пресвятой Богородице. С закопчённого потолка свисала бронзовая масляная лампа с тремя рожками, дававшая больше дыма, чем света. Однако и в полумраке можно было заметить, что одежда мужчин по своему богатству резко контрастировала с убогостью хижины.

Колокола смолкли, губы, безмолвно произносившие молитву «Аве Мария», перестали шевелиться, мужчины истово перекрестились, надели кто шапочку, кто шляпу, вопросительно переглянулись. Но прежде чем кто-либо подал голос, в сбитую из не струганых досок дверь постучали.

— Наконец-то! — воскликнул Фабрицио да Лоди с явным облегчением в голосе, а мужчина помоложе, в нарядной одежде, по его знаку подошёл к двери и распахнул её.

Вошедший был высок ростом, в широкополой шляпе, плаще, который он тут же распахнул и под которым виднелся самый что ни на есть скромный наряд: куртка из грубой кожи, перетянутая металлическим поясом с длинным мечом слева и рукоятью тяжёлого кинжала справа. Красные чулки и высокие сапоги довершали облик наёмника, на данный момент отошедшего от дел. Тем не менее шестеро высокородных дворян, собравшихся в столь необычном месте, глубоко поклонились гостю, готовые внимать каждому его слову.

Тот же скинул плащ, который подхватил мужчина, открывший дверь, снял шляпу, обнажив копну чёрных волос, забранных золотой сеточкой, — единственным атрибутом, указывающим на то, что незнакомец отнюдь не простого рода, как могло показаться с первого взгляда.

Он подошёл к грязному, в пятнах жира, столу, вокруг которого стояли мужчины, оглядел их.

— Господа, я прибыл. Моя лошадь захромала в полумиле от Сан-Анджело, так что мне пришлось добираться сюда пешком.

— Вы, должно быть, устали, ваша светлость, — воскликнул Фабрицио. — Выпейте вина. Фанфулла! — обратился он к молодому парню, который открывал дверь, но высокий гость движением руки остановил его.

— С вином можно подождать. Время слишком дорого. Дело в том, господа что мы, скорее всего, не увиделись бы, не останься я без лошади.

— Как так? — воскликнул один из шести. — Нас предали?

— Ваши опасения насчёт предательства не напрасны. Когда я пересёк мост через Метауро и свернул на тропу, ведущую в горы, взгляд мой поймал розовый блеск в придорожных кустах. Луч заходящего солнца упал на стальной шлем спрятавшегося там человека. Тропа подвела меня совсем близко. Широкополая шляпа не позволяла ему разглядеть моё лицо, а я мог смотреть во все глаза. И сквозь скрывавшую его листву различил злобную физиономию Мазуччо Торре. — Мужчины переглянулись, один или двое побледнели. — Кого он там поджидал? Первым делом я задал этот вопрос самому себе, и по всему выходило, что меня. Если я не ошибаюсь, он знал и о том, что еду я издалека, но не ждал меня пешим, да ещё в столь непритязательном виде. Лишь потому он и не остановил меня.

— Святая Мария! — вскричал Фабрицио, — Заверяю вас, ваши выводы ошибочны. Кроме нас шестерых, нет в Италии человека, который знает о нашей встрече, и, положив руку на Библию, я готов поклясться, что ни один из нас никому не сказал ни слова.

Он оглядел стоящих рядом, как бы приглашая их подтвердить его слова, и те хором присоединились к заверениям Фабрицио. И лишь взмах руки гостя заставил их смолкнуть.

— Я тоже, следуя вашим указаниям, мессер[728] Фабрицио, ни с кем не делился этими сведениями. Но… почему Мазуччо, словно грабитель, прятался в придорожных кустах? Господа, — продолжил гость уже другим тоном. — Я не знаю, что заставило вас позвать меня, но, если среди вас есть предатель, должен предупредить — берегитесь! Герцог знает или, по меньшей мере, догадывается о нашей встрече. Даже если Мазуччо выслеживал не меня, то он видел всех вас и теперь может доложить своему господину, кто собирался в этой жалкой хижине.

Фабрицио пожал плечами, выражая этим жестом пренебрежение, которое тут же высказал вслух стоявший рядом с ним Феррабраччо.

— Пусть докладывает, — он мрачно улыбнулся. — Герцог узнает об этом слишком поздно.

Гость вскинул голову, в чёрных глазах мелькнуло удивление.

— Похоже, господа, я не ошибся. Вы задумали предательство.

— Господин мой, граф Акуильский, — с достоинством ответил ему Фабрицио, — мы — предатели по отношению к человеку, но верные и преданные подданные государства.

— Какого государства? — полюбопытствовал граф.

— Герцогства Баббьяно[729], — последовал ответ.

— Как можно предавать герцога, но оставаться верным герцогству? — В голосе графа Акуильского звучало презрение. — Господа, ваши загадки мне не по зубам.

В наступившей неловкой паузе шестеро мужчин обменялись недоуменными взглядами. Они рассчитывали на иную реакцию графа и теперь были в недоумении — стоит ли следовать намеченному плану. И вновь первым, тяжело вздохнув, заговорил Фабрицио да Лоди.

— Господин граф, я — старик. Фамилия, которую я ношу, семья, из которой я вышел, ничем не запятнали себя на протяжении многих поколений. И не след вам думать, что на склоне лет я брошу тень на наше славное имя. Клеймо предателя несмываемо, но я убеждён, что ни один из нас ни в коей мере не заслужил его. Окажите мне честь, ваша светлость, и выслушайте меня, а уж потом судите. Но не просто суждения ждём мы от вас, господин граф. Мы просим вас указать нам, как спасти страну от грозящей ей гибели, и обещаем, что не сделаем шага без вашего одобрения.

По ходу речи старого дворянина взгляд Франческо дель Фалько, графа Акуильского, менялся, презрение уступило место любопытству, живому интересу. Но граф ограничился лишь одной фразой.

— Прошу вас, продолжайте.

Фабрицио открыл было рот, но вмешался Феррабраччо, потребовавший, чтобы граф дал слово рыцаря не разглашать того, что ему сейчас скажут, если он отклонит их предложение. Франческо не заставил просить себя дважды, после чего все расселись по колченогим табуреткам и Фабрицио объяснил причину их тайной вечери.

В короткой преамбуле он коснулся характера Джан-Марии Сфорца, герцога Баббьяно, посаженного на трон своим могущественным дядей, Лодовико Сфорца, правителем Милана. Джан-Мария оказался мотом, выше всего ставящим собственные удовольствия, запустил государственные дела, в общем, проявил полную неспособность выполнять возложенные на него обязанности. Рассказывая всё это, Фабрицио старался найти выражения помягче, поскольку Франческо дель Фалько, к которому он обращался, доводился Джан-Марии кузеном.

— И вашей светлости, должно быть, известно о недовольстве, зреющем среди подданных герцога. Обернись успехом заговор Баколино год назад, мы сейчас были бы под властью Флоренции. Тот заговор провалился, но ему на смену может прийти другой. Число тайных противников герцога растёт, и их объединение может привести к тому, что Баббьяно перестанет существовать как независимое государство. Эта угроза более чем реальна. Нас могут погубить не только предатели, но и набирающие мощь соседи. Я говорю о Чезаре Борджа. Его владения, как чума, расползаются по Италии, которую он намеревается сожрать, как артишок, лист за листом. Его жадный взор уже оборотился на нас, а что мы можем противопоставить армии герцога Валентино? Его светлость Джан-Мария в курсе всего этого, мы не раз предупреждали его, но ответом было полное безразличие. Время своё он проводит в оргиях, танцах, на охоте, а стоит нам заикнуться о государственных делах, разражается потоком проклятий.

Да Лоди смолк, поняв, что дал волю эмоциям. Но его компаньоны истолковали паузу иначе: они одобрительно кивали и перешёптывались. Франческо кивнул.

— Я полностью осознаю отмеченную вами опасность. Но… чего вы ждёте от меня? Почему ко мне пришли вы со своей болью? Я — не политик.

— Политик нам и не нужен. Баббьяно необходим воин, который сможет отразить скорую агрессию. Господин граф, нам нужны вы! Есть ли мужчина в Италии, который не знал бы о подвигах графа Акуильского? Ваши деяния в войнах Пизы и Флоренции, ваши успехи на службе Венеции достойны того, чтобы прославить вас в веках.

— Мессер Фабрицио! — пробормотал Франческо, пытаясь сдержать слишком уж разгорячившегося оратора, щёки которогопылали румянцем, но да Лоди ничего не хотел слышать.

— И неужели, мой господин, проявивши себя блестящим военачальником на службе у чужаков, вы откажетесь положить свои знания и опыт на алтарь борьбы с врагами вашей родной земли? Я не могу в это поверить, ваша светлость. Мы знаем, что Франческо дель Фалько истинный патриот, и рассчитываем на вас.

— И вы правы, — без малейшего промедления ответил Франческо. — Когда настанет час борьбы, я встану рядом с вами. Но не раньше. А что касается необходимых приготовлений… почему бы вам не обратиться непосредственно к герцогу?

Грустная улыбка появилась на губах да Лоди. Феррабраччо презрительно рассмеялся и со свойственной ему прямотой разразился гневной тирадой.

— Нам говорить с ним о мужестве, долге, чести? Да лучше я пойду в послушники к Родриго Борджа[730]. Это так же бесполезно, как лить благовония на ослиный помёт. Всё, что мы могли сказать Джан-Марии, уже сказано и не нашло в нём живого отклика, как не находит пока и в вас. Мы предложили ему ещё один путь спасти Баббьяно и отразить натиск Чезаре.

— Ага! Какой же? — осведомился граф Акуильский, переведя взгляд на Фабрицио.

— Союз с Урбино[731], — ответил да Лоди. — У Гвидобальдо две племянницы. Мы связались с ним и выяснили, что он с радостью отдаст одну из них за Джан-Марию. А породнившись с домом Монтефельтро, мы обрели бы поддержку не только Гвидобальдо, но и правителей Болоньи, Перуджи, Камерино и некоторых других городов поменьше, уже связанных семейными узами с Урбино. То есть мы вступили бы в столь мощную коалицию, что Чезаре Борджа никогда не решился бы переступить наши границы.

— Ходили такие разговоры, — кивнул Франческо. — Действительно, решение предлагалось мудрое. Жаль, что переговоры не дали результата.

— А почему не дали? Святой Боже, почему? — взревел неистовый Феррабраччо, и кулак его с силой обрушился на стол. — Да потому, что Джан-Мария не захотел жениться. Девушка, которую мы предлагали ему, хороша, как ангел, но он не пожелал даже взглянуть на неё. В Баббьяно жила женщина, которая…

— Мой господин, — поспешно вмешался Фабрицио, резонно опасаясь, что Феррабраччо наговорит лишнее, — именно так всё и было. Его высочество отказался. Женитьба не входила в его планы. Поэтому нам и не осталось ничего иного, как пригласить вас на эту встречу. Его высочество не ударит пальцем о палец, чтобы спасти герцогство, и мы обращаем наши взоры к вам. Народ на нашей стороне. На всех улицах Баббьяно открыто говорят о том, что не герцог, а вы можете защитить их дома, а потому и должны править. Во имя народа, — старик поднялся, — и от его лица, ибо мы лишь его представители, предлагаем вам корону Баббьяно. Если вы согласны, мой господин, завтра мы привезём вас в город и провозгласим герцогом. Сопротивления можно не опасаться. Лишь один человек в Баббьяно, тот самый Мазуччо, которого вы видели у дороги, сохраняет верность Джан-Марии. И лишь потому, что ему и его полусотне швейцарских наёмников хорошо платят. Вперёд, мой господин. Пусть здравый смысл подскажет вам, что честный человек не должен испытывать угрызений совести, свергая принца, которого поддерживает на троне лишь горстка иностранцев.

Страстная речь сменилась напряжённой тишиной. Лоди так и остался стоять, остальные сидели, обернувшись к графу, затаив дыхание, с нетерпением ожидая ответа.

А Франческо дель Фалько глубоко задумался, наклонив голову так низко, что подбородок коснулся груди. Лицо его потемнело, брови сошлись у переносицы. В душе его шла нешуточная борьба. Власть, столь внезапно предложенная ему, готовая скатиться в его руки, как перезрелый плод, на мгновение ослепила графа. Он увидел себя правителем Баббьяно. Пред ним открылась череда славных деяний, которые прославят и его, и город на всю Италию. Его патриотизм и военный талант превратят захолустное герцогство в могучую державу, говорящую на равных с Флоренцией, Венецией, Миланом. Границы герцогства заметно расширятся. Нынешние соседи станут вассалами. Пред его мысленным взором простёрлась Романья, которую шаг за шагом он отвоёвывал у несносного Борджа. И вот уже поверженный враг бежит в болота Комаккьо или находит приют у своего отца в Ватикане, последнем клочке земли, оставшемся под его властью. А в Баббьяно съезжаются послы великих республик искать союза против французов или испанцев.

Видения эти вихрем пронеслись в его голове, и искушение железной хваткой сжало душу. Но тут же пред ним возникла иная картина. А что будет он делать в мирные времена? Он не приучен ко дворцам, он рождён для армейских лагерей, и ему ли менять утреннюю росу на траве на спёртый воздух покоев? Что должен отдать он в обмен на власть? Драгоценную свободу. Став в чём-то господином, в другом он превратится в раба. Номинально он будет править, но в действительности им будут помыкать; а ежели он подведёт своих хозяев, то в одну тёмную ночь они вновь соберутся в такой вот хижине и найдут ему замену точно так же, как ему предлагают сменить Джан-Марию. Наконец-то он вспомнил, на чей трон его просят взойти. Джан-Мария — его кузен, в венах которого бежит та же кровь, что и у него.

Франческо поднял голову и встретил вопросительные взгляды. Губы его чуть тронула улыбка.

— Я благодарю вас, господа. Вы оказали мне великую честь, но, к сожалению, я её недостоин.

И добавил, отвечая на хор возражений.

— Во всяком случае, не могу её принять.

— Но почему, мой господин? — в наступившей тишине возвысил голос Фабрицио, простирая к графу руки. — Santissima Vergina![732] Почему?

— Я назову вам одну причину из многих: человек, которого по вашей просьбе я должен свергнуть с престола, одной крови со мной.

— А я-то думал, — серьёзным тоном заметил весельчак Фанфулла, — что в таком человеке, как вы, ваша светлость, патриотизм и любовь к Баббьяно должны быть выше, чем кровные узы.

— Думали вы правильно, Фанфулла. Разве я не сказал, что эта причина — одна из многих? Ответьте мне, господа, с чего вы решили, что из меня выйдет мудрый правитель? Да, в нынешние суровые времена Баббьяно нужен полководец. Но кризис не может длиться вечно. Ситуация изменится, государство наше войдёт в удачную полосу, и тогда военный в роли правителя окажется столь же неуместен, как сейчас — Джан-Мария. Что тогда? Солдат — неумелый придворный и никудышный политик. И последнее, друзья мои, раз уж разговор у нас пошёл начистоту. Пусть немного, но я люблю себя, ценю свою свободу и не хочу менять её на дворцовые покои. Моё призвание — скитаться по миру, вдыхать полной грудью ветер свободы. Пусть герцогская корона и пурпурный плащ… — Франческо смолк на полуслове, рассмеялся. — Наверное, я привёл достаточно причин. Ещё раз благодарю вас, друзья, и прошу принимать меня таким, каков я есть. Ибо не стать мне таким, каким вы хотите меня видеть.

Граф откинулся на спинку стула, и да Лоди тут же принялся было вновь убеждать его подумать, приводя всё новые доводы. Но Франческо быстро оборвал его.

— Решение принято, мессер Фабрицио, и ничто не изменит его. Вам, господа, я готов пообещать одно: я поеду с вами в Баббьяно и попытаюсь убедить кузена внять голосу разума. Более того, я попрошу его назначить меня главнокомандующим армии Баббьяно и, если он согласится, займусь нашими войсками и заключу союз с соседями, хоть в какой-то степени гарантируя тем самым безопасность герцогства.

Заговорщики, однако, не оставили попыток переубедить графа, но Франческо твёрдо стоял на своём. В конце концов, смирившись с неизбежным, да Лоди поблагодарил его за обещание употребить своё влияние на Джан-Марию.

— Мы рады, что наша встреча не закончилась безрезультатно, и со своей стороны сделаем всё возможное, а наше слово ещё что-то значит в Баббьяно, чтобы вы стали нашим главнокомандующим. Конечно, мы предпочли бы видеть вас на троне герцога и, если в дальнейшем вы передумаете…

— Оставьте эти мысли, — отрезал граф.

Он хотел продолжить, но тут юный Фанфулла дельи Арчипрети вскочил на ноги, и на его миловидном лице отразилась тревога. На секунду он застыл, затем кошачьим шагом направился к двери, распахнул её, прислушался, сопровождаемый изумлёнными взглядами оставшихся за столом. Однако ему не пришлось объяснять своего, казалось бы, странного поведения: в сгустившейся тишине все они услышали далёкие шаги поднимающихся к хижине людей.

Глава 2

НА ГОРНОЙ ТРОПЕ
— Солдаты! — крикнул Фанфулла. — Нас предали!

Мужчины переглянулись, на лицах их можно было прочесть решимость дорого отдать собственную жизнь. Граф Акуильский поднялся, остальные последовали его примеру.

— Мазуччо Торре, — выдохнул граф.

— Он самый, — эхом отозвался да Лоди. — Нам следовало внять вашему предупреждению! А с ним пятьдесят наёмников.

— Судя по топоту, никак не меньше, клянусь дьяволом, — согласился с ним Феррабраччо. — А нас шестеро, и все без оружия.

— Семеро, — коротко поправил его граф, надевая шляпу.

— Нет, нет, мой господин. — Рука да Лоди легла на его плечо. — Вам нельзя оставаться с нами. Вы — наша последняя надежда, единственная надежда Баббьяно. Если нас действительно предали, хотя я не представляю себе, как такое могло случиться, и они узнали, что шестеро заговорщиков этой ночью встречаются здесь, чтобы строить козни Джан-Марии, то о вашем приезде, клянусь вам, не известно никому. У его светлости могут возникнуть подозрения, но конкретных улик у него нет. И если вы сейчас исчезнете, у всех жителей Баббьяно, исключая, разумеется, нас шестерых, ещё останется шанс на спасение. Уходите, мой господин. Помните данное вами обещание испросить у вашего кузена должность главнокомандующего, и да убережёт вас Господь Бог и все его святые.

Старик склонился над рукой графа и поцеловал её. Но Франческо дель Фалько не внял его словам.

— Где ваши лошади? — спросил он.

— Привязаны за хижиной. Но кто решится скакать ночью по такой крутизне?

— Я, к примеру, да и вы тоже. Сломанная шея — самое худшее, что может нас ожидать. Но я предпочту сломать свою на скалах Сан-Анджело, чем позволить сделать то же самое палачу Баббьяно.

— Верно сказано, клянусь Богородицей! — поддержал графа Феррабраччо. — По коням, господа!

— Но тропа только одна, и по ней поднимаются наёмники, — охладил его пыл Фанфулла. — Более нигде не пройти.

— А почему бы нам не атаковать их? — предложил Феррабраччо. — Они пешие, и мы сметём их с тропы, как горный поток. Поспешим, господа! Они уже близко.

— Лошадей шесть, а нас семеро, — возразил кто-то ещё.

— У меня лошади нет, — подтвердил Франческо. — Я последую за вами.

— Что? — взревел Феррабраччо, похоже, взявший командование на себя. — Пусть наш тыл прикрывает святой Михаил! Нет, нет. Да Лоди, вы слишком стары для таких дел.

— Слишком стар? — вспыхнул да Лоди, выпрямившись в полный рост. Глаза его гневно сверкнули. — Будь мы в другом месте, Феррабраччо, я бы доказал вам, что силы мне ещё хватает. Но… — он смолк, глянул на графа, ждущего у двери, тон его переменился. — Вы правы, Феррабраччо, я действительно старею, можно сказать, выжил из ума. Берите мою лошадь, и вперёд!

— А как же вы? — спросил граф Акуильский.

— Я останусь. Если прорыв вам удастся, обо мне можете не беспокоиться. Наёмникам и в голову не придёт, что кто-то остался в хижине. Они бросятся следом за вами. Поторопитесь, а не то будет поздно.

Они повиновались с поспешностью, которую посторонний мог бы воспринять как панику. Фанфулла отвязал поводья, и через мгновение они уже сидели на лошадях. Ночь, к сожалению, выдалась недостаточно тёмной. На безоблачном небе ярко сияли звёзды, добавлял света и тонкий полумесяц. Но горная тропа на большем своём протяжении оставалась в густой тени, увеличивая шансы на успех отчаянного предприятия.

Феррабраччо возглавил колонну, заявив, что лучше других знает местность. Граф Акуильский пристроился рядом, остальные, по двое, им в затылок. Проехав чуть вперёд, они остановились под большой скалой. Топот становился всё громче, слышалось уже бряцание оружия. Впереди лежал прямой участок длиной ярдов в сто, затем тропа резко поворачивала. Вот там-то, у самого поворота, в отражённом лунном свете блеснула сталь. Феррабраччо подал было сигнал к атаке, но граф Акуильский остановил его.

— Если мы поскачем сейчас, то столкнёмся с ними у самого поворота, где нам придётся сбавить ход, чтобы не слететь в пропасть. Кроме того, в критический момент нас могут подвести лошади. И нападение наше будет не столь неожиданным, так как они заметят нас загодя. Давайте лучше подождём, пока они все не выйдут на прямой участок. Мы сейчас в тени, увидеть нас они не смогут.

— Вы правы, господин граф. Мы подождём, — с готовностью согласился Феррабраччо, сжимая рукоять меча. И недовольно пробурчал. — Попасться в такую ловушку! Как мы могли собраться в хижине, к которой ведёт лишь одна тропа!

— Стоило попробовать спуститься по склону, — заметил Франческо.

— Спуститься там можно одним способом — обратившись в ласточек или горных козлов. Но мы люди, и приходится искать другие пути. Я хотел бы, чтобы меня похоронили у Сан-Анджело, господин граф. Тем паче, что до долины рукой подать. Как только я перелечу через край обрыва, меня уже ничто не остановит.

— Внимание, друзья мои! — прошептал граф Акуильский. — Они уже близко.

И действительно, из-за поворота показалась колонна закованных в сталь швейцарцев с пиками на плечах. Остановилась, в немалой степени обеспокоив маленький отряд: они подумали, что обнаружены. Но тут же поняли причину задержки: Мазуччо хотел убедиться, что все его люди в сборе. Он ожидал яростного сопротивления и резонно полагал, что нападать следует превосходящими силами.

— Пора, — коротко выдохнул граф и надвинул шляпу на лоб, не желая быть узнанным. Поднялся на стременах, обнажил меч. И скомандовал во весь голос так, что эхо разнеслось по окрестностям. — Вперёд! Святой Михаил и Дева Мария!

Крик этот и последовавший за ним грохот копыт были для наёмников полным сюрпризом. Тщетно Мазуччо требовал от них стоять стеной, выставив вперёд пики, убеждая, что противников всего шестеро. Звуки в горах обманчивы, и швейцарцам показалось, что на них несётся куда более многочисленный отряд. Не слушая Мазуччо, первые ряды повернулись и бросились назад, а тут на них налетели и всадники, закрутив пехотинцев, как горный поток, о чём и говорил Феррабраччо.

Дюжину швейцарцев раздавило копытами, ещё дюжину смело с обрыва, и теперь они находились на полпути в долину. Но оставшиеся попытались обороняться, ибо наяву убедились, что нападавших действительно всего лишь шестеро. В ход пошли алебарды, и на узкой тропе разгорелась жаркая сеча. Звенела сталь, хрипели лошади, кричали раненые и покалеченные.

Граф Акуильский, оказавшись в авангарде, крушил всё на своём пути. Не только мечом, но и лошадью. Вздыбив лошадь, он заставлял её поворачиваться из стороны в сторону и опускаться на передние ноги, когда возникала необходимость поразить очередного латника. Напрасно пытались швейцарцы остановить его. Меч графа разил молниеносно и без промаха.

Неистовством своим очищал он путь, удача в этот час сопутствовала ему, оружие врагов обходило его стороной. Наконец, он пробился сквозь основную массу швейцарцев, и между ним и поворотом осталось лишь трое наёмников. Вновь вздыбил граф лошадь, взмахнул мечом, двоих из троицы сдуло, как ветром, но третий, оказавшийся посмелее, опустился на колено и направил пику остриём вверх, целясь ею в живот лошади. Франческо предпринял отчаянную попытку спасти жеребца, послужившего ему на совесть, но опоздал. С жалобным ржанием лошадь опустилась на пику и, заваливаясь на бок, придавила своего убийцу, сбросив седока на землю. Мгновение спустя Франческо уже вскочил, полуоглушённый от падения и ослабевший от потери крови: в пылу боя он и не заметил раны в левом плече. Двое наёмников надвигались на него — те самые, что отскочили в стороны перед тем, как его лошадь в последний раз встала на дыбы. Но не успел Франческо скрестить с ними меч, как налетевший Фанфулла дельи Арчипрети, пробившийся следом, смёл их с тропы, натянул поводья и протянул руку графу.

— Садитесь позади меня, ваша светлость.

— Нет времени, — ответил Франческо, видя приближающихся к ним с полдюжины оставшихся на ногах швейцарцев. — Я побегу, держась за ваше стремя. Ходу!

Фанфулла повиновался, ударив лошадь плоской стороной меча, и та рванула с места. Так они и спускались: Фанфулла в седле, граф — где бегом, где повиснув, ухватившись за стремя. Через полмили, когда спуск стал более пологим, они остановились. Граф взобрался на лошадь позади Фанфуллы, и они неспешно двинулись дальше. Франческо уже понял, что спаслись только они двое. Храбрый Феррабраччо, герой многих битв, из этой не смог выйти живым. На краю пропасти лошадь подвела его, не подчинившись велению седока, оступилась и вместе с Феррабраччо свалилась вниз. Фанфулла видел, что Америни убили, а двух оставшихся спешили, так что теперь они, без сомнения, попали в плен.

В трёх милях от Сан-Анджело уставшая лошадь Фанфуллы перешла вброд Метауро, и во втором часу ночи они ступили на территорию Урбино, где уже могли не опасаться преследования.

Глава 3

ВЛАСЯНИЦА И ШУТОВСКОЙ КОЛПАК
Шут и монах поспорили, и предметом разногласий, к стыду монаха и славе шута, была женщина. И монах, проиграв шуту в словесном споре, толстый и бесформенный, стащил с ноги сандалию, чтобы огреть ею шута. А тот, худой, костлявый, да ещё и трусишка, постыдно бежал с поля боя, петляя меж деревьев.

Как и всякий дурак, он на бегу оглядывался, дабы убедиться, что святой отец не настигает его. Поэтому он не увидел лежащего на земле человека и пробежал бы мимо, если бы не споткнулся о тело и не грохнулся оземь, звеня пришитыми к капюшону колокольцами.

Со стоном сел, услышав ругательства того, в чей бок уткнулись его ноги. Мужчины изумлённо уставились друг на друга. Одного переполняла злость, второго — испуг.

— С добрым пробуждением вас, благородный господин, — первым подал голос шут, полагая, что вежливость в данной ситуации — лучший союзник. Ярость благородного господина тем временем угасла, и он уже с интересом разглядывал сидящую перед ним довольно-таки странную личность.

Маленького роста, с горбом на спине, миниатюрными руками и ногами, в камзоле, рейтузах, наполовину чёрных, наполовину алых, с уродливой физиономией, обтянутой капюшоном, с которого на плечи ниспадала пёстрая пелерина, также унизанная серебряными колокольчиками, сверкающими в лучах солнца и дребезжащими при малейшем движении… Из-под выступающих надбровий смотрели блестящие глаза, посаженные широко, словно у совы, а широкий рот постоянно кривился в усмешке.

— Будьте прокляты и ты сам, и те, кто тебя послал, — услышал шут в ответ, но в голосе говорившего уже не слышалось злобы. Он рассмеялся, увидев, как лицо уродца исказилось в непритворном страхе.

— Смиренно приношу свои извинения, ваше сиятельство, — залебезил шут, опасаясь получить ещё пару оплеух. — За мной гнались…

— Гнались? — сразу обеспокоился его собеседник. — И кто же?

— Сам дьявол в образе и подобии доминиканского монаха.

— Да ты смеёшься надо мной? — вскипел незнакомец.

— Смеюсь? Если б вы получили сандалией меж лопаток, как я, то у вас сразу бы отпала всякая охота смеяться.

— Тогда ответь на простой вопрос, если для этого у тебя достанет ума. Монах где-то поблизости?

— Да, шныряет меж кустов. Он слишком толст, чтобы бегать, а иначе примчался бы за мной следом, как исчадие ада.

— Так приведи его сюда, — последовал короткий приказ.

— О Боже! — в ужасе вскричал шут. — Я не посмею приблизиться к нему, пока он не остынет от ярости! Если, конечно, вы не избавите меня от горба и не подкупите наследством святого Петра.

Незнакомец отвернулся от него и позвал громко:

— Фанфулла! Эй, Фанфулла!

— Я здесь, мой господин, — донеслось справа, из-за кустов, и тотчас же спавший там юноша поднялся на ноги, удивлённо уставившись на шута, ответившего ему таким же взглядом. Конечно, наряд Фанфуллы в немалой степени пострадал как в бою, так и от проведённой в лесу ночи, но шут отметил и отменный бархат камзола, и украшенную драгоценной цепочкой шапочку. Не ускользнуло от его внимания и почтение, с которым этот богато одетый дворянин обращается к разбуженному им мужчине. Тот всё ещё сидел на земле, бережно поддерживая левую руку. Волосы его были забраны в золотую сеточку. Простой люд таких не носил. Маленькие глазки всмотрелись в лицо сидящего, широко раскрылись: шут таки его узнал.

— Господин мой, граф Акуильский! — пробормотал он.

Но не успел он вымолвить последнее слово, как сильная рука ухватила его за плечо, а над головой сверкнул кинжал Фанфуллы.

— Клянись на кресте, что никому не скажешь о пребывании здесь его светлости, а не то этот кинжал пронзит твоё сердце.

— Клянусь! Клянусь! — торопливо выкрикнул бедолага.

— А теперь приведи монаха, добрый шут, — вновь попросил граф и улыбнулся. — Нас тебе бояться нечего.

А когда шут оставил их, повернулся к дельи Арчипрети.

— Фанфулла, ты слишком осторожничаешь. Что произойдёт, если меня и узнают?

— Я бы не хотел, чтобы это произошло в столь опасной близости от Сан-Анджело. Мы шестеро, собравшиеся прошлой ночью, обречены. Во всяком случае, те, кто ещё жив. Для меня и да Лоди, если он не попал в лапы Мазуччо, спасение лишь в бегстве. Я не смогу ступить ногой на территорию Баббьяно, пока у власти Джан-Мария, если только мне не надоела жизнь. Что же касается вас… седьмого… Вы слышали, что да Лоди поклялся держать это по-прежнему в секрете. Однако, если его высочество узнает о вашем присутствии в здешних краях и в моей компании, у него могут зародиться подозрения, которые подскажут ему истину.

— Ага! И что тогда?

— Тогда? — в глазах Фанфуллы отразилось изумление. Ему-то казалось, что ответ предельно ясен. — Тогда обратятся в прах наши надежды… надежды всех достойных людей Баббьяно. Но вот наш приятель-шут ведёт за собой почтенного монаха.

Фра Доминико, которого нарекли этим именем в честь святого покровителя ордена, с важным видом подошёл к Фанфулле и поклонился, выставив на обозрение жёлтую тонзуру.

— Вы можете врачевать? — осведомился Фанфулла.

— Имею некоторый опыт, ваше сиятельство.

— Тогда осмотрите раны этого господина.

— О? Бог мой! Вы, значит, ранены?

Он повернулся к графу, который, предупреждая новые вопросы, обнажил левое плечо.

— Рана одна, святой отец.

Толстый монах начал было опускаться на колени, чтобы получше осмотреть рану, но Франческо, поняв, каких усилий требует от толстяка это телодвижение, поднялся сам.

— Рана не так уж тяжела, чтобы я не мог стоять.

После осмотра монах признал, что опасности для жизни нет, но рана будет довольно долго досаждать доброму господину. На просьбу перевязать его фра Доминико развёл руками — под рукой не было ни целебной мази, ни белой материи. Но Фанфулла заявил, что всё необходимое они могут получить в монастыре в Аскуаспарте, и предложил сопроводить его туда и обратно.

На том и порешили. Монах и Фанфулла отправились в путь, оставив графа в компании шута, усевшегося на землю по-турецки.

— Кто твой господин, шут? — поинтересовался граф.

— Есть, конечно, человек, который кормит и одевает меня, но истинный мой господин — дурость.

— А зачем же этот человек даёт тебе еду и одежду?

— Я притворяюсь большим дураком, чем он сам, и по сравнению со мной он кажется себе мудрым, что льстит его самолюбию. Опять же, я куда уродливее, чем он, а посему он мнит себя эталоном красоты.

— Глупо, не правда ли? — улыбнулся граф.

— Да уж не глупее того, что граф Акуильский лежит на земле с раной в плече и беседует с дураком.

Улыбка Франческо стала шире.

— Благодари бога, что Фанфулла ушёл, а не то эти слова стали бы для тебя последними. Ибо приятная наружность Фанфуллы обманчива — в душе он кровожадное чудовище. Со мной же всё иначе. По натуре я человек очень мягкий, как ты, должно быть, слышал, добрый шут. Но постарайся поскорей забыть моё имя и нашу встречу, если не хочешь прямиком отправиться в ад, ибо в раю шуты не требуются.

— Мой господин, простите меня. Я буду повиноваться вам во всём.

Но тут из-за кустов до них донёсся женский голос, звонкий и мелодичный.

— Пеппино! Пеппино!

Шут вскочил.

— Меня зовёт госпожа.

— Значит, госпожа у тебя всё-таки есть, хотя господин твой — дурость, — рассмеялся граф. — Хотел бы я лицезреть ту даму, которой ты имеешь честь принадлежать, мессер Пеппино.

— Для того чтобы лицезреть её, вам достаточно повернуть голову, — прошептал Пеппино.

Неторопливо, с улыбкой, в которой сквозило пренебрежение, граф Акуильский взглянул в направлении, указанном шутом. И в тот же миг выражение его лица изменилось. Любопытство сменилось изумлением, уступившим место благоговейному трепету.

На краю полянки, где он лежал, замерла женщина. Стройная, изящная, с золотистыми волосами, в белом платье с зелёным бархатным лифом. Но особо очаровали графа её чудесные глаза, в которых тоже отразилось удивление от нежданной встречи.

Приподнявшись на локте, Франческо дель Фалько, словно зачарованный, всматривался и всматривался в глаза, которые могли принадлежать лишь святой, спустившейся из рая.

Но чары разрушил голос Пеппино, который обратился к своей госпоже, склонившись в глубоком поклоне. Тут же вскочил и Франческо. Забыв о ране, он тоже поклонился. Но в следующее мгновение, охнув, покатился по земле и застыл, бездыханный, среди высокой травы.

Глава 4

МОННА ВАЛЕНТИНА
Впоследствии граф Акуильский пребывал в убеждении, что только ослепительная красота девушки сразила его так, что он рухнул у её ног. Нам же представляется более убедительным мнение Фанфуллы и монаха, хотя граф и полагал его оскорбительным: от резкого движения рана на плече открылась, и боль в сочетании со слабостью, вызванной большой потерей крови, послужили причиной обморока.

— Кто это, Пеппе? — спросила она шута, а тот, памятуя о данной им клятве, ответил, что понятия не имеет, добавив, хотя она видела это и сама, что несчастный ранен.

— Ранен? — повторила девушка, и глаза её наполнились состраданием. — И он один?

— Его сопровождал дворянин, мадонна[733], но вместе с фра Доминико он ушёл в монастырь Аскуаспарте за целебной мазью и бинтами, чтобы перевязать ему плечо.

— Бедняжка, — прошептала она, глядя на лежащего без чувств Франческо. — Кто же его ранил?

— Об этом, мадонна, я не ведаю.

— И мы ничем не можем ему помочь до возвращения его друзей? — она склонилась над графом. — Не стой столбом, Пеппино. Принеси мне воды из ручья, бездельник.

Шут огляделся в поисках подходящего сосуда, и взгляд его упал на широкополую шляпу графа, каковую он и подхватил по пути. Когда он вернулся, девушка сидела на траве, а голова ещё не пришедшего в сознание Франческо покоилась у неё на коленях. Она смочила платок принесённой Пеппе водой и промыла им лоб Франческо, на который падали чёрные спутанные волосы.

— Смотри, он истекает кровью, Пеппе. Камзол весь промок, а кровь всё идёт и идёт. Святая Дева! — она увидела рану в плече и побледнела от ужаса. — Он может умереть от неё, а он так молод, Пеппино.

Франческо шевельнулся, лёгкий стон сорвался с его губ. Он поднял отяжелевшие веки, и взгляды их встретились. А рука девушки продолжала обтирать влажным платком его лоб.

— Ангел красоты! — мечтательно прошептал граф, ещё не понимая, на земле он или уже на небесах. Затем, придя в себя и осознав, что она делает, торопливо добавил. — Ангел доброты!

Девушка не нашлась с ответом, хотя графу было достаточно и румянца, затеплившегося на её щёчках: она только-только покинула стены монастыря и ещё не привыкла к галантностям кавалеров.

— Вы страдаете? — наконец спросила она.

— Страдаю? — в голосе слышалось недоумение. — Страдаю? Когда моя голова на такой чудесной подушке, а ухаживает за мной небесный ангел?

— О Господи! Как же проворен он на язык, — подал голос Пеппино.

— А ты ещё здесь, мессер шут? — чуть повернул голову Франческо. — А где Фанфулла? Его нет? Да, да, вспоминаю: он пошёл в Аскуаспарте с монахом, — и опёрся на локоть.

— Вам нельзя двигаться, — обеспокоилась девушка.

— Нельзя, но иначе я не могу, — и, вновь подняв на неё глаза, Франческо спросил, как её зовут.

Ответила она с готовностью.

— Я Валентина делла Ровере, племянница Гвидобальдо из Урбино.

Брови Франческо взлетели вверх.

— Наяву ли происходит всё это со мной или я попал в сказку, где принцессы ухаживают за странствующими рыцарями?

— Вы — рыцарь? — и в глазах её появилось изумление, ибо и за стены монастыря просачивались волнующие истории об этих благородных воинах.

— По крайней мере, ваш рыцарь, мадонна, и на веки веков ваш покорный слуга, если вы одарите меня такой честью.

От столь смелых слов и взгляда Валентина зарделась, отвела глаза. Но ни в коей мере не возмутилась. В речи Франческо она не услышала наглости. Говорил он лишь то, что, по её разумению, и мог сказать поверженный рыцарь даме, облегчающей его страдания.

— А как ваше имя, мессер? — после паузы спросила девушка.

В глазах его мелькнула тревога, он кинул острый взгляд на шута, который лишь улыбался.

— Меня зовут… Франческо, — и тут же сменил тему, предваряя её дальнейшие расспросы. — Но скажите мне, мадонна, как вышло, что вы, знатная дама, оказались в лесу, сопровождаемая лишь этим жалким подобием мужчины? — и он мотнул головой в сторону осклабившегося Пеппе.

— Мои люди неподалёку. Мы остановились здесь на ночь. Я держу путь ко двору моего дяди из монастыря святой Софьи, и охраняют меня мессер Ромео Гонзага и двадцать кавалеристов. Как видите, защита у меня надёжная и без Пеппе и фра Доминико, моего духовника.

— Так вы младшая племянница его светлости, правителя Урбино?

— Нет, нет, мессер Франческо, старшая, — поправила она его.

Тут лицо графа потемнело.

— Так, значит, вас прочили в жёны Джан-Марии? — воскликнул он.

Шут тут же навострил уши, а глаза девушки изумлённо раскрылись.

— Что вы сказали? — переспросила она.

— Да так, ничего, — он тяжело вздохнул, и тут же средь деревьев послышался мужской голос.

— Мадонна! Мадонна Валентина!

Франческо и девушка обернулись на зов и увидели выходящего на поляну роскошно одетого мужчину. Серый, украшенный золотыми пластинками камзол, под ним расшитая золотом безрукавка, берет в тон камзолу с пером, крепящимся пряжкой, сверкающей драгоценными камнями, золотая рукоять меча. Ножны серого бархата, на которых также нашлось место драгоценностям. Женственное лицо, голубые глаза, золотистые волосы.

— Смотрите! — важно воскликнул Пеппино. — И да увидите вы последнюю итальянскую вариацию Золотого осла Апулея[734].

Увидев племянницу Гвидобальдо сидящей на земле, с головой Франческо, покоящейся на её коленях, мужчина в отчаянии всплеснул руками.

— Святые небеса! — воскликнул он, поспешив к ней. — Что за занятие вы себе нашли? Кто этот отвратительный тип?

— Отвратительный? — монна Валентина чуть не задохнулась от негодования.

— Кто он? — настаивал расфуфыренный красавец. — И что он тут делает рядом с вами? Боже ты мой! Да что скажет теперь его сиятельство? Он же сотрёт меня в порошок, узнав об этом. Кто этот человек, мадонна?

— Разве вам неясно, мессер Гонзага? — пылко воскликнула Валентина, — Раненый рыцарь.

— Рыцарь! — фыркнул Гонзага. — Скорее бандит, грабитель с большой дороги. Как тебя зовут? — грубо спросил он графа.

Тот чуть отодвинулся от Валентины, перенеся всю тяжесть тела на локоть.

— Умоляю вас, мадонна, не дозволяйте вашему симпатичному пажу подходить ближе. Он так сильно надушился, что я боюсь вновь лишиться чувств.

Насмешка не осталась незамеченной, Гонзага ещё более распалился.

— Я не паж, болван! — и тут же обернулся. — Бельтраме, ко мне!

— Что вы собираетесь делать? — в тревоге воскликнула девушка.

— Мой долг — связать этого бродягу и доставить в Урбино.

— Мессер, вы можете поранить о меня ваши благородные ручки, — ледяным тоном отчеканил граф Акуильский.

— Ага! Так ты ещё угрожаешь мне, негодный? — Но на всякий случай Гонзага отступил на несколько шагов, прежде чем крикнуть: — Бельтраме! Где ты запропастился?

В ответ на поляну вывалились шестеро солдат в латах и при оружии.

— Какие будут приказания, мессер? — спросил их командир, бросив короткий взгляд на лежащего на траве графа.

— Связать этого пса.

Но прежде, чем Бельтраме успел шагнуть к графу, Валентина преградила ему путь.

— Не надо его связывать, — на глазах Франческо из скромной девушки она обратилась в знатную даму, привыкшую повелевать. — Именем моего дяди приказываю вам оставить этого господина в покое. Он — раненый рыцарь, за которым я ухаживаю… потому-то, похоже, и рассердился мессер Гонзага.

Бельтраме в нерешительности переводил взгляд с Валентины на Гонзагу.

— Мадонна, — залебезил Гонзага, — ваше слово для нас — закон. Но вы должны понять, что я действую в интересах его сиятельства, земли которого наводнены грабителями и мародёрами. В уединении монастыря вы не могли научиться отличать бродяг от добропорядочных людей. Бельтраме, выполняй приказ!

Валентина с силой топнула ножкой. Её глаза вспыхнули огнём, отчего она сразу стала похожа на своего владетельного дядю. Но заговорила не она, а Пеппе.

— Раз этим делом занимается уже достаточно дураков, то почему бы и мне не присоединиться к их числу. Мессер Ромео, прислушайтесь к моему совету.

— Поди прочь, шут, — Гонзага замахнулся на него нагайкой. — Нам не до твоих дурачеств.

— Но вам необходимо почерпнуть из моего кладезя мудрости, — он отскочил в сторону, не желая попасть под горячую руку. — Послушай меня, Бельтраме! Мессер Гонзага, вне всякого сомнения, способен отличить бродягу от добропорядочного гражданина, но обещаю тебе, и считай, что с тобой говорит твоя судьба, что, если ты посмеешь прикоснуться к этому господину, тебя свяжут потом куда как крепче, чем этого требует от тебя сейчас мессер Гонзага.

Бельтраме сразу подался назад, заколебался и Гонзага. А Валентина взглядом поблагодарила шута. Франческо же, уже поднявшись, смотрел на всё это с улыбкой, словно происходящее ни в коей мере не касалось его. А тут, когда чаша весов всё ещё колебалась, подоспели Фанфулла и фра Доминико.

— Вовремя вы вернулись, Фанфулла, — обратился к нему граф. — Вот этот симпатяга распорядился связать меня.

— Связать? — негодующе проревел Фанфулла. — На каком, интересно, основании? — он повернулся к Гонзаге.

При появлении Фанфуллы Гонзага сразу сник, а уж от этого вопроса просто попятился.

— Думаю, что ошибся в своём суждении, — залепетал он.

— Каком это суждении? — продолжал бушевать Фанфулла. — Кого это вы вознамерились судить? Иди да утри молоко с губ, мальчишка, и не лезь в мужские дела, пока сам не станешь мужчиной.

Валентина улыбнулась, Пеппе громко расхохотался, Бельтраме и его солдаты ухмылялись, Гонзага злился. Но ему достало ума проявить выдержку.

— Лишь присутствие мадонны сдерживает меня, — с достоинством ответил он. — Но если мы встретимся снова, я покажу вам, как ведут себя настоящие мужчины.

— Вот тогда и поговорим, — и Фанфулла повернулся к графу, раной которого уже занимался фра Доминико.

Валентина, чтобы разрядить обстановку, предложила Гонзаге отвести людей к лошадям и приготовить её паланкин, чтобы они могли продолжить путь, как только фра Доминико закончит перевязку.

Гонзага поклонился, напоследок одарил незнакомцев сердитым взглядом и отбыл, сердито крикнув Бельтраме и солдатам: «За мной». Те незамедлительно последовали за ним.

Валентина осталась с Фанфуллой и Пеппе. Фра Доминико промыл рану, смазал её целебным бальзамом, наложил повязку, и они ушли, оставив Франческо и Фанфуллу одних. Граф начал было благодарить девушку, но она остановила его, прижав белоснежные пальчики к его губам.

Франческо мог бы сказать ей ещё многое, но присутствие посторонних сдержало его. Впрочем, практически всё Валентина прочитала в глазах графа, ибо по пути в Урбино она в основном молчала, загадочно улыбаясь. Однако выговорила Гонзаге за допущенную бестактность.

— Как вы могли допустить столь прискорбную ошибку, мессер Ромео? Да как вам в голову пришло назвать этого рыцаря бродягой? Разве вам не бросились в глаза его благородство, красота? — И, не слушая сбивчивых объяснений Гонзаги, девушка погрузилась в раздумья.

Глава 5

ДЖАН-МАРИЯ
Через неделю после встречи с племянницей Гвидобальдо граф Акуильский, рана которого к тому времени практически зажила, въехал ранним утром через главные ворота города Баббьяно. Начальник стражи отдал ему честь и отметил, что его светлость очень бледен. Впрочем, доискиваться до причины бледности графа не пришлось. На четырёх шестах, выставленных над воротами (назывались они Сан-Баколо), в окружении вороньей стаи красовались человеческие головы.

Мёртвые лица с их ужасными улыбками, в обрамлении длинных косм, которые трепал апрельский ветерок, ещё издалека привлекли внимание Франческо. Но лишь вблизи, приглядевшись повнимательнее, он понял, что головы эти совсем недавно сидели на плечах храброго Феррабраччо, Америно Америни и двух других дворян, которых захватили в плен в ту ночь на горной тропе.

Да, в прошедшую неделю Джан-Мария не сидел сложа руки, а разбирался с заговорщиками, а затем, решив, что вызнал у них всё, приказал отрубить им головы и выставить на всеобщее обозрение, дабы устрашить тех, у кого в головах могли зародиться такие же мысли.

На мгновение у графа возникло желание незамедлительно повернуть назад. Но врождённое бесстрашие не позволило ему натянуть поводья, и он продолжил путь, отогнав прочь дурные предчувствия. Что известно Джан-Марии о его участии в том совещании в пастушьей хижине? Знает ли он, что ему предложили сменить кузена на троне Баббьяно?

И действительно, страхи его оказались напрасными. Джан-Мария принял его с распростёртыми объятиями, ибо всегда прислушивался к мнению Франческо, а сейчас особенно нуждался в его помощи.

Франческо нашёл кузена за столом, накрытом в библиотеке дворца, среди сокровищ искусства и науки. Джан-Марии здесь нравилось, но использовал он библиотеку для удовлетворения своих плотских желаний, а не по прямому назначению, ибо питал отвращение к грамоте, а невежеством мог потягаться с деревенским пахарем.

Джан-Мария уютно устроился в большом кресле, обитом алой кожей. Перед ним искрились бесценные хрустальные чаши, кувшины с вином, золотые и серебряные блюда, полные всевозможных яств. И пахло в библиотеке не пылью толстых фолиантов, а пряными ароматами.

Несмотря на молодость, Джан-Мария уже изрядно располнел и при его небольшом росте обещал в скором времени превратиться в бочонок. На круглом, бледном, обрюзгшем лице блестели синие, чуть выпученные глаза, форма губ говорила как о его чувственности, так и о жестокости. Лиловый камзол, сшитый по испанской моде с разрезами на рукавах, сквозь которые виднелось дорогое реймское сукно рубашки, был оторочен рысьим мехом. На груди висела цепь с ладанкой, в которой хранился кусочек креста Господнего: Джан-Мария был ревностным христианином.

Для Франческо тут же поставили второй прибор, но от еды граф отказался, сославшись на то, что недавно поел. Герцог, однако, уговорил его выпить мальвазии[735]. А когда слуга наполнил из золотого кувшина чашу Франческо, Джан-Мария приказал ему и его напарнику оставить их.

О пустяках им поговорить не пришлось, ибо Франческо довольно быстро затронул интересующую его тему.

— Ходят странные слухи о заговоре в твоём герцогстве, а на стене над Сан-Баколо сегодня утром я увидел головы казнённых. Этих людей я знал и уважал.

— Но они обесчестили себя, а посему их головы стали пищей для ворон. Ну что ты, Франческо! — по телу герцога пробежала дрожь, он перекрестился. — За столом не пристало говорить о мёртвых.

— Тогда давай поговорим лишь об их преступлении, — граф Акуильский избрал окольный путь. — Что они натворили?

— Что? — переспросил Джан-Мария. — Мне, к сожалению, известно далеко не всё. Мазуччо мог бы удовлетворить твоё любопытство. Он знал о заговоре с самого начала, но не посвящал меня в подробности, даже не называл имена заговорщиков, давая измене вызреть. Потом он вознамерился их арестовать, не ожидая встретить серьёзного сопротивления. Мне он лишь сказал, что предателей шестеро и они намерены встретиться с седьмым. Те, кто остался в живых после ночной стычки, подтвердили, что нападавших было то ли шестеро, то ли семеро, но они изрядно потрепали швейцарцев. Девять убили, с полдюжины изувечили. Швейцарцы уложили двоих, а ещё двоих взяли в плен. Эти четыре головы ты и видел.

— А Мазуччо? — полюбопытствовал Франческо. — Неужели он не назвал тебе тех, кому удалось бежать?

Герцог неторопливо выбрал с блюда оливу.

— В этом-то и беда. Стервец мёртв. Его убили в ту ночь. Пусть он сгниёт в аду за своё ослиное упрямство. Ибо тайну заговора и имена предателей он унёс с собой в могилу. А впрочем, напрасно я так. Конечно, своим молчанием он навредил мне, но по натуре я человек добрый и помолюсь за него Богу. Пусть Он упокоит грешную душу Мазуччо.

Граф опустился на стул, надеясь, что испытанное им чувство облегчения никак внешне не проявилось.

— Но что-то Мазуччо после себя оставил.

— Практически ничего. Он никогда не раскрывал карт. Чёрт бы его побрал! Он прямо заявлял мне, что я не из тех, кто может хранить тайну. Можешь ты представить себе такую наглость? С принцами так говорить не принято. И он сообщил лишь о существовании заговора, цель которого — свергнуть меня с трона, пообещав захватить и заговорщиков, и человека, которого они приглашали занять моё место. Подумай только, Франческо! Какие чудовищные планы роятся в головах моих подданных! Они хотят свергнуть меня, едва ли не самого доброго правителя во всей Италии! Святой Боже!

— Но, если я тебя правильно понял, двух заговорщиков взяли живыми?

Герцог кивнул,ибо не мог ответить из-за набитого едой рта.

— И что выяснилось на суде?

— На суде? — Джан-Мария запил еду вином. — Никакого суда не было. Говорю тебе, их неблагодарность привела меня в такую ярость, что я даже забыл подвергнуть их пыткам. И как только их привели ко мне, я тут же велел отрубить им головы.

— Ты отправил этих людей на смерть? — Франческо встал, не сводя глаз с кузена. В его взгляде смешались удивление и злость. — Без суда отдал в руки палачу столь знатных дворян? Джан-Мария, ты, должно быть, обезумел, если смог так легко пролить благородную кровь.

Герцог вжался в кресло, но тоже начал закипать.

— Да с кем ты говоришь?

— С тираном, полагающим себя самым мягкосердечным правителем Италии, которому недостаёт мудрости осознать, что он собственными руками и поспешными действиями раскачивает свой трон. Ты не подумал, что можешь спровоцировать восстание? Ты совершил убийство! В Италии герцоги частенько прибегают к этому средству, но не столь откровенно, как это сделал ты!

— Бунта я не боюсь, — уверенно ответил Джан-Мария. — Командование охраной я передал Мартину Армштадту, и он нанял мне отряд из пятисот швейцарских ландскнехтов, ранее служивших Бальони в Перудже.

— Ты считаешь, что можешь быть спокоен за свою безопасность? — Франческо презрительно улыбнулся. — Доверить охрану трона иностранным наёмникам, которыми командует иностранец!

— Меня охраняют не только они, но и милосердие Божье, — последовал благочестивый ответ.

— Ха! — Франческо терпеть не мог лицемерия. — Завоюй доверие своих подданных. Постарайся, чтобы они стали твоей защитой.

— Ш-ш-ш! — прошептал герцог. — Ты богохульствуешь! Да разве не этому посвящаю я свою жизнь? Я живу ради моих людей. Но, клянусь душой, они требуют от меня слишком многого, когда просят умереть за них. И если я воздам по заслугам тем, кто покушался на мою жизнь, как воздал предателям, о которых ты говоришь, кто осудит меня? Уверяю тебя, Франческо, попади мне в руки двое сбежавших, я поступлю с ними точно так же. Клянусь богом, так и будет! Что же касается человека, которого они прочили мне на замену… — он смолк, но жестокая улыбка, искривившая губы, была красноречивее слов. — Интересно, кто бы это мог быть? Я дал обет: если небеса помогут мне разыскать его, целый год каждую субботу ставить свечу в Санта-Фоске и поститься перед всеми праздниками. Кто… кто он, Франческино?

— Откуда мне знать? — ушёл граф от прямого ответа.

— Тебе известно многое, дорогой Чекко. У тебя быстрый ум. В подобных делах ты как рыба в воде. Скажи, могли они обратиться к герцогу Валентино?

Франческо покачал головой.

— Если Чезаре Борджа пожелает захватить твоё герцогство, заговоры ему не понадобятся. Он придёт с армией, и ты почтёшь за благо передать ему корону.

— Боже и все святые, защитите меня! — ахнул Джан-Мария. — Ты говоришь так, будто его армия уже идёт на Баббьяно.

— Вот об этом давай и поговорим. Поверь мне, такое очень даже возможно. И прислушайся к моим словам, Джан-Мария! Я приехал из Л’Акуилы не для того, чтобы позавтракать с тобой. Эту неделю Фабрицио да Лоди и Фанфулла дельи Арчипрети провели у меня.

— У тебя? — маленькие глазки герцога совсем превратились в щёлочки. — Значит… у тебя? — он пожал плечами, развёл руки. — Фу! Видишь, в какую ошибку может впасть такой неискушённый человек, как я. Видишь ли, Франческо, обратив внимание на их отсутствие после той ночи, я было решил, что и они участвовали в заговоре, — и Джан-Мария потянулся к медовым сотам.

— Во всём герцогстве нет более верных тебе сердец, — последовал ответ. — И ко мне их привёл страх за судьбу Баббьяно.

— Ага! — на бледном лице Джан-Марии отразился интерес.

И тут граф Акуильский пересказал герцогу Баббьяно всё то, что говорил ему в пастушьей хижине Фабрицио да Лоди. Об угрозе, исходящей от Борджа, о полной неготовности к сопротивлению, о пренебрежительном отношении Джан-Марии к дельным советам. Отсюда, подвёл он итог, и брожение в умах подданных, и острое желание исправить положение. Когда он закончил, герцог долго смотрел на тарелку, забыв о еде.

— Не правда ли, Франческо, как это просто сказать, что это не так и это не так. Но кто, скажи на милость, поможет мне всё наладить?

— Если будет на то твоё согласие, я мог бы попытаться.

— Ты? — воскликнул Джан-Мария. И не радость от того, что кто-то готов освободить его от стольких забот, а негодование и даже презрение отразились на его обрюзгшем лице. — И как же, дорогой кузен, ты намерен всё наладить? — в тоне слышалась усмешка.

— Я бы поручил сбор налогов мессеру Деспальо, ограничил бы расходы на содержание дворца, а вырученные деньги направил бы на создание собственной армии. Я обладаю некоторым боевым опытом, это могут подтвердить многие правители. Я возглавлю твою армию, заключу договоры с сопредельными государствами, ибо они, узнав, что мы вооружаемся, увидят в нас силу, с которой надобно считаться. Как человек строит дамбу, дабы остановить ревущий поток, так и я попытаюсь организовать оборону, способную противостоять армии Борджа. Назначь меня своим гонфалоньером[736], и через месяц я скажу тебе, смогу я спасти твоё герцогство или нет.

Подозрительность герцога возрастала с каждым словом Франческо, а когда он закончил, лицо Джан-Марии перекосила злобная гримаса.

— Назначить тебя моим гонфалоньером? — пробормотал он. — С каких это пор Баббьяно стал республикой? Или это твоя цель, чтобы самому утвердиться наверху?

— Ты превратно истолковал… — начал было Франческо, но кузен не дал ему договорить.

— Превратно? Нет, нет, мессер Франческино. Я всё понял, — он неожиданно поднялся. — До меня доходили слухи о растущей любви моих подданных к графу Акуильскому, но я позволил себе не придавать им особого значения. Этот негодяй Мазуччо перед самой смертью талдычил мне о том же, но в ответ я огрел его хлыстом по физиономии. Тогда я полагал, что поступаю правильно. Но позапрошлой ночью мне приснился сон… Ну да Бог с ним. Такое может случиться в любом государстве. Если объявляется человек, которого население предпочитает сидящему на троне, да этот человек ещё благородной крови и высокого происхождения, как ты, он становится реальной угрозой правителю. Мне нет нужды напоминать тебе, — вновь сверкнула злобная улыбка, — как поступают Борджа с такими личностями. Но и Сфорца в подобных случаях принимают необходимые меры предосторожности. Дураков в нашем роду пока не рождалось, и я не хочу быть первым в их ряду, вручая всю принадлежащую мне власть в другие руки. Как видишь, дорогой кузен, твоя цель мне предельно ясна. У меня острое зрение, Франческино, очень острое! — и Джан-Мария захохотал, довольный собой.

Франческо сидел с каменным лицом. Он мог бы ответить, что может немедля получить трон герцогства Баббьяно, будь на то его желание. Но предпочёл избрать другой путь, надеясь уговорить представителя рода, ещё не рождавшего дураков.

— Как же плохо ты знаешь меня, Джан-Мария, — в его голосе слышалась горечь, — если думаешь, что я охочусь за твоим троном. Уверяю тебя, собственную свободу я ценю куда выше герцогских привилегий. Я советую тебе прислушаться к моим советам, иначе наступит день, когда ты останешься и без трона, и без герцогства, которое загребёт под себя Борджа. Тогда будет поздно вспоминать о моём предложении спасти тебя, которое ты готов отвергнуть, как отвергал предложения своих умудрённых жизнью советников.

Джан-Мария пожал пухлыми плечами.

— Если под другим предложением ты подразумеваешь совет жениться на племяннице Гвидобальдо, то я могу обрадовать твою патриотическую душу. Я согласился на этот союз, — герцог снова издал короткий смешок, — и теперь, как видишь, мне не страшен сын Александра VI. Когда я объединюсь с Урбино и его союзниками, мне будет что противопоставить Чезаре Борджа. Я смогу мирно спать рядом с моей очаровательной женой под надёжной защитой армии её дядюшки, и мне не понадобится назначать моего кузена гонфалоньером Баббьяно.

Граф Акуильский изменился в лице. Джан-Мария это заметил, но истолковал неправильно. И дал себе зарок повнимательнее приглядывать за шустрым кузеном, набивающимся ему в гонфалоньеры.

— Я, по крайней мере, поздравляю тебя с этим мудрым решением, — ответствовал Франческо без тени улыбки на лице. — Если бы я узнал об этом раньше, то не стал бы докучать тебе своими предложениями по защите государства. Но, позволь спросить, Джан-Мария, что заставило тебя согласиться на брак, которому ты так упорно противился?

Герцог пожал плечами.

— Они буквально затравили меня, и в конце концов я сдался. Я ещё мог противостоять Лоди и остальным, но, когда к ним присоединилась моя мать с её молитвами, вернее, её командами, пришлось уступить. В конце концов мужчина должен жениться. Тем более что в данном случае моё бракосочетание гарантирует и безопасность государства.

Вроде бы графу Акуильскому следовало одобрить решение кузена и порадоваться за герцогство Баббьяно, приобретающее могучих союзников. Но, покинув дворец, Франческо испытал лишь горькую обиду на судьбу, которая любила преподносить подобные сюрпризы, жалость к девушке, суженой Джан-Марии, да растущую неприязнь к кузену, из-за которого ему пришлось жалеть Валентину.

Глава 6

ВЛЮБЛЕННЫЙ ГЕРЦОГ
Из окна дворца Баббьяно граф Акуильский наблюдал за суетой во дворе. Рядом с ним стоял Фанфулла дельи Арчипрети, вызванный графом из Перуджи. Со смертью Мазуччо всякая опасность для Фанфуллы миновала.

Прошла неделя после памятного разговора с герцогом, когда Джан-Мария известил кузена о своих намерениях, и нынче его высочество собирался в Урбино, дабы посвататься к монне Валентине. Потому-то по двору носились пажи и слуги, вышагивали солдаты, ржали лошади. На губах Франческо то появлялась, то исчезала горькая улыбка, а его спутник, наоборот, не скрывал радости.

— Слава Богу, его светлость наконец-то вспомнил о своём долге, — прокомментировал Фанфулла происходящее внизу.

— Мне часто приходилось сетовать на судьбу, — Франческо словно и не услышал его, думая о своём, — за то, что она произвела меня на свет графом. Но отныне я буду лишь благодарить её, ибо вижу, сколь худо было бы мне, родись я принцем, призванным править герцогством. И пришлось бы мне жить, как моему бедняге кузену, когда за внешним блеском скрывается пустота, а в веселье нет радости.

— Но есть же в такой жизни и свои плюсы! — воскликнул изумлённый Фанфулла.

— Вы же видите весь этот переполох. И знаете, что он означает. Какие уж тут плюсы?

— Вот от вас я такого вопроса не ожидал, мой господин. Вы видели племянницу Гвидобальдо и тем не менее спрашиваете, что получает Джан-Мария, женившись на ней.

— А может быть, не понимаете вы? — печальная улыбка промелькнула на лице графа Акуильского. — И не осознаёте всей трагедии? Два государства пришли к выводу, что их союз взаимовыгоден, а посему и договорились о свадьбе. Это означает, что главные действующие лица, вернее назвать их жертвами, не имеют права выбора. Джан-Мария смирился. Он скажет вам, что это бракосочетание для него не подарок, но он всегда знал, что придёт пора жениться и подарить подданным наследника престола. Держался он долго, но обстоятельства оказались сильнее его, и свою женитьбу он воспринимает, как любое другое государственное дело: коронацию, банкет, бал. И вы, надеюсь, уже не удивляетесь моему отказу принять трон Баббьяно. Уверяю вас, Фанфулла, на месте кузена я не стал бы держаться за корону и пурпурную мантию ради того, чтобы позволять кому-то ломать мою жизнь и выставлять меня напоказ жалкой марионеткой. Чем терпеть насмешки судьбы, лучше быть простым крестьянином или вассалом. Я бы обрабатывал землю, жил скромно, но во всём поступал бы, как желала моя душа, и благодарил бы Бога за дарованную мне свободу. Право выбирать друзей, жить, где и как хочется, любить, кого пожелаю. И умереть, когда призовёт Господь, в полной уверенности, что жизнь прожита не зря. А эта несчастная девушка, Фанфулла! Подумайте о ней. Ей придётся вступить в союз без любви с таким грубым, бесчувственным человеком, как Джан-Мария. Разве вам не жалко её?

Фанфулла вздохнул. Взгляд его затуманился.

— Мне хватает ума, чтобы понять причину вашего мрачного настроения. Эти мысли посетили вас, потому что вы познакомились с ней.

Франческо глубоко вздохнул.

— Кто знает? Те несколько фраз, которыми мы успели переброситься, те короткие минуты, что провели вместе, возможно, нанесли мне куда более глубокую рану, чем та, которую она помогала залечить.

Рассуждения графа Акуильского о намечаемом союзе в целом не противоречили логике. Перегнул палку он, лишь утверждая, что главные действующие лица лишены возможности выбора. Такую возможность им предоставили на балу, устроенном Гвидобальдо в честь будущего родственника через три дня после прибытия последнего в Урбино. Там Джан-Мария впервые увидел Валентину. Ослепительная красота девушки приятно поразила герцога, и его охватило нетерпение поскорее обрести на неё законные права. Валентине же Джан-Мария крайне не понравился. Надо отдать ей должное: она противилась замужеству с того момента, как об этом зашёл разговор. А уж внешность герцога вызвала у неё такое отвращение, что она поклялась вернуться в монастырь святой Софьи и постричься в монахини, если не останется иного пути избежать свадьбы.

На праздничном обеде Джан-Мария сидел рядом с Валентиной и в перерывах между едой — а поесть, как мы помним, он любил — одаривал девушку грубыми комплиментами, от которых её передёргивало. И чем больше он старался понравиться ей, тем сильнее отталкивал от себя. И в конце концов, несмотря на собственную толстокожесть, заметил её необъяснимую холодность, на что и пожаловался радушному хозяину, дяде Валентины. Жалобы его, однако, не встретили понимания.

— Неужели вы принимаете мою племянницу за простую крестьянку? — сурово спросил Гвидобальдо. — С чего ей хихикать или улыбаться каждому вашему комплименту? Раз она выходит за вас замуж, ваша светлость, имеет ли всё остальное хоть какое-то значение?

— Но я хотел, чтобы она хоть немного любила меня, — пробормотал Джан-Мария.

Гвидобальдо оценивающе глянул на него, подумав, что этот бледнолицый, одутловатый толстяк слишком высокого о себе мнения.

— Я не сомневаюсь, что так оно и будет, — уверенно заявил он. — Если вы будете ухаживать с пылкостью, но не забывать о такте, то кто сможет устоять перед вами? И пусть вас не пугает скромность, приличествующая девушке.

Напутствие Гвидобальдо вдохновило Джан-Марию на новые подвиги. Он уже полагал, что холодность Валентины всего лишь завеса, атрибут её девичьего наряда, предназначенный для сокрытия сердечных устремлений. И Джан-Мария решил — а его умственные способности оставляли желать лучшего, — что любовь её тем жарче, чем активнее пытается она избежать общения с ним, чем сильнее выражает своё отвращение при виде его. В конце концов девичьи причуды Валентины стали вызывать у него лишь восхищение.

Всю неделю в Урбино чередой шли охоты с собаками и соколами, спектакли, новые балы, обеды, банкеты. А затем внезапно веселье оборвалось, как пушечный выстрел. Из Баббьяно пришло известие о прибытии посла Чезаре Борджа с письмом для Джан-Марии. Об этом сообщил ему Фабрицио да Лоди, присовокупив настоятельную просьбу незамедлительно вступить в переговоры с представителем герцога Валентино.

Теперь он не мог оставить без внимания опасность, исходящую от Борджа, с каждым месяцем расширяющего свои владения, не мог больше отмахиваться от рекомендаций ближайших советников. Неожиданный приезд посла герцога Валентино — хотя, возможно, и не такой неожиданный, ибо прибыл он аккурат перед заключением союза Баббьяно и Урбино, чтобы помешать достижению соглашения, — изрядно напугал Джан-Марию.

И вот в отведённых ему во дворце роскошных апартаментах Джан-Мария обсудил печальное известие с двумя дворянами, Альваро де Альвари и Джизмондо Санти, сопровождавшими его в Урбино. Оба они убеждали Джан-Марию последовать совету да Лоди и вернуться в Баббьяно, но предварительно договориться о дате свадьбы.

— Тогда, ваша светлость, — заметил Санти, — вам будет что сказать представителю Валентино.

Спорить Джан-Мария не стал, поспешил к Гвидобальдо, сообщил о полученных новостях и предложил незамедлительно определить день бракосочетания. Гвидобальдо внимательно его выслушал. Как и многие в Италии, он боялся Чезаре Борджа, а потому стремился к скорейшему созданию союза против него.

— Всё будет, как вы желаете, — ответил Джан-Марии правитель Урбино. — О свадьбе объявим сегодня, чтобы представитель Борджа понял, что это дело решённое. Выслушав послание герцога Валентино, постарайтесь ответить поуклончивее. И не позднее, чем через десять дней возвращайтесь в Урбино. А мы пока будем готовиться к торжествам. Но до отъезда навестите монну Валентину и расскажите ей обо всём.

Уверенный в успехе, Джан-Мария поспешил в покои племянницы Гвидобальдо. Нашёл пажа и послал его к монне Валентине испросить аудиенции.

Когда паж открыл дверь, до слуха Джан-Марии донёсся звучный мужской голос, исполняющий под аккомпанемент лютни любовную песенку.

Через пару мгновений пение прекратилось. Вновь появился паж и, отдёрнув сине-золотистую портьеру, пригласил Джан-Марию войти.

Он оказался в комнате, красноречиво свидетельствующей о богатстве и тонком вкусе семейства Монтефельтро. Фрески на потолке, бесценные гобелены на стенах. Над затянутым в алое аналоем — серебряное распятие работы знаменитого Аникино из Феррары[737]. Картина кисти Мантеньи[738], дорогие камеи, хрупкий фарфор, множество книг, чембало, которое с интересом разглядывал светловолосый паж. У окна — арфа, которую Гвидобальдо привёз племяннице из Венеции.

Там-то и нашёл Джан-Мария монну Валентину в окружении её дам, шута Пеппе и полудюжины дворян, придворных мессера Гвидобальдо. Один из них, тот самый Гонзага, что привёз монну Валентину из монастыря святой Софьи, в белом, расшитом золотом камзоле, сидел на низком стуле с лютней в руках, и Джан-Мария догадался, что именно его голос слышал он, стоя за дверью.

При появлении герцога все, за исключением монны Валентины, встали, но не проявили признаков радости, чем в немалой степени охладили пыл Джан-Марии. Он приблизился и, запинаясь чуть ли не на каждом слове, попросил оставить их с монной Валентиной наедине. Скорчив недовольную гримаску, она отпустила дам и кавалеров, и Джан-Марии пришлось долго ждать, пока последний из них не скроется за стеклянными дверьми, ведущими на просторную террасу, где в солнечных лучах сверкали струи мраморного фонтана.

— Мадонна, — начал Джан-Мария, когда они остались вдвоём. — Новости, полученные из Баббьяно, требуют моего немедленного отъезда.

То ли скудоумие, то ли ослепившая его любовь помешали Джан-Марии увидеть, как радостно блеснули глаза монны Валентины, а на её лице отразилось безмерное облегчение.

— Мой господин, — ровным, сдержанным голосом ответила девушка, — мы будем сожалеть о вашем отъезде.

Вот тут герцог явил себя полным идиотом! Если бы он подольше варился в придворном котле, то уши его наверняка бы привыкли к словам, за которыми ничего не стояло. Но для него были внове вежливые фразы, не подкреплённые истинными чувствами, а посему, едва Валентина закрыла рот, он упал на колени, чтобы схватить её божественные пальчики своими грубыми руками.

— Правда? — взгляд его лучился любовью. — Вы действительно будете сожалеть?

— Ваша светлость, прошу вас, встаньте, — но холодность в её голосе тут же сменилась тревогой, ибо робкая попытка освободить руки окончилась неудачей.

Она попыталась выдернуть руки, но Джан-Мария держал их мёртвой хваткой, полагая, что продолжается игра в скромность.

— Господин мой, умоляю вас! — воскликнула Валентина. — Вспомните, где вы находитесь…

— Я останусь здесь до судного дня, — ответствовал сжигаемый любовью герцог, — если только вы не соблаговолите выслушать меня.

— Я вся внимание, мой господин, — Валентина и не пыталась скрыть отвращение, которое вызывал в ней Джан-Мария, но тот ничего не замечал. — Но при этом совсем не обязательно держать мои руки и стоять на коленях.

— Не обязательно? — воскликнул Джан-Мария. — Ну что вы, мадонна! Наоборот, всем нам, и принцам, и вассалам, иной раз полезно преклонить колени.

— В молитвах, мой господин!

— А разве человек не молится, когда ухаживает за девушкой? И может ли он найти лучший храм, чем ноги своей дамы?

— Отпустите меня, — Валентина продолжала вырываться. — Ваша светлость утомляет меня и ведёт себя нелепо.

— Нелепо? — его рот открылся, краска залила щёки, маленькие синие глазки злобно сверкнули. На мгновение он застыл, затем поднялся. Отпустил руки Валентины и тут же заключил её в объятия. — Валентина, — голос Джан-Марии дрожал. — Почему вы столь жестоки ко мне?

— Ну что вы, — слабо запротестовала она, отпрянув назад, подальше от этой толстой, мерзкой физиономии. — Мне не хотелось бы, чтобы ваша светлость выглядели глупо, и вы представить себе не…

— А вы представляете себе, сколь страстно я вас люблю? — прервал её герцог, сжимая объятия.

— Мой господин, вы причиняете мне боль!

— А разве вы поступаете иначе? — отпарировал Джан-Мария. — И как можно сравнивать синяк на руке с теми ранами, что наносят мне ваши глаза? Вы…

Но Валентина вырвалась и молнией бросилась к двери на террасу, вслед за вышедшими из её покоев придворными.

— Валентина! — то был рык зверя, а не возглас кавалера. Джан-Мария перехватил её и без особых церемоний затащил обратно в комнату.

Терпению Валентины пришёл конец. Ранее ей не доводилось слышать, чтобы с женщиной, занимающей столь высокое положение, как она, обращались подобным образом. Она не намеревалась высказывать своё презрение герцогу, полагая, что отстоит свободу с помощью дяди. Но Джан-Мария, видно, принимал её за прислугу, давая волю рукам. А раз он не понимал, что ей следует выказывать должное уважение, не знал, что благородной крови и хорошему воспитанию обычно соответствует и утончённость души, то и она не желала больше выносить его ухаживаний. И, освободившись из его рук вторично, влепила Джан-Марии звонкую оплеуху. Да с такой силой, что герцог распластался на полу.

— Мадонна! — выдохнул он. — За что вы так обижаете меня?

— Вы ждали чего-нибудь другого за те унижения, которым подвергли меня? — фыркнула Валентина, и он сжался под её яростным взглядом.

Она возвышалась над ним, преисполненная праведного гнева, но Джан-Мария испытывал не чувство страха — любви и был преисполнен желания приручить Валентину, женившись на ней.

— Кто вам дал право так обращаться со мной? — бушевала Валентина. — Не забывайте, что я — племянница Гвидобальдо, из рода Ровере, и с самой колыбели не видела от мужчин ничего, кроме уважения. Всех мужчин, независимо от их происхождения. К сожалению, сейчас мне приходиться говорить, что у вас, рождённого править людьми, манеры конюха. И потому зарубите себе на носу, раз уж вы не понимаете этого сами, что ни один мужчина, кроме тех, кому я разрешу это сама, не имеет права касаться меня руками, как это сделали вы!

Её глаза сверкали, голос звенел всё яростнее, Джан-Марии не оставалось ничего иного, как просить пощады.

— Пусть я и герцог, но я полюбил вас, — промямлил он. — Герцог тоже человек и, как самый ничтожный из его подданных, имеет право на любовь. А что для любви благородство крови?

Валентина вновь двинулась к двери, и на этот раз Джан-Мария не решился остановить её силой.

— Мадонна, — воскликнул он, — умоляю, выслушайте меня. Через час я буду в седле, на пути в Баббьяно.

— Мессер, это самая лучшая новость, которую я услышала после вашего приезда, — и Валентина скрылась на террасе.

На секунду-другую Джан-Мария оцепенел, злость от испытанного унижения охватила его, и он последовал за Валентиной. Но в дверях он наткнулся на горбуна Пеппе, неожиданно появившегося перед ним в звяканьи колокольцев и с насмешливой ухмылкой на лице.

— Прочь с дороги, шут! — прорычал герцог.

Но Пеппе не сдвинулся с места.

— Если вы ищете мадонну Валентину, то напрасно.

И Джан-Мария, проследив взглядом за пальцем шута, увидел, что её уже окружили дамы и возможность поговорить наедине безвозвратно упущена. Он повернулся к шуту спиной и двинулся к двери, через которую вошёл в покои Валентины. Пожалуй, было бы лучше, если б мессер Пеппе позволил ему спокойно уйти. Но шут, искренне любящий свою госпожу и инстинктами во многом схожий с верным псом, тонко чувствующим отношение хозяина к окружающим, не смог устоять перед искушением пустить ещё одну стрелу в поверженного, посыпать соль на открытую душевную рану.

— Вижу, трудная дорога к сердцу мадонны оказалась вам не по плечу, ваша светлость, — крикнул шут вслед. — Там, где слепнет мудрость, очень кстати острые глаза глупости.

Герцог остановился. Человек с более развитым чувством собственного достоинства оставил бы реплику шута без внимания. Но Джан-Мария обернулся и посмотрел на приближающегося к нему горбуна.

— У тебя есть что мне сказать, если я заплачу? — догадался он о намерениях Пеппе.

— Сказать я вам могу многое, а платить мне не надо, господин герцог, — ответствовал тот. — Умоляю лишь, попросите меня об этом и улыбнитесь, ибо ничто не порадует меня больше, чем ваша улыбка.

— Говори, — милостиво разрешил герцог, но лицо его осталось суровым.

Пеппе поклонился.

— Ваше высочество, завоевать любовь мадонны совсем просто, если… — тут он многозначительно замолчал.

— Ну-ну, — не выдержал герцог, — продолжай. Если…

— Если обладать благородной внешностью, высоким ростом, стройной фигурой, обходительной речью и светскими манерами, свойственными тому, о ком я веду речь.

— Ты издеваешься надо мной? — осклабился Джан-Мария.

— О, нет, ваша светлость. Лишь поясняю, что нужно вам для того, чтобы моя госпожа полюбила вас. Если б вам были присущи достоинства того, о ком я говорю, кого она видит во сне, у вас не возникло бы никаких проблем. Но раз Бог сотворил вас таким, каков вы есть, — незавидной наружности, толстым, низкорослым, занудным…

С диким рёвом герцог бросился на шута, но ноги у того оказались столь же проворными, что и язык. Он ускользнул от Джан-Марии, пулей вылетел на террасу и нашёл убежище за юбками своей госпожи.

Глава 7

КОВАРСТВО ГОНЗАГИ
Пожалуй, не следовало мессеру Пеппе распускать язык перед Джан-Марией, ибо речь его только подхлестнула герцога. Он никогда никому не спускал обид, а тут шут прямо, без обиняков, подсказал ему, что сердце Валентины занято другим. И влюблённого, но отвергнутого герцога обуяла ревность. Кто-то, неизвестный ему, загораживал тропу, ведущую к девушке, и Джан-Мария видел лишь один выход — убрать препятствие. Но для этого требовалось установить, кто его соперник, в чём, с мрачной улыбкой подумал Джан-Мария, шут мог оказать ему немалую услугу.

Поэтому, вернувшись в свои апартаменты, где вовсю готовились к отъезду, герцог вызвал Мартина Армштадта, командира своей гвардии, и отдал ему короткий приказ.

— Возьми четырёх человек и останься в Урбино. Выясни, где живёт шут Пеппе. Схвати его и доставь в Баббьяно. Соблюдай осторожность, чтобы не возникло ни малейших подозрений.

Наёмник поклонился и ответил, что воля герцога будет исполнена.

Перед самым отъездом Джан-Мария заглянул к Гвидобальдо, пообещал вернуться через несколько дней, дабы обвенчаться с Валентиной, и у правителя Урбино создалось впечатление, что молодые люди пришли к взаимному согласию, что далеко не соответствовало действительности.

И лишь от самой Валентины, когда Джан-Мария уже покинул Урбино, Гвидобальдо выяснил подробности визита герцога к его племяннице. Она нашла дядю в маленьком кабинете, где тот уединялся, когда его мучила подагра или если он просто хотел отдохнуть от дворцовой суеты. Он лежал на диване с книгой Пиччинино[739] в руке. Красивый, одетый с иголочки, тридцати с небольшим лет от роду. По побледневшему лицу, по тёмным кругам вокруг глаз Валентина поняла, что у дяди очередной приступ и ему сейчас не до неё, но не смогла сдержаться.

Отложив книгу, Гвидобальдо выслушал её жалобы.

Поначалу он, отличавшийся безукоризненными манерами, рассердился на мужлана из Баббьяно, затем начал улыбаться.

— Откровенно говоря, выслушав тебя, я не вижу особого повода для негодования. Разумеется, любой мужчина, пусть и герцог, должен соблюдать определённые приличия в общении с такой знатной дамой, как ты. Но, раз вы в самом ближайшем будущем поженитесь, мне кажется, можно закрыть глаза на некоторые вольности в поведении Джан-Марии.

— Похоже, я говорила впустую, — вздохнула Валентина. — Во всяком случае, вы меня не поняли. Я не намерена выходить замуж за этого увальня-герцога, которого вы выбрали мне в мужья.

Брови Гвидобальдо взметнулись вверх, в красивых глазах отразилось удивление. Затем он пожал плечами. С младых лет в нём воспитывали правителя, и Гвидобальдо забывал, что он ещё и человек.

— Мы многое прощаем запальчивой юности, — ледяным тоном ответствовал он. — Но у каждого из нас есть предел терпения. Как твой дядя и правитель государства, в котором ты живёшь, я имею над тобой двойную власть, и ты — дважды моя подданная. Данной мне властью я повелеваю тебе выйти замуж за Джан-Марию.

Ответила же ему не принцесса, а женщина.

— Ваша светлость, я не люблю его!

— Я тоже не любил твою тётю. Но мы поженились, а со временем научились любить друг друга и обрели счастье.

— Нет ничего удивительного в том, что монна Элизабетта полюбила вас, — нашлась и Валентина. — Вы же не Джан-Мария — толстый и уродливый, глупый и жестокий…

Польстить тщеславию мужчины — испытанный способ смягчить его сердце, но с Гвидобальдо у Валентины вышла осечка. Он лишь покачал головой.

— Спорить тут не о чем. Мы оба не лишены недостатков. Принцы, дитя моё, не простые люди, и отношение к ним иное.

— Но в чём отличие? — нападала на дядю Валентина. — Разве они не должны есть и пить? Или они не болеют теми же болезнями и им неведомы радости обычной жизни? Ведь и рождаются они и умирают точно так же, как все. Так в чём заключается то особенное, свойственное лишь принцам, и почему им запрещено выбирать себе пару по душе?

Гвидобальдо, ужаснувшись, всплеснул руками. Теперь он ясно видел, что Валентина абсолютно не понимает, какая роль уготована ей на сцене жизни. И ахнул от боли, вызванной резким движением. Заговорил он, когда боль утихла.

— Особенность в том, что они не вольны распоряжаться собой в той степени, как им хотелось бы. Жизнь их принадлежит государству, коим они рождены править, и наиболее ярко это проявляется в выборе супруга. Они могут вступить лишь в тот брачный союз, который принесёт наибольшую выгоду их подданным. — Валентина покачала золотоволосой головкой, не соглашаясь с дядей, но тот говорил сурово и холодно, словно обращаясь не к юной девушке, а к своим воинам. — В настоящий момент нам, Урбино и Баббьяно, угрожает общий враг. Порознь мы не сможем противостоять ему, а объединившись, получим шанс на победу. Таким образом, союз этот настоятельно необходим.

— Я не отрицаю его необходимости. Но, если обойтись без него нельзя, почему не ограничиться чисто политическим договором, вроде тех, что связывают вас с Перуджей и Камерино? Зачем жертвовать мною?

— Ответ несложно найти, заглянув на страницы истории. Подобные договоры быстро заключаются, но и рвутся с той же лёгкостью, если противоположная сторона предлагает более выгодные условия. Но, сцементированная браком, связь эта, оставаясь политической, становится и кровной. Говоря же об Урбино и Баббьяно, следует принять во внимание, что у меня нет наследника. И может статься, что твой сын, Валентина, ещё крепче свяжет наши герцогства. А со временем оба они объединятся под его началом и станут такой силой, с которой в Италии придётся считаться кому бы то ни было. А теперь оставь меня, дитя. Как ты видишь сама, я страдаю и в те минуты, когда болезнь, этот злобный тиран, цепко держит меня в своих когтях, предпочитаю оставаться один.

В наступившей паузе Гвидобальдо пытался встретить её взгляд, но Валентина упорно смотрела в пол. Она нахмурилась, пальцы сжались в кулаки, губы закаменели. Жалость к страдающему от подагры дяде боролась в ней с жалостью к самой себе. Наконец, Валентина вскинула головку, жестом своим давая понять, что смирения от неё не дождаться.

— Я сожалею, что приходится докучать вашей светлости в такой час, но умоляю простить меня. Должно быть, всё сказанное вами справедливо и планы ваши — самые благородные. И для их осуществления вырешили пожертвовать вашей плотью и кровью, то есть мной, вашей племянницей. Но я не хочу принимать в них никакого участия. Возможно, мне не хватает величия души, а может, я недостойна высокого положения, на которое обречена с рождения, безо всякой на то вины. Поэтому, мой господин, — в голосе её звучала непреклонная решимость, — я не выйду замуж за герцога Баббьяно, не выйду, даже если этот брак сцементировал бы союз сотни герцогств.

— Валентина! — воскликнул Гвидобальдо. — Не забывай, что ты моя племянница.

— Похоже, вы первым забыли об этом.

— Эти женские причуды… — он не договорил, потому что девушка прервала его.

— Возможно, они напомнят вам, что я — женщина, а вспомнив об этом, вы, скорее всего, поймёте, что нет ничего более естественного для женщины, как отказаться выходить замуж из… из политических мотивов.

— Отправляйся к себе! — скомандовал Гвидобальдо, не на шутку рассерженный. — И, раз мои слова тут бессильны, на коленях проси Господа нашего помочь тебе осознать собственный долг.

— О, скорее бы герцогиня возвращалась из Мантуи, — вздохнула Валентина. — Добрая монна Элизабетта, возможно, выжмет из вас хоть каплю жалости.

— Монна Элизабетта достаточно благоразумна и лишь постаралась бы убедить вас в необходимости этого союза. Дитя, воинственность тебе не к лицу, не надо упорствовать в неповиновении. Мы устроим такую пышную свадьбу, какой ещё не знала Италия. Все принцессы позеленеют от зависти. Приданое тебе определено в пятьдесят тысяч дукатов, и обвенчает вас кардинал Джулиано делла Ровере[740]. Я уже послал гонца в Феррару, чтобы несравненный Аникино изготовил для вас экипаж. Из Венеции привезут…

— Разве вы не поняли, что под венец я не пойду? — побледнев, как мел, но твёрдым голосом прервала его Валентина.

Гвидобальдо встал, тяжело опёрся на трость с золотым набалдашником и, хмуря брови, смотрел на племянницу.

— О твоей свадьбе с Джан-Марией уже объявлено, — говорил он, словно судья, выносящий окончательный, не подлежащий обжалованию приговор. — Я дал слово герцогу, что вы поженитесь, как только он вернётся в Урбино. А теперь иди. Такие скандалы крайне утомительны для больного человека да и не свойственны нашей семье.

— Но, ваша светлость… — в голосе Валентины зазвучала мольба.

— Уходи! — взревел Гвидобальдо, топнув ногой, а затем, опасаясь столкнуться с прямым неповиновением, повернулся и вышел первым.

Валентина постояла, тяжело вздыхая, потом смахнула злую слезу и последовала за дядей. Она прошла длинной галереей, сверкающей новыми фресками Мантеньи, миновала анфиладу комнат — ту, где несколько часов назад посмел прикоснуться к ней Джан-Мария, — оказалась на террасе, с которой открывался прекрасный вид на райские сады дворца. Села на скамью белого мрамора у фонтана, на которую одна из её дам набросила алое бархатное покрывало.

Тёплый воздух наполняли ароматы садовых цветов. Но мерное журчание воды в фонтане не успокоило её. Глаза её вскоре устали от сверкающих в солнечных лучах, словно бриллианты, капелек, и она перевела взор на мраморную балюстраду, по которой разгуливал преисполненный достоинства павлин, а затем на цветущий сад, окаймлённый строем кипарисов.

Тишина и покой, нарушаемые лишь журчанием воды да редкими криками павлина, царили вокруг, и лишь в душе Валентины продолжала свирепствовать буря. Вдруг новый звук донёсся до её ушей: поскрипывание гравия дорожки под мягкими шагами. Она повернулась. К террасе приближался улыбающийся и, как обычно, роскошно одетый Гонзага.

— Мадонна, вы одна? — в голосе его слышалось удивление, пальцы легонько перебирали струны лютни, с которой он не расставался.

— Как видите, — ответила она тоном человека, занятого своими мыслями.

Взгляд её вновь вернулся к кипарисам, а про Гонзагу она словно забыла, думая о своём.

Но придворного не смутило такое пренебрежение. Он подошёл к скамье, облокотился на спинку, чуть наклонился над Валентиной.

— Вы печальны, мадонна, — ласково проворковал он.

— Да что вам до моих мыслей?

— Похоже, они грустны, мадонна, и я был бы плохим другом, если б не попытался отвлечь вас от них.

— Правда, Гонзага? — не поворачиваясь к нему, спросила Валентина. — Вы — мой друг?

Он склонился ещё ниже.

— Ваш друг? Больше, чем друг, мадонна. Считайте меня вашим рабом.

Теперь она посмотрела на него и в выражении лица отметила ту же страстность, что звучала в голосе. Отодвинулась, и он уже подумал, что его ждёт суровый выговор за проявленную дерзость. Но Валентина указала на скамью рядом с собой.

— Присядьте, Гонзага.

Он повиновался, ещё не веря свалившемуся на него счастью, фортуне, вдруг улыбнувшейся ему, опустился на скамью, засмеялся — возможно, чтобы скрыть робость, — скинул украшенную драгоценной пряжкой шляпу, положил ногу на ногу, поставил лютню на колено, и пальцы его вновь прошлись по струнам.

— Я написал новую песню, — объявил он с явно наигранной весёлостью. — В подражание бессмертному Никколо Корреджо[741], сочинённую в честь той, чью красоту невозможно описать словами.

— Однако вы поёте о ней?

— Песня моя лишь признание в бессилии человеческого языка.

Сочным баритоном он пропел несколько слов, но Валентина остановила его, коснувшись руки.

— Не сейчас, Гонзага. Я не в настроении и не смогу по достоинству оценить вашу песню, не сомневаюсь, очень хорошую.

Тень разочарования и уязвлённого тщеславия проскользнула по его лицу. Обычно женщины жадно вслушивались в слагаемые им песни, наслаждаясь как изяществом слов, так и сладкозвучностью голоса.

— О, ну что вы так насупились, — Валентина даже улыбнулась. — Сегодня мне не до песен, но всё ещё переменится. Простите меня, милый Гонзага, — перед нежностью её голоска, разумеется, не мог устоять ни один мужчина.

А потом вздох сорвался с её губ, Валентина всхлипнула, сжала пальцами руку Гонзаги.

— Друг мой, у меня разрывается сердце. Лучше бы вы оставили меня в монастыре святой Софьи.

Гонзага, взгляд которого лучился состраданием, повернулся к ней и спросил, кто же обидел её.

— Меня заставляют выйти замуж за этого человека из Баббьяно. Я сказала Гвидобальдо, что не пойду за герцога. Но с тем же успехом я могла утверждать, что никогда не умру. От меня отмахнулись, как от назойливой мухи.

Гонзага глубоко вздохнул, изображая сочувствие, но промолчал. В горе этом помочь он не мог, его вмешательство ничего бы не изменило. Валентина резко отвернулась от него.

— Вы вздыхаете, сожалея о той жестокой участи, что уготована мне. Но сделать ничего не можете. Слова, одни слова, более вы ничем не порадуете меня, Гонзага. Вы можете называть себя моим другом, даже рабом. А вот когда мне действительно нужна помощь, что вы можете предложить? Вздохи, и только!

— Мадонна, вы несправедливы! — с жаром воскликнул Гонзага. — Я и не мечтал, даже помыслить не мог, что вам понадобится моя помощь. Сочувствие, полагал я, вот и всё, что ждёте вы от меня. Но если вы нуждаетесь в моей помощи, если ищете способ избежать этого союза, я в полном вашем распоряжении и сделаю всё, от меня зависящее.

Говорил он твёрдо, уверенно, хотя и не имел чёткого плана помочь Валентине. Впрочем, если бы таковой план существовал, уверенности у Гонзаги поубавилось бы, ибо по натуре он не был человеком действия и никогда не рвался в герои. Но актёрским талантом, несомненно, обладал, потому что, играя, мог обмануть даже самого себя. Вот и теперь, столь активно встав на сторону Валентины, в воображении своём он уже видел себя могучим рыцарем, готовым сокрушить любую преграду. К тому же на это вдохновляла его и страсть, разбуженная красотой Валентины, страсть, которую мать-природа закладывает в каждого мужчину.

И готовность, с которой девушка обратилась к нему в час беды, Гонзага истолковал как знак того, что Валентина не глуха к его любви, которую он не решался показать даже вздохом. Ревность, которую испытывал он с тех пор, как увидел Валентину с раненым воином неподалёку от Аскуаспарте, покинула его. Судя по нынешнему отношению к нему, девушка забыла о том рыцаре.

Что до Валентины, то жаркая речь Гонзаги не прошла для неё бесследно. Если б не он, костёр её недовольства тут же бы и затух. В худшем случае она ушла бы в монастырь. Других возможностей нарушить дядины планы она не видела. А тут, когда Гонзага столь смело вызвался сделать всё, что в его силах, чтобы она могла ускользнуть от ненавистного ей жениха, в душе её зародилась мысль о спасении.

Надежда, робкая надежда блеснула в прекрасных карих глазах, когда Валентина вновь повернулась к своему собеседнику.

— А есть ли путь к спасению, Гонзага? — спросила она после паузы.

Пауза эта пришлась очень кстати. Гонзага лихорадочно искал выхода. Поэт, он обладал быстрым умом и ярким воображением. И его осенило. Дельная мысль вызвала вторую, третью, и нескольких мгновений хватило ему, чтобы придумать план, исполнение которого ставило крест на намеченном союзе Баббьяно и Урбино.

— Думаю, — проговорил он, уставившись в землю, — я знаю, что нужно делать.

У Валентины загорелись глаза, дрогнули губы, она придвинулась к Гонзаге.

— Скажите мне, — голос её дрожал от нетерпения.

Гонзага положил лютню на скамью рядом с собой, подозрительно огляделся.

— Не здесь. Во дворце Урбино слишком много ушей. Не соблаговолите ли прогуляться со мной по саду? Там я вам всё и скажу.

Поднялись они одновременно, так снедало Валентину нетерпение.Переглянулись. И бок о бок спустились с террасы в сад по мраморным ступеням. Долго шагали молча средь удлинившихся теней: день уже клонился к закату. Гонзага подбирал нужные слова, Валентина ждала. Но не выдержала и первой нарушила молчание, вновь спросив, что же он придумал.

— Мадонна, — ответил Гонзага, — я предлагаю открытое сопротивление.

— Я сразу выбрала этот путь. Но куда он меня приведёт?

— Я говорю не о словах. Одними протестами, топаньем ножкой, заявлениями, что замуж за Джан-Марию вы не пойдёте, тут не обойтись. Слушайте, мадонна! Вам принадлежит замок Роккалеоне. Едва ли в Италии найдётся более неприступная крепость. Если в достатке запастись провизией, небольшой гарнизон выдержит в нём и годичную осаду.

Валентина повернулась к Гонзаге, глаза её светились изумлением. Его предложение ей понравилось. От него так и веяло романтикой, не зря же зародилось оно в голове поэта. Идея опасная, но очень уж привлекательная.

— Это осуществимо?

— Конечно, — судя по тону, Гонзага не знал сомнений. — Укройтесь в Роккалеоне и оттуда объявите о своей независимости от Баббьяно и Урбино. Обороняйтесь до тех пор, пока они не примут ваши условия — самой выбрать себе мужа.

— И вы мне в этом поможете? — эта безумная затея всё более привлекала её.

— Я весь в вашем распоряжении, — галантно ответил Гонзага. — Позабочусь о доставке съестных припасов, чтобы их хватило на год, если замок подвергнут осаде, и найму солдат. Двух десятков нам хватит за глаза, ибо главное наше оружие — удачное местоположение Роккалеоне.

— Но солдатам нужен капитан.

Гонзага низко поклонился.

— Если вы удостоите меня такой чести, мадонна, я буду верно служить вам по гроб жизни.

Лёгкая улыбка на секунду-другую тронула её губы, но исчезла, когда придворный выпрямился после поклона: Валентине не хотелось ранить его сердце. Но её не прельщала и перспектива иметь в капитанах этого надушённого, расфуфыренного красавца, ибо едва ли он умел командовать грубыми наёмниками, да и мог ли он разумно организовать защиту замка. Однако, если ответить сейчас отказом, Гонзага, скорее всего, оскорбится и откажется от дальнейшей реализации их замысла. Подумала она и о том, что, подведи он её в решающий миг, ей хватит мужества взять командование на себя. Поэтому Валентина ответила согласием, и Гонзага поблагодарил её ещё одним поклоном. Но тут же возникла новая проблема.

— Послушайте, Гонзага, но для закупки провианта и оплаты наёмников нужны деньги.

— Если вы позволите мне доказать свою верность ещё и в этом…

Но Валентина прервала его, найдя более удачное решение.

— Нет, нет! — лицо его вытянулось. Он-то рассчитывал как можно сильнее закабалить Валентину, а тут споткнулся.

А Валентина тем временем торопливо снимала с головы золотую сетку для волос, густо усыпанную жемчугом. Стоила она целое состояние.

— Вот, возьмите! — она протянула сеточку Гонзаге. — Продайте её, мой друг, и я думаю, что вырученных дукатов хватит на всё.

Потом Валентина стала думать, сможет ли она находиться в замке в компании одних солдат. Но Гонзага не замедлил с ответом, ибо загодя нашёл способ обойти и это препятствие.

— Зачем же только солдат? Когда придёт час отъезда, вы возьмёте с собой трёх-четырёх дам, которым доверяете, а также священника, пажа, может, даже двоих, нескольких слуг.

Вот так, среди садовых теней и родился план бегства Валентины от ненавистного ей брака с герцогом Баббьяно. Но план этот преследовал и другую цель, о которой девушка даже и не догадывалась. Ибо в результате его претворения в жизнь она могла стать женой мессера Ромео Гонзаги.

Он происходил из знатного мантуанского рода, давшего Италии много мерзавцев и одного святого. Из Мантуи его изгнали, но заботливая мать в избытке ссудила его деньгами, так что он, доводясь родственником монне Элизабетте, неплохо устроился в Урбино, при дворе Гвидобальдо. А когда деньги начали иссякать, ему пришлось изыскивать средства их добывания. Гонзага никогда не слыл храбрецом, не слишком ловко обращался с оружием, не отличался воинственностью, поэтому не искал карьеры, избираемой многими авантюристами его возраста. Сердцем он принадлежал к их числу, но так как служение Марсу было ему не по нутру, то Гонзага нашёл себе другого покровителя — Купидона. Гвидобальдо, из уважения к монне Элизабетте, весьма благоволил к мессеру Гонзаге, и последний лелеял надежду породниться с герцогом Урбино, у которого подрастали две племянницы. Он очень обрадовался, когда Гвидобальдо поручил ему привезти очаровательную Валентину делла Ровере из монастыря святой Софьи. Но надежды эти обратились в прах, когда Гонзага узнал, кому прочат Валентину в жёны. Теперь же, благодаря инициативе самой девушки, он вновь мог смотреть в будущее с оптимизмом.

Опасно, конечно, идти наперекор Гвидобальдо, думал Гонзага, за это можно поплатиться и жизнью, если покинуть Урбино им не удастся. Гвидобальдо не пощадит его, несмотря на всю свою мягкость. Но если им удастся укрыться в Роккалеоне, если любовью или силой он заставит Валентину стать его женой, тогда нет нужды опасаться Гвидобальдо. Дело зайдёт слишком далеко, Джан-Мария не захочет жениться на вдове Гонзаги, так что дядя, скорее всего, простит и племянницу, и её мужа. Конечно, Гвидобальдо может осадить их в Роккалеоне и попытаться штурмом захватить замок, но такой исход казался Гонзаге маловероятным. И он резонно рассудил, что и в этом случае может не опасаться гнева правителя Урбино, если успеет заранее жениться на Валентине. В конце концов происхождением и знатностью рода Гонзага ни в чём не уступал его светлости герцогу Монтефельтро. У него, кстати, была и вторая племянница, замужеством которой он мог сцементировать желанный ему союз с Баббьяно.

Долго ещё вышагивал в одиночестве Гонзага по дорожкам сада. Стемнело, небо засверкало звёздами, а с губ Гонзаги всё не сходила улыбка. Как кстати он предложил взять в Роккалеоне священника. Похоже, ему найдётся там дело до того, как замок сдастся или его захватят войска Гвидобальдо.

Глава 8

НАХОДКА В ТАВЕРНЕ
По распоряжению Гвидобальдо подготовка к церемонии бракосочетания шла полным ходом. Художники, гравёры, золотых и серебряных дел мастера трудились не покладая рук. Курьеры мчались в Венецию за золотыми листьями и ультрамарином для подвенечного платья. Из Рима везли кровать для молодых, из Феррары — свадебный экипаж. Собиралось приданое, дорогие подарки. А в это время Ромео Гонзага методично исполнял порученное ему дело.

Вечером третьего дня он сидел у окна в комнате, отведённой ему во дворце Урбино, размышляя над тем, что ещё предстояло сделать. Продвинулся он уже довольно далеко, поэтому с губ его не сходила довольная улыбка. Взгляд его скользнул по горным склонам, по реке Метауро, катящей свои воды к морю, задержался на тучных полях. Разумеется, от улыбки этой не осталось бы и следа, скажи ему кто, что предложенный им и одобренный Валентиной план приведёт к боевым действиям. Гонзаге недоставало хитрости, не был он и знатоком человеческой души. И он искренне верил, что монне Валентине достаточно укрыться в замке Роккалеоне, а потом известить дядю, что она не выйдет замуж за Джан-Марию и не вернётся в Урбино, пока тот не пообещает расторгнуть предполагаемый союз. А уж после этого Гвидобальдо не останется ничего иного, как признать собственное поражение.

Он понимал, что произойдёт это не сразу, наоборот, даже радовался затяжке времени. Оно ушло бы на обмен посланиями, на уговоры Гвидобальдо. Валентина, естественно, будет стоять на своём до тех пор, пока правитель Урбино, оценив нелепость создавшейся ситуации, не согласится на её условия. Осада Роккалеоне войсками Гвидобальдо? Нет, поверить в это Гонзага не мог. В крайнем случае войска подойдут к Роккалеоне, но уж наверняка дело не дойдёт ни до штурма, ни до артиллерийских обстрелов. Не будет же Гвидобальдо выставлять себя на посмешище перед сопредельными государствами. А пассивной осады Гонзага не боялся, позаботившись о том, чтобы еды и питья защитникам замка хватило надолго.

Так рассуждал сам с собой Гонзага, и улыбка, кривившая его безвольные губы, становилась всё шире. В грёзах своих поднимался он на недосягаемую высоту, неограниченная власть плыла ему в руки, и всё благодаря столь умело придуманному плану — воистину, дурак в раю дураков, в компании со своей собственной дуростью.

Но грёзы грёзами, а замысел его требовал и конкретных действий: продумать, подготовить и осуществить побег в Роккалеоне; подсчитать необходимое количество и закупить съестные припасы и оружие, нанять солдат. С провизией он уже разобрался, об оружии мог не беспокоиться — в Роккалеоне его наверняка хватало с лихвой. Но вот наёмники, наёмники его тревожили. Как указывалось выше, он решил нанять двадцать человек, с меньшим числом не удалось бы показать осаждающим, что он настроен серьёзно. Горстка людей, но где ему найти тех, кто рискнул бы головой, пусть и за щедрую плату, принять участие в этой авантюре, тем самым вызывая на себя гнев Гвидобальдо.

В тот вечер он оделся с несвойственной ему скромностью и под покровом ночи зашагал к таверне на грязной улочке неподалёку от кафедрального собора, где среди винных паров он надеялся найти тех, кто ему требовался. И по чистой случайности наткнулся на бывалого вояку, в своё время дослужившегося до condottiero[742]. Потом, однако, вино и превратности судьбы сбросили его на самое дно.

В мрачную, полутёмную таверну, где собиралось всяческое отребье, Гонзага входил не без дрожи, прося защиты у всех святых и перекрестившись, переступая порог. У дальней стены горел очаг, на котором жарилась козлятина. Но дым, вместо того чтобы уходить в трубу, распространялся по залу, освещённому свисающей с потолка лампой с масляными рожками. Единственное яркое пятно во мраке, она напоминала луну, едва пробивающуюся сквозь дымку облаков. А вонь стояла такая, что Гонзага едва не задохнулся. С трудом подавил он желание повернуться и уйти. Остановило его лишь одно: нигде более, и Гонзага прекрасно это понимал, не найти тех, кто ему нужен. Поэтому он направился к очагу, где хлопотал Лучано, хозяин харчевни, но, не пройдя и двух шагов, поскользнулся на залитом жиром полу и едва не растянулся во весь рост, вызвав громкий смех одетого в лохмотья гиганта, с интересом наблюдающего за новым клиентом Лучано.

Весь в поту, с напряжёнными, словно струны, нервами, Гонзага добрался до столика у стены и опустился на грубо сколоченную деревянную скамью, моля Бога, чтобы никто к нему не подсел.

На стене напротив висело потемневшее распятие с чашей для святой воды, последние капли которой испарились, должно быть, не одно десятилетие назад. Под распятием в компании двух головорезов пировал тот самый гигант, что смеялся над неуклюжестью придворного. И от своего столика Гонзага слышал его громкий, недовольный голос.

— Где же вино, Лучано? Святая мадонна! Принесёшь ты его или нет, свинья? Да тебя только за смертью посылать!

По телу Гонзаги пробежала дрожь, он вновь перекрестился, надеясь найти у святых защиту от этого дьявола в образе человеческом, но налитые кровью глаза убийцы — именно таким представлялось Гонзаге основное занятие гиганта — уже сверлили его взглядом.

— Иду, кавалер, иду, — и Лучано, забыв о подгорающей на углях козлятине, поспешил к бочке вина.

При упоминании дворянского титула Гонзага встрепенулся и исподтишка принялся изучать грубое, жестокое, обрюзгшее, раскрасневшееся от выпитого лицо гиганта. Шапка нечёсаных волос, висячий нос, горящие глаза… Да, благородством крови тут и не пахло. Действительно, он был при оружии. Над поясом торчали рукояти меча и кинжала, на столе лежал заржавленный металлический шлем. Но эти боевые атрибуты указывали лишь на принадлежность к клану наводнивших Италию наёмников, готовых за деньги воевать за кого угодно. А гиганту тем временем надоело рассматривать Гонзагу. Он повернулся к своим собутыльникам и начал громко рассказывать о сражениях десятилетней давности в Сицилии.

Гонзага навострил уши. Выходило, что он встретил-таки нужного ему человека. И, притворяясь, что пьёт принесённое Лучано вино, он жадно вслушивался в красочное описание событий, в которых рассказчик играл не последнюю, а заглавную роль. Думал же Гонзага о том, сможет ли этот гигант вновь собрать людей, которых когда-то вёл в бой.

Через полчаса собутыльники встали и откланялись, оставив гиганта в одиночестве. Уходя, они искоса глянули на Гонзагу.

Тот всё ещё колебался. А головорез то ли грезил наяву, уставившись в одну точку, то ли заснул с открытыми глазами. Наконец, собравшись с духом, Гонзага встал и направился к противоположной стене. Очень неуютно чувствовал он себя в этой таверне, ибо привык к просторным залам и дворцовым покоям.

— Господин мой, — робко начал он, — не окажете ли вы мне честь выпить со мной кувшин вина.

Глаза гиганта, до того пустые и безжизненные, сверкнули огнём. Он устремил взгляд на Гонзагу, гордо вскинул голову, и на мгновение Гонзага даже подумал, что получит отказ.

— Выпить с вами кувшин вина? — должно быть, тем же тоном грешник спрашивал бы ангела, предложившего ему податься в рай: «Я попаду на небеса? Неужели попаду?». В глазах гиганта появился хитрый блеск. Неспроста, видать, этот красавчик предлагает ему выпить. Он уже хотел спросить, а что от него потребуется взамен, но здравый смысл подсказал ему, что делать этого не следует. Ибо, выслушав предложение, он может отказаться, а значит, лишиться выпивки. Тем более что о деле можно поговорить и после того, как кувшин поставлен на стол.

Он попытался изобразить улыбку.

— Уважаемый, с таким благородным господином я готов выпить целый бочонок.

— Так вы согласны? — на всякий случай переспросил Гонзага.

— Конечно, клянусь Бахусом! Мы будем пить, пока в вашем кошельке останется хоть одна монетка или пока в таверне не кончится вино.

Гонзага кликнул Лучано и попросил кувшин лучшего вина. И пока хозяин таверны бегал за ним, уселся напротив гиганта. Пауза затягивалась, и первым заговорил Гонзага.

— Холодная сегодня ночь.

— Юноша, у вас, должно быть, помутилось в голове, — ответствовал гигант. — Ночь, наоборот, очень тёплая.

— А я сказал, холодная, — Гонзага не привык, чтобы ему противоречили те, кто занимал более нижние ступени социальной лестницы. К тому же ему хотелось и самоутвердиться.

— Значит, ошиблись, — с ухмылкой возразил гигант, — ибо я уже поправил вас, указав, что ночь сегодня тёплая. Святые и ангелы! Я не привык к тому, что со мной спорят! Милый красавчик, если я говорю, что ночь тёплая, значит, так оно и есть, даже если склоны Везувия белы от снега.

Лицо Гонзаги стало пунцовым, и лишь появление у стола Лучано с кувшином вина спасло его от резкой реплики, которая могла привести к нешуточной ссоре. Но от одного вида вина гигант разом успокоился.

— За долгую жизнь, ненасытную жажду, большой кошелёк и короткую память! — провозгласил он тост, толковать значение которого Гонзага не решился. Он выпил чашу до дна, поставил её на стол, утёрся рукавом. — Кажется, я ещё не узнал, чьим обществом наслаждаюсь в сей час?

— Вы слышали о Ромео Гонзаге?

— Гонзага — фамилия известная, но вот о Ромео Гонзаге слышать не доводилось. Так это вы?

Гонзага кивнул.

— Благородная семья, — тоном своим гигант подчёркивал, что и он не простолюдин. — Позвольте представиться и мне. Эрколе Фортемани. — И столько гордости было в его голосе, словно представлялся император.

— Грозная фамилия[743], — не без нотки удивления отметил Гонзага. — И как благородно звучит.

Гигант внезапно разозлился.

— А чему вы изумляетесь? — взревел он. — Уверяю вас, что моя фамилия и грозная, и благородная, как и я сам. Дьявол! Разве этого не видно с первого взгляда?

— Но я же и не ставил под сомнение ваши слова, — залепетал Гонзага.

— Естественно, иначе бы вы уже покинули этот свет, мессер Гонзага. Но вы подумали об этом! И я склонен доказать вам, что даже такие мысли не остаются без последствий.

И уязвлённая гордость подвигла гиганта на длинный монолог.

— Так знайте же, мессер, что перед вами капитан Эрколе Фортемани. В этом звании я служил в армии папы. Я сражался за Пизу под началом Бальони из Перуджи. Я командовал сотней кавалеристов в знаменитой наёмной армии Джаннони. Я воевал с французами против испанцев и с испанцами против французов. Капитаном был я и в войсках Чезаре Борджа, и в армии короля Неаполя. Теперь, юноша, вам, должно быть, понятно, с кем вы имеете дело, и если имя моё не сияет огненными буквами над всей Италией, то причина тому одна — славу моих побед присваивали те, кто нанимал меня!

— Да вы просто герой! — всю эту ложь Гонзага воспринимал за чистую монету. — Сколь же велики ваши боевые заслуги!

— Заслуги, конечно, есть. Достаточные для того, чтобы вновь получить место наёмника. Но великими их назвать нельзя. То удел полководцев.

— Думаю, что не стоит нам спорить об этом, — примирительно ответил Гонзага, опасаясь очередного взрыва ярости.

— Кто говорит, что не будем спорить? — ощерился гигант. — Кто помешает мне, ежели я хочу спорить? Отвечайте! — И он приподнялся из-за стола, распираемый яростью. — Но полно! — И успокоился, словно по мановению волшебной палочки. — Как я понимаю, вас привлёк сюда не блеск моих прекрасных глаз и не великолепие моего наряда, — он приподнял полу изодранного плаща. — И вино вы заказали не потому, что вам не с кем выпить. Наверное, вы хотите меня о чём-то попросить.

— Вы абсолютно правы.

— Для этого не нужно большого ума, клянусь Господом! — усмехнулся Эрколе. Но тут же лицо его посуровело, он понизил голос до шёпота. — О чём пойдёт речь, мессер Гонзага? Если вы желаете, чтобы я перерезал кому-то глотку, или намерены предложить мне не менее грязное дельце, советую поостеречься и не упоминать о нём в моём присутствии, если вам дорога собственная шкура, а скоренько убраться отсюда.

Руки Гонзаги взметнулись вверх, протестуя против столь чудовищного предположения.

— Мессер, мессер, да как такое могло прийти вам в голову? — пылко воскликнул он, обрадовавшись тому, что облюбованный им головорез не растерял последние остатки совести. И действительно, как можно поручать охрану замка отъявленному бандиту, ни в грош не ставящему человеческую жизнь. — У меня есть для вас дело, но, уж конечно, я не собирался просить вас подстеречь в тёмном углу кого-то из моих недругов. Нет, планы у меня посерьёзнее, и я чувствую, что вы — именно тот человек, который мне нужен.

— Тогда хотелось бы знать поболе, — пробурчал Эрколе.

— Сначала я хочу, чтобы вы дали слово хранить моё предложение в тайне, если сочтёте его унизительным для себя или оскорбляющим ваше достоинство.

— Ад и Сатана! Да любой труп будет более болтливым, чем я!

— Отлично. Можете вы нанять двадцать крепких парней для охраны крепости? Гарантируется полное довольствие и жалованье, в четыре раза превышающее обычные суммы, выплачиваемые наёмникам. По времени наше предприятие займёт несколько недель. При этом вполне возможно, что придётся вступить в бой с войсками герцога.

Щёки Эрколе так раздулись, что Гонзага испугался, не лопнут ли они. Но тот шумно выдохнул.

— Так вы всё-таки намерены нарушить закон! Да или нет?

— Пожалуй, что да, — признал Гонзага. — В некотором смысле. Но риск невелик.

— И больше вы сказать мне ничего не можете?

— Боюсь, что нет.

Эрколе осушил вторую чашу, поставил её на стол, склонил голову, глубоко задумавшись. Гонзага начал терять терпение.

— Вы мне поможете? Найдёте этих людей?

— Если бы вы рассказали поподробнее, что за служба потребуется от меня, я бы нашёл вам и сотню.

— Я уже упоминал, что мне требуется двадцать человек.

Эрколе почесал длинный нос.

— Пожалуй, что найду. Но парни будут отчаянные, уже нарушившие закон, которые не бояться добавить малую толику к своим прегрешениям, ибо семь бед — один ответ. Когда они вам нужны?

— Завтра вечером.

— Дайте подумать… — Эрколе начал загибать пальцы, погрузившись в расчёты. — Десять или двенадцать человек я соберу за два часа. Что же касается двух десятков… — вновь он задумался, затем вскинул голову. — Сначала я хочу услышать, сколько вы заплатите мне за то, что я, не задавая лишних вопросов, соглашусь участвовать в вашем предприятии, возглавляя нанятый вами отряд.

Лицо Гонзаги вытянулось.

— Но я намеревался взять командование на себя.

— Святой Боже! — похоже, Эрколе представил этого дворцового щёголя во главе его головорезов. — У меня нет возражений, но тогда и ищите их сами. Спокойной ночи! — и помахал рукой на прощание.

Для Гонзаги жест этот означал катастрофу. Где он мог найти двадцать человек? Задача непосильная, в чём он честно и признался.

— Тогда послушайте, господин хороший, — последовал ответ. — Дело обстоит следующим образом: если я предложу моим друзьям участвовать в некоем деле, безо всяких подробностей, при условии, что командовать ими буду я, деля с ними возможный риск, то к завтрашнему утру я, несомненно, наберу двадцать человек. Они согласятся, потому что доверяют интуиции и опыту Эрколе Фортемани. Но предложи я им заняться неизвестно чем, под началом неизвестно кого… Едва ли такое вообще возможно.

С последним доводом Гонзага не мог не согласиться. И, не долго думая, предложил Эрколе пятьдесят золотых флоринов сразу плюс по двадцать за каждый месяц службы. И Эрколе, который, будучи наёмником, не получал и десятой доли таких денег, едва сдержался, чтобы не броситься на шею сидящего перед ним Гонзаги и не расцеловать его.

А последний достал тяжёлый мешочек, в котором звякнули монеты, и положил его на стол.

— Здесь и сотня флоринов для вашего отряда. Я не хочу, чтобы меня сопровождали оборванцы, — тут взгляд его пробежался по наряду Эрколе. — Оденьте их соответственно.

— Будет исполнено, ваша светлость, — такого уважения в его голосе Гонзага ещё не слышал. — А как насчёт оружия?

— Достаточно пик и аркебуз[744]. Возможно, оружие нам и не потребуется.

— Не потребуется? — ещё более изумился Эрколе.

Оплата королевская, обувают, кормят, одевают, да ещё не надо и воевать? Конечно, ему ещё не доводилось наниматься на столь выгодную службу. В ту ночь Эрколе видел себя во сне дворецким властелина, сопровождаемым толпой лакеев в роскошных ливреях, готовых выполнить любое его указание. И поутру проснулся спокойным за своё будущее: оно обеспечено, и ему не придётся больше с оружием в руках кочевать по стране.

А поднявшись, принялся за порученное ему дело, ибо человек он был добросовестный, хоть и любил прихвастнуть, и вспыхивал, как сухой порох. Эрколе не испытывал особого уважения к чужой собственности, мог смошенничать, играя в кости, умыкнуть плохо лежащий кошелёк, если того требовала суровая жизненная необходимость, но в жилах его текла благородная кровь и он гордился своим занятием. Пьяница, драчун, Эрколе Фортемани до последнего хранил верность тому, кто пользовался его услугами.

Глава 9

ДОПРОС
Пока в Урбино готовились к свадьбе, Джан-Мария намеревался быстренько покончить с навалившимися на него делами, чтобы поскорее вернуться к невесте. Но это оказалось не так просто, как ему бы хотелось.

В первый день, покинув Урбино, он добрался до Кальи, где остановился на ночлег в доме мессера Вальдикампо и отужинал в компании хозяина, его жены и двух дочерей, де Альвари, Джизмондо Санти и трёх уважаемых жителей города, друзей мессера Вальдикампо, приглашённых засвидетельствовать честь, оказанную последнему герцогом Баббьяно. Стол накрыли поздно и только приступили к еде, как в зал твёрдым шагом вошёл Армштадт, капитан швейцарцев. Остановился у стула герцога, ожидая, пока его светлость соблаговолит оторваться от тарелки.

— Ну, болван? — недовольно пробурчал с набитым ртом герцог, поворачиваясь к Армштадту.

Тот приблизился вплотную.

— Они привезли его.

— Что я, колдун, чтобы читать твои мысли? — взвился Джан-Мария. — Кто кого привёз?

Армштадт оглядел сидящих за столом, склонился к уху герцога.

— Люди, оставленные мною в Урбино. Они привезли шута, Пеппе.

Радостно блеснувшие глаза герцога показали Армштадту, что его светлость всё понял. И, не обращая внимания на честную компанию, Джан-Мария повернулся к своему капитану и также шёпотом распорядился, чтобы шута отвели в его спальню.

— Пусть с ним побудет пара твоих парней, да и сам приходи туда, Мартино.

Мартин Армштадт поклонился и вышел, а Джан-Марии наконец-то достало такта извиниться и объяснить хозяину дома, что этот человек прибыл с известием о выполнении порученного ему дела. Вальдикампо, гордясь тем, что герцог остановился именно у него, не стал заострять внимание на нарушении этикета, и гости и хозяева вновь принялись за еду. Утолив голод, Джан-Мария поднялся, известил хозяина, что назавтра его ждёт дальняя дорога, а посему ему надобно хорошо отдохнуть, и откланялся.

Вальдикампо взял со стола один из канделябров и лично проводил герцога в отведённые ему комнаты. Он бы занёс канделябр и в спальню, но Джан-Мария, остановившись у двери, попросил хозяина поставить канделябр на стоявший рядом столик и пожелал мессеру Вальдикампо спокойной ночи.

Подумав ещё с минуту, желательно ли присутствие при допросе шута Альвари и Санти, пришедших вместе с Вальдикампо и теперь ожидающих распоряжений, он решил, что справится сам, и отпустил их.

Когда они ушли, Джан-Мария, убедившись, что остался один, хлопнул в ладоши, и Мартин Армштадт распахнул дверь спальни.

— Он здесь? — осведомился герцог.

— Ожидает вашу светлость, — и швейцарец отступил в сторону, давая пройти Джан-Марии.

Во дворце Вальдикампо герцогу отвели лучшую спальню — просторную комнату, в центре которой стояла большая кровать, задёрнутая вышитым пологом.

Освещали спальню два канделябра на каминной доске, с пятью свечами каждый. Однако Джан-Мария решил, что света недостаточно, и приказал Армштадту принести из соседней комнаты третий канделябр. И лишь потом осмотрел маленькую группу у окна.

Состояла она из трёх человек: двух наёмников Армштадта, в панцирях и морионах[745], и несчастного горбуна Пеппе, стиснутого между ними. Лицо шута было бледнее обычного, глаза уже не смеялись, губы не кривились в улыбке, на лице читался лишь страх.

Удостоверившись, что оружия у Пеппе нет, а руки его надёжно связаны за спиной, Джан-Мария отослал обоих швейцарцев и Армштадта в соседнюю комнату, приказав им быть наготове. А потом повернулся к Пеппе.

— Вижу, ты не так весел, как сегодня утром, шут.

Пеппе ещё более побледнел, но смиренного ответа не получилось — сказалась многолетняя привычка к остротам.

— Обстоятельства не позволяют, ваша светлость. А вот вы, наоборот, в прекрасном расположении духа.

Герцог сердито зыркнул на него. Соображал он туго, ни в коей мере не относился к тем, кто не лез за словом в карман, и не жаловал острых на язык. Он прошествовал к камину, облокотился на каминную доску.

— Шутки не доведут тебя до добра. И ты будешь благодарить меня, если я распоряжусь лишь всыпать тебе плетей.

— По вашей логике, вы окажете мне ещё большее благодеяние, повесив меня, — отпарировал шут, чуть улыбнувшись.

— А, так ты это понимаешь? — Джан-Мария не уловил иронии. — Но я по натуре милосердный правитель.

— Ваше милосердие общеизвестно, — ввернул шут, но не сумел скрыть сарказма, прозвучавшего в его голосе.

Джан-Мария взбеленился.

— Да ты смеёшься надо мной, животное! Не распускай свой мерзкий язык, а не то я прикажу вырвать его.

Лицо Пеппино посерело. Угроза достигла цели — как жить на свете шуту без языка? А герцог продолжил, весьма довольный результатом.

— За наглость твою тебя надобно повесить, но я готов отпустить тебя целым и невредимым, если ты правдиво ответишь на вопросы, которые я хочу тебе задать.

— Почтительнейше жду ваших вопросов, господин мой.

— Ты говорил… — герцог запнулся, вспоминая слова шута. — Утром ты говорил о мужчине, которого встретила монна Валентина.

Лицо Пеппе перекосило от страха.

— Да, — выдохнул он.

— Где она встретила мужчину, которого ты так расхваливал?

— В лесах у Аскуаспарте, где река Метауро более напоминает ручеёк. В двух милях[746] от Сан-Анджело.

— Сан-Анджело! — эхом отозвался Джан-Мария, вздрогнув при упоминании места, где собирались заговорщики. — И когда это случилось?

— В среду перед пасхой, когда монна Валентина возвращалась в Урбино из монастыря святой Софьи.

Ничего не ответил Джан-Мария. Молча стоял, склонив голову, думая о заговорщиках. Стычка, в которой погиб Мазуччо, случилась в ночь на среду, и он всё более склонялся к мысли, что мужчина, случайно встретившийся с Валентиной, — один из заговорщиков.

— Почему монна Валентина заговорила с ним? Они были знакомы?

— Нет, ваше высочество. Но он лежал раненый, и в ней проснулось сострадание. Она попыталась облегчить его боль.

— Раненый? — вскричал Джан-Мария. — Клянусь Богом, всё так, как я и думал! Его ранили ночью на склоне Сан-Анджело. Как его имя, шут? Скажи, и можешь идти на все четыре стороны.

Замялся шут не более чем на секунду. С одной стороны, он боялся Джан-Марию, о жестокости которого ходили легенды. С другой — ещё более пугало его вечное проклятие, на которое обрекал он себя, нарушая клятву, данную рыцарю, обещание не выдавать его имени.

— Увы! — Пеппе всплеснул руками. — Сколь заманчиво получить свободу за столь ничтожную цену. Но незнание мешает мне заплатить её. Имени его я не знаю.

Но герцог продолжал сверлить его взглядом. Подозрительность обострила его чувства. В иной ситуации он бы ничего не заметил, но сейчас мгновенная заминка шута не ускользнула от его глаз.

— А как он выглядел? Опиши мне его. В чём был одет? Какое у него лицо?

— И тут, господин мой, мне нечего ответить. Видел я его лишь мельком.

В злобной улыбке скривился рот герцога, обнажив крепкие белые зубы.

— Значит, видел мельком, и память твоя не запечатлела его образа?

— Истинно так, ваша светлость.

— Ты лжёшь, мерзопакостный! — распаляясь, взревел Джан-Мария, — Только утром ты говорил, что он и высок ростом, и благороден внешностью, с манерами принца и речью придворного! А сейчас долдонишь о том, что видел его лишь мельком и не помнишь, как он выглядел. Тебе известно, кто он, и ты назовёшь мне его имя, а иначе…

— Ну что вы так разгневались, наиблагороднейший господин, — заверещал шут, но герцог перебил его.

— Разгневался? — глаза Джан-Марии округлились, словно слова шута повергли его в ужас. — Да как ты смеешь обвинять меня в этом смертном грехе, — он перекрестился, как бы отгоняя искушающего его дьявола, смиренно склонил голову. — Libera me а malo, Domine[747], — пробормотал он едва слышно, а затем прорычал с ещё большей яростью: — Ну, говори, как его зовут?

— Если бы я мог…

Узнать, что мог шут, Джан-Мария не пожелал. Хлопнул в ладоши, крикнул:

— Эй! Мартино! — Мгновенно дверь открылась, на пороге возник капитан швейцарцев. — Веди сюда своих людей, да пусть не забудут верёвку.

Капитан повернулся и в то же мгновение шут рухнул на колени.

— Пощадите, ваше высочество! Не вешайте меня. Я…

— Мы и не собираемся тебя вешать, — ледяным тоном ответствовал герцог. — Какой толк от мёртвого. Ты нам нужен живым, мессер Пеппино, живым и разговорчивым. Для шута ты сейчас чересчур сдержан на язык. Но мы надеемся исправить этот недостаток.

На коленях Пеппе возвёл очи горе.

— Матерь Божья, помоги и защити.

Джан-Мария пренебрежительно рассмеялся.

— Будет матерь Божья якшаться с такой швалью, как ты! Обращайся лучше ко мне. Потому что от меня зависит твоя участь. Скажи мне имя мужчины, которого ты встретил в лесу, и я отпущу тебя с миром.

Пеппино молчал, пот выступил на его лбу, страх сжимал сердце, а глотка его пересохла. Но ещё более боялся он нарушить данную им клятву, тем самым обрекая на вечные муки свою бессмертную душу. А Джан-Мария тем временем повернулся к швейцарцам, которые, судя по их суровым лицам, понимали, какая им предстоит работа. Мартин залез на кровать и повис на перекладине, по которой скользил полог.

— Выдержит, ваша светлость, — объявил он.

Джан-Мария отослал швейцарца плотно закрыть и запереть все двери в его покоях, чтобы ни один крик не проник в другие комнаты дворца Вальдикампо.

Через несколько секунд швейцарец вернулся. Пеппе грубо подняли с колен, оторвав от молитвы Деве Марии, которой в этот страшный час вверял он свою судьбу.

— Спрашиваю последний раз, шут. Назовёшь ты его имя?

— Ваше высочество, я не могу, — прошептал объятый ужасом Пеппе.

Глаза Джан-Марии победно сверкнули.

— Так оно тебе известно! Ты уже не отпираешься, что знать его не знаешь. Просто не можешь назвать мне его. Ну, это дело поправимое. Вздёрнуть его, Мартино.

Отчаянным усилием Пеппе вырвался из рук швейцарцев. Он метнулся к двери, но свобода его длилась лишь миг: крепкие пальцы схватили шута за шею и сжали её так, что он вскрикнул от боли. Джан-Мария смотрел на него, мрачно улыбаясь, а Мартин связывал руки верёвкой. Дрожащего, как лист на ветру, шута подвели к кровати. Свободный конец верёвки перекинули через перекладину. Оба швейцарца взялись за него. Мартин встал рядом с Пеппе. Джан-Мария уселся в кресло.

— Ты знаешь, что тебя ждёт, — в голосе звучало безразличие. — Может, теперь ты заговоришь?

— Мой господин, — от страха слова путались, налезали друг на друга. — Вы же добрый христианин, верный сын святой церкви и можете представить себе, каково обрекать душу на вечные муки в адском огне.

Джан-Мария нахмурился. Уж не намекает ли шут, что такое уготовано его душе?

— И потому вы, возможно, смилуетесь надо мной, когда я объясню, чем вызвано моё молчание. Спасением души поклялся я мужчине, которого встретил у Аскуаспарте в тот злосчастный день, что никому не назову его имени. Так что же мне делать? Если я сдержу клятву, вы замучаете меня до смерти. Если нарушу её, душу мою ждут вечные муки. Пожалейте меня, мой господин, ибо теперь вы знаете, как мне трудно.

На губах герцога заиграла улыбка. Пеппе, сам того не подозревая, сказал ему многое. Значит, мужчина, имя которого он старался узнать, всячески старался скрыть своё пребывание в окрестностях Аскуаспарте. Потому-то и заставил шута поклясться в молчании. Значит, его подозрения небезосновательны. Мужчина этот — один из заговорщиков, возможно, даже главарь. И Джан-Мария дал себе слово, что лишь смерть шута помешает ему узнать имя человека, который дважды смертельно оскорбил его — не только намереваясь свергнуть с престола, но и, если верить шуту, завоевав сердце Валентины.

— Вечные муки твоей души меня не волнуют, — отчеканил Джан-Мария. — Спасти бы собственную, ибо искушений много, а плоть человеческая слаба. Но я должен знать имя этого человека и, клянусь пятью ранами Лючии[748] из Витербо, я его узнаю. Будешь говорить?

Глухое рыдание сорвалось с губ шута. И ничего более. Он молчал, поникнув головой. Герцог дал знак швейцарцам. Те потянули за верёвку, и мгновение спустя Пеппе болтался в воздухе, подвешенный за кисти рук. Швейцарцы замерли, глядя на Джан-Марию и ожидая дальнейших распоряжений. Тот вновь предложил Пеппе отвечать на вопросы. Но горбун, извиваясь, перебирая ногами, молчал.

— Отпустите его, — потеряв терпение, крикнул Джан-Мария.

Швейцарцы разжали пальцы, три фута верёвки скользнули меж ладоней, а затем они вновь схватились за верёвку. Падающий вниз Пеппе почувствовал, как от рывка руки его едва не вырвало из плеч. Вопль исторгся из его груди. И вновь шута подтянули под самую перекладину.

— Будешь теперь говорить? — холодно полюбопытствовал Джан-Мария.

Но шут молчал, закусив зубами нижнюю губу так, что из неё на подбородок сочилась кровь. Вновь герцог дал знак. На этот раз шут пролетел на фут больше и рывок был куда сильнее.

Пеппе почувствовал, как кости выходят из суставов, а плечи, локти, запястья словно жгло раскалённым железом.

— Милосердный Боже! — вскричал он. — О, пожалейте, пожалейте меня, благородный господин.

Но благородный господин приказал вновь подтянуть его под перекладину. Едва живой от боли, Пеппе разразился потоком проклятий, призывая небеса и ад покарать его мучителей.

Герцог лишь улыбался. Выражение его лица показывало, что события развиваются в полном соответствии с его замыслами. По его знаку шута третий раз бросили вниз и удержали в воздухе на расстоянии лишь трёх футов от пола.

Он уже и не кричал. Лишь болтался на конце верёвки, с окровавленным подбородком, посеревшим, покрытым потом лицом, да жалобно стонал. В глазах стоял немой вопрос: когда же всё это кончится? Но Джан-Мария и не собирался щадить его.

— Не хватит ли с тебя? — спросил он шута. — Может, теперь ты заговоришь?

Ответом ему был лишь долгий стон, и по сигналу неумолимого герцога Пеппе четвёртый раз вздёрнули на дыбу. Вот тут до него, пожалуй, дошёл весь ужас происходящего. Он понял, что мучения будут продолжаться, пока он не умрёт или не лишится чувств. Но сознание не покидало его, смерть не открывала своих объятий, далее же терпеть страдания он не мог. И уже не имело значения, куда попадёт его душа, отлетев от тела, в рай или ад. Пытка сделала своё дело: шут не выдержал.

— Я скажу, — выкрикнул он. — Опустите меня на пол, и я назову его имя, господин герцог.

— Называй немедленно, а не то будешь кататься, как и прежде.

Пеппе облизал окровавленные губы.

— То был ваш кузен. Франческо дель Фалько, граф Акуильский.

Глаза герцога вылезли из орбит, рот открылся от изумления.

— Ты говоришь правду, животное? Ты наткнулся в лесу на графа Акуильского и за ним ухаживала монна Валентина?

— Я клянусь в этом, — выдохнул шут. — А теперь, во имя Бога и всех святых, опустите меня.

Но ещё мгновение он висел меж небом и землёй. Герцог лишь смотрел на него, переваривая сногсшибательную новость. Пока наконец не понял, что шут сказал правду. Да, граф Акуильский давно уже стал идолом баббьянцев. И вполне естественно, что заговорщики обратились именно к нему, предлагая герцогский трон, с которого намеревались сбросить Джан-Марию. Просто удивительно, что он не додумался до этого раньше.

— Опустите его на пол, — приказал он швейцарцам. — А затем выведите из дворца и пусть идёт с Богом. Он сыграл свою роль.

Шута осторожно спустили вниз, но ноги его, коснувшись пола, не удержали тела. Лежал он, словно жалкая тряпичная кукла.

По знаку Армштадта швейцарцы подняли шута и вынесли из спальни.

Джан-Мария подошёл к аналою, преклонил колени перед распятием из слоновой кости и возблагодарил Господа, в милосердии своём указавшего ему на его врага. И, помолившись, отошёл ко сну.

Глава 10

КРИК ОСЛА
На следующий день, прибыв к десяти вечера в Баббьяно, герцог Джан-Мария Сфорца нашёл город в большом волнении, вызванном, как он правильно догадался, присутствием посла Чезаре Борджа.

Молчаливая, мрачная толпа встретила герцога у Римских ворот, когда он въехал в город в сопровождении Альвари, Санти и двадцати вооружённых до зубов швейцарцев. Зловещее молчание горожан напугало Джан-Марию. Он побледнел и проследовал дальше, изредка бросая по сторонам взгляды, полные бессильной злобы. Но худшее ждало его впереди. В Борго-дель-Аннунциата толпа стала гуще, а молчание сменилось открытым выражением недовольства. Герцог онемел от страха. По приказу Армштадта швейцарцы опустили пики так, чтобы при необходимости проложить путь в толпе. Один-два горожанина, подошедшие слишком близко, угодили под копыта.

А герцогу задавали саркастические вопросы: о его женитьбе, о том, где же наёмники нового родственника, которые должны защитить Баббьяно от Борджа. Особо нахальные интересовались, куда подевался собранный с населения военный налог, предназначенный для создания собственной армии. Отвечали за Джан-Марию другие горожане, громогласно утверждая, что деньги эти герцог промотал.

Внезапно кто-то крикнул: «Убийца!», после чего у герцога потребовали ответа за смерть храброго Феррабраччо, Америни, народного заступника, и других, погибших от руки палача. Когда же кто-то назвал имя графа Акуильского, толпа ответила восторженным рёвом: «Слава! Слава! Да здравствует Франческо дель Фалько!» А один из горожан, особенно крикливый, в избытке чувств восславил герцога Франческо. Вот тут кровь бросилась в лицо Джан-Марии, и ярость пересилила поселившийся в его сердце страх. Он приподнялся на стременах, гневно оглядел окружившую их толпу.

— Мессер Мартино! — обратился он к своему капитану. — Пики к бою! И вперёд галопом!

Могучий швейцарец, воин далеко не из трусливых, заколебался. Альваро де Альвари и Джизмондо Санти тревожно переглянулись. Санти, этот убелённый сединами советник, сердце которого не дрогнуло при виде возбуждённой толпы, услышав отданный приказ, изменился в лице.

— Ваше высочество, — обратился он к Джан-Марии. — Надеюсь, что ваши истинные намерения не в этом?

— Не в этом? — герцог перевёл взгляд с Санти на капитана. — Болван! — взревел он. — Глупое животное! Чего ты ждёшь? Или не слышал, что я сказал?

Тут уж Армштадту не осталось ничего другого, как поднять меч и хриплым, гортанным голосом приказать швейцарцам взять пики наизготовку. Услышали капитана и в толпе. Стоявшие вблизи поняли грозящую им опасность и попятились, но напор задних рядов не позволил им освободить дорогу маленькой, ринувшейся вперёд кавалькаде.

К клацанию оружия и лошадиному ржанию прибавились стоны задавленных. Но не все бесстрастно смотрели на хладнокровное избиение безоружных горожан, и на всадников посыпался град булыжников. Многим помяло стальные шлемы, самого герцога стукнули дважды, Санти разбили голову, и его седые локоны обагрились кровью.

Вот так они и добирались до герцогского дворца — оставляя на своём пути мёртвых и изувеченных.

Ослеплённый яростью, Джан-Мария закрылся в своих апартаментах и появился лишь двумя часами позже, когда ему доложили, что посол Чезаре Борджа, герцога Валентино, испрашивает аудиенции.

Всё ещё вне себя от стольнедоброжелательного приёма, устроенного ему подданными, Джан-Мария без всякой радости — беседа с любым послом, а тем более с послом Борджа, требовала холодного рассудка — принял мрачного, важного вида испанца в тронном зале дворца. В переговорах участвовали Альвари, Санти и Фабрицио да Лоди. Тут же на обитом алым бархатом кресле, украшенном золочёным львом герба Сфорца, сидела и монна Катерина Колонна, мать Джан-Марии.

Встреча окончилась быстро. И острота речей, которыми обменялись высокие стороны, резко отличалась от первой дипломатической фазы переговоров. Едва ли не с первых слов посла стало ясно, что цель его визита — ссора с Баббьяно, чтобы дать Борджа веский повод для вторжения в герцогство. Посол требовал, сначала спокойно и вежливо, а затем, встретив отказ, с всё возрастающей наглостью, чтобы Джан-Мария передал Борджа сотню кавалеристов, которых тот намеревался использовать против французов.

Джан-Мария, похоже, не слышал тех советов, что нашёптывал ему на ухо да Лоди, предлагавший потянуть время, подержать посла в неведении, не говоря ни да, ни нет, пока не будет заключён союз с Урбино и их позиция достаточно укрепится, чтобы противостоять напору Чезаре Борджа. Но герцог не обратил внимания ни на шёпот Лоди, ни на грозные взгляды матери. Он действовал по своему настроению, ни на секунду не задумываясь о последствиях скоропалительных и потому опрометчивых действий.

— Герцогу Валентино передайте следующее, — заявил Джан-Мария. — Кавалеристов этих я оставлю у себя, чтобы при необходимости защитить Баббьяно от его посягательств. Мессер да Лоди, — продолжил он, не дожидаясь ответа посла. — Проводите этого господина и проследите, чтобы он покинул наше герцогство целым и невредимым.

Когда посол, багровый, как сваренный рак, удалился в сопровождении Фабрицио да Лоди, монна Катерина поднялась с кресла. Терпение её лопнуло, и она обрушилась на сына.

— Идиот! Ты своими руками отдал герцогство этому человеку, — она горько рассмеялась. — А может, оно и к лучшему, что всё так вышло, ибо, видит Бог, ты не способен им управлять.

— Дорогая мама, — с неожиданным для него достоинством ответствовал Джан-Мария, — я бы просил вас заниматься своими женскими делами и не лезть туда, где мужчины справятся сами.

— Мужчины! — фыркнула монна Катерина. — Да ты вёл себя как обиженный ребёнок или капризная женщина!

— Я избрал путь, который полагаю наилучшим, мадонна, и позвольте напомнить вам, что пока ещё я — герцог Баббьяно. Я не боюсь Чезаре Борджа. Союз с Урбино — дело решённое. А после свадьбы, если отпрыск папы оскалит зубы, мы покажем ему свои.

— Покажете, это точно! Только у него зубы волка, а у вас — барашка. Кроме того, союз с Урбино ещё не заключён. А посему тебе следовало отослать посла с неопределённым обещанием рассмотреть просьбу Борджа и тем самым выиграть время. А теперь дни твои сочтены. Получив такое известие, Борджа незамедлительно бросит на Баббьяно всю армию. Лично я не желаю попадать в его когти, а посему намерена покинуть герцогство и искать убежище в Неаполе. И мой последний тебе совет — составь мне компанию. Для тебя это наилучший выход.

Джан-Мария встал и в недоумении уставился на мать. Затем перевёл взгляд на Альвари, Санти и да Лоди, который вернулся, пока говорила монна Катерина. Он ожидал поддержки, но ни один из них не разомкнул губ. Все они мрачно смотрели на герцога.

— Вижу, все вы трусоваты, — лицо Джан-Марии потемнело. — А вот я — нет, хотя иной раз и давал поводы усомниться в этом. Но я изменился, господа! Сегодня я услышал голос улиц Баббьяно, и то, что я увидел, разожгло мою кровь. Добродушного, покорного судьбе герцога, которого вы все знали, более нет. Лев наконец-то проснулся, и довольно скоро ваши глаза увидят то, о чём вы не могли и мечтать.

Теперь в их взглядах появилась тревога. Уж не тронулся ли он умом от свалившихся на него передряг? Ибо чем, как не безумием, объяснить эту безудержную похвальбу?

— Ну что вы все словно воды в рот набрали? — воскликнул Джан-Мария. — Или вам кажется, что я обещаю невыполнимое? Что ж, скоро вы всё увидите сами. Завтра, дорогая мама, когда вы отправитесь на юг, я поеду на север, в Урбино. Не хочу терять ни дня. Не пройдёт и недели, господа, как я женюсь. Тем самым нашим союзником станет Урбино, а вместе с ним — Перуджа и Камерино. Но это ещё не всё. Монна Валентина принесёт нам королевское приданое. И как, по-вашему, я намерен потратить его? Всё до единого флорина уйдёт на армию. Все наёмники Италии соберутся под моими знамёнами. У меня будет армия, какой ещё не видывали, и тогда я сам пойду войной на герцога Валентино. Нет, я не буду отсиживаться, ожидая, когда он вторгнется в Баббьяно. Это моя армия обрушится на его земли. Подожди немного, дорогая мама, — Джан-Мария рассмеялся. — Барашек ещё поохотится на волка, да так, что у того пропадёт всякое желание задирать других барашков. Всё это будет, друзья мои, и Баббьяно прославится на весь мир!

Монолог Джан-Марии ещё более убедил и придворных, и монну Катерину, что герцог не в себе. Иначе откуда взялась такая воинственность в человеке ранее смирном, не склонном к агрессии? Им не пришлось бы искать причину, если бы они знали ход мыслей Джан-Марии, начало которому положил голос, назвавший Франческо герцогом. Ревность к кузену распалила Джан-Марию. Граф Акуильский украл у него любовь и подданных, и Валентины; и в сердце Джан-Марии поселилось неодолимое желание быть выше кузена, доказать и народу, и Валентине, что они ошиблись, сделали неправильный выбор. Сейчас он более всего напоминал игрока, поставившего на карту всё. Ставкой его было приданое Валентины. Игрой — сражение с войсками Борджа. Победа покрывала его славой, он становился спасителем своих подданных, имя его прогремело бы на всю Италию, во всяком случае, ту её часть, которая познала железную руку Чезаре Борджа. И тогда все забудут его мятежного кузена, с которым он собирался сейчас же и разобраться.

Тут к нему обратилась мать. Призвала к осторожности, указала, что такие грандиозные планы требуют тщательной подготовки и всестороннего обсуждения на городском совете. В тронный зал вошёл слуга, направился к герцогу.

А Джан-Мария тем временем прервал монну Катерину на полуслове.

— Решение уже принято, курс определён. А теперь я попрошу вас сесть и быть свидетелями первого акта великой драмы, которую я буду ставить на подмостках жизни, — и он повернулся к ожидающему слуге. — Чего тебе?

— Вернулся капитан Армштадт, ваше высочество, вместе с его светлостью.

— Пусть принесут свечи, а потом пригласи их. Садитесь, господа, и вы, мама. Я буду вершить суд.

Изумлённые, не представляющие себе, чего ещё ждать дальше, они заняли места у трона, на который опустился Джан-Мария. Слуги принесли большие золотые канделябры, поставили их на стол и каминную доску. Удалились, а из-за дверей послышалось бряцание оружия, ещё более их удивившее.

А мгновение спустя, когда вооружённые солдаты ввели в тронный зал графа Акуильского, и советники, и монна Катерина просто лишились дара речи. Его подвели к трону. Франческо и бровью не повёл, увидев рядом с герцогом Фабрицио да Лоди, и спокойно стоял, ожидая слов кузена.

Элегантно, пусть и без роскоши одетый, внешностью и благородством намного превосходя Джан-Марию, он был без оружия, с непокрытой головой. Золотая сеточка для волос, которую он носил всегда, ещё более подчёркивала их черноту. Лицо оставалось бесстрастным, во взгляде читалась разве что скука.

В молчании Джан-Мария взирал на кузена. В глазах его появился странный блеск. Наконец он заговорил — скорее завизжал.

— Можешь ли ты назвать мне причину, по которой твоя голова тоже должна торчать на копье над воротами Сан-Баколо?

Брови Франческо изумлённо взлетели вверх.

— Могу, и не одну, — с улыбкой ответил он.

— Так давай послушаем, что ты нам скажешь.

— Нет, дорогой кузен! Сначала хотелось бы услышать, почему моя бедная голова заслуживает столь сурового наказания. Если человека ни с того ни с сего арестовывают, как произошло со мной, он, по меньшей мере, имеет право узнать, в чём его прегрешение.

— Ты — предатель, хотя и сладка твоя речь, — спокойствие графа всё более злило Джан-Марию. — Желаешь, значит, узнать, почему тебя взяли под стражу? Скажи мне, что ты делал неподалёку от Аскуаспарте утром в среду перед пасхой?

Выражение лица Франческо не изменилось. Лишь пальцы, сжавшиеся в кулаки, показывали, что удар герцога достиг цели. Но на руки графа никто не обратил внимания. Фабрицио да Лоди, стоявший за спиной Джан-Марии, побледнел, как мел.

— Не припоминаю ничего особенного. Наверное, дышал воздухом весеннего леса.

— И более ничего? — настаивал Джан-Мария.

— Ну почему же. Я встретил там, совершенно случайно, благородную даму, с которой говорил несколько минут. Шута, монаха, разряженного, как попугай, придворного, солдат. Но… — тон графа стал жёстким, — что бы я там ни делал, мне всё ещё непонятно, почему граф Акуильский должен кому-то отчитываться, где он бывает и чем занимается. Вы ещё не сказали мне, кузен, почему я задержан.

— Не сказал, значит? И ты не видишь никакой связи между твоим арестом и пребыванием вблизи Сан-Анджело в тот день?

— Неужели меня привели сюда лишь для того, чтобы я разгадывал ваши загадки? Если это так, вы обратились не по адресу. Я — не придворный шут.

— Слова, одни слова, — бросил герцог. — Не думай, что тебе удастся запутать меня, — с коротким смешком он повернулся к советникам, матери. — Вы, должно быть, тоже гадаете, на каком основании я схватил этого предателя. Сейчас вы всё узнаете. В ночь на среду перед пасхой семеро предателей встретились на Сан-Анджело, чтобы договориться свергнуть меня с трона. Головы четверых из них уже украшают ворота Сан-Баколо. Остальные трое удрали, но один стоит перед вами — тот самый, кто взошёл бы на трон, окажись заговор успешным.

Взгляды всех скрестились на молодом графе, который смотрел на Лоди. Ужас, написанный на лице старика, выдал бы его с головой, взгляни Джан-Мария в его сторону. Пауза затягивалась. Герцог, похоже, ждал ответа Франческо, но тот стоял спокойно.

— E’dunque[749]? — не выдержал Джан-Мария. — Тебе нечего ответить?

— Начнём с того, что вы ещё не задали вопроса, — разжал губы Франческо. — Ибо услышал я лишь ничем не обоснованное утверждение, обвинение безумца, не подкреплённое никакими доказательствами, — иначе вы не стали бы держать их при себе. Я спрашиваю вас, господа, и вас, мадонна, содержался ли в словах его высочества вопрос, требующий ответа?

— Тебе недостаёт доказательств? — вскричал Джан-Мария, но уже не так яростно. Сомнение зародилось в его душе. Очень уж спокойно вёл себя Франческо, а спокойствие, по разумению герцога, было свидетельством невиновности. Держаться так мог лишь тот, кто не чувствовал за собой греха. — Недостаёт, значит? А как ты объяснишь рану, с которой лежал в тот день в лесу?

Лёгкая улыбка, игравшая на губах Франческо, исчезла.

— Я жду доказательств, а не вопросов. Что может доказать даже сотня моих ран?

— Что может доказать? — эхом отозвался Джан-Мария уже неувереннее. Он начал опасаться, что подозрительность завела его слишком далеко. — Для меня твоя рана вкупе с твоим местонахождением в то утро свидетельствуют об одном — ты участвовал в ночной стычке на Сан-Анджело.

Франческо вздохнул и улыбнулся одновременно. А затем скомандовал.

— Прикажите этим людям уйти, — он мотнул головой в сторону швейцарцев. — А потом вы услышите, как я не оставлю камня на камне от ваших грязных подозрений.

Джан-Мария смотрел на него, словно поражённый громом. Всесокрушающая уверенность, благородство манер, столь выигрышные на фоне его собственной суеты… Как здесь не засомневаться в своей правоте? Взмахом руки он отпустил солдат, повинуясь приказу кузена.

— А теперь, ваше высочество, прежде чем опровергнуть выдвинутое против меня обвинение, давайте разберёмся, правильно ли я вас понял. А понял я из ваших слов следующее: некоторое время назад на горе Сан-Анджело собрались заговорщики, имевшие намерение сместить вас с трона Баббьяно и посадить меня на ваше место. Вы обвиняете меня в том, что я также участвовал в этом заговоре. Я не ошибся?

Джан-Мария покачал головой.

— Ты всё понял правильно. Если сможешь, докажи свою невиновность, и я признаю, что погорячился.

— Предположим, что заговор раскрыт, хотя доказательства этого едва ли кажутся убедительными гражданам Баббьяно. Человек, уже отошедший в мир иной, сообщил вашему высочеству о существовании такого заговора, но это не основание для того, чтобы выставить над городскими воротами головы четырёх верных сынов Баббьяно… если в распоряжении вашего высочества не имеется более серьёзных доказательств их вины, ещё не известных нам.

От этих слов по телу Джан-Марии пробежала дрожь. Он вспомнил, что говорил Франческо при их последней встрече по этому же поводу, вспомнил, как встретили его сегодня на улицах Баббьяно.

— Но мы удовлетворимся тем, что знаем, — продолжал Франческо. — Действия вашего высочества можно трактовать только так и не иначе. Мы примем на веру, что такой заговор существовал, но вот моё участие в нём, стремление занять ваше место… нужно ли мне доказывать беспочвенность такого обвинения?

— Необходимо, клянусь Богом! Доказывай, если хочешь спасти свою голову!

Граф стоял в свободной позе, заложив руки за спину, и улыбался, глядя на хмурую физиономию Джан-Марии.

— Воистину удивительно вершите вы суд, кузен, — пробормотал он с большим облегчением. — Странная же у вас справедливость. Вы силой привели меня сюда, а теперь сидите передо мной, говоря: «Докажи, что не участвовал в заговоре против меня, а не то палач отрубит тебе голову!» Клянусь небом, Соломон по сравнению с вами жалкий дилетант.

— Докажи! — словно капризный ребёнок, воскликнул Джан-Мария. — Докажи, докажи, докажи!

— Разве мои слова — не достаточное доказательство? — в голосе Франческо слышалось удивление.

Герцог нетерпеливо взмахнул руками.

— Мессер Альвари, — прорычал он. — Пора вам позвать стражу.

— Подождите! — остановил его граф. Он уже не улыбался, наоборот, гневно смотрел на Джан-Марию. — Я повторю вам мои слова. Вы притащили меня в этот зал силой и, сидя на троне Баббьяно, говорите: «Докажи, что не участвовал в заговоре против меня, если хочешь спасти свою голову», — он на мгновение остановился, заметив удивлённые взгляды тех, кто слушал его. — Похоже, вы чего-то не понимаете. Разве наше близкое родство — не доказательство полной абсурдности вашего обвинения? — Франческо рассмеялся, взгляд его, обращённый к герцогу, был полон презрения. — Если вам ещё нужны разъяснения, Джан-Мария, я вам скажу, что, будь у меня хоть малейшее желание заполучить ваш трон, я бы не стоял сейчас здесь, защищая себя от дурацких обвинений. Неужели вы в этом ещё сомневаетесь? Или урок, полученный вами сегодня на улицах Баббьяно, не пошёл впрок? Вы не слышали, как народ прославлял меня и клял вас? Однако, — с печалью продолжил он, — вы говорите мне, что я плёл против вас заговор. Да чтобы получить трон Баббьяно, мне достаточно развернуть знамя с моим гербом на улице вашей столицы, и через час Джан-Мария уже не будет герцогом. Так я доказал вам свою невиновность, ваше величество? — закончил он. — Вы убедились, что мне нет нужды участвовать в заговорах?

Но герцог не нашёлся с ответом. Безмолвно сидел он, а советники и монна Катерина не отрывали глаз от молодого графа, страшась за его судьбу, ибо никто ещё не решался сказать такое в глаза Джан-Марии. Внезапно тот закрыл лицо руками, а когда опустил их, оно разительно изменилось, словно за эти несколько секунд раздумий герцог постарел на добрый десяток лет.

— Стражу, — прохрипел он, обращаясь к Санти, стоявшему ближе всех, и тот направился к двери.

Никто не решался нарушить тишину, и все по-прежнему молчали, когда капитан и два швейцарца подошли к возвышению.

Джан-Мария указал на пленника.

— Уведите его, — перекошенное его лицо посерело. — Уведите его и ожидайте в приёмной моего приказа.

— Если мы прощаемся навсегда, кузен, могу я надеяться, что вы пришлёте ко мне священника? — только и спросил Франческо, — Всё-таки всю жизнь я прожил добрым христианином.

Ответом был злобный взгляд, брошенный Джан-Марией на Мартина Армштадта. Тот коснулся руки Франческо. Ещё мгновение граф стоял, переводя взгляд с герцога на солдат, затем пожал плечами, повернулся и с высоко поднятой головой направился к двери.

Долго молчали они после его ухода. Затем тишину разорвал презрительный смех Катерины Колонны.

— Как самоуверенно обещал ты нам, что станешь львом. На деле же мы услышали не львиный рык, а крик осла.

Глава 11

СТРАНСТВУЮЩИЕ РЫЦАРИ
Ядовитая насмешка матери словно сорвала Джан-Марию с трона. Он спустился с возвышения, подошёл к ней, дрожа от гнева.

— Крик осла? — пробормотал он, остановившись перед монной Катериной, и рассмеялся. — Это как посмотреть, мадонна! Потерпите ещё немного, и мы узнаем, кто из нас прав, — он повернулся к придворным. — Вы слышали его, господа? Как, по-вашему, я должен поступить с этим предателем?

Напрасно ожидал он ответа. Их молчание ещё более рассердило его.

— Значит, вам нечего мне посоветовать? — вопросил он.

— Мне кажется, — с готовностью ответил да Лоди, — что в данном случае совета вашему высочеству и не требуется. Вы склонялись к выводу, что граф Акуильский — предатель. Но после того, что мы слышали, можно утверждать лишь обратное.

— Неужели? — герцог уставился на Лоди, словно удав на кролика. — Мессер да Лоди, ваша верность в последнее время вызывает у меня большие сомнения. И если до сих пор я, принц волею Божьей, правил вами, ставя во главу угла милосердие, не стоит вам испытывать моё терпение. В конце концов, я тоже человек.

И он повернулся от старика к остальным советникам.

— Ваше молчание, господа, указывает, что в этом вопросе разногласий у нас нет. Мудрость ваша подсказывает вам, что выход здесь может быть один. Мой кузен наговорил сегодня слишком много, но ни один человек ещё не остался живым после таких речей. И мы не будем делать исключения из этого правила. Граф Акуильский заплатит головой за свою наглость.

— Сын мой! — ужаснулась монна Катерина.

Джан-Мария злобно посмотрел на неё.

— Я всё сказал. И не усну, пока он не умрёт!

— Тогда ты уже не проснёшься, — отрезала монна Катерина и стала доказывать, что едва ли можно представить себе более недальновидное решение. — А может, — предположила она, — тебе надоело править Баббьяно? Если так, то лучше дождаться прихода войск Чезаре Борджа. Но уж никак не стоит провоцировать людей на бунт. А народ будет мстить за своего героя!

— Ваши доводы убеждают меня в собственной правоте, — ответил Джан-Мария. — В моём герцогстве нет места человеку, чья смерть, если я приговорю его к ней, послужит сигналом к восстанию моих подданных.

— Так вышли его из своих владений, — пыталась она урезонить сына. — Выгони прочь, и, может, всё образуется. Ежели ты убьёшь его, то не дожить тебе до следующего заката.

С трудом они убедили Джан-Марию внять дельному совету матери. Но для этого им пришлось затратить немало времени и усилий. Наконец, с огромной неохотой Джан-Мария согласился с изгнанием графа Акуильского. Ревность его не желала примириться с тем, что Франческо покинет Баббьяно живым, и лишь страх перед последствиями, которые монна Катерина описала в ярчайших подробностях, заставил герцога смириться с этим, как он полагал, слабым наказанием.

Джан-Мария послал за Мартино и приказал ему вернуть графу меч. Фабрицио да Лоди надлежало сообщить ему, что не позже, чем через двадцать четыре часа он должен покинуть владения Джан-Марии Сфорца.

На том всё и кончилось, к неудовольствию всех непосредственных участников этого действа.

Франческо отправился собирать нехитрые свои пожитки, советники разошлись.

Разумеется, не все смирились с подобным исходом. Город недовольно гудел, а Фанфулла дельи Арчипрети, не медля, примчался к графу Акуильскому, чтобы призвать того к открытому неповиновению, и обещал, что баббьянцы поддержат его.

Франческо без малейших раздумий отказался, но Фанфулла продолжал настаивать. Граф же лишь покачал головой.

— Видишь, Фанфулла, как просто изменить человеку жизнь, превратив его из свободного гражданина в изгнанника. И ты нисколько не любишь меня, если продолжаешь спорить. Или ты думаешь, что перспектива изгнания печалит меня? Нет, юноша, после этого приговора кровь ещё быстрее бежит по моим жилам. Он освобождает меня от обязательств перед Баббьяно в тот час, когда мой долг — остаться с его жителями, ответив тем самым на их любовь. Приговор даёт мне свободу, мой добрый Фанфулла! Теперь я волен делать всё, что мне вздумается, — Франческо раскинул руки и весело рассмеялся.

Фанфулла не сводил с него глаз, заражаясь отличным настроением графа.

— Пожалуй, вы правы, мой господин! Вы слишком красивая птица, чтобы петь в клетке. Но подаваться в странствующие рыцари… — он развёл руками. — Драконов, которые держат принцесс в заточении, больше нет.

— К сожалению, ты прав. Но есть венецианцы, которые стоят на пороге войны. У них найдётся для меня работа.

Фанфулла вздохнул.

— То есть мы потеряем вас. Лучший воин Баббьяно, гонимый безмозглым герцогом, уходит от нас в час беды. Клянусь душой, мессер Франческо, я хотел бы уехать с вами. Тут мне делать нечего.

Франческо, натягивавший сапог, оторвался от своего занятия, поднял глаза на юношу.

— Если ты этого желаешь, Фанфулла, то я буду только рад твоей компании.

Фанфулла сразу ожил. Да и кто на его месте отказался бы от подобного приглашения?

И в третьем часу тёплой майской ночи кавалькада из четырёх всадников и двух тяжело нагруженных мулов покинула Баббьяно и двинулась по дороге на Винамаре и далее, к Урбино. За графом Акуильским и Фанфуллой дельи Арчипрети следовали слуги, Ланчотто и Дзаккарья, которые вели на поводу мулов, нагруженных оружием и пожитками странствующих рыцарей.

Всю ночь скакали они при свете звёзд, а через три часа после рассвета остановились на отдых в небольшой ложбинке меж холмами неподалёку от Фабрано. Расседлали и стреножили лошадей, расстелили на траве плащи, Дзаккарья достал съестные припасы и предложил рыцарям хлеб, жареное мясо и вино. Дорогой они изрядно проголодались, так что простая эта еда показалась им вкуснее изысканных яств. А поев, они улеглись на берегу Эзино — река эта в тех краях скорее напоминала ручеёк, — поболтали о пустяках и заснули. Проснувшись в три часа пополудни, граф направился к небольшой запруде, в нескольких шагах от них, вниз по течению реки, спокойная поверхность которой сияла небесной голубизной, разделся и бросился в воду. Через несколько минут он вышел на берег, бодрый и весёлый.

Пружинистой походкой, стройный, гибкий, с капельками воды, блестевшими в солнечных лучах, словно бриллианты, на лице и волосах, Франческо вернулся в маленький лагерь.

— А теперь скажи мне, Фанфулла, — обратился он к уже проснувшемуся юноше, — есть на свете такой безмозглый человек, который предпочтёт всю эту красоту герцогской короне?

И Фанфулла, видя, как Франческо буквально сияет от счастья, наконец-таки осознал, сколь мерзко честолюбие, лишающее человека данной Богом свободы и всех сопряжённых с ней радостей. Граф тем временем оделся. Красные рейтузы, сапоги, стёганая кольчуга, обшитая грубой тканью, вроде бы тоже предохраняющей от удара кинжалом. Застегнул стальной пояс, на котором в кожаных ножнах висел тяжёлый кинжал. Другого оружия при нём не было.

По команде графа слуги оседлали лошадей, нагрузили мулов. Ланчотто держал его стремя, Дзаккарья — Фанфуллы, и вскоре они покинули гостеприимную ложбинку и двинулись дальше средь зеленеющих полей. Пересекли реку — вода едва доходила лошадям до колен, — повернули на восток, оставив холмы позади, а затем уже выехали на дорогу, которая вела на север, к Кальи.

И когда колокольный звон возвестил о том, что подошло время вечерней молитвы, они подъехали ко дворцу Вальдикампо, где двумя днями раньше принимали Джан-Марию. И на этот раз ворота дворца гостеприимно распахнулись перед знаменитым графом Акуильским, которого мессер Вальдикампо почитал никак не меньше, чем его кузена-герцога. Им отвели просторные комнаты, слуги так и роились вокруг, готовые выполнить любое их желание. В честь Франческо Вальдикампо устроил торжественный ужин. Отношение его к графу нисколько не изменилось после того, как он узнал, что Франческо изгнали из владений Джан-Марии. Выразив сожаление в связи со случившимся, Вальдикампо уже не касался этой темы до самого ужина.

И лишь после еды, расслабившись от выпитого вина, он позволил себе сказать о Джан-Марии всё, что думал.

— Здесь, в моём доме, он измывался над несчастным калекой. Вина за это может пасть на меня, ибо происходило всё под моей крышей, но я ничего и не знал.

После настойчивых расспросов Франческо удалось выяснить, что калека этот — придворный шут Пеппе из Урбино. Тут же перед мысленным взором графа возникла девушка, встреченная в лесу, и её шут, с которыми судьба столкнула его месяц назад, и он догадался, как попали к его кузену сведения, послужившие причиной его ареста и изгнания.

— А что сделал с ним Джан-Мария?

— По словам Пеппе, герцог задавал ему какие-то вопросы, ответить на которые он не мог, связанный клятвой. Джан-Мария распорядился схватить его и тайно вывезти из Урбино. Швейцарцы выполнили приказ и притащили шута сюда. Чтобы заставить его говорить, герцог соорудил в своей спальне дыбу и пыткой добился желаемого.

Лицо графа потемнело от гнева.

— Трус! — пробормотал он. — Жалкая тварь!

— Но вы не учитываете, господин граф, — с жаром воскликнул Вальдикампо, — что Пеппе — немощный калека и с него нельзя требовать молчания там, где заговорил бы и крепкий мужчина. Не судите его поспешно…

— Я не о шуте, а о моём кузене, этом трусливом тиране, Джан-Марии Сфорца, — пояснил Франческо. — Но скажите мне, мессер Вальдикампо, что стало с Пеппе?

— Он всё ещё здесь. Окружён заботой, и самочувствие его заметно улучшилось. Можно сказать, что он совсем поправился, если бы не руки, которыми он не сможет пользоваться ещё несколько дней. Их почти оторвали от тела. Но суставы уже вправлены, и есть надежда, что всё будет хорошо.

Граф уговорил Вальдикампо отвести его в комнату Пеппе. Что тот и сделал, оставив Фанфуллу в компании дам.

— К вам гость, мессер Пеппе, — возвестил седовласый дворянин, открыв дверь и поставив свечу на столик у кровати.

Шут повернул голову, глянул на спутника Вальдикампо, и лицо его исказилось от ужаса.

— Мой господин, — Пеппе попытался сесть, — мой благородный господин, смилуйтесь надо мной! Я бы с радостью вырвал мой проклятый язык. Но вы можете представить себе, какие муки я перенёс, каким пыткам подвергали меня, чтобы заставить говорить, и потому найдёте в душе хоть каплю жалости к бедному шуту.

— Об этом можешь не беспокоиться, — мягко ответил Франческо. — Более того, если б я знал, к каким последствиям приведёт эта клятва, я никогда бы не связал тебя ею.

Страх на лице Пеппе уступил место удивлению.

— Так вы прощаете меня, господин мой? — воскликнул он. — Я-то думал, вы пришли сюда наказать меня за то, что я заговорил. А раз вы простили меня, возможно, простят меня и небеса, и душа моя избежит вечных мук. Кому охота попадать в ад?

— Я бы отправился туда, чтобы посмотреть, как будет мучиться там Джан-Мария, — рассмеялся Франческо.

— Да, ради этого, наверное, стоит гореть в адском огне, — сказал Пеппе.

Франческо справился о здоровье шута.

— Сейчас получше благодаря заботе мессера Вальдикампо, не позволяющего мне подниматься с постели. Пока я едва могу шевелить руками, но дело идёт на поправку. Завтра я собираюсь встать и надеюсь добраться до Урбино. Моя дорогая госпожа наверняка обеспокоена моим отсутствием, потому что у неё добрая душа и нежное сердце.

Упоминание о Валентине и побудило графа предложить Пеппе отвезти его в Урбино, благо он сам едет туда же.

Глава 12

ЛЮБОПЫТСТВО ШУТА
Поутру Франческо тронулся в путь, сопровождаемый Фанфуллой, слугами и шутом. Последний уже мог сидеть на муле, но, чтобы тряска не утомила Пеппе, ехали они почти шагом. Вечером от Урбино их отделяли ещё две мили. Одну из них они преодолели ночью. Шут, чтобы скоротать время, веселил их забавной историей, почерпнутой со страниц книги мессера Боккаччо[750], когда его острый слух уловил необычные звуки, заставившие его замолчать на полуслове.

— Уж не плохо ли тебе? — обеспокоенно спросил Франческо, обернувшись к шуту и помня о его болезненном состоянии.

— Нет, нет, — успокоил его Пеппе. — Но мне кажется, что я слышу, как шагают солдаты.

— То ветер шелестит листвой, Пеппино, — объяснил Фанфулла.

— Не думаю… — шут остановил лошадь, прислушался.

Остальные последовали его примеру.

— Ты прав, — согласился с шутом Франческо. — Это солдаты. Ну и что из того, Пеппе? В Италии это не редкость. Давай лучше дослушаем твою историю.

— Но почему они ходят рядом с Урбино, да ещё ночью?

— Откуда мне знать, да и какое мне до этого дело? — ответствовал граф. — Продолжай.

Шут повиновался, но рассказывал уже без всякого вдохновения. Мысли его были заняты топотом многочисленных ног, который всё приближался. Наконец, Пеппе не выдержал.

— Мой господин, — воскликнул он, вновь прервав рассказ. — Они уже совсем рядом.

— Да, да, — безразлично покивал Франческо. — Скорее всего, за следующим поворотом.

— Тогда я умоляю вас, господин граф, сойти с дороги. Я боюсь. Считайте меня трусом, но не нравятся мне люди, которые не спят по ночам. Может, это банда мародёров.

— И что же? — граф продолжил путь. — Нам ли бояться каких-то бандитов!

Но Фанфулла и слуги поддержали шута и уговорили-таки Франческо свернуть направо и затаиться на опушке леса. Тень деревьев полностью скрывала их, дорога же, освещённая лунным светом, была видна, как на ладони. К удивлению Франческо, увидели они не мародёров, а боевой отряд из двадцати пехотинцев, в панцирях и морионах, с мечами у бёдер и пиками на плечах. Во главе отряда на крепком коне ехал внушительного вида мужчина, вглядевшись в лицо которого шут чуть слышно выругался. Мулы, тащившие четыре паланкина, делили колонну пехотинцев надвое. Рядом с одним из них гарцевал стройный, элегантно одетый всадник, вид которого заставил Пеппе выругаться вторично. Но ещё более изумил его толстый монах в чёрной сутане доминиканца, сердито бранивший солдата, который древком пики охаживал мула, не желавшего тащить толстяка с должной скоростью:

— Пусть тебя поджарят на железной решётке, как святого Лоренцо[751]! Из-за тебя я сломаю себе шею. Подожди, доберёмся до Роккалеоне, там я заставлю вашего командира повесить тебя за твои проделки.

Но его мучитель лишь рассмеялся в ответ и так наподдал мулу, что животное, взбрыкнув, едва не сбросило доминиканца на землю. Тот испуганно вскрикнул и вновь обрушил поток угроз на голову солдата. С тем они и проследовали мимо.

— Могу поклясться, что этого монаха я уже видел, — подал голос Фанфулла.

— Вы совершенно правы. Это же фра Доминико, толстое исчадие ада. Это он ходил с вами в монастырь Аскуаспарте за мазью и бинтом для его светлости.

— Куда направилась эта компания и кто они? — спросил Франческо, повернувшись к шуту, когда они вновь выехали на дорогу.

— Спросите меня, где держит дьявол свои приманки, и я найду, что ответить. Но даже представить себе не могу, каким ветром занесло сюда фра Доминико. Кстати, он не единственный мой знакомец. Впереди ехал Эрколе Фортемани, известный хвастун, которого, сколько я его знаю, всегда видел только в лохмотьях. А рядом с паланкином — Ромео Гонзага. Ночью он и носа не высунет за дверь, если только у него не назначено свидание. Что-то странное творится в Урбино…

— А паланкины? — не унимался Франческо. — Что ты можешь сказать о них?

— Только одно: если б не они, не было бы и Гонзаги. В паланкинах женщины.

— Похоже, шут, даже твоя мудрость не может нам помочь. Но ты слышал слова монаха о том, что направляются они в Роккалеоне.

— Да, — кивнул шут. — И это означает, что, прибыв в Урбино, мы всё узнаем.

Едва рано утром они въехали в ворота Урбино, Пеппе, любопытный по натуре, сразу же приступил к расспросам. Ночью их в город не пустили, поэтому им пришлось ночевать в одном из постоялых дворов у реки. Обратился он к капитану стражи.

— Господин капитан, что за отряд проследовал вчера вечером в Роккалеоне?

Капитан уставился на него.

— Понятия не имею. Наверное, шли они не из Урбино.

— Так-то вы несёте службу, — поджал губы Пеппе. — Говорю вам, что прошлой ночью по дороге из Урбино прошли двадцать солдат, которые направлялись в Роккалеоне.

— В Роккалеоне? — капитан оживился. — Да это же замок монны Валентины.

— Истинно так, господин капитан. Так кто эти люди и почему они путешествуют по ночам?

— Откуда вам известно, что шли они из Урбино? — в свою очередь полюбопытствовал капитан.

— Потому что возглавлял их Эрколе Фортемани, посередине ехал Ромео Гонзага, а замыкал колонну фра Доминико, исповедник мадонны. Все они из Урбино.

Кровь бросилась в лицо офицера.

— А были ли среди них женщины?

— Я не видел ни одной, — повышенный интерес капитана заставил Пеппе вспомнить об осторожности.

— Мы видели четыре паланкина, — вмешался Франческо, куда более простодушный и доверчивый, чем Пеппе.

Слишком поздно шут бросил на него сердитый взгляд, как бы предупреждая о том, что лучше бы и помолчать. Капитан громко выругался.

— Это она! И шли они в Роккалеоне? Откуда вам это известно?

— Со слов монаха, которые мы услышали, — с готовностью ответил Франческо.

— Тогда, клянусь Девой Марией, мы до них доберёмся. Эй, вы! — с этим криком он метнулся в караулку и через минуту вернулся с дюжиной стражников.

— Во дворец, — скомандовал он, едва его люди окружили маленький отряд Франческо. — Мессер, вы должны проследовать с нами и рассказать герцогу о том, что видели.

— Вам нет нужды прибегать к силе, — холодно ответствовал Франческо. — В любом случае, я не уехал бы из Урбино, не повидавшись с герцогом Гвидобальдо. Я — граф Акуильский.

Капитан тут же рассыпался в извинениях и загнал стражников обратно в караулку. Сам же вскочил на коня и пристроился к Франческо. По пути во дворец он рассказал ему то, о чём шут уже догадался сам: ночью монна Валентина бежала из Урбино в сопровождении трёх её дам и фра Доминико с Ромео Гонзагой — их тоже не могли разыскать.

Услышанное удивило Франческо, и он набросился на капитана с вопросами. Но тот едва ли мог просветить его и высказал лишь предположение, что бегство девушки обусловлено страстным желанием избежать свадьбы с герцогом Баббьяно. Гвидобальдо, добавил он, удручён случившимся и намерен вернуть Валентину в Урбино до того, как весть о её неразумном поведении достигнет ушей Джан-Марии. Потому капитан и спешил передать герцогу новости, услышанные от Франческо и шута.

Пеппе ехал ко дворцу мрачный, печальный. Если б не его проклятое любопытство, если б граф вовремя понял его предупреждающий взгляд и не раскрывал рта, для госпожи всё бы обошлось. А так получается, что он, готовый ради Валентины пойти на смерть, сам же выдал её убежище. А тут ещё он услышал смех Франческо и ещё более разозлился. Но Франческо подумал лишь о том, сколь смела эта совсем ещё юная девушка.

— Но все эти вооружённые люди! — воскликнул он. — Зачем ей понадобилось столько телохранителей?

Капитан пристально посмотрел на графа.

— Вы не догадываетесь? Может, вы ничего не знаете о замке Роккалеоне?

— Конечно, мне известно, что замок этот едва ли не самый неприступный во всей Италии.

— Тогда зачем же вы спрашиваете? Эти люди — гарнизон замка. Она намерена оказать вооружённое сопротивление его, высочеству.

Граф в восхищении покачал головой и громко расхохотался.

— Клянусь Создателем, ну и характер у этой девушки! Ты слышал, что сказал капитан, Фанфулла? Она готова воевать с Гвидобальдо, лишь бы не выходить замуж. Если он будет настаивать на этом браке, значит, у него нет сердца. Когда в роду Гвидобальдо такие женщины, можно представить себе, каковы же мужчины! Стоит ли теперь удивляться, что в Урбино не боятся Чезаре Борджа, — и вновь рассмеялся.

Капитан одарил его сердитым взглядом. Пеппе продолжал хмуриться.

— Шельма она, эта монна Валентина, — неодобрительно буркнул капитан.

— А с выражениями полегче, — осадил его Франческо, всё ещё смеясь. — Будь вы дворянином, за такие слова я бы вызвал вас на поединок. А так… я предлагаю вам воздержаться от критики, господин капитан. Всё-таки она Ровере, близкая родственница Монтефельтро.

Офицер последовал совету графа, и остаток пути они молчали.

И пока Франческо, Фанфулла и Пеппе ожидали в приёмной герцога аудиенции, шут более не мог сдерживать переполняющее его раздражение и высказал всё, что он думал о себе и Франческо. В приёмной толпились многочисленные придворные, хватало там прелатов и военных, но Пеппе не выбирал слов и явно не выказывал должного уважения к графскому титулу Франческо. Тот, однако, не обиделся, понимая, что шут во многом прав: именно их стараниями тайное стало явным. Однако при здравом размышлении пришёл к выводу, что вина их не так уж и велика.

— Во-первых, говори тише, Пеппе. А во-вторых, ты преувеличиваешь нашу вину. Мы просто чуть раньше выболтали то, о чём герцог всё равно узнал бы из других источников.

— Но любая малость, часы это или дни, может сыграть роковую роль, — упорствовал шут, правда, понизив голос. — Джан-Мария вернётся через пару-тройку дней. Если по приезде ему сообщат, что Валентина убежала с Ромео Гонзагой — а говорить про неё будут именно так, — станет он задерживаться в Урбино с намерением жениться? Едва ли. Союз этот политический, где нет места чувствам. От девушки требуется лишь одно — незапятнанная честь. А такой скандал заставил бы его высочество уехать в Баббьяно, и мадонна избавилась бы от домоганий Джан-Марии.

— Но какой ценой, Пеппе, — покачал головой Франческо. — Я согласен, своим молчанием мы помогли бы ей куда больше. Но сомневаюсь, что случившееся охладит пыл моего кузена. Ты ошибаешься, полагая, что в этот союз не вовлечены сердца. Во всяком случае, в отношении Джан-Марии ты не прав. Но в остальном… в чём состоит причинённое нами зло?

— Время покажет, — ответил горбун.

— И покажет, что мы ничем не ухудшили и без того непростое положение Валентины. Сейчас она уже в Роккалеоне, в полной безопасности. Что с ней может случиться? Гвидобальдо, несомненно, поедет туда, попытается уговорить её подчиниться и вернуться с ним в Урбино. Она ответит, что готова на это при одном условии: он более не будет принуждать её к свадьбе с Джан-Марией. Что за этим последует?

— Что? — хмыкнул шут. — Кто знает? Возможно, герцог прикажет захватить замок силой.

— Силой? — рассмеялся Франческо. — Куда девалась твоя мудрость, шут. Неужели ты думаешь, что Гвидобальдо очень хочется стать посмешищем всей Италии? Где это видано, чтобы герцог осаждал замок своей племянницы лишь потому, что той не нравится выбранный им жених?

— Гвидобальдо да Монтефельтро иной раз бывает очень горяч, — начал шут, но тут появился пришедший с ними во дворец капитан и возвестил, что его высочество их ждёт.

Гвидобальдо они нашли в мрачном расположении духа. Довольно-таки холодно приветствовав Франческо, герцог расспросил его о ночной встрече, не выказывая, однако, особого интереса, словно речь шла об улетевшем соколе. Поблагодарил за полученные сведения и отдал распоряжение отвести апартаменты и графу, и Фанфулле на то время, пока они сочтут возможным пробыть при его дворе. С тем Гвидобальдо и отпустил их, приказав капитану задержаться.

— И, по-твоему, этот человек будет осаждать замок своей племянницы? — обратился граф к Пеппе, когда они вышли в приёмную. — Похоже, господин шут, на этот раз твоя мудрость тебя подвела.

— Вы не знаете герцога, ваша светлость, — ответил Пеппе. — За ледяной наружностью скрывается бушующий пожар, так что он может пойти на всё.

Но Франческо лишь рассмеялся и под руку с Фанфуллой зашагал по галерее к отведённым им комнатам.

Глава 13

ДЖАН-МАРИЯ ДАЕТ ОБЕТ
Последующее развитие событий показало, что прав-то был шут. Ибо, хотя Гвидобальдо и не сам высказал идею о необходимости осады замка, чтобы принудить Валентину к повиновению, он тем не менее благосклонно выслушал это предложение, которое ему через два дня высказал герцог Баббьяно.

Узнав о побеге Валентины, Джан-Мария пришёл в неописуемую ярость. Придворные, от высших сановников до последнего слуги, тряслись от страха, боясь попадаться ему на глаза. Конечно, Джан-Марию печалила мысль о том, что его чувство безответно, но более огорчало его то, что, укрывшись в своём замке, Валентина разрушила смелые планы, о которых он громогласно заявил советникам и матери. Только уверенность в их воплощении побудила Джан-Марию послать столь резкий ответ Чезаре Борджа. И теперь лишь быстрой женитьбой, а соответственно и получением приданого, он мог выполнить обещание защитить корону и герцогство от посягательств Борджа.

Джан-Мария не мог перенести, что от воли какой-то девчушки могла зависеть судьба его государства.

— Её нужно вернуть! — твёрдо заявил он. — Вернуть немедленно.

— Совершенно верно, — кивнул Гвидобальдо. — Её надо вернуть. Тут у нас нет расхождений. Вопрос в другом: как это сделать? — в голосе его слышался едва заметный сарказм.

— А в чём, собственно, сложность? — осведомился Джан-Мария.

— К сожалению, сложности есть, — Гвидобальдо чуть улыбнулся. — Она укрылась в самом неприступном замке Италии и заявляет, что не выйдет оттуда, пока я не пообещаю ей свободы в выборе мужа. А в остальном никаких проблем.

Джан-Мария ощерился.

— Дозволяете ли вы мне найти приемлемое решение?

— Не только дозволяю, но и окажу всяческое содействие, если вы найдёте способ выманить её из Роккалеоне.

— Тогда не будем терять времени! Ваша племянница, господин герцог, мятежница,а с мятежниками и поступают соответственно. Она ввела в замок гарнизон, отказалась повиноваться главе государства. Это объявление войны, ваше высочество, и с ней надо воевать.

— Обратиться к силе? — Гвидобальдо не пришлось по душе предложение Джан-Марии.

— К силе оружия, — с жаром подтвердил герцог Баббьяно. — Я бы осадил замок и разнёс его по камушкам. О, я ухаживал бы за ней по-другому, если б она этого захотела. С нежными словами и подарками, какие нравятся девушкам. Но раз она от этого отказалась, предложим ей аркебузы и пушки да призовём в союзники голод, чтобы убедить её согласиться на этот брак. И я клянусь, что не буду бриться до тех пор, пока не войду в Роккалеоне.

Гвидобальдо посуровел.

— Я предпочёл бы более мягкие средства. Осаждайте замок, если желаете, но не делайте ставки лишь на насилие. Отрежьте их от внешнего мира, и голод, скорее всего, окажется сильнее пушек. Но боюсь, что над вами будет смеяться вся Италия, — резко добавил он.

— Дуракам закон не писан! Пусть смеются, раз уж им того хочется. Какими силами располагает она в Роккалеоне?

Вопрос этот заставил Гвидобальдо помрачнеть. Он словно вспомнил о мелкой, но неприятной подробности, упущенной из виду ранее.

— Примерно двадцать солдат во главе с известным головорезом по фамилии Фортемани. А нанял их, как мне сообщили, мой придворный, родственник герцогини, мессер Ромео Гонзага.

— И он тоже с ней? — ахнул Джан-Мария.

— Похоже, что так.

— Святая Дева! — лицо герцога Баббьяно перекосила гримаса отвращения. — Не означает ли это, что они вовсе не случайно убежали вместе?

— Господин мой! — с угрозой воскликнул Гвидобальдо. — Не забывайте, что говорите о моей племяннице. Она пригласила с собой этого придворного так же, как трёх дам и одного или двух пажей, — то есть свиту, приличествующую её высокому происхождению.

Джан-Мария нахмурился, губы его плотно сжались. Гордый ответ Гвидобальдо убедил его, что не амурные увлечения Валентины были причиной побега. Но ещё более жгучим стало желание наказать девушку, решившуюся противостоять его воле, заставить её склонить гордую голову.

— Возможно, Италия и будет смеяться надо мной, — пробормотал Джан-Мария, — но от своего я не отступлюсь, а, войдя в Роккалеоне, первым делом распоряжусь повесить этого Гонзагу на самой высокой башне.

В тот же день Джан-Мария начал готовиться к походу на Роккалеоне, и весть об этом принёс Франческо Фанфулла, который, узнав о приезде Джан-Марии, покинул дворец и поселился в гостинице «Солнце».

Франческо, естественно, обозвал кузена порождением дьявола и пожелал ему побыстрее отправиться к своему создателю.

— Ты думаешь, этот Гонзага — её любовник? — спросил он Фанфуллу, немного успокоившись.

— Мне об этом ничего не известно, — юноша покачал головой. — Но убежала она с ним. Я, правда, задал этот вопрос Пеппе. Он сначала рассмеялся, потом помрачнел. «Она-то не любит этого павлина, да вот он любит её, а по натуре он — негодяй», — так он мне ответил.

Франческо стоял, глубоко задумавшись.

— Клянусь Богом, это ужасно. Бедняжку окружают мерзавцы, один отъявленнее другого. Фанфулла, пришли мне Пеппе. Мы должны отправить к ней шута с предупреждением о замыслах Джан-Марии. Заодно он раскроет ей глаза и на этого прохвоста из Мантуи, в компанию к которому она попала.

— Мы опоздали, — ответил Фанфулла. — Шут ещё утром отбыл в Роккалеоне, чтобы присоединиться к своей госпоже.

Франческо даже всплеснул руками.

— Они её погубят! Бедняжка оказалась между молотом и наковальней. С одной стороны Джан-Мария, с другой — Ромео Гонзага. Мой Бог, они её погубят. А она такая решительная, такая отважная!

Он шагнул к окну и посмотрел на улицу, которую заходящее солнце окрасило в рубиновые тона. Но видел он не дома и горожан, а полянку неподалёку от Аскуаспарте, где он лежал с раной в плече, и склонившуюся над ним очаровательную девушку, во взгляде которой читались жалость и сочувствие. Частенько с той поры вспоминал он о ней — иногда с улыбкой, другой раз и со вздохом.

Франческо резко обернулся.

— Я поеду туда сам.

— Вы? — изумился Фанфулла. — А как же венецианцы?

Но жест графа показал, сколь мало значат для него венецианцы по сравнению с благополучием Валентины.

— Я еду в Роккалеоне, — повторил он. — И немедленно, — пересёк комнату, открыл дверь, кликнул Ланчотто.

— Ты говорил, Фанфулла, что минули времена, когда странствующие рыцари спешили на помощь томящимся в заточении девам. И ошибался, ибо монна Валентина — та самая дева, мой кузен — дракон, этот Гонзага — его собрат, а во мне она найдёт странствующего рыцаря, которому суждено, я надеюсь на это, её спасти.

— Вы спасёте её от Джан-Марии? — Фанфулла отказывался верить своим ушам.

— По крайней мере, попытаюсь, — и повернулся к вошедшему слуге. — Мы уезжаем через четверть часа, Ланчотто. Оседлай лошадей для меня и себя. Дзаккарья останется с мессером дельи Арчипрети. Позаботься о нём, Фанфулла, и он будет верно служить тебе.

— Но почему? — воскликнул юноша. — Разве вы не можете взять меня с собой?

— Если есть на то твоё желание, пожалуйста. Но ты можешь сослужить мне лучшую службу, если вернёшься в Баббьяно и будешь держать меня в курсе происходящего. Ибо если мой кузен не вернётся домой, а Борджа перейдёт в наступление, то вскорости грянут великие перемены. На этом, собственно, и основаны мои надежды на успех.

— Но… где мне вас искать? В Роккалеоне?

Франческо задумался.

— Если я не дам о себе знать, значит, я в Роккалеоне. Замок будет в осаде, поэтому я, скорее всего, и не смогу послать тебе весточку. Но если, а такая возможность существует, я переберусь в Л’Акуилу, ты сразу же узнаешь об этом.

— В Л’Акуилу?

— Да, вполне вероятно, что я окажусь там до конца недели. Но пусть это останется тайной, ибо я намерен одурачить обоих герцогов.

Через полчаса граф Акуильский на крепком калабрийском жеребце и его слуга, не привлекая к себе внимания, выехали из Урбино. И не было до них дела крестьянам, ещё трудившимся на полях.

По пути в долину реки они встретили купца, слуга которого вёл на поводу тяжело нагруженного мула. Затем им повстречалась конная компания дам и кавалеров, возвращавшихся с соколиной охоты, и их весёлый смех долго ещё звучал в ушах Франческо.

Над рекой поднимался вечерний туман, а они держали путь на запад, к Апеннинам. Давно уже спустилась ночь, и лишь в четвёртом часу утра Франческо слез с лошади у придорожной таверны и разбудил хозяина. Их устроили на ночлег, но спали они лишь пару часов, до рассвета, а когда из-за серых холмов выглянуло солнце, они уже подъезжали к могучему утёсу, на котором, над ревущим внизу горным потоком, высился замок Роккалеоне.

Суровый, могучий, словно гигантский часовой Апеннин, застыл замок. Солнечные лучи освещали громадные, позеленевшие от мха и времени камни стен. Окна-бойницы, зубчатая стена с амбразурами, подпирающие стены контрфорсы. И крутой, в зелёной траве склон, сбегающий к горному потоку, окружившему замок естественным рвом.

В сопровождении Ланчотто граф направился к западной стороне замка — к небольшому пруду в той единственной части рва, которая по желанию человека могла быть затоплена настолько, что Роккалеоне станет островом. Но там их встретила глухая, ещё более толстая стена. Въездные ворота и башню над ними они нашли с северной стороны, когда перебрались через реку по узкому мостику. Здесь во рву тоже грозно ревела вода.

Франческо попросил слугу разбудить обитателей замка, и громкий, звучный голос Ланчотто эхом отразился от стен и окружающих холмов. Но ни звука не донеслось из замка.

— Бдительная же у них стража, — рассмеялся граф. — Попробуй ещё раз, Ланчотто.

Слуга повиновался, и вновь его зычный голос прорезал утреннюю тишину. Однако лишь после пятой или шестой попытки меж зубцов появилось бесформенное личико Пеппе, хрипло поинтересовавшегося, какого чёрта они так расшумелись.

— Доброе утро, шут, — приветствовал его Франческо.

— Это вы, господин мой? — изумился шут.

— Крепко, вижу, спят в Роккалеоне. Растолкай-ка стражу да вели этим лентяям опустить мост. У меня есть новости для мадонны.

— Сию минуту, ваша светлость, — и шут убежал бы, если бы Франческо не остановил его.

— Скажи ей, что приехал рыцарь, которого она встретила у Аскуаспарты. Но имя моё не упоминай.

Пеппе помчался выполнять поручение и вскорости на парапете над воротами появился сонный Гонзага и два наёмника Фортемани, пожелавшие узнать, что привело графа Акуильского в Роккалеоне.

— У меня дело к монне Валентине, — он поднял голову, и Гонзага тут же признал в нём раненого рыцаря, а посему нахмурился.

— Я — капитан монны Валентины, — самодовольно заявил он, — и вы можете изложить мне суть вашего дело.

Потом они долго препирались, поскольку Франческо желал разговаривать только с монной Валентиной, а Гонзага отказывался будить даму в столь ранний час и не хотел опускать мост. Слова летали взад-вперёд над ревущим во рву горным потоком, с каждой минутой раскаляясь всё сильнее, пока их перепалку не прервало появление монны Валентины со следовавшим за ней по пятам Пеппино.

— Что тут такое, Гонзага? — взволнованно спросила она, ибо едва лишь шут упомянул о прибытии Франческо, её сердце сильно забилось. — Почему ты не пускаешь в замок этого рыцаря, если он приехал ко мне с важным известием? — а взгляд её не отрывался от графа Акуильского, странствующего рыцаря её грёз.

Увидев девушку, Франческо обнажил голову и склонился до холки лошади. Монна Валентина резко повернулась к Гонзаге и обоим наёмникам.

— Чего вы ждёте? Или вам не ясен мой приказ? Немедленно опустите мост!

— Поостерегитесь, мадонна, — взмолился Гонзага. — Вы не знаете этого человека. Возможно, он — шпион Джан-Марии, которому заплачено, чтобы предать нас.

— Дурак, — резко ответила монна Валентина. — Разве вы не видите, что это тот самый раненый рыцарь, которого мы встретили по пути в Урбино?

— И что из этого? — стоял на своём Гонзага. — Разве это доказывает его честность или верность вам? Примите мой совет, мадонна, пусть он всё скажет, не входя в замок. Так оно безопаснее.

Валентина смерила его суровым взглядом.

— Мессер Гонзага, прикажите опустить мост.

— Но, мадонна, подумайте об угрозе…

— Угрозе? — рассмеялась монна Валентина. — Да какую опасность представляют собой два человека, если противостоят им целых двадцать? Только трус может в такой ситуации заикаться об угрозах. Немедленно опустите мост.

— Но…

— Будут мне повиноваться или нет? А может, я сама должна браться за цепи?

Всем своим видом выражая неудовольствие, Гонзага пожал плечами и отдал короткий приказ. Тут же заскрипели цепи, мост пошёл вниз и свободный конец его с грохотом рухнул на землю. Граф, не теряя ни секунды, пришпорил лошадь. Копыта прогремели по дубовым доскам, слуга последовал за хозяином под арку башни и в первый внутренний двор.

Но едва Франческо натянул поводья, из двери в дальнем конце вывалился Фортемани, полуодетый, но с мечом в руке. При виде Франческо гигант аж подпрыгнул и двинулся к нему, изрыгая проклятия.

— Ко мне! — вопил он голосом, который разбудил бы и мёртвого. — Живее! Живее! Дьявол и все его слуги! Что тут происходит? Как вы сюда попали? Кто приказал опустить мост?

— Мост опустили по приказу капитана монны Валентины, — ответил Франческо, гадая, что это за псих.

— Капитана? — Фортемани остановился, лицо его побагровело. — Сатана и падшие ангелы! Какого ещё капитана? Я тут капитан!

Граф бросил на него удивлённый взгляд.

— Так вас-то я и ищу. Неплохо вы охраняете замок, мессер капитан. Будь на то моё желание, я бы вскарабкался по стене и вошёл бы безо всяких ворот, не потревожив ни одного из ваших бдительных часовых.

Фортемани с пренебрежением глянул на незнакомца. Четыре последних дня, когда он ел и пил в три горла, добавили ему наглости, хотя он никогда не страдал от её недостатка.

— А вам какое до этого дело? — с угрозой прорычал он. — Слишком уж вы вольничаете, господин незнакомец, указывая мне, что должно капитану замка, а что — нет. Придётся вас за это наказать!

— Наказать… меня? — рыкнул Франческо.

— Да, наказать. Меня зовут Эрколе Фортемани.

— Я слышал о вас, — с презрением ответил граф, — и мне говорили, что второго такого пьяницы и труса не сыскать по всей Италии, даже во владениях папы. И будь поосторожнее, когда собираешься «наказывать» тех, кто посильнее тебя. Ров неподалёку и может сослужить тебе добрую службу. Ибо я могу поклясться, что ты не мылся с той поры, как тебя крестили, если ты вообще христианин.

— Христос милосердный! — Фортемани озверел от ярости. — Да как ты смеешь говорить такое обо мне. Слезай с лошади.

Он ухватился за ногу Франческо и потащил его вниз, но граф вырвал ногу, оцарапав шпорой руки капитана, взмахнул хлыстом и огрел бы Фортемани по спине, ибо тот крепко разозлил его, но строгий женский голос прекратил их ссору.

Фортемани отпрянул назад, бормоча проклятия, Франческо повернулся на голос. Монна Валентина, спокойная, величественная, в платье из серого бархата с чёрными рукавами, подчёркивающем достоинства её фигуры, стояла на ступенях каменной лестницы, спускающейся во двор. Тут же были Пеппе, Гонзага и два наёмника. Гонзага наклонился к ней, но слова, произнесённые намеренно громко, долетели и до графа Акуильского.

— Не зря, мадонна, я советовал вам не впускать его. Сами видите, что это за человек.

Кровь бросилась в лицо Франческо, да и взгляд, которым одарила его Валентина, не добавил ему положительных эмоций.

Однако, не отвечая, он спрыгнул с лошади, бросил поводья Ланчотто и направился к лестнице, высокий, стройный, широкоплечий.

Монна Валентина двинулась ему навстречу.

— Что же такое, мессер? — сердито спросила она. — Достойно ли вас затевать ссоры, едва ступив в мой замок?

Франческо с трудом сдержался. Голос его прозвучал ровно и спокойно.

— Мадонна, этот наёмник вёл себя нагло.

— Но вы, несомненно, спровоцировали его на наглость, — ввернул Гонзага.

Ещё суровее ответила ему Валентина.

— Наёмник? — на щеках её вспыхнул румянец. — Если вы не хотите, чтобы я пожалела о своём решении допустить вас в замок, мессер Франческо, не бросайтесь такими словами. Этот человек — капитан моих солдат.

Франческо поклонился, показывая, что от неё он готов снести любые упрёки.

— Его капитанство и стало предметом спора. Со слов этого господина, — он коротко глянул на Гонзагу, — я понял, что капитан — он.

— Мессер Гонзага — капитан моего замка, — пояснила Валентина.

— Как видите, мессер Франческо, — заговорил Пеппе, — мы не страдаем от нехватки капитанов. Есть у нас ещё фра Доминико — капитан наших душ и кухни, я сам — капитан…

— Дьявол тебя побери! — оборвал шута Гонзага и повернулся к графу Акуильскому. — Вы говорили, что у вас важное известие?

Франческо оставил без внимания тон придворного и вновь поклонился Валентине.

— Я предпочёл бы изложить его в более спокойной обстановке, — и он обвёл взглядом двор, где уже собрались все наёмники Фортемани.

Гонзага пренебрежительно фыркнул, теребя свои золотистые локоны, но Валентина сочла логичным последнее требование графа, и, предложив Ромео и Франческо следовать за ней, девушка пересекла двор и поднялась по ступеням, по которым чуть раньше скатился Фортемани, чтобы встретить графа.

Дверь вывела их в зал приёмов, окна противоположной стены которого выходили во внутренний двор. Франческо, шагая за Валентиной, оценивающе оглядел наёмников, не обращая внимания на их ухмылки и сердитые взгляды. Не раз доводилось ему нанимать солдат, так что и первого впечатления хватило, чтобы понять, с кем он имеет дело. А потому, едва переступив порог, он остановился и повернулся к Гонзаге.

— Мне бы не хотелось оставлять своего слугу на милость этих бандитов. Покорнейше прошу вас предупредить их, чтобы они не смели причинить ему вреда.

— Бандитов? — негодующе воскликнула Валентина, прежде чем Гонзага успел открыть рот. — Они — мои солдаты.

Вновь Франческо поклонился ей.

— Примите мои извинения, и более я не скажу ни слова, но, к моему огромному сожалению, я не могу одобрить ваш выбор.

Теперь уже пришёл черёд сердиться Гонзаге, ибо выбирал-то он.

— Только важность вашего известия, мессер, может оправдать столь неслыханную дерзость.

Франческо глянул в эти синие глаза, безуспешно пытающиеся яростно сверкнуть, и презрительно повёл плечами.

— У меня складывается впечатление, что приезжать мне не следовало: в этом замке все словно сговорились и ни у кого нет более важных забот, кроме того, как поругаться со мной. Сначала ваш капитан, Фортемани, встретил меня с наглостью, которая не должна остаться безнаказанной. Потом вы, мадонна, возмутились из-за того, что попросил защиты для моего слуги от тех парней, что собрались во дворе. Вы рассердились из-за того, что я назвал их бандитами, но я воюю уже десять лет и понимаю, какой солдат стоит передо мной. И наконец, в довершение всего, этот cicibeo[752]… — он пренебрежительно указал на Гонзагу, — толкует что-то о моей дерзости.

— Мадонна, — воскликнул Гонзага, — позвольте мне разобраться с ним!

Сам того не желая, последней фразой Гонзага разрядил обстановку. Злость, захлестнувшая было Валентину, растаяла, как дым, от угрозы её капитана — разительный контраст являл он собой в сравнении с Франческо. Валентине удалось сдержать смех, который мог обидеть Гонзагу, но она отметила, как удивлённо взлетели вверх брови Франческо при требовании Гонзага позволить ему разобраться с пришельцем. А уж по здравому размышлению, без лишних эмоций, Валентина поняла, что для приезда Франческо, которого встретили без подобающей вежливости, наверняка есть важная причина. И потому с присущим ей тактом она несколькими словами успокоила уязвлённое тщеславие Гонзага и обратилась к Франческо с подчёркнутым дружелюбием.

— Мессер Франческо, забудем прошлое и займёмся делом. Расскажите нам, с чем вы приехали? Но сначала давайте сядем.

Они прошли в зал приёмов, стены которого украшали фрески со сценами охоты и крестьянской жизни, одна или две из которых принадлежали кисти Пизанелло[753]. Тут же красовались охотничьи трофеи и рыцарские доспехи, сверкавшие в солнечных лучах, падающих сквозь высокие, узкие окна. Валентина села в кожаное кресло с высокой спинкой, Гонзага встал рядом, Франческо — перед ней, оперевшись о большой стол.

— Новости мои, мадонна, не слишком приятны, хотя я предпочёл бы принести радостные. Ваш кавалер, Джан-Мария, вернулся ко двору Гвидобалдо, сгорая от желания жениться на вас, узнал о вашем побеге в Роккалеоне и теперь готовит армию, чтобы напасть и захватить ваш замок.

Гонзага при этих словах стал бледен, как полотно его белоснежной рубашки, ибо случилось то, во что он не хотел поверить. Страх закрался в его и без того не шибко смелую душу. Какая судьба уготована теперь ему, инициатору побега Валентины? В один миг рухнули его блистательные планы. Где он найдёт теперь время объясниться ей в любви, уговорить стать его женой? От одной мысли о войне и кровопролитии по коже его побежали мурашки. Как жестоки удары судьбы! А он-то уверял себя, что ни Гвидобальдо, ни Джан-Мария не решатся на военные действия, чтобы не стать посмешищем всей Италии.

На мгновение взгляд Франческо задержался на лице придворного, прочитал написанный на нём страх. Граф чуть улыбнулся и посмотрел на монну Валентину. Её глаза сияли.

— Что ж, пускай приходят! — воскликнула она. — Этот болван герцог увидит, что у меня есть чем его встретить. Мы вооружены до зубов. И провизии нам хватит по меньшей мере на три месяца. Джан-Мария узнает, что не так-то легко захватить Валентину делла Ровере. А вам, мессер, я более чем признательна за столь рыцарский поступок. Предупреждение ваше весьма кстати.

Франческо вздохнул. На лице его отразилось сожаление.

— Увы! Направляясь к вам, мадонна, я надеялся, что помощь моя будет более весомой. Я рассчитывал дать вам совет и предложить содействие, если будет на то ваше согласие. Весь мой план основан на верности ваших солдат, а один их вид говорит о том, что это очень и очень сомнительно.

— Тем не менее, — с жаром воскликнул Гонзага, готовый схватиться за любую соломинку надежды, — мы готовы вас выслушать.

— Пожалуйста, продолжайте, — попросила его и Валентина.

Франческо, однако, выдержал паузу.

— Вам известна политическая ситуация в Баббьяно?

— В определённой степени — да.

— Тогда я попробую внести полную ясность, — и он рассказал о готовящемся нападении на герцогство армии Чезаре Борджа, а также о минимальном запасе времени, оставшемся в распоряжении её жениха. А потому каждый лишний час под стенами Роккалеоне будет приближать его к неминуемому поражению. — Но от отчаяния он может пойти напролом, — добавил Франческо, — а потому я подумал, что вам не следует оставаться в замке, мадонна.

— Не следует? — в голосе Валентины слышалось недоумение.

— Не следует? — с вновь вспыхнувшей надеждой переспросил Гонзага.

— Именно так, мадонна. То есть Джан-Марии достанется пустое гнездо, даже если ему и удастся взять замок штурмом.

— Так вы советуете мне бежать?

— Я приехал, чтобы дать вам такой совет, но, увидев ваших людей, засомневался. Доверять им нельзя, ибо ради спасения своих шкур они откроют ворота. Ваш побег тут же обнаружится, и времени мы не выиграем.

Гонзага опередил её с ответом и начал убеждать Валентину, что нанятые им солдаты будут стоять до конца, а ей следует внять мудрому совету и найти безопасное убежище подальше от замка, от которого Джан-Мария не оставит камня на камне. И столь жалко выглядел он, что Валентина не выдержала и напрямую спросила: «Вы испугались, Гонзага?»

— Только за вас, мадонна, — незамедлительно ответил придворный.

— Тогда можете забыть о своих страхах. Ибо останусь я в замке или покину его, в одном я уверена: Джан-Марии живой я не дамся, — и она повернулась к Франческо. — Ваш совет покинуть замок не лишён достоинств, хотя есть плюсы и у прямо противоположного решения. Темперамент мой требует, чтобы я осталась и померялась силой с этим тираном. Но следует прислушаться и к голосу рассудка. А посему я обдумаю ваше предложение.

Затем она поблагодарила Франческо за приезд и спросила, что побудило его прийти к ней на помощь.

— Долг рыцаря — служить деве, попавшей в беду, — ответил граф Акуильский. — И потом, как иначе мог я отблагодарить вас за внимание, с которым вы лечили мои раны в тот день неподалёку от Аскуаспарте?

На мгновение их взгляды встретились и тут же метнулись в стороны. Однако у обоих перехватило дыхание, чего, впрочем, не заметил Гонзага, занятый своими мыслями. Неловкое молчание затягивалось, и Валентина спросила, каким образом в Урбино столь быстро прознали о том, что она в Роккалеоне.

— Разве вы не знаете? — удивился Франческо. — Пеппе не сказал вам?

— Я ещё не говорила с ним. В замок он прибыл поздним вечером, а впервые я увидела его только утром, когда он прибежал сообщить о вашем приезде.

Но прежде, чем Франческо успел ответить на вопрос Валентины, со двора донеслась какая-то возня, дверь распахнулась, и в зал влетел Пеппе.

— Ваш слуга, мессер Франческо, — лицо шута побелело от волнения. — Идите скорее, а не то его убьют.

Глава 14

ФОРТЕМАНИ ПЬЕТ ВОДУ
Всё началось с косых взглядов, которые заметил Франческо, и закончилось после его ухода насмешками и оскорблениями. Но Ланчотто, вымуштрованный графом, сохранял полную невозмутимость. Молчание его наёмники расценили, как трусость, и разошлись ещё более. Терпение Ланчотто иссякало, но сдерживала его лишь боязнь вызвать неудовольствие своего господина. Наконец, один из наёмников, здоровенный детина, потребовавший, чтобы Ланчотто снял железный шлем, ибо в компании джентльменов следует обнажать голову, двинулся на него и схватил за ногу. Ланчотто дёрнул ногой, чтобы освободить её, и угодил наёмнику по физиономии. Тот отпрянул, оглушённый, весь в крови.

Друзья его угрожающе загудели, и Ланчотто понял, чем это чревато. Они кинулись на него и, прежде чем он успел вытащить меч Франческо, притороченный к седлу, повалили его на землю и зажали рот, заглушив крик о помощи.

На западной стороне двора был фонтан: струя воды из пасти льва падала в бассейн, выложенный серым, поросшим мхом гранитом. Им давно уже не пользовались, а из львиной пасти торчала сухая труба. Но в бассейне хватало воды, застоявшейся, затхлой и вонючей. Предложение утопить в ней Ланчотто исходило от самого Фортемани. Наёмники тут же поддержали его и приступили к воплощению в жизнь. Избитого, но отчаянно сопротивляющегося Ланчотто поволокли через двор, чтобы перекинуть через край бассейна и утопить в воде, как крысу.

До бассейна добраться им удалось, но тут на наёмников словно налетел ураган и их грубый смех сменился воплями боли: хлыст Франческо не знал пощады, опускаясь на лица, плечи, головы.

— Прочь с дороги, животные! Прочь! — громовым голосом ревел он, и наёмники разбегались, словно трусливые шавки.

Наконец, перед Франческо, прорывающимся к слуге, осталось лишь одно препятствие — широкая спина Эрколе Фортемани, который думал лишь о том, как бы побыстрее искупать Ланчотто, и не обращал внимания на происходящее позади.

Франческо отбросил хлыст, одной рукой ухватил капитана за пояс, другой — за грязную шею, с невероятной силой оторвал гиганта от земли и швырнул его в вонючую воду. А сам склонился над простёртым на земле Ланчотто.

— Тебе не сильно досталось? — спросил он заботливо.

Прежде чем слуга ответил, один из наёмников метнулся к графу и ударил его кинжалом меж лопаток.

Валентина, которая уже вышла из зала, сопровождаемая Гонзагой, вскрикнула, предупреждая Франческо об опасности. Увернуться Франческо не успел, но кольчуга отразила удар, и кинжал прорвал лишь верхний слой материи. А секундой позже негодяй оказался в стальных тисках. Кинжал выпал из его руки, а остриё упёрлось ему в грудь. Граф заставил его опуститься на колени. Заняло всё это не более мгновения, но бедолага уже увидел себя на пороге вечности. Он не успел даже взмолиться о спасении своей бессмертной души, как граф ударил его — но не кинжалом в сердце, а кулаком в лицо. Наёмник рухнул, потеряв сознание от удара, а Франческо подобрал хлыст и повернулся к остальным.

А в бассейне, стоя по грудь в воде, с лицом и волосами, облепленными ряской и водорослями, ревел Эрколе Фортемани, призывая все мыслимые и немыслимые беды на голову обидчика, но не пытаясь вылезти из воды, чтобы схватиться с ним. И не стоит обвинять его в трусости. Просто на него, как и на остальных наёмников, произвела должное впечатление продемонстрированная Франческо сила. И теперь наёмники не спешили, как того требовал Фортемани, изрубить на куски человека, который забросил его самого на середину бассейна. Тем более что многие из них уже познакомились с хлыстом Франческо. Сбившись в кучу и напоминая стадо овец, а не бывалых солдат, стояли они у башни над подъёмным мостом, осыпаемые насмешками Пеппе, удобно устроившегося на галерее. Оттуда же наблюдали за подвигами графа дамы и пажи Валентины.

Наконец, они пришли в себя, но не сами, а по настоянию Валентины. Поначалу она сказала что-то Гонзаге. Тот всё время держался рядом, как бы потому, что кто-то должен защищать девушку. Вот и теперь, получив её распоряжение, он с явной неохотой спустился на пару ступеней короткой лестницы, и Валентина, потеряв терпение, проскользнула мимо него, решив, что сама лучше справится с порученным ему делом. Проходя мимо Франческо, она похвалила его за доблесть и одарила восхищённым взглядом, от которого его щёки вспыхнули румянцем. Нашлось у неё ласковое слово и для уже поднявшегося Ланчотто. Сердито глянула она на Эрколе, всё ещё бушующего в бассейне, коротко приказав ему замолчать. А затем, остановившись в десяти шагах от наёмников, указала на капитана и повелела им арестовать его.

Этот неожиданный приказ, словно кляпом, заткнул рот Фортемани. Похоже, он даже потерял дар речи и только таращился на своих солдат. Те же в нерешительности переглядывались, чем вызвали грозную тираду Валентины.

— Или вы арестуете его и отведёте в подземелье, или я вышвырну и вас, и его из моего замка. — И столь уверенно звучал голос девушки, словно за её спиной стояла сотня отборных воинов.

В действительности же рядом с ней дрожал от страха Гонзага, а чуть дальше высилась грозная фигура Франческо дель Фалько и стоял Ланчотто, уже полностью пришедший в себя.

Вот какими силами располагала девушка, грозящая вышвырнуть из замка двадцать наёмников, прояви те неповиновение. Они всё ещё колебались, и тогда граф приблизился и встал рядом с Валентиной.

— Вам ясен выбор, который предлагает ваша госпожа? — голос суровый, лицо нахмуренное. — Так дайте мне знать, повинуетесь вы или нет? Пока вы можете выбирать сами. Если вы не намерены выполнять приказ мадонны, ворота за вашими спинами, мост всё ещё опущен. Так что можете выметаться!

Гонзага из-под опущенных век злобно глянул на графа. Как бы ни повернулось дело, этому человеку не место в Роккалеоне. Слишком он сильный, слишком уверен в себе, везде-то он ведёт себя как господин, то есть обладает всеми достоинствами, от которых, не имея их, не отказался бы сам Гонзага. А сколь важно обладать силой и уверенностью, Франческо показал более чем наглядно. Злые, избитые графом наёмники могли бы в мгновение ока разделаться с ним, набросившись на него, как стая шакалов. Но остановили их продемонстрированная им сила да привычка подчиняться командиру.

И потому они лишь шептались между собой, и только один из них решился сказать:

— Благородный господин, нам же приказывают арестовать нашего капитана.

— Совершенно верно. Но вашему капитану, как и вам, платит эта дама, и она, ваш главнокомандующий, приказывает арестовать его, — и тут его быстрый ум нашёл, пожалуй, самый сильнодействующий аргумент, способный перебороть их последние колебания. — Сегодня он показал, что не способен выполнять обязанности капитана, и вполне возможно, что одному из вас будет предложено занять освобождённую им должность.

Подонки, они и есть подонки. Отбросы общества, собранные Эрколе по самым захудалым постоялым дворам Урбино. От нерешительности их не осталось и следа. Какая уж тут верность Фортемани, когда каждый из них может занять его место и получить соответствующее жалованье.

Облепив бассейн, стараясь перекричать друг друга, требовали они, чтобы Фортемани вылез из воды. Но тот застыл, потрясённый таким поворотом судьбы. Затем пробурчал, что не сдвинется с места, и Франческо приказал принести аркебузу и застрелить мерзкого пса. Тогда Фортемани взмолился о пощаде и выбрался на край бассейна, кляня вонючую воду.

На том и закончилась эта малоприятная сцена, впрочем, наглядно показавшая Валентине, кого нанял ей Гонзага. Возможно, и он сам понял, сколь неопытен в подобных делах. А Валентина тем временем велела Гонзаге проводить Франческо в комнату, отведённую ему на то время, которое он пробудет в Роккалеоне в ожидании её дальнейшего решения, и определила одного из пажей в его оруженосцы.

В южном крыле замка, за вторым двором, загудел колокол, призывающий в часовню, где фра Доминико каждое утро служил мессу. Валентина рассталась с Франческо, пообещав попросить небеса указать ей единственно верный путь: то ли покинуть Роккалеоне, то ли остаться и отражать натиск Джан-Марии.

А Франческо, сопровождаемый Гонзагой и пажом, проследовал в комнату под Львиной башней, защищающей замок с юго-востока. Окна её выходили во второй, или внутренний, двор, через который спешили в часовню Валентина и её дамы.

Гонзага изо всех сил старался скрыть неприязнь к человеку, которого считал незваным гостем, а потому выказывал ему должное уважение. И даже вознамерился обсудить с Франческо текущую ситуацию, дабы понять, в чём истинная причина того интереса, который проявлял граф к делам Валентины. Но Франческо, хоть и вежливо, ускользнул от беседы, попросив прислать к нему Ланчотто. Видя тщетность попыток сблизиться с графом, Гонзага удалился, затаив зло в душе, но со сладкой улыбкой на устах и рассыпаясь в комплиментах.

Вернувшись во двор, он распорядился поднять мост, сразу же отметив, сколь быстро исполняют его приказы наёмники, получившие от Франческо хороший урок, и обстоятельство это отнюдь не улучшило его настроения. А потом удалился в свои апартаменты и сел у окна, выходящего в сад, в компании с собственными невесёлыми мыслями.

Но постепенно морщины на лбу разгладились, на губах заиграла улыбка, ибо с отдалением опасности храбрость его росла, как тесто на дрожжах. Оно и к лучшему, думал он, если Валентина покинет Роккалеоне. И он должен настоять, чтобы она приняла именно это решение. Естественно, он поедет с ней, а ухаживать за девушкой можно не только в замке, но и в любом другом месте. С другой стороны, если она останется и он соответственно тоже, так ли страшно появление под стенами Роккалеоне войска Джан-Марии? Франческо же говорил, что осада не может продлиться долго благодаря Чезаре Борджа, нацелившемуся на Баббьяно. Так что Джан-Марии вскорости придётся убраться прочь, дабы защищать своё герцогство. А уж короткий-то срок они продержатся. И нет оснований впадать в отчаяние.

Гонзага встал, потянулся, распахнул оконную створку и полной грудью вдохнул свежий утренний воздух. Тихонько рассмеялся. Надо же быть таким дураком, чтобы испугаться прихода Джан-Марии? Тем более что осада замка скорее благо, чем зло, и Джан-Мария окажет ему немалую услугу, останутся они в Роккалеоне или нет. Разделённая опасность более всего усиливает любовь, и неделя осады стоит месяца ухаживаний в мире и покое. Тут, правда, ему вспомнился Франческо, и брови Гонзаги сошлись у переносицы. Он не забыл первой встречи девушки с этим типом в лесу у Аскуаспарте, после которой, по пути в Урбино, она не видела ничего, кроме чёрных глаз рыцаря Франческо.

— Рыцарь Франческо… — повторил Гонзага вслух. — Кто он? Откуда? Авантюрист без рода, без племени. Солдат, пропахший кровью и кожей, способный разве что командовать бандитами Фортемани. Да разве способен этот олух найти путь к сердцу дамы? Как он может рассчитывать на взаимность! — презрительный смех сорвался с его губ, чело разгладилось, будущее представлялось ему в розовом свете. — Да, клянусь Создателем! — воскликнул он, воскрешая в памяти удивительную храбрость, проявленную Франческо в стычке с наёмниками. — Сила у него, как у Геракла, оттого его боятся и ему подчиняются, — тут Гонзага снял со стены лютню. — Небось, отпрыск какого-нибудь кондотьера, соединивший в себе наглость отца с крестьянской душой матери. А я боялся, что такой человек может тронуть сердце моей бесценной Валентины. Фи! Даже мысль об этом унижает её.

И, выбросив Франческо из головы, перебирая струны пальцами, Гонзага вернулся к растворённому окну и нежным, мелодичным голосом затянул любовную песню.

Глава 15

МИЛОСЕРДИЕ ФРАНЧЕСКО
Монна Валентина и её дамы обедали в полдень в небольшой комнатке, примыкающей к залу приёмов. К столу пригласили Франческо и Гонзагу. Обслуживали их два пажа, а фра Доминико, в белом фартуке, обтягивающем его обширную талию, носил из кухни дымящиеся блюда. В монастырях, как известно, не только любят поесть, но и знают толк в приготовлении еды, и фра Доминико мог бы потягаться с лучшими поварами. Кухню он боготворил, и, если бы чётки и молитвенник получали от него хотя бы половину внимания, уделяемого кастрюлям, сковородкам и горшкам, не осталось бы ни малейших сомнений в канонизации фра Доминико.

В тот день он угостил их обедом, каким едва ли мог похвастать любой из правителей Италии, за исключением, возможно, папы. На первое подали овсянок садовых, подстреленных в долине и нашпигованных трюфелями. Отведав их, Гонзага аж закатил глаза от восторга. За птичками последовал заяц, попавший в силки на склоне холма, тушенный в красном вине, не заяц, а объеденье, и Гонзага даже пожалел, что навалился на овсянок. А фра Доминико уже ставил на стол форель, выловленную из горного потока, и маленькие пирожные, которые буквально таяли во рту. Не испытывали они недостатка и в вине, пальийском, что покрепче, и более тонком, мальвазии, ибо Гонзага позаботился, чтобы они ни при каких обстоятельствах не страдали от жажды.

— Для гарнизона, ожидающего осады, питаетесь вы отменно, — прокомментировал качество обеда Франческо.

Ответил ему шут. Сидел он на полу, привалившись спиной к ножке стула одной из дам Валентины, которая бросала ему со своей тарелки кусочки еды, словно кормила любимую собаку.

— За обед благодарите нашего монаха, — невнятно пробубнил он, ибо только что засунул в рот пирожное. — Будь я проклят после смерти, если не попрошу его стать моим исповедником. Человек, способный так ублажить тело, наверняка знает, как обращаться с душами. Отец Доминико, вы исповедуете меня после захода солнца?

— Я тебе не нужен, — презрительно ответил монах. — Ибо про тебя сказано в Писании: «Благословенны нищие духом».

— А не припасено ли там проклятия для таких, как ты? — огрызнулся шут. — Да прокляты будут толстые телом, обжоры, не знающие другого бога, кроме собственного желудка!

Монах отвесил шуту увесистый пинок.

— Молчи, гадюка мерзопакостная, мешок с ядом.

Опасаясь худшего, шут вскочил.

— Остерегись! — крикнул он. — Или ты не помнишь, монах, что гнев — смертный грех. Остерегись, говорю я тебе!

Фра Доминико глянул на свою занесённую для удара руку и забормотал молитву, опустив очи долу. Пеппе же попятился к двери.

— Скажи, монах, что мы ели, зайца или твою изношенную сандалию?

— Но теперь-то Бог меня простит, — взревел монах, бросаясь за шутом.

— За твою еду? На колени, монах, вымаливай прощение, — Пеппе увернулся от удара. — И ты ещё полагаешь себя поваром? Фи! Да тебя близко нельзя подпускать к плите. Овсянки у тебя подгорели, форель плавает в жире, а так называемые пирожные…

Чем не понравились шуту пирожные, так и осталось тайной, ибо побагровевший Доминико едва не добрался до Пеппе, но тот успел нырнуть под стол и нашёл убежище за юбками Валентины.

— Прошу вас, сдержите свой гнев, святой отец, — смеясь, как и остальные, обратилась она к фра Доминико. — Он всего лишь пошутил. Относитесь к нему, как сказано в строке Писания, которой вы поделились с нами.

Чуть поостыв, монах вернулся к домашним обязанностям, но долго ещё бормотал что-то себе под нос, похоже, грозился как следует вздуть Пеппе, как только представится удобный случай. А когда они поднялись из-за стола, Валентина, по предложению Гонзаги, распорядилась привести в зал приёмов Эрколе Фортемани. Тут надобно отметить, что по приезде в Роккалеоне Фортемани присвоил себе некие привилегии, которые Гонзага полагал за свои, и теперь намеревался посчитаться с обидчиком.

Валентина попросила остаться и Франческо, дабы своими опытом и знанием жизни он помог ей разобраться в этом, пусть и не слишком запутанном деле. От последних слов Валентины, вернее, от тона, которым она их произнесла, у Гонзаги неприятно защемило сердце. И, возможно, ревность, вкупе с неприязнью к Фортемани, побудила Гонзагу, после того как он послал солдата за пленником, предложить незамедлительно повесить Эрколе.

— К чему устраивать суд? — вопросил он. — Мы все свидетели его неповиновения, и наказание за это только одно. Повесить этого пса!

— Но вы и предложили судить его, — удивилась Валентина.

— Нет, мадонна. Я говорил о дознании. Но, раз вы предложили мессеру Франческо помочь нам, я понял, что вы намерены судить этого негодяя.

— Ну разве можно представить себе, что наш дорогой Гонзага столь кровожаден? — обратилась Валентина к Франческо. — А вы, мессер, разделяете его мнение, что капитана следует повесить, не дав ему сказать и слова в собственную защиту? Подозреваю, что вы поддержите его, ибо, если судить по вашим деяниям, к мягкости вы не склонны.

Гонзага заулыбался, получив наглядное подтверждение, что Валентина раскусила грубую натуру незваного гостя. Но Франческо удивил их ответом.

— Нет, я полагаю, что мессер Гонзага даёт вам плохой совет. Проявите милосердие к Фортемани сейчас, когда он не ждёт его от вас, и он станет вашим верным слугой. Такие люди мне встречались.

— Мессер Франческо не знает всего того, что известно нам, мадонна, — вмешался Гонзага. — Мы должны преподнести наёмникам наглядный урок, если хотим, чтобы они уважали нас и беспрекословно выполняли все наши приказы.

— Вот и преподнесите им урок милосердия, — вставил Франческо.

— Мы подумаем, — подвела черту Валентина. — Мне нравится ваш совет, мессер Франческо, но и предложение Гонзаги не лишено смысла. Хотя в данной ситуации я больше склоняюсь к тому, чтобы винить себя за допущенную ошибку, чем отягощать совесть казнью человека. А вот и Фортемани, так что, по меньшей мере, мы накажем его по суду. А может, он уже и раскаялся в содеянном.

Гонзага хмыкнул и занял место справа от стула Валентины. Франческо стоял слева.

Два вооружённых наёмника подвели к ним Эрколе Фортемани со связанными за спиной руками. Шагал он тяжело, в страхе перед грядущим и не отрывал глаз от Франческо, источника всех его бед. Валентина подала знак Гонзаге.

— Преступление твоё нам известно, — рыкнул он. — Можешь ли ты сказать что-либо в своё оправдание, дабы удержать нас от необходимости повесить тебя?

Брови Фортемани взметнулись вверх: не ожидал он такой ярости от Гонзаги, которого считал скорее женщиной, нежели мужчиной. А затем рассмеялся столь презрительно, что щёки Гонзаги полыхнули огнём.

— Уведите… — начал он, но Валентина остановила его.

— Нет, нет, Гонзага, так нельзя. Скажите ему… Нет, я буду вести допрос сама. Мессер Фортемани, вы обвиняетесь в очень серьёзном преступлении. Мессер Гонзага нанял вас и ваших людей по моей просьбе, вам доверили должность капитана, дабы, командуя ими на моей службе, вы обеспечивали порядок, послушание и дисциплину. Вместо этого вы стали зачинщиком утренней свары, едва не приведшей к смерти ни в чём не повинного человека, к тому же моего гостя. Что вы можете на это ответить?

— Зачинщиком я не был, —пробурчал Фортемани.

— Пусть так, но делалось всё с вашего одобрения, и вы сами приняли участие в этой жестокой забаве вместо того, чтобы остановить её, как требовал ваш долг. То есть ответственность падает на вас, моего капитана.

— Парни они горячие, необузданные, но преданные, — оправдывался Фортемани.

— Насчёт их необузданности вы правы, — неодобрительно кивнула Валентина. — Вы, надеюсь, помните, что уже дважды мессеру Гонзаге предоставлялся случай предостеречь вас. Обе проведённые в стенах замка ночи ваши люди пьянствовали, играли в кости, а раз или два поднимался жуткий шум, и мне уже казалось, что они режут друг другу глотки. Мессер Гонзага указывал вам, что с ними надобно быть построже, но вы не вняли его совету. И полагаю, выпитое накануне вино в немалой степени способствовало их безобразному поведению сегодня утром.

Последовала пауза. Эрколе Фортемани стоял с поникшей головой, вроде бы задумавшись, а Франческо обратил полный восхищения взор на юную девушку с нежными карими глазами, восторгаясь величием её души.

Гонзага же впился глазами в Фортемани, ожидая ответа.

— Мадонна, — заговорил-таки гигант, — а чего вы могли ожидать от этого люда? И мессер Гонзага понимал, что просит меня нанять отнюдь не ангелов, ибо и ваши действия не ограничены рамками закона. Что до их пьянства да горячности, покажите мне солдат, лишённых этих недостатков. Если они трезвенники и послушны, как тёлки, не будет от них толку и на поле боя. А откуда, кстати, взялось вино? Его привёз с собой мессер Гонзага.

— Ты лжёшь, пёс! — взвился тот. — Вино предназначается для стола мадонны, а не для солдат.

— Однако они добрались до него, да оно, может, и к лучшему. Вода в животе не придаёт мужчине храбрости. Да и невелик этот грех, мадонна, — вновь обратился Фортемани к Валентине. — А мои люди докажут вам свою преданность, когда дело дойдёт до схватки. Да, называя их собаками, вы недалеки от истины, но они — мастифы[754], каждый из них, и готовы отдать за вас сто жизней, если б им даровал столько наш Создатель.

— Жизнь-то у них одна, — возразил Гонзага, — и не похоже, чтобы кто-то из них жаждал расстаться с ней ради мадонны.

— Вы ошибаетесь! — с жаром воскликнул Фортемани. — Дайте им командира, способного держать их в узде, поощрять и направлять, и они выполнят любое ваше желание.

— Вот сейчас вы коснулись главного, — вставил Гонзага. — Вы доказали нам, что капитан вы никудышный. Вы не справились с возложенными на вас обязанностями. Проявили неповиновение там, где от вас требовалось подчинение, не только собственное, но и ваших людей. И за это, по моему разумению, вас надлежит повесить. Не тратьте на него времени, мадонна, — он повернулся к Валентине. — Покажем им, как наказывается своеволие.

— Но, мадонна… — Фортемани заметно побледнел.

Гонзага не дал ему закончить.

— Словами тут не помочь. Вы проявили неповиновение, а потому вас ждёт заслуженная кара.

Гигант вновь поник головой, смирившись с неизбежным и не зная, как оправдаться, но неожиданно на помощь ему пришёл Франческо.

— Мадонна, вот тут ваш советник не прав. Обвинение это ложное. Неповиновения не было.

— Как это не было? — она повернулась к графу.

— Видать, у нас появился новый Соломон, — поддакнул Гонзага. — О чём тут говорить, мадонна? Огласите приговор.

— Но подождите, мой добрый Гонзага. Возможно, следует прислушаться к его мнению.

— У вас слишком доброе сердце, — Гонзага махнул рукой, но Валентина уже обратилась к графу и попросила пояснить его последнюю фразу.

— Если бы он поднял руку на вас, мадонна, или Гонзагу или не подчинился отданному одним из вас приказанию, только тогда вы могли обвинить его в неповиновении. Но ничего такого он не сделал. В том, что избили моего слугу, вина его несомненна, но неповиновение здесь ни при чём, ибо он не давал слова подчиняться Ланчотто.

Они смотрели на него так, словно он изрекал истины, а не объяснял суть довольно-таки простого конфликта. Гонзага тут же впал в уныние, глаза Фортемани, наоборот, заблестели надеждой, Валентина кивала, соглашаясь с логикой графа. Спор на том не закончился. Гонзага, кипя злобой, продолжал бросаться и на Франческо, и на Фортемани. Но Франческо твёрдо стоял на своём, так что в конце концов Валентина приняла его сторону и попросила Франческо вынести окончательное решение.

— Вы оказываете мне такую честь, мадонна? — переспросил граф, а Гонзага аж потемнел от гнева.

— Ну разумеется. Судите его по справедливости.

— Мне представляется, что вы сошли с ума, — пробормотал Гонзага, взбешённый тем, что Валентина прислушалась к мнению этого безродного выскочки, игнорируя его собственное. — Мадонна, вы сами в силах принять решение.

— Пусть будет, как я сказала, дорогой Гонзага, — примирительно молвила Валентина, и Гонзаге не оставалось ничего иного, как подчиниться.

— Развяжите ему руки, а затем оставьте его здесь и выйдите, — приказал Франческо солдатам, и те удалились, а Фортемани изумлённо переводил взор с графа на Валентину.

— А теперь слушайте меня внимательно, мессер Фортемани, — голос Франческо звучал сурово. — Вы поступили трусливо, недостойно солдата, каковым вы себя почитаете. И за это, полагаю, я уже наказал вас, унизив в глазах ваших подчинённых. А теперь возвращайтесь к ним и постарайтесь вернуть то уважение, которым должен пользоваться у солдат капитан. И в будущем уже не теряйте его. Пусть это будет вам уроком, мессер Фортемани. Вы сами едва избежали петли да ещё получили подтверждение того, что в трудную минуту ваши солдаты готовы предать вас. Почему это произошло? Да потому что они не видят в вас своего командира. Скорее, вы для них собутыльник и партнёр по игре в кости. Между вами нет необходимой дистанции.

— Господин мой, этот урок я запомню на всю жизнь, — пролепетал преисполненный благодарности гигант.

— Вот и действуйте соответственно. Принимайте командование и призовите ваших солдат к порядку. А мадонна и мессер Гонзага обо всём забудут. Не так ли, мадонна? Мессер Гонзага?

Здравый смысл и интуиция подсказали Валентине, что действия Франческо куда как разумны и направлены лишь ей во благо. А потому заверила Фортемани, что более не будет вспоминать о прошлом. Так что Гонзаге пришлось, пусть и с неохотой, присоединиться к ней.

Фортемани низко поклонился, лицо его стало бледным, как мел, тело била дрожь. Он приблизился к Валентине, опустился на колено, смиренно поцеловал край её платья.

— Мадонна, вам не придётся раскаиваться в вашем милосердии. Я буду служить вам по гроб жизни. И вам тоже, мой господин, — с последними словами он поднял глаза на спокойное лицо Франческо. А затем, не удостоив Гонзагу даже взглядом, встал, вновь поклонился и вышел из комнаты.

Едва за ним закрылась дверь, град упрёков обрушился на Франческо. Но Валентина остановила Гонзагу, не дав тому выговориться.

— Как можно, Гонзага! — воскликнула она. — Я полностью одобряю вынесенное решение. И у меня нет сомнений, что оно более всего отвечает нашим интересам.

— Нет сомнений? И напрасно. Этот человек не успокоится, пока не отомстит нам!

— Мессер Гонзага, — вежливо, но твёрдо обратился к нему Франческо. — Я старше вас возрастом и, возможно, провёл больше времени на войне среди таких людей. При всей его крикливости и склонности к хвастовству Фортемани знает, что такое честь и не лишён чувства справедливости. Сегодня его помиловали, и прощение он получил от мадонны. Заверяю вас, что отныне у неё не будет более надёжного слуги, чем Эрколе Фортемани.

— Я верю вам, мессер Франческо, — улыбнулась графу монна Валентина. — И убеждена, что вы рассудили мудро.

Гонзага кусал губы.

— Возможно, я ошибся, но дай-то Бог, чтобы так оно и было.

Глава 16

ГОНЗАГА СБРАСЫВАЕТ МАСКУ
Четыре мощных стены Роккалеоне образовывали квадрат, в котором сам замок занимал лишь половину. Вторую же, протянувшуюся с севера на юг, занимал сад, разбитый на три террасы. На верхней, в сущности, полоске земли у южной стены росли виноградные лозы, привязанные к потемневшим от времени перекладинам, покоящимся на гранитных столбиках.

Гранитная же лестница, с двумя охраняющими её каменными львами, вела на вторую террасу, называемую верхним садом. Она делилась пополам самшитовой аллеей. Высота и объём стволов деревьев давали представление о почтенном возрасте как сада, так и всего замка. В глубь аллеи проникали лишь редкие солнечные лучи, и прохлада сохранялась там даже в самый жаркий день. Розарии, расположенные по обе стороны аллеи, пребывали в запустении и заросли сорняками.

Третья, нижняя терраса, размером побольше обеих верхних, представляла собой зелёную лужайку, обсаженную акациями и платанами.

На этой лужайке и коротали время, играя в шары, дамы Валентины и паж, а Пеппе добродушно посмеивался над ними, не оставляя без внимания ни одно неловкое движение.

Там же грелся на солнышке и Фортемани, пытаясь забыть выпавшие на его долю утренние переживания, пожирая глазами женщин и охорашиваясь, словно павлин.

Полученный им урок, похоже, прошёл не напрасно. Наёмники, во всяком случае, вели себя куда как скромнее, а четверо из них, с алебардами на плече, несли охрану на стенах замка. Возвращение Фортемани они встретили шуточками и пренебрежительными ухмылками, но пара-тройка увесистых затрещин утихомирили самых активных и привели в чувство остальных. И заговорил Фортемани резко, отрывистыми фразами, отдавая приказы, которые надлежало выполнять, ибо неподчинение награждалось крепкой зуботычиной.

Действительно разительные перемены произошли с Фортемани, ибо вечером, когда наёмники выпили, по его разумению, достаточно много, он приказал им укладываться спать. А когда они никоим образом не отреагировали на его слова, пошёл с жалобой к монне Валентине. Она беседовала с Франческо и Гонзагой в крытой галерее столовой. Только отужинав, они обсуждали, что же делать дальше: покинуть замок или остаться в нём, бежать или отражать нападение войск Джан-Марии. Жалоба Эрколе прервала дискуссию. Валентина послала Гонзагу к наёмникам, дабы их успокоить, что вызвало усмешку Фортемани. Гонзага же с радостью кинулся исполнять поручение, видя в словах Валентины свидетельство того, что она ставит его выше Франческо. Но его ожидал жестокий удар.

При его появлении никто и бровью не повёл, а когда он попытался копировать Франческо, обозвав их швалью и свиньями, наёмники, зная, что слова его не подкреплены силой, ответили ему градом оскорблений, передразнивая его тенорок, который на крике переходил в фальцет, и советуя не вмешиваться в мужские дела, а пойти и поиграть на лютне дамам.

Гонзага, однако, продолжал орать на них, и наёмники начали злиться. Ухмылка на лице многих из них уступила место злобному оскалу. И тут мужество изменило Гонзаге. Протиснувшись мимо Фортемани, который бесстрастно наблюдал за происходящим, привалившись спиной к дверному косяку, не сомневаясь, что миссия придворного окончится провалом, Гонзага с горящими щеками вернулся к Валентине.

Ей ни в коей мере не понравился его рассказ, ибо он не признавался в своём позоре, а заявил, что наёмники скопом бросились на него, желая разорвать на части. Франческо же стоял у окна, барабаня пальцами по подоконнику, устремив взор на залитый лунным светом сад, ни словом, ни жестом не показывая, что угомонил бы наёмников, если б пошёл к ним вместо Гонзаги. Наконец, Валентина повернулась к нему.

— Не могли бы вы… — она замолчала, вновь взглянула на Гонзагу, не желая более ущемлять его и без того сильно уязвлённое самолюбие.

Франческо выпрямился.

— Я могу попробовать, хотя неудача мессера Гонзаги подсказывает мне, что шансов на успех мало. Остаётся лишь надеяться, что он неправильно истолковал их намерения, и мне удастся убедить их разойтись по-хорошему. Я попробую, мадонна, — и с этими словами сошёл с галереи.

— У него всё получится, — заверила Гонзагу Валентина. — На войне он не новичок и знает, с какими словами надо обратиться к этим людям.

— Я желаю ему успеха, — мрачно ответил Гонзага, — но готов с вами поспорить, что итог будет плачевный.

Спорить Валентина не стала, а десять минут спустя Франческо вернулся, такой же невозмутимый.

— Они утихомирились, мадонна.

Валентина удивлённо глянула на него.

— Как вам это удалось?

— Без особого труда, хотя и возникли некоторые осложнения, — он бросил короткий взгляд на Гонзагу и улыбнулся. — Мессер Гонзага обошёлся с ними излишне мягко. Да и невозможно требовать от придворного той суровости, к которой привыкли эти головорезы. С ними нет нужды цацкаться, и лишний подзатыльник будет только во благо, — говорил он вроде бы на полном серьёзе, без тени иронии. Во всяком случае Гонзага последней не уловил.

— Чтобы я пачкал руки об эту мразь? — ужаснулся он. — Да я скорее умру.

— Или вскорости после этого, — вставил Пеппе, незамеченным поднявшийся на галерею. — Госпожа моя, видели бы вы нашего паладина. Наверное, Марс никогда так не гневался, как он, появившись перед этими наёмниками. С какой яростью приказал он укладываться всем спать, пообещав в противном случае загнать их в казарму палкой.

— И они пошли? — спросила Валентина.

— Не сразу. Выпили они достаточно много, чтобы казаться себе храбрецами, и один из них попытался напасть на мессера Франческо. Но тот скрутил наглеца в бараний рог и повелел Фортемани бросить его в подземелье и держать там, пока тот не протрезвеет. А затем вышел, не дожидаясь исполнения своих приказов, полагая, что более его присутствие не требуется. И не ошибся. Они поднялись, кто-то выругался, но не слишком громко, дабы не услышал Фортемани, и отправились на боковую.

Валентина одарила Франческо восхищённым взглядом и самыми тёплыми словами поблагодарила его за храбрость. Граф сразу же расцвёл.

— На войне вам часто доводилось попадать в подобные передряги? — но слова эти были скорее утверждением, чем вопросом.

— Да, разумеется, — кивнул Франческо.

И тут Гонзага решил воспользоваться удобным случаем, чтобы побольше узнать о личности этого наглеца.

— Но мы ещё не удостоились чести услышать ваше имя, — промурлыкал он.

Франческо обернулся к нему, мысли с быстротой молнии проносились в его голове, хотя лицо оставалось спокойным. Открываться ещё не время, решил он, ибо близкое родство со Сфорца могло вызвать недоверие со стороны Валентины. Все знали, что Джан-Мария всегда высоко ценил графа Акуильского, а весть о его внезапном падении и изгнании не могла достичь ушей племянницы герцога Гвидобальдо, ибо она укрылась в Роккалеоне до того, как об этом стало известно в Урбино. Имя его могло возбудить подозрение, а разрыв с Джан-Марией был бы истолкован как мнимый, направленный лишь на прикрытие истинных целей. Уж Гонзага постарался бы убедить в этом Валентину, благо она прислушивалась к мнению придворного.

— Меня зовут Франческо, как я и говорил вам.

— Но есть же у вас и фамилия, — заинтересовавшись, добавила Валентина.

— Да, но она столь похожа на имя, что не заслуживает упоминания. Я — Франческо Франчески, странствующий рыцарь.

— И рыцарь истинный, — и так нежно улыбнулась ему Валентина, что Гонзага закипел от злобы.

— Что-то не слышал я такой фамилии. Ваш отец…

— Тосканский дворянин, — тут Франческо не погрешил против истины.

— Но не придворный? — предположил Ромео.

— Нет, — подтвердил Франческо его догадку.

— Ага! — воскликнул Гонзага, а затем добавил с лёгким пренебрежением, которое осталось незамеченным простосердечной Валентиной. — Но тогда ваша мать…

Щёки Франческо полыхнули румянцем.

— Моя мать познатней вашей, — последовал резкий ответ, сопровождаемый пронзительным смехом шута.

Гонзага поднялся, тяжело дыша, взгляды мужчин скрестились, словно мечи, а Валентина в недоумении смотрела на них.

— Господа, господа, о чём вы спорите? — поспешила она вмешаться. — Почему вы смотрите друг на друга как враги?

— Для честного человека он слишком чувствителен к расспросам, мадонна, — ответил Гонзага. — Как змея, затаившаяся в траве, он готов пустить в ход ядовитые зубы, чувствуя, что мы пытаемся раскусить его.

— Стыдитесь, Гонзага! — встала и Валентина. — Что вы такое говорите? Или Бог лишил вас разума. Господа, вы оба мои друзья, а потому не гоже вам враждовать друг с другом.

— Мысль интересная, — прокомментировал шут.

— А вы, мессер Франческо, забудьте его слова. Он не хотел вас обидеть. У него чересчур богатое воображение, но доброе сердце.

В то же мгновение чело Франческо разгладилось.

— Раз вы меня просите, а он подтвердит, что не имел в виду ничего плохого, я не буду держать на него зла.

Гонзага, поостыв, понял, что зашёл слишком далеко, и с охотой пошёл на мировую. Но при расставании с Валентиной, после того как Франческо уже ушёл, не преминул нанести ещё один удар.

— Мадонна, и всё-таки я не доверяю этому человеку.

— Не доверяете? Почему? — нахмурилась Валентина.

— Объяснить не могу, но сердцем чувствую, что-то не так, — и коснулся рукою груди. — Если вы скажете, что он не шпион, можете называть меня дураком.

— Пожалуй, справедливо и первое, и второе, — она рассмеялась, а затем добавила, уже строже. — Идите спать, Гонзага. Сегодня у вас не всё в порядке с головой. Пеппино, позови моих дам.

Но едва они остались одни, Гонзага подошёл к Валентине вплотную. Муки ревности толкнули его на отчаянный шаг. Лицо побледнело, глаза горели мрачным огнём.

— Пусть будет по-вашему, мадонна, но завтра, уедем мы отсюда или останемся, его с нами не будет.

Валентина величественно выпрямилась, гордо вскинула голову.

— Решать это будем я и он.

Гонзага глубоко вдохнул, но в голосе его зазвучали железные ноты.

— Предупреждаю вас, мадонна! Если этот безымянный sbirro[755] попытается встать между нами, клянусь Богом и всеми святыми, я его убью!

Открывающаяся дверь прервала монолог Гонзаги, он отступил, поклонился и мимо вошедших дам Валентины выскользнул из комнаты. Но, едва переступил порог, его дёрнули за рукав. Посмотрев вниз, он увидел Пеппино. Наклонился, повинуясь знаку шута.

— Только для ваших ушей, ваше сиятельство, — прошептал тот. — Тут один пошёл за шерстью, а вернулся стриженым.

Грубо оттолкнув шута, Гонзага зашагал к себе.

А Валентина присела у окна, злость и изумление боролись в ней. Щёки побледнели, грудь учащённо вздымалась. Впервые Гонзага дал ей понять, какова его истинная цель, но сделал это столь неуклюже, что лишил себя даже надежды на успех, а вызвал лишь негодование, обратившись к ней в недопустимом тоне. Но более всего её изумляло, как он вообще посмел признаться ей в своих чувствах. Ибо означало это только одно: Гонзага не понимал, что в её глазах он был, есть и будет только слугой, которому прежде всего надлежит знать дистанцию между ним и его господами.

Гонзага, в те же минуты меряя комнату шагами и улыбаясь самому себе, думал совсем о другом, и мысли его были весьма оптимистичными. Конечно, он поспешил. До сбора урожая ещё далеко, плод не созрел, но и нет ничего плохого в том, что он легонько тряхнул дерево. Пусть и преждевременно, но с большей лёгкостью свалится плод, когда придёт срок. Он вспоминал мягкость Валентины, её неизменно доброе отношение к себе, не подозревая, что чувства эти естественны для девушки, и аура доброты окружает её точно так же, как розу — нежный аромат. Она источает этот аромат, ибо так распорядилась мать-природа, а вовсе не потому, что запах нравится мессеру Гонзаге. И заснул он в полной уверенности, что всё идёт как нельзя лучше.

Граф Акуильский прохаживался по своей комнате в Львиной башне. Он улыбнулся, когда взгляд его упал в угол: там, среди вооружения, сложенного Ланчотто, тускло блестел щит с гербом, на котором лев Сфорцы мирно соседствовал с орлом Л’Акуилы.

— Если бы мой дорогой Гонзага увидел этот щит, он бы более не любопытствовал насчёт моих родителей, — и, осторожно вытащив щит, Франческо растворил окно и бросил его в ров, после чего лёг и вскоре заснул с улыбкой на лице и образом Валентины в сердце.

Да, ей требовалась иная, дружеская рука, дабы уберечь её от посягательств Джан-Марии, решившего доказать своё право на Валентину силой оружия. И рука эта будет его, если только она не ответит отказом. Уже засыпая, Франческо прошептал её имя. Спал он крепко, а пробудил его громкий стук в дверь и тревожный голос Ланчотто.

— Просыпайтесь, господин мой! Скорее! Мы в осаде!

Глава 17

ВРАГ
Граф спрыгнул с кровати, поспешил к двери, чтобы впустить слугу, который возбуждённо сообщил ему, что Джан-Мария ночью прибыл под стены Роккалеоне и расположился лагерем на равнине перед замком.

Ланчотто всё ещё говорил, когда вошедший паж передал Франческо просьбу монны Валентины незамедлительно прийти в зал приёмов. Он торопливо оделся и вместе с Ланчотто, следующим за ним по пятам, спустился вниз.

Пересекая второй внутренний двор, они увидели дам Валентины, обсуждающих случившееся с фра Доминико. Последний, в торжественном облачении, намеревался служить утреннюю молитву. Франческо вежливо поздоровался с ними и прошёл в зал, оставив Ланчотто за порогом.

Валентина совещалась с Фортемани. Разговаривая с ним, она ходила по залу, более ничем не выдавая своего волнения. А страх, если он и закрался в её душу в час испытаний, вообще не проявлялся никоим образом. При виде Франческо радостная улыбка осветила её лицо. Она приветствовала его, как самого близкого друга. А затем печально вздохнула.

— Я искренне сожалею, мессер Франческо, что мои неудачи коснулись и вас. Мне сказали, что замок осаждён, так что ваша судьба слилась с нашей. Ибо не будет вам дороги, пока Джан-Мария не снимет осады. И у меня больше нет выбора, уезжать или оставаться. Нас принудили принимать бой.

— Госпожа моя, я не могу разделить ваши сожаления на мой счёт, — с готовностью, даже весело ответил Франческо. — Поступок ваш, мадонна, кто-то может расценить как безумие, но это безумство храбрых, и я буду горд, если вы позволите привнести в него и свою лепту.

— Но, мессер Франческо, вы же ничем мне не обязаны.

— Долг истинного рыцаря — помогать попавшей в беду деве. И я не могу найти лучшего применения своим рукам, как взять в них оружие и защитить вас от герцога Баббьяно. Я у вас на службе, монна Валентина, и располагайте мною, как сочтёте нужным. Война для меня не в диковинку, и я смогу принести хоть какую-то пользу.

— Назначьте его губернатором Роккалеоне, — предложил Фортемани, благодарный тому, кто спас ему жизнь. Кроме того, гигант понимал, что едва он сам — Гонзага, естественно, в расчёт не брался — сможет организовать оборону замка лучше Франческо.

— Вы слышали, что сказал Эрколе? — тон Валентины показывал, что предложение Фортемани ей по душе.

— Мадонна, для меня это слишком большая честь, — с достоинством ответил Франческо. — Но, если вы доверите мне замок, я буду защищать его до последнего вздоха.

Не успела она сказать и слова, как через боковую дверь в зал влетел Гонзага, побледневший, с полой плаща, перекинутой через правую руку вместо обычной левой. Да и вообще по его наряду было видно, что одевался, он в спешке, без свойственной ему тщательности. Франческо он сухо кивнул, Фортемани словно и не заметил, низко склонясь перед Валентиной.

— Я очень огорчён, мадонна… — но Валентина прервала его.

— Для того нет особой причины. Разве мы этого не ожидали?

— Пожалуй, что да. Но я надеялся, что Джан-Мария не посмеет зайти столь далеко.

— Надеялся? Даже после того известия, что принёс нам мессер Франческо? — только сейчас, похоже, у неё открылись глаза. — Что-то я не слышала от вас подобных речей, когда вы советовали мне бежать в Роккалеоне. Тогда вас не смущало, что предстоит схватиться с Джан-Марией. Наоборот, вас переполнял боевой пыл. С чего же такая перемена? Уж не надвинувшаяся ли опасность тому причина?

Презрение в голосе Валентины больно било по тщеславию Гонзаги, к чему, собственно, она и стремилась. Вчерашнее его поведение подсказало девушке, что нет нужды поддерживать то ложное впечатление, будто она сверх меры благоволит к нему. Да и сегодняшнее поведение Гонзаги, пусть не в критический, но достаточно сложный момент, выставило его в новом свете, и Валентине никак не нравилось то, что она видела.

Гонзага поник головой, щёки его полыхнули румянцем стыда: упрёки эти прозвучали в присутствии Фортемани и Франческо, этого выскочки.

— Мадонна, — заговорил он с достоинством, словно последние слова Валентины относились не к нему, — я пришёл сообщить вам, что герольд Джан-Марии просит его выслушать. Вы позволите мне принять его?

— Вы очень заботливы, Гонзага, — ответила она. — Но я не сочту за труд выслушать его сама.

Гонзага поклонился, затем искоса глянул на Франческо.

— Кстати, мы можем договориться и о пропуске для этого господина.

— Едва ли они разрешат ему уехать, — последовал ответ. — Да и нет нужды просить их об этом, поскольку мессер Франческо согласился принять пост губернатора Роккалеоне. Но мы заставляем герольда ждать. Господа, не подняться ли нам на стену?

Они поклонились и последовали за ней, Гонзага первый, с перекошенным от ярости лицом, ибо это назначение он счёл ответом на жаркие слова, которые прошлым вечером прошептал на ухо Валентины.

Пересекая двор, Франческо отдал первый приказ, и шестеро наёмников присоединились к ним, дабы герольд увидел, что осаждавшим придётся иметь дело с вооружённым гарнизоном, а не с беззащитной девушкой.

У рва их ожидал высокий мужчина на сером жеребце. Шлем его ярко блестел на утреннем солнце, алый плащ украшал лев с герба Сфорцы. Он низко поклонился, увидев Валентину и её свиту. Граф Акуильский заблаговременно надвинул шляпу на лоб, дабы лицо его оставалось в тени.

— От имени моего господина, высокородного и могущественного Джан-Марии Сфорца, герцога Баббьяно, я предлагаю вам сдаться, сложить орудие и открыть ворота.

Последовала короткая пауза, после чего Валентина спросила герольда, всё ли он сказал или что-то упустил. Герольд, вновь склонившись к холке жеребца, ответил, что послание герцога Баббьяно передано ей полностью.

Валентина повернулась к сопровождавшим её мужчинам. На лице её отразилось смущение. Она понимала, что должна дать достойный ответ, но не знала, как это сделать, ибо её монастырские наставницы и представить себе не могли, что их подопечная окажется в столь щекотливой ситуации, а потому и не научили её, что надобно предпринять в подобном случае. Обратилась она к Франческо.

— Ответьте ему, господин губернатор, — улыбнулась Валентина, и Франческо, выступив вперёд, наклонился над зубцом крепостной стены.

— Господин герольд, — голос его звучал хрипло, не так, как всегда, — если вас это не затруднит, скажите мне, с каких это пор герцог Баббьяно находится в состоянии войны с Урбино, ибо я не вижу другой причины, объясняющей появление его войск у этого замка и требования о сдаче.

— Обращаясь с этим посланием к Валентине делла Ровере, — прокричал герольд, — его светлость заручился согласием герцога Урбино.

Тут Валентина оказалась рядом с Франческо и, более не церемонясь, высказала всё, что накопилось у неё на душе.

— Это послание, мессер, равно как и присутствие здесь вашего господина, лишь новое звено в череде оскорблений, которым я подверглась с его стороны. Скажите ему об этом. А ещё я попрошу моих советников разобраться, есть ли у него право посылать вас ко мне с таким поручением, после чего, возможно, он получит ответ на свой вызов.

— Может быть, мадонна, вы хотите, чтобы его светлость подъехал сюда, чтобы переговорить с вами лично?

— Вот этого мне совершенно не хочется. Мне уже представлялся случай сказать Джан-Марии всё, что я о нём думаю, — и гордо повернувшись, показывая тем самым, что аудиенция окончена, она отошла от крепостных зубцов.

Потом она провела короткое совещание с Франческо, который высказал несколько предложений, способствующих укреплению обороны замка. Валентина одобрила их все, без исключения. Настроение у неё заметно улучшилось, ибо теперь рядом с ней был человек, действительно знающий толк в военном деле. Ей нравилось даже просто смотреть на его стройную, подтянутую фигуру, на пальцы, привычно охватывающие рукоять меча, спокойное, не ведающее страха лицо. И даже когда он говорил о грозящих им опасностях, они казались не такими уж страшными — так уверенно звучал его голос.

Вместе с Фортемани Франческо незамедлительно перешёл к реализации предложенных им мер. Теперь гигант следовал за ним, как верный пёс за хозяином, понимая, что видит перед собой истинного солдата удачи, наёмника-профессионала, в сравнении с которым сам он ненамного отличается от набранного им отребья. Передалась Эрколе и уверенность Франческо, ибо последний вроде бы относился к происходящему как к комедии, разыгрываемой герцогом Баббьяно. Франческо вдохновил Валентину и Фортемани, последний же поднял боевой дух солдат. Энергия графа Акуильского передалась и им, а из восхищения своим новым командующим родились и окрепли уважение к порученному им делу и гордость за сопричастность к тому, что вершилось на их глазах. Ещё через час Роккалеоне, до того тихий и покойный, воинственно гудел, словно растревоженный улей, а Валентина, видя всё это, изумлялась могуществу волшебника, которому она вверила свою крепость, ибо только чудо могло так преобразить её гарнизон.

Только единожды хладнокровие изменило Франческо. Случилось это после того, как, спустившись в пороховой погреб, он обнаружил там лишь одну бочку с порохом. Он повернулся к Фортемани и спросил, где Гонзага распорядился сгрузить боеприпасы. Фортемани знать ничего не знал, а потому Франческо отправился на розыски Гонзаги. И нашёл его в самшитовой аллее, где придворный что-то жарко втолковывал Валентине. При появлении Франческо Гонзага разом смолк, нахмурился.

— Мессер Гонзага, где вы храните порох? — осведомился Франческо.

— Порох? — Гонзагу охватило предчувствие беды. — А разве его нет в погребе?

— Есть… маленькая бочка, достаточная для того, чтобы раз или два выстрелить из орудия, не оставив ничего для наших аркебуз. Где порох, который вы привезли с собой?

— Весь порох в погребе. Другого нет.

Франческо застыл, на мгновение потеряв дар речи, не сводя глаз с придворного. А затем не смог сдержать гнева.

— Так-то вы намеревались защищать Роккалеоне? — голос его разил, словно меч. — Запасли в достатке вина, не забыли про стадо овец да всяческие деликатесы. Вы намеревались забросать врага костями или полагали, что никакой осады не будет?

Вопрос этот угодил в самое яблочко, и Гонзага вспыхнул, словно порох, запасти который он не удосужился. Его ярость была столь велика, что ответил он, как должно мужчине.

С презрением в голосе отмёл он обвинения Франческо, завершив тираду предложением решить спор поединком, пешими или конными, мечом или копьём.

Но тут вмешалась Валентина, осадив их обоих. Но с Франческо она говорила вежливо, выразив надежду, что он наилучшим образом использует всё то, чем располагает Роккалеоне. С Гонзагой же — с крайним пренебрежением, ибо вопрос Франческо, так и оставшийся без ответа, окончательно открыл ей глаза. Она и так уже достаточно отчётливо представляла, с какой целью Гонзага побуждал её к побегу из Урбино, а теперь отпали и последние сомнения. Она вспомнила его поведение, когда пришла весть, что Джан-Мария полон решимости осадить и взять штурмом Роккалеоне, его совет покинуть замок. А ведь в Урбино он убеждал её, что на силу надобно отвечать силой.

Эту словесную перепалку прервал звук горна.

— Герольд! — воскликнула Валентина. — Пойдёмте, мессер Франческо, узнаем, что он скажет нам на этот раз.

И увела Франческо, оставив чуть не плачущего от унижения Гонзагу в тени самшита.

Герольд вернулся, чтобы сообщить: ответ Валентины не оставляет Джан-Марии иного выхода, кроме как дождаться прибытия герцога Гвидобальдо, который уже в пути. Прибытия правителя Урбино, полагал Джан-Мария, будет достаточно, чтобы Валентина пошла навстречу его требованию открыть ворота и сдаться на милость победителя.

Таким образом, остаток дня прошёл в Роккалеоне мирно, если не считать бури, поселившейся в сердце Ромео Гонзаги. В тот вечер он сидел за ужином, никем не замечаемый, за исключением дам Валентины да шута, несколько раз проехавшегося насчёт его мрачности. Сама же Валентина всё своё внимание уделяла графу, и пока Гонзага, поэт, певец, признанный острослов, в общем, образцовый придворный, молчал, надув губы, этот выскочка, неотёсанный мужлан развлекал сидящих за столом весёлыми историями, завоевав симпатии всех, за исключением, разумеется, мессера Гонзаги.

Об осаде граф говорил столь легко и непринуждённо, что на душе у его слушателей заметно полегчало. Нашлось у него что сказать и о Джан-Марии, и Валентина и дамы вдоволь насмеялись. Он ясно дал понять всем, что, хотя воевать ему пришлось достаточно много, ни одна кампания не увлекала его больше, чем оборона Роккалеоне. А в победном исходе он не сомневался.

Дамы млели от восторга. Ещё бы! Раньше жизнь сталкивала их лишь с мужчинами-марионетками, наполнявшими парадные залы и приёмные дворцов, которые умели лишь кланяться да витиевато излагать свои далеко не глубокие мысли, то есть с теми, кто волею судеб всегда окружает правителей. А тут перед ними предстал человек совершенно иного склада, несомненно, высокого происхождения, от которого веяло духом военного лагеря, а не затхлостью дворца, начисто лишённый позёрства, столь ценимого при дворе герцога Урбино.

Был он молод, но уже не зелен, красив, и именно мужской красотой. Мелодичный его голос, как им уже доводилось слышать, мог становиться суровым, требующим беспрекословного выполнения отданного приказа. А уж если он смеялся, то от души, без всяких задних мыслей.

И Гонзаге не оставалось ничего иного, как молча злиться, про себя кляня на все лады человека, которого он бы и на пушечный выстрел не подпустил ко дворцу.

Вечер этот не доставил ему радости, но следующий день принёс ещё большие разочарования.

Утром к Роккалеоне прибыл герцог Урбино и сам, в сопровождении одного горниста, подошёл ко рву. В третий раз под стенами замка прозвучал горн.

Как и днём ранее, Валентина поднялась на стену в сопровождении Франческо, Фортемани и Гонзаги. Последнего не приглашали, но и не стали гнать прочь, а потому он плёлся в хвосте, вроде бы по-прежнему считаясь одним из офицеров Валентины.

Франческо для столь торжественного случая облачился в боевой наряд и появился, с головы до ног закованный в сверкающую сталь. На шлеме развевался плюмаж, забрало он поднял, но издалека разглядеть черты его лица не представлялось возможным. Так что сохранялась надежда, что Гвидобальдо его не узнает.

Встреча с герцогом не оставила у Валентины тёплых воспоминаний. Подданные его любили, но с племянницей он держался отстранённо, не допуская сближения. Вот и теперь он и не попытался воззвать к голосу крови. Пришёл Гвидобальдо с войной, как правитель, желающий вразумить взбунтовавшегося вассала, потому и обратился к Валентине с соответствующими словами.

— Монна Валентина, — никакого намёка на то, что она — его племянница, — хотя ваше непослушание глубоко огорчает меня, не рассчитывайте и не надейтесь на какие-либо привилегии или милосердие, обусловленные тем, что вы — женщина. Мы отнесёмся к вам точно так же, как к любому мятежнику, пошедшему против воли властелина.

— Ваше высочество, я не ищу для себя никаких привилегий, кроме тех, что дарованы мне, женщине, матерью-природой. Привилегии эти никоим образом не имеют отношения к войне и оружию и состоят лишь в том, что я имею право отдать руку и сердце лишь моему избраннику. И пока вы не осознаете того, что я — женщина, а осознав, не примиритесь с этим и не дадите мне слова, что Джан-Мария мне более не жених, до тех пор я останусь здесь, несмотря на вас, ваших солдат и вашего союзника, полагающего, что путь к сердцу женщины лучше всего прокладывать пушечными ядрами.

— Я думаю, у нас найдутся средства заставить вас вспомнить о чувстве долга, — последовал мрачный ответ.

— Долга перед кем?

— Перед государством, принцессой которого вы удостоились чести родиться.

— А как же мой долг перед собой, моим сердцем, женским естеством? Или это в расчёт не берётся?

— Это не те вопросы, по которым принято спорить через крепостную стену. И приехал я сюда не для дискуссии, а чтобы предложить вам сдаться. Если же вы ответите отказом, пеняйте на себя.

— И буду пенять, но не подчинюсь вам. Сдаваться я не собираюсь. Делайте, что хотите, если считаете, что насилие делает честь вашему мужскому достоинству и рыцарству. Я обещаю вам, что Валентина делла Ровере никогда не станет женой герцога Баббьяно.

— Так вы отказываетесь открыть ворота? — голос Гвидобальдо уже дрожал от ярости.

— Окончательно и бесповоротно.

— И долго вы намерены упорствовать?

— До последнего моего вздоха.

Гвидобальдо саркастически рассмеялся.

— Тогда я умываю руки и более не отвечаю за последствия вашего решения. Оставляю вас заботам будущего мужа, Джан-Марии Сфорца. Он, похоже, очень торопится со свадьбой, так что может излишне жёстко обойтись с замком, но вина за это будет лежать только на вас. Но я заранее предупреждаю вас, что полностью одобряю любые его действия. И прошу задержаться ещё на несколько минут, чтобы выслушать те слова, которые, возможно, хочет сказать вам его светлость. Надеюсь, что его красноречие окажется более убедительным.

И, отсалютовав Валентине, Гвидобальдо развернул лошадь и ускакал. Девушка, наверное, ушла бы, но Франческо убедил её остаться и подождать герцога Баббьяно. Время это Валентина и Франческо провели в оживлённой беседе, прохаживаясь по стене. Гонзага и Фортемани ходили следом, первый — в мрачном молчании, сверля спину Франческо яростными взглядами.

С высоты крепостных стен они обозревали полураздетых солдат, торопливо ставящих зелёные, коричневые, белые палатки. Маленькая армия насчитывала не более сотни человек, ибо Джан-Мария полагал, что большего числа для взятия Роккалеоне не потребуется. Тем более что основную ставку, как они поняли, наблюдая за лагерем, он делал не на живую силу, а на десять тяжёлых, запряжённых быками повозок, выкатившихся из леса. На каждой покоилась пушка. А уж за ними показались телеги с амуницией и съестными припасами.

Гвидобальдо тем временем достиг лагеря и спешился у шатра, высившегося в самой его середине. Из шатра, размерами поболе палаток, вышел низкорослый толстяк, в котором острые глаза Франческо без труда разглядели Джан-Марию.

Слуга подвёл жеребца, помог господину сесть в седло, а затем в сопровождении того же горниста Джан-Мария двинулся к замку. У самого рва натянул поводья, увидев Валентину, снял шляпу и склонил рыжеватую голову.

— Монна Валентина, — позвал он, устремив вверх взгляд маленьких, жестоких глаз, а когда она подошла к крепостным зубцам, продолжил. — Я искренне сожалею, что его высочество, ваш дядя, не смог добиться своего. И, раз он потерпел неудачу, боюсь и у меня немного шансов на успех, во всяком случае, если рассчитывать только на слова. И всё-таки я прошу дозволения переговорить с вашим капитаном, кто бы он ни был.

— Мои капитаны перед вами, — ровным голосом ответила Валентина.

— О? И их так много? Сколько же у вас солдат?

— Достаточно, — вмешался Франческо, из глубины шлема голос его звучал глухо, — чтобы разнести вас и всю собранную вами шваль на мелкие клочки.

Джан-Мария устремил на него злобный взгляд, но увидел лишь стальные латы да тёмный зев поднятого забрала.

— Кто ты такой, негодяй? — вопросил Джан-Мария.

— Сам ты негодяй, будь ты хоть двадцать раз герцог, — последовал ответ, сопровождаемый смехом Валентины.

Никогда ещё, с тех пор как Джан-Мария издал первый крик, появившись из чрева матери, ни один человек не одёргивал его так грубо. Стоит ли удивляться, что его бледное лицо побагровело.

— Слушай меня внимательно! — проревел он. — Какая бы судьба ни ждала остальных защитников замка после того, как я захвачу его, тебе лично я обещаю верёвку и крепкий сук, на котором тебя и вздёрнут.

— Ба! — отмахнулся рыцарь. — Поначалу птичку нужно поймать. И не надейтесь, что Роккалеоне достанется вам, словно перезревший плод, упавший на землю. Пока я жив, вашей ноги тут не будет, ваша светлость, а жизнь мне очень дорога, и просто так я с ней не расстанусь.

Тут Валентина повернулась к Франческо, глаза её уже не смеялись.

— Довольно, мессер! — прошептала она. — Не стоит ещё более раздражать его.

— Да, да, — заверещал Гонзага. — Более ничего не говорите, а не то вы нанесёте нам непоправимый урон.

— Мадонна, — герцог Баббьяно тоже более не желал общаться с Франческо, — я даю вам двадцать четыре часа на раздумья. Вы видите прибывшие в лагерь орудия. Завтра, когда вы проснётесь, они будут нацелены на ваши стены. Более сказать вам мне нечего. Могу я просить вашего дозволения перед отъездом переговорить с мессером Гонзагой?

— Раз вы уезжаете, можете говорить с кем угодно, — презрительно бросила Валентина и, повернувшись, знаком предложила Гонзаге подойти к краю стены.

— Я могу поклясться, что этот шут уже дрожит от страха перед возмездием, — прокричал герцог, — и, возможно, страх заставит его руководствоваться здравым смыслом. Мессер Гонзага, как я понимаю, вы нанимали на службу гарнизон Роккалеоне, а потому предлагаю вам отдать приказ опустить мост. Именем Гвидобальдо, равно как и своим, обещаю всем прощение, за исключением того мерзавца, что стоит рядом с вами. Но если ваши солдаты окажут сопротивление, будьте уверены, что я не оставлю в Роккалеоне камня на камне и не пощажу никого.

Гонзагу трясло, как лист на ветру, лицо его посерело, от ужаса перехватило дыхание. А потому ответил за него Франческо.

— Мы слышали ваши условия. Нам они не подходят. Так что не сотрясайте воздух пустыми угрозами.

— Мессер, мои условия не для тебя. Я не знаю, кто ты такой. Не собираюсь обращаться к тебе и не желаю, чтобы ты говорил со мной.

— Если вы задержитесь здесь ещё на минуту, то с вами заговорят аркебузы, — и тут же скомандовал воображаемому воинству, слева от себя. — Аркебузынаизготовку! Запалить фитили! Ну, господин герцог, вы уезжаете или прикажете разнести вас в клочья?

В ответ послышался поток проклятий, перемежающихся угрозами в адрес Франческо.

— Приготовиться к стрельбе! — прокричал Франческо, и герцог, прервав речь на полуслове, поскакал прочь вместе с трубачом, а им вслед нёсся хохот Франческо.

Глава 18

ПРЕДАТЕЛЬСТВО
— Мессер, вы добьётесь того, что нас всех повесят, — пробормотал Гонзага, когда они спустились со стены. — Разве так говорят с принцами?

Валентина нахмурилась, недовольная тем, что Гонзага посмел упрекать её рыцаря. Но Франческо вновь рассмеялся.

— Клянусь святым Павлом, как, по-вашему, мне следовало с ним говорить? Прибегнуть к лести? Молить о пощаде, убеждать, что строптивую даму можно уломать и без помощи артиллерии? Нет, мессер Гонзага, мне это не подходит.

— Похоже, храбрость мессера Гонзаги убывает именно тогда, когда ей надобно возрастать, — заметила Валентина.

— Мадонна, вы путаете храбрость с безрассудством, — возразил Гонзага.

Вскорости оказалось, что не только Гонзага придерживается того же мнения, ибо во дворе к ним приблизился коренастый, заросший чёрными волосами наёмник. Звали его Каппоччо.

— Мессер Гонзага, мессер Эрколе, можно вас на пару слов, — и такой наглостью веяло от его обращения, что все остановились, а Франческо и Валентина, шедшие впереди, обернулись, чтобы послушать, что же он скажет. — Когда я поступал к вам на службу, вы дали мне понять, что рисковать шкурой не придётся. Мне сказали, что ни о какой войне не может быть и речи, в крайнем случае, возможна случайная стычка с солдатами герцога. В этом вы убеждали и моих товарищей.

— Это правда? — Валентина посмотрела на Фортемани, к которому, собственно, и обращался Каппоччо.

— Да, мадонна, — кивнул тот. — Но я повторял лишь услышанное от мессера Гонзаги.

— Значит, вы, — Валентина повернулась к Гонзаге, — прямо заявляли, что воевать им не придётся?

— Можно сказать, да, мадонна, — с неохотой признал Гонзага.

Долго смотрела на него Валентина.

— Мессер Гонзага, кажется, я начинаю понимать, что вы за человек.

Каппоччо, однако, мало интересовали подобные сантименты, а посему он продолжил.

— Мы все слышали разговор вашего нового губернатора и его высочества герцога Баббьяно. В том числе и выставленные им условия, которые отклонил господин губернатор. И я хочу сказать вам, мессер Эрколе, что у меня нет желания оставаться в Роккалеоне, дожидаясь, пока Джан-Мария захватит замок и вздёрнет меня на суку. В этом меня поддержат многие.

Валентина не сводила глаз с полного решимости лица Каппоччо, и впервые в её сердце закрался страх. Она уже начала поворачиваться к Гонзаге, чтобы как следует отчитать его, но вмешался Франческо.

— Стыдись, Каппоччо. Как ты мог заговорить об этом в присутствии нашей госпожи, трус ты этакий.

— Я не трус, — Каппоччо покраснел. — На поле боя я готов сражаться за того, кто мне платит. Но сидеть в крепости и ждать, пока тебя придушат, словно крысу, — это не по моей части.

Франческо встретился с ним взглядом, затем посмотрел на остальных шестерых или семерых наёмников, столпившихся за спиной Каппоччо и жадно вслушивающихся в каждое слово. Выражение их лиц не оставляло сомнений в том, что все они разделяют его мнение.

— Солдат ли ты, Каппоччо? — с издёвкой спросил Франческо. — Или я должен сказать, в чём ошибся Фортемани, беря тебя на службу. Ему, похоже, следовало сразу определить тебя на кухню в помощь повару.

— Господин рыцарь!

— Ба! Да ты повышаешь на меня голос? Или ты думаешь, что я такой же, как ты, и пугаюсь шума?

— Шум меня не пугает.

— Неужели? Тогда чего же ты наложил в штаны от пустых угроз герцога Баббьяно? Будь ты действительно солдатом, ты не стал бы говорить: «Я готов умереть так, а не иначе». И твоё утверждение, что ты готов умереть в чистом поле, — ложь.

— Нет! Не ложь!

— Тогда почему ты готов умереть там, но не здесь? Или ты забыл, что не человек, но судьба определяет место и время смерти? Но успокойся, женщина, — Франческо рассмеялся и возвысил голос, чтобы его хорошо слышали остальные наёмники. — Умирать тебе не придётся, ни там, ни здесь.

— Когда Роккалеоне сдастся…

— Роккалеоне не сдастся, — прогремел Франческо.

— Хорошо, когда его возьмут штурмом.

— Его не возьмут штурмом, — в голосе губернатора звенела уверенность. — Будь у Джан-Марии в союзниках время, он бы уморил нас голодом. Но времени-то у него и нет. Враг стоит на границе его герцогства, и через несколько дней, максимум, через неделю, ему придётся возвращаться в Баббьяно и защищать собственную корону.

— Тем больше у него оснований подвергнуть замок бомбардировке, — по тону Каппоччо чувствовалось, что этот аргумент он считает неотразимым.

Но Франческо незамедлительно оспорил это утверждение.

— Не верьте этому. Говорю вам, Джан-Мария на такое не пойдёт. А если и отдаст приказ открыть огонь, разве эти стены рухнут от нескольких ядер? На штурм он может решиться, но не мне объяснять солдату, что двадцать храбрых парней, а я считаю вас таковыми, несмотря на твои, Каппоччо, трусливые речи, без труда расправятся и с тысячью человек, не говоря уже о сотне, что привёл с собой герцог. И учти, я говорю тебе только то, во что верю сам, ибо Джан-Мария, как ты, должно быть, помнишь, обещал повесить и меня. Я солдат, как и ты, а потому и рискуем мы одинаково. И разве я колеблюсь, сомневаюсь в победе только потому, что мне пригрозили виселицей? Стыдно, Каппоччо! Менее милосердный губернатор сам вздёрнул бы тебя за такие слова, подстрекающие к бунту. Я же вот стою и спорю с тобой, потому что у меня на счету каждый храбрец, а я уверен, что и ты из их числа. Давай забудем о твоих сомнениях. Они недостойны солдата. Будь смел, решителен, и после того, как побеждённый герцог снимет осаду, тебя и твоих товарищей будет ждать щедрое вознаграждение.

Франческо повернулся, не дожидаясь ответа Каппоччо, застывшего с поникшей головой и горящими от стыда щеками, и повёл Валентину через двор к лестнице, ведущей в зал приёмов.

Шёл он размеренным шагом, ни разу не оглянувшись, словно и не сомневаясь в том, что приказы его будут выполнены, но, едва за ними закрылась дверь, резко повернулся к Эрколе.

— Вооружитесь аркебузой и возьмите с собой моего слугу, Ланчотто. Если эти твари всё ещё намерены бунтовать, застрелите того, кто попытается открыть ворота. Стреляйте наверняка, а потом дайте мне знать. Но главное, Эрколе, позаботьтесь о том, чтобы они вас не видели, даже не подозревали о вашем присутствии, чтобы не преуменьшать воздействие на них моих слов.

Тут Валентина одарила его таким восхищённым взглядом, что Гонзага позеленел от зависти.

— Небеса смилостивились надо мной и в час беды послали мне на помощь настоящего мужчину. Вы думаете, — глаза её не отрывались от его лица, в котором она не увидела даже малейшего признака неуверенности. — Вы думаете, они успокоятся?

— Это я вам гарантирую, мадонна. Но что это? Почему я вижу слёзы у вас на глазах? Плакать вам совершенно незачем.

— Я всё-таки женщина, — она улыбнулась, — со всеми свойственными нам слабостями. Мне казалось, что всё рухнуло. И рухнуло бы, не будь вас. Если они взбунтуются…

— Пока я здесь, этого не будет, — заверил её Франческо, и Валентина, в восторге от своего рыцаря, поспешила к дамам, чтобы успокоить их и пообещать, что при такой надёжной защите ничего дурного им не грозит.

Франческо направился к себе, чтобы снять латы, а Гонзага решил прогуляться по крепостному валу, сжигаемый ненавистью, теперь уже не к безродному выскочке, а к Валентине, которая посмела предпочесть этого мужлана, грубияна, головореза ему, ослепительному Гонзаге. Вышагивая под синим полуденным небом, он уже мечтал о том, чтобы наёмники, несмотря на уверения Франческо, взбунтовались, и тогда Валентина поймёт, что напрасно она доверилась этому проходимцу, и его обещания — всего лишь слова. И тут же вернулись к нему мысли о его собственных смелых замыслах, о любви к Валентине, о благосклонности, которую она выказывала ему до появления этого болтуна. Он горько рассмеялся, вновь осознав, что теперь она отдаёт предпочтение не ему, а Франческо.

С другой стороны, дни настали грозные, война надвинулась вплотную, а именно в такой ситуации Франческо мог проявить себя во всём блеске. Ну на что годился этот sbirro в мирное время? Разве мог он соперничать с ним, Гонзагой, в остроумии, элегантности, манерах? Обстоятельства, так сложились обстоятельства, а потому вся вина падала на них. В другой ситуации Валентина — в этом у Гонзага не было ни малейших сомнений — даже не взглянула бы на Франческо, пока рядом с ней находился он, Гонзага. А вспомнить их первую встречу, у Аскуаспарте. Вновь проклятые обстоятельства сложились в пользу Франческо, ибо женщины более чем расположены к раненым и больным.

И он уже убеждал себя в том, что мог бы обвенчаться с Валентиной, не появись в Роккалеоне Франческо, а обвенчавшись, опустить мост и спокойно выехать из замка, ибо едва ли Джан-Мария пожелал бы жениться на его вдове. Да и Гвидобальдо, по натуре добрый и милосердный, не стал бы долго гневаться и скорее простил, чем повесил, ибо ничего бы не выиграл, оставив племянницу вдовой. Да, если бы не Франческо, риск его полностью бы оправдался, и он покинул Роккалеоне с высоко поднятой головой.

Он смотрел вниз, на равнину, уставленную палатками, и чёрная ненависть вперемешку с таким же чёрным отчаянием застилала ему глаза. Вот тут и подумалось ему, а не отказаться ли от прежних планов, раз они рухнули в одночасье, и не обратиться ли к новым, призванным, по меньшей мере, спасти его от виселицы? Ибо теперь он понимал, что обречён — вне зависимости от того, падёт ли Роккалеоне или выстоит. Ему припомнили бы организацию побега из Урбино, и не мог он ожидать пощады ни от Джан-Марии, ни от Гвидобальдо.

И неожиданно его озарило: он увидел путь к спасению. Гонзага замер, затем воровато оглянулся, в опасении, что кто-то прочитал его чёрные мысли. Успокоился, никого не увидев, вернулся в свою комнату, нашёл перо, чернила, лист бумаги и одним махом написал:

«В моих силах призвать гарнизон к неповиновению и открыть ворота Роккалеоне. Тем самым замок окажется у вас в руках, а я докажу вам, что не желаю участвовать в мятеже монны Валентины. Что вы можете предложить мне, если я выполню обещанное? Ответьте немедленно, воспользовавшись тем же средством доставки, что и я, но не отправляйте послание, если увидите меня на крепостной стене».

Гонзага сложил лист, написал: «Его высочеству герцогу Баббьяно», прошёл в арсенал, открыл дверцы большого шкафа у стены, достал арбалет, натянул тетиву, привязал письмо к стреле, установил её на ложе, плотно затворил дверь, приблизился к узкой бойнице, поднял арбалет. Направил его на палатку герцога и выстрелил. И, к полному его удовольствию, попал в цель: стрела порвала тент и исчезла внутри.

Сразу же в лагере поднялась суета. Забегали солдаты, несколько человек вывалились из палатки. Гонзага узнал Джан-Марию и Гвидобальдо.

Стрелу передали герцогу Баббьяно. Тот коротко глянул на замок, отбросил полог палатки и скрылся.

Гонзага широко распахнул дверь в арсенал, чтобы видеть, есть ли кто на крепостном валу, и вернулся к окну, в нетерпении дожидаясь ответа. Не прошло и десяти минут, как вновь появился Джан-Мария, кликнул арбалетчика, что-то ему передал, указал рукой на Роккалеоне. Гонзага двинулся к двери, сердце его стучало, как барабан. Если бы на стене появился кто-то посторонний, он успел бы показаться меж зубцов и тем самым остановить арбалетчика. Но повода для тревоги не нашлось, и вскоре стрела запрыгала по камням крепостной стены. А ещё через мгновение Гонзага держал в руках ответ Джан-Марии.

Развязал бечёвку, отбросил стрелу в угол, развернул письмо, прочитал его, привалившись плечом к стене.

«Если с вашей помощью Роккалеоне станет моим, вы вправе рассчитывать на мою благодарность. Я гарантирую вам полное прощение и награду в тысячу золотых флоринов».

Радостная улыбка осветила лицо Гонзаги. Он и не рассчитывал на такую щедрость. Естественно, он примет условия Джан-Марии, а Валентина пусть поздно, но поймёт, что не следовало ей целиком полагаться на мессера Франческо. Пусть он теперь попробует спасти её, как обещал. И ещё вопрос, взбунтуются наёмники или нет? Злобный смешок сорвался с губ Гонзаги. Она получит хороший урок и, став женой Джан-Марии, раскается в том, что столь пренебрежительно отнеслась к Ромео Гонзаге.

Он вновь рассмеялся и тут же похолодел от ужаса, услышав за спиной чьи-то мягкие шаги.

Сжал письмо герцога в комок и в испуге бросил его через стену. А затем, тщетно стараясь стереть с лица страх, повернулся.

И увидел Пеппе, сверлящего его взглядом.

— Ты что, выслеживаешь меня? — голос его дрожал, а посему звучал не так грубо, как ему хотелось бы.

Шут насмешливо поклонился.

— Монна Валентина желает видеть вас в саду, ваша светлость.

Глава 19

ЗАГОВОР И КОНТРЗАГОВОР
Быстрые глаза Пеппе видели, как Гонзага смял и бросил через стену лист бумаги, не ускользнул от него и испуг, отразившийся на лице придворного. По натуре очень любопытный, Пеппе по собственному опыту знал, более всего интересно именно то, что люди пытаются скрыть. И посему, как только Гонзага поспешил к Валентине, шут высунулся из-за зубцов.

Поначалу он ничего не увидел и уже огорчённо подумал, что листок упал в воду и унесён бурным потоком. Но затем, устроившись на выступе, присмотрелся повнимательнее, заметил-таки бумажный комок, лежащий футах в десяти ниже потайной дверцы над подъёмным мостом.

Тайком, ибо Пеппе не имел привычки посвящать кого-либо в свои планы без крайней на то надобности, он раздобыл моток крепкой верёвки. Открыв металлическую дверцу, накрепко привязал к ней один конец, а второй осторожно опустил вниз, опасаясь, как бы не столкнуть в воду бумажный комок.

Ещё раз убедившись, что за ним никто не наблюдает, Пеппе начал спуск. Перебирая по верёвке руками, а ногами упираясь в гранитные блоки стены, он добрался до бумажного комка, изготовился, быстрым движением руки схватил комок, тут же сунул его в рот, зажал зубами и быстро-быстро, словно обезьянка, вскарабкался наверх.

Опять удостоверился, что подвиги его остались незамеченными как защитниками замка, так и осадившими его войсками Джан-Марии, свернул верёвку, закрыл дверцу, запер замок, задвинул засовы и прошёл в караулку, где не было ни души, чтобы положить ключ на место. А потом, с таинственным письмом в руке, поспешил к фра Доминико, который на кухне жарил барашка, освежёванного тем же утром. Осада замка лишила его защитников свежей рыбы, зайцев и лесных птиц.

Увидев шута, монах привычно обругал его, ибо при всей своей святости не чурался бранных слов, но Пеппе на этот раз не ответил тем же, побудив тем самым доброго монаха справиться, не заболел ли он.

Не отвечая на вопрос, шут разгладил смятый листок, прочитал написанное, присвистнул и засунул за пазуху.

— Что это у тебя? — полюбопытствовал фра Доминико.

— Рецепт жаркого из мозгов монаха. Редкий деликатес, знаешь ли, — с тем Пеппе и отбыл, сопровождаемый злобным взглядом и новыми проклятиями.

А Пеппе отнёс письмо графу Акуильскому. Тот внимательно прочитал его, спросил Пеппе, каким образом оно попало к Гонзаге. К удивлению шута, письмо это не вселило тревогу, но, наоборот, успокоило Франческо.

— Он предлагает Гонзаге тысячу флоринов и свободу. Ну что ж, значит, я не обманул моих людей, убеждая их, что угрозы Джан-Марии не будут подкреплены делом и ни одно ядро не упадёт на Роккалеоне. Сохраним это в секрете, Пеппе.

— Но вы будете присматривать за мессером Гонзагой? — спросил шут.

— Присматривать? Но зачем? Неужели ты полагаешь, что он может принять подобное предложение?

Пеппе поднял голову, хитренько улыбнулся.

— А не думаете ли вы, господин мой, что он сам на него напросился?

— Стыдись, Пеппе, — покачал головой Франческо. — Пусть мессер Гонзага трусоват и годится лишь на то, чтобы играть на лютне, но предать монну Валентину… Нет, нет!

Шут, однако, придерживался иного мнения. С Гонзагой ему доводилось общаться чаще, так что он хорошо представлял себе, с кем имеет дело. Пусть Франческо не верит в его предательство, он, Пеппе, будет держать его под постоянным наблюдением. Что он и делал остаток дня, не теряя Гонзаги из виду. Но не заметил ничего подозрительного, разве что постоянную задумчивость придворного.

Вечером, едва они поужинали, Гонзага пожаловался на зубную боль и с дозволения Валентины вышел из-за стола. Шут поднялся, чтобы последовать за ним, но у порога извечный враг Пеппе, фра Доминико, схватил его за шкирку.

— У тебя тоже болят зубы, бездельник? Оставайся здесь да помоги мне!

— Отпусти меня, добрый отец Доминико, — прошептал Пеппе, и монах, вероятно почувствовав, что дело серьёзное, разжал пальцы.

Но Валентина уже позвала его обратно к столу, так что улизнуть он не успел.

Печально слонялся он по комнате, думая лишь о Гонзаге и его предательстве. И лишь вера во Франческо и нежелание попусту волновать Валентину удерживали Пеппе от того, чтобы поделиться своей тревогой с остальными. Если бы он знал, сколь она обоснована, то наверняка дал бы волю языку. Ибо в это самое время, когда он помогал фра Доминико уносить грязную посуду, Гонзага беседовал с Каппоччо, охранявшим северную стену.

Без обиняков он сказал наёмнику, что напрасно он сам и его товарищи поддались утром уговорам Франческо, ибо доводы рыцаря ничем не подкреплены.

— Говорю тебе, Каппоччо, — подвёл итог Гонзага, — оставаясь здесь и продолжая бессмысленное сопротивление, вы лишь туже затягиваете верёвку на своих шеях. Как видишь, я с тобой откровенен.

Однако подобную откровенность Каппоччо воспринял довольно скептически. И заподозрил, что Гонзага руководствуется другими целями, помимо заботы о благополучии наёмников. Он остановился, уперев алебарду в гранит крепостной стены, и всмотрелся в лицо придворного, едва различимое в пробивающемся сквозь облака лунном свете.

— Вы полагаете, что мы сглупили, послушав мессера Франческо, и нам следовало ещё днём покинуть Роккалеоне?

— Да, именно об этом я и толкую.

— Но почему именно вы даёте нам такой совет? — в голосе Каппоччо слышалось удивление.

— Потому что, Каппоччо, — последовал уклончивый ответ, — меня, как и вас, затянули в эту историю ложными обещаниями. И Фортемани я давал те гарантии, что получил сам. И не готовился к смерти, что поджидает здесь нас всех. Честно тебе скажу, мне просто страшно.

— Кажется, я начинаю понимать, — пробормотал Каппоччо. — Если мы уйдём из Роккалеоне, вы присоединитесь к нам?

Гонзага кивнул.

— Но почему вы не обговорите всё это с Фортемани? — Каппоччо ещё мучили сомнения.

— Фортемани! — Гонзага всплеснул руками. — Клянусь Богом, только не с ним. Он околдован этим Франческо. Вместо того чтобы ненавидеть этого подонка, благо у Фортемани есть на то причины, он бегает за ним, как собачонка, и повинуется каждому его слову.

Вновь Каппоччо всмотрелся в лицо Гонзага. Но луна совсем скрылась в тучах.

— А откровенны ли вы со мной? Или скрываете за вашими намерениями что-то ещё?

— Друг мой, — ответил Гонзага, — дождитесь, пока поутру к стенам не приедет за ответом герольд Джан-Марии. Тогда вы вновь услышите условия, на которых вам сохранят жизнь. А до того ничего не предпринимайте. Но вот когда вам пообещают пытку и виселицу, полагаю, вы сами без труда определите, где искать спасения. Вы спрашиваете, чем я руководствуюсь, обращаясь к вам? Я уже всё сказал, и душа моя — открытая книга. Цель у меня простая — сохранить свою жизнь. По-моему, повод достаточно веский.

Ему ответил презрительный смех, ибо трусов не любит никто.

— Куда как веский. Тогда завтра я и мои товарищи уйдём из Роккалеоне. Можете на нас рассчитывать.

— Но не верьте мне на слово. Дождитесь герольда. И действуйте, лишь услышав его условия.

— Будьте покойны.

— И нет нужды говорить твоим друзьям, что предложение это исходит от меня.

— Хорошо, я сохраню наш разговор в тайне, — вновь рассмеялся наёмник, вскинул алебарду на плечо и заходил по крепостной стене.

Гонзага же отправился спать. Неистовая радость охватывала его при мысли о том, что он сумел отомстить Валентине, и не было у него никакого желания видеться с ней в этот вечер.

Однако наутро, когда к стенам замка подскакал герольд, Гонзага стоял рядом с ней. А Франческо тем временем руководил шестёркой наёмников. Повинуясь его приказам, они с шумом и грохотом выкатывали пушки, четыре маленьких, ещё три калибром побольше, и расставляли их меж зубцов, рассчитывая произвести должное впечатление на герольда.

Командуя наёмниками, Франческо прислушивался к тому, что говорил герольд. Тот вновь повторил условия сдачи, прибавив, что в случае сопротивления после взятия замка все оставшиеся в живых защитники будут повешены. А закончил тем, что в безграничном своём милосердии Джан-Мария даёт им полчаса на раздумье, чтобы принять решение. Если по истечении этого срока ворота не откроются, он начнёт бомбардировку. В послании своём Джан-Мария слово в слово повторил то, что предложил ему Гонзага во втором письме, посланном, как и первое, арбалетной стрелой.

Ответил ему Франческо. Он как раз присел у одного из орудий, чтобы убедиться, что оно наведено на цель, громко похвалил наёмников, после чего подошёл к Валентино и обратился к герольду, не заметив, что его люди скоренько скатились со стены во двор.

— Передайте его высочеству герцогу Баббьяно, что он напоминает мальчика из сказки, который слишком часто кричал: «Волк! Волк!» Скажите ему, мессер, что гарнизон не боится его угроз, равно как не интересуется и его обещаниями. Если он действительно намерен подвергнуть замок бомбардировке, в добрый час. Мы готовы ответить огнём на огонь. Может, он не знал, что у нас есть пушки, но вот они, перед вами. Они наведены на лагерь и после первого выстрела в нашу сторону сметут его с лица земли. Предупредите его, что рука у нас не дрогнет. Мы не сторонники кровопролития, но, если он первым применит артиллерию, пусть пеняет только на себя. Передайте ему наш ответ и попросите более не беспокоить нас пустыми угрозами.

Герольд поклонился и отбыл в изумлении. Поразила его не только решимость защитников Роккалеоне, но и наличие у них пушек. Естественно, он и предположить не мог, что пушки не заряжены, ибо пороха в замке нет. Не догадался об этом и Джан-Мария, у которого слова Франческо вызвали ярость, смешанную с разочарованием, ибо он очень надеялся на бунт наёмников, обещанный ему Гонзагой.

После того как герольд ускакал под громкий смех Фортемани, стоявшего за спиной графа, Валентина с сияющими глазами повернулась к Франческо.

— О, что бы я без вас делала, мессер Франческо! — её переполняло восхищение. — Я прямо дрожу при мысли о том, как бы всё повернулось, не будь вас рядом, — она не заметила злобной улыбки, мелькнувшей на лице Гонзаги. — А где вы раздобыли порох? — вопрос задавался искренне, ибо она так и не поняла, что пушки — всего лишь бутафория.

Фортемани рассмеялся, Франческо улыбнулся.

— Пороха я не нашёл. Мои угрозы, — он обвёл рукой грозную батарею, — ничем не подкреплены, как и угрозы Джан-Марии. Однако, полагаю, на него они произведут должное впечатление. И уж заверяю вас, мадонна, сейчас он не решится на бомбардировку, если у него и вообще были такие намерения. Так что мы можем спуститься вниз и отпраздновать нашу первую победу.

— Пушки не заряжены? — ахнула Валентина. — Но вы говорили так смело, держались столь уверенно!

И лицо девушки осветилось улыбкой, а нахлынувшая на неё при появлении герольда тревога растаяла, как утренняя дымка.

— Ну наконец-то! — воскликнул Франческо. — Вы опять улыбаетесь, мадонна. И правда, никаких поводов для грусти нет. Не пойти ли нам подкрепиться. После утренних трудов я голоден, как волк.

Она повернулась, чтобы вместе с ним сойти со стены, но тут к ним подбежал запыхавшийся Пеппе.

— Мадонна! — выдохнул он. — Мессер Франческо! Наёмники… Каппоччо… Он подбивает их к мятежу.

И пока он рассказывал о том, что происходило внизу, веселье исчезло из глаз Валентины, а лицо её стало мертвенно-бледным. Сильная, смелая, она оказалась неготовой к столь резкой перемене — от победы к возможному поражению.

— Вам дурно, мадонна. Держитесь за меня.

Валентина увидела протянутую руку Гонзаги, ухватилась за неё. А рядом громко выругался Франческо.

— Пеппе, живо в арсенал. Притащи мне двуручный меч. Выбери самый большой. Эрколе, вы пойдёте со мной. Гонзага… нет, вы лучше останьтесь здесь. Присмотрите за монной Валентиной.

И лишь после этого подошёл к краю крепостной стены, чтобы взглянуть во двор, где Каппоччо всё ещё что-то втолковывал наёмникам. При виде Франческо крики их взлетели к небу. Более всего они напоминали свору собак, заметивших добычу.

— К воротам! — вопили они. — Опускаем мост! Мы принимаем условия Джан-Марии. Не желаем умирать, словно крысы.

— Клянусь Богом, так вы и подохнете! — взревел Франческо. Нетерпеливо повернул голову. — Пеппе! Принесёшь ты меч или нет!

Но шут уже спешил к нему, сгибаясь под тяжестью огромного двуручного меча, длиной в добрых шесть футов. Франческо выхватил у него меч, а затем наклонился и прошептал Пеппе на ухо короткий приказ. Гонзаге удалось расслышать лишь последние слова.

— … в шкатулке на столе в моей комнате. Принеси его мне во двор.

Горбун кивнул и умчался, а Франческо, словно пёрышко, забросил тяжеленный меч на плечо и двинулся к лестнице. Но его остановила рука Валентины.

— Что вы намерены предпринять? — прошептала она. Глаза её переполняла тревога.

— Подавлю бунт этого отребья, — твёрдо ответил Франческо. — Мы с Фортемани успокоим их или перебьём, — сурово звучал голос графа, и Гонзага не усомнился, что такое ему вполне по силам.

— Вы сошли с ума! — Валентина ещё более испугалась. — Их же двадцать!

— Но на нашей стороне господь Бог, — улыбнулся Франческо.

— Вас убьют! — стояла на своём Валентина. — Нет, не ходите к ним! Не ходите! Пусть убираются на все четыре стороны, мессер Франческо. Пусть Джан-Мария занимает замок. Мне всё равно, лишь бы вы не шли к ним.

Взгляды их встретились. И от голоса Валентины, от осознания того, что тревога за его жизнь перевесила всё остальное — даже ужас перед Джан-Марией, — у Франческо учащённо забилось сердце. С трудом подавил он страстное желание прижать к груди девушку, всегда такую храбрую, а тут вдруг испугавшуюся за него. Он бы поцеловал эти нежные глаза, прошептал ей на ухо ободряющие слова, убедил её, что ничем не рискует. Но он подавил в себе эти чувства и лишь улыбнулся.

— Крепитесь, мадонна, и доверьтесь мне ещё раз. Пока я вас не подводил. Так стоит ли опасаться, что на этот раз меня ждёт неудача?

Валентина, похоже, приободрилась. Слова Франческо укрепили в ней веру в его непобедимость.

— Мы ещё посмеёмся над этим, когда придёт пора прервать наш вынужденный пост, — добавил граф Акуильский. — Вперёд, Эрколе! — и, не теряя ни секунды, легко, не замечая ни лат, ни тяжеленного меча, сбежал по ступенькам.

И успел вовремя. Ибо собравшиеся во дворе наёмники потянулись к воротам, преисполненные уверенности, что их не остановит и сам дьявол. Но неожиданно пред ними возникла высокая, закованная в сталь фигура с мечом на левом плече.

Но они и не подумали остановиться, подбадриваемые криками Каппоччо. И приблизились чуть ли не вплотную, когда Франческо схватился обеими руками за меч, и он, очертив полукруг, сверкнул у них перед глазами, ушёл за голову Франческо, а затем вновь вернулся к ним, отчего они застыли, как вкопанные. А Франческо вновь положил меч на плечо, готовый при первом их движении уложить одного или двух, дабы они поняли серьёзность его намерений.

— Видите, что вас ждёт, если будете упорствовать, — пояснил он обманчиво спокойным голосом. — Стыда у вас нет, стадо трусливых свиней! И годитесь вы лишь на то, чтобы получать жалованье да пьянствовать. На большее вас уже не хватает.

Слова его, словно удары кнута, обрушились на наёмников. Он повторил все вчерашние аргументы, каковыми успокоил Каппоччо. Вновь заверил, что за угрозами Джан-Марии ничего не стоит. И они поступают глупо, отдавая себя в его руки, ибо только за стенами замка они в полной безопасности. Осада не затянется надолго. У них могучий союзник в лице Чезаре Борджа, и его армия уже идёт на Баббьяно, так что Джан-Марии поневоле придётся возвращаться домой. Платят им хорошо, напомнил Франческо, а после снятия осады их ждёт ещё более щедрое вознаграждение.

— Джан-Мария грозится повесить нас всех, если возьмёт штурмом Роккалеоне. Но даже если ему это удастся, неужели вы думаете, что ему позволят воплотить в жизнь эту безумную угрозу? В конце концов все вы — наёмники, вам платит монна Валентина, так что вся вина должна пасть на неё и её капитанов. Мы в Урбино, не в Баббьяно, и правит здесь не Джан-Мария. Неужели вы думаете, что честный, благородный Гвидобальдо позволит вас повесить? Плохого же вы мнения о вашем герцоге. Идиоты, да вам грозит не большая опасность, чем дамам монны Валентины. Гвидобальдо и в голову не придёт наказывать вас за прегрешения его племянницы. Если кого и повесят, так это меня и, возможно, Гонзагу за то, что нанял вас. Но разве я веду разговоры о сдаче? Что, по-вашему, держит меня здесь? Конечно, у меня есть свой интерес, так же, как и у вас, и, если я думаю, что на такой риск стоит идти, почему у вас должно быть иное мнение? Неужто вы такие трусы, что от одних угроз душа у вас уходит в пятки? Или вы стремитесь так войти в историю, чтобы вся Италия, когда речь будет заходить о трусости, говорила: «Пугливые, как гарнизон Роккалеоне?»

В такой вот манере говорил с ними Франческо, то уничтожая их презрением, то вселяя уверенность своими доводами. И в конце концов добился того, о чём впоследствии слагали легенды от Калабрии до Пьемонта[756], передавая из уст в уста, как доблестный рыцарь одними лишь словами, силой воли да собственным примером подавил бунт отряда наёмников.

А со стены за ним наблюдала Валентина, и на глазах её блестели слёзы — но не от страха, а от гордости за Франческо: теперь она не сомневалась, что победа будет за ним.

Но прежде, когда он только подошёл к наёмникам, страх сжал сердце девушки, и она, повернувшись к Гонзаге, попросила его прийти на помощь рыцарю. Гонзага лишь холодно улыбнулся. И не трусость удерживала его рядом с Валентиной. Обладай Гонзага силой Геркулеса и мужеством Ахилла, он всё равно не сдвинулся бы с места. И прямо сказал об этом.

— Чего ради, мадонна? Почему я должен помогать человеку, которого вы предпочли мне?

Валентина не сразу поняла, о чём он толкует.

— Что вы такое говорите, мой добрый Гонзага?

— Да… ваш добрый Гонзага, — с горечью повторил он её слова. — Ваш домашний пёс, ваш музыкант, но не мужчина, достойный стать вашим капитаном, не мужчина, заслуживающий иного отношения, чем Пеппе или гончие. Я рисковал собственной шеей, быть повешенным, когда спасал вас, укрывал в безопасном месте, недоступном Джан-Марии, а меня отодвинули в сторону, предпочли мне того, кто более сведущ в военном деле. Вы вправе отодвинуть меня в сторону, мадонна, но только потом не просите меня служить вам. Пусть мессер Франческо… — Замолчите, Гонзага! — прервала его Валентина. — Дайте послушать, что он говорит…

И по её тону придворный понял, что напрасно сотрясал утренний воздух смелой тирадой. Ибо, поглощённая происходящим внизу, Валентина пропустила всё мимо ушей. А Франческо повёл себя весьма странно: подозвал к себе вернувшегося Пеппе и взял у него принесённый лист бумаги. Валентина наклонилась вперёд, ловя каждое слово.

— У меня есть доказательство моей правоты. Доказательство того, что Джан-Мария и не собирался обстреливать замок. Это Каппоччо сбил вас с толку своей болтовнёй. А вы, как глупые овцы, дали себя уговорить. А теперь послушайте, какую взятку предлагает Джан-Мария тому, кто откроет ему ворота Роккалеоне, — и, к полному изумлению Гонзаги, зачитал письмо — ответ Джан-Марии на его предложение сдать крепость.

Гонзага побледнел от страха, его начала бить дрожь. А снизу доносился решительный голос Франческо.

— Я спрашиваю вас, друзья мои, предлагал бы его высочество, герцог Баббьяно, заплатить тысячу флоринов, если б действительно намеревался обстрелять (Роккалеоне, а затем брать его штурмом? Письмо написано вчера. Сегодня мы показали ему свои пушки. И если он не решился открыть огонь ранее, неужели он пойдёт на это теперь? Возьмите письмо, удостоверьтесь сами, что я вас не обманываю. Надеюсь, есть среди вас кто-нибудь грамотный?

Он протянул письмо, которое взял из его рук Каппоччо, чтобы передать некоему Авентано, юноше, в своё время учившемуся в семинарии, откуда его изгнали за недостаток веры и прилежания. Громким голосом тот зачитал письмо.

— Кому оно адресовано? — пожелал знать Каппоччо.

— А! — воскликнул Франческо. — Так ли это сейчас важно?

— Для нас важно! — жёстко ответил наёмник. — Если вы желаете, чтобы мы остались в Роккалеоне, мы хотели бы знать его имя. Читай, Авентано.

— Мессеру Ромео Гонзаге, — повиновался юноша, глянув на обратную сторону листа.

И так яростно блеснули глаза Каппоччо, что Франческо покрепче ухватился за меч. Но наёмник лишь зыркнул глазами на Гонзагу и злобно улыбнулся. Пусть и недалёкий умом, он смекнул, что Иуда пытался его руками сдать замок, положив при этом себе в карман тысячу флоринов. Более глубоко Каппоччо заглянуть не мог, но и этого хватило за глаза: он не желал быть пешкой в чужой игре. Остальные наёмники, естественно, понятия не имели о том, что происходило в голове Каппоччо, а потому действия его оказались неожиданными для всех. Ибо он, только что подбивавший к бунту, решительно встал на сторону Франческо. Согласился со всеми доводами рыцаря и заявил, что первым схватится с теми, кто попытается открыть ворота Роккалеоне Джан-Марии Сфорца.

Уход его из стана бунтовщиков, по существу, положил конец и всему бунту. И ещё одно обстоятельство сыграло на руку Франческо: полчаса уже миновали, а пушки Джан-Марии по-прежнему безмолвствовали. Франческо не замедлил со смехом сказать об этом наёмникам, призвал разойтись с миром и добавил, что, по его разумению, пушки не заговорят ни сегодня, ни завтра, ни через неделю, если осада и продлится так долго.

И наёмники, успокоенные доводами Франческо, а ещё более — внезапным решением Каппоччо, потекли в столовую вкусить пищи, приготовленной фра Доминико, и запить её добрым вином.

Глава 20

ВЛЮБЛЕННЫЕ
— Как это письмо попало в ваши руки? — спросила Валентина Гонзагу, когда они спустились во двор, покинутый наёмниками.

— Оно было привязано к арбалетной стреле, упавшей на крепостную стену, когда я прогуливался там в одиночестве, — ответствовал Гонзага.

Самообладание уже полностью вернулось к нему. Он понимал, что ему грозит смертельная опасность, и, как это не покажется странным, охвативший его страх придал ему смелости.

Валентина посмотрела на него с подозрением, но лицо Франческо оставалось бесстрастным.

— Почему вы не отнесли письмо монне Валентине? — спросил он с лёгкой улыбкой.

Щёки придворного порозовели. Он нервно передёрнул плечами и заговорил звенящим от злости голосом.

— Вы, мессер, большую часть жизни провели в лагерях и казармах, и оттого вам не понять всей глубины оскорбления, нанесённого мне Джан-Марией. Вы, должно быть, даже представить себе не можете, как стыдно мне за то, что руки мои прикоснулись к этому мерзкому листку. Я потрясён до глубины души тем, что именно меня выбрал герцог для такой провокации. И уж наверное вам не понять, что более всего меня мучила невозможность отплатить ему сполна. А потому я сделал то, что считал единственно правильным. Смял это письмо и выбросил за стену, постаравшись выбросить из памяти его содержимое. Но ваши шпионы, мессер Франческо, оказались весьма проворны, а потому вы выставили меня на посмешище перед этой братией. Но цель вы преследовали благородную — спасти монну Валентину, и потому я молчал, когда письмо читали вслух.

Говорил он с такой искренностью, что убедил в своей невиновности и Валентину, и Франческо. Глаза девушки даже потеплели, и она уже корила себя за то, что в мыслях обозвала бедного Гонзагу предателем. Но Франческо оказался ещё более великодушным.

— Мессер Гонзага, я понимаю, чем были вызваны ваши колебания, и напрасно вы думаете, что я не способен оценить ваши чувства.

Он уже собирался добавить, что в следующий раз, когда Джан-Мария захочет возобновить переписку, письмо надобно прежде всего показать монне Валентине. Но передумал и со смехом предложил закончить пост и позавтракать, как только он снимет латы.

С тем он и откланялся, а Валентина в сопровождении Гонзаги направилась к столовой. Пытаясь загладить недавнюю подозрительность, Валентина теперь проявляла к нему особое благоволение.

Лишь на одного человека не произвела впечатление пылкая оправдательная речь Гонзага. Пеппе, самый мудрый из шутов, последовал за Франческо и, пока тот переодевался, выложил свои сомнения в искренности придворного. Но Франческо с порога отмёл их. И Пеппе не оставалось ничего другого, как сожалеть о том, что иной умник зачастую может потягаться глупостью с дураком.

Весь день Гонзага крутился вокруг Валентины. Утром беседовал с ней о поэзии, проявляя недюжинную эрудицию, чтобы показать, насколько он образованнее этого солдафона Франческо. Ближе к вечеру, когда жара спала и Франческо проверял, как замок готов к обороне, поиграл с Валентиной и её дамами в шары и уже окончательно пришёл в себя, убедившись, что худшее для него — подозрение в измене — миновало.

Утром Гонзага пребывал в отчаянии, видя, как рушатся его планы. Вечером же, после того как он целый день провёл в компании Валентины, находившей для него лишь добрые слова, Гонзага совсем расцвёл, убедив себя, что всё идёт, как и задумывалось с самого начала. И теперь, если не делать ошибок, он ещё сможет найти путь к сердцу красавицы. А шансы Франческо, полагал он, существенно уменьшились, ибо военные действия отодвигались на неопределённый срок, что подтверждалось посланием Джан-Марии, прибывшим с арбалетной стрелой. Удостоверившись, что заговор Гонзаги провалился, герцог сообщал, что не желает способствовать кровопролитию, которое замыслил безумец, называющий себя губернатором Роккалеоне, а потому не будет спешить с бомбардировкой, полагая, что голод заставит мятежный гарнизон открыть ворота.

Когда Франческо зачитал послание герцога наёмникам, в ответ раздался их радостный рёв. А уважение их к губернатору возросло во сто крат, ибо они на деле убедились в точности его предвидения. Веселье царило и за столом Валентины, но более всех радовался мессер Гонзага, надевший по такому случаю один из самых роскошных своих камзолов, из лилового бархата.

Франческо первым поднялся из-за стола, сославшись на неотложные дела, требующие его присутствия на крепостной стене. Валентина отпустила его, а потом сидела в задумчивости, не участвуя в светской беседе, которую поддерживал Гонзага, и не реагируя на спетый им сонет Петрарки. Едва ли словом обменялись они с Франческо с того сладостного мгновения, когда на крепостной стене они заглянули друг другу в душу, открыв тайну, неведомую остальным. Почему он больше не подошёл к ней, спрашивала себя Валентина. Но вспомнила, что Гонзага целый день вился возле неё, и поняла: получилось так, будто она сама избегала общения с Франческо. И от этой мысли девушка ещё более погрустнела.

Всё росло в ней желание быть рядом с Франческо, слышать его голос, видеть его взгляд — такой, каким он одарил её утром, когда в страхе за жизнь Франческо она пыталась отговорить его идти к наёмникам. Женщина более зрелая, более опытная продолжала бы выжидать, пока Франческо сделает первый шаг. Но Валентина, по своему простодушию, естественно, даже не подумала об этом, а тихонько встала, едва Гонзага допел последний куплет, и молча вышла из столовой.

Стояла чудесная ночь. Ароматы весенних цветов наполняли воздух, безоблачное небо сияло мириадами звёзд, а меж них величественно плыл полумесяц. Такая же луна, вспомнилось Валентине, была и в ту ночь, после их короткой встречи у Аскуаспарте. Направилась она к северной стене, на которую ушёл Франческо, и скоро увидела его, единственную живую душу на крепостной стене. Он стоял, облокотившись на один из гранитных зубцов, и смотрел на огни лагеря Джан-Марии. С непокрытой головой, лишь золотая сеточка тускло блестела в лунном свете. Она неслышно подошла вплотную.

— Предаётесь мечтам, мессер Франческо? — голосок её звенел, словно серебряный колокольчик.

— Эта ночь словно создана для того, чтобы помечтать. — Значит, она не ошиблась в своём предположении. — Но вы спугнули мои мечты.

— И вы сердитесь на меня, — опечалилась Валентина. — Ибо мечты эти, похоже, доставляли вам несказанное удовольствие, если ради них вы оставили… нас.

— Да, вы, конечно, правы. Мечтать всегда приятно. Но на этот раз сожалеть мне не о чем. Вы имели полное право прогнать их прочь, поскольку я мечтал о вас.

— Обо мне? — сердце её учащённо забилось, на щеках выступил румянец, и она возблагодарила ночь, укрывшую её своим крылом.

— Да, мадонна, о вас и нашей первой встрече в лесах у Аскуаспарте. Вы помните её?

— Да, да, — пылко ответила Валентина.

— И вы не забыли, как я поклялся быть вашим рыцарем и при необходимости защищать вас до последнего вздоха? Тогда мы и представить себе не могли, что мне выпадет такая честь.

Валентина не ответила, ибо мысли её вернулись к их первой встрече, которую она так часто вспоминала.

— Думал я и о Джан-Марии, решившемся на эту постыдную осаду.

— Вы… у вас нет дурных предчувствий? — Последние слова Франческо вызвали у неё лёгкое разочарование.

— Дурных предчувствий?

— Вы — здесь, и, значит, встали на сторону мятежницы.

Франческо весело рассмеялся, разглядывая серебрящуюся во рву воду.

— Мои дурные предчувствия относятся к тому времени, когда осада будет снята, и каждый из нас отправится своим путём. А насчёт того, чтобы организовывать оборону и по мере сил помогать вам… Нет, тут мнеопасаться нечего. Наоборот, это самое чудесное приключение, дарованное мне судьбой. Я пришёл в Роккалеоне, чтобы сообщить о грозящей опасности, но глубоко в душе надеялся, что послужу вам не только посыльным, но и защитником.

— Не будь вас, мне уже пришлось бы сдаться.

— Возможно. Но пока я здесь, верх они не возьмут. Я с нетерпением жду вестей из Баббьяно. Если б я знал, что там происходит, то мог бы гарантировать, что осада продлится лишь несколько дней. Если Джан-Мария не вернётся домой, он потеряет свой трон. А после этого у вашего дяди пропадёт желание отдавать вас ему в жёны. Для вас, мадонна, это будет радостное событие. Для меня… увы! Так что мне нет никакого смысла приближать его.

Франческо смотрел в ночь, но голос его дрожал от бушующих в душе страстей. Валентина молчала, и, возможно, ободрённый её молчанием и дивным воспоминанием увиденного утром в глазах девушки, он продолжил:

— Мадонна, будь моя воля, я бы мечом прорубил дорогу через этот лагерь и увёз бы вас туда, где нет ни принцев, ни придворных. Но так как это нереально, дорогая мадонна, я бы хотел, чтобы осада длилась вечно.

И тут лёгким ветерком донёсся до него её шёпот.

— А может, и я хочу того же?

Франческо повернулся к девушке, его загорелая рука легла на белоснежные пальчики Валентины, покоящиеся на холодном граните зубца.

— Валентина! — он попытался встретиться с ней взглядом, но девушка не поднимала глаз. Франческо тяжело вздохнул, убрал руку, вновь уставился на лагерь Джан-Марии. — Простите, мадонна, и забудьте о той бестактности, что я позволил себе в своём безумии.

Долго они стояли в молчании, потом Валентина придвинулась к нему и прошептала:

— А если мне не за что прощать вас?

Франческо стремительно повернулся к ней, взгляды их встретились, и они не смогли оторвать друг от друга глаз. Лишь малое расстояние разделяло их лица. Потом Франческо покачал головой.

— Мне остаётся только сожалеть об этом, — голос его переполняла печаль.

— Но почему? — изумилась Валентина.

— Потому что я не герцог, мадонна.

— И что из этого? — воскликнула она и показала рукой на лагерь. — Вон где герцог. И какую бестактность, мессер, могла я обнаружить в ваших словах? Что мне до вашего титула? Для меня вы верный рыцарь, благородный дворянин, надёжный друг, пришедший на помощь в час беды. Или вы забыли, почему я воспротивилась решению дяди? Да потому, что я — женщина, и прошу от жизни не более того, что принадлежит мне по праву. Но и ни на йоту меньше!

Тут она замолчала, и вновь румянцем полыхнули её щёки, ибо она поняла, что сказала слишком много. Чуть отвернулась, вглядываясь в темноту. И услышала у своего уха страстный шёпот:

— Валентина, клянусь душой, я люблю вас.

От нахлынувших чувств у девушки чуть не подогнулись колени. Рука Франческо вновь легла на её руку.

— Но зачем мучить себя несбыточными надеждами? — уже более рассудительно продолжил Франческо. — Вскорости Джан-Мария снимет осаду и отбудет в Баббьяно. Вы обретёте желанную свободу. Куда вы поедете?

Валентина посмотрела на него, словно не понимая вопроса, в глазах её была тревога.

— Куда вы позовёте меня. Куда же ещё мне ехать?

Франческо даже вздрогнул. Такого ответа он не ожидал.

— Но ваш дядя…

— Разве я ему что-то должна? О, я думала над этим, и до… до сегодняшнего утра мне казалось, что выход у меня один — монастырь. Большую часть моей жизни я провела в монастыре святой Софьи, а то, что я увидела при дворе моего дяди, в Урбино, не влечёт меня. Мать-настоятельница меня любит и возьмёт к себе, если только… — тут Валентина посмотрела на него, и взгляд её не оставлял сомнений в том, что она отдаёт себя в его власть.

Голова у Франческо пошла кругом. Он уже не помнил о том, что она — племянница герцога Урбино, а он — граф Акуильский, пусть и дворянин, но далеко не столь высокого происхождения и, уж конечно, ей не пара.

Франческо повернулся к ней, руки его, помимо воли, а возможно, подчиняясь взгляду Валентины, легли ей на плечи. Сдавленно вскрикнув, он прижал девушку к груди. Она на мгновение застыла в его объятьях, потом подняла голову, а он, чуть наклонившись, поцеловал её в губы. Она не противилась, но и не затянула поцелуй, мягко отстранив его рукой. И Франческо, несмотря на охватившую его страсть, мгновенно повиновался.

— Милая! — воскликнул он. — Теперь ты моя, и я не отдам тебя ни Джан-Марии, ни всем герцогам мира.

Она приложила руку к его губам, чтобы заставить его замолчать. Франческо поцеловал ладошку, и Валентина со смехом опустила руку. А затем, всё ещё смеясь, она показала на лагерь Джан-Марии.

— Когда мы окажемся далеко-далеко отсюда, там, где нас не достанут ни власть Гвидобальдо, ни месть Джан-Марии, я буду твоей. Но пока мы должны заключить особое соглашение. Заботы у нас сейчас другие, и, расслабившись сегодня, я, наверное, отниму и у тебя силы, а вот этого нам и не нужно. Ибо только на тебя моя надежда, дорогой Франческо, верный мой рыцарь.

Он уже хотел ответить ей. Сказать, кто он и откуда. Но Валентина указала на подножие лестницы, где в лунном свете была видна мужская фигура.

— Сюда идёт часовой. Оставь меня, дорогой Франческо. Иди. Уже поздно.

Он низко поклонился, покорный, как истинный рыцарь, и ушёл. Душа его была полна любовью.

Валентина смотрела ему вслед, пока он не скрылся за выступом стены. А затем глубоко вздохнула, благодаря небеса за то счастье, которое они даровали ей, облокотилась на гранит и всмотрелась в темноту. Щёки её горели, сердце гулко билось. Она засмеялась от переполняющей её радости. Лагерь Джан-Марии уже не пугал её, а вызывал разве что презрение. Да и чего бояться, когда у неё есть могучий рыцарь, готовый уберечь её от любой напасти.

Не без юмора оценивала она ситуацию, в которой оказалась. Джан-Мария явился к Роккалеоне с войском, чтобы принудить её стать его женой. Но добился лишь того, что она попала в объятия другого мужчины, чьи достоинства смогла оценить лишь благодаря осаде. Ночной аромат, лёгкий ветерок, овевающий разгорячённые щёки, — не в осаждённом замке находилась она, а в самом раю. Монна Валентина запела, но, увы, какой же рай может обойтись без змея, неслышно подкравшегося и зашипевшего под ухом. И заговорил змей голосом Ромео Гонзаги.

— Меня радует, мадонна, что хоть у одного человека в Роккалеоне достаёт мужества петь.

Валентина вздрогнула от неожиданности, повернулась. Взглянула в его злое лицо и даже встревожилась. Посмотрела туда, где лишь недавно стоял часовой. Но ни души не было ни на крепостной стене, ни у лестницы. Лишь она и Гонзага.

Напряжённую тишину нарушали лишь рёв горного потока во рву да окрики охранников в лагере Джан-Марии: «Chi va la?»[757] Валентина подумала о том, мог ли слышать Гонзага её разговор с Франческо и много ли он увидел.

— Однако, Гонзага, и вы пели, когда я ушла из столовой.

— Чтобы обниматься под луной с этим ничтожеством, бандитом, головорезом!

— Гонзага! Как вы смеете?

— Смею? — передразнил он Валентину вне себя от гнева. — А как же вы, племянница Гвидобальдо да Монтефельтро, благородная дама из рода Ровере посмели прийти в объятья безродного мужлана, солдафона? Но вы ещё в чём-то упрекаете меня, вместо того чтобы сгореть от стыда.

— Гонзага, — теперь и её голос дрожал от ярости, — оставьте меня немедленно, а не то я прикажу всыпать вам плетей.

Мгновение, словно зачарованный, он смотрел на Валентину. Затем воздел руки к небесам и безвольно уронил их. Пожал плечами, недобро рассмеялся.

— Зовите ваших людей. Пусть они выполнят ваш приказ. Забьют меня плетьми до смерти. Хорошая мне будет награда за всё то, что я сделал для вас, за то, что рисковал жизнью. Наверное, мне не следовало ждать от вас ничего иного!

Валентина тщетно пыталась взглянуть ему прямо в глаза.

— Мессер Гонзага, я не отрицаю, что вы верно служили мне, когда готовили побег из Урбино…

— К чему об этом говорить? — фыркнул он. — Вы использовали меня, пока другой не предложил вам свои услуги, не завоевал ваше расположение и не стал командовать всем замком. К чему вспоминать былое?

— К тому, что я теперь расплатилась с вами за вашу службу, — резко ответила Валентина. — Вы берёте плату упрёками, а оскорблениями испытываете теперь моё терпение.

— Удобная же у вас логика. Меня отбросили, как старую одёжку. А расплатились с одёжкой тем, что долго носили её, пока она не изорвалась.

Тут она подумала, что в словах Гонзаги есть доля правды. Возможно, она обошлась с ним излишне сурово.

— Вы полагаете, Гонзага, — тон её чуть смягчился, — что ваша служба даёт вам право оскорблять меня и рыцаря, который служил мне не хуже вас, и…

— Что же он такого сделал по сравнению со мной? В чём он превзошёл меня?

— Но когда наёмники взбунтовались…

— Ба! Вот об этом не надо. Тело Господне! Это его профессия — держать в страхе этих свиней. Он сам — один из них. А разве можно сравнить риск, которому подвергается он, взяв вашу сторону, с тем, что могу потерять я?

— В случае нашего поражения он может расстаться с жизнью, — сухо ответила Валентина. — Можете ли вы лишиться большего?

— В случае поражения, да, — отмахнулся Гонзага. — Это ему дорого обойдётся. Но если дела наши пойдут хорошо и герцог снимет осаду, ему больше нечего бояться. Я же — другое дело. Как бы ни закончилась осада, мне никуда не скрыться от мести Джан-Марии и Гвидобальдо. Они знают о моей роли в этом деле. Знают, что я помогал вам и что без меня вам не удалось бы организовать оборону замка. И чем бы ни обернулось будущее для вас или этого мессера Франческо, мне рассчитывать не на что.

Валентина глубоко вздохнула, прежде чем задать очевидный вопрос.

— Но… разве вы не задумывались, какие могут быть последствия, прежде чем принять участие в этом деле, прежде чем уговаривать меня решиться на такой шаг?

— Да, задумывался, — мрачно признал Гонзага.

— Так что теперь жаловаться?

Он ответил предельно откровенно. Прямо заявил, что любовь к ней толкнула его на такой шаг, да и она сама давала понять, что его любовь не безответна.

— Я давала понять, что люблю вас? — ахнула Валентина. — Матерь Божья! Да чем же, скажите на милость?

— Добрым отношением. Вы столько раз говорили, что вам нравится моя компания. А как вы хвалили песни, которые я слагал в вашу честь! И разве не ко мне обратились вы в час беды?

— Какой же вы наивный, Гонзага! — покачала головой Валентина. — Неужели доброго слова, улыбки, похвалы песне достаточно для того, чтобы считать женщину влюблённой в вас? Да, я действительно обратилась к вам в час беды, как вы справедливо напомнили мне об этом. Но разве истинный кавалер расценивает просьбу беспомощной женщины как знак любви? Предположим, что это так. Но ведь и ваша любовь ко мне не спасёт вас, если дело примет плохой оборот. Даже если бы я благосклонно приняла ваши ухаживания, вы не избежали бы мести моего дяди и Джан-Марии. Наоборот, они ещё более обозлились бы на вас.

И вновь он не стал юлить, ответив, что ему бы ничего не грозило, стань он её мужем.

Тут Валентина громко рассмеялась.

— Да как вам такое могло прийти в голову?

Гонзага оскорбился. Шагнул к Валентине.

— Скажите, мадонна, а чем Ромео Гонзага хуже безродного авантюриста?

— Подумайте сами.

— О чём тут думать? Ответьте мне, монна Валентина. Отчего я, сжигаемый любовью к вам, недостоин вас, а вот поцелуи этого затянутого в железо и кожу бандита вы принимаете с охотой? Странно мне всё это.

— Трус! — вскричала выведенная из себя Валентина. — Собака! — и под её мечущим молнии взглядом мужество Гонзаги растаяло, словно льдинка на ярком солнце. Девушка же взяла себя в руки и уже ровным голосом добавила, что к утру он должен покинуть Роккалеоне. — Воспользуйтесь ночной тьмой и перехитрите патрули Джан-Марии. Оставаться здесь я вам не позволю.

Вот тут Гонзагу обуял страх. Но, надо отдать ему должное, не за своё будущее. Он понял, что, только оставшись в замке, сможет отомстить Валентине за такое отношение к нему. Да, один заговор провалился. Но воображение у него богатое, и он сможет придумать, как открыть Джан-Марии ворота Роккалеоне. А уж тогда за него отомстят! Валентина тем временем отвернулась от Гонзаги, считая разговор оконченным. Но придворный упал на колени, умоляя выслушать его в последний раз.

И девушка, уже сожалея о суровом приговоре и думая, что причина запальчивости Гонзаги лишь ревность, согласилась.

— Не делайте этого, мадонна, — по его тону чувствовалось, что он вот-вот разрыдается. — Не отсылайте меня прочь. Если мне суждено умереть, пусть это случится в Роккалеоне, который я буду защищать до последней капли крови. Но только не отдавайте меня в лапы Джан-Марии. Он повесит меня за мои прегрешения. Пусть немного, но я помогал вам, а если и обезумел, столь неподобающе говоря с вами, то лишь от любви, любви к вам и подозрительности к этому человеку, которого не знаем ни вы, ни я. Мадонна, пожалейте меня. Позвольте остаться в Роккалеоне.

Валентина смотрела на него сверху вниз, раздираемая жалостью и презрением. Жалость победила, и девушка предложила Гонзаге подняться.

— Идите, Гонзага. Отправляйтесь к себе, и будем надеяться, что сон прояснит ваш разум. Мы забудем всё, сказанное здесь, при условии, что более вы об этом не заикнётесь.

Лицемер склонился до земли, схватил край её платья, поднёс к губам.

— Пусть Господь Бог навсегда сохранит ваше чистое и доброе сердце. Я знаю, что не заслужил вашей милости. Но я отблагодарю вас, мадонна, — последняя его фраза казалась очень искренней, но он вкладывал в неё иной смысл.

Глава 21

КАЮЩИЙСЯ ГРЕШНИК
Неделя прошла мирно. Столь мирно, что лагерь Джан-Марии с сотней солдат и десятком орудий казался скорее миражом, чем реальностью.

Бездействие раздражало графа Акуильского, как и отсутствие известий от Фанфуллы. Ему очень хотелось знать, что же происходит в Баббьяно, если Джан-Мария может позволить себе целую неделю торчать у замка, словно в его распоряжении ещё не один месяц. Разгадка была проста, но если б он знал, что терпением герцога он обязан Гонзаге. Ибо придворный изыскал возможность послать ещё одну весточку в лагерь Джан-Марии, подробно изложив, как и почему провалился его заговор. Далее он настойчиво убеждал герцога не спешить, ибо надеялся предложить новый план, успех которого позволил бы тому занять замок без единого выстрела. Похоже, написал он достаточно убедительно, ибо солдаты Джан-Марии не готовились к штурму, не намеревались бомбардировать Роккалеоне. Но, несмотря на смелое обещание, придумать ничего путного за эту неделю Гонзага так и не смог.

Одновременно он всеми силами пытался вновь завоевать доверие Валентины. Наутро после бурного объяснения с девушкой он исповедовался у фра Доминико и принял причастие. И потом каждое утро являлся к мессе, так что монах начал ставить его набожность в пример остальным. Перемена эта не осталась без внимания Валентины, которая воспитывалась в монастыре, а потому считала утреннюю молитву неотъемлемой частью каждого дня. И внезапно проснувшаяся в Гонзаге любовь к Богу несомненно говорила о том, что и он сам после той ночи стал другим человеком. А исповедь и причастие прямо свидетельствовали о его раскаянии, причём раскаянии искреннем, как полагала Валентина, объясняя только этим его ежедневное присутствие на утренней молитве.

А потом девушка стала задаваться вопросом, так ли велик его грех, и пришла к выводу, что немалая вина лежит и на ней. Смирение Гонзаги убедило её и в том, что он более не перейдёт границ приличия, а потому она вновь подарила ему свою благосклонность. И мало-помалу их дружеские отношения полностью восстановились. Валентина полагала, что теперь её доброта не будет истолкована превратно.

В этом она не ошиблась: Гонзага более не позволял оптимизму и тщеславию убаюкать себя ложными надеждами. Теперь-то он знал истинную цену её поведению, всё более укрепляясь в стремлении отомстить, однако внешне держался куда как пристойно, и с лица его ни на миг не сходила улыбка.

Не ограничившись сближением с Валентиной, Гонзага попытался подобрать ключик и к Франческо. И вскоре уже никто в Роккалеоне, не исключая и гиганта Фортемани, не славил рыцаря так часто и с таким восторгом, как мессер Гонзага. Валентина, видя всё, решила, что Гонзага и этим искупает свой грех, и прониклась к нему ещё большим расположением. Проницательный, достаточно хорошо знающий женское сердце, наш Ромео отлично сознавал, что для Валентины похвала её возлюбленному дороже любой другой.

Короче, за неделю Гонзага вновь завоевал всеобщее доверие и любовь. Он как бы родился заново, и лишь Пеппе со всё возрастающим подозрением думал о причинах столь разительных перемен. Он не мог заставить себя поверить, что причина тому — объяснение с Валентиной. Человек — не кокон, способный в одночасье превратиться из мерзкой гусеницы в очаровательную бабочку. А потому он постоянно ждал подвоха от весёлого, ежесекундно улыбающегося, готового всем услужить Гонзаги, и теперь уже неустанно следил за ним. Но слежка эта тоже не осталась незамеченной, а потому однажды Гонзаге удалось обмануть бдительность горбуна и отправить Джан-Марии письмо с описанием нового плана захвата Роккалеоне.

Идея пришла ему в голову внезапно, во время воскресной мессы. Монна Валентина настаивала, чтобы по святым дням на службу в часовню собирался весь гарнизон, за исключением единственного часового, и Франческо добился этого от солдат после продолжительных уговоров. В эти полчаса вполне можно открыть ворота и впустить в замок осаждающих, решил Гонзага. Аккурат на следующую среду приходился праздник тела Христова[758]. О лучшем случае не приходилось и мечтать.

Стоя на коленях и вроде бы истово молясь, Гонзага обдумывал дьявольский замысел. Единственного часового он мог подкупить, а в случае неудачи — заколоть. Однако он быстро понял, что одному ему мост не опустить, да и скрип цепей мог вызвать тревогу. Но оставалась железная дверца в башне над мостом. От Джан-Марии требовалось лишь соорудить лёгкий подвесной мост, перекинуть его через ров, и путь в замок открыт.

После мессы Гонзага удалился в свою комнату и до малейших подробностей изложил на бумаге свой план. Письмо привязал к арбалетной стреле и, улучив удобный момент, отправил его с крепостной стены. А затем дождался подтверждения Джан-Марии о том, что его план принят, — об особом сигнале на этот случай также говорилось в письме.

Но ещё больше возблагодарил Джан-Мария Господа Бога за ниспосланного ему союзника, предложившего-таки безупречный план взятия Роккалеоне, на следующий день, получив пренеприятные известия из Баббьяно. Подданные его, взволнованные слухами о Чезаре Борджа, собирающем войска для нападения на герцогство, и отсутствием Джан-Марии, могли восстать с минуты на минуту. В городе была образована сильная партия, лидеры которой вывесили на воротах дворца прокламацию с предупреждением, что свергнут Джан-Марию, если тот в течение трёх дней не вернётся для организации обороны герцогства, а также обратятся к Франческо дель Фалько, графу Акуильскому, известному своим патриотизмом и боевыми заслугами, с просьбой принять герцогскую корону и защитить их от могущественного врага.

Прочитав прокламацию, которую привёз Альвари, Джан-Мария поначалу обезумел от ярости. Но потом успокоился. Гонзага обещал сдать Роккалеоне в среду. Да, у него было время сначала обвенчаться с Валентиной, пусть и против её воли, а потом галопом мчаться в Баббьяно. Он успеет туда в срок, назначенный ему его подданными.

Он рассказал обо всём Гвидобальдо и попросил прислать священника, который скрепил бы его союз с Валентиной прямо у замка. Гвидобальдо идея эта не понравилась. Он полагал, что церемонию бракосочетания необходимо провести в Урбино, а венчать их должен кардинал. Джан-Марии на этот раз хватило ума сдержать резкий ответ, уже готовый сорваться с его губ: возражения герцогу Урбино в этом вопросе означали бы конец их союза. Во-первых, Гвидобальдо никому не позволял помыкать собой, во-вторых, понимал, что Джан-Мария куда больше нуждался в союзе с ним, чем он — с Баббьяно. Обо всём этом успел подумать Джан-Мария, а потому обратился к Гвидобальдо не с требованием, а с просьбой, особо подчеркнув, что счёт идёт на часы и задержка с бракосочетанием может привести к нежелательным осложнениям. И он смирением склонил на свою сторону Гвидобальдо, признавшего, что в силу сложившихся обстоятельств надобно отказаться от пышных церемоний.

Договорившись с Гвидобальдо, Джан-Мария ещё раз благословил изобретательность Гонзаги, ибо, не будь его, герцогу пришлось бы штурмовать замок, что привело бы к многочисленным жертвам, но не гарантировало бы успеха.

А Гонзагу тревожило лишь одно — решительность Франческо и его изобретательный ум, способный найти выход из самого сложного положения. Но звёзды, похоже, изо всех сил старались помочь придворному, а потому, неожиданно для него самого, вложили ему в руки мощное оружие.

Так уж получилось, что не только Альвари прибыл из Баббьяно под стены Роккалеоне. На закате дня к замку прискакал Дзаккарья, второй слуга Франческо дель Фалько. Ему пришлось затаиться в лесу, дожидаясь темноты. Но и потом пробраться к крепостным стенам оказалось совсем непросто.

И лишь во втором часу ночи, когда тяжёлые облака скрыли луну, а дело шло к грозе, часовой на восточной стене услышал, как плещется вода во рву, и, приглядевшись, увидел плывущего к замку человека. Оклик его остался без ответа, а потому он повернулся, чтобы поднять тревогу и нос к носу столкнулся с Гонзагой, вышедшим на стену прогуляться перед сном.

— Ваша светлость, — воскликнул часовой. — Кто-то переплывает ров.

— Правда? — Гонзага сразу вообразил, что Джан-Мария решился на ночной штурм. — Измена?

— Об этом я и подумал!

Вдвоём они склонились над парапетом и из чернильной тьмы до них донеслось: «Эй, наверху!»

— Кто ты? — выдохнул в ответ Гонзага.

— Друг. Гонец из Баббьяно с письмами к графу Акуильскому. Сбрось мне верёвку, приятель, а не то я утону.

— Что ты несёшь, болван! — отрезал Гонзага. — Нет в Роккалеоне никакого графа.

— Есть, есть, — возразили внизу. — Мой господин, Франческо дель Фалько, здесь, в замке. Бросай верёвку.

— Фран… — и Гонзага замолчал, словно железные пальцы сжали ему горло. Повернулся к часовому. — Найди верёвку. Во дворе, болван!

И через минуту после возвращения часового Дзаккарья стоял на крепостной стене Роккалеоне. С его одежды потоками стекала вода, собираясь лужицей у ног.

— Сюда, — и Гонзага повёл слугу к арсеналу, где горел фонарь. При его свете придворный оглядел пришельца, а затем велел часовому выйти за дверь, но держаться поблизости.

Приказ этот удивил Дзаккарью. Он-то рассчитывал на более тёплый приём, ибо рисковал жизнью, пробираясь в замок.

— Где мой господин? — осведомился он, гадая, какой пост занимает в Роккалеоне этот разодетый щёголь.

— Так твой господин — Франческо дель Фалько? — спросил Ромео Гонзага.

— Да, мессер. Я служу ему уже десять лет. Я привёз ему письма от мессера Фанфуллы дельи Арчипрети. Их нужно срочно передать ему. Вы отведёте меня к мессеру Франческо?

— Вы промокли до нитки, — участливо проворковал Гонзага. — И можете умереть от простуды, заставив нас искренне сожалеть, ибо только настоящий храбрец может прорваться сквозь кордоны Джан-Марии, — он открыл дверь, кликнул часового. — Отведи его наверх и найди ему сухую одежду, — и Гонзага указал на верхний этаж башни, где действительно хранилась амуниция.

— А письма! — воскликнул Дзаккарья. — Они срочные, а я и так задержался в ожидании темноты.

— Но уж несколько минут ничего не решат, так что тебе сначала надобно переодеться. Пусть письма подождут ещё немного, но зато ты останешься жив и здоров.

— Мессер Арчипрети приказал мне не терять ни секунды!

— Понятно, понятно, — кивнул Гонзага. — Тогда давай письма сюда, и я отнесу их господину графу, пока ты будешь переодеваться.

Дзаккарья замялся. Но посчитал, что от столь заботливого господина, да ещё с таким честным лицом и невинным взглядом, не стоит ждать подвоха. А потому снял шапку и достал из неё запечатанный конверт. Передал Гонзаге и в сопровождении часового направился к двери. Гонзага вышел следом, а затем вновь подозвал к себе часового.

— Вот тебе дукат. Сделай, что я тебе скажу, и получишь вдвое больше. Задержи его в башне до моего возвращения. И никто не должен ни слышать, ни видеть его.

— Хорошо, ваша светлость, но может прийти капитан и поднять шум, не обнаружив меня на посту.

— Об этом я позабочусь. Скажу мессеру Фортемани, что послал тебя с важным заданием, и попрошу заменить тебя. На эту ночь ты освобождён от караульной службы.

Часовой поклонился и двинулся к пленнику: именно так он относился теперь к Дзаккарье.

Гонзага нашёл Фортемани в караулке и сказал ему всё то, что и часовому.

Эрколе аж взвился от негодования.

— По какому праву вы это сделали? Кто разрешил вам менять часового? Святой Боже! А если на замок нападут, пока часовой будет искать для вас конфетницу или книгу стихов?

— Вы забываете, с кем… — с достоинством начал Гонзага.

— Дьявол вас побери! — взревел Фортемани. — Погодите, вот узнает об этом губернатор.

— Ну зачем же так, — от злости Гонзага не осталось и следа, ибо он не на шутку встревожился. — Мессер Эрколе, ну будьте благоразумны, умоляю вас. Стоит ли поднимать тревогу и беспокоить монну Валентину из-за такого пустяка. Да над вами будут смеяться.

— Да? — вот этого Фортемани никак не хотелось. Он на мгновение задумался и пришёл к выводу, что действительно раздувал из мухи слона. — Эй, Авентано. Бери алебарду и отправляйся на восточную стену. Как видите, мессер Гонзага, я выполняю ваше пожелание. Но мессер Франческо обо всём узнает, когда будет обходить посты.

Гонзага ушёл. До обхода оставался ещё час. Достаточно большой срок, чтобы найти оправдание своим поступкам.

Из караулки придворный прямиком направился в свою комнату. Закрыл дверь, зажёг свечу, положил конверт на стол и долго смотрел на большую красную печать.

Вот оно, значит, как! Странствующий рыцарь, низкого, как он полагал происхождения, на поверку оказался знаменитым графом Акуильским, любимцем Баббьяно, чья слава гремела от Сицилии до Альп. А он даже не подозревал об этом. Похоже, у него не всё в порядке с головой. Ведь он слышал достаточно историй о подвигах этого кондотьера, идеала итальянского дворянства. И мог бы догадаться, с кем столкнула его судьба в Роккалеоне. Но какова цель его пребывания в замке? Любовь к Валентине или?.. Задумавшись, Гонзага попытался припомнить, что же ему известно о политической ситуации в Баббьяно. И внезапно его глаза зажглись победным огнём. А не придумана ли эта осада для того, чтобы захватить трон Баббьяно, на который — до него доходили такие слухи — посягал Франческо дель Фалько? Если так, то самое время изобличить его! Для Валентины это будет жестоким ударом! Письмо лежало перед ним. Похоже, в нём содержались ответы на все мучившие его вопросы. Что же писал Фанфулла, приятель графа?

Гонзага взял письмо в руки, тщательно осмотрел печать. Затем вытащил кинжал. Нагрел лезвие свечой, осторожно подсунул кинжал под печать и вскрыл конверт. Развернул письмо, начал читать, и глаза его округлились от изумления, а руки задрожали. Он уселся поудобнее, пододвинул свечу и прочитал письмо ещё раз:

«Господин мой, дорогой граф!

Я не писал вам до тех пор, пока ситуация в Баббьяно не прояснилась окончательно. За несколько часов до отъезда Дзаккарьи гонец повёз Джан-Марии ультиматум. Или тот возвращается в Баббьяно в течение трёх дней, или остаётся без короны, которую его подданные намерены предложить вам, для чего отправят послов в Л’Акуилу, где вы, по их убеждению, находитесь. Поэтому, господин мой, тиран теперь полностью в вашей власти. Как действовать, решать вам. А я могу лишь порадоваться, что оборона Роккалеоне принесла свои плоды, и, надеюсь, вы получите давно заслуженную вами награду. Народ в Баббьяно возбуждён до крайности и не видит иного выхода, кроме как короновать вас на герцогство.

Нам стало известно, что Чезаре Борджа собирает войска для вторжения в Баббьяно, и продолжающееся отсутствие Джан-Марии в такой час ещё более усугубляет ситуацию. Горожане не видят дальше своего носа и не понимают, сколь выгоден для Баббьяно союз с Урбино. Да хранит Господь вашу светлость.

Ваш верный слуга,

Фанфулла дельи Арчипрети».

Глава 22

РАЗОБЛАЧЕНИЕ
— Франческо, — имя это Валентина произносила с видимым удовольствием, — отчего ты так хмуришься?

В столовой они остались вдвоём, остальных Валентина отпустила, и по-прежнему сидели за столом, за которым и ужинали.

Франческо поднял голову, чёрные его глаза переполнились нежностью.

— Меня тревожит отсутствие новостей из Баббьяно, — признался он. — Я-то думал, что Чезаре Борджа подвигнет подданных Джан-Марии на решительные действия. И хотелось бы знать, что там творится.

Валентина встала, подошла к нему, положила руку на плечо, улыбнулась.

— Зачем тревожиться из-за такого пустяка? Не ты ли неделю назад мечтал о том, чтобы осада длилась целую вечность.

— Не думай, что я переменился в этом, любимая, — он поцеловал нежные пальчики, покоящиеся у него на плече. — Благодаря тебе жизнь моя стала совсем иной. Но всё же хочется получить весточку из Баббьяно.

— Но зачем желать невозможного? — воскликнула Валентина. — Каким образом можем мы узнать о происходящем в мире?

Франческо задумался над ответом. Несколько раз за прошедшую неделю он порывался открыться Валентине, но сдерживался, дожидаясь более удобного случая. И вот решил, что миг этот настал. Она полностью доверяла ему, а посему не было смысла и далее хранить молчание. Возможно, он и так слишком долго тянул с признанием. Он уже открыл было рот, чтобы заговорить, но Валентина метнулась к окну, услышав чьи-то торопливые шаги. Через секунду распахнулась дверь, и на пороге возник Гонзага.

Он взглянул на Валентину, на Франческо, который сразу отметил, что щёки придворного побледнели, а глаза блестят, как при лихорадке.

— Монна Валентина, — не закрыв за собой дверь, заговорил Гонзага. Голос его подрагивал, — мне надобно вам кое-что сообщить. Мессер… Франческо, вас не затруднит оставить нас наедине? — и он красноречиво глянул на открытую дверь.

Франческо в недоумении поднялся, вопросительно посмотрел на Валентину, желая знать, подчиняться ему или нет.

Девушка нахмурилась.

— Что именно вы хотите мне сообщить, мессер?

— Дело сугубо личное и очень важное, мадонна.

Валентина повернулась к Франческо, и по выражению её лица он понял, что она извиняется за придворного, но просит оставить их вдвоём. Граф тут же кивнул.

— Я буду у себя, мадонна, пока не придёт время обойти посты, — и с тем вышел.

Гонзага плотно закрыл за ним дверь, а затем приблизился к столу и встал напротив Валентины. Печально вздохнул.

— Мадонна, я молил бы Бога, чтобы слова, которые я сейчас произнесу, сорвались бы с губ другого человека. Ибо теперь, в свете того, что произошло в Роккалеоне, вы можете подумать, что мною движет жажда мести.

Валентина никак не могла взять в толк, к чему он клонит.

— Вы тревожите меня, мой добрый Гонзага, — но на губах её продолжала играть улыбка.

— Увы! Вышло так, что говорить придётся мне. Я раскрыл измену, гнездящуюся в вашем замке.

Валентина более не улыбалась. По тону Гонзаги она поняла, что дело серьёзное.

— Измену? — эхом отозвалась она. — И кто же намерен нас предать?

Замявшись, Гонзага всплеснул руками.

— Не присесть ли вам, мадонна?

Она послушно опустилась на стул, не отрывая глаз от лица Гонзаги.

— Вы тоже сядьте и расскажите мне обо всём.

Гонзага пододвинул стул, расположился напротив Валентины, глубоко вздохнул.

— Доводилось ли вам слышать о графе Акуильском?

— Конечно, как и всем. Самый знаменитый рыцарь Италии, слава его гремит повсюду.

— Знаете ли вы, как относятся к нему жители Баббьяно?

— Насколько мне известно, они готовы носить его на руках.

— И вы, разумеется, знаете, что он — претендент на трон Баббьяно, ибо доводится кузеном Джан-Марии.

— Их близкое родство ни для кого не составляет тайны. А вот о том, что он претендует на трон Баббьяно, я слышу впервые. Но не отклонились мы в сторону?

— Отнюдь, мадонна. Мы идём к цели напрямик, кратчайшим путём. Поверите ли вы мне, если я скажу, что здесь, в Роккалеоне, находится агент графа Акуильского, который в его интересах старается затянуть осаду на как можно более долгий срок?

— Гонзага… — Валентина уже догадалась, что за этим последует, но Гонзага впервые в жизни позволил себе прервать её.

— Подождите, мадонна. Пожалуйста, выслушайте меня до конца, ибо это не просто слова. У меня есть чем их доказать. Этот агент среди нас, и истинная его цель — затягивать и затягивать осаду, для чего он и организовал надёжную защиту замка. Терпение жителей Баббьяно на исходе, и перед лицом угрозы, исходящей от Чезаре Борджа, они вот-вот предложат трон графу Акуильскому.

— Где вы услышали эту грязную сплетню? — Валентина покраснела от негодования, глаза её полыхнули огнём.

— Мадонна, — Гонзага сочувственно покачал головой, — то, что вы назвали сплетней, доказанный факт. Я не стал бы беспокоить вас плодами досужих размышлений. У меня есть доказательство того, что цель графа Акуильского почти достигнута. Джан-Мария получил ультиматум от своих подданных: если в течение трёх дней он не прибывает в столицу, они направляют делегацию в Л’Акуилу, дабы просить графа короноваться на трон Баббьяно.

Валентина поднялась, уже совладав с гневом. Голос её зазвучал ровно, спокойно.

— Где это доказательство? А впрочем, не надо. Каким бы оно ни было, что оно мне докажет? То, что вы сказали о Баббьяно, скорее всего, правда. И наше сопротивление Джан-Марии может привести к тому, что он потеряет герцогство, а граф Акуильский его приобретёт. Но чем вы докажете вашу ложь, утверждая, что мессер Франческо — агент графа. Это ложь, Гонзага, и вы понесёте за неё должное наказание.

Она замолчала, ожидая ответа, но Гонзага не дрогнул, не запросил пощады. Наоборот, продолжал гнуть своё.

— Мадонна, ваши жестокие слова не ранили меня, поскольку других я и не ожидал. Но, когда вам станет известно то, что уже знаю я, вы поймёте, что поторопились с вынесением приговора. Сейчас вы думаете, что я пришёл сюда, затаив в душе зло на мессера Франческо. Нет, мадонна, я не держу на него зла, но мне приходится сожалеть, что я разочарую вас, открою вам глаза на то, как он использовал вас ради достижения собственных целей. Подождите, мадонна. Тем более что я действительно отклонился от истины, назвав мессера Франческо агентом графа Акуильского.

— Ага? Так вы уже отказываетесь от своих слов?

— Только в этом, не более того. Он — не агент, потому что… — Гонзага глянул в потолок, опять тяжело вздохнул и закончил. — Потому что он и есть сам Франческо дель Фалько, граф Акуильский.

Кровь отхлынула от лица Валентины, щёки её побледнели, она наклонилась вперёд, на мгновение задумалась, а затем буквально пронзила Гонзагу огненным взглядом.

— Это ложь! Ложь, за которую вас следует выпороть.

Гонзага пожал плечами и положил на стол письмо Франческо.

— Вот, мадонна. Надеюсь, здесь вы найдёте доказательства моей правоты.

Валентина холодно глянула на письмо. Вначале она хотела кликнуть Фортемани и распорядиться всыпать Гонзаге плетей, но женское любопытство взяло вверх.

— Что это? — бесстрастно спросила она.

— Письмо, которое принёс человек, этой ночью переплывший ров. Я приказал запереть его в арсенальной башне. Написано оно Фанфуллой дельи Арчипрети, адресовано графу Акуильскому. Если память вернёт вас в некий день под Аскуаспарте, вы, возможно, вспомните, что Фанфулла — тот самый дворянин, что ходил в монастырь с фра Доминико и обращался к мессеру Франческо, как к своему господину.

Валентина вспомнила и тот день, и сегодняшние слова Франческо о том, что он с нетерпением ждёт вестей из Баббьяно. Вспомнила она и свой последний вопрос, каким образом он рассчитывает получить весточку из Баббьяно, сидя в осаждённом замке, ответить на который Франческо помешал приход Гонзага. Кстати, Франческо чуть замешкался с ответом. Валентину словно обдало холодом. О, это невозможно, абсурдно! И тем не менее она взяла письмо. Начала читать, сдвинув брови, под пристальным взглядом Гонзаги.

Читала она медленно, закончив, долго молчала, глядя на подпись, сравнивая содержимое письма с тем, что сказал ей Гонзага, и не находя даже намёка на несоответствие.

У Валентины защемило сердце. Мужчина, которому она доверилась, герой, грудью вставший на её защиту, на поверку оказался дешёвым интриганом, преследующим собственные цели, использующим её как пешку в своей игре. Но она вспомнила, как он держал её в объятьях, как целовал, и не смогла заставить себя поверить в его предательство.

— Это заговор, направленный против невиновного. Ваша дьявольская выдумка, мессер Гонзага. Ложь!

— Мадонна, человек, который привёз письмо, всё ещё под стражей. Вызовите к себе его и мессера Франческо. Или допросите одного и узнайте, кто его господин? Если же письмо не кажется вам убедительным доказательством, давайте обратимся к другим фактам. Почему он лгал вам? Почему назвался Франческо Франчески? Почему убеждал вас, вопреки логике, остаться здесь, когда привёз известие о решении Джан-Марии осадить Роккалеоне? Если бы он действительно хотел послужить вам, то предоставил бы в ваше распоряжение собственный замок в Л’Акуиле, оставив Джан-Марии пустое гнездо, как, собственно, я и советовал.

Валентина не знала, что и ответить, а Гонзага стоял на своём.

— Говорю вам, мадонна, никакой ошибки тут нет. Мои слова — истинная правда. И если вы отдадите ему это письмо, он не будет сидеть здесь ещё три дня, а завтра утром тихонько ускользнёт, чтобы к исходу третьего дня прибыть в Баббьяно и заполучить корону, столь легко утерянную его кузеном. Святой Боже! Да не было ещё на земле человека, составившего столь изощрённый план и хладнокровно доведшего дело до логического конца.

— Но… — Валентина запнулась, — в ваших выводах вы исходите из того, что мессер Франческо — граф Акуильский. Может… может, письмо направлено другому человеку?

— Так прикажите привести сюда и посыльного, и графа.

— Графа? — повторила она. — Вы имеете в виду мессера Франческо? — По телу её пробежала дрожь. — Нет, я не хочу более видеть его лицо.

Радостно сверкнули глаза Гонзаги, но усилием воли он подавил рвущееся наружу ликование.

— Но сначала необходимо развеять последние сомнения, — Гонзага встал. — Я попросил Фортемани привести Ланчотто. Он уже ждёт. Могу я позвать его?

Валентина молча кивнула, Гонзага открыл дверь и кликнул Фортемани.

— Я здесь, — донеслось из зала приёмов.

— Приведите Ланчотто, — скомандовал придворный.

Вошёл слуга Франческо, в немалой степени удивлённый происходящим. Допрос повела Валентина, ледяным, внушающим страх голосом.

— Скажи мне, и не вздумай лгать, если тебе дорога жизнь, как зовут твоего господина.

Ланчотто глянул на цинично улыбающегося Гонзагу.

— Отвечай мадонне. Назови имя и титул твоего господина.

— Но, госпожа…

— Отвечай, отвечай! — и маленькие кулачки Валентины забарабанили по столу.

— Мессер Франческо дель Фалько, граф Акуильский.

Не рыдание — смех вырвался из груди Валентины. Глаза Эрколе Фортемани широко раскрылись от изумления, и он, наверное, сам кое о чём бы спросил Ланчотто, но Гонзага приказал ему привести из арсенальной башни часового и человека, оставленного под его охраной.

— Я хочу внести полную ясность, мадонна, — добавил он.

Они ожидали в молчании. Присутствие Ланчотто мешало им продолжить разговор.

Эрколе привёл часового и Дзаккарью, уже переодевшегося в сухое. Не успела Валентина задать вопроса, как слуги Франческо поздоровались друг с другом.

Гонзага повернулся к Валентине. Та сидела, склонив голову, в глазах её застыла невыносимая тоска. И тут же послышались быстрые шаги. Дверь распахнулась, в столовую вошёл Франческо, за ним по пятам следовал Пеппе. Гонзага отступил на шаг, на лице его отразилась тревога.

Дзаккарья же, наоборот, выступил вперёд и склонился в глубоком поклоне.

— Мои господин! — приветствовал он Франческо.

Франческо удивлённо оглядел собравшихся. Его вызвал Пеппе, первым почувствовавший, что беседа Гонзаги с Валентиной добром не кончится. Не отвечая на приветствие слуги, Франческо вопросительно посмотрел на девушку.

Она встала, щёки её горели злым румянцем. Взгляд Франческо, похоже, оказался последней каплей, добившей её. Рука её поднялась, указала на графа.

— Фортемани, посадите графа Акуильского под арест, — скомандовала она, — и, если не хотите поплатиться головой, позаботьтесь о том, чтобы он не сбежал.

Гигант не спешил выполнять приказ, помня о невероятной силе Франческо.

— Мадонна! — ахнул тот.

— Вы слышали меня, Фортемани? Уведите его.

— Моего господина? — воскликнул Ланчотто. Рука его потянулась к мечу. Он посмотрел на графа, готовый обнажить меч по знаку последнего.

— Пусть будет так, — холодно ответствовал Франческо. — Возьмите, мессер Фортемани, — и он протянул ему кинжал, своё единственное оружие.

А Валентина, повелев Гонзаге следовать за ней, направилась к двери. Но Франческо заступил ей путь.

— Подождите, мадонна. Вы должны выслушать меня. Я отдал оружие в полной уверенности, что как только вы меня…

— Капитан Фортемани! — со злостью воскликнула Валентина. — Где положено быть арестованному? Я желаю пройти.

Эрколе, с видимой неохотой, положил руку на плечо Франческо. Но нужды в этом не было. От её слов граф отпрянул, словно от удара. Валентина двинулась к двери, Гонзага — за ней. На мгновение взгляды придворного и Франческо встретились, отчего улыбка, доселе игравшая на губах Гонзаги, исчезла, а колени задрожали. Он ускорил шаг.

Глава 23

АРСЕНАЛЬНАЯ БАШНЯ
Булыжники внутреннего двора, ещё мокрые после ночного ливня, блестели в утренних солнечных лучах.

Шут сидел на грубосколоченной табуретке в крытой галерее, хмуро глядя на быстро высыхающие камни. Он злился — а такое случалось, не считая, разумеется, стычек с фра Доминико — крайне редко. Пеппе пытался убедить Валентину, что та погорячилась, приказав арестовать Франческо, но его госпожа грубо, чего никогда не случалось ранее, приказала ему развлекать её шутками, а не совать нос в чужие дела. Шут, однако, не подчинился и ошеломил Валентину, прямо заявив, что ещё с той памятной встречи у Аскуаспарте знал, кто такой мессер Франческо. Он уже собирался рассказать об изгнании Франческо из Баббьяно, о его категорическом отказе стать правителем герцогства, чтобы убедить девушку, что у Франческо не было нужды избирать столь извилистый путь к трону, будь у него хоть малейшее желание занять его. Но Валентина резко осадила Пеппе и выгнала вон.

А теперь она отправилась к мессе, а шут уселся в крытой галерее, чтобы в уединении поразмышлять о женском упрямстве и коварстве Гонзаги, ибо он ни на секунду не сомневался, что придворный приложил руку к происходящему.

Так он сидел, уродливый горбун, трясясь от бессильной ярости. Что теперь с ними будет? Не будь графа Акуильского, гарнизон сдался бы ещё неделю назад. Так будут ли они защищать замок, лишившись такого командира?

— Она ещё поймёт, что поступила глупо, но будет поздно. Таковы женщины, — философски заключил Пеппе и печально вздохнул, ибо любил свою госпожу. А посему решил, что после мессы добьётся, чтобы она выслушала его. На этот раз ей не удастся прогнать его прочь, словно трусливого щенка. И уже начал обдумывать, с чего начать, какими словами сразу завладеть её вниманием, когда на ступенях, ведущих в часовню, появился Ромео Гонзага.

Интуитивно Пеппе подался назад, в самую тень, следя глазами за каждым движением придворного. А Ромео огляделся и на цыпочках спустился во двор, похоже, опасаясь, как бы его шаги не услышали в часовне. Затем, не подозревая о присутствии Пеппе, пересёк двор и нырнул в арку. Шут тут же последовал за ним, резонно полагая, что Гонзаге есть что скрывать.

В своей комнате в Львиной башне граф Акуильский, встревоженный судьбой замка, провёл, как и шут, бессонную ночь. Правда, в отличие от Пеппе, он не считал, что во всём виноват Гонзага. Присутствие Дзаккарьи означало, что Фанфулла всё-таки написал ему. Видимо, письмо попало в руки Валентины, и по каким-то строчкам она решила, что граф — изменник.

И Франческо горько упрекал себя за то, что с самого начала не признался, кто он такой. Упрекал и её за то, что она отказалась выслушать человека, которому признавалась в любви. Скажи Валентина, на чём основаны её подозрения, он мгновенно доказал бы их беспочвенность, ибо, защищая Роккалеоне, он не преследовал никаких личных целей. Беспокоило графа и само появление Дзаккарьи. Ждал он его давно, и приезд Дзаккарьи, бесспорно, означал, что он привёз важное известие. Речь, вероятно, шла о том, что времени у Джан-Марии осталось совсем немного, и, загнанный в угол, он может решиться на отчаянную авантюру.

Наёмники Фортемани глухо зароптали, узнав об аресте Франческо. Его крепкая рука держала их в узде, здравый смысл, в чём им уже довелось убедиться на деле, придавал смелости, подбадривал. Франческо доказал своё право на командование, и, доверяя ему, они выполнили бы любой его приказ. А с кем они остались теперь? Фортемани — один из них, поставленный над ними лишь волею обстоятельств. Гонзагу они презирали. Валентина при всей её храбрости всего лишь женщина, неискушённая в премудростях воинского искусства, приказы которой могли привести к катастрофе.

Те же мысли мучили и Фортемани. С превеликой неохотой арестовал он Франческо и, пожалуй, лучше остальных представлял себе последствия этого. Он уже проникся уважением, более того, по-своему полюбил губернатора Роккалеоне, и его восхищение только возросло, когда Фортемани узнал его истинное имя: не было в Италии более знаменитого кондотьера, и имя его почиталось воинами не меньше любого из имён святых покровителей.

Обеспечив охрану арестованного, как приказал Гонзага, ставший командиром гарнизона Роккалеоне, Фортемани провёл ночь у дверей комнаты Франческо. А если быть точнее, то большую часть ночи — в самой комнате.

— Стоит вам сказать слово, и замок будет в ваших руках, — не стал скрывать гигант своих мыслей. — Прикажите, и все мои люди перейдут на вашу сторону.

— Да вы грязный предатель, — рассмеялся Франческо. — Или вы забыли, кому служите? Не будем спешить, Эрколе. Но, если вы хотите оказать мне услугу, вызовите сюда Дзаккарью — человека, который пробрался сегодня ночью в Роккалеоне.

Фортемани, естественно, не отказал. Дзаккарья знал содержимое письма наизусть — на случай, что оно потеряется или его придётся уничтожить. Теперь слуга уже корил себя, что не порвал его на мелкие клочки вместо того, чтобы отдать Гонзаге. Слова Дзаккарьи подтвердили самые худшие опасения графа. Джан-Марии его подданные отпустили только три дня, а посему он наверняка предпримет попытку захватить замок.

Ближе к утру Франческо успокоился, попросил Эрколе принести масляную лампу и сел писать письмо Валентине, в котором надеялся убедить её в своей честности. Так как она не желала слушать его, другого пути у Франческо не было. Письмо он закончил через час, уже после восхода солнца, вновь вызвал Эрколе и попросил его незамедлительно отнести письмо Валентине.

— Я дождусь её у часовни, — пообещал Фортемани.

Он взял письмо и вышел. Но едва он спустился во двор, как увидел бегущего к нему Пеппе. Глаза шута возбуждённо горели, он тяжело дышал.

— Скорее, Эрколе. Пойдём со мной.

— Дьявол тебя раздери, сатанинское отродье… куда ещё? — проворчал гигант.

— Я всё скажу по пути. Нельзя терять ни секунды. Гонзага… готовит измену. Пойдёте вы или нет?

Тут уж Фортемани не заставил просить себя дважды. Застать мессера Гонзагу на месте преступления — да ради этого он пошёл бы и на край света.

Отдуваясь и жадно ловя ртом воздух — многолетнее пьянство и обжорство всё же отразились на его могучем здоровье, Фортемани последовал за шутом, который и рассказал то немногое, что знал. Вслед за Пеппе он поднялся в арсенальную башню. Через бойницу увидел, как Гонзага снял со стены арбалет, сел за стол и начал что-то писать.

— И это всё? — осведомился Эрколе.

— Более ничего, — кивнул шут.

— Ад и небеса! — проревел гигант, остановившись. — И только из-за этого ты заставил меня бежать?

— По-моему, я сказал более чем достаточно, — возразил Пеппе. — Чего вы встали?

— Встал и не сдвинусь с места, — Эрколе побагровел от ярости. — Это что, шутка? Какая тут измена?

— Письмо и арбалет! — нетерпеливо воскликнул Пеппе, вне себя от тупости Фортемани. — О господи, ну разве можно быть таким дураком! Или вы забыли, каким путём попало в Роккалеоне обещание Джан-Марии заплатить тысячу флоринов тому, кто откроет ворота замка? С арбалетной стрелой, глупец! Пошли скорей, а потом я отдам вам свой наряд, ибо любой другой вам не к лицу.

Поняв истину, Эрколе даже пропустил мимо ушей шпильку шута и поспешил за ним через двор и по лестнице, ведущей на крепостную стену.

— Ты думаешь… — начал он.

— Я думаю, что шагать вам надо потише, — отрезал шут. — И не дышите так громко, если хотите застать мессера Ромео врасплох.

Эрколе безропотно подчинился и, осторожно переставляя ноги со ступеньки на ступеньку, сразу отстал от Пеппе. Они подошли к арсенальной башне. И сквозь амбразуру — Гонзага, на их счастье, повернулся к ним спиной — Фортемани убедился, что успел аккурат вовремя.

Придворный стоял, наклонившись, и по знакомому скрипу Эрколе догадался, чем тот занимается: Гонзага натягивал арбалетную тетиву. А на столе лежала стрела с привязанным к ней письмом.

Фортемани метнулся к двери, распахнул её и ворвался в башню.

Крик ужаса и перекошенное гримасой страха лицо Гонзаги встретили его. Когда же придворный узнал вошедшего, он заметно успокоился, хотя и был бледен больше обычного.

— Святой Боже! — выдохнул он. — Ну и напугали вы меня, Эрколе. Я не слышал, как вы подошли.

Но выражение лица Фортемани испугало Гонзагу ещё более. Усилием воли он, однако, совладал с нервами, преградил дорогу к столу, чтобы скрыть лежащую на нём арбалетную стрелу, и спросил, что привело Эрколе в арсенальную башню.

— Мне нужно письмо, которое вы написали Джан-Марии, — последовал прямой ответ. Фортемани не был силён в дипломатии.

Рот Гонзаги приоткрылся, верхняя губа задрожала.

— Что… чт…

— Давайте письмо, — Фортемани надвинулся на придворного, и тот, словно загнанный в угол зверь, решился на отчаянный шаг. Не сходя с места, взмахнул тяжёлым арбалетом.

— Отойдите, а не то, клянусь Богом и всеми святыми, я размозжу вам голову.

Гигант глухо рассмеялся, сомкнул руки на тонкой талии придворного и, как пушинку, поднял его в воздух. Гонзага попытался ударить Эрколе арбалетом, но промахнулся. А в следующее мгновение он уже летел к стене, о которую крепко стукнулся и сполз на пол.

В безумной ярости он попытался встать и броситься на обидчика, но Фортемани, оказавшись проворнее, прижал его к полу, лицом вниз, завернул руки за спину и связал верёвкой.

— Лежи смирно, скорпион! — прохрипел Фортемани, тяжело дыша.

Встал, шагнул к столу, взял со стола письмо, прочитал: «Его высочеству Джан-Марии Сфорца», хмыкнул и ушёл, взяв письмо и заперев за собой дверь.

А Гонзага так и лежал, постанывая и трясясь от страха перед неминуемой карой. Даже Валентина, при всей её доброте, не помилует автора такого письма, ибо оно полностью доказывало его вину. В письме Гонзага прямо просил герцога быть наготове к часу утренней молитвы, а по его знаку — взмаху платка с крепостной стены — двинуться к замку. Он же, Гонзага, тем временем откроет железную дверцу над мостом, а далее уже не возникнет никаких трудностей, поскольку весь гарнизон будет в это время в часовне и без оружия.

Когда Франческо прочитал письмо, глаза его мрачно сверкнули, а с губ сорвалось ругательство. Но не ненависть к Гонзаге, как подумалось Фортемани, была тому причиной: в голове его мгновенно созрел блестящий план, столь многообещающий, легко выполнимый, да ещё и забавный, выворачивающий ситуацию наизнанку, что он поневоле расхохотался.

— Возблагодарим же Господа нашего, что он послал нам такого изменника! — воскликнул он, донельзя изумив и Фортемани, и Пеппе. — Эрколе, друг мой, сам я никогда не додумался бы до такой приманки, А уж с её-то помощью мы загоним в ловушку моего милого кузена.

— Но каким…

— Отнесите письмо назад, — прервал его граф, дрожа от снедающего его возбуждения. — Отнесите его и примите все меры, чтобы оно попало по назначению. Если он откажется посылать письмо, сделайте это сами. Но оно должно оказаться у Джан-Марии.

— Но хоть скажите мне, что вы задумали? — воскликнул Эрколе.

— Всему своё время, друг мой. Сейчас главное — отправить письмо. Послушайте! Надо сказать Гонзаге, что, прочитав письмо, вы решили присоединиться к нему, помочь сдать Роккалеоне герцогу, поскольку боитесь за свою жизнь, ибо так или иначе, рано или поздно замок всё равно будет взят. Устройте так, чтобы Гонзага пообещал вам деньги и гарантировал неприкосновенность после падения замка. Убедите его в вашей искренности, и пусть он стреляет. И поторопитесь, ибо месса скоро закончится, а другого случая уже не представится. Потом возвращайтесь сюда, и мы обсудим всё остальное. Сегодня ночью нам будет чем заняться, Эрколе, и вам придётся освободить меня после того, как все лягут спать. А теперь идите!

Эрколе ушёл, а Пеппе остался, осыпая графа градом вопросов. Франческо отвечал до тех пор, пока Пеппе не ухватил суть. Затем он выругался и заявил, что большего шутника, чем его светлость, ещё не рождала земля. А тут вернулся и Фортемани.

— Всё нормально? Письмо отправлено? — спросил Франческо.

Фортемани кивнул.

— Мы поклялись, что вдвоём доведём дело до конца, он и я. Он приписал ещё строчку, указав, что добился моего согласия помогать ему, а посему герцог должен сохранить мне жизнь после взятия Роккалеоне.

— Отлично, Эрколе, — граф даже захлопал в ладоши. — А теперь верните мне письмо, которое я просил передать монне Валентине. Нужда в нём отпала. Но ночью, когда все заснут, приходите сюда и приведите с собой моих слуг, Ланчотто и Дзаккарью.

Глава 24

ПРЕРВАННАЯ МЕССА
Утро праздника тела Христова утонуло в сером тумане. С моря дул холодный ветер, когда, подчиняясь колокольному звону, гарнизон Роккалеоне потянулся в часовню.

Появилась и монна Валентина в сопровождении дам, пажей и Пеппе, едва сдерживающего нетерпение. Бледное лицо Валентины, чёрные круги под глазами свидетельствовали о бессоннице, а когда она склонила голову в молитве, дамы её заметили, как слёзы капают на раскрытый требник. Из ризницы вышел фра Доминико, весь в белом, как того требовали церковные каноны, за ним паж, наоборот, в чёрной сутане, и месса началась.

Отсутствовали лишь Гонзага, Фортемани, часовой на стене да арестанты — Франческо и двое его слуг.

Гонзага испросил разрешения Валентины покинуть службу, пустившись в пространные рассуждения о том, что герцог в последний момент — а как следовало из письма Фанфуллы, времени у него практически не осталось — может предпринять отчаянную попытку захватить замок, а потому один часовой, патрулирующий стены, мог не уследить за коварным врагом. Валентина, занятая своими мыслями, уже не видела особой разницы, падёт замок или устоит, а потому просто кивнула, не вслушиваясь в доводы Гонзаги.

И после того, как все собрались в часовне, Гонзага в нетерпении поспешил на стены, горя желанием выполнить задуманное. Вахту в то утро нёс молодой Авентано, тот самый, что читал вслух письмо, посланное Джан-Марией Гонзаге. Придворный воспринял это как добрый знак. Если он и мог поладить с кем-то из наёмников, так только с Авентано.

Туман быстро поднимался, видимость заметно улучшилась. В лагере Джан-Марии люди сновали взад-вперёд, хотя обычно в столь ранний час там царили тишина и покой. Всё говорило о том, что Джан-Мария ждал сигнала.

Гонзага приблизился к часовому, нервничая всё больше и больше. Мысленно выругал Фортемани, отказавшегося принять более активное участие в заговоре. Придворный пытался убедить Эрколе, что тот лучше справится с этим делом, но тот лишь усмехнулся и резонно заявил, что раз Гонзаге полагается большая награда, он и должен взять на себя основную работу. А он, Фортемани, проследит, чтобы никто не вышел из часовни, пока Гонзага будет вести переговоры с часовым.

Поздоровавшись с Авентано, Гонзага с удовлетворением отметил, что тот без панциря или кольчуги. Поначалу он собирался уговорить или подкупить часового, но, когда пришла пора действовать, не смог найти нужных слов. Он опасался, что Авентано не только не будет слушать его, а разозлится и набросится на него с алебардой. Гонзага, разумеется, понятия не имел о том, что Фортемани загодя попросил Авентано не отказываться от взятки, ежели она будет предложена. Он выбрал юношу, так как тот был неглуп, и, со своей стороны, пообещал ему щедрое вознаграждение, если всё пройдёт, как надо. Гонзага же, ничего об этом не зная, в последний момент отказался от намерения подкупить часового, хотя и пообещал Эрколе, что начнёт с этого.

— Вы, похоже, замёрзли, ваша светлость, — юноша заметил дрожь, бьющую Гонзагу.

— Промозглое утро, Авентано, — ответил придворный.

— Это точно. Но скоро пробьётся солнце и сразу потеплеет.

— Да, конечно, — рассеянно пробормотал придворный, переминаясь с ноги на ногу рядом с Авентано. Пальцы его под синим плащом нервно тискали рукоять кинжала, который он не решался вытащить. С одной стороны, Гонзага понимал, что он теряет время, с другой — опасался, что ему не поздоровится, если удар кинжалом не будет смертельным, ибо Авентано, несмотря на молодость, был парнем крепким и жилистым. Гонзага отступил на шаг и тут же нашёл простое и изящное решение.

— Что там такое? — воскликнул он, уставившись вниз.

Авентано подошёл к нему.

— Где, ваша светлость?

— Там, внизу. Смотри туда, между плитами? — он указал на неширокую щель.

— Ничего не вижу, ваша светлость.

— Блеснуло что-то жёлтое. Какое под нами помещение? Клянусь, тут пахнет изменой. Опустись-ка на колени да присмотрись повнимательнее.

Мельком взглянув на бледное, перекошенное от напряжения лицо придворного, бедняга выполнил приказ. Фортемани, похоже, переоценил умственные способности юноши.

— Ничего не вижу, ваша светлость. Щель не сквозная. Просто водой вымыло раствор.

Гонзага торопливо выхватил кинжал и всадил его в широкую спину Авентано. Руки юноши разжались, и он с протяжным стоном упал на холодный гранит.

И в то же мгновение солнце прорвалось сквозь облака, залив стены жаркими лучами, а в вышине запел жаворонок.

Убийца же с посеревшим лицом застыл над своей жертвой, выбивая зубами дрожь, втянув голову в плечи и словно ожидая ответного удара. Он впервые убил человека, и это злодеяние наполнило его душу ужасом. Ни за что на свете — даже если бы ему посулили спасение бессмертной души, которую он обрёк на вечные муки, — не решился бы Гонзага наклониться и вытащить кинжал. Жалко вскрикнув, он повернулся и отбежал на несколько шагов. Затем сдёрнул с шеи платок, взмахнул им и помчался открывать железную дверцу.

Дрожащими пальцами повернул он ключ в замке, распахнул дверцу и глянул вниз, где солдаты Джан-Марии уже тащили сбитую из сосновых стволов лестницу. Они поставили её вертикально на противоположной стороне рва, затем перекинули через него, так что свободный конец лёг на стену под самой дверцей. Один из солдат перебрался по ней, Гонзага помог ему закрепить конец, и через несколько минут сотня солдат во главе с Джан-Марией и Гвидобальдо уже стояли в первом дворе замка. Именно на это и рассчитывал Франческо, зная, что у его кузена нет привычки подвергать себя ненужному риску.

Герцог Баббьяно, обросший, с рыжей щетиной, — выполняя данный им обет, он не брился уже с полмесяца, — повернулся к Гонзаге.

— Всё нормально? — дружелюбно спросил он, тогда как Гвидобальдо одарил придворного презрительным взглядом.

Гонзага заверил их, что гарнизон по-прежнему в часовне и никто ни о чём не подозревает. Теперь, чувствуя, что защита ему обеспечена, Гонзага вновь обрёл былую уверенность и непринуждённость придворного.

— Вы можете поздравить себя, ваше высочество, — с улыбкой обратился он к Гвидобальдо, — ибо ваша племянница воспитана в любви к Господу нашему.

— Кажется, вы обращаетесь ко мне? — холодно ответствовал Гвидобальдо. — Я бы желал, чтобы более этого не повторялось.

Под взглядом герцога Урбино Гонзага сжался. Не успокоил его и смех Джан-Марии.

— Разве я не служил вам верой и правдой? — пролепетал придворный.

— Точно так же служат мне и последний поварёнок на кухне, и самый младший из конюхов, среди которых больше честных людей. — Гвидобальдо гордо вскинул голову. — Но никто из них никогда не посмел ещё обратиться ко мне, как к равному.

В его голосе столь явственно прозвучала угроза, что душа Гонзаги ушла в пятки. Но Джан-Мария одобрительно похлопал его по плечу.

— Не беспокойся, Иуда, — он вновь рассмеялся. — В Баббьяно для тебя найдутся и еда, и кров. Но не будем более терять времени. Веди нас, пока они всё ещё молятся. Не будем их беспокоить, — лицо его посуровело. — Я не хочу, чтобы меня обвинили в оскорблении веры. Мы подождём конца мессы у дверей часовни.

И в прекрасном расположении духа вместе с Гвидобальдо и вслед за Гонзагой он двинулся к арке. Они пересекли двор, где в несколько рядов уже стояли его вооружённые до зубов наёмники, и остановились у тяжёлой двери, закрывающей вход в арку. Гонзага попытался открыть её.

Потерпев неудачу, придворный обернулся. Колени его заметно дрожали.

— Она заперта.

— Мы слишком шумели, когда ставили лестницу и перебирались по ней в замок, — предположил Гвидобальдо, — и они подняли тревогу.

Объяснение показалось Джан-Марии убедительным. Выругавшись, он повернулся к наёмникам.

— Высадите дверь! Клянусь Богом, пусть они не рассчитывают, что меня остановит такое жалкое препятствие!

Дверь упала на землю, но добрались они лишь до конца тёмной галереи, выход из которой закрывала вторая дверь. Новая задержка разъярила Джан-Марию. Однако, когда сломали и вторую дверь, он не пожелал первым выйти во двор, где, скорее всего, поджидали нападавших солдаты Валентины.

Поэтому он пропустил вперёд своих наёмников, оставшись с Гвидобальдо в галерее, и вышел во двор, лишь когда ему сказали, что противника нет.

Наконец, сотня наёмников сгрудилась у часовни, и Гвидобальдо неторопливо направился к её дверям.

В часовне служили мессу. Густому басу фра Доминико, застывшего у подножия алтаря, вторил тенор пажа. Но едва отзвучали первые строки молитвы, как у дверей часовни раздались тяжёлые шаги, сопровождаемые клацанием стали. Мужчины обернулись, предчувствуя измену, и проклятия огласили храм, ибо на мессу они пришли без оружия.

Открылась дверь, фра Доминико смолк на полуслове, а затем вздох облегчения вырвался у наёмников, за которым последовал сердитый вскрик Валентины. Ибо первым в часовню вошёл граф Акуильский, закованный в латы, с мечом у бедра и кинжалом за поясом, со шлемом, который он нёс на левой руке. За ним горой высился Фортемани в кожаном, с металлическими пластинами панцире, с мечом, кинжалом, в каске. Лицо его раскраснелось от волнения. Замыкали маленькую колонну Ланчотто и Дзаккарья, так же при полном вооружении.

— Как вы посмели войти в храм божий в таком виде и прервать святую мессу? — негодующе вопросил монах.

— Терпение, святой отец, — спокойно ответил Франческо. — На то у нас есть веские основания.

— Что всё это означает, Фортемани? — Валентина, словно и не замечая Франческо, зло глянула на своего капитана. — Или вы тоже меня предали?

— Это означает, мадонна, — прямо ответил гигант, — что в эту самую минуту ваш комнатный пёсик Гонзага открывает железную дверь над мостом, дабы впустить в Роккалеоне Джан-Марию и его войско.

По взмаху руки Франческо гневные вопли наёмников мгновенно смолкли.

Валентина же, помимо своей воли, перевела взгляд на графа. Он выступил вперёд, склонил перед ней голову.

— Мадонна, сейчас не время для объяснений. Я допустил ошибку, скрыв от вас своё имя, и этим в полной мере воспользовался единственный изменник, проникший в Роккалеоне, Ромео Гонзага, который в настоящий момент, как и сказал Фортемани, впускает в замок моего кузена и вашего дядю. Я же не ставил перед собой иной цели, кроме служения вам, и не искал для себя какой-либо политической выгоды. Умоляю вас, мадонна, поверьте мне.

Валентина упала на колени. Губы её шептали молитву, ибо она поверила графу и решила, что всё потеряно, раз Джан-Мария уже в замке.

— Мадонна, — рука Франческо легонько коснулась её плеча, — повремените с молитвой до той поры, когда придёт время возблагодарить Господа нашего за избавление от опасности. Послушайте. Благодаря осмотрительности Пеппе, который, дай Бог ему здоровья, не терял веры в меня, ещё прошлой ночью я и Фортемани узнали о замысле Гонзаги. И потому приняли все необходимые меры предосторожности. Когда Джан-Мария и его солдаты войдут в первый двор, они обнаружат, что арка перегорожена дверьми, и им потребуется время, чтобы высадить их. Мои люди, как вы видите сами, запирают двери в часовню, чтобы задержать их и здесь. Мы должны в полной мере воспользоваться имеющимся в нашем распоряжении временем. И, если вы мне доверяете, прошу следовать моим указаниям, ибо мы провели ночь, готовя путь к отступлению.

Пелена слёз застилала глаза Валентины. Она всплеснула руками, признавая собственную беспомощность.

— Но они последуют за нами!

— Мы позаботились о том, чтобы этого не случилось. Командуйте, мадонна, время не ждёт.

Валентина ответила долгим взглядом, смахнула слёзы. Поднялась, положила руки ему на плечи.

— Как мне узнать, что вы говорите правду, что я могу довериться вам? — но по голосу уже чувствовалось, что в доказательствах она не нуждается.

— Клянусь рыцарской честью пред алтарём, что нет, не было и не будет у меня другой цели, как служить вам, монна Валентина.

— Я вам верю, — сказала она и зарыдала. — Простите меня, Франческо, и, может, Бог простит меня за то, что я потеряла веру в вас.

— Валентина, — выдохнул он с такой нежностью, что карие глаза девушки вновь засияли. А Франческо уже отвернулся от неё. — Фра Доминико, снимайте вашу ризу и одевайте обычную сутану. Нам предстоит долгий путь. Вы, — обратился он к стоявшим рядом наёмникам, — отвалите вот эту алтарную ступень. Мои люди ещё ночью смазали ржавые петли.

Наёмники выполнили приказ, и пред ними открылась лестница, уходящая в подвалы Роккалеоне.

Один за другим, быстро, но без паники, спустились они вниз — Франческо и Ланчотто последними, — а затем при помощи верёвки установили алтарную ступень на место, чтобы скрыть путь, которым ушли.

Фортемани с шестью наёмниками, шедшими впереди, открыли потерну[759], вытащили лежащую в подземной галерее длинную штурмовую лестницу, перекинули её через ров, в котором ревел бурный поток.

Фортемани первым ступил на эти хлипкие мостки и перебрался на другую сторону рва. За ним последовала дюжина солдат, вооружённых пиками, принесёнными ночью в галерею. Получив короткий приказ, они двинулись к лагерю Джан-Марии. Затем на лестницу ступили женщины, пажи, Пеппе и остальные наёмники.

Их никто не видел. Джан-Мария не позаботился даже о том, чтобы оставить на стене дозорного, полагая, что в возможной схватке каждый солдат будет на счету. А потому на лужок у южной стены защитники Роккалеоне переправились без помех.

Фортемани и его люди уже скрылись за башней замка, когда Франческо закрыл за собой потерну и быстро-быстро последовал за остальными. Дюжина крепких рук схватились за лестницу и перетащили её на зелёную траву, подальше от края рва. Покончив с этим, Франческо довольно рассмеялся и подошёл к Валентине.

— Им придётся поломать голову, чтобы понять, как нам удалось скрыться, и скорее всего, они придут к мысли, что мы стали ангелами и отрастили под бронёй крылышки. В Роккалеоне мы не оставили им ни лестницы, ни метра верёвки. Так что им не удастся последовать за нами, даже если они и догадаются, каким путём мы ушли. Но, милая Валентина, комедия ещё не закончена. Фортемани уже снимает лестницу, по которой они попали в замок, и разоружает тех немногих часовых, что остались охранять лагерь. То есть Джан-Мария оказался в западне, выскочить из которой без нашего на то дозволения практически невозможно.

Глава 25

КАПИТУЛЯЦИЯ РОККАЛЕОНЕ
В ярких лучах майского солнца солдаты Франческо обустраивались в лагере герцога. Первым делом вооружились те, кто вышел из замка безоружным, благо в лагере хватало и панцирей, и аркебуз, и морионов.

Трое часовых, оставленных Джан-Марией охранять лагерь, уже сидели связанными в одной из палаток. Лестница, по которой оба герцога и наёмники попали в Роккалеоне, лежала на земле, а под распахнутой железной дверцей у подъёмного моста ревел во рву горный поток, переплыть который не решился бы и самый отчаянный смельчак.

Наконец, в дверном проёме возник Джан-Мария. Лицо его побагровело от гнева. Позади него теснились наёмники, разъярённые не меньше своего господина: теперь они поняли, как ловко обвели их вокруг пальца.

Валентина и дамы сидели средь палаток, ожидая исхода возможной стычки или переговоров. А солдаты под руководством Франческо наводили орудия на подъёмный мост.

Тем временем Джан-Мария и наёмники исчезли, чтобы вновь появиться на крепостной стене. Франческо громко рассмеялся, предчувствуя, что за этим последует. И действительно, до лагеря донёсся рёв разочарования. Джан-Мария полагал, что он сможет воспользоваться артиллерией замка, но не тут-то было. Без пороха пушки эти мало чем отличались от чучел, отпугивающих птиц, поэтому после короткой паузы с крепостной стены донёсся звук горна.

В ответ на сигнал к началу переговоров Франческо, отдав Фортемани последние инструкции, вскочил на одного из жеребцов Джан-Марии и не спеша, в сопровождении Ланчотто и Дзаккарьи, вооружённых аркебузами, затрусил к стенам Роккалеоне.

Под стенами замка натянул поводья, рассмеялся, подумав о столь резкой перемене декораций. В тот самый момент со стены в ров сбросили тело убитого Авентано, ибо Джан-Марии пришлось не по нутру соседство с покойником.

— Я желаю говорить с Валентиной делла Ровере! — выкрикнул разъярённый герцог.

— Вы можете говорить со мной, Джан-Мария, — шлема Франческо не снял, но поднял забрало. Голос его звучал ясно и твёрдо. — Я её представитель, до недавнего времени губернатор Роккалеоне.

— Кто же ты такой? — голос показался герцогу удивительно знакомым.

— Франческо дель Фалько, граф Акуильский.

— Клянусь Богом! Ты?

— Чудеса, не правда ли? — рассмеялся Франческо. — Так чем вы пожертвуете, кузен, женой или герцогством?

От негодования Джан-Мария на мгновение лишился дара речи. Повернулся к Гвидобальдо и что-то прошептал ему. Но герцог Урбино лишь безразлично пожал плечами.

— Я ничего не отдам, мессер Франческо, — проревел Джан-Мария. — Ничего, да будут моими свидетелями небеса. Ничего, слышите меня?

— Вас не услышал бы разве что глухой, — последовал ответ. — Да только желание ваше не совпадает с возможностями. Вам придётся отказаться от первого или второго, хотя выбор остаётся за вами. Вы проиграли, Джан-Мария, а потому должны платить.

— Но речь, кажется, идёт о моей племяннице, — вмешался Гвидобальдо. — И потому не вам, господин граф, решать, женится на ней ваш кузен или нет.

— Разумеется, не мне. Он может жениться на ней, если пожелает, но тогда он уже будет не герцогом, а изгнанником без роду и племени, если баббьянцы ещё оставят ему голову на плечах. Я же, пусть и не герцог, но граф, земли у меня мало, но она моя, и стану герцогом, если Джан-Мария откажется уступить мне вашу племянницу. Так что, если он всё ещё намерен жениться на Валентине, согласны ли вы на её бракосочетание с бездомным бродягой или обезглавленным трупом?

Гвидобальдо пристально всмотрелся в лицо Франческо.

— Так вы ещё один претендент на руку моей племянницы, господин граф? — ледяным тоном осведомился он.

— Да, ваше высочество, — кивнул Франческо. — И вопрос стоит ребром. Если Джан-Мария не возвращается в Баббьяно к утру, он теряет корону, и она переходит ко мне волею народа. Но, ежели он отказывается от своих прав на монну Валентину в мою пользу, я уезжаю в Л’Акуилу и более не появлюсь в Баббьяно. Он может, конечно, настаивать и на свадьбе, но тогда мои люди продержат его за этими стенами достаточно долго, чтобы он не успел в Баббьяно к назначенному сроку. Я же поеду туда и пусть и с неохотой, но соглашусь править нынешними подданными Джан-Марии. А он тем временем пусть убедит вас, что лучшего мужа для Валентины, чем он, вам не найти.

И наверное, впервые в жизни Гвидобальдо забыл о присущей ему учтивости. Он весело рассмеялся, и смех этот, словно нож, пронзил сердце Джан-Марии.

— Что ж, господин граф, признаюсь, вы поставили нас в такую ситуацию, что можете вить из нас верёвки. Да и ваша военная слава столь велика, что Урбино лишь во благо иметь вас на своей стороне. Так что вы скажете, ваше высочество? — Гвидобальдо повернулся к безмолвствующему Джан-Марии. — У меня есть ещё одна племянница, бракосочетание с которой может стать основой союза двух герцогств. Надеюсь, она окажется не столь строптива. Не кажется ли вам, что монна Валентина и ваш отважный кузен составят прек…

— Не слушайте его! — завопил Джан-Мария. — Этот сладкоречивый пёс выманит из ада самого дьявола. Ни о чём не договаривайтесь с этим негодяем! У меня сто человек, и я… — он резко обернулся. — Опускайте мост, трусы! И выгоните этих подонков из моего лагеря!

— Джан-Мария, я вас предупредил! — прогремел голос Франческо. — Ваши же орудия нацелены на мост, и при первой попытке опустить его мост будет разнесён в щепки. Вы сможете покинуть Роккалеоне лишь на моих условиях, и если потеряете герцогство из-за своего упрямства, то лишь по собственной вине. Так какой путь вы выбираете?

Гвидобальдо тоже попытался остановить Джан-Марию, отменив его приказ опустить мост. С другой стороны к нему приблизился Гонзага и прошептал, что с мостом лучше подождать до наступления темноты.

— До наступления темноты, говоришь? — взвился Джан-Мария, радуясь, что есть-таки человек, на котором он может отыграться за испытанное унижение. — Если я буду ждать до ночи, то останусь без трона. И поделом мне, нечего было связываться с предателями. Это твоя вина, Иуда, — лицо его перекосилось. — Ты-то, по крайней мере, заплатишь мне за всё.

Гонзага увидел, как сталь блеснула у него перед глазами. Предсмертный крик исторгся из груди придворного — кинжал Джан-Марии вонзился в его сердце. Слишком поздно Гвидобальдо вытянул руку, чтобы предотвратить убийство.

И Гонзага рухнул на то самое место, где совсем недавно лежал подло убитый им Авентано.

— Сбросьте эту падаль в ров, — прохрипел Джан-Мария, всё ещё дрожа от ярости.

Приказ его исполнили мгновенно. Убитый и убийца оказались в одной могиле.

И лишь когда тело Гонзаги полетело вниз, Джан-Мария, казалось, осознал, что же он сделал. Ярость его утихла, он склонил голову, набожно перекрестился и повернулся к своему оруженосцу.

— Проследи, чтобы завтра отслужили мессу за упокой его души.

Пусть это и покажется странным, но совершённое убийство успокоило Джан-Марию. Он вновь посмотрел на Франческо и попросил повторить условия, на которых он может вернуться в Баббьяно до окончания срока, отпущенного ему подданными.

— Вам достаточно отказаться от притязаний на монну Валентину и утешиться, как и предложил мессер Гвидобальдо, второй его племянницей.

Герцог Урбино, со своей стороны, посоветовал Джан-Марии незамедлительно соглашаться.

— Тем более что иного выхода у вас нет, — закончил Гвидобальдо.

— Ну, если и ваша вторая племянница станет… — заколебался Джан-Мария.

— Считайте, что я дал вам слово, — заверил его Гвидобальдо.

— А монна Валентина? — взвизгнул Джан-Мария.

— Скорее всего, выйдет замуж за своего кондотьера. Я не встану у них на пути. Как видите, я ваш друг. Даже жертвую Валентиной ради ваших интересов. Если же вы будете настаивать на своих правах на Валентину, он вас погубит. Эту партию выиграл он! Признайте своё поражение, как признаю его я и готов платить по предъявленному мне счёту.

— Но разве может ваше поражение сравниться с моим? — воскликнул Джан-Мария, отлично понимая, что в столь смутное время Гвидобальдо совсем не прочь приобрести родственника, сведущего в военном деле.

— Каждый проигрывает по-своему, — уклончиво ответил Гвидобальдо, давая понять Джан-Марии, что более он ему не союзник, а, скорее, наоборот, берёт сторону графа Акуильского.

И Джан-Марии не осталось ничего иного, как спросить, когда ему дозволят покинуть замок.

— Как только я услышу, что вы готовы уехать в Баббьяно, — ответил Франческо. Глаза Джан-Марии злобно блеснули. Он подумал, что у него будет возможность немного задержаться, но дальнейшие слова Франческо свели на нет его тёмные замыслы. — А чтобы не возникло сражения между моими и вашими людьми, вы прикажете своим солдатам оставить оружие в замке, да и сами выйдете без меча и кинжала. Лишь герцога Гвидобальдо я готов выпустить из Роккалеоне при оружии. И вы горько пожалеете, если нарушите это условие. Если я замечу, что хоть один солдат вооружён, то огонь ваших же пушек уничтожит вас.

Так и закончилась, не начавшись, вторая осада Роккалеоне: Джан-Мария согласился на всё. Он и его люди вышли из ворот и колонной проследовали в сторону Баббьяно. Ни словом, ни даже взглядом не обменялся Джан-Мария с женщиной, ставшей причиной свалившихся на него бед. А монна Валентина просияла, окончательно убедившись, что ей больше не грозит ненавистный брак.

Гвидобальдо и несколько его сопровождающих покинули замок последними. Герцог попросил Франческо отвести его к племяннице. Франческо повиновался.

Герцог холодно, но обнял-таки Валентину, что, учитывая недавние, но уже прошлые события, следовало считать добрым знаком.

— Вы поедете со мной в Урбино, господин граф? — неожиданно спросил он Франческо. — Церемонию бракосочетания лучше всего совершить там. Тем более что к свадьбе всё готово, хотя поначалу речь шла о другом женихе.

Великой радостью сверкнули глаза Валентины, щёки зарделись румянцем. Франческо уставился на герцога, не веря своему счастью.

— Ваше высочество не держит на меня зла? — решился спросить он.

Гвидобальдо чуть нахмурился: Франческо обратился к нему неподобающе дерзко.

— Даю вам слово.

И Франческо, опустившись на колено, поцеловал руку герцога.

А потом они отбыли в Урбино на лошадях, оставленных в лагере Джан-Марией. Первым ехал герцог, за ним — Франческо и Валентина, последними — Пеппе и фра Доминико, которые, радуясь всеобщему согласию и любви, наверное, в первый раз не ссорились.

Так уж получилось, что Гвидобальдо в какой-то момент отстал, а Франческо и Валентина оказались чуть впереди остальных. Она повернулась к графу, смущённо потупилась, уголки её алых губ задрожали.

— Ты ещё не сказал, что прощаешь меня, Франческо, — прошептала она. — Я хотела бы знать, так ли это? Ведь мы скоро поженимся.

ЗЛАТОУСТЫЙ ШУТ (роман)

Сеньор Ладдзаро Бьянкомонте, в силу некоторых обстоятельств вынужденный примерить на себя личину шута Боккадоро поступает на службу к кардиналу Валенсии. Выполняя поручение кардинала, главный герой отправляется в Пезаро, где на пути к городу пересекается с мессиром Рамиро дель Орка, будущим губернатором Чезены, а ныне исполняющим волю Чезаре Борджа по поимке Паолы ди Сантафьор. Благодаря сметливости и дару убеждения ему удаётся одурачить Рамиро…

Впоследствии им ещё не раз придётся встретиться, каждый раз вступая в единоборство друг с другом не только силой оружия, но также крепостью характеров и изворотливостью ума.

Часть I Цветок айвы

Глава 1

КАРДИНАЛ ВАЛЕНСИИ
Вот уже три дня я бесцельно слонялся по Ватикану, терзаясь неизвестностью и досадуя на подчеркнуто бесцеремонный прием, оказанный мне здесь. Миссия, которая привела меня в Рим из Пезаро, была успешно завершена, и теперь я терялся в догадках, сколько еще пройдет времени, прежде чем его высокопреосвященство кардинал Валенсии вспомнит обо мне и снизойдет до того, чтобы предложить мне тепленькое местечко.

Мадонна Лукреция[760] уверяла меня, что Чезаре Борджа[761] не скупится, награждая за оказанные ему услуги, однако я уже начинал сомневаться в том, что мои самые сокровенные чаяния осуществятся и ветер фортуны наполнит наконец-то безнадежно обвисшие паруса дрейфующего к гибельным отмелям корабля под названием «Жизнь Ладдзаро Бьянкомонте». Сказать по правде, со мной совсем недурно здесь обращались: я был сыт, у меня была крыша над головой и я мог располагать временем по своему усмотрению. Все было бы не так плохо, если бы не шутовской наряд, в котором я прибыл сюда, — где бы я ни появлялся, вокруг тут же собиралась толпа рассчитывавших поразвлечься на дармовщинку бездельников, которые не стеснялись поносить меня, обзывая ничтожнейшим из шутов, если я не оправдывал их ожиданий.

И на третий день мое терпение лопнуло. Я безжалостно расправился с каким-то простолюдином, особенно донимавшим меня, и, спасаясь от мести его приятелей, скрылся, преследуемый потоками грязных ругательств, в садах, террасами опоясывавших холмы, вздымавшиеся над Вечным городом. Доколе так будет продолжаться? — спрашивал я. Неужели это проклятье будет всегда висеть надо мной, и мне до самой кончины суждено оставаться шутом — а точнее, посмешищем для других шутов?

В таком настроении меня и нашел там мессер Джанлука, и хотя холодный январский воздух несколько остудил мое негодование, я весьма неучтиво огрызнулся в ответ на его приветствие.

— Его высокопреосвященство кардинал Валенсии ждет вас, мессер Боккадоро, — почтительно объявил он, не обращая внимания на мое раздражение.

В первый момент я было принял его слова за очередную шутку и решил, что он появился лишь для того, чтобы продолжить нападки, которым я уже третий день подвергался на римских улицах, однако серьезность тона и выражение его полного лица быстро переубедили меня.

— Хорошо, идемте, — с готовностью ответил я и, не сомневаясь в том, что моим страданиям приходит конец и в моей жизни начинается новая, лучшая полоса, позволил себе напоследок сострить — совершенно в духе членов гильдии[762], принадлежность к которой я пока еще подтверждал своим платьем.

— Я воспользуюсь свиданием с его высокопреосвященством для того, чтобы убедить его представить на рассмотрение папе дополнение к десяти заповедям: «Блаженны приносящие добрые известия». Поспешим же, мессер сенешаль[763].

Сгорая от нетерпения, я ринулся вниз по склону холма, так что тучный мессер Джанлука едва поспевал за мной на своих коротеньких ножках. Но кто бы стал мешкать на моем месте? Постыдный маскарад подходил к концу; скоро я сменю шутовской колпак на солдатский шлем, меня вновь станут величать Ладдзаро[764] Бьянкомонте, и я наконец-то смогу забыть свое нынешнее имя, Боккадоро[765], Златоустый Шут. Сама мадонна Лукреция обещала мне это, и, когда я входил в кабинет кардинала Валенсии, мое сердце трепетало от радостных предчувствий.

Он принял меня с подчеркнутой учтивостью, но что-то в его манере внушало неизъяснимый страх и заставляло держаться настороже.

Чезаре Борджа шел всего лишь двадцать третий год, но мантия кардинала[766] делала его значительно старше и добавляла ему, казалось, добрый десяток сантиметров роста. У него было бледное лицо, обрамленное мягкой каштановой бородой, орлиный нос, высокий лоб интеллектуала и самыепроницательные глаза, какие мне когда-либо доводилось видеть. Однако более всего в нем поражала скрытая под маской внешнего спокойствия, почти безмятежности, какая-то внутренняя подвижность, выдававшая человека, готового действовать в любую секунду.

— Сестра сообщает мне, — не спеша начал он, — что вы желаете служить у меня, мессер Бьянкомонте.

— Именно эта надежда и привела меня в Рим, ваше высокопреосвященство, — ответил я.

В его глазах промелькнуло что-то, похожее на удивление, и непроницаемая улыбка тронула его тонкие губы.

— Вы, вероятно, рассчитываете на вознаграждение за успешно доставленное вами письмо? — вкрадчиво осведомился он.

— Да, ваше высокопреосвященство, — честно признался я.

Он резко стукнул ладонью по инкрустированной столешнице.

— Хвала Всевышнему! — воскликнул он. — Я уверен, что обрету в вас правдивого и верного приверженца.

— Разве вы, ваше высокопреосвященство, сомневались в этом, зная мое настоящее имя?

Он метнул на меня быстрый взгляд.

— У вас хватает духу хвастаться своим происхождением после трехлетнего ношения такого наряда? — с неприкрытым недоумением, к которому примешивалась изрядная доля презрения, спросил он, указывая своим тонким перстом на мою красно-черно-желтую пелерину.

Я покраснел и опустил голову, и, словно в насмешку над моим смущением, мелодично звякнули венчавшие мой колпак колокольчики.

— Ваше высокопреосвященство, сжальтесь надо мной, — пробормотал я. — Сколь бы странной ни была моя судьба, она не оставит вас равнодушным, когда вы узнаете о ней подробнее. Поверьте, я испытал огромное облегчение, покидая двор в Пезаро…[767]

— Что совсем не удивительно после того, как Джованни Сфорца[768] обещал повесить вас за чересчур смелые речи, — насмешливо перебил он меня. — Уверен, если бы не его угроза, вы так и продолжали бы заниматься своим постыдным ремеслом, впустую растрачивая свои лучшие годы. Молчите! Я хвалил вас за правдивость, но теперь мне кажется, что к ней примешивается изрядная доля паясничанья, и я начинаю сомневаться, мессер Бьянкомонте, не лицемер ли вы, причем самого неприятного сорта: лицемер, любующийся своим лицемерием?

— О, если бы вы знали все, ваше высокопреосвященство! — удрученно воскликнул я.

— Мне известно достаточно, — сурово отозвался он. — Но я не в силах понять, как сын Этторе Бьянкомонте мог стать придворным шутом Констанцо Сфорца, синьора Пезаро. О, конечно же, вы начнете утверждать, что пошли на этот шаг в надежде отомстить за зло, причиненное его отцом вашему отцу.

— Истинная правда, ваше высокопреосвященство! — в негодовании вскричал я. — Да погибнет моя бессмертная душа в вечном огне, если мною владели иные побуждения!

Наступило молчание. Затем его глаза сверкнули на меня из-под приспущенных век, и он глубоко вздохнул. Но когда он снова заговорил, его голос звучал разочарованно и иронично.

— Так вот почему вы целых три года предавались ленивому безделью, своими шутками и проделками скрашивая досуг вашего врага и не желая слышать голос отца, который вопиет из могилы об отмщении за поруганную честь вашего рода. Видимо, вам не представилось случая свести счеты с тираном; а быть может, вы решили удовлетвориться тем, что вас кормят, поят, привечают и наряжают?

— О, пощадите, ваше высокопреосвященство! — взмолился я, сгорая от стыда. — Смилуйтесь надо мной, позвольте мне вычеркнуть прошлое из памяти. Если бы не заступничество вашей сестры, меня непременно повесили бы; это по ее повелению я отправился в Рим, чтобы…

— …чтобы найти тепленькое местечко у меня на службе, — не повышая голоса, закончил он вместо меня.

Затем он резко встал, и его следующие слова прозвучали для меня как раскат грома:

— И забыть об отмщении?

— Увы, ваше высокопреосвященство, — только и смог ответить я. — Преследуя эту призрачную цель, я превратил свою жизнь в сущий ад и уже сыт этим по горло. Но я учился военному делу, синьор. И теперь мне хотелось бы навсегда расстаться с прикрывающими мою спину чудовищными тряпками и облачиться в солдатские доспехи.

— Почему вы прибыли сюда в таком виде? — неожиданно спросил он.

— Таково было желание мадонны Лукреции. Она сочла, что в наряде шута путешествовать безопаснее и, следовательно, проще выполнить ее поручение.

Он понимающе кивнул и, склонив голову, принялся расхаживать взад и вперед по своему кабинету. Вновь наступило молчание, нарушаемое лишь шлепаньем его мягких туфель по полу да слабым шуршанием складок его пурпурной шелковой мантии. Наконец он остановился передо мной и снизу вверх — я был на целую голову выше него — посмотрел на меня в упор.

— Это совсем не лишняя предосторожность, — одобрительно произнес он, теребя пальцами свою каштановую бороду. — Я воспользуюсь уроком, который преподала мне сестра. У меня есть поручение для вас, мессер Бьянкомонте.

В знак благодарности я слегка поклонился.

— Обещаю служить вам верой и правдой, синьор, — сказал я.

— Не сомневаюсь, — улыбнулся он. — Иначе я не стал бы рассчитывать на вас.

Он резко повернулся и подошел к столу. Взяв лежавший там пакет, он секунду подержал его двумя пальцами и уронил обратно на стол, при этом внимательно взглянув на меня.

— Здесь мой ответ мадонне Лукреции, — медленно проговорил он. — Она должна получить его из ваших рук, и для этого вам придется вернуться в Пезаро.

Не веря своим ушам, я ошеломленно уставился на него.

— Ну? — не дождавшись от меня ответа, спросил он, и на этот раз в его голосе прозвучали металлические нотки. — Вы колеблетесь?

— Любой смельчак задумался бы на моем месте, — ответил я, внезапно обретя голос. — После того как мне под страхом смерти было запрещено пересекать границы владений синьора Сфорца, могу ли я появиться в Пезаро и встретиться там с синьорой Лукрецией?

— Ответ на этот вопрос я оставляю несравненному Боккадоро, королю шутов, прославившемуся своим остроумием на всю Италию. Но, быть может, мое поручение обескураживает вас?

Положа руку на сердце, так оно и было, и я не собирался отрицать это, но, призвав на помощь свое остроумие, которого, по его словам, у меня было в избытке, я постарался облечь свое признание в иносказательную форму.

— У меня действительно есть сомнения, ваше высокопреосвященство; но меня смущает не столько перспектива лишиться головы, сколько угроза, нависшая над вашими планами, — какими бы они ни были. Не окажется ли в сложившихся обстоятельствах более мудрым иное решение: отправить в Пезаро посланника, ничем не успевшего скомпрометировать себя при дворе Джованни Сфорца?

— Да, если бы я мог кому-нибудь доверять, — с удивившей меня откровенностью ответил он. — Не стану скрывать от вас, Бьянкомонте: в этом письме речь идет о вещах настолько важных, что ни за императорскую корону, ни за папскую тиару я не соглашусь, чтобы оно попало в чужие руки.

Он снова приблизился ко мне, и его тонкие пальцы с поблескивающим на одном из них аметистом — знаком его священного сана — слегка коснулись моего плеча.

— Навряд ли найдется в Италии другой человек, чьи интересы в этом непростом деле совпадали бы с моими в такой степени, как ваши, — понизив голос, проговорил он. — Поэтому я могу доверить свое послание только вам.

— Мне? — я едва не задохнулся от удивления — в самом деле, могло ли быть что-то общее у придворного шута Боккадоро и Чезаре Борджа, кардинала Валенсии?

— Именно! — горячо воскликнул он. — Вам, Ладдзаро Бьянкомонте, чьего отца Констанцо Сфорца, синьор Пезаро, лишил всех его владений. Здесь, в Риме, все готово, чтобы нанести ему сокрушительный удар, и когда это произойдет, узурпатор предстанет перед всеми в обличии столь жалком и отвратительном, что никто в Италии не посмеет протянуть ему руку помощи. Но учтите, — уже более сдержанно добавил он, — ни один человек не должен знать о нашем разговоре, и если уж я откровенен с вами, то лишь потому, что нуждаюсь в вашей помощи.

— Лев и мышь, — вполголоса произнес я.

— Да, если вам угодно.

— Но ведь Джованни Сфорца — муж вашей сестры! — невольно вырвалось у меня удивленное восклицание.

— Неужели это заставляет вас усомниться в моих намерениях? — слегка насупившись, спросил он.

— Нет-нет, нисколько, — поспешил я успокоить его.

— Мадонне Лукреции обо всем — или почти обо всем — известно, — улыбнулся он. — Информация, которая содержится в этом письме, послужит последним стежком, скрепляющим сеть, уготовленную для тирана[769] Пезаро. Ну, теперь вы согласитесь выполнить мою просьбу?

Соглашусь ли я? Да ради того, чтобы его замысел осуществился хотя бы наполовину, я был готов навсегда остаться шутом и до конца дней своих терпеливо сносить насмешки и издевательства от ничтожнейших поварят и кухарок. Я попытался выразить все это словами, и, судя по тому, что его лицо слегка просветлело, мой ответ пришелся ему по душе.

— Вы поедете в том наряде, который на вас сейчас, — не терпящим возражений тоном продолжал он. — Моя сестра весьма кстати подсказала мне, что пелерина шута защищает надежнее самого крепкого панциря. Исполнив поручение, возвращайтесь в Рим, и я обещаю подыскать вам службу, которая будет достойна имени Бьянкомонте.

— Можете рассчитывать на меня, ваше высокопреосвященство, — торжественно пообещал я. — Я не подведу вас.

— Прекрасно, — ответил он, и его удивительные глаза вновь взглянули на меня в упор. — Когда вы будете готовы к отъезду?

— Сегодня же, ваше высокопреосвященство. Пословица «Поспешишь — людей насмешишь» придумана не для шутов.

Он удовлетворенно кивнул, отступил от меня и подошел к расписанному золотом по ультрамарину небольшому кованому сундучку восхитительной венецианской работы. Пошарив внутри, он извлек увесистый кошелек.

— Вот вам самый надежный попутчик, — сказал он.

Со словами благодарности я принял от него кошелек, вес которого лучше похвал льстецов свидетельствовал о том, что род Борджа не зря славился своей щедростью. Я положил кошелек на изгиб локтя левой руки и готов был попрощаться с кардиналом Валенсии, но у него как будто было еще что-то для меня.

— А вот это будет талисман, — подал он мне перстень с печаткой, на которой был вырезан бык, герб дома Борджа, — который поможет вам в минуту опасности и откроет перед вами многие запертые двери, — заключил он.

Затем он протянул руку, на которой поблескивал огромный аметист, и, заметив необычное положение пальцев: два были выпрямлены, а остальные — согнуты, я вопросительно взглянул на него.

— Преклоните колени, — велел он.

Догадавшись, наконец, что от меня требовалось, я опустился на покрытый камышом пол и слегка нагнул голову. И пока он произносил благословение, я не смог сдержать улыбку, изумляясь, как этот человек умел сочетать в себе столь противоположные, прежде казавшиеся мне несовместимыми ипостаси: князя церкви, преемника апостольской традиции, и ловкого светского правителя.

Глава 2

ЛИВРЕЯ ДОМА САНТАФЬОР
Мне не потребовалось много времени на сборы. Хотя мы договорились, что на мне останется наряд шута, я, однако, решил замаскировать его насколько возможно, и в этом мне благоприятствовало время года — в январские холода путешествовать в легкой пелерине, колпаке и шелковых штанах было бы крайне легкомысленно. Поэтому я пополнил свой гардероб просторным и плотным черным плащом, широкополой шляпой и дорожными сапогами из не дубленой кожи. Письмо синьора Чезаре я спрятал в подкладке одного из сапог, оставшиеся деньги, примерно двадцать дукатов, — у себя в поясе, а перстень с печаткой смело надел на палец.

Но сколь бы короткими ни были мои приготовления, терпение Чезаре Борджа, казалось, иссякло еще быстрее, и едва я успел натянуть на ноги сапоги, как в дверь громко и настойчиво постучали. Я открыл, и ко мне в комнату ввалился громадных размеров человек, чьи латы желтовато поблескивали в свете единственной свечки, горевшей у меня на столе.

Мне уже приходилось встречаться с этим малым в прошлом году, во время недолгого пребывания двора Пезаро в Риме. Его имя было Рамиро дель Орка, и в папской армии оно являлось синонимом грубой силы и жестокости. Всякому, кто впервые видел его, на ум невольно приходило сравнение с пылающей печкой: ярко-красные нос и щеки, огненно-рыжая шевелюра и такого же цвета бородка клинышком. Впечатление дополняли его глаза, налитые кровью, как у пьяницы, — что, по слухам, было недалеко от истины.

— Пошевеливайся, синьор паяц, — рявкнул этот вспыльчивый, самонадеянный вассал. — Мне велено выпроводить тебя отсюда. Для тебя уже приготовлена и оседлана лошадь — прощальный подарок синьора кардинала. А на последок скажи-ка мне, кто больший осел: тот, кто погоняет, или тот, кого погоняют?

— О ужас! — воскликнул я, беря свой плащ и шляпу. — Кто я такой, чтобы решать столь непростые задачки?

— Неужели она тебе не по зубам, синьор паяц? — с иронией осведомился он.

— Воистину так, — я сокрушенно покачал головой, и колокольчики на моем колпаке вновь отозвались мелодичным перезвоном. — Легко ли сравнивать человека и животное? Но, — продолжал я, включаясь в это состоящее из намеков состязание, в котором любой шут чувствует себя как рыба в воде, — если к этой парочке добавить третьего, некоего мессера Рамиро дель Орка, капитана армии его святейшества, это сильно поможет мне выйти из затруднения. Тут уж я не сомневался бы, кого из них объявить ослом.

— Что ты имеешь в виду? — нахмурившись, спросил великан.

— Ваша недогадливость только подтверждает мое предположение, — поддел я его. — Всем известно, что ослы не отличаются сообразительностью, — тут я сделал шаг вперед и уже другим, нетерпеливо-деловым тоном добавил: — Идемте же, мессер. Нельзя, чтобы дела его высокопреосвященства простаивали из-за нашей милой пикировки. Где обещанная мне лошадь?

Он злобно оскалился, обнажив свои белые зубы.

— Если бы не это… — начал он.

— Уж тут-то вы бы проявили себя, не сомневаюсь, — не дал ему закончить я.

— Думаешь, нет, жалкий фигляр? — рявкнул он. — Клянусь, я свернул бы твою дерзкую шею, а еще лучше — бычьей плеткой содрал бы мясо с твоих костей.

— Что только подтвердило бы приставшее к вам прозвище, — сказал я, кротко и доброжелательно глядя на него.

— Какое еще прозвище? — насторожился он, и его взгляд не предвещал ничего хорошего.

— Я как-то случайно подслушал, что римляне называли вас «Рамиро-живодер».

Из его горла вырвался нечленораздельный звук, весьма напоминавший рычание рассерженного медведя, и он поднял свои огромные руки с хищно скрюченными пальцами, словно собираясь броситься на меня.

— Сейчас я научу тебя, как надо… — свирепо пробормотал он.

— Перестаньте, умоляю вас, — перебив его, беззаботно рассмеялся я. — Небесное воинство сегодня на моей стороне! А если вам не терпится поупражняться в остроумии, вы, я уверен, без труда подыщите себе достойного партнера где-нибудь на конюшне. У меня же нет ни желания, ни возможности заниматься этим сейчас: я должен быть в форме, выполняя миссию, возложенную на меня его высокопреосвященством кардиналом Валенсии.

Напоминание о том, что кардинал Валенсии, его господин, велел ему отправить меня в путь в целости и сохранности, оказалось как нельзя более своевременным; оно подействовало на Рамиро, как ушат холодной воды на разгоряченного кочета.

— Пошли же, — проворчал он, с трудом сдерживал свой гнев, и, грубо схватив меня за воротник камзола, буквально потащил прочь из комнаты, а затем вниз по ступенькам лестницы во двор. Что и говорить, всякий, по положению стоявший выше кучера, мог позволить себе не церемониться в обращении с шутом, так что за последние три года я успел ко всякому привыкнуть и смирился. Да и был ли у меня выбор: попробуй я хоть раз взбунтоваться и поквитаться с кем-либо из моих обидчиков — силенкой меня Бог не обидел, — меня просто-напросто безжалостно высекли бы, напоминая мне о месте, которое я согласился занять, надев шутовской колпак.

Во дворе, запорошенном пушистым снегом, нападавшим за какой-то час, нас уже ждали; при нашем появлении послышался цокот копыт, и мне подвели оседланную и взнузданную лошадь. Я надвинул поглубже свою широкополую шляпу и потуже застегнул на груди плащ. За моей спиной послышались приглушенные слова напутствия — это прощались со мной слуги, с которыми я разделял свое безрадостное трехдневное пребывание в Ватикане. Затем мессер дель Орка грубо подтолкнул меня к лошади.

— Живее; садись и проваливай, — прохрипел он.

Я вскарабкался в седло, оглянулся на угрюмо набычившегося капитана Рамиро, и мне подумалось, что ему следовало родиться в любом ином, но никак не в человеческом обличье.

— Прощай, братец, — жеманно улыбнулся я.

— Дурак мне не брат, — огрызнулся он.

— Верно, всего лишь кузен. Дурак по профессии и дурак от рождения — не братья.

— Дайте мне хлыст, олухи! — заревел он, полуобернувшись к конюхам. — Быстрее!

Не дожидаясь, пока они исполнят его приказание, я вонзил шпоры в бока своего скакуна и в несколько секунд преодолел узкий подъемный мост, отделявший город от замка. Затем я остановился и обернулся назад, на маленькую неподвижную группу слуг, освещенную красноватым светом сильно чадивших факелов, смолистый запах которых ощущался даже здесь, на другой стороне рва. Сорвав с головы шляпу, я помахал ею в знак прощания и, вновь пришпорив лошадь, поскакал навстречу бьющему мне в лицо колкому снегу, под аккомпанемент стонущих под порывами ветра водостоков по улицам Рима, уже опустевшим, несмотря на совсем еще не позднюю пору. Да и кто, кроме тех, кого гонит нужда, согласился бы в такую погоду променять домашний уют и тепло очага на холод унылой январской ночи?

Однако письмо, которое я вез с собой, словно подстегивало меня, и только утром, в маленькой деревушке неподалеку от Мальяно[770], я в первый раз остановился и позавтракал. Моей лошади во время этой сумасшедшей ночной скачки досталось куда больше, чем мне, и я с радостью поменял бы ее в Мальяно, но, увы, там не оказалось свежих лошадей.

К полудню, преодолев последнюю лигу пути шагом — моя лошадь, изнуренная почти беспрерывной ездой, была не в состоянии двигаться быстрее — я добрался до Нарни[771], где и пообедал. Однако, по словам местных жителей, с лошадьми у них было еще хуже, чем в Мальяно, так что мне пришлось пересечь границу Урбино[772] пешком, увязая по щиколотку в снегу и ведя за собой в поводу бедное животное, которое непременно погибло бы, если бы я решил ехать верхом. Так я преодолел семь лиг[773], отделявших Нарни от Сполето, куда, промокший и уставший, притащился с наступлением сумерек. Я решил заночевать в гостинице «Солнце», но стоило мне снять плащ и шляпу, чтобы просушить их у огня, как компания синьоров, на мою беду, ужинавшая в общей комнате, обратила внимание на мой шутовской наряд, и мне пришлось всю ночь развлекать их занимательными историями Боккаччо[774] и Саккетти[775], авторов, чьи сочинения являлись своего рода хрестоматиями для всякого знающего свое дело шута.

На другое утро я наконец-то оседлал свежую лошадь и помчался вперед, рассчитывая достичь Гуальдо[776] и, таким образом, преодолеть к концу дня большую часть пути. Дорога поднималась все выше и выше, снег под копытами моей лошади из мягкого стал жестким, но над головой раскинулся лазурный купол неба, и солнце светило и грело совсем не по-январски. Однако ближе к вечеру, когда, перевалив через отроги Апеннин, я оказался в окрестностях Гуальдо, погода изменилась: вновь повалил снег и поднялся северный ветер, завывавший, как свора демонов.

Впереди я заметил слабо мерцавший огонек маленького придорожного трактира; возле него я и остановил свою утомленную лошадь, решив не искушать судьбу и заночевать в первом же подходящем для этого месте. Хотя до темноты было еще далеко, дверь трактира оказалась уже запертой — видимо, в этом заведении не рассчитывали на постояльцев и прекращали торговлю с приближением сумерек. Но мне для ночлега не требовалось многого — соломенный матрац да чаша вина составляли сейчас предел моих мечтаний, — и я решительно постучал хлыстом в дверь.

В ответ на мой стук дверь тотчас же отворилась, и хозяин, худощавый, флегматичный и несколько неопрятный, вопросительно уставился на меня. У него за спиной тут же выросла фигура его жены, высокой, крепко сложенной женщины с хитро-упрямым выражением лица, одним словом, именно такой, какой и следовало быть трактирщице. Я бы ничуть не удивился, если бы в пику его приветствию она велела бы мне немедленно убираться ко всем чертям. Но поскольку он всего лишь невразумительно пробормотал что-то насчет того, что у них негде переночевать, она решительно оттолкнула его в сторону и несколько грубовато пригласила меня войти. С готовностью подчиняясь ей, я шагнул в дом. Я поручил трактирщику присмотреть за моей лошадью и, предусмотрительно не сняв ни плаща, ни шляпы, чтобы, не дай Бог, не смутить хозяйку, вместе с ней поднялся наверх, где мне была обещана комната.

Сооруженное из прутьев низкое ложе, стол с давно не мытой, жирной поверхностью, табуретка о трех ножках и полуразвалившееся кресло — вот и вся мебель в предоставленных в мое распоряжение запущенных и зловонных «апартаментах», пол которых был грязен и черен и во многих местах изгрызен крысами; впрочем, ничего иного здесь вероятно, и не могли предложить постояльцам.

Трактирщица поставила на стол чадящую масляную лампу и, пробормотав себе под нос что-то вроде извинений за простоту обстановки, чуть ли не с вызовом спросила, довольна ли моя светлость.

— Что поделать, — бесцеремонно отозвался я, полагая, что другим способом мне не удастся добиться уважения к себе, — в такую погоду сам король благодарил бы Небеса за любую конуру.

Она неуклюже поклонилась мне и уже в более почтительной манере осведомилась, ужинал ли я. Разумеется, я не ужинал, но я скорее умер бы с голоду, чем согласился отравиться едой, которую здесь могли приготовить мне. Поэтому я всего лишь попросил ее принести мне немного вина.

Когда она выполнила мою просьбу, я запер за ней дверь и наконец-то остался один. Впрочем, слово «запер» никак не подходило для двери, не имеющей ни замка, ни задвижек, — я просто прислонил к ней табуретку, чтобы ее падение предупредило меня о непрошеном вторжении. Только после этого я снял плащ и шляпу и позволил себе растянуться на кровати. Я чувствовал во всем теле смертельную усталость, но, несмотря на это, Морфей не спешил принимать меня в свои объятия[777]. Половина пути осталась позади, и теперь сомнения не давали мне покоя. Мог ли я, три года проживший в Пезаро, надеяться незаметно проникнуть туда? Едва ли кто во владениях Джованни Сфорца не знал Боккадоро, шута, заслужившего прозвище Златоустый, и многие villano[778], ни разу в жизни не видевшие своего господина, безошибочно назвали бы цвет глаз его паяца. Впрочем, это едва ли удивительно: там, где пренебрегают мудростью, глупость не может пожаловаться на недостаток внимания.

Колпак шута верой и правдой служил мне в дороге, но поскольку я хочу встретиться с Лукрецией Борджа, мне необходим совсем иной наряд… И тут мои мысли побежали в другом направлении. Что могло содержаться в том письме, которое я вез? Почему Чезаре Борджа состоял в тайной переписке с сестрой? Что ж, ответа ждать недолго — не зря же кардинал обещал, что Джованни Сфорца вскоре постигнет участь, над которой будет потешаться вся Италия. Но ведь и мне предстояло внести в это дело свою малую лепту! О Боже! Если бы мои читатели знали, как эта мысль ободрила и обрадовала меня. Мне, Ладдзаро Бьянкомонте, кого столько лет унижали, чей дух считали окончательно сломленным, предстоит оказаться инструментом ниспровержения тирана и узурпатора. И, с особой остротой осознав всю важность и ответственность своей миссии, я поклялся доставить письмо во что бы то ни стало, невзирая ни на какие препятствия, даже на угрозу для жизни.

Но тут другой, более практичный голос заговорил во мне: «Прекрасно, прекрасно, но как это сделать?»

Я поднялся со своего ложа и, подойдя к столу, налил себе вина. Я залпом выпил его и выплеснул осадок прямо на пол, спугнув любопытную крысу, высунувшуюся из одной из многочисленных дырок. Затем я задул лампу и вновь улегся на кровати, рассчитывая, что в темноте ничто не будет отвлекать меня и я смогу найти решение волнующей меня проблемы. Но вместо этого я задремал и проснулся, когда утренние лучи неяркого январского солнца уже рисовали узоры на потолке моей комнаты. Стояла ясная и тихая погода, и при дневном свете место моего ночлега показалось мне еще более отвратительным, чем вчера в полутьме. Желая поскорее убраться отсюда, я вскочил с постели и кликнул хозяйку. Затем, порывшись в кармане, я нашел там золотой дукат и швырнул его на стол. Я услышал, как заскрипели ступеньки лестницы, и передо мной предстала слегка запыхавшаяся после подъема трактирщица. Увидев мой шутовской наряд, она изумленно-негодующе воскликнула, видимо приняв меня за одного из тех ряженых в разноцветное тряпье бродяг, которые норовят расплатиться за обед плоскими шутками и непристойным кривляньем, горделиво именуемым акробатикой.

— Ossa di Cristo![779] — вскричала она. — Никак я приютила дурака?

— Чему ты удивляешься, баба? Неужели до сих пор в этой развалюхе ночевали одни умники?

— Это я-то баба? — напустилась она на меня.

— Конечно же, нет, — вежливо отозвался я. — Это обращение я приберегу для твоего муженька — да поможет ему Бог!

Она мрачно улыбнулась.

— Подобными остротами ты собираешься рассчитаться со мной за ночлег? — с ядовитейшим сарказмом осведомилась она.

— Остротами? — возмущенно переспросил я. — Фу! Хозяйке, которая чурается дураков, не пристало быть такой слепой и болтливой.

С этими словами я широким жестом указал на стол, где поблескивал золотой дукат. При виде монеты ее глаза жадно сверкнули.

— Мой хозяин… — начала было она и, быстро подойдя к столу, торопливо схватила дукат, словно желая убедиться, что это не колдовство и не обман зрения. — Ну и ну! Шут, и при деньгах! — изумилась она.

— Позор для нашего сословия, — сокрушенно вздохнув, согласился я и уже другим тоном добавил: — А теперь принеси-ка мне иголку с ниткой, да поживее.

Я думаю, что проворности, с которой она поспешила исполнить мою просьбу, позавидовали бы и крысы, во множестве населявшие ее лачугу. Поистине, золото способно творить великие чудеса! Убедитесь сами, мои читатели, сколь вежливыми и услужливыми оно делает людей, даже тех, кто, казалось бы, навсегда закоснел в грубости и невежестве.

Быстро отремонтировав порванный рукав своего камзола, я надел шляпу, накинул на плечи плащ и спустился вниз. Я решительно отказался от предложенного мне вина — вчерашний глоток навсегда отбил у меня желание утолять жажду бурдой местного изготовления — и велел хозяину поскорее приготовить мне лошадь. Дожидаясь, пока моя просьба будет исполнена, я расположился в грязной общей комнате и в очередной раз попытался решить не дававшую мне покоя проблему: как попасть в Пезаро, не лишившись своей головы?

Мои размышления были прерваны долетевшим до меня приглушенным топотом копыт. К трактиру приближалась кавалькада всадников, и вскоре снаружи раздался громкий и требовательный крик:

— Трактирщик! Где ты, лежебока?

Движимый любопытством, я подошел к двери и увидел четырех всадников, сопровождавших запряженную мулами карету с плотно зашторенными окнами. То, что все четверо были конюхами, любой понял бы с первого же взгляда; о том, что они служили знатному роду Сантафьор, свидетельствовали белоснежные цветки айвы, вышитые у каждого на груди, а о трудностях выпавшего на их долю путешествия говорили их забрызганные грязью длиннополые кафтаны из грубого сукна и взмыленные лошади.

Появился трактирщик, ведя в поводу мою лошадь; внезапно он остановился и застыл перед ними в поклоне, словно напрочь забыв обо мне, — люди его сорта всегда уделяют больше внимания вновь прибывшим постояльцам, чем отъезжающим.

— Приказывайте, синьоры, — подобострастно произнес он.

— Нам нужен проводник, — не обременяя себя излишней учтивостью, сказал один из них, по виду старший.

— Проводник, почтеннейший? — переспросил трактирщик.

— Да, болван, проводник, — огрызнулся конюх. — Ты что, никогда не слышал о таких существах? Нам нужен знающий окрестности человек, который провел бы нас кратчайшим путем к Кальи[780].

Трактирщик недоуменно покачал своей седовласой головой и вновь низко поклонился — мне показалось, что я даже услышал, как хрустнули его старые суставы.

— Здесь нет проводников, синьоры, — извиняющимся тоном произнес он. — Быть может, в Гуальдо…

— Дурак! — оборвал его всадник, который, как и большинство лакеев знатных синьоров, не стеснялся в выборе выражений. — Стали бы мы сворачивать к твоей лачуге, если бы хотели ехать в Гуальдо.

Я до сих пор не знаю, что тогда заставило меня вмешаться в их разговор, — манеры лакея совершенно не внушали мне доверия, да и его хозяин, позволявший ему так запросто поносить несчастного трактирщика, был, скорее всего, одного с ним поля ягода — однако я шагнул вперед и спросил:

— Вы говорите, что едете в Кальи?

Он угрюмо уставился на меня и даже не потрудился скрыть появившееся у него на лице подозрительно-пренебрежительное выражение. И хотя, глядя на мои шляпу, плащ и сапоги, нельзя было с уверенностью сказать кто — дворянин или шут — скрывается под ними, он всего лишь недовольно проворчал в ответ:

— Для чего вам это знать?

— Чтобы предложить свои услуги вашему господину, кто бы он ни был, — невозмутимо ответил я. — Я тоже еду в Кальи и, подобно вам, тороплюсь. Я хорошо знаю эти места, и если вы соизволите следовать за мной, то прибудете к месту назначения в кратчайший срок. Впрочем, я нисколько не настаиваю.

Только разговаривая в таком тоне, я мог рассчитывать на его согласие. Заикнись я о совместной поездке — мое предложение наверняка было бы с негодованием отвергнуто. Теперь же ему не оставалось ничего другого, как с подчеркнутой вежливостью поблагодарить меня от имени своего хозяина.

Я впрыгнул в седло и без лишних слов поскакал вперед; вскоре за мной тронулись повозка и ее эскорт. Дорога продолжала идти вверх, снег под копытами лошадей становился глубже и тверже, а невеселые мысли о моей будущей судьбе — все навязчивее. Да и откуда я мог знать, что мучившая меня проблема сама собой разрешилась в тот момент, когда я вызвался провести этот маленький караван через холмы?

Глава 3

МАДОННА ПАОЛА
Незадолго до полудня мы достигли наивысшей точки подъема и остановились, чтобы дать передохнуть лошадям. Воздух здесь казался особенно чистым и холодным; безупречно белый снег покрывал все вокруг, сверкая на солнце, изливавшем потоки света с безоблачно-синего небосвода, так что на него было больно смотреть.

До сих пор я ехал впереди кавалькады, временами начисто забывая о ее существовании, но теперь, когда мы оказались рядом, их старший, полный круглолицый малый по имени Джакомо, подошел ко мне с явным намерением завести разговор. Я не стал возражать: плотно зашторенные окна кареты успели возбудить мое любопытство, равно как и сама спешка, с которой путешествовал тот, кто за ними прятался.

— Вы не задержитесь в Кальи? — небрежно обронил я.

Он искоса взглянул на меня, и промелькнувшее в его глазах выражение лишь подтвердило мои подозрения: действительно, здесь скрывалась какая-то тайна.

— Нет, — после небольшой паузы ответил он. — Мы рассчитываем к наступлению темноты добраться до Урбино. А вы? Вы едете дальше?

— Скорее всего, — столь же уклончиво ответил я.

В этот момент у меня за спиной раздался металлический скрежет, как если бы кто-то отдернул кожаную шторку, закрывавшую окна кареты. Я обернулся на звук и замер от удивления и восхищения, настолько представшее предо мной зрелище не соответствовало моим ожиданиям: из кареты ловко спрыгнула на землю совсем юная дама, почти девочка. Я подумал, что мне никогда не доводилось видеть более прекрасное создание, да и всякому, читавшему знаменитый трактат мессера Фиренцуолы о красоте[781], в эту минуту показалось бы, что перед ним возник облеченный во плоть идеал женщины.

Несмотря на нежный возраст, у нее была стройная и вполне оформившаяся фигура; Фиренцуола вряд ли одобрил бы цвет ее небесно-голубых глаз, равно как и бронзово-золотистый отлив волос, обрамлявших идеальный овал ее молочно-белого лица. Однако, если бы мессеру Фиренцуоле довелось встретиться с этой девушкой, вполне возможно, он внес бы некоторые коррективы в разработанный им канон женского совершенства. На ней был роскошный плащ из серого бархата, подбитый дорогим мехом, на голове поблескивали самоцветы, украшавшие золотую сетку, стягивавшую ее волосы, а подчеркивавший ее талию восхитительной красоты золотой пояс, усеянный драгоценными камнями, в лучах солнца сверкал, словно пылающий в ночи факел. Она полной грудью вдохнула бодрящий горный воздух и прямо по снегу направилась к нам с Джакомо.

— Это тот самый путешественник, который согласился стать нашим проводником? — приятным мелодичным голосом, так идущим ко всему ее очаровательному облику, спросила она у Джакомо, и тот утвердительно кивнул головой.

— Я в долгу перед вами, мессер, — продолжала девушка. — Вы не представляете, сколь ценную услугу оказали мне. И если вы когда-нибудь окажетесь в затруднительном положении, Паола Сфорца ди Сантафьор сделает все возможное, чтобы помочь вам.

Услышав, что она назвала себя, Джакомо сердито нахмурился. Я же низко поклонился ей, но ответил весьма сухо — всякое упоминание имени Сфорца вызывало у меня приступ жгучей ненависти, которая отчасти распространялась и на всех его родственников.

— Мадонна, вы преувеличиваете значение оказанной вам услуги. Лишь по чистой случайности нам с вами оказалось по пути.

Она пристально посмотрела на меня, словно пытаясь понять причину не слишком учтивого ответа, и я почему-то обрадовался, что мой шутовской наряд был на сей раз тщательно спрятан под плащом и шляпой. Вероятно, она решила, что имеет дело с неотесанным мужланом, и, отвернувшись от меня, велела Джакомо поскорее отправляться в путь.

— Если мы хотим добраться хотя бы до Кальи, мадонна, животным надо дать отдохнуть, — возразил тот. — Дай Бог, чтобы там нашлись свежие лошади, иначе все пропало.

Она нахмурилась — видимо, его слова не понравились ей.

— Не забывайте, если в Кальи нет лошадей, то не только для нас, но и для тех, кто следует за нами, — она сделала жест рукой в сторону дороги, по которой мы поднимались сюда.

Итак, загадка начинала проясняться, — мои попутчики от кого-то спасались.

— Я уверен, что им велено догнать нас во что бы то ни стало, — мрачно ответил Джакомо. — В Кальи они не станут церемониться; они достанут лошадей, даже если для этого им придется ограбить местных жителей.

Но она лишь нетерпеливо отмахнулась, словно досадуя более на его страхи, чем на грозившую им опасность, повернулась и пошла к карете.

— Укрыли бы вы плащом свою лошадь, мессер незнакомец, — посоветовал мне Джакомо.

Он был совершенно прав, но я всего лишь пренебрежительно пожал плечами.

— Пусть лучше сдохнет от холода лошадь, чем я, — грубо ответил я и принялся расхаживать взад и вперед по снегу, чтобы согреться.

Красота зимнего пейзажа никогда не оставляла меня равнодушным. Нередко его находят унылым, сравнивая с буйным ликованием весны, но я всегда попадал под очарование девственной белизны просторов, безмятежных и в то же время величественно-впечатляющих. На восток от Фабриано[782] начиналась широкая равнина, расстилавшаяся между Эзино и Музоне[783] и доходившая до горы Комеро, чья округлая вершина выглядывала из поднимавшейся с моря дымки. На западе же, насколько хватало глаз, все было укутано толстым слоем снега: от едва видимых башен Перуджи[784] до Тразименского озера[785], поверхность которого отливала серебром на фоне заснеженных полей, и от угнездившейся на самой вершине горы этрусской Кортоны[786] до холмов Тосканы[787], напоминавших тяжелые облака, нависшие на горизонте.

Громкий крик и последовавшие за ним проклятия вернули меня к действительности. Мои спутники сбились в кучу возле крутого обрыва на западном склоне холма и напряженно вглядывались в даль, туда, откуда мы только что приехали. Заинтересовавшись причиной их беспокойства, я подошел поближе. Мне показалось, будто внизу на равнине, на расстоянии не более мили от нас, сверкнули на солнце множество зеркал; присмотревшись, я различил отряд солдат в доспехах. Их было никак не меньше дюжины, и они мчались по нашему следу, хорошо заметному в глубоком снегу. Может быть, это и были те самые преследователи, которых опасался Джакомо? И тут у себя за спиной я услышал звонкий голос синьоры, облекший тот же самый вопрос в словесную форму. Она высунулась из окна кареты и пристально следила за приближавшимися к нам пятнышками мерцающего света.

— Мадонна, — испуганно выкрикнул один из конюхов, — за нами скачут всадники Борджа!

— Неужели у страха глаза настолько велики, что тебе удалось разглядеть, кто это, на таком расстоянии? — насмешливо отозвалась она.

Либо Бог наградил этого малого орлиным зрением, либо он в своем воображении увидел то, чего боялся, но ответил он не задумываясь:

— У них на знамени красный бык!

Мне показалось, что она слегка побледнела и ее брови дрогнули.

— Ради всего святого, поехали! — воскликнул Джакомо. — По коням, живее, олухи!

Ему не потребовалось дважды повторять приказ. В мгновение ока все сидели в седлах, а один из слуг занял свое место на передке кареты с вожжами в руках. Весьма бесцеремонно, словно я был одним из них, Джакомо велел мне возглавить вместе с ним кавалькаду. Я не стал особо привередничать, и мы помчались очертя голову по круто уходившей вниз скользкой дороге, ведущей к Кальи, ежеминутно подвергаясь опасности неизмеримо большей, чем та, что грозила нам со стороны преследователей. Страх, подстегивавший этих безмозглых трусов, казалось, заставил их позабыть обо всем остальном, и когда я обратился к Джакомо с увещеваниями, призывая его соблюдать осторожность и сбавить скорость, он лишь повернул ко мне искаженное ужасом иссиня-бледное лицо и прокричал:

— Не время мешкать, мессер. За нами скачет смерть.

— С такой же уверенностью я бы сказал, что смерть скачет перед самым нашим носом, — мрачно отозвался я. — Если вы решили поиграть с ней — не буду вам мешать. Но мне жаль свои молодые годы и совсем неохота свернуть себе шею и остаться здесь кормом для ворон. Я поеду медленнее.

— Gesu![788] — воскликнул он, стуча зубами. — Неужели вы боитесь?

В другое время его слова рассердили бы меня, но, понимая, в каком состоянии находился бедняга, я всего лишь весело рассмеялся:

— Тогда пришпорим лошадей, отважный беглец.

Впрочем, это едва ли возымело действие на бедных животных, которые, надо отдать им должное, вели себя куда более разумно и осмотрительно, чем их седоки. Мне думается, что только благодаря их инстинктивной осторожности да еще, наверное, молитвам, которые мадонна в своей карете возносила к Небесам, мы в целости и сохранности спустились на равнину.

И можно ли винить наших верных скакунов в том, что после напряженного спуска, сколь поспешного, столь же и опасного, сил у них хватило лишь на то, чтобы бежать легкой иноходью? Однако это обстоятельство, похоже, окончательно доконало трусливого Джакомо. Он постоянно оборачивался назад, словно в любой момент ожидал увидеть на вершине холма своих преследователей, и в конце концов натянул поводья и велел остановиться. Тут же заскрежетали кольца отдергиваемой шторки, и в окне кареты появилась головка мадонны Паолы, пожелавшей узнать о причине неожиданной задержки. Джакомо подъехал к ней поближе и убитым голосом произнес:

— Мадонна, наши лошади выдохлись. Бессмысленно ехать дальше.

— Бессмысленно? — вскричала она, и я подивился резким и властным ноткам ее голоса, совсем недавно звучавшего столь мягко и учтиво. — О чем ты болтаешь, плут? Немедленно трогай.

— Что в этом толку? — с дерзким упрямством повторил он. — Еще пол-лиги, в лучшем случае лига, и нас нагонят.

— Но и до Кальи осталось не более лиги, — напомнила она ему. — Там мы непременно достанем свежих лошадей. Не подводи же меня, Джакомо.

— В Кальи не обойдется без проволочек, — не уступал Джакомо, — а sbirri[789] Борджа тем временем без труда выследят нас, — с этими словами он указал на глубокие следы, которые карета оставляла на заснеженной дороге.

— Друзья, я знаю, что вы не бросите меня! — с мольбой в голосе вскричала она, обращаясь к трем другим слугам. — Джакомо оказался трусом; но вы-то не такие, как он, вы же лучше него.

Столь горячий и искренний призыв явно произвел впечатление на слуг, и один из них храбро отозвался:

— Мы с вами, мадонна! Пускай Джакомо остается здесь, если хочет.

Но прохвост Джакомо, тщеславный и злопамятный, видимо, не любил, когда ему перечат и говорят правду в глаза.

— За ваши труды вас и повесят, когда схватят, — пообещал он своим товарищам. — И это произойдет в ближайший час. Если мы хотим спасти свои шкуры, мы не должны никуда двигаться с этого места и сдаться.

Собравшиеся было продолжить путь слуги вновь замерли в нерешительности; увидев, что они колеблются, мадонна выпрыгнула из кареты. Уголки ее тонко очерченного рта подрагивали, выдавая с трудом сдерживаемые эмоции, и на глаза навернулись слезы.

— Трусы! — выпалила она. — У вас не хватает духу даже на то, чтобыудрать. Хороши вы были бы, если бы вам пришлось сражаться, защищая меня. И как только могла я, глупая, довериться вам? — всхлипнула она и с такой силой топнула ногой, что из-под ее каблука взвился целый фонтан снега.

— Мадонна, — ответил один из них, — мы не стали бы противиться вашему желанию ехать дальше, будь у нас хоть малейший шанс оторваться от преследователей. Но мы опережаем их на какие-то пол-лиги, и скоро они будут на вершине холма, откуда все видно как на ладони.

— Болван! — в негодовании воскликнула она. — Пол-лиги, говоришь? Наверное, ты забыл, что когда мы находились наверху, они еще не начинали подъем. И если мы поспешим, то это расстояние утроится. А потом, Джакомо, — добавила она, — ты мог ошибиться, приняв этих всадников за солдат Чезаре Борджа.

Но тот только пожал плечами и, покачав головой, проворчал:

— Арнальдо не ошибается. Он ясно видел их.

— Боже милосердный! Неужели вы готовы предать меня? — в отчаянии всплеснула руками она.

Я бы оказался ничем не лучше этих малодушных негодяев, если бы ее горе оставило меня безучастным. Как я уже говорил, само имя Сфорца было мне ненавистно, но могла ли эта девочка, совсем еще ребенок, являться причиной выпавших на мою долю несчастий? Из разговоров своих попутчиков я давно понял, кого они боялись, а раз так, — пришла мне в голову неожиданная мысль, — я, пожалуй, единственный во всей Италии сумел бы отвратить нависшую над ними опасность, воспользовавшись имевшимся у меня кольцом. Раз возникнув, идея казалась мне все более и более привлекательной, и виной тому, надо признать честно, была несравненная красота мадонны Паолы — иначе с какой стати я стал бы рисковать своей драгоценной шеей. Смейтесь, читатели этих строк, смейтесь. В глубине души мне и сейчас трудно удержаться от смеха, когда я вижу себя, шута, ничтожнейшего из лакеев, предлагавшего свои услуги даме из прославленного рода Сантафьор. И что, как не чувство стыда, заставило меня поплотнее запахнуть свой плащ, когда я направил лошадь прямиком к ее карете?

— Синьора, — без обиняков начал я, — согласитесь ли вы принять помощь от незнакомца? Я уже догадался, какая опасность угрожает вам, и знаю, каким образом можно избежать ее.

Пять пар глаз удивленно-недоуменно уставились на меня.

— Но что вы способны сделать в одиночку, синьор? — негромко произнесла мадонна Паола.

— Вы уверены, что вас в самом деле преследуют солдаты Борджа? — в свою очередь, спросил я.

— Скорее всего, это они, — не колеблясь ответила она, и в ее голосе прозвучали доверительные нотки.

На первый взгляд могло показаться странным, что она с такой готовностью доверилась мне. Но оставался ли у нее, покинутой струсившими слугами и преследуемой по пятам врагами, иной выбор? И как цепляется за соломинку утопающий, она ухватилась за самый слабый шанс на спасение.

— Синьор! — воскликнула она. — Я совершенно не знаю ни вас, ни причин, которые движут вами. Но сейчас не время размышлять об этом, и, поверьте, я не сомневаюсь в ваших добрых намерениях. Расскажите, что вы собираетесь предпринять.

— Откуда вы? — вновь спросил я.

— Я еду из Рима в Пезаро, ко двору моего кузена, спасаясь от преследований, которым я подверглась со стороны семейства Борджа.

Ко двору своего кузена в Пезаро! Странное совпадение, подумал я, и тут же мне в голову пришла другая мысль: может статься, в моих же интересах помочь ей.

— Но в Пезаро находится мадонна Лукреция, родная сестра Чезаре Борджа, — удивился я.

Она улыбнулась, пытаясь рассеять охватившие меня сомнения.

— Мадонна Лукреция мой самый верный и преданный друг, — сказала она. — Она защитит меня, даже если ради этого ей придется пойти против воли ее родных.

Удовлетворившись таким ответом, я переключил свое внимание на более животрепещущие проблемы.

— И вы все время ехали в таком виде? — усмехнулся я, указывая на ее лакеев. — Вам, наверное, показалось мало того, что ваши следы на снегу читаются как нельзя лучше, и, чтобы облегчить задачу преследователям, вы решили одеть своих слуг в ливреи дома Сантафьор.

Ее глаза удивленно расширились. Что ж, не впервой доводится дуракам учить сильных мира сего. Я спрыгнул на землю и, не выпуская из руки уздечку, шагнул к ней.

— Слушайте меня внимательно, мадонна. Если вы хотите оторваться от погони, вам, прежде всего, необходимо избавиться от вашего бесполезного эскорта. Возьмите мою лошадь — она самая свежая и не доставит вам хлопот — и скачите в Кальи в одиночку.

— В одиночку? — опять удивилась она.

— Да, а что в этом особенного? — грубовато отозвался я. — В гостинице «Луна» вы спросите хозяйку, скажете ей, что ваш эскорт отстал, и попросите ее позаботиться о вас до тех пор, пока ваши люди не нагонят вас. Не сомневайтесь, она добрая душа и не оставит вас в беде. Но ничего не рассказывайте ей о том, что на самом деле случилось с вами.

— А потом? — нетерпеливо спросила она.

— Ждите до вечера или, в крайнем случае, до завтрашнего утра, чтобы эти олухи успели присоединиться к вам, и затем продолжайте свое путешествие.

— Но мы… — начал было Джакомо.

Предвидя возражения, я резко оборвал его:

— А вы вчетвером будете верхом сопровождать меня. Я займу место мадонны в карете и, чтобы отвлечь на себя погоню, мы поедем в сторону Фабриано.

Слуги разразились громкими проклятиями, смысл которых сводился к тому, что мой план являлся чистейшим безумием, и мне пришлось потратить несколько драгоценных минут на то, чтобы доказать им обратное.

— Дурни, — в конце концов заявил я, — стал бы я связываться с вами, если бы дело обстояло так, как вы представляете. Неужели вы думаете, что случайный попутчик решится рискнуть головой ради синьоры, о существовании которой он еще вчера и слыхом не слыхивал?

Трудно придумать занятие более бессмысленное, чем всеми правдами и неправдами уговаривать тупиц, и потому мне пришлось-таки воспользоваться талисманом Чезаре.

— Вот эта штуковина, — заверил я их, доставая кольцо, врученное мне кардиналом Валенсии, — убережет нас от всякого, кто служит под знаменем, на котором изображен такой же герб.

Однако те же самые аргументы, которые помогли мне уговорить лакеев, возымели совершенно обратное действие на их госпожу.

— Вы служите роду Борджа? — недоверчиво спросила она.

По ее глазам я видел, что ей хотелось сказать нечто совсем иное: не кроется ли за столь бескорыстным поступком с моей стороны коварная интрига?

— Мадонна, — взмолился я, — если вы хотите спастись, вы должны верить мне. Вот-вот ваши преследователи появятся на вершине холма, и все будет потеряно. Задумайтесь только: нет проще способа предать вас в руки солдат Борджа, чем оставить вас с вашими же слугами.

Ее лицо просветлело, и ее божественные глаза радостно улыбнулись мне.

— Я совсем забыла об этом, — призналась она и наверняка добавила бы что-то еще, если бы я в самой категоричной форме не предложил ей немедленно отправляться в путь.

— До Кальи не более мили, и дорога приведет вас прямо туда, — напутствовал я, когда она уже сидела в седле. — Прощайте, мадонна!

— Могу я узнать хотя бы имя того, кто протянул мне руку помощи в трудную минуту? — спросила она.

— Меня зовут Боккадоро, — после секундного колебания ответил я.

— Что-что, а уж сердце у вас воистину золотое, — с чувством проговорила она и, помахав мне на прощанье, ускакала, даже не взглянув на своих слуг.

Несколько мгновений я смотрел ей вслед, отметив про себя, как ловко она сидела — ведь на лошади было мужское седло, — затем подошел к карете и забрался внутрь.

— А теперь, мошенники, — скомандовал я, высунувшись из окна, — поехали вперед — на Фабриано.

— Мессер, — угрожающе произнес Джакомо, — не знаю, каковы ваши намерения, но если вы собираетесь заманить нас в ловушку, то знайте, что у меня приготовлен для вас нож.

— Болваны! — презрительно отозвался я. — Стоят ли ваши трусливые задницы того, чтобы на них охотиться? Вы мне надоели, дурачье. Пошевеливайтесь-ка, если хотите остаться в живых.

Когда надо призвать лакеев к послушанию и поставить их на место, подобный тон обычно действует безотказно. И этот случай не явился исключением: один из конюхов тут же вскочил на передок кареты и тронул мулов, а Джакомо и остальные последовали за нами легкой трусцой. Некоторое время мы не спеша ехали на юг, в сторону, противоположную той, куда умчалась мадонна Паола, затем я вновь высунулся из окошка кареты и подозвал Джакомо.

— Срежьте нашивки с ваших кафтанов, — велел я ему. — Позаботьтесь, чтобы на них не осталось никаких следов герба дома Сантафьор. Будь у вас хоть на йоту сообразительности, вы бы уже давно сделали это.

Джакомо согласно кивнул, однако моя критика явно задела его за живое, и он сердито нахмурился.

Тем не менее все они беспрекословно повиновались мне; убедившись, что приказ выполнен, я задернул шторки кареты и задумался над тем, как я буду встречать солдат Борджа, когда они нагонят нас. Что и говорить, шутка, которую я собирался сыграть, изумляла меня самого; такая burla[790] была вполне достойна несравненного таланта Боккадоро и могла со славой завершить его блестящую карьеру шута.

Внезапный толчок вывел меня из задумчивости. К моему удивлению, карета явно набирала скорость. Я высунулся наружу и осведомился у Джакомо о причине такой спешки.

— Они скачут за нами, — ответил он, повернув ко мне побледневшее от страха лицо.

— Кто это «они»? — спросил я.

— Солдаты Борджа, разумеется.

— Какое нам до них дело, дубина? — недовольно сказал я. — Солдаты, наверное, по ошибке приняли нас за беглецов, которых они преследуют. Умерьте шаг, иначе бедные животные не дотащат нас даже до Фабриано. И не забывайте: мы должны иметь вид никуда не торопящихся путешественников.

Он понял меня, и с полчаса мы лениво трусили по дороге. До Фабриано оставалось, наверное, не более лиги, когда вокруг кареты загремели копыта обгоняющих нас лошадей и чей-то грубый голос велел нам остановиться. Мы немедленно повиновались приказу, и всадники с торжествующими криками окружили нас. Я сорвал с головы шляпу и по грудь высунулся в окошко, чтобы мой колпак с колокольчиками был виден всем. Трудно сказать, кого это удивило больше, солдат Борджа или слуг мадонны Паолы: на каждом обращенном ко мне лице читалось самое неподдельное изумление.

Глава 4

ОБМАНУТЫЙ РАМИРО
Догнавший нас отряд насчитывал около двадцати вооруженных всадников, и их возглавлял не кто иной, как Рамиро дель Орка, тот самый гигант, который третьего дня выпроводил меня из Ватикана. И если уж такая важная персона была послана в погоню за синьорой ди Сантафьор, значит, дело имело весьма серьезный характер.

Вглядевшись, он узнал меня и, казалось, на мгновение лишился дара речи, а его налитые кровью глаза удивленно расширились. Впрочем, замешательство длилось недолго, и в следующую секунду его зычный голос чуть не оглушил меня:

— О черт! — заревел он. — Это что за фокусы?

Затем этот облаченный в стальные и кожаные доспехи великан подъехал к карете и, слегка наклонившись в седле, отдернул закрывавшую окно и дверь шторку, так чтобы все могли увидеть мое красно-желто-черное одеяние.

— Рад встрече, синьор Рамиро, — приветствовал я капитана и, не дожидаясь ответа, добавил: — Не объясните ли, почему вы решили задержать нас? Я очень спешу.

— Sangue di Cristo![791] — рявкнул он. — Объяснять придется тебе, Боккадоро. Как ты оказался здесь?

— Я? — разыграл я удивление. — Я спешу по делам нашего общего господина, синьора кардинала Валенсии.

— Davvero?[792] — усмехнулся он и, не слезая с лошади, ухватил меня своей могучей рукой за воротник камзола. — Отвечай, как следует, не то в мире одним дураком станет меньше.

— Мир без большого для него ущерба расстанется и с двумя, — отозвался я.

Но он лишь мрачно нахмурился в ответ на мою остроту. Сегодня он явно не был расположен к философским рассуждениям.

— Где девчонка? — сурово спросил он.

— Девчонка? — словно не понимая, о чем идет речь, переспросил я. — Какая девчонка? Разве я аббатиса, чтобы задавать мне подобные вопросы?

Две темные вертикальные линии резче обозначились между его бровей.

— Я спрашиваю тебя еще раз! Где девчонка? — дрожащим от ярости голосом произнес он.

Я несколько натянуто рассмеялся, давая ему понять, что наши препирания начинают мне порядком надоедать.

— Здесь нет никаких девчонок, мессер дель Орка, — сердито проговорил я. — И я не понимаю, чего вы от меня добиваетесь.

Уверенность, с которой я держался, вероятно, произвела на него некоторое впечатление, поскольку он отпустил меня и с недоуменным видом повернулся к своим людям.

— Разве это не они? — рявкнул он. — Вы что, ошиблись, скоты?

— Как будто они, ваша честь, — отозвался один из солдат, державший в руке пику, на которой развевался флаг с изображением быка, герба рода Борджа.

— Кто сказал «как будто»? — словно рассерженный медведь, заревел Рамиро, явно намереваясь выплеснуть на своих подчиненных досаду за возможно совершенную ошибку. — Какой у них герб на ливреях?

— Никакого, ваша честь, — услышал он чей-то ответ, и вся его ярость улетучилась, как пар из снятой с огня кастрюли. Однако упрямый вояка не собирался капитулировать так просто.

— Клянусь, это они! — вскричал он и вновь напустился на меня: — Что ты здесь делаешь? Отвечай, не то, клянусь всеми святыми, тебя вздернут, виноват ты или нет.

Мне совсем не улыбалась перспектива испытать — пусть на краткий миг — неудобства, причиняемые веревкой висящему телу, и я подумал, что пора поговорить с ним по-другому.

— Наклонись поближе, остолоп, — презрительно обронил я, и такое обращение, видимо, настолько изумило его, что он, казалось, повиновался помимо своей воли. — Не знаю, что вам взбрело в голову, мессер капитан, — продолжал тем временем я, но уже в более учтивом тоне, — однако если вы намерены задержать нас или жестоко обойтись со мной, вам придется отвечать перед синьором кардиналом Валенсии, который, как вы, возможно, успели догадаться, — тут я понизил свой голос почти до шепота, — отправил меня с секретной миссией. Взгляните и убедитесь сами, — протянул я ему свое кольцо.

Предъяви я святой крест хозяевам преисподней, и тогда моя победа навряд ли могла быть более полной. Он тупо уставился на кольцо, затем ошалело оглянулся по сторонам и, совершенно сбитый с толку, пробормотал, запинаясь:

— Но карета… и эти лакеи?..

— Скажите, — с наигранным участием спросил я, — вы ищете точно такую же карету?

— Да, именно такую, — сокрушенно ответил он и вопросительно взглянул на меня.

— Эскорт которой ехал в ливреях дома Сантафьор? — внезапно оживился я.

Его утвердительный ответ почти потонул в потоке извергаемых им проклятий.

— Тогда не теряйте даром время, — невозмутимо произнес я. — Эта компания около часа назад обогнала нас, верно, Джакомо?

— Не позднее того, — неохотно подтвердил слуга.

— Куда они ехали? — внезапно оживился Рамиро, более не сомневавшийся в моих словах.

— В сторону Фабриано, — ответил я, — но, может быть, и в Сенигаллию[793], — не доходя Фабриано, дорога раздваивается.

Этого для него оказалось достаточно. Резко выпрямившись в седле, он внезапно охрипшим голосом скомандовал солдатам следовать за ним и, даже не поблагодарив меня за столь ценные сведения, пришпорил свою лошадь. Целое облако снежной пыли окутало нас, когда всадники припустились в галоп, и вскоре только истоптанный лошадиными подковами снег вокруг кареты напоминал об их недавнем присутствии.

Редкая комедия, в которой мне приходилось участвовать, доставила мне такое удовольствие и, одновременно, потребовала полной самоотдачи, и неудивительно, что по ее окончании я разразился громким развеселым хохотом. Но в полной мере насладиться триумфом мне помешал Джакомо, который слез с лошади и с угрюмым видом подошел к карете.

— Ты ловко одурачил нас, — ядовито процедил он сквозь зубы.

Смех замер у меня в горле, и я смерил его недоуменным взглядом. Что за чушь он нес? Неужели он не испытывал ни малейшего чувства благодарности к человеку, который спас его трусливую шкуру?

— Ты ловко одурачил нас, — повысив голос, повторил он.

— Это моя профессия, — сказал я. — Но, как мне кажется, одураченным скорее можно назвать мессера дель Орка.

— Верно, — слегка раздраженно сказал он. — Но что будет, когда он догадается, какую шутку с ним сыграли? Что будет, когда он вернется?

— Откуда мне знать, — пожал я плечами. — Я же не пророк.

— Отвечай мне! — заорал он, разъяренный моим беспечным тоном.

— Неужели тебя и вправду интересует, что он сделает, когда вернется? — любезно осведомился я.

— Да, — выпалил он, скривив губы.

— Я бы сказал, что ты проявляешь нездоровое любопытство, которое, впрочем, нетрудно удовлетворить. Оставайся здесь и дождись его возвращения. Так ты это и узнаешь.

— Ну уж нет, пусть остается кто угодно, только не я, — отрезал он.

— И не я, и не я, и не я! — подхватили его компаньоны.

— Тогда какого черта ты лезешь ко мне с бессмысленными вопросами, Джакомо? Имеет ли значение, на ком мессер дель Орка выместит досаду, когда поймет, как его провели? Забудьте о нем и исполняйте свой долг, — продолжал я, обращаясь ко всем ним сразу. — Поторопитесь в Кальи, где в гостинице «Луна» вас дожидается госпожа. Затем немедленно отправляйтесь в Пезаро и, если нигде не замешкаетесь, окажетесь под защитой крепостных стен синьора Джованни Сфорца намного раньше, чем мессер дель Орка вновь почует ваш след.

Но Джакомо только презрительно рассмеялся, так что его тучное тело содрогнулось, словно в конвульсиях.

— Будь я проклят, если сделаю хоть шаг в сторону Кальи, — заявил он, и трое его товарищей единодушно поддержали его.

— Как же так? — я даже не сразу понял, что он имеет в виду.

— Я возвращаюсь в Рим. Я не хочу больше рисковать своей шеей из-за каких-то шутов.

— Если ты собираешься рискнуть ею ради себя самого, — сказал я, вложив в свои слова все презрение, на какое в ту минуту оказался способен, — то ты сделаешь это ради величайшего в мире дурака и трусливейшего плута, позорящего само имя человека. А ваша госпожа? Неужели ей придется ждать вас до Судного дня? Если при твоем бычьем теле ты наделен хотя бы сердцем кролика, ты немедленно сядешь на свою лошадь и поскачешь в Кальи.

Джакомо совершенно не понравилась манера, в которой я разговаривал с ним. Он замахнулся, собираясь ударить меня, но я оказался проворнее. Выпрыгнув из кареты, я схватил Джакомо за грудки и швырнул мерзавца в придорожный сугроб.

Его приятели вытащили ножи и попытались атаковать меня. Но я прижался спиной к карете и обнажил свой длинный кинжал, давая понять, что готов защищаться до конца. Соотношение сил было явно не в мою пользу; их было четверо, а я — один, однако они, посовещавшись, сочли за лучшее не связываться со мной. Они сели на лошадей и, язвительно пожелав мне на прощанье успешно избавиться от кареты и от мулов, поскакали назад, очевидно направляясь в Рим. Как впоследствии выяснилось, они уехали не с пустыми руками: Джакомо прихватил с собой кошелек с деньгами, который ему доверила мадонна Паола.

Я на чем свет стоит проклинал этих ливрейных трусов, бросивших на произвол судьбы свою юную госпожу, и, в пылу негодования позабыв о своих собственных делах, решил немедленно отправиться в Кальи и сообщить ей о случившемся.

Но сначала надо было куда-то спрятать карету и мулов — тут Джакомо был совершенно прав, — иначе Рамиро дель Орка без труда отыщет меня по следам, а какая участь ожидала меня, попади я к нему в лапы, я боялся даже представить себе. К счастью, я вспомнил, что несколько минут назад мы миновали глубокий придорожный овраг, и, развернув карету, погнал мулов со всей скоростью, которую они смогли развить.

Я выбрал для остановки место, где склон обрывался наиболее круто, выпряг животных, забрал из кареты свой плащ и шляпу и, напрягая все силы, столкнул ее вниз. Когда снежная пыль улеглась, я с удовлетворением отметил, что только очень наблюдательный или осведомленный человек мог бы догадаться о том, какой именно предмет находится на дне оврага. Я сел верхом на мула и, гоня другого перед собой, проехал примерно пол-лиги в направлении Кальи. Затем я вновь остановился, спешился и отвел одного из животных на чье-то небольшое поле рядом с дорогой. «Пусть хозяин думает, что он свалился с неба», — усмехнулся я про себя, возобновляя путь в Кальи, куда мой мул, едва передвигая ноги от усталости, приплелся через пару часов.

Кальи показался мне на удивление пустынным, и в гостинице «Луна» меня встретили лишь конюх да сама хозяйка, высокая полная женщина с большими добрыми глазами на смуглом лице. На мой вопрос относительно остановившейся у нее синьоры она ничего не ответила и лишь подозрительно взглянула на меня. И только когда я сумел убедить ее в том, что не желаю причинить зла этой синьоре и сам нахожусь у нее на службе, она велела мне следовать за ней. Держа в руке шляпу — кто бы знал, с каким смущением я снимал ее, — я шагнул вслед за хозяйкой в комнату, которую занимала мадонна Паола. При нашем появлении она встала с кресла, в котором сидела у окна, и недоуменно уставилась на меня, словно не веря своим глазам. Выражение лица хозяйки тоже изменилось — видимо, она признала во мне того самого шута, который развлекал ее постояльцев две недели тому назад, направляясь из Пезаро в Рим.

— Оставьте нас ненадолго наедине, — велела мадонна Паола хозяйке.

— Мадонне для эскорта нужно срочно подыскать трех-четырех крепких мужчин, на которых можно положиться, — сказал я хозяйке, успев задержать ее на самом пороге.

— Что случилось с моими слугами? — встревоженно вскричала мадонна Паола.

— Они бросили вас, мадонна, — ответил я. — Только по этой причине я сейчас нахожусь здесь. Чуть позже я расскажу вам о том, что произошло на дороге, но прежде всего надо кем-то заменить их.

— Сегодня в Кальи вы навряд ли найдете подходящий эскорт, — с сомнением покачала головой хозяйка. — Почти все мужчины, способные передвигаться, отправились в паломничество: кто к святым местам в Лорето[794], кто в Пезаро, на праздник Крещения.

— А ваш конюх? — спросил я.

— Сейчас он — единственный мужчина, оставшийся в доме, — ответила хозяйка. — Мой муж и сын, оба ушли в Пезаро.

— Вам хорошо заплатят за услуги, — продолжал настаивать я.

Но ни уговоры, ни посулы не смогли поколебать упрямство этой особы, заявившей, что она будет вынуждена закрыть гостиницу — немыслимое дело! — если останется одна.

Мне казалось невероятным, что мадонна Паола отважится в одиночку, да еще ночью, преодолеть почти десять лиг, отделявших Кальи от Пезаро; конечно, можно было бы дождаться утра, но тогда она рисковала случайно наткнуться на своих преследователей, которые, потерпев неудачу, непременно примутся обшаривать окрестности. И тут меня осенило: да это сама судьба дарит мне шанс выполнить поручение Чезаре Борджа! Если я появлюсь в Пезаро в обличьи спасителя и защитника родственницы Джованни Сфорца, навряд ли он захочет привести в исполнение свою угрозу, под страхом смерти запрещавшую мне переступать границы его владений. Но затем я вспомнил о том, что, обманув Рамиро, я, возможно, спутал все карты кардиналу Валенсии. Это означало, что путь назад, в Рим, мне был заказан, а если так, то стоит ли добиваться низвержения Джованни Сфорца? Какую выгоду я смогу извлечь из его падения? Разве что утолить жажду мести, которая, видит Бог, никогда сильно не терзала меня. Подумать только, мысленно вздохнул я, сколько дров я наломал из-за прекрасных девичьих глазок, которые завтра, может статься, не захотят даже взглянуть на меня. Я почувствовал, что окончательно запутался, и, наверное, еще долго предавался бы своим печальным размышлениям, пытаясь найти выход из столь затруднительного положения — в котором, надо признаться оказался по собственной глупости и горячности, — если бы голос мадонны Паолы не вернул меня к реальности.

— Мессер, — спотыкающимся голосом начала она, — я… у меня, конечно, нет никакого права настаивать; я и так в неоплатном долгу перед вами… к тому же вы взвалили на себя дополнительные хлопоты приехать сюда и сообщить мне о побеге моих слуг. Но не могли бы вы…

Она замолчала, не решаясь продолжить, и смущенно потупила взор. Хозяйка смотрела на нас во все глаза, недоумевая, почему знатная синьора столь уважительно разговаривает с каким-то презренным шутом. Чтобы более не искушать любопытство достойной женщины, я шагнул к двери и открыл ее.

— Вот теперь я попрошу вас ненадолго оставить нас, — твердо произнес я.

Она ушла, и я круто повернулся к мадонне Паоле. Решение было принято мгновенно, почти инстинктивно, от моих прежних сомнений не осталось и следа.

— Вы собирались предложить мне сопровождать вас до Пезаро? — без лишних слов перешел я прямо к делу.

— Я не осмеливалась говорить об этом, мессер, — смущенно призналась она.

Я почтительно поклонился ей.

— В этом нет нужды, мадонна, — заверил я ее. — Располагайте мною по своему усмотрению.

— Но, мессер Боккадоро, имею ли я право просить вас о такой услуге?

— Разумеется, — отозвался я, — всякий, чье сердце не успело окончательно превратиться в камень, с готовностью придет на помощь попавшей в беду даме. Но сейчас оставим это. Нельзя терять ни минуты, даже если Рамиро дель Орка находится далеко.

— Кто он такой? — поинтересовалась она.

Я ответил, и она забросала меня новыми вопросами:

— Они догнали вас? Что при этом произошло?

Не вдаваясь в подробности, я рассказал о том, как пустил Рамиро по ложному следу, как поступили потом ее слуги и как я избавился от кареты и от второго мула. Она выслушала меня, не перебивая, временами по-детски прихлопывая в ладоши от восхищения, и ее глаза при этом радостно блестели. Когда я окончил свое повествование, она восторженно заявила, что я вел себя как нельзя лучше, и вновь рассыпалась в благодарностях сначала передо мной, а затем перед Небесами, которые послали ей в тяжелую минуту столь великодушного и преданного друга. Мне пришлось еще раз напомнить ей, что сейчас некогда тратить время на разговоры, и, попросив ее поскорее собираться, я отправился седлать ее лошадь. Уже перед самым отъездом я сказал ей, что сам расплачусь с хозяйкой. Она вспыхнула до корней волос и хотела было отдать мне свое кольцо с драгоценным камнем, но я предложил ей считать это долгом, который она вернет, когда мы благополучно доберемся до Пезаро.

Из Кальи мы направились на север, в сторону Фоссомброне[795]. Дорога вилась среди заснеженных просторов, освещенных красноватым светом солнца, склонявшегося к горной цепи на западе, и мы коротали время за дружеской беседой, обсуждая перипетии сегодняшнего дня и прикидывая наши шансы добраться в целости и сохранности до Пезаро. Я ехал в плаще и шляпе, так что редкие встречные, попадавшиеся нам, никак не могли заподозрить в собеседнике знатной дамы простого шута. В тот январский вечер последнее обстоятельство мне самому почему-то совершенно не казалось странным. Напротив, в моей душе рождались надежды одна безумнее другой. Мессер Рамиро дель Орка славился своей тупостью, и вполне могло случиться, что он не только не свяжет встречу со мной с исчезновением мадонны Паолы, но даже не удосужится сообщить о таких деталях своему хозяину, кардиналу Валенсии. А значит, для меня еще не все потеряно…

Да, дорогие читатели, тогда я словно вернулся во времена ранней юности, когда грандиозные прожекты строятся на пустом месте, когда кажется, что стоит только пожелать, и осуществятся самые смелые чаяния…

Но дальше — больше; я подумал о девушке, с которой меня свела судьба, и мне на секунду — краткую, но восхитительную секунду! — показалось, что, покровительствуя ей, я приобрел на нее некоторые права. Затем я вспомнил о роде Сфорца, сыгравшем столь роковую роль в моей жизни, и о его родоначальнике, простом крестьянине по имени Джакомуцца Аттендоло[796], отличавшемся необычайной физической силой и потому прозванным Сфорца, «силач». Ничто не помешало ему подняться к высотам власти и славы, а ведь я тоже не обделен ни силой, ни талантами, и будь у меня возможность…

Здесь я решил, что хватит, и мысленно расхохотался над своими фантазиями. Чезаре Борджа, услышав отчет Рамиро о постигшей его неудаче, без труда сделает правильные выводы, и для меня это будет равносильно необходимости поставить крест на своей надежде покончить с теперешним постыдным занятием. Увы, шут по имени Боккадоро пал так низко, что все его мечтания просто смешны, даже если они вызваны атмосферой предвечернего часа и присутствием очаровательной девочки, красотой не уступавшей небесным ангелам.

Глава 5

НЕБЛАГОДАРНАЯ МАДОННА
Сгущались сумерки, когда копыта наших скакунов застучали по скользким камням мостовых Фоссомброне. Мы остановились в городке всего лишь для того, чтобы наспех поужинать, и через полчаса уже ехали дальше, направляясь в сторону моря, к Фано[797]. Высоко в безоблачном небе, прямо над нашими головами, плыла полная луна, заливая светом окрестности, так что мы могли позволить себе коротать время за беседой, доверяя выбирать дорогу нашим мулам. Впрочем, нам некуда было торопиться: мы уже решили, что нет смысла появляться в Пезаро раньше утра.

Набравшись смелости, я спросил мадонну Паолу о причине, заставившей ее покинуть Рим, и она рассказала мне, что папа Александр, в своем безудержном непотизме[798] и желании обзавестись выгодными связями для своей семьи, захотел выдать ее, мадонну Паолу Сфорца ди Сантафьор, за своего племянника, Игнасио Борджа. К такому шагу папу подталкивало и то обстоятельство, что у нее не было иных заступников, кроме брата, Филиппо ди Сантафьор, которого рассчитывали принудить дать согласие на этот брак. Именно ее брат, понимая, в сколь незавидном положении он оказался, посоветовал ей бежать из Рима и искать спасения у их родственника Джованни Сфорца, синьора Пезаро. К сожалению, ей не удалось сохранить свои приготовления к побегу в тайне: за ней была установлена слежка, и она считала чудом, что ей почти удалось добраться до Кальи, прежде чем отряд Рамиро настиг ее. Если бы не мое вмешательство, ее отправили бы назад в Рим и выдали замуж, не считаясь с ее желаниями. Добравшись в своем повествовании до этого места, она вновь принялась осыпать меня благодарностями вперемежку с благословениями.

— Вы поступили храбро и благородно, — утверждала она. — Несомненно, вы исполняли волю Небес; мне трудно представить себе, что во всей Италии кто-то другой мог бы отважиться совершить столь храбрый поступок.

— Но почему вы придаете всему этому такое значение? — искренне удивился я. — Любой мужчина повел бы себя точно так же, окажись он на моем месте.

— Нет, я не согласна с вами, — возразила она. — Кто пойдет на такие жертвы ради совершенно незнакомой женщины? Кто вернулся бы ко мне, чтобы сообщить о бегстве моих слуг? Кто согласился бы стать моим добровольным спутником во время этой ночной поездки? Кто, наконец, осмелился бы вырядиться так, как это сделали вы?

— Вырядиться? — переспросил я, не веря своим ушам. — Что вы имеете в виду, мадонна?

— Я говорю о маскараде, с помощью которого вам удалось перехитрить моих преследователей.

Повернувшись в седле, я удивленно уставился на нее, и наши взгляды встретились. Так вот в чем было дело! Вот почему она столь непринужденно вела себя со мной! Она, очевидно, сочла меня за некоего колесившего по Италии странствующего рыцаря, всегда готового оказать помощь попавшим в трудное положение девам. Наверное, она изучала нравы современного ей общества по произведениям мессера Боярдо[799] или, в лучшем случае, по «Амадису Галльскому» мессера Бернардо Тассо[800]. Она, похоже, не сомневалась, что шутовские колпаки и пелерины растут на кустах вдоль дороги и всякому пожелавшему воспользоваться ими достаточно протянуть руку и выбрать приглянувшийся наряд.

Что ж, пусть лучше она сначала узнает правду, а потом решает, как ей вести себя с настоящим шутом. Стоит ли принимать на свой счет любезности, предназначенные со всем для другого человека?

— Вы ошибаетесь, мадонна, — медленно произнес я. — Я не надевал на себя ничего из того, что уже не принадлежало мне.

После моих слов наступило молчание, и краешком глаза я заметил, как ослабли поводья, которые она держала в руках. Я думаю, если бы мы шли пешком, она непременно остановилась бы и повернулась ко мне лицом.

— Как так? — спросила она, и на сей раз в ее интонациях послышались холодновато-повелительные нотки. — Уж не хотите ли вы сказать, что вы профессиональный шут?

— Если предположить, что шутами не рождаются, зачем я стал бы надевать шутовской наряд?

— Но утром на вас были совсем другие одежды, — с сомнением произнесла она после непродолжительной паузы.

— Плащ, шляпа и сапоги служили мне лишь для того, чтобы скрыть свое обычное платье от посторонних взоров, — пояснил я и, не удержавшись, с подчеркнутым сарказмом в голосе добавил: — Особенно столь перепуганных, какие были у вас и у ваших слуг сегодня утром.

Что и говорить, внезапная перемена в ее обращении со мной неприятно удивила меня. В самом деле, разве хорошо и верно послуживший шут не заслуживал благодарности? Неужели услуга обесценивалась только из-за того, что ее оказал не закованный в латы рыцарь, а паяц с бубенцами на колпаке? Однако она, очевидно, думала именно так, поскольку до самого Фано мы больше не обменялись ни словом.

Мне и раньше приходилось страдать из-за своего презираемого многими ремесла. Мое сердце сжималось от боли, когда Джованни Сфорца, прежде чем изгнать меня из Пезаро, рассказал всем о моей судьбе; моя душа корчилась в судорогах, когда мадонна Лукреция, отдавая мне письмо, которое я должен был доставить ее брату, упрекнула меня в том, что я успел закоснеть в неподобающем для человека моего происхождения занятии. Но никогда я не испытывал столь острого чувства стыда, которое к тому же многократно усиливалось молчанием моей спутницы, красноречиво свидетельствовавшим, что знай только она, с кем имеет дело, всякое предложение помощи с моей стороны было бы с негодованием отвергнуто. И если у меня и оставались какие-то сомнения на сей счет, то они окончательно рассеялись, когда мы подъехали к развилке и, чтобы объехать город, огни которого мерцали впереди нас, я посоветовал ей свернуть налево.

— Я еду в Фано, — холодно заявила она.

— Но так мы скорее выберемся на дорогу, ведущую в Пезаро, — попытался возразить я.

— Я думаю, что смогу найти в Фано эскорт, — только и ответила она.

Я готов был разрыдаться от унижения, настолько жестоко прозвучали для меня ее слова, означавшие, по сути, отказ от моих услуг. А ведь прежде она даже не заикалась об эскорте, хотя мы проделали вместе немалый путь! Мне захотелось развернуть своего мула и поехать в Пезаро одному, предоставив ей самой разбираться со своими проблемами; а в том, что они у нее возникнут, и очень скоро, я был почти уверен: ночью одинокая женщина, да еще без денег, могла встретить в Фано далеко не самый радушный прием.

Но у меня мягкое сердце, и я попытался отговорить ее от поступка, который мог оказаться столь опрометчивым.

— Мадонна, — сказал я, — по моему мнению, нам лучше миновать город и обойтись без эскорта. Есть много причин, по которым не следует появляться в Фано в такое время суток…

— Мне о них ничего не известно, — оборвала меня она.

— Возможно. Но тем не менее они существуют.

— Мне наскучила ночная поездка в одиночестве. Я еду в Фано, — с демонстративной непреклонностью добавила она, давая понять, что я волен выбирать дорогу по своему усмотрению.

— Что ж, будь по-вашему, раз вы так решили, мадонна, — только и оставалось мне на это ответить.

Мысленно проклиная себя за мягкосердие, а ее за упрямство, я вздохнул и последовал за ней на своем муле.

— Какая гостиница здесь считается лучшей? — высокомерно обронила она, когда мы оказались на главной улице городка.

— «Золотая Рыба», — в том же тоне отозвался я, и мы направились в «Золотую Рыбу».

Прибыв в гостиницу, мадонна Паола решительно взялась за дело. Прежде всего она во всеуслышание потребовала от хозяина немедленно найти ей подходящий эскорт, который сопроводил бы ее до Пезаро, пообещав за это от имени своего двоюродного брата, синьора Джованни, щедрое вознаграждение.

Что мне оставалось делать, видя столь безрассудное поведение? Только в бессильной ярости скрежетать зубами.

Она откинула свой капюшон и распахнула плащ, так что все, находившиеся в общей комнате, могли видеть золотую сетку с драгоценными камнями на волосах и пояс из чистого золота, тоже украшенный крупными самоцветами. Ее слушателями оказались шестеро мужчин: двое почтенного возраста торговцев, направлявшихся в Милан, худощавый женоподобный юноша, сидевший за столиком отдельно от всех, и три разбойничьего вида малых, о чем-то оживленно совещавшихся вполголоса. Один из них, коренастый и чернобровый, заметил выставленные напоказ сокровища мадонны Паолы, и его глаза хищно блеснули, так что нетрудно было догадаться, какие мысли посетили его в эту минуту.

Он медленно встал и, шагнув вперед, низко поклонился ей.

— Достопочтенная синьора, — сказал он, — если вы не возражаете, я и мои друзья готовы стать вашим эскортом. Можете не сомневаться в нашей преданности.

Я ни на секунду не усомнился, что, говоря это, он имел в виду всего лишь преданность своему разбойничьему ремеслу. Его компаньоны тоже поднялись из-за стола, и она видом знатока, умеющего оценить человека по его внешности, придирчиво оглядела их. Напрасно я дергал ее за рукав и бормотал на ухо «подождите» — она тут же договорилась с ними и велела немедленно готовиться к отъезду. Лишь когда хозяин принес ей чашу подогретого вина с пряностями и мы ненадолго остались наедине, я смог откровенно высказать ей охватившие меня опасения.

— Мадонна, — начал я, — неосмотрительно отправляться ночью в путешествие в сопровождении трех не внушающих доверия незнакомых мужчин. По-моему, они выглядят как бандиты.

— Это бедные люди, — снисходительно улыбнулась она. — Откуда им взять расшитые золотом бархатные камзолы?

— Дело не в их одежде, мадонна, — терпеливо продол жал я. — Мне не нравится, как они смотрели на вас.

В ответ она рассмеялась, беззаботно и, пожалуй, чуть презрительно.

— Не выдумывайте, — сказала она и тут же добавила: — Впрочем, если вы боитесь оказаться в их обществе, я не стану вас принуждать.

Признаться, ее ответ рассердил меня. Неужели она сочла, что я из ревности захотел внушить ей недоверие к ее будущим спутникам? Однако это ничуть не уменьшило моей решимости продолжить поездку вместе с ней. Да что там говорить, даже если бы она ударила меня, я не оставил бы ее одну во власти головорезов, которым она доверилась по своей неопытности и наивности.

— С вашего позволения, мадонна, — вкрадчиво-льстиво отозвался я, — я бы с удовольствием составил вам компанию.

Мои слова, видимо, уязвили ее; вполне вероятно, что она услышала в них упрек за ее изменившееся отношение ко мне. Наши взгляды встретились, и ее ответ прозвучал жестко и безжалостно:

— Что ж, если нам по пути, ничего не поделаешь, но я бы хотела, чтобы ты держался подальше от моего эскорта, Боккадоро.

Никогда еще со времени нашей встречи я не был так близок к тому, чтобы повернуться и уйти, предоставив упрямицу Провидению. Как только она могла разговаривать со мной в таком тоне! Мне, однако, удалось невероятным усилием воли сохранить спокойствие, и только побледневшее лицо могло выдать мои чувства. Она же, видимо осознав всю неуместность сказанного, покраснела и потупила взор. Есть люди, для которых нет ничего более странного, чем сделать подобное открытие в самих себе, и она, скорее всего, принадлежала к их числу; словно желая стряхнуть с себя овладевшее ею смущение, она топнула ногой и повернулась к хозяину гостиницы с вопросом, почему до сих пор не готовы лошади.

— Они уже у дверей, мадонна, — ответил он, склонившись в поклоне, — и эскорт ждет вас.

Она резко встала и пошла к выходу из общей комнаты.

— Пошевеливайся, Боккадоро, если хочешь ехать с нами, — на ходу бросила она через плечо.

— Сию минуту, мадонна, — поспешно отозвался я. — Вот только заплачу по счету.

Полуобернувшись, она замерла на пороге, и я заметил, как дрогнули уголки ее рта.

— Ты считаешь, сколько я должна тебе? — вполголоса произнесла она.

— Да, мадонна, считаю, — угрюмо ответил я и подумал, что я буду не я, если ее долг не вырастет до небес прежде, чем мы достигнем Пезаро, и расплачиваться мне придется уже не золотыми монетами, а своей жизнью. Эта мысль мне даже понравилась: быть может, увидев мое неподвижное и застывшее тело, она наконец поймет, на какие жертвы я шел ради нее.

Мы выехали в сторону Пезаро, и мне с самого начала не понравилось, в каком порядке двигался эскорт. Мадонна Паола возглавляла нашу кавалькаду, а двое головорезов пристроились по бокам так, что головы их лошадей находились на уровне ее седла. Третий же, мессер Стефано, тот самый, что предложил мадонне Паоле свои услуги, трусил в нескольких шагах позади меня и пытался завязать разговор, — очевидно, для того, чтобы убаюкать мои подозрения. Но не зря пословица гласит: кто предостережен, тот вооружен. Я не побоялся бы добавить к ней, что лучшим из всех предостережений является наша врожденная подозрительность, поскольку мы можем оставить без внимания советы друзей, но редко не доверяем самим себе.

Так что пока словоохотливый мессер Стефано развлекал меня приятной беседой — не зная моего настоящего имени, он обращался ко мне не иначе, как «мессер Шут», — я лишь крепче сжимал под плащом рукоятку длинного кинжала, готовый в любой момент воспользоваться им, и вниманию, с которым я следил за происходящим, позавидовал бы сам Аргусhref="#n_801" title="">[801]. Тем временем я дал волю языку и отвечал мессеру Стефано в таком тоне, который, несомненно, пришелся по вкусу этому негодяю — упокой, Господи, его грешную душу! — и своей болтовней сумел достичь того, чего не удалось ему: усыпил его бдительность.

Впрочем, мне не пришлось долго утруждать себя. Всадник, ехавший справа от мадонны Паолы, обернулся и высоко поднял руку, словно приглашая мессера Стефано присоединиться к ним. В этот момент я взахлеб излагал крайне занимательный парадокс мессера Саккетти и, разумеется, сделал вид, что не обратил внимания на поданный ему знак. Однако, исподтишка наблюдая за действиями моего слушателя, я увидел, как его правая рука украдкой скользнула за спину, где у него, наверное, был спрятан кинжал. Но я не стал спешить: излишняя торопливость имела бы фатальные последствия. Как ни в чем не бывало, я продолжал свой рассказ; вскоре его правая рука так же медленно вернулась в исходное положение, но я успел заметить холодный блеск стали и понял, что мои подозрения полностью подтвердились. Святый Боже! Ну и трус же он был, этот мессер Стефано, если, несмотря на свои внушительные габариты, соблюдал такие предосторожности, собираясь зарезать безобидного и беззащитного шута.

— …Но затем Саккетти поясняет свою точку зрения, — убаюкивающе журчал мой голос, — и она становится столь же очевидной и убедительной, как вот это.

Произнося последние слова, я резко повернулся в седле и по самую рукоятку вонзил кинжал ему в бок, так что он не успел даже замахнуться своим оружием. Мессер Стефано покачнулся в седле, и из его глотки вырвалось короткое восклицание, негромкое и неразборчивое, более напоминавшее предсмертный хрип. Затем он рухнул вниз и остался лежать на заснеженной дороге, широко раскинув руки, словно огромное черное распятие. В ту же секунду мадонна Паола пронзительно вскрикнула. Я немедленно пришпорил своего мула и во весь опор помчался вслед за ней. Хорошо еще, что злодеи не восприняли меня всерьез; они, конечно же, слышали глухой звук падения тела и топот приближавшихся копыт за спиной, но никто из них, ни на секунду не усомнившись в том, что это скачет мессер Стефано, даже не обернулся.

Я поцеловал на счастье лезвие кинжала и со всего размаха ударил им в спину малого, который находился справа от мадонны Паолы. Он вскрикнул и упал сначала вперед, на холку лошади, а затем сполз на землю, зацепившись, однако, ногой за стремя.

Его лошадь испуганно заржала и, припустив галопом, утащила его за собой. До сих пор мне все удавалось на удивление легко, и я подумал, что если последний из противников, устрашенный моей доблестью, решит спастись бегством, то я выйду из схватки без единой царапины, словно победоносный Марс. Но третий бандит оказался не робкого десятка. Не теряя времени, он развернул свою лошадь и с яростным ревом устремился на меня, на ходу вытаскивая свой меч.

— Скачите, мадонна! — закричал я. — Я догоню вас.

Услышав мои слова, негодяй зловеще рассмеялся, и я непроизвольно содрогнулся, услышав его смех. Но не только это заставило меня усомниться в исполнимости своего обещания. Как только бандит отпустил мадонну Паолу, она тут же пришпорила свою лошадь, тем самым освободив ему направление атаки. Вдобавок я тоже совершил ошибку, которая едва не стоила мне жизни. Вместо того чтобы самому атаковать своего противника, не успевшего еще как следует приготовиться к нападению, я остановился и попытался намотать плащ на свою левую руку, рассчитывая воспользоваться ею вместо щита. Уж лучше бы я рискнул своей рукой! Я не успел и наполовину закончить начатое, как устремившийся на меня меч голубовато сверкнул в свете луны. Изо всех сил сжав мула коленями, я попытался защититься левой рукой, одновременно занося правую, с кинжалом, для ответного удара. Мне удалось отвести нацеленный мне в сердце смертельный выпад, но запутавшиеся полы плаща помешали мне как следует парировать его, и лезвие меча вонзилось мне в плечо. Я почувствовал леденящий холод, тут же сменившийся обжигающей болью, и с ужасом понял, что ранен. Но в следующее мгновение я увидел его искаженное яростью лицо совсем близко от себя и воткнул кинжал ему в грудь чуть пониже горла. Его атакующий порыв был столь стремителен, что я не смог удержаться в седле, и мы с ним свалились под самые копыта наших лошадей. На секунду перед моими глазами возник целый лес конских ног, которые двигались словно сами по себе, затем что-то сильно ударило меня по голове, и я потерял сознание. Бесчувственный шут! Можно ли представить себе создание никчемнее или зрелище прискорбнее?

Глава 6

ДУРАКАМ ВЕЗЕТ
Мне казалось, что я, подобно ныряльщику, долго-долго всплывал из глубины на поверхность, а может статься, это моя разъединившаяся с телом душа поднималась к Небесам. Последнее было более вероятно, поскольку я вдруг услышал, как чей-то сладкий голос поминает по очереди чуть ли не всех святых церковного календаря, упрашивая их заступиться за некоего несчастного смертного.

— О, Пресвятая Дева, спаси его! Святой апостол Павел, ты сам пострадал от меча; помоги же ему, помоги, иначе мы оба погибнем, непременно погибнем, — причитал голос.

Я глубоко вздохнул и открыл глаза; немедленно раздался радостный возглас, возвестивший, что Небеса наконец-то смилостивились и откликнулись на молитвы, и я догадался, что это ради меня беспокоили пребывавших в безмятежном блаженстве святых. Моя голова лежала на чьих-то женских коленях, но я далеко не сразу сообразил, что эти колени, так же как и голос, приветствовавший мое возвращение к жизни, принадлежали мадонне Паоле.

— Слава Богу, мессер Боккадоро! — воскликнула она, склоняясь надо мной.

Ее лицо скрывалось в тени, и голос слегка дрожал от слез, — неужели, подумалось мне, хотя бы малая их толика была пролита ради меня?

— Который час? — нетвердо спросил я.

— Не знаю, — вздохнула она. — Вы слишком долго были без сознания, и я уже начала терять надежду; я боялась, что вы никогда не придете в себя.

Неизвестно почему вдруг тупо заныл затылок; я потрогал голову рукой и почувствовал влагу на волосах.

— Одна из лошадей, должно быть, ударила вас копытом, когда вы упали, — пояснила она. — Но меня больше беспокоит ваша другая рана, из которой я сама вытащила меч.

Та, другая рана тоже начинала давать знать о себе: вся левая половина моего туловища, казалось, онемела от острой пульсирующей боли, источник которой находился в моем левом плече. Я спросил ее о бандитах, и она молча указала на три неподвижные массы, черневшие неподалеку от нас на снегу.

— Они мертвы? — спросил я.

— Не знаю, — ответила она и всхлипнула. — Я не решилась подойти к ним — мне было страшно. О Боже, какая ужасная ночь! Ну почему я не прислушалась к вашим словам, мессер Боккадоро! — в порыве самоуничижения воскликнула она.

Я негромко рассмеялся, чтобы подбодрить ее.

— Стоит ли так сокрушаться, мадонна? Эти трое больше не причинят вам зла; я как будто вновь остался вашим единственным спутником, и у вас еще есть шанс воспользоваться моим советом. Не зря говорят, что лучше поздно, чем никогда.

— Ни у одной женщины не было более смелого и мужественного защитника, чем вы, — заверила она меня; на мой лоб упало несколько теплых капель, и мне не составило большого труда догадаться, из какого источника они изливались.

— Вы поступили мудро, прихватив меня с собой, — отозвался я. — Дуракам, как известно, везет, а сегодняшние события показали, что мне везет, как никому другому. Но, мадонна, — уже более серьезно добавил я, — не продолжить ли нам наше увлекательное путешествие? Я вижу, лошадей для него у нас теперь более чем достаточно.

Возле дороги, действительно, стояли наши мулы и с ними еще пара кляч — вероятно, у мадонны Паолы было время, чтобы поймать и привязать их.

— До Пезаро осталось, наверное, никак не меньше трех лиг, — предположил я, — но даже если мы не станем торопиться, то к утру, скорее всего, доберемся туда.

— Вы думаете, что сможете ехать верхом? — с надеждой в голосе спросила она.

— Сейчас проверим, — ответил я и сделал движение, собираясь встать, но она удержала меня.

— Позвольте мне сперва обработать ваши раны, хотя бы ту, что у вас на голове, — озабоченно проговорила она. — Пока вы были без сознания, я постоянно прикладывала к ней холод.

С этими словами она набрала пригоршню чистого снега и осторожно удалила с моих волос запекшуюся кровь. Затем она сняла свой тонкий шелковый платок, пахнувший алтеем[802], и обвязала мне голову. Закончив с этим, она занялась раной на моем плече и попыталась остановить еще сочившуюся кровь, которая пропитала левую сторону моего камзола. Но все, что ей удалось сделать, — это перевязать мое плечо длинным шарфом, пропустив его несколько раз у меня под мышкой.

Можно было считать, что первая помощь оказана; я попробовал подняться на ноги, но тут же почувствовал сильное головокружение и наверняка упал бы навзничь, если бы она не поддержала меня.

— Матерь Божья! — воскликнула она. — Вы слишком слабы для поездки! Нечего даже и пытаться сесть в седло.

— Ничего страшного, — промямлил я, постаравшись вложить в свои слова уверенность, которую на самом деле не испытывал. — Это всего лишь секундная слабость. Она сейчас пройдет.

Однако лишь через несколько минут я отважился выпрямиться и, собрав свою волю в кулак, попытался самостоятельно преодолеть те несколько ярдов, что отделяли нас от животных. Слегка пошатываясь, я подошел к ним, а мадонна Паола следовала за мной по пятам, пристально наблюдая за моими движениями, как мать — за первыми шагами своего первенца, и готовая, при необходимости, немедленно прийти на помощь.

Некоторое время мы обсуждали, как нам ехать дальше, и она, весьма благоразумно, посоветовала мне, пренебрегая быстротой ради удобства, остановить свой выбор на муле. Я согласился, но, прежде чем отправиться в путь, решил взглянуть на своих поверженных противников. Один из них, весельчак мессер Стефано, уже успел окоченеть, но двое других, судя по их ранам, имели шансы выжить, если только мороз не довершит начатое мною прежде, чем какой-нибудь добрый самаритянин успеет им помочь.

Прочитав краткие молитвы за упокоение души усопшего, я перевязал раны оставшихся в живых, чтобы они не истекли кровью. Видит Бог, я не держал на них зла; будь у меня достаточно сил и будь я не связан обязанностями по отношению к мадонне Паоле, не исключено, что я бы сам стал этим добрым самаритянином. Но, в конце концов, разве не они сами оказались причиной тому, что случилось с ними? Я ничуть не сомневался в том, что на нас напали не подгулявшие и соблазнившиеся чужим добром крестьяне, а профессиональные бандиты, которых в эту ночь настигло возмездие за все, содеянное ими раньше.

Я вернулся к мадонне Паоле, и она, несмотря на мои возражения, помогла мне вскарабкаться — трудно описать этот процесс иначе — в седло. Затем она проворно оседлала своего мула, и мы тронулись в путь. Теперь рядом со мной ехала совсем другая Паола, присмиревшая, как нашкодивший и пойманный за руку мальчишка, и, подобно кающемуся грешнику, не способная говорить ни о чем другом, кроме своих грехов. Ее попытки вымолить у меня прощение — словно я был не какой-то шут, изгнанный из Пезаро за чрезмерную дерзость, а равный ей по положению кавалер — странным образом подействовали на меня. И не удивительно, что, когда дело дошло до неизбежных расспросов, почему такой великодушный, мужественный и находчивый человек, как я, избрал своей профессией столь постыдное занятие, я без утайки рассказал ей всю тщательно скрываемую от чужих ушей историю моего падения.

Плохо быть шутом. Но бесконечно хуже чувствует себя в шутовском наряде тот, кто рожден свободным, знаком с понятиями чести и достоинства и в чьей груди бьется горячее сердце. И если чересчур ленивый или слишком болезненный, чтобы выполнять иную работу, простолюдин еще способен смириться с такой участью, то может ли забыть о своем благородном происхождении аристократ, вынужденный развлекать других из малодушия?

В ту ночь, после всего пережитого, я с радостью излил бы накипевшее в моей душе всякому, кто был готов выслушать меня. Однако сперва следовало удостовериться в том, что, услышав мои откровения, мадонна Паола не сочтет себя оскорбленной, поскольку неизбежно пришлось бы упомянуть о той роли, которую сыграл в моей судьбе синьор Джованни Сфорца, ее родственник, в доме которого она надеялась найти убежище.

— Мадонна, хорошо ли вы знакомы с синьором Пезаро? — осторожно осведомился я.

— Отнюдь, — ответила она. — Я даже ни разу не встречалась с ним. Когда он год назад приезжал в Рим, я еще обучалась в монастыре. Его отец был двоюродным братом моего отца, так что наше родство никак нельзя назвать близким. Но почему вы спрашиваете об этом?

— Потому что именно о нем пойдет речь. Поверьте, мадонна, я никогда не стал бы касаться своего прошлого, если бы желал скоротать время за приятной беседой. Но раз вы хотите знать правду, то прошу вас набраться терпения, пока будете слушать меня: рассказ будет долгим.

Итак, все началось три года тому назад, вскоре после того, как Джованни Сфорца, синьор Пезаро, отпраздновал свадьбу с синьорой Лукрецией Борджа. Однажды утром во дворе замка Пезаро появился высокий худощавый молодой человек, полурыцарь, полукрестьянин, верхом на старой тощей лошаденке, и в высокомерных выражениях потребовал немедленной встречи с Джованни, синьором Пезаро. Ни внешний вид, ни манеры незнакомца не могли внушить уважения страже, и наглеца без лишних слов выставили бы со двора, если бы в тот момент синьор Пезаро не оказался у одного из окон замка и не заметил своего странного посетителя. Будучи в веселом настроении, он пожелал узнать имя этого сумасшедшего и, спустившись вниз, отозвал слуг и позволил мне говорить, — да, мадонна, этим молодым человеком был не кто иной, как ваш покорный слуга.

«Вы синьор Пезаро?» — осведомился я.

С подчеркнутой учтивостью он подтвердил это, после чего я снял с руки перчатку из толстой бычьей кожи и швырнул ее на землю.

«Ваш отец, Констанцо Сфорца, обманом лишил моего отца замка и земель Бьянкомонте, и он окончил свои дни в скорби и нищете, — с пафосом продолжал я. — Теперь я прибыл для того, чтобы вернуть принадлежащие мне по праву владения. Если вы настоящий рыцарь, вы примете брошенный вам вызов; пеший или конный, вы сразитесь со мной оружием, которое выберете сами, и пусть же Господь дарует победу тому, на чьей стороне правда».

— С тех пор у меня было достаточно времени, чтобы осознать всю глупость своего поступка, мадонна, — прервал я рассказ, — но тогда я жил понятиями давно канувшей в небытие эпохи рыцарства, сведения о которой черпал из книг, в изобилии имевшихся в замке моего отца. За столь дерзкое обращение к тирану меня могли колесовать, но Джованни Сфорца умел скрывать свой гнев. Я терпеливо ждал, что он скажет, но он лишь изумленно глядел на меня, и на его устах играла самодовольная улыбка. Впрочем, моего терпения не хватило даже на то, чтобы выдержать паузу до самого конца, и когда я заметил, что выражение его лица изменилось, я вновь попросил его ответить мне.

«Вот мой ответ, — сказал он. — Вы возвращаетесь туда, откуда прибыли, и каждое утро на коленях молите Господа за жизнь и здравие Джованни Сфорца, который пощадил вас лишь потому, что ваше безумие его более позабавило, чем рассердило».

Услышав такие слова, я, наверное, покраснел до самых корней волос.

«Вы считаете, что биться со мной ниже вашего достоинства?» — гневно выпалил я.

Он с усмешкой отвернулся от меня и приказал одному из слуг вернуть храброму рыцарю перчатку и выдворить его вон. Я же пришел в безудержную ярость, и когда стражники с угрожающим видом двинулись на меня, явно намереваясь выполнить приказ своего господина, я вытащил меч и принялся рубить им направо и налево. Но я был один, а моих противников — много, и неудивительно, что они быстро одолели меня и стащили с лошади.

Меня крепко связали, и Джованни велел позвать ко мне священника, — меня должны были исповедать, а затем без промедления повесить. Поступи он так, никто не осудил бы его. Однако он решил пощадить меня, но на таких условиях, которые я никогда не принял бы, если бы не мысль о моей бедной вдовствующей матушке. Я был ее единственной опорой и надеждой; моя смерть разбила бы ее сердце, и она бы непременно умерла — если и не от горя, то от нужды. И пока я сидел в камере, дожидаясь исповеди, я настолько пал духом, что когда ко мне наконец пришел священник, он нашел меня плачущим, в чем углядел признак чистосердечного раскаяния. Он сообщил об этом синьору Пезаро, и тот решил лично явиться ко мне.

Конечно, меня вполне можно назвать трусом: при виде Джованни я упал к его ногам и со слезами на глазах просил пощады. Он задумчиво посмотрел на меня, и на его устах появилась зловещая улыбка. Затем он неожиданно повеселел и спросил меня, готов ли я торжественно поклясться никогда более не поднимать на него руку, если он пощадит мою жизнь. Такую клятву я немедленно дал.

«Вы поступили благоразумно, — сказал он, — и вам будет дарована жизнь, но при одном условии: вы останетесь у меня на службе».

«Я согласен на все», — с готовностью ответил я, устрашенный близкой перспективой неминуемой смерти.

Он повернулся к сопровождавшему его лакею и что-то прошептал ему. Через несколько долгих минут, в течение которых мы с синьором Джованни не обменялись ни словом, слуга вернулся, держа в руках те самые одежды, что сейчас вы видите на мне, мадонна.

«Только не это!» — вскричал я, догадавшись, для кого предназначался этот наряд.

«Нет, именно это, — ответил Джованни и вновь улыбнулся мне своей дьявольской улыбкой. — Это или петля палача. Не всякому может прийти в голову столь абсурдная мысль: бросить вызов синьору Пезаро, — для этого надо обладать неординарными способностями. Сейчас у меня есть два придворных шута, но они просто необразованные трюкачи, сколь забавные, столь же и отвратительные. Мне нужен другой человек, более изобретательный и более веселый, короче говоря, — такой, как вы».

Я в ужасе отпрянул от него. Разве можно было назвать милосердием то, что он предлагал: подарить мне жизнь, но выставить ее на посмешище? На мгновение я забыл о своей матери и готов был предпочесть смерть такому позору.

«Когда вы говорили о службе, — сказал я, — я думал, что речь шла о чем-то более почетном для человека моего происхождения».

«Что же вас не устраивает? — как будто слегка удивился он. — Ведь вам сохранят жизнь, предоставят крышу над головой, вас будут хорошо кормить и поить, одевать в шелка и не заставят выполнять тяжелую работу; и все это при одном-единственном условии: вы должны быть смешным. Если вы окажетесь скучным, вас высекут на конюшне, и по делом, поскольку, думается мне, вы бываете скучным лишь тогда, когда чем-то недовольны, а от этой болезни самое лучшее лекарство — кнут».

«Я отказываюсь! — вскричал я. — Это унизительно».

«Вам решать, друг мой, — ответил он. — Даю вам час на раздумье. Вечером эта дверь откроется еще раз, и если вы будете одеты так же, как сейчас, вас повесят. Если же вы предпочтете наряд, который вам только что принесли, вам сохранят жизнь».

Я замолчал. История, которую я рассказывал, захватила нас обоих, и наши мулы, не понукаемые седоками, перешли на шаг.

— Не стану донимать вас, мадонна, воспоминаниями о том, что пришлось мне передумать за тот час. Хочу только вас спросить: как, по вашему мнению, должен вести себя человек чести, оказавшийся в таком положении?

— Я думаю, что дурак выбрал бы смерть, — немного помолчав, ответила она, — а благоразумный человек все-таки предпочел бы жизнь, поскольку остается надежда изменить ее к лучшему.

— Но выбрать жизнь означало стать шутом при дворе такого человека, как синьор Джованни. Можно ли было назвать такой выбор благоразумным? Моя история на этом не заканчивается. Синьор Джованни выполнил свое обещание: он хорошо кормил и содержал своего нового шута, чья юность была полна тягот и лишений, и тот мало-помалу впал в благодушно-ленивое настроение, словно удовлетворившись незавидной ролью всеобщего посмешища. Конечно, временами совесть напоминала о себе, и я сгорал от стыда, сознавая всю глубину своего падения, но постепенно моя жизнь становилась все более сносной и мое положение при дворе упрочилось. Дело в том, что при той постоянной смене лиц, которой отличался двор Джованни Сфорца, за три года там не осталось почти никого, кто помнил бы о том, как я превратился в Боккадоро, да и они, за другими событиями, успели почти позабыть, кто я такой и откуда. Я был просто шутом, и не более, и, к своему стыду, находил немалое утешение в том, что синьор Джованни платил мне достаточно денег, чтобы я мог обеспечить безбедное существование моей матушке. Думаю, я и сейчас продолжал бы развлекать придворных в Пезаро, если бы однажды Джованни не захотелось повеселиться за счет своего шута. Сделал он это предельно просто: рассказал своим гостям историю Ладдзаро Бьянкомонте — ту самую, что вы, мадонна, уже знаете, — причем приукрасил ее по своему извращенному вкусу многочисленными вымышленными и постыдными подробностями.

Я взбунтовался и при всех наговорил ему такого, что моя участь могла считаться решенной. Он пришел в ярость и велел своему кастеляну высечь меня так, чтобы на мне живого места не осталось, иначе говоря, запороть меня до смерти. Меня спасло только заступничество мадонны Лукреции, и в ту же ночь я был изгнан из Пезаро и стал странником.

На этом я закончил свое повествование. Я не собирался рассказывать ей ни о мотивах, которые побудили Лукрецию Борджа заступиться за меня, ни о деталях своего путешествия в Рим и разговора с ее братом. Она ни разу не прервала меня, а когда я замолчал, она глубоко и печально вздохнула, за что я в душе искренне поблагодарил ее. Некоторое время мы ехали, не проронив ни слова, затем она повернулась ко мне, так что я увидел ее освещенное бледным светом заходящей луны лицо, и сказала:

— Мессер Бьянкомонте, — при этих словах мое сердце радостно забилось, словно мне вернули мой прежний титул, — никакие подвиги рыцарей былых времен не идут в сравнение с тем, что вы совершили ради меня, повинуясь побуждениям вашего благородного сердца и мужественной души, не позволившим вам покинуть попавшую в беду даму. Несмотря на указ, запрещающий вам появляться в Пезаро, я прошу вас поехать туда вместе со мной. Обещаю вам, что там с вами ничего не случится; более того, я постараюсь употребить все влияние, — может статься, оно у меня есть — на своего кузена, и если он окажется способен разделить со мной хотя бы малую толику чувства благодарности, которое я испытываю к вам, владения Бьянкомонте вновь станут вашими.

Ее слова настолько сильно тронули меня, что на какое-то время я лишился дара речи, напрочь позабыв, чем я заслужил эти похвалы и обещания, а заодно и о том, как невежливо она обращалась со мной всего несколько часов назад.

— Увы! — вздохнул я, — Боюсь, что мне уже не место в замке Бьянкомонте. Я пал слишком низко, мадонна.

— Но тот Лазарь, в честь которого вы названы, пал еще ниже, — ответила она. — Однако он ожил и вновь стал тем, кем был раньше. Пусть его пример вдохновляет вас.

— Ему не приходилось надеяться на милость синьора Джованни из Пезаро, — заметил я.

Она, казалось, призадумалась.

— Но вы поедете со мной в Пезаро? — вновь спросила она.

— Конечно; могу ли я оставить вас в одиночестве? — отозвался я, мысленно обзывая себя трусом за то, что, полагаясь на ее покровительство, рассчитывал проникнуть ко двору Джованни Сфорца.

— Ничего не бойтесь, — заверила она меня. — Заботу о вашей безопасности я беру на себя.

Ярко-желтая полоска зари уже начинала разгораться на востоке. В такое время года начинало светать примерно в первом часу утра[803], и я прикинул, что до Пезаро осталось вряд ли более двух лиг.

Наконец, с вершины очередного холма мы увидели в отдалении неясные очертания крепостных стен и башен, черневших на фоне белоснежного ландшафта, а сразу за ними слабо поблескивала гладь моря, к которому стремилась серебряная лента реки, петлявшая по равнине, расстилавшейся к востоку от города. Мадонна Паола указала рукой вперед и радостно вскрикнула:

— Мы почти доехали, мессер Бьянкомонте! Мужайтесь, друг мой; еще совсем немного, и мы у цели.

И в эту минуту мне действительно пришлось призвать на помощь все свое мужество, поскольку мои силы стремительно убывали. Беспрерывная тряска по неровной дороге — а может быть, долгая беседа — привела к тому, что из моих ран вновь стала сочиться кровь, и в тот момент, когда мадонна Паола была готова пришпорить своего мула и устремиться вниз по склону холма, я вскрикнул, покачнулся в седле и неминуемо упал бы на землю, если бы она не успела вовремя схватить меня за локоть.

— Что с вами? — по-матерински заботливо спросила она. — Вам нехорошо?

Впрочем, мое состояние было настолько очевидным, что едва ли нуждалось в комментариях.

— Это моя рана, — с трудом произнес я, опираясь на ее руку.

— Если я стану поддерживать вас и мы поедем шагом, вы сможете держаться в седле? — отважно спросила она. — Постарайтесь, мессер Бьянкомонте.

— Я попробую, мадонна, — ответил я, до боли стиснув зубы: что и говорить, досадно потерпеть крушение в такой близости от спасительной гавани. — Я буду молчать, чтобы не тратить силы. А если я не смогу следовать за вами, то при свете дня вы без помех доберетесь до Пезаро и одна.

— Я не оставлю вас, мессер, — категорично заявила она, и мне показалось, что при этих словах я почувствовал некоторый прилив сил.

— Будем надеяться, что вам не придется пойти на такой шаг, — чуть бодрее отозвался я, и мы возобновили путь.

Святый Боже! Каких только испытаний не выпало на мою долю в течение следующих двух часов, пока мы тащились по равнине, ослепительно искрившейся под лучами встававшего из-за моря солнца.

«Я должен доехать до ворот Пезаро», — беспрестанно бормотал я себе под нос, словно уговаривая сам себя, и — о чудо! — моя истерзанная плоть подчинилась моей воле.

Я смутно помню, как мы пересекли подъемный мост, миновали величественную арку Порта Романа, городских ворот, выходивших на дорогу, ведущую в сторону Рима, и как старший из стражников окликнул нас.

— Боккадоро? — удивился он, узнав меня. — Быстро же ты вернулся.

— Как Персей, спасший Андромеду[804], — еле ворочая языком, проговорил я, — и лишь чуть более окровавленный, чем он. Перед вами мадонна Паола Сфорца ди Сантафьор, кузина нашего светлейшего синьора.

Затем все поплыло у меня перед глазами, голос стражника превратился в неразборчивое негромкое гудение, и я, как мне тогда показалось, погрузился в глубокий и желанный сон, от которого я очнулся только спустя два дня. Потом мне рассказали, какое смятение вызвали мои слова, с какими почестями мадонну Паолу сопровождали в замок своего кузена, как она расхваливала мой геройский поступок и как улицы Пезаро оглашались приветственными криками «Боккадоро!», «Боккадоро!», когда четыре солдата проносили плащ с моим бесчувственным телом. Горожане любили меня, и их сильно опечалило известие о моем изгнании. Теперь же, когда их любимец с триумфом вернулся, они обрадовались возможности выразить ему свою признательность, и я сильно сомневаюсь, что имя Сфорца когда-либо возглашалось в Пезаро с таким неподдельным энтузиазмом, как имя его шута в тот день.

Глава 7

ВЫЗОВ В РИМ
Если мадонна Паола и не смогла добиться всего, что она с такой готовностью обещала, ей, однако же, удалось сделать значительно больше, чем я на то надеялся, будучи знаком с характером Джованни Сфорца и зная, как сильно он ненавидел меня. Ее красота буквально очаровала тирана Пезаро, и неудивительно, что он прислушался к ее ходатайству. Но он не был бы Джованни Сфорца, если бы согласился выполнить все ее просьбы, уступая которым он заявил, что простит меня и его личный врач будет ухаживать за мной до моего полного выздоровления. Этого, утверждал он, сейчас более чем достаточно; когда же моя жизнь окажется вне опасности, можно будет решать, в какое русло ее следует направить.

И мадонна Паола, по простоте душевной, поверила этим туманным обещаниям, которыми он всего лишь хотел убедить ее в своем великодушии.

Десять дней я был прикован к постели, терзаемый лихорадкой и страдая от слабости, естественного следствия большой потери крови. Но затем лихорадка унялась, меня стали навещать посетители, и первой среди них была, конечно же, мадонна Паола, пришедшая сообщить мне, что ее заступничество обещало принести плоды.

Но я не стал обольщаться этим — мое положение после всех недавних событий оставалось весьма и весьма двусмысленным.

Другим посетителем оказался мессер Мариани, напыщенный сенешаль Пезаро, всегда симпатизировавший мне и, пожалуй, даже жалевший меня, и я решил воспользоваться его визитом, чтобы выполнить поручение, которое привело меня сюда.

— Своей жизнью я обязан многим счастливым обстоятельствам, — сказал я, — но более всего — доброте синьоры Лукреции. Как вы думаете, мессер Мариани, не согласится ли она посетить меня, чтобы я смог выразить ей свою искреннюю благодарность?

Мессер Мариани пообещал передать ей мою просьбу, и, спустя час, она уже сидела в кресле возле моей постели. Догадываясь, почему я захотел ее видеть, она попросила мессера Мариани, сопровождавшего ее, оставить нас ненадолго наедине; едва за ним закрылась дверь, она обратилась ко мне со словами дружеского сочувствия, и в ее мелодичном голосе звучали нотки искреннего сострадания.

Природа щедро одарила мадонну Лукрецию. Несмотря на то, что ее нос был, пожалуй, несколько длинноват, подбородок, возможно, чересчур мал, едва ли нашелся бы в мире человек, который, увидев ее, остался бы равнодушен к очарованию ее красоты. Ее лицо было свежим, как у ребенка, серые глаза смотрели по-детски наивно, а золотая корона волос заставляла вспомнить о несравненной красоте ангельских локонов, какими их обычно изображают художники.

Я поблагодарил ее за проявленное ко мне внимание и ответил, что поправляюсь и через день-два надеюсь встать на ноги.

— Храбрый мальчик, — негромко произнесла она и легонько похлопала меня по руке, лежавшей поверх одеяла, словно я был не придворным шутом, а ее кузеном. — Впредь можешь считать меня своим преданным другом. Ты расстроил планы моих родственников, но мадонна Паола значит для меня куда больше, чем все они, вместе взятые; она мне дороже, чем родная сестра, а ты рисковал жизнью ради нее.

— У меня не оставалось выбора, мадонна, — честно признался я. — Ваш знаменитый брат задал мне такую задачку, что я не нашел иного способа справиться с ней, — ответил я.

— Вот как? — ее серые глаза испытующе взглянули на меня, и ее лицо посерьезнело и как будто постарело.

— Синьор кардинал Валенсии доверил мне передать вам письмо в ответ на полученную от вас корреспонденцию, — сказал я, отвечая на ее немой вопрос, и достал из-под подушки пакет, который в отсутствие мессера Мариани предусмотрительно извлек из сапога.

Она вздохнула, и уголки ее рта тронула задумчивая улыбка.

— Я надеялась, что он найдет лучшее применение вашим способностям.

— Его высокопреосвященство обещал подыскать для меня более подходящее место, если я благополучно доставлю вам это письмо. Увы, помогая мадонне Паоле, я лишил себя возможности потребовать от него обещанное мне вознаграждение, хотя, с другой стороны, я не представляю, как бы мне удалось проникнуть сюда и встретиться с вами, если бы не она.

Мадонна Лукреция взяла пакет и сломала печать. Затем она поднялась с кресла, подошла к окну и, повернувшись ко мне спиной, стала читать. Вскоре я услышал приглушенное всхлипывание и звук разорванного и скомканного пергамента. Через несколько минут она вернулась ко мне, но за столь короткий промежуток времени ее настроение совершенно изменилось: теперь она выглядела взволнованной и озабоченной, и мне показалось, что, когда она разговаривала со мной, ее мысли витали где-то далеко. Вскоре она ушла, и я не виделся с ней до тех пор, пока мне не разрешили вставать с постели.

Это случилось на одиннадцатый день моего пребывания в замке синьора Джованни. Стояла солнечная, по-весеннему теплая погода, и доктор впервые разрешил мне погулять на открытой террасе. Облачившись в ненавистный мне шутовской наряд — иного в моей комнате не оказалось, но я постарался выбрать наименее кричащие одежды: камзол с черными и желтыми полосами и черно-желтые штаны — опираясь на костыль, я выполз на свет Божий, являя собой бледную тень здорового, энергичного человека, каким я был еще полмесяца назад.

Я устроился на каменной скамейке в укромном уголке, откуда открывался чудесный вид на море, и с наслаждением вдохнул бодрящий воздух Адриатики. Снег уже сошел, и повсюду зеленели ростки молодой травы, дружно пробивавшиеся сквозь прошлогодний перегной к свету и теплу.

Я захватил с собой книгу, которую мадонна Лукреция прислала мне, пока я еще был прикован к постели: манускрипт с одами и афоризмами некоего Доминико Лопеса[805], превосходное чтиво для шута. Оды показались мне не лишенными своеобразного изящества, а среди афоризмов, любопытных как по форме, так и по содержанию, я нашел немало нового и интересного. Книга была написана по-испански, и я обрадовался возможности освежить свои познания в этом языке. Я настолько увлекся, что даже не слышал, как ко мне подошел синьор Джованни, и поднял голову лишь тогда, когда его тень упала на страницу, которую я читал. Увидев, кто передо мною, я сделал попытку подняться на ноги, но он остановил меня. Затем он спросил, что я читаю, и, услышав ответ, улыбнулся довольной улыбкой.

— Тебя можно поздравить с удачным выбором литературы, — небрежно заметил он. — Продолжай в том же духе, пополни свой запас шуток и заготовь новые фокусы, чтобы развлекать нас, когда твои силы восстановятся.

Иными словами, синьор Джованни дал мне понять, что я окончательно прощен и восстановлен в прежнем статусе придворного шута Пезаро. Таково было его милосердие. И хотя оно было мне не в новинку — однажды он уже пощадил мою жизнь при условии, что я стану увеселять его, — я изумленно уставился на него, открыв рот.

— Я вижу, ты удивлен, Боккадоро? — рассмеялся он, по привычке поглаживая бороду. — Такова награда за услугу, которую ты оказал роду Сфорца, — с этими словами он потрепал меня по голове, как собаку, хорошо проявившую себя на охоте.

Я ничего не ответил ему и даже не пошевелился, словно превратившись в часть каменной скамьи, на которой сидел. Никогда прежде я не был так близок к тому, чтобы нарушить свою клятву ни при каких обстоятельствах не поднимать на него руку, но даже если бы я захотел встать и задушить его, как он того заслуживал, на это у меня просто не хватило бы сил.

Прежде чем он успел добавить что-либо еще, из двери справа от меня показались две женские фигуры. Это были мадонна Лукреция и мадонна Паола. Завидев меня, они поспешили ко мне, выражая удивление по поводу того, как быстро я поправляюсь, и так же решительно, как это сделал чуть раньше Джованни, пресекли мою слабую попытку подняться на ноги.

— Я не знаю, как благодарить Небеса за то, что вы сделали для меня, мессер Бьянкомонте, — сказала мадонна Паола, и лицо синьора Джованни внезапно потемнело.

— Мадонна Паола, — ледяным тоном промолвил он, — вы назвали имя, которое ни при каких обстоятельствах не должно произноситься в Пезаро. Вы рискуете оказать плохую услугу Боккадоро, напоминая мне о его происхождении и о тех печальных обстоятельствах, при которых он появился здесь.

Она повернулась к нему, и в ее голубых глазах отразилось удивление.

— Но, синьор, вы ведь обещали… — начала было она.

— Я обещал, — не дал ей закончить Джованни, — что прощу его, дарую ему жизнь и верну ему свою благосклонность.

— Но разве вы не говорили, что, если он выживет и выздоровеет, вы примете участие в его судьбе?

Непринужденно улыбаясь, синьор Джованни извлек из кармана камзола коробочку с засахаренными фруктами и, щелкнув крышкой, открыл ее.

— Мне кажется, он уже сам все решил, — вкрадчивым тоном произнес он — этот бастард Костанцо Сфорца[806], когда надо, умел быть хитрым, как лиса. — Я застал его здесь в том же самом наряде, который на нем был всегда, и вот с этой книгой испанских острот в руках. Разве сделанный им выбор не очевиден?

Большим и указательным пальцем он взял из коробочки покрытое сахарной корочкой семечко кориандра, вымоченное в майорановом уксусе, и отправил себе в рот. Мадонна Паола и мадонна Лукреция посмотрели сперва на него, затем на меня.

— Это действительно ваш собственный выбор? — воскликнула мадонна Паола, и в ее голосе мне послышался упрек.

— Это выбор, навязанный мне, — с горячностью ответил я. — В моей комнате просто не оказалось другой одежды, а чтение книг всегда можно истолковать как угодно.

Она вновь повернулась с увещеваниями к синьору Джованни, и на сей раз к ней присоединилась мадонна Лукреция. Он внезапно посерьезнел и величественно поднял руку, останавливая их.

— Я проявил больше милосердия, чем вы думаете, — заявил он. — Что же касается восстановления в правах бывшего владельца земель Бьянкомонте, то это повлечет за собой слишком серьезные политические последствия; такие, о которых вы, как я вижу, даже не подозреваете. В чем дело? — резко обернулся он к приближавшемуся слуге, который сопровождал забрызганного с ног до головы грязью курьера.

— Откуда вы? — не дожидаясь объяснений слуги, спросил Джованни посыльного.

— Из Рима, — ответил тот. — Я привез письма от папы светлейшему синьору Джованни Сфорца, тирану Пезаро, и его благородной супруге мадонне Лукреции Борджа.

Он протянул помрачневшему Джованни письма, и тот, словно нехотя, взял их. Затем, велев слуге позаботиться о курьере, он отпустил обоих и секунду стоял, взвешивая оба пергамента на руке, как будто по их весу мог определить важность написанного там. Шут Боккадоро был немедленно забыт, и у всех — за исключением, наверное, мадонны Лукреции — мелькнула одна и та же мысль: папа требует вернуть мадонну Паолу в Рим. Наконец Джованни подал жене адресованное ей послание и с мрачной ухмылкой сломал печать на своем письме.

Он развернул пергамент, но едва начал читать, как у него на лице отразилось сперва удивление, а затем возмущение и страх; он побагровел, вены у него на висках вздулись, как веревки, и он гневно взглянул на мадонну Лукрецию, не менее своего супруга взволнованную тем, что было написано в ее письме.

— Мадонна! — вскричал он. — Папа велит мне немедленно отправляться в Рим, чтобы ответить на некоторые обвинения, связанные с нашим браком. Вы знаете об этом?

— Да, синьор, — твердо ответила она. — Но папа умалчивает о причинах вызова.

Я подумал, что, возможно, эти причины изложены в другом письме, в том самом, которое ее брат велел мне тайно доставить ей.

— Вы не догадываетесь хотя бы, что это за обвинения, о которых столь туманно намекают мне? — с плохо скрываемым нетерпением продолжал синьор Джованни.

— Прошу прощения, синьор, — с подчеркнутой холодностью произнесла мадонна Лукреция, — но столь интимные вопросы не должны обсуждаться во дворе замка.

Такой ответ подействовал на синьора Джованни словно ушат воды, и от его былой горячности не осталось и следа. Он испытующе посмотрел на жену, но та невозмутимо выдержала его взгляд.

— Через пять минут, мадонна, — сурово проговорил он, — я попрошу вас принять меня в своем кабинете.

Она согласно кивнула; синьор Джованни сдержанно поклонился ей и мадонне Паоле, во все глаза наблюдавшей за происходящим, и, повернувшись на каблуках, быстро пошел прочь. Когда он скрылся в замке, мадонна Лукреция глубоко вздохнула.

— Бедный Боккадоро! — воскликнула она. — Боюсь, что здесь, в Пезаро, тебе больше не на что надеяться. Твои дела придется на время отложить, однако я все же постараюсь уговорить своего брата простить тебя за то, что ты расстроил его планы, — тут она указала на мадонну Паолу. — Если мое ходатайство увенчается успехом, я немедленно дам тебе знать из Рима. Но пусть это останется нашим секретом.

Из этих слов я понял, что вряд ли вновь увижу мадонну Лукрецию в наших северных краях после того, как она покинет их. Так оно и случилось; но ее светлый образ не потускнел в моей памяти, несмотря ни на долгие годы, минувшие с тех пор, ни на горы грязи, которой было запачкано ее гордое имя. А если кто-либо, прислушиваясь к завидующим славе рода Борджа клеветникам, продолжает считать ее отравительницей, развратницей и бог весть кем еще, пусть не сочтет за труд заглянуть в архивы Феррары, чьей герцогиней она стала в двадцать один год и где правила потом целых восемнадцать лет[807]. Он обнаружит, что в хрониках о ней упоминается исключительно как о набожной, богобоязненной христианке, верной и достойной жене, благоразумной матери и справедливой правительнице, которую народ любил и уважал за милосердие, благочестие и мудрость.

Синьор Джованни отправился в Рим двумя днями позже, но буквально перед самым его отъездом в Пезаро прибыл блистательный и изящный синьор Филиппо ди Сантафьор, брат мадонны Паолы. Он узнал, что в Ватикане его заподозрили в потворстве дерзкому побегу сестры, и весьма мудро решил на время сменить нездоровую атмосферу Рима на более благоприятный для него климат Пезаро.

Удивительное создание был этот синьор Филиппо, женоподобный, столь похожий на сестру своими тонкими чертами лица; право же, на него стоило взглянуть: весь в переливающемся бархате, дорогих мехах, золоте и драгоценностях, он приехал на палевой лошади, от которой за версту разило мускусом, словно ее выкупали в нем; но больше всего меня поразило, как один из конюхов синьора Филиппо поспешил счистить пыль с великолепного наряда своего господина, едва тот спрыгнул на землю. Изысканные одежды, нарочитая щеголеватость и прочие достоинства этого несравненного франта произвели изрядное впечатление на синьора Джованни, который, надо сказать, и сам не чуждался жеманности, и он поспешил укрепить возникшуюмежду ними с самого начала симпатию тем, что предоставил в полное распоряжение синьора Филиппо и его сестры прекрасный дворец, известный под названием Палаццо Сфорца.

Однако неотложные дела звали синьора Джованни в Рим, куда он и отбыл на следующее утро с небольшой свитой, в которую, к счастью, не включил меня. Еще через два дня за ним последовала мадонна Лукреция, и тот факт, что они путешествовали порознь, а также ее осунувшееся от бессонницы и обильно пролитых слез лицо свидетельствовали о том, сколь мало она разделяла честолюбивые устремления своей семьи.

После их отъезда жизнь в Пезаро, казалось, замерла. Придворные синьора Джованни разъехались по своим поместьям в окрестностях города, и замок опустел. Мадонна Паола оставалась в Палаццо Сфорца и за последующие два месяца я виделся с ней всего однажды, и то мельком.

Я же проводил время, предаваясь чтению, размышлениям и бесцельному хождению по галереям замка, а когда эти занятия мне надоели, начал подумывать о том, не отправиться ли мне к своей старушке матери и не заняться ли честным крестьянским трудом на том крохотном клочке земли, что все еще принадлежал нам.

Еще безрадостнее прошел великий пост, но на Святой неделе внезапное появление синьора Джованни внесло изрядное оживление в наше унылое существование. Он прибыл в одиночестве, грязный и изможденный, и его лошадь пала под ним в тот момент, когда он въехал в городские ворота. Позже он рассказал, как за одни сутки преодолел расстояние, разделяющее Рим и Пезаро, спасаясь от рук убийц, о которых его предупредила мадонна Лукреция. На другой день он отправился в свой замок в Градаре, надеясь укрыться там от опасностей, о которых мы могли только догадываться, и жизнь в Пезаро вновь стала напоминать стоячее болото.

Почему я не уехал оттуда в те безрадостные месяцы, что казались тогда бесконечными? Возможно, причиной тому был чей-то голос — и не был ли он плодом моего скучающего воображения? — неустанно нашептывавший, что мне еще предстоит послужить мадонне Паоле.

Следующий год, 1497-й от Рождества Христова, можно без преувеличения назвать роковым для семейств Сфорца и Борджа. В июне пришли известия о смерти герцога Гандийского[808], сопровождаемые слухами — насколько упорными, настолько же и необоснованными — о том, что в ней повинен не кто иной, как его старший брат, Чезаре Борджа. В том же месяце в Пезаро из Рима зачастили курьеры, и из обрывочных сведений, которые удавалось выудить из них, стало ясно, что папа Александр[809] в категоричной форме требовал от синьора Джованни Сфорца дать согласие на развод с Лукрецией Борджа. Синьор Джованни вновь уехал из Пезаро, на сей раз в Милан, посоветоваться со своим могущественным кузеном Лудовико по прозвищу «Мавр»[810], и вернулся оттуда еще более угрюмый и мрачный, чем прежде. Подобно отшельнику, он вновь уединился в Градаре, и в декабре мы услышали, что развод состоялся. Эта новость, а также преданные гласности причины (о них, из соображений благопристойности, лучше все-таки умолчать), повлекшие за собой столь решительный шаг, отозвались взрывом презрительного хохота, который прокатился по всей Италии, долго еще потом потешавшейся над несчастным синьором Джованни.

Глава 8

МЕНЕ, МЕНЕ, ТЕКЕЛ, УПАРСИН[811]
При всем желании не утомлять читателя излишними подробностями я не могу не рассказать, хотя бы вкратце, о событиях последующих трех лет.

В начале 1498 года синьор Джованни вновь появился во дворце, и теперь это был капризный, жестокий и самовлюбленный тиран, мало напоминавший угрюмого отшельника, каким он фактически являлся весь предыдущий год. Мадонна Паола и Филиппо ди Сантафьор все еще оставались в Пезаро, решив, видимо, обосноваться здесь надолго. Мадонна Паола удалилась в монастырь святой Екатерины для совершенствования в науках, к занятию которыми она как будто имела некоторую склонность, а ее легкомысленный братец стал настоящим украшением, arbiter elegantiarum[812], нашего двора.

События, происходившие в Риме, нас непосредственно не затрагивали, но, по общему мнению, там затевалось нечто важное, и вскоре эта догадка подтвердилась известием, что Чезаре Борджа, давая волю обуревавшим его амбициям, сменил ризу кардинала на рыцарские доспехи.

Что касается меня, то моя жизнь текла так, словно не было той страшной январской ночи, что застала нас с мадонной Паолой на дороге из Кальи в Пезаро, да и сами воспоминания о ней постепенно изглаживались из моей памяти. Я вновь был Боккадоро, Златоустым Шутом, чьи высказывания повторялись его коллегами по всей Италии, и более не помышлял бунтовать против выпавшей на мою долю судьбы, как это случилось в краткий период моего изгнания из Пезаро. Денег у меня было в избытке — синьора Джованни никак нельзя было упрекнуть в скупости, и большую часть заработка я по-прежнему отправлял своей матушке, хотя я думаю, что она скорее согласилась бы умереть с голоду, чем покупать хлеб на дукаты, которые Ладдзаро Бьянкомонте зарабатывал своим постыдным ремеслом.

Синьор Джованни вскоре зачастил с визитами в монастырь святой Екатерины, куда его неизменно сопровождал Филиппо ди Сантафьор. Летом 1500 года мадонне Паоле исполнилось восемнадцать лет, и трудно было найти в Италии девушку, которая красотой могла бы соперничать с ней. Уступая уговорам своего брата, она согласилась вернуться в Палаццо Сфорца, и с тех пор синьора Джованни можно было увидеть там чаще, чем у себя в замке.

Что за веселье царило в то лето в Пезаро! Казалось, не будет конца бренчанию лютен и декламированию стихов, в сочинении которых упражнялись десятка два поэтов, паразитирующих на щедрости Джованни, неожиданно ощутившего влечение к изящной словесности; балы, маскарады и комедии сменяли друг друга, и все мы веселились так, словно в Италии не было Чезаре Борджа, герцога Валентино, рвущегося со своими непобедимыми наемниками на север. Ходили слухи, что таким образом синьор Джованни пытался добиться благосклонности своей родственницы, мадонны Паолы, но она, даже находясь в самом центре веселья, чаще пребывала грустной и подавленной, чем оживленной.

Теперь мы виделись и разговаривали почти ежедневно, а иногда, оставшись со мной наедине, она изливала свою душу, рассказывая такие вещи, которые, я уверен, поверяла только мне. Со стороны могло показаться странным, почему синьора Сантафьор, Священный Цветок Айвы, как я мысленно называл ее, выбрала себе в наперсники шута. Возможно, одной из причин было то, что в моих репликах зачастую оказывалось больше здравого смысла, чем в разглагольствованиях людей ее круга, мнивших себя мудрецами, но от этого не становившихся ни на йоту мудрее. Выпавшее на нашу долю приключение, казалось, связало нас навсегда, и под шутовским колпаком и притворной улыбкой Боккадоро она умела разглядеть Ладдзаро Бьянкомонте, истинная сущность которого однажды приоткрылась ей на краткий миг. Наедине она всегда называла меня моим христианским именем — не рискуя, впрочем, делать это в присутствии посторонних, — и никогда не пыталась подогревать мои былые амбиции вернуть свой прежний титул. Однако, мне думается, она была отчасти даже рада тому, что мое положение в Пезаро не изменилось, ведь в противном случае я уехал бы отсюда, и она лишилась бы общества единственного понимающего ее человека, пускай им был всего лишь простой шут.

Именно в те дни я ощутил в своей душе любовь, чистую и горячую, как пламя свечи, и слишком безнадежную, чтобы запятнать ее плотскими помыслами. Да и мог ли я любить ее иначе, чем собака любит свою хозяйку? Это было бы безумием, и поэтому я старался не давать волю своим чувствам и удовлетворился тем, что пользовался ее доверием и регулярно виделся с ней. Право же, и в незавидном существовании шута имелись свои светлые стороны, и я неустанно возносил хвалу Господу за то, что Он позволил мне испытать, сколь возвышенной может быть любовь к женщине, — ведь будь я равным ей по положению в обществе и надейся когда-нибудь завоевать ее сердце, навряд ли я познал бы счастье бескорыстной жертвенной любви.

Однажды — я хорошо помню, что это было вечером, в августе, когда ветви виноградников сгибались под тяжестью созревших плодов, а цветущие розы наполняли теплый воздух сладким благоуханием, — она вытащила меня из толпы веселящихся придворных и повела за собой в дворцовый сад. Она шла молча, с низко опущенной головой, словно объятая глубокой печалью. Я же почтительно следовал за ней в нескольких шагах, наслаждаясь красками предвечерней поры и время от времени украдкой посматривая на нее.

Наконец она заговорила, и когда я услышал ее слова, мне почудилось, что сердце на секунду замерло у меня в груди.

— Ладдзаро, — сказала она, — меня хотят выдать замуж.

Я молча стоял перед ней, не в силах что-либо ответить. Я всегда считал, что мое отношение к ней сродни монашескому почитанию какого-либо особенного святого на небесах, но, как оказалось, платонизм моей любви не уберег меня от приступа ревности.

— Ладдзаро, — повторила она, — вы меня слышите? Меня хотят выдать замуж.

— Я слышал разговоры об этом, — почти заставил я себя ответить, — и еще о том, что вам прочат в мужья синьора Джованни.

— Это правда, — согласилась она. — Именно синьора Джованни.

Вновь воцарилось молчание, и вновь ей пришлось нарушить его.

— Ладдзаро, разве вам нечего сказать? — спросила она.

— А что здесь можно сказать, мадонна? Я рад, если он вам пришелся по сердцу.

— Ладдзаро, Ладдзаро! Вы ведь знаете, что это не так.

— Откуда я знаю это, мадонна?

— Потому, что вы умны, и еще потому, что вы знаете меня. Или вы думаете, что я способна увлечься этим ничтожным тираном? Я благодарна ему за убежище, которое он предоставил нам, но свою любовь я отдам совсем другому человеку: благородному и доблестному рыцарю, возвышенному и внимательному кавалеру.

— Превосходные критерии для выбора мужа, о, madonna mia[813]. Но где найти такого в нашем падшем мире?

— Неужели их совсем нет?

— На страницах произведений Боярдо и прочих поэтов, которыми вы зачитываетесь, мадонна, они все еще встречаются.

— В вас сейчас говорит цинизм, — упрекнула она меня. — Пусть я витаю в облаках, но могу ли я с высоты своих идеалов пасть до уровня синьора Джованни, бесхребетного труса, позволившего Борджа по своему усмотрению помыкать им, жестокого и несправедливого тирана, кем он проявил себя по отношению к вам, слабохарактерного, невежественного, сладострастного дурака, начисто лишенного остроумия и честолюбия. Вот за кого мне предложено выйти замуж. Не пытайтесь убедить меня, Ладдзаро, что невозможно найти человека получше.

— И не собираюсь, мадонна. Мое дело — шутить, но никто не заставит меня лгать. Мне кажется, мадонна, что вы нарисовали верный и точный портрет синьора Джованни Сфорца, заслуживающий того, чтобы оставить его в назидание потомкам.

— Ладдзаро, перестаньте! — с укоризной в голосе воскликнула она. — Мне нужна помощь. Поэтому я пришла к вам с рассказом о том, что со мной хотят сделать.

— Сделать с вами? — удивился я. — Неужели они осмелятся обвенчать вас помимо вашей воли?

— Да, если я стану сопротивляться.

— Тогда не сопротивляйтесь, — усмехнулся я.

— Ладдзаро! — обиженно вскричала она, словно усмотрела в моих словах неприличествующее случаю легкомыслие.

— Поймите меня правильно, мадонна, — поспешил объяснить я. — Я советую вам не сопротивляться только потому, что иначе вас действительно могут заставить вступить в брак, причем немедленно. Постарайтесь потянуть время; дайте синьору Джованни понять, что вы не отвергаете его ухаживания, и, может статься, все еще обойдется.

— Но это ведь обман… — возразила она.

— Совершенно верно, — согласился я, — именно обман всегда считался самым надежным средством в борьбе с тиранией.

— Ну хорошо, а потом? — спросила она. — Такое положение дел не может длиться бесконечно долго. Рано или поздно придется расставить все точки над «i».

— Вполне возможно, что такой день никогда и не настанет, — возразил я. — Разве что синьор Джованни окажется чересчур нетерпелив.

Она озадаченно взглянула на меня и сдвинула свои тонкие брови.

— Я не понимаю вас, друг мой, — пожаловалась она.

— Я поясню, — сказал я. — Давным-давно жил в Вавилоне царь по имени Валтасар, который настолько погряз в распутстве, что не отказался от своих привычек даже тогда, когда Дарий, царь мидян, с огромной армией встал под самыми стенами его столицы. Однажды ночью он беспечно пировал в кругу своих придворных, не думая об опасности, и вдруг в воздухе явилась рука, которая написала предупреждение: «Мене, мене, текел, упарсин»[814].

Слабая улыбка появилась на губах мадонны Паолы.

— Должна признаться, ваша притча мне кажется весьма туманной.

— Задумайтесь над ней, мадонна, — подбодрил ее я. — Замените царя Валтасара синьором Джованни Сфорца, а царя Дария — герцогом Чезаре Борджа, и вы все поймете.

— Но неужели войска Борджа действительно угрожают Пезаро?

— А разве нет? — ответил я, слегка раздражаясь. — Грядет война, а синьор Джованни, вместо того чтобы готовиться к ней, продолжает развлекаться балами, маскарадами и банкетами. И даже если ничья рука не напишет пророчество, тревожные симптомы надвигающейся катастрофы очевидны для всякого, сохранившего элементарный здравый смысл.

— Так вы считаете… — начала было она.

— Повторяю вам, если вы сильно заупрямитесь, вас заставят немедленно вступить с ним в брак. Но если вы постараетесь выиграть время с помощью недомолвок и двусмысленностей, если намекнете, что к Рождеству можете стать более уступчивой, синьор Джованни, я уверен, согласится подождать.

— А что, если и тогда ничего не изменится?

— Это было бы чудом. Я думаю, что если исключить вмешательство свыше — такое, например, как смерть Чезаре Борджа, который, по слухам, чрезвычайно осторожен, синьор Джованни навряд ли просидит в Пезаро более двух месяцев.

— Ладдзаро, друг мой! — воскликнула она, и от ее былого уныния не осталось и следа. — Как мудро я поступила, решив посоветоваться с вами; вы вселили в меня надежду и подсказали, что мне делать дальше.

Чтобы долгое отсутствие мадонны Паолы не было истолковано превратно, мы повернули ко дворцу, и когда я прощался с ней на террасе, это была совсем другая мадонна Паола, оживленная и почти веселая. Странно только, что я тоже почему-то чувствовал себя так, словно у меня гора с плеч свалилась.

Все произошло, как я и предсказывал. Наигранное дружелюбие мадонны заставило Джованни и Филиппо повременить с заключением брака, но ничуть не уменьшило пыл, с которым синьор Пезаро старался завоевать благосклонность своей, как он теперь считал, невесты.

Любовь иногда способна заставить самого последнего тупицу проявлять чудеса проницательности и идти на невероятные хитрости, чтобы добиться успеха у своей избранницы. Такая метаморфоза произошла и с синьором Джованни, который, с совершенно несвойственной ему интуицией, догадался, какими качествами должен обладать идеальный мужчина в представлении мадонны Паолы, и с комичной настойчивостью пытался убедиться в том, что он отнюдь не лишен их. Он превратился в актера, в сравнении с которым развлекавшие его комедианты казались просто сапожниками от искусства. Он заметил, что мадонне Паоле нравились поэты и их величавая манера декламации, и, чтобы угодить ей, сам решил превратиться в поэта.

«Poeta nascitur»[815], гласит пословица, и синьор Джованни быстро убедился в ее справедливости. К счастью для себя, он был начисто лишен честолюбия, присущего большинству рифмоплетов, и сумел понять, что те вещи, которые выходили из-под его пера после долгих часов ночного бодрствования, способны лишь вызвать удивление, если не презрение мадонны Паолы, и могли сделать из него посмешище для его же придворных.

Поэтому он пришел ко мне и с вежливостью, совершенно не свойственной ему, поинтересовался, не силен ли я в сочинении стихов. Не знаю, почему он выбрал именно меня, — с такой просьбой он вполне мог бы обратиться к кому-нибудь другому, поскольку при дворе тогда не ощущалось недостатка в пиитах; скорее всего, он решил, что мне можно всецело доверять и рассчитывать на мое молчание.

Я ответил ему, что, если предмет окажется в моем вкусе, мне вполне по силам набросать несколько довольно сносных строк. Он пообещал щедро вознаградить меня в случае успеха и велел сочинить хвалебную оду в честь мадонны Паолы, прибавив, что я должен немедленно забыть о ее авторстве, если хочу остаться в живых.

Я с радостью повиновался: мог ли существовать более притягательный для меня сюжет? Через час ода была готова, и пусть она не могла сравниться с произведениями мессера Петрарки, в ней чувствовались вдохновение, искренность и строгость стиля, и я обращался к мадонне Паоле не иначе, как к «Священному Цветку Айвы».

Успех оды был столь велик, что на следующий день синьор Джованни вновь явился ко мне с деньгами и с угрозами. Взамен он получил сонет, написанный в духе Петрарки и по своим достоинствам ничуть не уступавший оде. С тех пор синьор Джованни зачастил ко мне, и скоро мне стало казаться, что если дело пойдет так и дальше, то я сумею скопить достаточно денег, чтобы выкупить владения Бьянкомонте и тем окончить свои злоключения. Надо сказать, что Джованни получал за свое золото вполне доброкачественный товар, хотя мог ли он, профан, по достоинству оценить его? Да и откуда ему было знать, что презренный шут в написанных по приказу творениях изливал на бумагу самую свою душу?

Мои усилия не оставили мадонну Паолу равнодушной, в чем она как-то раз сама призналась.

— Ладдзаро, — вздохнула она, — мне кажется, что я была несправедлива к синьору Джованни. Я недооценивала его. Я считала его пустым, необразованным кривлякой, начисто лишенным тонкости восприятия окружающего нас мира. Однако нельзя отрицать достоинств его стихов, каждая строчка которых свидетельствует о возвышенности души человека, писавшего их.

До сих пор я не знаю, как тогда я смог сдержаться и не выложить ей всю правду. Возможно, я вспомнил об угрозах синьора Джованни, но, скорее всего, я испугался, что, услышав мое признание, она без труда догадается, какие чувства подвигли меня к сочинительству.

Так проходили неделя за неделей. Миновала пора сбора винограда, в садах Пезаро увяли розы и деревья оделись в золотой осенний наряд. Наступил октябрь, а вместе с ним пришел страх, который уже давно должен был подстегнуть нас к решительным действиям. Услышав о приближении герцога Валентино — так теперь называли Чезаре Борджа[816], — Джованни Сфорца словно очнулся от забытья и, охваченный ужасом, спешно послал за помощью к своему родственнику Франческо Гонзаге[817], правителю Мантуи. Отвечая на просьбу синьора Джованни, тот отправил ему сотню наемников под командой албанца по имени Джакомо. Но что такое сотня наемников? С таким же успехом он мог бы прислать сотню фиговых плодов, чтобы закидать ими армию герцога Валентино. Над головой Джованни стремительно сгущались тучи, и его подданные, видя, в каком плачевном состоянии находится город и крепостные укрепления, совершенно не подготовленные к отражению нападения извне, мудро решили не рисковать своими жизнями и имуществом, сопротивляясь превосходящим силам противника.

Гром грянул во второе воскресенье октября. Утром во дворе замка собралась кавалькада придворных — свита синьора Джованни, — которые намеревались прослушать мессу в соборе Святого Доминика. В ней находились синьор Филиппо, мадонна Паола и, помимо них, еще десятка два кавалеров и дам. Джованни уже занес ногу в стремя, собираясь садиться в седло, как вдруг мерный, быстро приближавшийся топот лошадиных копыт привлек всеобщее внимание и заставил всех застыть в тревожном ожидании.

— Что случилось? — испуганно оглянувшись на своих спутников, произнес синьор Джованни и смертельно побледнел.

Ему не пришлось долго дожидаться ответа. У ворот замка появился албанец Джакомо, который фактически являлся теперь его комендантом, и вместе с ним полдюжины солдат в доспехах. Он предупреждающе поднял руку, приказывая синьору Джованни остановиться, и что-то отрывисто скомандовал своим людям. Заскрипели лебедки, заскрежетали цепи, и перекинутый через ров подъемный мост стал медленно подниматься, и почти одновременно ворота перекрыла крепкая железная решетка.

Джакомо торопливо подъехал к синьору Джованни, и новость, которую он сообщил, ошеломила нас. Передовой отряд армии Чезаре Борджа, примерно пятьдесят солдат во главе с капитаном, только что появился у городских ворот и от имени Святой Церкви потребовал немедленно сдаться. Услышав ультиматум, горожане, в количестве более ста человек, вооружились, перебили стражу и настежь распахнули ворота перед неприятелем. Но, что еще хуже, подданные синьора Джованни затем повернули оружие против своего синьора и влились во вражеские ряды, явно намереваясь взять приступом замок и таким образом расчистить путь герцогу Валентино.

Если подобная ситуация и не оставляла большого простора для принятия решений, по крайней мере, она давала Джованни возможность наилучшим образом проявить себя перед мадонной Паолой, чем он с успехом и воспользовался.

— Клянусь всеми святыми! — заревел он, когда прошел первый шок, вызванный известием. — Эти трусы поплатятся за свое предательство, а тот наглец капитан, осмелившийся явиться сюда с полусотней солдат, горько пожалеет о своей дерзости.

Затем он приказал Джакомо собрать своих людей, призвал находившихся в его свите рыцарей срочно вооружиться и, наконец, велел пажу сопровождать его и помочь облачиться в доспехи, чтобы он мог лично возглавить свой маленький отряд.

Я заметил, как восхищенно сверкнули глаза мадонны Паолы, и догадался, что ее мнение о личном мужестве Джованни подверглось серьезной трансформации — точно так же стихи, выдаваемые им за собственные, заставили ее по-иному взглянуть на его умственные способности.

Сказать по правде, я и сам был изрядно удивлен. Передо мной предстал совершенно незнакомый мне синьор Джованни, и неудивительно, что я сгорал от нетерпения узнать продолжение столь многообещающего пролога.

Глава 9

ВООРУЖЕННЫЙ ШУТ
Увы, от мужественной позы, которую синьор Джованни принял в присутствии мадонны Паолы, не осталось и следа, едва он оказался в стенах замка наедине со своим пажом и со мной, следовавшим за ним на почтительном расстоянии. Он в нерешительности остановился в прохладной сумрачной галерее, украдкой оглянулся по сторонам, и я догадался, что страх ледяной рукой сжал его сердце. Он заметил меня, в скучающей позе прислонившегося к стене, и мрачно ухмыльнулся.

— Убирайся! — рявкнул Джованни на своего пажа. — Мне поможет Боккадоро. Готовясь участвовать в безумном предприятии, лучше всего призвать на помощь дурака, — неуклюже попытался сострить он. — Иди за мной, — скомандовал он мне, и я послушно поплелся за ним по широкой каменной лестнице, оставив пажа недоумевать о причинах столь внезапной и поспешной отставки.

Однако для меня поведение синьора Джованни не представляло ничего загадочного. Мое мнение о нем значило для него так мало, что он нисколько не боялся проявить слабость в моем присутствии. Да и кто в Пезаро лучше меня знал его истинную натуру? Не ко мне ли он обращался с просьбами писать для него стихи, авторство которых он бесстыдно присваивал? Не угрожал ли убить меня, если я рискну разоблачить его? Он никогда не сомневался, что я буду молчать, став свидетелем самых низменных проявлений его натуры, но сегодня, как мне показалось, меня ожидало какое-то новое открытие, и я не ошибся.

— Боккадоро! — вскричал он, едва я закрыл дверь в его кабинет, и я заметил, что его губы слегка дрожали. — Как можно выбраться отсюда?

— Откуда? — удивился я, поначалу не поняв, о чем идет речь.

— Из замка, из Пезаро. Пошевели своими мозгами: не ужели отсюда нельзя улизнуть?

— Улизнуть? — тупо повторил я, не веря своим ушам.

О Боже! Если бы я жаждал отомстить ему, какой радостью наполнилось бы мое сердце в эту минуту!

— Что ты вытаращился на меня, болван! — в гневе заорал он, и его голос, казалось, вот-вот сорвется. — Придумай что-нибудь! Ты слышишь, мерзавец? Думай, я приказываю, иначе, клянусь, тебя колесуют; на твоем долговязом теле живого места не останется.

Он беспокойно двигался по комнате, не в силах оставаться на одном месте, и я не мог не подивиться, до какой степени въелась в него привычка стращать людей.

— Стоит ли понапрасну трудиться? — невозмутимо отозвался я. — Будь вы пташкой, я предложил бы вам улететь в заморские края. Но вы такой же смертный человек, как и все мы, хотя ваш отец и сделал вас синьором Пезаро.

Из-за стены замка до нас донеслись приглушенные крики осаждающих, напоминающие на таком расстоянии гул моря в непогоду. Синьор Джованни резко повернулся ко мне, и я заметил, что его зрачки расширились от ужаса.

— Еще одно слово в таком же тоне, и тебе конец, — прохрипел он, хватаясь за рукоятку кинжала. — Мне нужна твоя помощь, скотина!

Но я твердо выдержал его взгляд и всего лишь разочарованно покачал головой. Сейчас я не боялся его. Мы были одни, я был вдвое сильнее его, и, попробуй он хотя бы на дюйм вытянуть из ножен свой кинжал, я безжалостно убил бы его голыми руками.

— Чем же я могу помочь вам? — поинтересовался я. — Я всего лишь придворный шут. Резонно ли требовать чудес от шута?

— Смерть стоит у порога! — испуганно воскликнул он.

— Синьор Пезаро, — напомнил я ему, — во дворе замка уже собрались ваши наемники и рыцари в доспехах. Они готовы сразиться с врагом. Разве в такой час вы покинете их?

У него словно подкосились ноги, и он рухнул в кресло.

— Это выше моих сил. Идти в бой для меня — верная гибель, — в отчаянии простонал он.

— А разве оставаться здесь не означает наверняка погибнуть? — спросил я, продолжая словесную пытку с рвением, какого даже он, наверное, не проявлял, терзая на дыбе свои жертвы. — Сейчас только храбрость может спасти вас. Увидев вас, своего синьора, с оружием в руках, готового бесстрашно идти на смерть, ваши подданные непременно вспомнят о своем вассальном долге и постараются исполнить его.

— Чем их лояльность поможет мне, если я буду убит? — капризно пробрюзжал он.

«Господи! За что ты наказал Пезаро столь малодушным и ни к чему не годным правителем?» — подумал я, однако внешне никак не выразил свои чувства, напротив, я попытался урезонить его:

— Почему вы думаете, что вас непременно убьют? — и тут же перешел к более весомым аргументам: — Вспомните тогда о мадонне Паоле, которая ждет от вас достойных рыцаря свершений, — вы ведь ей сами обещали нечто подобное там, во дворе.

Он слегка покраснел, затем вновь побледнел и замер в своем кресле, словно оцепенев. Его тщеславие было задето, но не в такой степени, чтобы он вспомнил, что мужчине не подобает трусить, и в конце концов страх пересилил все остальные чувства.

— Я не могу решиться, — едва выдавил из себя он, и его тонкие, изящные руки вцепились в ручки кресла, как будто его хотели силой вытащить оттуда. — Видит Бог, я плохо владею оружием.

— Да от вас и не требуется этого, — заверил я его. — Наденьте доспехи, возьмите в руки меч и пошире размахивайте им. Любой поваренок с вашей кухни способен на это — если только он не последний трус.

Он облизал губы, и в его безжизненных глазах, устремленных на меня, промелькнуло нечто, похожее на решимость. Он неожиданно резко встал и шагнул к куче оружия, сваленного на огромном кожаном диване.

— Помоги мне облачиться, — сказал он, отчаянно пытаясь придать своему голосу необходимую твердость.

Но обретенного было мужества ему хватило ненадолго. Едва я взял в руки нагрудник, как он разразился потоком ругательств.

— Нет, я не позволю зарезать себя, как барана! — почти завопил он. — О Боже! Я должен выбраться отсюда живым и вернуться с армией, которая поможет мне вернуть трон.

— Это, безусловно, очень мудрое решение, — отозвался я. — Но сейчас вас ждут солдаты, мадонна Паола ди Сантафьор и — поймите, наконец, — враги, которые в любую минуту могут ворваться сюда.

— Пускай себе ждут, — только и огрызнулся он.

— Неужели вы захотите покрыть свое имя позором? Войти в историю трусом, бежавшим с поля боя при одном звуке голосов противника и не осмелившимся ради спасения своей чести нанести хотя бы один-единственный ответный удар?

Казалось, мне удалось наконец-то задеть его за живое.

— Дай мне латы, — хрипло скомандовал он.

Я молча повиновался, и он так же молча поднял руки, когда я прилаживал на его грудь стальной нагрудник. Но в следующий момент мы услышали глухой удар, донесшийся снаружи со стороны ворот. Джованни в страхе сорвал с себя нагрудник, швырнул его на пол и повернулся ко мне; его глаза сверкнули, как у сумасшедшего.

— Иди туда сам! — закричал он, и его рука, указывающая в сторону двора замка, заметно дрожала. — Ты ловок давать советы. Посмотрим, каков ты в деле. Давай надевай доспехи и покажи свою доблесть!

Он едва ли отдавал себе отчет в том, что говорил, но его слова глубоко проникли мне в душу, и мое сердце затрепетало от надежды, безумной и долгожданной.

— Синьор Пезаро! — громко, чтобы привлечь его внимание, воскликнул я. — Скажите мне, какова будет моя награда?

Он тупо уставился на меня, явно не веря своим ушам.

Затем он по-идиотски рассмеялся и провел рукой по внезапно вспотевшему лбу.

— Что такое? — насторожился он. — Господи, что ты задумал, шут?

— Исполнить ваше повеление, — твердо произнес я. — Я облачусь в ваши доспехи, опущу забрало, и никто не усомнится в том, что это сам синьор Джованни, тиран Пезаро, выехал навстречу врагам. Но если мне удастся разогнать взбунтовавшийся сброд и разбить отряд, который прислал сюда Чезаре Борджа, чем вы вознаградите меня за это?

Он не сводил с меня глаз, и его лицо слегка порозовело. Он понял, насколько просто осуществить то, что я предлагал ему. Возможно, он слышал, что я умею неплохо обращаться с оружием — ведь всю свою юность я упражнялся во владении им, готовясь бросить синьору Джованни вызов, имевший столь плачевные последствия для меня. А может быть, он вспомнил, сколь смело и успешно я действовал в одиночку, почти безоружный, против троих бандитов в ту ночь, когда сопровождал мадонну Паолу в Пезаро. Однажды неуемное тщеславие уже подвигло его обратиться ко мне с просьбой написать стихи, авторство которых он не стесняясь присвоил себе, и неудивительно, что сейчас он с готовностью ухватился за мое предложение. Едва ли кому придет в голову, что в доспехах тирана Пезаро сражается шут Боккадоро. Таким образом, он сумеет доказать свое мужество, спасет свое доброе имя и, самое главное, сохранит расположение мадонны Паолы. Если я вернусь с победой, все лавры достанутся ему, и даже если впоследствии ему придется под давлением превосходящих сил Борджа покинуть Пезаро, это уже никак не отразится на его репутации.

Я не сомневался, что все эти мысли вихрем пронеслись в голове синьора Джованни Сфорца в те несколько секунд, пока мы стояли с ним лицом к лицу в комнате, в раскрытые окна которой доносились снизу нетерпеливые крики его сторонников, почти тонувшие в реве бунтовщиков, штурмовавших стены замка.

Он схватил меня за руки, повернул лицом к свету и пристально вгляделся в меня, словно желая в чем-то удостовериться.

— Сделай это, — сказал он, — и Бьянкомонте вновь станет твоим, если только в моей власти будет вернуть его тебе. Клянусь своей честью.

— Поклянитесь спасением своей души, и мы договорились, — потребовал я, и он немедленно подчинился. Бедный синьор Джованни, насколько он пал духом, если пропустил мимо ушей столь оскорбительный намек!

— А теперь, — продолжал я, — помогите мне с доспехами.

Я поспешно скинул пелерину и колпак с позвякивающими колокольчиками, поднял руки вверх, и, пока он прилаживал латы у меня на груди и на спине, мою душу переполняла радость, такая сильная, что на моих глазах даже выступили слезы. Я, шут, с гордым видом стоял, словно рыцарь, а синьор Пезаро своими благородными руками по очереди пристегивал ножные латы, солереты[818] с золотыми шпорами и наколенники. Затем он поднялся и, дрожа от возбуждения, прикрепил стальные нарукавники, эполеты и латный воротник и, наконец, подал мне великолепный черно-золотой шлем, увенчанный львом, гербом рода Сфорца. Я надел шлем, но прежде чем опустить забрало и скрыть от всех непосвященных лицо Боккадоро, я велел Джованни как следует запереть дверь, ведущую в его кабинет, и сидеть тихо до моего возвращения. И тут его охватили неожиданные сомнения.

— А если ты не вернешься? — спросил он.

Такая мысль не приходила мне прежде в голову. Я чуть пренебрежительно рассмеялся и указал на валявшийся на полу шутовской наряд.

— В таком случае, ваше превосходительство, вам не останется ничего иного, как довершить наш маскарад.

— Свинья! — заорал он. — Ты вздумал издеваться надо мной?

Вместо ответа я красноречиво указал рукой в сторону двора.

— Слышите? — спросил я. — Ваши подданные уже проявляют нетерпение. Лучше мне самому появиться внизу, чем кто-либо из них решит отправиться за вами.

Говоря это, я выбрал себе из кучи оружия тяжелую палицу и, закинув ее на плечо, шагнул к двери. Объятый ужасом, Джованни попытался задержать меня на пороге, но я попросту проигнорировал его.

— Прощайте, синьор Пезаро, — сказал я. — Хорошенько запритесь и никого не пускайте сюда.

— Останься! — выкрикнул он мне вслед. — Ты слышишь меня? Останься!

— Не делайте глупостей, иначе те, кто внизу, тоже услышат вас, — на ходу обронил я. — Прячьтесь в свою берлогу.

Мое появление во дворе было встречено дружными и радостными приветствиями — похоже, все уже потеряли надежду увидеть синьора Джованни. Я поискал глазами мадонну Паолу и увидел ее, стоявшую рядом со своим братом, который как будто намеревался остаться в числе зрителей предстоящей схватки. Ее щеки слегка порозовели, и глаза возбужденно сверкали при виде вооруженных храбрецов, отправляющихся в бой. Мне подвели коня, и я сел в седло. Но прежде чем я успел натянуть поводья, мадонна Паола шагнула ко мне и, положив руку на лоснящуюся шею коня, негромко произнесла:

— Синьор, вы поступаете храбро и благородно. Даже если победа окажется на стороне узурпатора, вы спасете свою честь и оставите о себе добрую память. Пусть же это воодушевляет вас, а я буду молиться за ваше возвращение.

Эти слова предназначались, очевидно, только для ушей синьора Джованни. Я молча поклонился ей и, размышляя о том, сколь загадочны бывают пути, ведущие к женскому сердцу, занял свое место во главе кавалькады.

Всего два месяца назад ей было невыносимо само присутствие синьора Джованни, и она содрогалась при одной мысли о том, что ей предстоит выйти за него замуж. Однако за это время он сумел значительно укрепить свои позиции, сперва воспользовавшись стихотворными талантами своего придворного шута, а затем сыграв на его же храбрости. И я почти не сомневался, что теперь она куда более благосклонно отнесется к предложению Джованни стать его женой и пойдет к алтарю с гордо поднятой головой и радостью в душе.

Я мог бы еще долго размышлять на эту тему, но рядом со мной находился Джакомо, ждущий моих команд, а во дворе замка воцарилось напряженное молчание, нарушаемое лишь яростными криками, которые доносились со стороны ворот, где разбушевавшаяся толпа обрушила град камней на поднятый мост. Нападавшие, вероятно, решили, что объятые паникой синьор Джованни и его сторонники в эту критическую минуту не нашли ничего лучшего, как обратиться с молитвой к Богу; они даже не подозревали, что почти сто двадцать вооруженных всадников готовы в любой момент растоптать их копытами своих коней. Я сделал знак рукой, и четверо солдат поспешили к воротам. Со страшным грохотом упал подъемный мост, и прежде чем осаждавшие сообразили, что происходит, ворота распахнулись, и мы с ходу врезались в их толпу, подобно клину, рассекая ее надвое. За нашими спинами загремели цепи поднимаемого моста, и мы оказались отрезанными от замка, в самой гуще неприятеля.

Закипела ожесточенная схватка, которая, я уверен, надолго осталась в памяти жителей Пезаро, очень скоро убедившихся в том, что военное искусство не являлось их ремеслом. Не выдержав нашего натиска, они бежали, уступив поле боя профессионалам Чезаре Борджа. Но и у нас почти сорок лошадей остались без седоков, а прямо перед нами угрожающе ощетинились пиками закованные в сталь солдаты герцога Валентино, которые, в отличие от победителей, еще были полны сил и сохранили боевой порядок. Командовал ими гигантского роста человек, и это был не кто иной, как Рамиро дель Орка, тот самый, что три года назад возглавлял погоню, пославшую за мадонной Паолой. С тех пор он приобрел репутацию одного из самых храбрых капитанов Чезаре Борджа, но пользовался дурной славой: с его именем было связано немало мрачных историй, от которых содрогалась вся Италия.

Завидев нас, ринувшихся в атаку на его отряд, он разразился громовым хохотом, тут же подхваченным его людьми.

— Gesu! — заревел он, и я слышал его голос даже за топотом перешедшей в галоп конницы. — Что случилось с Джованни Сфорца? Может быть, он стал мужчиной после того, как мадонна Лукреция развелась с ним? Я непременно сообщу ей эту новость, мой славный Джованни, живое воплощение молнии Юпитера[819]!

Его шутки были явно рассчитаны на то, чтобы подбодрить своих солдат и смутить атакующих, и, надо признать, это ему отчасти удалось. Но в следующую секунду мы врезались в их ряды, и многим из этих весельчаков стало не до смеха, а кое-кто отправился в преисподнюю смеяться там вместе с ее хозяевами. Я же выбрал своим противником хвастуна Рамиро и со всего размаха обрушил на него свою палицу. Но Рамиро только поморщился — удар не оставил даже вмятины на его огромном, как пивной котел, шлеме, превосходном образчике кузнечного искусства — и в ответ взмахнул своим огромным мечом.

— Черт возьми! — рявкнул он. — Ты превратился в настоящего бога войны, Джованни. Иди же ко мне, мой неукротимый Марс[820]! Поэты, сидя зимой у камелька, будут воспевать нашу битву. Поберегись!

Его удар пришелся сбоку по моему шлему, и затем меч отскочил мне в плечо. Это был превосходный, хорошо отработанный удар, и если бы не качество доспехов синьора Джованни, ратным подвигам шута настал бы конец. Нанесенный мною ответный удар угодил ему в плечо и оторвал от его лат стальную пластину. Он яростно выругался — теперь в его обороне появилось уязвимое место, — и его налитые кровью глаза сверкнули, как у маньяка. Вновь на мой шлем обрушился боковой удар его меча, и на сей раз отскочила одна из застежек забрала, так что оно повисло, приоткрыв мое лицо. С торжествующим криком он приблизился ко мне и высоко занес свой меч, собираясь пронзить им меня и этим закончить схватку. Но его рука вдруг замерла в воздухе, а с губ сорвалось изумленное восклицание, — вместо бородатого и белокожего синьора Джованни из-под забрала выглянуло совсем другое лицо, бритое и смуглое, с крючковатым носом.

— Я знаю тебя, пес! — взревел он. — Ты слишком храбр для Джованни Сфорца. Ты Бокка…

Он не успел закончить фразу: я ответил ему ударом такой силы, что едва не выбил его из седла, и прежде, чем он успел прийти в себя, я привстал на стременах и принялся дубасить палицей по его шлему.

— Мерзавец! — вполголоса выругался я. — Ты слишком многое узнал, чтобы оставлять тебя в живых.

С большим трудом он сумел отбиться от меня и отъехал на пару шагов назад, а я, воспользовавшись краткой передышкой, поспешил приладить болтавшееся забрало к шлему. Нет сомнений, для Рамиро день был полон неожиданностей, и я думаю, что обнаружить бойцовские качества у простого шута оказалось для него еще большим сюрпризом, чем обнаружить шута в доспехах Джованни Сфорца.

Рамиро опять атаковал меня, но уже молча и собранно — вероятно, мои удары не прошли для него бесследно. Он в очередной раз повторил свой излюбленный боковой удар, но теперь я был готов к нему и сумел отразить палицей его меч, и прежде чем он успел снова замахнуться, я нанес ему удар прямо в лицо. В последний момент Рамиро успел наклонить голову, и шлем отчасти смягчил удар, но его сила была столь велика, что великан не удержался в седле и без чувств рухнул на землю. Я не успел даже перевести дух, как на меня насело не менее дюжины солдат Рамиро, до сего момента остававшихся безучастными зрителями нашего поединка, исход которого, я думаю, оказался для них полной неожиданностью. Под их натиском я был вынужден шаг за шагом отступать, яростно отбиваясь и проявляя чудеса храбрости — как потом в один голос утверждали все те, кто следил за ходом битвы из окон замка, в том числе и мадонна Паола, — перед которыми воспетые в романсеро[821] великие подвиги доблестных рыцарей минувших времен казались простыми потасовками, напоминавшими скорее уличную драку.

Наш отряд понес немалые потери, но вдохновленный моим успехом Джакомо умело руководил своими людьми, и победа быстро начала склоняться на нашу сторону. Лишившись своего капитана, солдаты противника уже не помышляли ни о чем ином, кроме отступления; и после того как им удалось благополучно эвакуировать бесчувственное тело Рамиро дель Орка с места схватки, они развернули коней и не останавливались до тех пор, пока ворота славного города Пезаро не остались далеко позади.

Глава 10

ВЗЯТИЕ ПЕЗАРО
Не более пятидесяти всадников — все, что осталось от отряда в сто двадцать человек, полчаса назад совершившего вылазку из замка, — возвращались назад по пустынным улицам города, жители которого попрятались по своим норам, как крысы в минуту опасности.

Когда мы подъезжали к самым воротам замка, мне пришла в голову мысль, что во дворе нас будет встречать восторженная толпа; надо было срочно что-то придумать, чтобыизбежать необходимости отвечать на приветствия, и я знаком подозвал к себе Джакомо.

— Объявите всем, что я ни с кем не заговорю до тех пор, пока не вознесу хвалу Господу за нашу блистательную победу, — приглушенным голосом пробормотал я из-под забрала. — Как только мы пересечем мост, немедленно расчистите мне дорогу.

Ничего не подозревавший албанец поспешил повиноваться, и, едва мост был опущен, он в сопровождении двух своих солдат оттеснил в сторону тех, кто спешил нам на встречу, включая мадонну Паолу и ее брата.

— Дорогу! — выкрикивал он. — Дорогу светлейшему синьору Пезаро!

Я беспрепятственно добрался до восточного крыла замка, спешился и, отмахнувшись от слуг, захотевших помочь мне разоружиться, в одиночестве поднялся по лестнице и постучался в дверь, за которой прятался синьор Джованни. Здесь меня уже ждали и немедленно впустили внутрь. Джованни все видел из окна своего кабинета; теперь его лицо пылало от возбуждения, и он весь дрожал, как осиновый лист, словно сам только что сражался с врагами. Однако заметив вмятины и бурые пятна на моих доспехах — немых свидетелей только что завершившегося кровавого побоища, — он отшатнулся от меня и слегка побледнел.

Он принялся восхвалять мою доблесть, говоря об огромной услуге, которую я оказал ему, и о благодарности, которую он всегда будет испытывать ко мне. Он глубоко сожалел, что за все годы, которые я провел при его дворе, он только сегодня узнал, чего я стою на самом деле. Вполуха слушая его, я стащил с головы шлем и с грохотом уронил его на пол — на большее у меня не хватило сил. Догадавшись, в каком состоянии я вернулся, он поспешил ко мне. С его помощью я избавился от доспехов, а затем он принес огромный серебряный таз и золотой кувшин, из которого поливал меня ароматной розовой водой, пока я смывал с себя запекшуюся корку пыли и пота. Потом он подал мне золотой кубок, наполненный до краев янтарного цвета вином, выпив которое я почувствовал себя так, как если бы заново родился. И все это время он непрестанно разглагольствовал о моей храбрости, выбирая при этом настолько слащавые выражения, что меня едва не тошнило от них, — уж лучше бы он пригрозил мне дыбой, если я когда-нибудь разболтаю о сегодняшнем маскараде.

Наконец настал черед вновь облачаться в черную с желтым пелерину и колпак с колокольчиками; делать было нечего: появись я сейчас в ином, непривычном для всех наряде, у придворных могли возникнуть подозрения. Джованни тоже понял это.

— Потерпи еще немного, — попросил он, подавая мне жалкое тряпье. — Клянусь, скоро ты сможешь навсегда забыть об этом, и Бьянкомонте, как я тебе обещал, вновь станет твоим. Синьор Пезаро держит свое слово, — горделиво добавил он.

— Всегда легко давать то, что больше не принадлежит нам, — мрачно ухмыльнулся я.

Он побагровел от гнева.

— Что ты имеешь в виду? — спросил он.

— Через несколько дней здесь появится Чезаре Борджа со своей армией, и вы перестанете быть синьором Пезаро. Мне удалось спасти вашу честь. Но сделать большее я не в силах.

— Я не собираюсь сдаваться! — горячо воскликнул он. — Я найду в Италии тех, кто поможет мне вышвырнуть захватчика вон отсюда. Вряд ли ты сам сомневаешься в этом, если выставил возвращение земель Бьянкомонте условием своего участия в схватке.

На это я ничего не ответил; я лишь посоветовал ему не мешкая спускаться вниз к ждущей его толпе и подробно описал наиболее важные эпизоды только что закончившейся битвы.

Он ушел, явно испытывая некоторую неловкость; впрочем, когда он удостоверился в том, что его искренне приветствуют не только придворные, но и солдаты, ни на секунду не усомнившиеся в своем полководце, его смущение быстро прошло.

Я же остался в его кабинете и оттуда со смешанным чувством гнева и презрения наблюдал за ним. Почести, воздаваемые этому бесхарактерному трусу, не постыдившемуся облачить в свои доспехи придворного шута, должны были достаться не ему. Не он победил Рамиро дель Орка и тех, кто был с ним. И однако же в то время, как я прятался за бархатной шторой, чтобы меня никто не увидел, он улыбался, теребил свою бороду и выслушивал панегирик[822] — я без труда мог догадаться, какие именно слова были в нем, — с которым к нему обращалась мадонна Паола.

Я всегда любил эффектные театральные жесты; вот и сейчас меня так и подмывало распахнуть окно и громогласно возвестить о том, что в действительности произошло сегодня на поле брани. Но чего я добился бы этим? Только одного: мои откровения непременно сочли бы очередной, причем неуместной, выходкой шута Боккадоро, за которую его следовало примерно выпороть на конюшне. Да, подобное поведение нельзя было бы назвать иначе, как безрассудным; если бы не ревность, охватившая все мое существо в тот момент, когда я увидел, с каким выражением в глазах мадонна Паола разговаривала с синьором Джованни, такие мысли никогда не пришли бы мне в голову.

О Боже! Можно ли было представить себе ситуацию более нелепую: пребывающая в здравом уме и твердой памяти девушка влюбилась по ошибке. Ее сердце принадлежало тому, кто сочинял звонкие и возвышенные стихи в ее честь, а сегодня доказал свою храбрость в сражении, и этим человеком был я, а вовсе не тот ничтожный трус, на которого она смотрела с таким откровенным обожанием. Ну а раз так — завершил я свои невеселые размышления достойным шута философским утешением, — то любила она все-таки меня, и лишь чисто символически отдала свою любовь синьору Джованни. И я не стал распахивать настежь окно, чтобы рассказать правду тем, кто не желает ее знать, но как вы думаете, что я сделал? Я избрал иной, более тонкий способ отмщения. Я отправился к себе в комнату, вооружился пером и бумагой и сочинил пространную эпическую поэму в духе Вергилия[823], в которой воспел сегодняшнюю победу, мужество Джованни Сфорца и до мельчайших подробностей описал поединок с Рамиро дель Орка. Переполнявшая мое сердце желчь нашла правильный, с точки зрения поэзии, выход: из-под моего пера вышло самое совершенное произведение из всего, что до сих пор было создано мною.

Вечером, когда в замке веселились так, как будто герцог Валентино никогда не существовал, я взял свою лютню и спустился в банкетный зал. Чтобы заявить о своем прибытии, я вспрыгнул на стол и ударил по струнам своего инструмента. В ответ раздался взрыв хохота и приветственные восклицания, — все пирующие находились в превосходном настроении и не прочь были послушать новую песню шута.

Когда восстановилась тишина, я принялся декламировать, лениво перебирая струны лютни и лишь изредка позволяя себе взять аккорд, чтобы усилить драматизм того или иного момента. Из всех присутствующих один лишь Джованни Сфорца понимал, что я иронизирую; сперва он удивился, затем сильно помрачнел, но сумел, однако, сдержать свой гнев, о причине которого никто, кроме меня, и не догадался бы. Впрочем, остальным было не до него. Все смотрели на меня, затаив дыхание, и голубые глаза мадонны Паолы, сидевшей по правую руку от синьора Пезаро, расширились от восхищения. А когда я добрался до того места, где меч Рамиро дель Орка угрожал проткнуть не защищенное забралом лицо синьора Джованни, ее рот слегка приоткрылся и грудь взволновалась, словно исход поединка и жизнь любимого человека зависели от того, что я напишу в следующих строчках.

В финале, которому я постарался придать характер григорианского хорала[824], я воспел набожность синьора Пезаро, подробно остановившись на том, как, вернувшись с поля боя и даже не сняв изрубленных и окровавленных доспехов, он первым делом поспешил к себе в кабинет, чтобы воздать хвалу Богу за дарованную ему победу. То патетически возвышая, то понижая голос, я закончил свой «Те Deum»[825], и когда стихли последние звуки моей лютни, в зале поднялась настоящая буря аплодисментов. Мои слушатели повскакивали со своих мест и в едином порыве бросились ко мне. Я спрыгнул со стола, которым пользовался в качестве подмостков, и оказался окруженным ликующей толпой придворных, причем одна не в меру экзальтированная дама поцеловала меня прямо в губы, заявив при этом, что мой рот воистину золотой.

Я видел, как мадонна Паола наклонилась к синьору Джованни, и ее глаза сияли от возбуждения и были полны слез, — видимо, моя поэма заставила ее заново пережить все перипетии баталии и еще сильнее разожгла ее любовь. От такого открытия мне едва не сделалось дурно, и я с радостью удалился бы так же незаметно, как и появился здесь, но меня подхватили на руки и понесли к столу, за которым восседал синьор Джованни. Он улыбался, но его лицо было очень бледным. Неужели мне удалось-таки задеть его за живое? Неужели что-то шевельнулось в его душе, и теперь стыд мешал ему смотреть мне в глаза?

Великолепный Филиппо ди Сантафьор не спеша поднялся из кресла и повелительно помахал своей изящной белой рукой, требуя тишины.

— Синьор Пезаро, — проговорил он своим приятным, мягким голосом, когда наступило относительное спокойствие, — я прошу у вас милости. Тот, кто годами терпеливо сносил бесчестье шутовского одеяния, неожиданно для всех нас оказался превосходным поэтом, благородством души и великолепием языка не уступающим несравненному Боярдо, а возможно, и самому Вергилию. Позвольте же ему навсегда расстаться с его чудовищным нарядом, и пусть он наконец-то займет положение, более подобающее тем, кто избрал своим поприщем возвышенное служение поэтической музе. Поверьте, настанет день, когда Пезаро будет гордиться, называя его своим сыном.

Его слова были встречены оглушительными аплодисментами, и когда они наконец стихли, синьор Джованни с мастерством прирожденного актера блестяще воспользовался неожиданно предоставившейся ему благоприятной ситуацией.

— Мне бы тоже очень хотелось, — начал он, словно соглашаясь с маркизом, — чтобы незаурядные способности Боккадоро нашли более достойное применение. И я очень опасаюсь, друзья мои, что, услышав его несравненную поэму, вы будете склонны преувеличивать значение подвигов, воспетых в ней. Я с радостью предложил бы ему награду, которую он заслуживает, — вздохнув, продолжал он, — но боюсь, что мои дни в Пезаро сочтены и время моего правления здесь подходит к концу. Враг стоит у порога, и нечего пытаться противостоять ему с горсткой храбрецов, которые сегодня обратили в бегство авангард его армии. Мне придется покинуть свой город, но моя честь спасена сегодняшней битвой, и теперь никто не посмеет сказать, что я бежал отсюда, объятый страхом. Я надеюсь, что мое отсутствие будет недолгим. У меня есть в Италии могущественные союзники, чьи интересы герцог Валентино в той или иной мере успел затронуть; к ним я и отправлюсь за помощью, а когда я вернусь — горе побежденным!

Его последние слова потонули среди восторженных восклицаний. Давая выход своим эмоциям, мужчины выхватывали мечи из ножен и потрясали ими в воздухе, а женщины хлопали в ладоши и размахивали платками. Царственным жестом синьор Джованни вновь восстановил тишину.

— Тогда Боккадоро и получит награду, достойную его таланта, но до тех пор я буду вынужден ограничиться лишь тем, что, по совету своего кузена, велю ему предстать перед нами в платье, приличествующем человеку столь выдающегося дарования.

Итак, я наконец-то расстался со своим шутовским нарядом, а вместе с ним и с кличкой — «Боккадоро» — мог ли я, став придворным, согласиться, чтобы меня называли иначе, чем Ладдзаро Бьянкомонте? Увы, мне недолго довелось наслаждаться своим новым положением, поскольку через два дня после того памятного воскресенья двор синьора Джованни в Пезаро перестал существовать.

Во вторник Джованни уехал в Болонью в сопровождении албанца Джакомо и горстки его людей, а также нескольких рыцарей, сражавшихся против отряда Рамиро дель Орка. Как потом мне стало известно, он уговаривал мадонну Паолу и ее брата отправиться вместе с ним, и я думаю, она уступила бы его настойчивым просьбам, если бы синьор Филиппо, который всегда похвалялся своим презрением ко всякого рода военным предприятиям, не воспрепятствовал ей. Он сказал, что женщине ее происхождения не подобает пускаться в бега в компании продажных наемников и сносить тяготы и лишения, которые, как он предрекал, в изрядном количестве выпадут на долю беглецов. Вдобавок он, ко всеобщему удивлению, заявил, что не боится Чезаре Борджа и постарается принять его со всем радушием, на которое окажется способен, чем заставил многих из тех, кто еще оставался в замке Пезаро, предположить, что в груди у женоподобного и жеманного синьора Филиппо билось храброе сердце.

Однако сам Чезаре не спешил объявляться в Пезаро, и я тем временем перебрался из замка в Палаццо Сфорца, куда синьор Филиппо, неожиданно решивший принять участие в моей судьбе и вознамерившийся стать моим покровителем, пригласил меня погостить. Иногда к нам приходили известия от синьора Джованни: сперва из Болоньи, а затем из Равенны. Он сообщал, что собирается вернуться в Пезаро во главе трехсот солдат, которые ему как будто бы обещал маркиз Мантуи. Но, я думаю, это были всего лишь пустые слова, рассчитанные на то, чтобы произвести впечатление на мадонну Паолу, горевавшую о постигшей его судьбе, возможно, больше, чем он сам. Она могла часами говорить со мной о синьоре Джованни, о его поэтических способностях и воинских талантах, и мне удавалось с сочувственным видом выслушивать ее, хотя мою душу переполняли ревность и негодование. Так оно было лучше, уговаривал я себя, в самом деле лучше. Пусть я был уже не шутом Боккадоро, а поэтом Ладдзаро Бьянкомонте, однако еще не пришло время раскрывать ей глаза на труса, присвоившего себе лавры, которые по праву принадлежали мне.

Накануне прибытия Чезаре я набрался смелости предложить синьору Филиппо отправить свою сестру в монастырь святой Екатерины, — памятуя о причине, вынудившей ее бежать из Рима, я опасался, что Чезаре может захотеть оживить прежние матримониальные планы своей семьи. Филиппо учтиво выслушал меня, в пространных выражениях поблагодарил за заботу о его сестре, но сказал, что, по его мнению, мое беспокойство было напрасным.

— За те три года, что минули с тех пор, как папа принялся хлопотать о браке Паолы и Игнасио, благосостояние и влияние семейства Борджа выросли поистине фантастически, — пояснил он, — и теперь подобный союз вряд ли покажется ему привлекательным. Думаю, с этой стороны нам теперь ничто не угрожает, — заключил он.

Возможно, я по натуре человек подозрительный и склонен выискивать низменные мотивы в поступках других людей, но я уловил совершенно иной смысл в заявлении синьора Филиппо и подумал, что теперь-то он с радостью породнился бы с вознесенным фортуной к высотам славы семейством Борджа.

29 октября двухтысячная армия герцога Валентино в образцовом порядке, свидетельствовавшем о строгости установленной в ней дисциплины, вошла в Пезаро. Толпы горожан высыпали на улицы встречать завоевателя, и среди них находился синьор Филиппо, предоставивший Палаццо Сфорца в полное распоряжение Чезаре, — похоже, что синьор Филиппо умел легко приспосабливаться к любым обстоятельствам. В тот же вечер Чезаре ужинал в узком кругу вместе с синьором Филиппо и его домашними: мадонной Паолой, двумя дамами ее свиты и тремя кавалерами, в числе которых оказался и я.

Чезаре Борджа, чье имя наводило ужас на всех мелких князьков Италии, чьи дарования являлись предметом всеобщей зависти, — впоследствии переросшей сперва в ненависть, а затем в клевету, — мало изменился с тех пор, как мы с ним встречались три года назад в Риме, когда он был еще кардиналом Валенсии. Он не узнал меня — или сделал вид, что не узнал, а быть может, он просто не обратил внимания на человека, который когда-то явился к нему с просьбой принять его на службу. Как бы то ни было, ничто не мешало мне, молчаливо сидя за столом, исподтишка наблюдать за ним. Заботы, которые он взвалил на себя, сменив мантию кардинала на рыцарские доспехи, не прошли для него бесследно, но он держался с таким царственным достоинством и одновременно с таким обаянием, что, глядя на него, приходила в голову мысль: его крестные совершенно справедливо выбрали для младенца имя Чезаре — цезарь.

Синьор Филиппо изо всех сил старался, развлекая своего знаменитого гостя, и его подобострастие подтвердило мои подозрения: он не только успел забыть о дружбе и гостеприимстве синьора Джованни, но и явно пытался привлечь внимание Чезаре к своей сестре. Но в то время герцога занимали проблемы, несравненно более серьезные, чем сватать богатую невесту своему кузену Игнасио. Думаю, только благодаря этому обстоятельству ужин не имел печальных последствий для мадонны Паолы.

На другое утро Чезаре двинулся дальше, к Римини, оставив в Пезаро небольшой гарнизон и губернатора, который должен был править городом от его имени. Мне тоже больше нечего было делать в Пезаро: я окончательно убедился в том, что надеждам вернуть свои владения не суждено осуществиться в ближайшем будущем. Поэтому я выклянчил у синьора Филиппо позволение уехать отсюда, воспользовавшись тем предлогом, что вот уже шесть лет не виделся со своей матушкой. Он не особенно сопротивлялся моему намерению, но с мадонной Паолой все обстояло совсем иначе.

— Ладдзаро, — воскликнула она, узнав о моем отъезде, — неужели и вы покидаете меня? А я считала вас своим самым преданным другом.

Я рассказал ей о своей матушке и о сыновнем долге навещать ее и заботиться о ней, и она больше не пыталась отговорить меня от поездки домой. Затем я поблагодарил ее за дружбу, которой она возвысила меня в моих же собственных глазах, и поклялся, что, если когда-нибудь она решит призвать меня на помощь, ей не придется просить об этом дважды.

— Вот кольцо, мадонна, — сказал я, протягивая ей подарок синьора Чезаре Борджа, — которое должно было вернуть мне доброе имя. Я считаю, что оно сослужило мне лучшую службу: именно с его помощью мы спаслись от преследователей на дороге в Кальи три года назад.

— Ладдзаро, вы напомнили мне, сколь многим вам пришлось пожертвовать ради меня, причем без всякой надежды на вознаграждение, — с болью в голосе вскричала она.

— Не принимайте это так близко к сердцу, мадонна, — ответил я. — Меня никогда не привлекала карьера военного, и я уже успел забыть о ней. Сохраните у себя кольцо, прошу вас; как знать, быть может, оно еще пригодится вам.

— Я не могу, Ладдзаро, не могу! — воскликнула она, отшатнувшись от меня.

— Пусть это кольцо будет вашим талисманом, мадонна. Если вы возьмете его, это станет для меня лучшей наградой за все то, что мне удалось сделать для вас, и я с легким сердцем уеду отсюда, — с этими словами я положил кольцо ей на ладонь. — А когда вам захочется посоветоваться со мной или просто иметь в трудную минуту рядом с собой друга, пошлите мне кольцо. Велите вашему посланнику привезти его и сообщить место, где вы находитесь, и я появлюсь перед вами так скоро, как лошадь сможет домчать меня.

— Хорошо, — согласилась она, — в таком случае я уступаю вашей просьбе. Я всегда буду знать, что смогу рассчитывать на вас.

— Мадонна, не преувеличивайте моих возможностей, — вздохнул я. — Они весьма и весьма ограничены. Но иногда случается, что и мышь может помочь льву.

— А если мыши потребуется помощь льва, я пошлю за вами, мой верный Ладдзаро, — со слезами в голосе проговорила Паола.

— Addio[826], Ладдзаро, — еле слышно добавила она затем. — Да хранит вас Бог и все Его святые. Я стану молиться за вас и сохраню надежду, что однажды вновь увижусь с вами, мой друг.

— Addio, мадонна! — только и смог ответить я, и это были последние слова, которые я произнес перед тем, как торопливо покинул ее, скрывая охватившее меня волнение и с трудом сдерживая душившие меня рыдания.

Часть II Мезенский циклоп

Глава 11

МАДОННА ПРОСИТ О ПОМОЩИ
Сколь значительную роль моя матушка — поистине святая женщина — ни играла бы в моей жизни, ее судьба никоим образом не связана напрямую с событиями, о которых идет речь в этой хронике. И я не собираюсь надоедать читателю подробным изложением того, что произошло в последующие два года в приобретенном на заработки шута Боккадоро маленьком домике неподалеку от Бьянкомонте. Да и стоит ли описывать, с какой радостью она встретила меня по возвращении, как она подтрунивала надо мною, когда я с усердием прирожденного земледельца обрабатывал принадлежащий нам клочок земли, и как она старалась облегчить мои душевные муки, с истинно материнской проницательностью догадываясь об их причине?

Именно в этот период поэтические способности, открывшиеся у меня в Пезаро, расцвели с такой неожиданной силой, и я нашел немалое удовлетворение и утешение в том, что выплеснул терзавшую мое сердце боль на бумагу. И все это время, днем ли, трудясь на пашне, ночью ли, сочиняя любовные стихи, ставшие впоследствии известными под названием «Le Rime di Boccadoro»[827], я терпеливо ждал вестей от мадонны Паолы. Я не знаю, что вселило в меня такую уверенность; быть может, пророческий инстинкт и в самом деле сродни поэтическому дару, а быть может, долгое ожидание придавало некий особенный смысл моему добровольному затворничеству. Так или иначе, но я ни секунды не сомневался в том, что однажды посыльный мадонны Паолы привезет мне кольцо Чезаре Борджа.

Это произошло осенью 1502 года. Однажды вечером, в начале октября, когда я сидел за ужином со своей матушкой, отдыхая после дневных трудов в поле, мы услышали дробный топот копыт, быстро приближавшийся к нашему домику. И еще задолго до того, как в дверь постучали, я уже догадался, что это означает. Моя матушка тревожно посмотрела на меня, и я ясно прочитал в ее глазах немой вопрос: «Разве мы ждем кого-то в такую пору?» Моя гончая зарычала и ощетинилась, а старый седовласый Сильвио, наш единственный слуга, с озабоченным видом выглянул из кухни. Желая развеять овладевшую моими домочадцами тревогу, я рассмеялся, встал со своего кресла и, подойдя к двери, широко распахнул ее.

— Это дом мессера Ладдзаро Бьянкомонте? — услышал я голос из темноты.

— Да, а я и есть тот самый Ладдзаро Бьянкомонте, — подтвердил я. — Что вам угодно здесь?

Незнакомец приблизился ко мне и оказался в полосе падавшего из раскрытой двери света, так что я смог разглядеть его. На нем был простой кожаный кафтан и длинные сапоги, и по виду он напоминал посыльного. Сняв шляпу, он почтительно поклонился и протянул мне правую руку, в которой что-то поблескивало. Это было то самое кольцо, которое Чезаре Борджа, еще будучи кардиналом Валенсии, подарил мне.

— Пезаро, — произнес он единственное слово.

Я взял кольцо, поблагодарил курьера и пригласил его в дом, предложив отдохнуть и подкрепиться, перед тем, как отправляться в обратный путь.

— Я еду в Парму, — сказал он, отрицательно покачав головой. — Мадонна попросила меня заглянуть к вам по дороге, но я не могу надолго задерживаться здесь.

Он, впрочем, согласился выпить немного вина, которое Сильвио принес ему, а я тем временем расспрашивал его о событиях, произошедших за последние два года в Пезаро, и о судьбе синьора Джованни. Но он лишь сообщил, что под властью Борджа город процветает, бывший тиран Пезаро укрылся в Мантуе, у синьора Гонзага, и больше не доставлял хлопот герцогу Валентино, и потому его оставили в покое.

Тогда я спросил о Филиппо ди Сантафьор и о мадонне Паоле. На сей счет он был, казалось, лучше осведомлен и рассказал мне, что все это время оба они оставались в Палаццо Сфорца в Пезаро; синьор Филиппо пользовался особым расположением Чезаре Борджа, который частенько гостил у него в Пезаро, а недавно стал появляться там в компании своего кузена, синьора Игнасио Борджа. Я почувствовал, как кровь отлила у меня от лица: я понял, почему приехал курьер, и мне ничего не стоило восстановить детали, отсутствовавшие в его рассказе.

Синьор Филиппо, беспокоясь о своей собственной выгоде, мудро рассудил, что нечего больше рассчитывать на покровительство Джованни Сфорца, и решил искать себе союзников среди семейства Борджа, один из представителей которого, Игнасио, до сих пор ходил в холостяках. Я ничуть не удивился бы, если бы узнал, что этот приспособленец, синьор Филиппо, сам намекнул Чезаре о возможности скрепить их дружбу союзом между мадонной Паолой и Игнасио. Синьору Филиппо наверняка пришлось изрядно потрудиться, вытравливая из сердца своей сестры привязанность к синьору Джованни. Каких результатов ему удалось добиться, я, конечно, не мог с уверенностью сказать до тех пор, пока не увиделся бы с Паолой, но сам факт появления в Пезаро Игнасио свидетельствовал о том, что его труды, скорее всего, не пропали даром.

Верный данному мадонне обещанию, я начал немедленно готовиться к отъезду и той же ночью, обняв на прощание свою заплаканную матушку и пообещав ей вернуться как можно скорее, отправился в путь. К утру я уже был у ворот Пезаро и появился в Палаццо Сфорца задолго до того, как его обитатели успели позавтракать.

Синьор Филиппо, не догадываясь о причине, приведшей меня в Пезаро, с удивительной сердечностью приветствовал меня, не забыв, впрочем, мягко укорить за долгое отсутствие, что, по его мнению, граничило с неблагодарностью.

— Вы очень кстати вернулись, — сказал он затем. — Скоро мы попросим вас написать эпиталаму[828].

— Вы собираетесь жениться, ваше превосходительство? — учтиво осведомился я.

Он от души рассмеялся.

— Нет, моя сестра собирается замуж за синьора Игнасио Борджа. Их свадьба состоится перед самым Рождеством.

— Это очень серьезная тема, — смиренно ответил я. — Боюсь, что скромных возможностей моего пера окажется недостаточно для того, чтобы подобающим образом раскрыть ее.

— В таком случае не теряйте времени, приступая к работе над ней, — посоветовал он. — Я распоряжусь приготовить вам комнату.

Он послал за своим сенешалем, который, как и большинство слуг во дворце, оказался новым для меня человеком, и поручил ему позаботиться обо мне и устроить меня со всеми возможными удобствами. Я успел заметить, что за годы моего отсутствия обстановка в Палаццо Сфорца стала еще роскошнее, и сделал вывод, что дела синьора Филиппо шли в гору.

Предназначенные мне великолепные апартаменты не были исключением из правила, и, осмотрев их, я с нарочитой небрежностью осведомился о мадонне Паоле.

— Она в саду, ваше превосходительство, — ответил сенешаль — по всей видимости, он принял меня за знатного синьора, увидев, с какой любезностью разговаривал со мной синьор Филиппо. — Она правильно поступает, пользуясь последними погожими деньками, — ведь зима на носу.

Я согласился с ним и, поблагодарив за хлопоты, отпустил. Когда он ушел, я, как был, в запыленных одеждах и забрызганных грязью сапогах, отправился в сад на поиски мадонны Паолы. Миновав обсаженную аккуратно подстриженными сандаловыми деревьями аллею, я неожиданно столкнулся с ней лицом к лицу; секунду мы стояли, глядя друг на друга, и мне казалось, что мое сердце вот-вот выскочит из груди от безумной радости, которая охватила все мое существо. Затем я шагнул к ней и припал на одно колено.

— Мадонна, вы посылали за мной, и вот я здесь.

Она не сразу ответила мне. Я поднял голову и увидел, что ее глаза радостно заблестели, но на губах появилась печальная улыбка.

— Мой верный Ладдзаро, — почти прошептала она. — Я никак не ожидала увидеть вас так скоро.

— Через час после того, как ко мне прибыл ваш посыльный, я уже был в седле и мчался в сторону Пезаро. Я готов служить вам, мадонна, всеми моими силами и сомневаюсь только в одном: хватит ли их, чтобы оказать вам именно ту услугу, в которой вы так нуждаетесь.

— Неужели вы знаете о ней? — удивилась она, протягивая мне руку и таким образом разрешая мне встать.

— Обрывочные сведения, что мне удалось выудить из вашего курьера, позволили сделать некоторые умозаключения, — ответил я и тут же добавил, слегка понизив голос: — Если я не ошибаюсь, речь идет о синьоре Игнасио Борджа.

— Вы так же проницательны, как и раньше, — грустно улыбнулась она. — И я нисколько не удивлюсь, если вам уже известны все детали.

— Отнюдь. Но я в курсе, что ваша свадьба должна состояться перед Рождеством, — сказал я. — Ваш брат сам сообщил мне об этом и велел немедленно приступить к написанию эпиталамы в вашу честь.

Она пригласила меня прогуляться по саду; мы не спеша брели по устилавшему аллеи ковру из опавших листьев, а она излагала мне свою версию того, о чем я и сам сумел догадаться, и с возмущением отзывалась о своем брате и о льстивых синьорах из семейства Борджа, вынуждавших ее нарушить обеты, которые она дала своему жениху. Она мало изменилась за то время, что мы не виделись с ней. Ей шел двадцать второй год, но мне она казалась ничуть не старше той девочки, что спорила со своими слугами, отчаянно пытаясь убедить их сопровождать ее в Кальи, и я сделал вывод, что отсутствие синьора Джованни не слишком опечалило ее.

— Я помню, как однажды волею Небес вы были посланы спасти меня. Вот почему я с такой надеждой вновь обращаюсь к вам за помощью.

— Увы, мадонна! — вздохнул я. — Все течет и все изменяется. Что я могу сделать сейчас?

— То же самое, что вы сделали тогда, когда мне все казалось потерянным. Спасите меня от них.

— Но как?

— Помогите мне уехать к синьору Джованни. Не ему ли я поклялась в верности?

Я с сомнением покачал головой и с немалым удивлением почувствовал укол ревности в сердце.

— Это не выход, — возразил я. — Разве что сам синьор Джованни приедет, чтобы забрать вас отсюда.

— Тогда я напишу синьору Джованни письмо! — воскликнула она. — Я напишу, а вы отвезете письмо ему.

— И что же, по вашему мнению, предпримет синьор Джованни? — взорвался я, невольно выдавая владевшие мною чувства. — Вы думаете, он захочет выползти из норы, в которой пригрелся, и навлечь на себя месть семейства Борджа? Да он никогда не отважится на это!

Она с неподдельным изумлением уставилась на меня.

— Но синьора Джованни этим не испугать! — воскликнула она с такой несомненной искренностью, что я внутренне расхохотался.

— Вы любите синьора Джованни, мадонна? — напрямую спросил я.

Мой вопрос, казалось, изрядно удивил ее, но вместе с тем заставил задуматься.

— Он храбрый и благородный человек, настоящий рыцарь, и я ценю и уважаю его, — сказала она после недолгой паузы, и ее слова пролили бальзам на неожиданно воспалившиеся раны моей души. Но в ответ на ее повторную просьбу отвезти синьору Джованни письмо я лишь неодобрительно покачал головой.

— Поверьте, мадонна, это был бы не только бесполезный, но и неосмотрительный шаг.

Однако убедить ее оказалось совсем непросто, и несколько следующих минут мы потратили на пустые препирательства.

— Я клянусь вам, — заявил я наконец, и она, наверное, подивилась, откуда у меня взялась такая уверенность, — сейчас нам лучше подождать. До Рождества еще больше двух месяцев, и за этот срок многое может произойти. В крайнем случае мы обратимся за помощью к синьору Джованни. Но, повторяю, это наш последний шанс, мадонна, к которому лучше не прибегать до тех пор, пока не будут исчерпаны все остальные средства.

На это она охотно согласилась, что весьма польстило мне, поскольку доказывало, до какой степени она полагается на меня.

— Ладдзаро, я знаю, вы не подведете меня, — сказала она, расставаясь со мной. — Я никому не верю так, как вам. Думаю, что я доверяю вам даже больше, чем самому синьору Джованни, — дай Бог, чтобы однажды мы обвенчались с ним, — мечтательно вздохнула она.

— Благодарю вас, madonna mia, — не кривя душой, ответил я. — Я постараюсь оказаться достоин вашей веры в меня. А пока запаситесь терпением, не теряйте надежды и ждите.

Однажды, помнится, мне уже приходилось давать ей подобный совет — это было тогда, когда интриги брата грозили обернуться для нее браком с синьором Джованни. И сейчас я искренне рассмеялся бы над иронией происходящего, если бы речь шла о ком-то другом, а не о мадонне Паоле — нежном Цветке Айвы, который угрожали погубить безжалостные руки интриганов.

Глава 12

ГУБЕРНАТОР ЧЕЗЕНЫ
Этим вечером я предпочел бы никуда не отлучаться из своей комнаты, но моим желаниям не суждено было осуществиться, поскольку синьор Филиппо прислал ко мне слугу с просьбой отужинать вместе с ним. Синьор Филиппо, как мне стало вскоре казаться, считал себя настоящим правителем Пезаро, и такого мнения придерживались многие горожане, на собственном опыте успевшие убедиться, что он пользовался несравненно большим влиянием на герцога Валентино, чем назначенный герцогом же губернатор Пезаро.

За столом собралось около дюжины кавалеров и дам — веселая компания, самый настоящий двор. При моем появлении синьор Филиппо велел слугам посадить меня рядом с собой, и, пока мы ели, он расспрашивал меня о том, чем я занимался во время своего отсутствия. Я не стал увиливать от ответа и честно признался, что трудился в поле, как простой крестьянин, а свой досуг посвящал поэтическим опытам.

— Расскажите мне, что вам удалось написать, — попросил синьор Филиппо, с интересом взглянув на меня, — любовь к словесности была, пожалуй, единственным, в чем он не кривил душой.

— Несколько новелл о придворной жизни, но, главным образом, стихи.

— И что же вы сделали со своими стихами?

— Захватил их с собой, ваше превосходительство.

Он довольно улыбнулся.

— В таком случае мы готовы послушать их, — воодушевился он. — Я думаю, они того стоят; я до сих пор помню, какое сильное впечатление произвела на меня ваша поэма.

Мне ничего не оставалось, как отправиться к себе в комнату за драгоценным манускриптом, а вернувшись, развлекать собравшихся своими творениями. Будь у меня амбиции великого писателя, мне, безусловно, польстило бы и внимание, с которым были выслушаны мои произведения, и восторженный шепот, заполнявший неизбежные при чтении паузы, и одобрительное похлопывание по плечу, которым синьор Филиппо награждал меня всякий раз, когда находил удачной ту или иную строчку, поэтический оборот или станцу.

Я, пожалуй, чересчур увлекся, чтобы обращать внимание на реакцию своих слушателей; неизвестно, сколько еще я продолжал бы витийствовать, если бы во время одной из пауз синьор Филиппо не задал мне вопрос, который, как мне сперва показалось, напомнил мне о необходимости во всем соблюдать чувство меры.

— Знаете ли вы, Ладдзаро, — поинтересовался он, — о чем я вспомнил, слушая вас сейчас?

— О чем же, ваше превосходительство? — вежливо осведомился я, оторвавшись от манускрипта, и неожиданно встретился взглядом с мадонной Паолой, с непроницаемым выражением смотревшей на меня.

— О любовной лирике синьора Джованни, — ответил он, — с которой у ваших стихов куда больше общего, чем с вашей же героической поэмой.

Я пробормотал нечто невразумительное насчет того, что все стихи чем-то похожи друг на друга, но он только покачал головой, усиливая мое смятение.

— Нет-нет, — возразил он, — сходство здесь значительно глубже, чем это может показаться на первый взгляд. Та же ненавязчивая красота рифм, та же новизна размера, чем-то напоминающая строку Петрарки, но в то же время совершенно особенная, — короче говоря, все то, что отличало стихи синьора Джованни, присутствует и в ваших сочинениях, но, самое главное, их роднит поразительная искренность языка, которая всех изумляла в его strombotti[829].

— Быть может, — сконфузившись, предположил я, — наслушавшись стихов синьора Джованни, которые, признаюсь, произвели на меня неизгладимое впечатление, я стал неосознанно копировать их?

Он пристально взглянул на меня.

— Вполне возможно, — медленно произнес он. — Но если бы об этом спросили меня, я дал бы совсем другое объяснение.

— Какое же? — раздался голос мадонны Паолы, неожиданно резкий и требовательный.

Синьор Филиппо пожал плечами и рассмеялся.

— Раз уж ты сама спросила, душа моя, я рискну предположить, что наш друг Ладдзаро немало потрудился, помогая синьору Джованни сочинять стихи, которые так восхищали всех нас, а особенно тебя, madonna mia.

Мадонна Паола покраснела и потупила взор. Остальные во все глаза смотрели на нас — на нее, Филиппо и на меня, — лишь отчасти догадываясь о том, что происходит. Синьор Филиппо вновь рассмеялся.

— Разве я не прав? — добродушно произнес он, обращаясь ко мне.

— Ваше превосходительство, — попытался возразить я, — неужели вы считаете, что синьор Джованни мог воспользоваться услугами какого-то шута?

— Не увиливайте от ответа, — настаивал он. — Прав я или нет?

— Я более чем откровенен с вами, синьор, — попытался я перейти в наступление, — и сейчас, взывая к вашему здравому смыслу, подсказываю ответ на заинтересовавший вас вопрос: разве стал бы синьор Джованни прибегать к помощи своего шута, чтобы написать стихи в честь дамы сердца?

Разразившись язвительным хохотом, синьор Филиппо громыхнул кулаком по столу.

— Ваша уклончивость говорит сама за себя! — вскричал он. — Вы ведь не сказали, что я не прав.

— Разумеется, вы не правы! — внезапно осенило меня. — Я никогда не помогал синьору Джованни сочинять стихи. Клянусь вам.

Смех замер у него на устах, и он неожиданно серьезно посмотрел на меня.

— Тогда почему вы сразу не ответили мне? — подозрительно спросил он. — О, я понял! — в следующую же секунду воскликнул он, и его лицо просияло. — Все очень просто. Вы действительно не помогали синьору Джованни в его литературных трудах. Да и зачем ему было ими заниматься? Вы ведь сами все сочиняли, а он лишь выдавал ваши стихи за свои собственные.

Слава Богу, что сидевшие за столом встретили его слова дружным хохотом и одобрительными аплодисментами. Все заговорили одновременно, приводя сотни доказательств в пользу сделанного синьором Филиппо умозаключения. Синьору Джованни, конечно же, припомнили его тупость, полное отсутствие поэтического взгляда на мир и многое-многое другое.

Мадонна Паола словно застыла в своем кресле, и по ее лицу, бледному как мел, нетрудно было догадаться, что их доводы вполне убедили ее. Я же чувствовал себя изменником, предавшим доверившегося мне человека, и со стыда готов был сквозь землю провалиться.

— Я думаю, теперь ты понимаешь, — вполголоса произнес синьор Филиппо, слегка наклонившись к сестре, — что этот трус не гнушался ничем, чтобы втереться в наше доверие.

Однако для меня не составляло большого труда догадаться, чего на самом деле добивался синьор Филиппо, проводя это литературное расследование: любыми средствами он пытался заставить мадонну Паолу согласиться на брак с Игнасио Борджа, очевидно рассчитывая извлечь из ее замужества определенную выгоду и для себя лично.

— Как можно называть синьора Джованни трусом? — возразила мадонна Паола. — Только неуемное желание сделать мне приятное могло подвигнуть его на такое чудачество. Но он навсегда останется в моей памяти как храбрый и благородный рыцарь. Вспомни, Филиппо, его битву с отрядом Рамиро дель Орка.

На это у синьора Филиппо не нашлось ответа, и его веселое настроение несколько угасло. Что касается меня, то нужно ли говорить, с каким облегчением я вздохнул, когда ужин подошел к концу?

Теперь, оглядываясь назад, мне трудно понять, почему все это так сильно подействовало на меня. Я никогда не любил синьора Джованни и должен был бы обрадоваться, что его мошенничество — трудно иначе назвать такое поведение — стало наконец-то очевидным для всех. Скорее всего, я просто боялся гнева мадонны Паолы, боялся того, что она может счесть себя оскорбленной той искренностью чувств, что пронизывала каждую строчку моих стихов, и разорвет дружбу со мной.

К счастью, она не сделала таких выводов и на другое утро, встретившись со мной, ограничилась мягкими упреками в мой адрес, укоряя меня в том, что я, вольно или невольно, ввел ее в заблуждение. Она охотно приняла мое объяснение, что лишь угрозами меня заставили согласиться на столь бесчестный шаг, и, оставив эту тему, перешла к иным проблемам, которые волновали ее сейчас куда сильнее, чем авторство посвященных ей любовных стихов.

— У меня есть друг, — сказала она, — который, как мне кажется, может помочь мне. Это губернатор Чезены. Разумеется, он состоит на службе у семейства Борджа, — поспешила пояснить она, заметив мелькнувшее у меня в глазах сомнение, — но, несмотря на это, он утверждает, что предан мне и ради меня пойдет против воли своих синьоров.

— В таком случае он окажется предателем, — ответил я, уязвленный неожиданным открытием, что не один я являюсь ее советчиком. — А разве можно верить предателям? Тот, кто однажды изменил, не остановится перед тем, чтобы вновь изменить.

С этим она, к моему удивлению, с готовностью согласилась.

— Именно такая мысль, — сказала она, — сразу же пришла мне в голову, когда во время своего последнего визита сюда он предложил мне свою помощь.

— Вот как! — воскликнул я. — И что же он предложил?

— Сперва я расскажу о нем, Ладдзаро. Этот человек пользуется неограниченным доверием герцога Валентино и часто приезжает из Чезены в Пезаро, никогда не забывая появиться у нас во дворце. Он вдвое старше меня и, будучи одинок, возможно, относится ко мне как к своей дочери, — несколько торопливо добавила она.

Но я сразу почуял, откуда надвигается беда. Я слышал о таких желающих «покровительствовать» молоденьким девушкам.

— Неделю назад, когда губернатор Чезены в последний раз был здесь, он застал меня в унылом и подавленном настроении, поскольку в тот самый день Филиппо впервые завел речь о моей свадьбе с синьором Игнасио. Всякий, кто видит его впервые, счел бы его грубым воякой, типичным солдафоном, успевшим забыть, что такое доброта и сострадание к ближнему; однако он, видимо, почувствовал, что у меня неприятности, и по-отцовски попытался утешить меня.

Я рассказала ему о своих горестях, он внимательно выслушал меня и сказал, что, если я доверюсь ему, он найдет способ помочь мне. Готовность, с которой он согласился поступиться интересами своего господина, Чезаре Борджа, весьма удивила и одновременно насторожила меня. Когда же я высказала ему — возможно, напрасно — охватившие меня сомнения, это как будто глубоко задело его, и я сочла залучшее прекратить наш разговор. Я много размышляла об этом с тех пор и пришла к выводу, что, наверное, я действовала чересчур неосмотрительно и поспешно…

— В чем, однако, вас трудно упрекнуть, если вспомнить, в сколь отчаянной ситуации вы оказались, — закончил за нее я. — И вы совершенно справедливо усомнились в своем новом друге.

Но главный сюрприз ждал меня впереди. Через два дня я услышал, что во дворец прибыл его превосходительство губернатор Чезены собственной персоной. Решив посмотреть на человека, готового ради мадонны Паолы стать изменником, а заодно попытаться проверить искренность его намерений, тем же вечером я спустился в банкетный зал. Там как раз собирались усаживаться за стол, и небольшая кучка придворных суетилась вокруг рыжеволосого и рыжебородого великана, едва завидев которого я с радостью повернулся бы и безвылазно засел бы у себя в комнате, если бы его по-волчьи хищные и острые глаза уже не заметили меня.

— Черт возьми! — только и выругался он.

Секунду он недоуменно глядел на меня, а затем разразился оглушительным хохотом, от которого завибрировало все его громадное тело, а лицо пошло мелкими морщинками. Оттолкнув окружавших его придворных, словно это были не люди, а путавшиеся у него под ногами ветки кустарника, он прямиком направился ко мне. В нескольких шагах от меня он остановился и, подбоченясь, с нескрываемым удовольствием оглядел меня с головы до пят.

— И чем же ты сейчас занимаешься? — спросил он, и в его голосе смешивались ирония и презрение.

— Так же, как и вы, я успел поменять профессию, — беззаботно ответил я — от моего взора не укрылось богатство его одежд: сейчас на нем был шитый золотом камзол и дорогая малиновая накидка с меховой опушкой, что лучше всяких слов свидетельствовало о занимаемом им высоком положении.

— Не увиливай, — рявкнул он, игнорируя явную неучтивость моего ответа. — Ты продолжаешь совершенствоваться в военном искусстве или нет?

— Мне кажется, ваше превосходительство в чем-то ошибается, — поспешил вмешаться синьор Филиппо. — Это мессер Ладдзаро Бьянкомонте, поэт, которым когда-нибудь будет гордиться вся Италия. Раньше он был придворным шутом синьора Джованни Сфорца, но это не меняет дела.

Гигант посмотрел на моего непрошеного заступника, как бульдог мог бы посмотреть на не вовремя затявкавшую комнатную собачонку, и пренебрежительно хмыкнул.

— Я прекрасно помню, кем он был раньше, — сказал он, — и у меня есть причины помнить это, поскольку этот малый — единственный в Италии, кто может похвастаться тем, что сбил с лошади Рамиро дель Орка, не говоря уже о том, что на час он стал самим синьором Джованни Сфорца, тираном Пезаро.

— Как же так? — изумился Филиппо, и все остальные приблизились к нам, чтобы ничего не упустить из разоблачений, которые, казалось, вот-вот последуют.

— Я удивляюсь, почему этот паладин[830] одет как приказчик, — все в том же сардоническом тоне продолжал Рамиро. — А может быть, он так хорошо хранил свой секрет, что все вы до сих пор ничего не знаете о нем?

— Уж не хотите ли вы сказать, — предположил синьор Филиппо, успевший сделать выводы из оброненных Рамиро намеков, — что та битва на улицах Пезаро, в которой отряд вашего превосходительства потерпел поражение, возглавлялся Бьянкомонте, облаченный в доспехи Джованни Сфорца?

Рамиро с неудовольствием посмотрел на него, явно досадуя на его сообразительность.

— Так вы знали об этом? — буркнул он.

— Только что услышал от вас. Однако это ничуть не удивило меня, — неспешно проговорил он, переводя взгляд на сестру, буквально пожиравшую меня глазами. Я же уставился в пол, не зная, куда деваться от стыда, и чувствуя себя как пойманный за руку вор.

— Если бы на его месте находился синьор Джованни, он был бы сейчас давно мертв, — мрачно усмехнулся Рамиро. — Когда отскочила застежка его забрала и я увидел эту чернявую рожу, — тут он ткнул в меня пальцем, — я от изумления позабыл, что собрался проткнуть его мечом, чем он, конечно, не преминул воспользоваться. Но я не держу на тебя зла за это, — свирепо улыбнулся он мне, — и готов простить тебе также и ту шутку, которую ты как-то раз, когда тебя все называли Боккадоро, сыграл со мной на дороге в Фабриано. Я не люблю, когда мне ставят палки в колеса, но я уважаю мужество и восхищаюсь находчивостью. Не вздумай, однако, еще раз проявить эти замечательные качества, имея дело со мной, — с неожиданной яростью добавил он, и его лицо побагровело еще сильнее. — Я знаю, по какой причине ты оказался придворным шутом в Пезаро. Чезена — унылое место, и нам может захотеться оживить его присутствием столь незаурядного остряка, как ты.

Не дожидаясь моего ответа, он вернулся к столу, и дальнейшая беседа в тот вечер, как легко догадаться, касалась в основном меня и моих былых подвигов. Я, разумеется, почти не принимал в ней участия, да от меня того и не требовалось. Синьор Филиппо изрядно повеселил Рамиро рассказом о героической поэме, которая воспевала доблесть синьора Джованни, и тому захотелось послушать ее целиком. Синьор Филиппо с явным удовольствием выполнил просьбу губернатора — у него сохранилась копия этого сочинения, и он не счел за труд отправиться к себе в апартаменты и разыскать ее, — и я с тяжелым сердцем слушал оглушительные взрывы хохота Рамиро дель Орка, не решаясь поднять глаза на мадонну Паолу, которая — я ощущал это всеми фибрами своей души — сочла мои действия низким, недостойным прощения предательством. Синьор Филиппо умел тонко чувствовать поэзию и почти в точности воспроизвел интонации, с которыми я некогда читал свою поэму. Более того, он усилил некоторые акценты, по его мнению, особо подчеркивающие иронию, скрытую в тексте, и неудивительно, что теперь его слушатели соответствующим образом отреагировали на это, тогда как два года назад они внимали мне, затаив дыхание от восторга.

Не дождавшись окончания ужина, я уполз восвояси, в душе проклиная синьора Джованни, соблазнившего меня своими пустыми обещаниями, и свое безрассудство, заставившее меня польститься на них. Но главное испытание ждало меня на другой день. Утром мадонна Паола послала за мной. Можно ли описать чувства, охватившие меня, когда я шел к ней?

— Мессер Бьянкомонте, — сухо приветствовала она меня, — я всегда считала вас своим другом, благородным рыцарем, бескорыстно служащим одинокой и беззащитной даме. Но, кажется, я ошиблась в вас. Теперь, узнав вашу истинную сущность, я недоумеваю: какая причуда побудила вас оказывать мне покровительство?

— Вы слишком жестоки ко мне, мадонна! — вскричал я, раненый ее словами до глубины души.

— Неужели? — холодно улыбнулась она. — Скорее, это вы были жестокосердны ко мне. Обманом заставить женщину полюбить того, кто не заслуживает ее любви, — как иначе можно назвать такое отношение? Вам прекрасно известно, кем я считала Джованни Сфорца, пока полагалась на свой здравый смысл. Вы называли меня своим другом, клялись, что готовы умереть, служа мне, и вы же сделали все для того, чтобы я другими глазами стала смотреть на него. Знаете ли вы, что вы совершили? Неужели ваша совесть молчит? Вы добились того, что я пообещала выйти замуж за синьора Джованни, за человека, совершенно лишенного тех достоинств, которые я приписывала ему. О, Матерь Божья! — вздохнула она и с невыразимым презрением продолжала: — Сейчас мне начинает казаться, что я отдала свое сердце вам, поскольку это были ваши, а не его поступки.

Именно эта мысль служила мне утешением и подкрепляла меня в последние два года в Бьянкомонте. Но сейчас, когда мне ясно дали понять, насколько низко я пал в ее глазах, я чувствовал себя как кающийся перед кончиной грешник, которому, однако, отказано в отпущении грехов. Я ничего не ответил ей. Я не решился на это. Да и что я мог бы ей сказать?

— Я вызвала вас сюда, в Пезаро, только потому, что верила вам и полагалась на вашу честность и преданную дружбу, — после непродолжительной паузы продолжала она. — Увы, я убедилась, чего вы стоите на самом деле, и теперь вы вольны в любое время покинуть меня.

Я осмелился наконец поднять на нее глаза. Если бы она увидела мольбу и скорбь, отразившиеся в них, я думаю, что она бы поняла, насколько несправедливыми по отношению ко мне были ее слова, но она даже не взглянула на меня. Одна-единственная фраза объяснила бы ей все мои поступки и представила их в совершенно ином свете, но я не решился произнести ее. Я молча повернулся и ушел, и, думается мне, это было лучшее, что я мог сделать тогда.

Глава 13

ЯД
Несмотря на отставку, данную мне мадонной Паолой, я никуда не уехал из Пезаро. Однако вовсе не потому, что опасался противодействия со стороны синьора Филиппо, который, в отличие от своей сестры, после недавних разоблачений проникся ко мне еще большим уважением и не захотел бы отпускать меня. Да я и не помышлял об отъезде. Я не терял надежды, что отношение мадонны Паолы ко мне изменится, или же мне представится возможность помешать семейству Борджа осуществить свои матримониальные планы. Эпиталама была напрочь забыта, и я проводил все свои дни, изобретая способы — один фантастичнее другого — спасения мадонны Паолы, которые, по зрелом размышлении, я решительно отвергал.

Так минуло более полутора месяцев, и за это время она ни разу не заговаривала со мной. Нас частенько навещал губернатор Чезены, и нетрудно было догадаться, чем Пезаро притягивал его. Он всегда бывал внимателен и учтив с мадонной, и я начал опасаться, что она может согласиться прибегнуть к помощи, которую он однажды обещал ей. К счастью, мои опасения оказались напрасными, поскольку ее отвращение к нему становилось все более очевидным, и как-то раз — это было в самом начале декабря — я случайно подслушал несколько фраз, которые окончательно успокоили меня на этот счет.

— Мадонна, — услышал я его слова, — вы можете пожалеть о таком обращении с Рамиро дель Орка.

— Если вы не умерите свою настойчивость, мессер, — ледяным тоном ответила она, — я расскажу о вашем одиозном сватовстве вашему господину, Чезаре Борджа.

Они, должно быть, услышали звуки моих шагов и замолчали, и когда я проходил мимо них, глаза Рамиро сверкали злобой, как у загнанного в клетку зверя. Я с удовлетворением подумал, что теперь-то Рамиро не отважится остаться в Пезаро, но я ошибся. Он никуда не уехал, и на следующий день, в воскресенье вечером, мы все вместе ужинали в банкетном зале.

Во вторник или в среду ожидалось прибытие Чезаре Борджа и его кузена Игнасио, и разговор, конечно же, шел только об этом. Синьор Филиппо был в превосходном настроении, как и большинство присутствовавших за столом. Одна мадонна Паола сидела с потухшим взором, бледная и печальная, и темные круги под ее глазами ничуть не украшали ее. Мне было искренне жаль ее, но чем я мог ей по мочь?

Рамиро объявил, что завтра утром покидает Пезаро, и предложил всем выпить за здоровье прекрасной синьоры Сантафьор, которая вскоре станет супругой доблестного и благородного Игнасио Борджа. Такой тост невозможно было отклонить, не нарушая правил приличия; мадонна Паола даже улыбнулась в ответ, беря в руку поднесенный ей прекрасный золотой кубок, полный вина, и вряд ли кто, кроме меня, догадывался, каких сил ей это стоило. Мы выпили, и если бы в тот момент я случайно не скосил глаза, от моего внимания ускользнула бы странная, жестокая улыбка, исказившая черты лица Рамиро дель Орка. Я тут же забыл об этом, но очень скоро мне пришлось вспомнить о гримасе мессера Рамиро.

На другое утро, выходя из своей комнаты, я столкнулся с бледным как мел сенешалем дворца.

— Вы слышали, мессер Ладдзаро? — вместо приветствия вскричал он дрожащим голосом.

— О чем? — спросил я, невольно отшатнувшись от него.

— Мадонна Паола умерла, — всхлипнув, сказал он.

— Умерла? — чуть слышно прошептал я и медленно наклонился к самому его лицу. — Что за чушь вы несете?

— Вы как будто не хотите услышать меня, — почти простонал он. — Vergine Santissima![831] Можно ли поверить, что мадонна Паола, ангел Господень во плоти, лежит сейчас бездыханная и неподвижная? Увы, такой ее нашли сегодня утром.

— О Боже! — вскричал я.

Я сломя голову ринулся вниз по лестнице и ворвался прямо в апартаменты мадонны Паолы. Там, в прихожей, уже собралась целая толпа притихших и бледных обитателей Палаццо Сфорца, да и я сам, вероятно, выглядел не лучше их. Кто-то схватил меня за рукав. Я резко обернулся и увидел перед собой синьора Филиппо, от былой жеманности которого не осталось и следа. Рядом с ним стоял серьезный седобородый синьор в темном платье, по виду доктор.

— Произошло нечто страшное и загадочное, мой друг, — вполголоса произнес Филиппо.

— Это правда, неужели это правда, синьор? — в отчаянии вскричал я, чем привлек к себе всеобщее внимание.

— Я вижу, вы тоже потрясены случившимся, — вздохнул он. — Dio Santo![832] Она уже холодна как лед. Я только что был у нее. Идите сюда, Ладдзаро.

С этими словами он потянул меня прочь от толпы, в соседнюю комнату, служившую мадонне Паоле молельней. Вместе с нами пошел и врач.

— Наш уважаемый доктор подозревает, что она была отравлена, — сказал синьор Филиппо, прикрыв за собой дверь.

— Отравлена? — переспросил я. — О Господи! Но кем? Ведь ее все так любили. Любой дворянин Пезаро, достойный своего титула, с радостью отдал бы за нее свою жизнь. Кто мог совершить такое поистине чудовищное злодеяние?

И тут я вспомнил о Рамиро дель Орка и о зловещей улыбке, появившейся у него на лице, когда мадонна Паола пила свой бокал.

— Где губернатор Чезены? — вскричал я.

Во взгляде синьора Филиппо промелькнуло удивление.

— Он уехал сегодня утром. Но почему вы спрашиваете о нем?

Я рассказал ему о том, что видел вчера за столом, и как оказался невольным свидетелем разговора мадонны Паолы и Рамиро, угрожавшего отомстить за свои отвергнутые ухаживания. Филиппо внимательно выслушал меня, но когда я закончил, с сомнением покачал головой.

— Даже если все обстоит так, как вы говорите, зачем ему столь бессмысленное убийство? — с недальновидной самоуверенностью спросил он, словно для злонамеренного человека ревность — недостаточный повод уничтожить то, что не может ему принадлежать. — Нет и еще раз нет; вы сами не понимаете, что говорите. Я думаю, что потрясение, которое вы сегодня испытали, узнав о кончине мадонны, заставило вас превратно истолковать его взгляд. Да и все мы, скорее всего, глядели на нее в тот момент.

— Возможно, но не с таким выражением, — не уступал я.

— Вы думаете, что он сам подсыпал яд в ее бокал? — серьезно спросил доктор.

— Это исключается, — ответил я. — У него просто не было такой возможности; но он мог подкупить слугу.

— Что ж, тогда это нетрудно проверить, — сказал он. — Вы случайно не помните, кто из слуг подавал вчера вино?

— Я помню, — быстро ответил Филиппо.

— Допросите его; если надо, отправьте его на дыбу, чтобы он рассказал все без утайки.

Синьор Филиппо немедленно послал меня разыскать этого слугу, венецианца по имени Забателло, однако сделать это оказалось не так-то просто. Забателло как в воду канул. Самые тщательные поиски ничего не дали, что для меня явилось самым веским доказательством его причастности к отравлению мадонны Паолы. Узнав о его исчезновении, синьор Филиппо разослал во все стороны всадников с приказом во что бы то ни стало найти негодяя и вернуть его, живым или мертвым, в Пезаро. Но все это не имело для меня большого значения. Мадонна Паола умерла, и эта единственная и всепоглощающая реальность вытеснила в моем сознании все второстепенные детали, даже то, что ее отравили. Она была мертва, мертва, мертва! Эти жуткие слова набатом гудели в моей голове, грозя довести меня до отчаяния. Она умерла, и мир для меня опустел.

Я ушел к морю и там, вдали от чужих глаз, излил свое горе разбушевавшейся стихии — кому еще я мог поведать о нем? И скорбя вместе со мной, волны оплакивали ее слезами соленой пены, обдававшей меня, и ветер стонал, словно передавая мне ее прощальный привет. Ближе к вечеру я наконец покинул морской берег и, обогнув замок, как был, с растрепанными волосами и в измятой одежде, пошел в город. Навстречу мне двигалась похоронная процессия; едва завидев фигуры в черном с надвинутыми на головы капюшонами, медленно приближавшиеся ко мне в зловещем свете восковых свечей, которые они держали в руках, я упал на колени прямо в уличную грязь и простоял, не поднимая головы, до тех пор, пока гроб с телом мадонны Паолы не пронесли мимо меня. Процессия скрылась в дверях церкви Святого Доминика, куда вскоре, собрав свои последние силы, пришел и я; вновь преклонив колени в тени одного из боковых проходов, я застыл, словно одно из церковных мраморных изваяний, под монотонное распевание псалмов и погребальных молитв.

Пение окончилось, монахи направились к выходу из церкви, а вслед за ними потянулись придворные и уличные зеваки, случайно оказавшиеся здесь. Но я еще долго оставался наедине с моей возлюбленной, ушедшей в мир иной; я до сих пор не знаю, молился ли я тогда, в эти жуткие часы полного одиночества, или богохульствовал, в отчаянии проклиная судьбу и упрекая Бога.

Шел, наверное, третий час ночи, когда я наконец поднялся с колен. С трудом переставляя одеревеневшие от долгого стояния на холодных камнях ноги, я добрел до церковных дверей и попытался открыть их. Однако они были уже заперты на ночь, в чем я убедился, несколько раз толкнув их. Это открытие, впрочем, ничуть не испугало меня. Совсем наоборот: мои чувства были настолько расстроены, что я совершенно не представлял, где проведу остаток ночи, и потому даже обрадовался, когда эта проблема решилась сама собой.

Медленно ступая, я вернулся к черному катафалку, по углам которого ярко горели огромные восковые свечи, и эхо моих шагов гулко отдавалось под сводами холодной опустевшей церкви. Я уселся на скамью и, уперевшись локтями в колени, обхватил голову руками. Я насквозь продрог, но едва ли сознавал это. Да и мог ли я тогда думать о чем-либо другом, кроме мадонны Паолы, чье тело покоилось во гробе совсем рядом со мной? В моей памяти, одна за другой, всплывали сцены наших встреч и бесед, и мне казалось, что с тех пор, как мы впервые встретились на дороге, ведущей в Кальи, я помнил каждое ее слово, адресованное мне. Затем мое настроение изменилось, и меня охватил гнев и неудержимая жажда мести. Пускай Филиппо сомневается в доказательствах, которые я представил ему, я не стану сидеть сложа руки. Я сделан из другого теста. Я решил, что останусь в Пезаро и дождусь погребения мадонны Паолы, но затем немедленно отправлюсь в Чезену и заставлю Рамиро дель Орка расплатиться за содеянное им зло.

Я еще долго сидел в умиротворяющей тишине церкви, изобретая планы отмщения, один ужаснее другого, пока новое желание не овладело мною: в последний раз взглянуть на прекрасный лик моей возлюбленной. Что мешало мне? Кто здесь упрекнул бы меня в моем желании? Я поднялся со скамьи и, совершенно обезумев, громко выкрикнул две последние фразы, словно бросая этим вызов всему миру. Мои восклицания громогласно разнеслись по всей церкви и устрашающим, леденящим кровь эхом вернулись ко мне, но это ни в коей мере не отвратило меня от моего намерения.

Я шагнул к катафалку и, схватившись за край расшитого серебром черного покрова, резко сдернул его, чем чуть было не погасил пламя свечей. Я подтащил к катафалку скамью, на которой сидел, и встал на нее, так что моя грудь оказалась чуть выше гроба. Я взялся за его крышку и весьма удивился: она оказалась не прибитой. Не отдавая себе отчет в том, что делаю, я сдвинул крышку гроба в сторону, и она с жутким грохотом, от которого, казалось, содрогнулось все церковное здание, упала на каменный пол. Но я не обратил на это ни малейшего внимания. Передо мной лежала, как белоснежный ангел, мадонна Паола, и ее лицо было скрыто вуалью. Изо всех сил пытаясь унять дрожь в руках, я с величайшим благоговением приподнял вуаль, мысленно умоляя усопшую простить меня за то, что я осмелился потревожить ее покой, и вгляделся в прекрасные черты ее лица, как будто совершенно не тронутые печатью смерти.

В самом деле, трудно было поверить в то, что она умерла. Она словно спала, и на ее губах, розовых, почти такого же цвета, какими они были при жизни, застыла едва заметная улыбка. Но как такое могло быть? Ведь губы покойников обычно имеют синеватый оттенок. Мое удивление было столь велико, что я на секунду забыл о своем горе и во все глаза уставился на нее. Я сразу отметил, что ее кожа была не мертвенно-бледной, а имела, пожалуй, чуть тепловатый оттенок, и тут мне пришлось закусить нижнюю губу, чтобы не закричать, — мне показалось, что лежавшая на ее груди вуаль легонько шевельнулась. Должно быть, это сквозняк, подумал я и закрыл глаза, чтобы унять свою не в меру разыгравшуюся фантазию.

Некоторое время я стоял так, спрашивая себя, не пора ли мне сойти на пол и закрыть гроб, пока я окончательно не сошел с ума. Инстинктивно я пытался уловить хотя бы малейшее движение воздуха в церкви, но вокруг царило мертвенное спокойствие, нарушаемое только слабым потрескиванием восковых свечей, ровно горевших по углам катафалка. Когда я наконец-то решился открыть глаза, я понял, что не ошибся.

Она явно проявляла признаки жизни, и ее медленно вздымавшаяся и опадавшая грудь служила тому подтверждением. Видимо, яд оказался недостаточно сильным, чтобы убить Паолу, и теперь его действие заканчивалось, а то состояние, в котором она находилась сегодня утром, всего лишь сильно напоминало смерть, что и ввело в заблуждение тех, кто видел ее, включая осмотревшего ее врача.

Но означало ли это, что отравитель ошибся и случайно всыпал не ту дозу яда в ее бокал? Я не стал задумываться над этим вопросом. Да и мог ли я долго предаваться подобного рода размышлениям, когда все мое существо ликовало от радости и моим самым большим желанием было сломя голову бежать отсюда за помощью и поднять на ноги, если потребуется, весь город? Но затем я вспомнил о запертых церковных дверях и понял, что сколько бы я ни вопил, никто не услышит меня. Я мог рассчитывать только на свои силы и первым делом должен был защитить ее от холода декабрьской ночи, который к утру обещал усилиться. К счастью, у меня на плечах был теплый плащ, а если этого оказалось бы недостаточно, я мог воспользоваться плотным надгробным покровом, который темной кучей валялся на полу возле скамьи.

Я наклонился над гробом, подсунул одну руку под голову мадонны Паолы и стал осторожно поднимать, пока наполовину не усадил ее и не смог крепко обхватить за талию. Затем, непрестанно бормоча молитвы и славословия, я вытащил ее из гроба, и тепло ее тела, а также гибкость всех ее членов послужили мне еще одним подтверждением того, что она действительно была жива. В следующую секунду я бережно опустил ее на скамью и собрался было снять с себя плащ, но что-то заставило меня замереть на месте.

Я услышал шаги возле церковных дверей.

Мне захотелось во все горло закричать о том, кого я обнаружил здесь, но что-то заставило меня прикусить язык и настороженно прислушаться. Кто мог объявиться здесь в такую пору? Чего он мог искать в церкви Святого Доминика? Кто это был: случайный прохожий или нет? Последний вопрос недолго оставался без ответа. Шаги приблизились к самым дверям и замерли возле них. Я содрогнулся от ужаса, по моей спине побежали мурашки, и я не удивился бы, если бы узнал, что волосы у меня на голове встали дыбом, как шерсть у рассерженной собаки. Что-то тяжелое стукнуло в дверь, и вслед за этим раздался приглушенный голос, который я, однако, безошибочно узнал даже на таком расстоянии, — возможно, потому, что больше всего на свете боялся услышать именно его. Это был голос Рамиро дель Орка.

— Заперто, Бальтасар. Доставай свои инструменты и ломай замок.

И тут я все понял; все в этой загадочной истории встало на свои места. Мадонна Паола была отравлена таким ядом, который лишь на короткое время вызывает появление всех свойственных смерти признаков. Я слышал о существовании подобных ядов и, вероятно, только что воочию убедился в эффективности действия одного из них. Месть Рамиро за свои отвергнутые ухаживания оказалась не столь уж примитивной. В чем-то синьор Филиппо был прав: Рамиро действительно не имело смысла убивать мадонну Паолу. Поэтому он пошел на хитрость и решил сначала усыпить, а затем под покровом ночи вынести ее из церкви. В самом деле, что подумают завтра утром люди, обнаружившие церковные двери взломанными, а гроб — пустым? Они, вероятнее всего, предположат, что тело выкрал какой-нибудь колдун или заклинатель, чтобы воспользоваться им для своих неблагочестивых занятий.

Я обругал себя дураком, что не сообразил заглянуть в гроб раньше, — тогда у меня оказалось бы достаточно времени для того, чтобы надежно спрятать Паолу. Но как быть теперь? Мой лоб покрылся испариной. Судя по голосам за дверью, там находилось еще трое или четверо мужчин, не считая самого мессера Рамиро дель Орка. Что я смогу сделать против них с одним своим кинжалом? Как спасти ее? Мое присутствие ничуть не помешает Рамиро исполнить свой дьявольский замысел. Завтра утром рядом с пустым гробом обнаружат безжизненное тело Ладдзаро Бьянкомонте; это даст жителям Пезаро богатую пищу для размышлений, но вывод, к которому они придут, едва ли будет сильно отличаться от того, что я уже успел сделать.

Глава 14

REQUIESCAT![833]
Странные и загадочные вещи способен иногда творить ужас с людьми. Одних он парализует, лишая возможности активно действовать и связно мыслить; страшась смерти, эти несчастные словно начинают заранее умирать. У других же, наоборот, сверхъестественно обостряются все рефлексы, главный из которых, инстинкт самосохранения, побуждает их к смелым и решительным действиям.

Я, слава Богу, принадлежал к числу последних. Первый испуг, сколь бы сильным он ни был, длился не более секунды, а уже в следующее мгновение я чувствовал себя самим собой и был спокоен как никогда. Пускай в моем лице не осталось ни кровинки и сердце едва колотилось в груди, но мозг работал четко и ясно, и руки не отказывались служить мне. Мадонну Паолу необходимо было куда-то срочно спрятать, и едва такая мысль пришла мне в голову, как я уже знал, где именно это можно сделать. Иного шанса спастись у нас не было; сейчас приходилось уповать только на Господа, да еще на то, что мессер Рамиро не догадается как следует обыскать церковь.

Собственно говоря, главная часть моего плана и состояла в том, чтобы убедить Рамиро в бессмысленности и даже небезопасности такого обыска. В моем распоряжении оставались считанные минуты, но я надеялся, что даже за столь короткое время я успею осуществить свой замысел, поскольку церковная дверь была крепкой, и взломщикам придется открывать ее, не создавая особого шума, чтобы не разбудить жителей окрестных домов и не сделать их невольными свидетелями происходящего.

Не знаю, какими инструментами пользовался сбирр Рамиро, но он уже приступил к работе, и я ясно слышал мягкий хрустящий звук стали, вгрызающейся в дерево. Надо было действовать, и немедленно. Я осторожно поднял мадонну Паолу и переместил ее со скамьи на пол, предусмотрительно расстелив там свой плащ. Затем, двигаясь по-кошачьи быстро и бесшумно, я обогнул катафалк и поднял лежавшую на полу крышку гроба. Вернувшись к скамье, я влез на нее со своей ношей в руках и установил крышку в том же положении, в котором она находилась до того, как я открыл ее. Я подобрал с пола гробовой покров, закрыл им гроб и катафалк и аккуратно расправил так, чтобы ни у кого не возникла мысль, что кто-то мог потревожить его в эти ночные часы. Соблюдая предельную осторожность, я отволок на прежнее место скамью, легко, как перышко, подхватил на руки мадонну Паолу и поспешил прочь из круга света, созданного пламенем свечей, в непроницаемую тьму.

Двигаясь, как во сне — убегая от врага всегда кажется, что стоишь на месте, — я преодолел расстояние между катафалком и алтарем и со всего размаху ударился о поручни, отделявшие алтарную часть, которые я сослепу, не успев привыкнуть к темноте, не заметил. На секунду я замер как вкопанный, опасаясь, что те, снаружи, услышат грохот, который я произвел своим неловким движением, но хрустящий звук металла, крошащего дерево, не прервался ни на одно мгновение, и у меня немного отлегло от сердца.

Двумя прыжками я взял несколько ведущих вверх ступенек и, обогнув алтарь справа, с облегчением вздохнул: слава Богу, мои предположения подтвердились. Алтарь церкви Святого Доминика был устроен так же, как алтари большинства известных мне церквей, и его отделял от восточной стены узкий проход чуть более шага в ширину. Именно это место я избрал в качестве нашего убежища, и туда я, насколько смог, втащил мадонну Паолу, завернутую в мой плащ.

Едва я опустил ее на пол, как в дальнем конце церкви раздался громкий треск, и я понял, что сбирру удалось справиться с замком. Я осторожно высунул голову из своего укрытия; на таком расстоянии, да еще в темноте, трудно было что-либо разглядеть, однако я увидел, как колыхнулись тени, отбрасываемые пламенем свечей на стены, и догадался, что это открылась наружная дверь и Рамиро вместе со своими сообщниками уже находится внутри храма. Вскоре я уловил звуки шагов, осторожно приближавшиеся к катафалку, а затем увидел резко очерченные, выхваченные светом из темноты силуэты.

Их было пятеро. Некоторое время они о чем-то негромко совещались, стоя перед катафалком, и хотя их голоса гулко отдавались под каменными сводами, я не мог разобрать ни слова из того, о чем они говорили. Наконец Рамиро — я узнал его по огромному росту — шагнул вперед, резким движением сорвал с гроба покров, а один из его людей подтащил поближе к катафалку ту же самую скамью, которой чуть раньше пользовался я.

— Растяните плащ, — более уверенным тоном проговорил Рамиро.

Четверо солдат немедленно исполнили его приказ и, взявшись каждый за свой угол плаща, встали рядом с катафалком. Вероятно, именно таким способом они собирались вынести мадонну Паолу отсюда. Рамиро влез на скамью и взялся руками за крышку гроба. Нетрудно было догадаться, о чем он думал в эту минуту и каким дьявольским торжеством переполнялась его черная душа. Еще бы, мессер Рамиро дель Орка, губернатор Чезены, перехитрил синьора Филиппо ди Сантафьор, перехитрил всех нас, в том числе и саму мадонну Паолу, и, что самое главное, умудрился не оставить за собой никаких следов, свидетельствующих о том, чьих это рук дело!

Но Судьба, этот величайший шут всех времен и народов, любит развлекаться тем, что, готовясь нанести сокрушительный удар, сперва вселяет безумные надежды и манит несбыточными обещаниями. И когда раздался взрыв проклятий, столь неуместных здесь, в церкви, я понял, что нынешний случай явился еще одним подтверждением этого правила.

— Черт побери! Гроб пуст! — донеслись до меня его восклицания, весьма напоминавшие рычание потревоженного медведя в берлоге; затем я услышал уже знакомый мне звук падения крышки гроба на пол, а вслед за этим меня едва не оглушил еще более страшный грохот, от которого, казалось, затряслись даже стены — Рамиро, давая выход закипевшей в нем ярости, опрокинул катафалк.

Он спрыгнул со скамейки, и от его былой осторожности не осталось и следа.

— Это дело рук сладкоречивого мерзавца Филиппо! — заорал он. — Нас заманили в ловушку, а вы, дурачье, даже ничего не подозревали.

Я легко мог представить себе, как в уголках рта Рамиро появилась пена, как вздулись жилы у него на висках и с каким безумием глядели его вытаращенные от ужаса глаза, — ведь губернатор Чезены, несмотря на свои внушительные габариты, всегда был и оставался изрядным трусом.

— Вон отсюда! — проревел он. — Мечи наизготовку! Живее, живее!

Один из его сообщников что-то пробормотал ему. О, Матерь Божья! Что, если он предложил хорошенько обшарить церковь, прежде чем покидать ее? Но ответ Рамиро унял мои страхи.

— Я не могу рисковать, — рявкнул он. — Мы уходим порознь. Я иду первым, а вы следуете за мной. Выбирайтесь из Пезаро кто как сможет, и поскорее.

Конец его фразы потонул в гуле голосов, но я сумел уловить слова «Чезена» и «завтра вечером», из чего догадался, где он назначил своим сообщникам место встречи.[834] Рамиро ушел; и едва стихли звуки его шагов, как за ним последовали и остальные, и, мне думается, если бы не страх перед своим звероподобным предводителем, они сбежали бы отсюда куда раньше.

Беспрестанно вознося хвалу Небесам за чудесное избавление от этих головорезов, я наклонился к мадонне Паоле. Я заметил, что ее дыхание стало более глубоким и равномерным, как у крепко спящего человека. Я надеялся, что вскоре она очнется, и тогда я смогу проводить ее во дворец — донести ее, бесчувственную, туда на руках представлялось мне совершенно немыслимым. Но тут я вспомнил, что в ризнице наверняка должен храниться запас вина для церковных нужд, и я смогу воспользоваться им, чтобы подкрепить силы мадонны Паолы, когда она придет в себя.

Я вновь обогнул алтарь, по пути прихватив свечу с алтарного подсвечника, которую зажег от одной из горевших рядом с опрокинутым катафалком свечей, и направился налево, туда, где, по моим понятиям, должна была находиться дверь в ризницу. К счастью, она оказалась незапертой. Я спустился по короткой лестнице с узкими каменными ступеньками и оказался в просторном помещении с побеленными стенами и потолком.

Возле одной из стен ризницы стояла широкая дубовая скамья, над которой висело огромное деревянное распятие весьма примитивной работы. Рядом с ней, в углу, я заметил небольшую лавку и на ней металлический таз и кувшин. Несколько священнических облачений висело тут и там на вбитых в стены железных крюках. Возле другой стены находилось нечто, напоминавшее шкаф и буфет одновременно, туда я и направился в поисках нужного мне эликсира жизни. Торопливо просмотрев несколько ящиков шкафа, одни из которых были плотно набиты монашескими одеждами, другие — свежевыстиранным тонким бельем, приятно пахнущим розмарином, я распахнул дверцы буфета, и блеск золотых и серебряных сосудов, чаш, подсвечников, богато украшенных драгоценными камнями дарохранительниц на мгновение ослепил меня. Однако зрелище всех этих сокровищ оставило меня равнодушным — в углу буфета я заметил вожделенный кожаный бурдюк, небольшой, но на вид полный вина.

Я уже протянул к нему руку, как вдруг тишину церкви прорезал пронзительный крик, заставивший меня замереть от ужаса. Неужели Рамиро вернулся и нашел мадонну Паолу? Что теперь делать? — подобные вопросы и предположения, одно фантастичнее другого, беспорядочно, как мухи в жаркий день, закружились у меня в голове.

Но следующий крик вывел меня из ступора. Забыв о бурдюке с вином, я сломя голову кинулся прочь из ризницы и перед алтарем увидел белую, в тусклом свете свечей казавшуюся почти бестелесной, фигуру мадонны Паолы. Я сразу догадался о причине ее страха — любой на ее месте перетрусил бы, очнувшись от забытья в таком месте и в таких одеждах.

— Мадонна! — окликнул я ее, почти бегом устремившись к ней. — Мадонна Паола!

— Ладдзаро? — через секунду услышал я ее напряженный голос. — Что случилось? Почему я здесь?

— Произошло нечто ужасное, мадонна, — торопливо произнес я. — Но теперь все в порядке, все уже позади, и вам ничто более не угрожает.

— Как я оказалась здесь? — спросила она, дрожа как осиновый лист.

— Потерпите немного, и я обо всем расскажу, — ответил я и наклонился, чтобы поднять с пола плащ, соскользнувший с ее плеч, пока она шла сюда от задней части алтаря. — А пока воспользуйтесь вот этим, — добавил я, помогая ей закутаться в плащ. — Как вы себя чувствуете, мадонна, вам плохо?

— Я не знаю, — нетвердо проговорила она. — Но мне очень страшно. Объясните же мне, что все это означает, — взмолилась она.

Обещая все объяснить ей, как только она окажется в менее зловещей обстановке, я буквально потащил ее за собой в ризницу. Там я усадил ее на дубовую скамью и достал из буфета кожаный бурдюк и чашу. Она сказала, что не хочет пить, но я проявил настойчивость.

— Речь идет не о том, чтобы утолить жажду, мадонна, — сказал я. — Вино вас согреет и придаст вам сил. Смелее, мадонна, выпейте.

Она все же послушалась меня и сделала несколько жадных глотков, после чего ее мертвенно-бледные щеки слегка порозовели.

— Я очень замерзла, Ладдзаро, — пожаловалась она.

Я вновь подошел к шкафу и извлек оттуда одну из черных монашеских ряс, на которые обратил внимание, когда искал вино. Закутавшись в груботканую, но весьма теплую одежду, она, видимо, почувствовала себя уютнее и вновь приступила к расспросам.

— Вы так добры ко мне, Ладдзаро, — неуверенно начала она. — Я была несправедлива к вам… Который сейчас час? — после секундного замешательства добавила она.

Но этот вопрос я оставил без ответа. Я велел ей набраться мужества, чтобы выслушать длинную и жуткую историю, которая, к счастью, благополучно завершилась.

— Но все же, почему я оказалась здесь? — воскликнула она, едва я приступил к повествованию. — Я, должно быть, лежала в обмороке, если ничего не помню, — и тут она сама обо всем догадалась. — Они решили, что я умерла, верно, Ладдзаро? — полуутвердительно, полувопросительно произнесла она, и ее обращенные на меня глаза испуганно расширились.

— Да, мадонна, — твердо ответил я, — вас сочли умершей.

После этого я рассказал ей все, что случилось вчера, умолчав только о том, почему задержался в церкви. Когда я начал говорить о появлении Рамиро и его людей, она вздрогнула, закрыла глаза и открыла их не раньше, чем я замолчал. К своему удивлению, я увидел, что она тихо плачет.

— Значит, вы спасли меня, Ладдзаро? — убитым голосом прошептала она. — О, мой верный Ладдзаро, в трудную минуту вы всегда оказываетесь рядом со мной. Вы в самом деле мой единственный, мой самый верный друг, и вы всегда выручаете меня.

— Вам уже лучше, мадонна? — резко, пожалуй, даже несколько грубовато спросил я ее.

— Да, мне лучше, — ответила она и встала, как будто собираясь проверить свое собственное утверждение, — но от одной мысли о том, что случилось со мной, мне делается дурно.

— В таком случае, посидите и отдохните, — посоветовал я. — Мы отправимся в путь, когда вы почувствуете себя более уверенно.

— Куда же мы пойдем? — поинтересовалась она.

— Конечно, во дворец, к вашему брату.

— Да, разумеется, — без особого энтузиазма согласилась она, словно ожидая услышать иной ответ. — Ведь завтра — это будет завтра, не так ли? — синьор Игнасио приезжает за своей невестой. Он весьма и весьма многим обязан вам, Ладдзаро.

Наступило неловкое молчание. Я принялся обеспокоенно расхаживать по ризнице. До утра оставалось, наверное, совсем недолго, скоро здесь могли появиться монахи, и наше положение с каждой минутой становилось все более и более опасным.

— Ладдзаро, — негромко произнесла она наконец, — как вы оказались в церкви?

— Я пришел вместе с другими, мадонна, к панихиде, — довольно сдержанно отозвался я, больше всего на свете опасаясь расспросов на эту тему. — Если вы оправились от потрясения, мадонна, то нам лучше уйти отсюда.

— Нет, еще не совсем, — возразила она. — Прежде чем мы покинем церковь, мне бы хотелось разобраться в этой странной истории и кое-что выяснить для себя лично. И потом, разве нам так уж плохо здесь? — с неожиданным кокетством добавила она. — Вот только интересно, что мы скажем святым отцам доминиканцам, если они застанут нас наедине друг с другом в такое время и в таком виде?

От смущения я готов был сквозь землю провалиться. Поистине вломившиеся в церковь Рамиро и его приспешники испугали меня куда меньше, чем этот допрос.

— Так что же задержало вас, когда все ушли? — повторила она.

— Я остался помолиться, мадонна, — отрезал я. — Чем еще можно заниматься в церкви?

— Помолиться за меня, Ладдзаро? — вкрадчиво спросила она.

— Ну конечно, мадонна.

— У вас преданное сердце, Ладдзаро, — негромко проговорила она. — А я была так жестока с вами. Но, мне кажется, вы получили по заслугам за свой обман, скажете нет, Ладдзаро?

— Наверное, я заслужил подобное обращение, мадонна, хотя, возможно, вы были бы более снисходительны ко мне, если бы знали, почему я поступил так, — неосторожно ответил я.

— Если бы я знала? — на секунду задумалась она. — Действительно, я не все понимаю. Даже в том, что случилось сегодня ночью, для меня многое осталось загадочным, несмотря на ваши пространные объяснения. Скажите мне, Ладдзаро, почему вы предположили, что я не умерла?

— Я не предполагал этого, — вырвалось у меня. «О Боже! Что-то будет», — мелькнуло у меня в голове.

— В самом деле? — удивленно воскликнула она, и я наконец-то понял, к чему она клонит. — В таком случае, почему вы решили заглянуть внутрь гроба?

— Вы задаете вопросы, на которые мне трудно дать вам ответ, — едва сдерживая неожиданно нахлынувшее на меня раздражение, сказал я. — Благодарите Бога, мадонна, что все сложилось так, а не иначе, и не спрашивайте себя «почему?».

Она пристально посмотрела на меня, и ее глаза странно заблестели.

— Но должна же я услышать наконец правду, — не отступала она. — Я имею право на это. Ответьте мне: прежде чем мое тело предадут земле, вам захотелось в последний раз взглянуть на меня?

— Наверное, мадонна, — неуверенно признался я, сконфуженно опустив взгляд. — Уйдемте же отсюда, мадонна! — почти взмолился я, но она не обратила на мою просьбу ни малейшего внимания.

— Неужели вы так сильно любите меня, Ладдзаро?

На секунду мне показалось, что я окаменел. Затем я резко повернулся к ней, и мое лицо — я в этом не сомневался — смертельно побледнело, а глаза засверкали, как у одержимого. Я знал, что поступаю как сумасшедший, но я уже не владел собой. Наверное, не последнюю роль здесь сыграли бурные переживания этой ночи и предыдущего дня, иначе ее слова не лишили бы меня остатков здравого смысла.

— Сильно люблю вас, мадонна? — переспросил я и не узнал свой собственный голос — настолько чужим он показался мне. — Да вы для меня воздух, которым я дышу, солнце, которое освещает мой убогий мирок. Вы мне дороже чести, даже самой жизни. Вы мой ангел-хранитель, мой небесный покровитель, к которому я денно и нощно взываю о милосердии. Сильно ли ялюблю вас, мадонна?..

Я осекся, внезапно осознав, что совершил и что за этим может последовать. Я упал перед ней на колени, уронил голову на грудь и широко раскинул руки.

— О, простите меня, мадонна! — сокрушенно воскликнул я. — Простите и забудьте. Никогда в жизни я не осмелюсь еще раз оскорбить вас.

— Нужно ли мне прощать вас и забывать? — услышал я задумчиво-нежный голос мадонны Паолы, и ее рука ласково коснулись моей головы, словно она хотела благословить и успокоить меня. — Вы ничем не оскорбили меня, и я навсегда запомню то, что вы сейчас сказали. Чего вы боитесь, мой верный Ладдзаро? Разве мужчина должен стыдиться признания, которое ему пришлось сделать в критическую минуту? За эту минуту я до конца дней своих буду благодарна судьбе. Однажды мне показалось, что я люблю синьора Джованни Сфорца. Но на самом деле я любила вас, ведь именно вы заслужили мою любовь теми подвигами, которые я приписывала ему. Как-то раз, в насмешку, я сама сказала вам об этом. Но затем мне пришлось всерьез задуматься над своими словами, и я поняла, что ни у одной женщины не было более верного, благородного и храброго друга, более преданного любящего, чем вы, Ладдзаро. Пусть же вас не удивляет то, что я полюбила вас, и я буду считать себя счастливейшей из смертных, если когда-нибудь стану достойна вашей возвышенной любви.

Я почувствовал комок в горле, и у меня на глаза навернулись слезы, которых я в тот момент совершенно не стеснялся. Мне не хватало воздуха, мне казалось, что я вот-вот упаду в обморок. Невозможно описать охватившие меня чувства: попытайтесь представить себе, что может испытать душа, внезапно извлеченная из глубин преисподней, очищенная от грехов и вознесенная к небесному блаженству, и тогда вы, наверное, поймете меня.

— Madonna mia! — вскричал я. — Подумайте, о чем вы говорите. Ведь вы — знатная синьора Сантафьор, а я…

— Сейчас речь не об этом, — мягко прервала она меня. — Насколько я знаю, Бьянкомонте — патрицианский род, и не так уж важно, какую шутку сыграла с вами жизнь. Вы берете меня замуж?

Она легонько приподняла мой подбородок и заставила меня посмотреть ей в глаза.

— Так вы возьмете меня замуж, Ладдзаро? — настойчиво повторила она.

— О, Santo Fior di Cotogno — Священный Цветок Айвы, — только и смог прошептать я.

В ответ она улыбнулась мне, ласково и нежно. И тут мое сердце заныло от нестерпимой боли. Мое счастье оказалось недолгим, и теперь моя душа стремительно погружалась в бездну отчаяния.

— Мадонна, ведь завтра за вами приезжает синьор Игнасио Борджа, — простонал я.

— Да, верно, — нетерпеливо отозвалась она. — Но это уже не имеет значения. Паола Сфорца ди Сантафьор умерла. Requiescat! Мы должны сделать так, чтобы ей позволили почить в мире.

Глава 15

НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
Не находя слов, я уставился на нее; постепенно до меня дошел смысл того, на что она намекала, и моя душа наполнилась невероятной смесью страха, удивления и радости.

— Почему ты так смотришь, Ладдзаро? — воскликнула она. — Что смущает тебя?

— Как такое возможно? — заплетающимся языком произнес я.

— А что тебя останавливает? — ответила она вопросом на вопрос. — Губернатор Чезены сам подсказал нам, что делать. Его следует поблагодарить за дружескую услугу.

— Ведь он обо всем знает, — напомнил я ей.

— Но будет молчать как рыба, — возразила она. — Попробуй он только заикнуться о том, что ему известно, и его немедленно спросят, откуда у него такие сведения, а легко ли на это будет ответить? Как ты думаешь, Ладдзаро, — продолжала она, — если бы Рамиро удалось осуществить свой замысел, что сказали бы в Пезаро, когда нашли бы мой гроб пустым?

— Скорее всего, предположили бы, что тело похитил какой-нибудь колдун или дерзкий ученый-анатом.

— Ага! А если мы незаметно выберемся из церкви и до утра покинем Пезаро, они ведь подумают то же самое, верно?

— Разумеется, — согласился я.

— Тогда что же мы медлим? Или, быть может, ты любишь меня недостаточно сильно, Ладдзаро?

В ответ я только улыбнулся, красноречиво посмотрел на нее и вздохнул.

— Я колеблюсь, поскольку прекрасно представляю себе, какими последствиями чревато ваше предложение. И я не хочу, чтобы всю оставшуюся жизнь вы раскаивались в том, что совершили в порыве страсти.

— И это говорит влюбленный, — укоризненно покачала она головой. — Неужели в тебе могут уживаться холодная рассудительность, скрупулезное взвешивание всех «за» и «против» и та буря чувств, которая разыгралась всего минуту назад на моих глазах?

— Да, мадонна, — решительно ответил я. — Это возможно потому, что я люблю вас, и ваша судьба, которую вы собираетесь связать с моей, мне не безразлична. Может ли синьора Паола Сфорца ди Сантафьор…

— Довольно об этом, — резко перебила она меня, вставая. Она шагнула ко мне, положила руки мне на плечи, и ее голубые глаза в упор взглянули на меня, парализуя всякое сопротивление и безжалостно подавляя мою волю.

— Ладдзаро, — чуть понизив голос, проговорила она, — время идет. Пора действовать, а вместо этого ты пустился в размышления и призываешь меня взвесить то, что уже давно взвешено раз и навсегда. Ты дождешься того, что нас застанут здесь и бежать будет поздно. Неужели ты решишься пожертвовать нашим счастьем и упустишь шанс, который не выпадает в жизни дважды?

Она стояла совсем близко от меня; я чувствовал какой-то тонкий запах, исходивший от нее, и, казалось, слышал, как бьется ее сердце. Я был как воск в ее руках, она могла лепить из меня все, что бы ни захотела. И я забыл обо всем на свете. Сейчас мы были не синьора Паола ди Сантафьор и бывший шут Боккадоро, а просто мужчина и женщина, связанные навсегда взаимной любовью. Будучи не в силах сопротивляться неизбежному, я наклонился и поцеловал ее. Несколько показавшихся мне бесконечными секунд мы стояли так, затем я отшатнулся от нее, с трудом вырвавшись из ее объятий, — я всерьез испугался, что упаду в обморок, если не сделаю этого, — и постарался взять себя в руки.

— Паола, — сказал я, — надо бежать отсюда. Я отвезу тебя к своей матери — у нее дом неподалеку от Бьянкомонте — и там ты сможешь жить до тех пор, пока мы не поженимся. Но я не представляю себе, как нам удастся покинуть Пезаро незамеченными.

— Это я уже придумала, — негромко произнесла она.

— Уже придумала? — удивился я. — И что же тебе удалось придумать?

Вместо ответа она отступила от меня и накинула на голову капюшон своей рясы, так, что ее лицо почти скрылось под ним. Теперь, глядя на нее, вряд ли кто усомнился бы в том, что видит перед собой худенького и низкорослого доминиканца. С радостным восклицанием я бросился к шкафу и, выбрав подходящую по размеру монашескую рясу, натянул ее поверх одежды.

— Идем скорее, Паола! — воодушевленно вскричал я, закончив с переодеванием, и, схватив ее за руку, потянул за собой.

Почти бегом мы пересекли погруженную в полумрак церковь, и я осторожно выглянул из-за двери наружу, удостоверяясь в том, что нам ничто не угрожает. Но все было тихо. Пезаро мирно спал, и до рассвета, по моим предположениям, оставалось не менее двух часов.

Мы вышли из церкви под мелкий декабрьский дождик, и порывы холодного ветра заставили нас потуже запахнуть наши рясы и поглубже надвинуть капюшоны. Свернув с главной улицы, я повел ее узкими переулками, пустынными и грязными, где мне часто приходилось останавливаться и брать ее на руки, чтобы перенести через очередную непроходимую лужу. Наконец мы достигли открытого пространства перед Порта-Венеция — городскими воротами, выходившими на дорогу, ведущую на север, к Венеции. Я хотел было тут же направиться в сторожку, разбудить часовых и, предъявив им кольцо Чезаре Борджа, потребовать от них немедленно выпустить нас из города. Однако Паола мудро посоветовала мне не привлекать к нам излишнего внимания — по этому кольцу несложно было установить его обладателя — и дождаться, пока стражники сами проснутся и откроют ворота.

Мы спрятались от дождя и ветра под навесом, устроенным возле крепостной стены, над самым входом в ворота, и стали ждать. Время еле тянулось, и вскоре я начал испытывать сильное беспокойство. Каждую минуту в церкви могли появиться монахи и поднять тревогу. Кто знает, быть может, они даже обнаружат пропажу двух монашеских ряс и решат, что ими воспользовались люди, укравшие тело мадонны Паолы. Дальнейшее промедление грозило нам неисчислимыми опасностями, и я уже подумывал о том, не постучаться ли мне в сторожку, как вдруг в одном из ее окон блеснул свет.

— Слава Богу, — облегченно вздохнул я, — наконец-то они зашевелились.

Проклиная нас за столь раннее пробуждение — на что я ответил высокопарным «Pax Domini sit tecum»[835] — не проснувшийся окончательно страж тем не менее отпер калитку и выпустил нас из города. Я неплохо ориентировался в окрестностях Пезаро и через четверть лиги мы свернули с главной дороги на хорошо знакомые мне обходные тропинки.

Дождь скоро перестал, а затем ветер разогнал облака и появилось солнце, зажегшее мириады бриллиантов на промокших лугах, через которые лежал наш путь. К полудню мы почти добрались до деревушки Каттолика[836], однако решили остановиться на отдых в отдельно стоящем домике, примерно в полулиге к западу от нее, хозяином которого был бедный старик крестьянин. К тому времени я уже избавился от своей рясы и отрезал капюшон от рясы мадонны Паолы, а она, с помощью непостижимых для меня ухищрений, сумела придать своей монашеской одежде вид женского платья.

Дукат[837], предложенный мною старику, единственному обитателю этой хижины, широко распахнул перед нами двери его убогого жилища; он принес нам грубого помола черный хлеб, жареное козье мясо и немного козьего молока, а затем тактично удалился под тем предлогом, что крестьянские заботы не терпят отлагательства. Мы остались одни, и, покончив с едой, которая показалась нам вкуснее, чем самые изысканные яства на званом обеде у герцога, — ведь в течение полутора суток у нас во рту не было ни крошки, — принялись обсуждать, что делать дальше. Мне помнится, ей захотелось узнать, почему я дважды пытался ввести ее в заблуждение, и на сей раз я не стал увиливать от ответа.

— Madonna mia, сейчас мне кажется, что я пошел на это только ради того, чтобы завоевать твою любовь. Когда Джованни Сфорца, подкрепляя свою просьбу угрозами, велел мне написать стихи, я чрезвычайно обрадовался, поскольку мне представлялась возможность излить чувства, переполнявшие мою душу. Я подумал, что, если стихи получатся красивыми, ты полюбишь автора за их красоту. Рассуждая подобным образом, я согласился облачиться в доспехи синьора Джованни, чтобы участвовать вместо него в той доблестной, хотя и бесполезной схватке на улицах Пезаро. Для меня не имело значения, что ты приписывала все эти подвиги ему; самое главное — они не оставили тебя равнодушной, и ты полюбила меня, сама того не зная. Если бы ты знала, каким утешением была для меня эта мысль в годы нашей разлуки, ты не стала бы столь сурово порицать меня за обман.

— Думаю, что теперь-то я знаю, — тихо ответила она, потупив взор. — Мне кажется, такой поступок лишний раз свидетельствует о твоей преданности и любви, Ладдзаро.

В таком духе мы беседовали довольно долго, все больше и больше убеждаясь, сколь сильно мы, сами не подозревая о том, всегда были привязаны друг к другу.

Наконец я встал и сказал, что хочу прогуляться в Каттолику, чтобы раздобыть для Паолы более подходящее платье, а также занять денег у одного моего знакомого и купить мулов для поездки в Бьянкомонте. Каттолика, как я уже говорил, находилась примерно в полулиге отсюда, и я собирался вернуться назад через час-полтора, еще до наступления темноты. Я попрощался с мадонной Паолой, велев ей в мое отсутствие отдыхать и набираться сил, а еще лучше — поспать, и с легким сердцем отправился в путь.

Надо ли говорить, какая огромная радость переполняла мою душу в тот день. Я готов был петь и плясать от восторга, и будущее представлялось мне столь же безоблачным и ясным, как холодное декабрьское небо над моей головой. Пускай мне суждено до конца дней своих работать, как простому крестьянину, — с такой подругой рядом это было несравненно лучше, чем царствовать на троне, но без нее. Слава Богу за все! Созданный Им мир оказался не так уж плох, в конце концов. Да что там говорить, этот мир был чертовски хорош, настолько хорош, что и на Небесах навряд ли могло быть лучше.

Предаваясь подобным мечтаниям, я прошел, наверное, половину расстояния до Каттолики, как вдруг заметил впереди группу всадников, быстро приближавшихся ко мне. Поначалу я не придал этому большого значения: даже если это были люди, посланные из Пезаро на поиски исчезнувшего тела мадонны Паолы Сфорца ди Сантафьор, какое отношение имеет к этому происшествию идущий по своим делам Ладдзаро Бьянкомонте? Нас разделяло не более сотни шагов, когда я наконец решил присмотреться к ним. То, что я увидел, заставило меня застыть на месте и наполнило мою душу безотчетным страхом — небольшую кавалькаду, состоявшую примерно из двух десятков всадников, возглавлял губернатор Чезены собственной персоной. Он тоже заметил меня и, что самое плохое, сразу же узнал. Он пришпорил свою лошадь и поскакал прямо на меня, словно намеревался растоптать копытами. Но, не доезжая трех шагов, он резко затормозил и подозрительно оглядел меня с головы до пят.

— Черт побери! — взревел он. — Никак это ты, Боккадоро?

— Меня уже давно все называют Бьянкомонте, ваше превосходительство, — вежливо напомнил ему я — не стоило выводить его из себя.

— Мне плевать на то, как тебя называют другие, — презрительно огрызнулся он. — Откуда ты бредешь?

— Из Пезаро, — сказал правду я.

— Из Пезаро? — удивился он. — Но ведь ты направляешься как раз в сторону Пезаро.

— Верно. Я шел в Каттолику, но сбился с пути, пытаясь сократить его, и теперь хочу вернуться на большую дорогу.

Мое объяснение, казалось, удовлетворило его, и он спросил меня, в котором часу я покинул Пезаро.

— Поздно вечером, — сказал я после секундного колебания, что не укрылось от него.

— В таком случае, — предположил он, — тебе, наверное, ничего не известно о том, что произошло в Пезаро.

Я посмотрел на него так, как если бы его слова удивили меня.

— Если вы имеете в виду смерть мадонны Паолы, то вчера об этом было много разговоров.

— Каких именно? — спросил он, нахмурившись.

— Говорят, что ее отравили, — ответил я.

— Это я слышал, — безразлично отозвался он. — Но меня интересует другое: ходят слухи, что ее тело было украдено ночью из церкви Святого Доминика. Странная история, верно?

Он вновь подозрительно уставился на меня, словно догадываясь, что именно я мог быть тем человеком, который опередил его. Увы, вскоре мне пришлось убедиться в том, что у него были более веские основания для подозрений, чем просто предположения.

— Действительно, странная, — неуверенно согласился я, несмотря на то, что мне удавалось сохранять внешнее спокойствие, внутри я начинал ощущать растущее беспокойство. — Неужели это правда? — добавил я.

— Сплетни часто оказываются враньем, — пожал плечами Рамиро. — Но вряд ли у кого хватит воображения, чтобы сочинить столь чудовищную выдумку; именно поэтому я склонен верить ей. Жаль, что ты покидаешь Пезаро, — мы будем скучать без поэтов. Кстати, в котором часу ты вышел из города?

— Наверное, не позднее, чем в первом, — не задумываясь выпалил я — начни я сейчас колебаться, это могло быть истолковано им, как если бы я что-то скрывал от него. И потом, какое значение имело то, о чем он спрашивал?

В глазах Рамиро промелькнуло странное выражение.

— Ты и в самом деле сильно уклонился в сторону, если за это время успел добраться только досюда. Быть может, тебе мешала тяжелая ноша? — злобно ухмыльнулся он, и я похолодел от страха.

— Мне мешали разве что мои собственные ноги да неспокойная совесть.

— Тогда где же ты замешкался?

Тут я решил, что с меня хватит. Если я и дальше стану безропотно позволять ему допрашивать меня, такое поведение только даст пищу для подозрений.

— Я уже сказал, что сбился с пути, — устало произнес я. — И хотя мне льстит интерес, проявленный вашим превосходительством к моей скромной персоне, я до сих пор не могу догадаться о его причине.

Но его ухмылка лишь стала еще шире, а брови удивленно поползли вверх.

— Тебе объяснить, жалкий фигляр? — с неприкрытой угрозой произнес он. — Ты что-то скрываешь от меня, и я хочу знать, что именно.

— Что же я могу скрывать от вашего превосходительства?

На это он ничего не ответил, видимо, из опасения неосторожно выдать себя.

— Почему тогда ты лжешь? — хитро прищурился он.

— Я? — возмущенно воскликнул я. — В чем же я солгал вам?

— Ты сказал, что покинул Пезаро в первом часу ночи. Но еще в третьем часу тебя видели в церкви Святого Доминика, куда ты пришел вслед за похоронной процессией.

Теперь настала моя очередь нахмуриться.

— В самом деле? — удивился я. — Что ж, вполне возможно. Но при чем здесь это? Если я сказал, что был первый час ночи, значит, мне так показалось. Смерть мадонны Паолы настолько потрясла меня, что мое чувство времени, должно быть, притупилось.

— Ты принимаешь меня за дурака? — неожиданно вскипел он. — Как ты смеешь утверждать, что вышел из города после третьего часа ночи, когда ворота Пезаро закрываются во втором часу? Болван, куда подевалась твоя смекалка?

Лениво, словно нехотя — кто бы знал, чего мне это стоило, — я протянул ему руку, на которой поблескивало кольцо Чезаре Борджа.

— Вот ключ, который откроет любые ворота в Романье[838] в любое время.

Он взглянул на кольцо, и нетрудно было догадаться, какие мысли пронеслись в этот момент в его голове. Возможно, он вспомнил, как я однажды уже обвел его вокруг пальца с помощью этой безделушки. А может статься, он предположил, что я являюсь тайным агентом Чезаре Борджа и похитил мадонну Паолу, действуя в его интересах. Так или иначе, но одного вида кольца оказалось достаточно, чтобы привести его в ярость. Он повернулся к всадникам и прокричал:

— Луканьоло!

Один из них, вероятно офицер, тут же отделился от своих товарищей и подскакал к нему.

— Шесть человек поедут со мной в Чезену, — распорядился Рамиро, когда Луканьоло оказался рядом с ним. — А ты с остальными обшаришь всю округу в радиусе трех лиг отсюда. Хорошенько осмотри каждый дом. Ты знаешь, что нам нужно?

Офицер утвердительно кивнул головой.

— Да, ваше превосходительство. Если то, что мы ищем, находится здесь, можете не сомневаться в успехе, — с уверенностью в голосе ответил он.

— Немедленно приступай, — скомандовал он и пристально посмотрел на меня. — Ты что-то слегка побледнел, Боккадоро, дружок, — усмехнулся он. — Скоро мы узнаем, не пытался ли ты одурачить нас. Клянусь, тебе не поздоровится, если это так. У нас, в Чезене, правосудие творится скоро.

— Если оно столь же скоро, сколь и справедливо, то вас можно поздравить, синьор Рамиро, — невозмутимо отозвался я. — А сейчас позвольте откланяться: мне пора в путь.

— Зачем же так спешить? — ведь нам по пути.

— Не совсем, ваша светлость, я направляюсь в Каттолику.

— Не совсем, чучело, — грубо передразнил он меня, — ты едешь, в Чезену и не вздумай сопротивляться, если не хочешь познакомиться с методами принуждения, которые практикуются у нас. Эрколе, — вновь крикнул он одному из своих всадников, — посади этого малого к себе. Помоги ему, Стефано.

Через несколько минут я уже ехал позади закованного в стальные доспехи Эрколе, с каждой минутой удаляясь от Паолы и с ужасом думая о том, какая судьба ее ожидает.

Глава 16

В КРЕПОСТИ ЧЕЗЕНЫ
Мы мчались так быстро, что добрались до крепости Чезены еще до наступления сумерок. Когда мы спешились, Рамиро вновь заговорил со мной.

— Сейчас ты убедишься, обезьяна, насколько несправедливы те, кто обвиняет меня в необузданной свирепости и излишней жестокости, — безапелляционно заявил он. — Вместо того чтобы сразу же отправить тебя, как ты того заслуживаешь, на дыбу, которая помогла бы тебе развязать свой лживый язык, я подожду до тех пор, пока вернутся с поисков мои люди. И если окажется, что ты хотел обмануть меня, твое тело без промедления отправится на флагшток Рамиро дель Орка.

С этими словами он указал рукой на башню, на самом верху которой была укреплена балка, отягощенная каким-то ужасным грузом; тело несчастного повешенного слегка раскачивалось на ветру, и на таком расстоянии, да еще в надвигающейся темноте, действительно чем-то напоминало флаг. Что и говорить, губернатор Чезены вполне был бы достоин носить серебряный панцирь Вернера фон Урслингена[839] с вычеканенным на нем девизом: «Врагам Господа ни жалости, ни пощады».

Молчаливые, угрожающего вида солдаты грубо схватили меня за руки и потащили в сырое, темное и зловонное подземелье, где для узника не было предусмотрено даже простого табурета. Дверь закрылась, заскрежетал замок, и я остался почти в полной темноте, наедине со своими мрачными мыслями.

А в это время Рамиро вместе со своими офицерами уже садился ужинать. По своей привычке он много пил и, основательно нагрузившись вином, вспомнил, что в одной из его темниц томится Ладдзаро Бьянкомонте, некогда прозывавшийся Боккадоро, самый смешной шут во всей Италии. Ему захотелось, чтобы его развеселили, — а когда Рамиро дель Орка веселился, окружающие крестились и втайне шептали молитвы, — и он велел одному из своих сбирров пойти и привести сюда из подземелья шута Боккадоро.

Когда я вновь услышал скрежет ключа в замке, я похолодел от страха, решив, что мадонну Паолу уже доставили в Чезену и Рамиро приказал повесить меня, как и обещал. Меня повели наверх и втолкнули в огромный зал, пол которого был устлан свежесрезанным камышом. Два солдата в доспехах и с пиками в руках застыли неподвижно, словно статуи, возле дверей, в огромном очаге ярко пылали корявые дубовые поленья, а в центре зала находился тяжелый дубовый стол, весь уставленный бутылями и чашами; за ним и восседал Рамиро с парой дружков столь отталкивающей наружности, что трудно было не вспомнить пословицу: «Сперва Бог создал человека, а потом его окружение». Увидев меня, губернатор издал громкое нечленораздельное восклицание, которым, как я догадался, выражал свою радость.

— Боккадоро, — неторопливо начал он, — не помнишь ли, как во время нашей последней встречи в Пезаро, когда ты соблаговолил отпустить несколько колкостей в мой адрес, я пообещал, что, если наши дорожки вновь пересекутся, ты будешь возведен в сан придворного шута в Чезене?

О Боже, какие красноречивые оговорки заставляет иногда делать неуемное тщеславие! Его двор в Чезене! Свинья оказалась бы более уместной в будуаре[840] принцессы. Но на сердце у меня немного полегчало — слава Богу, мои опасения насчет мадонны Паолы пока не подтверждались.

— Разве у вас в Чезене не хватает шутов? — набравшись храбрости, спросил я.

Секунду Рамиро угрюмо глядел на меня, словно не зная, сердиться или нет. Затем он грубо рассмеялся и повернулся к одному из своих компаньонов.

— Разве я не был прав, Лампаньяни, хваля его сообразительность? Только посмотри на этого плута. Глядя на тебя, он сразу догадался, кого видит перед собой.

Довольный своей остротой, он вновь зашелся оглушительным смехом, а когда немного успокоился, ткнул пальцем в кучу разноцветного тряпья, сваленного на пустовавшем кресле рядом с ним.

— Примерь-ка вот это, — велел он мне. — Когда переоденешься, возвращайся и будешь развлекать нас.

— Прошу извинить меня, ваше превосходительство, — отступив на полшага, твердо ответил я — мог ли я после всего того, что произошло между мадонной Паолой и мной, осквернить себя подобным нарядом? — Я поклялся никогда более не прикасаться к таким одеждам.

Он окинул меня критическим взглядом и сардонически улыбнулся, словно предвкушая удовольствие от того, что сейчас произойдет. Он поудобнее устроился в кресле и закинул ногу на ногу.

— В крепости Чезены, — доверительным тоном произнес он, — мы не боимся ни Бога, ни дьявола, и клятвы для нас — ничто. Я не собираюсь извинять тебя, Боккадоро.

Я, должно быть, слегка побледнел, но сдаваться не собирался.

— Речь идет не о том, как относитесь к клятвам вы, — возразил я, — а как к ним отношусь я. Свои клятвы я не нарушаю.

— Sangue di Cristo! — зарычал он. — Тебе придется сделать это, или ты поплатишься головой. Выбирай, скотина: колпак или петля — или же, если тебе больше по вкусу, дыба.

С этими словами он указал в дальний конец комнаты, где висело несколько крепких веревок, очевидно предназначенных для пыток. Что же за чудовищем был этот губернатор Чезены, превративший свой банкетный зал в пыточную камеру!

— Пускай плут сперва познакомится с дыбой, — рассмеялся Лампаньяни, обнажив неровные желтые зубы. — Его корчи, я уверен, позабавят нас куда больше, чем его остроты. Подвесьте его, ваше превосходительство.

Но его превосходительство был иного мнения.

— Даю тебе пять минут на размышление, — заявил он. — Многие обвиняют меня в жестокости, а напрасно. Смотри, как я терпелив с тобой. За твою дерзость тебя следовало бы немедленно вздернуть, и, заметь, большинство правителей так и поступили бы на моем месте, я же предоставляю тебе целых пять минут для того, чтобы здравый смысл успел восторжествовать в твоей упрямой башке.

— Вы можете не утруждать себя, — пренебрежительно заметил я. — Ни пять минут, ни пять лет не изменят моего решения.

Он сердито нахмурился.

— Увидим, — проскрипел зубами он.

Воцарилось молчание. Рамиро потянулся за бутылью, но в ней не оказалось ни капли. Давая выход своему раздражению, он размахнулся и с силой запустил ею в стену. Раздался звон разбившегося стекла, и тысячи осколков усеяли покрытый камышом пол.

— Беппо! — позвал он.

Бездельничавший у буфета паж мгновенно обратился в слух. Это был худощавый белокурый подросток, не более двенадцати лет от роду. Стоявший рядом с ним пожилой мужчина — в котором я узнал Мариани, некогда бывшего сенешалем в Пезаро, а теперь исполнявшего ту же должность в Чезене — с озабоченным видом посмотрел на мальчика.

— Принеси мне вина! — рявкнул Рамиро. — Разве ты сам не догадываешься, что надо делать? Пошевеливайся, ублюдок. И впредь не смей спать, иначе твою пустую голову однажды украсят твои же пустые глазницы.

Старик достал из буфета полный кувшин вина и передал его пажу.

— Держи, сынок, — негромко сказал он. — Поспеши к его превосходительству.

Дрожа от страха, паренек взял кувшин из рук своего отца и с готовностью ринулся вперед. Но в спешке он на чем-то поскользнулся, пытаясь сохранить равновесие, зацепился за ногу одного из алебардщиков, охранявших меня, и во весь рост растянулся на полу, залив сапоги и штаны Рамиро вином.

Трудно описать весь ужас того, что произошло потом. Глаза Рамиро, устремленные на лежащего паренька, сверкнули, как у одержимого. Он резко встал, шагнул к нему и, наклонившись, взялся одной рукой за его пояс, а другой — за воротник его камзола. Почувствовав, что его поднимают, и догадываясь, кто это делает, бедный Беппо издал пронзительный крик. Легко, словно играючи, Рамиро повернулся на каблуках со своей ношей, на секунду замер, словно не зная, куда ее деть, а затем размахнулся и швырнул мальчика в самое пекло очага, пылавшего в нескольких шагах от него.

С жутким треском Беппо ударился о горящие поленья, подняв тысячи искр, которые тут же исчезли в дымоходе. Рамиро вырвал пику из рук одного из моих стражников и, довершая начатое, насквозь пронзил ею несчастного мальчугана.

Застывший возле буфета Мариани с выпученными от ужаса глазами взирал на происходящее. Казалось, он лишился дара речи, и его лицо стало белым как мел. Можно ли представить себе, что он чувствовал, взирая на корчащиеся и подергивающиеся конечности своего сына, которые высовывались из пламени, быстро пожиравшего остатки одежды и саму плоть? Агония продолжалась недолго; последняя судорога исказила тело мальчика, затем оно бессильно обмякло, и жуткое, тошнотворное зловоние заполнило всю комнату.

— Пощадите, синьор, пощадите! — вырвался наконец крик боли у Мариани.

Резким движением губернатор Чезены выдернул пику из тела своей жертвы и возвратил ее стражнику. Затем он вернулся к своему креслу и вновь уселся в нем.

— Принеси вина, — небрежно, словно ничего не произошло, бросил он Мариани.

Наступила мертвенная, напряженная тишина, нарушаемая лишь шипением пламени факелов, укрепленных на стенах зала, как будто неведомое чудовище хищно облизывалось после кровавой трапезы.

Все присутствующие, включая офицеров, сидевших за столом вместе с Рамиро, оцепенели; как бы они ни привыкли к злодеяниям, творившимся в этом разбойничьем гнезде, только что разыгравшаяся трагедия не шла ни в какое сравнение с тем, что им доводилось видеть раньше. Их угрюмое молчание вновь вывело из себя мессера Рамиро. Он мрачно, исподлобья оглядел своих товарищей и громко выругался.

— Ты принесешь мне вино, свинья? — рявкнул он на почти бесчувственного Мариани, и в его голосе прозвучали столь угрожающие нотки, что старик, забыв о своем горе, схватил с буфетной полки другой кувшин и, двигаясь, как сомнамбула, поспешил обслужить своего кровожадного господина.

— Твои руки что-то дрожат сегодня, Мариани, — цинично усмехнулся Рамиро. — Ты, часом, не замерз? Если так, пойди погрейся к огоньку, — добавил он и, безжалостно рассмеявшись, ткнул пальцем в сторону пылавшего очага.

Мне случалось бывать свидетелем весьма мрачных происшествий, и я слышал столь жуткие истории, что они казались почти невероятными. Я читал о том, что происходило в былые времена при дворе синьора Бернабо Висконти[841] в Милане, но, по моему мнению, даже изувера Бернабо можно было назвать невинным агнцем в сравнении с губернатором Чезены. Почему только он был жив до сих пор? Как могло случиться, что ему не подсыпали яда в вино или не воткнули кинжал в спину? Этого я не в силах был понять. Неужели те, кем он окружил себя, были ничуть не лучше его самого? А может статься, феноменальная жестокость Рамиро внушала всем суеверный страх, так что никто не осмеливался поднять на него руку? Решение этой загадки я оставляю тем, кто лучше меня разбирается в тонкостях противоречивой человеческой природы.

Налитые кровью глаза Рамиро вновь уставились на меня, и он лениво погладил свою рыжую бороду. Казалось, он немного остыл и теперь способен обуздать свою дикую натуру. Пошатываясь, Мариани вернулся к буфету, обессиленно прислонился к нему, и его блуждающий, как у безумца, взор уперся в пламя, быстро пожиравшее останки его ребенка. Вот человек, подумалось мне, который, если не сойдет с ума от горя, может стать непримиримым и опаснейшим врагом губернатора Чезены.

— Боккадоро, теперь ты знаешь, как мы обращаемся с неловкими слугами здесь, в Чезене, — сказал Рамиро. — Можешь не сомневаться, к ослушникам мы не так снисходительны, им у нас уготована куда более медленная кончина. Но довольно об этом, — перебил он сам себя. — У тебя было более чем достаточно времени для размышлений. Твой наряд ждет тебя. Отвечай же…

Дверь внезапно отворилась, и в зал вошел слуга.

— Прибыл посыльный от синьора Вителоццо Вителли, тирана Читта-ди-Кастелло[842], — объявил он, сам того не желая прервав речь своего господина. — Он доставил срочное послание его превосходительству губернатору Чезены.

При этих словах Рамиро буквально подскочил в своем кресле, и циничное выражение на его лице сменилось деловым и озабоченным.

— Немедленно впусти его, — велел он и, дожидаясь курьера, принялся с задумчивым видом расхаживать большими шагами взад и вперед по комнате. Я тоже воспользовался паузой, чтобы поразмышлять о ситуации, в которой неожиданно оказался. Вспоминая об этом сейчас, мне кажется, что вовсе не страх заставил меня уступить желанию Рамиро дель Орка и вновь облечься в ненавистные мне одежды.

Я не боялся смерти — я боялся последствий, которыми моя смерть могла быть чревата для мадонны Паолы ди Сантафьор. Сколь бы безвыходным ни представлялось мне тогда собственное положение, я, однако, считал, что не все еще потеряно. Судьба иногда делает странные и неожиданные подарки тем, кто не оставляет надежды на спасение; стоило ли ради удовлетворения своего тщеславия упрямо совать голову в петлю и придавать значение таким пустякам, как облачение на несколько часов в шутовской наряд, когда на карту было поставлено наше с мадонной Паолой будущее?

Помнится, после таких рассуждений я несколько воспрянул духом, и тут дверь в зал вновь отворилась и на пороге появился утомленный и перепачканный грязью курьер. Он приблизился к мессеру Рамиро, почтительно поклонился ему и подал пакет. Рамиро немедленно сломал печать, развернул послание и, встав спиной к очагу так, чтобы огонь освещал написанное, начал читать. Затем он поднял глаза на посыльного, и мне почему-то показалось, что его взор задержался на шляпе, которую тот держал в руках.

— Проводи этого малого на кухню, — велел Рамиро слугe, — и пусть его как следует накормят — он того заслужил. На рассвете я вручу тебе мой ответ, — обращаясь уже к курьеру, добавил он и знаком руки отпустил обоих.

Затем Рамиро вернулся к столу, налил себе полную чашу вина и залпом осушил ее.

— Что пишет синьор Вителли? — осмелился подать голос Лампаньяни.

— Если бы он знал, что за мошенники окружают меня, — оскалился в ответ Рамиро, — он посоветовал бы мне задушить тех из них, кто проявляет чрезмерное любопытство.

— Чрезмерное любопытство? — вскипел Лампаньяни, человек холерического темперамента. — О Боже! Когда за одну неделю из Читта-ди-Кастелло в Чезену трижды прибывает курьер, по виду которого можно предположить, что за ним была погоня, это может кого угодно заинтриговать.

Рамиро посмотрел на него таким взглядом, словно хотел живьем проглотить его. Но, как бы там ни было, он не захотел разглашать содержание письма Вителли.

— Если ты уже поужинал, Лампаньяни, — медленно произнес Рамиро, не сводя глаз со своего офицера, — то перед тем, как отправишься спать, иди и займись каким-нибудь полезным делом.

Лампаньяни покраснел до самых корней волос, затем, после недолгого колебания, встал. Он был не робкого десятка, но его вспыльчивость однажды могла сослужить ему плохую службу.

— Прикажете принести вам его шляпу? — с высокомерным презрением осведомился он.

Рамиро не удостоил его ответом, но в его глазах появилось такое выражение, что Лампаньяни еще больше покраснел и потупил взор. Затем, неловко рассмеявшись, чтобы загладить свое смущение, он, тяжело ступая, вышел из комнаты и захлопнул за собой дверь.

Их разговор показался мне очень странным; определенно, над ним стоило хорошенько подумать. Но Рамиро не дал мне такой возможности.

— Ты решился, Боккадоро? — прорычал он. — Что ты выбрал: колпак или веревку?

Я поспешил войти в роль, которую мне предстояло играть, и беззаботно ответил ему:

— Если бы я выбрал последнее, — сказал я, подкрепляя свою речь необходимыми для моей былой профессии гримасами, — тогда я был бы достоин первого и оказался бы действительно дураком. Но если я предпочту первое, то умоляю вас не награждать меня последним.

Когда смысл сказанного дошел наконец-то до Рамиро, сообразительностью не превосходившего и теленка, он разразился громовым хохотом и, предвкушая скорое развлечение, велел стражам отпустить меня, а мне — немедленно приступать к делу.

Переодеваясь, я продолжал размышлять над словами Лампаньяни и пришел к достаточно очевидному выводу: в шляпах посланников, прибывавших от синьора Вителли в Чезену, было, вероятно, спрятано другое, секретное послание губернатору. Но стоило ли делать тайну из обычной переписки? Нет, здесь что-то было не так, и реакция Рамиро на неосторожно оброненный Лампаньяни намек только подтверждала мои подозрения.

Мне захотелось попытаться разобраться в этой загадке, однако постоянные понукания Рамиро, проявлявшего все большее нетерпение, мешали мне сосредоточиться. Один из стражников помог мне натянуть на себя пелерину, и я вновь стал Боккадоро, Златоустым Шутом.

Глава 17

СЕНЕШАЛЬ
В ту ночь я развлекал мессера Рамиро в лучших традициях того, как я делал это в Пезаро, при синьоре Джованни Сфорца, и, думаю, он убедился, что меня не случайно наградили таким прозвищем. Начав с шуток, острот и парадоксов, задевающих то самого Рамиро, то офицера, оставшегося его единственным собутыльником, то кого-либо из слуг или из стражников, я незаметно превратился в рассказчика и изрядно повеселил его безнравственными историями Андреуччо да Перуджа[843] и мессера Джованни Боккаччо. Сейчас я краснею от стыда, вспоминая, каким недостойным человека благородного происхождения способом мне пришлось бороться за свою жизнь, но как иначе я сохранил бы ее ради мадонны Паолы, моего Священного Цветка Айвы?

Я не трогал одного лишь сенешаля Мариани. Он никуда не отлучался со своего поста возле буфета и время от времени, повинуясь приказам мессера Рамиро, подходил к столу, чтобы наполнить его чашу.

Откуда только у старика брались силы, чтобы сохранять внешнюю невозмутимость, удивлялся я. Он был бледен как мел, черты его лица заострились, словно у мертвеца, однако его поступь стала тверже, рука перестала дрожать, и это говорило о том, что он сумел оправиться от потрясения.

Исподтишка наблюдая за ним, я подумал, что на месте Рамиро я бы поостерегся его. Это ледяное спокойствие свидетельствовало о страшно напряженной работе души, и не возможно было вообразить, какие плоды она принесет. Но губернатор Чезены, казалось, ничего не замечал или не хотел обращать внимания на опасность, которая могла угрожать ему с этой стороны. Скорее всего, он даже испытывал извращенное удовольствие и упивался своей властью, наблюдая за тем, сколь послушным оказался человек, у которого он только что зверски убил сына. Так прошел целый час; по просьбе мессера Рамиро я уже перешел к непристойным стихам о разводе Джованни Сфорца, когда дверь в зал внезапно отворилась и на пороге появился уставший и грязный солдат. При виде его Рамиро испустил торжествующий вопль и вскочил на ноги; я же запнулся на полуслове и похолодел, догадавшись, что это один из всадников, посланный обыскивать окрестности Каттолики.

— Мессер Луканьоло, — объявил вновь прибывший, — отправил меня сообщить вам, что его поиски пока не увенчались успехом. Мы тщательно обшарили каждый куст в радиусе трех лиг к северу и к западу от Каттолики, но, увы, впустую. Однако он продолжает искать и к утру надеется вновь сообщить о результатах вашему превосходительству.

Волна безумной радости захлестнула меня. Если все обстояло так, как сказал этот солдат, то это означало, что они по какой-то причине пропустили дом, где мадонна Паола дожидалась моего возвращения. Что ж, пускай теперь ищут где угодно! Я готов был упасть на колени и воздать хвалу Небесам за чудесное избавление мадонны Паолы от лап этих хищников в человеческом обличье. Рамиро нахмурился в перевел взгляд на меня. По его лицу было видно, что донесение солдата разочаровало его.

— Интересно, — задумчиво произнес он, — сможем ли мы заставить тебя заговорить?

И он красноречиво посмотрел на орудия пыток, находившиеся в дальнем углу комнаты.

— Синьор губернатор! — в страхе вскричал я. — С момента нашей последней встречи вы постоянно намекаете, будто я скрываю некие сведения, интересующие ваше превосходительство. Я не в состоянии даже представить себе, чего вы от меня добиваетесь. Но я могу заверить вас: пытка не заставит меня рассказать о том, чего я не знаю. Если вы не хотите, чтобы я оболгал себя, то и без всякой пытки я готов сообщить вам обо всем без утайки. Я умоляю ваше превосходительство допросить меня и этим рассеять все сомнения.

Наигранная искренность моей речи, казалось, произвела впечатление на Рамиро; по изменившемуся выражению его лица я увидел, что он поверил мне.

— Мне надо знать, что случилось с мадонной Паолой ди Сантафьор, — после секундного колебания сказал он. — Как я уже говорил тебе, ее ошибочно сочли умершей и оставили на ночь в церкви Святого Доминика, откуда ее кто-то похитил. Знаешь ты что-нибудь об этом или нет?

Конечно, врать позорно и ложь является грехом, но что мне оставалось делать в такой ситуации? Каким еще оружием я мог сражаться против этого бандита? Из всякого правила бывают исключения, поэтому я смело ответил ему и постарался, чтобы мой ответ звучал правдиво:

— Я стараюсь никогда не верить слухам. Что же касается истории с похищением, то она кажется мне совершенно невероятной. Не спорю, тело могли украсть — такие случаи иногда бывают, — хотя, следует заметить, совершивший это человек должен отличаться феноменальной смелостью, если решился посягнуть на останки столь знатной особы. Но то, что мадонна Паола была жива — Gesu! — это явный вымысел. Я сам слышал, как врач синьора Филиппо объявил, что она мертва.

— Тем не менее некоторые факты подтверждают то, что ты называешь вымыслом. Помоги мне, Боккадоро, ты не пожалеешь об этом. Задумайся хорошенько: кто мог стащить тело мадонны Паолы из церкви? Не сомневайся, — попытался он подбодрить меня, — я действую в интересах семейства Борджа; тебе ведь хорошо известно, что она должна была войти в него.

Я готов был рассмеяться над его последним заявлением: надо же было ему оказаться таким простаком, чтобы попросить меня помочь разыскать мадонну Паолу! Однако внешне я никак не проявил свои чувства.

— Я охотно помогу вам разобраться в сведениях, которыми вас ввели, возможно, сознательно, в заблуждение, — услужливо проговорил я. — Предположим, что тело действительно украли. Так оно, скорее всего, и есть — ведь слухи редко возникают на пустом месте. Но кто может утверждать, что Паола ди Сантафьор не умерла? Очевидно, только тот, кто подсыпал ей яд. А теперь рассудите сами, ваше превосходительство: неужели такой человек станет хвастаться содеянным?

Рамиро мог быответить мне: «Ей дали яд по моему приказу». Но он промолчал. Он опустил голову на грудь, словно задумавшись над словами, которыми я пытался убедить его в своей искренности, затем подозрительно посмотрел на меня и вновь уперся взглядом в пол.

— Может быть, я поступил как последний дурак, не подвесив тебя на дыбе, — вполголоса проворчал он. — Но я почему-то склонен верить тебе. С тобой весело, и пока твои шутки не опротивят мне, ты останешься здесь и будешь жить в мире и довольствии. Но трепещи, если я узнаю, что ты попытался обмануть меня! — с неожиданной яростью воскликнул он. — Ты будешь умолять о смерти задолго до того, как она вырвет тебя из моих рук. Если тебе что-то известно, говори сейчас же, не бойся. В награду за честность я обещаю тебе жизнь и свободу.

— Повторяю, ваше превосходительство, — не моргнув глазом, произнес я, — я уже честно признался во всем.

Думаю, мои слова окончательно убедили его, что не стоит попусту тратить на меня время.

— Тогда убирайся, — огрызнулся он. — Меня ждут другие дела. Мариани, позаботься о Боккадоро; проследи, чтобы его устроили как следует.

Старик склонился перед ним в глубоком поклоне и, взяв в руку факел, знаком велел мне следовать за ним. Я тоже поклонился мессеру Рамиро и пошел за сенешалем, а за нами поспешил слуга с одеждой, в которой меня привезли сюда.

Мариани повел меня вверх по лестнице, поднимавшейся из зала на галерею, затем свернул в начинавшийся от галереи коридор и остановился перед дверью, за которой оказалась вполне прилично обставленная комната. Слуга положил мои вещи на табурет и сразу же удалился, однако старик чуть замешкался и пристально посмотрел на меня. Он как будто хотел о чем-то поговорить со мной, и в его взгляде сквозила такая мука, что я невольно опустил глаза. У меня возникло желание выразить ему свое сочувствие, постараться чем-то утешить его, но я не знал, можно ли доверять кому-нибудь из тех, кто находился в окружении губернатора Чезены. Вероятно, и он тоже испытывал сомнения на мой счет, поскольку ни одного слова так и не сорвалось с его бескровных, как у мертвеца, губ.

Оставшись в одиночестве, я первым делом подошел к единственному в комнате зарешеченному окну и выглянул наружу. Внизу, прямо передо мной, чернел широкий двор замка, где, наверное, не было недостатка в бодрствующих часовых. Я тяжело вздохнул — путь в этом направлении был отрезан, и ближайшую ночь мне предстояло провести здесь, в крепости Чезены. Постепенно мои мысли вновь вернулись к Паоле. «Каким образом ей удалось перехитрить облаву? — недоумевал я. — Как к ней отнесся приютивший нас крестьянин и что она думала о моем затянувшемся отсутствии?» Я сидел на краю кровати, обхватив голову руками и напрочь забыв о времени, и в моем воображении вставали картины одна невероятнее другой.

Было, наверное, за полночь, и в замке наступила полная тишина, когда до меня донеслись из коридора звуки осторожно крадущихся шагов. Повинуясь инстинкту самосохранения, я бесшумно встал и задул горевшую на столе свечу. Шаги стихли возле моей двери, и я услышал осторожный, царапающий звук. Это немного подбодрило меня. Дверь была не заперта, следовательно, вести себя подобным образом мог только тот, кто просил разрешения войти ко мне как друг, а не как враг и при этом хотел сохранить свой визит в тайне от остальных обитателей замка.

Я быстро подошел к двери и открыл ее. На пороге стояла темная фигура. Каким-то чутьем я сразу угадал, что это Мариани, сенешаль замка Чезены. Зачем он явился: хотел ли помочь мне бежать отсюда или же искал помощи, чтобы отомстить за своего сына? Это мне предстояло вскоре узнать. Я посторонился, пропуская Мариани, и он молча прошел мимо меня в комнату. Откуда-то снизу, от пола, блеснул свет, и я увидел фонарь, который Мариани принес с собой, завернув в плащ. Он знаком пригласил меня сесть рядом с ним на кровать и прикрыл полой плаща фонарь так, чтобы его свет не попадал в окно.

— Мой друг, — приглушенным голосом произнес он, — я пришел, чтобы попытаться спасти вас.

— Говорите, — сдержанно ответил я. — Если надо, я готов действовать немедленно.

— Я так и думал, — удовлетворенно отозвался он. — Но прежде позвольте спросить: вы ли тот самый Боккадоро, придворный шут Пезаро, который сражался в доспехах синьора Джованни против мессера Рамиро дель Орка?

Я молча кивнул, подтверждая его догадку.

— Я слышал эту необычайную историю, — продолжал он. — Да и кто в Италии теперь не знает о ней? Все восхищаются вашей храбростью и находчивостью, а ведь положение, в котором вы тогда находились, казалось совершенно безвыходным. Это вселяет в меня надежду; возможно, помогая вам, мне удастся отомстить этому кровожадному чудовищу Рамиро.

— Не тяните, Мариани, — едва сдерживая нетерпение, пробормотал я. — Чего вы хотите от меня?

Но вместо слов я услышал сдавленные рыдания.

— Этот золотоволосый ангел, посланный мне в утешение в дни моей старости, — дрожащим голосом проговорил он, когда сумел наконец взять себя в руки, — этот мальчик, так безжалостно и бессмысленно убитый сегодня Рамиро, был моим единственным сыном. Я готов на все, чтобы отомстить за его смерть, но я подумал, что если смогу привлечь вас на свою сторону, то, объединив наши усилия, мы заставим его заплатить сполна за содеянное. Только эта мысль поддерживала меня в последние часы и не дала мне сойти с ума от горя. О, Боже милосердный! Мой бедный мальчик! Какой ужасной смертью ты умер! Зачем только я жил так долго!

— Ваш сын страдал всего несколько мгновений, а Рамиро за совершенное им злодеяние уготовано место в аду на веки вечные, — только и нашелся я сказать, но для него это было, конечно, слабым утешением.

— Так что же, по вашему мнению, мне нужно сделать? — спросил я затем, пытаясь отвлечь его от жуткой сцены гибели Беппо, которая вновь и вновь вставала перед его мысленным взором и которая — в этом не было сомнений — не изгладится из его памяти до гробовой доски.

— Вы слышали, как Лампаньяни поддел Рамиро насчет трех курьеров, прибывших за одну неделю из Читта-ди-Кастелло в Чезену, и, возможно, помните его таинственную фразу о шляпе, которую он словно ненароком обронил перед самым уходом?

— Разумеется, — ответил я. — И я не только хорошо помню, что и как тогда было сказано, но и успел сделать из этого весьма любопытные выводы.

Старик недоуменно взглянул на меня.

— Я думаю, что письмо, которое курьер вручил сегодня Рамиро, служит лишь для того, чтобы убаюкать подозрения чересчур любопытных, — поспешил я пояснить свои слова. — Настоящее послание, то самое, ради которого и был отправлен курьер, спрятано в его шляпе — возможно, даже без его ведома.

Он посмотрел на меня так, словно я был волшебником.

— Мессер Боккадоро… — начал он.

— Мое имя Бьянкомонте, — поправил я его, — Ладдзаро Бьянкомонте.

— Каким бы ни было ваше имя, — ответил он, — ваша проницательность заслуживает всяческого уважения. Вы угадали добрую половину из того, что я хотел сообщить вам. Интересно послушать, что вы думаете о содержании этих секретных писем? Спросите свою интуицию.

— Когда хочешь узнать о содержании корреспонденции, которую хранят в такой тайне, лучше всего обратиться к здравому смыслу, — сказал я. — Нет ничего проще, чем начать фантазировать на сей счет, но я должен честно признаться, что не могу представить себе, какие узы связывают синьора Читта-ди-Кастелло и этого злодея Рамиро. Однако всем известно, что измена часто встречается там, где ее меньше всего ждут, и сближает самых, казалось бы, разных людей.

— Лампаньяни не был дураком, а повел себя глупо, — задумчиво произнес старик. — Он догадался о том же самом, что и вы. С каждым из посыльных Рамиро поступал следующим образом: его хорошо кормили и еще лучше поили, причем подавали ему самое крепкое, неразбавленное вино, после чего утомленный с дороги курьер засыпал, а Рамиро спускался на кухню, завладевал его шляпой и доставал оттуда письмо. Затем, как я полагаю, он писал ответ, прятал его обратно в шляпу и возвращал ее на место. А наутро проснувшемуся и ничего не подозревающему курьеру вручался, так сказать, официальный ответ, и он отправлялся в обратный путь.

Мариани сделал небольшую паузу и затем продолжал:

— Лампаньяни о чем-то подозревал и следил за Рамиро, чтобы убедиться в обоснованности своих подозрений. Но он слишком неосторожно обмолвился о своих открытиях и уже поплатился за это. Сейчас он лежит с кинжалом в груди, мертвый и холодный. Час назад Рамиро убил его, пока он спал.

Я невольно содрогнулся. Сколько же крови пролилось здесь! Неужели Чезаре Борджа не имеет ни малейшего представления о том, что творит в Чезене его губернатор?

— Бедняга Лампаньяни! — вздохнул я. — Упокой, Господи, его душу.

— Его место в аду, и я не сомневаюсь, что он уже горит в вечном огне, — равнодушно отозвался Мариани. — Он был негодяем еще почище, чем сам Рамиро, и теперь ему предстоит ответить за свои гнусные дела. Но хватит о Лампаньяни. Я пришел говорить не о нем.

Так вот, вернувшись после своего нового преступления, Рамиро велел мне отправляться спать. Проходя по коридору, я обратил внимание на широко распахнутую дверь в комнату Лампаньяни. Я заглянул туда и сразу понял, какая трагедия произошла там. Затем я вспомнил реплику Лампаньяни насчет шляпы и поспешил назад, на галерею, откуда хорошо виден весь зал. Рамиро там уже не было, и я предположил, что он пошел на кухню. Тут я подумал о вас и решил, что, наверное, могу рассчитывать на вашу по мощь. Дрожа от страха, я торопливо спустился вниз в зал, достал из буфета бутыль, из которой обычно поили вином курьеров, сорвал помечавшие ее печать и красный шнурок и поставил на стол вместо той бутыли, что подал Рамиро в его присутствии, перед тем, как он отослал меня.

Затем я спрятался на галерее и оттуда наблюдал за всем, что происходило в зале. Вскоре вернулся Рамиро, неся в руке шляпу. Он извлек письмо, стал читать, и его лицо буквально просияло от восторга. Он налил себе полную чашу вина и одним глотком осушил ее. За ней последовала другая чаша и третья — мессер Рамиро редко останавливался прежде, чем выпивал все до последней капли. Прикончив бутыль, он устроился в своем кресле поудобнее, словно решил поразмышлять над письмом, которое лежало перед ним на столе. Скоро он громко захрапел, и тогда я поспешил к вам.

Мариани замолчал, и вновь наступила пауза.

— И что же от меня требуется? — наконец спросил я. — Зарезать его, пока он спит?

Он покачал головой.

— В моих руках достаточно сил, чтобы сделать это самому, но после того, что он сотворил с моим мальчиком, такая смерть стала бы для него слишком легкой.

— Так что вы предлагаете?

— Если Рамиро действительно замышляет предательство, то предать он может только одного человека — Чезаре Борджа, а раз так, то неплохо было бы заглянуть в лежащее перед ним письмо и завладеть им.

— А что случится завтра, когда он проснется и обнаружит его отсутствие? Начнутся повальные обыски, пытки и казни, которые прекратятся только тогда, когда оно отыщется. Впрочем, незачем убеждать вас в этом — вы лучше меня знаете нрав губернатора Чезены.

— Только это и останавливает меня, — тяжело вздохнул он. — Если бы я знал, как переправить письмо Чезаре Борджа или как выбраться с ним сейчас из Чезены, я ни секунды не колебался бы. Армия Чезаре Борджа сейчас стоит в Фаэнце, до которой не более двенадцати часов пути верхом.[844] Увы, я не смогу выехать раньше, чем настанет утро, но к этому сроку о пропаже станет известно и никому не будет позволено покидать крепость.

— Что ж, значит, надо сделать так, чтобы он не заметил исчезновения письма, а на это очень трудно уповать, — сказал я.

Мы опять замолчали.

— Как вы считаете, он еще спит? — поинтересовался я.

— Наверняка, — утвердительно кивнул Мариани.

— Кто-нибудь может случайно увидеть нас, если мы сейчас отправимся на галерею?

— Это исключено. В такое время в Чезене бодрствуют одни часовые.

— Тогда идемте и посмотрим, что можно предпринять, — сказал я, вставая. — Может быть, там, на месте, нам скорее удастся что-то придумать.

Я направился к двери. Мариани подхватил свой фонарь и последовал за мной, стараясь идти мягко и бесшумно.

Глава 18

ПИСЬМО
Мы на цыпочках прокрались вдоль коридора в сторону галереи, венчающей банкетный зал. Благополучно достигнув ее, мы притаились в темноте и прислушались — ни один звук не нарушал царившую в замке тишину.

Осторожно опершись о крепкие дубовые перила, ограждавшие галерею, я заглянул вниз. Там все было черно, и лишь в центре зала, вокруг стола с двумя горевшими на нем свечами, образовался небольшой оазис света. У стола, уронив голову на грудь, неподвижно сидел Рамиро, а перед ним лежала какая-то бумага, которая, как я догадался, и являлась интересующим нас письмом. Если не задумываться о последствиях, то завладеть им сейчас не составляло никакого труда, но это был бы поступок не только неосмотрительный, но и опасный.

Требовалось срочно что-то придумать, однако, признаюсь, поначалу я почувствовал себя совершенно обескураженным. Рядом с собой я слышал напряженное дыхание Мариани, драгоценные минуты уходили одна за другой, и я уже собирался признать свое поражение, как вдруг меня осенила неожиданная идея. Я попросил Мариани принести мне другой лист бумаги, примерно такого же размера, как тот, что лежал на столе перед Рамиро. Старик молча кивнул головой и, осторожно ступая, исчез в темноте коридора.

Рамиро тем временем громко захрапел, и я начал не на шутку опасаться, как бы его не разбудил его же собственный храп. Впрочем, Мариани отсутствовал недолго. Я буквально выхватил лист бумаги из руки сенешаля и, игнорируя его расспросы — не время было заниматься объяснениями, когда каждая секунда была на счету, — поспешил к лестнице и ринулся вниз.

Но не зря пословица гласит: «Торопись медленно». Преодолев пару ступенек, я пропустил третью, сделал резкое движение, и колокольчики на моем колпаке предательски звякнули. Я замер, до боли сжав зубы и затаив дыхание. На верху Мариани предупреждающе зашипел на меня, только увеличивая этим мое смятение. Надо же было оказаться таким дураком, чтобы забыть про колокольчики, обругал я себя, боясь даже подумать о последствиях своей оплошности.

Слава Богу, Рамиро даже не шелохнулся в своем кресле. Однако я подумал, что не стоит искушать судьбу, и решил сначала избавиться от этого проклятого колпака. Кто знает, вдруг мне потребуется быстро и бесшумно скрыться отсюда; в таком случае, звяканье колокольчиков непременно выдало бы меня.

Я поднялся на галерею, к неописуемому удивлению и испугу Мариани, который успокоился лишь тогда, когда я сказал ему о причине своего возвращения, мы вместе углубились в коридор, и там он помог мне стащить с головы колпак.

Попросив его отнести колпак в мою комнату, я вернулся к лестнице и вновь начал спускаться, на сей раз без всякой спешки, тщательно выбирая, куда поставить ногу. Рамиро сидел спиной ко мне, а справа от меня находился высокий буфет — тот самый, откуда мальчик доставал вино, — который мог послужить мне прикрытием в случае опасности. Секунду постояв в нерешительности у подножия лестницы, я медленно двинулся вперед. Густо устилавшие пол камыши заглушали звуки моих шагов, и, пройдя половину расстояния, я почувствовал себя увереннее. Но, на свою беду, в полутьме я не заметил табуретку, неизвестно как оказавшуюся на моем пути, и с грохотом опрокинул ее. Думаю, что, раздайся над моим ухом пушечный выстрел, мои до предела натянутые нервы спокойнее отреагировали бы на это. Обливаясь липким ледяным потом, я упал на четвереньки и неподвижно замер, не осмеливаясь даже дышать.

Храп резко оборвался. Рамиро поднял голову и лениво, словно нехотя, повел ею из стороны в сторону, словно желая выяснить, что же разбудило его. И прошло еще несколько ужасных мгновений, прежде чем я услышал его ровное, глубокое дыхание, говорившее о том, что он задремал. Но я не стал спешить и ждал еще не меньше десяти минут, наверное показавшихся Мариани вечностью, пока вновь не услышал раскатистый храп Рамиро.

Затем я осторожно поднялся с пола и медленно прокрался к столу. На сей раз я благополучно достиг своей цели, и молча, словно призрак, встал рядом с Рамиро, глядя на него сверху вниз.

Он тяжело дышал во сне, его лицо побагровело от выпитого, губы омерзительно кривились, и спутанные пряди рыжих волос в беспорядке спадали на мокрый от пота лоб. У него на поясе, в соблазнительной близости от меня, висел длинный кинжал, и неудивительно, что у меня возникло сильное желание воспользоваться им. Очистить мир от такого чудовища являлось, без сомнения, богоугодным делом, но что могла принести мне смерть Рамиро? Скорее всего, только верную гибель от рук его товарищей, а это никоим образом не устраивало меня теперь, когда жизнь для меня словно начиналась заново и была полна надежд и обещаний. Письмо — если наши предположения о его содержании подтвердятся — могло оказаться куда более действенным оружием. Я огляделся по сторонам и хорошенько прислушался. В замке царила полная тишина, нарушаемая лишь размеренными шагами часового во дворе, но мне казалось маловероятным, чтобы он по собственной инициативе, не имея на то приказания Рамиро, осмелился заглянуть сюда.

Я решил, что, пока Рамиро спит, я могу считать себя в относительной безопасности. Поэтому я пристроился за спиной Рамиро — такая позиция, по моему мнению, давала мне больше преимуществ в том случае, если он вдруг начнет пробуждаться, — выгнул шею и вперил взгляд в письмо, самый краешек которого был зажат у него между пальцев. Разобрать, что было написано там, не составляло для меня большого труда: я всегда отличался превосходным зрением, а Вителоццо Вителли обладал крупным, ясным почерком. Затаив дыхание, я принялся читать письмо, содержание которого я хорошо помню и по сей день, по прошествии стольких лет.

«Достопочтенный Рамиро, — было написано в нем. — Я получил ваш ответ на отправленное мною письмо, и меня очень обрадовало, что вам удалось найти человека, который нам так нужен. Пусть же он готовится к действиям — решающий час приближается. Сразу после наступления Нового года Чезаре Борджа собирается отправиться на юг и по дороге намерен посетить Чезену, чтобы на месте расследовать выдвинутые против вас обвинения в злоупотреблении властью. Как видите, обстоятельства вынуждают вас самым решительным образом позаботиться о собственной безопасности. Надеюсь, вы не обманете наших ожиданий и будете достойны обещанной вам награды. Намеченный герцогом визит в Чезену как нельзя более благоприятен для осуществления наших планов. Да укрепит Господь руку вашего арбалетчика и направит его стрелу точно в цель. Я верю, что вся Италия с облегчением вздохнет, избавившись наконец от власти тирана. Кланяюсь вашему превосходительству и с нетерпением жду от вас известий.

Вителоццо Вителли».

Итак, наши подозрения полностью подтвердились. Заговор действительно существовал и был нацелен против самого герцога Валентино. В обладании этим письмом заключалось спасение и для мадонны Паолы, и для меня, надо было всего лишь благополучно доставить его Чезаре Борджа.

Я шагнул к столу, быстрым и бесшумным движением схватил письмо со стола, вновь отступил назад и замер. Рамиро, как ни в чем не бывало, продолжал храпеть; выждав еще несколько секунд, я сделал пару шагов в сторону, стараясь не шуршать, сложил письмо и сунул его себе в пояс. Я достал из-за пазухи чистый лист бумаги, которым снабдил меня Мариани, и, вернувшись к столу, положил его точно на то же место, где находилось письмо, разве что, из опасения разбудить Рамиро, не вложил лист ему в руку.

Внутренне перекрестившись и затаив дыхание, я приступил затем к самой трудной части моего отчаянного предприятия. Я взял с подсвечника свечу, поджег с угла бумагу и положил свечу на стол. Я надеялся, что мессер Рамиро, проснувшись, придет к выводу, что именно ее падение вызвало пожар на столе.

Пламя быстро пожирало бумагу и приближалось к руке спящего Рамиро. Если я хотел успеть добраться до галереи незамеченным, мне следовало бы уже находиться на лестнице, но сперва я должен был убедиться в том, что огонь сделал свое дело, — иначе все наши хлопоты оказались бы напрасными.

Вот пламя лизнуло пальцы Рамиро; медлить было нельзя, и я быстрыми, бесшумными шагами направился к лестнице. Но я не успел преодолеть и половины расстояния, отделявшего меня от нее, как за моей спиной раздался громкий крик боли. Я тут же упал на колени и притаился на полу, успев лишь подползти поближе к буфету. Тряся обожженной рукой и дико озираясь, Рамиро вскочил на ноги. Его взгляд остановился на обуглившейся бумаге и лежавшей на столе свече; секунду он тупо глядел на них, затем одним движением смахнул пепел со стола на пол и рухнул обратно в кресло.

— Дьявольщина! — вполголоса выругался он. — Хорошо, что я успел несколько раз прочитать его. Впрочем, уж лучше ему было сгореть, чем попасться на глаза кому-нибудь, пока я спал.

Эта мысль, однако, насторожила его. Он встал с кресла, взял в руку свечу и, высоко подняв ее над головой, внимательно огляделся по сторонам. Сколь слабым ни был свет свечи и сколь густой ни была тень там, где я прятался, он, однако, сумел каким-то образом заметить что-то показавшееся ему подозрительным возле буфета и, удивленно вскрикнув, сделал шаг в мою сторону.

Я не стал ждать, пока он приблизится ко мне и отрежет путь к отступлению, тем самым лишив меня всякой надежды на спасение. Я решительно поднялся с пола и с безграничной наглостью назвал себя:

— Это всего лишь я, ваше превосходительство, Боккадоро.

Он уставился на меня своими полупьяными глазами, настолько ошеломленный моей дерзостью, что на время, казалось, лишился дара речи.

— Что тебе здесь надо? — наконец спросил он, и в его голосе смешивались недоумение, гнев и угроза.

— Мне захотелось пить, ваше превосходительство, — ловко солгал я. — Мне захотелось пить, и я вспомнил о буфете, в котором у вас хранится вино.

Стоя в шести шагах от меня, он продолжал сверлить меня угрюмым взглядом, словно пытаясь определить, насколько правдивым можно считать мой ответ.

— Если это так, то почему ты прятался? — хитро прищурившись, задал он новый вопрос.

— Одна из свечей на вашем столе упала и разбудила вас, — пояснил я. — Я испугался, что мое присутствие может вас рассердить.

— Ты не подходил к столу? — продолжал он допытываться. — Ты не видел бумагу, которую я держал в руке? О нет, черт побери! На сей раз я не стану рисковать. Ты родился под несчастливой звездой, шут. Даже если ты говоришь чистую правду, ты выбрал неподходящее время, чтобы прийти сюда, и это для тебя плохо кончится.

С этими словами он швырнул свечу на стол и резко выхватил свой кинжал. Помощи ждать было неоткуда — на притаившегося наверху Мариани рассчитывать не стоило. Однако я подумал, что, если, опередив этого пьяного бандита, мне удастся раньше него подняться на галерею, тогда я успею передать письмо Мариани, и моя смерть окажется не напрасной. Чезаре Борджа отомстит за меня, и мадонне Паоле, по крайней мере, не будет угрожать опасность попасть в грязные лапы Рамиро. Пусть только Мариани доберется до Фаэнцы, и через сутки, не позднее, тело мессера Рамиро дель Орка затрепещет на той жуткой балке, которую он цинично окрестил своим флагштоком.

Странная, неистовая радость охватила все мое существо: как бы то ни было, я сумел перехитрить Рамиро, и он ни на секунду не усомнился, что сгоревшая бумага, пепел которой он обнаружил на своем столе, являлась письмом Вителли. Он опасался, что я прочитал его, но ему даже в голову не пришло, что письмо можно было подменить.

Надо было действовать без промедления, и, прежде чем Рамиро сделал первый шаг ко мне, я уже мчался громадными прыжками по направлению к лестнице. Изрыгая проклятия и тяжело дыша, он устремился вслед за мной, и я немало подивился скорости, которую он сумел развить, несмотря на обилие выпитого и на свои внушительные габариты. Тем не менее расстояние между нами увеличивалось, и я подумал, что если у Мариани хватит присутствия духа дождаться меня возле коридора, нам еще удастся поквитаться с этим злодеем Рамиро, пускай даже мне придется заплатить за это своей жизнью. Увы, моим надеждам не суждено было сбыться. В темноте я опять оступился на лестнице и чуть было не упал. Желая наверстать упущенное, я изо всех сил рванулся дальше, но, не успев толком восстановить утраченное равновесие, споткнулся еще раз и во весь рост растянулся на лестнице. В следующее мгновение я услышал торжествующий рев Рамиро. Его пальцы мертвой хваткой сомкнулись на моей лодыжке, меня грубо потащили вниз, и моя голова прилежно пересчитала все ступеньки, оказавшиеся у нее на пути. Наконец я очутился на покрытом камышом полу, полуоглушенный и каждое мгновение ожидавший смерти, сколь неминуемой, столь же и бесполезной. Рамиро наклонился надо мной и занес кинжал.

— Тебе конец, падаль, — презрительно прохрипел он.

— Пощадите, — еле слышно выдохнул я. — Я ни в чем не виноват.

Он злорадно рассмеялся, не спеша с ударом и продлевая мою агонию ради своего пьяного удовольствия.

— Не забудь попросить Небеса позаботиться о твоей душе, — с издевкой в голосе произнес он.

И тут меня осенило. В это роковое мгновение мне показалось, что у меня еще остается шанс уцелеть, и я ухватился за него, как утопающий хватается за соломинку.

— Пожалейте меня! — взмолился я. — На мне есть нераскаянный смертный грех.

Совсем недавно этот отъявленный злодей хвастливо заявлял, что не боится ни Бога, ни дьявола. Но он явно преувеличивал. Не знаю, вспоминал ли он когда-нибудь Спасителя и первые уроки благочестия, которые получил еще в детстве, — подумать только, даже такое чудовище, как Рамиро дель Орка, когда-то был игравшим на коленях матери младенцем! — однако боязнь вечных мук глубоко укоренилась у него в сердце, так же как и неосознанное благоговение перед церковными канонами. Он мог, не моргнув глазом, швырнуть проявившего неловкость юного пажа в огонь, не испытывал ни малейших угрызений совести, пытая и убивая ни в чем неповинных людей, но даже у такого головореза, как он, не хватило духу отправить на тот свет не примирившегося с Богом грешника. Секунду помедлив, он с явной неохотой опустил руку.

— Где сейчас я найду тебе попа? — недовольно пробрюзжал он. — Крепость Чезены — не монастырь. Хорошо, я подожду, пока ты сам не покаешься в своих согрешениях. Но это все, на что ты можешь рассчитывать. И не мешкай — мне уже давно пора спать. Даю тебе пять минут, чтобы очистить свою совесть.

Итак, мне удалось получить краткую отсрочку, но вместо того, чтобы собраться с мыслями и обратиться с молитвой к Богу, как он советовал мне, я попытался отговорить его от преступного замысла.

— Я жил не слишком праведной жизнью, — горячо возразил я, — и вряд ли протиснусь в рай сквозь столь узкие врата. Мы ведь оба христиане и живем надеждой на спасение. Умоляю вас, не дайте моей бессмертной душе погибнуть в геенне огненной.

Он, казалось, помимо своей воли прислушивался к моим словам, а я тем временем продолжал закреплять достигнутый успех, объясняя свое появление в зале сильной жаждой, которая якобы терзала меня. Конечно, в столь критическую минуту, находясь на волосок от гибели, не следовало ложно клясться, поскольку я рисковал предстать перед Создателем с отягченной еще одним грехом душой, но у меня не оставалось иного выбора. Внимая моей болтовне, Рамиро немного поостыл, но это ничуть не улучшило моего положения, поскольку вместе со спокойствием к нему вернулась его привычная жестокость.

— Может быть, ты и не врешь, — напоследок заявил он, вкладывая кинжал в ножны. — И потом, я ведь обещал, что убью тебя не раньше, чем удостоверюсь в лживости твоего языка. Ночку ты посидишь под стражей, а утром мы обстоятельно допросим тебя.

Искра надежды, затеплившаяся было у меня в груди, погасла, как будто на нее дохнул ледяной порыв ветра. Я сразу понял, что завтра меня будут пытать не столько ради того, чтобы заставить сказать правду, сколько ради развлечения, и только поэтому сейчас меня решили пощадить. Рамиро громко позвал часового, мерная поступь которого доносилась до нас со двора крепости, и тот немедленно появился в зале.

— Отведи этого мерзавца наверх, хорошенько запри дверь и принеси ключ мне, — велел ему Рамиро.

В сопровождении часового я вновь вернулся к себе в каморку, где мне предстояло провести свою последнюю ночь. Я не сомневался, что спасти меня теперь может только чудо, но, увы, времена чудес давно миновали, и мне оставалось только глубоко сожалеть об этом.

Не зря говорят, что неопределенность — самое тяжелое испытание, выпадающее на долю человека. За те долгие, показавшиеся мне бесконечными, ночные часы, что я провел в тишине и одиночестве, лежа в полной темноте на своей кровати, я, как никто другой, успел удостовериться в справедливости этого утверждения. Где Паола? Что с ней случилось? Почему люди Рамиро не нашли ее? Сотни подобных вопросов теснились у меня в голове, не давая мне ни минуты покоя.

Легкий стук в дверь прервал мои мрачные раздумья. Наконец-то пришел Мариани, сразу догадался я. Я проворно спрыгнул с кровати и прошептал в замочную скважину:

— Кто там?

— Это я, Мариани, сенешаль, — донесся до меня из-за двери приглушенный старческий голос. — У меня нет ключа.

Я едва сдержался, чтобы не застонать.

— Письмо у вас? — вновь раздался голос Мариани.

— У меня, — подтвердил я.

— Что в нем?

— Сведения о заговоре против герцога. Их с лихвой хватит, чтобы отправить Рамиро на виселицу.

Я услышал за дверью неопределенный звук, напоминавший вздох облегчения и радости одновременно.

— Вы сможете передать мне письмо под дверью, — после короткой паузы проговорил Мариани. — Там, внизу, большая щель.

И действительно, под дверью без труда пролезла бы вся моя рука. Я просунул под дверь письмо, и Мариани с жадностью схватил его, почти вырвав из моих пальцев.

— Не падайте духом, — на прощанье сказал он, пытаясь подбодрить меня. — Утром я постараюсь выбраться из Чезены и поскачу прямо в Фаэнцу. Если я застану там герцога, то уже ночью он прибудет сюда. Постарайтесь продержаться до этого срока, любыми способами тяните время, и все будет в порядке.

— Я сделаю все, что смогу, — пообещал я. — Даже если он убьет меня до приезда Чезаре, я умру с легким сердцем, зная, что скоро буду отомщен.

— Да хранит вас Господь, — с чувством произнес он.

— Господь да исправит ваш путь, — с еще большим чувством отозвался я, вслушиваясь в быстро удалявшиеся по коридору шаги сенешаля.

Я провел тревожную, бессонную ночь, но и утро не принесло мне облегчения. Совсем наоборот, мое моральное состояние, пожалуй, даже ухудшилось, поскольку с наступлением рассвета я начал всерьез волноваться за Мариани, опасаясь, как бы непредвиденные обстоятельства не помешали ему исполнить свой замысел.

Конечно, подобная мнительность являлась следствием огромного нервного напряжения, в котором я жил последние двое суток, но от этого мне было ничуть не легче, и если я тогда не сошел с ума, то лишь по безмерному милосердию Божьему. Я нашел утешение в размышлениях, которые кому-то могут показаться до смешного наивными: я решил, что, будучи пленником, не обязан больше носить шутовской наряд. Это открытие чрезвычайно обрадовало меня, и вам, мои читатели, трудно представить себе, с каким упоением я сорвал с себя пелерину и разноцветные штаны и вновь облачился в длинную куртку из толстой бычьей кожи, заменявшую мне камзол, бордового цвета штаны и натянул высокие кожаные сапоги; сколь бы скромными ни были мои одежды, я гордился ими тогда, наверное, больше, чем король — своей горностаевой мантией.

Уже перевалило за полдень, когда мое одиночество было нарушено солдатом, объявившим, что губернатор Чезены желает видеть меня. Я сидел возле зарешеченного окна, погрузившись в созерцание унылого заснеженного пейзажа, — снег всегда оказывал на меня поистине магическое воздействие, заставляя вновь и вновь до мельчайших подробностей переживать нашу первую встречу с мадонной Паолой, — однако без промедления встал и с замирающим сердцем спустился в зал, где меня уже ждали.

За столом с неубранными остатками обеда сидели Рамиро дель Орка и с полдюжины его офицеров, по одному виду которых можно было догадаться, что они наверняка достойны своего капитана. Здесь же находились также несколько стражников и двое палачей в кожаных фартуках, которые неподвижно стояли возле предназначенных для пытки блоков со свисавшими с них веревками. В воздухе витали ароматы всевозможных яств и вин. Я оглянулся по сторонам, ища глазами Мариани, но его нигде не было видно, и у меня на душе немного полегчало. Дай Бог, чтобы он уже приближался к Фаэнце.

Рамиро с довольной улыбкой оглядел меня, вероятно предвкушая удовольствие, которое он получит после сытной трапезы. На мой новый костюм он как будто не обратил ни малейшего внимания.

— Мессер Боккадоро, — увещевающим тоном начал он, когда я остановился перед ним, — прошлой ночью произошло событие, обстоятельства которого для меня до сих пор остаются невыясненными. С этого я и собирался начать сегодняшний допрос, но есть еще одно, не менее важное для меня дело. Я прошу тебя рассказать о нем всю правду без утайки. Мне очень не хотелось бы выдавливать из тебя необходимые признания пыткой. Ты, наверное, догадываешься, что сейчас я говорю о таинственном исчезновении мадонны Паолы ди Сантафьор. Вчера ты попробовал убедить меня в том, что тебе ничего не известно о ней, и я почти поверил тебе. Но позже меня охватили сомнения в твоей искренности. Ходят упорные слухи, что мадонна Паола отнюдь не умерла, и я надеялся разыскать ее. К сожалению, сегодня утром мои люди вновь вернулись с пустыми руками.

— И слава Богу! — не удержался я от язвительного замечания.

Он нахмурился и злобно ухмыльнулся.

— Однако капитан Луканьоло и с ним еще двое солдат продолжают прочесывать местность возле Каттолики, и, пока они заняты своим делом, я решил провести здесь собственное расследование. Итак, отвечай мне: где сейчас находится мадонна Паола?

— Вы напрасно стараетесь, мессер Рамиро, — пренебрежительно отозвался я. — Мне решительно ничего не известно о ее местонахождении. Я готов поклясться в этом.

— Скажи мне хотя бы, где ты оставил ее, — настаивал Рамиро.

Я отрицательно покачал головой.

— Даже если бы похищение мадонны Паолы было моих рук делом, неужели вы думаете, что я по своей воле признался бы вам? — с откровенным презрением спросил я. — Занимайтесь поисками сколько душе угодно — я уверен, все они окажутся столь же бесплодными, как и этот допрос.

Вот так я пытался, по совету Мариани, тянуть время. Я знал, что поступаю глупо и неосмотрительно, но даже страх перед Рамиро не мог заставить меня сдерживаться.

Офицеры Рамиро многозначительно переглянулись — все ждали, как он отреагирует на столь смелое выступление.

Рамиро слегка улыбнулся и неторопливо поднял руку, делая знак палачам. Грубые руки схватили меня сзади за плечи, сдернули камзол, оборвав при этом шнурки, которыми он был стянут, и поволокли меня к дыбе. Быстрыми, точными движениями палачи привязали мои запястья к перекинутым через блоки веревкам. Я ждал, что механизм вот-вот придет в движение и все мое тело пронзит невыносимая боль, но, видимо, здесь, в замке Чезены, пытка ожиданием являлась важной и неотъемлемой частью допроса. С изысканностью гурмана, наслаждающегося как ароматом поданного ему блюда, так и его вкусом, Рамиро испытывал удовольствие не только от созерцания мучений своих жертв, — не меньшим наслаждением для него являлось сломить их морально, уничтожить саму способность сопротивляться. Поэтому он пристально наблюдал за мной, стараясь не пропустить малейших признаков слабости в моем поведении. Возможно, я слегка побледнел, однако сумел бесстрашно выдержать его свирепый взгляд.

— Боккадоро, в последний раз я хочу напомнить тебе о последствиях твоего упрямства, — медленно проговорил Рамиро — он был явно раздосадован моим хладнокровием, но не терял надежды запугать меня. — Рано или поздно мы узнаем от тебя все, что нам нужно. Имеет ли значение, когда это случится: после первого подъема, после второго или после третьего? Так не лучше ли сказать обо всем сразу, пока у тебя все кости целы? Или, быть может, ты хочешь навсегда остаться калекой?

Снаружи, со двора замка, до нас донеслось цоканье копыт. «Неужели это Чезаре?» — мелькнула у меня мысль, и все мое существо затрепетало от безумной надежды. Впрочем, она погасла так же быстро, как и вспыхнула: я отнюдь не собирался тешить себя иллюзиями; находясь на пороге смерти, я прекрасно сознавал, что при самом благоприятном стечении обстоятельств герцог прибудет в Чезену не ранее полуночи, то есть еще через десять — двенадцать часов. Шум привлек внимание Рамиро, и он велел одному из стражников узнать о его причине. Но прежде, чем тот успел пошевелиться, дверь распахнулась, и мы увидели Луканьоло, изможденного и забрызганного грязью с головы до пят. Сгорая от нетерпения, Рамиро вскочил со своего кресла и бросился ему навстречу.

— Ну? — задыхаясь от волнения, спросил он. — Что?

— Мы нашли ее, ваше превосходительство, — едва ворочая от усталости языком, ответил Луканьоло.

Мне показалось, что я окаменел, услышав эти слова, и от моей былой уверенности не осталось и следа.

— После того как мы понапрасну обшарили окрестности в указанном вами районе, — продолжал тем временем Луканьоло, — я взял на себя смелость перенести поиски в саму Каттолику. Там мы без большого труда разыскали ее, и сейчас она здесь.

Должно быть, я бредил. Это немыслимо, пытался уверить я сам себя. Произошла какая-то ошибка. Луканьоло, должно быть, привез какую-нибудь деревенскую девушку, которую случайно принял за мадонну Паолу. Но в эту минуту дверь в зал вновь распахнулась, и я увидел насмерть перепуганную Паолу, которую поддерживали под руки двое солдат. Издав нечленораздельный звук, чем-то напоминавший довольное ворчание сытого медведя, Рамиро направился к ней, но ее взгляд скользнул ему за спину и остановился на несчастном полуобнаженном пленнике, которого лишь по счастливой случайности не начали пытать до ее появления. И я заметил, что ее голубые глаза еще больше потемнели от страха, когда в этом пленнике она узнала меня.

Глава 19

ОБРЕЧЕННЫЙ
Мне показалось, что комната и все находившиеся в ней люди превратились в некое туманное образование, в котором, как два солнца, ослепительно сияли огромные глаза Паолы. Где-то на краю этого зыбкого, расплывчатого мира смутно маячил низко согнувшийся в поклоне Рамиро, и словно издалека до меня донесся его голос:

— Мадонна, я не знаю, как благодарить Небеса. Ваше исчезновение давало мне самые веские основания для беспокойства, и теперь я бесконечно счастлив, что вижу вас целой и невредимой.

Что-то неестественное слышалось в его лицемерно-слащавых интонациях. С таким же успехом теленок мог бы попытаться сымитировать щебетание певчего дрозда. Однако не сводившая с меня глаз мадонна Паола не обратила на него ни малейшего внимания; она как будто не замечала его. Ее губы слегка приоткрылись, и с них сорвалось одно-единственное слово:

— Ладдзаро!

Рамиро резко повернулся в мою сторону и нахмурился. Он словно почуял, насколько важно для него сейчас предстать перед мадонной в выгодном свете.

— Освободить его, — рявкнул он, и палачи немедленно повиновались его приказу.

— Вы пытали его! — вскричала она, и теперь в ее голосе звенели гнев и возмущение. — Вы пожалеете об этом, мессер Рамиро, когда о вашем самоуправстве станет известно синьору Чезаре Борджа.

Ах, если бы она вела себя более сдержанно! Я готов был крикнуть ей через весь зал, чтобы она остерегалась откровенничать с Рамиро. Сама того не желая, она помогала ему захлопывать ловушку, в которой я оказался. Рамиро тоже почуял это и беззаботно рассмеялся, отвечая ей:

— Мадонна, вы ошибаетесь. Мы не пытали его, хотя, не стану отрицать, как раз собирались заняться этим. Но своим неожиданным появлением вы спасли его — ведь мы требовали от него указать только лишь место, где вы скрывались, и ничего больше.

— Пытка оказалась бы напрасной, — с презрением ото звалась она. — Ладдзаро Бьянкомонте никогда не выдал бы меня. Впрочем, он и не смог бы этого сделать: после того как ваши люди обыскали хижину, где я пряталась, я отправилась в Каттолику, наивно полагая, что окажусь там в большей безопасности.

Ну вот, она сама и рассказала все, что ему было нужно. Однако Рамиро захотелось лишний раз удостовериться в этом, и он продолжил свою игру.

— В таком случае, его стоило пытать хотя бы потому, что он бросил вас на произвол судьбы в этой лачуге. Мадонна, я содрогаюсь при одной мысли о том, что могло произойти с вами в отсутствие этого негодяя.

Он лукаво взглянул в мою сторону и по-фарисейски ухмыльнулся.

— Не смейте называть его негодяем, — возмутилась она, и я едва не застонал, видя, с какой настойчивостью она подталкивала меня к пропасти. — Он не бросил меня. Нас ожидало дальнее путешествие, и, чтобы подготовиться к нему, он был вынужден ненадолго оставить меня. Не его вина в том, что случилось со мной… — удрученно закончила она.

— О чем вы говорите, мадонна? — с наигранным беспокойствам воскликнул Рамиро.

— О чем? — переспросила она. — И вы еще задаете подобные вопросы? Боже мой, что может быть хуже, чем угодить в лапы Рамиро дель Орка и его головорезов?

— Мадонна, вы, наверное, понимаете, что находитесь среди друзей. Зачем же так отзываться о нас? Но вы, я вижу, едва стоите на ногах, — озабоченно добавил он и сделал приглашающий жест в сторону стола. — Может быть, вы выпьете немного вина?

— Я боюсь отравиться, — холодно ответила она.

— О, зачем же проявлять такое жестокосердие, мадонна? Почему вы не хотите довериться мне? — возопил Рамиро, как если бы слова Паолы уязвили его до глубины души. — В последние два дня я буквально места себе не находил, размышляя о вас.

Ее лицо слегка зарделось румянцем и рот презрительно искривился.

— О да, — ехидно согласиласьона, — нетрудно представить себе, как вы перепугались, когда обнаружили пустой гроб и убедились, что ваш замысел сорвался.

— Неужели вы не простите мне маленькую хитрость, пойти на которую меня подвигло исключительно восхищение вами? — с деланным раскаянием в голосе взмолился он, и я подумал, что Рамиро-влюбленный представляет собой зрелище куда более отвратительное, чем Рамиро-палач.

Она отшатнулась от него, словно увидела перед собой поднявшую голову змею, румянец увял на ее щеках так же быстро, как и появился, и в глазах отразился смертельный испуг. О Боже! Мог ли я стоять и спокойно смотреть, как оскорбляют женщину, которая для меня была дороже всего на свете, которую я боготворил, словно ангела во плоти? Конечно, нет. Один точный удар — и мессер Рамиро заплатит жизнью за нанесенное оскорбление. О себе я в тот момент не думал. Слепая ярость овладела всем моим существом, и жажда мщения вытеснила все прочие соображения, подавив, казалось, даже инстинкт самосохранения. И прежде, чем кто-либо из присутствующих успел помешать мне или хотя бы просто догадался о моих намерениях, я бесшумно, как пантера, устремился на стоявшего ко мне спиной губернатора Чезены.

В несколько прыжков я преодолел разделявшее нас расстояние, схватил ничего не подозревавшего Рамиро за шею и, упершись коленом ему в позвоночник, свалил его с ног. Я упал вместе с ним, но еще прежде, чем его грузное тело коснулось пола, мои пальцы сомкнулись на рукоятке его кинжала. Молниеносным движением я выхватил кинжал из ножен и ударил им Рамиро в грудь, прямо в сердце. Раздался громкий треск, и я похолодел от ужаса, внезапно осознав, что ничего не добился своим отчаянным поступком: лезвие кинжала сломалось о кольчугу, которую этот трусливый негодяй носил под камзолом, и в моей руке осталась лишь бесполезная бронзовая рукоятка, богато украшенная самоцветами.

За своей спиной я услышал топот торопящихся ног и звон стали. Мадонна Паола душераздирающе вскрикнула, и если бы не ее решительность, эти впечатления наверняка остались бы последними в моей жизни. Она успела закрыть меня своим телом, и только поэтому обнаженные солдатами Рамиро мечи не пронзили меня насквозь. В следующую секунду я почувствовал у себя на горле железную хватку Рамиро. Легко, словно пушинку, он отшвырнул меня в сторону и, склонившись надо мной, мрачно ухмыльнулся мне в лицо. Затем он схватил меня за воротник камзола, резко выпрямился и грубо поставил меня на ноги.

— Заприте мерзавца в его каморке, — отрывисто бросил он стражникам. — Он еще понадобится мне. Мы побеседуем с ним чуть позже.

— Мессер Рамиро, — послышался дрожащий от испуга голос мадонны Паолы, — он пошел на это из-за меня. Неужели теперь ему предстоит умереть?

Он не сразу ответил ей. Сперва он проводил взглядом потащивших меня к лестнице солдат, словно желая убедиться в том, что его приказание выполняется, и лишь затем с дьявольской улыбкой на лице поклонился Паоле и сказал: — Это нам еще предстоит выяснить, мадонна. Но я не так жесток, как меня любят изображать мои недруги, и всегда прислушиваюсь к ходатайствам за своих пленников.

Не дожидаясь от нее ответа, он велел моим стражникам остановиться, широким шагом подошел ко мне и встал передо мной, уперев руки в бока.

— Боккадоро, — сказал он, злобно сверля меня глазами, — вспомни, какому наказанию я обещал подвергнуть тебя, если выяснится, что именно ты оказался раньше нас в церкви Святого Доминика и похитил мадонну Паолу. Тебе дважды удалось перехитрить Рамиро дель Орка, но никто в этом мире не может похвастаться тем, что сумел сделать это трижды. Иди и постарайся примириться с Богом, потому что на закате — не позднее, чем через час — тебя повесят. Впрочем, у тебя есть шанс сохранить свою жизнь, и если она тебе хоть немного дорога, я советую тебе хорошенько помолиться, чтобы фортуна оказалась благосклонна к тебе.

Вместо ответа я лишь слегка склонил голову в знак того, что понял его. Он повелительно махнул рукой стражникам, и те повели меня вверх по лестнице. Уже сворачивая с галереи в коридор, я в последний раз мельком взглянул вниз и увидел обессиленно опустившуюся в кресло мадонну Паолу и услужливо склонившегося над ней Рамиро дель Орка. Он в чем-то убеждал ее, но я не мог разобрать ни слова за шумом, который производили его офицеры и солдаты, торопливо покидавшие зал.

Глава 20

ВЕЧЕР
Мне приходилось слышать о том, насколько спокойно ведут себя мужественные и храбрые люди, когда их судьба решена. Пока надежда на спасение окончательно не угаснет в их сердцах, они могут слезно молить о пощаде, проявлять всевозможные признаки слабости и даже превратиться в трусов и предателей, но как только исчезают последние сомнения, их состояние коренным образом меняется и в их душах воцаряются мир и покой. По милости Небес они получают возможность осознать, сколь ничтожна и скоропроходяща жизнь, и, прощаясь с ней, успевают примириться с неизбежностью смерти, что, если рассуждать философски, для человека куда более важно, чем любая ее отсрочка.

Я никоим образом не могу назвать себя трусом, однако должен признать, что никогда не испытывал более сильных душевных мучений, чем в тот час, который мне пришлось провести в одиночестве в своей комнате, дожидаясь, пока Рамиро соизволит вновь вызвать меня к себе, чтобы окончательно решить мою судьбу. Конечно, главной причиной тому были мучительные раздумья о мадонне Паоле: теперь, когда она оказалась во власти Рамиро дель Орка и его своры, страшно было даже представить, какая участь могла ожидать ее. Я уверен: если бы не мысли о ней, мое настроение было бы совершенно иным, пожалуй, даже беззаботным. Поверьте, я ничуть не преувеличиваю, вовсе нет — ведь я смог бы найти немалое утешение в том, что торжество Рамиро будет недолгим, а его кончина окажется неизмеримо более ужасной, чем моя собственная. Но стоит ли долго распространяться об этом? В конце концов, моя цель — описание перипетий жизни Ладдзаро Бьянкомонте, более известного под кличкой Боккадоро, Златоустый Шут, но уж никак не исследование его философии, из которой читатель вряд ли сумеет извлечь пользу для себя, так что не лучше ли ее совсем опустить?

Окна моей комнаты выходили на запад, и я задумчиво смотрел, как завершает небесный бег наше светило, обозначая этим окончание и моего жизненного пути. Вот его огненный диск коснулся неровной линии холмов, возвышавшихся далеко на горизонте, и простиравшаяся перед моим взором заснеженная равнина окрасилась в багровый цвет, словно напоминая о кровавых делах, творящихся внутри крепостных стен Чезены.

Рамиро сказал, что у меня оставался шанс на спасение, но я догадывался, что он имел в виду, и не хотел даже думать об этом, чтобы окончательно не сойти с ума. Я считал, что спасти меня могло только чудесное появление Чезаре Борджа, но стоило ли человеку в моем положении уповать на чудеса? Я подумал об Иисусе Навине и в эту критическую минуту откровенно позавидовал его дару[845]. Ведь если по моей молитве солнце остановилось бы в его теперешнем положении еще на восемь часов, то все могло бы обернуться совершенно иначе — при условии, разумеется, что Мариани и Чезаре Борджа не задержатся в пути…

Скрип открывающийся двери вернул меня к реальности, и у меня защемило сердце, когда я вспомнил, что не успел примириться с Богом, потратив отпущенное для этого время в бесплодных фантазиях. «Боже, милостив буди мне грешному», — только и успел я произнести про себя прежде, чем на пороге моей комнаты возникли двое алебардщиков и палач в отвратительном кожаном фартуке. Видимо, Рамиро решил поиграть в пунктуальность и в точности исполнить свое обещание повесить меня на закате.

— Пора, — отрывисто бросил один из солдат.

Палач связал мне руки за спиной и, взяв другой конец веревки, повел меня, словно овцу на бойню, в зал, где меня поджидали губернатор Чезены и его офицеры. Кресло, в котором обычно восседал Рамиро, теперь занимала мадонна Паола. На ней я увидел все ту же грязную и изорванную монашескую рясу, в которой ее привезли сюда, а ее дикий, затравленный взгляд и неподвижное, словно окаменевшее лицо выдавали, с каким трудом ей удавалось сохранять внешнее спокойствие. Мне, однако, показалось, что ее силы на исходе, и в любую минуту может произойти нервный срыв, который закончится ее гибелью либо, что еще хуже, — безумием.

Я почувствовал, как в моей душе поднялась неудержимая волна ярости. Можно было многое простить Рамиро, даже его пытки и жестокость в обращении со своими жертвами, но ничем нельзя было оправдать страдания, которым по его прихоти подвергалась хрупкая невинная девушка, воспитанная в утонченной и изысканной атмосфере учености и поэзии.

Рамиро серьезно посмотрел на меня — конечно же, серьезность была всего лишь маской, прикрывавшей его дьявольскую насмешливость — и медленно проговорил:

— Мне жаль тебя, Ладдзаро Бьянкомонте. Ты оказался храбрецом, а это в наше время редкость. Ты был бы достоин лучшей участи, если бы на твоем жизненном пути не встретился Рамиро дель Орка. Да пощадит Господь твою душу.

— Я прошу у Господа такого же снисхождения для вас, мессер Рамиро, какое вы проявляете ко мне, творя суд. И я был бы счастлив, если бы моя молитва была услышана, — громко и твердо ответил я, пытаясь хоть таким образом подбодрить Паолу.

Выражение лица Рамиро слегка изменилось. Он подбоченился и посмотрел на меня исподлобья.

— Тебе в самом деле не занимать храбрости, прохвост, — сказал он.

Вместо ответа я беззаботно рассмеялся. Я вдруг понял, как можно сбить спесь с этого кровожадного чезенского чудовища и заставить его напрочь позабыть о мадонне Паоле на те несколько часов, что еще были отпущены ему.

Но прежде чем я успел облечь свою мысль в словесную форму, он вновь заговорил:

— Я искренне полагал, что мне удастся спасти твою жизнь. Однако мадонна Паола разочаровала меня. Твое спасение находилось в ее руках, но она не воспользовалась предоставившейся ей возможностью, и теперь твоя кровь падет на ее голову.

Мадонна Паола содрогнулась, услышав столь откровенную клевету, слабый стон сорвался с ее бескровных губ, и она закрыла лицо руками. Секунду я пристально смотрел на нее, а затем перевел взгляд на Рамиро.

— Не позволит ли ваше превосходительство мне побыть несколько минут наедине с мадонной Паолой? — многозначительно произнес я.

Изрядно помрачневшее лицо Рамиро несколько прояснилось, и он, довольно усмехнувшись, спросил меня:

— Ты тешишь себя иллюзией, что тебе удастся побороть ее упрямство?

— По крайней мере, я могу попробовать, — пожал плечами я.

Рамиро украдкой взглянул на Паолу, сидевшую теперь выпрямившись, со странным выражением испуга и удивления на лице, и вновь посмотрел на меня.

— Через пять минут солнце сядет, — сообщил он мне. — Я даю тебе эти пять минут, чтобы уговорить мадонну Паолу. Она сама скажет, на каких условиях я готов пощадить твою жизнь, и если твои усилия окажутся не напрасными, сегодня же вечером ты сможешь беспрепятственно покинуть Чезену.

Он встал, велел всем покинуть зал и первым направился в служившую передней смежную комнату, лелея в душе надежду, что Ладдзаро Бьянкомонте окажется подлецом.

Мы остались одни, но я не сразу решился заговорить и несколько секунд неподвижно стоял со связанными за спиной руками все на том же месте, где меня поставили мои стражи. Затем я медленно подошел к ней и остановился совсем близко от нее.

— Madonna mia, — сказал я, — Паола, не сомневайся: я не собираюсь просить тебя чем-либо пожертвовать ради спасения моей никчемной жизни. Но напоследок мне очень захотелось немного побыть с тобой наедине и укрепить твой дух добрыми известиями.

Она непонимающе взглянула на меня.

— Он обещал мне отпустить тебя, если я сегодня же обвенчаюсь с ним, — еле слышно прошептала она. — Он сказал, что готов в любую минуту привести священника из города.

— Не верь ему! — в ожесточении вскричал я.

— Я не верю, — сурово ответила она. — Если он попытается принудить меня к браку, я найду способ спастись от его притязаний. О, Царица Небесная! После всего, что мне довелось пережить за эти дни, смерть кажется мне более желанной, чем свобода или сама жизнь.

Она неожиданно заплакала и закрыла лицо руками.

— Не думай, что я такая отъявленная трусиха, Ладдзаро. Я готова пойти на все, лишь бы спасти тебя, но я не могу делать то, за что ты впоследствии будешь меня презирать. Поэтому я решительно отвергла предложенную Рамиро сделку. Скажи мне, Ладдзаро, разве я была не права?

— Ты была совершенно права, Паола, — согласился я.

— Но ты ведь знаешь, какая участь ждет тебя, Ладдзаро, amore mio[846], — с болью в голосе произнесла она. — Тебе придется умереть в тот момент, когда будущее сулит нам обоим радость и счастье. Я хочу знать, согласишься ли ты выкупить свою жизнь за ту цену, которую просит Рамиро? Скажи мне правду, Ладдзаро, поклянись мне. Обещаю тебе: если жизнь для тебя дороже всего на свете, ты будешь жить.

— Стоит ли спрашивать об этом, Паола? — ответил я вопросом на вопрос. — Неужели твое сердце не подсказывает тебе, что мне будет значительно легче умереть, чем жить с сознанием того, какая жертва была принесена за мою жизнь? Я уже не говорю о том, что Рамиро нельзя верить ни на грош. Будь мужественной, Паола. Помоги и мне сохранить силу и мужество, чтобы я смог достойно встретить свой конец. А теперь послушай меня. Рамиро дель Орка оказался предателем, плетущим заговор против своего господина. Доказательства тому сейчас находятся в руках Чезаре Борджа, и я надеюсь, что не позднее чем через семь-восемь часов он появится здесь собственной персоной, чтобы задать губернатору Чезены несколько весьма неприятных вопросов. И прежде чем отправиться в мир иной, я намекну этому кровожадному циклопу[847], какая судьба его ожидает, после чего, я уверен, ему будет совсем не до тебя. Мужайся и крепись — Чезаре скоро придет и освободит тебя.

— Неужели нам не удастся выиграть время? — с неожиданной надеждой в голосе воскликнула она, и, встав со своего кресла, положила руки мне на плечи. — Что, если я сделаю вид, будто уступаю его желаниям, и тем самым попытаюсь добиться для тебя отсрочки?

— Нечего и думать об этом, — мрачно отозвался я. — Я ведь уже говорил тебе, что Рамиро не из тех, кому можно доверять. Он может пообещать тебе все что угодно, а затем нарушит свое слово. Он панически боится, что я узнал о содержании его переписки с Вителли, и не рискнет освободить меня. А вдруг герцог задержится в дороге? Увы, Паола, — удрученно вздохнул я, — нам придется покориться судьбе.

Я мог бы назвать еще более веские причины, по которым не следовало доверять Рамиро, но я решил не усугублять страданий Паолы — их и без того немало выпало на ее долю.

— Нет, Ладдзаро, — попыталась возражать она. — Я думаю, нам стоит рискнуть. Если существует хотя бы малейшая возможность спасти тебя, мы должны ею воспользоваться.

— Ты забываешь, что помолвлена с Игнасио, кузеном Чезаре Борджа, — твердо сказал я. — Неизвестно, как поведет себя герцог, когда появится здесь. Возможно, он захочет, чтобы ваш брак состоялся.

В ее взгляде отразилась такая душевная боль, что мое сердце мучительно заныло.

— О, Ладдзаро, — простонала она, — за что мне такие испытания? Наверное, Небеса наказывают меня за грехи.

Ее лицо было совсем близко от меня. Я наклонился к ней и поцеловал ее в лоб.

— Да хранит тебя Господь, madonna mia, — нежно произнес я.

— Ладдзаро! — в отчаянии воскликнула она.

Ее руки обвились вокруг моей шеи, и я почувствовал на губах ее горячие и страстные поцелуи.

Слава Богу, в этот момент открылась дверь, ведущая в переднюю, иначе, боюсь, ее объятия лишили бы меня последних остатков мужества. Я шепотом предупредил ее о появлении в зале посторонних, она отпрянула от меня и без сил упала обратно в кресло. Появился сопровождаемый офицерами Рамиро, всем своим видом выражая нетерпеливое ожидание и надежду. Но мне пришлось разочаровать его.

— Если солнце зашло, ваше превосходительство, — смело, словно бросая вызов, сказал я, — зовите не мешкая палача.

Рамиро помрачнел — от его слуха не укрылись насмешливо-торжествующие нотки, проскользнувшие в моем голосе.

— Ты вздумал подшутить надо мной, грязное животное? — вскричал он, и его глаза злобно сверкнули. Затем он громко расхохотался, пожал плечами и уже спокойнее добавил: — Впрочем, сейчас это не имеет значения. Начинай, Федерико, — полуобернувшись, бросил он палачу.

— Позвольте сначала молвить вам одно словечко, мессер дель Орка, — с откровенной издевкой произнес я.

Он подозрительно взглянул на меня, удивленный, видимо, тоном, который я решился взять с ним.

— Говори и проваливай, — неохотно разрешил он.

— Мне помнится, вы хвастались, что никому не удавалось трижды одурачить вас и остаться в живых, — начал я и зловеще улыбнулся. — Вы глубоко ошибаетесь, мессер, и сейчас видите такого человека прямо перед собой.

— Фу! — презрительно фыркнул он, полагая, что я имел в виду свой разговор с Паолой. — Если хочешь, можешь утешаться этим, когда тебе на шею накинут петлю.

— Я уверен, что испытаю куда более сильное утешение, если увижу вашу реакцию на то, что вы сейчас услышите, — тут я сделал небольшую паузу, чтобы усилить эффект сказанного мною. — Не успеет начаться новый день, как вы последуете тем же путем, куда сейчас отправляете меня — прямо на виселицу. Вспомните-ка о сгоревшем письме Вителоццо Вителли, пепел которого вы обнаружили у себя на столе.

У Рамиро от изумления отвисла челюсть, и его лицо сперва еще больше покраснело, а потом стало бледным как мел.

— О чем ты болтаешь, шут? — внезапно охрипшим голосом спросил он.

— О том, что не кто иной, как я, развел костер на вашем столе. Но я спалил чистый лист бумаги, предварительно заменив им секретное письмо Вителли, то самое, что было прислано вам в подкладке шляпы курьера.

— Ты лжешь! — истошно завопил он.

— Мне совсем нетрудно доказать вам обратное. Хотите, я расскажу вам о его содержании? Так вот, слушайте: всякому, кто прочитает это письмо, станет ясно, что тиран Читта-ди-Кастелло подкупил губернатора Чезены и втянул его в заговор, направленный против самого Чезаре Борджа. Синьор Вителли настойчиво советует мессеру Рамиро воспользоваться визитом герцога в Чезену, который, как ему стало известно, состоится в ближайшие дни, для того, чтобы расправиться с их общим врагом. Исполнение столь гнусного дела предлагается возложить на спрятанного в засаде арбалетчика.

На мгновение Рамиро, казалось, лишился дара речи; он ошарашенно уставился на меня, и в его округлившихся глазах пылала жгучая ненависть. Затем он резко повернулся к своим офицерам, с изумлением внимавшим нашей странной беседе.

— Не верьте ему! — выпалил он. — Он всего лишь хочет любой ценой избежать виселицы и поэтому пытается заставить вас усомниться в моей лояльности герцогу Валентино. Это детская хитрость, и она ему не поможет.

В ответ я только рассмеялся. Один из находившихся здесь офицеров наверняка помнил туманный намек, оброненный Лампаньяни насчет шляпы курьера, — намек, стоивший ему жизни, — но в тот момент меня не интересовало, как другие отнесутся к сказанному мною.

— Завтра утром все вы узнаете, лгу я или нет, — с безграничной уверенностью произнес я. — Да что там говорить, это произойдет значительно раньше. Чезаре Борджа сейчас уже изучает письмо Вителоццо Вителли, и после полуночи прибудет в Чезену.

Рамиро затрясся от хохота. Он был готов поверить в то, что я выкрал это злосчастное послание, пока он спал, но ему показалось абсолютно невероятным, что я умудрился переправить его герцогу.

— Тебя обличает твоя же собственная ложь, — безапелляционно заявил он, в упор глядя на меня. — С прошлой ночи ты постоянно находился под стражей. Когда же ты успел найти курьера, который согласился поехать отсюда к Чезаре Борджа?

Я бесстрашно выдержал его взгляд, и это слегка смутило его.

— А где Мариани? — ехидно осведомился я. — Где отец мальчика, которого вы так безжалостно и хладнокровно убили вчера ночью? Поищите его хорошенько в Чезене, а когда вы устанете искать, тогда вы, возможно, поймете, что тот, кто собственными глазами видел кошмарную сцену гибели своего ребенка, пойдет на все, чтобы отомстить злодею.

Vergine Santa![848] Как он перепугался. Он, должно быть, еще раньше обратил внимание на отсутствие Мариани и почуял неладное, и сейчас его подозрения полностью подтвердились. С мертвенно-бледным лицом он обессиленно опустился в кресло и рукой вытер проступивший на лбу холодный пот. Тот, кто столько лет внушал смертельный страх всем, кто находился рядом с ним, сам был объят таким ужасом, что позабыл, казалось, обо всем на свете, даже о своих офицерах, которых могло насторожить столь необычное поведение своего капитана. Действительно, Рамиро даже не попытался опровергнуть выдвинутое против него обвинение в измене, а в том, что оно возникло не на пустом месте, нетрудно было догадаться по выражению его лица. Офицеры, разумеется, тоже сделали выводы и инстинктивно попятились от него — если заговор существовал и если о нем стало известно самому герцогу, от губернатора Чезены стоило держаться подальше.

Дело начинало принимать весьма неожиданный оборот, и я заметил, что взгляд Паолы оживился. Одни лишь стражники да палач сохраняли полную невозмутимость. Они были наемниками Рамиро, им платили деньги за верность, и к интригам своего господина они не имели никакого отношения.

Наконец Рамиро удалось справиться с собой. Он тяжело поднялся из кресла и угрожающе прорычал, глядя на меня исподлобья:

— Ты выставил меня на посмешище, но прежде, чем ты умрешь, ты горько пожалеешь об этом. Раздень его, — скомандовал он палачу. — Мы вздернем шутника лишь после того, как переломаем ему все кости. Приступай, — и он сделал небрежное движение рукой снизу вверх, словно подсказывая, каким образом следует обращаться со мной.

Палач бросился было исполнять распоряжение Рамиро, но мадонна Паола опередила его.

— Неужели здесь нет никого, кто обнажил бы свой меч в защиту интересов герцога Валентино? — звенящим от волнения голосом воскликнула она, обращая свой страстный призыв к офицерам Рамиро. — Я удивляюсь, в каком лагере вы находитесь: вместе с верноподданными Чезаре Борджа или с его врагами? Можете не сомневаться, герцог сурово спросит с виновных за жизнь человека, который пожертвовал собой ради его спасения. Чего же вы ждете тогда? Почему стоите сложа руки и позволяете этому изменнику делать все, что ему заблагорассудится? Или вы не боитесь разделить участь, которая скоро постигнет его?

Слова Паолы оказались тем самым стимулом к действию, которого им не хватало, и не успела она замолчать, как зазвенела сталь о сталь и один из офицеров выхватил меч из ножен.

— Да здравствует герцог Валентино! Все, кто верен ему, ко мне, — воскликнул он и указал мечом на Рамиро. — Арестуем предателя, и пусть герцог решает, что делать с ним.

Еще трое офицеров с обнаженными мечами поспешили присоединиться к нему, а оставшиеся двое — одним из которых был Луканьоло — безразлично скрестили руки на груди, давая понять, что намерены соблюдать нейтралитет, не принимая ничью сторону. Даже палач перестал раздевать меня и с интересом наблюдал за происходящим. А ситуация действительно складывалась весьма любопытно и как будто не в пользу Рамиро. Но тот тоже не терял времени даром. Одним громадным прыжком он оказался у двери, ведущей во двор замка, широко распахнул ее и позвал стражу. Снаружи послышался топот бегущих ног, и буквально в следующую секунду около десятка солдат ворвались в зал — что и говорить, губернатор Чезены умел заботиться о собственной безопасности. Вместе с охранявшими меня алебардщиками они быстро сломили сопротивление мятежных офицеров и прижали их, обезоруженных, к стене. Мадонна Паола в отчаянии закрыла лицо руками и обессиленно опустилась в кресло. Рамиро не спеша выпрямился и обвел торжествующим взором зал, словно выбирая, на ком первом выместить гнев. Его взгляд задержался на мне, полуобнаженном и замершем на полпути к дыбе.

— Ну, Федерико, — ухмыльнулся Рамиро, — я жду.

На сей раз палач с особым рвением взялся за работу и в два счета лишил меня остатков верхней одежды. Я покорно позволил подвести себя к дыбе — имело ли смысл сопротивляться теперь? — и лишь молился о том, чтобы Бог дал мне силы вытерпеть ожидающие меня мучения. Я уже попрощался с жизнью; я предполагал, что моя агония едва ли продлится более получаса, после чего обычно наступал обморок, — дай Бог, чтобы это произошло как можно скорее! — от которого я надеялся очнуться уже в ином, лучшем мире. Я не сомневался, что мое бесчувственное тело отнесут на самый верх башни и повесят за шею на той жуткой балке, которую Рамиро дель Орка цинично окрестил своим флагштоком.

Федерико принялся привязывать свисавшие с потолка веревки к моим запястьям. Я в последний раз взглянул на Паолу. Она стояла на коленях и молилась, прижав руки к груди, но никто не обращал на нее ни малейшего внимания. И в этот момент, когда последняя искра надежды угасла у меня в сердце, до моего слуха долетел звук трубы, раздавшийся, как мне показалось, у самых ворот замка и призывавший всех, кто его слышит, к безоговорочному повиновению.

Глава 21

AVE CAESAR[849]
На мгновение я поверил, что чудо действительно свершилось и Чезаре Борджа каким-то образом сумел добраться из Фаэнцы до Чезены почти вдвое быстрее, чем я предполагал. Такая же мысль, несомненно, посетила и Рамиро дель Орка. Он изменился в лице и бросился к двери, чтобы отдать своим людям распоряжение держать мост поднятым. Но в этот раз он опоздал. Не успели прозвучать последние слова его команды, как заскрипели петли, лязгнули цепи и раздался глухой удар о землю — это опустился подъемный мост.

Прошло еще несколько секунд, и все мы услышали топот копыт многочисленного отряда всадников, въезжавших в крепость. Парализованный страхом, Рамиро словно прирос к месту, на котором стоял, и лишь дико вращал глазами из стороны в сторону. И все-таки это Чезаре, подумал я. Кто еще мог объявиться в Чезене с таким большим войском? Но если это Чезаре, значит, он приехал не из Фаэнцы, а раз так, то Мариани где-то разминулся с ним.

Впрочем, мои сомнения скоро разрешились. Ведущая со двора замка дверь широко распахнулась, и на пороге появилась по-военному подтянутая фигура герцога Валентино. Он шагнул в зал, и золотые шпоры его высоких черных сапог мелодично звякнули. На нем был отороченный рысьим мехом темно-малиновый бархатный камзол, на груди тускло поблескивала массивная золотая цепь, а из ножен, густо усеянных самоцветами, торчала бронзовая рукоятка меча. Вслед за герцогом в зал ворвалась целая толпа его наемников в стальных доспехах и с обнаженными мечами в руках, что яснее ясного говорило о причине их столь неожиданного появления здесь.

Сумев наконец справиться со своим испугом и решив, по крайней мере, сохранить хорошую мину, Рамиро с почтительным видом попытался подойти к своему синьору. Но не успел он сделать и двух шагов, как герцог остановил его.

— Ни с места, изменник. Тебе запрещается приближаться ко мне, — повелительным тоном произнес он и предупреждающе поднял левую руку в перчатке, словно подчеркивая этим жестом смысл сказанного. И только сейчас я заметил, что в руке он держал лист бумаги.

Не знаю, что сильнее подействовало на Рамиро: вид этой бумаги, в которой он, возможно, узнал письмо Вителли, или хлесткое слово — «изменник», которым Чезаре безжалостно заклеймил его, давая таким образом всем понять, что ему стало известно о тайных замыслах губернатора Чезены. Как бы то ни было, всю напыщенность с него как ветром сдуло. Лицо Рамиро позеленело от страха, и он задрожал всем телом, являя собой зрелище, достойное жалости в глазах любого, кто сохранил в своей душе хотя бы малейшую способность к состраданию.

Между тем внимательные глаза Чезаре обежали весь зал и остановились на мадонне Паоле, поднявшейся с колен и попытавшейся укрыться в тени возле стены. От удивления он непроизвольно отступил назад, решив, вероятно, что видит перед собой призрак, но, будучи человеком, не склонным к суевериям, он в следующую же секунду справился с охватившим его смущением и, сняв бархатную шапочку, прикрывавшую его каштановые волосы, низко поклонился ей.

— Ради всего святого, мадонна, объясните, каким образом вы вновь ожили и почему оказались здесь?

— Этот злодей, — указала Паола на Рамиро, от волнения забыв ответить на приветствие герцога, — перед своим отъездом из Пезаро подсыпал мне за ужином сильного снотворного в вино. Меня сочли умершей и перед похоронами оставили в церкви Святого Доминика, куда он вместе с несколькими негодяями прокрался ночью, чтобы похитить меня. Но Ладдзаро Бьянкомонте, которого вы своим появлением спасли от верной гибели, помешал осуществлению этого дьявольского замысла. К сожалению, сегодня утром солдаты Рамиро обнаружили меня в Каттолике и три часа назад привезли сюда. За это время меня пытались принудить к поступкам настолько бесчестным, что у меня язык не поворачивается говорить о них.

— Благодарю вас, мадонна, вы изложили все как нельзя более ясно, — отозвался герцог Валентино с присущим ему ледяным спокойствием.

Чезаре Борджа, по слухам, отличался горячим темпераментом, однако при всей своей вспыльчивости он всегда умел внешне оставаться холодно-невозмутимым, каким сейчас предстал перед нами, и это качество заставляло подданных герцога лишь сильнее трепетать перед ним.

— Чуть позже, мадонна, — добавил он, — вы расскажете мне, почему мессер Бьянкомонте не проводил вас в дом вашего брата. Но сначала мне придется разобраться с более важными делами, которые касаются самого губернатора Чезены.

— Ваша светлость! — в отчаянье вскричал Рамиро. — Мадонна обманывает вас. Я не знаю, кто подсыпал ей снотворное. Разве я мог совершить такое? Я слышал слухи о том, что ее тело было похищено, и организовал поиски…

— Молчать! Разве тебе разрешали говорить, пес? — сурово оборвал герцог Рамиро, и тот запнулся на полуслове и сжался в комок, как собака, устрашенная видом плетки своего хозяина.

— Взять его и разоружить, — небрежно бросил через плечо Чезаре своим солдатам и, пока его распоряжение выполнялось, велел палачу развязать меня.

— Я перед вами в долгу, мессер Бьянкомонте, — все тем же бесстрастным тоном проговорил он. — Только благодаря вашей смелости и находчивости сенешаль Мариани смог доставить мне письмо, в котором содержатся неопровержимые доказательства вины Рамиро дель Орка. Вам повезло, что Мариани не пришлось ехать в Фаэнцу, иначе я навряд ли застал бы вас в живых. Сегодня утром я отправился в Сенигаллию, и мы с ним встретились на полдороге.

— В письме, полученном вами от Вителли, — вновь обратился герцог к Рамиро, — говорится, что в заговоре, помимо вас двоих, принимают участие и другие. Кто они? Отвечайте и не пытайтесь лгать, поскольку тогда нам придется проверить каждое ваше слово.

Но Рамиро продолжал тупо смотреть на него и лишь по-змеиному часто облизывал пересохшие губы.

— Вина, — по привычке прохрипел он, не умея в критических ситуациях обходиться без помощи спиртного. — Дайте мне вина!

— Принесите ему, — отрывисто разрешил Чезаре, и все мы терпеливо ждали, пока слуга наполнит вином большую чашу для Рамиро, а тот не отрываясь осушит ее до дна.

— Итак, — продолжал герцог, — вы изволите отвечать на мой вопрос?

— Синьор, — заносчиво сказал Рамиро — выпитое как будто придало ему храбрости, — прежде всего я попрошу вас выражаться яснее. О каком заговоре идет речь, ваша светлость? Какое письмо Вителли отправил мне? Я так понимаю, что вы имеете в виду синьора Читта-ди-Кастелло, но я почти не знаком с ним, и мы не состоим в переписке.

Секунду Чезаре изучающе смотрел на него.

— Подойдите ближе, — велел он, и двое алебардщиков, державших Рамиро за руки, подвели его к герцогу. — Вы видели когда-нибудь вот это? — он сунул написанное Вителоццо Вителли послание под самый нос Рамиро.

Тот с деланным недоумением уставился в бумагу.

— Никогда в жизни, — промямлил он, безуспешно пытаясь заставить свой голос звучать убедительно.

Чезаре молча сложил письмо и извлек из своего пояса другую бумагу.

— Дон Мигель, — позвал он.

Высокий, облаченный во все черное человек шагнул вперед из-за спин солдат. Это был один из капитанов Чезаре, испанец по происхождению, чье имя наводило на всю Италию, пожалуй, даже больший ужас, чем имя его господина.

— Вы слышали вопрос, который я задал мессеру дель Орка? — осведомился герцог.

— Да, ваша светлость, — с поклоном ответил дон Мигель.

— Мне нужно, чтобы он ответил мне. Кроме того, мессер Рамиро дель Орка обвиняется в растрате созданных в Чезене запасов продовольствия, присвоении незаконно собранных налогов и неоправданной жестокости в управлении моими подданными. Все это вы найдете здесь, — Чезаре Борджа протянул бумагу дону Мигелю. — Немедленно приступайте, дон Мигель, и не забудьте записать его показания. Все необходимые принадлежности вы найдете вон там, — с этими словами он указал в дальний конец зала, где находились орудия пыток.

— Пощадите, синьор, — взмолился объятый ужасом Рамиро. — Я все скажу.

— Дон Мигель внимательно выслушает вас, — безразлично, будто Рамиро дель Орка больше не интересовал его, обронил Чезаре. — Мадонна, позвольте проводить вас в другую комнату, — обратился он уже к Паоле. — Не стоит смотреть на то, что сейчас здесь будет происходить. А мессер Бьянкомонте составит нам компанию.

Я с большим облегчением принял приглашение Чезаре. Меньше всего на свете мне хотелось оказаться свидетелем допроса, — неважно, что ему подвергался человек, причинивший мне столько страданий. Все знали, что Рамиро будут пытать: он упустил великодушно предоставленную ему герцогом возможность добровольно признаться во всем, и теперь дону Мигелю предстояло с помощью веревок подтвердить и уточнить выдвинутые против него обвинения.

Я отправился вслед за герцогом и мадонной Паолой в переднюю, и, когда слуга, зажегший там свечи, закрывал за собой дверь, оставляя нас одних, я услышал резкий голос дона Мигеля, приказывавшего всем немедленно покинуть зал.

— Ну, мессер Бьянкомонте, пришло время вспомнить о моем долге, — начал герцог. — У меня есть сведения, что по праву рождения вы являетесь владельцем носящих ваше имя земель, которые были конфискованы в правление ныне усопшего Констанцо, тирана Пезаро, чей сын, Джованни, также сохранил их за собой. Я верно изложил суть дела?

— Ваша светлость превосходно осведомлены на сей счет, — ответил я. — Синьор Пезаро с большим запозданием вернул мои владения, сделав это в тот момент, когда он, фактически, уже не являлся их хозяином.

Чезаре улыбнулся.

— В качестве награды за услугу, которую вы оказали мне сегодня, я возвращаю вам утраченное наследство при условии, что вы признаете себя моим вассалом и будете поступать соответственно, — многозначительно закончил он, давая мне понять, что знает, сколь часто я своими действиями спутывал его карты.

Мое сердце радостно затрепетало, когда я представил себе, как обрадуется моя матушка, услышав такое известие. Я низко поклонился герцогу и от охватившего меня волнения с трудом смог найти слова, чтобы выразить свою признательность и поклясться в своей верности.

— Превосходно. Завтра утром я вручу вам документы, подтверждающие ваше право вступить во владение землями Бьянкомонте. А теперь, мадонна, я попрошу объяснить, почему после того, как закончилось действие снотворного и вы пришли в себя, вы не отправились в дом своего брата, как подобало бы заботящейся о своей репутации даме, а покинули Пезаро в сопровождении мессера Бьянкомонте. Или, быть может, сам мессер Бьянкомонте поможет нам пролить свет на столь загадочную историю?

Паола смущенно склонила голову. Когда же она вновь подняла ее, наши взгляды встретились, и если герцог не сумел прочитать то, что отразилось в них, тогда вся его хваленая проницательность являлась чистой воды вымыслом.

— Синьор! — вскричал я. — Позвольте мне ответить вам. Я люблю мадонну Паолу. Любовь к ней привела меня в церковь в ту ужасную ночь. Только любовь и безутешная скорбь, овладевшая мною тогда, подвигли меня в последний раз взглянуть на нее прежде, чем ее предадут земле. Я был вне себя от горя и не понимал, что делал, клянусь вам. Но, к своему величайшему изумлению, я обнаружил, что мадонна Паола жива. Слава Богу, мне удалось опередить Рамиро дель Орка: он и его люди появились возле запертых церковных дверей почти в тот самый момент, когда я вынимал ее из гроба, однако мне удалось перехитрить их. Мы укрылись в ризнице и оставались там до тех пор, пока мадонна Паола окончательно не пришла в себя и не восстановила свои силы. И только тогда мне стало ясно, как сильно я люблю ее…

— Силы Небесные! — воскликнул Чезаре и нахмурился. — Вам не откажешь в смелости, если вы решились признаться мне во всем этом. Ну а вы, мадонна, что вы можете добавить?

— Только то, синьор, что вряд ли найдется женщина, испытавшая в жизни столько страданий, сколько выпало на мою долю за последние часы. Мне кажется, что я заслужила провести остаток своих дней в мире и покое. Мужчины постоянно преследовали меня предложениями о замужестве, всякий раз все более ненавистными мне, пока дело не кончилось Рамиро дель Орка. Вы не считаете, что с меня хватит?

В его глазах промелькнуло что-то, похожее на удивление, смешанное с недоверием.

— Так, значит, вы его любите? — он позволил себе изумиться. — Неужели мадонна Паола Сфорца ди Сантафьор, одна из самых знатных и богатых синьор Италии, неравнодушна к новоиспеченному владельцу нескольких акров[850] бесплодной земли?

— Я полюбила его, ваша светлость, намного раньше. Я полюбила его, когда он был шутом в Пезаро, и меня не оттолкнул жалкий наряд, который ему приходилось носить в те времена.

Он рассмеялся каким-то странным смехом.

— Что и говорить, — покачал головой он, — всю жизнь я жаловался на лицемерие окружавших меня людей, мужчин и женщин. Но ваша откровенность удовлетворила бы самого страстного поборника истины. Не сомневаюсь, что сам Понтий Пилат[851] не остался бы разочарован, познакомившись с вами. Но что я скажу своему кузену Игнасио? — неожиданно посуровел он.

Паола молча потупила взор, словно покоряясь неизбежному, да и я в это мгновение почувствовал себя крайне неловко.

— Ваша светлость, — собравшись с духом, сказал я, — если вы заберете мадонну Паолу с собой в Пезаро, мне не нужен замок Бьянкомонте. Без мадонны Паолы такой подарок не имеет никакой ценности для меня.

— Нет, на это я никак не могу согласиться, — задумчиво произнес он после небольшой паузы и своими длинными и изящными, как у женщины, пальцами потеребил каштановую бороду. — Вы спасли мне жизнь и заслуживаете должной награды.

— В таком случае, ваша светлость, в награду за ваше спасение сделайте меня счастливым, и мы квиты.

— Синьор, — воскликнула Паола, с мольбой протягивая к Чезаре руки, — если вам самому известно, что такое любовь, не лишайте нас счастья.

На его лицо словно наползла тень, но в следующее же мгновение оно вновь прояснилось и приняло свое обычное непроницаемое выражение. Он взял руки Паолы в свои и посмотрел ей в глаза сверху вниз.

— Меня часто называют жестоким, кровожадным и бесчувственным, — словно жалуясь, начал он. — Но я не в силах отклонить столь горячую просьбу. Я думаю, что Игнасио сможет подыскать себе подходящую пару где-нибудь в Испании, и если он захочет познать радости семейной жизни, то постарается выбрать такую невесту, которая без всякого принуждения согласится пойти за него. Что же касается вас двоих, то Чезаре Борджа навсегда останется вашим другом. Я обязан вам столь многим, что не могу поступить иначе. Я буду у вас шафером и этим постараюсь оградить вас от неблагоприятных последствий, которые, в противном случае, может иметь ваша свадьба.

Все считают, что Паола Сфорца ди Сантафьор умерла. Что ж, пусть они и дальше пребывают в заблуждении. Филиппо, конечно, должен знать правду, но я сумею убедить его более спокойно взглянуть на то, что произошло с его сестрой. Он непременно попытается противиться заключению брака между вами, обосновывая свои возражения тем, что вы занимаете слишком разное положение в обществе. Однако, если он спросит мое мнение, я отвечу, что знатностью рода мы обязаны игре случая, и благородство происхождения мадонны Паолы вполне уравнивается благородством души мессера Бьянкомонте, — тут он улыбнулся своей загадочной улыбкой и продолжал: — Мне помнится, когда-то вы изъявляли желание поступить ко мне на службу, мессер Бьянкомонте. Если военная карьера все еще привлекает вас, я уверен, что вы сумеете добиться в своей жизни куда большего, чем возвращение своей вотчины.

Мы с Паолой от всей души поблагодарили герцога, но я попросил его не настаивать на своем предложении, сколь бы соблазнительным оно ни было.

— Бьянкомонте с колыбели оставалось пределом моих мечтаний, — пояснил я. — Поселившись там вместе с мадонной Паолой, я навсегда распрощаюсь с честолюбивыми замыслами, которые чреваты излишним беспокойством и гибельной неудовлетворенностью.

— Что ж, как вам будет угодно, — вздохнул Чезаре, и прежде, чем он успел что-либо добавить, в соседней комнате раздался душераздирающий крик.

Он резко вскинул голову, и на его губах появилась слабая улыбка, а мадонна Паола побледнела как мел: нетрудно было догадаться, о чем она вспомнила в эту минуту.

— Из губернатора Чезены вытягивают правду, — сказал Чезаре. — Мне кажется, мадонна, нам лучше уйти отсюда. Голос Рамиро становится недостаточно музыкален для вашего слуха.

* * *
Позвольте мне остановиться на этом. Я хочу только добавить, что мы с Паолой обвенчались на следующий же день, в рождественский сочельник, а ранним утром в Рождество мы отправились из Чезены в Бьянкомонте в сопровождении эскорта, который Чезаре Борджа любезнопредоставил нам.

Выезжая из крепостных ворот, мы в последний раз увидели Рамиро дель Орка. В центре городской площади, прямо на снегу, стояла плаха, возле которой лежала бесформенная масса, почти целиком скрытая от любопытных взоров богатой темно-лиловой мантией. Рядом с плахой была воткнута пика, и на самом ее верху торчала голова Рамиро дель Орка, невидящим взором глядевшая на город, которым он управлял с такой беспримерной жестокостью. Паола содрогнулась, закрыла глаза и осмелилась вновь открыть их лишь тогда, когда мы миновали этот ужасающий символ правосудия Чезаре Борджа. И чтобы заставить ее поскорее забыть столь ужасное зрелище, мне всю дорогу пришлось отвлекать ее разговорами о том, как обрадуется моя матушка, увидев нас, и как дружно мы заживем все вместе в Бьянкомонте.

Я не собираюсь выводить мораль из своего повествования. Я не хочу заканчивать его элегантным наставлением, подобно тому, как делает это неподражаемый мессер Боккаччо, которому я весьма многим был обязан в свою бытность придворным шутом в Пезаро. Да и есть ли у меня право сказать вместе с ним: «Вот почему, милые дамы — или «благородные синьоры» — следует избегать вот этого и остерегаться вон того»? Не стану отрицать, главная цель написания этой истории состояла в том, чтобы развлечь ее читателя. Но существовали также иные, и достаточно веские основания, побудившие меня взяться за перо: мне хотелось восстановить историческую справедливость, которую мои современники исказили самым постыдным образом. Во многих хрониках подробно описывается, как синьор Вителоццо Вителли и его сообщники были варварски задушены в Сенигаллии по приказу Чезаре Борджа, но ни в одной из них — и я не верю, что это произошло исключительно по неосведомленности составителей — не упоминается о причинах, вынудивших герцога поступить с ними столь безжалостно. Вследствие столь пристрастного подхода к описанию действительно имевших место событий, создается впечатление, что герцог, подчиняясь садистским наклонностям своей неуправляемой натуры, расправился с ни в чем не повинными людьми, и личность самого Чезаре Борджа начинает представляться читателю в весьма невыгодном свете, чего, собственно говоря, и добивались хронисты, добросовестно исполнявшие волю тех, кто платил им за эту фальсификацию.

Чтобы помешать этим борзописцам окончательно очернить герцога Валентино, бывшего кардинала Валенсии, выдающегося полководца и незаурядного человека, здесь изложены факты, свидетелем которых оказался ваш покорный слуга, а также приведена подлинная история мадонны Паолы Сфорца ди Сантафьор, — подлинная, заметьте, а не вымышленная, сколь невероятным ни показалось бы скептикам ее чудесное воскресение из мертвых.

Солнце уже клонилось к закату, когда мы подъезжали к Бьянкомонте, к скромному домику, служившему жилищем моей матушке. Мы вновь разговорились о ней, и внезапно Паола обернулась ко мне и с напускным беспокойством спросила:

— Синьор Бьянкомонте, как ты думаешь, она полюбит меня?

— Разве может кто-то не любить тебя, синьора Бьянкомонте? — в том же тоне отозвался я.

ЛЕТО СВЯТОГО МАРТИНА (роман)

Гарольду Ли из уважения к его знаниям, в знак благодарности за его поддержку, в силу моей привязанности к нему и почти всерьез я посвящаю эту трагикомедию.

Р. Сабатини
Действие романа происходит в эпоху регентства Марии Медичи.

Богатая наследница из Дофине, мадемуазель де Ла Воврэ, будучи под опекой вдовы де Кондильяк, практически содержалась в заключении, и ее принуждали выйти замуж. Девушка сумела переправить письмо с рассказом о своем бедственном положении королеве-регентше. На помощь благородной девице послан опытный, немолодой шевалье Мартин де Гарнаш…

Глава 1

СЕНЕШАЛ ДОФИНЭ
Господин де Трессан, его величества сенешал[852] Дофинэ, сидел в непринужденной позе: его пурпурный камзол был расстегнут, и нижнее платье желтого шелка проглядывало в образовавшуюся прорезь, как проглядывает сквозь лопнувшую кожуру разбухшая мякоть перезревшего плода.

Его парик — скорее дань необходимости, чем моде — лежал на столе среди пыльных бумаг, а на толстом маленьком носу, круглом и красном, как вишня, покоилась дужка очков в роговой оправе. Его лысая голова — настолько лысая и сверкающая, что при взгляде на нее почему-то возникало неприятное чувство — возлежала на спинке огромного кресла, скрывая от взгляда постороннего замысловатый герб, вышитый на коже малиновой обивки. Глаза его были закрыты, челюсть отвисла, и казалось, что нос и рот словно состязались друг с другом, являясь источником раскатистого храпа, который означал, что господин сенешал напряженно трудится на службе его величества короля.

А в углу, между двух окон, за столом гораздо меньших размеров бедно одетый, бледнолицый секретарь выполнял за свое скудное жалованье те обязанности, за которые господин сенешал получал необоснованно большее вознаграждение.

Тишина этой просторной комнаты нарушалась лишь всхрапыванием господина де Трессана, царапаньем брызгающего пера секретаря и потрескиванием поленьев, с шипеньем горящих в огромном, похожем на пещеру камине. Внезапно к этим звукам добавился еще один. Тяжелые портьеры синего бархата, украшенные серебряным узором, с характерным шелестом раздвинулись в стороны, и управляющий господина Трессана в плотно облегающем тело костюме черного цвета, с тяжелой цепью — знаком его статуса — церемонно шагнул через порог.

Выронив перо, секретарь бросил испуганный взгляд на своего спящего господина, затем поднял руки над головой и испуганно замахал ими в сторону управляющего.

— Ш-ш-ш! — трагедийно прошептал он. — Doucement[853], месье Ансельм.

Ансельм помедлил. Он оценил серьезность ситуации. По его лицу пробежало выражение растерянности. Но быстро взяв себя в руки, он тихо, как будто опасаясь, заявил, что придется сделать именно то, о чем он говорит: «Тем не менее его надо разбудить».

Секретарь ужаснулся еще больше, но Ансельм, однако, не обратил на это никакого внимания. Будить его превосходительство сенешала Дофинэ во время послеобеденной дремы было делом небезопасным, он знал это по прежнему опыту, но еще более опасно было бы не повиноваться черноглазой женщине, ожидавшей внизу, которая требовала немедленной аудиенции.

Ансельм понял, что находится между молотом и наковальней. Однако он был человеком, привыкшим к осторожности: привычка, порожденная свойственной ему леностью и развившаяся среди тех благ, которые выпали на долю управляющего господина де Трессана. В задумчивости он погладил клинышек своей рыжей бороды, надул щеки и поднял взор «к небесам», которые, как он полагал, находились где-то по ту сторону потолка.

— Тем не менее его надо разбудить, — повторил он.

И тогда судьба пришла к нему на помощь. Где-то в доме со звуком пушечного выстрела захлопнулась дверь. На лбу секретаря выступил пот. Он безвольно откинулся в кресле, считая себя погибшим. Ансельм вздрогнул и в немом проклятии ухватил зубами сустав указательного пальца.

Господин сенешал пошевелился во сне. Производимый им равномерный шум достиг своей кульминации, но вдруг оборвался, когда сенешал будто внезапно подавился и резко всхрюкнул. Медленно, как у совы, веки его раздвинулись, приоткрывая бледно-голубые глаза, взгляд которых зафиксировался сначала на потолке, а затем на Ансельме. Он мгновенно сел, хмурясь и пыхтя, хаотично перетасовывая руками бумаги на столе.

— Тысяча чертей! Ансельм, почему меня отрывают? — еще наполовину не проснувшись, недовольно пробурчал он. — Какого дьявола тебе надо? Неужели ты не думаешь о делах короля? Бабилас, — это было брошено секретарю, — разве я не говорил вам, что у меня много дел и меня нельзя беспокоить?

Выдавать себя за самого занятого во всей Франции человека было величайшим удовольствием в жизни этого тщеславного и деятельного бездельника, и всякая аудитория, пусть даже состоящая всего лишь из собственных слуг, подходила для того, чтобы играть эту роль с пристрастием.

— Месье граф, — произнес Ансельм с заискивающей интонацией. — Я бы никогда не осмелился войти, если бы дело было менее срочным. Но мадам Кондильяк ожидает внизу. Она желает видеть ваше превосходительство.

Трессан моментально проснулся. Он поспешно попытался одной рукой пригладить похожую на воск поверхность лысины, в то же время схватив парик. Потом грузно поднялся из своего огромного кресла. В спешке надев парик набекрень и наклонившись всем телом к Ансельму, принялся натягивать и запахивать раскрывшийся камзол, и его толстые пальцы едва справлялись с этим.

— Мадам la Douairiere[854] здесь? — воскликнул он. — Поторопись-ка с этими пуговицами, мошенник. Живее! Разве могу я в таком виде принимать даму? Как я?.. Бабилас! — рявкнул он, вертясь, так что Ансельму пришлось пустить в ход обе руки, выполняя приказание.

— Зеркало… из шкафа!.. Бегом!

Секретарь молниеносно исчез и вернулся в тот момент, когда Ансельм завершал туалет своего господина. Трессан пребывал в скверном расположении духа, поскольку не успел слуга застегнуть пуговицы его жилета, как он собственноручно вновь расстегнул их, не переставая при этом энергично проклинать своего мажордома.

— Ансельм, собака, у тебя нет никакого вкуса, никакого разумения! Ты думаешь, я появлюсь в этом наряде, сшитом по моде полувековой давности, перед мадам маркизой? Никогда! Снимай, снимай его. Подай мне камзол, который привезли в прошлом месяце из Парижа, желтый, со свободными рукавами и золотыми пуговицами, и шарф — малиновый, который я приобрел у Тайлемана. Поворачивайся быстрее, скотина! Как, ты все еще здесь?!

Ансельм, понукаемый таким образом, старался вовсю, гротескно переваливаясь с ноги на ногу, как торопящаяся водоплавающая птица. Вдвоем с секретарем они одевали и украшали господина сенешала до тех пор, пока он не начал походить на райскую птицу, хотя и уступал ей по гармонии оттенков и элегантности очертаний.

Бабилас держал зеркало, а Ансельм поправлял парик сенешала, в то время как сам Трессан завивал свои черные усы — каким образом они сохранили цвет, было загадкой для его знакомых, — и расчесывал клинышек бороды, украшавшей один из его нависавших друг над другом подбородков.

Он бросил последний взгляд на свое отражение, отрепетировал улыбку и приказал Ансельму пригласить посетительницу. Трессан хотел было отправить своего секретаря прочь, приказав ему убираться ко всем чертям, однако передумал и вернул его, едва тот подошел к двери. Его безмерное тщеславие требовало своего удовлетворения.

— Подожди, — сказал он. — Есть письма, которые надо написать. Дела короля не терпят отлагательства, пусть хоть все вдовы Франции просят об этом. Садись.

Бабилас повиновался. Трессан встал спиной к открытой двери. Его напряженный слух уловил шуршание женского платья. Он прочистил глотку и принялся диктовать:

— Ее величеству королеве-регентше, — здесь он помедлил и, сдвинув брови, глубоко задумался. Затем высокопарно повторил: — Ее величеству королеве-регентше. Записал?

— Да, господин граф. Ее величеству королеве-регентше…

Позади себя Трессан услышал движение и сдержанное покашливание.

— Месье де Трессан, — произнес женский голос, низкий и мелодичный, в котором присутствовали также интонации высокомерия и надменности.

Трессан мгновенно повернулся, сделал шаг навстречу и поклонился.

— Ваш покорный слуга, мадам, — сказал он, приложив руку к сердцу.

— Это честь, которая…

— Которую вы вынуждены оказать, — прервала она и повелительно кивнула в сторону Бабиласа: — Удалите этого малого.

Бледный секретарь, замерев от страха, поднялся со своего места. Он ожидал катастрофы как естественного следствия такой манеры обращения с человеком, наводившим ужас на своих слуг и на весь Гренобль. Но господин Трессан не возмутился, не вышел из себя.

— Это мой секретарь, мадам. Мы работали, когда вы вошли. Я собирался написать письмо ее величеству. Должность сенешала в такой провинции, как Дофинэ, — helas[855], не синекура. — Он вздохнул, как вздыхает человек, мозг которого переутомлен. — Даже на еду и сон почти не остается времени.

— Значит, вам необходим день отдыха, — вымолвила она с холодным высокомерием. — Воспользуйтесь им сейчас же и отложите королевские дела на полчаса ради моих.

Ужас секретаря все возрастал: над головой этой женщины, ждал он, вот-вот разразится буря. Однако господин сенешал, обычно такой вспыльчивый и раздражительный, лишь повторил еще один свой неуместный поклон.

— Вы предугадываете, мадам, те самые слова, которые я собрался произнести. Бабилас, исчезните! — и он небрежно махнул рукой писарю, указывая в сторону двери. — Уберите бумаги в мой шкаф, вон там. Когда мадам уйдет, мы вернемся к письму ее величеству.

Секретарь собрал бумаги, перья, чернильницу и ушел, убежденный, что конец света не за горами.

Когда дверь за ним затворилась, сенешал еще раз поклонился и, глупо улыбнувшись, предложил посетительнице кресло. Она бросила взгляд на кресло, затем примерно с таким же выражением, как на кресло, посмотрела на Трессана, повернувшись спиной к обоим, прошла к камину. Остановившись у огня, она зажала хлыст под мышкой и принялась стягивать длинные перчатки для верховой езды. Это была высокая, превосходно сложенная и необычайно красивая женщина, хотя лучшая пора ее жизни и миновала.

В сумеречном свете октябрьского полудня никто не дал бы ей более тридцати, хотя при ярком солнце можно было бы смело добавить еще лет пяток. Но то, что ее следующий день рожденья будет сорок вторым по счету, — этого нельзя было предположить ни при каком освещении. Ее бледное лицо оттенка слоновой кости словно светилось, резко контрастируя с глянцем волос цвета воронова крыла. Выразительность черных и дерзких глаз под низко опущенными веками с длинными ресницами подчеркивала линия надменно сжатых ярко-алых губ. Нос у нее был тонок и прям, шея и плечи — словно из слоновой кости.

На ней было бархатное платье для верховой езды цвета сапфира, с элегантной золотой шнуровкой поперек корсажа и глубоким квадратным вырезом, украшенное на шее накрахмаленной лентой тонкого полотна, которое во Франции в те времена уже вытесняло из употребления более сложные в изготовлении рюши, и касторовая шляпа с высокой тульей, повязанная золотисто-голубым шарфом и надетая поверх полотняного капора.

Опираясь локтем о резное украшение камина, она продолжала неторопливо снимать перчатки.

Сенешал пристально смотрел на нее, тщетно пытаясь скрыть, что любуется, а его пальцы в это время — пухлые, вялые обрубки — нервно теребили бороду.

— Если бы вы только знали, маркиза, с какой радостью, с каким…

— Я попробую это себе представить в другой раз, — оборвала она его с грубым высокомерием, характерным для нее. — А сейчас мне не до таких пустяков. Грядет неприятность, дружище, серьезная неприятность.

Брови сенешала поползли вверх. Зрачки расширились.

— Неприятность, — повторил он. И его рот, открывшись, чтобы дать выход этому единственному слову, так и не закрылся.

Маркиза, изобразив на лице странную гримасу, стала снова натягивать только что снятую перчатку.

— По выражению вашего лица я могу судить, насколько хорошо вы поняли меня, — усмехнулась она. — Неприятности касаются мадемуазель де Ла Воврэ.

— Неприятности исходят из Парижа, от членов королевского двора? — голос сенешала упал.

Она кивнула.

— Вы сегодня проявляете просто-таки чудеса интуиции, де Трессан.

Он закусил кончик усов, что делал всегда в минуты крайней озабоченности или задумчивости.

— Ах! — наконец воскликнул он, и это прозвучало как выражение мрачного предчувствия. — Рассказывайте дальше…

— Рассказывать нечего. Я вам сообщила суть дела.

— Но в чем именно состоит эта неприятность и кто вам о ней сообщил?

— Друг из Парижа дал мне знать, и его посыльный, к счастью, хорошо справился со своим делом, иначе месье де Гарнаш был бы здесь прежде него и безо всякого предупреждения.

— Гарнаш… — как эхо повторил граф, — кто такой этот Гарнаш?

— Посланник королевы-регентши. Она направила его сюда, чтобы убедиться, что с мадемуазель де Ла Воврэ обходятся справедливо и великодушно.

При этих словах Трессан застонал и заломил руки — это выглядело бы очень трогательно, не будь нелепо.

— Я предупреждал вас, мадам! Я знал, чем это кончится, — почти рыдал он. — Я говорил вам…

— О, я помню все, что вы мне говорили, — отрезала она. — Вы можете избавить себя от повторения этого. Что сделано, то сделано, и я не желаю — не желала бы — ничего менять. Королева мне не указ, я хозяйка Кондильяка, мое слово — единственный закон для моих людей, и я постараюсь, чтобы так оно и впредь оставалось.

Трессан с удивлением посмотрел на нее. Безрассудное женское упрямство так подействовало на него, что он позволил себе улыбнуться и даже пошутить.

— Parfaitement![856] — сказал он, разводя руками и кланяясь. — Тогда стоит ли вообще говорить о неприятностях?

Она нервно стукнула хлыстом по краю своей юбки.

— Неприятности будут, пока я веду себя так, а не иначе.

Сенешал пожал плечами и сделал шаг к ней, подумав при этом, что мог бы не утруждать себя, надевая прекрасный желтый камзол из Парижа. Сегодня она была явно равнодушна к его нарядам. Он уныло думал также о том, что будет с ним, когда начнутся эти самые неприятности. Слишком долго он нежился на ложе из роз в этом милом уголке Дофинэ, и сейчас его сердце замирало от страха при мысли о том, как бы от роз не остались одни шипы.

— Как довелось королеве узнать о… мадемуазель… м-м… о ее положении? — спросил он.

Маркиза вспыхнула гневом.

— Девчонка нашла предателя, и этот пес переправил письмо в Париж. Этого оказалось достаточно. Если когда-нибудь волею судьбы или случая он попадется на моем пути, клянусь, его повесят без исповеди.

И вдруг она неожиданно приняла позу просительницы, устремив на него свои прекрасные глаза, готовые, казалось, растопить его.

— Трессан, — начала она вкрадчиво, — вокруг меня одни враги. Но вы не оставите меня? Вы будете на моей стороне до конца — не так ли, мой друг? Могу ли я, по крайней мере, положиться на вас?

— Во всем, мадам, — отвечал он. — Вам известно, с каким отрядом прибудет этот человек, Гарнаш?

— Он прибудет один, — заносчиво ответила она.

— Один, — отозвался Трессан с ужасом. — Один? Тогда… Тогда…

Безвольный и потерянный, он вскинул руки вверх. Маркиза поглядела на него.

— Diable![857] Что терзает вас? — бросила она. — Могла ли я принести вам лучшие новости?

— Едва ли вы могли принести мне худшие новости, — простонал он.

Затем, будто пораженный какой-то внезапной мыслью, бросившей отблеск надежды в ужасающую темноту, сгущающуюся над его головой, он вдруг посмотрел вверх.

— Вы намереваетесь сопротивляться ему? — поинтересовался он.

Она секунду глядела на него, затем несколько неприязненно рассмеялась.

— Пш-ш-ш. Вы сумасшедший. Вам ли спрашивать, намереваюсь ли я сопротивляться — я, имеющая самый укрепленный замок в Дофинэ? Клянусь Господом, месье, если вам так необходимо услышать это, то я заявляю вам, что намерена сопротивляться ему и всем, кого бы королева ни послала вслед за ним, до тех пор, пока будет цел хотя бы один камень Кондильяка.

Сенешал облегченно выдохнул и снова принялся жевать свой ус.

— Что вы имели в виду, когда сказали, что я не могла сообщить вам новость хуже той, что он прибудет один? — внезапно спросила она.

— Мадам, — сказал он, — если этот человек прибывает без отряда, а вы не подчиняетесь приказам, которые он везет с собой, как вы думаете, что может случиться?

— Он обратится к вам с просьбой дать людей, которые ему будут нужны для штурма моего замка, — спокойно ответила она.

Он недоверчиво посмотрел на нее.

— Значит, вы осознаете это? — воскликнул он. — Вы это осознаете?!

— Но это же очевидно. Это понял бы и ребенок.

Ее невозмутимость была как порыв ветра для тлеющих углей его страхов. Они вдруг разгорелись в пламя гнева, внезапное и страшное. Такое часто случается с затравленным человеком. Лицо его приобрело фиолетовый оттенок, и он двинулся к ней переваливающейся походкой толстяка, дико размахивая руками и ощетинившись крашеными усами.

— А что будет со мной, мадам? — спросил он, брызгая слюной. — Что будет со мной? Я буду разорен, брошен в тюрьму и, может быть, повешен за отказ предоставить ему людей! Вот что у вас на уме. А с какой стати я, бывший сенешалем Дофинэ пятнадцать лет, должен оканчивать свои дни в опале, и все из-за ваших семейных прожектов в отношении жеманной девицы! Seigneur du Ciel![858] — ревел он. — Мне кажется, вы сошли с ума! Вы не остановитесь перед тем, чтобы сжечь целую провинцию, лишь бы можно было поступать с этим несчастным ребенком так, как вам вздумается. Но, Ventregris![859] Разорить меня…

От возмущения он почти лишился дара речи, широко открывая рот и с трудом дыша, а затем принялся нервно расхаживать по комнате, сложив руки на животе.

Госпожа Кондильяк следила за ним взглядом, и лицо ее было спокойно, а взгляд холоден. Она сейчас напоминала крепкий дуб, не сгибающийся даже под натиском урагана. Когда Трессан закончил, она отошла от камина и, легко постукивая хлыстом по краю юбки своего платья, направилась к двери.

— Прощайте, месье де Трессан, — ледяным тоном произнесла она, повернувшись к нему спиной.

При этих словах он остановился как вкопанный и поднял голову. Его гнев угас, как задутая порывом ветра свеча. Но тут же в сердце сенешала закрался новый страх.

— Мадам, мадам! — вскричал он. — Подождите! Выслушайте меня.

Она помедлила, полуобернулась и презрительно посмотрела на него через плечо, усмехаясь пунцовым ртом, и в каждой черте ее лица сквозило высокомерие.

— Я полагаю, месье, что наслушалась от вас глупостей более чем достаточно, — сказала она, — И убедилась, что вы мне вовсе не верный друг, а всего лишь жалкий болтун.

— О, вы не правы, мадам! — выкрикнул он. — Это не так. Я готов служить вам, как никто другой на свете, вы знаете это, маркиза, должны знать…

Она повернулась, оказавшись с ним лицом к лицу, и ее улыбка сделалась чуть шире, как если бы к ее презрению сейчас примешивалось изумление.

— Легко возражать. Легко говорить: «Я умру ради вас», особенно когда необходимость такой жертвы вовсе не доказана. Но стоит мне попросить вас лишь об одолжении, и что же я слышу: «А мое честное имя, мадам? А мой пост сенешала? Должен ли я быть брошен в тюрьму или повешен, чтобы угодить вам?» Фу! — закончила она, гордо вскинув голову. — Мир полон людьми вашего сорта, а я — увы мне и моей женской интуиции — считала, что вы отличаетесь от остальных.

Ее слова вошли в его душу, как раскаленный меч входит в плоть. Они обожгли и сморщили ее. Он увидел себя таким, каким она вынудила его выглядеть в ее глазах: подлым, презренным трусом, напыщенным краснобаем, когда все кругом спокойно, но показывающим спину при малейшей опасности. Он чувствовал себя самым низким и жестоким человеком, живущим на этой грешной земле, а она — о Боже! — считала его отличным от остальных. Она так высоко его ценила, и вот — он разочаровал ее!

Стыд и тщеславие, перемешавшись, внезапно дали его чувствам новый толчок.

— Маркиза, — воскликнул он, — сказанное вами справедливо, но будьте милосердны. Я совсем другое имел в виду, потому что был вне себя. Позвольте мне искупить свою вину!

При этих словах на смену презрению в ее улыбке явилась невыразимая нежность, уловив которую Трессан осознал: лучше быть повешенным, чем пасть в ее глазах. Он резво скакнул вперед и схватил ее руку, протянутую к нему.

— Я знала, Трессан, — сказала она, — что вы были не в себе, что мой храбрый верный друг не покинет меня, когда осознает, что он сказал.

Он склонился над ее рукой и неловко поцеловал ее бесчувственную перчатку.

— Мадам, — сказал он, — вы можете рассчитывать на меня. Этот малый из Парижа не получит ни одного солдата, будьте уверены.

Она схватила его за плечи. Лицо ее было сияющим и манящим, а глаза смотрели на него с доброжелательностью, о которой он прежде не мог даже мечтать.

— Я не откажусь от услуги, которую вы так галантно предлагаете, — сказала она. — Ведь мой отказ мог бы ранить вас.

— Маркиза, — вскричал он. — Это пустяки в сравнении с тем, что я мог бы сделать для вас, будь у меня такая возможность. Но когда все закончится, и ваши планы относительно мадемуазель де Ла Воврэ осуществятся, и свадьба будет отпразднована, тогда — могу ли я надеяться?..

Он ничего более не сказал, но его маленькие голубые глазки были куда красноречивее слов.

Их взгляды встретились. Она стояла перед ним, удерживая его за плечи на расстоянии вытянутой руки твердой и жесткой хваткой.

Сенешал Дофинэ напоминал ей настоящую жабу, и дух ее содрогнулся от несовместимости его внешности и того, на что он намекал. Но взгляд маркизы оставался тверд, хотя губы сохраняли улыбку, и лишь щеки ее чуть порозовели. Трессан истолковал этот признак с трудом сдерживаемого волнения в свою пользу, однако маркиза жестом дала понять, чтобы он не подходил ближе, чем на расстояние вытянутой руки, а потом, подавляя смешок, который вселил в него безрассудную надежду, направилась к двери, поспешно и, как ему показалось, смущенно.

Там она задержалась на мгновение, оглянувшись на него с застенчивостью, более уместной для юной девушки вполовину ее моложе, которая, впрочем, была бы ей не к лицу, не будь ее красота столь яркой.

Одну-единственную, но очаровательную улыбку адресовала ему маркиза, а когда он хотел приблизиться, чтобы придержать дверь, она сама поспешно открыла ее и вышла вон.

Глава 2

ГОСПОДИН ДЕ ГАРНАШ
Давать поспешные обещания, особенно тогда, когда просительница — женщина, а затем если и не раскаиваться в обещанном, то, по крайней мере, сожалеть, что не были оговорены некоторые условия, — типичная ошибка юношей. Зрелому мужчине не пристало так поступать. Но бывает и так, что седина ударяет в голову, а бес в ребро, и ничего тут не поделаешь!

Разгоряченный близостью мадам, переполненный восторгом, Трессан в ее присутствии не ощущал ни раскаяния, ни сожаления. Он быстро подошел к окну и прижал к стеклу свое оплывшее круглое лицо, тщетно пытаясь разглядеть, как она садится на лошадь и выезжает со двора, окруженная своей небольшой свитой. Обнаружив, что не сможет удовлетворить свое любопытство — окно было расположено слишком высоко, — он упал в кресло и долго сидел в быстро надвигающихся сумерках, вспоминая то с нежностью, не торопясь, а то в горячке любовного бреда недавнее свидание.

Наступила ночь, и вокруг него сгустилась темнота, подчеркиваемая красным отсветом тлеющих в камине углей. И в этом мраке его внезапно озарила мысль. Он потребовал принести огня, позвал Бабиласа и отправил посыльного к капитану д’Обрану, командиру гарнизона Гренобля.

Ожидая появления офицера, Трессан начал было обсуждать с Бабиласом план, который у него созрел, но секретарь оказался плохим компаньоном в этом смысле, на редкость тупым и лишенным всякого воображения. Волей-неволей ему опять пришлось вернуться к своим мыслям. И пока не доложили о прибытии д’Обрана, он так и сидел, угрюмый и задумчивый.

— Капитан, — чрезвычайно серьезно произнес он, обращаясь к д’Обрану, — у меня есть основания предполагать, что в районе Монтелимара не все в порядке.

— Там что-то случилось, месье? — удивленно спросил офицер.

— Может быть — да, может быть — нет, — уклончиво ответил сенешал. — Утром вы получите приказ. А тем временем будьте готовы выступить завтра в окрестности Монтелимара с двумя сотнями людей.

— С двумя сотнями, месье?! — воскликнул д’Обран. — Но тогда в Гренобле не останется ни одного солдата.

— Ну и что? Зачем они здесь нужны? Потрудитесь распорядиться сегодня вечером о том, чтобы завтра рано утром ваши подчиненные были готовы выступить. Вы получите указания от меня лично.

Озадаченный д’Обран отправился выполнять поручение, а господин сенешал отправился ужинать, вполне довольный тем, как ловко он придумал оставить Гренобль без гарнизона. С помощью этой хитрости он надеялся выкрутиться из затруднительного положения, в котором мог бы оказаться, отстаивая интересы вдовы Кондильяк.

Но с наступлением утра эта идея ему нравилась уже куда меньше, главным образом из-за того, что он не был в состоянии изобрести никаких причин, послуживших бы убедительным предлогом для экспедиции, а д’Обран был, к сожалению, проницательным офицером и мог проявить неуместное, пусть и вполне оправданное любопытство. Командир имеет право знать хоть что-то о том деле, на которое он ведет своих солдат. К утру Трессан обнаружил также, что прошедшая со времени визита госпожи де Кондильяк ночь в значительной мере охладила его пыл. В его душе зародилось сожаление о поспешно данном ей обещании.

Когда доложили о прибытии капитана д’Обрана, он передал ему приказание явиться снова через час. И теперь он уже не просто сожалел, а, объятый страхом, раскаивался в том, что ранее пообещал. Опустив голову на руки, лихорадочно пытаясь найти решение, сенешал сидел в своем кабинете за письменным столом, на котором были разбросаны бумаги, и ум его был в смятении.

В таком положении Ансельм и застал его, когда, раздвинув портьеры, объявил, что господин де Гарнаш, прибывший из Парижа, находится внизу, требуя у господина сенешала немедленной аудиенции по поводу дел государственной важности. Трессан задрожал всем телом, и сердце его почти остановилось. Отчаянным усилием воли он все-таки взял себя в руки. Он вдруг вспомнил, что был не кем иным, как его королевского величества сенешалом провинции Дофинэ. По всей провинции, от Роны до Альп, его слово было закон, его имя наводило ужас на злодеев, и не только на них. Разве может имя этого парижского чиновника, доставившего ему послание от королевы-регентши, заставить его дрожать и бледнеть? Нет, нет, только не его.

Согретый и воодушевленный этой мыслью, он поднялся на ноги; глаза его сверкали, и румянец на щеках был сильнее обычного.

— Позовите этого месье де Гарнаша, — с едва уловимым высокомерием произнес он, размышляя тем временем, что он скажет посланнику королевы-регентши и с какой интонацией, как при этом будет стоять, двигаться и выглядеть.

Его блуждающий взгляд остановился на собственном секретаре. Он вспомнил свою излюбленную позу глубоко ушедшего в дела человека. И резко произнес имя секретаря.

Бабилас поднял свое бледное лицо; он знал, что должно за этим последовать: такое случалось и прежде. Но в его глазах не было ни тени изумления, а на отвислых губах — ни следа улыбки. Он отложил в сторону бумаги, над которыми работал, и придвинул к себе чистый лист, чтобы написать письмо, которое, как он знал по опыту, сенешал постарается отправить королеве. В подобной ситуации ее величество всегда была единственным адресатом господина де Трессана.

Дверь отворилась, портьеры раздвинулись, и Ансельм объявил:

— Месье де Гарнаш.

Трессан повернулся к прибывшему в тот самый момент, когда он быстро вошел в комнату, поклонился, держа в руке шляпу, длинные малиновые перья которой коснулись пола, выпрямился, терпеливо ожидая ответного поклона сенешала.

Гарнаш был высокого роста, широк в плечах и узок в талии, одет почти целиком в кожу. Жилет из толстой бычьей кожи плотно облегал его тело, из-под него виднелись короткие штаны цвета красного вина и чулки чуть более глубокого оттенка того же цвета, которые исчезали в высоких кожаных сапогах. На кожаной портупее, отделанной золотом, висели стальные ножны, открывающие рукоятку шпаги. Рукава камзола, выглядывавшие из-под жилета, были того же цвета и сшиты из того же материала, что и штаны. В одной руке Гарнаш держал широкополую черную шляпу с малиновыми перьями, а в другой — небольшой пергаментный свиток; и когда он двигался, звукам его шагов вторила музыка скрипящих кож и звякающих шпор, столь любезная слуху всякого военного.

Но более всего заслуживала внимания голова этого человека, крепко посаженная на широких плечах. Нос его имел форму довольно внушительных размеров клюва, голубые глаза, холодные, как сталь, расставлены чуть широковато, а над изящным ртом с тонкими губами выделялись, топорщась, как у кота, рыжеватые усы, чуть тронутые сединой. Его волосы были темными, почти каштановыми везде, кроме висков, где годы обесцветили их до пепельного оттенка. Он казался просто-таки воплощением непреклонной силы.

Сенешалу, оценивавшему своего посетителя в качестве противника, его наружность пришлась не по вкусу. Однако он учтиво поклонился, всплеснул руками в воздухе и произнес:

— К вашим услугам, месье де?..

— Гарнаш, — сухо ответил гость, и это имя прозвучало на его устах как клятва. — Мартин Мария Ригобер де Гарнаш. Я прибыл к вам по поручению ее величества, в чем вы можете удостовериться, прочтя этот документ.

И он протянул Трессану свиток, который держал в руке.

Выражение оплывшего, хитрого лица сенешала заметно изменилось. До сих пор его круглое лицо выглядело вопрошающим, но когда парижанин заявил, что является посланником королевы, на нем отразились удивление и быстро возрастающая почтительность, которые выглядели бы вполне естественно, не будь Трессан заранее предупрежден о миссии и личности этого господина.

Он предложил своему гостю кресло, а сам опять сел за письменный стол и развернул бумагу, которую вручил ему Гарнаш. Тот уселся, передвинув портупею так, чтобы можно было опереться обеими руками на рукоятку шпаги, и застыл в чопорной позе, ожидая, пока сенешал кончит читать. На другом конце комнаты секретарь лениво пожевывал ворсистый кончик гусиного пера и в возникшей тишине задумчиво рассматривал посланца из Парижа, удивляясь происходящему.

Трессан аккуратно сложил бумагу и вернул ее владельцу.

Это был не более чем формальный документ, удостоверяющий, что господин де Гарнаш направляется в Дофинэ в связи с делом государственной важности, требующей от господина де Трессана оказывать ему всяческое содействие.

— Parfaitement, — промурлыкал сенешал. — Месье, если вы сообщите мне, в чем именно состоит суть вашего поручения, я буду целиком в вашем распоряжении.

— Вы знаете замок Кондильяк? Ведь так? — начал Гарнаш, приступая прямо к делу.

— Вполне, — сенешал откинулся в кресле, озабоченный прежде всего тем, что его пульс участился. Однако он сдержал свои чувства и сохранил вежливое и безмятежное выражение на лице.

— Вы, вероятно, знакомы и с его обитателями?

— Конечно.

— Близко?

Сенешал сжал губы, изогнул дугой брови и медленно помахал своими толстыми руками — это многозначительное сочетание жеста и мимики не означало ничего — ни да, ни нет. Но Гарнаш не стал ломать головы над этой загадкой и повторил:

— Близко? — на этот раз в его голосе прозвучала настойчивость.

Трессан склонил голову и свел кончики пальцев на обеих ладонях вместе. Он старался, насколько это было в его силах, придать своему голосу учтивость.

— Я полагал, месье намеревается изложить суть своего дела, а не спрашивать меня о моих делах.

Гарнаш резко выпрямился в своем кресле, его глаза сузились. Он почувствовал сопротивление своей воле. В карьере Гарнаша главным камнем преткновения всегда было то, что он не мог выносить, когда с ним не соглашались, а тем более оказывали какое-то сопротивление.

Эта слабость часто ставила его на край гибели. Он был искусным воином, человеком изобретательным и умным, что и было принято во внимание, когда королева Мария Медичи выбирала исполнителя своего щекотливого поручения. Но ему мешал его темперамент, иногда он был настолько неуправляем, что в Париже даже ходила поговорка: «Вспыльчив, как Гарнаш».

Трессан и не предполагал, к какому бочонку с порохом он подносит спичку своей надменной дерзости. Да и Гарнаш пока не давал ему повода это предположить. Ему удалось справиться с собой, когда он подумал, что в словах толстяка, возможно, был какой-то резон.

— Вы неправильно поняли мое намерение, месье, — сказал он, поглаживая худой смуглой рукой свой длинный подбородок. — Я хотел всего лишь выяснить, насколько полно вы осведомлены о том, что происходит в Кондильяке, чтобы пересказывать факты, с которыми вы, возможно, уже знакомы. Месье, я думаю, сейчас не время заниматься выяснением с вами отношений. Итак, вот вкратце суть дела, приведшего меня сюда. У покойного маркиза де Кондильяка осталось двое сыновей. Старший, Флоримон — нынешний маркиз, является пасынком вдовы де Кондильяк, матери его брата по отцу, Мариуса де Кондильяка. Еще при жизни своего отца Флоримон отправился воевать в Италию и до сих пор не вернулся. Будьте любезны, месье, поправьте меня, если я допущу какую-нибудь неточность, прошу вас.

Сенешал церемонно поклонился, и парижанин продолжил:

— Младший сын маркиза, которому, насколько мне известно, идет сейчас двадцать первый год, ведет себя как повеса.

— Повеса? Mon Dieu![860] Нет! Несправедливо называть его так. Иногда он бывает неблагоразумен, иногда слегка опрометчив, но с кем в юности этого не случается?

Он сказал бы и больше, но гость из Парижа не намеревался тратить время на болтовню.

— Очень хорошо, — отрезал Гарнаш. — Скажем, слегка опрометчив. Мое поручение не связано с моральными принципами месье Мариуса или с их отсутствием. Опрометчивости оказалось достаточно для того, чтобы отец удалил его от себя, и это заставило его мать полюбить сына еще больше. Я слышал, она очень красивая женщина, а мальчишка удивительно похож на нее.

— Ах! — восхищенно выдохнул сенешал. — Прекрасная и благородная женщина.

— Хм! — мрачно прокомментировал Гарнаш это изъявление восторга. Затем продолжил: — У покойного маркиза был сосед, ныне умерший маркиз де Ла Воврэ, которого он любил и ценил как своего друга. А у месье де Ла Воврэ был единственный ребенок — дочь, и она является наследницей его весьма значительного состояния, которое, насколько мне известно, самое крупное во всем Дофинэ. Маркиз мечтал превратить сложившиеся дружеские отношения в еще более близкие — родственные, что нашло горячий отклик в сердце месье де Кондильяка. В то время Флоримону де Кондильяку было шестнадцать лет, а Валери де Ла Воврэ — четырнадцать. Несмотря на столь нежный возраст, они были обручены и росли, любя друг друга и готовясь в будущем исполнить волю своих отцов.

— Месье, месье, — запротестовал сенешал, — как вы можете делать такое заключение? Как можно утверждать, что они любили друг друга? С чего вы это взяли? Откуда вам известно, что на самом деле происходило в их сердцах?

— Это право дано мне самой мадемуазель де Ла Воврэ, — последовал непререкаемый ответ. — Я излагаю вам более или менее верно то, что она сама написала королеве в своем письме.

— Хорошо, хорошо… Продолжайте, месье.

— Их союз сделал бы Флоримона де Кондильяка самым могущественным и богатым дворянином в Дофинэ и одним из богатейших во Франции, и эта мысль была приятна старому маркизу, тогда как материальное неравенство его сыновей послужило бы лишним поводом для недовольства младшего. Но прежде чем остепениться, Флоримон выразил желание посмотреть мир, что вполне естественно для молодого человека, готовящегося принять на себя столь большую ответственность. Его отец, понимая благоразумие такого шага, ничуть не возражал, и в возрасте двадцати лет Флоримон отправился на итальянскую войну[861]. Два года спустя, около полугода тому назад, его отец умер, а через несколько недель и месье де Ла Воврэ сошел в могилу. Он недооценил характер вдовы де Кондильяк — будь он прозорливее, настоящих неприятностей можно было бы избежать — и доверил ей попечительство над своей дочерью Валери, ожидавшей возвращения Флоримона и скорой свадьбы. Я, быть может, не сообщаю вам ничего нового, но я вынужден пойти на это исключительно в силу вашего собственного нежелания отвечать на мои вопросы.

— Нет-нет, месье. Уверяю вас: в том, что вы рассказали, много нового для меня.

— Я рад этому, месье де Трессан, — очень серьезно произнес Гарнаш, — поскольку иначе ее величество имела бы право поинтересоваться, почему вы, располагая всеми этими фактами, не вмешались в события, происходящие сейчас в замке Кондильяк.

Но продолжим. Мадам де Кондильяк и ее бесценный сынок Бенжамин — он же Мариус, — обнаружив, что в отсутствие Флоримона они являются хозяевами положения, постарались обратить это к своей выгоде. Мадемуазель де Ла Воврэ, номинально находясь под их опекой, практически содержится в заключении, и ее вынуждают выйти замуж за Мариуса. Если бы вдове удалось осуществить свои планы, она, очевидно, не только обеспечила бы своему сыну блестящее и необременительное будущее, но и дала бы тем самым выход давно сдерживаемой ненависти к пасынку.

Однако мадемуазель сопротивляется им, и в этом ей благоприятствует одно обстоятельство, а именно: непомерное высокомерие мадам, являющееся, похоже, доминирующей чертой ее характера. После смерти маркиза вдова отказалась платить десятину церкви и подвергла епископа оскорблениям и насмешкам. Этот прелат[862], найдя увещевания тщетными, отплатил отлучением от церкви всех обитателей замка Кондильяк. Таким образом, они оказались не в состоянии найти священника, который рискнул бы отправиться туда; и даже если бы мадемуазель захотели выдать за Мариуса силой, у них бы ничего не вышло.

Флоримона по-прежнему нет. У нас есть все основания полагать, что он не знает о смерти отца. Время от времени от него приходят письма; из них следует, что, по крайней мере, три месяца назад Флоримон был жив и здоров. Чтобы найти его и настоять на немедленном возвращении домой, к нему был отправлен посыльный. Но еще до его возвращения королева решила предпринять необходимые шаги, гарантирующие мадемуазель де Ла Воврэ свободу и защиту от оскорблений со стороны мадам де Кондильяк и ее сына, и — enfintitle="">[863], чтобы положить этому конец раз и навсегда.

Мне поручено, месье, ознакомить вас с этими фактами, и я требую, чтобы вы отправились в Кондильяк и вызволили оттуда мадемуазель де Ла Воврэ, которую мне затем предстоит сопровождать в Париж ко двору ее величества, где она будет находиться до тех пор, пока молодой маркиз не вернется и не предъявит на нее свои права.

Завершив свой рассказ, Гарнаш откинулся в кресле, положил ногу на ногу и пристально посмотрел на сенешала, ожидая ответа.

Он заметил, как на его оплывшее лицо легла печать растерянности и оно потеряло добрую часть присущего ему цвета. Трессан почувствовал себя чудовищно неловко и пытался потянуть время.

— Не кажется ли вам, месье, что словам этого ребенка — мадемуазель де Ла Воврэ — придается слишком большое значение?

— Вы думаете, она преувеличивает? — ответил вопросом на вопрос Гарнаш.

— Нет-нет. Я не говорю этого. Но… Но… Не лучше было бы… Более… а-а… для всех заинтересованных, чтобы вы сами неожиданно отправились со своим поручением в Кондильяк и потребовали бы выдачи мадемуазель?

Посланец королевы какое-то мгновение молча смотрел на него, затем внезапно встал и, передвинув свою портупею в нормальное положение, свел брови, из чего сенешал сделал вывод, что его предложение не понравилось.

— Месье, — очень холодно, как человек, едва сдерживающий нарастающий гнев, произнес парижанин, — позвольте мне сказать вам, что я впервые в своей жизни занимаюсь делом, касающимся женщин, а мне почти сорок лет, и оно, могу вас уверить, мало мне нравится. Я взялся за него лишь потому, что, будучи солдатом и получив приказ, не мог, к сожалению, не исполнить его. Но, оказавшись в таком положении, месье, я намереваюсь твердо придерживаться буквы моего предписания. Я уже претерпел более чем достаточно из-за интересов этой девицы. Я ехал из Парижа, а это означает почти неделю в седле, что немало для человека, привыкшего к определенному образу жизни и приобретшему вкус к маленьким удобствам, от которых он очень неохотно отказывается. Я питался и ночевал на постоялых дворах, причем питался хуже некуда, а спал на самых жестких и едва ли самых чистых постелях. Ventregris! Представьте себе, прошлой ночью мы остановились в Лузане, и единственная гостиница там оказалась самой настоящей лачугой, в которой я, месье сенешал, будь моя воля, не поселил бы и пса.

Лицо его покраснело, в голосе зазвучали высокие ноты.

— Я и мой слуга спали в одной спальне. Тысяча чертей! Месье, в одной спальне! Вы понимаете? В нашей компании были пьяный виноторговец, коробейник, паломник на пути в Рим и две крестьянки; отправляясь спать, из соображений благочестия, свет они не зажигали. Я прошу вас понять мои чувства в подобной ситуации. Можно было бы рассказать и больше о том, что пережил в пути, но я выбрал только один, зато самый яркий пример.

— Да, это поистине возмутительно, — лицемерно посочувствовал сенешал, усмехаясь про себя.

— И вот я спрашиваю вас: разве все это не дает мне права действовать только в рамках приказа?

Теперь сенешал смотрел на него со все возрастающим беспокойством. Если бы его собственные интересы не были замешаны в этом деле, он бы от души повеселился, слушая этого любителя комфорта. Но на этот раз ему нечего было сказать, потому что все его мысли и чувства были нацелены на выход из ловушки, которая, казалось, подстерегала его: как сделать вид, что он служит королеве, не идя в то же время против интересов вдовы Кондильяк, и как услужить вдове, не идя против воли королевы?

— Чертова девчонка! — прорычал он, невольно выдавая свои мысли. — Дьявол ее побери!

Гарнаш мрачно улыбнулся.

— Я разделяю ваши чувства, — сказал он. — Именно эти слова я повторял сотню, нет, пожалуй, тысячу раз по пути из Парижа в Гренобль. И все же я не вижу, почему бы у вас, в отличие от меня, было достаточно оснований проклинать ее.

Но довольно, месье! Думаю, вы меня поняли. Я проведу день в Гренобле, отдохну. Завтра в это же время я буду готов выехать в обратный путь. Сочту за честь нанести вам визит и принять от вас на попечение мадемуазель де Ла Воврэ. Я рассчитываю, что завтра к полудню она сможет отправиться со мной в обратный путь.

Он поклонился, взмахнув шляпой с перьями, и собрался было уйти, но сенешал остановил его.

— Месье, месье, — в жалобном испуге вскричал он, — вы не знаете вдову Кондильяк.

— Нет, ну и что?

— Она не из тех женщин, которыми можно управлять. Я могу приказать ей именем королевы освободить мадемуазель де Ла Воврэ. Но она не подчинится приказу.

— Не подчинится вам? — удивился Гарнаш, хмуро глядя в лицо толстяка, который тоже поднялся с места. — Как можно не подчиняться господину сенешалу Дофинэ? Вы смеетесь надо мной.

— Но я уверяю вас, что это так, — горячо настаивал Трессан. — Вы напрасно прождете девчонку завтра, если только сами не отправитесь в Кондильяк и не заберете ее.

Гарнаш распрямился, и его ответ прозвучал как окончательное решение:

— Вы, месье, сенешал провинции, и в этом деле у вас вдобавок есть особые, данные королевой полномочия; более того, предписания ее величества для вас обязательны. Вам надлежит исполнить их так, как я вам только что указал.

Сенешал пожал плечами и секунду пожевал ус.

— Вам легко указывать, что мне надо делать. Скажите мне лучше, как это сделать, как преодолеть ее сопротивление?

— Вы слишком робеете перед ней, до смешного, месье, — сказал Гарнаш, прищурившись. — Во всяком случае, у вас есть солдаты.

— У нее они тоже есть. Кондильяк — самый укрепленный замок в Южной Франции, а вдова упряма. И умеет добиваться своего.

— А то, что требует королева, ее верные слуги обязаны выполнять, — категорическим тоном возразил Гарнаш. — Думаю, здесь нечего добавить, месье. Завтра, в это время, я жду свою подопечную, мадемуазель де Ла Воврэ. A demain, donc[864], месье сенешал.

И, сделав еще один поклон, парижанин выпрямился, повернулся на каблуках и вышел из комнаты, сопровождаемый поскрипыванием и позвякиванием своей амуниции.

Несчастный сенешал рухнул в кресло, спрашивая себя, не будет ли смерть самым легким выходом из ужасного положения, в котором он оказался благодаря капризу судьбы и из-за своей нежности к вдове Кондильяк.

Его секретарь пребывал также в смятении.

Трессан просидел целый час, покусывая усы, в состоянии глубокой задумчивости. Затем, вспыхнув от гнева, выразившегося в паре крепких ругательств, он вскочил и велел приготовить лошадь для поездки в Кондильяк.

Глава 3

ВДОВА УСТУПАЕТ
На другой день, ровно в полдень, Гарнаш опять появился во дворце сенешала, на этот раз со своим слугой Рабеком, худощавым, смуглым, остролицым человеком, выглядевшим чуть моложе своего господина.

Ансельм, тучный мажордом де Трессана, встретил их, всем своим видом выражая глубокое почтение, и провел парижанина наверх, к своему хозяину.

На лестнице они встретили спускающегося капитана д’Обрана. Капитан был явно не в лучшем расположении духа. В течение двадцати четырех часов он держал под ружьем две сотни своих людей, готовых выступить по приказу сенешала, но этот приказ так и не поступил. И его опять ни с чем послали прочь.

После вчерашней беседы с сенешалом у Гарнаша зародились серьезные сомнения относительно того, что мадемуазель де Ла Воврэ доставят в его распоряжение, как было условлено. Поэтому он испытал огромное облегчение, когда, поднявшись к господину Трессану, он нашел там даму, сидящую в кресле у огромного камина, в шляпе и дорожном плаще.

Трессан сердечно улыбнулся ему, и они поклонились друг другу.

— Вот видите, месье, — сказал сенешал, показав пухлой рукой в сторону дамы, — распоряжение королевы исполнено. Вот ваша подопечная.

А даме он сказал:

— Это месье де Гарнаш, о котором я уже говорил вам. По приказу ее величества он будет сопровождать вас в Париж.

— А теперь, мой дорогой друг, — он повернулся снова к Гарнашу, — каким бы приятным ни было ваше общество, я ничего не буду иметь против, если вы без промедления отправитесь в путь, поскольку у меня скопилось весьма много дел.

Гарнаш поклонился даме. Она ответила на его приветствие легким кивком. Он окинул ее быстрым взглядом: бесцветное дитя с пухлым личиком, светлыми волосами и бледно-голубыми глазами, девушка, судя по всему, флегматичная и робкая.

— Я готова, месье, — сказала она, поднимаясь и подбирая свой плащ, и Гарнаш заметил, что ее голос звучит по-южному протяжно, со слабым местным акцентом. Удивительно, как могла столь деградировать в захолустье Дофинэ воспитанная и благородная девица. У него не было сомнений, что компанию ей составляли, главным образом, коровы да свиньи. Тем не менее, думал он, она могла бы быть чуть-чуть разговорчивее и сказать хоть что-то, помимо слов, выражающих ее готовность к путешествию. Он ожидал слов благодарности в адрес королевы или свой собственный, удивления по поводу того, как скоро ей была оказана помощь. Он был разочарован, хотя и не подал виду, а только молча кивнул ей.

— Хорошо, — сказал он, — поскольку вы готовы и месье сенешалу не терпится избавиться от нас, давайте отправляться. Мадемуазель, вас ожидает длинное и скучное путешествие.

— Я… я готова к этому, — нерешительно произнесла она.

Он отступил в сторону и, низко поклонившись, сделал жест в направлении двери, держа шляпу в руке. Она с готовностью также поклонилась сенешалу и направилась к двери.

Гарнаш неотрывно, слегка прищурившись, смотрел на нее.

Внезапно он бросил тревожный взгляд на Трессана, и уголок его кошачьих усов дернулся. Он выпрямился и резко окликнул ее:

— Мадемуазель!

Она остановилась и обернулась, однако сковывающая ее робость, казалось, заставляла ее избегать его взгляда.

— Без сомнения, месье сенешал говорил вам что-то о моей персоне. Но прежде чем оказаться, как вы собираетесь, полностью на моем попечении, советую вам лично убедиться в том, что я и в самом деле посланник ее величества. Не соизволите ли взглянуть?

Говоря это, он вытащил письмо, написанное рукой королевы, перевернул его вверх ногами и таким образом вручил ей. Стоя в нескольких шагах, сенешал тупо глядел на происходящее.

— Ну, конечно, мадемуазель, убедитесь сами, именно об этом господине я говорил вам.

Повинуясь, она взяла письмо. На мгновение ее глаза встретились со сверкающим взглядом Гарнаша, и она вздрогнула. Затем наклонилась к письму и секунду рассматривала написанное, в то время как парижанин пристально глядел на нее.

Вскоре она вернула документ.

— Благодарю вас, месье, — только и произнесла она.

— Вы убедились, мадемуазель, что все в порядке? — поинтересовался он, и в его вопросе прозвучала насмешка, но слишком глубоко запрятанная, чтобы кто-либо из присутствующих мог уловить ее.

— Да, вполне.

Гарнаш повернулся к Трессану. Его глаза холодно улыбались, а когда он заговорил, в голосе звучало нечто похожее на отдаленные раскаты грома, предвещающие надвигающуюся грозу.

— Мадемуазель получила странное образование, — сказал он.

— Э-э? — озадаченно откликнулся Трессан.

— Я слышал, месье, что где-то на Востоке люди читают и пишут справа налево, но я никогда не слышал, особенно во Франции, чтобы кто-то мог бы читать текст вверх ногами.

Трессан наконец уловил, куда клонит гость. Он слегка побледнел и пожевал свою губу, глаза его остановились на девушке, совершенно не понимающей, о чем идет речь.

— Неужели она так и сделала? — спросил Трессан, едва ли отдавая себе отчет в том, что говорит. Сейчас он сознавал только одно: надо как-то объяснить случившееся. — Образованием мадемуазель пренебрегли, что не так уж редко в наших краях. Она знает о своем недостатке и старается скрывать его.

И тут разразилась буря, гремевшая и грохотавшая над их головами в течение нескольких последующих минут.

— О лжец! Нахальный обманщик! — взревел Гарнаш, приблизившись на шаг к сенешалу и угрожающе потрясая письмом перед самым его лицом, как если бы оно было орудием оскорбления. — Это якобы ею было послано королеве письмо на нескольких страницах? Кто она?

Палец, указующий на девушку, дрожал от ярости.

Трессан попробовал принять позу оскорбленного достоинства: втянул живот, вскинул голову и яростно уставился в глаза парижанина.

— Поскольку вы взяли со мной такой тон, месье…

— Я взял с вами — как беру с любым другим — тон, который мне кажется наиболее подходящим. Несчастный глупец! Вы поплатитесь своим местом, и это так же верно, как и то, что вы — жулик! Здесь, в Дофинэ, вы только жирели. Но пока ваше брюхо отрастало, ваши мозги, очевидно, хирели, иначе вы никогда не решились бы одурачить меня таким глупым способом.

Вы что, решили, что я не умнее обычной деревенщины, свинопас, которого можно обхитрить, заставив поверить, что это нелепое создание и есть мадемуазель де Ла Воврэ? У нее физиономия крестьянки, от которой разит чесноком, как из третьесортного трактира, и походка женщины, никогда до сего момента не знавшей обуви! Отвечайте, сударь, с какой стати вы решили меня принять за дурака?

Сенешал, бледный, с разинутым ртом, был жалок, весь его недавний апломб был обращен в пепел гневом этого худощавого человека.

Однако Гарнаш уже не обращал на него никакого внимания. Он подошел к девушке и грубо взял ее за подбородок так, что она была вынуждена посмотреть ему в лицо.

— Как тебя зовут, девка? — спросил он.

— Марго, — пробормотала она, заливаясь слезами.

Он выпустил ее подбородок и с отвращением отвернулся.

— Убирайся, — грубо приказал ей он. — Возвращайся на кухню или луковое поле, туда, где тебя подобрали.

И девушка, едва веря своему счастью, убежала с молниеносной быстротой. У Трессана не нашлось слов, чтобы ее остановить: притворяться, понимал он, было бесполезно.

— А теперь, господин сенешал, — проговорил Гарнаш, встав подбоченясь, широко расставив ноги и глядя прямо в лицо несчастному, — что вы можете сказать мне в свое оправдание?

Трессан завозился в кресле, избегая вопрошающего взгляда парижанина; он заметно дрожал и в конце концов пролепетал заплетающимся языком:

— Похоже… Похоже, месье, что… я… что я сам стал жертвой обмана.

— А мне показалось, что в жертву скорее всего предназначался я.

— Значит, мы оба стали жертвами, — подхватил сенешал. — Вчера я был в Кондильяке, как вы того хотели, и после бурного разговора с маркизой увез от нее — в чем я был уверен — саму мадемуазель де Ла Воврэ. Видите ли, я никогда не был лично знаком с этой девицей.

Гарнаш посмотрел на него. Он не верил ни единому его слову. Теперь он страшно сожалел, что не задал этой лжемадемуазель еще несколько вопросов. Но кто знает, размышлял он, возможно, разумнее сделать вид, что поверил сенешалу. Однако следует быть внимательным и остерегаться других подвохов.

— Месье сенешал, — сказал он уже более спокойным тоном, — в лучшем случае вы слепец и осел, в худшем — предатель. Я не хочу разбираться, кто именно, я не желаю это уточнять.

— Месье, эти оскорбления… — начал сенешал, призвав на помощь чувство собственного достоинства. Но Гарнаш оборвал его:

— Ну-ну! Я говорю от имени королевы. Вам вздумалось помочь вдове Кондильяк сопротивляться королевской воле, поэтому позволю себе дать вам совет: если вы цените свой пост сенешала и саму вашу жизнь — откажитесь от этой мысли.

В конце концов, видимо, мне придется взять все в свои руки. Я сам поеду в Кондильяк. Если там мне окажут сопротивление, я обращусь к вам за помощью. И имейте в виду: остается открытым вопрос о вашем участии в попытке обмануть королеву и меня, ее полномочного представителя. В моей власти решить этот вопрос — так, как я захочу. Если только, месье, я в дальнейшем не смогу убедиться, что вы — как хотелось бы верить — действуете с непреклонной лояльностью, я объявлю вас предателем и как такового арестую и отправлю в Париж. Имею честь откланяться, месье сенешал!

Когда он ушел, господин де Трессан отшвырнул парик, вытер пот со лба и принялся лихорадочно расхаживать по комнате. Его бросало то в жар, то в холод. Никогда за все пятнадцать лет, проведенных в кресле сенешала провинции, с ним не разговаривали подобным образом и не обращались к нему в таких выражениях.

Подумать только: его называли предателем и лжецом, дураком и мошенником, ему угрожали, его запугивали, а он все это проглотил и почти что лобызал руку, отхлеставшую его. Darne![865] Что за плебеем он стал! А виновник всего этого — грубый выскочка из Парижа, воняющий кожей и казармой, — до сих пор еще жив!

Кровь бросилась Трессану в голову, соблазн убийства замаячил перед ним. Но как ни был взбешен Трессан, он отогнал эту мысль прочь, решив, что будет сражаться с этим плутом другим оружием: он расстроит его миссию и отправит с пустыми руками назад, в Париж, сделав посмешищем в глазах королевы.

— Бабилас! — выкрикнул он.

Секретарь мгновенно откликнулся.

— Как насчет дела капитана д’Обрана? — нетерпеливо спросил его Трессан.

— Месье, я размышлял об этом все утро.

— Ну? И что же ты надумал?

— Helas, месье, ничего.

Трессан ударил по столу, за которым сидел, с такой силой, что с бумаг, громоздившихся на нем, взвился столб пыли, и заревел:

— Ventregris! Как мне служат?! Я плачу тебе, кормлю тебя и даю тебе жилище, ничтожество, а ты подводишь меня всегда, когда мне требуется то, что ты называешь своими мозгами. Разве у тебя нет никаких мыслей, воображения? Неужели нельзя придумать правдоподобный предлог: какое-то восстание, какие-то беспорядки, все что угодно, лишь бы это послужило мне оправданием для посылки д’Обрана и его людей в Монтелимар — да хоть к самому дьяволу?

Секретарь дрожал всем телом, его взгляд избегал встречаться со взглядом своего господина точно так же, как совсем недавно глаза того избегали взгляда Гарнаша. Сенешал наслаждался властью над этим человеком. Пусть его самого только что запугивали и устрашали, теперь его черед испытать свою власть на других; и было, по крайней мере, на ком.

— Жалкий, ленивый глупец, — бушевал сенешал. — От деревянного истукана было бы больше пользы. Убирайся! Похоже, я могу полагаться только на самого себя, как и всегда. Подожди! — остановил он секретаря, который уже добрался до двери, охотно повинуясь последнему распоряжению Трессана. — Скажи Ансельму, чтобы капитан немедленно прибыл ко мне.

Бабилас поклонился и отправился выполнять поручение.

Дав отчасти выход своей накопившейся ярости, Трессан сделал усилие, чтобы восстановить утерянное равновесие. В последний раз он утер платком лицо и лысину и вновь надел парик.

Когда вошел д’Обран, сенешал уже успокоился и вернулся к своей обычной манере держаться с достоинством.

— А, д’Обран, — сказал он, — ваши люди готовы?

— Они были готовы все эти двадцать четыре часа, месье.

— Хорошо. Вы исполнительный солдат, д’Обран. На вас можно положиться.

Д’Обран поклонился. Это был энергичный молодой человек, высокого роста, с приятным лицом и острым взглядом черных глаз.

— Месье сенешал очень добр.

Взмахом руки сенещал несколько преуменьшил свою собственную доброту.

— Вы выступаете из Гренобля в течение ближайшего часа, капитан, и поведете своих людей в Монтелимар. Там вы будете ожидать моих распоряжений. Бабилас даст вам письмо к местным, предписывающее предоставить вам подходящее помещение, Находясь там, д’Обран, используйте ваше время для выяснения настроений в этом горном районе до тех пор, пока не получите от меня дальнейших указаний. Вы все поняли?

— Не совсем, — признался д’Обран.

— Вы поймете лучше, когда пробудете в Монтелимаре неделю-другую. Конечно, все это может оказаться ложной тревогой. Тем не менее мы должны быть готовы охранять интересы короля. Впоследствии нас, возможно, обвинят в том, что мы шарахаемся от теней, но лучше быть наготове, когда появляется тень, чем ждать, пока она обретет плоть, чтобы раздавить нас.

Все это звучало так, будто слова сенешала содержали какой-то скрытый смысл; и д’Обран, хотя и не был доволен поручением, по крайней мере, утешился необходимостью повиновения наконец-то полученному приказу. И через полчаса его солдаты под барабанный бой выступили из Гренобля, начав двухдневный марш к Монтелимару.

Глава 4

ЗАМОК КОНДИЛЬЯК
В то время как капитан д’Обран и его войско быстро двигались к западу от Гренобля, господин Гарнаш в сопровождении своего слуги спешил в противоположном направлении, к серым башням замка Кондильяк, которые поднимались к еще более серому небу, нависшему над долиной Изера. Был пасмурный, холодный осенний день сырой ветер дул с Альп, и его дыхание было влажным, предвещающим скорый дождь, которым готовы были пролиться низкие облака, нависшие над дальними холмами.

Однако Гарнаш был совершенно равнодушен к окружающему пейзажу, голова его была занята двумя вещами: только что закончившейся встречей и тем свиданием, которое ему вскоре предстояло. Лишь однажды он позволил себе отвлечься и высказать нравоучение своему слуге:

— Видишь, Рабек, что за канитель — иметь дело с женщинами. Интересно, благодарен ли ты мне за то, что два месяца тому назад я погасил свою матримониальную горячность? Думаю, что нет, во всяком случае, не в той мере, в какой следует. Никакая благодарность не может быть соизмерима с милостью, которую я оказал тебе. Но если бы ты женился и открыл для себя проблемы, вытекающие из слишком близкой связи с полом, который кто-то в древности, видно, в шутку назвал слабым и о котором без малейшей иронии, находясь в здравом уме, продолжают так говорить и нынешние дураки, ты мог бы винить лишь самого себя. Ты пожал бы плечами и примирился с этим, понимая, что не на кого сваливать вину. Но я, тысяча чертей, не такой простак. Выбирая свой жизненный путь, я предусмотрел, что буду двигаться по нему, не таща за собой никаких юбок. И что же произошло со всеми моими тщательно обдуманными планами? Судьба послала этих дьявольских головорезов умертвить нашего доброго короля упокой, Господи, его душу! Но поскольку его сын пребывает еще в том нежном возрасте, когда он не может править государством, его мамочка делает это от его имени. Итак, я, солдат, будучи подданным главы государства, оказался — не по своей собственной прихоти, конечно, — подданным женщины. Это достаточно плохо само по себе. А на самом деле — очень плохо, ventregris, хуже некуда. Но судьбе этого мало. Надо же было этой женщине выбрать именно меня, чтобы высвободить другую женщину из когтей третьей. Чего только с нами не было с тех пор, каких только лишений мы не претерпели. Ты знаешь об этом, Рабек, да что я говорю — ты же разделял их вместе со мной. Но у меня есть предчувствие, что все, доселе перенесенное, — ничто в сравнении с тем, что нам предстоит пережить. Лучше вообще не иметь дела с женщинами. А ты, Рабек, собирался покинуть меня ради одной из них.

Рабек молчал. Возможно, он был пристыжен, а может быть, не соглашаясь со своим господином, все же достаточно дорожил своим положением, чтобы держать рот на замке, когда его мнение могло быть истолковано превратно. Молчание слуги ободрило Гарнаша, и он продолжил:

— И что же это за неприятности, которые меня послали уладить? Женитьба. Девица желает выйти замуж за одного, а другая женщина хочет, видите ли, чтобы она вышла замуж за другого. Прикинь, что за история может из этого выйти. Добрая половина всех проблем этого мира возникла из-за женских капризов и глупостей. И ты, Рабек, еще собираешься жениться!

— Ну-ка взгляни, — внезапно изменившимся тоном произнес он, — нет ли здесь поблизости брода?

— Вот там мост, месье, — ответил слуга, радуясь смене темы разговора.

Молча они подъехали к мосту. Взгляд Гарнаша был прикован теперь к серой массе, возвышающейся на другом берегу реки в полумиле от них, на высоком холме.

Они миновали мост и поехали по голому бугристому склону, плавно поднимавшемуся к замку Кондильяк. Окрестности замка выглядели совершенно мирными, несмотря на массивность и мощь сооружения. Он был окружен рвом с водой, но подъемный мост был опущен, и ржавчина на его петлях указывала, что он в этом положении находился уже давно.

Никто не окликнул всадников. Они уже въехали на дощатый настил моста, когда глухой стук подков разбудил наконец кого-то в сторожке у ворот.

Неряшливо одетая личность — что-то среднее между солдатом и лакеем — преградила им путь, стоя в воротах и лениво опираясь на мушкет. Господин де Гарнаш назвал себя, добавив, что желает видеть маркизу, и часовой отступил в сторону, пропуская их. Гарнаш и Рабек оказались в центре грубо вымощенного двора. Из разных дверей появились люди, и некоторые из них были похожи на военных, из чего следовало, что в замке имеется какой-то гарнизон.

Нимало не смущаясь их присутствием, Гарнаш швырнул поводья солдату, который шел рядом с ним, ловко спрыгнул на землю и приказал Рабеку ожидать его здесь. Солдат-лакей передал поводья Рабеку и попросил господина Гарнаша следовать за ним. Он провел его сначала через дверь налево, затем вниз по коридору, и, наконец, минуя приемную, они вошли в просторный зал, обшитый панелями из черного дуба и освещенный лишь неровным пламенем поленьев, горевших в величественном очаге, да серым светом дня, просачивающимся сквозь высокие стрельчатые окна.

Когда они вошли, гончая, растянувшаяся перед огнем, лениво заворчала, белки ее глаз сверкнули. Не обращая внимания на собаку, Гарнаш осмотрелся. Стены апартаментов украшали портреты давно умерших владельцев замка — некоторые довольно неудачной работы, — образцы древнего оружия и охотничьи трофеи. В центре стоял продолговатый стол из черного дуба, богатая резьба украшала его массивные ножки, букет поздних роз в фарфоровой чаше наполнял комнату сладким ароматом.

На стуле возле окна Гарнаш заметил пажа, усердно натирающего кирасу. Не обращая внимания на вошедших, он продолжал заниматься своим делом, пока слуга, сопровождавший парижанина, не окликнул мальчика и не приказал ему передать маркизе, что господин де Гарнаш, имеющий послание от королевы-регентши, просит у нее аудиенции.

Мальчик направился к двери, и одновременно с этим из большого кресла у очага поднялась фигура, заслоняемая до сих пор высокой спинкой. Это был юноша лет двадцати, с бледным, красиво очерченным лицом, черными волосами и великолепными черными глазами, одетый в изящный камзол переливающегося шелка, цвет которого при движении менялся, казался то зеленым, то фиолетовым.

Гарнаш предположил, что это Мариус де Кондильяк. Поэтому он несколько церемонно поклонился и был удивлен, когда ему в ответ поклонился молодой человек, на лице его при этом появилось выражение приветливости.

— Вы из Парижа, месье? — мягко осведомился молодой человек. — Кажется, погода во время вашего путешествия оставляла желать лучшего?

Гарнаш подумал, что, помимо погоды, были еще две вещи, также оставляющие желать лучшего, и почувствовал, что одно воспоминание о них чуть было опять не разожгло его гнев. Но тем не менее он вновь поклонился и ответил достаточно любезно.

Молодой человек предложил ему сесть, заверив, что его мать не заставит себя ждать. Паж уже отправился к ней со своим поручением.

Гарнаш воспользовался предложенным ему креслом и, позвякивая шпорами и скрипя кожей, опустился в него, согреваясь у огня.

— Из сказанного вами я сделал вывод, что вы не кто иной, как месье Мариус де Кондильяк, — сказал он. — Возможно, вы слышали, как ваш слуга назвал мое имя: Мартин Мария Ригобер де Гарнаш — к вашим услугам.

— Мы наслышаны о вас, месье де Гарнаш, — сказал юноша, скрещивая свои стройные ноги и теребя пальцами жемчужину, свисавшую с мочки его уха. — Но мы думали, что сейчас вы должны быть уже на пути в Париж.

— Без сомнения, с Марго, — последовал мрачный ответ.

Однако Мариус, то ли не поняв намека, то ли не зная, о ком идет речь, продолжил:

— Мы полагали, что вы должны сопровождать мадемуазель де Ла Воврэ в Париж и поместить ее под опеку королевы-регентши. Не буду скрывать от вас, мы были раздосадованы тенью, брошенной на Кондильяк, но приказ ее величества — закон как в Париже, так и в Дофинэ.

— Именно так, и я рад слышать это от вас, — сухо сказал Гарнаш, пристально разглядывая лицо молодого человека.

Его первое впечатление о юноше изменилось. Брови Мариуса были тонко очерчены, но изгибались чересчур сильно, его глаза были посажены слишком близко друг к другу, рот, поначалу показавшийся красивым, при внимательном рассмотрении выглядел слабым, чувственным и жестоким.

Скрип открываемой двери нарушил возникшую паузу, и оба они одновременно поднялись. Вошла очаровательная женщина, в которой Гарнаш увидел великолепное подобие юноши, стоящего рядом с ним. Она очень любезно приветствовала посланника королевы. Мариус поставил для нее кресло между своим и тем, которое занимал Гарнаш, и все трое уселись возле очага, вежливо обмениваясь приветственными фразами.

Исключительная красота этой женщины, пленительные манеры, мелодичный голос — все это привело бы в замешательство более молодого человека и могло бы отвратить менее твердого человека от поставленной цели, может быть, даже от лояльности и чувства долга, которые привели его сюда из Парижа.

Но привлекательность маркизы произвела ровно такое впечатление, какое произвела бы на каменное изваяние, и он сразу перешел к делу, считая, видимо, излишним расточать время на пустые любезности.

— Мадам, — сказал он, — ваш сын сообщил, что вы слышали обо мне и о том, что привело меня в Дофинэ. Я не собирался ехать в такую даль, как Кондильяк, но поскольку месье де Трессан, которого я просил быть моим посредником, с блеском провалил свою миссию, я буду вынужден навязать вам свое общество.

— Навязать? — отозвалась она, очаровательно разыгрывая смятение. — Какое резкое слово, месье!

Ее слова содержали намек на то, что она хотела бы получить льстивый комплимент, и это раздосадовало его.

— Я мог бы использовать любое слово, которое вам покажется более подходящим, мадам, если вы сами предложите его, — сделал он ответный укол.

— О, существует целая дюжина более подходящих в этом случае и более справедливых по отношению ко мне слов, — сказала она, и ее ярко-красные губы, приоткрывшиеся в улыбке, обнажили ряд ослепительно белых зубов. — Мариус, прикажи Бенуа подать вина. Месье де Гарнаш наверняка испытывает жажду.

Гарнаш ничего не ответил. Он предпочел бы не пить сейчас, но отказаться было невозможно. Поэтому он вновь уставился на огонь, ожидая, когда она скажет что-нибудь еще.

А мадам уже наметила план действий. Обладая более острым умом, чем ее сын, она быстро поняла, что визит Гарнаша означает, что интрига, с помощью которой она рассчитывала избавиться от него, не удалась.

— Я думаю, месье, — наконец сказала она, томно полуприкрыв веки, — что все мы, озабоченные делом мадемуазель де Ла Воврэ, пребываем в заблуждении. Она — порывистое, импульсивное дитя, и так случилось, что некоторое время тому назад у нас с ней вышел крупный разговор — подобное бывает и в самых благополучных семьях. В пылу гнева она написала письмо королеве, прося освободить ее из-под моей опеки. Однако теперь, месье, она раскаивается в содеянном. Вы, без сомнения, тонкий знаток женской логики…

— Оставим это предположение, мадам, — прервал он. — Я мало знаком с женской логикой, как и всякий мужчина, знающий то, что он не знает о женщинах ничего.

Она рассмеялась, делая вид, что восхищена его остроумием, и Мариус, возвращавшийся в свое кресло и услышавший слова Гарнаша, поддержал ее своим смешком.

— Париж превосходно оттачивает мужской ум, — сказал он.

Гарнаш пожал плечами.

— Мадам, если я правильно вас понял, вы пытаетесь убедить меня в том, что мадемуазель де Ла Воврэ, раскаиваясь в своем необдуманном поступке, уже не желает отправиться в Париж, а предпочла бы остаться в Кондильяке, под вашей неусыпной опекой.

— Вы очень проницательны, месье.

— По-моему, — сказал он, — это очевидно.

Мариус с облегчением взглянул на мать, но маркиза уловила в словах парижанина иной смысл.

— Если все так, как вы говорите, мадам, — продолжил Гарнаш, — тогда почему, вместо того чтобы изложить это письме, вы отправили месье де Трессана с девицей, взятой прямо из кухни или из коровника, которая должна была исполнить роль мадемуазель де Ла Воврэ?

Маркиза рассмеялась, и ее сын тоже.

— Это была шутка, месье, — сказала она, с ужасом сознавая, что такое объяснение вряд ли может показаться ему убедительным.

— Мадам, я оценил стиль юмора, который преобладает в Дофинэ. Но ваша шутка показалась мне бессмысленной. Она не позабавила меня, да и месье де Трессан, насколько я мог понять, был мало тронут ею. Однако все это не имеет значения, мадам, — продолжал он, — поскольку вы сказали мне, что мадемуазель де Ла Воврэ согласна остаться здесь, я вполне удовлетворен этим объяснением.

Это были именно те слова, которые она ожидала услышать от него, хотя тон, каким они были произнесены, вселял в нее мало уверенности. Она натянуто улыбнулась одними лишь губами, а ее внимательные глаза не улыбались вовсе.

— Тем не менее, — заключил он, — прошу вас помнить, что в этом деле я выполняю поручение королевы. Иначе я поспешил бы сразу же избавить вас от своего присутствия.

— О, месье…

— Я повинуюсь приказу, а этот приказ предписывает мне сопровождать мадемуазель де Ла Воврэ в Париж. Он не рассчитан на изменения, которые могли бы произойти в симпатиях мадемуазель. Если сейчас ее настроение изменилось, то она должна пенять лишь на свою горячность. Ее величество требует, чтобы она отправилась в Париж, и мадемуазель как верноподданная обязана повиноваться повелениям королевы, а вы обязаны проследить, чтобы она повиновалась им. Итак, мадам, я рассчитываю на то влияние, которое вы имеете на мадемуазель де Ла Воврэ, и надеюсь увидеть, что она будет готова отправиться завтра в полдень. Ваша… э-э… шутка, мадам, стоила мне уже целого дня. Королева любит, когда ее посланники действуют без промедления.

Вдова откинулась назад в своем кресле и прикусила губу. Этот человек был слишком проницателен для противника, видел ее насквозь. Притворившись, будто верит ей, он сначала нейтрализовал все ее ухищрения, не прибегая к силе, а затем использовал их против нее. Теперь уже Мариус продолжил беседу.

— Месье, — вскричал он, нахмурившись, и его тонкие брови сошлись, — то, что вы предлагаете, граничит с тиранией со стороны королевы.

Гарнаш резко поднялся с кресла, и оно жалобно скрипнуло под ним.

— Что вы сказали, месье? — воскликнул он, и его глаза грозно сверкнули.

Вдова сочла нужным вмешаться.

— Mon Dieu! Мариус, о чем ты? Глупый мальчик! А вы, месье Гарнаш, не обращайте внимания на него, прошу вас. Мы так далеки от двора в этом тихом уголке Дофинэ! Мой сын был воспитан в обстановке полной свободы и сам порой не осознает неуместность своих высказываний.

Гарнаш поклонился в знак своего полнейшего удовлетворения сказанным ею, и в этот момент вошли двое слуг с графинами и чашами, в которых были фрукты и сладости.

— Месье, вы попробуете местного вина?

Поблагодарив, он вынужден был согласиться. Она наполнила три чаши и сама подала ему вино. Учтиво наклонив голову, он принял чашу. Затем она предложила ему сладости. Чтобы взять их, он поставил чашу на стол. Левая рука его была все еще в перчатке и держала хлыст.

Она откусила кусочек засахаренного фрукта, и он последовал ее примеру. Юноша угрюмо стоял около очага, повернувшись спиной к огню и сцепив руки позади себя.

— Месье, — сказала она, — не считаете ли вы возможным исполнить не только наши пожелания, но также и пожелания мадемуазель де Ла Воврэ, если она сама изложит их вам?

Он бросил резкий взгляд на нее, и его губы растянулись в улыбке.

— Вы предлагаете очередную шутку, мадам?

Она откровенно рассмеялась. Гарнаш подумал, что маркиза удивительно самоуверенна.

— Mon Dieu! Нет, месье, — вскричала она. — Если желаете, вы можете увидеть мадемуазель.

Он не спеша прошелся по залу, размышляя.

— Очень хорошо, — наконец сказал он. — Не думаю, что это изменит мое намерение. Но, возможно… Да, я был бы рад, для меня было бы честью познакомиться с мадемуазель де Ла Воврэ. Но прошу вас, мадам, больше никаких самозванок! — скопировав ее тон, усмехнулся Гарнаш.

— Вам нечего опасаться этого.

Она подошла к двери, открыла ее и позвала:

— Гастон!

В ответ появился паж, которого Гарнаш уже видел.

— Попроси мадемуазель де Ла Воврэ немедленно прибыть сюда, — приказала она мальчику и закрыла дверь.

Гарнаш глядел во все глаза, пытаясь уловить какой-либо тайный знак, прошептанное слово, но не заметил ни того ни другого.

Расхаживая, он подошел к другому концу стола, где стояла чаша с вином, которую мадам предназначала для Мариуса. К своей же Гарнаш не притронулся. Словно по рассеянности, он взял чашу Мариуса, взглядом показал мадам, что пьет за нее, и осушил до дна. Она наблюдала за ним, и внезапно у нее мелькнула мысль, что он подозревает ее в нечестной игре. Она немного приуныла, но потом подумала, что у нее в запасе средство, с помощью которого, если все остальные не дадут результатов, она могла бы удержать мадемуазель в Кондильяке. Однако ей казалось невероятным, чтобы столь осторожный и осмотрительный человек рискнул отправиться в Кондильяк, не предприняв мер, гарантировавших его возвращение. В глубине души маркиза почувствовала страх перед ним. Но тут она вспомнила о вине, и еле заметная улыбка заиграла на ее устах, а брови чуть приподнялись. Она взяла чашу, наполненную для парижанина, и поднесла ее своему сыну.

— Мариус, почему ты не пьешь? — спросила она.

Прочитав в глазах матери приказ, тот взял чашу из ее рук и, поднеся к губам, осушил наполовину, в то время как вдова с тончайшей улыбкой презрения окинула Гарнаша торжествующим взглядом, словно отвергая недостойное подозрение.

Дверь отворилась. У порога стояла девушка.

Глава 5

ГАРНАШ ВЫХОДИТ ИЗ СЕБЯ
— Вы посылали за мной, мадам? — произнесла она, не решаясь переступить порог комнаты, и ее голос — приятное мальчишеское контральто — был холоден и чуть высокомерен.

Маркиза заметила эту, не предвещавшую ей ничего хорошего, холодность, и в ее душу закралось сожаление, что она решилась на столь смелую игру, позволив встретиться Гарнашу и Валери. Но для нее это был последний шанс попытаться, наконец, убедить гостя в достоверности ее утверждений относительно изменившихся планов мадемуазель. Услышав о прибытии Гарнаша, она сразу же поспешила сообщить девушке, что, если за ней пошлют, ей надо будет сказать господину из Парижа о своем желании остаться в Кондильяке. Мадемуазель, естественно, отказалась, и мадам, чтобы заставить ее уступить, прибегла к угрозам.

— Ты, конечно, можешь поступать так, как считаешь нужным, — сказала она угрожающе-сладким тоном. — Но обещаю тебе: если поступишь по-своему, то не успеет зайти солнце, как Мариус станет твоим супругом, желаешь ты этого или нет. Месье де Гарнаш прибыл один, и если я того захочу, один и уедет, а может, не уедет вовсе. У меня достаточно своих людей в Кондильяке. Ты сможешь утешаться надеждой, что этот человек еще вернется, чтобы помочь тебе. Возможно, это и произойдет, но для тебя все уже будет решено.

Валери побледнела, почувствовав, что силы оставляют ее.

— А если я подчинюсь, мадам? — спросила она. — Если я сделаю так, как вы желаете, и скажу этому господину, что не хочу ехать в Париж, что тогда?

Вдова сразу смягчилась:

— В этом случае, Валери, ты будешь жить здесь, как и прежде, не испытывая никакого стеснения.

— Но прежде меня стесняли, и довольно сильно! — с негодованием возразила девушка.

— Едва ли это так на самом деле, — ответила вдова, — мы пытались направить тебя на путь истинный, не более того. И в дальнейшем мы будем делать то же самое, если ты доставишь мне удовольствие и дашь отпор этому месье Гарнашу. Но если ты подведешь меня, то, повторяю, выйдешь замуж за Мариуса еще до наступления вечера.

Она не стала ждать, пока Валери согласится, ибо была слишком умна, чтобы выдать свою озабоченность этим. Маркиза покинула девушку, успокаивая себя тем, что непреклонность, с которой угроза была произнесена, не позволяет ослушаться ее.

Но теперь, при звуках этого голоса, при виде этой холодности, решительности, начинала сожалеть, что не добилась от Валери твердого обещания вести себя определенным образом.

Она посмотрела на Гарнаша. Его взгляд был устремлен на девушку. Он отметил изящество и гибкость ее фигуры, не очень высокой, но казавшейся выше в черной траурной одежде; ее овальное лицо, немного бледное от волнения, и копну вьющихся каштановых волос под тончайшим белым капором.

Весь ее благородный облик убедительно свидетельствовал, что на этот раз его не обманывали и девушка, стоящая перед ним, была и в самом деле Валери де Ла Воврэ.

Мадам пригласила ее войти, и она перешагнула наконец порог. Мариус поторопился закрыть дверь и поставить для нее кресло, всем своим поведением намекая на едва сдерживаемый почтительностью пыл влюбленного.

Валери села, сохраняя внешнее спокойствие, так что, глядя на нее, никто и не предположил бы, насколько она взволнована, и устремила свой взор на человека, которого королева послала, чтобы освободить ее.

Наружность Гарнаша, однако, едва ли соответствовала роли Персея, возложенной на него. Она увидела перед собой высокого худощавого человека с выступающими скулами, длинным, с горбинкой носом, яростно топорщившимися усами и глазами острыми, как лезвие клинка, и показавшимися ей проницательными.

В комнате повисла гнетущая тишина, нарушенная в конце концов Мариусом, который, опустив локоть на спинку кресла, где сидела Валери, произнес:

— Месье де Гарнаш несправедлив к нам, считая невероятным тот факт, что вы более не желаете покидать Кондильяк.

Это было совсем не то, что Гарнаш имел в виду, но парижанин не счел нужным поправить его.

Валери ничего не ответила на это, но ее взгляд наткнулся на хмурое лицо мадам. Гарнаш сохранял молчание, делая собственные выводы.

— Мы послали за вами, Валери, — сказала вдова, продолжая сказанное ее сыном, — чтобы вы могли сами убедить месье де Гарнаша, что это именно так.

Ее голос звучал сурово и донес до слуха девушки тонкое,бессловесное повторение угрозы, прозвучавшей накануне из уст маркизы. Мадемуазель уловила ее, и Гарнаш тоже ее почувствовал, хотя и не смог бы точно определить, в чем именно заключается угроза.

Девушка, казалось, затруднялась ответить. Ее глаза встретились с глазами Гарнаша, и она потупилась, испугавшись их блеска. Его взгляд, казалось, читал ее мысли; но внезапно это пугающее наблюдение стало для нее единственной надеждой. Если все именно так, тогда не столь важно, что она будет говорить. Он сможет догадаться обо всем.

— Да, мадам, — наконец произнесла она, и ее голос стал совершенно невыразителен. — Да, месье, мадам говорит верно. Я желаю остаться в Кондильяке.

Со стороны вдовы, стоящей в шаге или двух от Гарнаша, послышался сдержанный вздох. Это не ускользнуло от парижанина. Он уловил звук и воспринял его как выражение облегчения. Маркиза сделала шаг назад, как бы случайно, но Гарнаш думал иначе. Ее позиция сейчас имела свое преимущество: позволяла ей стоять там, где он не мог видеть лица мадам, не поворачивая своей головы. Гарнаш чувствовал, что именно это было причиной. Чтобы расстроить планы маркизы и показать, что угадал ее намерения, он тоже с нарочитой беззаботностью отступил назад, опять очутившись на одной линии с ней. Затем, обращаясь к Валери, заговорил:

— Мадемуазель, очень жаль, что вы написали королеве, будучи в волнении, и сейчас ваши намерения изменились. Я простой человек, мадемуазель, всего лишь грубый солдат, получающий приказы, чтобы повиноваться им, и не имеющий власти, чтобы обдумывать их. Мне приказано сопровождать вас в Париж. Ваша воля при этом не принимается во внимание. Я не знаю, каких действий ожидала бы от меня королева, видя ваши затруднения; вполне возможно, она предпочла бы оставить вас здесь, как вы того желаете. Но я не знаю мыслей королевы. Я могу лишь руководствоваться ее приказаниями, а они не оставляют мне другой возможности, кроме одной, — просить вас, мадемуазель, немедленно собираться в дорогу.

Облегчение, мелькнувшее на лице Валери, легкий румянец, согревший ее щеки, такие бледные до сего момента, — все это было подтверждением его подозрений.

— Но, месье, — возмутился Мариус, — для вас должно быть очевидным: если приказания ее величества есть не что иное, как исполнение желаний мадемуазель, то теперь, когда ее желания изменились, распоряжения королевы также будут иными.

— Это может быть очевидным для вас, месье, но для меня, к сожалению, единственным руководством являются фактически полученные мною приказы, — настаивал Гарнаш. — Разве сама мадемуазель не согласна со мной?

Она собралась было заговорить, взгляд ее стал страстным, губы приоткрылись. Затем внезапно румянец на ее щеках увял, и молчание, казалось, запечатало ее уста. Гарнаш посмотрел искоса на лицо маркизы и, обнаружив на нем выражение неодобрения, вызвавшее эту внезапную перемену, повернулся к ней вполоборота и с ледяной вежливостью произнес:

— Мадам маркиза, при всем уважении к вам, позвольте предположить, что мне не удается побеседовать, как было обещано, с мадемуазель де Ла Воврэ наедине!

Зловещая холодность, с которой он начал говорить, встревожила вдову, но когда она взвесила произнесенные слова, то испытала огромное облегчение. Казалось, ему необходимо было лишь убедиться в том, что перед ним действительно была мадемуазель де Ла Воврэ. Следовательно, все остальное удовлетворяло его.

— Месье, тут вы ошибаетесь, — вскричала она, с улыбкой глядя в его мрачные глаза. — Из-за того, что я однажды позволила себе пошутить, вы воображаете…

— Нет-нет, — прервал ее он. — Вы неверно поняли меня. Я не говорю, что это не мадемуазель де Ла Воврэ, этого я не отрицаю…

Он сделал паузу, его изобретательность была исчерпана. Он не знал, какими словами выразить свою мысль, не нанося при этом оскорбления маркизе. Вежливость сейчас была ему необходима как оружие.

После того как он продвинулся столь далеко с похвальной — для него — легкостью, ощущение, что ему не хватает нужных слов, чтобы выразить суровое обвинение, начало раздражать его. А когда Гарнаш начинал раздражаться, за раздражением на него накатывала ярость. Это был как раз тот изъян характера, который погубил его карьеру, обещавшую когда-то быть блестящей. Проницательный и хитрый, как лиса, храбрый, как лев, и энергичный, как пантера, одаренный интеллектом, интуицией и изобретательностью, он довел дюжину предприятий до самого порога успеха и все их провалил, уступив внезапным приступам гнева.

Так было и сейчас. Паузу он держал недолго. Но за это короткое мгновение его спокойствие и ледяная холодность улетучились как дым. Внешне эти изменения проявились в интенсивности цвета лица, сверкании глаз и подергивании усов. Пока он пытался как-то успокоиться, в его мозгу, погружавшемся во мрак гнева, блеснуло слабое воспоминание о необходимости быть дипломатичным и осторожным. Затем безо всякого предупреждения он взорвался.

Его нервные жилистые руки сцепились и с грохотом ударили по столу, опрокинув графин и разлив озеро вина на его поверхности, которое, стекая тонкими струйками, образовало дюжину лужиц у ног Валери. Все посмотрели на него в испуге, и больше всех была испугана мадемуазель.

— Мадам, — прогремел он. — Хватит давать мне уроки танцев. Пора, я думаю, начать просто ходить, иначе мы недалеко продвинемся по дороге, которой я намереваюсь идти, а эта дорога ведет в Париж, и мадемуазель составит мне компанию.

— Месье, месье! — закричала испуганная маркиза, отважно встав перед ним, и Мариус затрепетал от страха, что этот разбушевавшийся грубиян может ударить ее.

— Я слушал вас уже достаточно, — вскипел он. — Ни слова больше. Я сейчас же забираю эту даму с собой, и если кто-либо пошевелит пальцем, чтобы помешать мне, небо свидетель, это станет для него последним движением. Попытайтесь только задержать меня и обнажить шпагу передо мной, и, клянусь мадам, я вернусь и дотла сожгу это осиное гнездо бунтовщиков.

Ослепленный гневом, он потерял всякую бдительность и не заметил ни знака, который мадам подала своему сыну, ни бесшумного продвижения Мариуса к двери.

— О, — продолжал он с сарказмом, — как славно морочить друг друга сладкими речами, ухмылками и гримасами. Но с этим покончено, мадам. — Возвышаясь над ней, он погрозил пальцем перед ее носом. — С этим покончено. Перейдем к делу.

— Да, месье, — холодно усмехнувшись, ответила она. — Перейдем — дел у вас предостаточно.

Этот насмешливый голос, с ноткой угрозы в нем, подействовал на него, как ледяной душ, и мгновенно остудил его. Он замер и осмотрелся. Обнаружив, что Мариус исчез, а мадемуазель поднялась с кресла и смотрит на него невыразимо умоляющими глазами, Гарнаш закусил губу. В глубине души он полагал, что хитрее всех здесь, теперь же проклинал себя, называя дураком и болваном. Если бы он не погорячился, если бы продолжал цепляться за тот удобный предлог, что он является рабом полученных приказов, одним этим можно было добиться своей цели. По крайней мере, путь отступления оставался бы открытым и он мог бы уйти, чтобы в другой раз вернуться с подкреплением. Но он все испортил собственными руками: этот очаровательный щенок — ее сын — был послан, без сомнения, за подмогой. Он подошел вплотную к Валери.

— Вы готовы, мадемуазель? — напрямую спросил он, мало надеясь, что ему удастся преодолеть ее сопротивление, но стараясь извлечь максимум пользы из ситуации, которую сам же создал.

Она увидела, что порыв его гнева уже угас, и вдруг почувствовала себя захваченной той отчаянной смелостью, которая побудила его задать этот вопрос.

— Я готова, месье, — храбро ответила она звонким мальчишеским голосом. — Я немедленно отправляюсь с вами.

— Тогда, ради Бога, скорее в путь!

Вместе они направились к двери, не обращая внимания на вдову, которая поглаживала голову гончей, поднявшейся и вставшей рядом с ней. Не двигаясь с места, маркиза молча смотрела на них, и зловещая улыбка играла на ее прекрасном лице цвета слоновой кости.

Послышался топот ног и голоса в приемной. От яростного толчка дверь распахнулась настежь, и полдюжины человек с обнаженными шпагами ворвалась в зал, имея в своем тылу Мариуса.

Вскричав от страха и прижав руки к щекам, Валери отпрянула к стене, глаза ее расширились от ужаса.

Заскрежетала выхватываемая Гарнашем шпага; сжав зубы, он испустил проклятье и встал в боевую стойку. Нападающие помедлили, оценивая ситуацию. Мариус подгонял их, как стаю собак.

— Вперед, — отрывисто приказал он, указывая пальцем и гневно сверкая своими красивыми глазами. — Изрубить его!

Они двинулись вперед, но в тот же момент сделала движение и мадемуазель.

— Вы не сделаете, не сделаете этого! — кричала она, и в ее лице не было ни кровинки, а глаза пылали гневом.

— Мадемуазель, — тихим голосом сказал Гарнаш, — если вы отойдете, один из них умрет в ту же секунду.

Но она не двигалась с места. Мариус тискал свои пальцы. Вдова наблюдала за происходящим, улыбаясь и поглаживая голову собаки. Мадемуазель в отчаянии обратилась к ней.

— Мадам, — воскликнула она, — неужели вы допустите это! Прикажите им опустить шпаги, мадам. Вспомните, что месье Гарнаш — посланник королевы.

Мадам слишком хорошо помнила об этом. Гарнашу не следовало бы так уж сильно укорять себя за необузданный темперамент. Будь он обходительнее, возможно, у него был бы какой-то шанс, дополнительный, но в остальном, начиная с того момента, когда он высказал твердое намерение отвезти мадемуазель в Париж, его судьба была решена. Мадам никогда не позволила бы ему покинуть Кондильяк живым, поскольку знала: поступи она иначе, Гарнаш впоследствии сделает все, чтобы объявить их с сыном вне закона. Нет, он должен исчезнуть здесь, и бесследно, чтобы, если потом начнется расследование, никто не смог найти никаких концов.

— Месье де Гарнаш со своей стороны обещал нам славные дела, — насмешливо сказала маркиза. — Мы рады предоставить ему возможность осуществить свои планы. Если для его безмерной доблести их будет недостаточно, мы позовем еще людей.

Мариус шагнул вперед.

— Валери, — сказал он, — вам не следует оставаться здесь.

— Да, уведи ее отсюда, — с улыбкой, но властно «посоветовала» ему вдова. — Ее присутствие обезоруживает нашего храброго парижанина.

Торопливо, слишком торопливо, Мариус рванулся выполнять этот «совет» и оказался в трех шагах от девушки, но чуть дальше той точки, где его мог бы достать внезапный выпад Гарнаша.

Незаметно Гарнаш переставил свою правую ногу несколько правее. Внезапно он перенес весь свой вес на нее, оказавшись в позиции, в которой девушка уже не мешала ему. Все произошло так быстро, что никто ничего не успел понять. Гарнаш прыгнул вперед, схватил молодого человека за грудки, смяв ткань его переливающегося камзола, отскочил назад за мадемуазель, швырнул Мариуса на пол и поставил свою ногу, обутую в грубые, заляпанные грязью сапоги для верховой езды, прямо на длинную аристократическую шею юноши.

— Шевельнешь хоть пальцем, мой приятель, — рявкнул Гарнаш, — и я выдавлю из тебя жизнь, как из жабы.

Противники кинулись было на него, но парижанин на этот раз сохранял спокойствие, хотя и говорил резко. Выйти из себя сейчас означало для него верную гибель.

— Назад, — скомандовал он, и голос его звучал столь повелительно, что они остановились и разинули рты. — Назад, или ему конец!

И он слегка коснулся груди молодого человека острием своей шпаги.

Они в страхе посмотрели на вдову, ожидая ее распоряжений. Ей пришлось вытянуть шею, чтобы лучше разглядеть происходящее, и улыбка исчезла. Минуту назад она улыбалась, видя явные признаки страха на лице мадемуазель; теперь мадемуазель могла бы считать себя отомщенной. Но внимание девушки было поглощено тем маневром, которым Гарнаш добился хотя бы временного преимущества.

Она во все глаза смотрела на этого неустрашимого человека, опустившего ногу на шею Мариуса: все это напоминало ей известную аллегорию — святой Георгий, попирающий ногой побежденного дракона. Она еще крепче прижала руки к своей груди, и глаза ее странно сверкнули.

Гарнаш не сводил глаз с лица вдовы. Он прочитал на нем сильный страх и принял это к сведению, зная, что теперь все зависит от того, в какой степени он сможет играть на чувствах маркизы.

— Вы только что улыбались, мадам, несмотря на то, что на ваших глазах собирались убить человека. Я вижу, вы больше не улыбаетесь, глядя на первый из подвигов, которые я обещал вам.

— Отпустите его, — проговорила она. Ее голос дрожал. — Отпустите его, месье, если вы хотите спасти вашу собственную жизнь.

— Пожалуй, однако поверьте, такая плата слишком высока. Но вы высоко цените жизнь сына, а я владею ею, поэтому простите мне, если я похож на вымогателя.

— Освободите его, ради Бога, и отправляйтесь своей дорогой. Никто не остановит вас, — пообещала она ему.

Он улыбнулся.

— Для этого мне нужны гарантии. Я не стану более верить вам на слово, мадам де Кондильяк.

— Какие гарантии я могу вам дать? — вскричала она, ломая руки и устремив глаза на ту пепельно-бледную от страха и ярости часть лица юноши, которая виднелась из-под тяжелого сапога Гарнаша.

— Прикажите одному из ваших лакеев позвать моего слугу. Он ждет меня во дворе.

Приказ был отдан, и один из головорезов отправился его выполнять.

Установилась напряженная тишина.

Прошло всего несколько мгновений, и в зале появился напуганный Рабек. Гарнаш приказал ему разоружить лакеев.

— И если кто-нибудь откажется или будет сопротивляться, — добавил он, — ваш хозяин заплатит за это своей жизнью.

Вдова с тревожной готовностью повторила его команду. Ничего не понимая, Рабек переходил от человека к человеку, забирая оружие. Собрав его в кучу, он отнес оружие на кресло около окна, в дальнем углу зала, как ему велел хозяин. В противоположном конце зала Гарнаш приказал обезоруженным людям выстроиться. Когда это было сделано, убрал ногу с шеи своей жертвы.

— Встать! — приказал он, и Мариус с готовностью подчинился.

Гарнаш встал за спиной юноши.

— Мадам, — обратился он к маркизе, — ничто не будет угрожать вашему сыну, если он будет благоразумен. — И тут же обратился к Валери: — Мадемуазель, вы желаете сопровождать меня в Париж?

— Да, месье, — бесстрашно ответила она, и ее глаза засверкали.

— Тогда встаньте рядом с месье де Кондильяком. Рабек, за мной. Вперед, месье де Кондильяк. Будьте так любезны, проводите нас к нашим лошадям во дворе.

Эта процессия выглядела странно, они выходили из зала под угрюмыми взглядами обезоруженных головорезов-лакеев и их хозяйки. На пороге Гарнаш помедлил и, обернувшись, посмотрел на маркизу через плечо.

— Вы довольны, мадам? Хватит ли вам подвигов для одного дня? — спросил он ее, рассмеявшись. Но, сжав побелевшие от досады губы, она не ответила ему.

Гарнаш предусмотрительно запер дверь за собой, затем они пересекли приемную и проследовали вниз по темному коридору, ведущему во двор. Мариус вздохнул с облегчением: с десяток человек из гарнизона замка, более или менее вооруженных, окружали лошадей Гарнаша. Удивленные видом процессии, появившейся во дворе, эти негодяи подозрительно разглядывали ее, особенно обнаженную шпагу парижанина… Ситуация определенно изменится, подумал Мариус, когда Гарнаш и его слуга станут садиться на лошадей и будут к тому же связаны присутствием Валери. Однако Гарнаш не хуже его распознал эту опасность и немедленно отреагировал:

— Запомни, — пригрозил он господину де Кондильяку, — если кто-нибудь из твоих людей покажет зубы, отвечать за это будешь ты. — Они остановились у дверей во двор. — Будь добр приказать им удалиться прочь через эту дверь, на другом конце двора.

Мариус немного помешкал.

— А если я откажусь? — опрометчиво спросил он, не поворачиваясь к Гарнашу. Солдаты забеспокоились. Обрывки фраз, в которых смешались удивление и гнев, достигли слуха парижанина.

— Ты не откажешься, — с тихой уверенностью сказал он.

— Я думаю, вы слишком самоуверенны, — ответил Мариус с коротким смешком.

— Месье де Кондильяк, я становлюсь опасным человеком, — ответил Гарнаш, — когда попадаю в отчаянную ситуацию. Каждая секунда промедления укорачивает мое терпение. Если вы надеетесь, выиграв время, получить преимущество передо мной, то вы напрасно думаете, что я позволю вам это сделать. Месье, вы сейчас же прикажете этим людям покинуть двор, или я даю вам слово чести, что заколю вас на том месте, где вы стоите.

— Это самоубийство для вас, — сказал Мариус, стараясь держаться как можно более уверенно.

— Приказывайте, месье, или я прикончу вас, — ответил ему Гарнаш.

Вдруг Мариус услышал характерный звук за своей спиной и догадался, что парижанин отступил на шаг, приготовившись к выпаду. Он увидел также, что Валери, стоящая с ним, повернув голову, наблюдает за Гарнашем через плечо, и в глазах ее было удивление, но не испуг. Секунду Мариус оценивал, сумеет ли он ускользнуть от Гарнаша, внезапно рванувшись к своим людям. Но последствия неудачной попытки были бы слишком печальны.

Он пожал плечами и отдал наемникам требуемый приказ. Те мгновение помедлили, а затем нехотя побрели прочь в указанном направлении. На ходу они о чем-то тихо переговаривались и часто оборачивались, глядя на Мариуса и его спутников.

— Прикажи им двигаться поживее, — рявкнул Гарнаш.

Мариус повиновался; наемники заторопились и исчезли во мраке под аркой. «В конце концов, — размышлял господин де Кондильяк, — им не требуется идти дальше входа, наверняка они уже успели понять, что тут произошло». Он был уверен, что у них хватит ума наброситься на Гарнаша в тот момент, когда он будет садиться на коня.

Но следующая команда Гарнаша лишила его и этой последней надежды.

— Рабек, — не поворачивая головы, сказал он, — пойди и запри их.

Гарнаш еще раньше заметил ключ, торчавший в двери, поэтому и приказал солдатам идти именно туда.

— Месье де Кондильяк, — обратился он к Мариусу, — прикажите своим людям не мешать моему слуге. Если он окажется в опасности, я буду действовать точно так же, как если бы сам оказался под угрозой.

Сердце Мариуса упало камнем. Он понял то, что чуть раньше поняла его мать; Гарнаш — противник, не оставляющий им никаких шансов. Голосом, глухим от мучительной ярости бессилия, он отдал приказание, на котором настаивал суровый капитан. Воцарилась тишина, нарушаемая лишь стуком тяжелых сапог Рабека, пока он пересекал вымощенный камнем двор, повинуясь своему господину. Скрипнула дверь, завизжал ключ, поворачиваясь в замке, Рабек вернулся к Гарнашу в тот самый миг, когда тот похлопал по плечу Мариуса.

— Сюда, месье де Кондильяк, будьте любезны, — произнес он, и, когда Мариус наконец повернулся к нему, парижанин посторонился и помахал левой рукой в направлении двери, из которой они все недавно вышли. Мгновение юноша стоял, глядя на своего сурового победителя, кулаки его сжались до белизны суставов, и кровь прилила к лицу. Тщетно он искал слова, чтобы дать выход злобной досаде, терзавшей его душу. Отчаявшись, он пожал плечами и, что-то неразборчиво пробормотав, устремился прочь, повинуясь сильному человеку, как повинуется дворняжка, поджав хвост и оскалив зубы.

С грохотом Гарнаш захлопнул за ним дверь и, обернувшись к Валери, удовлетворенно улыбнулся.

— Думаю, мы выиграли, мадемуазель, — сказал он с простительным в этом смысле довольством. — Остальное просто, хотя вы и можете испытать легкий дискомфорт на пути в Гренобль.

В ответ она улыбнулась бледной, робкой улыбкой, напоминавшей слабый отблеск солнца в зимний день.

— Это не имеет значения, — пытаясь заставить свой голос звучать храбро, заверила она его.

Надо было торопиться, и Гарнаш не стал рассыпаться в комплиментах, он не преуспевал в них и в более спокойные дни. Валери почувствовала, что ее схватили за запястье, несколько грубо, как ей впоследствии вспоминалось, и они заторопились по булыжному двору к стоящим на привязи лошадям, около которых уже хлопотал Рабек. Гарнаш закинул ногу в стремя и поднялся в седло. Затем он подал ей руку, приказал встать на его ногу и, выругавшись, позвал Рабека помочь ей. Секундой позже она уже сидела впереди Гарнаша, почти на самой холке лошади. Копыта застучали по камням, прогрохотали по доскам подъемного моста, и вот они уже выехали из замка и галопом устремились вниз по белой дороге, ведущей к мосту через реку. За ними трясся в седле Рабек с громкой бранью, путаясь в стременах.

Они пересекли мост, перекинутый через Изер, и помчались по дороге к Греноблю, лишь изредка оглядываясь на серые башни Кондильяка. Валери чувствовала, что готова зарыдать от радости, но она не могла определить, вызваны ли эти странные чувства происшедшими событиями или возбуждением от этой сумасшедшей скачки. Однако она сохраняла контроль над собой. Робкий взгляд на суровое, застывшее лицо человека, чья рука, крепко обхватив, держала ее, подействовал на нее отрезвляюще. Их глаза встретились, и он улыбнулся дружеской, ободряющей улыбкой, какой отец мог бы подбодрить свою дочь.

— На этот раз меня вряд ли обвинят в ошибке, — сказал он.

— Обвинят вас в ошибке? — откликнулась она, и выделение голосом местоимения могло бы польстить ему, но он подумал, что ей трудно понять, о чем он говорит. Тут она вспомнила, что не поблагодарила его, а долг был велик. Он пришел на помощь в час, когда, казалось, умерла всякая надежда. Он явился за ней один, не считая своего слуги Рабека, и в манере, достойной эпических поэм, увез ее из Кондильяка от опекунши-злодейки и ее головорезов. Воспоминание о них заставило Валери содрогнуться.

— Вам холодно? — заботливо спросил он, придерживая лошадь, чтобы ветер меньше хлестал ее.

— Нет-нет, — вскричала девушка, и, когда она вспомнила об обитателях замка, тревога вновь проснулась в ней. — Скорей, вперед, вперед! Mon Dieu! Они могут выслать погоню!

Он бросил взгляд через плечо. На добрые полмили не было видно ни души.

— Вам не стоит беспокоиться, — улыбнулся он. — Нас не преследуют. Они, наверное, поняли, что это бесполезно. Мужайтесь, мадемуазель. Вскоре мы будем в Гренобле, а там вам уже нечего будет бояться.

— Вы в этом уверены? — с сомнением в голосе спросила она.

Он опять ободряюще улыбнулся.

— Господин сенешал снабдит нас эскортом, — уверенно пообещал он ей.

— Я надеюсь все же, что мы не задержимся там, месье.

— Не дольше, чем будет необходимо, чтобы найти экипаж для вас.

— Это хорошо, — сказала она. — Я успокоюсь лишь тогда, когда мы отъедем от Гренобля не менее чем на десять лье. Маркиза и ее сын слишком влиятельны в округе.

— И все же их влияние не превышает могущества королевы, — ответил он.

Сейчас они опять неслись во весь опор, и она пробовала выразить свою благодарность, сначала робко, а затем, обретая уверенность, все с большей горячностью. Но он остановил ее, не позволив зайти в этих проявлениях слишком далеко.

— Мадемуазель де Ла Воврэ, — сказал он, — вы переоцениваете случившееся и мою заслугу в этом. — Его тон был холоден, и она почувствовала в нем упрек. — Я не более чем посланник ее величества, и благодарить вам надо только ее.

— О нет, месье, — продолжила она свой натиск. — Мне есть за что благодарить также и вас. Что бы на вашем месте сделал кто-нибудь другой?

— Не знаю, и меня это мало беспокоит, — ответил он, беспечно рассмеявшись, и эта нарочитая беспечность ее уязвила. — Я исполнял свой долг и спас бы любого, оказавшегося на вашем месте. В этом деле я был всего лишь инструментом, мадемуазель.

Он оказал ей то, что думал, ибо и в самом деле был уверен, что благодарить она должна прежде всего королеву-регентшу.

Но, не слишком разбираясь в женской логике, он допустил оплошность, ранив ее своим отказом.

Некоторое время они ехали молча, а затем Гарнаш высказал вслух мысли, возникшие у него как следствие произнесенных ею слов.

— Кстати, насчет благодарности, — сказал он, и когда она подняла на него глаза, то опять увидела его улыбающимся почти нежно, — если между нами и возможен разговор о каком-то долге, то только о долге перед вами.

— Вашем долге передо мной? — удивленно спросила она.

— Именно, — ответил он — если бы вы не встали между мной и людьми вдовы, в этом замке Кондильяк мне пришел бы конец.

Ее карие глаза на мгновение округлились, затем сузились, и улыбка приобрела насмешливый оттенок.

— Месье де Гарнаш, — произнесла она с деланной холодностью, чуть копируя его недавнюю манеру, — вы тоже переоцениваете случившееся. Я исполняла свой долг и спасла бы любого, оказавшегося на вашем месте. В этом деле я была всего лишь инструментом, месье.

Его брови поползли вверх. Мгновение он ошарашенно смотрел на нее, пытаясь расшифровать ее насмешливо-лукавый взгляд. Затем с неподдельным изумлением рассмеялся.

— Верно, — сказал он, — вы были инструментом, но инструментом небес, в то время как во мне вы видите лишь орудие земной власти. Так что мы не совсем квиты.

Но она чувствовала, что сумела расквитаться с ним за отвергнутое проявление благодарности, и это чувство помогло преодолеть пропасть отчуждения, которая, как ей казалось, могла возникнуть между ними. Она радовалась этому, хотя и не понимала причин своей радости.

Глава 6

ГАРНАШ СОХРАНЯЕТ СПОКОЙСТВИЕ
Настала ночь. Начинало моросить, когда Гарнаш и Валери добрались до Гренобля. В город они вошли пешком, парижанин не хотел привлекать внимания горожан видом дамы на холке своей лошади.

Заботясь о ней, Гарнаш снял с себя тяжелый плащ для верховой езды и настоял, чтобы она надела его, закутав в него и голову. Таким образом, она была укрыта не только от дождя, но и от слишком любопытных взглядов.

Так они и шли под мелким дождем по улицам, скользким от грязи и освещаемым лишь светом, падавшим из дверей и окон домов, а Рабек, ведя лошадей в поводу, следовал в двух шагах позади. Гарнаш направился в гостиницу, где он остановился — «Сосущий Теленок», расположенную прямо напротив дворца сенешала. Они поручили лошадей заботам конюха, и хозяин гостиницы проводил их в комнату, предоставленную мадемуазель и расположенную на самом верхнем этаже. После этого Гарнаш оставил Рабека на страже и принялся готовиться к предстоящему путешествию. Он начал с того, что, на его взгляд, было самым необходимым: отправился во дворец сенешала и потребовал немедленной аудиенции у господина де Трессана.

Войдя к сенешалу, он с порога заявил, что вернулся из Кондильяка с мадемуазель де Ла Воврэ и что им потребуется эскорт, который сопровождал бы их в Париж.

— Поскольку я не имею ни малейшего желания узнать, на какие крайности могут пойти эта тигрица из Кондильяка и ее щенок, чтобы вернуть свою жертву, — с мрачной улыбкой пояснил он.

Сенешал, нервно поглаживая свою бороду, то протирал глаза, то надувал свои пухлые щеки. Он не знал, что и думать. Он мог надеяться только на то, что на этот раз посланник королевы был обманут более успешно.

— Итак, — сказал он, скрывая свои истинные мысли, — вы, как я понимаю, освободили даму либо силой, либо хитростью.

— И тем и другим, месье, — последовал краткий ответ.

Продолжая поглаживать бороду, Трессан обдумывал происшедшее. «Что ж, — размышлял он, — все складывается как нельзя лучше. Я угодил и нашим и вашим, и ни одна сторона не могла обвинить меня в отсутствии лояльности». Уважение, испытываемое им к господину де Гарнашу, стало еще больше и граничило теперь с обожанием. Когда парижанин покинул его, чтобы отправиться в Кондильяк, Трессан не слишком надеялся вновь увидеть его живым. И тем не менее вот он стоит здесь, как всегда собранный и спокойный, заявляя, что в одиночку осуществил то, на что другой не решился бы, имея в своем распоряжении целый полк солдат.

Любопытство подталкивало Трессана расспросить о деталях этого чуда, и Гарнаш доставил ему удовольствие своим кратким рассказом о происшедшем. Выслушав его и поняв, что парижанин действительно перехитрил их, сенешал восхитился еще более.

— Однако еще не все трудности позади, — вскричал Гарнаш. — Вот почему мне и нужен эскорт.

Трессан почувствовал себя неловко.

— Сколько человек вам потребуется? — спросил он, полагая, что от него потребуют, по меньшей мере, половину гарнизона.

— С полдюжины и сержанта, чтобы командовать ими.

Вся неловкость Трессана улетучилась, он почувствовал, что куда больше презирает парижанина за его опрометчивость в выборе столь малого эскорта, чем уважает за недавно проявленные мужество и смелость. Обрадовавшись скромности просьбы, он не стал намекать, что этих сил может оказаться недостаточно. Попроси Гарнаш больше людей, сенешал был бы вынужден либо отказать ему, либо порвать с маркизой и ее сыном. Но шесть человек! Тьфу! Это же почти что ничего. Поэтому он с готовностью согласился и спросил, когда именно они потребуются Гарнашу.

— Немедленно, — последовал его ответ. — Сегодня вечером, не позднее, чем через час, я покидаю Гренобль. Я остановился в гостинице напротив и жду солдат.

Радуясь возможности избавиться наконец от него, Трессан поднялся, отдал необходимые распоряжения, и через десять минут Гарнаш вернулся в гостиницу «Сосущий Теленок» в сопровождении шести солдат и сержанта. Они оставили своих лошадей в конюшне сенешала. Гарнаш приказал им до отъезда оставаться на часах в общей комнате гостиницы.

Потом он велел хозяину принести им выпить и определил в начальники солдатам своего слугу Рабека. Ему нужно было на какое-то время отлучиться в поисках подходящего экипажа; «Сосущий Теленок» не был почтовой станцией, другое дело гостиница «Франция», расположенная на восточной окраине города, около Савойских ворот. Но он не мог оставлять Валери без охраны.

Завернувшись в плащ, он отправился в гостиницу, быстро шагая под проливным дождем.

Но в гостинице «Франция» его ожидало разочарование. У хозяина не было ни лошадей, ни экипажа и, по его словам, не ожидалось до следующего утра. Он глубоко сожалел, что сложившиеся обстоятельства расстраивают господина де Гарнаша, и пустился в подробные объяснения, почему именно он не может предоставить в распоряжение господина из Парижа ни одной повозки, — настолько подробные, что было удивительно, как у господина Гарнаша от этого многословия не возникло подозрений. А дело обстояло так: люди из Кондильяка опередили Гарнаша и побывали как во «Франции», так и во всех прочих местах города, где можно было нанять экипаж, и, обещая вознаграждение — в случае повиновения и наказание — в случае ослушания, добились того, что парижанин везде получал бы отказ. Его ошибка заключалась в том, что он поторопился получить охрану от сенешала. Начни Гарнаш с обеспечения себя средствами передвижения, — как и следовало бы сделать, предвидя этот шаг со стороны хозяев Кондильяка, — он, вполне возможно, избежал бы многих неприятностей в будущем.

Часом позже, тщетно обегав весь город в поисках экипажа, он вернулся, мокрый и раздосадованный, в гостиницу «Сосущий Теленок». В углу просторной общей комнаты, предваряющей вход во внутренние помещения гостиницы, он увидел шестерых солдат, игравших в карты. Их сержант сидел чуть поодаль и любезничал с женой хозяина, пожирая ее глазами и не замечая злобной ухмылки, которая все ширилась на лице ее бдительного мужа.

За соседним столом сидели четверо мужчин, внешним видом и одеждой напоминавшие путешественников, и вели беседу, прервавшуюся при появлении Гарнаша, который прошел мимо них, позвякивая шпорами, по застланному соломой полу. Не обратив на них внимания и не заметив, как пристально и скрытно их взгляды следовали за ним, он направился к двери, ведущей на лестницу. Задержавшись на минуту, чтобы позвать хозяина и отдать ему распоряжение насчет ужина для себя и слуги, он поднялся наверх и на площадке около комнаты мадемуазель нашел Рабека, поджидавшего его.

— Все в порядке? — спросил он и получил от своего слуги утвердительный ответ.

Мадемуазель радостно приветствовала его. Казалось, долгое отсутствие парижанина всерьез обеспокоило ее. Когда он объяснил ей причину своей задержки, на ее лице отразилась тревога.

— Но, месье, — вскричала она, — не предлагаете ли вы мне провести ночь в Гренобле?

— Что нам еще остается? — нахмурясь спросил он, раздраженный этим, как ему показалось, женским капризом.

— Это рискованно, — воскликнула она, и ее волнение возросло. — Вы еще не знаете, насколько опасны маркиза и ее сын.

Он подошел к огню, и поленья зашипели от прикосновения его мокрого сапога. Он повернулся спиной к пламени и улыбнулся ей.

— А вы не знаете, насколько сильны мы! — беспечно ответил он. — У меня внизу шесть солдат и сержант, а со мной и Рабеком нас уже девять. Этой охраны достаточно для вас, мадемуазель. И я не думаю, что господа из Кондильяка рискнут попытаться захватить вас здесь.

— И тем не менее, — ответила она, лишь отчасти успокоенная, — я бы предпочла, чтобы вы достали мне верховую лошадь, и мы смогли бы добраться хотя бы до Сен-Марселена, где, несомненно, можно раздобыть экипаж.

— Я не вижу необходимости подвергать вас таким неудобствам, — возразил он. — Идет проливной дождь.

— О! Ну и что? — нетерпеливо бросила она ему в ответ.

— Кроме того, — добавил он, — на почтовой станции, похоже, нет лошадей. Ну и глухомань же эта ваша Дофинэ, мадемуазель.

Но она оставила без внимания насмешку над своей родной провинцией.

— Нет лошадей? — удивилась она, и ее карие глаза взглянули на него пристально, и в них опять появилась тревога. Она встала и подошла к нему. — Это совершенно невероятно.

— Уверяю вас, что все обстоит именно так, как я сказал: ни на почтовой станции, ни в какой-либо другой гостинице, которую я посетил, не было свободных лошадей.

— Месье, — вскричала она, — здесь не обошлось без господ из Кондильяка.

— Вы полагаете? — заинтересовался он и от нетерпения заговорил быстрее.

— Да. Они опередили вас.

— Но с какой целью? — спросил он с возрастающим нетерпением. — В гостинице «Франция» мне пообещали экипаж утром. Что им даст, если мы задержимся здесь на ночь?

— У них может быть какой-то план. О, месье! Я боюсь.

— Не стоит, — вновь беззаботно ответил он и улыбнулся ободряюще. — Будьте уверены, мы будем хорошо вас охранять: Рабек, я и солдаты. Часовой будет стоять в коридоре всю ночь. Рабек и я по очереди будем обходить караул. Это вас успокаивает?

— Вы очень добры, — проговорила она, и ее голос дрожал от переполнявшего ее чувства искренней благодарности, а когда он был уже на пороге, она промолвила ему вслед: — Берегите себя.

Он задержался в дверном проеме и удивленно обернулся.

— Это вошло у меня в привычку, — сказал он с усмешкой в глазах.

Но она не улыбнулась в ответ, ее лицо было тревожным.

— Опасайтесь ловушек, — попросила она его. — Будьте осторожны; они хитры и жестоки, эти владельцы Кондильяка, и если с вами случится что-нибудь плохое…

— Тогда останутся Рабек и солдаты, — закончил он.

Она пожала плечами.

— Я умоляю вас быть осторожным, — настаивала она.

— Можете положиться на меня, — спокойно ответил он и закрыл за собой дверь.

Выйдя из комнаты, он позвал Рабека, и они спустились вместе. Но, помня о ее страхах, он послал одного из солдат стоять на часах снаружи ее двери, пока он сам и его слуга будут ужинать. Сделав это, Гарнаш позвал хозяина и уселся за стол, а Рабек встал рядом с ним, готовясь подавать своему господину блюда и наливать вино.

В другом конце общей комнаты четверо путешественников все так же сидели, беседуя, и, когда Гарнаш сел за стол, один из них подозвал хозяина гостиницы и нетерпеливо спросил, когда подадут ужин.

— Сию минуту, месье, — почтительно ответил тот и опять повернулся к парижанину.

Хозяин ушел, чтобы принести ужин Гарнаша, и, пока он был на кухне, Рабек узнал, почему они остаются здесь. Из отсутствия в Гренобле в эту ночь лошадей и экипажей проницательный слуга сделал и высказал предположение, удивительно совпавшее с тем выводом, к которому пришла Валери. Он тоже думал, что его господина опередили люди вдовы; однако, не осмеливаясь посоветовать Гарнашу быть осторожным, — за такой совет слуга мог бы отведать оплеух, — он тут же решил приглядывать за ним и, по возможности, ни при каких обстоятельствах не разрешать ему покидать этой ночью «Сосущего Теленка».

Хозяин гостиницы вернулся в общую комнату, неся большую тарелку с дымящимся, аппетитно пахнущим рагу, а его жена следовала за ним с другими блюдами и бутылкой арманьяка под мышкой. Рабек занялся сервировкой, а его голодный господин приготовился утолить свой аппетит, когда внезапно на стол упала чья-то тень. Кто-то подошел к ним и встал рядом, загораживая собой свет от одной из ламп, свисавших с потолка.

— Наконец-то, — пренебрежительно воскликнул подошедший грубым голосом.

Не успев притронуться к рагу, Гарнаш посмотрел вверх. Из-за его спины вверх посмотрел и Рабек и поджал губы. Хозяин, вытаскивая пробку из бутылки, которую ему дала жена, тоже взглянул, и его глаза расширились. В уме он лихорадочно подбирал подходящие к случаю извинения и увещевания, чтобы нейтрализовать этого чересчур несдержанного господина. Но прежде чем он успел что-либо сказать, голос Гарнаша прорезал наступившую тишину. Неподходящая заминка очень раздосадовала его.

— Что вы говорите, месье? — переспросил он.

— Вам, месье, — ничего, — высокомерно ответил незнакомец и посмотрел ему прямо в глаза.

Это был один из путешественников, недавно осведомлявшийся о том, когда сможет поужинать; человек ростом выше среднего, ладно скроенный, ширина его плеч свидетельствовала о силе и выносливости. У него были карие глаза, светлые вьющиеся волосы, чуть длиннее, чем было тогда в моде, и некрасивое, но приятное лицо. Хуже всего смотрелась его одежда: крикливая, претенциозная, хотя и дешевая, и тем не менее он вел себя с непринужденным достоинством человека, у которого больше подчиненных, чем начальников.

Несмотря на высокомерные манеры незнакомца, Гарнаш почувствовал расположение к нему. Но прежде чем он смог ответить ему, заговорил хозяин гостиницы.

— Месье ошибается, — начал он.

— Ошибается? — пробасил тот с легким иностранным акцентом. — Это вы ошибаетесь, если намереваетесь сообщить мне, что это не мой ужин. Неужели я буду ждать его всю ночь, тогда как всякая обезьяна, пришедшая в этот свинарник позже меня, обслуживается раньше?

— Обезьяна? — задумчиво переспросил Гарнаш и вновь посмотрел незнакомцу в лицо. Теперь позади него встали его трое приятелей, а в противоположном конце комнаты солдаты, позабыв карты, наблюдали за развитием событий.

Иностранец — его плохой французский красноречиво свидетельствовал об этом — с пренебрежением повернулся к хозяину гостиницы, игнорируя Гарнаша с преувеличенно оскорбленным видом.

— Обезьяна? — опять пробормотал Гарнаш и тоже повернулся к хозяину: — Скажите мне, месье, где в Гренобле обезьяны хоронят своих мертвецов. Мне может потребоваться эта информация.

Но растерянный хозяин не успел и рта раскрыть, как незнакомец повернулся кругом и опять оказался лицом к лицу с Гарнашем.

— Что это значит? — резко спросил он.

— То, что завтра Гренобль может стать свидетелем похорон грубияна иностранца, — ответил Гарнаш, обнажая зубы в вежливой улыбке. В этот момент он почувствовал давление на свою лопатку, но не обратил на это внимания, полностью сосредоточившись на лице незнакомца. Оно отразило мимолетное удивление, а затем потемнело от гнева.

— Вы имеете в виду меня, месье? — прорычал он.

Гарнаш развел руками:

— Если месье принимает замечание на свой счет, то на здоровье, я не возражаю.

Незнакомец оперся рукой о стол и наклонился к парижанину.

— Могу ли я просить месье высказываться более точно? — спросил он.

Гарнаш откинулся в кресле и с улыбкой превосходства осмотрел незнакомца. Несмотря на свою горячность, удивление, которое он испытывал, помогло остудить его темперамент. В свое время парижанин видел много ссор, возникавших по самым пустячным мотивам, но никогда ссора не происходила по столь надуманной причине. Незнакомец явно имел целью затеять с ним ссору.

Гарнаш вспомнил, о чем его предупреждала мадемуазель. Неужели его хотят заманить в какую-нибудь засаду? Он более пристально взглянул на незнакомца, но тот выглядел искренним и честным, и к тому же этот акцент…

Он вполне мог быть дворянином из Савойи, не привыкшим долго ждать и от голода ставшим нетерпеливым и раздражительным. Тогда наглец, безусловно, заслуживал урока, который показал бы ему, что он находится сейчас во Франции, где приняты иные манеры; и все же, в случае, если он окажется кем-то другим, Гарнаш намеревался твердо придерживаться правил дипломатии. Из Кондильяка этот человек или нет, но впутываться сейчас в неприятности было бы безумием.

— Я попросил бы вас, месье, — настаивал незнакомец, — высказываться более точно.

Улыбка Гарнаша стала шире и дружелюбнее.

— Откровенно говоря, — сказал он, — я испытываю затруднения. Мое замечание было туманным. Пусть оно таким и остается.

— Но оно оскорбило меня, месье, — резко ответил иностранец.

Парижанин поднял брови и сжал губы.

— Тогда я искренне сожалею об этом, — проговорил он.

И теперь ему предстояло вынести самое тяжелое испытание, каким всегда являлись для него извинения. Выражение лица незнакомца изменилось, став пренебрежительно-удивленным.

— Если я правильно вас понимаю, месье приносит мне свои извинения?

Гарнаш почувствовал, что краснеет, что самообладание изменяет ему, давление на его лопатку возобновилось, и на этот раз он понял, что это было предупреждение от Рабека.

— Я не могу представить себе, месье, чем оскорбил вас, — наконец произнес он, твердой рукой обуздывая свой естественный инстинкт — нанести этому наглецу сокрушительный удар. — Но если оскорбил, прошу вас поверить, это получилось случайно. У меня не было такого намерения.

Незнакомец убрал руку со стола и выпрямился.

— Тогда хватит об этом, — с провоцирующим презрением сказал он. — Если вы будете так же покладисты и в отношении ужина, я буду рад положить конец знакомству, продолжать которое мне не хочется, потому что это не принесет мне чести.

Гарнаш почувствовал, что вынести это выше его сил. Спазм гнева исказил его лицо, еще мгновение, и, несмотря наотчаянные подталкивания Рабека, он швырнул бы тарелку с рагу в лицо этого господина, но неожиданно к нему на выручку пришел хозяин гостиницы.

— Месье, вот ваш ужин, — объявил он, когда его жена появилась из кухни с тяжело нагруженным подносом. На мгновение незнакомец, казалось, смутился. Потом с холодным высокомерием перевел взгляд от тарелок, стоящих перед Гарнашем, к тарелкам, принесенным для него.

— Ладно, — сказал он, и его голос звучал предельно издевательски. — Я, пожалуй, предпочту горячую пищу. Думаю, это рагу уже остыло.

Он фыркнул, повернулся на каблуках и без лишнего слова или жеста в сторону Гарнаша прошел к своему столу и сел. Глаза парижанина, горевшие едва сдерживаемым гневом, следовали за ним. Никогда в своей жизни он не подвергал свое самообладание такому тяжкому испытанию, как сейчас, а именно из-за недостатка самообладания он не достиг высот карьеры, — и все во имя той девочки наверху, и еще потому, что его мозг постоянно сверлила мысль о непоправимом зле, которому она могла подвергнуться, случись с ним что-нибудь. Но контроль над собой стоил ему аппетита. Он был настолько разъярен, что не мог есть. И, оттолкнув от себя тарелку, встал.

Гарнаш повернулся к Рабеку, и его перекошенное от ярости лицо заставило слугу в страхе отшатнуться. Он махнул рукой в сторону стола.

— Ужинай, Рабек, без меня, — сказал он, — потом поднимайся ко мне наверх.

И преследуемый, как и ранее, глазами незнакомца и его приятелей, Гарнаш вышел из комнаты и поднялся наверх, намереваясь найти утешение в беседе с Валери. Но как бы ни тяжело было ему перенести оскорбления, он не мог сказать девушке ни одного слова о конфликте, чтобы вновь не разбудить ее опасения.

Глава 7

ЗАПАДНЯ ОТКРЫВАЕТСЯ
Гарнаш провел бессонную ночь в Гренобле, простояв на страже большую ее часть: никак иначе нельзя было успокоить страхи Валери. Однако, к его удовлетворению, враждебных действий со стороны маркизы, которых так опасалась девушка, не было, да и не могло быть.

Рано утром он отправил Рабека в гостиницу за обещанным экипажем, сам же завтракал внизу, ожидая возвращения слуги. В комнате опять находился вчерашний незнакомец, который на этот раз ждал завтрака в стороне и, казалось, не собирался докучать парижанину. Не от того ли, подумал Гарнаш, что незнакомец был сейчас с одним-единственным компаньоном и, следовательно, чувствовал себя менее уверенно, чем когда его поддерживали трое.

За другим столом сидели неизвестно откуда взявшиеся двое людей, неброско одетых, с хорошими манерами. Гарнаш не удостаивал их своим вниманием до тех пор, пока один из них, худощавый смуглый господин с ястребиным лицом, внезапно не поднял глаза, слегка вздрогнув при виде парижанина, и не обратился к нему по имени. Гарнаш помедлил, поднимаясь из-за стола, и, полуобернувшись, пристально вгляделся в смуглого джентльмена, однако не смог узнать его. Затем он направился к нему.

— Месье, я имею честь быть с вами знакомым? — произнес он полувопросительно, полуутвердительно.

— Ей-богу, месье де Гарнаш! — воскликнул тот, с готовностью улыбаясь, и, поскольку вид говорившего был мрачен, улыбка, осветившая его лицо, выглядела очень обаятельной. — Я часто видел вас в Бургундском отеле[866].

Гарнаш ответил на учтивость легким наклоном головы.

— Однажды, — продолжал его собеседник, — я имел честь быть представленным вам самим месье герцогом. Мое имя Гобер — Фабер Гобер.

И он поднялся из-за стола в знак уважения к Гарнашу, который продолжал стоять. Гарнаш, будучи уверен, что видит его впервые, однако нисколько не засомневался в истинности сказанного; Гарнаш даже обрадовался компании человека, которого он мог рассматривать как представителя своего круга. Он протянул ему руку.

— Я польщен, что вы сохранили меня в вашей памяти, месье, — сказал Гарнаш. Он собирался добавить, что был бы чрезвычайно рад, если бы оказалось, что господин Гобер едет в Париж, поскольку тогда мог бы иметь его своим компаньоном в этом утомительном путешествии, но вовремя смолчал. У него не было оснований в чем-либо подозревать этого господина, и тем не менее, все взвесив, он подумал, что будет лучше соблюдать осмотрительность. Поэтому, произнеся приятную, но ничего не значащую любезность относительно присутствия господина Гобера в этих краях, Гарнаш пошел к двери. Он помедлил на крыльце, над которым загадочная, напоминающая ребус вывеска «Сосущего Теленка» скрипела и скрежетала при всяком порыве холодного ветра, дующего с Альп. Дождь перестал, но небо было темным из-за огромных гряд быстро бегущих облаков. Люди из эскорта уже сидели на лошадях. Гарнаш обменялся парой слов с сержантом, и тут грохот неуклюжего экипажа из гостиницы «Франция» возвестил о своем приближении. Эта вместительная колымага из дерева и кожи, запряженная тремя лошадьми, неуклюже прокатилась по улице и остановилась у двери гостиницы. Из нее выпрыгнул Рабек и был тотчас отправлен за мадемуазель.

Но в этот самый момент его грубо оттолкнул в сторону человек, по виду слуга, появившийся у двери гостиницы с чемоданом в руке, а за ним по пятам следовал вчерашний незнакомец, высоко подняв голову, глядя прямо перед собой и не замечая Гарнаша.

Рабек распластался на крыльце, куда его отшвырнули, и так и остался лежать, провожая пристальным взглядом человека, столь грубо обошедшегося с ним. Гарнаш стоял возле и с некоторым удивлением смотрел на незнакомца, невинный облик которого ввел парижанина в заблуждение.

Гарнаш не сдвинулся с места, пока слуга не распахнул дверцу экипажа и не поставил внутрь чемодан, и он не проронил ни слова, пока нога незнакомца не коснулась подножки экипажа, готовясь сделать шаг внутрь.

— Эй, месье, — позвал его Гарнаш, — что вам угодно в моем экипаже?

Незнакомец повернулся и удостоил Гарнаша взглядом, в котором успела отразиться большая гамма чувств: от удивления до полного пренебрежения.

— А? — невинно бросил он, и его брови как бы удивленно поползли вверх. — Извиняющийся господин? Что вы сказали?

Гарнаш приблизился к нему, за ним по пятам следовал не только Рабек, но и Гобер, появившийся здесь секундой раньше. Позади них на крыльцо лениво вывалился приятель иностранца, а в полумраке дверей можно было различить круглое лицо и любопытные, немного испуганные глаза хозяина.

— Я спросил вас, месье, — сказал Гарнаш, сдерживаясь из последних сил, — что вы потеряли в моем экипаже?

— В вашем экипаже? — откликнулся незнакомец с надменностью, становящейся все более и более вызывающей. — Полно, мой извиняющийся друг, разве все в Гренобле принадлежит вам?

Он обернулся к флегматичному форейтору.

— Вы из гостиницы «Франция», не так ли? — спросил он.

— Да, месье, — ответил форейтор, — этот экипаж был заказан прошлой ночью господином, остановившимся в «Сосущем Теленке».

— Именно так, — произнес незнакомец. Он готов был отвернуться, когда Гарнаш приблизился к нему еще на шаг.

— Я попрошу вас заметить, месье, — начал он, и хотя его тон и слова были вежливы, по дрожанию голоса было очевидно, каких усилий это ему стоило. — Я попрошу вас обратить внимание, что экипаж был доставлен сюда моим слугой, который в нем и приехал.

Кривя губы, незнакомец оглядел его с головы до пят.

— Похоже, месье, — широко усмехаясь, сказал он, — вы один из тех нахалов, которые втираются в общество джентльменов, охотясь за выгодой, которую могут из этого извлечь.

Он достал кошелек и открыл его.

— Прошлой ночью вы узурпировали мой ужин. Я стерпел это. Теперь вы собираетесь сделать то же самое с моим экипажем, а этого я уже не потерплю. Ну вот вам за ваши труды и за то, чтобы избавиться от вас, — и он швырнул парижанину серебряную монету.

Сзади кто-то вскрикнул от ужаса, Гобер рванулся вперед.

— Месье, месье, — воскликнул он. — Вы не знаете, к кому обращаетесь. Это месье Мартин Мария Ригобер де Гарнаш, военачальник армии короля.

— Я должен заметить, что из всех перечисленных имен лишь одно подходит ему, несмотря на всю его уродливость, а именно: Мария, — ухмыльнувшись, ответил иностранец и, презрительно пожав плечами, опять собрался залезть в экипаж.

И тут самообладание покинуло Гарнаша. В приступе слепой ярости, не обращая внимания на предостерегающие жесты его верного и бдительного Рабека, он шагнул вперед и тяжело опустил руку на плечо нахала. Он схватил его в тот самый момент, когда, поставив одну ногу на подножку экипажа, а другой оставаясь еще на земле, иностранец мог быть легко выведен из равновесия; Гарнаш резко повернул его кругом и швырнул в грязь водосточной канавы.

После этого наступила зловещая пауза. Небольшая толпа собравшихся зевак быстро увеличивалась, и кто-то крикнул: «Позор!»

Этот крик только усилил гнев, охвативший парижанина. Миссия в Гренобле была забыта, мадемуазель наверху и необходимость соблюдать осторожность тоже все, кроме происходящего сейчас, сию минуту.

Незнакомец не спеша поднялся и попытался вытереть грязь со своего лица и одежды. Его слуга и приятель бросились ему помогать, но он отмахнулся от них и с горящими глазами подскочил к Гарнашу.

— Может быть, — кривя губы в язвительной усмешке, сказал он с притворной вежливостью, — может быть, месье намерен опять извиниться?

— Месье, вы сумасшедший, — прервал его Гобер. — Вы, я полагаю, иностранец, иначе бы…

Но Гарнаш оттолкнул его легонько в сторону.

— Вы очень любезны, месье Гобер, — произнес он ледяным тоном. — Я думаю, месье, в этом мире будет намного спокойнее, если вы из него исчезнете. Именно эта догадка и препятствует моим извинениям. И все же месье выразит сожаление, что он пытался присвоить себе чужой экипаж, да еще при полном отсутствии хороших манер…

— Довольно! — перебил тот. — Мы попусту тратим время, а у меня впереди долгий путь.

— Куртон, — обратился он к своему компаньону, — не сообщите ли вы мне длину шпаги этого джентльмена? Мое имя, месье, — добавил он, обращаясь к Гарнашу, — Сангвинетти[867].

— Клянусь, — воскликнул Гарнаш, — оно соответствует вашему склочному характеру.

— И без сомнения, хорошо, — злорадно добавил Гобер. — Месье де Гарнаш, если у вас нет друзей, то я счел бы за честь быть вашим секундантом.

И он поклонился.

— О, благодарю вас, месье. Мы с вами встретились очень вовремя. Если вы завсегдатай Бургундского отеля, то, стало быть, человек благородный.

Гобер и Гарнаш отошли в сторону, совещаясь на ходу. Сангвинетти стоял в стороне с надменным и устрашающим видом, а взгляд его презрительно блуждал по лицам собравшейся толпы. Окна домов распахнулись, в них появились головы зевак, в одном из окон напротив Гарнаш увидел обрюзгшее лицо сенешала.

Рабек подошел к своему господину.

— Осторожнее, месье, — умоляющим тоном произнес он, — что, если это ловушка?

Гарнаш вздрогнул. Замечание отрезвило его и напомнило о сомнениях, которые возникли у него вчера вечером, а сейчас уступили место гневу. Однако он понимал, что зашел слишком далеко, чтобы одним махом выпутаться из этой истории. Но, по крайней мере, он мог постараться не покидать гостиницу, где находилась мадемуазель. Вот почему он подошел к Куртону и Гоберу и стал настаивать, чтобы схватка происходила в гостинице: либо в общей комнате, либо во дворе. Но хозяин, услышав их, громко запротестовал, говоря, что не может этого допустить. Ему надо заботиться о своем престиже. Он заявил, что они не должны драться в его помещениях, и одновременно умолял их даже не пытаться этого делать.

Тогда Гарнаш, будучи теперь начеку, сделал попытку уклониться от предстоящей схватки.

— Месье Куртон, — сказал он и, чувствуя, как краска стыда заливает его лицо, понял, что, возможно, куда больше мужества требуется, чтобы избежать схватки, нежели участвовать в ней. — Я забыл кое-что в пылу гнева: в настоящий момент мне будет затруднительно встретиться с вашим другом.

Куртон посмотрел на него так, будто перед ним стоял дерзкий слуга.

— И что же это за причина? — издевательски поинтересовался он.

Из окружавшей их толпы послышался смешок, и даже Гобер посмотрел на него с неодобрением.

— В самом деле, месье, — начал он, — если бы я не знал, что вы — месье де Гарнаш…

Но Гарнаш не дал ему закончить.

— А ну, разойдитесь! — закричал он и замахал кулаками направо и налево, ухмыляющиеся зеваки испуганно отпрянули назад. — Причина, месье де Куртон, — сказал он, — в том, что я не принадлежу себе. Я нахожусь в Гренобле как посланник королевы-регентши с поручением и не могу позволить вовлечь себя в ссору.

Куртон поднял брови.

— Вам следовало бы подумать об этом прежде, чем вывалять месье Сангвинетти в грязи.

— За это я принесу ему свои извинения, — нервно сглотнув, пообещал Гарнаш, — а если он все же будет настаивать на поединке, тогда поединок состоится, скажем, через месяц.

— Я не могу с этим согласиться, потому что… — возразил Куртон.

— Будьте любезны сообщить вашему другу о моем предложении, — настаивал Гарнаш, прервав его.

Куртон пожал плечами, соглашаясь, и отправился совещаться со своим товарищем.

— А-а! — раздался приглушенный, но достаточно громкий, чтобы быть услышанным всеми, голос Сангвинетти. — В таком случае он получит оплеуху за свою наглость.

И он громко приказал форейтору принести хлыст. Мозг Гарнаша, казалось, воспламенился, и эта вспышка обратила в пепел всю его осторожность.

Он шагнул вперед и заявил, что, если господин Сангвинетти разговаривает с ним в таком тоне, он готов перерезать ему глотку немедленно и в том месте, которое он сам выберет.

В конце концов, было решено не мешкая отправиться на поля Капуцинов[868], что находятся в полумиле за францисканским монастырем[869]. Они следовали туда в таком порядке: Сангвинетти и Куртон шли впереди, за ними — Гарнаш и Гобер, а замыкала шествие толпа не только всякого сброда и бездельников, но и добропорядочных горожан. Присутствие публики подбодрило Гарнаша, к которому вернулась до некоторой степени способность размышлять. При таком количестве зрителей было немыслимо, чтобы эти люди — при условии, что они действовали по указке маркизы — осмелились предпринять какие-либо действия против правил дуэли по отношению к нему. Гарнаш оставил в гостинице Рабека и строго приказал сержанту, чтобы никто из его людей не покидал своего поста, и солдаты беспрекословно подчинялись распоряжениям его слуги. И потому Гарнаш шагал бодро, с легким сердцем.

Наконец они достигли полей Капуцинов, радующей глаз зеленой поляны, занимающей площадь примерно в половину акра и окруженной густой березовой порослью.

Толпа зрителей расположилась по краям, а дуэлянты прошли в середину и стали готовиться к схватке. Они скинули плащи и камзолы, а Сангвинетти, Куртон и Гобер сняли также свои тяжелые сапоги, в то время как Гарнаш ограничился тем, что отсоединил от них шпоры.

Заметив это обстоятельство, Сангвинетти обратил на него и внимание остальных, и началась перебранка. Гобер начал упрашивать Гарнаша последовать их примеру. Но тот отрицательно потряс головой:

— Дерн размок.

— В том-то и дело, месье, — искренне протестовал Гобер. — В ваших сапогах трудно будет удержаться на ногах, и кроме того, каждый раз при смене позиции вы рискуете поскользнуться.

— Месье, осмелюсь вам заметить, что это — мое личное дело, — ответил Гарнащ.

— Нет, не личное! — закричал его секундант. — Если вы собираетесь драться в сапогах, мы все должны будем сделать то же самое, а я пришел сюда не для самоубийства.

— Послушайте-ка, месье Гобер, — понизив голос, сказал он, — для вас нет причин поступать иначе. Что касается меня, я останусь в сапогах, и пусть месье Сангвинетти получит все преимущества, которые ему это дает. Поскольку меня это устраивает, давайте же, ради Бога, скорее приступим к схватке. Я тороплюсь.

Подчиняясь этому требованию, Гобер поклонился, но Сангвинетти, подслушав их диалог, разразился проклятьями.

— Клянусь, нет! — возмутился он. — Я не нуждаюсь в подобном преимуществе, месье. Куртон, будьте так любезны, помогите мне с этими сапогами.

И опять все ждали, пока он надевал сапоги.

Наконец дуэлянты приступили к измерению длины своих шпаг. Оказалось, что шпага Сангвинетти была на два дюйма[870] длиннее, чем три остальные.

— В Италии это обычная длина, — пожав плечами, сказал Сангвинетти.

— Если бы месье еще сообразил, что он не в Италии, мы, возможно, не занимались бы такой ерундой, — раздраженно ответил Гарнаш.

— Что же нам делать? — вскричал озадаченный Гобер.

— Драться, — нетерпеливо произнес Гарнаш. — Не достаточно ли приготовлений?

— Но я не могу позволить, чтобы шпага вашего противника была на два дюйма длиннее вашей, — почти гневно возразил ему Гобер.

— Почему бы и нет, если я не возражаю? — спросил Гарнаш. — Дистанция моего выпада длиннее, и это уравнивает наши шансы.

— Уравнивает? — взревел Гобер. — Преимущество вашего длинного выпада вы получили от Бога, он же преимущество своей длинной шпаги получил от оружейника. Разве это справедливо?

— Он может взять мою шпагу, а я возьму его, — вставил итальянец, проявляя нетерпение. — Я тоже тороплюсь.

— В таком случае, вы торопитесь умереть, — заметил Гобер.

— Месье, это неприлично, — так говорить, — укорил его Куртон.

— Будете учить меня манерам, когда мы сойдемся в поединке, — бросил ему этот джентльмен с ястребиным лицом.

— Господа, господа, — взмолился Гарнаш, — неужели мы потратим весь день на уговоры? Месье Гобер, вон там стоят несколько господ со шпагами: я не сомневаюсь, вы найдете у них клинок нужной длины и одолжите его для месье Сангвинетти.

— Это поручение выполнит для меня мой друг, — вмешался Сангвинетти, и названный джентльмен удалился, но спустя какое-то время возвратился с одолженным оружием нужной длины.

Казалось, наконец-то они могут приступать к делу, для которого собрались! Но теперь между Гобером и Куртоном возникла дискуссия по поводу выбора места. Дерн был мокрый и скользкий. И хотя они в сопровождении Гарнаша и Сангвинетти переходили с места на место, пробуя ногой почву, выбрать достаточно хороший участок для поединка никак не удавалось. Гарнашу тщетность этих усилий была очевидна с самого начала. Выбрав поля Капуцинов, напрасно было ожидать, что какой-то участок земли здесь окажется тверже другого.

Когда ему надоело это препирательство, он высказал свои мысли вслух.

— Вы совершенно правы, месье, — ответил Куртон. — Но ваш секундант слишком уж привередлив. Дело бы сильно упростилось, если бы вы сняли ваши сапоги.

— Послушайте, господа, — твердо сказал Гарнаш. — Я буду драться в сапогах и на этом самом месте или вообще нигде. Я говорил вам, что тороплюсь. Что касается скользкой земли, то мой противник подвергнется не большему риску, чем я. Заметьте, не только я один проявляю нетерпение. Зрители начинают смеяться над нами. Теперь всякая кухарка в Гренобле будет говорить, что мы боимся друг друга. А кроме того, господа, я опасаюсь, что простужусь здесь.

— Я согласен с месье, — растягивая слова, произнес Сангвинетти.

— Вы слышите, месье? — воскликнул Куртон, поворачиваясь к Гоберу. — Теперь вы вряд ли будете так настойчиво отыскивать препятствия.

— Ну что ж, если все согласны, пусть так оно и будет, — пожав плечами, сказал Гобер. — Я старался, чтобы было как можно лучше для месье Гарнаша. Теперь же я снимаю с себя всякую ответственность. Начнем, господа.

Дуэлянты заняли свои места: Гобер напротив Куртона, справа от Гарнаша, а тот приготовился встретить атаку Сангвинетти, Насмешки и ропот все разраставшейся толпы, собравшейся по краям поляны, утихли сразу же, как только раздался звон скрестившихся шпаг. А затем, едва только началась схватка, они услышали голос, сердито окликнувший их:

— Стой, Сангвинетти! Подожди!

Крупный, широкоплечий человек в домотканом костюме и шляпе без перьев, грубо растолкав зевак, оказался на поляне, где начиналась схватка. Ее участники остановились, услышав этот повелительный крик, и незнакомец, раскрасневшийся и запыхавшийся, как после долгого бега, бросился к ним.

— Черт возьми, Сангвинетти, — выругался он полушутя-полусердито, — ты называешь это дружбой?

— Мой дорогой Франсуа, — ответил иностранец, — ты прибыл очень некстати.

— И это все, чем ты можешь приветствовать меня?

Вглядевшись в лицо появившегося человека более пристально, Гарнаш убедился, что это один из приятелей Сангвинетти, бывших с ним вчера вечером.

— Но разве ты не видишь, что у нас дуэль?

— Да, и мне очень жаль, что ты участвуешь в этом деле, а я — нет. Это значит, что ты обращаешься со мною, как с лакеем, и у меня есть полное право чувствовать себя оскорбленным. Voila![871] Похоже, я все же не опоздал.

Гарнаш вмешался. Он видел, к чему клонит этот человек, однако не хотел новых задержек — ведь прошло уже более получаса с тех пор, как они покинули «Сосущего Теленка». Он попросил незнакомца отойти в сторону и позволить им завершить начатое. Но господин Франсуа, как Сангвинетти называл его, не хотел и слышать об этом. Он оказался чрезвычайно вспыльчив, и более того: получил поддержку остальных, включая даже Гобера.

— Месье, я умоляю вас не портить дело, — упрашивал вновь прибывший Гарнаша. — В гостинице остался мой приятель, который ни за что не простит мне, если я позволю ему пропустить такое утреннее развлечение, какое этот джентльмен хочет всем устроить. Позвольте мне сходить за ним.

— Послушайте, месье, — резко ответил ему Гарнаш, — как бы вы ни относились к этой дуэли, для меня это не шутка и не развлечение. Я участник ссоры, в которую меня втянули, и…

— Ну нет, месье, — любезно прервал его Куртон. — Вы забыли, что вываляли месье Сангвинетти в грязи. Это вряд ли подтверждает тот довод, что вас втянули в ссору.

В раздражении Гарнаш прикусил губу до крови.

— Возможно, все началось со ссоры, — расхохотался Франсуа, — но клянусь, вы не продолжите вашего занятия, пока я тоже не буду участвовать в нем.

— Месье, лучше уступите, — вполголоса сказал Гобер. — Я отлучусь не более, чем на пять минут, а в конце концов это ускорит дело.

— О-о! Хорошо, — в отчаянии вскричал бедный Гарнаш. — Все что угодно, лишь бы поскорее, все что угодно! Позовите, ради Бога, вашего друга, и я надеюсь, что на этот раз и у вас, и у него, и у всех здесь присутствующих появится возможность узнать, чем кончится дело.

Гобер удалился выполнять поручение, и в толпе опять поднялся ропот, пока не выяснилась причина его ухода.

Прошло пять, десять минут, а он все не возвращался. Сангвинетти и двое его приятелей вели непринужденную беседу между собой. На некотором расстоянии от них Гарнаш большими шагами мерил поляну, чтобы согреться. И опять он накинул на плечи свой плащ. С зажатой под мышкой шпагой, с непокрытой головой, расхаживая взад-вперед, парижанин представлял собой забавное зрелище. Прошло пятнадцать минут, затем часы на церкви Св. Франциска Ассизского[872] пробили двенадцать, а Гобер не возвращался. Гарнаш выходил из себя. Это не может продолжаться вечно! Вкусы и наклонности скандалистов — не его забота. Ему надо выполнять поручение королевы, сколь бы незначительным оно ни казалось.

Он повернулся, намереваясь потребовать у Сангвинетти немедленного участия в схватке, когда внезапно человек в грубой одежде, с грязным лицом и копной светлых волос на голове протолкался сквозь ряды зрителей и направился к иностранцу и его приятелям. Гарнаш осекся на полуслове, поскольку, взглянув на него, узнал в нем конюха из гостиницы «Франция».

До парижанина донеслись обрывки фраз.

— Месье Сангвинетти, — сказал он, — мой хозяин послал меня осведомиться, нужен ли вам экипаж, заказанный на сегодня. Уже час, как он стоит у дверей гостиницы «Франция».

— Где стоит? — хрипло переспросил Сангвинетти.

— У дверей гостиницы «Франция».

— Peste[873], дурак! — закричал иностранец. — Почему он там, когда я приказал послать его к «Сосущему Теленку»?

— Я не знаю, месье. Я говорю только то, что месье хозяин велел мне передать вам.

— Чтоб ему пусто было, твоему месье хозяину, — выругался Сангвинетти; в этот момент его взгляд упал на стоящего в ожидании Гарнаша, и при виде парижанина он сконфузился, опустил глаза и, казалось, готов был провалиться сквозь землю. А конюху сказал: — Сообщите своему хозяину, что экипаж мне нужен, и я сейчас же иду за ним.

Он повернулся и приблизился к Гарнашу. Все его прежнее высокомерие словно испарилось, и он имел вид человека, глубоко сожалеющего о случившемся.

— Месье, что мне сказать вам? — произнес он тихо. — Похоже, произошла ошибка. Я глубоко опечален, месье, честное слово, поверьте мне.

— Прошу вас, ни слова больше, — воскликнул Гарнаш, испытывая невероятное облегчение, потому что дело, грозившее тянуться бесконечно, наконец-то завершалось. — Позвольте мне выразить сожаление по поводу того, как я с вами обошелся.

— Я принимаю ваши извинения и восхищен вашим великодушием, — ответил Сангвинетти вежливо. — Что касается вашего обхождения со мной, то я его заслужил в силу своей ошибки и упрямства. Мне жаль лишать этих господ развлечения, которого они ожидают, но, если вы не окажетесь чрезмерно любезны, боюсь, им придется пожинать вместе со мной последствия этой ошибки.

Гарнаш лаконично и не очень вежливо заверил его, что он не собирается быть чрезмерно любезным. Говоря это, он изо всех сил старался втиснуться в свой камзол. Он чувствовал, что мог бы под аплодисменты зевак надавать этому малому оплеух за все его фокусы, но понимал, что его ждут куда более важные дела. Он вложил шпагу в ножны, поднял шляпу и плащ, высказал джентльменам полагающиеся в этом случае слова учтивости, хотя и более краткие, чем принято, и все еще удивляясь, почему Гобер до сих пор не вернулся, быстро направился, преследуемый улюлюканьем толпы, в гостиницу, выбирая кратчайший путь мимо церкви, через кладбище Святого Франциска.

Глава 8

ЗАПАДНЯ ЗАХЛОПЫВАЕТСЯ
Покинув поля Капуцинов, месье Гобер — господин с ястребиным лицом — за пять минут преодолел всю дорогу до «Сосущего Теленка» и прибыл туда запыхавшийся, с видом человека, попавшего в беду куда большую, чем необходимость быстро отыскать своего друга.

У дверей гостиницы по-прежнему стоял экипаж; форейтор[874], однако, развалился на крыльце, неторопливо беседуя с одним из буфетчиков. Солдаты в полной готовности бесстрастно сидели в седлах, терпеливо ожидая, как им было приказано, возвращения Гарнаша. Бдительный Рабек расположился в дверях, ничем не выказывая беспокойства и нетерпения, с которыми он ожидал своего господина.

При виде подбегающего Гобера он с тревогой бросился ему навстречу.

В тот же самый момент из дворца напротив появился господин де Трессан. Своей утиной походкой он пересек улицу и достиг двери гостиницы одновременно с господином Гобером.

Переполняемый недобрыми предчувствиями, Рабек окликнул бегущего.

— Что случилось? — закричал он. — Где месье де Гарнаш?

Гобер остановился, заломив руки, и простонал, качаясь из стороны в сторону в приступе отчаяния:

— Убит! Его зарезали! О-о! Это было ужасно!

Рабек крепко, до боли стиснул его плечо.

— Что вы сказали? — с трудом дыша, переспросил он, и его лицо смертельно побелело.

Трессан тоже остановился и повернулся к Гоберу с недоверчивым выражением на лоснящемся лице.

— Кто убит? — спросил он. — Не месье ли Гарнаш?

— Helas! Да, — простонал Гобер. — Они заманили нас в ловушку, guet-apens[875], на полях Капуцинов и вчетвером напали на нас. Пока он был жив, я находился рядом с ним. Но, увидев, что он упал, я побежал за помощью.

— Боже! — воскликнул Рабек и отпустил плечо господина Гобера.

— Кто это сделал? — свирепо громыхнул голос де Трессана.

— Я не знаю, кто они. Человек, затеявший ссору с месье де Гарнашем, называл себя Сангвинетти. Ужас, что сейчас творится там. Целая толпа наблюдала схватку, и под конец они принялись драться между собой. Молю небеса, чтобы начавшаяся потасовка смогла спасти этого несчастного от убийства.

— Потасовка, вы говорите? — вскричал Трессан, в котором, казалось, проснулся блюститель порядка.

— Да, — равнодушно ответил Гобер, — они режут друг другу глотки.

— Но… Но… Вы уверены, что он мертв, месье? — спросил Рабек.

На миг замолкнув, Гобер взглянул на него, словно вспоминая происшедшее.

— Я видел, как он упал, — сказал он. — Возможно, он только ранен.

— И вы оставили его там? — заревел слуга. — Вы его там оставили?

Гобер пожал плечами.

— Что я мог сделать против четверых? Кроме того, толпа начала вмешиваться, и мне показалось более благоразумным отправиться за помощью. Здесь солдаты…

— Да, — оборвал его Трессан и, повернувшись, позвал сержанта. — Это уже моя забота.

И он заявил месье Гоберу:

— Я господин сенешал Дофинэ.

— Какая удача, что я встретил вас, — ответил Гобер и поклонился. — Я не мог бы передать дело в лучшие руки.

Однако Трессан, не обращая на него внимания, уже отдавал приказ сержанту спешить со своими солдатами к полям Капуцинов. Но тут неожиданно вмешался Рабек.

— Нет-нет, месье сенешал, — в смятении повторил он, чувствуя надвигающуюся опасность и помня о своем поручении. — Эти люди должны находиться здесь, чтобы охранять мадемуазель де Ла Воврэ. Пусть они останутся, а я сам отправлюсь к месье де Гарнашу.

Сенешал презрительно посмотрел на него, выпятив губу.

— Вы отправитесь? — переспросил он. — А что вы сможете там сделать один? Кто вы вообще?

— Я слуга месье де Гарнаша.

— Лакей? Фа! — и Трессан отвернулся и повторил свои приказания, как будто Рабека и вовсе не существовало: — На поля Капуцинов! В галоп, Помье! Я пошлю еще людей вслед за вами.

Сержант поднялся в стременах и отдал приказ. Солдаты засуетились и умчались. Лишь эхо топота копыт пронеслось по узкой улочке.

Рабек вцепился в руку сенешала.

— Остановите их, месье! — от возбуждения его голос почти сорвался на крик. — Остановите их! Тут какая-то ловушка, какой-то обман.

— Остановить их? — откликнулся сенешал. — Вы сошли с ума!

Он стряхнул удерживающую его руку Рабека и, оставив его, вновь пересек улицу своей медлительной тяжеловесной походкой, собираясь, без сомнения, исполнить свое обещание и послать еще солдат на место беспорядков.

Рабек сердито и горько выругался; его досада имела две совершенно разные причины. С одной стороны, беспокойство и любовь к своему господину побуждали его не мешкая мчаться на помощь, но, поскольку Трессан отправил туда солдат, Рабек не мог оставить мадемуазель де Ла Воврэ вовсе без охраны. Мысль о том, что может с ней случиться, если Гарнаш не вернется вообще, пока не приходила ему в голову. С другой стороны, инстинктивные и все растущие подозрения относительно господина Гобера, входившего в этот момент в гостиницу, внушили ему мысль, что толстый сенешал был одурачен нелепой басней и удалил солдат оттуда, где они могли вскоре оказаться крайне необходимы.

Снедаемый страхом, беспокойством и недоверием, в совершенном упадке духа, Рабек медленно последовал за господином Гобером. Но едва он переступил порог общей комнаты, его взору предстала картина, заставившая слугу на мгновение застыть, и все сомнения мгновенно сменились уверенностью.

Он обнаружил там с полдюжины субъектов бандитской наружности, вооруженных с головы до ног, всем своим видом и экипировкой очень напоминавших молодчиков, которые им вчера препятствовали в замке Кондильяк. Как они сюда попали? Оставалось только предположить, что они пробрались через конюшню, иначе он бы заметил их приближение. Сейчас они собрались на другом конце длинного низкого помещения, около двери, ведущей во внутренние комнаты гостиницы. Тут же находился наблюдавший за ними хозяин гостиницы, и во взгляде его сквозило беспокойство.

Но более всего Рабека обеспокоило то, что человек, называвший себя Гобером, разговаривал с юношей, в котором он узнал Мариуса де Кондильяка.

И когда Рабек остановился на пороге, до него донеслись слова Мариуса:

— Пусть ей скажут, что месье де Гарнаш хочет, чтобы она спустилась.

Услышав это, Рабек шагнул к ним с видом, ясно говорящим о его намерениях. Гобер при его приближении обернулся и улыбнулся. Мариус метнул взгляд вверх и сделал знак своим людям. Двое из них сразу же исчезли за дверью, которую охраняли, но прежде чем она закрылась, Рабек заметил, что они направились к лестнице. Оставшиеся четверо встали плечом к плечу в дверях, очевидно намереваясь заблокировать проход. Гобер, за которым по пятам следовал Мариус, отступил в сторону, приблизился к хозяину и остановился перед ним, зловещая улыбка кривила его бледное ястребиное лицо. Рабек не смог разобрать, о чем говорили Гобер и Мариус, но он отчетливо услышал ответ хозяина, сопровождаемый вежливым поклоном в сторону Мариуса.

— Хорошо, месье де Кондильяк. Я не стану вмешиваться в ваши дела ни за что на свете. Я буду глух и слеп.

Мариус принял это подобострастное заявление с усмешкой, и Рабек, наконец стряхнув с себя оцепенение, смело прошел вперед, к дверному проему, заграждаемому опасным живым барьером.

— Позвольте, господа, — сказал он и попытался оттолкнуть одного из них в сторону.

— Сюда нельзя, месье, — услышал он вежливый, но твердый ответ.

Рабек остановился, сжимая и разжимая кулаки и дрожа от гнева. В этот момент он посылал самые жаркие проклятия Трессану и его дурацкой привычке соваться не в свои дела.

Если бы только его солдаты были здесь, они бы легко справились с этими оборванцами. А сейчас, когда господин Гарнаш был мертв или, по крайней мере, отсутствовал, все казалось бесполезным.

Он мог бы сказать себе, что, если Гарнаш убит, его собственные действия не имеют большого значения, поскольку, в конце концов, маркиз наверняка поступит с мадемуазель де Ла Воврэ по своему усмотрению. Но размышлять об этом Рабеку было некогда. Он отступил назад и обнажил шпагу.

— Дайте мне пройти! — прокричал он.

Но в то же самое мгновение раздался мягкий, скользящий звук еще одной выхваченной шпаги, и Рабеку пришлось повернуться, чтобы встретить нападение господина Гобера.

— Грязный предатель! — вскричал рассерженный слуга, и это было все, на что хватило его порыва.

Стальные руки обхватили его сзади. Шпагу вырвали из рук. Его отшвырнули, он тяжело упал и распластался в углу, прижатый к полу одним из головорезов, который устроился у него на спине. Дверь открылась, и несчастный Рабек застонал от бессильной ярости, видя, как мадемуазель де Ла Воврэ остановилась на пороге и побледнела при виде господина Кондильяка, низко поклонившегося ей.

Мгновение она стояла между двух негодяев, которые были посланы за ней, и, обежав взглядом комнату, обнаружила Рабека в его плачевном полузадохнувшемся состоянии.

— Где… где месье де Гарнаш? — запинаясь, спросила она.

— Он там, где рано или поздно оказываются все, кто идет против воли Кондильяков, — важно сказал Мариус. — От него избавились.

— Он мертв, вы хотите сказать? — вскричала она.

— Думаю, в настоящий момент это вполне вероятно, — улыбнулся он. — Итак, вы видите, мадемуазель, поскольку опекун, назначенный вам королевой… м-м… оставил вас, вы поступите благоразумно, вернувшись под кров моей матери. Позвольте заверить вас в том, что мы будем рады приветствовать ваше возвращение. Мы не виним никого, кроме Гарнаша, во всем, что с вами произошло, а он уже поплатился за ту дерзость, с которой похитил вас.

Она в отчаянии отвернулась от этого язвительного джентльмена и попыталась апеллировать к хозяину, будто ей мог помочь тот, кто не мог помочь себе сам.

— Месье хозяин… — начала она, но Мариус резко оборвал ее.

— Выведите ее через ту дверь, — сказал он, указывая в сторону коридора под лестницей. — В повозку. Поторопитесь.

Девушка попыталась сопротивляться, но ее потащили на задний двор; заторопились и остальные. Последним уходил Гобер.

— Немного погодя догоняй нас, — бросил он человеку, склонившемуся над Рабеком, и с этими словами исчез.

Шаги их затихли в коридоре, где-то в отдалении хлопнула дверь. Наступила тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием Рабека, затем на улице послышался какой-то шум, кто-то громко отдавал приказ. Застучали копыта, заскрипели колеса, и вот загрохотал тяжелый экипаж, быстро увлекаемый прочь.

Наконец негодяй отпустил Рабека, вскочил на ноги и исчез, прежде чем он смог подняться, и, оказавшись на ногах, рвануться за ним вдогонку. Вдалеке он увидел своего недавнего противника, бегущего изо всех сил, повозка уже исчезла из вида. Он обернулся, и его потухший было взор упал на хозяина гостиницы.

— О свинья! — воскликнул он. — Трусливая свинья! — дал он выход своей ярости.

— А что вы хотите? — протестовал испуганный кабатчик. — Если бы я им сопротивлялся, мне бы перерезали глотку.

Рабек изливал на него оскорбления до тех пор, пока недостаток слов не заставил его остановиться, затем, еще раз презрительно рявкнув на него, он отправился за своей шпагой, которая была брошена в дальний угол. Он уже наклонился над ней, когда услышал позади быстрые шаги, и сердитый голос с нотками металла резко произнес его имя:

— Рабек!

Шпага, загремев, выпала из руки Рабека, внезапно обессилевшего от охватившей его радости: его господин стал перед ним живой и невредимый.

— Месье! — воскликнул он, и не знавшие слез глаза слуги подернулись влагой.

— Месье! — воскликнул он вновь, и по его желтоватым и морщинистым, как пергамент, щекам покатились слезы.

— Слава Богу! — без конца всхлипывал он. — Слава Богу!

— Что произошло? — шагнув вперед, спросил Гарнаш, и его лицо стало мрачнее грозовой тучи. — Где экипаж? Где солдаты? Где мадемуазель? Отвечай мне!

Он сжал запястье Рабека с такой силой, что мог бы, казалось, его оторвать. Лицо Гарнаша было смертельно бледным, глаза пылали.

— Они… они… — заикался Рабек. У него не хватало мужества рассказать о том, что произошло. Он боялся, что Гарнаш убьет его на месте.

Но вдруг он ощутил странный прилив смелости. Он заговорил с Гарнашем таким тоном и в таких выражениях, как ему никогда и не снилось, и, быть может, только благодаря этому он спас свою жизнь.

— Дурак! — закричал слуга. — Я предупреждал тебя: будь начеку. Но ты все знаешь лучше Рабека, все делаешь по-своему. Тебе бы только скандалить. А они одурачили тебя, как хотели, да еще и насмеялись над тобой вдоволь, месье.

Гарнаш выпустил руку слуги и отступил на шаг назад. Неожиданный протест слуги, его слова, прозвучавшие так неожиданно, но очень кстати, помогли хотя бы отчасти отрезвить его. Гарнаш понял: слуга прав, винить во всем он должен одного себя — себя и свой проклятый характер.

— Кто… кто одурачил меня? — пробормотал он.

— Гобер, вернее, малый, который называл себя Гобером. Он и его дружки. Они выманили вас. Затем Гобер вернулся с басней о вашей смерти и о потасовке на полях Капуцинов. К несчастью, здесь оказался месье де Трессан, и Гобер упросил его направить туда солдат, чтобы навести порядок. И эскорт был отослан туда. Тщетно пытался я остановить их. Меня даже не слушали. Солдаты уехали, и тогда месье Гобер вошел в гостиницу, где его ожидали месье де Кондильяк и шестеро его негодяев. Они ожидали меня и затащили мадемуазель в экипаж. Я делал все что мог, но…

— Давно они уехали? — прервал его Гарнаш.

— Всего за несколько минут до вашего прихода.

— Это, должно быть, тот экипаж, который проехал мимо меня около ворот Савойи. Мы должны догнать их, Рабек. Я сократил свой путь через кладбище Святого Франциска, иначе я бы встретил эскорт. О, проклятье! — вскричал он, ударяя сжатым кулаком правой руки открытую ладонь левой. — Столько трудов погубить из-за минутной слабости! — затем он резко повернулся на каблуках: — Я иду к месье де Трессану, — бросил он через плечо и вышел.

Когда он переступил порог крыльца, на улице наконец-то появился возвращающийся эскорт. Увидев его, сержант изумленно вскрикнул:

— Месье, по крайней мере, вы целы. Нам говорили, что вас уже нет в живых, и я опасался, что так оно и есть на самом деле, хотя все остальное было, очевидно, дурацкой шуткой.

— Шуткой? Это была не шутка, — мрачно ответил Гарнаш. — Лучше возвращайтесь во дворец сенешала. Мне больше не нужен этот эскорт, — горько добавил он. — Потому что мне потребуется куда более значительная сила.

И он вышел под дождь, который вновь начался и теперь лил как из ведра.

Глава 9

СОВЕТ СЕНЕШАЛА
Гарнаш направился прямо во дворец сенешала. И там, хотя в этот день его чувства уже подверглись серьезным испытаниям, а темперамент проявился очень бурно, парижанина ожидали новые неприятности, а Трессана вспышки его гнева.

— Могу ли я узнать, месье сенешал, — заносчиво спросил он, — с какой целью вы приказали эскорту, который был отдан под мою команду, покинуть свой пост?

— С какой целью? — переспросил сенешал, и в его голосе одновременно слышались сожаление и негодование. — Ну как же, чтобы он смог вовремя поспеть к вам на помощь. Мне сказали, что ваша жизнь была в опасности, если вы вообще еще живы.

Такой ответ обезоружил Гарнаша, который, конечно же, не доверял Трессану. Однако сенешал был настолько искренен в излияниях радости по поводу чудесного спасения парижанина, что тот не счел возможным заявить о своем неудовольствии в той форме, в которой намеревался это сделать. Вместо этого он принялся рассказывать Трессану о разыгравшихся событиях. Гнев его опять ожил, и хотя сенешал, оценив ситуацию, проявлял внешние признаки дружеского участия, это нисколько не смягчило Гарнаша.

— А сейчас, месье, — заключил он, — остается лишь одно: вернуться с войсками и силой потребовать от них выдачи мадемуазель. Сделав это, я арестую вдову, ее сына и любую другую обезьяну в замке. За поддержку, оказанную мадам в ее попытке сопротивляться воле королевы, люди вдовы окажутся в Гренобльской тюрьме, и вы сами разберетесь с ними, а маркиза и ее сын отправятся со мной в Париж, где они ответят за нанесенное ее величествуоскорбление.

Сенешал стал серьезным, он задумчиво теребил бороду указательным пальцем, и его маленькие поросячьи глазки испуганно всматривались в Гарнаша сквозь стекла очков в тяжелой оправе. Гарнаш опять застал его якобы погруженным в дела.

— Да, конечно, — будто нехотя, согласился он, — это ваше право.

— Я рад, месье, слышать такой ответ. Потому что мне потребуется ваша помощь.

— Моя помощь? — лицо сенешала приобрело испуганное выражение.

— Для уничтожения гарнизона в Кондильяке вы должны выделить мне солдат.

Щеки сенешала раздулись, угрожая, казалось, взорваться, он покачал головой и задумчиво улыбнулся.

— И где, — спросил он, — должен я, по-вашему, найти их?

— В Гренобле у вас более двухсот человек.

— И вы думаете, эти люди смогут взять такую крепость, как Кондильяк? Месье, вы заблуждаетесь. Если крепость окажет сопротивление, вам потребуется в десять раз больше солдат, чтобы привести их в чувство. У них большие запасы и отличное водоснабжение. Мой друг, они просто поднимут мост и будут смеяться с высоты стен над вами и вашими солдатами.

Гарнаш посмотрел на сенешала из-под насупленных бровей. Несмотря на то что у него имелись веские основания не доверять этому человеку, он был вынужден признать справедливость сказанных им слов.

— Если надо, я буду вести осаду, — заявил он.

И опять сенешал покачал головой.

— В этом случае нужно быть готовым зимовать там, а зима холодная в долине Изера. Гарнизон замка невелик, всего человек двадцать, но этого хватит для его защиты. Нет, месье, если вы хотите взять их силой, вам не хватит двухсот человек.

И тут Трессана осенило. Как всегда, его целью было накормить волков и сохранить овец. Порвать с мадам де Кондильяк ему не позволяли безумные сердечные надежды. Порвать с человеком, который был воплощением королевской власти, он просто не решался. Трессан пробовал — и это ему давалось нелегко — держаться середины, стараясь услужить вдове и не перечить (хотя бы внешне) парижанину. Сейчас, как ему казалось, он окончательно зашел в тупик, когда следовать прежним курсом становилось невозможно, а приходилось остановиться и уточнить, на чьей же он стороне. Однако только что высказанное им соображение помогло ему выйти из затруднения. Прожекты мадам де Кондильяк его мало заботили, и ему было безразлично, доберется ли ее корабль до спасительной гавани или нет, равно как его никогда не волновало и то, выйдет ли Валери де Ла Воврэ замуж за Мариуса де Кондильяка или за последнего сапожника в Гренобле. Его не беспокоило, что он мог способствовать крушению планов маркизы, лишь бы она не знала о его предательстве, лишь бы внешне он сохранил верность ее интересам.

— Месье, — серьезно сказал он, — единственное, что вам остается, — это вернуться в Париж, набрать достаточно людей, приготовить пушки и другие современные осадные приспособления, которых у нас здесь нет, вернуться и разрушить стены замка Кондильяк.

Сенешал был совершенно прав, и Гарнаш отчетливо понимал это. Он уже начал было сомневаться, не рано ли он причислил сенешала к союзникам противной стороны. Но хотя он и признавал мудрость данного им совета, однако подобный шаг ущемил бы его гордость, заставил бы признать, что его, де Гарнаша, изобретательности, на которую так полагалась королева, отправляя его сюда одного, оказалось недостаточно.

Не отвечая, он прошелся по комнате, пощипывая усы и размышляя, в то время как сенешал украдкой наблюдал за ним в колеблющемся свете свечей. Наконец он остановился около письменного стола, прямо напротив сенешала. Гарнаш сделал резкий жест рукой, и в его глазах появилась решимость.

— Месье сенешал, ваш добрый совет может быть использован как последнее средство для меня, — сказал он. — Но сначала я попробую что-то предпринять с теми людьми, которые у вас есть здесь.

— Но у меня нет людей, — уныло ответил Трессан, видя, что все его усилия пошли прахом.

Гарнаш посмотрел на него с изумлением, которое тут же переросло в подозрение.

— Нет людей? — оторопело повторил он. — Нет людей?

— Я могу набрать два десятка, но не более.

— Но, месье, мне известно, что здесь у вас, по меньшей мере, двести человек. Я видел вчера утром как минимум, пятьдесят построившихся внизу во дворе.

— Они были здесь, месье, — чуть не плача ответил сенешал, воздевая руки и опершись всем телом о стол. — Были. Но, к сожалению, беспорядки в районе Монтелимара заставили меня расстаться с ними. Когда вы их видели, они как раз собирались выступить туда.

Секунду Гарнаш молча посмотрел на него, а затем резко произнес:

— Их надо отозвать, месье.

Сенешал попытался изобразить негодование.

— Отозвать? — воскликнул он, и в его голосе, помимо негодования, послышался ужас. — Отозвать? А зачем? Чтобы они помогли вам заполучить проклятую девчонку, которая так упряма, что не хочет выходить за жениха, которого выбрали ее опекуны. Хорошенькое дельце, клянусь всевышним! И чтобы уладить эти семейные дрязги, целая провинция, в которой разгорается бунт, не ставится ни во что! Честное слово, месье, я начинаю думать, что вы теряете голову. Вы, кажется, утратили чувство меры.

— Месье, может быть, я теряю голову, может быть, нет, но я не удивлюсь, если, в конце концов, вы лишитесь вашей. Отвечайте мне: что это за беспорядки в Монтелимаре, о которых вы говорили?

Изворотливости Трессана не хватило, чтобы уклониться от ответа на этот скользкий вопрос.

— Какое вам до этого дело? — встал он на дыбы. — Вы сенешал Дофинэ или я? Раз я говорю, что там беспорядки, значит, это так. Мое дело усмирять их, чем я и занимаюсь. А вы, вы справляйтесь со своим делом, которое, похоже, состоит в том, чтобы влезать в женские распри.

Это было уже слишком. В словах Трессана был цинизм. Даже мысли о том, что его поручение и в самом деле таково, было достаточно, чтобы разъярить парижанина, тем более, когда все это высказывалось в лицо.

Он кричал, размахивая руками и стуча по столу. Но брань, угрозы и обещания, сотрясающие воздух, заставили сенешала с удовлетворением сделать вывод, что парижанин последует его совету.

— Я сделаю то, что вы советуете, — закончил Гарнаш. — Я доберусь до Парижа так скоро, как только позволят лошади. Но когда я вернусь — горе Кондильяку. И я пошлю своих людей в район Монтелимара выяснить, что это за беспорядки, о которых вы мне рассказывали. И если там все тихо — я вам не завидую. Вы дорого заплатите за то, что не оставили солдат здесь для службы королеве.

С этими словами он схватил свою промокшую шляпу, нахлобучил ее на голову и гордо вышел из комнаты, а затем из дворца.

На другое утро он оставил гостиницу «Сосущий Теленок» и, покидая Гренобль, выехал из города по дороге, ведущей в Париж; теперь это был совершенно другой Гарнаш — покладистый и упавший духом. Как над ним будут потешаться во дворце королевы-матери. Даже такое дело он не смог довести до успешного завершения, какие-то женские распри, как это назвал Трессан. Рабек, догадываясь о настроении своего господина, как и положено хорошему слуге, ехал в двух шагах позади него, тихий и угрюмый.

К полудню они прибыли в Вуарон и здесь на постоялом дворе решили ненадолго задержаться, чтобы подкрепиться и отдохнуть. Стоял холодный ненастный день, дождя не было, но черные тучи предвещали его, В общей комнате весело горел огонь в камине, и Гарнаш подошел к нему. Он стоял в задумчивости, положив руку на каминную полку, а ногу поставив на железную решетку, и глаза его были устремлены на пляшущие языки пламени.

Трезво оценивая ситуацию, в которую попал, Гарнаш осознавал, что потерпел полный крах. Легко было вчера метать громы и молнии и говорить Трессану о том, что он сделает, когда вернется. Он вполне мог не возвратиться никогда. Вместо него пошлют другого, а может быть, и вообще никого.

Ведь пока он доберется до Парижа, а войска появятся в Дофинэ, пройдет, в лучшем случае, не менее двух недель. Будет очень странно, если за это время в замке Кондильяк не предпримут никаких мер против мадемуазель, тем более зная, что сама королева вмешалась в их дела.

О! Как он все испортил! Если бы он сумел сдержаться вчера в Гренобле, если бы у него хватило ума сохранять спокойствие в ответ на оскорбления, он бы расстроил их планы и вырвал мадемуазель прочь из их капканов. Но сейчас! Его руки в отчаянии упали.

— Месье, ваше вино, — произнес за его спиной Рабек.

Гарнаш повернулся и взял из рук слуги чашу с подогретым вином. Оно согрело его тело, но ему сейчас надо было бы осушить бочку, чтобы утопить печаль.

— Рабек, — мрачно сказал он. — Похоже, я самый отъявленный неудачник, который когда-либо брался за подобное дело.

Все пережитое в Гренобле так давило на него, что ему необходимо было высказаться — пусть даже перед собственным слугой.

Лицо проницательного Рабека приняло строгое выражение. Он покорно вздохнул, ища слова утешения, и наконец произнес:

— По меньшей мере, месье, вы заставили их опасаться вас там, в Кондильяке.

— Заставил опасаться? — рассмеялся Гарнаш. — Тьфу! Скажи лучше: высмеять себя.

— Опасаться себя, повторяю вам, месье. Иначе зачем бы они так старались усилить свой гарнизон?

— А? — откликнулся он. Но, судя по тону, это его на самом деле не особенно заинтересовало. — Чем они занимаются? Усиливают гарнизон? Откуда ты знаешь?

— Мне сказал конюх «Сосущего Теленка», что некий капитан Фортунио, итальянский наемник, командующий гарнизоном Кондильяка, прошлой ночью был в гостинице «Франция», предлагая всем, кто пожелает, стать солдатом. Тем, кто откликался, он рассказывал о прелестях военной карьеры, особенно о карьере наемника, а тем, кто интересовался, предлагал, говорят, службу у маркизы.

— И многих ли он завербовал, не знаешь?

— Конюх сказал, что ни одного, а он, похоже, весь вечер наблюдал, как этот паук плел свою паутину. Но мухи были сверхосторожны. Они знали, откуда он и для чего хочет завербовать их, поскольку прошел слух, что Кондильяк взбунтовался против королевы; ни одна отчаянная голова в гостинице не рискнула своей шеей, невзирая на плату, которую за нее обещали.

Гарнаш пожал плечами.

— Неважно, — сказал он. — Дай-ка мне еще вина.

Но как только Рабек отвернулся, чтобы выполнить поручение, в глазах господина Гарнаша вдруг появился блеск, и его хмурое лицо прояснилось.

Глава 10

РЕКРУТ
В огромном зале замка Кондильяк сидели маркиза, ее сын и господин сенешал.

Был полдень последнего четверга октября. Прошла ровно неделя с того дня, как Гарнаш с разбитым неудачей сердцем уехал из Гренобля. Они только что пообедали, и скатерть была еще заставлена посудой и остатками кушаний. Однако все трое уже вышли из-за стола — даже сенешал, всегда неохотно покидающий трапезу, в каком бы скверном расположении духа ни находился, — и собрались около огромного открытого камина.

Лучи бледного октябрьского солнца, просочившись сквозь украшенные алыми гербами окна, озарили ярко-красными отблесками серебро и стекло оставленной на столе посуды.

Мадам говорила. Она повторяла слова, которые за последнюю неделю произносила раз по двадцать на день.

— Было безумием позволить уйти этому субъекту. Если бы нам удалось избавиться от него и его слуги, то сейчас мы спали бы спокойно. Я знаю королевский двор. Сначала они немного удивились бы, что от него нет вестей, но затем мало-помалу позабыли бы и его, и это дело, в которое королева так некстати решила вмешаться. А сейчас он вернется в Париж вне себя от ярости после такого приема. Начнутся разговоры о предательстве, об оскорблении ее королевского величества, о бунте. Возможно, в парламенте предложат объявить нас вне закона, и что будет с нами — кто знает?

— От Кондильяка до Парижа долгий путь, — пожав плечами, сказал ее сын.

— Ты слишком уверен в своей безопасности, как будто лучше всех знаешь, что они сделают, а чего не будут делать. Время покажет, друзья мои, и, черт побери, вы оба попомните мои слова и будете сожалеть, что не избавились от месье де Гарнаша и его слуги, пока они были в нашей власти.

Высказав это зловещее предсказание, она бросила взгляд на Трессана, который слегка поежился и протянул руки к огню, как будто его озноб был вызван холодом. Но Мариуса не так легко было запугать.

— Мадам, — проговорил он, — в худшем случае мы запремся и будем обороняться. Людей у нас достаточно, а Фортунио к тому же набирает новых рекрутов.

— Да, набирает, — усмехнулась она. — Целую неделю этот малый бросает мои деньги на ветер, сидя в гостинице «Франция» и мороча голову половине населения Гренобля лучшим вином, но пока не завербовал ни единого рекрута.

Мариус рассмеялся.

— Ваш пессимизм приводит вас к чересчур поспешным выводам, — вскричал он. — Вы не правы. Один рекрут все же есть.

— Один! — откликнулась она. — Тысяча чертей! Один в поле не воин! Неплохое вознаграждение за реку вина, которым мы промыли желудки жителей Гренобля!

— Это всего лишь начало, — рискнул вмешаться сенешал.

— Да и, очевидно, конец, — парировала она. — И откуда только взялся этот дурень, решившийся связать свою несчастную судьбу с нашей?

— Он итальянец из Пьемонта, пересек Савойю и в поисках счастья направлялся в Париж, когда на его пути встретился Фортунио и внушил ему, что его счастье — в Кондильяке. Он крепкий малый, ни слова не знает по-французски и заговорил с Фортунио, лишь признав в нем соотечественника.

В красивых глазах вдовы промелькнула насмешка.

— Вот почему он завербовался. Не зная французского, бедняга и не подозревает, сколь поспешен его выбор. Хорошо бы нам найти побольше таких, как он. Но где мы их возьмем? Дорогой Мариус, позволив уйти Гарнашу, мы совершили ошибку, которую этим мало поправишь, если поправишь вообще.

— Мадам, — вновь отважился возразить сенешал, — не теряйте надежды.

— По крайней мере, я не теряю мужества, месье граф, — ответила она ему, — и обещаю, что, пока я жива, в Кондильяке не будет ноги парижан, даже если мне придется самой взять в руки оружие.

— Да, — недовольно проговорил Мариус, — этого можно ожидать, но вы ничего другого и не ждете. Вы не видите, мадам, что наше положение далеко не безнадежно, и возможно, что, в конце концов, нам вовсе не придется сопротивляться королю. Вот уже три месяца, как от Флоримона нет вестей. За это время на войне многое могло случиться. Вполне вероятно, что он уже мертв.

— Хорошо, будь он проклят, — огрызнулась она, и ее губы сжались.

— Да, — вздохнув, согласился Мариус, — на этом все наши неприятности закончились бы.

— Я не слишком в этом уверена. Остается мадемуазель с ее новыми друзьями в Париже — чума их всех побери! Остаются земли Ла Воврэ, которые можно потерять. Единственный выход из всех наших неприятностей заключается в твоей женитьбе на этой упрямой плутовке.

— В том, что это невозможно, вы можете винить только себя, — напомнил ей Мариус.

— Отчего же? — вскричала она, резко повернувшись к нему.

— Если бы вы сохранили дружбу с церковью, платили бы десятину и избавили нас от этого проклятого отлучения, мы бы легко нашли покладистого священника, привезли его сюда и сразу же устроили дело, хочет того Валери или нет.

Она насмешливо посмотрела на него и, повернувшись, обратилась к Трессану.

— Вы только послушайте его, граф, — сказала она. — Вот это, я понимаю, влюбленный! Готов жениться на своей избраннице, не заботясь о том, любит она его или нет, а сам мне клялся, что любит девчонку.

— А что еще мне остается, если она против? — угрюмо спросил Мариус.

— Что? И ты меня еще спрашиваешь? Боже! Будь я мужчиной и будь у меня твои лицо и фигура, ни одна женщина в мире не устояла бы, предложи я ей руку и сердце. Тебе не хватает обходительности. Ты неуклюж, как деревенщина, когда дело касается женщин. На твоем месте я взяла бы ее натиском еще три месяца назад, когда она впервые приехала к нам. Я бы увезла ее из Кондильяка, из Франции, через границу в Савойю[876], где отлучение, чтоб ему пусто было, не имеет силы, и там бы женилась на ней.

Мариус нахмурился и уже собирался ответить, но Трессан его опередил.

— Верно, Мариус, — сказал он, — природа щедро одарила вас, сделав копией вашей матушки. Мало кто во Франции или за ее пределами сравнится с вами.

— Тьфу! — огрызнулся Мариус, слишком уязвленный замечанием в свой адрес, чтобы поддаться теперь на лесть. — Вы забываете, мадам, что Валери помолвлена с Флоримоном, и она остается верна слову.

— Проклятье! — выругалась маркиза. — Что это за помолвка, что это за преданность? Она три года не видела своего суженого. Во время помолвки она была еще ребенком. Ты думаешь, что ее преданность ему то же самое, что верность женщины своему возлюбленному? Можешь и дальше так думать. Эх ты, простофиля, глупый мальчишка! Это лишь верность слову и желаниям ее отца. Неужели ты думаешь, что она сохранит ее, если между ней и каким-нибудь мужчиной — которым мог оказаться и ты, будь ты более обходительным — возникнет нежное чувство?

— Я бы сказал — да, — твердо ответил Мариус.

Маркиза улыбнулась снисходительной улыбкой женщины, умудренной опытом и случайно столкнувшейся с тривиальными рассуждениями простака.

— Мариус, ты до смешного высокомерен, — спокойно сказала она ему. — Тебе ли, юнцу, учить меня тому, что происходит в ее сердце! Ты можешь пожалеть об этом.

— Каким образом? — спросил он.

— Однажды мадемуазель уже подкупила одного из наших людей и подговорила его отправиться с письмом в Париж. Отсюда все наши теперешние неприятности. В другой раз она может поступить умнее. Когда она подкупит того, кто поможет ей бежать, когда она сама удерет под защиту королевы, может быть, тогда ты пожалеешь, что мой совет упал на неблагодатную почву.

— Не забывайте, мы поместим ее под охрану именно для того, чтобы пресечь такие попытки, — сказал он.

— Забываю? Только не я. Но где гарантии, что она не предложит взятку часовому?

Мариус рассмеялся и встал, оттолкнув назад кресло, в котором сидел.

— Мадам, — проговорил он, — нельзя же все время думать только о том, как нам могут помешать, и ожидать худшего. Успокойтесь. Ее охраняет Жиль. Каждую ночь он спит в ее прихожей. Он самый надежный из людей Фортунио. Он неподкупен.

Вдова задумчиво улыбалась, устремив глаза на огонь. Внезапно она взглянула ему в лицо.

— Бертольцу доверяли не меньше. Но она сумела подкупить его одним лишь обещанием вознаграждения, если он доставит письмо королеве и ей удастся вырваться отсюда. Разве то, что случилось с Бертольцем, не может случиться с Жилем?

— Можно менять часовых каждую ночь, — вставил сенешал.

— Да, если знать, кто неподкупен, кому можно верить. А так, — она пожала плечами, — это только даст ей возможность подкупать их одного за другим, пока все они не будут готовы действовать сообща.

— Но зачем вообще ей нужен часовой? — с некоторой долей здравого смысла спросил Трессан.

— Чтобы отпугнуть возможных предателей, — ответила она ему, на что Мариус улыбнулся и покачал головой.

— Мадам никогда не перестает видеть все в черном цвете, месье.

— Что говорит о моей мудрости. Люди нашего гарнизона — наемники. Они сохраняют нам верность лишь потому, что мы им платим. Но им известно, кто она и каково ее состояние.

— Жаль, что у вас нет человека, который был бы слеп и глух, — полушутя сказал Трессан. Но Мариус, внезапно став серьезным, внимательно взглянул на него.

— Как раз такой у нас и есть, — промолвил он. — Я вам говорил, что вчера Фортунио завербовал этого итальянца. Он не осведомлен ни о ее богатстве, ни о том, кто она такая, а если и узнает, то не сможет с ней общаться, поскольку он не знает французского, а она — итальянского.

Вдова хлопнула в ладоши.

— Это то, что нам надо! — вскричала она.

Но Мариус, то ли ей в пику, то ли не разделяя ее энтузиазма, ответил:

— Я доверяю Жилю.

— Да, — передразнила она его, — ты доверял и Бертольцу. Но если ты так веришь Жилю, пусть остается он, не будем больше об этом.

Упрямый юноша последовал на этот раз ее совету и сменил тему, переключившись на беседу с Трессаном о каких-то тривиальных делах, касающихся деятельности сенешала.

Но мадам с чисто женской логикой вернулась к предмету, который сама же предложила оставить. И Мариус отнесся к этому достаточно серьезно, хотя внешне казался подчеркнуто безразличным. В конце концов они послали за рекрутом.

Фортунио, которого Гарнаш знал как Сангвинетти, привел новобранца. Это был высокий, стройный человек с очень смуглой кожей и черными шелковистыми волосами, короткими локонами закрывающими шею и уши, и с пышными черными усами, придававшими ему вид отъявленного злодея. Его щеки и подбородок покрывала густая многодневная щетина; он прятал глаза, но, когда он вдруг поднял их, оказалось, что их темно-голубой цвет странно контрастирует с его смуглостью.

На нем был потрепанный камзол, а его ноги вместо чулок были обвязаны грязными тряпками, перехваченными крест-накрест также грязными подвязками от лодыжек до колен. Пара деревянных башмаков служила ему обувью, и из одного торчал наружу пучок соломы, набитой, без сомнения, для того, чтобы башмак был по ноге. Он сутулился и шаркал при ходьбе. Тем не менее имел шпагу в потертых ножнах, свисавшую с потрепанного кожаного пояса.

Мадам с интересом разглядывала его. Привередливый Мариус прищурился. Сенешал с любопытством сверлил итальянца близорукими глазками.

— Не думаю, что видел когда-либо мерзавца грязнее, — сказал он.

— Мне нравится его нос, — спокойно произнесла мадам. — Это нос отважного человека.

— Он напоминает мне нос Гарнаша, — рассмеялся сенешал.

— Вы льстите парижанину, — отозвался Мариус.

Рекрут между тем стоял и вежливо улыбался собравшимся, чуть обнажая ряд хороших зубов, с терпеливым и почтительным видом человека, чувствующего, что его обсуждают, но не способного понять смысл разговора.

— Ваш соотечественник, Фортунио? — усмехнулся Мариус.

Капитан, по открытому лицу которого никто бы не догадался, что в его груди бьется сердце отъявленного негодяя, с улыбкой отверг это предложение.

— Едва ли, месье. Баттиста родом из Пьемонта.

Сам Фортунио был из Венеции.

— Думаешь, на него можно положиться? — спросила мадам.

Фортунио пожал плечами и развел руками. Он не привык чрезмерно доверять людям.

— Он старый вояка, — ответил он. — В неаполитанских войнах[877] он носил пику. Я его допросил как следует, и все, что он ответил, — правда.

— А что привело его во Францию? — спросил Трессан.

Капитан опять улыбнулся и вновь выразительно пожал плечами.

— Чрезмерная проворность клинка, — объяснил он.

Они сказали Фортунио, что намерены поставить Баттисту часовым вместо Жиля, поскольку полное незнание итальянцем французского языка гарантирует его верность. Капитан охотно согласился. Это было мудрое решение. Итальянец теребил свою изношенную шляпу, опустив глаза долу.

Вдруг мадам обратилась к нему по-итальянски, который немного знала. Она просила его рассказать о себе, кто он и откуда прибыл. Итальянец очень внимательно, временами с очевидным затруднением, слушал вопросы, устремив глаза на ее лицо и чуть наклонив голову вбок.

Фортунио постоянно вмешивался, разъясняя невежественному пьемонтцу смысл вопросов маркизы. Тот отвечал низким хриплым голосом, с пьемонтским акцентом, проглатывая слова, и мадам часто обращалась к Фортунио за переводом.

Наконец она отпустила обоих, приказав капитану проследить, чтобы итальянец вымылся и оделся более прилично.

Часом позже, когда сенешал отбыл домой в Гренобль, сама мадам в сопровождении Мариуса и Фортунио провела Баттисту в апартаменты наверху, где мадемуазель содержалась теперь почти как в тюрьме.

Глава 11

ТЮРЕМЩИК ВАЛЕРИ
— Дитя мое, — сказала вдова, и ее глаза остановились на Валери с выражением заботливой нежности, — почему ты не хочешь стать благоразумной?

Постоянные размышления о том, что Гарнаш остался на свободе и направился в Париж, чтобы отомстить за нанесенные ему оскорбления, возымели некоторый дисциплинирующий эффект на вдову. Она привыкла говорить, что готова драться с кем угодно во Франции, и теперь ее слова грозили стать реальностью, если Гарнаш вернется осаждать Кондильяк. Но столь не свойственные ей мысли о последствиях и о том, чего это будет стоить, вынудили мадам переменить тон и обратиться к нежным увещеваниям.

Девушка подняла глаза на вдову. В них читалась скорее насмешка, чем удивление. Они стояли в прихожей апартаментов Валери; неподалеку на своем посту расположился рекрут Баттиста, казавшийся теперь чуть более чистым, чем накануне, но все же недостаточно опрятным для дамской прихожей. Он флегматично опирался о подоконник, устремив глаза на далекие воды Изера, отливающие тусклым медным блеском в вечерних лучах заходящего октябрьского солнца. Вид его был отсутствующим, взгляд — задумчивым, и он, казалось, совершенно не реагировал на поток слов непонятного для него языка.

Фортунио и Мариус ушли, а маркиза, оказавшись во власти своего внезапного волнения, задержалась, чтобы напоследок сказать несколько слов упорствующей девушке.

— И в чем же, мадам, — спросила Валери, — мое поведение неблагоразумно?

Вдова сделала нетерпеливое движение, говорящее о том, что если каждый раз ей будут задавать вопросы с таким оттенком вызова, то, оставаясь здесь, она лишь тратит время попусту.

— Ты неблагоразумна в своей глупой приверженности данному тебе обещанию.

— Данному мною, мадам, — поправила ее девушка, хорошо понимая, о каком обещании идет речь.

— Хорошо, пусть данному тобой, но данному в таком возрасте, когда ты еще не понимала его сути. Никто и ничто не имеет права связывать тебя в такой степени.

— Если кто-то и мог бы оспаривать это право, то лишь я сама, — парировала Валери, и ее глаза, не дрогнув, встретились с глазами маркизы. — А я согласна, чтобы оно оставалось неоспоримым. Я готова исполнить данное обещание. Клянусь честью, я не смогла бы поступить иначе.

— А-а, клянусь честью! — вздохнула вдова. Лицо ее стало приторно-задумчивым. — А твое сердце, дитя, что подсказывает тебе сердце?

— Мое сердце — это мое личное дело. Я помолвлена с Флоримоном, и этого достаточно для всех, и для вас в том числе. Я уважаю его и восхищаюсь им больше всех окружающих людей, и, когда он вернется, я сочту за честь стать его женой, а я ею стану, несмотря на все препятствия, чинимые мне вами и вашим сыном.

Вдова мягко, как бы про себя, рассмеялась.

— А если я скажу, что Флоримон мертв?

— Я поверю этому, когда у меня будут доказательства его смерти, — ответила девушка.

Маркиза холодно посмотрела на нее, сохраняя полную невозмутимость при этих почти оскорбительных словах.

— А если я представлю эти доказательства? — почти грустно спросила она.

Глаза Валери чуть расширились, будто от мрачного предчувствия. Но ответ ее был скор, а голос — спокоен.

— Это никак не изменит моего отношения к вашему сыну.

— Глупости, Валери…

— Это с вашей стороны, мадам, — прервала ее мадемуазель, — глупо думать, что можно принуждать девушку к браку, требовать ее привязанности, управлять ее любовью при помощи тех средств, которыми вы пользуетесь. Вы думаете, я буду более расположена к вашему сыну и открою ему сердце, если меня будут держать в заточении только для того, чтобы он мог ухаживать за мной?

— В заточении, дитя? Кто стережет вас? — удивленно вскричала вдова, как будто с уст Валери сорвались самые невероятные слова.

Мадемуазель печально и чуть насмешливо улыбнулась.

— Разве же я не в заточении? — спросила она. — А как иначе вы назовете это? Что делает здесь этот субъект? По ночам он спит за порогом моей комнаты и следит, чтобы никто не общался со мной. Каждое утро он идет со мной в сад, когда я, благодаря вашему милосердию, совершаю там прогулки. Сплю я или бодрствую — этот человек всегда остается в пределах слышимости любого слова, которое я могу произнести…

— Но он не знает французского! — запротестовала вдова.

— Чтобы застраховаться, без сомнения, от любых моих попыток привлечь его на свою сторону и помочь мне бежать из этой тюрьмы. О, мадам, повторяю вам, вы тратите время, наказываете меня и терзаете себя впустую. Даже будь Мариус тем человеком, которого я по своей слабости смогла бы, не дай Бог, полюбить, средства, которыми вы пользуетесь, лишь заставили бы меня возненавидеть его, как на самом деле и вышло.

При этих словах все страхи вдовы улетучились, а с ними и все мысли об утешении Валери. В ее глазах засверкал гнев, и линия рта стала внезапно настолько жестокой и насмешливой, что красота ее лица резко контрастировала с появившимся на нем выражением ненависти.

— Так, значит, ты ненавидишь его, моя милочка? — в ее голосе прозвучала насмешка. — А ведь он мужчина, которого любая другая девушка Франции сочла бы за счастье получить в мужья. Ну-ну! Говоришь, тебя невозможно принудить к этому? — смех маркизы стал неприятным и угрожающим. — Ты слишком самоуверенна, Валери. Слишком уж самоуверенна. Может статься, ты будешь на коленях умолять о браке с мужчиной, которого, по твоим словам, ты ненавидишь. Не думаю, что тебя нельзя принудить.

Их взгляды скрестились; лица обеих женщин были так бледны, что даже губы их побелели, но у одной это было вызвано еле сдерживаемым гневом, а у другой — смертельным страхом, поскольку красноречивый взгляд мадам обещал ей еще большую кару. Девушка отпрянула, сжав кулаки и прикусив губу.

— Господь вам судья, мадам, — напомнила она маркизе.

— Именно — Господь, — рассмеялась та, поворачиваясь, чтобы уйти. Она помедлила у двери, которую итальянец поторопился открыть перед ней.

— Если утром будет хорошая погода, Мариус присоединится к тебе на прогулке. А пока подумай над тем, что я сказала.

— Этот человек останется здесь, мадам? — спросила девушка, тщетно пытаясь заставить свой голос звучать спокойно.

— Его место в прихожей, но, так как ключ висит с его стороны двери, он может войти сюда, когда пожелает или когда будет считать, что имеет для этого основания. Если тебе не нравится его вид, запрись в своей спальне.

То же самое она сказала по-итальянски часовому, который бесстрастно поклонился и последовал за вдовой в прихожую, предварительно закрыв перед лицом мадемуазель дверь.

В прихожей не было ничего, кроме стола и стула, поставленных, чтобы охраннику было где обедать. И пока они пересекали прихожую, звуки их шагов гулко отражались от стен. Часовой открыл перед маркизой дверь. Она вышла, не сказав ему ни слова. Стоя на пороге, он слушал ее шаги, удаляющиеся вниз по каменным ступеням винтовой лестницы. Наконец снизу раздался грохот захлопнувшейся двери, ведущей во двор, и скрежет ключа напомнил наемнику, что он и его пленница были заперты в этой башне замка Кондильяк.

Оставшись одна, мадемуазель подошла к окну и упала в кресло. Лицо девушки по-прежнему было очень бледно, а сердце возбужденно билось, поскольку жуткая угроза, прозвучавшая в словах вдовы, по-настоящему испугала ее и заставила затрепетать от страха впервые за все три месяца этого насильственного ухаживания, которое с каждым днем становилось все более настойчивым и все менее похожим на ухаживание и, в конце концов, привело ее к теперешнему беспомощному положению.

У нее были крепкие нервы и отважный дух, но в тот вечер надежда, казалось, угасла в ее сердце. Было похоже, что и Флоримон покинул ее. Либо он забыл свою Валери, либо, по словам вдовы, был мертв. Но истина сейчас мало заботила ее. Она впервые осознала, что полностью находится во власти мадам де Кондильяк и ее сына, и лишь случай помог ей убедиться, насколько неразборчивой в выборе средств эта власть может оказаться. Это внезапное открытие целиком захватило ее, вытеснив все прочие мысли и чувства.

Валери печально глядела на увядающие краски неба, но не замечала их. Она была в руках этих чудовищ, и они, похоже, собирались пожрать ее. А поскольку Гарнаш, как она считала, был убит, то на помощь надежды не оставалось. Ничтожным утешением могли служить те несколько часов свободы, которыми она наслаждалась неделю назад, но воспоминание об этом лишь усиливало безнадежный мрак ее заключения.

Снова перед ее мысленным взором возникла эта суровая, сильная фигура, седеющие волосы, яростно топорщащиеся усы и строгие, пронзительные глаза. Снова она услышала его резкий, с ноткой металла, чуть насмешливый голос. Она видела его внизу, в зале, поставившего ногу на шею этого самовлюбленного болвана Кондильяка, когда все они, казалось, не осмеливались вздохнуть без его разрешения. В своем воображении она опять скакала в Гренобль на холке его лошади. Валери вздохнула. С тех пор как умер ее отец, это был, без сомнения, первый настоящий мужчина, встретившийся ей. Если бы только Гарнаш был жив, она вновь бы ощутила в себе мужество и надежду, поскольку знала, что на его изобретательность и энергию можно положиться в трудную минуту. Вновь она слышала этот резкий, металлический голос: «Вы довольны, мадам? Достаточно ли вам подвигов для одного дня?»

Внезапно ее раздумья прервал голос, только что звучавший в ее мечтаниях, но он был настолько земным и реальным, что от испуга она едва не закричала.

— Мадемуазель, — произнес этот голос, — прошу вас не падать духом. Я вернулся к тому делу, которое мне приказано выполнить ее величеством, и я выполню его, несмотря на все коварство этой тигрицы и ее щенка.

Валери сидела, застыв, словно статуя, едва дыша, и взгляд ее блуждал в темнеющем за окном небе. Голос умолк, но она боялась пошевелиться. Потом мало-помалу она начала понимать, что это был не плод фантазии, не шутка, которую мог сыграть с ней перевозбужденный ум. Голос, живой, реальный, его голос произнес эти слова здесь, рядом с ней.

Она повернулась к двери и едва сдержала крик, потому что увидела прямо перед собой смуглого итальянского наемника, определенного ей в сторожа по причине незнания им французского и смотревшего на нее со странной настойчивостью.

Он так тихо подкрался, что она не слышала его шагов, и теперь стоял, наклонившись вперед и своей позой до странности напоминая зверя, припавшего к земле и готовящегося к прыжку. Но его взгляд гипнотически приковывал к себе ее взор. И пока она растерянно смотрела на его глаза, его губы шевельнулись, и тот же голос произнес на чистейшем французском:

— Не бойтесь, мадемуазель. Я тот самый неудачник Гарнаш, тот недостойный глупец, чей горячий нрав разрушил надежду на спасение, которая была у нас всего неделю назад.

Не в силах отвести взгляд, она почувствовала, что сходит с ума.

— Гарнаш! — хриплым шепотом произнесла она. — Вы Гарнаш?

Голос, несомненно, принадлежал Гарнашу, и никому иному. Такой голос было невозможно не узнать. И нос был носом Гарнаша, хотя странно испачканным, а эти проницательные голубые глаза — его глаза. Но каштановые с проседью волосы были теперь черны, а рыжие усы, топорщившиеся, как у дикого кота, тоже почернели и, низко свисая, скрывали тонкие линии его рта. Жуткая щетина отрастающей бороды исказила его лицо и подбородок, изменив их резкие очертания, а чистая, здоровая кожа, которую она запомнила, приобрела грязно-коричневый оттенок.

Вдруг на его лице заиграла улыбка, которая убедила ее и отогнала прочь последние сомнения. Она мгновенно вскочила.

— Месье, месье, — только и смогла она вымолвить: ей хотелось обвить руками шею этого человека, как будто это был ее отец, и выплакать у него на плече внезапно наступившее облегчение и все прочие чувства, вызванные его неожиданным появлением.

Гарнаш видел волнение девушки и, чтобы успокоить ее, улыбнулся и принялся рассказывать ей о том, как вернулся и был представлен мадам в качестве человека, не знающего французского.

— Судьба оказалась благосклонна ко мне, мадемуазель, — говорил он. — Я сомневался, что мое лицо можно изменить, но в том, что вы видите, нет моей заслуги. Это работа Рабека, самого изобретательного слуги, когда-либо служившего такому глупому господину. Мне помогло также то, что в молодости я провел десять лет в Италии и так усвоил язык, что обманул даже Фортунио. Именно это обстоятельство усыпило их подозрения, и если не придется оставаться здесь столь долго, что краска смоется с моих волос и бороды, а пятна на лице исчезнут, думаю, мне нечего бояться.

— Но, месье, — вскричала она, — вам надо бояться всего!

В ее глазах появилась тревога.

Вместо ответа он вновь рассмеялся.

— Я верю в свою удачу, мадемуазель, и думаю, что сейчас она улыбнулась мне. Направляясь в этом наряде в Кондильяк, я, честно говоря, почти не надеялся на то, что меня, благодаря незнанию французского языка, назначат вашим тюремщиком. Мне трудно было скрывать радость, когда я узнал их замыслы, но делал вид, что ничего не понимаю. Ну а все остальное по сравнению с этим — сущие пустяки.

— Но что вы сможете сделать в одиночку, месье? — спросила она, и в ее голосе послышалась нотка раздражения.

Он подошел к окну и оперся локтями о подоконник. Свет короткого дня за окном быстро угасал.

— Я еще не знаю. Но я здесь для того, чтобы найти способ. Я буду наблюдать и размышлять.

— Вы знаете, какой ежеминутной опасности я подвергаюсь! — вскричала она и, вдруг сообразив, что он мог подслушать разговор вдовы с сыном, внезапно залилась краской смущения, которая тотчас отхлынула, оставив ее щеки мраморно-бледными. Валери была благодарна сумеркам и тени за то, что они делали выражение ее лица трудноразличимым.

— Если вы считаете, что, вернувшись, я снова проявил неуместную горячность…

— Нет-нет, месье, напротив: ваши храбрость и благородство превыше всяких похвал. В самом деле, у меня нет слов, чтобы выразить восхищение вашим поступком.

— Это пустяки в сравнении с мужеством, которое потребовалось для того, чтобы предоставить Рабеку для его ужасной работы свое лицо, к которому я уже как-то привык и привязался.

Он готов был все обратить в шутку, лишь бы не объяснять ей, что только непомерная гордость вернула его обратно, хотя он уже был на пути в Париж, что только неспособность вынести насмешки, которые выпадут на его долю, когда он объявит во дворце королевы о своей неудаче, привела его назад.

— Ах, но что вы сможете сделать в одиночку? — повторила она.

— Дайте мне хотя бы день или два, чтобы все продумать, дайте мне осмотреться. Здесь должен быть какой-то выход. Я не для того пошел на это, чтобы потерпеть поражение. Но, если вы думаете, что я переоценил свою силу и изобретательность, если хотите, чтобы я искал людей для штурма Кондильяка, пытался взять его силой оружия, дабы утвердить волю королевы, скажите мне об этом, и завтра меня здесь не будет.

— Куда же вы пойдете? — воскликнула она, и ее напряженный голос выдал испуг.

— Я буду искать помощь в Лионе или в Мулене. Я попробую найти верных солдат, которые последуют за мной в силу моих полномочий, позволяющих требовать любую необходимую мне поддержку, особенно если я скажу, что в Гренобле мне в ней отказали. Я, правда, не слишком уверен в этом, поскольку мои полномочия распространяются только лишь на Дофинэ. Но все же можно попытаться.

— Нет-нет, — умоляла она его и, желая заставить Гарнаша выбросить из головы все мысли о том, чтобы оставить ее в одиночестве, схватила его за руку и просительно взглянула ему в лицо. — Не покидайте меня, месье, пожалейте, не оставляйте меня здесь на растерзание этим чудовищам. Считайте меня трусихой, если хотите, месье: так оно и есть. Они сделали меня такой.

Он понял, чего она боялась, и в его сердце поднялась горячая волна жалости к этой несчастной девочке, попавшей во власть красавицы ведьмы Кондильяк и ее смазливого сына-мошенника.

— Раз уж я здесь, думаю, что мне лучше остаться, — сказал он. — Дайте мне поразмыслить. Вполне вероятно, что-нибудь удастся придумать.

— Да помогут вам небеса, месье. Я буду молиться всю ночь, упрашивая Бога и всех святых указать вам путь, который вы ищете.

— Думаю, небеса услышат вашу молитву, мадемуазель, — задумчиво ответил он, устремив взор на ангельски бледное лицо девушки, которое, казалось, светилось в сгущающихся сумерках.

Глава 12

ДЕЛО СОВЕСТИ
Спустя две ночи после своего назначения тюремщиком Валери Гарнаш разыграл в Кондильяке небольшую комедию, чтобы внушить вдове и ее сыну больше доверия. Глубокой ночью он поднял тревогу, и, когда полуодетые люди из гарнизона, за которыми вскоре последовали мадам и Мариус, ворвались в прихожую апартаментов мадемуазель, где нес службу парижанин, то, изображая величайшее возбуждение, он привлек их внимание к паре простыней, связанных своими концами и свисавших из окна, выходившего на ров с водой. Отвечая на вопросы маркизы, Гарнаш сообщил ей, что был обеспокоен подозрительной возней за дверью. Войдя в комнату, он застал девушку за приготовлениями к побегу.

Валери, запершись в своей спальне, отказалась выйти, вопреки требованиям маркизы, но та и не стала настаивать, поскольку голос девушки убедил вдову, что она на месте. Следовательно, попытка побега провалилась.

— Дурочка, — сказала мадам, вглядываясь в ночной мрак под окном, — она наверняка разбилась бы. Этой веревки хватает только на треть высоты. А если бы она и не разбилась, то непременно утонула бы во рву.

Утром маркиза выразила свое удовлетворение бдительностью верного Баттисты, пожаловав ему несколько золотых монет, но, поскольку ни высота окна, ни наличие рва с водой внизу не удержали мадемуазель от попытки совершить побег, вдова приказала забить окно досками. Теперь, чтобы воспользоваться окном для побега, потребовалось бы выломать доски, а это вызвало бы шум, который непременно разбудит стражу.

На этом Гарнаш не остановился, и по его дальнейшему сценарию мадемуазель должна была сделать вид, что испытывает к своему тюремщику непреодолимое отвращение, и демонстрировать это всем окружающим при любом удобном случае.

Однажды утром, через три дня после «попытки побега», когда Валери под охраной бдительного Баттисты прогуливалась по саду замка, к ней внезапно присоединился Мариус. Его стройная фигура была облачена в роскошный костюм для верховой езды: куртка коричневого бархата с кружевным воротником, шитым золотом, светло-коричневые чулки, уходившие в высокие сапоги из тончайшейкожи; гончая следовала за ним по пятам. Был последний день октября, но холодная и сырая погода, стоявшая последние две недели, внезапно улучшилась. По-летнему светило солнце, воздух был теплым и неподвижным, и если бы не опавшие листья и слабый запах гниения, который сопутствует дыханию осени, можно было бы подумать, что на дворе ранняя весна.

Валери не имела привычки останавливаться с появлением Мариуса. Она не могла помешать ему гулять, где вздумается, но в ее власти было не задерживаться и не менять шага. Напрасно было просить его убраться прочь, когда он приближался. Но можно было, скрывая отвращение, переносить его присутствие с видом полного безразличия. Однако этим утром она поступила иначе. Завидев Мариуса, Валери не только остановилась, но даже окликнула его, словно желая, чтобы он оказался рядом с ней. Мариус поспешил на зов, и в его душе зародилась слабая надежда, хотя недоумение было куда сильнее.

На этот раз она была с ним любезна, и в манере, граничащей с шутливой, пожелала ему доброго утра. Он пошел рядом с ней, удивляясь происходящему, и они направились вместе по аллее, обсаженной тисом, а бдительный, но тактичный Баттиста следовал в нескольких шагах позади.

Некоторое время они вели светскую беседу об опавших листьях и о благодатной перемене погоды, случившейся столь неожиданно. Вдруг она остановилась и повернулась к нему лицом.

— Мариус, не окажете ли вы мне любезность? — спросила она.

Он тоже остановился и посмотрел в обращенные к нему ясные карие глаза, изучая выражение ее кроткого лица и пытаясь прочесть ее мысли. От изумления его брови чуть приподнялись. Но он сдержался и произнес:

— Вы можете просить меня о чем угодно: для вас, Валери, я сделаю все на свете.

Она задумчиво улыбнулась и вздохнула:

— Как легко произносить слова!

— Выходите за меня замуж, — ответил он, наклонившись к ней и пожирая ее глазами, — и вы обнаружите, что мои слова очень скоро обернутся делами.

— Ах, — ответила она, и улыбка ее стала чуть шире, переходя в усмешку, — вы ставите условия. Если я выйду за вас, вы все сделаете для меня, в противном случае вы не сделаете ничего. Но пока я не решила, выходить мне за вас или нет, не могли бы вы сделать один пустяк?

— Пока вы не решили? — воскликнул он, и его лицо вспыхнуло от внезапной надежды, загоревшейся в нем после ее слов. До этого момента не было и речи о подобном изменении ее отношения к его ухаживаниям. Он вновь изучающе взглянул в ее лицо. Не дурачила ли она его, эта девица с ангельски невинным взором? Мысль о такой возможности моментально остудила его.

— Что вам угодно от меня? — нелюбезным тоном спросил он.

— Пустяк, Мариус. — И она взглядом указала через плечо назад на высокого, крепкого мужчину в штопаном камзоле и в обмотках вместо сапог, который лениво топтался в дюжине шагов позади них. — Избавьте меня от общества этого негодяя.

Мариус посмотрел на Баттисту, а затем на Валери, улыбнулся и сделал легкое движение плечами.

— Но почему? — спросил он тоном человека, вынужденного противиться необоснованным доводам. — Другой заменит его, а в гарнизоне Кондильяка выбор невелик.

— Пусть невелик.

Заметив его реакцию, она уверилась в своем предположении: чем настойчивее она будет упрашивать об этом, тем вероятнее, что ее просьба не будет удовлетворена. Поняв это, она продолжила свое ходатайство с большей горячностью.

— О! — вскричала она как бы в ярости. — Мне навязали общество этого оборванца, чтобы унизить меня. Я не могу его терпеть. Мне невыносим сам его вид.

— Вы преувеличиваете, — холодно ответил Мариус.

— Нет, вовсе нет, — резко возразила она, с искренней горячностью глядя ему в лицо. — Вы не понимаете, что значит терпеть оскорбительное внимание от такого ничтожества, чувствовать, что следят за каждым твоим шагом, ощущать на себе взгляд всякий раз, когда находишься в поле его зрения. О, это невыносимо!

Внезапно он схватил девушку за руку, приблизив свое лицо к ее лицу на расстояние ладони, и горячо заговорил ей прямо в ухо.

— В вашей власти прекратить все это, Валери, — страстно шептал он ей. — Отдайте себя под мою опеку. Пусть я…

Внезапно он осекся. Она отстранилась, лицо ее было смертельно бледно, а в глазах, оказавшихся на уровне его глаз, читалось выражение ужаса и молчаливой ненависти. Он увидел это и, словно от удара, отшатнулся, отпустив ее руку. Краска сошла с его лица.

— Или, быть может, — заплетающимся языком пробормотал он, — я внушаю вам те же чувства, что и он?

Она стояла перед ним, и от пережитого страха, вызванного его неожиданной близостью, грудь ее тяжело вздымалась. Сжав губы и сузив глаза, он молча смотрел на нее. Но через секунду в нем проснулся гнев и подавил возникшую было печаль. В гневе Мариус де Кондильяк был холоден и опасен, потому что не давал ему выхода ни в напыщенных словах, ни в громогласных угрозах или обличениях, не размахивал руками, не хватался за оружие.

Он вновь наклонился к ней. Жестокость, скрытая в красивых очертаниях его рта, внезапно проявилась в улыбке, от которой дрогнули его губы.

— Я уверен, что именно Баттиста будет превосходным сторожевым псом, — сказал он. — У вас, возможно, есть основания не любить его. Он не знает французского, и вам не удастся подкупить его обещаниями награды, если он и захочет помочь вам бежать; но, видите ли, именно те качества, за которые вы его так ненавидите, делают Баттисту бесценным для нас.

Он мягко рассмеялся, довольный своей проницательностью, с преувеличенной вежливостью раскланялся с ней и, свистнув собаку, быстро отошел прочь.

Именно таким образом Мариус и его мать, которой он сообщил о просьбе Валери, были введены в еще большее заблуждение и после случившегося стали оказывать абсолютное доверие бдительному и неподкупному Баттисте. Убедившись в этом, Гарнаш приступил к исполнению задуманного. Нельзя сказать, чтобы ему было непривычно целиком отдаваться какому-либо делу, и, хотя парижанин влез в эту историю в Кондильяке вопреки своей воле, давление обстоятельств мало-помалу вынудило его воспринимать спасение Валери как свое личное дело. Тщеславие и гордость заставили его повернуть обратно, когда он был уже на пути в Париж: признать свое поражение, не дав последний бой, было выше его сил. Вот почему он впервые в жизни прибегнул к недостойному его низкому маскараду; он, который привык всегда действовать напрямую, был вынужден использовать простейшую из уловок. И, даже войдя в роль, он все равно чувствовал в сердце гнев, осознавая всю низость этой хитрости и то, как она роняет его в собственных глазах. Если бы подобное унижение оправдывалось какой-либо высокой политической целью, он вынес бы это с большим смирением: служение великому делу оправдало бы выбор средств. Но здесь перед ним была задача, сама по себе столь же не стоящая его, что и выбранные для ее решения методы. Ему пришлось чернить лицо, красить бороду и волосы, пачкать кожу и одеваться в грязные лохмотья лишь для того, чтобы вызволить девушку из заточения, в котором ее содержала эта изобретательная дама из Дофинэ, — а разве это подходящее дело для солдата, для мужчины его лет, его имени и происхождения! Гарнаш негодовал, но его упрямая гордость, не допускавшая возвращения в Париж и признания поражения от женщины, неумолимо удерживала его здесь.

А пять ночей назад, когда Гарнаш подслушал, что произошло между мадам де Кондильяк и Валери, его отвращение отчасти смягчилось. Глубокая жалость к девушке, попавшей во власть людей, не разбирающихся в средствах для достижения своих гнусных целей, осознание унижений, выпавших на ее долю, заставили его отбросить всякую нерешительность и чувство обиды.

Врожденная галантность, замечательная черта характера, которая всегда побуждала его защищать слабых от угнетателей, двигала им и сейчас. Вот почему, взявшись сначала неохотно за это тяжелое дело, он затем принялся исполнять его с усердием и почти с радостью. Кроме того, Гарнаш обнаружил в себе актерский дар, о котором ранее и не подозревал, и был воодушевлен возможностью использовать его.

Так получилось, что в Кондильяке оказался «земляк» Баттисты, наемник из Северной Италии, мошенник по имени Арсенио, которого Фортунио завербовал месяц назад, когда в первый раз начал увеличивать гарнизон. На «честности» этого малого Гарнаш и строил свои планы, Он пристально наблюдал за ним и, как ему показалось, обнаружил в нем изрядное коварство, достаточное для того, чтобы взяться за любое предложенное ему дело — при условии соответствующего вознаграждения.

Гарнаш начал прощупывать этого человека с характерной для него изобретательностью. Поскольку Арсенио оказался в Кондильяке его единственным «соотечественником», было не удивительно, что в свои немногие свободные от обязанностей тюремщика часы Баттиста искал его общества и беседовал с ним. Они сделались близкими приятелями, и разговоры их становились все более свободными и откровенными. Гарнаш, не желая ничем рисковать, ждал своего часа. И вот, после праздника Всех Святых, в день поминовения усопших[878], Арсенио, воспитанный как верный сын церкви, предавался печальным воспоминаниям о своей матушке, умершей около трех лет тому назад. Он почти не реагировал на остроты Гарнаша, сохраняя задумчивость и молчание. Парижанин внимательно наблюдал за ним, дивясь тому, что такая примитивная натура оказывается способна на переживания.

Они сидели на ступенях часовни во внутреннем дворе замка. Арсенио лениво пощипывал пальцами стебелек травки, пробившийся между двух камней. Вдруг этот маленький человечек — а был он невысокого роста, кривоногий и жилистый — тяжело вздохнул.

— Ты что-то сегодня скучен, земляк, — усмехнулся Гарнаш, хлопнув его по плечу.

— Сегодня день мертвых, — ответил он, полагая, что сказал более чем достаточно.

Гарнаш рассмеялся:

— Для тех, кто мертв, это, без сомнения, так, в равной степени, как будет и завтра. Но для нас, сидящих здесь, сегодня день жизни!

— Ты безбожник, — укорил его Арсенио, и его хитрое лицо стало удивительно серьезным. — Тебе этого не понять.

— Тогда просвети меня. Обрати меня в свою веру.

— Это день, когда наши мысли естественным образом обращаются к мертвым, и мои мысли сейчас — с моей матушкой, которая лежит в могиле вот уже три года. Я думаю о том, как она растила меня и кем я стал.

Гарнаш невольно сделал гримасу, не замеченную его собеседником. Он взглянул на этого коротышку-наемника, и в душе его зародилось сомнение. Что терзало этого мошенника? Уж не собирался ли он покаяться в своих грехах и покончить со злодейством и предательством, не намеревался ли больше не резать глоток, быть верным руке, которая ему платила, и вести приличную жизнь? В данный момент такая перемена никоим образом не устраивала парижанина. Пусть Арсенио подождет с покаянием, а пока послужит господину де Гарнашу. Поэтому он нарочито грубо расхохотался.

— Ты станешь странствующим монахом, кандидатом в святые, будешь ходить босиком, со спиной, истерзанной плетьми, и бритой головой. Ни вина, ни игры в кости, ни потаскух, ни…

— Заткнись! — огрызнулся тот.

— Скажи лучше «Pax»[879], — предложил Гарнаш. — «Pax tecum»[880] или «vobiscum»[881]. Именно так ты скоро будешь говорить.

— Какое тебе дело до того, что меня мучает совесть? Разве у тебя ее нет?

— Ни капли. Люди худеют в этой «юдоли печали». Угрызения совести — это изобретение сильных мира сего, чтобы позволить себе подавлять и уничтожать слабых. Если твой хозяин плохо платит тебе за грязную работу, и появляется кто-то другой, предлагающий более щедрое вознаграждение за неисполнение той же работы, ты заранее знаешь, что если уступишь соблазну, то потом замучаешься угрызениями совести. Тьфу! Это неуклюжая детская уловка, чтобы заставить хранить верность.

Арсенио взглянул на него. Слова, поносящие сильных мира сего, всегда встречали его одобрение; доводы, доказывающие, что он угнетен и обманут, всегда радовали его слух. Он одобрительно кивнул в ответ на речь Баттисты.

— Клянусь Бахусом[882], — выругался он, — тут ты прав, земляк. Но меня заботит иное. Я думаю о проклятии, которое церковь наложила на этот дом. Вчера был день Всех Святых, но я не слышал мессы. Сегодня день поминовения усопших, а как я могу помолиться в этом грешном месте за упокой души моей матушки?

— Как же так? — откликнулся Гарнаш, изумленно глядя на столь религиозного головореза.

— Как так? Разве ты не знаешь, что дом Кондильяков и все, кто по своей воле находится под их крышей, подвергнуты отлучению? Здесь запрещены и таинства и молитвы.

Внезапно Гарнаша осенило. Он вскочил на ноги, его лицо исказилось, как будто он ужаснулся, услышав немыслимые вещи, ранее ему не известные. Не теряя ни секунды на то, чтобы уделить внимание душе этого злодея, которая была устроена так удивительно, что каждый день позволяла ему безнаказанно преступать все десять заповедей за один-два луидора и при этом испытывала угрызения совести от проживания под крышей, на которую церковь наложила свое проклятие, он воскликнул:

— Не может быть! Что такое ты говоришь мне, земляк?

— Это правда, — пожав плечами, ответил Арсенио. — Всякий, кто добровольно находится на службе у Кондильяков, — и он инстинктивно понизил голос, опасаясь, как бы капитан или маркиза не подслушали его, — отлучен от церкви.

— Клянусь святым причастием! — изумился лжепьемонтец. — Я сам христианин, Арсенио, а жил, не зная о таких вещах.

— Это незнание могло служить тебе оправданием. Но теперь, когда ты знаешь… — Арсенио опять пожал плечами.

— Теперь, когда я знаю, лучше мне поискать другое занятие и позаботиться о своей душе.

— Увы! — вздохнул Арсенио. — Его не так-то легко найти.

Гарнаш посмотрел на него. Сейчас он больше, чем когда-либо, верил в свою удачу. Он украдкой осмотрелся, затем опять сел и приблизил свои губы к уху Арсенио.

— Здесь платят по-нищенски, и тем не менее, чтобы хранить верность хозяевам Кондильяка, я отказался от целого состояния, предложенного мне. Но то, что ты мне сказал, меняет дело. Клянусь святым причастием! Да.

— Состояние? — недоверчиво усмехнулся Арсенио.

— Да, состояние — по меньшей мере пятьдесят пистолей. Для таких бедолаг, как мы, это состояние.

Арсенио присвистнул.

— Ну-ка, рассказывай, — только и сказал он.

Гарнаш поднялся с видом человека, собирающегося уйти.

— Я должен подумать, — ответил он и сделал движение, чтобы уйти, но рука собеседника мертвой хваткой вцепилась в его локоть.

— О чем тут думать, дурачина? — произнес тот. — Рассказывай о том, что тебе предложили. Совесть сейчас укоряет меня. Если ты отказался от пятидесяти пистолей, почему бы мне не извлечь пользу из твоей глупости?

— В этом нет необходимости. Для дела, о котором шла речь, потребуются двое, и каждому обещано по пятьдесят пистолей. Если я решусь на это дело, то буду говорить о тебе, как о помощнике.

Он кивнул Арсенио и, стряхнув его руку со своего плеча, пошел. Но Арсенио бросился за ним и, опять схватив за руку, остановил его.

— Идиот! — воскликнул он. — Ты, надеюсь, не откажешься от этого состояния?

— Потребуется предательство, — прошептал Гарнаш.

— Это плохо, — согласился итальянец, и его лицо вытянулось. Но, вспомнив о пистолях, он воспрянул духом.

— Это касается тех, кто в Кондильяке? — спросил он.

Гарнаш кивнул.

— И они заплатят — эти люди, ищущие наших услуг, — заплатят пятьдесят пистолей?

— Пока им нужны мои услуги. Если я скажу о тебе, может быть, им понадобятся и твои тоже.

— Скажи им, земляк. Ты скажешь им, не так ли? Мы товарищи, мы друзья, мы в чужой стране! Я все сделаю для тебя, Баттиста. Верь, я умру за тебя, если будет надо. Клянусь Бахусом! Я умру! Когда я кого-то люблю, я все для него сделаю.

Гарнаш похлопал его по плечу.

— Ты славный малый, Арсенио.

— Ты замолвишь слово обо мне?

— Но ты же даже не знаешь, о чем идет речь, — сказал Гарнаш, — вдруг ты откажешься, когда тебе в самом деле предложат?

— Отказаться от пятидесяти пистолей? Будь мои привычки таковы, я век был бы нищим. Каким бы ни было это дело, совесть терзает меня за службу Кондильякам. Скажи мне, как заработать пятьдесят пистолей, и можешь во всем полагаться на меня.

Гарнаш был удовлетворен. Но в этот день он больше ничего не сказал Арсенио, а лишь заверил его, что замолвит о нем слово и даст ему знать о решении завтра. На другой день они вернулись к обсуждению этой темы, но Гарнаш никогда не проговорился бы, что это дело связано с мадемуазель. Вместо этого он сделал вид, что некто в Гренобле нуждается в двух таких парнях, как они.

— Мне это твердо сказали, — с загадочным видом произнес он, — но не спрашивай кто.

— Но как, черт побери, мы доберемся до Гренобля? Капитан ни за что не позволит нам отлучиться, — с тоской протянул Арсенио.

— В ночь, когда ты на страже, Арсенио, мы уйдем, не спрашивая разрешения капитана. Ты откроешь заднюю дверь, когда я спущусь к тебе во двор?

— Но что делать с тем малым? — и он ткнул пальцем в сторону башни, где мадемуазель содержалась пленницей и где по ночам Баттиста был заперт вместе с ней. Для большей безопасности у наружной двери всегда стоял часовой. Дверь и часовой были теми препятствиями, которые Гарнаш не смог бы преодолеть без посторонней помощи. Вот почему он вынужден был обратиться к Арсенио.

— Ты им займешься, Арсенио, — сказал он.

— Так? — холодно спросил тот и выразительно провел ребром ладони поперек глотки.

Гарнаш отрицательно покачал головой.

— Нет, — ответил он, — не обязательно. Хватит удара по голове. Но помалкивай. Ключ от башни ты найдешь у него на поясе. Когда оглушишь его, достань ключ и отопри дверь, затем свистни мне. Все прочее не составит труда.

— Ты уверен, что ключ у него?

— Мадам сама говорила об этом. Им пришлось, на всякий случай, оставить ему ключ после попытки мадемуазель убежать через окно, — при этом он не сказал, что, только полностью доверяя самому Баттисте, они оставили, хотя и неохотно, ключ часовому.

Чтобы скрепить сделку, а также, чтобы у Арсенио не возникли сомнения в скорой оплате, Гарнаш дал последнему пару золотых в качестве задатка, пообещав остальное отдать ему, когда их безымянный наниматель из Гренобля рассчитается с ними. Увидев и пощупав золото, Арсенио убедился в реальности того, о чем говорил Баттиста, и сообщил Гарнашу, что его дежурство будет в следующую среду — пока же была пятница, — и до тех пор они отложили исполнение своего плана, если только случайность не спутает их карты.

Глава 13

КУРЬЕР
Гарнаш был очень доволен результатами своей сделки с Арсенио.

— Мадемуазель, — сказал он Валери этим же вечером, — я был прав, поверив в свою удачу и в то, что нахожусь на гребне ее волны. Нам надо лишь чуть подождать, и все образуется.

Было время ужина. Валери сидела за столом в прихожей, а Гарнаш прислуживал ей, исполняя еще одну обязанность, порученную ему после попытки ее «побега», когда было решено содержать мадемуазель более строго, чем раньше. Ни одному слуге из замка не разрешалось переступать порог прихожей. Валери ежедневно обедала в зале вместе с мадам де Кондильяк и Мариусом, но все остальное подавалось в ее комнаты. Слуга приносил из кухни кушанья и оставлял их Баттисте во внешней комнате, которую теперь все называли караульной, а тот уже стелил скатерть и прислуживал мадемуазель. Поначалу эта новая обязанность раздражала его больше, чем все остальное, вместе взятое. Сама мысль о ней приводила его в ярость. Неужели он, Мартин Мария Ригобер де Гарнаш, прожил жизнь лишь затем, чтобы теперь исполнять обязанности лакея, носить к столу дамы блюда с едой и прислуживать ей? Но постепенно он смирился и с этим. Взамен он получал счастливую возможность беспрепятственного общения с мадемуазель, а ради этого можно было не обращать внимания на неприятную сторону дела.

Полдюжины свечей горели в двух сверкающих серебряных подсвечниках; в кожаном кресле с высокой спинкой сидела мадемуазель, внимательно слушая рассказ Гарнаша о его приготовлениях, забыв о еде.

— Если удача не покинет меня до следующей среды, — заключил он, — можете считать себя свободной. Арсенио и не подозревает, что вы будете с нами. Поэтому, даже если он передумает, нам все равно не следует опасаться предательства. Но я не думаю, что он откажется. Перспектива получения пятидесяти пистолей укрепила его решимость.

Она взглянула на него, и глаза ее засветились надеждой и воодушевлением, ей как бы передались его оптимизм и уверенность в успехе.

— Ваш замысел великолепен, — похвалила она его, — если нам удастся…

— Лучше скажите, когда нам это удастся, мадемуазель, — смеясь, поправил он ее.

— Очень хорошо, когда нам удастся вырваться из Кондильяка, куда же мне ехать?

— В Париж, как и предполагалось с самого начала. Мой слуга ждет меня в Вуароне с деньгами и лошадьми. Как только мы окажемся вне этих стен, нас ничто более не задержит. Королева с радостью примет вас и позаботится о вас, пока месье Флоримон не приедет и не потребует свою невесту.

Она глотнула вина, поставила бокал и облокотилась о стол.

— Мадам говорила мне, что он мертв, — сказала она, и Гарнаш был поражен тем спокойствием, с которым это прозвучало.

Он пристально взглянул на нее из-под бровей. Быть может, спрашивал он себя, в конце концов, она мало отличается от прочих женщин? Не была ли она бессердечна, холодна и расчетлива, подобно большинству (во что он непоколебимо верил) представительниц ее пола, чтобы так спокойно рассуждать о возможной смерти своего возлюбленного? Он считал, что она лучше, проще, чище и великодушнее. Именно это вдохновляло его остаться рядом с ней, невзирая на унижения, которым он подвергался. Ему начало казаться, что он ошибся в своих выводах.

Молчание Гарнаша заставило ее вопросительно взглянуть на него, и в лице парижанина она прочла кое-какие сомнения. Девушка еле заметно улыбнулась.

— Вы находите, что я бессердечна, месье де Гарнаш?

— Я нахожу, что вы необычайно женственны.

— Значит, для вас это одно и то же. Скажите, месье, вы хорошо знаете женщин?

— Боже упаси! Мне и так хватает забот в моей жизни.

— А как вы можете судить о существах, с которыми вовсе не знакомы?

— Мы приобретаем знание не только посредством собственного опыта. Есть другие способы обучения, кроме эмпирического. Можно узнать об опасностях, видя, как погибают другие. Лишь глупец учится на собственных ошибках.

— Вы очень мудры, месье, — задумчиво произнесла она, настолько задумчиво, что он подумал, не смеется ли она над ним. — Вы никогда не были женаты?

— Никогда, мадемуазель, — натянуто ответил он, — подобная опасность мне даже не грозила.

— Неужели вы и в самом деле считаете, что это опасность?

— Смертельная опасность, мадемуазель, — сказал он, и они оба рассмеялись.

Она отодвинула кресло и медленно встала. Не торопясь она отошла от стола, сделав пару шагов к окну. Затем повернулась и оказалась лицом к лицу с Гарнашем.

— Месье де Гарнаш, — произнесла девушка, — вы хороший человек, верный и благородный. Мне хотелось бы, чтобы вы были более высокого мнения о женщинах. Не все женщины достойны презрения, поверьте мне. Я буду молиться, чтобы вы встретили ту, которая докажет вам правоту моих слов.

Он мягко улыбнулся и покачал головой.

— Дитя мое, — сказал он. — У меня нет даже половины того благородства, которое вы приписываете мне. К примеру, сюда меня вернула моя гордость, задетое самолюбие. Я не перенес бы насмешек, которыми меня осыпали бы в Париже, сознайся я, что потерпел поражение от вдовы Кондильяк. Не думайте слишком хорошо обо мне и не возносите всевышнему прощений, исполнение которых повергло бы меня в ужас. Я уже говорил вам, мадемуазель, что небеса, похоже, благосклонно отвечают на молитвы такого сердца, как ваше.

— А минуту назад вы считали меня бессердечной, — напомнила она ему.

— Вам в самом деле безразлична судьба Флоримона де Кондильяка?

— Нет, — ответила она, — мне далеко не безразлична судьба Флоримона, хотя так могло показаться. Истина в том, месье, что я не верю мадам де Кондильяк. Зная о моем обещании, нарушить которое меня ничто не заставит, она хочет, чтобы я поверила, будто сама природа расторгла его. Она думает, я отнесусь более благосклонно к ухаживаниям Мариуса, если буду убеждена в смерти Флоримона. Но она ошибается, глубоко ошибается, и это я постаралась довести до ее сознания. Мой отец хотел, чтобы я вышла замуж за Флоримона. Отец Флоримона был его самым близким другом. Я обещала исполнить его волю и этим обещанием связана. Но, будь Флоримон на самом деле мертв и я была бы свободна выбирать себе спутника жизни, им никогда не стал бы Мариус, окажись он даже единственным мужчиной во всем мире.

Гарнаш приблизился к ней.

— И все же вы говорите так, — произнес он, — словно Флоримон безразличен вам, тогда как из вашего письма королеве я понял, что вы страстно желаете союза с ним. Быть может, я дерзок, но, откровенно говоря, ваше отношение к своему обещанию озадачивает меня.

— Отнюдь не безразличен, — ответила она твердо, но без особого энтузиазма, — мы с Флоримоном были друзьями детства, и ребенком я любила и обожала его, как могла бы любить и обожать старшего брата. Он юноша благородный и честный. Я убеждена, что он будет добрейшим супругом, и согласна доверить ему свою жизнь. Что еще требуется?

— Не спрашивайте меня, мадемуазель, я в таких вопросах не авторитет, — сказал он. — Но, похоже, вы хорошо усвоили лучшую из всех философий — философию покорности судьбе.

И он откровенно рассмеялся. Валери покраснела.

— Этому учил меня мой отец, — сбавив тон, произнесла она, — а он был мудрейшим человеком из всех, кого я знала, а также благороднейшим и храбрейшим.

Гарнаш склонил голову в знак почтения.

— Упокой, Господи, его душу! — с чувством сказал он.

— Аминь, — ответила девушка, и они замолчали.

Затем она вновь заговорила о своей помолвке:

— Если Флоримон жив, то его длительная отлучка и отсутствие вестей очень странны. Прошло три месяца с тех пор, как мы в последний раз слышали о нем, вернее, даже четыре. А известие о смерти отца заставило бы его вернуться.

— А был ли он извещен? — спросил Гарнаш. — Вы сами сообщили ему об этом?

— Я? — вскричала она. — Нет, месье. Мы не переписываемся.

— Жаль, — сказал Гарнаш, — я думаю, что известие о смерти отца задержала маркиза — мачеха Флоримона.

— Бог мой! — в ужасе воскликнула она. — Вы хотите сказать, что он, может быть, до сих пор не знает об этом?

— Да. Месяц тому назад королева-мать направила к нему курьера. Последние сведения о нем почти четырехмесячной давности, как вы сказали, были из Милана. Туда и отправился курьер, чтобы найти его и сообщить о том, что происходит в Кондильяке.

— Месяц назад? И никаких вестей от Флоримона. Я боюсь за него, месье.

— А я, — сказал Гарнаш, — полон надежд, что мы получим известия очень скоро.

Не прошло и нескольких дней, как его предположения подтвердились. Тем временем Гарнаш, продолжая играть свою роль тюремщика — к полнейшему удовольствию хозяев Кондильяка — терпеливо ждал ночи, когда его приятель Арсенио встанет на стражу.

В среду, в час, когда все в Кондильяке обедали, а для него наступало время полуденного отдыха, Баттиста, следуя своей неизменной привычке, сразу же отправился искать «соотечественника». Он нашел Арсенио во дворе замка греющимся на солнышке, в этом году с приближением зимы тепла, как ни странно, становилось все больше. Никто не помнил такого лета Святого Мартина[883].

Баттисте, однако, было не до причуд погоды.

— Все в порядке? — спросил он. — Ты будешь стоять на часах сегодня вечером?

— Да. Моя стража с захода до восхода. В какое время мы начнем?

Гарнаш на секунду задумался, поглаживая свой подбородок, на котором щетина уже превращалась в спутанную нечесаную бороду, что доставляло ему немало беспокойства: внимательный человек легко обнаружил бы, что его волосы у корней были светлее, чем на остальных местах. Волосы к тому же тускнели, а вскоре краска могла вообще сойти, пора было расправлять крылья и улетать прочь из Кондильяка.

— Лучше дождаться полуночи. Пусть покрепче уснут. А если и тогда не уснут, лучше подождать еще. Было бы глупо рисковать из-за какого-то одного часа.

— Положись на меня, — ответил Арсенио. — Я открою дверь твоей башни и свистну тебе. Ключ от задней двери будет у меня.

— Хорошо, — ответил Гарнаш, — мы отлично поняли друг друга.

На этом они и расстались бы, но тут у ворот возникли шум и некоторое смятение. Из сторожки выскочила стража, громко зазвучал голос капитана Фортунио, отдающего распоряжения. Со стороны долины реки к Кондильяку галопом мчался всадник. Он пересек мост, поднимавшийся только по ночам, и нетерпеливо забарабанил рукояткой своего хлыста по воротам.

По команде Фортунио ворота открыли, и покрытый пылью всадник на взмыленной лошади проехал под аркой сторожевой башни во двор замка.

Гарнаш с удивлением и интересом разглядывал его и по виду прибывшего понял, что это был курьер. Всадник остановился в нескольких шагах от Баттисты и его приятеля и, приняв Гарнаша за слугу, швырнул ему поводья, а затем с трудом слез с лошади.

Чуть не лопаясь от важности, Фортунио, положив левую ладонь на рукоятку шпаги, а пальцами правой подкрутив свои длинные светлые усы, угодливо спросил его о цели визита.

— Я привез письмо для маркизы де Кондильяк, — был ответ, после чего Фортунио, высокомерно кивнув, велел курьеру следовать за ним и отдал приказ позаботиться о его лошади.

Арсенио, любопытный от природы, высказал ряд предположений относительно новостей, которые мог доставить курьер. Но, хотя ум Гарнаша и был направлен на тот же предмет, его выводы и предположения оказались несколько иными, и он не слушал то, что нашептывал его мнимый соотечественник. Откуда прибыл курьер? Почему идиот Фортунио не спросил его об этом, ведь тогда Гарнаш мог бы подслушать ответ? Приехал ли он из Парижа, от королевы, или же из Италии, от Флоримона? Ему надо точно это знать. Он должен выяснить, что за письмо привез курьер. Эти сведения сейчас оказались бы полезны и могли бы заставить его даже изменить планы.

Он стоял и размышлял, пока Арсенио, не обращая внимания на его задумчивость, болтал. Вдруг он вспомнил о старой галерее для менестрелей в конце зала, где Кондильяки обедали и куда проводили сейчас курьера. Гарнаш знал, как туда пробраться, он успел хорошо изучить замок на тот случай, если это потребуется ему.

Торопливо извинившись перед Арсенио, он пошел прочь и, осмотревшись по сторонам и убедившись, что за ним не наблюдают, собрался было направиться в сторону галереи, но внезапно остановился. Зачем туда идти? Шпионить? Вести себя, как лакей, подслушивающий у замочных скважин? О нет! Этого от него не могла бы требовать никакая служба. Он мог иметь обязанности по отношению к королеве, но у него также были обязательства по отношению к себе, а они запрещали ему доходить до такого унижения. Так говорила его гордость, но он думал, что говорит его честь. В любом случае, решил Гарнаш, он никогда не станет соглядатаем. Только не это!

Он пошел прочь, не желая конфликтовать со своей гордостью, и, к удивлению Арсенио, который недоумевал по поводу его передвижений, начал с мрачным видом расхаживать по двору. И на этот раз ему повезло; удача в самом деле, казалось, сопутствовала Гарнашу и помогла гордости спасти его от смертельной опасности. Поскольку кто-то неожиданно закричал:

— Баттиста!

Он услышал зов, но, погрузившись в свои раздумья, забыл на минуту, что это как раз то имя, на которое он откликался в Кондильяке.

И лишь когда его повторили более громко и более повелительно, он повернулся и увидел, что кричал Фортунио. Объятый внезапным страхом и беспокойством, парижанин подошел к капитану. Неужели все открылось? Но слова Фортунио сразу успокоили его опасения:

— Сейчас же проводи мадемуазель де Ла Воврэ к себе.

Гарнаш поклонился и, выполняя приказ, последовал за капитаном, а пока поднимался по ступенькам, ведущим в замок, он догадался, что именно прибытие курьера заставило их неожиданно удалить мадемуазель.

Когда они оказались в ее прихожей в северной башне, Валери повернулась к нему и заговорила прежде, чем он успел задать ей приготовленные вопросы.

— Прибыл курьер.

— Я знаю, я видел его во дворе. Откуда он? Вы выяснили?

— От Флоримона, — от возбуждения она побледнела, как мел.

— От Флоримона? — воскликнул он, не зная, огорчаться или радоваться. — Из Италии?

— Нет, месье, не думаю. Из сказанного я поняла, что Флоримон уже на пути в Кондильяк. О, это был удар для них. Они сразу потеряли весь аппетит и, вероятно, решили, что и я потеряла свой, иначе не приказали бы немедленно возвращаться сюда.

— И вы ничего не знаете, кроме того, что курьер от маркиза?

— Ничего, и вряд ли я что-нибудь узнаю, — ответила она, и ее руки упали, а глаза умоляюще взглянули в его сумрачное лицо.

Но Гарнаш смог только прохрипеть проклятие. Мгновение он стоял неподвижно, взявшись по привычке рукой за подбородок, устремив глаза в окно и размышляя. Гордость и желание узнать побольше о послании, которое привез курьер, опять затеяли схватку в его душе точно так же, как это случилось с ним во дворе. Вдруг его взгляд упал на девушку, такую милую, хрупкую, безутешную. И он наконец решился.

— Мне этого мало! — воскликнул он. — Я должен знать, где находится Флоримон. О, если бы мы только могли отправиться навстречу ему, когда вечером покинем Кондильяк.

— Вы все предусмотрели для этого? — спросила она, и ее лицо прояснилось.

— Все готово, — заверил он ее. Затем, без всякой видимой причины понизив голос, быстро и настойчиво произнес: — Я должен пойти и выяснить, что смогу. Пусть это и рискованно, но риск, которому мы подвергаемся, если будем действовать вслепую, не подозревая об их планах, куда больше. Маловероятно, что кто-то зайдет и обнаружит мое отсутствие, поскольку все заинтересованные лица будут возле курьера, но если все же это случится — вы ничего не знаете. Не забывайте, вы не знаете итальянского, а я — французского. Вы скажете, что, наверное, я вышел на минутку набрать воды. Вы поняли?

Она кивнула.

— Затем запритесь в вашей спальне и ждите моего возвращения.

Он подхватил большой глиняный сосуд, в котором хранилась вода для него и для мадемуазель, и, вылив ее через окно в ров внизу, вышел из караульной комнаты и направился вниз по ступенькам во двор.

Он украдкой выглянул. Ни души вокруг. В это время дня двор всегда был пуст, а часового у двери в башню ставили только ночью. Напротив находилась другая дверь, ведущая в коридор, из которого можно было попасть в любую часть замка. Спрятав за этой дверью глиняный сосуд, который нес с собой, Гарнаш шел по коридору. Однако в его душе не прекращался конфликт. Временами он проклинал свою медлительность, временами — поспешность и готовность взяться за это грязное дело, одновременно он не уставал посылать всех женщин к дьяволу, поскольку по их воле он был вынужден пасть так низко.

Глава 14

ПИСЬМО ФЛОРИМОНА
В огромном зале замка Кондильяк, где обедали маркиза, ее сын и мадемуазель де Ла Воврэ, произошло смятение, когда выяснилось, что прибывший курьер имел при себе письмо от Флоримона, маркиза де Кондильяка.

Мадам поспешно поднялась, на ее лице читались страх и презрение, она приказала немедленно удалить мадемуазель. Валери спрашивала себя, не могло ли это письмо — или хотя бы какое-нибудь послание — быть написано ее женихом для нее лично. Но из гордости она не задала этого вопроса. Она собиралась справиться о здоровье Флоримона, о том, как он выглядит, где курьер оставил его и еще о многих вещах, но маркиза заговорила прежде, чем ей удалось это сделать.

Услышав, как маркиза приказала Фортунио позвать Баттисту, чтобы тот проводил мадемуазель в ее комнаты, Валери молча поднялась и с достоинством сделала несколько шагов в сторону двери, выказывая покорную готовность удалиться. Однако она не могла оторвать глаз от запыленного курьера, который, швырнув на пол шляпу и хлыст, распечатывал сейчас бумаги, чтобы вручить их вдове, стоящей перед ним.

Мариус, разыгрывающий беззаботность, оставался за столом, и его гончая продолжала лежать, растянувшись у его ног; он то потягивал вино, подливаемое прислуживающим ему пажом, то поворачивал бокал к свету, как бы любуясь красотой оттенков глубокого красного цвета.

Наконец Фортунио вернулся, и мадемуазель удалилась, высоко подняв голову и, казалось, мало интересуясь тем, что происходит вокруг. С ней ушел и Фортунио. Маркиза, держа пакет, полученный от курьера, приказала удалиться также и пажу.

Когда, наконец, они остались втроем, она вновь повернулась к посланцу. В потоках света, льющихся сквозь высокие, украшенные красно-голубыми гербами окна, маркиза выглядела впечатляюще: платье черного бархата облегало ее высокую, гибкую фигуру, пышные блестящие локоны спадали на плечи из-под белого капора, черные глаза и ярко-красные губы выделялись на ее лице цвета слоновой кости, несмотря на охватившее ее волнение.

— Где вы оставили маркиза де Кондильяка? — спросила она посланца Флоримона.

— В Ла-Рошете, мадам, — ответил курьер, и его ответ заставил Мариуса с проклятьем вскочить на ноги.

— Так близко? — выкрикнул он.

Но взор вдовы остался спокоен и безмятежен.

— Почему же он сам не поторопился в Кондильяк? — спросила она.

— Я не знаю, мадам. Я не видел месье маркиза. Его слуга принес мне письмо и приказал ехать сюда.

Нахмурившись, Мариус подошел к своей матери.

— Давайте посмотрим, что он пишет, — нетерпеливо предложил он.

Но его мать не обратила на это внимания. Она стояла, взвешивая пакет в своей руке.

— Значит, вы ничего не можете сказать нам о месье маркизе?

— Ничего более того, что уже сказал, мадам.

Она велела Мариусу позвать Фортунио и отпустила курьера, приказав капитану накормить его.

Оставшись наконец вдвоем со своим сыном, она торопливо разорвала конверт, развернула письмо и принялась читать. Мариус, сгорая от нетерпения, подошел к ней ближе и стал за ее плечом, чтобы видеть текст. Она развернула письмо и начала читать:

«Моя дорогая маркиза, не сомневаюсь, что вам будет приятно узнать, что я на пути к дому, и, если бы не легкая лихорадка, задержавшая меня здесь, в Ла-Рошете, я прибыл бы в Кондильяк вместе с курьером, доставившим вам это письмо. Посланник из Парижа, оказавшись в Милане, искал меня две недели. Из писем, врученных мне, я узнал, что мой отец вот уже полгода как умер, и ее величество считает, что мне необходимо вернуться в Кондильяк и принять на себя управление замком. Я терялся в догадках, почему сообщение такого рода прибыло из Парижа, а не от вас, поскольку вашим долгом было дать мне знать о смерти моего отца сразу после этого печального события. Я был убит горем, но по требованию ее величества мне пришлось спешно покинуть Милан. Отсутствие на протяжении нескольких месяцев известий из Кондильяка сильно удивило меня. Смерть моего отца может быть тому объяснением, но объяснением едва ли достаточным. Однако, мадам, я надеюсь, вы сможете рассеять сомнения, терзающие меня. Я собираюсь оказаться у вас к концу недели, но я также надеюсь, что ни вы, ни Мариус не думаете, что это обстоятельство может в какой-то мере изменить ваш образ жизни, поскольку, хотя я и возвращаюсь в Кондильяк, чтобы принять управление им, как мне предписано ее величеством, я был бы рад, если вы и мой дорогой брат считали бы его своим домом, пока вам это угодно. Мне лично это было бы по душе.


Ваш покорный слуга и признательный сын Флоримон».

Дочитав письмо до конца, вдова вернулась назад и громко прочитала еще раз: «Однако, мадам, я надеюсь, вы сможете рассеять сомнения, терзающие меня».

Она взглянула на своего сына, который стоял сейчас прямо перед ней.

— Он подозревает, что тут что-то не так, — усмехнулся Мариус.

— И тем не менее его тон весьма дружелюбен. Маловероятно, что в письме из Парижа было написано лишнее, — короткая трель горького смеха сорвалась с ее губ. — Мы будем считать Кондильяк своим домом, пока нам это угодно. Пока ему это будет угодно!

Затем с внезапной серьезностью она сложила письмо и, скрестив руки на груди, посмотрела в лицо своему сыну.

— Ну? — спросила она. — Что ты собираешься делать?

— Странно, что он не упоминает о Валери! — задумчиво произнес Мариус.

— Фу! Кондильяки мало думают о своих женщинах. Так что ты собираешься делать?

Его красивое лицо, столь похожее на ее собственное, было угрюмо. Мгновение он мрачно глядел на свою мать, затем, чуть передернув плечами, прошел мимо нее в сторону камина. Опершись локтем о решетку и подперев лоб сжатым кулаком правой руки, он застыл. Она наблюдала за ним, нахмурив тонкие брови.

— Да, подумай над этим, — сказала она. — Он в Ла-Рошете, а это всего в дне езды отсюда, и лишь легкая лихорадка удерживает его там. В любом случае, он собирается быть здесь к концу недели. Значит, к субботе Кондильяк выскользнет из-под твоей власти и будет потерян навсегда. Точно так же ты можешь потерять и Ла Воврэ.

Он позволил своей руке вольно упасть и всем корпусом повернулся к матери.

— Что же я могу сделать? Что мы можем сделать? — спросил он с явным раздражением.

Она вплотную подошла к нему и легким движением положила свою руку ему на плечо.

— У тебя было три месяца для ухаживания за этой девушкой, но, к сожалению, ты промешкал, Мариус. Теперь на это тебе остается в лучшем случае три дня. Что ты намерен делать?

— Наверное, я был неуклюж, — с горечью произнес он. — Я был излишне терпелив с ней. Мне казалось, Флоримона не стоит брать в расчет, раз от него нет никаких известий, я чересчур полагался на это. Да и что я мог сделать? Увезти ее силой и вынудить какого-нибудь священника обвенчать нас?

Она убрала руку с его плеча и улыбнулась так, будто высмеивала его горячность.

— Тебе не хватает изобретательности, Мариус, — сказала она. — И я умоляю тебя напрячь свой ум, иначе в воскресенье мы окажемся без крова. Я не воспользуюсь милостью маркиза де Кондильяка, и ты, я думаю,тоже.

— Если все рухнет, — ответил он, — у нас останется ваш дом в Турени.

— Мой дом, — пронзительным от презрения голосом откликнулась она. — Ты бы лучше сказал «моя лачуга». Сможешь ли ты жить там — в таком хлеву?

— Если все прочее рухнет, мы будем рады и этому.

— Рады? Ты — может быть. Только не я. А рухнет все, если ты не пошевелишься за оставшиеся три дня. Кондильяк уже потерян для тебя, поскольку Флоримон почти на пороге. Наверняка будет потерян и Ла Воврэ, если только ты не поторопишься.

— Могу ли я сделать невозможное, мадам? — вскрикнул он, уступая настойчивости матери.

— Кто тебя об этом просит?

— Разве не вы, мадам?

— Я? Нет! Я всего лишь побуждаю тебя взять Валери, пересечь границу Савойи, найти там священника, согласного обвенчать вас, и покончить со всем этим к субботе.

— Но разве это возможно? Она не поедет со мной, и это вам хорошо известно, мадам.

На мгновение воцарилось молчание. Вдова бросила на него уничтожающий взгляд, а затем опустила глаза. Ее грудь вздымалась от какого-то странного возбуждения. Она испытывала стыд и страх, потому что знала способ, каким можно было бы заставить мадемуазель пойти к алтарю не только добровольно, но, как думалось ей, даже с желанием. Однако, несмотря на всю свою бесчувственность, она была матерью и всем существом содрогалась от мысли, что ей пришлось бы наставлять его в таком отвратительном деле. Почему дураку не хватало мозгов, чтобы догадаться самому?

Заметив, что она молчит, Мариус сардонически улыбнулся:

— Легко говорить, что я должен делать. Скажите лучше как.

Его слепота разбудила в ней гнев, а гнев подавил нерешительность.

— Будь я на твоем месте, Мариус, я бы нашла как, — совершенно бесцветным голосом произнесла она, пряча от него свои глаза.

Он с любопытством оглядел свою мать. Ее волнение было очевидным, и оно озадачило его так же, как и опущенный долу взгляд, обычно столь смелый и надменный. Он подумал о ее тоне, подчеркнуто невыразительном, и внезапно его ум как бы озарился лучом света, раскрывая ясное и ужасающее значение ее слов. У него перехватило дыхание, и он слегка побледнел. Затем внезапно его губы сжались.

— В таком случае, мадам, — сказал он, выдержав паузу, словно еще не понимая того, что она имела в виду, — я могу лишь сожалеть, что вы не на моем месте. Поскольку я думаю, что в сложившейся ситуации мы должны постараться наилучшим образом использовать лачугу в Турени.

Ее досада и стыд вспыхнули столь сильно, что она прикусила губу. Ее намек не ускользнул от него. Она знала, что он лишь предпочел сделать вид, что ничего не понял. Внезапно она подняла глаза, и яркий румянец окрасил щеки.

— Дурак! — выкрикнула она. — Ты просто расфуфыренный дурак, а не мой сын! Ты так легко говоришь об отступлении?

Она сделала шаг к нему и продолжила:

— Пусть твоя трусость приведет тебя к нищете, но только не меня: все что угодно, только не это, — пока у меня есть оружие и власть, я не буду нищенствовать. Ты можешь уходить, если твое мужество совсем покинуло тебя, но я подниму мост и запрусь в этих стенах. Флоримон де Кондильяк не войдет сюда, пока я жива, а если он сам посмеет приблизиться на мушкетный выстрел — тем хуже для него.

— Я думаю, вы сошли с ума, мадам. Безумие — говорить так о сопротивлении ему, и так же безумно называть меня трусом. Я покидаю вас, пока ваши мысли не войдут в более спокойное русло, — и, повернувшись на каблуках, с лицом, пылающим от излитого на него презрения, он быстро зашагал к двери, ведущей из зала, и вышел прочь, оставив ее одну.

Вновь побледнев, она мгновение стояла неподвижно, со вздымающейся грудью и сжатыми кулаками, а затем в отчаянье рухнула в кресло. Она подперла подбородок рукой, уперев локоть в колено, и отблески огня отчеканили совершенный профиль ее лица, на котором никак не отразилась буря, бушевавшая в ее душе. На ее месте другая женщина искала бы утешения в слезах, но в прекрасных глазах маркизы де Кондильяк редко появлялись слезы.

Она сидела так до тех пор, пока солнечные лучи не перестали проникать сквозь окна, расположенные за ее спиной, а углы зала не растворились в сгущающихся тенях. И лишь появление слуги, объявившего, что господин граф де Трессан, сенешал Дофинэ, прибыл в Кондильяк, нарушило наконец ее уединение.

Она приказала лакею убрать со стола, на котором стоял их нетронутый обед, а затем просить сенешала. Она повернулась спиной к суетящимся и бегающим слугам, задумчиво глядя на языки пламени, и на этот раз улыбка появилась на ее лице.

Если все рухнет, сказала себе мадам, она сможет стать графиней де Трессан.

А в северной башне, у себя в комнате мадемуазель вела оживленную беседу с Гарнашем, вернувшимся незамеченным и с успехом выполнившим свою шпионскую миссию.

Он вкратце передал ей содержание письма: Флоримон совсем близко — в Ла-Рошете, и только легкая лихорадка задерживает его, но к концу недели он обещает быть в Кондильяке. Валери высказала мнение: если дело обстоит так, то незачем пускаться в бега. Лучше подождать возвращения Флоримона.

Но Гарнаш покачал головой. Из беседы Мариуса с матерью он понял кое-что еще и хотя считал, что для мадемуазель сейчас нет прямой угрозы со стороны Мариуса, все же не переоценивал мягкость характера этого молодого человека и не обманывался его минутным проявлением благородства. Он думал: чем ближе время прибытия Флоримона, тем больше вероятность того, что Мариус решится на отчаянный шаг. Оставаться в замке было очень опасно. Мадемуазель он не сказал об этом ни слова, но постарался убедить ее, что им лучше бежать.

— Теперь, однако, не понадобится длительного путешествия в Париж, — закончил он. — Четыре часа езды — и вы сможете обнять своего жениха.

— Вы не знаете, месье, упоминает ли он в письме обо мне? — спросила она.

— По их словам, нет, — ответил Гарнаш. — Но для этого у него могли быть веские основания. Он может подозревать больше, чем написал.

— В таком случае, — произнесла она, и в ее голосе звучала обида, — почему же легкая лихорадка задержала его в Ла-Рошете? Разве легкая лихорадка помешала бы вам, месье, поспешить к женщине, которую вы любите, особенно если бы вы знали или хотя бы предполагали, что с ней что-то случилось?

— Я не знаю, мадемуазель. Я уже немолод и никогда не любил, мне трудно судить о поведении влюбленных. Всем известно, что в это время их души пребывают в расстройстве, и они думают не так, как другие.

Однако, взглянув на сидящую у окна девушку, он невольно подумал, что будь он на месте Флоримона де Кондильяка, то ни лихорадка, ни даже чума не удержала бы его ни на час в Ла-Рошете, столь близко от нее.

В ответ на его слова Валери мягко улыбнулась и перевела разговор на другую тему.

— Итак, когда сегодня вечером мы бежим?

— В полночь или чуть позднее. Будьте готовы, мадемуазель, и не заставляйте меня ждать, когда я постучу в вашу дверь. Возможно, придется спешить.

— Положитесь на меня, мой друг, — ответила она ему и, движимая внезапным импульсом, протянула ему руку. — Вы были очень добры ко мне, месье де Гарнаш. После вашего появления моя жизнь стала совсем иной. Мне стыдно вспомнить, как я однажды обвинила вас в том, что вы поторопились вернуться в Париж. Я была дурочкой. Вы никогда не узнаете, какой покой воцарился в моей душе от сознания того, что вы — рядом. Все страхи и волнения, терзавшие меня, рассеялись за последнюю неделю, пока вы и сторожили, и охраняли меня.

Он взял ее руку в свою, обратив к ней лицо. И вдруг он испытал странную нежность. Он испытывал к ней чувства, которые отец мог бы испытывать к дочери — так, по крайней мере, казалось ему тогда.

— Дитя, — сказал он, — вы преувеличиваете. Я сделал лишь то, что мог, не более, на моем месте то же самое сделал бы любой другой.

— Но больше, чем сделал Флоримон, а ведь он мой жених. Легкая лихорадка оказалась достаточным предлогом, чтобы удержать его в Ла-Рошете, а вам даже смертельная угроза не помешала прибыть сюда.

— Вы забываете, мадемуазель, что, возможно, он не осведомлен о вашем положении.

— Возможно, — чуть вздохнув, промолвила девушка. Затем она вновь взглянула в его лицо, и он удивился, услышав ее слова: — Мне грустно, что приходится бежать, месье.

— Грустно? — вскричал он. — Но почему?

— А вот почему, месье: вот закончится этот вечер, и я, скорее всего, никогда больше не увижу вас. — Она сказала это без колебания и кокетства, просто и естественно. Ее воспитали в совершенно иной атмосфере, чем та, в которой воспитывались знакомые Гарнашу светские женщины. — Вы вернетесь в Париж, а я останусь доживать свои годы в этом уголке Дофинэ. Вы позабудете меня, но я всегда буду вспоминать вас с глубокой нежностью и искренней благодарностью. С тех пор как умер мой отец, вы единственный друг, который у меня есть, кроме Флоримона, хотя я давно не видела его и он никогда не приходил ко мне на помощь в беде, как это сделали вы.

— Мадемуазель, — отвечал он, тронутый ее искренностью более, нежели это было возможно, как он полагал, для его зачерствевшей, огрубевшей натуры, — вы заставляете меня испытывать гордость, думать о себе лучше, чем я есть на самом деле. Раз я заслужил ваше уважение и дружбу, значит, в старом Гарнаше осталось что-то хорошее. Этого я не забуду, мадемуазель, поверьте мне.

А затем они погрузились в молчание; она сидела у окна, устремив взгляд в тусклое ноябрьское небо, а он стоял подле ее кресла, задумчиво глядя на ее изящную темноволосую головку и хрупкие узкие плечи. Его посетило странное, необычное чувство, и, пытаясь найти ему объяснение, он предположил, что было бы хорошо, если бы он был женат и у него была бы сейчас дочь, похожая на эту девушку.

Глава 15

СОВЕЩАНИЕ
Дело, которое заставило господина де Трессана отправиться столь поспешно и в таком смятении в Кондильяк, касалось курьера, прибывшего в тот день в замок.

Слух об этом известии достиг сенешала, чей ум в последнее время испытывал постоянное беспокойство относительно беспорядков, которые он так неудачно выдумал, и ему не терпелось узнать, откуда этот курьер и какие новости он привез. Но, не забывая о том, что наносит визит маркизе, он, несмотря на всю спешку, надел тот великолепный желтый камзол со свободными рукавами, который ему прислали из Парижа, и малиновый шарф, купленный у Тайлемана, — все по последней моде.

Его парик был хорошо завит и с левого бока схвачен шелковой лентой огненно-красного цвета, с пояса свисала шпага в украшенных золотом ножнах, и общий эффект от великолепия придворного вельможи смазывался лишь тяжелыми сапогами для верховой езды, которые он был вынужден надеть, хотя с удовольствием отказался бы от них. В таком наряде он и предстал перед вдовой, скрывая свою озабоченность трогательнейшей улыбкой, а свои сапоги — глубочайшим поклоном.

Любезность, с которой он был принят, ошеломила его. В ослеплении тщеславия он не видел, что эта сердечность могла быть продиктована холодным расчетом иметь его в своем распоряжении в Кондильяке. Слуга поставил для него кресло около огня, чтобы он мог согреться после вечерней поездки, а вдова, приказав принести еще свечей, села напротив так, что между ними оказался камин.

Некоторое время он жеманничал и произносил игривые банальности, не решаясь приступить к делу, целиком поглощавшему его. Затем, когда они остались одни, он задал вопрос, вертевшийся у него на языке:

— Я слышал, что сегодня в Кондильяк прибыл курьер.

Вместо ответа она рассказала о том, что ему хотелось узнать: откуда приехал курьер и какое сообщение привез.

— Итак, месье де Трессан, — закончила она, — мои дни в Кондильяке сочтены.

— Но почему? — спросил он. — Вы говорите, что Флоримон обращается к вам в дружеском тоне. Наверняка он не выгонит вон вдову своего отца?

Она задумчиво и мечтательно улыбнулась, глядя в огонь.

— Нет, — сказала она, — он не выгонит меня вон. Он предложил мне убежище, говоря, что, если мне угодно, я могу жить в Кондильяке, как дома.

— Превосходно! — воскликнул он, потирая свои маленькие толстые ручки и кривя мелкие черты своего оплывшего красноватого лица в гротескное подобие улыбки. — Тогда зачем же говорить об отъезде?

— Зачем? — откликнулась она тусклым и глухим голосом. — Вам ли об этом спрашивать, Трессан? Вы думаете, я смогла бы жить подачками этого человека?

И хотя господин сенешал был несколько глуповат, у него хватило ума понять самую суть того, что она имела в виду.

— Вы, должно быть, очень сильно ненавидите Флоримона, — проговорил он.

Она пожала плечами.

— Думаю, я способна на сильные чувства, могу горячо любить и так же горячо ненавидеть. Но надо выбирать что-то одно. И насколько искренне я люблю своего собственного сына Мариуса, в той же мере я ненавижу этого хлыща Флоримона.

Она ничего не сказала о причинах своей ненависти к старшему сыну ее последнего мужа. Их не так-то просто было выразить словами. Это были мелкие обиды, пустячные зернышки оскорблений, за долгие годы составившие целую гору. Они имели начало в той глупой опечаленности, появившейся вместе с рождением ее собственного сына, когда она поняла, что если бы не этот розовощекий, ухоженный мальчик, которого родила маркизу его первая жена, Мариус был бы наследником замка Кондильяк. Любовь к своему собственному дитя, честолюбивые планы, вынашиваемые ради него, горячее желание видеть его высоко поднявшимся по социальной лестнице — все это заставляло ее тысячу раз на дню желать смерти его сводному брату. Однако Флоримон рос и креп, а когда вырос, оказалось, что его характер, несмотря на все его несовершенство, более достоин любви, нежели характер ее собственного ребенка. А их общий отец никогда не замечал ничего, кроме добродетелей Флоримона и недостатков Мариуса. Она негодовала, видя это, но Мариус, унаследовав вместе с материнской красотой ее высокомерную властность, дерзко отвечал на увещевания, с которыми его отец время от времени обращался к нему, и таким образом пропасть между ними еще более расширялась. Он не мог унаследовать Кондильяк, и со временем, желая обеспечить ему будущее, алчный взор маркизы остановился на более богатом Ла Воврэ, у владельца которого не было сыновей, а была маленькая дочь.

Этим легко достижимым союзом, поскольку хозяева Кондильяка и Ла Воврэ были старыми друзьями, положение Мариуса могло быть значительно улучшено. И когда она изложила все это маркизу, тот одобрил ее мысль, но воспользовался ею в интересах Флоримона.

После этого в Кондильяке началась жестокая война между маркизом и Флоримоном с одной стороны, и маркизой и Маркусом — с другой. И велась она с такой яростью, что именно старый маркиз предложил в конце концов Флоримону отправиться путешествовать по белу свету и послужить за границей с оружием в руках.

Она надеялась, что он найдет там свою смерть, как часто бывает на войне; ее надежды воспарили так высоко, что стали оборачиваться уверенностью, на которой уже можно было строить планы. Ведь если Флоримон не вернется, ее сын займет место, принадлежащее ему по праву личной красоты и интеллектуальной одаренности, которые его любящая мать видела в нем.

Но месяцы складывались в годы, с большими перерывами от Флоримона приходили письма, которые извещали, что он жив и здоров, дела его идут успешно, он удостоен почестей и живет полнокровной жизнью.

А теперь, когда, казалось, дела наконец-то пошли на лад и она получила свободу распоряжаться ими по своему усмотрению, теперь, когда страстное желание видеть своего сына, а не пасынка владельцем Ла Воврэ, а также и Кондильяка заставило ее совершить оплошность, которая могла бы привести ее и Мариуса к объявлению вне закона, пришло известие, что Флоримон у порога, чтобы разрушить все ее планы и сделать ее сына нищим, как того, вероятно, желал ее покойный муж.

Она лихорадочно пыталась отыскать причину своей ненависти к пасынку, которая в глазах сенешала могла бы показаться достаточно серьезной и веской. Но ничего подходящего к случаю на ум не приходило. Ненависть мадам основывалась на вещах слишком эфемерных, чтобы ее можно было выразить словами.

Голос Трессана прервал ее мысли:

— Надеюсь, вы ничего не замышляете, мадам? Безумие сопротивляться маркизу сейчас.

— Маркизу? Ах, да, Флоримону…

Она выступила из тени, которой укрывала ее высокая спинка кресла, и позволила пламени свечей и отблескам огня в камине играть несравненной красотой ее совершенного лица. Как следствие внутренней борьбы, на нем появился румянец; она была готова заявить сенешалу, что не сдастся, пока хоть один камень Кондильяка стоит на другом и пока хоть один вздох остается в ее хрупком теле. Но она осеклась.

Могло статься, что в конце концов не придется прибегать к последнему средству. Трессан был уродлив, как жаба, самый нелепый и смехотворный жених из всех, кто когда-либо вел женщину к алтарю. Однако поговаривали, что он богат…

— Я еще не решила, — задумчиво произнесла она. — Я возлагала надежды на Мариуса, но боюсь, они пойдут прахом. Думаю, мне лучше уединиться в своем доме в Турени.

И тут сенешал понял, что пришло его время. Это был тот самый шанс, которого он до сих пор искал. Благословляя мысленно Флоримона за своевременное возвращение, он грузно поднялся с кресла и без лишних слов стал опускаться на колени перед вдовой. Он сел на пол, и вдова даже слегка удивилась, почему не слышно шлепка, который должен сопутствовать падению столь грузного тела. Но в следующее мгновение, поняв значение его нелепой позы, она отпрянула, судорожно вздохнув, и ее лицо, по счастливой случайности, вновь оказалось скрытым тенью, отбрасываемой креслом, в котором она сидела. Поэтому он не увидел, как на нем отразилось невыразимое отвращение, неистребимое омерзение.

Его голос нелепо затрепетал от избытка эмоций, а короткие толстые пальцы задрожали, когда он театральным жестом умоляюще сложил их на груди.

— Забудьте о нищете, мадам, пока вы не отвергли меня, — умолял он ее. — Только пожелайте — и вы будете госпожой де Трессан. Все мои богатства — лишь бледное украшение для такой красоты, как ваша, и я бы никогда не обратился к вам, если в дополнение к этому не мог бы предложить самое любящее сердце Франции. Маркиза… Клотильда, я покорно склоняюсь у ваших ног. Располагайте мною. Я люблю вас.

Усилием воли она подавила свое отвращение к нему, стократно возросшее, когда она увидела, что он превратился в некое подобие сатира, и до конца выслушала его по-дурацки напыщенную речь.

Как маркиза де Кондильяк, она отхлестала бы по щекам его за дерзость — настолько это ранило ее гордость, а как женщина чувствовала себя оскорбленной. Но она подавила в себе и маркизу и женщину. Она предпочла бы не давать ему никакого ответа — просто не могла, будучи в полуобмороке от испытываемого ею презрения, — но было необходимо оставить ему надежду на тот случай, если вдруг все рухнет и ей придется проглотить то горькое питье, которое он держал у ее губ. Поэтому она постаралась выиграть время.

Она придала своему голосу оттенок спокойной грусти, и на ее высокомерном лице появилась маска печали.

— Месье, месье, — вздохнула она, справившись со своей тошнотой настолько, что смогла коснуться его руки легким ласкающим жестом, — я всего лишь полгода как вдова, и вам не пристало так говорить, а мне не должно слушать вас.

Его руки и голос задрожали еще сильнее, но теперь уже не из боязни отказа, а от горячей и сильной надежды, которую зародили в нем ее слова. Она была так прекрасна, так бесценна, так благородна и горда, а он столь очевидно недостоин ее, что только ее неурядицы позволили ему набраться мужества, чтобы высказать вслух свое предложение. А ее ответ так обнадеживал…

— Могу ли я надеяться, маркиза? Если я вновь приду…

Она вздохнула, и ее лицо, опять оказавшееся освещенным, выглядело теперь грустным и задумчивым.

— Если бы я думала, что ваши слова вызваны жалостью, боязнью, что меня постигнет бедность, я не могла бы дать вам никакой надежды. У меня есть гордость, мой друг. Но если вы говорите все это мне, как будущей хозяйке Кондильяка, вы можете повторить их позднее, когда я смогу вас выслушать.

Радость нахлынула и затопила все его существо, как река в половодье.

Он склонился перед ней, схватил ее руку и поднес к своим губам.

— Клотильда, — задыхаясь от волнения, воскликнул он, но в этот момент отворилась дверь, и в комнату вошел Мариус.

Услышав скрип открываемой двери, сенешал предпринял попытку встать. Даже молодые люди не особенно любят быть в такие минуты застигнутыми врасплох; насколько же такая ситуация неприятна для человека в возрасте! Он с усилием поднялся, неуклюже стараясь казаться в глазах своей возлюбленной юношески ловким, и обратил к вошедшему пунцовое разъяренное лицо, лоснящееся от пота. Но увидев, что это всего лишь Мариус, который остановился как вкопанный и, злобно хмурясь, смотрел на эту пару, огонь, пылавший во взоре сенешала, внезапно потух.

— О, мой дорогой Мариус, — неестественно и напыщенно произнес он.

Но взгляд молодого человека скользнул по нему и испытующе остановился на маркизе. Она тоже поднялась, и он успел заметить, что мадам возбуждена и испугана. На ее щеках играл виноватый румянец, но глаза встретили и выдержали взгляд сына.

При общем молчании Мариус медленно прошелся по залу. Сенешал громко и нервно откашлялся. Маркиза опустила руку на бедро, и ее румянец постепенно сошел с лица, а взгляд приобрел свое обычное лениво-высокомерное выражение. Около камина Мариус помедлил и ногой поправил горящие поленья, ничуть не заботясь о своих расшитых туфлях.

— Месье сенешал, — спокойно произнесла вдова, — прибыл по делу курьера.

— A! — сказал Мариус, дерзко подняв брови и искоса посмотрев на Трессана, и тот мысленно поклялся, что, когда женится на маркизе, то не забудет поквитаться за этот взгляд с ее наглым сыночком.

— Месье граф останется отужинать с нами перед обратной поездкой в Гренобль, — добавила она.

— A! — в том же тоне ответил Мариус и более не произнес ни слова.

Он остановился у огня, оказавшись между ними и своей позицией, как бы символизируя то отношение к ним, которое испытывал в душе.

Но только когда его мать перед ужином удалилась в свои комнаты, ему представился шанс сказать ей пару слов наедине.

— Мадам, — произнес он, и в его тоне смешались суровость и тревога, — вы, видимо, с ума сошли, поощряя ухаживания этой образины Трессана?

Она нарочито спокойно смерила его взглядом, и ее губы чуть скривились.

— Но, Мариус, это мое личное дело.

— Ну уж нет, — ответил он и почти злобно схватил ее запястье. — Думаю, оно касается и меня тоже. Одумайтесь, мама, — и его голос зазвучал умоляюще, — одумайтесь, что вы делаете? Неужели вы… вы… свяжетесь с таким, как он?

Мариус очень красноречиво выделил местоимение. Никакие другие слова французского языка не смогли бы лучше сказать ей, как высоко стояла она в его глазах и как низко могла пасть, осквернившись союзом с Трессаном.

— Я надеялась, ты избавишь меня от этого, Мариус, — ответила она, и ее взгляд словно проник в самую глубину его души. — Я надеялась с безмятежным достоинством нести крест своего вдовства в Ла Воврэ. Но…

Она резко опустила руки и чуть насмешливо рассмеялась.

— Но, мама, — вскричал он, — неужели у нас нет другого выбора, кроме безмятежности Ла Воврэ и недостойности Трессана?

— Безусловно, — презрительно ответила она, — остается голодная смерть в этой конюшне в Турени или нечто подобное, а это мне вовсе не по нутру.

Он отпустил ее запястье и склонил голову, сжимая и разжимая бледные пальцы в кулаки, а она наблюдала за тем, что происходило в его упрямой и горделивой душе.

— Матушка, — наконец вскричал он, и это слово по отношению к ней прозвучало нелепо, поскольку из них обоих он выглядел лишь чуточку моложе, — матушка, вы не сделаете этого, вы не должны!

— Ты не оставил мне выбора, увы! — вздохнула она. — Будь ты искуснее, ты уже был бы женат, Мариус, и будущее не заботило бы нас. А сейчас возвращается Флоримон, и мы… — она развела руками и выпятила вперед нижнюю губу, сделав почти безобразную гримасу. Затем она произнесла: — Идем. Ужин подан, господин сенешал ждет нас.

И прежде чем он смог ответить, она стремительно прошла мимо него и направилась вниз. В мрачном настроении он последовал за ней, сел за стол, не обращая внимания на беззаботное веселье сенешала и вымученную веселость маркизы. Он хорошо понимал, какого рода молчаливую сделку заключили Трессан и его мать. Но неприятие Мариусом ее предполагаемого союза с Трессаном сулило мадам одни выгоды. Либо Мариус до субботы вынудит Валери повенчаться с ним, либо ему ничего не останется, как увидеть свою мать — свою бесценную прекрасную матушку замужем за этим ходячим окороком, который, однако, называл себя мужчиной.

Пока был жив отец, Мариус никогда не испытывал к нему сыновнего уважения и после его смерти нисколько не чтил память покойного. Но сейчас, когда он сидел за столом лицом к лицу с этим толстым ухажером своей матери, его глаза поднялись к портрету маркиза де Кондильяка, и он искренне извинился перед своим умершим родителем за выбор, сделанный его вдовой.

Он мало ел, но пил большими глотками, как поступают мужчины в угрюмом и подавленном настроении, и вино, согревая кровь и частично рассеивая сгустившийся в его душе мрак, разбудило в нем бесшабашность, обычно не свойственную ему в минуты тревоги.

Случайно подняв глаза от чаши, в которую, как в кристалл, он пристально вглядывался, Мариус уловил на губах сенешала столь странную улыбку, а в глазах его столь жадное и плотоядное выражение, что ему стоило большого труда сдержаться, чтобы не изменить выражение этого обрюзгшего лица, швырнув в него своей чашей.

Он обуздал себя и сардонически улыбнулся, но в этот момент поклялся, что должен любой ценой помешать им соединиться. Его мысли вернулись к Валери, и на этот раз они были запачканы грязью безобразных помыслов. Отчаяние, сначала зловещее, затем издевательское, овладело им. Он любил Валери до безумия. Любил ради нее самой, невзирая на все мирские блага, которые могли выпасть на его долю благодаря союзу с ней. Маркиза в этой предполагаемой женитьбе не видела ничего, кроме приобретения земель Ла Воврэ, и, быть может, считала даже, что и его отношение таково. Здесь она ошибалась, но именно это оправдывало ее раздражение по поводу его медлительности и неуклюжести, с которыми он ухаживал за девушкой. Откуда ей было знать, что именно искренность чувства делала его неуклюжим? Подобно многим другим бойким в обхождении и самоуверенным молодым людям, Мариус, влюбившись, стал робким, запинающимся и неловким.

Но выпитое вино и нелепый вид сидящего с ним за одним столом стареющего влюбленного, от которого нужно было избавиться любой ценой и чей взгляд казался ему оскорбительным для его матери, углубили его отчаяние и изменили оттенок его страсти. В эту ночь разгоряченная фантазия сделала его способным на любые мерзости. Все, что было в его натуре низменного, рвалось наружу, грозя смести все преграды.

И неожиданно для присутствующих, уже смирившихся с его угрюмым настроением, зло нашло себе выход. Маркиза сделала какое-то незначительное замечание, что-то, что необходимо было сделать до возвращения Флоримона. Мариус внезапно повернулся в своем кресле и оказался лицом к лицу со своей матерью.

— А надо ли Флоримону возвращаться? — спросил он, и, хотя не произнес ничего более, выражение и тон, с которыми были сказаны эти четыре слова, оставляли мало места для сомнений в их подтексте.

Повернувшись, мадам пристально посмотрела на него, и в ее взгляде читалось невыразимое удивление — не от того, на что он намекал, а от внезапности, с которой это было высказано. Циничная интонация его слов продолжала звучать в ее ушах, и она вглядывалась в лицо своего сына, чтобы еще раз убедиться в их значении.

Она обратила внимание на раскрасневшиеся от вина щеки, отметила легкую улыбку на его губах и цинизм, с которым он, беззаботно теребя жемчужину, висящую у него в ухе, выдержал ее взгляд. Сейчас в своем сыне она видела мужчину, о решительности которого раньше и не подозревала.

Воцарилось напряженное молчание; сенешал уставился на него, и румянец увял на его щеках, когда он догадался, к чему клонит Мариус. Наконец мадам, сузив глаза, очень тихо проговорила:

— Фортунио.

Мариус понял, для чего она решила его позвать.

Слегка улыбаясь, он поднялся с кресла и, подойдя к двери, приказал пажу, бездельничавшему в прихожей, найти и привести капитана. Затем он не спеша вернулся, но не к столу, а к камину, у которого встал, опершись спиной о решетку.

Пришел Фортунио, светловолосый и свежий, как младенец; его гибкая, не лишенная изящества фигура была облачена в безвкусное одеяние из скверного материала, выглядевшее еще хуже из-за своей изношенности и винных пятен. Маркиза велела ему присесть и своей рукой налила чашу анжуйского.

Удивленный и, несмотря на свое обычное самообладание, немного смущенный, капитан повиновался и с извиняющимся видом сел в предложенное кресло.

Он выпил вина; возникла секундная пауза, прерванная Мариусом. Нетерпеливо и откровенно он изложил суть дела, для которого маркиза пыталась найти более деликатные слова.

— Мы послали за вами, Фортунио, — угрожающим тоном произнес он, — чтобы узнать, за какую цену вы согласитесь перерезать глотку моему брату, маркизу де Кондильяку.

Открыв от изумления рот, сенешал замер в своем кресле. Капитан, нахмурив брови, пристально посмотрел на юношу своими широко посаженными и, казалось, честными глазами. Нельзя сказать, чтобы само дело было не по нутру этому плуту, но его явно возмутила откровенность предложения.

— Месье де Кондильяк, — промолвил он с неожиданным для него достоинством. — Думаю, вы ошиблись во мне. Я солдат, но не убийца.

— Ну, конечно, — успокоила его маркиза, мгновенно бросившись спасать ситуацию. Длинная изящная кисть ее руки легла на потертый зеленый бархат рукава капитана. — То, что мой сын думает и что говорит, — совершенно разные вещи.

— Вам придется основательно напрячь ваш ум, — грубо рассмеялся Мариус, — чтобы понять эту разницу.

После этих слов сенешал нервно кашлянул и, пробормотав, что становится поздно и ему пора ехать домой, собрался встать. Но взгляд маркизы заставил его остаться в кресле. В ее намерения не входило отпускать его прямо сейчас. Присутствие де Трессана могло впоследствии оказаться для нее полезным, и она намеревалась втягивать его в свои планы до тех пор, пока он не окажется их соучастником. Для этого ей не требовалось много усилий: пары слов и нежного взгляда было достаточно, чтобы погасить в его душе всякое сопротивление.

Но с капитаном ее уловки не проходили. Он не питал надежд сделать ее своей женой, поскольку не был человеком больших амбиций. С другой стороны, он мог под покровительством самого сенешала взяться за эту грязную работу, но не знал, насколько тот может быть ему полезен, если дело впоследствии примет дурной оборот и надо будет спасаться от виселицы.

Однако об этих своих соображениях Фортунио решил умолчать. В делах такого рода, как он знал по опыту, чем больше препятствий выдвигалось в начале, тем большая выгода приобреталась в конце, и если он позволит им убедить себя рискнуть своей шеей, то лишь за хорошую плату.

— Месье Фортунио, — мягко проговорила маркиза, — не обращайте внимания на слова месье Мариуса. Слушайте меня. Маркиз де Кондильяк, как вам известно, находится в Ла-Рошете. Оказалось, что он дурно относится к нам — не будем уточнять почему. Нам нужен друг, чтобы убрать его с нашей дороги. Будете ли вы таким другом?

— Вы можете заметить, — усмехнулся Мариус, — как велика разница между предложением маркизы и моим честным вопросом: за какую сумму вы возьметесь перерезать глотку моему брату?

— Я не вижу никакой разницы, если вы это имеете в виду, — вскинув голову, резко ответил Фортунио, и от нанесенного оскорбления его глаза потемнели, ибо никто так не возмущается предложением совершить злодеяние, как самый отъявленный злодей.

— И я, — закончил он, — повторяю вам, мадам, мой ответ: я не убийца.

Она подавила свой гнев, вызванный издевкой Мариуса, и ее белые руки сделали чуть испуганный, но выразительный жест.

— Но мы не просим вас быть убийцей.

— Тогда я, видимо, ослышался, — все так же дерзко ответил он.

— Вы услышали верно, но поняли неправильно. Эти вещи можно делать по-другому. Если бы требовалось всего лишь перерезать глотку, разве мы послали бы за вами? В гарнизоне полно тех, кто годится для этого.

— Тогда что же вам нужно? — спросил он.

— Нам нужно, чтобы дело было исполнено пристойно. Маркиз остановился в гостинице «Черный Кабан», в Ла-Рошете. Вы легко найдете его и еще легче спровоцируете, если нанесете ему оскорбление.

— Превосходно, — вполголоса пробормотал Мариус. — Это то, что понравится такому фехтовальщику, как вы, Фортунио.

— Дуэль? — спросил тот, и его дерзость исчезла, уступив место очевидному испугу. Рот его так и остался открытым — дуэль совершенно все меняла. — Но черт возьми! Если он убьет меня? Вы подумали об этом?

— Убьет вас? — вскричала маркиза, и ее удивленные глаза остановились на его лице. — Вы шутите, Фортунио?

— Кроме того, у него лихорадка, — с усмешкой вставил Мариус.

— А! — произнес Фортунио. — У него лихорадка? Это лучше. Но всякое бывает.

— Флоримон всегда был посредственным фехтовальщиком, — задумчиво сказал Мариус, беседуя как будто сам с собой.

Капитан опять повернулся к нему.

— Но, месье Мариус, — проговорил он, — зачем тогда я вам нужен, если вы сами фехтуете не хуже меня, тем более что у него лихорадка?

— Зачем нужны вы? — откликнулся Мариус. — Какое ваше дело? Мы просим лишь назвать цену, которая вас устраивает. Хватит встречных вопросов.

Мариус ловко обращался с рапирами, как сказал Фортунио, но не любил иметь дело с настоящим оружием и сам знал это, поэтому насмешка капитана задела его за живое. Но он напрасно взял с ним такой тон. Вся свирепая гордость южанина мгновенно ожила в этом злодее, и никакие уговоры уже не могли ублажить ее.

— Надо ли повторять вам, что вы ошиблись во мне? — наконец вскипел он и, говоря это, поднялся, показывая, что не намерен более обсуждать сей предмет. — Я не из тех, кому говорят: «Мне надо, чтобы такой-то умер, назови цену, за которую ты его зарежешь».

Маркиза заломила руки, имитируя отчаяние и изливая потоки примиряющих фраз, как льют масло, чтобы успокоить бушующие волны. Сенешал сидел и бесстрастно молчал, напуганный этой странной сценой, в то время как маркиза говорила и говорила, пока, наконец, к Фортунио не вернулась отчасти способность воспринимать ее слова.

Свои рассуждения она завершила предложением суммы в сто пистолей[884]. Капитан облизал губы и пощипал усы. Несмотря на все его хвастливое презрение к наемному убийству, теперь, когда он услышал цену, от его презрительности не осталось и следа.

— Скажите мне еще раз, что и как вы собираетесь делать, — более уступчивым тоном проговорил он.

Когда она закончила, он предложил ей компромисс.

— Если я пойду на это дело, мадам, то не один.

— О, как пожелаете, — произнес Мариус. — Берите с собой кого хотите.

— Чтобы отправиться потом вместе на виселицу, — с вернувшейся к нему дерзостью усмехнулся он. — Сто пистолей мне тогда не помогут. Послушайте, месье де Кондильяк, и вы, мадам: если я пойду, мне потребуется куда лучший заложник, чем весь этот гарнизон. Для безопасности мне потребуется тот, кто сам позаботится о своей сохранности, точно так же, как я позабочусь, чтобы он не пострадал прежде меня.

— Что вы говорите? Поясните, Фортунио, — повелела ему маркиза.

— Я хочу сказать, что буду выполнять не само дело, а стоять рядом и, если потребуется, помогу. Пусть едет месье де Кондильяк, я приложу все усилия, чтобы он вернулся цел, а тот, другой, оказался мертв.

Мадам и Мариус вздрогнули, а сенешал тяжело облокотился о стол. При всех своих недостатках он не был, однако, кровожаден, и этот разговор об убийстве плохо действовал на него.

Тщетно маркиза пыталась изменить решение капитана, которого неожиданно поддержал и сам Мариус. Он спросил Фортунио:

— Вы полагаете, мы должны напасть на него? Не забывайте, у него есть люди. Одно дело дуэль, другое — нападение, а в нем мы вряд ли преуспеем.

Капитан закрыл один глаз, и на его хитром лице появилась злобная усмешка.

— Я подумал об этом, — сказал он. — Ни дуэль, ни нападение, но нечто среднее, что выглядело бы дуэлью, но было бы нападением.

— Объясните подробнее, что вы имеете в виду.

— Надо ли дальше объяснять? Мы нападем на месье маркиза там, где нет его людей. Скажем, мы проникнем в его комнату. Я открою дверь. Мы окажемся наедине с ним, и вы спровоцируете его. Он рассердится и захочет сразу же драться с вами. Я — ваш друг и могу выполнить обязанности секунданта для обеих сторон. Вы деретесь, а я стою рядом. По вашим словам, он посредственный фехтовальщик, и к тому же у него лихорадка. Тогда вы сможете проткнуть его, и это будет дуэлью. Но если удача будет на его стороне и из-за собственной неловкости вы окажетесь в опасности, тогда я буду рядом и в нужный момент своей шпагой заставлю его открыться таким образом, чтобы вы могли поразить его.

— Поверьте, было бы лучше, — начала вдова, но Мариус, внезапно захваченный идеей капитана, вновь вмешался:

— Можно ли положиться, что вы не сделаете ошибки, Фортунио?

— Per Bacco[885], — выругался злодей. — Ошибка может стоить мне сотни пистолей. Думаю, в этом деле вы можете на меня положиться. Если я вообще ошибусь, то лишь желая поскорее разделаться с ним. Месье, вот вам мой ответ. Даже если мы будем говорить всю ночь, мы не продвинемся дальше этого. Но если мое предложение устраивает вас, я — ваш человек.

— А я — ваш, Фортунио, — отозвался Мариус, и его голос почти звенел от возбуждения.

Вдова перевела взгляд с одного на другого, как бы оценивая их и удостоверяясь, что Мариус не подвергнется излишнему риску. Она задала пару вопросов сыну, еще один — капитану, а затем, видимо удовлетворившись принятым решением, кивнула им и сказала, что лучше всего отправиться с восходом солнца.

— В половине седьмого для вас будет достаточно света. Не задерживайтесь в пути. И постарайтесь возвратиться к вечеру: пока вы не вернетесь, я буду волноваться.

Она вновь налила капитану вина, и Мариус, подойдя к столу, тоже наполнил себе чашу, которую выпил залпом. Маркиза обратилась к Трессану.

— Разве вы не выпьете за успех нашего дела? вкрадчиво спросила она, глядя ему прямо в глаза. — Я думаю, сейчас всем нам хочется увидеть конец наших несчастий, а Мариуса — хозяином Кондильяка и Ла Воврэ.

И толстый, глупый сенешал, очарованный ее изумительными глазами, медленно поднял чашу к своим губам и выпил за успех этого кровавого дела. Мариус стоял неподвижно, но когда было упомянуто название Ла Воврэ, его глаза посуровели. Возможно, оно и будет принадлежать ему, как сказала его мать, но он хотел бы получить его иначе. Затем черты его лица разгладились, он сардонически улыбнулся и налил себе еще вина. Выпив и не сказав ни слова, он повернулся на каблуках и вышел из зала; его походка была не вполне твердой, но зато он двигался столь целеустремленно, что все трое с немым удивлением посмотрели ему вслед.

Глава 16

НЕОЖИДАННОСТЬ
Валери ужинала в своей комнате в северной башне замка, и, чтобы избавить господина де Гарнаша от наиболее коробящей его части его обязанностей, она сама убрала скатерть и приборы в караульную комнату, где они находились до утра. Несмотря на ее протесты, Гарнаш помогал ей и, когда они закончили, напомнил девушке, что уже девять часов, и попросил сделать необходимые приготовления для побега.

— Это не займет много времени, — с улыбкой заверила она его. — Мне потребуется лишь то, что я смогу унести в плаще.

Они начали говорить о предстоящем путешествии и вместе смеялись, представляя себе замешательство, которое испытают вдова и ее сын, когда утром обнаружат, что клетка пуста. Постепенно они перешли к беседе о самой Валери, о ее прежней жизни в Ла Воврэ, потом добрались до Гарнаша, она расспрашивала его о войнах, в которых он участвовал в ранней молодости, о Париже, этом чудесном городе, который был для нее единственным земным аналогом небесного рая, и о жизни двора.

В такой беседе они скоротали вечер, и за один час узнали друг о друге больше, чем за все предыдущее время. Они давно уже были близки друг другу, хотя и не сознавали этого. Необычное стечение обстоятельств — когда оба они оказались запертыми в башне, — совершенно невозможное ни при каких иных условиях, кроме тех, которые сопутствовали заточению, породило чувство доброго товарищества между ними. Девушка зависела от Гарнаша, но и доверяла ему, и, ценя это доверие, он намеревался доказать ей, что она не ошиблась.

А этой ночью их души особенно сблизились, и, возможно, поэтому Валери вздохнула и с сожалением и очаровательной непосредственностью произнесла:

— Я в самом деле сожалею, месье де Гарнаш, что наше совместное пребывание здесь подходит к концу.

В ответ он рассмеялся и сказал:

— А я — нет, мадемуазель. Я не успокоюсь, пока этот злосчастный замок не окажется лигах[886] в трех позади нас. Ш-ш! Что это за звук?

Он вскочил на ноги, и лицо его стало озабоченным и серьезным. До этого момента Гарнаш непринужденно сидел, развалившись в кресле, через спинку которого перекинул перевязь с висевшей на ней шпагой. Но снизу донесся лязг распахнувшейся тяжелой металлической двери.

— Неужели пора? — спросила мадемуазель и чуть побледнела.

Он покачал головой.

— Не может быть, — ответил он, — нет еще и десяти часов. Если только этот идиот Арсенио все не перепутал. Ш-ш! — прошептал он. — Сюда кто-то идет.

И внезапно он осознал, какая опасность таится в том, что его обнаружат в ее обществе. Это встревожило его куда больше, чем сам визит, столь необычный в такой час. Он понимал, что не успеет вовремя добежать до прихожей и будет захвачен врасплох, что насторожит вдову или ее сына — если это был кто-то из них.

— Мадемуазель, скорее в комнату! — испуганно прошептал он и указал на дверь спальни. — Запритесь там.

И он неистово замахал ей, чтобы онадвигалась бесшумно.

Быстро и бесшумно, как мышь, она выскользнула из комнаты, мягко закрыла дверь и повернула ключ в замке, который Гарнаш предусмотрительно смазал. Он вздохнул спокойнее, когда все было сделано.

В прихожей, она же караульная комната, раздались шаги. Он неслышно сел в кресло, из которого только что встал, опустил голову на спинку, закрыл глаза, открыл рот и притворился спящим.

Кто-то легкой походкой быстро пересекал караульную, и Гарнаш спрашивал себя, кто же это может быть: мать или сын и что здесь надо этому припозднившемуся посетителю.

Дверь прихожей распахнулась, и в дверном проеме появился Мариус в коричневом бархатном камзоле, который Гарнаш видел на нем в прошлый раз. На мгновение он замер, оглядывая комнату. Затем шагнул вперед и, увидев Баттисту, дремавшего в кресле, нахмурился.

— Эй, ты! — выкрикнул он, пиная вытянутые ноги часового, чтобы быстрее разбудить его. — Разве так стоят на страже?

Гарнаш открыл глаза и секунду тупо глядел на человека, якобы нарушившего его сон. Потом, словно окончательно проснувшись, он тяжело поднялся на ноги и поклонился, глупо улыбаясь.

— Разве так стоят на страже? — вновь спросил Мариус, и Гарнаш, всмотревшись в лицо юноши, отметил краску на его щеках, необычный блеск красивых глаз и даже уловил винные пары в его дыхании. Гарнаш начал беспокоиться, но на его лице сохранялось все то же выражение идиотской растерянности и глупая улыбка. Он опять поклонился и, указав в сторону спальни, произнес:

— La damigella e la.[887]

И Мариус, не зная итальянского, понял значение его слов, сопровождаемых выразительным жестом. Он криво усмехнулся.

— Плохо бы тебе пришлось, мой неприятный приятель, если бы ее там не оказалось, — проговорил он. — Убирайся. Я позову тебя, когда ты понадобишься.

И он указал на дверь.

Гарнаш почувствовал смятение, даже страх. Он решил, что ему лучше выглядеть догадавшимся о значении жестов Мариуса, но не уходить далеко, а остаться по другую сторону двери.

Он поклонился в третий раз и, снова идиотски ухмыльнувшись, потащился из комнаты, прикрыв за собой дверь, чтобы Мариус не мог видеть, как близко от входа он остановился.

Мариус, более не обращая на него внимания, подошел к двери спальни и торопливо постучал костяшками пальцев о косяк.

— Кто там? — спросила мадемуазель.

— Это я, Мариус. Откройте. Мне надо вам кое-что сказать.

— Не потерпит ли это до утра?

— К утру я уеду, — нетерпеливо ответил он, — но мой отъезд во многом зависит от того, увижу ли я вас. Поэтому откройте. Выйдите!

Последовала пауза, и Гарнаш за дверью стиснул зубы и молился, чтобы она не рассердила Мариуса. С ним надо было обращаться осторожно, иначе их побег мог расстроиться в последний момент. Гарнаш молился и о том, чтобы ему не пришлось вмешиваться. Это было бы кораблекрушение вблизи гавани, поэтому он обещал себе, что постарается не срываться по пустякам. Кроме того, услышав, что Мариус собирается уезжать, он очень захотел узнать о цели этой поездки.

Дверь спальни медленно отворилась. Девушка стояла на пороге, бледная и оробевшая.

— Чего вы хотите, Мариус?

— Сейчас, и всегда, и превыше всего на свете — видеть вас, Валери, — с пафосом произнес он, и раскрасневшиеся щеки, блестящие глаза, винное дыхание сказали ей все так же, как чуть раньше — Гарнашу, но напугали куда больше. Тем не менее она вышла из спальни, повинуясь ему.

— Вы, я вижу, еще не спите, — проговорил он. — Это хорошо. Нам надо поговорить.

Он пододвинул ей кресло и предложил сесть, сам же взгромоздился на стол, ухватившись за столешницу, и посмотрел ей прямо в глаза.

— Валери, — медленно произнес он, — маркиз де Кондильяк, мой брат, в Рошете.

— Он возвращается домой? — вскрикнула она, разыгрывая удивление во взгляде и в словах.

— Нет, — ответил он. — Он не возвратится, если вы не пожелаете этого.

— Если я не пожелаю? Но, разумеется, я этого желаю!

— Валери, если вы хотите, чтобы ваше желание исполнилось, исполните сначала мое: станьте моей женой, и тогда Флоримон вновь вернется в Кондильяк.

Он наклонился к ней, опираясь на локоть и приблизил свое лицо к лицу девушки, румянец на его щеках усилился, черные глаза заблестели ярче, винное дыхание обволакивало и удушало ее. Она отпрянула назад, и ее кулаки сжались с такой силой, что костяшки пальцев побелели.

— Что вы имеете в виду? — запинаясь, проговорила она.

— Не более, чем я сказал, и не менее. Если вы любите его достаточно сильно, чтобы пожертвовать собой, — и произнеся эти слова, он сардонически ухмыльнулся, — тогда выходите за меня замуж и спасите Флоримона от превратностей судьбы.

— Какой судьбы? — автоматически переспросила она, и ее губы, казалось, застыли.

Он вскочил со стола и встал перед ней.

— Я поясню вам, — ответил он. — Я люблю вас, Валери, более всего на земле и, думаю, на небе; и я не уступлю вас ему. Скажете сейчас нет, и с рассветом я отправлюсь в Ла-Рошет отвоевывать вас своей шпагой.

Несмотря на испуг, она не могла удержаться от легкой усмешки.

— Вот как? — спросила она. — Но это очень опасно для вас!

Он довольно улыбнулся при этом намеке на его мужество и умение владеть шпагой.

— Я поеду не один, — ответил он.

Валери все поняла. Ее глаза расширились от ужаса и ненависти к нему. С губ сорвались гневные слова.

— Щенок, трусливый убийца! — клеймила она его. — Я должна была догадаться, что замышляется подлость, а не завоевание меня шпагой!

Она видела, как краска сошла с его щек, а по лицу и даже губам разлилась отвратительная смертельная бледность. Однако это не испугало ее, и прежде чем он успел заговорить, она вскочила на ноги и встала перед ним. Глаза ее сверкали, дрожащая рука показывала на дверь.

— Убирайтесь! — воскликнула она. — Вон отсюда! Убирайтесь! Делайте, что хотите, только оставьте меня. Я не желаю торговаться с вами.

— Почему бы и нет? — спросил он сквозь зубы и вдруг схватил запястье ее вытянутой руки. Но она не поняла приближавшейся опасности. Единственная опасность, как она думала, была та, что угрожала Флоримону; но поскольку в полночь они с Гарнашем собирались покинуть Кондильяк и должны были оказаться в Ла-Рошете заблаговременно, чтобы успеть предупредить ее жениха, эта мысль мало ее беспокоила, тогда как само воспоминание о предстоящем побеге придавало мужества и уверенности в себе.

— Вашим предложением вы оскорбили меня, — сказала она ему. — Вы назначили цену и слышали мой отказ. А теперь убирайтесь.

— Чуть позже, — произнес он таким противным елейно-сладким голосом, что у Гарнаша перехватило дыхание.

Он привлек ее к себе и, несмотря на отчаянное сопротивление, крепко прижал к своей груди и покрыл горячими поцелуями лицо и волосы девушки. Освободив одну руку, она изо всех сил ударила его по лицу.

— Этот удар убил Флоримона де Кондильяка, — злобно сказал он ей. — Он умрет завтра в полдень. Подумай об этом, душечка.

— Мне не важно, что вы собираетесь делать, только оставьте меня, — с вызовом ответила она, с трудом удерживая горькие слезы.

Гарнаш едва сдержался и не ворвался в комнату в тот момент, когда Мариус схватил мадемуазель.

Мгновение Мариус пожирал глазами девушку, его лицо при этом было искажено яростью.

— Клянусь Всевышним, — вскричал он, — если я не смогу заставить вас полюбить меня, то дам достаточно оснований ненавидеть.

— У меня их уже более чем достаточно, — ответила она, и Гарнаш мысленно проклял ее дерзость, провоцирующую Мариуса.

В следующий момент она испуганно вскрикнула. Мариус опять бросился на нее.

— Я поцелую тебя в губы, прежде чем уйду, моя милая, — прохрипел он.

Но вдруг чьи-то руки схватили его за запястья стальной хваткой.

Удивленный, он отпустил ее, и в этот момент его развернули и отшвырнули на добрых шесть шагов в глубину комнаты.

Он удержался на ногах, схватившись руками за стол, и его озадаченный взгляд остановился на Баттисте, который, как он смутно начинал понимать, атаковал его.

Весь здравый смысл оставил Гарнаша в тот момент, когда Валери закричала. Вся его осмотрительность была пущена на ветер, от рассудительности не осталось и следа, и только слепая ярость, подтолкнувшая к немедленным действиям, кипела в нем. Но гнев его, внезапно нахлынув, так же внезапно и прошел, когда, оказавшись лицом к лицу с рассерженным Кондильяком, он начал понимать, какую глупость сотворил.

Боже! Что он за дурак! Проклятый идиот! Что такое, в конце концов, поцелуи или два? Не вмешайся он, счастливчик Мариус получил бы свое и удалился восвояси, зато в полночь они спокойно бежали бы из Кондильяка.

А в будущем у него нашлось бы немало возможностей отыскать Мариуса и посчитаться за это оскорбление. Почему он так погорячился? Теперь Флоримон будет убит завтра в Ла-Рошете, а сам он, похоже, в ближайший час в Кондильяке, Валери же окажется полностью в их власти. Тщетно пытался он исправить совершенную ошибку. Извиняясь, он кланялся Мариусу, размахивал руками и сыпал итальянскими фразами, громко подчеркивая слова, словно самой их энергией пытался донести объяснение случившегося до понимания своего господина. Мариус смотрел и слушал, но его ярость не убывала, а все возрастала, как если бы эта непонятная смесь слов чужого языка еще больше оскорбляла его. Он выругался, затем развернулся и схватил шпагу Гарнаша, висевшую на кресле, оказавшемся рядом с ним. В этот момент парижанин проклял свою оплошность: выхватив из ножен длинное острое лезвие, Мариус бросился на опрометчивого защитника Валери.

— Черт побери! — прорычал он сквозь зубы. — Мы увидим цвет твоей грязной крови, образина, поднявшая руку на джентльмена!

Но прежде чем выпад Мариуса достиг своей цели, прежде чем Гарнаш смог сделать ответное движение, чтобы защитить себя, между ними оказалась Валери. Вне себя от удивления, Мариус взглянул в ее бледное решительное лицо. Кем для нее был этот дикарь, что она отважилась вмешаться, рискуя сама получить удар шпагой?

Его лицо медленно расплылось в улыбке. Он еще сохранил способность рассуждать, несмотря на ее презрение и сопротивление и несмотря на то, что этот субъект в некотором смысле расстроил его планы. Он понял, как можно ранить ее, унизить до глубины души.

— Странно, что вы беспокоитесь за жизнь этого малого, — сказал он, и в его словах чувствовался скрытый смысл.

— Я не хочу, чтобы его убивали только за то, что он исполняет приказания, отданные ему вашей матерью.

— Нет сомнений, он оказался превосходным сторожем, — усмехнулся он.

Даже тогда все могло обойтись. Нанеся такое оскорбление, Мариус мог бы решить, что расквитался за свою неудачу. Он мог даже бы подумать, что, вероятно, Баттиста всего лишь честно выполнял полученные приказания, хотя, может быть, слишком уж буквально. Думая так, он мог удовлетвориться этим и просто уйти, а свой гнев выместить завтра на Флоримоне, убив его. Но необузданный гнев Гарнаша, вспыхнувший с новой силой, ничего не оставил от этого слабого шанса.

Оскорбление, на которое мадемуазель не обратила внимания, а возможно, даже и не поняла, воспламенило его негодование. Он позабыл о своей роли, даже о том, что не знал французского.

— Мадемуазель! — воскликнул он, и она замерла от ужаса. — Я прошу вас отойти в сторону, — в его низком голосе звучала угроза, но смысл, к несчастью, был вполне ясен.

— Что за чертовщина! — выругался ошеломленный Мариус. — Кто вы, якобы до этого не знавший французского?

Почти оттолкнув мадемуазель в сторону, Гарнаш сделал шаг и встал лицом к лицу с ним, и сквозь грим на его щеках просвечивал румянец гнева, пылавшего внутри.

— Мое имя, — сказал он, — Мартин Мария Ригобер де Гарнаш, и я собираюсь сейчас прикончить хотя бы одного из этой бесчестной своры в Кондильяке.

И без лишних слов он схватил кресло и поднял перед собой, готовясь встретить нападение своего противника.

Но Мариус мгновенно отпрянул — сначала от удивления, а затем от страха. Он кое-что знал о методах этого человека. Даже шпага не внушала ему уверенности в своем преимуществе, когда перед ним был Гарнаш, вооруженный креслом. Он поискал глазами дверь, прикидывая дистанцию, но понял: прежде чем он успеет достичь ее, Гарнаш его перехватит. Ему ничего не оставалось, как постараться загнать парижанина в угол. И с внезапной решимостью он приготовился атаковать. Гарнаш отпрянул, подняв кресло, и в этот момент мадемуазель опять оказалась между ними.

— Отойдите в сторону, мадемуазель, — вскричал Гарнаш, сейчас совершенно хладнокровный, каким всегда бывал во время схватки, и потому разгадавший намерения Мариуса. — Отойдите, или он поднимет тревогу.

Он бросился мимо нее, чтобы остановить Мариуса, внезапно рванувшегося к двери. На самом пороге тот был вынужден повернуться и обороняться, чтобы ему не размозжили голову тем увесистым оружием, с которым Гарнаш управлялся с необычной легкостью. Но уловка удалась, и он оказался на пороге. Пятясь, он оборонялся и добрался наконец до караульной комнаты. Гарнаш следовал за ним, но громоздкое кресло больше годилось для защиты, чем для нападения, а Мариус тем временем своей шпагой наносил удары выше и ниже кресла, заставляя парижанина сохранять некоторую дистанцию.

И тут Мариус закричал во всю силу своих легких:

— Ко мне! Ко мне! Фортунио! Абдон! Ко мне, псы! Я окружен!

Эхо его крика раздалось внизу, во дворе и было подхвачено часовым, услышавшим его, а затем до них долетел звук быстро удалявшихся шагов, когда тот побежал за помощью. Не переставая проклинать свою несдержанность и осознавая, что сейчас тревога с быстротой пожара распространится по всему замку, он решил, по крайней мере, не дать улизнуть Мариусу и приложил все усилия, чтобы помешать ему достичь двери на лестницу. С порога прихожей бледная мадемуазель наблюдала неравную схватку и слышала крик о помощи. В тот момент она не испытывала ничего, кроме беспокойства за жизнь этого храброго человека, защищавшего ее и себя громоздким креслом.

Внезапно Гарнаш отскочил в сторону, чтобы зайти своему противнику во фланг и тем самым воспрепятствовать его отступлению к наружной двери. Маневр удался, и постепенно, не переставая обороняться креслом, Гарнаш описал полукруг, пока не оказался между Мариусом и дверью.

И тут со двора послышался топот бегущих по неровным плитам ног. На лестнице блеснул свет, и голоса запыхавшихся людей донеслись до сражающихся. Гарнаш подумал про себя, что наверняка пришел его последний час. Что ж, если ему пришла пора встретить свою смерть, какая разница, чья шпага ее принесет: Мариуса или кого-то другого. Поэтому, желая оставить Мариусу какую-нибудь отметину на память о себе, Гарнаш решил рискнуть. Он взмахнул креслом вверх, на секунду открывшись. Шпага юноши с быстротой молнии устремилась на него. Парижанин проворно уклонился в сторону, избегая ее, и сделал шаг к своему противнику. Кресло обрушилось вниз, а вместе с ним рухнул и Мариус, оглушенный и истекающий кровью. Шпага выпала из его руки и со стуком покатилась к ногам Гарнаша.

Парижанин отшвырнул в сторону кресло и, нагнувшись, схватил это необходимое ему оружие. Он распрямился, держа его за рукоятку и обретая уверенность от осязания этого превосходно сбалансированного клинка, обернулся в тот самый момент, когда Фортунио и двое его людей появились на пороге.

Глава 17

КАК ГАРНАШ ПОКИНУЛ КОНДИЛЬЯК
Вряд ли был во Франции человек, любивший поединки больше, чем Мартин де Гарнаш. Вид противников с обнаженными шпагами, — а Фортунио был, вдобавок, вооружен еще и кинжалом — заставил его забыть обо всем.

Он стиснул зубы, немного согнул колени — стальные пружины, поддерживающие его мускулистое тело, — и приготовился встретить их нападение.

Но они медлили, и Фортунио окликнул его по-итальянски, недоумевая, что произошло между ним и Мариусом.

Гарнаш беззаботно ответил по-французски, назвав свое настоящее имя. После этого, поняв, с кем имеют дело, они больше не колебались.

Возглавляемые Фортунио, они атаковали его, и шум, производимый ими в течение нескольких последующих минут, хриплое дыхание, громкие проклятья, прыжки и топанье, а более всего звон и стук шпаг наполнили комнату и могли быть слышны внизу во дворе.

Минуты шли, однако им не удавалось взять верх над этим человеком, как будто у него была не одна, а целая дюжина шпаг: так быстры и ловки были его движения. Если бы парижанин стоял на месте, ему быстро пришел бы конец, но он медленно отступал к двери в прихожую, где стояла Валери.

По-своему она помогала Гарнашу, хотя и не осознавала этого. Шесть свечей подсвечника, который она высоко держала, были единственным источником света для этой бурной сцены, и он светил прямо в глаза противников Гарнаша, озаряя их лица и оставляя его лицо в тени.

Парижанин постепенно продвигался к двери прихожей. Он не мог ее видеть, но в этом не было необходимости. Он знал, что она находится прямо напротив двери на лестницу, и по ней корректировал свое обратное движение. Его задачей было достичь прихожей, хотя нападавшие и не догадывались об этом, думая, что Гарнаш отступает из-за своей неспособности удержать позицию. Он же понимал, что, оставшись в караульной комнате, рано или поздно окажется прижатым к стене и, в лучшем случае, сможет проткнуть шпагой одного или двух, прежде чем его самого прикончат. Эта комната была слишком голой для того, что он собирался сделать. Но в прихожей было немного мебели, пользуясь которой он мог бы создать помехи своим противникам и устроить им такую свалку, которая надолго осталась бы в памяти переживших ее.

Гарнаш не думал о собственной гибели. Он знал, что вот-вот на помощь к этим троим прибудет подкрепление. Возможно, они уже в пути, и он берег силы. В молодости он изучал искусство фехтования на его родине, в Италии — и не было трюка, который не был бы ему знаком, или приема, которым он не владел бы в совершенстве, осознавая свою силу, ловкость и выносливость и прекрасно зная о большой длине своего выпада.

Валери, наблюдая за ним, угадала его намерение добраться до двери и пересечь порог, возле которого она стояла. Почти автоматически она сделала пару шагов назад, чтобы освободить место. Это движение едва не стоило ему жизни. Свет более не слепил Фортунио, и капитан сделал быстрый выпад прямо в сердце Гарнаша. Парижанин отпрянул, когда клинок был всего в дюйме от его груди; один из нападавших последовал за ним, прыгнув на шаг вперед своих товарищей и вытянув руку в мощном выпаде. Гарнаш отбил его лезвие почти у самой рукоятки и, слегка повернув кисть руки, одновременно направил острие своей шпаги к глотке нападающего. Шпага вонзилась в горло чуть выше кадыка, и с жутким булькающим хрипом противник осел на пол, как будто все еще совершал свой смертельный выпад, оказавшийся фатальным для него самого.

Мгновение спустя Гарнаш был готов встретить новую атаку. Но в ту долю секунды, когда его шпага была занята своей смертоносной работой, клинок Фортунио стал снова угрожать ему. Левой рукой он отвел лезвие в сторону, а острием шпаги успел отбить выпад другого храбреца. Затем он вновь прыгнул и оказался на пороге прихожей. Он быстро сделал шаг назад, потом еще один. Он находился внутри комнаты, у самого ее порога и, стоя теперь твердо, сражался против Фортунио. Теперь Гарнаш чувствовал себя увереннее. Дверь была узкая. Стоя рядом, они не могли напасть на него сразу вдвоем: один стеснял бы движения другого. А если они станут нападать поодиночке, он был уверен, что сможет продержаться до утра, если к тому времени хоть кто-то из них останется в живых, чтобы сражаться с ним.

Безумное желание расхохотаться овладело им. Несомненно, фехтование было самой веселой игрой, когда-либо изобретенной человеком для своего развлечения. Он выпрямил свою руку, и сталь его клинка блеснула, как молния. Если бы не кинжал, который отразил его выпад, лезвие наверняка пронзило бы сердце капитана. И теперь, продолжая сражаться, Гарнаш позвал Валери. Ему требовалась ее помощь, и он хотел сделать некоторые приготовления до прибытия подкрепления.

— Поставьте ваши свечи, мадемуазель, — велел он ей, — на каминную полку за моей спиной. Перенесите туда и другой подсвечник.

Поспешно, но как в кошмарном полусне, когда все происходящее неясно и нереально, она бросилась выполнять его поручение, и вот уже свет за его спиной вновь стал давать ему то небольшое преимущество над своими противниками, которым он с успехом пользовался раньше. Затем он отдал новые распоряжения:

— Можете ли вы сдвинуть стол, мадемуазель? Постарайтесь подтащить его сюда к стене, слева от меня, и как можно ближе.

— Я постараюсь, месье, — выдохнула она пересохшими губами и отправилась исполнять и это поручение.

Необходимость действовать подстегнула ее. Она ухватилась за край тяжелого дубового стола и потащила его через всю комнату, как велел ей Гарнаш. Увидев, к чему идет дело, Фортунио попытался прорваться в комнату. Но Гарнаш был готов к этому.

Раздался резкий, скрежещущий звук трения стали о сталь, завершившийся ударом, и опять Фортунио оказался в караульной комнате, куда он отпрыгнул, спасая свою жизнь.

Наступила пауза, и Гарнаш опустил острие шпаги, чтобы дать отдохнуть руке перед новой атакой. Через порог комнаты капитан предложил ему сдаться. Гарнаш воспринял предложение как оскорбление.

— Сдаться? — взревел он. — Сдаться тебе — головорезу, мерзавцу? Если тебе нужна моя шпага, ты получишь ее, но она будет в твоей глотке.

Фортунио склонил голову к уху своего товарища и прошептал приказ. Повинуясь ему, тот вступил в схватку с Гарнашем. Внезапно он упал на колени и над его головой блеснула шпага Фортунио. Это был хитрый трюк, рассчитанный на то, чтобы прикончить парижанина. Однако он ничуть не удивился и сразу разгадал их намерения. Под защитой клинка Фортунио шпага человека, стоявшего на коленях, должна была тяжело ранить Гарнаша. Мадемуазель вскрикнула, предупреждая его, он отскочил в сторону, к стене, защищавшей его от оружия Фортунио, и, резко повернувшись, пронзил шпагой насквозь тело наемника, стоящего на коленях.

Все было сделано почти автоматически, скорее инстинктивно, чем преднамеренно; и даже когда все закончилось, Гарнаш едва ли сам понял, как ему удалось это.

Тело убитого теперь мешало проходу в дверь, позади которой находился Фортунио, не решавшийся наступать на труп из опасения, как бы выпад шпаги, которую он сейчас не видел, — Гарнаш так и продолжал стоять у стены, — не сделал с ним то же самое.

Опершись о стену, парижанин перевел дыхание и мрачно улыбнулся из-под усов. Он не видел необходимости менять такую превосходную позицию, пока имел дело с одним-единственным противником.

Рядом с ним Валери облокотилась о стол, который сумела протащить так далеко. Ее лицо было смертельно бледно, а сердце обмирало от ужаса при виде того, что лежало на пороге. Она не могла оторвать глаз от темно-красного пятна, медленно расползающегося по полу из-под этого безжизненного тела.

— Не смотрите туда, мадемуазель, — умоляюще проговорил Гарнаш. — Крепитесь, дитя, крепитесь, прошу вас.

Она постаралась собрать все свое оставшееся мужество и усилием воли отвела глаза от тела, остановив их затем на спокойном и отважном лице Гарнаша. Взгляд его внимательных, невозмутимых глаз, мрачно улыбающиеся губы придали ей, казалось, новые силы.

— Стол, месье, — сказала она. — Я не могу придвинуть его ближе к стене.

Парижанин понял, что она не может сделать этого не из-за недостатка сил или мужества, а потому, что он сам занимал то место, куда приказал поставить стол. Жестом он велел ей отойти, и когда она сделала несколько шагов, Гарнаш внезапно и быстро рванулся в сторону и схватился обеими руками за стол, удерживая в то же время шпагу между большим и указательным пальцами правой руки. И прежде, чем Фортунио успел оценить ситуацию, ему удалось толкнуть массивный стол в дверной проем. Капитан, хотя и с опозданием, все же постарался воспользоваться ситуацией, намереваясь застать Гарнаша врасплох. Но едва он сунулся в дверной проем, перед его глазами сверкнула шпага парижанина и заставила отскочить назад с кровоточащей полосой на щеке.

— Осторожнее, месье капитан, — насмешливо произнес Гарнаш. — Окажись вы хоть на дюйм ближе, это стоило бы вам жизни.

Теперь Гарнаш мог перевести дух: раненый, хотя и легко, Фортунио вряд ли отважился бы в одиночку угрожать ему. А тем временем на лестнице послышался топот ног, и парижанин вновь вернулся к сооружению баррикады. И пока подтягивалось подкрепление, и шум голосов спешивших на помощь людей становился все громче, и их сапоги уже гремели по голым доскам пола караульной комнаты, Гарнаш успел продвинуть стол еще дальше в дверной проем, запихнул под него кресло, чтобы обезопасить себя от атаки снизу, а другое кресло взгромоздил на крышку стола, наращивая это сооружение.

В отчаянии Валери смотрела на действия Гарнаша, прислонившись к стене и прижав руки к груди.

Ей стало страшно, когда она представила, как лежит он тут бездыханный, истекающий кровью, пожертвовавший своей храброй, красивой душой ради ее спасения. Только из-за того, что она, маленькое, ничтожное создание, не захотела выходить замуж, как ей было велено, его благородный дух, может статься, покинет это сильное тело.

Да, она отказалась выйти за Мариуса, чтобы сохранить жизнь Флоримону, поскольку была уверена в том, что успеет предупредить своего жениха. И хотя теперь об этом не могло быть и речи, она твердо знала, что все равно отказалась бы исполнить волю Мариуса. Но она знала теперь и то, что пошла бы на уступки, если их ценою была бы жизнь Гарнаша.

Внезапно его ровный голос нарушил ее мучительные раздумья:

— Успокойтесь, мадемуазель; еще не все потеряно.

Валери подумала, что он говорит так, чтобы просто подбодрить ее; она не могла проследить за ходом его мыслей. Однако она сделала усилие и подавила свои всхлипывания, поняв, что должна крепиться хотя бы для того, чтобы оказаться достойной дружбы и расположения столь храброго человека.

Сквозь свою баррикаду он вглядывался в караульную комнату, пытаясь установить, с какими новыми противниками ему придется иметь дело, и был удивлен, увидев лишь четверых, стоящих рядом с Фортунио; позади них, в густой тени, он смутно различил женскую фигуру, а рядом с ней еще одну — мужскую, коренастую и невысокую. Женщина двинулась вперед, и парижанин увидел, что, как он и предполагал, это была вдова собственной персоной. В коренастой фигуре рядом с ней, попавшей в полосу света, проникающего сквозь дверной проем, который оборонял Гарнаш, он узнал господина де Трессана. И если у Гарнаша оставались какие-либо сомнения относительно лояльности сенешала, эти сомнения сейчас окончательно исчезли.

И тут вдова внезапно вскрикнула. Она заметила лежащего Мариуса и заторопилась к нему. Вслед за ней устремился Трессан, и вдвоем они подняли юношу и помогли ему добраться до кресла, где он уселся, проводя непослушной рукой по принявшему мощный удар лбу. Очевидно, он приходил в себя, и Гарнаш пожалел, что его удар был недостаточно тяжелым. Вдова повернулась к подошедшему к ней Фортунио, и, когда тот что-то сказал ей, глаза маркизы, казалось, воспламенились.

— Гарнаш? — донесся ее голос до парижанина, и он увидел, как Фортунио ткнул пальцем в сторону баррикады.

Она, словно позабыв о своем сыне, шагнула от него в сторону и стала вглядываться в крепкую фигуру Гарнаша, с трудом различимую сквозь груду мебели, защищавшую его до уровня груди. Она ни слова не сказала парижанину. Мгновение вдова смотрела на него, сжав губы, и бледное лицо ее отражало испуг и гнев одновременно, а затем она обратилась к Фортунио:

— Это была идея Мариуса, поставить его часовым к девчонке, — и Гарнашу показалось, что он уловил насмешку в ее голосе.

Она бросила взгляд на тела, распростертые на полу, одно у самых ее ног, другое — прямо в дверном проеме и теперь почти скрытое в тени стола, и с яростью приказала снести баррикаду и взять мерзавца живьем.

Но прежде чем они успели двинуться, раздался голос Гарнаша.

— Одно словечко к вам, месье де Трессан, прежде чем они начнут, — прокричал он столь повелительно, что люди замерли и выжидающе посмотрели на вдову.

Трессан изменился в лице, хотя здесь ему ничто не могло угрожать, и озабоченно пощипал свою бородку, глядя на маркизу в ожидании инструкций. Она метнула на него взгляд, пренебрежительно дернула плечом и вновь скомандовала:

— Вытащить его, — и указала на Гарнаша.

Но парижанин вновь остановил их.

— Месье де Трессан, — произнес он, — до самого вашего смертного часа — а он не так уж далек — вы будете жалеть, что не выслушали меня.

Эти слова, в которых чувствовались и угроза, и предупреждение, казалось, взволновали сенешала. Он помедлил мгновение, и на этот раз его глаза уклонились от взгляда маркизы. Наконец он шагнул вперед.

— Мошенник, — сказал он, — я не знаю тебя.

— Вы достаточно хорошо знаете меня. Вы слышали мое имя. Я Мартин Мария Ригобер де Гарнаш, посланный ее величеством в Дофинэ, чтобы освободить мадемуазель де Ла Воврэ из замка Кондильяк, где ее удерживают силой с бесчестными намерениями. Теперь вы знаете, кто я и зачем я здесь.

Вдова топнула ногой.

— Достать его! — хрипло скомандовала она.

— Сперва выслушайте меня, месье сенешал, или вам будет хуже. — И тот, приведенный в движение этой уверенно прозвучавшей угрозой, рванулся, опережая солдат.

— Минуточку, маркиза, умоляю вас, — выкрикнул он, и люди, видя его горячность и помня, кто он такой, в нерешительности остановились, не зная, чьей воле повиноваться: сенешала или маркизы.

— Что вы собираетесь сказать мне? — спросил Трессан, пытаясь заставить свой голос звучать уверенно.

— Слушайте: мой слуга знает, где я нахожусь, и если через несколько дней я не вернусь отсюда живой и невредимый и не встречусь с ним, он отправится в Париж с письмами, которые я ему дал. Эти письма изобличают вас и все ваши неприглядные делишки в Кондильяке. В них я изложил, как вы отказались помочь мне и игнорировали приказы королевы, мне удастся доказать, что из этого следует, что моя гибель, если я погибну, произошла из-за вашего предательства и неповиновения. Могу обещать вам: ничто в этом случае не спасет вас от виселицы.

— Не слушайте его, месье! — выкрикнула вдова, видя, что Трессан был объят внезапным страхом. — Это всего лишь хитрость отчаявшегося человека.

— Вам решать, прав я или нет, — парировал Гарнаш, обращаясь только к Трессану. — Я вас предупредил. Я мало рассчитывал увидеть вас в Кондильяке сегодня вечером. Но ваше присутствие здесь подтверждает мои худшие подозрения, и если мне суждено умереть, я умру с чистой совестью, будучи уверен, что, отдавая вас на суд ее величества, я не принес в жертву невинного человека.

— Мадам, — начал было сенешал, оборачиваясь к вдове.

Но она нетерпеливо прервала его.

— Месье, — сказала она, — вы сможете поторговаться с ним, когда он будет взят живьем. Вперед! — снова приказала она своим людям, и теперь ее голос звучал столь решительно, что никто не посмел больше медлить. — Вытащить этого плута живым!

Гарнаш улыбался мадемуазель.

— Они хотят взять меня живьем, — проговорил он. — Это обнадеживает. Держитесь стойко, дитя: пока мы живы, мне может потребоваться ваша помощь.

— Я готова, месье, — несмотря на нервную дрожь, заверила его девушка.

Он взглянул в ее бледное лицо, усилием воли сохраняющее спокойное выражение, в эти прекрасные карие глаза, стремящиеся остаться невозмутимыми и улыбнуться ему в ответ, и восхитился ее мужеством в той же степени, в которой она была восхищена им.

Начался штурм. Двое головорезов, не решаясь встретиться с Гарнашем в одиночку, мешая друг другу, пытались одновременно атаковать его. Ему стало смешно.

Тогда вдова приказала вступить в схватку с Гарнашем одному из них. Тот повиновался, но стремительным выпадом шпаги парижанин поверх баррикады заставил его отступить. И тогда Фортунио с одним из своих людей применил тот же прием, который уже стоил жизни их товарищу. Наемник стал на колени, просунул шпагу под столом и сквозь раму кресла пытался попасть Гарнашу в ноги. Одновременно капитан схватился за ручку верхнего кресла и через него атаковал парижанина. Хитрость на этот раз удалась и даже заставила Гарнаша отступить. Стол, казалось, грозил ему гибелью, вместо того чтобы защищать. Он молниеносно упал на одно колено, пытаясь выгнать нападающего из-под стола. Но препятствия, которые должны были бы мешать его противникам, на этот раз куда больше мешали самому Гарнашу.

В тот же самый момент Фортунио толкнул кресло и сбросил его со столешницы. Одна из ножек стола задела правую руку Гарнаша. На секунду рука онемела. Он выронил шпагу, и Валери громко вскрикнула. Но в следующий момент он был снова на ногах и крепко держал клинок, хотя в его руке оставалось еще чувство онемения. Секунды шли, и это чувство проходило, но прежде чем он успел вернуться на свое место, стол был сдвинут в комнату. Гарнаш выкрикнул:

— Плащ, мадемуазель! Дайте мне плащ! — и девушка, вновь подавив свои страхи, бросилась выполнять его просьбу.

Она схватила плащ, лежавший на кресле около двери в ее спальню, и принесла ему. Он дважды обернул его вокруг своей левой руки, оставив свисать полы, и, шагнув вперед, бросил плащ вперед, чтобы шпага противника запуталась в нем при следующей его атаке. Быстро отступив в сторону, он приблизился к столу, и лезвие его клинка отогнало капитана, атаковавшего поверх стола. Затем он налег на стол всем своим весом и вновь оттолкнул его назад. Стол тяжело ударился о косяки двери, оставив у его ног кресло. Этим движением он позволил человеку внизу вновь воспользоваться своей шпагой, что тот и сделал. Но в последний раз. Гарнаш опять запутал его клинок, ударом ноги отшвырнул мешавшее ему кресло; внезапно нагнувшись и ударив под столом своей шпагой, почувствовал, как она вошла в тело противника.

Раздался стон и хрип, а затем, прежде чем Гарнаш успел встать, — предупреждающий крик мадемуазель. Стол, который внезапно толкнули нападавшие, чуть было не ударил его по голове, угодив своим краем в левое плечо Гарнаша, на целый метр отбросил его в глубь комнаты, и он распластался на полу.

Подняться вновь, жадно глотая воздух, — падение слегка оглушило его — было делом одного мгновения. Но этого было достаточно, чтобы Фортунио окончательно оттолкнул стол из дверного проема, и его люди ворвались в комнату.

С дикими криками и яростными насмешками они бросились на Гарнаша, который поспешно приготовился отразить нападение и отступал, пока его плечи не коснулись стены и у него не возникло уверенности, что хотя бы сзади ему ничто не угрожает. Три шпаги противостояли его одной. Сам Фортунио, раненая щека которого была испачкана кровью, стоял у двери, наблюдая за схваткой, рядом с ним находилась маркиза, а чуть дальше притулился Трессан, очень бледный и испуганный.

Но даже в этот момент смертельной опасности первой мыслью Гарнаша была мысль о Валери. Он должен был избавить ее от вида этой бойни и от того, чем она вскоре закончится.

— Возвращайтесь в вашу комнату, мадемуазель, — крикнул он ей.

— Вы мешаете мне, — добавил он, вынуждая ее повиноваться.

Она выполнила приказание, но лишь отчасти: дошла только до порога в свою комнату, где и осталась стоять, наблюдая схватку, точно так же, как чуть раньше стояла и смотрела на нее от двери прихожей.

Внезапно ее осенило. Если ранее, отступая через дверной проем в прихожую, Гарнаш добился этим некоторого преимущества над нападавшими, не мог ли он сделать то же самое еще раз и улучшить свое положение, отступив теперь в ее спальню? Она крикнула:

— Сюда, месье де Гарнаш! Сюда!

Маркиза бросила на нее взгляд через комнату и издевательски улыбнулась, полагая, что Гарнаш сейчас был слишком занят, чтобы поступить столь опрометчиво. В его положении отойти от стены означало быстрый конец.

Однако Гарнаш думал иначе. Плащ, обернутый вокруг его левой руки, давал ему некоторое преимущество. Он махнул полой плаща в лицо одному из нападающих, и, прежде чем тот успел правильно отреагировать, последовал удар шпагой, пронзившей ему живот, в то время как еще одним взмахом плаща он запутал другую шпагу, опасно устремившуюся в открывшуюся брешь его обороны.

Мадам выругалась, и Фортунио повторил ее проклятие. Сенешал от изумления открыл рот при виде такого мужества и ловкости, позабыв о своих страхах.

Теперь Гарнаш смог оторваться от стены и встать спиной к мадемуазель, намереваясь последовать ее совету. И только в этот момент он впервые за все время баталии спросил себя: зачем? Его руки отяжелели от усталости, во рту пересохло, на лбу проступили крупные капли пота. Скоро он окончательно выдохнется, и тогда они сумеют этим воспользоваться.

До этого его ум был занят только схваткой; если он и думал об отступлении, то лишь в том смысле, чтобы оно обеспечило ему более выгодную позицию. Теперь же, понимая, что устает, он наконец подумал о побеге. Неужели не было никакого выхода? Неужели ему придется перебить всех, находящихся в Кондильяке, чтобы иметь возможность вырваться?

Почти механически Гарнаш в уме пересчитал людей. Всего в замке было двадцать наемников, исключая его и Фортунио. Он мог рассчитывать, что Арсенио не окажется среди атакующих и, может быть, в конце даже придет к нему на помощь. Таким образом, оставалось девятнадцать. Четверых он уже либо убил, либо вывел из строя, Но уничтожить оставшихся пятнадцать было выше его сил. Вскоре, без сомнения, к этим двоим, сражающимся с ним, присоединятся другие. Итак, ему необходимо отыскать выход не мешкая.

Он размышлял, удастся ли ему разделаться с этими двумя, прикончить Фортунио и попытаться скрыться через заднюю дверь, пока не прибудут остальные. Но эта мысль была слишком уж безумна, а ее осуществление — слишком невероятно.

Сейчас он дрался, повернувшись спиной к мадемуазель и лицом к высокому окну, сквозь которое виднелись очертания полумесяца, искаженные толстыми стеклами. Внезапно ему в голову пришла одна мысль. Его путь должен лежать через окно. Он знал, что оно расположено на добрых пятьдесят футов[888] выше рва с водой, и есть шанс разбиться, решись он прыгнуть вниз. Но если он останется здесь, дожидаясь, пока на помощь к его противникам прибудут свежие силы, то, без сомнения, погибнет. И он выбрал меньшее зло.

Гарнаш вспомнил, что окно оставалось забитым гвоздями с того момента, когда мадемуазель инсценировала попытку побега. Но это не должно оказаться серьезным препятствием.

Теперь, когда решение созрело, его тактика резко изменилась. До этого он был экономен в движениях, предпочитая защищаться и сохранять силы для продолжительной схватки, которая предстояла ему. Но внезапно из обороняющегося он превратился в нападающего, и его атака была смертоносна. Он сложил свой плащ, сняв его с руки, и швырнул на голову и плечи одного из своих противников, запутав и ослепив его этим. Прыгнув ему во фланг, Гарнаш сильнейшим ударом сбил его с ног, так что тот тяжело рухнул. Затем, внезапно пригнувшись, парижанин нанес удар ниже уровня защиты другому противнику и поразил его в бедро. Тот вскрикнул и, пошатнувшись, упал. Следующий стремительный удар Гарнаш нанес вниз, в барахтающуюся под плащом массу. На секунду барахтанье усилилось, а потом прекратилось совсем.

Трессан почувствовал, как пот заливает его с головы до пят. Вдова разразилась потоком проклятий, более уместных в казарме, чем в замке, а Гарнаш тем временем повернулся, чтобы встретить нападение Фортунио — последнего из оставшихся противников.

Капитан, вооруженный шпагой и кинжалом, смело бросился на него, и в этот момент, чувствуя свою усталость, Гарнаш пожалел, что у него нет сейчас плаща. Однако он упорно дрался, и, пока они фехтовали и топали по комнате, Мариус, пошатываясь, подошел ближе к своей матери и, тяжело опершись о плечо Трессана, глядел на происходящее.

Маркиза повернула к нему свое мертвенно-бледное лицо.

— Этот человек — чудовище, — услышал Гарнаш ее слова, адресованные сыну. — Бегите за помощью, Трессан, а не то, не дай Бог, он еще и улизнет. Отправляйтесь за своими людьми, или он убьет и Фортунио. Пусть они принесут мушкеты.

Словно лишившись рассудка, Трессан побежал выполнять ее поручение, в то время как двое противников продолжали сражаться, кружа и порывисто дыша, прыгая и делая выпады, а их шпаги звенели и скрежетали с такой силой, что из них высекались искры.

Поднявшаяся пыль окутывала и почти душила их, они поскальзывались в лужах крови, а Гарнаш едва избежал падения и чуть было не рухнул на тело одной из своих жертв, зацепившись за него ногой.

Однако вдова, внимательно наблюдавшая за поединком и слегка разбиравшаяся в фехтовании, ясно понимала, что хотя Гарнаш и устал, но если не прибудет помощь или не произойдет какая-нибудь счастливая для капитана случайность, Фортунио скоро будет лежать рядом со всеми остальными.

Двигаясь по комнате, они описали полный круг, и спина парижанина была теперь обращена к окну, а его лицо — к двери спальни, где стояла мадемуазель. Его правое плечо было на одной линии с дверью в прихожую, в которой стояла мадам, и он не заметил, как она отошла от Мариуса, осторожно прокралась по комнате и затем, быстро рванувшись, оказалась позади него.

До этого момента Гарнаш считал, что единственным человеком, с чьей стороны можно опасаться вероломства, был раненный в бедро наемник, и он предусмотрительно старался находиться вне пределов шпаги этого малого.

Однако если Гарнаш не видел движений мадам, то они не могли укрыться от взора мадемуазель, и ее глаза расширились от ужаса, когда она угадала вероломное намерение вдовы. И она решила, что сможет сделать то же самое, что и мадам.

Внезапно Гарнаш увидел, что Фортунио открылся; это случилось в тот момент, когда глаза капитана, привлеченные движениями мадам, на мгновение оторвались от своего противника. Это стало бы для него фатальным, если бы парижанин, приготовившийся сделать выпад, не почувствовал, что схвачен сзади, и пара тонких рук прижимает его собственные руки к бокам, а над своим плечом он услышал злобный голос, обдавший дыханием его разгоряченную щеку:

— Коли, Фортунио!

Тому ничего лучшего и не требовалось. Он поднял свою утомленную правую руку, и острие его шпаги оказалось на уровне груди Гарнаша, но в этот моменткапитан ощутил, что его рука стала словно свинцовой. Валери подоспела вовремя, схватила Фортунио за руку и всей своей тяжестью повисла на ней.

До смерти перепугавшись, капитан проклинал ее, понимая, что, если Гарнаш освободится от маркизы, ему придет конец. Он отчаянно попытался стряхнуть мешающую ему Валери и в результате рухнул на пол, увлекая за собой девушку. Мадемуазель отчаянно вцепилась в него, не давая ему подняться, и крикнула Гарнашу, что крепко держит капитана.

Собрав все оставшиеся силы, парижанин вывернулся из рук обхватившей его вдовы и отшвырнул ее с неистовством, которого сам от себя не ожидал.

— Ваши руки, мадам, — сказал он, — первые женские руки, прикоснувшиеся к Мартину де Гарнашу. Но никогда объятия красотки не могли быть менее желанны для женщины.

Пыхтя, он схватил одно из перевернутых кресел и, держа его за спинку, устремился к окну, бросил шпагу и крикнул, чтобы мадемуазель подержала капитана еще мгновение. Потом размахнулся и кинул кресло в окно. С грохотом посыпались разлетевшиеся вдребезги стекла.

Он вновь и вновь швырял кресло в окно, пока на месте оконной рамы не осталось лишь отверстие, окаймленное зазубренным стеклом и искореженными остатками свинцовой рамы.

В этот момент Фортунио удалось встать на ноги, освободившись от девушки, которая почти без чувств упала на пол. Он рванулся к Гарнашу. Парижанин повернулся и бросил кресло, теперь уже совершенно разбитое, в приближающегося капитана. Оно упало ему прямо в ноги, Фортунио со всего размаха ударился голенями о его края и от резкой боли рухнул на пол. И прежде чем успел подняться, он увидел, как в зияющем отверстии, бывшем ранее окном, исчезла фигура человека.

Мадемуазель привстала и пронзительно закричала:

— Вы разобьетесь, месье де Гарнаш! О Боже, вы разобьетесь! — в ее голосе звучала невыносимая мука.

Но для Гарнаша это были последние слова, которые он слышал, когда он очертя голову падал в темноту холодной ноябрьской ночи.

Глава 18

РОВ С ВОДОЙ
Фортунио и маркиза одновременно подбежали к окну и в этот момент услышали глухой всплеск воды в пятидесяти футах внизу. Они вглядывались в непроницаемую тьму, но их глаза ничего не различали, а лунный серп скрывался за облаком.

— Он упал в ров! — закричала маркиза, и Валери, еще остававшаяся на полу после схватки с Фортунио, с усилием приподнялась, полумертвая от страха.

К окружавшему ее кошмару — скрючившиеся тела, лежащие на полу, разбитая мебель, стоны человека, раненного в бедро, — она была безразлична. Валери повторяла себе, что Гарнаш мертв, наверняка мертв, и ей казалось, что даже мысль об этом убивала какую-то часть ее самой.

Не сознавая того, она громко всхлипывала от страха и стонала: «Он мертв, он мертв».

Маркиза услышала этот жалобный плач и обернулась, взглянув на девушку; брови ее поднялись, а рот приоткрылся от изумления, оказавшегося в тот момент сильнее всех ужасов этой ночи. Мадам охватило подозрение, разлившееся в ее недобром уме со скоростью масляного пятна по поверхности воды. Она шагнула вперед и схватила безжизненную руку мадемуазель. Мариус, побледневший сильнее, чем после удара креслом, тяжело оперся о дверной косяк и уставился на них глазами, налитыми кровью. Без сомнения, если когда-либо девушка призналась в том, что было у нее на сердце, то Валери только что сделала это.

Маркиза гневно встряхнула ее.

— Кем он был тебе? Кем? — спросила она.

И едва понимая, что говорит, мадемуазель ответила:

— Благороднейшим другом, которого я когда-либо знала.

— Тьфу, — вдова отпустила ее руку и повернулась к Фортунио, чтобы отдать распоряжение, но тот уже исчез. Капитана сейчас волновали не женщины, а мужчина, который от них ускользнул, и ему нужно было убедиться, что Гарнаш мертв.

Задыхающийся и изможденный, весь забрызганный кровью из царапины на щеке, придававшей ему устрашающий вид, он, однако, нашел в себе силы, рванулся с места этой жуткой бойни в караульную комнату, где подхватил горящий фонарь, оставленный у входа, и бросился вниз по лестнице, ведущей во двор. Там он столкнулся с господином де Трессаном, возглавлявшим полдюжины солдат; все они были полуодеты, но зато вооружены шпагами и ножами, двое из них имели при себе мушкеты, а один нес факел.

Фортунио грубо оттолкнул сенешала в сторону, забыв о его высоком чине, и остановил людей. Часть из них он отослал к конюшне взять лошадей на тот случай, если Гарнаш, оставшись в живых, переплыл ров, и за ним придется охотиться. Парижанина нельзя было упустить. Последствий этого Фортунио опасался точно так же, как и все обитатели замка. Не мешкая ни минуты, чтобы ответить на испуганные вопросы Трессана, он приказал пяти или шести людям следовать за ним и заспешил, несмотря на всю свою усталость, через двор, затем через кухню, что сократило путь, к входным воротам. Не останавливаясь даже, чтобы перевести дыхание, он миновал арку главной башни и вбежал на мост, еще не поднятый из-за ожидавшегося отъезда господина сенешала.

На мосту он остановился, разгоряченный, и, прокричав своим людям, чтобы они принесли больше факелов, вырвал из рук одного из наемников единственный имеющийся у них факел.

Его люди бросились в сторожку около ворот, из полуистеричной речи капитана поняв одно — надо торопиться. Стоя на мосту в ожидании их, он высоко держал в руке факел и, напрягая зрение, оглядывал воду, освещенную зловещим красным светом.

Несмотря на отсутствие ветра, маслянистая поверхность воды слабо колыхалась. С момента прыжка Гарнаша прошло не более четырех-пяти минут, и, возможно, вода еще не успела успокоиться. Но, кроме этого, Фортунио ничего не заметил, да и не ожидал. Окно северной башни находилось на другой стороне замка, и именно там он собирался искать следы беглеца или его тело.

— Поторапливайтесь! — через плечо прокричал он своим людям. — За мной!

И, не дожидаясь их, он побежал через мост и затем вокруг замка, а его факел рассыпал позади него снопы искр, и маленькие змейки кроваво-красного света струились по его шпаге, которую он держал в руке.

Достигнув места, где упал Гарнаш, он остановился прямо под сиянием, льющимся в ночь из разбитого окна в пятидесяти футах вверху, и свет его факела озарил черную гладь воды. Ни малейшего следа не было на ее ровной, стальной поверхности. Позади себя он услышал голоса спешивших людей и увидел багровое пламя факелов. Обернувшись к ним, он указал острием шпаги в сторону рва.

— Растянитесь в цепь! — крикнул он. — Ищите там. Он не мог уйти далеко!

Смутно догадываясь о цели своих поисков, они, однако, поняли, что речь идет о человеке, и, повинуясь приказу, бросились врассыпную, прочесывая лужайку, которая не давала никакого укрытия беглецу, окажись он там.

Фортунио, оставшийся стоять на берегу рва, нагнулся и при свете факела исследовал мягкую, липкую глину. Казалось невероятным, чтобы человек смог перебраться по ней и не оставить никаких следов. Но повсюду глина была нетронутой, и, сколько капитан ни искал, он нигде не смог обнаружить отпечатков рук или ног вылезшего из воды человека.

Он вернулся назад и пошел в другую сторону, но результат его поисков был тот же. Наконец капитан выпрямился, и его поведение стало более спокойным, а вся лихорадочная поспешность исчезла; он еще раз поднял факел и вновь оглядел освещенную поверхность воды. Минуту он размышлял, а затем почти с сожалением громко произнес:

— Утонул! — и вложил шпагу в ножны.

Из окна наверху его окликнул голос. Взглянув, он увидел вдову, а чуть в глубине различил фигуру ее сына. Далеко на лужайке взад и вперед сновали факелы, как разыгравшиеся блуждающие огоньки.

— Вы нашли его, Фортунио?

— Да, мадам, — уверенно ответил он. — У вас будет его тело, когда вы пожелаете. Он здесь, во рву.

И капитан указал на воду.

Казалось, они поверили его словам, поскольку вопросов больше не последовало. Маркиза повернулась к мадемуазель, все еще сидевшей на полу.

— Он утонул, Валери, — удовлетворенно произнесла она, глядя в лицо девушке.

Валери взглянула на нее. Глаза мадемуазель расширились, губы на секунду зашевелились. И без слов она упала навзничь. Вынести эти слова, последовавшие в довершение того кошмара, который ей только что пришлось пережить, оказалось слишком большим испытанием даже для нее. Она лишилась чувств.

В этот момент вошел Трессан, горящий нетерпением узнать, что же происходит — внизу, во дворе, пока что он ничего не понял. Маркиза попросила его помочь поднять девушку, поскольку Мариус был слишком слаб для этого. Вдвоем они оттащили ее в спальню, положили на кровать и удалились, прикрыв за собой дверь. Затем она сделала знак Мариусу и сенешалу.

— Пошли, — сказала она, — нам пора идти. Это место плохо действует на мои нервы, хотя я могу вынести кое-что и похуже.

Она взяла один из подсвечников, чтобы освещать путь, и они спустились вниз, а затем прошли в зал, где обнаружили пажа Мариуса, Гастона, очень бледного и испуганного шумом, наполнявшим замок в течение последнего получаса. Рядом с ним лежала гончая Мариуса, которая для бедного мальчика была одновременно и компанией, и защитой в этой ужасной ночи.

Маркиза ласково заговорила с ним и наклонилась, чтобы потрепать шелковистую шерсть собаки. Затем она послала Гастона за вином, и когда его подали, они втроем молча выпили, сохраняя мрачную задумчивость.

Вино оживило Мариуса, приободрило упавшего духом Трессана и утолило жажду маркизы. Сенешал повернулся к мадам и вновь задал свой вопрос насчет того, чем же закончилась схватка наверху. Она передала ему слова Фортунио, что Гарнаш утонул в результате прыжка из окна.

Тут в памяти Трессана всплыло обещание Гарнаша о том, что будет с ним в случае гибели парижанина. Кровь отхлынула от его щек, а около рта и глаз обозначились глубокие борозды смертельного беспокойства.

— Мадам, мы погибли! — простонал он.

— Трессан, — презрительно ответила она ему, — вы к тому же еще и трус. Выслушайте меня. Разве он не сказал, что оставит человека ждать его, пока он будет в Кондильяке? Как вы думаете, где он его оставил?

— Наверное, в Гренобле, — удивленно проговорил сенешал.

— Выясните, — требовательно сказала она, глядя ему прямо в глаза, и ее взгляд был спокоен, словно и не было кровавого кошмара этой ночи, свидетелями которого они только что оказались. — Если не в Гренобле, то, по крайней мере, в Дофинэ, где вы — сенешал его величества. Переверните всю провинцию вверх дном и найдите его. Это в вашей власти. Сделайте это, и вам нечего будет бояться. Вы видели его?

— Да, видел. И, помнится, его звали Рабек.

Он вновь почувствовал уверенность.

— Вы ничего не забыли, мадам, — пробормотал он. — Вы поистине удивительная женщина. Этой же ночью я начну поиски. Почти все мои люди сейчас в Монтелимаре и ждут распоряжений. Я отправлю курьера с приказанием, чтобы они рассеялись по всему Дофинэ и искали его.

Дверь открылась, и вошел Фортунио. Он еще не успел смыть кровь с лица и одежды. Взглянув на него, Трессан содрогнулся. Маркиза же с наигранным участием спросила его:

— Как ваша рана, Фортунио?

Капитан пренебрежительно махнул рукой.

— Пустяки. Кого другого это обеспокоило бы, но я слишком полнокровен; оцарапавшись, могу потерять много крови и даже не заметить этого.

— Выпейте, капитан, — дружелюбно предложила она ему и своей рукой налила вина. — А ты, Мариус? — спросила она сына. — Ты уже восстановил свои силы?

— Со мной все в порядке, — угрюмо ответил юноша.

Он чувствовал, что выглядит не лучшим образом, и его тщеславие страдало от этого.

— Я жалею, что мало участвовал в этой схватке, — пробормотал он.

— Dieu![889] Это была жесточайшая схватка, которую мне или кому-нибудь из нас доводилось видеть, — выругался Фортунио. — Великолепный фехтовальщик этот господин де Гарнаш! Он заслуживал лучшего конца!

— А вы уверены, что он утонул?

В ответ Фортунио привел свои доводы, которые убедили и маркизу, и ее сына — им в самом деле казалось невероятным, чтобы парижанин смог уцелеть после такого прыжка. Вдова смотрела то на Мариуса, то на капитана.

— Как по-вашему, сможете ли вы оба участвовать в завтрашнем деле? — спросила она.

— Что касается меня, — рассмеялся Фортунио, — я готов хоть сейчас.

— А я буду готов, когда отдохну, — мрачно добавил Мариус.

— Тогда идите оба отдыхать, вам скоро понадобятся силы, — повелела она им.

— Мне тоже пора, мадам, — сказал сенешал, склонившись над рукой, которую она протянула ему. Он хотел добавить пару слов, пожелав им удачи, но не решился, повернулся, вновь поклонился и удалился из комнаты.

Через пять минут сенешал уехал, мост был поднят, а Фортунио отдал своим людям приказание прекратить тщетные поиски, очистить прихожую в северной башне и отнести убитых в часовню, которая временно должна была служить мертвецкой. Когда это было исполнено, он отправился спать; огни вскоре погасли, и весь замок погрузился в сон. Кроме Арсенио, который стоял на часах и мучительно переживал то, что произошло, удивляясь опрометчивости своего друга Баттисты — он ведь не знал всех подробностей этого дела.

Если бы в Кондильяке не были столь уверены, что Гарнаш утонул, то спали бы в эту ночь менее спокойно. Фортунио был прав в своих выводах, но несколько поспешил с ними: хотя он верно предположил, что парижанин не вылезал изо рва — ни там, где он его искал, ни где-либо в другом месте, — он ошибся, считая, что тот находится на дне.

Прыгая через окно, Гарнаш был готов оказаться в другом, — и как он надеялся — лучшем мире. Дважды перевернувшись в воздухе, он вошел в холодную воду рва вертикально, ногами вниз, и продолжал опускаться, пока носки не коснулись менее податливой, но все же мягкой субстанции. Удивляясь, что у него до сих пор сохранилась способность что-то ощущать, он вовремя понял, что коснулся ила на дне и даже погрузился в него по лодыжки. Сильный, отчаянный толчок обеими ногами сразу освободил его, и он почувствовал, что медленно поднимается.

Часто говорят, что тонущий человек, пытаясь выплыть, видит перед собой, как в зеркале, всю свою жизнь. В те несколько мгновений, пока Гарнаш всплывал сквозь стоячие воды рва, он успел взглянуть на всю ситуацию в целом, определил, что, достигнув поверхности, ему надо будет вынырнуть как можно осторожнее, помня, что в окне наверху наверняка будут зрители, интересующиеся результатом его полета. Он помнил, что мадам послала Трессана за мушкетами. Если они уже наверху и заметят его, то могут выстрелить, а Гарнашу было бы очень обидно получить пулю после всего того, что с ним произошло. Когда его голова появилась на поверхности и оказалась в холодной ночной мгле, он глубоко вдохнул свежий и очень желанный воздух и, мягко двигая руками под водой, бесшумно поплыл, но не к краю рва, а к стене замка, вблизи которой, как он думал, его не смогут заметить. Счастливый случай помог ему найти щель между двумя камнями, которую он сперва не заметил, а случайно нащупал на гранитной поверхности. Минуту он цеплялся за нее, обдумывая свое положение. Наверху он услышал голоса и увидел свет, льющийся из разбитого окна.

И тут Гарнаш с удивлением почувствовал в себе прилив сил. Когда он бросился вниз из окна, сил едва хватило, чтобы совершить сам прыжок: он был взмылен, как лошадь, и считал, что полностью выдохся. Холодная вода рва, похоже, привела его в себя, смыла усталость и восстановила энергию. Мозг ожил, а чувства приобрели необычную остроту, и он принялся размышлять, о том, что делать дальше.

Его первым импульсивным желанием было доплыть до края рва, вылезти из него и положиться на быстроту своих ног. Но, вспомнив о равнинном характере окружающей замок местности, он понял, что такое решение приведет к гибели. Вот-вот должны начаться поиски, и, не обнаружив его в воде, врагам придется прочесать всю территорию вокруг Кондильяка. Он поставил себя на их место. Он старался думать так, как будут думать они, пытался угадать их возможные шаги. Положение Гарнаша было отчаянным, и на этот счет он не питал никаких иллюзий. Он не был оптимистом настолько, чтобы предположить, что они примут на веру его гибель и не захотят выйти, им придется опустить мост, и он сможет спрятаться именно под ним.

Гарнаш оттолкнулся от стены и тихо поплыл к восточному углу замка. Он обогнул его, и тут луна, до этого момента очень кстати скрытая облаком, вышла из-за него и залила слабым серебристым светом поверхность воды. Невдалеке перед собой он заметил темную массу, лежащую поперек рва, и сразу понял, что это мост. Он был опущен, потому что господин сенешал намеревался покинуть замок. Но для Гарнаша это не имело значения. Мост был опущен, и он устремился к нему.

В несколько гребков бесшумно достиг моста. Мгновение он колебался, не отваживаясь нырнуть в темноту под ним, но, сознавая, что у него нет выбора, решился. Он подплыл к стене и, ощупав ее, обнаружил свешивающуюся и уходящую в воду цепь. Он схватился за нее обеими руками и повис на ней, ожидая последующих событий.

И тут, впервые за всю ночь, его пульс участился. Он ждал, вися на цепи в темноте, и уходящие секунды казались ему вечностью. У него не было шпаги, которой он мог бы защищаться, если его атакуют, не было твердой почвы под ногами. Если его обнаружат, он будет совершенно беззащитен и полностью в их власти; они смогут сделать с ним все, что пожелают: застрелить сразу, взять живьем или забить до смерти. И пока он ждал, его сердце отчаянно колотилось, а из груди вырывалось судорожное дыхание. От ледяной воды, всего несколько минут назад взбодрившей его, тело начинало коченеть, само мужество, казалось, остывало, когда холод пробирал до мозга костей.

Наконец он уловил топот ног, звуки голосов и среди них голос Фортунио, звучавший громче всех. Тяжелые сапоги застучали по настилу моста, и каждый шаг солдат падал, как удар грома, на голову парижанина. По обе стороны моста вода во рву озарилась светом факелов. Один человек наверху остановился. Затем шаги удалились. Замелькали факелы, Гарнаш едва сдерживал нервную дрожь, ожидая каждое мгновение попасть в луч света и быть застигнутым врасплох, как водяная крыса. Но человек направился дальше.

За ним последовали другие. Нервы Гарнаша были настолько напряжены, что был момент, когда он хотел подплыть к краю рва и бежать на север, пока они прочесывали луг к востоку от замка; но он подавил это желание и остался под мостом. Ему казалось, что прошла целая вечность, прежде чем эти люди вернулись и вновь прошли по мосту над его головой, возвращаясь в замок. Наконец цокот копыт по камням двора и затем грохот по доскам моста дали ему знать, что Трессан отправился восвояси. Он услышал, как громче и веселее застучали копыта лошадей. Когда стук копыт смолк вдалеке, наверху вновь раздались голоса.

О Боже! Неужели это никогда не кончится? Он почувствовал, что еще несколько минут в воде — и он окончательно окоченеет.

Вдруг до его слуха долетел первый за всю эту ночь отрадный звук. Заскрипели цепи, застонали петли, и громадная черная завеса над его головой стала постепенно подниматься, затем все быстрее и быстрее, пока не оказалась в вертикальном положении около стены замка. В этот момент слабый свет луны осветил бледное от холода лицо Гарнаша.

Он отпустил цепь и быстрыми, бесшумными движениями, насколько это было возможно, пересек ров. Почти без сил он выбрался на берег. Мгновение он сидел и прислушивался. Не рано ли он начал действовать? Не был ли неосторожен?

Но все было тихо. Крадучись он пробрался к дороге и припустился по ней бегом. Но бег этот походил на бег в кошмарном сне, когда кажется, что, несмотря на все усилия, никак не можешь сдвинуться с места.

Глава 19

СКВОЗЬ НОЧЬ
До полуночи оставалось не менее часа, Гарнаш направился на север и пробежал примерно милю[890], но был вынужден замедлить бег, чтобы сохранить хоть каплю сил. Не останавливаясь, он перешел на широкий, мерный шаг, отчетливо понимая, что именно в быстром движении заключено сейчас спасение от нежелательных последствий слишком долгого пребывания в холодной воде. Бег приятно разгорячил его кожу, а окоченевшие суставы начали, как ему казалось, наконец приходить в норму. Но он отдавал себе отчет в том, что совершенно вымотан событиями этой ночи, и если хочет достичь поставленной цели, то должен очень экономно расходовать свои силы.

Целью Гарнаша был Вуарон, расположенный в четырех милях к северу от Кондильяка, где в гостинице «Красавец Павлин» его должен ожидать Рабек, в любое время готовый помочь своему господину. Сбиться с дороги было трудно — столь прямой она была, и, кроме того, он уже однажды преодолел ее, отправляясь в Кондильяк. Его путь освещал серебристый свет лунного серпа, а воздух был так неподвижен, что, несмотря на свою мокрую одежду, он совершенно не чувствовал холода, согреваясь от быстрого движения.

Из подслушанного разговора Мариуса с Валери Гарнаш понял, что затевалось завтра, и теперь сомневался, удалось ли ему нанести сыну вдовы достаточно серьезную рану, которая вынудила бы того отложить свою миссию в Ла-Рошет.

Гарнаш намеревался прибыть в Вуарон, немного передохнуть там, а затем с новыми силами отправиться со своим слугой в Ла-Рошет и сорвать планы Мариуса и Фортунио.

Приподнятому настроению по случаю почти чудесного спасения очень мешала досада на допущенную оплошность. Однако в глубине души он все же лелеял надежду одержать верх в этой беспощадной дуэли с владельцами замка. Если бы не его горячность, он сейчас направлялся бы к Ла-Рошету в сухой одежде, и рядом с ним была бы мадемуазель. Опять его горячий нрав испортил дело. Но хотя он и сожалел о своей неосторожности, в нем пробуждалась ярость всякий раз, когда ему вспоминался Мариус, прижимающий к себе стройную фигурку девушки и пытающийся силой запечатлеть свои отвратительные поцелуи на ее невинных устах. Мысль о Валери, оставленной в Кондильяке во власти Мариуса и этой дьяволицы-маркизы, и страхи, внезапно возникшие в его душе, заставили парижанина остановиться. В голову пришла бредовая идея: а не вернуться ли ему? Терзаясь сомнениями, он некоторое время ударял рука об руку, затем возвел глаза к небу, и с его губ были готовы сорваться проклятья. Но следующая мысль успокоила его. Нет-нет, они не осмелятся причинить ей зло. В этом случае Ла Воврэ будет потерян для них навсегда. Ему нечего бояться за Валери — ведь только алчность сделала хозяев Кондильяка злодеями, а на бессмысленную жестокость они вряд ли способны.

Успокоившись, он отправился дальше. Глупо было бы так поддаваться страху, так же глупо было поднимать руку на любвеобильного Мариуса, чтобы умерить его чрезмерный пыл. Не околдовали же его? Что могло так его взбудоражить? И он вновь остановился, чтобы обдумать минувшие события.

Так или иначе все его мысли вращались вокруг Валери, и они переполняли и жгли его мозг. Вдруг он разразился сумасшедшим хохотом, прозвучавшим в кромешной тьме жутко и неестественно. В недрах собственного «я» он сделал такое открытие, что не смог удержаться от издевки над самим собой.

Наконец-то он понял, что не ради приказа королевы, предписывающего ему добиться освобождения мадемуазель де Ла Воврэ, решился он участвовать в этой комедии, разыгрывая то шпиона, то лакея и подвергая себя опасности. Он пошел на это из-за чего-то, что светилось в ее невинных глазах, в ангельском лице. Одновременно Гарнаш вспомнил о Флоримоне, жизнь которого он собирался сохранить для нее, и эта мысль пронзила его такой горечью, какую он вряд ли испытывал прежде в результате неудач или поражений.

Гарнаш двинулся дальше по дороге, сознавая себя болваном, который после сорока лет кипучей жизни, в которой не было места ни единой юбке, попал в плен пары невинных глаз, по сути дела, ребенка, ведь по возрасту она годилась ему в дочери.

Он слегка презирал себя за слабость, за отступничество от веры, утвердившейся в течение многих лет его жизни: сохранять невосприимчивость к глупостям, в которые женщины втянули столь многих достойных людей.

Но как бы презрительно и насмешливо он ни корил себя, в его душе, пока он брел сквозь ночь к далекому Вуарону, все возрастала нежность к девушке, оставшейся в Кондильяке. Долгие мили пути ее образ сопровождал его, и наконец, когда он оставил позади местечко Вореп, проделав уже большую часть пути, некий злой дух прошептал ему в ухо, что он устал и будет изрядно переутомлен утром, когда потребуется ехать в Ла-Рошет. Он сделал уже все, что в силах сделать смертный человек, поэтому он позволит себе отдых завтра, а в это время Мариус и Фортунио довершат с Флоримоном то, что начала лихорадка.

Он покрылся холодным потом, борясь с этим мрачным соблазном. Валери была его, она принадлежала ему по праву пережитых вместе опасностей; родная мать не могла бы сделать больше для своего ребенка, чем он сделал ради Валери. Чем пожертвовал Флоримон для утверждения своего права на нее? Он отсутствовал долгие годы, воюя в чужой стране. Сколько банальных любовных историй могли усеять его солдатский путь! Гарнаш знал, что за спиною Марса всегда крадется Купидон[891], знал веселые обычаи солдат и их постоянную готовность любить.

А теперь, когда все опасности были позади, этот человек придет и предъявит свои права на нее, и ему останется только повести ее к алтарю? Достоин ли такой жемчужины этот увалень, из-за пустяковой лихорадки просиживающий в гостинице, всего лишь в нескольких часах езды от нее, как будто на свете и не существовало такого создания, как Валери?

А она сама? Какие узы связывали ее с ним? Узы детского обещания, данного в том возрасте, когда она еще не знала, что такое любовь. Он говорил с ней об этом и помнил, как почти безразлично она ожидала возвращения своего суженого. Флоримон мог быть ее женихом по воле отца, но он не был ее возлюбленным.

Вот как далеко зашел он в своих мечтах; и вновь сильный соблазн захватил его. Но вдруг он вздрогнул — так человек пробуждается от дурного сна. Что же он за дурак? — снова спрашивал себя Гарнаш. На чем основывал он свои идиотские размышления? Неужели он полагал, что, если будет устранен Флоримон, то такой грубый вояка, такой седовласый старик, как он, сможет пробудить нежность в сердце этого ребенка? Нежность дружбы? Возможно. Она сама говорила об этом. Но нежность ее сладкой любви должна быть завоевана человеком более молодым и пригожим.

Если любовь, наконец, и в самом деле коснулась его, надо быть достойным той, которая ее пробудила. Он должен напрячь все свои силы, служа ей и не требуя вознаграждения; ему необходимо спасти жизнь человека, с которым она помолвлена, и освободить ее из когтей маркизы де Кондильяк и ее бессовестного красавчика-сына.

Он отбросил прочь свое безрассудство и продолжал путь, пытаясь сосредоточиться на завтрашнем путешествии и связанных с ним делах. Он не мог знать, что в этот самый час Валери стояла на коленях около своей постели в северной башне Кондильяка и молилась за упокой души господина де Гарнаша — храбрейшего и благороднейшего друга, которого она когда-либо знала. Она считала его погибшим и с ужасом думала, что его тело сейчас в липком иле, скрытое холодной водой рва, прямо под окном прихожей. В ней, казалось, произошла перемена. Ее душа омертвела, мужество покинуло ее.

Она вспомнила вдруг, что приезжает Флоримон, чтобы жениться на ней. Ну, так что же! Это не имело значения, раз господин Гарнаш был мертв — словно, будь он жив, это могло бы что-то значить!

Дорога привела наконец Гарнаша в Вуарон, и эхо его шагов гулко отдавалось в тихих улочках, спугнув пару охотившихся бродячих котов. В маленьком городке не было ни ночной стражи, ни освещения, но при слабом сиянии луны Гарнаш, немного поплутав, смог отыскать гостиницу «Красавец Павлин». Ее вывеской служил пестрый павлин с широко распущенным хвостом, висевший над дверью, в которую Гарнаш принялся стучать кулаками и бить ногами, словно собираясь выломать.

Через какое-то время дверь открылась, и в образовавшуюся щель просунулось сердитое лицо полуодетого хозяина, в ночном колпаке на седых волосах и со свечой в руке.

Увидев изможденную, грязную фигуру человека, желающего войти, владелец гостиницы хотел было захлопнуть перед ним дверь, думая, что имеет дело с каким-то бандитом с тор. Но Гарнаш успел просунуть ногу между косяком и дверью.

— Здесь остановился человек из Парижа по имени Рабек. Мне нужно немедленно поговорить с ним, — сказал он, и его слова и жесткий повелительный тон, с которым они были произнесены, возымели действие на хозяина.

В течение недели, проведенной в Вуароне, Рабек изображал важного господина — а уж он-то знал, как внушить к себе уважение и почтение. То, что этот оборванец надменно мог потребовать его в столь поздний час и так мало беспокоился, не причинит ли это неудобство господину Рабеку, заставило хозяина смотреть на него с некоторым почтением, правда, с примесью недоверия.

Хозяин попросил его войти. Он не знал, простит ли ему господин Рабек его дерзость, и не мог также сказать, согласится ли господин Рабек принять посетителя в столь поздний час; скорее всего, нет. Однако месье может войти.

Гарнаш оборвал хозяина на полуслове, назвав свое имя, и приказал сообщить его Рабеку. Живость, с которой тот выпрыгнул из постели, услышав, кто прибыл, немало удивила хозяина, но еще больше он был поражен учтивостью, с которой важный господин Рабек из Парижа приветствовал это измазанное чучело, когда увидел его.

— Месье, вы целы и невредимы?! — с почтительной радостью вскричал он.

— Да, чудом, сын мой, — с коротким смешком ответил ему Гарнаш. — Помоги мне добраться до постели, а затем принеси мне чашу подогретого вина. Я переплыл ров с водой.

Хозяин и Рабек засуетились, исполняя его желание, и когда измученный и обессилевший Гарнаш наконец-то улегся на чистые, благоухающие простыни, чувствуя, что готов проспать до Судного дня[892], он отдал свой последний приказ.

— Разбуди меня на рассвете, Рабек, — сонно пробормотал он. — Мы отправимся в путь. Приготовь лошадь и свежую одежду. Мне потребуется, чтобы ты почистил и побрил меня и сделал таким, каким я был неделю назад, до того как твои фокусы и твоя краска превратили меня в пугало. На рассвете, Рабек! Не давай мне спать дольше этого, если ты ценишь свое место на службе у меня. Унеси свечу. Завтра у нас будет много работы. На… рассвете… Рабек…

Глава 20

ФЛОРИМОН ДЕ КОНДИЛЬЯК
Назавтра, в полдень, двое всадников достигли холма, с которого был виден весь Ла-Рошет, и остановились, чтобы дать передохнуть своим лошадям и обозреть маленький городок, лежащий в долине у их ног. Одним из всадников был господин де Гарнаш, другим — его слуга Рабек. Но это была уже не пародия на Гарнаша, известная в Кондильяке в последние дни как Баттиста. Он выглядел сейчас точно так, как в тот раз, когда впервые появился в замке. Рабек побрил его и с помощью некоторых косметических ухищрений очистил кожу и волосы от краски, которой он покрыл их несколько дней тому назад.

Этой метаморфозы оказалось достаточно, чтобы привести Гарнаша в хорошее расположение духа; он вновь почувствовал себя в своей тарелке, к нему вернулась его прежняя уверенность. Его усы топорщились, как и раньше, кожа была чистой и здоровой, а темно-каштановые виски слегка серебрила седина. На нем было платье из коричневой ткани, с рядами частых золотых пуговиц на свободных рукавах, на ногах — высокие сапоги; изящество его костюма скрывал кожаный жилет, надетый поверх него. Коричневая шляпа с высокой тульей и красным пером довершала наряд, а Рабек вез еще плащ, который Гарнаш снял, поскольку, хотя и был ноябрь, погода в тот день напоминала раннюю осень.

Стояло лето Святого Мартина; с безоблачного неба потоки солнечных лучей заливали все вокруг, а листва деревьев была лишь слегка тронута увяданием.

Они немного помедлили на холме, потом Гарнаш слегка пришпорил лошадь, и они устремились вниз по извилистой дороге, ведущей к Ла-Рошету. Примерно через полчаса они въехали в ворота гостиницы «Черный Кабан». У конюха, поспешившего принять поводья, господин Гарнаш поинтересовался, здесь ли остановился маркиз де Кондильяк. Получив утвердительный ответ, он тут же спрыгнул с седла. Однако Гарнаш мог бы и не задавать этот вопрос, во дворе бездельничали два десятка молодцов, выглядевших и одетых, как солдаты. Нетрудно было догадаться, что это были люди маркиза, — все, что осталось от небольшого войска, последовавшего на войну за молодым сеньором из Кондильяка три года тому назад.

Гарнаш распорядился, чтобы присмотрели за лошадьми, и велел Рабеку обедать в общей комнате. Затем в сопровождении хозяина парижанин поднялся по лестнице.

Хозяин провел его к лучшим апартаментам гостиницы, повернул ручку двери и, распахнув ее настежь, встал в сторону, давая проход господину Гарнашу.

Из комнаты доносились звуки борьбы, негромкий мужской смех и приглушенные протесты девушки.

— Позвольте мне уйти, месье! Пожалуйста, позвольте мне уйти. Кто-то идет.

— Ну и пусть, какая мне разница? — ответил мужской голос, казалось, давящийся от смеха.

Большими шагами Гарнаш прошел в комнату — просторную и хорошо обставленную, как и подобало лучшей комнате гостиницы «Черный Кабан», — и обнаружил накрытый для обеда стол, уставленный вкусно пахнущими, дымящимися блюдами, и постояльца, пренебрегшего кушаньями ради хорошенькой молоденькой служанки, чью талию он крепко обнимал. Но когда перед ним замаячила высокая фигура Гарнаша, он отпустил девушку и обратил недовольный взгляд на вошедшего.

— Черт побери, кто вы? — спросил он, и его удивленные карие глаза молниеносно оглядели незваного гостя, в то время как Гарнаш в тех же выражениях мысленно ответил на приветствие и молча разглядывал этого крепкого белокурого молодого человека с правильными чертами лица.

Девушка смутилась и пулей вылетела прочь из комнаты, ловко увернувшись от оплеухи хозяина, когда пробегала мимо него. Парижанин почувствовал в горле комок. Не эта ли «лихорадка» задержала господина маркиза в Ла-Рошете, пока мадемуазель Валери страдала в заточении в Кондильяке? По крайней мере, прошлой ночью в своих мучительных размышлениях Гарнаш был близок к истине, хотя вовсе не знал этого человека. Он обнаружил его в точности таким, каким рисовал себе: ветреным любителем легких наслаждений, не думающим ни о чем, кроме сиюминутных удовольствий.

Скривив губы, Гарнаш чопорно поклонился и сухим, официальным тоном произнес:

— Мое имя Мартин Мария Ригобер де Гарнаш. Я имею поручение ее величества освободить мадемуазель де Ла Воврэ из заключения, в котором ее содержит ваша мачеха.

Красивые брови Флоримона поползли вверх, и почти оскорбительная улыбка появилась на его лице.

— Если это так, месье, какого черта вы делаете здесь?

— Я здесь, месье, — ответил ему Гарнаш, откинув назад голову, и его ноздри затрепетали, — потому что вы не в Кондильяке.

Его голос был вызывающе резок. Несмотря на принятое прошлой ночью твердое решение сдерживать свой темперамент, самообладание вновь начало потихоньку покидать Гарнаша.

Маркиза покоробил его тон, и он еще раз осмотрел незваного гостя. И тот ему отчасти даже понравился, но лишь отчасти. Флоримон понял: если он хочет избежать неприятностей, то с этим вспыльчивым господином надо обращаться более почтительно. Он сделал рукой изящный жест в сторону стола, где посреди тарелок с дымящимися кушаньями стояли графины с вином.

— Не присоединитесь ли, месье? — спросил он, и теперь его слова звучали галантно. — Как я понимаю, вы прибыли сюда в поисках меня, и вам, видимо, есть что сообщить мне. Может быть, мы поговорим за столом. Я ненавижу обедать в одиночестве.

Голос и хорошие манеры молодого человека сразу смягчили раздражение Гарнаша, а аромат пищи обострил его и без того неплохой аппетит; кроме того, если ему и Флоримону предстояло быть союзниками, им не стоило бы начинать со ссоры.

Он поклонился уже менее чопорно, поблагодарив, положил в сторону шляпу, плащ и хлыст и сел за стол на то место, которое указал маркиз.

Гарнаш более внимательно пригляделся к Флоримону. Его лицо вызвало у парижанина безотчетную симпатию. Это было открытое и веселое лицо, очевидно, лицо сластолюбца, но честного, что существенно меняло дело. Он был одет во все черное, как и подобало человеку, оплакивающему своего отца, однако ткань камзола поражала своей роскошью, а широкий воротник из тонких кружев и шелковые манжеты делали его просто щегольским.

Пока они с аппетитом поглощали пищу, господин Гарнаш успел рассказать о своем путешествии из Парижа, об отношениях с Трессаном и последующих приключениях в Кондильяке. Он лишь мимоходом коснулся того, как с ним там обошлись, и с трудом смог мотивировать свое намерение вернуться в замок, разыгрывая странствующего рыцаря. Затем он перешел к рассказу о событиях прошлой ночи и о своем побеге. Это повествование маркиз выслушал с серьезным выражением лица, сохраняя спокойный и заинтересованный взгляд. Однако, когда Гарнаш закончил, на его чувственных губах заиграла улыбка.

— Письмо, полученное мною в Милане, подготовило меня к подобным неприятностям, — произнес он, и Гарнаш был изумлен беспечностью тона своего собеседника, равно как и тем, что он не изменил выражения своего лица, узнав, в каком бедственном положении находится мадемуазель. — Я догадывался, что моя красавица мачеха готовит мне какую-то подлость, иначе она не оставила бы меня в неведении относительно смерти моего отца. Но, честно говоря, месье, ваш рассказ превосходит самые смелые мой предположения. В этом деле вы вели себя в высшей степени благородно. Вы, кажется, проявили куда больше участия в освобождении мадемуазель де Ла Воврэ, чем королева могла бы требовать от вас.

И он многозначительно улыбнулся. Гарнаш откинулся в своем кресле и посмотрел на него с некоторым недоумением.

— Ваше легкомыслие, месье, поражает меня, — наконец произнес он.

— Ладно, ладно! — рассмеялся маркиз. — После всех ваших злоключений вы склонны видеть все пережитое в трагическом свете. Простите, если меня более поразила забавная сторона этой ситуации.

— Забавная сторона?! — Гарнаш чуть не задохнулся от возмущения.

Кровь ударила ему в голову так же внезапно, как прыгает разгоряченная гончая, спущенная с поводка. Он обрушил на стол свой сжатый кулак, зацепив при этом графин, который разлетелся на мелкие кусочки по полу. Гарнаш частенько вымещал свой гнев на столах, случайно оказавшихся поблизости.

— Месье, вам смешно? А как насчет бедной девочки, страдающей в заключении из-за своей верности обещанию, данному вам?

Это утверждение вряд ли было достаточно точным. Но оно оказало должное воздействие. Лицо маркиза сразу же сделалось серьезным.

— Месье, успокойтесь, прошу вас, — сказал он. — Я, очевидно, невольно чем-то задел вас. Но здесь мне не все ясно. Вы говорите, Валери страдает из-за обещания, данного мне? Что вы имеете в виду?

— Они держат ее в заточении, месье, потому что хотят выдать замуж за Мариуса, — ответил Гарнаш, отчаянно пытаясь сдержать свой гнев.

— Это понятно.

— Но, месье, разве остальное не очевидно? Она обручена с вами… — Он запнулся. А его собеседник буквально упал в кресло, корчась от хохота.

В висках Гарнаша опять зашумела кровь, пока он, стиснув зубы, наблюдал этот приступ веселья и ждал, когда маркиз успокоится.

Он так закатывался, что Гарнаш стал молить Бога, чтобы маркиз не задохнулся от приступов хохота, разносившегося, несомненно, по всей гостинице.

— Месье, — язвительно сказал Гарнаш, — есть такая пословица: смех без причины — признак дурачины. Не о вас ли она?

Тот на секунду посерьезнел, а затем вновь захохотал.

— Месье, месье, — ловя ртом воздух, повторял он, — вы меня доконаете! Ради Бога, не глядите так люто. Разве моя вина, что я не могу остановиться? Комизм всей этой истории невероятен. Три года вдали от дома, и вот надо же, оказывается, девушка все еще хранит тебе верность и держится за обещание, когда-то данное ею. Послушайте, месье, вы наверняка многое повидали на своем веку и должны согласиться: в этом есть нечто противоестественное и до нелепого смешное.

— Моя бедная маленькая Валери! — брызгал он слюной, пытаясь удержаться от смеха. — Неужели она еще ждет меня, неужели все еще считает своим женихом? И поэтому отказывает братцу Мариусу! Смертоубийство! Этого я не переживу!

— Что ж, вполне возможно, месье, — прохрипел Гарнаш.

Он поднялся и встал лицом к лицу с этим не в меру веселым малым. Щеки его были бледны, а глаза яростно сверкали.

— А-а? — у маркиза от изумления открылся рот, и он наконец пришел в себя и сообразил, что дело принимает серьезный оборот.

— Месье, — холодно произнес Гарнаш, — правильно ли я понял, что вы не намерены быть верным вашему слову и жениться на мадемуазель де Ла Воврэ?

Маркиз слегка покраснел. Он тоже поднялся и посмотрел в упор на своего гостя. Лицо его приобрело высокомерное выражение, а глаза смотрели повелительно.

— Я думал, месье, — с достоинством протянул он, — я думал, когда приглашал вас за свой стол, что вы намерены быть полезным мне, хотя не знаю, чем я заслужил эту честь. Но вместо этого вы, кажется, явились сюда оскорблять меня. Вы мой гость, месье. Я прошу вас удалиться, прежде чем меня выведут из себя вопросы о вещах, касающихся только меня одного.

Он был прав, а Гарнаш — нет. Он не имел права влезать в личные дела мадемуазель де Ла Воврэ. Но к тому времени Гарнаш уже потерял способность рассуждать, и, кроме того, он был не тот человек, который мог бы вынести чужое высокомерие, даже в самой вежливой форме. Он пристально посмотрел через стол на вспыхнувшее лицо Флоримона, и его губы дрогнули.

— Месье, — проговорил он, — я вполне понял, что вы хотите сказать. Мне достаточно полуслова, как другому — целой фразы. Вы, хотя и в учтивых выражениях, но фактически назвали меня наглецом, и мне это не нравится.

— Вот как! — усмехнувшись и пожав плечами, произнес маркиз. — Ну, если вы так негодуете… — Его улыбка и жест дополнили смысл сказанного.

— Именно так, месье, — ответил Гарнаш. — Но я не дерусь с больными.

Флоримон наморщил лоб и озадаченно взглянул на него.

— С больными? — переспросил он. — Месье, не кажется ли вам, что вы похожи на пьяницу, который думает, что все вокругпьяны, кроме него?

Гарнаш смотрел на него во все глаза. Сомнение, зародившееся в начале их встречи, стало медленно обращаться в уверенность.

— Я не знаю, отчего вы столь невоздержанны на язык, не от лихорадки ли?.. — начал было он, но маркиз прервал его.

— Вы ошибаетесь! — закричал он. — Нет у меня никакой лихорадки.

— Но как понимать тогда ваше письмо в Кондильяк? — спросил Гарнаш, от изумления не зная, что и думать.

— Письмо? Клянусь, я никогда не писал, что у меня лихорадка.

— А я клянусь, что писали.

— Значит, вы обвиняете меня во лжи?

Но Гарнаш сделал жест, призывающий маркиза прекратить взаимные оскорбления. Очевидно, произошло какое-то недоразумение, и от этой мысли гнев его остыл. Сейчас его единственным желанием было скорее все прояснить.

— Нет-нет, — воскликнул он. — Я только пытаюсь установить истину.

Флоримон улыбнулся.

— Я мог написать, что нас задержала лихорадка, но никогда не говорил, что больной — это я.

— Кто тогда? Кто еще? — выпалил Гарнаш.

— Ну, теперь мне все ясно, месье! Лихорадка у моей жены.

— Вашей?.. — Гарнаш не поверил своим ушам.

— У моей жены, месье, — повторил маркиз. — Путешествие оказалось слишком утомительным для нее, да еще при такой спешке.

Наступило молчание. Гарнаш с тоской думал о бедной невинной девочке, хранившей верность и преданность своему жениху, который вернулся из Италии… с женой.

Пока он так стоял, а Флоримон с любопытством разглядывал его, дверь открылась, и появился хозяин гостиницы.

— Месье маркиз, — сказал он, — прибыли два господина, которые хотят видеть вас. Один из них — месье Мариус де Кондильяк.

— Мариус? — удивился маркиз и свел брови на переносице.

— Мариус? — выдохнул Гарнаш, а затем, осознав, что убийцы наступают ему на пятки, выбросил из головы все лишнее. Ему самому надо было свести с ними счеты. Время пришло. Он повернулся на каблуках и выпалил, прежде чем успел все обдумать:

— Просите их наверх.

Флоримон удивленно взглянул на него.

— О, конечно, если месье угодно, — попытался сыронизировать он.

Гарнаш взглянул на него, а затем вновь на хозяина, стоящего в нерешительности.

— Вы слышали? — жестко сказал он. — Просите их наверх.

— Хорошо, месье, — ответил хозяин, закрывая за собой дверь.

— Ваше вмешательство в мои дела становится и в самом деле забавным, месье, — язвительно сказал маркиз.

— Когда вы узнаете, с какой целью я вмешиваюсь, вам это, возможно, не покажется таким уж забавным, — последовал столь же язвительный ответ. — В нашем распоряжении несколько минут, месье. Слушайте, я расскажу вам, зачем они прибыли сюда.

Глава 21

ПРИЗРАК ИЗ ШКАФА
Первой мыслью Гарнаша было то, что теперь Флоримон мог бы, вместо того чтобы спасать Валери от Мариуса, поддержать своего брата и принудить ее к браку с ним. Но он вовремя вспомнил о том, что из рассказов самой Валери о Флоримоне сам же сделал вывод о его порядочности, и отогнал прочь свои сомнения. И все же парижанин не желал рисковать; его делом было служить Валери, одной лишь Валери, и любой ценой добиться ее окончательного освобождения из плена Кондильяков. Для этого он должен использовать даже гнев Флоримона, позволив ему узнать, что Мариус приехал в Ла-Рошет с намерением убить своего сводного брата. Гарнаш кратко рассказал ему о заговоре, с радостью отметив, что лицо маркиза вспыхнуло от гнева.

— Что побудило их решиться на это преступление? — воскликнул он, разрываемый негодованием и сомнением.

— Их непомерное тщеславие и алчность. Мариус страстно желает получить земли мадемуазель де Ла Воврэ.

— Неужели ради этого он пойдет на убийство? Неужели правда все то, что вы сказали мне?

— Клянусь честью, это правда, — утвердительно отчеканил Гарнаш.

Мгновение Флоримон пристально разглядывал его. Спокойный взгляд этих голубых глаз и тон этого жесткого голоса рассеяли последние его сомнения.

— Злодеи! — прокричал маркиз. — Дураки! — и затем добавил: — Я ничего не имел бы против брака Мариуса и Валери. Во мне он нашел бы союзника, помогающего ему ухаживать за ней. Но теперь…

Он поднял руки, сжатые в кулаки, и потряс ими в воздухе, как будто обещая дать им бой.

— Хорошо, — сказал Гарнаш. — Я слышу их шаги на лестнице. Будет лучше, если они не увидят нас вместе.

Секундой позже дверь отворилась, и Мариус, очень воинственно настроенный, решительно вошел в комнату в сопровождении Фортунио. Длинная царапина, оставленная шпагой Гарнаша, пересекала щеку капитана.

Когда они вошли, Флоримон спокойно сидел за столом. Увидев их, он не спеша встал и направился к ним, с дружеской улыбкой приветствуя своего брата. Чувство юмора вновь проснулось в нем, а поскольку к тому же во Флоримоне было кое-что от актера, то роль, которую ему выпало играть в этой предстоящей комедии, он исполнял с неким мрачным удовлетворением. Ему надо было самому убедиться в правоте слов господина Гарнаша относительно их намерений.

Мариус очень холодно принял приветствия брата, вяло пожав протянутую им руку и нехотя уступив его поцелуям. Но Флоримон сделал вид, что не заметил этой отчужденности.

— Мой дорогой Мариус, надеюсь, ты в добром здравии, — воскликнул он и, отойдя на расстояние вытянутой руки, критически осмотрел его. — Право, ты возмужал, каким стал славным юношей. А как твоя матушка? Полагаю, она тоже здорова?

— Благодарю вас, Флоримон, она здорова, — чопорно ответил Мариус.

Маркиз снял руки с плеч брата. Его добродушное лицо светилось улыбкой, как будто это был самый счастливый день его жизни.

— Какое счастье вновь увидеть Францию, мой дорогой Мариус, — сказал он. — Как глупо с моей стороны было отсутствовать так долго. Я жажду вновь оказаться в Кондильяке.

Мариус пристально разглядывал его, тщетно пытаясь найти признаки лихорадки. Он рассчитывал встретить ослабленного, истощенного болезнью человека, а вместо этого видел перед собой очень крепкого, здорового, энергичного субъекта, в хорошем настроении и, похоже, полного сил. Его затея начинала ему нравиться все меньше, несмотря на то, что он мог рассчитывать на поддержку Фортунио. И все же намеченное надо было исполнять.

— Вы писали нам, что у вас лихорадка… — полувопросительно сказал он.

— Фу! Это пустяки, — и Флоримон громко щелкнул большим и указательным пальцами.

— Но кто это с тобой? — спросил он и смерил взглядом Фортунио, стоящего в двух шагах позади своего господина.

Мариус представил своего наемника.

— Это капитан Фортунио, командир нашего гарнизона в Кондильяке.

Маркиз приветливо кивнул капитану.

— Капитан Фортунио? Хорошее имя для солдата удачи. Моему брату, без сомнения, есть что рассказать о семейных делах. Для меня будет честью, если вы, месье капитан, спуститесь вниз и поднимите тост-другой за наше здоровье.

Капитан в замешательстве посмотрел на Мариуса, и Флоримон перехватил его взгляд. Но Мариус стал еще холоднее.

— Фортунио, — сказал он, полуобернувшись и положа руку на плечо капитана, — мой очень хороший друг. У меня нет от него секретов.

Брови Флоримона мгновенно поползли вверх. Однако Мариус не стал торопить ссору. Он прибыл в Ла-Рошет, имея твердое намерение воспользоваться любым подходящим предлогом для нее. Но цветущий облик брата с такой силой распалил его ревность, что он решил сам искать ссоры, основываясь на истинных причинах своей неприязни к брату.

— О, как тебе будет угодно, — холодно ответил маркиз. — Может быть, твой друг присядет, и ты тоже, мой дорогой Мариус?

И он очаровательно разыграл перед ними радушного хозяина, придвинул им кресла, заставил их сесть и выпить вина.

Мариус бросил свою шляпу и плащ в кресло, в котором только что сидел Гарнаш, естественно предположив, что шляпа и плащ, оставленные парижанином, принадлежат его брату. Разбитый графин и лужу вина на полу он едва заметил, приписав это чьей-то неловкости либо брата, либо его слуги. Они оба выпили: Мариус — молча, а капитан произнес тост.

— За ваше успешное возвращение, месье маркиз, — сказал он, и Флоримон наклоном головы поблагодарил его. Затем обратился к Мариусу:

— Итак, у вас есть в Кондильяке гарнизон. Что там, черт побери, происходит? До меня доходили странные слухи. Кажется, вас считают бунтовщиком в нашем тихом Дофинэ?

Мариус пожал плечами; по его лицу было ясно, что он пребывает в дурном расположении духа.

— Королева-регентша сочла возможным вмешаться в наши дела. Мы, обитатели Кондильяка, не из тех, кто легко прощает подобное вмешательство.

Флоримон дружелюбно улыбнулся, приоткрыв ровные зубы.

— Это правда, истинная правда, черт возьми! Но что заставило ее величество так поступить?

Мариус почувствовал, что пора переходить к делу, бессмысленная беседа была пустой тратой времени. Он опустил бокал и, откинувшись в кресле, угрюмым взглядом ответил на дружелюбную приветливость брата.

— Я думаю, комплиментов друг другу мы наговорили достаточно, — сказал он, и Фортунио одобрительно закивал головой. Ему не нравилось, что во дворе было слишком много вооруженных людей, и чем дольше они тянули время, тем выше была вероятность того, что кто-то помешает им. Все надо было сделать быстро и так же быстро исчезнуть, до того, как будет поднята тревога.

— Наши неприятности в Кондильяке касаются мадемуазель де Ла Воврэ.

Флоримон рванулся вперед, весьма правдоподобно изображая взволнованного влюбленного.

— С ней все в порядке? — воскликнул он. — Скажите мне, что с ней?

— Успокойтесь, — усмехнувшись, ответил Мариус, и его лицо стало серым от охватившей его ревнивой ярости. — С Валери ничего не случилось. Вся проблема в том, что я собирался жениться на ней, а будучи обрученной с вами, она не желает и слышать об этом. Поэтому мы привезли ее в Кондильяк, намереваясь подействовать уговорами. Вы помните, что она находится под опекой моей матери. Однако нам не удалось убедить девушку. Валери подкупила одного из наших людей, и он доставил в Париж ее письмо, в ответ на которое королева прислала в Дофинэ одного не в меру вспыльчивого, нелепого неудачника, чтобы тот освободил ее. Сейчас он лежит на дне рва с водой у стен замка.

Ужас и негодование отразились на лице Флоримона.

— И ты осмеливаешься рассказать мне все это? — с негодованием спросил он.

— Осмеливаюсь, — с неприятным смехом ответил Мариус. — Дело уже многим стоило жизни. Гарнаш, тот малый из Парижа, оставил нам прошлой ночью несколько мертвецов, прежде чем сам отправился в мир иной. Вам и не снилось, как далеко отважились мы зайти. И прежде чем ваша нога ступит в Кондильяк, я добавлю к списку мертвых еще столько, сколько потребуется.

— А! — сказал Флоримон, как будто начиная что-то понимать. — Так вот по какому делу вы прибыли ко мне. Должен признаться, мой дорогой Мариус, я очень сомневался в твоем чувстве братской любви ко мне. Но скажи-ка мне, братец, а как насчет воли нашего отца? Неужели ты не испытываешь почтения к ней?

— А какое почтение испытываете вы? — парировал Мариус. — Что это за влюбленный, который отсутствовал три года и за все это время не написал ни слова своей невесте? Что хорошего сделали вы, чтобы заявлять о правах на нее?

— Должен признаться, ничего, но…

— Ну что ж, сейчас, по крайней мере, вы кое-что сможете сделать, — объяснил Мариус, вставая. — Я здесь для того, чтобы представить вам эту возможность. Если вы еще хотите завоевать мадемуазель де Ла Воврэ, вы будете отвоевывать ее у меня шпагой. Фортунио, последи за дверью.

— Подожди, Мариус! — вскричал Флоримон, и сейчас он выглядел искренне ошеломленным. — Опомнись! Не забывай, мы ведь братья, у нас одна кровь, мой отец был и твоим отцом.

— Я скорее предпочту помнить, что мы соперники, — ответил Мариус и вытащил шпагу.

Фортунио повернул в двери ключ. Флоримон пристально посмотрел на брата, а затем, вздохнув, взял шпагу, лежавшую поблизости, и задумчиво вынул ее из ножен. Он взялся одной рукой за рукоятку, а другой — за лезвие и согнул оружие, как хлыст, внимательно наблюдая за Мариусом.

— Послушайте меня, — сказал он, — если ты принуждаешь меня к этой противоестественной ссоре, пусть все будет сделано хотя бы прилично. Давай сойдемся на открытом месте, а не здесь, в этой загроможденной мебелью комнате. Если капитан будет твоим секундантом, я найду друга, который окажет мне подобную же услугу.

— Мы устроим поединок здесь, и немедленно, — безапелляционно ответил Мариус.

— Но если я убью тебя? — начал Флоримон.

— Не беспокойтесь, — с неприятной усмешкой проговорил Мариус.

— Ну хорошо, все равно, если ты убьешь меня, — это может быть расценено как убийство. Нельзя упускать из виду, что налицо нарушение правил.

— Капитан будет секундантом для нас обоих.

— Господа, я целиком в вашем распоряжении, — учтиво ответил Фортунио, поклонившись по очереди братьям.

Флоримон критически оглядел его.

— Мне не нравится его вид, — возразил он. — Возможно, Фортунио — твой сердечный друг, у тебя, Мариус, может, и нет секретов от него, но что касается меня, откровенно говоря, я предпочту, чтобы моим секундантом был кто-то из моих друзей.

Теперь, когда было решено, что они будут драться, Флоримон, похоже, отбросил в сторону все сомнения, связанные с их родством, и обсуждал предстоящее дело с величайшим спокойствием, как будто речь шла о том, в каком порядке им сидеть за столом.

Это привело прибывших в замешательство. Перемена была слишком резкой. Им это не понравилось. Не крылся ли за его спокойствием какой-то подвох? Неужели его успели предупредить? Но нет, невозможно, чтобы он знал, как они собираются разделаться с ним.

Мариус пожал плечами.

— То, что вы сказали, не лишено смысла, — согласился он, — но я тороплюсь. Я не могу ждать, пока вы будете искать друга.

— Ну, что же, — ответил Флоримон беззаботно, — тогда мне придется воскресить одного из мертвых.

Мариус и Фортунио вытаращили глаза. Не сошел ли он с ума? Не поврежден ли его рассудок лихорадкой? Может быть, здоровый цвет лица был печатью болезни, заставившей его нести этот бред?

— Dieu! Как вы удивлены, — продолжил он, рассмеявшись им в лицо. — Вы сейчас увидите нечто, что послужит хорошей наградой за вашу долгую дорогу. Месье, я многoe узнал в Италии и научился необычным вещам; любопытные люди живут по ту сторону Альп. Как, вы сказали, было имя человека, которого королева послала из Парижа? Того, кто лежит на дне рва с водой в Кондильяке?

— Давай оставим эти шутки, — прорычал Мариус. — Защищайтесь, месье маркиз!

— Терпение! Терпение! — взмолился Флоримон. — Я обещаю вам, все будет так, как вы хотите. Но будьте милосердны, месье, назовите сначала мне имя этого человека.

— Его звали де Гарнаш, — сказал Фортунио, — и если вам угодно знать, это я убил его.

— Вы? — вскричал Флоримон. — Расскажите мне подробности этой истории, прошу вас.

— Вы дурачите нас? — спросил Мариус, будучи целиком во власти ярости, превысившей его изумление, но уже начинающий подозревать, что здесь не все чисто.

— Дурачу вас? Да нет же! Я всего лишь хочу показать вам, чему я научился в Италии. Месье капитан, расскажите мне, как вы убили его.

— Я думаю, мы зря тратим время, — теперь и капитан рассердился.

Он понял, что этот развеселый брат его хозяина смеется над ними; у него даже промелькнула мысль, что по какой-то неизвестной причине маркиз пытается выиграть время. Он вытащил шпагу.

Флоримон увидел это, его глаза сверкали, и когда внезапно Мариус сделал выпад шпагой, он отскочил за стол и приготовился защищаться, но губы его продолжали загадочно улыбаться.

— Ну что ж, пора, господа, — проговорил он. — Я предпочел бы узнать побольше о том, как вы убили месье де Гарнаша, но раз вы не желаете сообщить мне подробности, попробуем обойтись и без них. Я попытаюсь вызвать его дух, чтобы у вас тоже был противник, месье капитан.

А затем, уже начав поединок со своим братом, он закричал:

— Ola[893], месье Гарнаш! Ко мне!

И тогда этим убийцам показалось, что не маркиз был сумасшедшим или хвастуном, говоря о странных вещах, которым он будто бы выучился по ту сторону Альп, а что у них самих повредился рассудок: дверцы шкафа в дальнем углу комнаты внезапно со скрипом раскрылись и оттуда появилась фигура Мартина де Гарнаша. Он мрачно улыбался в свои пышные усы и держал в своей руке обнаженную шпагу, сверкающую в лучах солнца, проникающего сквозь узкое окно.

Смертельно побледнев, они в ужасе остановились, а затем в уме каждого из них возникло одно и то же объяснение феномена. Этот Гарнаш был похож на человека, который прибыл к ним две недели назад. Значит, тот желтолицый черноволосый мошенник, объявивший себя переодетым Гарнашем, был самозванцем. И как бы сильно они ни были испуганы появлением союзника Флоримона, вывод, к которому оба они пришли, вновь воодушевил их. Но не успели они утвердиться в нем, как жесткий голос Гарнаша окончательно лишил их надежды.

— Месье капитан, — сказал он, и Фортунио поежился, так как именно этот голос он слышал всего несколько часов назад, — я рад возможности возобновить наш поединок, который мы не окончили прошлой ночью.

И он решительно приблизился.

Шпага выпала из рук Мариуса, и оба дуэлянта замерли. Фортунио без лишних слов бросился к двери. Но Гарнаш одним прыжком пересек разделяющее их пространство.

— Назад! — вскричал он. — Повернись, или я проткну шпагой твою спину. Если хочешь воспользоваться дверью, то скорее всего потребуется пара человек, чтобы вынести тебя. Побереги свою грязную шкуру!

Глава 22

ЦЕРКОВНЫЕ ОБРЯДЫ
Через пару часов после поединка в апартаментах маркиза де Кондильяка, в гостинице «Черный Кабан» в Ла-Рошете, господин Гарнаш, сопровождаемый одним лишь Рабеком, скакал галопом в сторону французской границы, направляясь в маленький городок Шейли, расположенный на дороге, ведущей через долину Изера к Кондильяку. Но его путь лежал мимо города. В двух милях к востоку от Шейли, на холме, склоны которого представляли собой сплошной виноградник, стояло низкое, квадратное серое здание монастыря Святого Франциска. Туда и направил господин Гарнаш бег своей лошади, и они с Рабеком поехали через виноградники, вверх по длинной извилистой дороге, освещенной мягким светом ноябрьского полудня.

Все мысли Гарнаша были о Валери, лицо парижанина было мрачным, а глаза печальными.

Наконец они достигли возвышенности; Рабек спешился и постучал хлыстом в монастырские ворота.

Появился привратник и, услышав от Гарнаша, что ему необходимо видеть аббата, предложил ему войти.

Гарнаша провели сквозь аркады, обрамляющие огромный четырехугольный двор и сад, где трудились двое монахов в рясах, подоткнутых выше колен, а затем вверх по лестнице в комнату аббата, которая оказалась небольшой и скудно обставленной и была пропитана слабым запахом воска, который присущ исключительно монастырским помещениям.

Аббат монастыря Святого Франциска в Шейли был высокий худощавый человек с аскетическим лицом. Нос его напоминал нос Гарнаша; такой тип носа свидетельствует о склонности скорее к действиям, нежели к молитвам. Он с серьезным видом поклонился этому рослому незнакомцу и попросил его сообщить, чем может быть ему полезен. Держа в руке шляпу, Гарнаш сделал шаг вперед и без колебаний изложил причину своего визита.

— Святой отец, — сказал он, — один из семейства Кондильяков сегодня утром встретил свой конец в Ла-Рошете.

Глаза монаха, казалось, оживились, словно у него проснулся интерес к внешнему миру.

— На все воля Божья, — вскричал он. — Путь порока навлекает гнев небес. Как этот несчастный встретил свою смерть?

Гарнаш пожал плечами.

— De mortuis aut bene, aut nihil[894], — сказал он. Вид его был серьезен, голубые глаза строго смотрели перед собой, но аббат и не подозревал, как внимательно они наблюдают за ним. Он слегка покраснел, услышав упрек, но, смиряясь, лишь склонил голову и ждал, пока парижанин продолжит.

— Необходимо предать его тело погребению, святой отец, — мягко проговорил тот.

Услышав это, монах поднял голову, и на его щеках появился более густой румянец — теперь уже от гнева. Гарнаш был рад этому.

— Зачем вы пришли ко мне? — спросил он.

— Зачем? — нерешительно откликнулся Гарнаш. — Разве погребение мертвых не обязанность церкви? Разве это не составляет часть ваших священных обрядов?

— Вы спрашиваете так, как будто заранее ставите мой ответ под сомнение, — покачав головой, ответил монах. — Да, все это так, как вы сказали, но в наши обязанности не входит хоронить умерших безбожников и тех, кто при жизни был отлучен и умер без покаяния.

— Как можете вы быть уверены, что он умер без покаяния?

— Я не уверен, но предполагаю, что он умер без отпущения грехов, поскольку не нашлось бы священника, который, зная его имя, решился бы исповедать его, а если бы кто-то сделал это, не зная ни имени, ни об отлучении, то такая исповедь вообще не имеет силы. Просите других похоронить этого члена семейства Кондильяков; не имеет значения, чьими руками и в чьей земле его похоронят, как не имеет значения для лошади, на которой он ездил, или гончей, которая бегала за ним.

— Церковь бывает иногда слишком сурова, святой отец, — смиренно заметил Гарнаш.

— Церковь всегда справедлива, — строго ответил аббат, и гнев вспыхнул в его темных глазах.

— При жизни он был знатным дворянином, — задумчиво произнес Гарнаш. — Не подобает, чтобы после смерти его телу не были оказаны должные почести.

— Тогда пусть те, кого почитали Кондильяки, окажут теперь почести этому умершему Кондильяку. Церковь не в их числе, месье. Со времени смерти последнего маркиза семейство Кондильяков взбунтовалось против нас, с нашими священниками дурно обращаются, наш авторитет презирают, они не платят десятину, не ходят к причастию. Устав от такого неблагочестия, церковь наложила на них проклятие, под этим проклятием они, похоже, и гибнут. Мое сердце скорбит о них, но…

Он развел руками, длинными и настолько худыми, что они были почти прозрачными, и его лицо осталось опечаленным.

— И тем не менее, святой отец, — сказал Гарнаш, — двадцати братьям монастыря Святого Франциска придется отнести это тело в Кондильяк, и вы сами возглавите эту мрачную процессию.

— Я? — монах отпрянул от него, и его фигура, казалось, стала выше. — Кто вы такой, месье, чтобы приказывать мне, что я должен делать, невзирая на законы церкви?

Гарнаш взял аббата за рукав и подвел к окну. Его глаза и губы улыбались.

— Я скажу вам, кто я такой, — произнес Гарнаш, — и в то же время постараюсь отвратить вас от ваших суровых намерений.

В тот самый час, когда Гарнаш старался убедить аббата монастыря Святого Франциска в Шейли отнестись более доброжелательно к покойному, мадам де Кондильяк сидела за обедом, а с ней находилась Валери де Ла Воврэ. Обе почти не прикасались к еде. Одна была подавлена печалью, другая — беспокойством, и то обстоятельство, что обе они страдали, возможно, подтолкнуло вдову обращаться с девушкой более мягко. Вглядываясь в бледное лицо и печальные глаза Валери, вдова почувствовала, что какая-то наиболее значащая часть естества девушки перестала существовать. У мадам мелькнула мысль, что в таком состоянии ее будет проще подчинить их воле, но долго об этом размышлять не стала. Сегодня она была настроена миролюбиво, но, без сомнения, лишь потому, что сама нуждалась в милосердии и сочувствии.

Страхи, которые недавно терзали мадам, были, как теперь считала она, слишком уж преувеличены. Сотни раз она повторяла себе, что ничего плохого с Мариусом случиться не может. Флоримон болен, а если даже и нет, то Фортунио постарается сделать так, чтобы он никогда уже ничем не болел.

Тем не менее ее мучило беспокойство, и она с нетерпением ожидала новостей, хотя прекрасно знала, что их время еще не пришло.

Она разок укорила Валери за отсутствие аппетита, и в ее голосе прозвучали даже нотки доброты — впервые за все месяцы после смерти старого маркиза. Но девушка не уловила их сейчас, а если бы и уловила, то не придала бы им значения.

— Ты совсем не ешь, дитя, — сказала вдова еще раз, и ее взгляд потеплел.

Валери подняла глаза, словно внезапно пробудившись ото сна, и в это мгновение они наполнились слезами. Голос вдовы открыл шлюзовые ворота ее печали, и сдерживаемые до сих пор слезы были готовы излиться. Маркиза поднялась и жестом приказала пажу и слуге удалиться из комнаты, потом обошла стол, встала рядом с Валери и склонилась к ней, положив свою руку на плечо девушки.

— Что беспокоит тебя, дитя? — спросила она.

На мгновение мадемуазель, казалось, ближе прильнула к плечу вдовы. Затем, будто внезапно вспомнив что-то, она отпрянула назад и высвободилась из ее рук. Она перестала плакать, и по губам ее пробежала дрожь.

— Вы очень добры, мадам, — произнесла она с холодностью, которая придавала вежливым словам оттенок почти оскорбительный, — но ничего так не беспокоит меня, как желание остаться одной.

— В последнее время ты слишком часто оставалась одна, — ответила вдова, настойчивая в своем желании проявить доброту к Валери. Импульсом этого желания было ее беспокойство за Мариуса.

— Возможно, — сказала девушка, — но не по своей вине.

— А по чьей же еще? Будь ты благоразумнее, мы были бы к тебе добрее. И никогда не обращались бы так с тобой, никогда бы не сделали из тебя узницу.

Валери взглянула в это красивое лицо, и углы ее нежного рта приподнялись в бледной улыбке.

— У вас не было никакого права принуждать и брать меня под стражу. Никто и никогда не давал вам его.

— Отчего же? Такое право у меня было, — с грустью в голосе запротестовала маркиза. — Твой покойный отец дал мне его, поручая заботиться о тебе.

— Может быть, частью вашего поручения было заставить меня нарушить верность Флоримону и попытаться всеми средствами, возможными и невозможными, принудить меня к браку с Мариусом?

— Мы думали, что Флоримон мертв; а если даже и жив, то просто недостоин тебя, ведь он оставил тебя на долгие годы без известий о себе.

Слова сорвались с ее языка почти неосознанно, и маркиза, прикусив губу, напряглась, ожидая взрыва в ответ. Но этого не произошло. Девушка смотрела через стол на огонь, тлеющий в камине, куда давно не подкидывали дров.

— Что вы имеете в виду, мадам? — спросила она, но ее голос звучал бесцветно и апатично, как будто ответ был ей безразличен.

— Несколько дней тому назад мы получили известие, что он направляется домой, но из-за лихорадки задерживается в Ла-Рошете. Мы также слышали, что с тех пор его лихорадка стала настолько серьезной, что мало надежд на его выздоровление.

— И чтобы облегчить его последние минуты, месье Мариус сегодня утром покинул Кондильяк?

Вдова бросила колючий взгляд на девушку, но ее лицо оставалось безразличным, а взгляд был прикован к огню. В словах Валери, казалось, не было ничего, кроме констатации фактов.

— Да, — ответила мадам.

— А на тот случай, если его собственных усилий помочь брату перейти в мир иной окажется недостаточно, он взял с собой капитана Фортунио? — с тем же безразличием спросила Валери.

— Что ты имеешь в виду? — почти прошипела маркиза ей в ухо.

Валери повернулась к ней, и ее бледные щеки слегка порозовели.

— Только то, что я сказала, мадам. Хотите ли вы узнать, о чем я молилась? Всю ночь, с того момента, когда я пришла в себя, я провела на коленях, молясь, чтобы небесам было угодно позволить Флоримону уничтожить вашего сына. И не потому, что я желала возвращения Флоримона сюда, поскольку для меня не имеет значения, увижу ли я его снова или нет. Но на этом доме лежит проклятие, мадам, — продолжала девушка, поднявшись с кресла и произнося эти слова с большим воодушевлением, в то время как маркиза отшатнулась на шаг, а ее лицо странно изменилось и внезапно потускнело. — И я молилась, чтобы проклятие обрушилось на убийцу. Хорошего же мужа, мадам, вы сватали дочери Гастона де Ла Воврэ!

Не дожидаясь ответа, она медленно направилась в свои опустевшие комнаты, где витали лишь воспоминания о том, кого она оплакивала и, как ей казалось, будет оплакивать вечно.

Пораженная внезапным, необъяснимым ужасом, вдова, которая, невзирая на весь свой цинизм, была подвержена суевериям, почувствовала, что ее колени ослабли, и она упала в кресло. Ее изумила и озадачила осведомленность Валери, еще больше она была поражена ее апатией и ее признанием, что для нее безразлично, увидит ли она Флоримона вновь. Но эти сюрпризы были ничто в сравнении с ее внезапным страхом за Мариуса. Что, если он умрет? От этой мысли мадам похолодела, и ее лицо вновь посерело. Упоминание о проклятье, наложенном на них церковью, леденило ее горячую кровь, и весь ее воинственный пыл испарился.

Наконец она встала и вышла из комнаты, вскарабкалась по извилистой каменной лестнице, ведущей на стены замка, где в одиночестве могла часами расхаживать взад и вперед, под лучами ноябрьского солнца, напряженно всматриваясь в направлении долины Изера, откуда должны были появиться всадники. Время шло, солнце клонилось к закату, но горизонт был пуст, и она подумала, что, если с Мариусом случится несчастье, никто этой ночью не приедет в Кондильяк. Сама задержка, казалось, была вестником беды. Она постаралась отогнать свои страхи и успокоиться. Да и что бояться за Мариуса? Он ловок и быстр, и рядом с ним Фортунио. В Ла-Рошете сейчас наверняка есть покойник, однако это не Мариус.

Но вот вдалеке показался кто-то, и в застывшем вечернем воздухе раздался топот конских копыт. Он возвращается! Вдова облокотилась о парапет, дыша быстро и порывисто, и жадно смотрела, как с каждым мгновением всадник становится все ближе и ближе.

С реки поднимался туман. Очертания фигуры расплывались, и, сгорая от все возрастающего нетерпения, она проклинала туман. А затем ее охватил новый приступ страха. Почему он один, когда их должно быть двое? Господи, сделай так, чтобы всадником, спешившим к ней, оказался Мариус!

Вот всадник наконец приблизился к замку, и вдова смогла лучше разглядеть его. Его правая рука была забинтована и висела на перевязи. Из ее груди вырвался вопль, и она прикусила губу, чтобы удержать следующий, потому что во всаднике она узнала Фортунио. Фортунио — раненого! Значит, Мариус наверняка мертв!

Мадам покачнулась, прижав руку к вздымающейся груди, чуть выше неистово колотившегося сердца, как бы пытаясь его успокоить; ее душа омертвела, и ум, казалось, оцепенел, пока она стояла в ожидании новостей, которые должны были подтвердить ее предчувствия.

Копыта лошади прогрохотали по настилу моста и, зацокав по булыжникам двора, остановились, а затем послышались шаги людей, торопившихся навстречу всаднику. Маркиза сама бы спустилась встретить его, но ноги отказывались повиноваться ей. Она снова прислонилась к парапету крепостной стены и ожидала, устремив измученные глаза на площадку лестницы, где должен был появиться капитан.

Наконец он появился, пошатывающийся после долгой скачки. Она сделала шаг к нему навстречу. Ее губы приоткрылись в немом вопросе.

— Ну? — выдохнула она. — Как все удалось?

— Единственно возможным образом, — ответил он, — как вы того и желали.

При этих словах она подумала, что сейчас лишится чувств. Ее легкие, казалось, задыхались от нехватки воздуха, она раскрыла рот и жадно глотала поднимающийся туман, не в силах ничего сказать, и лишь спустя какое-то время пришла в себя, переварив услышанное.

— Тогда где же Мариус? — спросила она в недоумении.

— Он остался, чтобы сопровождать тело домой. Они везут его сюда.

— Они? — откликнулась вдова. — Кто они?

— Монахи монастыря Святого Франциска в Шейли, — ответил капитан.

Что-то в его тоне и в бегающих глазах, какая-то тень, пробежавшая по обычно ясному и бесхитростному лицу, пробудили в ней подозрения, и ее сердце вновь сжалось от дурных предчувствий.

Она со злостью схватила его за плечи и пытливо заглянула ему в глаза.

— Ты говоришь мне правду, Фортунио? — выпалила она, и в ее голосе смешались гнев и страх.

В неясном вечернем свете он смело взглянул ей в лицо. Капитан даже клятвенно поднял руку, чтобы придать большую правдивость своим словам.

— Мадам, клянусь своим спасением, месье Мариус жив и здоров.

Этого ей было достаточно. Она отпустила его.

— Он приедет сегодня вечером? — спросила она.

— Он будет здесь завтра утром, мадам. Я приехал сообщить вам об этом.

— Странная фантазия у него. Но… — и ее губы дрогнули в улыбке, — для одного из этих монахов мы найдем более подходящую задачу.

Всего час тому назад она с готовностью освободила бы мадемуазель в обмен на уверенность, что Мариус успешно справился с делом, которое повлекло его за границу, в Савойю. Она сделала бы это с радостью, удовлетворившись тем, что Мариус будет наследником Кондильяка. Но теперь, когда Кондильяк и так доставался ему, она хотела большего для своего сына; ненасытное желание, чтобы он преуспевал, вновь охватило мадам. Сейчас, когда Флоримон мертв, она должна заполучить Ла Воврэ для Мариуса: склонить мадемуазель к браку с ним не составит труда. Девчонка влюбилась в этого сумасшедшего Гарнаша, а когда женщине выпадают на долю горькие испытания в любви, для нее уже не имеет значения, за кого выходить замуж. Разве маркиза не знала этого по своему печальному опыту? Разве отец, заставивший ее выйти за человека намного старше ее, каким был Кондильяк, не исковеркал ее собственную натуру и не сделал такой, какой она стала?

У нее был возлюбленный, и пока он был жив, она сопротивлялась всем попыткам устроить этот брак, навязываемый ей. Но ее возлюбленного убили на дуэли в Париже, и когда она узнала об этом, руки у нее опустились, и она позволила выдать себя замуж, за кого они хотели.

Подобные признаки упадка духа она заметила у Валери и решила воспользоваться этим, пока не поздно. В Кондильяке давненько не было церковных обрядов. Завтра, однако, их будет сразу два: венчание и отпевание.

Она уже направлялась к лестнице, и Фортунио двинулся за ней следом, когда вдруг она вспомнила о событиях в Ла-Рошете.

— Все ли прошло гладко? — спросила она.

— Немного шумно, — ответил он. — С маркизом были его люди, и, находись мы во Франции, дело могло принять дурной оборот.

— Вы мне подробно расскажете об этом, — сказала она, справедливо полагая, что здесь есть о чем рассказать. Затем она мягко рассмеялась. — Да, нам повезло, что он остановился в Ла-Рошете. Я думаю, Флоримон родился под несчастливой звездой, а вы, Фортунио, в самом деле счастливчик.

— Что касается меня, я совершенно с вами согласен, мадам, — мрачно резюмировал он, вспоминая шпагу, оцарапавшую ему щеку прошлой ночью и пронзившую его правую руку этим утром, и в своем безбожии возблагодарил тех богов, которым, как считал, был обязан тем, что эта шпага не нашла пути к его сердцу.

Глава 23

СУД ГАРНАША
На другой день, десятого ноября, в пятницу — дата, которая навсегда осталась в памяти всех участников дела Кондильяков, — вдова встала рано утром и, помня о предстоящих событиях и соблюдая приличия, оделась во все черное.

Господин сенешал тоже рано выехал из Гренобля, не подозревая, что это как нельзя лучше отвечает интересам Гарнаша.

Мадам любезно встретила его. Сегодня она была в жизнерадостном настроении. Мир, казалось, был полон обещаний счастья, и все благоприятствовало ей и Мариусу. Ее мальчик теперь хозяин в Кондильяке; Флоримон, которого она так ненавидела и который стоял на пути ее сына, мертв и направляется к месту упокоения; Гарнаш, человек из Парижа, от которого можно было ждать больших неприятностей, если бы он вернулся в Париж и рассказал об их сопротивлении, замолчал навсегда, и рыбы во рву с водой сейчас, должно быть, пируют на его останках; Валери де Ла Воврэ пребывает в подавленном настроении, что предвещало для вдовы успех в осуществлении ее планов, и, наконец, самое позднее в полдень в Кондильяке будет священник, и если Мариус еще не раздумал жениться на упрямице, это не составит труда.

Стояло великолепное утро, теплое и солнечное, как в апреле; природа, казалось, решила принять участие в триумфе маркизы и в честь нее отложила свой зимний наряд.

Еще одним источником воодушевления для мадам было присутствие ее поклонника. Теперь его ухаживаний не стоило опасаться, а, напротив, можно было попребовать развлечься за его счет. Но первые же слова Трессана внесли диссонанс в гармонию, воцарившуюся было в душе вдовы.

— Мадам, — сказал он. — Я в отчаянии, что не могу сообщить вам лучшие новости. Но, хотя мы предприняли тщательные поиски, этот человек по имени Рабек еще не найден. Мы, однако, не теряем надежды, — добавил он, желая показать, что, несмотря на грозящую опасность, не все потеряно.

На мгновение брови маркизы нахмурились. Она совершенно забыла о Рабеке, но, подумав секунду, решила, что, забыв о нем, поступила, как он того заслуживал. Она рассмеялась, спускаясь вниз по ступеням в сад, — мягкость погоды и оптимизм настроения побудили ее встретить сенешала здесь.

— По мрачности вашего тона можно было опасаться, что речь идет о катастрофе. Что может значить этот Рабек, ускользнувший от ваших людей? В конце концов, он всего лишь лакей.

— Верно, — рассудительно ответил сенешал, — но прошу вас не забывать, что у него письма от того, кто не является лакеем.

При этих словах улыбка сошла с лица маркизы, какая-то деталь здесь выпала из поля ее зрения, пока она была всецело поглощена своими восторгами по поводу других вещей. Мысль о Рабеке связывалась в ее уме лишь с той историей, которую он мог бы рассказать о случившемся, что легко было бы опровергнуть. Ее слово всегда перевесило бы слово слуги. Но письмо совершенно все меняло.

— Его надо найти, Трессан, — резко сказала она.

Сенешал тревожно улыбнулся и пожевал свой ус.

— Мы приложим все усилия, — пообещал он ей. — В этом вы можете быть уверены.

— Все дела провинции замерли, — добавил он, не забывая играть роль вечно занятого человека даже в минуту опасности, которая, если только Рабек, как обещал Гарнаш, доставит свои бумаги по назначению, будет угрожать ему не в меньшей степени, чем вдове. — Все дела провинции замерли, — повторил он, — пока я целиком посвятил себя поискам. Если мы не получим известий, что он схвачен в Дофинэ, все же не стоит падать духом. Я разослал за ним людей по всем трем дорогам, ведущим в Париж. Они не пожалеют ни денег, ни лошадей. Я думаю, он скоро будет в наших руках.

— Сейчас это единственная опасность, — ответила маркиза, — поскольку Флоримон скончался… от лихорадки, — добавила она с улыбкой, от которой у Трессана по спине побежали мурашки. — Было бы иронией судьбы, если бы этот жалкий лакей Рабек добрался до Парижа и испортил нам триумф, для которого мы все так потрудились.

— Да, в самом деле, — ответил Трессан, — надо постараться, чтобы этого не случилось.

— Но если все же это произойдет, — продолжала она, — тогда мы должны держаться все вместе.

После этого разговора на душе мадам вновь стало легко.

— Я надеюсь, всегда, Клотильда, — ответил он, и его маленькие глазки с вожделением взглянули на нее из тех ямочек жира, в которые они были посажены. — В этом деле я был рядом с вами, как истинный друг, не так ли?

— Именно так, разве я отрицаю это? — полупрезрительно ответила она.

— И всегда буду, когда понадобится. Вы немного в долгу передо мной насчет этого месье де Гарнаша.

— Я… я помню это, — произнесла она, и ей снова показалось, будто солнце померкло среди бела дня, а из сердца ушла радость.

Она собиралась было запретить ему с вожделением смотреть на нее и сказать, чтобы он убирался к дьяволу со своими ухаживаниями. Но потом она вспомнила, что сенешал еще может ей пригодиться. Не только в деле Гарнаша, в котором он был так же сильно замешан, как и она сама. В событиях в Ла-Рошете еще могло сыграть свою роль его положение, поскольку, несмотря на заверения Фортунио, что все прошло гладко, его рассказ не слишком убедил ее. И хотя она не испытывала серьезных опасений за последствия, нельзя было полностью отвергать такую возможность. Следовательно, Трессан пока должен оставаться ее союзником. Поэтому со всей любезностью, на которую она была способна, мадам сказала ему, что не забыла о своем долге, и, когда, ободренный, он вновь заговорил о вознаграждении, она улыбнулась, как улыбнулась бы девушка пылкому ухажеру, чью пылкость она вроде как не особенно поощряет, но и не отвергает.

— Я вдова всего лишь полгода, — напомнила она ему, как уже однажды напоминала раньше. Ее вдовство оказалось самым надежным прикрытием. — Мне не подобает слушать поклонника, как бы меня ни соблазняло мое глупое сердце. Поговорим об этом еще через полгода.

— И тогда вы выйдете за меня? — проблеял он.

Она сделала усилие, чтобы улыбнуться ему глазами, хотя ее лицо осталось при этом вытянутым.

— Разве я не сказала, что не стану слушать поклонников?

Он бы упал на колени прямо здесь, у ее ног, на траву, еще мокрую от ночного тумана, но в этот момент с грустью вспомнил, как пострадает его превосходное платье, поэтому ограничился тем, что схватил ее руку.

— Но я потеряю сон, позабуду покой и отдых, пока вы не дадите мне ответ. Ответ — это все, о чем я прошу. И тогда я обуздаю свое нетерпение и весь период своего… м… м… испытания проведу безропотно! Только обещайте, что вы выйдете за меня замуж через полгода… на Пасху, скажем?

Она поняла, что сейчас придется ответить, и дала именно тот ответ, какого он страстно желал. А он — несчастный глупец! — не мог уловить в ее голосе нотку, столь же наигранную, как звон фальшивой монеты, и не догадался, что такое обещание она будет вольна нарушить через полгода, когда необходимость в нем и его лояльности исчезнет.

Из замка к ним прибежал слуга. Он сообщил, что многочисленная процессия монахов движется к Кондильяку со стороны Изера. Легкая дрожь пробежала по ее телу, и, сопровождаемая Трессаном, она вернулась обратно на крепостную стену, откуда можно было наблюдать за их шествием.

По дороге Трессан попросил объяснить ему происходящее, и она повторила ему рассказ Фортунио о событиях, происшедших вчера в Ла-Рошете. А когда они взбирались по лестнице, ведущей на укрепление, она бежала по ступеням с молодой, горячей поспешностью, не обращая внимания на тучного,задыхающегося сенешала. Она повернулась к востоку и, прикрыв рукой глаза от лучей утреннего солнца, смотрела с высоты стен на процессию, с неторопливым достоинством двигающуюся от долины реки к Кондильяку.

Во главе процессии возвышалась высокая худощавая фигура человека, в котором она узнала аббата монастыря Святого Франциска в Шейли, высоко несущего серебряное распятие, сверкающее на солнце. Капюшон его сутаны был откинут назад, открывая бледное, аскетическое лицо и бритую голову. За ним, поддерживая на плечах гроб под черным траурным покровом, следовали шестеро монахов в черных рясах и черных капюшонах, а завершали шествие четырнадцать братьев ордена Святого Франциска в накинутых на голову капюшонах, со сложенными руками, ладони которых прятались в их просторных рукавах.

Маркиза терялась в догадках, какими доводами удалось убедить гордого аббата воздать такие почести умершему Кондильяку, сопровождая его тело в дом, над которым висело проклятие церкви.

Позади монахов громыхала по неровной дороге закрытая повозка, а за ней ехали на лошадях четыре конюха в ливреях Кондильяков. Однако Мариуса не было видно, и она предположила, что он в этом экипаже, хотя сопровождающие его слуги наверняка были людьми убитого маркиза.

Вместе с сенешалом они молча наблюдали за приближением процессии, пока та не достигла крепостного рва. Затем, когда загрохотал настил моста, она повернулась и, сделав знак сенешалу следовать за ней, поспешила вниз. Но, оказавшись во дворе, мадам с удивлением обнаружила, что они не остановились там, а двинулись дальше. Аббат самодовольно направился через вход и далее по галерее, ведущей в зал замка, несущие гроб уже скрылись в дверях, и, следуя за ними, последние монахи исчезли из поля зрения. У дверей, через которые только что прошла процессия, стоял Фортунио и задумчиво поглаживал свои усы. Во дворе расположилась дюжина вооруженных людей — все, что осталось от гарнизона после схватки с Гарнашем.

Она стояла, ожидая появления экипажа, но, не увидев ни его, ни конюхов, подошла к Фортунио и спросила о причине их отсутствия:

— Месье де Кондильяк, вероятно, едет в этой карете?

— Вероятно, — с озадаченным видом ответил капитан. — Я отправляюсь узнать, мадам. А тем временем не примете ли вы аббата? Монахи, наверное, уже освободились от своей печальной ноши.

Она придала своему лицу подобающее случаю печальное выражение и быстро пошла в зал. Трессан продолжал следовать за ней по пятам. В зале она увидела гроб со свисающим до пола огромным покровом из черного бархата, украшенным по краям серебряной бахромой. Этим утром огня в камине еще не зажигали, а солнце пока не заглядывало в окна, поэтому воздух в зале был холодным и сырым, как бы подчеркивая мрачность ожидающейся здесь церемонии.

С редким достоинством, высоко подняв голову, она прошла через весь зал к аббату, стоящему прямо, как статуя, во главе стола, ожидая ее. И хорошо, что он был человеком аскетического склада, иначе ее величественная, несравненная красота могла бы тронуть его сердце и смягчить суровость его намерений.

Когда она подошла к нему на расстояние протянутой шпаги, он поднял руки, и потрясающие слова, произнесенные набатным голосом, нарушили торжественное молчание.

— Несчастная женщина, — произнес он, — твои грехи обличают тебя. Правосудие свершится, и шея твоя склонится, невзирая на всю твою упрямую гордость. Ты, которая высмеивала священников, похитила невинность и издевалась над святой церковью, — твоей нечестивой власти пришел конец.

Трессан в ужасе отпрянул, и даже губы его побелели, поскольку если, как сказал аббат, правосудие готово было свершиться над ней, оно готово было свершиться и над ним. «Где же они ошиблись в своих расчетах? Какое слабое место она проглядела?» — спрашивал он себя, охваченный внезапной паникой.

Но маркиза не разделяла его трепета. Ее глаза раскрылись чуть шире, на щеках появился легкий румянец, но она испытывала только изумление и негодование. Не спятил ли он, этот бритый монах? Вопрос этот сразу же пришел ей на ум, и именно таким вопросом она холодно ответила на его гнев.

— Потому что только сумасшествие, — сочла она нужным добавить, — может быть оправданием такой безрассудной дерзости, как ваша.

— Нет, мадам, — ответил он с ледяным высокомерием, — не сумасшествие, но праведное негодование. Ты игнорировала власть святой церкви так же, как игнорировала власть нашей законной повелительницы, и правосудие настигло тебя. Мы здесь для того, чтобы предъявить счет и проследить, чтобы он был полностью оплачен.

Она подумала, что он говорит о находящемся в гробу теле ее пасынка, и была готова рассмеяться над его идиотским выводом, что смерть Флоримона является актом правосудия, совершенного над нею за ее нечестивость. Но гнев, вскипающий в ней, не оставил места смеху.

— Я думала, господин аббат, вы прибыли сюда хоронить мертвых. Но вы, похоже, пришли поговорить.

Он смотрел на нее долгим суровым взглядом. Затем покачал головой, и на его лице промелькнула тень бледной улыбки.

— Не говорить, мадам, о… о, не говорить, — не спеша ответил он, — но действовать. Я пришел, чтобы увести с бойни кроткого ягненка, который похищен тобою.

При этих словах кровь отхлынула от ее лица, а в глазах появился испуг: наконец она начала догадываться, что все складывалось не так, как она думала. Однако, почти инстинктивно, она попыталась сопротивляться.

— Черт возьми! — громогласно произнесла она. — Что вы имеете в виду?

Позади нее пухлые колени Трессана ударялись одно о другое. Какой он глупец! И надо же ему было приехать в этот день в Кондильяк, чтобы как ее соучастнику быть схваченным вместе с ней. Этот стоящий здесь и произносящий обвинения надменный аббат имеет за собой силу, иначе он никогда бы не осмелился возвысить свой голос в Кондильяке, вблизи отъявленных головорезов, которым стоило только крикнуть, — и их не остановил бы его священный сан.

— Что вы имеете в виду? — теперь уже со зловещей улыбкой повторила она. — В вашем рвении, господин аббат, вы позабыли, что мои люди рядом.

— И мои тоже, мадам, — последовал поразительный ответ, и он махнул рукой в сторону выстроившихся монахов, стоящих со склоненными головами и сложенными на груди руками.

При этих словах ее пронзительный смех зазвенел по залу.

— Эти несчастные бритоголовые? — спросила она.

— Именно, эти несчастные бритоголовые, — ответил он и вновь поднял руку и сделал знак. А затем произошла странная вещь, наполнившая страданием толстяка влюбленного Трессана.

Монахи внезапно выпрямились. Как будто порыв ветра пронесся по рядам братии и привел их всех в движение. Капюшоны были сброшены, плащи откинуты в сторону, и вместо благочестивых монахов возникли двадцать ловких, крепких молодцов в ливреях Кондильяка, вооруженных и ухмыляющихся, искренне наслаждающихся испугом ее и сенешала.

Один из них шагнул в сторону и запер дверь изнутри. Но вдова не обратила на это внимания, устремив свои прекрасные испуганные глаза на мрачную фигуру аббата, словно удивляясь, что того не постигла никакая трансформация.

— Измена! — выдохнула она жутким голосом, напоминающим сдавленный шепот, и ее глаза, вновь обежав собравшихся, внезапно остановились на Фортунио, стоящем в шести шагах справа от нее, задумчиво пощипывающем свои усы и ничуть не удивляющемся происходящему.

Неожиданно в слепой ярости она повернулась к Трессану, выхватила у него из-за пояса кинжал и рванулась к вероломному капитану. Он каким-то образом предал ее, без боя сдал Кондильяк — она еще не успела сообразить, кому именно. И ее рука с удивительной нервной силой, какую никто не смог бы предположить в ее хрупком, нежном теле, схватила его за глотку. Прицеливаясь, она взмахнула кинжалом, в то время как захваченный врасплох капитан от изумления был не в состоянии шевельнуть рукой, чтобы защититься от неминуемого удара.

Но внезапно к ней шагнул аббат и своей тонкой, прозрачной рукой поймал ее запястье.

— Терпение, — повелел он ей. — Он всего лишь орудие возмездия.

Она отступила — была почти оттащена аббатом, — тяжело дыша от ярости и горя, и лишь тогда заметила, что, пока ее спина была обращена к гробу, с него был поднят покров. Вид простого деревянного ящика привлек внимание маркизы и на мгновение успокоил ее гнев. Какие еще сюрпризы они приготовили для нее?

Но не успела она задать себе этот вопрос, как сама же ответила на него, и ей показалось, что ледяная рука сдавила ее сердце. Мариус лежал в гробу… они лгали ей. Эти люди в ливреях ее пасынка принесли в Кондильяк тело ее сына.

Из ее горла вырвалось рыдание, и она шагнула к гробу. Она должна была убедиться сама. Так или иначе, необходимо рассеять это мучительное сомнение. Но не успела она сделать и трех шагов, как вновь остановилась, остолбенев, внезапно вскинув руки к груди и раскрыв губы, с которых был готов сорваться крик ужаса. Потому что крышка гроба медленно поднялась и со стуком упала. И, увеличивая ее ужас, из гроба поднялась и уселась там фигура, с мрачной улыбкой озираясь вокруг, и это была фигура человека, которого умертвили по ее приказу, — Гарнаша. Да и выглядел он точно так же, как в тот день, когда приехал в Кондильяк.

Ее красивое лицо было смертельно бледно, а его черты искажены до такой степени, что следов красоты в нем уже более не осталось. Аббат холодно смотрел на нее и стоящего позади мадам сенешала, которому чуть было не сделалось дурно от ужаса. Но не боязнь призрака испугала его. В Гарнаше он видел человека, оставшегося в живых, каким-то чудом избежавшего участи, которую они ему уготовили, и ужас Трессана был ужасом преступника, призываемого к ответу.

После минутной паузы, словно насладившись произведенным эффектом, Гарнаш поднялся на ноги и проворно спрыгнул на пол. И в глухом стуке, с которым он приземлился перед вдовой, не было ничего призрачного. Испуг частично оставил мадам. Она видела, что имеет дело всего лишь с человеком, но только теперь начала понимать, насколько страшен для нее этот человек.

— Опять Гарнаш! — с трудом дыша, произнесла она.

Он безмятежно поклонился, улыбнувшись.

— Да, мадам, — иронично сказал он, — опять Гарнаш. Цепкий, как пиявка, мадам, и прибывший сюда, чтобы, подобно пиявке, кое-что здесь очистить.

Она несколько оправилась от своих недавних страхов, и ее глаза, вновь вспыхнувшие от ярости, попытались поймать уклончивый взгляд Фортунио. Гарнаш перехватил этот взгляд и догадался, что было у нее на уме.

— Все, что сделал Фортунио, — проговорил он, — он сделал по приказу и с санкции вашего сына.

— Мариуса? — уточнила она, боясь услышать, что, говоря о ее сыне, он имеет в виду пасынка, а Мариуса нет в живых.

— Да, Мариуса, — ответил он. — Он подчинился моей воле. Я пригрозил ему и его приятелю по оружию, столь достойному своего хозяина, что их вместе колесуют, если они воспротивятся мне. Это был их единственный шанс спастись. Они поступили благоразумно, воспользовавшись им, и таким образом дали мне возможность проникнуть в Кондильяк, чтобы освободить мадемуазель де Ла Воврэ.

— Значит, Мариус… — она оставила свой вопрос висеть в воздухе, и ее рука нервно сжала платье на груди.

— Жив и здоров, как должен был доложить вам Фортунио. Но он остается в моей власти и не выйдет из-под нее, пока дела в Кондильяке не будут улажены. Потому что если я снова встречу здесь противодействие, обещаю вам: его колесуют.

Она в последний раз попыталась воспротивиться его воле. Долгая привычка повелевать умирала с трудом. Маркиза вскинула голову; теперь, когда она узнала, что Мариус жив и здоров, мужество вновь вернулось к ней.

— Неплохо, — усмехнулась она, — но кто вы такой, что можете угрожать и давать такие обещания?

— Я покорный выразитель воли ее величества — королевы-регентши, мадам. Когда я угрожаю, я угрожаю от ее имени. Довольно чванства, умоляю вас. Сейчас оно принесет вам мало пользы. Вы низложены, мадам, и лучше примите это спокойно и с достоинством — вот вам мой дружеский совет.

— Я еще не так низко пала, чтобы пользоваться вашими советами, — кисло ответила она.

— Он может потребоваться вам прежде, чем зайдет солнце, — тихо улыбаясь, ответил он. — Маркиз де Кондильяк и его супруга все еще в Ла-Рошете и ждут, когда я закончу свои дела, чтобы им вернуться домой.

— Его супруга! — вскрикнула она.

— Именно так, мадам. Он привез из Италии жену.

— Тогда… тогда… Мариус? — она запнулась.

Возможно, даже этими словами она не намеревалась выдавать свои мысли. Но Гарнаш понял, что было у нее на уме, и удивился, насколько трудно ей избавиться от своих замыслов.

Но Гарнаш рассеял окончательно ее упования.

— Нет, мадам, — сказал он. — Пусть Мариус ищет себе жену в другом месте, если только мадемуазель по своей воле не захочет выйти за него, что весьма маловероятно. — Затем его тон внезапно изменился, и он сурово спросил:

— Мадемуазель де Ла Воврэ здорова, мадам?

Она утвердительно кивнула, но не произнесла ни слова. Гарнаш повернулся к Фортунио.

— Пойди и приведи мадемуазель, — приказал он, и один из людей открыл дверь, выпуская отправившегося с поручением капитана.

Парижанин прошелся по залу и приблизился к дрожащему Трессану, дружески кивнув сенешалу, от чего тому опять едва не стало дурно.

— Рад встрече, мой дорогой месье сенешал. Не будь вас здесь, мне пришлось бы послать за вами. Между нами осталось неустроенным маленькое дельце. Можете положиться на меня, я устрою его к вашему полному удовлетворению, если не к вашей будущей печали.

И с улыбкой он оставил сенешала, совершенно онемевшего.

— Вы хотите договориться со мной? — гордо спросила мадам.

— Несомненно, — ответил Гарнаш с мрачной любезностью. — От того, примете ли вы эти условия, будет зависеть жизнь Мариуса и ваша собственная свобода.

— И каковы же они?

— В течение часа все ваши люди — до последнего поваренка — сложат свое оружие и покинут Кондильяк.

Не в ее власти было отказать.

— Маркиз не станет меня преследовать? — неуверенно спросила она.

— Маркиз не имеет таких полномочий, мадам. Только королева может иметь дело с вашим неповиновением, то есть в данном случае я как ее посланник.

— Если я соглашусь, месье, что тогда?

Он пожал плечами и спокойно улыбнулся.

— Никаких если, мадам. Вы будете вынуждены согласиться, добровольно или нет. Чтобы убедиться в этом, я вернулся и привел с собой солдат. Но если вздумаете сопротивляться, вам придется хуже, значительно хуже. Прикажите вашим людям уйти, как я сказал вам, и вы сможете свободно последовать за ними.

— Да, но куда? — вскричала она, внезапно рассвирепев.

— Насколько я осведомлен о ваших обстоятельствах, мадам, мне известно, что вы окажетесь в некотором смысле бездомны. Прежде чем строить заговоры против маркиза де Кондильяка, прежде чем пытаться убить его, вам следовало бы подумать, что может прийти день, когда вы будете зависеть от его великодушия. Сейчас вы вряд ли сможете рассчитывать на это и потому окажетесь на улице, если… — он остановился и сардонически взглянул на Трессана.

— Вы очень дерзко разговариваете со мной, — сказала она ему. — Вы говорите так, как ни один мужчина не осмеливался говорить со мной.

— Когда сила была на вашей стороне, мадам, вы обращались со мной так, как никто не осмеливался обращаться. Теперь преимущество за мной. Взгляните, насколько я использую его в ваших интересах; заметьте, как великодушно я поступаю с вами, с той, которая замышляла убийство. Месье де Трессан! — позвал вдруг он.

Сенешал вздрогнул, будто от внезапного укола.

— My… у… месье? — пробормотал он.

— Вам я тоже воздам добром за зло. Подойдите сюда.

Сенешал приблизился, недоумевая, что сейчас произойдет. Маркиза смотрела, как он шел, и ее глаза холодно блестели.

Солдаты ухмылялись, аббат взирал на все по-прежнему бесстрастно.

— С сегодняшнего дня у маркизы де Кондильяк, похоже, не будет крыши над головой, — сказал парижанин, обращаясь к сенешалу. — Не будете ли вы столь любезны предложить ей кров, месье де Трессан?

— Я? — задохнулся Трессан, не веря собственным ушам, и из глаз его почти исчезло всякое выражение. — Мадам хорошо знает, с какой радостью я сделал бы это.

— О-хо! — ликовал Гарнаш, наблюдая за лицом мадам. — Она знает? Тогда действуйте, месье; я готов забыть ваше неблагоразумие и обещаю, что вас не привлекут к ответственности за жизни, потерянные из-за вашей измены и отсутствия лояльности, при условии, что вы добровольно откажетесь от поста сенешала Дофинэ — я не могу согласиться с тем, чтобы вы и впредь занимали эту должность.

Трессан перевел взгляд с вдовы на Гарнаша и обратно. Она стояла, как будто слова парижанина превратили ее в камень, от ярости лишившись дара речи. А затем дверь в зал отворилась, и вошла мадемуазель де Ла Воврэ, сопровождаемая Фортунио.

При виде Гарнаша она замерла, положила руку на сердце и тихо вскрикнула. Был ли это на самом деле Гарнаш, которого она знала, — Гарнаш, ее храбрый странствующий рыцарь? Он выглядел иначе, чем в те дни, когда был ее тюремщиком; но зато соответствовал тому образу, который остался в ее душе с момента его предполагаемой смерти. Он шагнул девушке навстречу, и его глаза чуть задумчиво улыбались. Он протянул ей обе руки, она взяла их, и там же, на глазах у всех, прежде чем он успел отдернуть свои руки, она склонилась над ними и поцеловала их, шепча в то же время слова, возносившиеся к небесам:

— Слава Богу! Слава Богу!

— Мадемуазель, мадемуазель, — запротестовал он, когда уже было слишком поздно останавливать ее. — Вы не должны… Я не могу вам это позволить.

В ее поступке он видел всего лишь выражение благодарности за сделанное для нее, за тот риск, которому добровольно подвергался ради ее спасения. Услышав слова увещевания, она было успокоилась, но затем в ней вновь пробудился страх, к которому она так привыкла, находясь здесь.

— Почему вы здесь, месье? Вы опять оказались в опасности?

— Нет-нет, — рассмеялся он. — Это мои люди — хотя бы на время. Я вернулся, и на этот раз в моих силах совершить правосудие.

— Что сделать с этой дамой, мадемуазель? — спросил он и, хорошо зная мягкость души девушки, добавил: — Говорите. Ее судьба в ваших руках.

Валери взглянула на свою обидчицу, затем обвела глазами молчаливо стоящих солдат и бледнолицего аббата во главе стола — беспристрастного свидетеля этой странной сцены.

Перемена была слишком внезапной. Всего несколько минут тому назад она еще была под стражей, терзаясь и мучаясь от сознания того, что Мариус должен вот-вот вернуться, и она волей-неволей будет вынуждена обвенчаться с ним. А теперь, похоже, она оказалась свободной: ее защитник здесь, и в его власти приказать ей решить судьбу ее недавней мучительницы.

Лицо мадам стало пепельно-серым. Она, никогда не испытывавшая к людям добрых чувств, судила о девушке по себе. Смерть — это все, чего ожидала маркиза, потому что знала: окажись она на месте Валери, потребовала бы смерти. Но…

— Отпустите ее с миром, месье, — услышала она слова мадемуазель и не могла поверить, что над ней не издеваются.

Гарнаш засмеялся.

— Мы позволим ей уйти, мадемуазель, — но не совсем так, как ей бы хотелось. Мадам, вы более не должны оставаться без узды, — сказал он маркизе. — Такая натура, как ваша, требует, чтобы ею управлял мужчина. Я думаю, для вас будет достаточным наказанием, если вы вступите в брак с недалеким месье де Трессаном, но он еще будет наказан, когда его теперешний юношеский пыл сменит разочарование. Сделайте друг друга счастливыми, — и он махнул рукой паре. — Наш достопочтенный месье аббат сейчас свяжет вас узами брака, а затем, господин сенешал, вы можете отвезти молодую жену домой. Ее сын вскоре последует за вами.

Но маркиза огласила воздух криком. Она затопала ногами, и в ее глазах, казалось, полыхало пламя.

— Никогда, месье! Никогда в жизни! — кричала она. — Я не позволю себя принуждать так. Я маркиза де Кондильяк, месье. Не забывайте этого!

— Едва ли мне грозит такая опасность. Я слишком хорошо помню об этом и потому настаиваю, чтобы вы срочно переменили место жительства и перестали быть маркизой де Кондильяк. У этой самой маркизы слишком много накопилось на счету. Только метаморфоза позволит ей избежать платежа. Я открыл вам дверь, мадам, через которую вы можете спастись.

— Вы оскорбляете меня, — сказала она ему. — Ради Бога, месье! Я не вещь, которой любой распоряжается, как хочет.

Услышав это, Гарнаш побагровел от ярости. Ее гнев подействовал на него, как сталь, чиркнувшая по кремнию и высекающая один из порывов безудержной, пылающей страсти, ударивший ему в голову.

— А как же эта девочка? — выкрикнул он. — Как насчет нее, мадам? Разве она была имуществом, которым всякий мог распоряжаться по своей воле, будь то мужчина или женщина? А вы собирались распорядиться ею против ее сердца, против ее естества, против данного ею слова. Довольно об этом! — рявкнул он, и лицо и голос его были столь ужасны, что вдова дрогнула и отступила, когда он сделал шаг в ее направлении.

— Венчайтесь с ним! Берите этого человека в мужья, вы, хладнокровно заставлявшая других вступать в брак против их воли! Берите, мадам, и сейчас же, или, клянусь небесами, вы отправитесь со мной в Париж, и вряд ли к вам будут там благосклонны. Там мало помогут крики и заявления, что вы маркиза де Кондильяк. Как убийцу и мятежницу, вас будут пытать и, кем бы вас ни признали, у вас есть хорошие шансы быть колесованной — вместе с вашим сыном. Выбирайте, мадам!

Он остановился. Валери схватила его за руку. Вся его ярость моментально исчезла. Он повернулся к ней.

— В чем дело, дитя мое?

— Не заставляйте ее, если она не хочет идти за него, — сказала она. — Я знаю… а она нет… сколь это ужасно.

— Потерпите, дитя, — улыбнувшись, успокоил он ее, и его улыбка была похожа на сияние солнца после бури. — Ей не так уж плохо. Она несколько нескромна. Похоже, они уже дали друг другу слово. А кроме того, я и не заставляю ее. Она выйдет за него по собственной воле — или поедет со мной в Париж со всеми вытекающими последствиями.

— Вы говорите, они дали друг другу слово?

— Ну… а разве нет, месье сенешал?

— Да, месье, — с гордостью ответил Трессан, — и что касается меня, то я готов к свадьбе хоть сейчас.

— Тогда, ради Бога, пусть мадам дает ответ. Мы не можем терять на это целый день.

Она стояла, глядя на него злыми глазами, стучала носком туфли по полу. В конце концов, едва не падая в обморок от отвращения, она согласилась уступить его воле. Париж и колесо оказались слишком пугающим выбором; и даже если ее пощадят, ей некуда будет идти, кроме лачуги в Турени, а Трессан, несмотря на свое уродство, был богат.

Поэтому аббат, который позволил себе участвовать в похоронном маскараде, теперь по приказу посланника королевы приготовился совершить обряд венчания.

К церемонии приступили не мешкая. Фортунио выступил поручителем Трессана, а Гарнаш настоял на том, чтобы собственноручно передать господину сенешалу его невесту: ирония судьбы, которая задела горделивую мадам больше, чем все испытания, выпавшие на ее долю за последние полчаса.

Когда все было закончено и вдова маркиза де Кондильяк стала графиней де Трессан, Гарнаш приказал им немедленно убираться восвояси.

— Как я вам обещал, месье де Трессан, вас не коснется никакое судебное преследование, — расставаясь с ним, заверил его Гарнаш. — Но вы должны немедленно оставить должность сенешала Дофинэ, иначе я буду вынужден отстранить вас от нее, а это может повлечь за собой неприятные последствия для всех.

Они удалились, и мадам шла, склонив голову, ее упрямство было, наконец, сломлено. За ними отправились слуги Флоримона и сам аббат, затем ушел Фортунио, выполняя приказ Гарнаша о том, чтобы люди вдовы немедленно начали собираться, и в огромном зале замка Кондильяк остались лишь парижанин и мадемуазель де Ла Воврэ.

Глава 24

НАКАНУНЕ ДНЯ СВЯТОГО МАРТИНА
С нелегким сердцем, в поисках какого-либо способа рассказать о случившемся и освободиться от этой мучительной задачи, Гарнаш расхаживал по комнате, а мадемуазель смотрела на него, прислонившись к столу, где все еще стоял пустой гроб.

Его размышления были тщетны: он никак не мог подобрать нужных слов. Гарнаш хорошо помнил, что мадемуазель как-то раз сказала, что не любила в точном смысле слова Флоримона и что ее верность ему — не более чем покорность воле отца. Тем не менее, думал он, какой это будет удар для ее гордости, когда она узнает, что Флоримон привез домой жену. Гарнаш был полон жалости к ней и к образу жизни, ожидавшему ее, когда, став хозяйкой обширного поместья в Дофинэ, она окажется одинокой и безо всякой дружеской поддержки. И как бы между прочим он немного жалел себя, чувствуя, что одиночество окажется и его уделом в скором будущем. Валери первая прервала молчание.

— Месье, — обратилась она к нему, и ее голос был напряжен, — вы успели спасти Флоримона?

— Да, мадемуазель, — с готовностью ответил он, радуясь, что инициатива исходит от нее. — Я успел.

— А Мариус? — допытывалась она. — Я поняла из ваших слов, что он не пострадал.

— Никоим образом. Я пощадил его, и он вскоре сможет разделить радость своей матери от ее союза с месье де Трессаном.

— Хорошо, что так все обернулось, месье. Расскажите мне об этом. — Ее голос звучал безучастно.

Но он то ли не услышал ее вопроса, то ли не обратил на него внимания.

— Мадемуазель, — медленно произнес он, — Флоримон приезжает…

— Флоримон? — дрожащим голосом перебила она, и ее щеки побелели как полотно. То, о чем она молилась, на что надеялась все эти месяцы, наконец свершилось, но заставило ее помертветь от ужаса.

Он заметил перемену, происшедшую в ней, но приписал это естественному возбуждению. Он помедлил. Затем продолжил:

— Он еще в Ла-Рошете. Но лишь ждет, пока его мачеха не покинет Кондильяк.

— Но… почему… почему? Разве он не спешит ко мне? — спросила она, и ее голос вновь изменил ей.

— Он… — Гарнаш остановился и, мрачно глядя на нее, потеребил свои усы.

Он стоял совсем рядом с ней, и его рука мягко опустилась на ее хрупкое плечо.

— Мадемуазель, — спросил он, глядя с высоты своего роста на ее милое овальное личико, обращенное к нему. — Вы бы сильно опечалились, если после всего, что произошло, вам все-таки не суждено было бы выйти замуж за маркиза Кондильяка?

— Опечалилась? — отозвалась она, и сама постановка вопроса заставила ее задохнуться от надежды. — Что вы, месье, я нисколько не опечалилась бы.

— Это правда? Это в самом деле, в самом деле правда? — воскликнул он.

— Разве вы не знаете, что это так? — произнесла она с таким значением и так робко взглянула на него, что у Гарнаша перехватило дыхание.

Кровь прилила к его щекам. Ее слова заставили его сердце биться более учащенно, чем в любые испытанные минуты радости или опасности. Но он сдержался, и ему показалось, что в глубине своей души он услышал раскаты издевательского смеха — точно такой же взрыв сардонического веселья, как и два дня назад, когда он направлялся в Вуарон. Тогда он вернулся к делу, которое надлежало сейчас исполнить.

— Я рад, что вы так относитесь к этому, — тихо сказал он. — Потому что… потому что Флоримон везет домой жену.

Слова были произнесены, и он отступил, как отступает человек, который, нанеся оскорбление, готов отразить удар, ожидаемый в ответ. Он предвидел шторм, дикий, неистовый взрыв эмоций, молнии рассерженных, сверкающих глаз, гром уязвленной гордости. Но вместо этого было тихое спокойствие и бледная улыбка на губах, а затем она закрыла руками свое милое лицо и, уткнувшись в его плечо, тихо заплакала.

Это, думал Гарнаш, было еще хуже, чем буря, которая должна была разразиться. Откуда он мог знать, что в этих слезах изливалось сердце, готовое разорваться от переполняющей его радости. Успокаивая девушку, он погладил ее по плечу.

— Дитя, — зашептал он ей в ухо. — Ну что это значит? В самом деле, вы ведь не любили его. Он недостоин вас. Не печальтесь, дитя мое. Ну-ну, вот так уже лучше.

Она посмотрела на него, улыбаясь сквозь слезы, застилавшие ее глаза.

— Я плачу от радости, месье, — промолвила она.

— Что? — воскликнул он. — От чего только не плачет женщина!

Неосознанно, почти инстинктивно, она придвинулась к нему, и опять его пульс участился, и краска вновь залила его худое лицо. Очень мягко он прошептал ей в ухо:

— Вы поедете со мной в Париж, мадемуазель?

Этим вопросом он лишь намеревался выяснить, не будет ли лучше для нее быть под покровительством королевы-регентши, поскольку здесь, в Дофинэ, она окажется совершенно одинокой. Но как можно обвинить ее, если она не так поняла вопрос, если прочитала в нем те самые слова, которые ее сердце стремилось услышать от него? Сама нежность его голоса намекала именно на то значение, которого она желала. Она вновь подняла голову, и ее карие глаза приблизились к его глазам, веки робко затрепетали, целомудренные щеки залились восхитительным румянцем, а затем она очень тихо ответила:

— С вами, месье, я поеду куда угодно.

Вскрикнув, он бросился от нее прочь. Все стало очевидным. Он понял, как неверно она истолковала его вопрос, как своим ответом отдала себя в его власть.

Поведение Гарнаша испугало ее, и она изумленно глядела, как он метался по залу, затем вернулся к ней и, тщетно пытаясь обуздать смятение своих чувств, замер на месте. Он взял ее за плечи и, держа перед собой на расстоянии вытянутой руки, внимательно оглядел. В его взоре читалась озабоченность.

— Мадемуазель, мадемуазель! — воскликнул он. — Валери, дитя мое, что такое вы говорите мне?

— А что вы хотели бы от меня услышать? — спросила она, опустив глаза. — Разве я была слишком дерзкой? Мне кажется, об этом можно было бы и не спрашивать. Я принадлежу вам. Какой мужчина когда-либо служил женщине так, как служили мне вы? У какой женщины был более верный друг, более благородный возлюбленный? Так почему мне стыдиться, признаваясь в своей преданности?

Он с трудом перевел дыхание, и перед его глазами поплыл туман, перед глазами, равнодушно смотревшими на многие кровавые сцены.

— Вы не знаете, что вы делаете, — ответил он, и в его голосе звучала боль. — Я стар.

— Стар? — глубоко удивленная, отозвалась она и посмотрела на него так, как будто отыскивала свидетельства того, что он утверждал.

— Да, стар, — горько заверил он ее. — Взгляните на седину в моих волосах, на морщины на моем лице. Я не подходящий возлюбленный для вас, дитя мое. Вам нужен молодой, пригожий кавалер.

Она смотрела на него, и слабая улыбка мерцала в уголках ее губ. Она обежала взглядом его статную фигуру, воплощение достоинства и силы. Это был настоящий мужчина; а кого еще могла бы желать себе в суженые девушка?

— У вас есть все, что мне нужно, — ответила она, и мысленно он почтя проклял ее упрямство и отсутствие здравого смысла.

— Я раздражителен и упрям, — сообщил он ей, — и я вырос в полном неведении относительно хороших манер. До сих пор любовь никогда не посещала меня. Хороший же возлюбленный из меня получится!

Ее глаза остановились на окнах за его спиной. Солнечные лучи, проникавшие сквозь них, казалось, подсказали ей ответ, который она искала.

— Завтра день Святого Мартина, — промолвила она, — но посмотрите, как ярко светит солнце.

— Жалкое, фальшивое лето Святого Мартина, — ответил он. — Ваша аллегория — подходящий ответ мне.

— О нет, вовсе нет, — воскликнула она. — Какая же фальшь в тепле и свете солнца, которому мы радуемся не меньше, а даже больше, чем летом, хотя на дворе — ноябрь? И вашей жизни еще далеко до ноября.

— Что ж, возможно, вы и правы, — задумчиво произнес он. — Какое странное совпадение: мое имя — Мартин, хотя я отнюдь не святой.

Но он стряхнул с себя это настроение, которое считал эгоистичным и которое могло передаться ей и захватило бы ее, как волк хватает ягненка, — не заботясь ни о чем, кроме своего голода.

— Нет-нет, — вскричал он. — Я недостоин этого!

— Даже если я люблю вас, Мартин? — тихо спросила она его.

Мгновение он смотрел на нее, словно проникая сквозь ее ясные глаза в самые глубины девичьей души. Затем опустился перед ней на колени, как сделал бы всякий влюбленный мальчишка, и поцеловал ее руки в знак того, что завоеван.

ЭНТОНИ УАЙЛДИНГ (роман)

Эта история любви, преданности, коварства и предательства случилась в 1685 году, когда Англия была охвачена мятежом герцога Монмута и колебалась между властью брата и претензиями сына покойного короля Карла II.

Глава 1

МОРЕ ПО КОЛЕНО
— Глотни-ка, приятель! — выпалил мистер Уэстмакотт и подкрепил свою грубость еще одной дурацкой выходкой: выплеснул содержимое своего бокала прямо в лицо мистера Уайлдинга, предложившего тост за прекрасные глаза его сестры.

В комнате воцарилось напряженное, выжидательное молчание. В неярком свете свечей поверхность овального стола, за которым собралось ровно двенадцать человек, напоминала глубокий, темный водоем, а серебряная и хрустальная утварь словно плыла по поверхности, отражаясь в ней.

Сэр Роланд Блейк прикусил нижнюю губу, его цветущее лицо чуть побледнело, а взгляд проницательных голубых глаз стал еще пронзительнее. Кривая усмешка исказила черты лица старого Ника Тренчарда, и его смуглые пальцы, длинные и скрюченные, беспокойно забарабанили по столу. Обычно миролюбивый, дородный лорд Джервейз Скорсби побагровел от ярости; остальные, в том числе двое затаившихся в темных углах комнаты лакеев, раскрыв рты, глазели кто на мистера Уэстмакотта, кто на мистера Уайлдинга.

Последний же остался невозмутим, и на его меланхоличном, аристократически узком лице, с которого стекали капли вина, блуждала тень.

Мистер Уайлдинг был высок, очень худощав и элегантен. У него хватало вкуса не прятать под париком свои блестящие темно-каштановые волосы, а карие, чуть раскосые глаза под тяжелыми веками придавали ему надменный вид. Ему было слегка за тридцать — и столько же гиней[895] стоили брабантские[896] кружева, насквозь промокшие и полностью пришедшие в негодность, и теперь на его груди, около сердца, расплывалось темное пятно, окрашивавшее в цвет крови его голубой сатиновый камзол.

Невысокий, коренастый Ричард Уэстмакотт, почти бесцветный блондин, угрюмо смотрел на него своими блеклыми глазами и ждал. Лорд Джервейз первым нарушил молчание — и сорвавшееся с его уст проклятье было столь же неожиданным, как если бы его произнесла женщина.

— Черт побери! — гневно зарычал он, обращаясь к Уэстмакотту. — Как вы могли позволить такое в моем доме! Немедленно просите прощения, молодой человек!

— Куда торопиться — он ведь не на кладбище собрался, — недобро усмехнулся мистер Тренчард, взглянув на него, и тон, которым были произнесены эти слова, привел всех присутствующих в замешательство.

— Я думаю, — подчеркнуто дружелюбно сказал мистер Уайлдинг, — что мистер Уэстмакотт поступил так всего лишь потому, что неправильно понял меня.

— Наверняка, наверняка, — поддакнул мистер Тренчард, за что получил тычок в бок от своего соседа, сэра Роланда.

— Я прекрасно понял вас, сэр, — поспешно, словно в пику мистеру Тренчарду, ответил Ричард, и в его голосе прозвучало презрение.

— Ха! — причмокнул неугомонный мистер Тренчард. — Он и в самом деле хочет умереть. Что ж, не будем ему мешать.

Но мистер Уайлдинг, казалось, собирался продемонстрировать собравшимся, насколько велико его терпение. Он медленно покачал головой.

— Нет-нет, — повторил он. — Мистер Уэстмакотт, вы, вероятно, думаете, что я недостаточно корректно упомянул имя вашей сестры, не так ли?

— С меня довольно того, что вы его упомянули, — охрипшим от выпитого голосом вскричал мистер Уэстмакотт. — А я ни при каких обстоятельствах не намерен позволять вам произносить ее имя.

— Он пьян! — с негодованием воскликнул лорд Джервейз.

— Неудивительно, что теперь ему море по колено, — вставил мистер Тренчард.

Мистер Уайлдинг наконец-то опустил свой бокал, который до сих пор держал в руке, оперся кулаками о крышку стола и, чуть наклонившись вперед, многозначительно произнес:

— Мистер Уэстмакотт, я думаю, вы напрасно ищете ссоры со мной. Вы вели себя вызывающе, однако я дал вам возможность забрать ваши слова обратно, которой вы, увы, до сих пор не воспользовались.

Если бы после этих слов кто-нибудь из присутствующих заподозрил мистера Уайлдинга в беспринципности, то это было бы большой ошибкой. Ничего подобного и в помине не было — просто мистеру Уайлдингу требовалось время, чтобы успеть обдумать происходящее. Поначалу безрассудная храбрость мистера Уэстмакотта, обычно робкого и застенчивого, удивила его. Но вскоре он догадался о причине столь необычного поведения молодого человека: тому было прекрасно известно о чувствах мистера Уайлдинга к его сестре, на которые последняя, однако же, ничем, кроме отвращения, не отвечала. В силу этого Ричард Уэстмакотт, вероятно, считал себя в безопасности, полагая, что из боязни окончательного разрыва с девушкой мистер Уайлдинг не отважится ввязаться с ним в ссору. Прочитав, словно в раскрытой книге, мысли юноши, мистер Уайлдинг подумал, что выбрал правильную линию поведения, и решил сохранять маску наигранного спокойствия, чтобы таким образом дать ему почувствовать себя в еще большей безопасности за бастионом своего родства с Руфью Уэстмакотт. А тот, разгоряченный выпитым вином, продолжал сыпать оскорблениями, на которые в иных обстоятельствах не отважился бы, пожалуй, и в мыслях.

— Кто это тут собирается брать свои слова обратно? — взглянув на мистера Уайлдинга, проговорил он с издевкой в голосе. — Разве что вы сами!

Он неестественно рассмеялся и огляделся вокруг себя, рассчитывая на одобрение присутствовавших при этой сцене. Но его не последовало.

— Вы слишком неосмотрительны, — строго укорил его лорд Джервейз.

— Он отнюдь не первый трус, который храбрится за столом, — высказал свое мнение мистер Тренчард, вызвав этими словами негодование сэра Блейка, но их внимание вновь привлек мистер Уайлдинг.

— Так что же я должен сделать? — дружелюбно спросил он, глядя в упор на юношу.

— Почистить то, чем я облил вас, — последовал бесшабашный ответ.

— Приехали, дальше некуда! — воскликнул Ник Тренчард и вопросительно взглянул на мистера Уайлдинга.

Увы, делая ставку на чувства мистера Уайлдинга к Руфи Уэстмакотт, ее брат не учел одного обстоятельства. Он не знал, что Энтони Уайлдинг, уязвленный ее насмешками, значение которых его чувствительная натура влюбленного многократно преувеличивала, дошел до того предела, за которым любовь и ненависть смешиваются настолько, что едва ли становятся различимы. Играя с Ричардом, как кот с мышью, мистер Уайлдинг увидел шанс отомстить Руфи Уэстмакотт за свое разбитое сердце. Если такой поступок и был недостоин джентльмена, то мистер Уайлдинг едва ли задумывался об этом сейчас, заманивая в ловушку ее любимого братца, при последних словах которого лорд Джервейз вскочил на ноги, все еще надеясь спасти ситуацию.

— Ради Бога… — начал он, однако мистер Уайлдинг, по-прежнему невозмутимо улыбающийся, мягким движением руки остановил его.

Но если мистер Уайлдинг был способен, казалось, бесконечно долго сохранять спокойствие, то терпению Ника Тренчарда пришел конец. Научившись за свою бурную жизнь хорошо разбираться в людях, старый пройдоха инстинктивно не доверял Ричарду. Он считал его дураком, слабаком, болтуном и пьяницей, а с таким набором подобных качеств человек рано или поздно становится настоящим негодяем, более того, Ник полагал, что с Ричардом такая метаморфоза уже началась и его надо остановить, прежде чем он зайдет слишком далеко. Мистер Тренчард был кузеном Джона Тренчарда, которому недавно предъявили обвинение в измене и который, хотя и был оправдан за отсутствием улик, спешно покинул страну, опасаясь повторного ареста; как и его знаменитый кузен, а также присутствующие здесь мистер Уайлдинг, мистер Вэлэнси и сам Уэстмакотт, Ник Тренчард был активным приверженцем герцога Монмутского[897], лидера протестантского движения, и сейчас у него имелись все основания опасаться предательства со стороны мистера Уэстмакотта, если с тем обойдутся слишком мягко. Вернувшись домой и проспавшись, осознав всю серьезность своего проступка и не рассчитывая получить прощение, Ричард вполне мог искать спасения в измене, но, предав мистера Уайлдинга, он неизбежно предал бы и других и, что самое главное, — само движение. На карту было поставлено слишком многое, и мистер Тренчард, не в силах более ждать, резко поднялся.

— Я думаю, Энтони, — проговорил он, — что сказанного довольно. Ты сам сведешь счеты с мистером Уэстмакоттом или позволишь сделать это мне?

Ошарашенный его словами, Ричард резко повернулся и удивленно уставился на неожиданно возникшего противника, пытаясь понять, в чем же он просчитался. Но в этот момент он услышал голос мистера Уайлдинга, и произнесенная им фраза подействовала на его разгоряченную голову, словно ледяной душ.

— Спасибо, Ник, но я не хотел бы лишать себя удовольствия убить мистера Уэстмакотта.

Ричард оцепенел. Краска сошла с его лица и уступила место смертельной бледности. Потрясение мгновенно отрезвило его, и он наконец-то понял, что натворил. Но еще больше он был изумлен тем, что укрепления, на которые он почти безоговорочно полагался, оказались построенными на песке и рухнули от первого же толчка. Он хотел было заговорить, но не смог найти слов; в любом случае, вряд ли кто услышал бы его в гвалте, который поднялся за столом. Все вскочили на ноги и теперь разговаривали и жестикулировали одновременно. Лишь мистер Уайлдинг молчаливо улыбался и вытирал лицо тонким батистовым платком.

— Нет, вы не посмеете, мистер Уайлдинг, — перекрыл всех голос сэра Роланда Блейка. — Вы навсегда покроете себя бесчестьем. Он всего лишь мальчишка и пьян к тому же.

Мистер Тренчард пристально взглянул на него и неприязненно рассмеялся.

— А вы не боитесь кровопускания, сэр Роланд? — поинтересовался он. — С такой толстой шеей в любой момент может хватить удар.

Однако Блейк, коренастый коротышка спобагровевшим от напряжения лицом, словно не слышал его, не сводя своих голубых, навыкате глаз с мистера Уайлдинга. Последний, однако, невозмутимо выдержал этот взгляд. Сэр Блейк, всегда отчаянно нуждавшийся в деньгах и недавно вынужденный продать свой патент офицера гвардии, чтобы хоть частично поправить свои дела и расплатиться с кредиторами, также был соискателем руки мисс Уэстмакотт, и ее брат поощрял его ухаживания.

— Позвольте мне самому решать, сэр Роланд, — любезно улыбнувшись, проговорил мистер Уайлдинг.

От этих слов и едкого тона, с которым они были произнесены, сэр Блейк густо покраснел.

— Но ведь Ричард пьян, — неуверенно повторил он.

— То, что он сейчас услышал, наверняка уже отрезвило его, — вставил мистер Тренчард.

Лорд Джервейз схватил юношу за плечо и яростно потряс его.

— Ну? — вскричал он. — Язык проглотил после своей болтовни? Извиняйся скорее, пока не поздно!

Напрасные хлопоты — ледяной тон мистера Уайлдинга погасил вспыхнувшую искру надежды в груди юноши.

Отступать было некуда, но еще хуже было прятать голову в песок, и Ричард, пытаясь сохранить остатки самообладания, поднялся из-за стола.

— Прекрасно, этого я и ждал, — хриплым голосом произнес он, но широко раскрытые глаза и смертельная бледность выдавали волнение юноши и свели на нет эффект, который мог бы произвести на присутствующих его отважный ответ.

— Сэр Роланд, — откашлявшись, продолжил он, — вы будете моим секундантом?

— Только не я! — вскричал сэр Блейк. — Я не собираюсь участвовать в заклании этого неоперившегося юнца.

— Неоперившегося? — откликнулся мистер Тренчард. — Черт побери, мистер Уайлдинг завтра поправит этот недостаток. Не беспокойтесь, уж он-то не только оперит его, но и приладит ему парочку крылышек, чтобы удобнее было лететь к небесам.

Мистер Тренчард не случайно подбросил угольков в жаровню. С его точки зрения, дуэль непременно должна была состояться — ведь если Уэстмакотт уцелеет после всего, что сейчас произошло, жизням многих видных людей будет угрожать смертельная опасность.

Тем временем Ричард повернулся к мистеру Вэлэнси.

— Могу ли я рассчитывать на вас, Нед? — спросил он.

— Да, до самого конца, — высокопарно ответил мистер Вэлэнси.

— Мистер Вэлэнси, — с кривой усмешкой проговорил мистер Тренчард, — вы рискуете оказаться пророком.

Глава 2

СЭР РОЛАНД СПЕШИТ НА ПОМОЩЬ
Угрюмый, подавленный и совершенно протрезвевший, Ричард Уэстмакотт уезжал в этот субботний вечер из дома лорда Скорсби в Вестон-Зойланде к своей сестре, в Бриджуотер. Что и говорить, к двадцати пяти годам — возрасту отнюдь не детскому, так что Блейк, называя его мальчишкой, вероятно, имел в виду скорее его внешность — на его счету накопилось немало проделок, но сегодняшняя выходка превзошла все предыдущие и вполне могла стоить ему головы. Некого было винить в произошедшем, и Ричард мог проклинать лишь свою безрассудную горячность, заставившую его ошибиться и выплеснуть давно сдерживаемую ненависть ничтожества к достойному и талантливому человеку. Но его расчеты базировались не только на личном отношении — они имели куда более основательную подоплеку.

Дело в том, что Ричард Уэстмакотт не имел ни гроша за душой, а его богатый набожный дядюшка, сэр Джоффри Люптон, возмущенный его безалаберным поведением, оставил все свое немалое состояние сводной сестре Ричарда — Руфи. До поры до времени все складывалось не так уж плохо для Ричарда, поскольку Руфь обожала его.

Их отец прекрасно понимал, насколько разными выросли его дети, и, умирая, завещал Руфи — более сильной по натуре — заботиться о своем слабохарактерном брате. Однако безмерная любовь к брату порой превращала девушку в кроткое и покорное существо, чем тот с успехом пользовался. Если что и заставляло Ричарда серьезно задуматься, так это только его собственное будущее: богатые девушки не засиживаются в невестах; останься Руфь незамужней, это вполне устроило бы Ричарда, но в таком деле, увы, она имела решающее право голоса, и ему приходилось принимать меры, когда речь заходила о ее потенциальных мужьях. Первым, кто распушил перья ухажера, был Энтони Уайлдинг из Зойланд-Чейза, и Ричард с мрачными предчувствиями наблюдал за его действиями. Несмотря на свою репутацию необузданного человека — а быть может, именно благодаря ей — мистер Уайлдинг мог вскружить голову любой женщине.

Действительно, к нему прилипло прозвище — «повеса Уайлдинг», но Ричард хорошо знал, что столь очевидная игра слов «wild wilding» вовсе не отображала истинного положения дел, а была, скорее всего, примитивной шуткой не отличавшихся тонкостью вкуса окрестных жителей, которые с радостью подхватывали и смаковали любой намек.

Поначалу Руфь, казалось, благоволила к мистеру Уайлдингу, и опасения Ричарда приобрели более определенный характер. Если бы мистер Уайлдинг женился на ней — а он был решительный, уверенный в себе человек, привыкший добиваться поставленной цели, — то ее состояние перестало бы служить Ричарду тем благодатным и изобильным пастбищем, на котором он привычно нагуливал жирок. Сперва юноша хотел было заключить сделку с мистером Уайлдингом — предложить тому свое согласие на брак с сестрой за приличное вознаграждение, но что-то всякий раз мешало ему завести этот разговор, и в конце концов Ричард прибегнул к единственному оставшемуся в его распоряжении средству — клевете. Надо сказать, что он с успехом использовал это оружие в их заочной дуэли. Окрестности были полны слухами о неразборчивости мистера Уайлдинга. Как знать, быть может, при ближайшем рассмотрении они оказались бы и не столь уж безосновательными, но хуже другое — они были сильно преувеличены, поскольку от человека с такой многозначительной кличкой иного поведения никто и не ожидал. Так что Ричарду оставалось лишь добавить к ним некоторые пикантные детали и преподнести их сестре.

Всем известно, что такое клевета для настоящей любви. Чувства девушки к своему избраннику становятся лишь крепче, когда она узнает об отрицательных чертах его характера, потому что она рада возможности доказать ему свою преданность и с порога отвергает самые хитроумные доводы, умаляющие достоинства ее возлюбленного. Но все обстоит совершенно иначе, когда интерес только-только зародился и не затронул сердца. Клевета убивает это первое волнение, как мороз — нераскрывшийся бутон, и по силе воздействия уступает лишь насмешке.

Руфь Уэстмакотт, однако, весьма долго не обращала внимания на россказни своего брата — до тех пор, пока совершенно случайно не уловила в них подтверждения некоторым намекам, случайно оброненным самим мистером Уайлдингом. Косвенно эти слухи подкреплялись еще одним фактом: мистер Уайлдинг находился в тесных дружеских отношениях с Ником Тренчардом, который в свое время, как всем хорошо было известно, пал настолько низко, что присоединился к труппе бродячих актеров. Ее девичья гордость возмутилась при мысли, что она благосклонно принимала ухаживания столь недостойного человека, и девушка постаралась как следует растоптать ростки любви, которые вот-вот могли пустить корни в ее душе.

С тайной улыбкой Ричард наблюдал за резким изменением отношения Руфи к мистеру Уайлдингу, радуясь успеху своей хитрости — качества, которое столь часто достается тупицам как компенсация за отсутствие ума и изобретательности. И, пока смущенный мистер Уайлдинг понапрасну беспокоился и хлопотал, небеса Бриджуотера осветила новая комета — сэр Роланд Блейк, только что прибывший из Лондона и вновь вошедший в доверие у своих кредиторов. Он очаровал сердце Дианы Гортон, кузины Руфи, и мог бы рассчитывать на благосклонный ответ, попросив ее руки, но одно обстоятельство препятствовало этому — Блейк, несмотря на весь свой внешний лоск, был почти нищим, и Диана — отнюдь не богачкой. Поэтому сэру Роланду пришлось обуздать свои чувства к девушке, тем более что на горизонте появился новый объект: Руфь Уэстмакотт, покорившая его своей несравненной красотой, но куда больше — завидным состоянием.

Ричард одобрительно наблюдал за его действиями, наконец решил, что этот завзятый картежник пойдет на любую сделку с остатками совести, лишь бы поправить свое удручающее финансовое положение. Последнее обстоятельство роднило их, и как собратья по несчастью — если иметь в виду не только отсутствие денег, но и определенных моральных качеств — они сумели договориться. Потратив, словно еврейские торговцы, долгие часы на препирательства, они в результате заключили договор, согласно которому сэр Роланд должен был передать Ричарду четверть всего состояния Руфи и сделать это в тот самый день, когда она выйдет за него замуж. Взамен Ричард обещал свое содействие в ускорении их брака, но вот беда — его сестра не обращала ни малейшего внимания на сэра Роланда. Она рассматривала его лишь как друга своего брата и в силу этого иногда выказывала ему дружеское расположение, но о более близких отношениях и речи быть не могло. А тем временем мистер Уайлдинг терпел, одно за другим, поражения на всех фронтах. До поры до времени он умело маскировал полученные раны, но их было столько, что в конце концов ему даже стало казаться, что его любовь потихоньку превращается в ненависть. Такое положение дел вполне устраивало Ричарда.

Пусть сэр Блейк не мог похвастаться успехами, но и мистер Уайлдинг явно не преуспевал. Этой ночью ему пришло в голову ускорить падение мистера Уайлдинга; он рассчитывал, что тот не рискнет поднять руку на брата своей возлюбленной, однако винные пары затуманили его проницательность и исказили расчеты, словно бутылочное стекло — дневной свет.

Уже оказавшись дома и лежа в постели, он как будто увидел путь спасения: его мысль заработала именно в том направлении, которого так опасался мистер Тренчард. Ричард вспомнил о движении герцога Монмутского, к которому он сам присоединился все в той же надежде поправить свои дела, и о роли мистера Уайлдинга в нем. Он даже собрался было тут же ехать в Экстер, к герцогу Альбемарльскому, и таким образом свести счеты с мистером Уайлдингом.

Однако предательство, как и всякое отчаянное дело, требует известной доли мужества, и тут мистер Тренчард, пожалуй, сильно переоценил характер Ричарда: как только он попытался предугадать, какие вопросы к нему возникнут у генерал-губернатора, ему стало ясно, что ответить на них можно, только рискуя собственной шеей. Бормоча бессильные проклятья и стеная, он так и не сомкнул глаз в эту ночь, и утро последнего дня мая застало его бледным, дрожащим и испуганным. Он поднялся едва рассвело и оделся, но не выходил из своей комнаты до тех пор, пока не услышал под окном голосов своей сестры и Дианы Гортон, им, к несказанному удивлению Ричарда, вторил низкий мужской баритон, обладателем которого являлся сэр Роланд Блейк.

Почему баронет оказался здесь так рано? Наверняка его появление связано с предстоящей дуэлью. Он подкрался к окну и прислушался, но голоса удалялись, и ему не удалось разобрать ничего из сказанного; разочарованный, он начал размышлять, когда появится мистер Вэлэнси и на который час была назначена дуэль, детали которой он остался обсуждать прошлой ночью с мистером Тренчардом, секундантом мистера Уайлдинга.

Случилось так, что у мистера Тренчарда и мистера Уайлдинга этим утром оказались неотложные дела в Тонтоне. После высадки Аргайла в Шотландии[898] на западе страны постоянно циркулировали слухи, будто бы в скором времени из Голландии прибудет сам герцог Монмутский. Эти слухи мистер Уайлдинг и его сторонники игнорировали. Им было прекрасно известно, что это лето Монмут собирался провести в Швеции, в компании леди Генриетты Вентворт, а их задачей было подготовить почву для вторжения герцога в Англию будущей весной. Однако в последнее время друзей герцога весьма беспокоило подозрительное отсутствие указаний их предводителя. И когда появились свежие сплетни — которые выглядели почти как очевидный факт — о том, что власти перехватили важнейшее письмо, мистер Уайлдинг и мистер Тренчард решили немедленно отправиться в Тонтон, в гостиницу «Красный Лев», и попытаться раздобыть там более достоверную информацию.

Таким образом, дуэль никак не могла состояться раньше вечера, и мистер Вэлэнси вовсе не спешил пока в Люптон-хаус, в то время как сэр Блейк, не желая терять верного союзника в битве за руку Руфи Уэстмакотт, поторопился объявиться здесь пораньше, в надежде придумать средство предотвратить схватку. Он нашел Руфь в компании Дианы на лужайке за вишневым садом, и беззаботный смех, долетевший до его ушей, когда он шел по тропинке, вьющейся среди деревьев, подсказал ему, что девушкам еще ничего не известно об опасности, угрожавшей Ричарду. При его неожиданном появлении Диана побледнела, а Руфь слегка покраснела, и, будь сэр Роланд более начитанным, он мог бы вспомнить французскую мудрость: «Amour qui rougit, fleurette, amour qui palit, drame du coeur»[899]. Он приподнял свою шляпу и поклонился, и завитки парика целиком скрыли его печально-серьезное лицо.

Руфь дружелюбно заговорила с ним.

— Жители Лондона, похоже, встают куда раньше, чем принято думать, — заметила она.

— Наверное, на сэра Роланда подействовала перемена климата, — сказала Диана, успешно справившись со своим волнением.

— Клянусь, я уже давно был бы здесь, — сказал он, — если бы знал, что вы обе ждете меня.

— Ждем вас? — откликнулась Диана и кокетливо вскинула голову. — Ну-у, сэр Роланд, от скромности вы не умрете!

Кокетство шло этой курносой, светловолосой и пышногрудой особе. Диана была на полголовы ниже своей кузины, и, хотя ей явно не хватало мягкого достоинства Руфи, она успешно компенсировала этот недостаток живостью характера, так что никто из них не проигрывал в сравнении друг с другом.

— Я не шучу, — ответил сэр Блейк, слегка смутившись, — и, чтобы приехать сюда, не собираюсь искать особого повода, когда он уже есть.

Его серьезный вид и необычайно спокойный голос заставили обеих девушек насторожиться. Руфь первая прервала молчание и попросила его объясниться.

— Вы не составите мне компанию? — предложил сэр Блейк и сделал приглашающий жест шляпой, которую держал в руке.

Девушки выразили согласие, и сэр Роланд, устроившись между вчерашней и сегодняшней любовью, не торопясь зашагал по лужайке, полого спускавшейся к реке. И там, на берегу, прикрыв глаза рукой от слепящего солнечного света, отражавшегося от поверхности воды, он начал свое повествование.

— У меня есть новости, касающиеся Ричарда и мистера Уайлдинга. — Он сделал многозначительную паузу. — Ричард еще спит?

— Скорее всего, — ответила Руфь, и ее тонкие брови сошлись на переносице.

— Надо отдать должное его мужеству, если он спит в такой день, — сказал сэр Блейк, довольный тем, как ловко ему удалось преподнести новость. — Вчера ночью он поссорился с Энтони Уайлдингом.

Руфь прижала руку к груди, на лицо девушки словно набежала серая тень и скрыла легкий румянец, а в голубых, как майское небо, глазах отразился страх.

— С мистером Уайлдингом? — вскричала она. — С этим человеком?

Она ничего более не добавила, но ее взгляд умолял сэра Роланда продолжать. Того не пришлось долго упрашивать, и с достойным похвалы усердием он принялся пересказывать события ночи, не щадя мистера Уайлдинга и активно набирая очки в свою пользу, поскольку — и он сам отдавал себе в этом отчет — здесь ему наконец-то представился верный шанс выбить из седла своего неуступчивого соперника. И когда он добрался в своем повествовании до того места, где Ричард выплеснул вино в лицо мистеру Уайлдингу, предложившему тост за Руфь Уэстмакотт, ее щеки слегка порозовели.

— Ричард поступил как мужчина, — сказала она. — Я могу им гордиться.

Вряд ли нужно говорить, насколько эти слова пришлись по душе сэру Роланду. Но радоваться было рано. Оставалась еще Диана Гортон, которая, в свете недавних любовных перипетий, сразу поняла, какой капитал намеревался заработать этот глашатай. Она прикинула, что сложившаяся ситуация отнюдь не безнадежна для нее, но первым делом необходимо было воспрепятствовать Блейку окончательно очернить Уайлдинга.

— Послушайте-ка, — сказала она, — вы чрезвычайно несправедливы к мистеру Уайлдингу. Послушать вас, получается, что никогда ни один щеголь до него не предлагал тоста за глаза прекрасной дамы.

— Я не его дама, Диана, — поторопилась напомнить ей Руфь.

— Если ты его не любишь, нельзя же утверждать, что и он не любит тебя, — пожала плечами Диана. — Ты слишком спешишь. Мне, например, кажется, что Ричард вел себя как мужлан.

— Но позвольте, — вскричал смущенный сэр Роланд, пытаясь сдержать свое раздражение, — в таких делах все зависит от манеры поведения!

— Разумеется, — согласилась она, — и что касается поведения мистера Уайлдинга, то оно вполне достойно уважения.

— Мое представление о достойном поведении никогда не позволяло мне трепать имя дамы в веселой компании, — сказал он.

— Но вы сами только что сказали, что все зависит от манеры, — возразила она.

Однако сэр Роланд вместо ответа лишь пожал плечами и отвернулся в сторону ее внимательно слушающей кузины. Диана прикусила губу. Ее политика явно оборачивалась неблагоприятно для нее самой. Но отступать было поздно.

— Я думаю, мы сможем куда лучше судить о происшедшем, если услышим в точности те слова, которые произнес мистер Уайлдинг, — предположила она.

— При чем тут слова! — вскипел Блейк. — Я не собираюсь повторять их. Все дело в том, как он отозвался о госпоже Уэстмакотт.

— Пусть так, — поправилась Диана, — но ведь не кто иной, как Ричард, выплеснул вино в лицо мистеру Уайлдингу. А что было потом? Что сказал мистер Уайлдинг?

Сэр Роланд колебался. Он прекрасно помнил слова мистера Уайлдинга, но предпочел бы не повторять их; и, кроме того, он никак не ожидал такой реакции девушек, у него просто не оставалось времени, чтобы придумать подходящий ответ.

— Не скрывайте ничего от нас, сэр Роланд, — поддержала Диану ее кузина. — Что же сказал мистер Уайлдинг?

Припертому к стене, по природе не способному к изобретательности, сэру Блейку ничего не оставалось, как выложить всю правду.

— Ну, что я говорила? — торжествующе вскричала Диана. — Мистер Уайлдинг, как мог, оттягивал ссору с Ричардом. Он был даже готов проглотить такое оскорбление под предлогом, что Ричард его неправильно понял. Он всем сумел продемонстрировать свое уважение к госпоже Уэстмакотт, а вы, сэр Роланд, смеете утверждать, что он вел себя неуважительно!

— Мадам! — побагровев, воскликнул сэр Блейк. — Это ничего не значит. Не время и не место было упоминать имя вашей кузины.

— Значит, вы думаете, сэр Роланд, — вставила Руфь, — что Ричард поступил достойно?

— Я сам поступил бы так; и будь у меня сын, я гордился бы его поведением, — ответил Блейк. — Но мы попусту препираемся. Я приехал сюда отнюдь не для того, чтобы защищать Ричарда или просто сообщить вам это неприятное известие. Я хотел бы посовещаться с вами, в надежде, что, быть может, удастся спасти вашего брата от угрожающей ему опасности.

— Вы думаете, это возможно? — бледнея как мел, спросила Руфь. — Я бы не хотела… Не хотела бы, чтобы Ричард оказался трусом.

— Сейчас речь не об этом, — серьезно произнес сэр Блейк. — Прошлой ночью мистер Уайлдинг обещал убить его, а свое слово он держит. Я люблю Ричарда и хочу спасти его. И я пришел к вам, чтобы найти у вас поддержку или предложить свою помощь. Объединив наши усилия, мы сможем сделать куда больше, чем в одиночку.

Его ловкая речь тут же была вознаграждена. Руфь протянула ему руки.

— Вы настоящий друг, сэр Роланд, — чуть улыбнувшись, произнесла она; с такой же слабой улыбкой Диана наблюдала за ними, и ни одна из девушек не усомнилась в искренности сказанных им слов.

— Я горжусь, что вы так относитесь ко мне, — сказал баронет, на мгновение задержав руки девушки в своих. — И надеюсь, что и в будущем смогу доказать вам, что вы не ошиблись. Поверьте, если мистер Уайлдинг согласится, я с радостью займу место вашего брата.

Это была безопасная похвальба, поскольку мистер Уайлдинг, как прекрасно было известно сэру Блейку, никогда не согласился бы на подобную сделку. Но он заслужил благодарный взгляд Руфи, которая начала думать, что, пожалуй, несправедливо относилась к нему, и восхищенный взгляд Дианы, увидевшей в нем настоящего рыцаря своей мечты.

— Я бы не хотела, чтобы вы рисковали собой, — сказала Руфь.

— Вполне возможно, что на поверку все это окажется не таким уж рискованным, — произнес Блейк, яростно сверкая своими голубыми глазами. И затем, словно ему было неловко выглядеть хвастуном, он оставил эту тему и перешел к обсуждению средств, с помощью которых можно было бы попытаться предотвратить дуэль.

Сэр Блейк рассчитывал, что юноша, проспавшись и обдумав случившееся на трезвую голову, согласится на шаг, сделать который ему вчера помешали вино и опасение выглядеть в глазах других трусом. Однако он ни в малейшей степени не догадывался о настроениях мистера Уайлдинга, и его следующие слова подтвердили это.

— Я считаю, — сказал он, — что, если Ричард отправится сегодня к мистеру Уайлдингу и выскажет ему свои сожаления по поводу случившегося в разгаре застолья, тот будет вынужден принять его извинения, и такой поступок только добавит уважения окружающих Ричарду.

— Вы уверены? — с сомнением спросила Руфь, и в ее глазах вспыхнул беспокойный огонек надежды.

— А что еще можно придумать?

— Однако, — проницательно заметила Диана, — таким образом Ричард расписался бы в своей оплошности.

— Совершенно верно, — согласился он, и у Руфи перехватило дыхание.

— И вы, однако, утверждали, что даже от своего сына не могли бы ожидать более достойного поступка, — напомнила ему Диана.

— Я не отказываюсь от своих слов, — ответил Блейк, еще не догадываясь, к чему она клонит.

— Вы, наверное, не понимаете, — открыла ему глаза Руфь, — что подобное поведение Ричарда было бы насквозь лживым и свидетельствовало бы о его желании избежать дуэли из трусости. В самом деле, сэр Роланд, вы беспокоитесь за его жизнь куда больше, чем за его честь.

Диана, выполнив свою задачу, многозначительно молчала. А сэр Роланд, наголову разгромленный, с ужасом подумал, что он, городской щеголь, может выглядеть дураком в глазах этих деревенских простушек. Он еще раз торжественно заявил о своей любви к Ричарду, перепугал Руфь замечанием о мастерском владении шпагой мистера Уайлдинга и в конце концов решил, что пора спасаться бегством, пока не испорчен положительный эффект, который он поначалу произвел на девушек заботой об их брате. И под предлогом, что ему необходимо посоветоваться с лордом Джервейзом Скорсби, он откланялся, пообещав вновь явиться к полудню.

Глава 3

ДИАНА ИНТРИГУЕТ
Лишь ценой огромного усилия воли Руфи Уэстмакотт удавалось сохранять хорошую мину в присутствии сэра Роланда.

Ее сердце буквально разрывалось от боли и страха за своего брата, но, от природы наделенная сильным характером, она умела терпеть. Диана, едва ли питавшая к Ричарду и десятую долю чувств своей кузины, тоже была не на шутку взволнована.

Кроме того, ее собственные интересы подсказывали ей, что дуэль необходимо предотвратить, и она решила во что бы то ни стало добиться этого. Ее пожелания полностью совпадали с точкой зрения самого Ричарда, который через несколько минут после ухода Блейка наконец-то решился присоединиться к ним. Вид его был жалким и подавленным. Обе девушки отметили бледность лица и темные круги под бесцветными глазами, а его отнюдь не изысканные манеры — Ричард частенько вел себя как избалованный ребенок — ничуть не улучшились. Он остановился перед ними и, воровато переводя взгляд с сестры на кузину, нервно потер руки.

— Ваш драгоценный друг, сэр Роланд, уже успел навестить вас, — медленно, с долей насмешки, проговорил он, обращаясь как бы к ним обеим, — и я уверен, что все новости вам известны.

Руфь приблизилась к нему и положила руку на его рукав.

— Мой бедный Ричард… — начала она с сочувствием в голосе, но он стряхнул ее руку и сердито рассмеялся.

— Эка, — раздраженно прокаркал он, прерывая ее, — к чему сейчас такая заботливость?

Руфь отпрянула назад, словно ее ударили. Брови Дианы удивленно поползли вверх, и, слегка пожав плечами, она присела на стоявшую рядом скамью.

— Ричард! — воскликнула Руфь, внимательно вглядываясь в его смертельно бледное лицо. — Ричард!

Он уловил скрытый вопрос в этом восклицании и ответил на него:

— Если бы ты в самом деле умела заботиться и беспокоиться обо мне, ты никогда не стала бы поводом к такому делу, — брюзгливо упрекнул он ее.

— Что ты говоришь? — вскричала она. «Боже, не трус ли он?» — промелькнуло в голове у девушки.

— Я хочу сказать, — проговорил он, подняв плечи и нервно поеживаясь, — что из-за тебя мою глотку сегодня вечером вполне могут перерезать.

— Из-за меня? — прошептала она, и ей показалось, что склон лужайки закачался и поплыл на нее. — Из-за меня?

— Из-за твоего легкомыслия, — сурово обвинил ее он, все так же избегая ее взгляда. — Ты, наверное, позволяла этому Уайлдингу чересчур многое, если он не погнушался произнести твое имя в моем присутствии. И теперь, чтобы спасти честь семьи, мне придется умереть.

Он мог бы еще продолжать, но ее взгляд остановил его. Наступило молчание. Издалека доносился мелодичный звон церковных колоколов. Высоко в небе заливался невидимый жаворонок, а за вишневым садом раздавался дробный стук копыт. Диана заговорила первой. Слова Ричарда возмутили ее, а когда Диана была возмущена, она не владела собой.

— Я думаю, — сказала она, — что честь семьи будет спасена только в том случае, если тебя убьют. Пока ты жив, она в опасности. Ты трус, Ричард.

— Диана! — взревел Ричард — с женщинами он мог быть очень смелым.

Руфь вцепилась в руку кузины, пытаясь остановить ее, но та, не смущаясь, продолжала:

— Ты трус, жалкий трус, — бросила она ему в лицо. — Взгляни-ка на себя в зеркало. Оно лучше всего скажет тебе об этом. И как ты смеешь так разговаривать с Руфью?!

— Не надо! — взмолилась Руфь.

— Да, — прорычал Ричард. — Пусть она лучше помолчит.

Диана вскочила со скамейки, не желая сдаваться, и ее щеки покраснели.

— Не всякий храбрец заставит меня слушаться, — кипя от негодования, сообщила она ему. — Ну и ну! Могу поспорить: если бы мистер Уайлдинг узнал, как ты разговариваешь с Руфью, тебе нечего было бы опасаться его шпаги. Он воспользовался бы простой палкой, чтобы свести с тобой счеты.

Блеклые глаза Ричарда злобно сверкнули, и владевший им страх окончательно уступил место гневу — ничто не раздражает мужчину так, как язвительная правда. Руфь опять положила ему руку на рукав, и он опять стряхнул ее. Трудно сказать, что еще могло бы произойти в следующие мгновения, если бы ситуацию не спас слуга, выбежавший к ним из дома.

— Мистер Вэлэнси спрашивает вас, сэр, — объявил он. Ричард вздрогнул. Приехал Вэлэнси! Известие словно парализовало его, он смертельно побледнел, потом поежился, словно от сквозняка, и, с трудом взяв себя в руки, спросил:

— Где он, Джаспер?

— В библиотеке, сэр, — ответил слуга. — Привести его сюда?

— Не надо, — отозвался Ричард. — Я сам приду к нему.

Он повернулся спиной к девушкам и помедлил некоторое время в нерешительности. Затем, сделав над собой усилие, зашагал за слугой через лужайку и исчез на крыльце. Как только он скрылся из виду, Диана бросилась к своей кузине.

— О, бедняжка, — жалостливо пробормотала она, обнимая Руфь за талию и усаживая ее на скамейку.

Печально вздохнув, Руфь опустилась рядом с ней и, подперев руками подбородок, уставилась на раскинувшуюся перед ними безмятежную гладь реки.

— Это неправда! — наконец проговорила она. — То, что Ричард сказал обо мне, — неправда.

— Ну конечно же, — с презрением отозвалась Диана. — Верно лишь то, что Ричард сильно трусит.

— О, пожалуйста, — взмолилась Руфь, — не говори так, Диана!

— Дело не в том, что я говорю, — нетерпеливо фыркнула та. — Весь его вид подтверждает это.

— Быть может, он себя плохо чувствует. — Руфь попыталась выгородить своего брата.

— Как ты слепа! — взмолилась Диана. — Да его трясет от страха. Но он должен был сам сказать тебе это.

Руфь покраснела, вспомнив его слова, и волна негодования поднялась в ее благородной душе, но лишь затем, чтобы тут же уступить место невыразимой печали. Что они могли предпринять? Она повернулась за советом к Диане, но та еще не успокоилась.

— Пойми, прошу тебя: его дуэль с мистером Уайлдингом навсегда покроет позором всех носящих фамилию Уэстмакотт, — заключила она.

— Ему нельзя идти, — горячо ответила насмерть перепуганная Руфь, — они не должны драться.

Диана искоса взглянула на нее.

— Разве будет лучше, если мистер Уайлдинг придет сюда и отдубасит Ричарда?

— Неужели он способен на это?

— Конечно, если ты не заступишься за брата, — резко ответила Диана, едва не задохнувшись от неожиданного озарения.

— Диана! — укоряюще воскликнула Руфь и повернулась к кузине.

Но та, ухватившись за свое открытие, принялась усердно развивать его.

— Почему бы и нет? — невинно промолвила она после небольшой паузы. — Почему бы тебе не сделать этого?

Руфь нахмурилась, озадаченная, а Диана, охваченная неожиданным вдохновением, продолжала:

— Руфь! — воскликнула она. — В самом деле, попроси мистера Уайлдинга отказаться от дуэли.

— Но как я смогу добиться этого? — нерешительно проговорила Руфь.

— Он не посмеет отказать тебе, ты сама знаешь.

— Откуда же я знаю? — ответила Руфь. — Я даже не представляю, что могла бы ему сказать.

— Будь Ричард моим братом, я нашла бы подходящие слова. Подумай только: если дуэль состоится, он потеряет не только жизнь, но и честь. Будь я на твоем месте, я немедленно отправилась бы к мистеру Уайлдингу.

— Прямо к нему? — задумчиво произнесла Руфь и выпрямилась. — Но разве это возможно?

— Конечно же, конечно, — настаивала Диана. — Нельзя терять ни минуты.

Руфь поднялась со скамейки, сделала пару шагов в сторону реки и, задумавшись, остановилась. Диана, словно игрок, поставивший все свое состояние на последнюю карту, с трудом скрывала волнение, наблюдая за ней — ведь для нее речь шла об устранении соперницы.

— Я не пойду одна, — нерешительно произнесла Руфь.

— Ну, если дело только в этом, — сказала Диана, — то я готова составить тебе компанию.

— Но как я смогу вынести такое унижение?!

— Вспомни лучше о Ричарде, — был готов ответ у этой белокурой соблазнительницы. — И не сомневайся, мистер Уайлдинг избавит тебя от унижения. Он не откажет тебе, если ты его попросишь; я знаю, что он сделает — он признает себя виновным. Он вполне может позволить себе такое, поскольку его мужество слишком хорошо всем известно, чтобы усомниться в нем.

Она встала, подошла к Руфи и вновь обняла ее за талию.

— Сегодня вечером ты поблагодаришь меня, — заверила она ее. — Почему ты медлишь? Неужели столь ничтожное унижение для тебя значит больше, чем жизнь и честь Ричарда?

— Нет, нет, — слабо запротестовала Руфь.

— Тогда что же? Неужели Ричард, прежде чем погибнуть от руки человека, которого он оскорбил, погубит и свою честь, показав свой страх?

— Я согласна, — сказала Руфь. — Идем же, Диана. — Теперь, когда решение было принято, она заговорила оживленно и нетерпеливо: — Мы немедленно отправляемся в Зойланд-Чейз, и пусть Джерри седлает для нас лошадей.

Не сказав ни слова Ричарду, который заперся с Вэлэнси, они выехали из дома, пересекли мост через реку и поскакали на юг, в сторону Вестон-Зойланда, по дороге, огибающей Седжмурское болото. Но, не доехав примерно милю до Зойланд-Чейза, Диана неожиданно вскрикнула и резко натянула поводья. Руфь тоже придержала лошадь и поинтересовалась, что случилось.

— Это, наверное, солнце, — пробормотала Диана. — Мне нехорошо, у меня кружится голова.

Руфь проворно спрыгнула на землю и поспешила к ней. Диана тяжеловато спешилась. Она выглядела бледной и утомленной, но Руфи было невдомек, что ее состояние определялось лишь волнением и неуверенностью в успехе задуманной хитрости.

— Не мешкай, Руфь, — взмолилась Диана. — Я сумею отдохнуть вон там. — И она сделала слабый жест рукой в сторону стоявшего неподалеку небольшого домика, где жила пожилая леди, их добрая знакомая.

— Но я не могу тебя бросить, — твердо сказала Руфь.

— Вспомни о Ричарде, — настаивала Диана, — ведь речь идет о его жизни. Руфь, дорогая, поезжай скорее, поезжай в Зойланд. Мне скоро станет лучше, и я догоню тебя.

— Я останусь здесь, — не уступала Руфь.

При этих словах Диана выпрямилась и, пошатнувшись, схватилась за руку своей кузины.

— Тогда в дорогу, сейчас же! — с усилием, словно ей было трудно говорить, вымолвила она.

— Диана, ты еле стоишь на ногах! — воскликнула Руфь.

— Нельзя терять ни минуты. В любой момент мистер Уайлдинг может уехать, и все будет потеряно. Я не хочу, чтобы кровь Ричарда была на мне.

Руфь в отчаянии заломила руки. Стоявшая перед ней дилемма казалась ей неразрешимой: нельзя было позволить Диане в таком состоянии сопровождать ее, но задержка действительно могла стоить жизни Ричарду. Мысль о том, чтобы появиться в Зойланд-Чейзе одной, казалась ей абсолютно недопустимой, однако, склонная по характеру к героическим поступкам, Руфь решила, что сейчас не время колебаться. Проводив Диану к домику, где жила их общая знакомая, и взяв со своей кузины слово, что она останется там, пока не пройдет ее слабость, Руфь поскакала дальше.

Глава 4

УСЛОВИЯ СДАЧИ
— Мистер Уайлдинг уехал сегодня утром вместе с мистером Тренчардом, мадам, — объявил Уолтер, дворецкий в Зойланд-Чейзе.

Старый слуга немало повидал на своем веку, но и он с трудом смог скрыть удивление при виде госпожи Уэстмакотт, рискнувшей в одиночку приехать к его господину.

— Уехал… утром? — пробормотала Руфь и на мгновение нерешительно замерла в тени огромного крыльца.

Если он уехал утром, значит, его отъезд никак не был связан с дуэлью — они с Дианой покинули Бриджуотер около одиннадцати, и, следовательно, он непременно должен вернуться домой, прежде чем отправится драться с Ричардом.

— Он сказал, когда вернется? — собравшись с духом, спросила Руфь.

— Он велел ждать его к полудню, мадам, — получила она ответ, будто бы подтверждающий ее предположения.

— Значит, он может появиться в любой момент? — задала она еще один вопрос.

— В любой момент, мадам, — с важностью ответил дворецкий.

— Тогда я подожду его, — решительно заявила она, к величайшему изумлению слуги. — Позаботьтесь о моей лошади.

Он поклонился ей, и Руфь последовала за ним по вымощенному камнем вестибюлю, затем через огромный, сумрачный зал в просторную библиотеку.

— За мной сюда едет госпожа Гортон, — сообщила она дворецкому. — Как только она объявится, будьте добры, приведите и ее сюда.

Еще раз молчаливо поклонившись, седовласый слуга закрыл за собой дверь и оставил ее в одиночестве. Она впервые оказалась в доме мистера Уайлдинга и чувствовала себя взволнованной и испуганной. Его дед в свое время много путешествовал; по возвращении он построил Зойланд-Чейз в соответствии с итальянскими канонами архитектуры, столь поразившими его воображение, и не поскупился украсить апартаменты многочисленными произведениями искусства, которые привез с собой из-за границы. Она бросила перчатки и хлыст на стол, уселась в стоявшее рядом кресло и стала ждать. Побежали минуты, и тишина, царившая в огромном доме, подействовала на нее успокаивающе. Часы церкви в Вестон-Зойланде пробили двенадцать, и почти сразу же она уловила стук копыт. Может быть, это Диана?

Она поспешила к окну и успела заметить очертания двух фигур — мистера Уайлдинга и мистера Тренчарда. Она почувствовала, как кровь отхлынула от ее лица, а в груди опять испуганно заколотилось сердце. Ей захотелось вылезти в окно и бежать отсюда без оглядки, и наверняка она так бы и поступила, если бы не вспомнила о Ричарде и грозящей ему опасности.

Она услышала мужские голоса и резкий смех Ника Тренчарда.

— Дама?! — донеслось до нее его восклицание. — Черт возьми, Тони! Разве сейчас время якшаться с красотками?

Она покраснела и сжала зубы, но продолжения не последовало, голоса быстро удалились, и вновь все стихло. Но вскоре за дверью библиотеки послышались быстрые шаги и звяканье шпор, а еще через мгновение мистер Уайлдинг, в ярко-красном костюме для верховой езды и белых от пыли сапогах, поклонился ей с порога.

— Ваш покорный слуга, госпожа Уэстмакотт, — негромко проговорил он. — Какая честь увидеть вас в моем доме!

Не сумев найти подходящего ответа, она молча присела в реверансе и опять побледнела. Он повернулся к следовавшему за ним Уолтеру, чтобы отдать ему шляпу, хлыст и перчатки, закрыл за ним дверь и приблизился к ней.

— Прошу простить мой не совсем подобающий случаю наряд, — сказал он, — я подумал, что, прождав меня, как сказал Уолтер, почти час, вы, быть может, торопитесь. Не желаете присесть? — И он пододвинул к ней кресло.

Его вытянутое, бледное лицо напоминало маску, однако темные, слегка раскосые глаза пожирали ее. Ему не составляло большого труда догадаться о цели ее визита. Женщина, унижавшая и доведшая его почти до пределов отчаяния, была теперь в его власти, и под личиной безразличия его душа ликовала.

— Мой визит… наверное, удивил вас, — неуверенно начала она, словно не замечая предложенного кресла.

— Вовсе нет, — мягко ответил он. — О его причине, я думаю, нетрудно догадаться. Вы ведь пришли по просьбе Ричарда?

— Отнюдь, — ответила она. Теперь, когда лед был сломан и неопределенность ожидания осталась позади, она почувствовала, как к ней быстро возвращается мужество.

— Эта дуэль не должна состояться, мистер Уайлдинг, — заявила она.

Его брови, такие же тонкие и ровные, как у нее, удивленно поползли вверх, и на губах появилось слабое подобие улыбки.

— Я считаю, что Ричард сам должен предотвратить ее, — сказал он. — Такая возможность была у него прошлой ночью. И она вновь ему представится, когда мы встретимся. Если он выразит свое сожаление…

Он оставил предложение незаконченным. В сущности, он насмехался над ней, хотя она об этом и не подозревала.

— Вы хотите сказать, что он должен извиниться? — медленно проговорила она.

— А что же еще остается? Она покачала головой.

— Это невозможно, — решительно сказала она. — Прошлой ночью он мог бы еще это сделать без ущерба для своей чести. Сегодня уже слишком поздно. Произнести извинения прямо перед дуэлью равносильно признанию себя трусом.

Мистер Уайлдинг надул губы и переступил с ноги на ногу.

— Это непросто, — сказал он, — но вполне возможно.

— Это невозможно, — продолжала настаивать она.

— Не будем спорить из-за слов, — дипломатично ответил он. — Пускай невозможно, если хотите. Но иного я не могу предложить. Вы должны согласиться, мадам, что, даже приняв извинения вашего брата, я поступаю чрезвычайно лояльно по отношению к вам. Но если вы, чьим пожеланиям я с радостью повинуюсь, — при этом он поклонился, а она поморщилась, — интересуетесь моим мнением, то я никогда и никому не прощу такого оскорбления, которое нанес мне ваш брат.

— Вы немилосердны, — сказала она, — предлагая ему выбирать между смертью и бесчестием.

— Дуэль сама выберет победителя, — ответил Уайлдинг.

— По-моему, вы смеетесь надо мной, — произнесла она, нервно, с негодованием вскинув голову.

Он пристально посмотрел на нее.

— Будьте со мной откровенны, мадам. Чего вы от меня ждете? — спросил он.

Ее щеки зарделись под его взглядом, и мистер Уайлдинг понял, что догадался правильно, — она пришла к нему, питая слабую надежду, что он поведет себя как рыцарь и сам скажет те слова, которые вертелись у нее на языке, но произнести их сейчас ей не хватало мужества. Но, чтобы наказать ее за насмешки, чуть было не превратившие его любовь в ненависть, он отнюдь не собирался делать этого, — хотя в тот момент он еще не знал, удовлетворит ли ее просьбу, если таковая все же будет высказана. Она молча склонила голову, а мистер Уайлдинг, все с той же полунасмешливой-полудружеской улыбкой на устах, не спеша подошел к окну. Спрятав глаза под вуалью длинных ресниц, она украдкой наблюдала за ним, ощущая, как с каждой минутой в ней растет чувство ненависти к нему; он был слишком уверен в себе — уже за одно это его можно было ненавидеть, — но мало того: он заставил ее расписаться в собственном бессилии, ловко сыграв на ее привязанности к брату, и теперь ситуация полностью находилась в его руках. И однако же, помимо своей воли, она не могла не отметить его элегантный вид и аристократичную манеру поведения.

— Вы же видите, мисс Уэстмакотт, — все так же стоя вполоборота к ней, проговорил он, и его голос был ласковым и почти печальным, — что ничего другого не остается.

Ее взгляд рассеянно скользнул по орнаменту паркетного пола. Не дождавшись от нее ответа, он вновь, не меняя позы, заговорил, и на этот раз внимательное ухо могло бы уловить в его словах слабый намек на насмешку:

— Если же вас это не устраивает, то для меня остается загадкой, почему вы, рискуя скомпрометировать себя, все же решились приехать сюда.

Она испуганно взглянула на него.

— Ском… Скомпрометировать себя? — запнувшись, откликнулась она.

— А как вы думали? — спросил он, резко поворачиваясь к ней лицом.

— Со мной… Со мной была госпожа Гортон, — задыхаясь, ответила Руфь, и ее голос задрожал, будто она вот-вот расплачется.

— Как жаль, что вы расстались с ней, — посочувствовал он.

— Но… Но, мистер Уайлдинг, я… я полагаюсь на вашу честь. Я считала вас джентльменом. Я думала, вы сохраните в тайне, что я… была у вас. Так ведь?

— В тайне? — удивился он. — Мадам, мои слуги уже говорят о вашем визите, а это значит, что завтра весь Бриджуотер будет знать об этом.

Она почувствовала, что почва уходит у нее из-под ног, и, не в силах произнести хотя бы слово, она лишь неотрывно смотрела на него расширившимися от ужаса глазами. Она выглядела настолько несчастной и потерянной, что сердце Уайлдинга дрогнуло. Он ощутил укол совести за своюжестокость, а затем, совершенно неожиданно для него самого, все его существо захлестнула давно сдерживаемая страсть. Его щеки слегка порозовели, он быстро шагнул к ней и нервным движением схватил ее руку.

— Руфь, Руфь! — вскричал он, и его голос впервые прозвучал нетвердо. — Забудьте обо всем! Я люблю вас, Руфь. Одно ваше слово, и ваше имя останется незапятнанным.

Она с трудом проглотила комок в горле.

— Какое же слово? — машинально спросила она. Он низко склонился к ее руке, пряча от нее лицо.

— Слово согласия, — если вы окажете мне честь, выйдя за меня замуж… — Он не окончил фразы, поскольку она резко выдернула свою руку.

Щеки девушки горели, а глаза пылали негодованием. Он сделал шаг назад и тоже покраснел. Теперь его душила ярость. Ни о каком снисхождении больше не могло быть и речи.

— О! — воскликнула она. — Это оскорбление. Сейчас не время и не место…

Не дав ей закончить, он стремительно притянул ее к себе и крепко сжал в объятиях.

— Именно сейчас самое подходящее время и место для любви, поскольку жизнь полна неожиданностей и коротка, — проговорил он, приблизив свое лицо к ней, и от неожиданности она даже не попыталась оказать сопротивление. — Я боготворил вас, но вы ответили мне насмешкой. Однако, клянусь, вы полюбите меня — даже вопреки самой себе.

Она откинула голову назад настолько, насколько позволяла его хватка, и лишь слабо причитала: «Пустите! Пустите!»

— Не волнуйтесь, я отпущу вас, — с глухим смешком ответил он. — Но сперва выслушайте меня, не ради меня или себя — ради Ричарда. Я знаю, как спасти и жизнь, и честь Ричарда. Вы тоже знаете, но хотите, чтобы я сам сказал об этом. Вы не учли только одного — моей любви. Одно ваше слово, Руфь, и Ричарду нечего будет бояться, а сегодня вечером, когда мы с ним встретимся, я сам принесу извинения и признаюсь, что его вчерашний поступок был заслуженным наказанием за упоминание вашего имени в неподходящей компании. Все это я исполню, если ответите на мои чувства.

Она взглянула на него со страхом и надеждой одновременно.

— Каким образом? — еле слышно спросила она.

— Обещайте стать моей женой.

— Вашей женой?! — с негодованием воскликнула она и попыталась вырваться из его объятий. — Пустите меня, трус! — с этими словами ей удалось освободить одну руку, которой в следующее мгновение она ударила его по лицу.

Его руки бессильно опустились, и он, бледный и дрожащий, сделал шаг назад. Пламя, сверкавшее в его глазах, потухло, словно задутое ледяным порывом ветра, и они смотрели теперь тупо и безжизненно.

— Пусть будет так, — проговорил он и быстро подошел к висевшему около двери шнурку для колокольчика. — Я не хочу больше оскорблять вас, и ни за что не оскорбил бы, — словно поясняя, продолжал он, и его голос звучал холодно и безразлично, — если бы мне не казалось, что в тот момент, когда я возник в вашей жизни, вы отнеслись ко мне благосклонно.

Его пальцы сомкнулись на шнурке, и она догадалась о его намерении.

— Подождите! — вскричала она, протягивая к нему руки. Он помедлил. — Вы… вы не убьете Ричарда? — спросила она.

Его резко взлетевшие брови были для нее красноречивее любого ответа. Он дернул за шнурок. Где-то в глубине дома мелодично звякнул колокольчик.

— О, подождите, подождите! — взмолилась она, прижимая руки к щекам. — Если… если я соглашусь… то как скоро?..

Уайлдинг понял смысл этого неоконченного вопроса, и его глаза оживились. Он сделал к ней шаг, но вновь остановился, увидев ее смятение.

— Если вы пообещаете выйти за меня замуж на этой неделе, то Ричард может не беспокоиться ни за свою жизнь, ни за честь.

Она почувствовала, как к ней возвращается ее привычное самообладание.

— Хорошо, — неожиданно твердо произнесла она, — заключим сделку: если вы пощадите жизнь и честь Ричарда — и то и другое, запомните, то в следующее воскресенье…

На последних словах обретенное было мужество изменило ей и ее голос сорвался. Не в силах добавить ничего больше, она замолчала, так и оставив последние слова висеть в воздухе.

Мистер Уайлдинг судорожно вздохнул и сделал еще один шаг к ней.

— Руфь! — с чувством раскаяния в голосе вскричал он, готовый в эту секунду к безоговорочной капитуляции. Чуть не сгорая от стыда, он уже собирался сказать ей, что пощадит Ричарда и ничего не потребует от нее взамен, но ее красноречивый, полный презрения жест, которым она как бы запрещала ему подходить ближе, остановил его. Пытаясь справиться с собой, он замер на месте. Дверь отворилась, и на пороге появился Уолтер.

— Госпожа Уэстмакотт уезжает, — сообщил ему Уайлдинг и низко поклонился ей в знак прощания. Она прошла мимо него, не проронив ни слова, и старый слуга последовал за ней. Не сходя с места, мистер Уайлдинг проводил ее взглядом и погрузился в глубокую задумчивость, из которой его вывело только появление Ника Тренчарда.

— К старости мои глаза, Энтони, стали изменять мне, — сказал тот, пристально взглянув на своего друга. — Не обманули ли они меня и на этот раз? Я имею в виду твою посетительницу.

— Леди, которая только что ушла отсюда, — несколько сурово произнес Уайлдинг, — будет через неделю госпожой Уайлдинг.

Мистер Тренчард вынул изо рта длинную глиняную трубку, с которой не расставался ни при каких обстоятельствах, и выпустил огромный клуб дыма.

— Черт побери! — изумился он, — Как можно жениться сейчас, когда вот-вот объявится Монмут?

Уайлдинг с досадой взмахнул рукой.

— Я уже говорил тебе, Ник, что это все вранье, зря ты мне не веришь, — проговорил он, усаживаясь в кресло за своим письменным столом.

Ник подошел к нему и взгромоздился на край стола.

— А что ты скажешь насчет перехваченного письма из Лондона к нашим друзьям в Тонтоне? — спросил он.

— Ничего. Но я совершенно уверен, что его светлость тут ни при чем. Пока Баттискомб не вернется в Голландию, он будет лежать тихо, а Баттискомб все еще в Чешире.

— И все-таки на твоем месте я повременил бы с женитьбой.

— На моем месте, — улыбнулся Уайлдинг, — ты ни за что не женился бы.

— Клянусь, никогда! — воскликнул Тренчард. — Я с большей охотой сыграю в прятки или в жмурки. Это куда веселее и скорей кончается.

Глава 5

ДУЭЛЬ
Руфь Уэстмакотт ехала домой как во сне, едва ли отдавая себе отчет в том, что происходит вокруг. Она была настолько потрясена случившимся, что не вспомнила о Диане до тех пор, пока не увидела ее у себя дома. Она нашла свою кузину в слезах, в компании ее матери, сурово выговаривавшей ей. Оказалось, Диана прибыла в Люптон-хаус полчаса назад и выразила удивление — искреннее или наигранное — по поводу отсутствия Руфи. Почувствовав беспокойство, которое Диана постаралась не особенно скрывать, леди Гортон с пристрастием допросила дочь и, узнав обо всех деталях поведения своей племянницы, пришла в такое негодование, что пригрозила немедленно забрать Диану отсюда и отвезти ее домой, в Тонтон.

И теперь, когда Руфь наконец появилась, на ее голову посыпались упреки.

— Как я ошиблась в тебе, Руфь! — с пафосом воскликнула эта достойная дама, обычно мягкая и добродушная. — Я не могу поверить своим ушам. Ты всегда была образцом для Дианы — и вот на тебе! Ты одна отправляешься в дом мужчины, и не какого-нибудь, а мистера Уайлдинга!

— Некогда было думать об условностях, — с усталым безразличием ответила Руфь. — Надо было спасать Ричарда.

— А стоило ли губить себя ради этого? — спросила леди Гортон, повышая голос.

— Губить себя? — откликнулась Руфь и слабо улыбнулась. — Я и в самом деле погубила себя, но не так, как вы думаете.

Озадаченные мать и дочь уставились на нее.

— Прежде всего ты погубила свою репутацию, — сказала леди Гортон и, не удержавшись от насмешки, добавила: — Если только он не попросил тебя стать его женой.

— Именно это мистер Уайлдинг имел честь предложить мне, — с горечью проговорила Руфь. — Мы поженимся в следующее воскресенье.

Ее слова были встречены гробовым молчанием, обе женщины лишь остолбенело глазели на нее. Затем Диана медленно поднялась. Бледное, искаженное мукой лицо кузины наполнило ее сердце раскаянием и сожалением. Это была ее работа, результат ее интриги. Но она никак не могла предвидеть такой скорой развязки, и, хотя все случившееся как нельзя лучше совпадало с ее самыми сокровенными надеждами, в первый момент она испугалась и почувствовала себя виноватой.

— Руфь! — воскликнула она. — О, если бы я поехала с тобой!

— Но тебе ведь стало плохо, — ответила Руфь, вспоминая хитрость Дианы. — Как ты себя чувствуешь сейчас? — с неподдельной заботой спросила она кузину.

— Со мной все в порядке, — чуть ли не огрызнулась та, но затем, спохватившись, повторила с оттенком сожаления: — О, если бы я поехала с тобой!

— Ничего не изменилось бы, — с усилием проглотив комок в горле, заверила ее Руфь. — Мы заключили с мистером Уайлдингом сделку, и я заплатила за жизнь и честь Ричарда. Кстати, где он?

— Полчаса как ушел с мистером Вэлэнси и сэром Роландом, — ответила леди Гортон.

— Значит, сэр Роланд вернулся? — удивилась Руфь.

— Да, но лорд Джервейз ничем не помог ему, — ответила Диана. — Его светлость не намерены вмешиваться. Он поклялся, что мистер Уайлдинг сдерет со щенка шкуру живьем. Именно так его светлость выразились, и сэр Роланд очень беспокоится за Ричарда.

— Теперь ему не о чем беспокоиться, — с горькой улыбкой сказала мисс Уэстмакотт и, обессиленная, опустилась в кресло.

Леди Гортон, повинуясь неожиданно заговорившим в ней материнским чувствам, поспешила к ней, выросшей без матери, со словами утешения. Она усматривала в поведении Руфи слабость и безрассудство, хотя вряд ли еще какая-нибудь девушка смогла бы поступить в подобной ситуации более мужественно и разумно.

А тем временем Ричард и двое его друзей скакали в сторону лежащих за рекой болот, где должна была состояться дуэль. Но еще прежде, чем они выехали из Люптон-хауса, мистер Вэлэнси успел не раз пожалеть, что согласился ввязаться в эту ссору. Сегодня утром он нашел Ричарда в жалком состоянии, бледного и дрожащего, подавленного мыслью о неизбежной смерти и словно предвкушающего ее.

— Это твой день, Дик, — бодро приветствовал Вэлэнси Ричарда. — Повеса Уайлдинг уехал сегодня в Тонтон и вернется лишь к полудню. Подумать только! Более двадцати миль в седле, прежде чем взяться за оружие. Ты когда-нибудь слышал о подобном безумии? Да он станет как палка после такой гонки, и у тебя не будет с ним проблем.

Ричард рассеянно слушал и, заметив, что его секундант пристально наблюдает за ним, попытался улыбнуться.

— Что с тобой, приятель? — вскричал мистер Вэлэнси, когда увидел жуткую гримасу, исказившую лицо Ричарда, и схватил его за подрагивающее запястье. — Убей меня, но ты в никудышной форме. Какая муха тебя укусила?

— Я нездоров сегодня, — тихо ответил Ричард. — Это все кларет[900] лорда Джервейза, — добавил он, проводя рукой по лбу.

— Кларет лорда? — в ужасе переспросил Вэлэнси, словно услышав вопиющую ересь. — Его фронтиньяк по десять шиллингов за бутылку?!

— Кларет всегда плохо ложится на мой желудок, — объяснил Ричард, намереваясь свалить ответственность за свое состояние на вино лорда Джервейза.

Мистер Вэлэнси подозрительно взглянул на него.

— Черт возьми, — выругался он, — если ты собираешься драться, тебе надо сперва прийти в чувство.

Он позвонил в колокольчик и, не дожидаясь согласия Ричарда, велел принести им две бутылки канарского[901] и бутылку бренди. Мистер Вэлэнси очень добросовестно относился к своим обязанностям секунданта и теперь собирался хоть таким образом помочь Ричарду возместить испарившееся за ночь мужество.

Ричарда, никогда не отказывавшегося поднять настроение, не пришлось долго упрашивать отведать коктейль из канарского и доброй порции бренди, а затем, чтобы отвлечь юношу от мрачных мыслей, мистер Вэлэнси завел речь о протестантском герцоге и его правах на корону Англии. Когда сэр Роланд вернулся из Скорсби-холла с печальным известием о своей неудаче, они все еще сидели за столом и Ричард медленно, но верно пьянел. Ричард шумно приветствовал Блейка и, рассыпая проклятия и угрозы в адрес мистера Уайлдинга, велел тому спросить у слуг еще один стакан. Постепенно теряя рассудок под действием крепкого напитка, которым потчевал его мистер Вэлэнси, он становился свирепым и неистовым, словно подгулявший дровосек.

— Черт возьми! — недовольно выругался Блейк. — Если ты в таком состоянии собираешься драться, я, пожалуй, заранее попрошу у тебя те восемь гиней, что ты проиграл мне вчера.

Опираясь на край стола, Ричард с трудом поднялся и уставился на Блейка, пытаясь поймать его взгляд.

— Проклятье! — взревел он. — Ты хочешь обесчестить меня, но обесчестишь скорее себя. Ты получишь их, когда мы вернемся, и ни секундой раньше.

— Хм-м! — проворчал Блейк, для которого восемь гиней представлялись немалыми деньгами. — А если ты не вернешься, кто мне их отдаст?

Это очевидное предположение, видимо, дошло до затуманенного алкоголем сознания Ричарда, поскольку на его лице отразился испуг.

— Черт побери, Блейк, — выругался мистер Вэлэнси сквозь зубы. — Разве можно так говорить перед дуэлью? Не обращай на него внимания, Дик! Пусть он подождет свои стоклятые гинеи.

— Какие там сто! — захихикал Ричард. — Да их всего-то восемь. Но все равно потерпи, пока я не перережу глотку этому Уайлдингу. — Он остановился, будто пораженный внезапной мыслью, и высокопарно произнес: — Я окажу плохую услугу герцогу. Это измена — никак не меньше.

С последними словами он изо всех сил ударил ладонью по столу.

— Что, что? — быстро спросил оживившийся Блейк, и мистер Вэлэнси поспешил загладить промашку, сделанную его собратом-заговорщиком.

— Галлюцинации после бренди и канарского, — рассмеялся он, поднимаясь из-за стола, и тут же заявил, что им пора ехать.

Сборы отвлекли Ричарда от мыслей о герцоге и лишили Блейка возможности вытянуть из него более подробные сведения. Но слово не воробей, и разбуженные подозрения сэра Роланда не собирались успокаиваться. Он знал о слухах, циркулировавших в окрестностях, а вспомнив о намеках, которыми обменивались в последние дни Ричард и Вэлэнси, подумал, что Ричард, скорее всего, имел в виду не кого иного, как герцога Монмутского. И сама поспешность, с которой мистер Вэлэнси отреагировал на оплошность Ричарда, лишь подтверждала такое предположение. Что ж, если мистер Уэстмакотт действительно замешан в этом деле, размышлял Блейк, то ему может представиться отличная возможность поправить свои расстроенные финансовые дела. Однако в данный момент он счел за лучшее усыпить их бдительность и не проявлять особого любопытства. Они проехали через Бриджуотер и первыми прибыли на место дуэли — большую лужайку, расположенную на краю Седжмурского болота, под зашитой Тюльденского холма. Им не пришлось долго ждать мистера Уайлдинга и мистера Тренчарда, и их появление возымело отрезвляющее действие на Ричарда — последнее обстоятельство особенно порадовало мистера Вэлэнси, уже начинавшего испытывать сильные сомнения насчет целесообразности собственного усердия в накачивании Ричарда «заменителем мужества».

Мистер Вэлэнси и мистер Тренчард уже было собирались выбрать место для схватки, когда к ним подошел мистер Уайлдинг.

— Мистер Вэлэнси, — с отсутствующим видом щелкая хлыстом по траве, начал он, — не будете ли вы так любезны позвать сюда мистера Уэстмакотта?

— Но зачем, сэр? — удивленно спросил мистер Вэлэнси.

— Я должен кое-что сказать ему, — все так же безразлично продолжал он. — Я не намерен драться с мистером Уэстмакоттом.

— Энтони! — вскричал Тренчард, изумленный настолько, что даже забыл выругаться.

Мистер Вэлэнси подумал, что такое известие наверняка придется по сердцу Ричарду. Однако он не представлял себе, каким образом можно было бы избежать дуэли, и высказал свои сомнения мистеру Уайлдингу.

— Вы узнаете это, как только исполните мою просьбу, — ответил тот, и мистер Вэлэнси, фыркнув и пожав плечами, отправился за Ричардом.

— Ты намерен, — кипя от негодования, спросил мистер Тренчард, — оставить в живых человека, оскорбившего тебя?

Уайлдинг взял своего друга за плечо.

— Это мой каприз, — мягко сказал он. — Как ты считаешь, Ник, я могу позволить его себе?

— Почему бы и нет, — ответил тот, — однако…

— Я так и думал, — проговорил мистер Уайлдинг, прерывая его, — и если кто-нибудь позволит себе в чем-либо усомниться, я всегда готов доказать, что он ошибается.

Он рассмеялся, и мистеру Тренчарду не оставалось ничего иного, как присоединиться к нему. Затем Ник пустился излагать терзавшие его сомнения относительно лояльности Ричарда и посоветовал ему — в интересах их движения и ради собственной безопасности — заставить Ричарда замолчать.

— При чем тут моя безопасность? — возразил Уайлдинг. — Ведь он должен быть благодарен мне.

Мистер Тренчард снисходительно улыбнулся.

— Нет более мстительного чувства, чем злоба пощаженного ничтожества. Умоляю, подумай об этом. — Он понизил голос и прервал свои наставления, поскольку мистер Вэлэнси и мистер Уэстмакотт, в сопровождении сэра Роланда Блейка, приближались к ним.

Ричард, чье мужество убывало до этого с каждой минутой, приближавшей дуэль, теперь шел с высоко поднятой головой и надменной миной на лице. Еще бы! Его вчерашний расчет полностью оправдался: мистер Уайлдинг, обдумав случившееся и поняв свою ошибку, собирается извиниться перед ним, и с его, Ричарда, стороны было глупо предаваться столь необоснованным страхам.

— Мистер Уэстмакотт, — тихо проговорил мистер Уайлдинг, в упор глядя в глаза Ричарду и чуть улыбаясь, — я пришел сюда не для того, чтобы драться, а чтобы принести свои извинения.

Ричард не стал скрывать своей усмешки. Теперь, когда опасность миновала, мужество быстро возвращалось к нему и безудержная дерзость готова была вот-вот перелиться через край.

— Что ж, мистер Уайлдинг, — оскорбительным тоном произнес он, — это ваше личное дело.

— Именно так, — мягко и смиренно, словно монах, ответил мистер Уайлдинг, и мистер Тренчард разразился проклятиями.

— Все дело в том, — продолжал мистер Уайлдинг после небольшой паузы, — что вчера ночью я находился под воздействием выпитого вина и теперь глубоко сожалею об этом. Я признаюсь, что спровоцировал ссору, упомянув имя госпожи Уэстмакотт, чем подал мистеру Уэстмакотту повод оскорбить меня. Я приношу свои искренние извинения и надеюсь, что они будут приняты.

Вэлэнси и Блейк от изумления замерли, не в силах произнести ни слова, мистер Тренчард побледнел от ярости, а мистер Уэстмакотт сделал два шага вперед и, все так же кривя нижнюю губу в презрительной усмешке, произнес:

— Раз мистер Уайлдинг настаивает, придется принять их.

Эти слова были произнесены с таким откровенным оттенком сожаления, что терпению мистера Тренчарда пришел конец.

— Если мистер Уэстмакотт считает себя разочарованным, — выпалил он, — и не прочь поупражняться в занятии, которого лишился сегодня, то я всегда к его услугам.

Мистер Уайлдинг предостерегающе опустил руку на плечо Тренчарда. Ричард резко повернулся к нему, и усмешка исчезла с лица юноши.

— Я не ссорился с вами, сэр, — с трудом сохраняя чувство собственного достоинства, проговорил он.

— Это легко поправить, — огрызнулся мистер Тренчард и уже, как впоследствии сам признавался, готов был швырнуть свою шляпу в лицо Ричарда, если бы мистер Уайлдинг не удержал его.

Положение спас Вэлэнси.

— Мистер Уайлдинг, — в душе проклиная идиотизм Ричарда, сказал он, — вы чрезвычайно великодушны. Немного найдется счастливчиков, которые способны поступить так же, как вы, и не покрыть себя бесчестием.

— Вы очень любезны, сэр, — ответил мистер Уайлдинг, сделав поклон.

— Вы дали полное удовлетворение мистеру Уэстмакотту; мое уважение к вам стало еще больше, и я готов признать это от его имени.

— Вы, сэр, воистину сама изысканность, — проговорил мистер Уайлдинг, оставив Вэлэнси в недоумении, не смеются ли над ним.

Однако дело действительно так и закончилось, несмотря на попытки мистера Тренчарда придать ему иной оборот. Уайлдинг буквально утащил его с места несостоявшегося поединка, но всю дорогу, пока они ехали к Зойланд-Чейзу, старый забияка не переставал удивляться чудачеству своего друга.

— Я молю небеса, — непрестанно повторял он, — чтобы тебе не пришлось дорого заплатить за это.

— Довольно же, в конце концов! — воскликнул мистер Уайлдинг, выведенный из терпения. — Разве я могу жениться на девушке, перед свадьбой зарезав ее брата?

И изумленный мистер Тренчард, не переставая испытывать сожаление, что Ричард остался жив, обозвал себя в душе дураком и тупицей, поскольку должен был догадаться об этом раньше.

Глава 6

ЗАЩИТНИК
Вряд ли кто из сопровождавших Ричарда Уэстмакотта к месту предполагаемой дуэли мог предположить, что он будет возвращаться оттуда в столь приподнятом расположении духа. Казалось, не будет конца его разглагольствованиям, как мистер Уайлдинг находился на волосок от гибели и чем бы завершилась их дуэль, если бы он вовремя не одумался. Его хвастливая речь и уверенные манеры произвели некоторое впечатление на сэра Роланда, но мистер Вэлэнси, который прекрасно помнил, в каком состоянии нашел юношу и каким способом его удалось привести в чувство, испытывал к нему такое отвращение, что сам был готов немедленно затеять с ним ссору. Чтобы не поддаться этому искушению, мистер Вэлэнси, доехав до первого же перекрестка, довольно язвительно поздравил Ричарда с благополучным исходом и затем откланялся, сославшись на неотложные дела, которые ждали его у лорда Джервейза. Блейк, сгорая от любопытства поскорее узнать о характере этих дел, попытался задавать Ричарду наводящие вопросы, но тот слушал только самого себя, и сэр Роланд остался разочарован.

Наконец они приехали в Люптон-хаус, и когда Ричард развязной походкой шел к поджидавшим его дамам — Руфь и леди Гортон сидели на скамейке, а Диана устроилась на сиденье, устроенном вокруг ствола огромного дуба в середине лужайки, — это был совсем не тот бледный, испуганный Ричард, которого они видели несколькими часами раньше. Теперь он выглядел уверенным в себе и был подчеркнуто безразличен к окружающим; и конечно же, от его взгляда ускользнула насмешливо-печальная улыбка, появившаяся на губах его сестры, когда он рассказывал, как мистер Уайлдинг предпочел благоразумие поединку. Трудно сказать, как долго еще распинался бы Ричард, если бы Диана не взяла на себя смелость открыть ему глаза на происходящее, тем более что ее подталкивал к этому собственный интерес — присутствие здесь сэра Роланда.

— Мистер Уайлдинг испугался? — чуть ли не взвизгнула она от негодования, — Ну-у-у, Ричард, мистер Уайлдинг никогда никого не боялся.

— Клянусь честью! — согласился с ней сэр Роланд. — Я совсем недавно знаком с ним, но, по крайней мере, сегодня он не выглядел испуганным.

Ричард почуял неладное, и его обычно бледное лицо порозовело, а глаза лихорадочно заблестели.

— На это могли быть причины, — туманно намекнула Диана, и глаза сэра Роланда настороженно сузились.

Вновь он вспомнил слова, которые вырвались утром из уст Ричарда. Несомненно, и мистер Уэстмакотт, и мистер Уайлдинг были замешаны в каком-то таинственном деле. И если Ричард считал, что их дуэль была бы предательством, то, возможно, и сам мистер Уайлдинг испытывал те же чувства, отказываясь от нее? Увидев, что Ричард с ленивой улыбкой отмахнулся от Дианы, сэр Блейк решил, что настало время вмешаться в разговор.

— Слушая вас, госпожа, — сказал он, — можно предположить, что вам известно, что это за причины.

Диана вопросительно взглянула на Руфь, но та сидела безучастно, словно речь шла не о ней. Леди Гортон тоже молчала и лишь внимательно смотрела на свою дочь.

— Известно, — произнесла Диана после небольшой паузы, не сводя глаз с Руфи.

Будь сэр Блейк более проницателен, он наверняка догадался бы, что ответ на его вопрос находится здесь, перед ним.

Но Ричарду, видимо, надоело играть в кошки-мышки, и, чтобы положить конец этим недомолвкам, он с грубоватой прямотой спросил Диану:

— Что ты имеешь в виду?

Однако Диана лишь пожала плечами.

— Спроси лучше Руфь, — ответила она.

Оба приятеля удивленно уставились на девушку, ожидая от нее разъяснений. Щадя самолюбие своего брата, Руфь нежно и жалостливо улыбнулась ему и тихо произнесла:

— Я помолвлена с мистером Уайлдингом.

Сэр Роланд непроизвольно шагнул вперед и замер как вкопанный. Ричард почувствовал, что сходит с ума или бредит.

— Это шутка, — натянуто рассмеявшись, сказал он, но в его голосе отсутствовала былая уверенность.

— Это правда, — все так же тихо заверила его Руфь.

— Правда? — переспросил он, и его лицо потемнело от гнева. — Ах ты…

Руфь поняла, что пора рассказать все.

— Я обещала выйти замуж за мистера Уайлдинга ровно через неделю, если он пощадит твою жизнь и честь, — спокойно произнесла она и добавила: — Мы с ним заключили сделку.

Застыв на месте, Ричард лишь тупо смотрел на нее. Новость оказалась слишком велика для него, чтобы проглотить сразу, и он осмысливал ее по кусочкам.

— Итак, — сказала Диана, — тебе известна цена, которую твоя сестра заплатила за твою жизнь, и теперь, когда ты будешь говорить об извинениях мистера Уайлдинга, пожалуйста, делай это потише.

Однако без сарказма вполне можно было обойтись. Прежнее настроение Ричарда улетучилось, как воздух из проколотого шарика, и он стоял перед ними уничтоженный и робкий. Наконец он начал понимать, чем пожертвовала ради него Руфь.

— Ты не сделаешь этого! — внезапно вскричал он. — Руфь, ты не должна поступать так даже ради меня, — почти нежно продолжил он, подойдя к сестре и заботливо опустив руку ей на плечо.

— Клянусь, нет! — выпалил сэр Блейк, прежде чем она успела ответить, и в его восклицании прозвучали и бесконечная тоска, и бурные эмоции, — Ты прав, Ричард, госпожа Уэстмакотт не Ифигения[902] и не козел отпущения, то есть не… коза…

Но Руфь лишь улыбнулась.

— А что еще мне оставалось делать? — спросила она.

Ричард на секунду — всего лишь на секунду — хладнокровно взглянул в лицо опасности, не пугаясь даже угрозы смерти.

— Я возобновлю эту ссору, — объявил он. — Я смогу заставить мистера Уайлдинга драться со мной.

Руфь с гордостью и обожанием взглянула на брата. Ей было приятно слышать, как брат говорит о ней. Она вновь начала обретать уверенность, что он был отнюдь не трус, каковым она в сердцах заклеймила его, что его сегодняшнее состояние было вызвано исключительно плохим самочувствием, что свою дурацкую привычку допоздна засиживаться за бутылкой и за карточным столом он с возрастом сумеет преодолеть, и, самое главное, она получила доказательство, что он оказался достоин ее жертвы. Однако Диана, с удивлением наблюдавшая за происшедшей с ним переменой, ничуть не сомневалась, что он пожалеет о своем рвении, когда остынет.

— Это бесполезно, — наконец произнесла Руфь, не столько веря в то, что говорит, сколько опасаясь вновь подвергнуть жизнь Ричарда опасности. — Мистер Уайлдинг не захочет аннулировать сделку.

— Тогда его придется заставить, — прорычал Блейк и, шагнув к девушке, низко поклонился ей. — Мадам, — продолжил он, — позволите ли вы защитить вас и убрать с вашей дороги этого назойливого мистера Уайлдинга?

Глаза Дианы сузились, а лицо побледнело. Руфь дружески улыбнулась сэру Роланду и медленно покачала головой.

— Благодарю вас, сэр, — сказала она. — Но это уже семейное дело.

Сэр Роланд никогда не отличался особой деликатностью, однако что-то в ее словах, несмотря на дружелюбность тона, намекало, что ему пора восвояси. Попрощавшись со всеми, он поспешил удалиться, мысленно поклявшись, однако, разделаться с мистером Уайлдингом. Другого пути к сердцу Руфи, как он считал, у него быть не могло.

Диана встала и взглянула на свою мать.

— Идем, — сказала она, — Руфь и Ричард, наверное, хотят побыть одни.

Руфь благодарно взглянула на нее. Ричард понурил голову и задумчиво уставился в землю, словно ничего не слыша. Он так и стоял, пока их шаги не затихли в отдалении, затем тяжело опустился на скамью рядом с сестрой и взял ее руки в свои ладони.

— Руфь… — неуверенно произнес он, — Руфь!

Она погладила его руку и с жалостью посмотрела на него, — жалея брата, она совсем забыла, что сама куда более его нуждается в участии.

— Тебе не стоит так сильно переживать, — успокаивающе, как мать ребенку, сказала она ему. — Рано или поздно я ведь должна была выйти замуж, и, может статься, мистер Уайлдинг окажется не такой уж плохой партией. Я не сомневаюсь, — добавила она исключительно для того, чтобы успокоить Ричарда, — что он любит меня, тем более что он ведь это уже доказывал.

Ричард застонал, будто от нестерпимой боли; лицо его стало бледным как мел, а глаза налились кровью.

— Я не допущу этого, я не выдержку такой пытки! — хрипло восклицал он.

— Ричард, дорогой… — начала было Руфь, но он резко вскочил на ноги.

— Я немедленно еду к мистеру Уайлдингу, — решительно заявил он. — Он должен отменить сделку, на которую не имел никакого права. Мы возобновим нашу ссору, как если бы ничего не случилось.

— Нет-нет, Ричард, так нельзя! — испуганно уговаривала она его, встав рядом с ним и прильнув к нему.

— Можно, — отозвался он. — Пусть я погибну, но тебе не придется жертвовать собой.

— Сядь, Ричард, — уговаривала она его. — Ты не все понимаешь. Если ты умрешь, если мистер Уайлдинг убьет тебя… — она оставила фразу незаконченной.

Он посмотрел на нее, и постепенно смысл ее последних слов возымел свое действие, и недавно обретенное в эйфории самолюбования мужество стало вновь покидать его. На его лице отразился страх. Он с трудом проглотил застрявший комок в горле и хрипло спросил:

— Что тогда?

Руфь решительно взяла его за руку и почти силой заставила сесть рядом с собой на скамью. Серьезно и обстоятельно она начала говорить о том, что он является главой семьи, последним мужчиной в роду Уэстмакоттов, а она всего лишь девушка, и само ее существование не имеет ни малейшего значения там, где речь идет о сохранении фамилии.

Она еще раз повторила, что рано или поздно вышла бы замуж и что нельзя придавать столь большого значения сплетням, распространяемым о мистере Уайлдинге; скорее всего, он ничуть не хуже других мужчин, у него есть состояние и имя, носить которое не отказалась бы добрая половина женщин Сомерсета[903].

Ее доводы разбудили его затаившееся на время малодушие, и в конце концов он позволил убедить себя, что его жизнь имеет слишком важное значение, чтобы рисковать ею в мелочной ссоре. Он не стал соглашаться с ней сразу же, сказав, что впереди еще целая неделя, чтобы все обдумать, однако обещал не предпринимать никаких шагов, не посоветовавшись предварительно с ней.

А тем временем Диана прощалась с сэром Роландом у главных ворот поместья.

— Сэр Роланд, — сказала она, — ваша галантность заставляет вас принимать происходящее слишком близко к сердцу. Поэтому вы не допускаете и мысли о том, что у моей кузины могут быть веские основания отказываться от вашей помощи.

Он пристально взглянул на эту невысокую девушку, которой месяц назад чуть было не сделал предложение и которая, как подсказывал ему инстинкт дамского угодника, все еще любила его.

— Что это значит, мадам? — спросил он.

— Я, по-моему, ясно выразилась, — ответила она после секундного замешательства. Диана явно что-то скрывала, и сэр Роланд мысленно похлопал себя по плечу за свою проницательность, не догадываясь, что увидел только то, что ему хотели показать.

— Я вас не понимаю, — сурово сказал он и тут же переменил тон на просительный, чуть ли не умоляющий. — Скажите мне, прошу вас!

— Не могу! Не могу! — в поддельном ужасе вскричала ока. — Это было бы предательством.

Он нахмурился. Потом схватил ее руку и сильно сжал ее, а его сердце заныло от ревности.

— О чем вы говорите? Скажите же, скажите, госпожа Гортон! — воскликнул он.

Диана опустила глаза.

— Вы не выдадите меня? — попробовала она поставить условие.

— Ну, конечно же, нет. Говорите.

Она слегка покраснела.

— Я не хочу предавать Руфь, — сказала она, — но еще меньше я хочу видеть вас обманутым.

— Обманутым? — хрипло спросил он. — Обманутым?

— Руфь сегодня была у него в доме, — объяснила она, — и более часа оставалась с ним наедине.

— Невероятно! — воскликнул он.

— А где еще они могли бы договориться? — спросила она и, чтобы рассеять его последние сомнения, добавила: — Вы ведь знаете, что мистер Уайлдинг сегодня отсутствовал.

— Но она ездила ходатайствовать за Ричарда, — запротестовал он, героически пытаясь сопротивляться.

Мисс Гортон взглянула на него, и под ее взглядом сэр Роланд почувствовал себя наивным мальчишкой. Затем она опустила глаза и выразительно пожала плечами.

— Вы ведь светский человек, сэр Роланд, — сказала она. — Неужели вы можете всерьез предположить, что найдется девушка, способная безоговорочно пожертвовать своим добрым именем?

Цветущее лицо мистера Блейка потемнело.

— Вы хотите сказать, что она его любит? — полувопросительно-полуутвердительно сказал он.

— Вы сами сделаете выводы, — надув губы, ответила она.

Он тяжело дышал и поднимал свои широкие плечи, словно собирался сразиться с противником сильнее себя.

— А как же ее разговоры о жертве?

Диана рассмеялась, и вновь он почувствовал себя уязвленным, услышав нотку презрения в ее смехе.

— Ричард против их брака, — сказала она. — Это был ее единственный шанс. Неужели вам это не ясно?

Он с сомнением взглянул на нее.

— Но почему вы все это говорите мне?

— Потому что ценю вас, сэр Роланд, — ласково ответила она, — и не хочу, чтобы вы выглядели дураком, вмешиваясь в безнадежное дело.

— Об участии в котором меня даже не просят, — с мрачным сарказмом вымолвил он. — Думаю, вы правы, Диана; у меня теперь нет сомнений, что мистер Уайлдинг ничего, кроме смерти, не заслуживает.

Он торопливо откланялся и ушел, оставив ее напуганной своей же оплошностью.

Но осуществить эти замыслы оказалось не так-то просто. Хотя мистер Уайлдинг и не придавал большого значения слухам о скорой высадке в Англии герцога Монмутского, однако четыре роты пехоты и кавалерийский эскадрон, присланные помощником губернатора в Тонтон, произвели на него впечатление, и сразу же после объяснения с Ричардом они с мистером Тренчардом отправились в Уайт-Лакингтон, в надежде узнать что-нибудь определенное. Так что сэру Блейку пришлось отложить свой визит к мистеру Уайлдингу, но это, однако, ничуть не уменьшило его решимости.

На другой день он застал мистера Уайлдинга за обедом, в компании мистера Тренчарда. Резко оборвав их приветствия, он грубо швырнул свою черную касторовую шляпу, украшенную черными же перьями, прямо на стол, посреди тарелок.

— Я пришел сюда, мистер Уайлдинг, — проговорил он, — чтобы спросить вас, какого цвета этот колпак.

Мистер Уайлдинг вопросительно поднял бровь и искоса взглянул на остолбеневшего от изумления Тренчарда.

— Мне трудно не ответить на вопрос, заданный с такой изысканной любезностью, — сказал мистер Уайлдинг и с невинной улыбкой посмотрел на побагровевшего, осклабившегося сэра Блейка. — Вы, вероятно, не поверите, но я готов на компромисс — ваша шляпа, сэр, бела, как горный снег.

Такой неожиданный ответ привел сэра Блейка в замешательство.

— Вы ошибаетесь, мистер Уайлдинг, — придя в себя и злобно ухмыльнувшись, сказал он. — Моя шляпа черна как уголь.

Мистер Уайлдинг внимательно оглядел со всех сторон предмет спора. Сегодня он находился не в лучшем расположении духа, а дурацкое упорство этого беглого должника давало ему возможность выместить на нем свое настроение.

— В самом деле, — сказал он, — теперь, когда я внимательно пригляделся, я нахожу, что она и в самом деле черная.

Сэр Блейк вновь на секунду смутился, однако не отступил.

— Вы опять ошиблись, — произнес он. — Эта шляпа — зеленая.

— Неужели? — произнес мистер Уайлдинг и повернулся к Тренчарду. — А как твое мнение, Ник?

— Раз уж ты меня спрашиваешь, — последовал ответ, — то мне кажется, что этой отвратительной вещице вообще не место на столе.

С этими словами он схватил шляпу и выкинул ее в раскрытое окно.

Сэр Роланд совершенно растерялся. Все складывалось совсем не так, как он задумал. Он понимал, что обязан считать себя оскорбленным действиями мистера Тренчарда, но он пришел сюда вовсе не для того, чтобы ссориться с ним. Он почувствовал, что выходит из себя.

— Дьявольщина! — вскричал он. — Неужели надо сорвать со стола скатерть, чтобы меня поняли?

— Если бы вы позволили себе подобное, мне пришлось бы вышвырнуть вас из дома, — сказал мистер Уайлдинг. — Но мне не хотелось бы так обращаться с человеком вашего положения и ваших достоинств. Поговорим-ка лучше о вашей шляпе. Мистер Тренчард, правда, убрал ее со стола подальше, но наши воспоминания восполнят ее отсутствие. Так какого цвета, вы говорите, она была?

— Я сказал — зеленая, — ответил сэр Блейк, с готовностью возвращаясь к исходной теме.

— Нет, я думаю, вы ошибаетесь, — с серьезной миной возразил мистер Уайлдинг. — Хотя это ваша шляпа и никто лучше вас не может судить о ее цвете, но, по моему мнению, она абсолютно черная.

— А если я скажу, что белая? — спросил сэр Блейк, чувствуя себя идиотом.

— В таком случае вы подтвердите мое первое впечатление, — ответил мистер Уайлдинг, и мистер Тренчард, не в силах больше сдерживаться, расхохотался прямо в лицо баронету.

— Ну а раз мы пришли к обоюдному согласию, — закончил мистер Уайлдинг, — то, смею надеяться, вы присоединитесь к нам.

— Будь я проклят, — взревел сэр Блейк, — если сяду за один стол с вами, сэр.

— Ну-у, — с сожалением протянул мистер Уайлдинг, — своим отказом вы можете обидеть меня.

— Именно этого я и хочу, — сказал сэр Блейк.

— Да неужели?!

— Вы шут! — с триумфом выпалил сэр Роланд, наконец-то добившись своего.

Мистер Уайлдинг откинулся в кресле и с сожалением взглянул на него.

— Вы по своей воле покинете нас или вас все же отправить по пути, проложенному вашей шляпой? — поинтересовался он.

— Вы хотите сказать, — изумленно спросил сэр Блейк, — что не потребуете от меня удовлетворения?

— Завтра мистер Тренчард встретится с вашими друзьями, и, я надеюсь, мы сможем возобновить наш увлекательный диалог.

Сэр Роланд пренебрежительно фыркнул, повернулся на каблуках и, не прощаясь, направился к выходу.

— Спокойной ночи, сэр Роланд, — произнес ему вслед мистер Уайлдинг. — Уолтер, бездельник, посвети сэру Роланду у дверей.

Неудивительно, что бедняга Блейк вернулся домой в отвратительнейшем расположении духа: ведь что может быть унизительней для задиры, когда противник отказывается воспринимать его всерьез. Однако это еще было только начало. Они с мистером Уайлдингом встретились на другое утро, и уже к полудню Бриджуотер наполнился слухами о новых проделка повесы Уайлдинга. Рассказывали, что он сначала дважды обезоружил столичного щеголя, который, впрочем, каждый раз яростно настаивал на продолжении дуэли, — а затем, чтобы унять наконец ненасытного баронета, был вынужден проткнуть ему правую руку.

Ричард дрожал от бессильной ярости, услышав это известие, а Руфь, помимо своей воли, испытала чувство глубокой благодарности к мистеру Уайлдингу за его терпение и выдержку.

Все так бы и закончилось, если бы мелочная натура сэра Роланда не подстегивала его на поиски иных способов расквитаться с мистером Уайлдингом. Он непрестанно размышлял о неосторожных словах, вырвавшихся у Ричарда, и, сопоставляя их с пугающими слухами, которыми обменивались в последнее время местные жители, сделал очевидные выводы. Более того, он предположил, что Ричард может оказать ему неоценимую помощь. В самом деле, обстоятельства сложились так, что эти двое оказались союзниками, чему способствовало и теперешнее настроение обоих джентльменов и, самое главное, крушение их планов на безоблачное будущее. И однажды вечером, сидя за картами с полупьяным Ричардом, сэр Блейк без особого труда выудил у него историю о движении герцога Монмутского и о той роли, которую в нем играл мистер Уайлдинг.

Так что когда Ричард, ближе к полуночи, уехал домой, он оставил в руках сэра Роланда разрушительное средство, с помощью которого тот рассчитывал не только отомстить Энтони Уайлдингу, но и поправить свое безвыходное положение.

Глава 7

СВАДЬБА МИСС УЭСТМАКОТТ
Однако сэр Роланд вскоре убедился, что радоваться по поводу обретения столь мощного оружия рано — оно могло оказаться обоюдоострым. Трудно было бы предать мистера Уайлдинга, не предав при этом и Ричарда; и, хотя сэр Роланд при иных обстоятельствах пошел бы на это без малейшего колебания, он отдавал себе отчет, что сейчас такой поступок равносилен отказу от надежды когда-либо завоевать Руфь. Поэтому ему не оставалось ничего другого, как лечить свою раненую руку и дожидаться возможности воспользоваться добытой информацией.

Надо сказать, мистер Уайлдинг тоже не терял времени даром. Каждый день в Люптон-хаусе появлялись огромные охапки цветов, которые он посылал своей возлюбленной, и каждый раз дело не обходилось без дорогого подарка, сопровождавшего их.

Сегодня это было прекрасное бриллиантовое колье, завтра — нитка жемчуга, на другой день — бесценное кольцо, принадлежавшее еще матери мистера Уайлдинга. Руфь не отклоняла знаков внимания, оказываемых ей мистером Уайлдингом, — глупо было бы так поступать, собираясь через несколько дней выйти за него замуж, — однако она чувствовала себя крайне неловко, принимая подарки.

Трижды в течение этой недели ожидания он приезжал в Люптон-хаус, и Руфь, уступая настойчивым уговорам Дианы и ее матери, неожиданно ставших его союзниками, любезно принимала его. Впрочем, стоило ли ей отказываться? Находясь рядом с ней, он держался как нельзя лучше, успев, казалось, начисто забытьо ссоре с Ричардом. Он был галантен, внимателен, почтителен — одним словом, покорный слуга во всем. Будь она менее предубеждена к нему, она, несомненно, восхищалась бы его бесподобным умением сдерживать свои чувства, вместо того чтобы, празднуя одержанную победу, дать им волю. Ничего удивительного, что в эту неделю он переложил большую часть своих обязанностей одного из лидеров протестантского движения на плечи мистера Тренчарда. Этому способствовало еще одно обстоятельство — мистер Уайлдинг, как и большинство сторонников герцога, с недоверием относился к слухам о предстоящей высадке герцога Монмута в Англии, поскольку, по общему мнению, это граничило с безумием.

Правда, Тренчард испытывал сильные сомнения на этот счет, однако мистер Уайлдинг лишь посмеивался над его предчувствиями. Накануне свадьбы он последний раз посетил Руфь в качестве жениха. Она приняла его, и от его взора не укрылось, что она выглядела бледнее, чем обычно, ее лицо было печально, а во взгляде проступала затаившаяся грусть. Он был тронут до глубины души, и несколько мгновений — пока он в неловком молчании стоял возле старой скамейки, на которой расположилась девушка, — совесть его безнадежно боролась со страстью. Руфь уже привыкла к его ни к чему ее не обязывавшей словоохотливости в ее присутствии, и столь неожиданная и продолжительная пауза удивила и насторожила ее. Она взглянула на него, их глаза встретились, и он наклонился, чтобы поцеловать ее. Она не отпрянула, а лишь осталась сидеть неподвижно, с расширившимися зрачками, словно загипнотизированная его мрачным, задумчивым взглядом. Он замер над ней, словно ястреб, охотящийся за голубкой.

— Дитя мое, — наконец проговорил он, и в его голосе прозвучала неподдельная нежность и печаль, — почему вы боитесь меня?

Его слова лучом света озарили ее смятенную душу.

Она действительно боялась его — его силы и властности, которые прятались под маской безмятежного спокойствия; она опасалась подчиниться его страстной любви, которая могла растворить и преобразовать ее натуру и превратить ее в конце концов в частичку его собственного «я».

Однако теперь, узнав правду, она попыталась бороться с ней.

— Я не боюсь вас, — сказала она, и голос ее в самом деле звучал бесстрашно.

— Значит, вы по-прежнему ненавидите меня? — спросил он.

Она потупилась, а затем перевела взгляд на безмятежную гладь реки, сверкающей золотом в лучах заходящего солнца. Вновь возникла пауза. Уайлдинг тяжело вздохнул и выпрямился.

— Вам не следовало принуждать меня к браку, — наконец нарушила она молчание.

— Наверное, — с некоторой горечью ответил он. — Я согласен с вами, но разве у меня был выбор? Вы же понимаете, — не получив от нее ответа, пояснил он, — что я никогда не завоевал бы вас иначе как принуждением.

— Может статься, — сказала Руфь, — так было бы лучше для нас обоих.

— Ни для кого из нас! — воскликнул мистер Уайлдинг. — Забудьте об этом! Придет время, и вы полюбите меня, Руфь!

Последние слова он произнес с такой твердой убежденностью, что девушка недоуменно взглянула на него.

— Если мужчина сильно и искренне любит женщину, — ответил он на ее немой вопрос, — и если он сам не заслуживает презрения в ее глазах, то рано или поздно ему ответят взаимностью.

Слабая, недоверчивая улыбка тронула ее уста.

— Будь я неоперившимся юнцом, — неожиданно горячо продолжил он, — слепо боготворящим женщину, вы имели бы основания сомневаться во мне. Но я мужчина, Руфь, — верный и, увы, небезгрешный; вы нужны мне, и я добьюсь взаимности любой ценой.

— Любой ценой? — переспросила она, и на ее губах промелькнула ироническая усмешка. — И вы называете свой эгоизм любовью? Тогда вы, конечно, правы, поскольку ваша любовь прежде всего любовь к самому себе.

— А разве любовь к другим не начинается с любви к себе? — поправил он, приоткрывая ее проницательному уму глубины, о существовании которых она даже не подозревала. — Настанет день — молю Бога, чтобы он пришел скорее, — когда вы взглянете на меня более благосклонно, чем сейчас; не будет ли тогда ваша любовь ко мне означать, что я оказался необходим вам и вашему счастью? Разве вы стали бы лишать меня своей любви, если бы я был нужен вам сейчас? Вы сказали, что я люблю вас, потому что я люблю себя. Пусть так. Но вы должны согласиться, что если еще не любите меня, то лишь по той же самой причине, более того, когда вы наконец полюбите меня, причина все равно останется та же.

— Значит, вы не сомневаетесь, что я полюблю вас? — сказала она, уклоняясь от прямого ответа.

— Иначе я не вел бы вас завтра к алтарю, — ответил он со спокойной уверенностью.

Руфь почувствовала, как по всему ее телу пробежала дрожь. Она не на шутку испугалась, что его слова на самом деле могут сбыться.

— Раз вы так уверены в этом, — сказала она, — то куда более благородно и великодушно с вашей стороны было бы сперва завоевать мое сердце, а потом уже жениться на мне.

— Конечно, я предпочел бы этот старинный, проверенный способ, — невозмутимо ответил он. — Но, увы, у меня не было возможности. На меня здесь смотрели слишком недоброжелательно, чуть было не отказали от дома. Какие я имел шансы завоевать вас, если ваш ум был отравлен этими непристойными и потому еще более отвратительными слухами?

— Вы хотите сказать, что все эти истории беспочвенны? — с неожиданной горячностью, которая не укрылась от него, спросила она.

— Бог — свидетель: я хотел бы этого! — вскричал он. — Я вижу, насколько это возвысило бы меня в ваших глазах. Но, будучи, смею надеяться, джентльменом, я не в силах отрицать их целиком. Но чем я хуже других? Или, быть может, вы одна из тех, кто считает, что будущие мужья должны проводить свою юность как монахи? Я не люблю сравнивать себя с другими людьми, но вы вынуждаете меня делать это. Вы пренебрегали мною, что, однако, не мешало вам принимать этого малого, Блейка — лондонского повесу и разорившегося игрока, сбежавшего от кредиторов, который ухаживал за вами исключительно ради того, чтобы избежать долговой тюрьмы с помощью вашего состояния.

— Такие речи недостойны вас, — негодующе воскликнула она, и он впервые ощутил укол ревности.

— Мы с ним не соперники, — спокойно ответил он. — Принуждая вас, как вы считаете, выйти за меня замуж, я просто спас вас от таких хищников, как он.

— Чтобы вместо этого попасть в когти других, — съязвила она.

Секунду он смотрел на нее, грустно улыбаясь.

— Я думаю, — без ложной скромности сказал он, — что лучше оказаться добычей льва, чем шакала.

— Для жертвы это не имеет значения, — ответила она, и в ее глазах сверкнули слезы.

Он почувствовал, как в груди у него шевельнулось сострадание. Он присел рядом с ней на скамью.

— Клянусь, — бесстрастно проговорил он, — что, выйдя за меня замуж, вы никогда не посчитаете себя жертвой. Все мужчины станут оказывать вам почтение, но больше всех тот, кто всегда будет стараться быть достойным называться вашим мужем.

Он взял ее руку и почтительно поцеловал ее.

— До завтра, — взглянув ей в глаза, сказал он и, низко поклонившись, ушел, оставив ее в состоянии полного смятения, причины которого были ей самой непонятны, и от растерянности и бессилия она разрыдалась.

День бракосочетания выдался солнечным, но Руфь чувствовала себя так, будто ей предстояло взойти на эшафот. Однако она старалась не падать духом, подбадривая себя постоянными напоминаниями о том, что жертва эта необходима ради Ричарда. Она жалела только об одном — что сейчас рядом с ней не было брата. Увы, он уехал еще вчера, и никто не знал, где он задерживается.

В полдень, вместе с леди Гортон и Дианой, она пришла в церковь Святой Марии, где их поджидал мистер Уайлдинг со своим двоюродным дядей лордом Джервейзом Скорсби. Странным могло показаться и отсутствие Ника Тренчарда, однако тот наотрез отказался участвовать в церемонии, подкрепив свой отказ некоторыми весьма нелестными замечаниями насчет супружеской жизни. В церкви слонялось несколько зевак, которые всегда находятся в таких случаях, но вряд ли кто-нибудь из них мог предположить, что за трагедия разыгрывается на их глазах. О торжестве напоминали лишь прекрасные цветы, которыми мистер Уайлдинг распорядился убрать неф, хоры и ограждение возле алтаря; они наполняли церковь тяжелым ароматом.

«Кто выдает эту женщину за этого мужчину?» — брюзжал голос священника, будто гудело большое насекомое, и мистер Уайлдинг пренебрежительно улыбнулся, словно отвечая ему: «Никто, я сам беру ее».

Как во сне, Руфь почувствовала на своей руке твердую хватку мистера Уайлдинга. Церемония оказалась недолгой, и в заключение молодые дали обет принадлежать друг другу до тех пор, пока смерть не разлучит их.

Рука об руку они уже спускались по ступеням крыльца: она — бледная и спокойная, с печалью в сердце, он — с безмятежной улыбкой на устах, — как вдруг перед ними неожиданно возник мистер Тренчард, задыхающийся, возбужденный, покрытый пылью с головы до пят. Он шагнул к жениху и ухватился грязной перчаткой за рукав его отливающего серебром небесно-голубого сатинового камзола.

— Одно слово, Энтони! — ломающимся от волнения голосом просипел он.

Мистер Уайлдинг остановился и недовольно взглянул на него.

— Ну, что случилось? — спросил он.

— Измена! — выпалил Тренчард и добавил, переходя на шепот: — Черт подери, сделай же шаг в сторону.

Мистер Уайлдинг повернулся к лорду Джервейзу и попросил его позаботиться о госпоже Уайлдинг.

— Мне очень жаль, — обратился он к ней самой, — что нам придется ненадолго расстаться. Но я скоро присоединюсь к вам, а пока я поручаю вас его светлости.

Удивленному лорду Джервейзу ничего не оставалось, как взять невесту под руку и повести к экипажу, ожидавшему их около церковных ворот.

— Шенке, — сказал Тренчард, когда копыта застучали по камням, — тот самый, что ехал к тебе из Лайма с письмом от герцога, был ограблен прошлой ночью в миле от Тонтона.

— Разбойники? — посуровев, спросил мистер Уайлдинг.

— Если бы! Скорее всего, агенты правительства. Их было двое — он сам мне рассказал, они прицепились к нему, когда он ужинал в «Зайце и Гончей». Один из них назвал пароль, но он заподозрил неладное и промолчал. Затем они тайком последовали за ним, нагнали и напали. Его сбили с лошади, проломили голову, обчистили бумажник и, сочтя мертвым, бросили у края дороги. Слава Богу, что он, еще в гостинице, заподозрив неладное, успел избавиться от конверта.

Мистеру Уайлдингу не надо было объяснять, что ему угрожает смертельная опасность. На секунду он подумал о Руфи: вот уж кто обрадуется неожиданной свободе! Но это наблюдение было ему ненавистно, и он пожалел, что может умереть, не успев приучить ее горевать о нем. Затем его мысли вернулись к Тренчарду и тому, что он сообщил.

— Ты сказал, агенты правительства, — медленно произнес он, — но как они узнали пароль?

Мистер Тренчард открыл рот от изумления. — Я даже не подумал об этом… — начал было он и, прервав сам себя, закончил фразу проклятием: — Дьявольщина! Нас предали!

— Да, — кивнул мистер Уайлдинг, — должно быть, кто-то из тех, с кем мы встречались в Уайт-Лакингтоне третьего дня.

— Нам лучше уйти, — с тревогой в голосе сказал мистер Тренчард, кивнув головой в сторону зевак, с вполне понятным интересом наблюдавших за столь необычным поведением жениха. — А еще лучше убраться из Англии, пока все не стихнет. Фокус раскрыт.

Уайлдинг взял его руку и крепко сжал ее.

— Где ты его оставил? — глядя Нику прямо в глаза, спокойно спросил он.

— Он здесь, в Бриджуотере, в гостинице «Колокол».

— Немедленно едем, — сказал Уайлдинг. — Прежде чем бежать, надо поговорить с ним и разузнать все поподробней. Ты ведь даже не потрудился узнать, кто были эти воры.

— Проклятье! — возмутился мистер Тренчард. — Я торопился сообщить тебе новости. А потом, я узнал от него еще более важное известие — лорд Альбемарль отправился в Экстер, а сэр Эдвард Филипс и полковник Латтрелл получили от короля повеление прибыть в Тонтон.

Мистер Уайлдинг бросил на него беглый взгляд, и в его глазах промелькнул страх.

— Эге, — воскликнул он, — неужели король Яков пугается теней?

Он рассмеялся и пожал плечами.

— Дай Бог, — отозвался мистер Тренчард, — чтобы это была только тень.

— Глупости! — отрезал мистер Уайлдинг. — Монмут известил бы нас заранее. Идем же, — торопливо добавил он, — надо попытаться выяснить, что за парни ограбили посыльного.

И он увел мистера Тренчарда с церковного двора, прочь от изумленных зрителей.

Глава 8

ЖЕНИХ И НЕВЕСТА
Пока мистер Уайлдинг в своем великолепном облачении новобрачного торопился в гостиницу «Колокол», его молодая жена в сопровождении лорда Джервейза направлялась в Зойланд-Чейз, хозяйкой которого она теперь стала. Но судьба не позволила ей даже переступить порог своего нового владения. Едва их экипаж пересек мост через реку, как дорогу им преградил всадник. Лорд Джервейз высунул голову в окошко и с удивлением узнал в нем Ричарда Уэстмакотта.

— Лорд Джервейз! — выкрикнул он. — Велите кучеру разворачиваться и ехать в Люптон-хаус!

— В Люптон-хаус? — озадаченно переспросил лорд Джервейз, все меньше и меньше понимавший, что же все-таки происходит на этой свадьбе. — Теперь госпожа Уайлдинг решает, куда ей ехать.

Он убрал голову из окошка и повернулся к Руфи за указаниями, но та, заинтригованная неожиданной заминкой, в свою очередь, высунулась наружу и спросила брата, что он имеет в виду.

— Возвращайся домой, — сказал он. — Мне надо тебе кое-что сказать, а уж потом ты сама будешь решать, куда тебе ехать.

— В чем дело? О чем ты говоришь? — забросала его вопросами Руфь.

— Послушай, — нетерпеливо ответил он, — твое спасение в моих руках. Об остальном сейчас не время и не место говорить. Вели кучеру поворачивать.

Руфь села на свое место в экипаже и вопросительно взглянула на своих спутников. Увы, от них оказалось мало проку. Руфь задумалась, а потом вдруг неожиданно сказала лорду Джервейзу:

— Давайте послушаемся его.

Его светлость только изумленно надул щеки, однако, поколебавшись мгновение, велел кучеру разворачиваться. У самых ворот Люптон-хауса лорд Джервейз откланялся — ему явно не хотелось участвовать в этом деле. Теперь, по его мнению, необходимо было срочно разыскать мистера Уайлдинга и предоставить ему право предпринимать меры, которые он сочтет нужными.

Ричард попросил оставить их с сестрой наедине, и они ушли в библиотеку.

— Ты могла подумать, Руфь, — дрожа от волнения, начал он, — что я опустил руки и согласился на твой брак с этим Уайлдингом. Но ты очень ошиблась. Мы — Блейк и я — не покладая рук трудились всю эту неделю, чтобы спасти тебя, и, слава Богу, наши усилия не пропали даром.

— Но, послушай, я ведь уже замужем, — сказала она.

— Ерунда! — воскликнул он и пренебрежительно махнул рукой.

— Это гораздо серьезнее, чем тебе кажется, — задумчиво ответила она. — Ричард, Ричард, где же ты был раньше?

Он нетерпеливо пожал плечами; ее возражения начинали выводить его из себя.

— О-о! — протянул он. — Я пришел, когда было с чем прийти, и, мне кажется, успел как раз вовремя.

Он вытащил из внутреннего кармана листок бумаги и швырнул его на стол.

— Теперь у меня есть все, чтобы его повесить!

— Повесить? — отпрянув, испуганно переспросила она.

— Да, повесить, — повторил Ричард и, гордо выпрямившись, указал ей на бумажку: — Читай.

Она почти автоматически взяла листок и некоторое время изучала каракули, которыми было написано послание.

— Это от герцога Монмутского! — испуганно воскликнула она.

Он только рассмеялся.

— Читай же, — еще раз велел он, но Руфь уже начала расшифровывать безобразный почерк и косноязычные обороты речи, которыми славился его милость. Письмо было отправлено из Гааги и адресовано «Моему доброму другу У., в Бриджуотер». Оно начиналось словом «сэр», в нем сообщалось о скором прибытии герцога на запад страны и давались некоторые инструкции насчет сбора оружия и подготовки людей к восстанию. Письмо заканчивалось клятвенными заверениями в дружбе его милости к адресату.

Руфь дважды прочла текст, прежде чем его смысл дошел до нее. Закончив, она с недоумением взглянула на Ричарда, и он, отвечая на ее немой вопрос, рассказал ей, как они с сэром Блейком перехватили курьера в гостинице «Заяц и Гончая» в Тонтоне — не упомянув, правда, откуда им стало известно о его появлении там, — как преследовали, настигли и атаковали его и как затем опустошили его бумажник. Это письмо, по мнению Ричарда, было одним из нескольких посланий, которые Монмут отправил своему другу в Лайм, чтобы тот распространил их среди его главных агентов на западе страны. На письме отсутствовал точный адрес, однако, как заявил Ричард, надписи «Моему доброму другу У.» и их с Блейком показаний будет вполне достаточно, чтобы инкриминировать мистеру Уайлдингу участие в заговоре.

— Я благодарю небо, — закончил он, — что ты еще не стала его женой; теперь в моей власти сделать тебя вдовой.

— Неужели ты пойдешь на это? — спросила Руфь, не выпуская письма из рук.

— А как же иначе?

— Этому не бывать, Ричард, — покачала она головой. — Я этого не допущу.

Не ожидавший такого ответа, он изумленно посмотрел на нее и, рассмеявшись, воскликнул:

— Что за чертовщина! Разве ты любишь его? Послушай, а может, ты до сих пор водила нас всех за нос?

— Нет, — твердо ответила она. — Но я не стану соучастницей убийства.

— Какого убийства? Кто об этом говорит?

Она многозначительно посмотрела ему в глаза.

— Откуда ты узнал, что к мистеру Уайлдингу едет курьер? — спросила она, и внезапно изменившееся выражение его лица подсказало ей, что она правильно нащупала болевую точку. — Ты знал о заговоре, — продолжила она, отвечая на свой же вопрос, прежде чем он успел раскрыть рот, — потому что сам был одним из заговорщиков.

— По крайней мере, я больше не являюсь им, — проболтался он.

— И слава Богу, Ричард; ты ведь рисковал жизнью. Но ты не имеешь права пользоваться этой информацией; нельзя поступать как Иуда — ты оставишь это письмо мне.

— Черт возьми, никогда… — начал было он.

— Да, Ричард, — властно прервала она его. — Ты оставишь письмо мне, и, не сомневайся, я непременно воспользуюсь им для своего спасения.

— Для этого мне надо поехать в Экстер и положить его перед лордом Альбемарлем, — ответил он и нехорошо рассмеялся.

— Совершенно необязательно, — возразила она. — Я обращу это письмо в оружие защиты, а не нападения. Поверь мне, я знаю, что делать с ним.

— Но остается Блейк, — возразил он, приходя в ярость, — я поклялся ему…

— Интересы сестры должны быть важнее…

— Цыц! — прервал он ее. — Блейк считает своим долгом доложить о заговоре губернатору, и я полностью согласен с ним.

— Сэр Роланд не поступит наперекор моему желанию, — сказала она.

— Глупости! — воскликнул он, все больше горячась. — Дай мне письмо!

— Нет, Ричард, — ответила она, отстраняясь от него.

— Отдай немедленно, — настаивал он. — Зачем только я сказал тебе это. Если бы я только знал, что ты окажешься такой дурой!

— Послушай, Ричард… — умоляла она его, предусмотрительно пряча руку с письмом за спину, но он уже был глух к увещеваниям.

— Отдай письмо! — вскричал он, хватая ее за запястье другой руки.

В этот момент неожиданно отворилась дверь и на пороге появилась Диана.

— Руфь, — объявила она, — приехал мистер Уайлдинг.

Это имя подействовало на Ричарда как раскат грома над головой.

— Уайлдинг?! — воскликнул он, и его хватка ослабла. «Почему он здесь, почему еще не удрал? — спрашивал себя Ричард. — Он что, спятил?»

— Он сейчас войдет сюда, — сказала Диана, и тут же за ее спиной послышались шаги.

— Письмо! — прорычал в бессильной ярости Ричард. — Отдай мне его! Ты слышишь?

— Ш-ш! Ты выдашь себя! Он уже здесь.

С этими словами в дверном проеме возникла высокая фигура мистера Уайлдинга, еще не снявшего свой свадебный камзол. Он был, как всегда, спокоен. Казалось, что ни раскрытие заговора, ни бегство молодой жены к себе домой не нарушили безмятежного состояния его духа. Он поклонился и шагнул к ним, бросив беглый взгляд на запыленные сапоги Ричарда.

— Ты, похоже, далеко ездил, Дик, — улыбаясь, сказал он, и Ричард поежился, уловив насмешливую нотку, прозвучавшую в его словах. — Я видел твоего друга, сэра Роланда, в саду, — добавил он. — Он уже давно ждет тебя.

Затем он резко повернулся к Диане.

— Госпожа Гортон, — сказал он, придерживая дверь, — вы позволите нам побыть вдвоем?

Диана присела в реверансе и вышла из библиотеки, и Ричард, сжав зубы, последовал за ней, хотя в его планы никак не входило оставлять их наедине. Мистер Уайлдинг закрыл за ними дверь, а Руфь в это время успела спрятать письмо за корсаж платья.

— Руфь, вы поступили нехорошо, — укоризненно проговорил он.

— Плохо или хорошо, — ответила она, — но такова была моя воля.

Он поднял брови.

— Значит, я неверно понял случившееся. Лорд Джервейз сказал мне, что ваш брат заставил вас вернуться.

— Он не заставлял меня, сэр, — возразила она.

— Значит, вынудил, — уточнил он. — А теперь мой черед вынудить — или лучше сказать — попросить вас исправить свою ошибку.

— Я решила остаться здесь, — покачала она головой.

— Прошу извинить мой эгоизм, но я предпочитаю Зойланд-Чейз этому дому. И, несмотря на его многочисленные достоинства, я не намерен жить тут.

— Вас и не просят об этом.

— Вот как?!

Как она ненавидела сейчас его улыбку, уверенный вид и непоколебимое хладнокровие! Он играл с ней, как кот с мышкой, не желая применять свою власть, да и зачем — она и так целиком находилась в его власти.

— Поговорим начистоту, — сказала она. — Я считаю, что выполнила свою часть сделки, которую мы заключили. Я обещала выйти за вас замуж, если вы пощадите моего брата, и сдержала свое обещание. Но на этом я намерена остановиться.

— Неужели? — сказал он. — А мне кажется, что мы еще толком не завязали наших супружеских уз.

Он шагнул к ней, взял за руку, и она едва справилась с собой, чтобы не вырвать ее.

— Такой поступок был бы недостоин вас, — серьезно и почтительно проговорил он. — Наша сделка должна быть выполнена по сути, а не только по форме. Не пытайтесь увильнуть от этого, — мягко улыбнувшись, закончил он. — Экипаж ждет нас. Мы возвращаемся в Зойланд-Чейз, где вы отныне станете хозяйкой.

— Вы ошибаетесь, — сказала она и решительно вырвала свою руку. — Вы сказали, что я поступила недостойно. Возможно. Но с моей стороны это был всего лишь ответный шаг. Неужели вы считаете, что одни вы обошлись со мной благородно?

— Я постараюсь загладить свой проступок, когда вы приедете домой.

— Мой дом здесь. И вам не удастся заставить меня покинуть его.

— Мне будет жаль, если меня к этому вынудят, но, видимо, придется, — вздохнул он.

— У вас ничего не выйдет, — не уступала она.

— Ну как же так? — настаивал он. — Ведь существует закон…

— По закону вас и повесят, если вы рискнете обратиться к нему за помощью, — решительно перебила она его. — Это я вам могу обещать.

Ей не потребовалось разъяснять, что именно она имеет в виду. Мистер Уайлдинг всегда схватывал с полуслова то, для чего другому потребовалась бы целая фраза. И теперь, когда его губы сжались плотнее, а глаза посуровели, она догадалась, что он понял ее.

— Вы предлагаете еще одну сделку? Я начинаю подозревать, что в жилах Уэстмакоттов течет кровь торговцев. Будем откровенны: у вас есть средство уничтожить меня, и вы им воспользуетесь, если я стану настаивать на своих супружеских правах. Так или нет?

Она молча кивнула головой, удивляясь его проницательности.

— Что ж, тогда я попал между молотом и наковальней, — согласился он и отрывисто рассмеялся. — Но все-таки поясните мне: верно ли я понял, что, если оставлю вас в покое — то есть не стану требовать от вас ничего иного, кроме как носить мое имя, — тогда вы не воспользуетесь своим оружием?

— Именно так, — ответила она.

Он задумчиво прошелся по комнате. Сейчас он беспокоился не о себе — о герцоге Монмутском. Сегодня утром Тренчард справедливо упрекнул его, что он в любовном угаре чуть не погубил их движение в самом зачатке. Если это письмо — неважно, что в нем написано, — попадет в Уайтхолл, то все погибло. Он понял, что проиграл, но он умел проигрывать.

— Письмо у вас? — неожиданно повернувшись к ней, поинтересовался он.

— Да, — ответила она.

— Можно взглянуть на него? — спросил он.

Не решаясь обнаружить его местонахождение, чтобы он, в свою очередь, не попытался применить силу, она просто покачала головой.

— Теперь вы знаете, чем я занимаюсь, — после секундной паузы проговорил он. — Но давайте договоримся, что, если я избавлю вас от своего присутствия, вы сохраните в тайне сведения, которые стали вам известны обо мне и об этом деле.

— Именно такую сделку я и предлагаю, — сказала она. Секунду он жадно глядел на нее, и она едва смогла вынести этот взгляд — столь сильное желание сквозило в нем.

— Руфь, — наконец сказал он, — может статься, что все вскоре сложится по-вашему и после этого восстания вы окажетесь вдовой, но я хотя бы буду знать, что не рука жены подтолкнула мою голову под топор. И за это я вам неизмеримо благодарен.

Он подошел к ней, взял ее безжизненную руку и, низко склонившись, прижал ее к губам. Затем выпрямился, повернулся на каблуках и элегантной походкой вышел из библиотеки.

Глава 9

МИСТЕР ТРЕНЧАРД НАНОСИТ ОТВЕТНЫЙ УДАР
Но, как бы ни полагался мистер Уайлдинг на слово Руфи, мистер Тренчард был совсем другого мнения.

— Ты понимаешь, — воскликнул он, — что тебя ждет, если это письмо окажется в Уайтхолле?

— Конечно. Но я спокоен на этот счет. Она дала мне слово.

— Слово женщины! — фыркнул Тренчард и принялся обстоятельно проклинать всех на свете обладательниц юбок.

— Ты напрасно беспокоишься, — заверил его мистер Уайлдинг. — Она человек слова.

— А ее братец? — спросил мистер Тренчард. — Ты подумал об этой птичке? Он наверняка разнюхает, где это письмо, и сейчас у него есть причины опасаться тебя более, чем когда-либо. Ты уверен, что он не захочет расквитаться с тобой?

Но мистер Уайлдинг только рассмеялся над горячностью мистера Тренчарда.

— Она обещала, — сказал он с уверенностью, еще больше рассердившей мистера Тренчарда, — и я полностью доверяю ей.

— А я нет, — огрызнулся тот.

— Меня куда больше интересует содержание письма, — сказал мистер Уайлдинг, игнорируя замечание своего друга. — Я не сомневаюсь, что оно успокоило бы нас насчет этих идиотских слухов.

— Ну да, или подтвердило бы их, — пессимистично отозвался мистер Тренчард и покачал головой. — Говорят, герцог уже вышел в море.

— Глупости! — возразил мистер Уайлдинг.

— Уайтхолл иного мнения. Почему тогда войска в Тонтоне?

— Глупости в квадрате!

— Эх, если бы у нас было письмо.

— По крайней мере, по словам Шенке, в нем не упоминалось мое имя, — сказал мистер Уайлдинг.

— Едва ли это поправит дело, — заметил мистер Тренчард и глубоко задумался; у него в голове возник неожиданный план, и через два дня ему удалось осуществить его.

Как-то раз вечером, в начале недели, Ричард Уэстмакотт в одиночестве вышел из дома и пешком направился в кабак «Голова Сарацина», в котором он провел немало ночей за картами и вином с сэром Роландом — к немалой выгоде последнего, научившегося в городе не только щегольству, но и плутовству.

Проходя по Хай-стрит, Ричард вплотную столкнулся с мистером Тренчардом, который только что вышел, пошатываясь, из дверей гостиницы «Колокол». Ричарду было невдомек, что мистер Тренчард, зная о его привычках, уже два вечера дежурил в гостинице. И, уж конечно, он ничего не подозревал о его выдающихся актерских способностях, о которых высоко отзывался такой видный авторитет театрального искусства, как мистер Пепис, и которые в свое время покоряли и придворных, и простой люд.

Мистер Тренчард с трудом выпрямился, попутно проклиная всех и вся, и высокомерно потребовал:

— Дорогу, сэр!

Ричард поспешил назвать себя, и мистер Тренчард, позабыв свои печали, дружески схватил мистера Уэстмакотта за руку и рассыпался в извинениях. После этого Тренчард — разыгрывая из себя в стельку пьяного — принялся со слезами на глазах объясняться в любви Ричарду и настаивал на том, чтобы вернуться вместе с ним в гостиницу, где он мог бы выпить за его здоровье.

Ричард с удовольствием отделался бы от этого не в меру назойливого выпивохи — тем более что его поджидал сэр Блейк, — но вдруг вспомнил, что мистер Тренчард был самым близким другом мистера Уайлдинга и, следовательно, мог знать кое-что о его планах насчет письма. Намереваясь выудить из Тренчарда эти сведения, он позволил увести себя в просторную общую комнату гостиницы, где находилось с десяток посетителей, и усадить за свободный столик у окна.

Мистер Тренчард потребовал вина и бренди, и вскоре Ричард позабыл и о сэре Блейке, ждущем его в «Голове Сарацина», и о письме герцога Монмутского.

— Я хочу поговорить с тобой, Ричард, — где-то через час сказал мистер Тренчард, и в его голосе, хриплом от алкоголя, появилась заботливая нотка, отсутствовавшая ранее. — Ходят слухи… — Он шумно закашлялся, наклонился через стол и, взяв своего собутыльника за локоть, хриплым шепотом начал снова: — Ходят слухи, мой милый, что тобой недовольны.

Ричард вздрогнул и, словно птица, запутавшаяся в сетях, постарался найти точку опоры в клубившемся у него в голове винном тумане, чтобы защититься от столь опасного обвинения.

— Это ложь! — выпалил он.

Мистер Тренчард прикрыл один глаз и по-совиному взглянул на него.

— Говорят, — добавил он, — что ты изменил герцогу.

— Вранье! — запротестовал Ричард. — Я перережу глотку всякому, кто говорит так.

И залпом осушив оловянную кружку, он изо всех сил стукнул ею по столу, подчеркивая серьезность своих намерений.

Мистер Тренчард поспешил наполнить ее, откинулся на спинку стула и неторопливо раскурил очередную трубочку.

— «В твоих глазах, — процитировал он, — я вижу честь и смелость». И все же, будь это правдой, я разделался бы с тобой, не сходя с этого места. — Он коснулся заостренным концом своей трубки жилета Ричарда.

Вдруг его лицо потемнело и глаза яростно засверкали.

— А ты уверен, что ты не предатель? — неожиданно спросил он. — Если не уверен, то…

— Клянусь, нет! — вскричал он. — Клянусь чем угодно, что нет.

— Клянешься? — ухмыльнулся мистер Тренчард, и лицо его еще больше потемнело. — А если ты лжешь? Мне нужны доказательства твоей лояльности. Докажи — иначе тебе несдобровать, — закончил он зловещим шепотом.

— К-как доказать? — запинаясь от страха, произнес Ричард.

Мистер Тренчард глубоко затянулся, размышляя.

— Тост за здоровье герцога, — наконец решил он. — Истина в вине. Тост за герцога, и проклятье этому попугаю — его величеству.

Ричард потянулся к кружке, радуясь легкости испытания.

— Встань, — проворчал мистер Тренчард, — встань, и пусть в твоих словах звучит правда.

Ричард с трудом поднялся на ноги. Его стул с грохотом упал на пол, привлекая всеобщее внимание, но Ричард, сконцентрировавшийся на выполнении своего задания, не обратил на это ни малейшего внимания.

— Смерть папизму! Боже, спаси протестантского герцога! — во весь голос вскричал он. — Смерть папизму!

Сзади него, в комнате, послышался приглушенный гомон голосов, но Ричард, словно ничего не слыша, глядел на мистера Тренчарда, ожидая одобрения. Однако в том, совершенно неожиданно, произошла разительная перемена. Мистер Тренчард, казалось, в одно мгновение протрезвел и теперь смотрел на Ричарда с нескрываемым удивлением. Затем он, неловко ворочая свое грузное тело, с такой яростью хватил своей трубкой по столу, что ее мелкие осколки усеяли весь пол вокруг.

— Проклятье! — взревел он. — Я сижу за одним столом с предателем!

Он легонько — поскольку особой силы тут не требовалось — толкнул Ричарда рукой, и тот растянулся на посыпанном песком полу. Зрители повскакали со своих мест и приблизились к ним. Додли, владелец заведения, поспешил к Ричарду и помог ему подняться.

— Мистер Уэстмакотт, — зашептал он ему на ухо, — вам лучше уйти отсюда.

Ричард, опираясь на его руку, огляделся, не понимая, что с ним случилось и почему все стояли и глазели на него. Словно издалека он услышал голос мистера Тренчарда.

— Джентльмены, — проговорил тот, — я думаю, никто из вас не заподозрит, что я разделяю те же чувства, что и мистер Уэстмакотт, и в этих ножнах находятся веские аргументы, чтобы убедить всякого, кто усомнится в правдивости моих слов.

Он ударил кулаком по рукоятке своей шпаги, нахлобучил шляпу на свой золотоволосый парик, схватил хлыст и с ленивым достоинством направился к выходу. У дверей он, сардонически улыбаясь, оглянулся, чтобы насладиться картиной смятения, произведенного им, и вышел вон. Через десять минут он уже скакал во весь опор по дороге к Тонтону. Он прибыл туда поздно вечером и, заглянув предварительно в гостиницу «Заяц и Гончая», нанес визит сэру Эдварду Филипсу и полковнику Латтреллу.

Результатом столь необычного поведения мистера Тренчарда было появление на другой день, рано утром, у ворот Люптон-хауса констебля и трех стражников, имевших на руках приказ за подписью губернатора об аресте мистера Уэстмакотта по обвинению в государственной измене. Ричард был еще в постели; пока он одевался, сыщики перевернули все вверх дном и в потайном ящичке секретера в библиотеке нашли письмо за подписью герцога Монмутского.

Они забрали и письмо, и самого Ричарда в Тонтон, Руфь собралась было поехать за братом и дать показания насчет того, каким образом письмо попало в их дом, однако, вспомнив о действительной роли Ричарда в заговоре, сочла за лучшее не спешить с поездкой. Но что ей оставалось делать? На всем белом свете был только один человек, на изобретательность которого она могла бы надеяться, — Энтони Уайлдинг, ее муж. И однако же сама мысль обратиться к нему за помощью после всего произошедшего казалась ей отвратительной. В конце концов, побуждаемая увещеваниями Дианы и чувством долга по отношению к Ричарду, она велела седлать лошадь и в сопровождении конюха отправилась в поместье, хозяйкой которого теперь была. Она нашла мистера Уайлдинга в той же библиотеке, где состоялось их первое свидание полторы недели назад, за работой — он готовил воззвания и памфлеты.

— Руфь, — сказал он, и его лицо странно прояснилось, — вы пришли наконец.

— Мне пришлось, — попробовала она улыбнуться и рассказала ему о случившемся с ее братом. — Можно не сомневаться, — закончила она, — что письмо, надписанное «Моему доброму другу У.», сочтут адресованным Ричарду, поскольку обе наши фамилии начинаются с одной и той же буквы.

Мистер Уайлдинг был готов расхохотаться над иронией столь неожиданного поворота событий — он даже не подозревал о махинациях своего друга Тренчарда.

— Это рука судьбы, — спокойно проговорил он.

— Вы рады? — с негодованием спросила она.

— Ничуть, но я не могу не восхищаться путями божественного провидения. Если же вы пришли ко мне за советом, то я могу только предложить вам поехать в Тонтон и рассказать губернатору все как есть.

— Вы думаете, мне поверят? — сердито спросила она, удивляясь его черствости.

— Едва ли, — ответил он, — но можно попробовать.

— А если я сообщу, что письмо отправлено вам, — сурово взглянула на него Руфь, — разве вас не вызовут на допрос? И, как джентльмен, вы не станете выгораживать себя ценой жизни моего брата?

— Да, действительно так, — спокойно ответил он. — Но не думаете ли вы, что к тому моменту, когда за мной явятся, я уже буду далеко?

Он рассмеялся, увидев ее смятение, и продолжил:

— Я благодарен вам за предупреждение и велю немедленно седлать коней. Я уже и так изрядно задержался здесь.

— Значит, Ричарда повесят?

Мистер Уайлдинг достал табакерку из черепаховой кости, украшенную золотом, и неторопливо открыл ее.

— Если это и произойдет, то вы должны признать, что его повесят на виселице, которую он сам же и построил. Клянусь, он не первый болван, попадающий в собственные сети, и в настигшем его возмездии есть даже своеобразная поэзия. Знаете ли, Руфь, вот я всегда любил эти две вещи — поэзию и возмездие.

— Вы когда-нибудь бываете серьезным? — спросила она.

— Мистер Тренчард сказал бы, что для меня это явилось бы исключением из правила, — улыбаясь заверил он ее. — Но, чтобы доставить вам удовольствие, я готов на все.

— Тогда спасите его.

— Ценой своей шеи? — спросил он. — Вы думаете, Ричард того стоит?

— А как можно спасать себя ценой его шеи? — ответила она вопросом на вопрос.

Секунду он задумчиво глядел на нее.

— Вам никогда не приходило в голову, — медленно проговорил он, — что речь идет не только о нас с Ричардом? Все личные соображения должны отступать на второй план, когда дело касается нашего движения. Будь жизнь Ричарда более ценной для Монмута, чем моя, я не колеблясь поехал бы в Тонтон и занял его место. Но все складывается совсем наоборот, и, честно говоря, его светлость едва ли сочтет потерей даже двадцать таких людей, как Ричард, тем более что он проявил себя предателем. Только это я могу принимать в расчет.

— А меня вы уже не принимаете в расчет? — спросила она в отчаянии и, повинуясь внезапному импульсу, упала перед ним на колени. — Умоляю вас! — воскликнула она.

— Не надо так, — нахмурившись, сказал он, беря ее под локти и заботливо помогая подняться. — Только на молитве можно вставать на колени.

— Мистер Уайлдинг, — продолжала она упрашивать его, — неужели вы позволите Ричарду погибнуть?

Она стояла сейчас совсем близко от него, и ее руки оставались все в том же положении, в каком они были, когда он поднимал ее, — у него на плечах. Он с нежностью посмотрел на нее и обнял за талию.

— Мне трудно отказывать вам, Руфь, — сказал он, — но мой долг, а не эгоизм диктует мне, как поступать сейчас. Я оказался бы предателем, если бы добровольно подверг свою жизнь опасности.

Она крепче прижалась к нему, используя, почти инстинктивно, свое очарование, чтобы склонить его к своей воле.

— Вы сказали, что любите меня, — перейдя на шепот, произнесла она. — Докажите это, чтобы я могла поверить вам.

— Ох! — вздохнул он. — Предположим, я поверю. И что дальше?

— Я… я буду послушной… вам женой, — с трудом проговорила она, покраснев.

Не в силах больше сдерживаться, он привлек ее к себе, сжал в объятиях и стал целовать. На одно мгновение ее захлестнула волна восторга: она было решила, что победа осталась за ней и ее красота превратила в пар твердость его намерений. Но в следующий момент его хватка разжалась, он отпрянул от нее, стряхнув с плеч ее руки, и чуть презрительно улыбнулся.

— Вы опять хотите пойти на сделку со мной, — сказал он. — Но вы слишком ловко торгуетесь, чтобы честный джентльмен мог рискнуть заключить ее с вами.

— Вы хотите сказать, — она чуть не задохнулась от страха и смертельно побледнела, — что не спасете его?

— Я хочу сказать, что не намерен больше торговаться, — пояснил он.

В его словах была такая решимость, что ей нечего было возразить. Она поняла, что проиграла, позволив поцеловать себя, и теперь у нее осталось лишь послевкусие стыда и унижения. И, прежде чем повернуться и уйти, она лишь на краткий миг позволила себе взглянуть на него.

Когда дверь захлопнулась, он чуть было не бросился за ней, но сдержался и вернулся к столу, за которым работал.

Сквозь раскрытое окно до него донесся стук копыт. Очень задумчивый и мрачный для человека, ничего в жизни не принимающего всерьез, он вздохнул, тяжело опустился на стул и, подперев подбородок руками, долго глядел невидящим взором на залитую солнцем лужайку около его дома.

А тем временем Руфь спешила с известием о своей неудаче в Люптон-хаус, где ее встретила побледневшая Диана, только что узнавшая об аресте сэра Роланда. Обе девушки решили — хотя каждая исходила из своих соображений, — что для них не остается ничего иного, как немедленно ехать в Тонтон, и через час, несмотря на увещевания леди Гортон, они уже мчались туда в компании того самого конюха, который сопровождал свою хозяйку в Зойланд-Чейз.

Глава 10

СВОИМ ЖЕ ОРУЖИЕМ
В высоком, просторном зале ратуши, за длинным столом, восседали сэр Эдвард Филипс, полковник Латтрелл и Кристофер Монк, герцог Альбемарльский, губернатор Девоншира[904], срочно приехавший из Экстера, чтобы присутствовать при разбирательстве дела первостепенной важности. А перед ними, охраняемые констеблем и стражниками, стояли мистер Уэстмакотт и его друг сэр Роланд; оба безоружные, со связанными за спиной руками. Им предстояло отвечать на обвинения в государственной измене. Ричард, не подозревая об истинной причине своего ареста, выглядел очень испуганным; он полагал, что каким-то образом стало известно о его участии в протестантском движении. Мистер Блейк, наоборот, держался уверенно, пожалуй, даже заносчиво, сознавая свою невиновность; он только что спросил губернатора, в чем его обвиняют, и приготовился все опровергнуть.

Альбемарль поднял свою крупную голову и зловеще ухмыльнулся, глядя в глаза румяному лондонскому щеголю. Кристофер Монк выглядел весьма грозно: отвисшие, желтоватого оттенка щеки, черный парик, густые, темные брови, мешки под тусклыми глазами, темно-синяя щетина на массивной челюсти и толстая, выпяченная нижняя губа, одним словом — законченный тупица.

— Мы осведомлены, сэр, о вашем прошлом, — ответил он, неприязненно осклабившись и еще дальше двигая свой массивный подбородок. — Нам известно, почему вы покинули Лондон и ваших кредиторов; не секрет, что разорившиеся игроки охотнее других склоняются к измене, в последней надежде поправить свои расстроенные дела.

— Меня, наверно, оклеветали, — покраснев до самых корней волос, ответил сэр Блейк, дерзко вскинув голову и в упор взглянув на судей: — Могу ли я хотя бы узнать, кто меня обвиняет?

— Не сомневайтесь в справедливости нашего суда, — вкрадчиво вставил сэр Филипс. — Скоро вы не только узнаете имя вашегообвинителя, но и увидите его. А сейчас ответьте нам, — он перевел взгляд с сердитого раскрасневшегося лица сэра Блейка на робкого и бледного Ричарда, — признаете ли вы обвинения, предъявленные вам?

— Но мне еще ничего не предъявили, — высокомерно ответил сэр Роланд.

Альбемарль повернулся к одному из присутствовавших здесь секретарей.

— Зачитайте обвинительный акт, — сказал он и, пока клерк монотонным голосом читал документ, тупо смотрел на арестованных. Сэр Роланд Блейк и мистер Ричард Уэстмакотт обвинялись в преступной связи с Джеймсом Скоттом, герцогом Монмутским, и в участии в заговоре против жизни и трона его величества. Сэр Блейк едва дождался того момента, когда чтение закончится, презрительно фыркнул, когда клерк наконец замолчал. Альбемарль мрачно взглянул на него.

— Слава Богу, — сказал он, — что благодаря оплошности мистера Уэстмакотта вовремя открылся этот подлый заговор, это низкое предательство, и теперь мы успеем потушить пламя, пока пожар еще не разгорелся. Что вы скажете на это, сэр?

— Я заявляю, что все обвинение — грязная и безосновательная ложь, — смело ответил сэр Роланд. — Я никогда в жизни не участвовал ни в каком заговоре, кроме как против своего состояния.

Альбемарль холодно улыбнулся своим коллегам и повернулся к мистеру Уэстмакотту.

— А вы, сэр? — обратился к нему он. — Вы так же упрямы, как и ваш друг?

— Я полностью отрицаю обвинения в мой адрес, — ответил Ричард, стараясь, чтобы его голос звучал твердо и решительно.

— Все они сотканы из воздуха, — добавил сэр Блейк, — и рассыплются от первого же толчка. Не позволит ли ваша милость ознакомиться нам с, так сказать, доказательствами нашей вины? Я думаю, мы без особого труда опровергнем их.

— Вы хотите сказать, что заговора не существует? — спросил герцог.

— Откуда я знаю? — пожав плечами, ответил сэр Блейк. — Я сказал только, что не участвую в нем.

— Позовите мистера Тренчарда, — тихо проговорил герцог стоявшему неподалеку от дверей привратнику.

Полковник Латтрелл, худощавый и жилистый, решил тоже принять участие в допросе.

— И все же, — сказал он, обращаясь к сэру Блейку, — вы допускаете, что такой заговор может существовать?

— Почему бы и нет — впрочем, это не мое дело, — неосторожно прибавил он.

— Клянусь честью! — вскричал Альбемарль и ударил кулаком по столу. — Это слова изменника! Вам нет дела до заговоров против жизни и короны! И вы еще хотите убедить меня в своей верноподданности!

— Я ни в чем не собирался убеждать вашу милость, — грубо ответил сэр Блейк, которого ничего не стоило вывести из себя. — Мне это не нужно, и я сомневаюсь, что меня привели сюда только для того, чтобы я ознакомился с убеждениями вашей милости. Я требую доказательств, а ваши мнения и ваши убеждения меня совершенно не интересуют.

— Боже, сэр, какая наглость! — воскликнул Альбемарль.

Глаза сэра Роланда вспыхнули недобрым огнем.

— Ваша милость, когда ваши обвинения рассыплются в пух и прах, я попрошу вас извиниться за эти слова.

Ошарашенный Альбемарль вытаращил глаза, но в этот момент отворилась дверь и в зал вошел мистер Тренчард.

Оставив без ответа угрозу Блейка, герцог обратился к старому щеголю.

— Эти мошенники, — сказал он, — требуют доказательства, отрицая обвинения.

— Доказательства, — ответил мистер Тренчард, — в руках вашей милости.

— Да, но они просят очной ставки с обвинителем.

— Вы желаете, — поклонился мистер Тренчард, — чтобы я повторил им свои обвинения?

— Если вам будет угодно, — сказал Альбемарль.

— Проклятье!.. — взревел сэр Блейк, но герцог помешал ему продолжить.

— Ради Бога, сэр! — вскричал он. — Я не позволю употреблять здесь подобные выражения. Попридержите свой язык, иначе, клянусь, вы ответите за это, наглый мошенник.

— Я попытаюсь изо всех сил, — ответил с притворным смирением сэр Блейк, — следовать стилю вашей речи.

— Сделайте любезность, сэр, — сказал герцог, не уловивший сарказма в словах Блейка.

— Но я протестую, сэр, — не унимался сэр Блейк. — Чудовищно, что меня обвиняет мистер Тренчард — мы с ним едва знакомы.

— Совершенно с вами согласен, сэр, — с поклоном в сторону сэра Блейка проговорил тот. — Мне нечего делать в такой компании.

— С позволения вашей милости, — обратился он уже к Альбемарлю, который затрясся от смеха, услышав его предыдущую реплику, — я начну с выражений, использованных прошлой ночью мистером Ричардом Уэстмакоттом в гостинице «Колокол», что в Бриджуотере. Хочу заметить, что при этом присутствовал не только я, но и другие свидетели, которые могут подтвердить мои показания.

— Вы помните эти выражения, сэр? — перебил его полковник Латтрелл, обращаясь к Ричарду.

Тот поежился, услышав вопрос, однако постарался собраться с духом, отвечая на него.

— Я еще не слышал их, а если бы и слышал, то вряд ли признал бы своими. Действительно, я, пожалуй, перебрал вчера, но… но…

Пока он подбирал подходящие слова, мистер Тренчард разразился хохотом.

— In vino veritas[905], джентльмены! — воскликнул он, и герцог Альбемарльский и сэр Эдвард важно кивнули в знак согласия.

— Может быть, вы повторите выражения мистера Уэстмакотта? — обратился сэр Эдвард к мистеру Тренчарду.

— Я повторю лишь одно, на мой взгляд, самое серьезное. Мистер Уэстмакотт вскочил на ноги и громко воскликнул: «Боже, спаси протестантского герцога!»

— Вы признаете это, сэр? — громыхнул Альбемарль, и его глаза сверкнули из-под насупленных бровей.

Бледный и дрожащий Ричард не знал, что и ответить.

— Не пытайтесь отрицать это, — вкрадчиво проговорил мистер Тренчард, — у меня есть свидетельства трех джентльменов, слышавших ваши слова в гостинице.

— Клянусь, сэр! — вскричал сэр Блейк. — Где же тут измена? Вот если бы…

— Молчать! — взревел Альбемарль. — Пусть мистер Уэстмакотт отвечает за себя.

— Я признаю, что, выпив лишнего, мог произнести такие слова, — начал Ричард, уловив из восклицания сэра Блейка возможную тактику защиты, — но их нельзя считать изменническими. Масса людей пьет за здоровье сына короля…

— Внебрачного сына, сэр, внебрачного, — поправил его Альбемарль. — Говорить о нем иначе — измена.

— Нельзя вздохнуть, чтобы это не назвали изменой, — усмехнулся сэр Блейк.

— Раз так, то вам недолго осталось быть изменником, — вставил мистер Тренчард.

— Клянусь, вы правы, мистер Тренчард, — со смешком сказал герцог, которому старый щеголь нравился все больше.

— Все равно, — упрямо настаивал Ричард, — есть немало людей, которые каждый день пьют за здоровье внебрачного сына короля.

— Да, сэр, — ответил Альбемарль, — но не за успех его заговоров против жизни нашего возлюбленного государя.

— Верно, ваша милость, совершенно верно, — промурлыкал сэр Эдвард.

— Я не имел этого в виду, поднимая тост, — заявил Ричард.

Альбемарль сделал нетерпеливый жест и взял со стола листок бумаги.

— Почему же тогда, — спросил он, потрясая им в воздухе, — оказалось у вас это письмо, которое проливает свет как на предательские замыслы герцога Монмутского, так и на ваше участие в них?

Ричард побледнел как полотно; не видя иного выхода, он попытался искать спасения в правде, не подозревая даже, что она будет звучать более фальшиво, чем самая наглая ложь.

— Это письмо адресовано не мне, — пробормотал он, заикаясь.

— «Моему доброму другу У., в Бриджуотере», — прочитал надпись Альбемарль и ухмыльнулся: — Что вы скажете на это? Разве буква «У» не означает фамилию Уэстмакотт?

— Нет.

— Ну конечно, — с сарказмом проговорил Альбемарль, — она означает Уильям, Уилкинс или… или что угодно.

— Я могу подтвердить эти слова! — воскликнул сэр Роланд.

— Замолчите, сэр! — снова рявкнул на него герцог. — Потерпите немного, мы доберемся и до вас. Итак, — подытожил он, обращаясь к Ричарду, — кому же, по вашему мнению, адресовано письмо?

— Мистеру Уайлдингу — Энтони Уайлдингу, — ответил Ричард.

— Смею заметить, ваша милость, — вставил мистер Тренчард, — что мистер Уайлдинг, строго говоря, не проживает в Бриджуотере.

— Тихо! — вскипел Альбемарль. — Мошенник назвал первое имя, пришедшее ему в голову. И как же, сэр, — спросил он Ричарда, — у вас оказалось письмо, адресованное мистеру Уайлдингу?

— Да, сэр, — поддакнул сэр Эдвард, моргая своими близорукими глазами, — скажите-ка нам, как?

Ричард колебался. Он взглянул на сэра Блейка, но тот, решив, что своим вмешательством только запутает дела друга, ухмыльнулся и задумчиво пожал плечами.

— Смелее, сэр, — подбодрил его полковник Латтрелл. — Отвечайте на вопрос.

— Да, — загремел Альбемарль. — Дайте-ка волю своей фантазии.

И вновь бедный Ричард решил прибегнуть к правде.

— Мы — я и сэр Роланд — давно подозревали, что он получит такое письмо.

— Почему, сэр? На каком основании? — спросил герцог, откровенно издеваясь над ним и совершенно ошеломив Ричарда.

— Мы догадались об этом из некоторых фраз, оброненных мистером Уайлдингом в нашем присутствии, — только и смог ответить он.

— Каких фраз? — настаивал герцог.

— Мне трудно вспомнить, каких именно, ваша милость, но они возбудили наши подозрения.

— И вы хотите заставить меня поверить, что вы начисто забыли те самые слова, которые побудили ваши подозрения? Да вы просто наглый лжец!

— Ваша милость, не тратим ли мы время понапрасну и не лучше ли нам перейти к более важному предмету? — сказал мистер Тренчард, почтительно поклонившись судьям. — Пусть он расскажет, как письмо попало в его руки.

— Да, — кивнул Альбемарль, — пожалуй. Итак, каким образом вы овладели этим письмом?

— Мы вместе с сэром Роландом ограбили курьера, который ехал из Тонтона в Бриджуотер.

— Так вы ограбили его, да? — рассмеялся Альбемарль, а сэр Эдвард улыбнулся. — Отлично. Но откуда вы узнали, что письмо находится у него? Быть может, оно лишь случайно оказалось среди других вещей, которыми вы завладели?

— Нет-нет, сэр, — поспешно ответил Ричард. — Мы искали только письмо.

— А откуда вы знали, что оно у курьера? Тоже из обмолвок мистера Уайлдинга?

— Именно так, ваша милость.

— О Боже! Какой же вы бессовестный плут! — рассерженно вскричал герцог, считавший его слова сплошным вымыслом. — Мистер Тренчард, вы, похоже, не ошиблись. Мы действительно напрасно тратим время. Будьте так любезны, расскажите сами всю правду.

— Это письмо, — начал Тренчард, — было доставлено в гостиницу «Заяц и Гончая», здесь, в Тонтоне, неким джентльменом, который встретился там с мистером Уэстмакоттом и сэром Роландом Блейком. Они начали беседу с некоторых жаргонных словечек, очевидно, служивших им паролем. Подсев за стол к курьеру, обвиняемые сказали ему: «Сэр, вы выглядите иностранцем», на что тот ответил: «Да, я прибыл из Голландии». — «Из провинции Оранж?» — спросил один из обвиняемых. «Из тех самых мест, — ответил курьер и добавил: — Там дует ласковый ветер». Затем один из них — по-моему, это был сэр Роланд — сказал: «Да здравствует протестантский герцог, к дьяволу папизм». После этого, как сообщил хозяин гостиницы, было упомянуто о письме, но заговорщики, опасаясь, что их подслушают, отправили его за вином. Через полчаса курьер отбыл из гостиницы, а обвиняемые последовали за ним через несколько минут.

— Вы слышали, что сказал мистер Тренчард, — обратился Альбемарль к арестованным. — Отвечайте, правда это или ложь?

— И не пытайтесь отрицать, — посоветовал им мистер Тренчард, — здесь находится хозяин гостиницы, который клятвенно подтвердит мои слова.

— Мы не станем отрицать их, — вставил сэр Блейк, — но у нас есть другое им объяснение.

— Оставьте при себе ваши объяснения, — огрызнулся Альбемарль. — Я слышал более чем достаточно, чтобы отправить вас в тюрьму.

— Но ваша милость! — воскликнул сэр Роланд с такой яростью, что один из стражников на всякий случай взял его за плечо. — Я готов поклясться, что мы сделали это в интересах его величества. Мы хотели раскрыть заговор.

— Наверное, именно по этой причине, — лукаво заметил мистер Тренчард, — ваш друг, мистер Уэстмакотт, запер письмо у себя в столе, вместо того чтобы сообщить о нем властям.

— Да они сами запутались в своем вранье! — воскликнул Альбемарль. — Так всегда бывает с изменниками.

— Я начинаю думать, что именно вы, мистер Тренчард, — подлый изменник… — начал было Блейк, но Альбемарль не дал ему закончить, велев удалить арестованных из зала. Но едва прозвучали последние слова его приказа, как в дальнем углу зала распахнулась дверь и за ней послышались женские голоса.

К судьям подошел дворецкий.

— Ваша милость, — обратился он к Альбемарлю, — здесь две дамы, которые хотят дать показания по делу мистера Уэстмакотта и сэра Блейка.

Альбемарль на секунду задумался.

— Мне кажется, — сказал он, к великому облегчению мистера Тренчарда, — что я слышал уже достаточно показаний.

Сэр Филипс кивнул в знак согласия. Однако, как оказалось, полковник Латтрелл думал иначе.

— Я считаю, — высказал он свое мнение, — что интересы его величества диктуют нам выслушать новых свидетелей.

Альбемарль хмуро взглянул на Латтрелла и устало пожал плечами.

— Так и быть, — ворчливо согласился он, — пусть войдут.

Диану, очень бледную и дрожащую, и Руфь, тоже бледную, но спокойную и невозмутимую, пропустили в зал. Не щадя ни себя, ни мистера Уайлдинга, Руфь в немногих словах рассказала, как письмо попало в ее руки и почему она молчала о нем. Альбемарль очень внимательно выслушал ее объяснения.

— Все это крайне странно, — проговорил он, когда она закончила. — Однако, если вы сказали правду, — а я не хотел бы усомниться в словах леди — тогда мне понятно, почему ни ваш брат, ни сэр Роланд не сообщили нам о письме. Вы готовы поклясться, что оно было адресовано мистеру Уайлдингу?

— Да, готова, — ответила она.

— Все это очень серьезно, — сказал герцог.

— Чрезвычайно серьезно, — поддакнул сэр Филипс.

— Что вы на это скажете, — обратился Альбемарль к своим коллегам. — Может быть, нам стоит вызвать мистера Уайлдинга?

— Джентльмены, зачем беспокоиться понапрасну? — уверенно сказал мистер Тренчард, и Альбемарль слегка даже растерялся.

— Берегитесь мистера Тренчарда, ваша милость, — заявила Руфь, — он друг мистера Уайлдинга и сам наверняка знает о заговоре.

Изумленный Альбемарль уставился на мистера Тренчарда. Произнеси подобное обвинение кто-либо из арестованных, герцог немедленно заставил бы его замолчать, но в устах этой милой молодой женщины оно как будто заслуживало внимания. Но мистер Тренчард легко овладел ситуацией.

— Вашей милости, я думаю, не надо говорить, сколько сил за последние сутки я потратил, чтобы раскрыть этот заговор, — с легким сарказмом ответил он. — Что же касается всего остального, то я действительно друг мистера Уайлдинга, но эта леди состоит с ним в куда более интимных отношениях. Она — его жена.

— Его жена! — ахнул герцог.

Сэр Филипс криво усмехнулся, а полковник Латтрелл побагровел. Злорадная улыбка промелькнула на подвижном лице мистера Тренчарда.

— Ходят слухи, что этот вот сэр Роланд ухаживал за ней. — Он вопросительно поднял брови и поджал губы. — Женщины — странные создания, а мужья иногда вдруг начинают им очень мешать. Пусть ваша милость сам решает, в какой степени можно верить обвинениям этой леди против мистера Уайлдинга.

— О! — воскликнула Руфь, краснея от стыда. — Это ужасно!

— И я так же думаю, — не смущаясь, ответил мистер Тренчард.

Бедной девушке ничего не оставалось, как рассказать целиком историю своего замужества, и ее слова звучали столь искренне и убедительно, что трудно было не поверить им. Мистер Тренчард был в отчаянии: на его глазах рушился его рискованный замысел спасти мистера Уайлдинга для протестантского движения ценой предательства самого движения. Мистер Тренчард никогда не отважился бы на столь отчаянный шаг, не будь он уверен, что если он сам не сделает его, то это сделает Ричард Уэстмакотт. Ухватив быка за рога, он едва не разгромил Ричарда и Блейка их же собственным оружием, и вот теперь эта девчонка могла свести на нет все его усилия.

— Ложь, ложь, ложь! — воскликнул он, прерывая ее, но герцог неодобрительно взглянул на него.

— Мы желаем выслушать эту леди до конца, мистер Тренчард, — с укором произнес он.

Однако мистер Тренчард не сдавался. Он вспомнил о последней оставшейся у него карте и теперь решил, что пора выкладывать ее на стол.

— Ваша милость, почему вы позволяете злоупотреблять вашим терпением! — с жаром проговорил он. — Эта леди дурачит вас. Если вы позволите мне задать ей два-три вопроса, обещаю вам, я выведу ее на чистую воду. Вы позволите, ваша милость?

— Ну-ну, — согласился сэр Альбемарль. — Задавайте ваши вопросы.

Его коллеги одобрительно кивнули, и мистер Тренчард победительно взглянул на девушку.

— Это письмо, мадам, — издалека начал он, — которое попало вам в руки столь… столь живописным способом, — оно, как вы говорите, было адресовано мистеру Уайлдингу, не так ли? Вы готовы поклясться в этом?

— Я не желаю отвечать на вопросы этого человека, — с негодованием обратилась Руфь к судьям.

— Я думаю, будет лучше, если вы все же ответите, — со сдержанной учтивостью ответил ей герцог.

Вскинув голову, она повернулась к мистеру Тренчарду и в упор взглянула на него.

— Хорошо, я клянусь, — начала она, но тот великолепным актерским жестом поднял, останавливая ее, свою узловатую руку. Что и говорить, он знал, как произвести впечатление на публику.

— Нет-нет, — сказал он, — я совсем не хотел бы, чтобы вас обвинили в лжесвидетельстве. Я не прошу вас клясться. Достаточно, если вы будете готовы сделать это.

Она презрительно надула губы.

— Я не боюсь оказаться лжесвидетельницей, — бесстрашно ответила она. — Клянусь, что письмо было адресовано мистеру Уайлдингу.

— Как вам угодно, — сказал мистер Тренчард, избегая вопроса, откуда у нее такая уверенность. — Письмо, несомненно, находилось в конверте, на котором было написано имя адресата? — полувопросительно проговорил он, и Латтрелл, догадавшись, к чему он клонит, понимающе кивнул.

— Несомненно, — сказала Руфь.

— Я уверен, вы согласитесь, мадам, что этот конверт является документом величайшей важности, поскольку с его помощью можно было бы внести ясность в вопрос, по которому мы расходимся?

— Да, конечно, — дрогнувшим голосом ответила она, увидев наконец ловушку, в которую ее заманили.

— Тогда как вы объясните, что этот конверт исчез? — мягко улыбаясь, спросил он. — Как могло случиться, что ваш брат, рискнувший, если верить вашей истории, оставить у себя столь опасное письмо, не сохранил конверт даже ради собственной безопасности?

Руфь потупила взор, Альбемарль вновь осклабился, торжествующе посматривая на своих коллег и на Ричарда, бледного и растерянного, словно только что выслушавшего свой приговор.

— Я… я не знаю, — наконец проговорила она, запинаясь.

— Ага! — облегченно вздохнув, сказал мистер Тренчард и повернулся к судьям. — Трудно ли догадаться, почему отсутствует этот конверт? — спросил он. — Надо ли говорить, чье имя было написано на нем? Думаю, нет. Мне кажется, достопочтенные судьи, что наиболее вероятный ответ уже известен вам.

Сэр Роланд сделал шаг вперед.

— Ваша милость, — обратился он к Альбемарлю, — вы позволите мне объяснить?

Вместо ответа герцог изо всех сил ударил кулаком по столу. Он, очевидно, пришел к выводу, что Руфь действительно разыгрывала их, и сейчас его терпению пришел конец.

— Я слышал слишком много объяснений, сэр, — хрипло прорычал он, поворачиваясь к секретарям. — Обвиняемые подлежат суду, — вынес он решение, забыв в гневе справиться о мнении своих коллег.

Мистер Тренчард наконец-то смог перевести дыхание, но ненадолго, поскольку в следующее мгновение он услышал, как чей-то голос потребовал немедленной аудиенции у его милости герцога Альбемарльского, и этот голос принадлежал Энтони Уайлдингу.

Глава 11

ПОМЕХА
Появление мистера Уайлдинга вызвало у присутствующих весьма противоречивые чувства. Диана глядела на него с изумлением, Руфь — с надеждой, Ричард уперся взглядом в пол, а сэр Роланд враждебно усмехнулся — они не встречались лицом к лицу с момента их злополучной дуэли. На лицах Альбемарля и его коллег было написано полнейшее удовлетворение, а мистер Тренчард едва смог скрыть страх. Взглянув на своего друга, мистер Уайлдинг сразу догадался о происходящем здесь и о роли, которую тот играл во всем этом. Он был глубоко тронут таким доказательством дружбы с его стороны и некоторое время стоял в замешательстве, не зная, с чего начать.

— Вы очень вовремя прибыли, мистер Уайлдинг, — проговорил наконец Альбемарль. — Вы поможете нам разрешить некоторые сомнения насчет этих изменников.

— Именно поэтому, — ответил мистер Уайлдинг, — я здесь. До меня дошли слухи об арестах, и я прошу, ваша милость, ознакомить меня с фактами, которыми вы располагаете.

Альбемарль повелительно кивнул головой, и один из секретарей вновь зачитал обвинение. Уайлдинг внимательно выслушал все до конца и затем попросил разрешения посоветоваться с мистером Тренчардом.

— Но, мистер Уайлдинг, — удивленно возразил полковник Латтрелл, — мы сперва хотели бы услышать…

— С вашего разрешения, сэр, — перебил его мистер Уайлдинг, — я предпочел бы ничего не отвечать, не переговорив предварительно с мистером Тренчардом. Я прошу об этом в интересах следствия, — поторопился добавить он, увидев недовольные лица судей, — Его милость говорил о сомнениях, остающихся у вас насчет письма: все остальное — пустяки в сравнении с ним. В моих силах разрешить их, но, предупреждаю, я не произнесу ни слова, пока не проконсультируюсь с мистером Тренчардом.

Его заявление было встречено многозначительным молчанием. Латтрелл наклонился к герцогу Альбемарльскому и что-то зашептал ему на ухо, и то же самое, но с другого края, сделал сэр Эдвард.

— Ваша милость, этого нельзя допустить! — нетерпеливо воскликнул сэр Блейк.

— Что? — переспросил, ухмыльнувшись, Альбемарль.

— Если эти два злодея договорятся, мы погибли, — поспешил пояснить баронет.

— Поступайте, как вам угодно, мистер, — сказал Альбемарль, решив, что сэра Роланда замучила его неспокойная совесть. — Я надеюсь, вы не заставите нас долго ждать.

— Я не задержу мистера Тренчарда ни на одно лишнее мгновение, — ответил мистер Уайлдинг, и только очень чуткое ухо могло бы уловить скрытый смысл в его словах.

Уайлдинг и Тренчард покинули зал и молча, словно недруги, пошли по коридору, ведшему во двор. И только оказавшись в дальнем конце его, мистер Уайлдинг отрывисто спросил:

— Где твоя лошадь, Ник?

— При чем здесь моя лошадь? — вскипел мистер Тренчард. — Ты что, спятил? Чума тебя побери, Энтони, зачем ты только сунулся сюда в такое время?

— Я не знал, что это твоих рук дело, — пояснил мистер Уайлдинг и сухо добавил: — Тебе следовало сказать мне. Однако еще не все потеряно. Так где твоя лошадь?

— Пропади она пропадом! — в сердцах воскликнул мистер Тренчард. — Ты все испортил!

— Совсем наоборот, — возразил мистер Уайлдинг. — Пока еще можно все поправить. Я весьма тронут твоим отношением ко мне, но скажи, пожалуйста, как ты мог решиться на предательство?

— А что ты сам предпринял бы на моем месте?

— Оставил все как есть.

— Оставил бы как есть? — откликнулся мистер Тренчард и от раздражения аж топнул ногой, — Черт возьми! Ты что, спятил? Разве можно было оставить все как есть? В любую минуту тебя могли схватить по доносу Ричарда или Блейка. Вот это действительно было бы предательство.

— Не большее, чем твое.

— По крайней мере, ничуть не меньшее, — огрызнулся мистер Тренчард. — Ты что, считаешь, что у меня в голове солома вместо мозгов? Да, я выдал наше движение Альбемарлю, но неужели ты думаешь, что я не позаботился о последствиях?

— О чем, о чем? — удивленно переспросил мистер Уайлдинг.

— О последствиях. Как ты думаешь, что сделает сейчас Альбемарль?

— Не позже чем через час пошлет гонца с письмом в Уайтхолл.

— Именно! А где, черт тебя подери, будет находиться Ник Тренчард, когда этот курьер отправится в путь?

Мистер Уайлдинг наконец понял, о чем идет речь.

— Поздравляю, — сыронизировал по этому поводу мистер Тренчард. — Почему бы еще раз не украсть это письмо? Курьер поедет через Уолфорд. Там, около ручья, есть отличное место, где можно напасть на него и обчистить. Затем мы отведем его к Вэлэнси, который живет неподалеку, и оставим там до тех пор, пока не высадится герцог.

— Когда он еще высадится! — вскричал мистер Уайлдинг. — Ты говоришь так, словно это не за горами.

— Да за какими горами? Очень возможно, что он уже в Англии.

Мистер Уайлдинг рассмеялся.

— Ты всегда торопишься и принимаешь желаемое за действительное, Ник, — сказал он. — Веришь каким-то слухам.

— Слухам! — прорычал тот. — Если бы слухам, ха! — Он сам сменил тон. — Извини, я совсем забыл: ты ведь не читал письма.

Мистер Уайлдинг вздрогнул. Никакие слухи и даже военные приготовления правительства не могли убедить его, что действия Аргайла в Шотландии могут оказаться прелюдией преждевременного вторжения в страну герцога Монмутского. Он знал, что Монмут окружен бездарными и безответственными советниками — Греем, Фергюсоном[906] и другими, но не допускал и мысли, что герцог рискнет появиться прежде, чем получит от своих сторонников подтверждение об их полной готовности. Он озабоченно взглянул на мистера Тренчарда.

— А ты видел письмо, Ник? — с тревогой в голосе спросил он.

— Альбемарль показал мне его час назад, — ответил мистер Тренчард.

— Ну и?..

— То, чего мы боялись. Оно написано рукой герцога, и он сообщает, что через несколько дней — несколько дней, запомни, появится в Англии.

Кулаки мистера Уайлдинга сжались.

— Боже, помоги нам, — мрачно процедил он сквозь стиснутые зубы.

— Но пока что, — продолжал мистер Тренчард, возвращаясь к исходному пункту, — нас ждут здесь не менее важные дела. У меня был заготовлен отличный план, и он почти удался, но ты своим появлением в последний момент свел на нет все мои усилия. Этот жирный дурак Альбемарль проглотил мои показания, как глоток муската. Эй, ты слышишь меня? — перешел он на более громкий тон, заметив, что мистер Уайлдинг погрузился в глубокую задумчивость.

— Нет, — опуская руку на плечо Ника, сказал он, — но это не имеет значения: даже если бы я был посвящен во все твои интриги, мне все равно бы пришлось вмешаться.

— Ради голубых глазок госпожи Уэстмакотт? — усмехнулся мистер Тренчард. — Хм-м! Что за потери несут мужчины из-за женщин!

— Ради голубых глаз миссис Уайлдинг, — услышал он в ответ. — Я никому не позволю занять мое место; тем более ее братцу, хотя я приехал затем, чтобы спасти его.

— Интересно, как ты намерен сделать это?

— Сказав Альбемарлю правду.

— Он не поверит.

— Я могу доказать каждое свое слово, — спокойно ответил мистер Уайлдинг.

Не выдержав, мистер Тренчард сорвался с места и торопливо обошел вокруг Уайлдинга.

— Ты не сделаешь этого, — прорычал он, и в его голосе смешались гнев и тревога за своего друга. — В такое время это равносильно измене нашему делу и лично герцогу.

— Я надеюсь избежать этого, — уверенно ответил мистер Уайлдинг.

— Избежать этого? Но как?

— Прекратив сейчас эту болтовню. Спектакль окончен; уходи, Тренчард!

— Ни за что! — отозвался тот. — Я не оставлю тебя. Раз я втянул тебя в это дело, то должен и помочь выпутаться из него.

— Ты помнишь о Монмуте? — предупредил его мистер Уайлдинг.

— К черту Монмута! — ожесточенно воскликнул мистер Тренчард. — Я остаюсь здесь.

— Садись на лошадь, идиот, и скачи в Уолфорд, как хотел. Что бы Альбемарль ни узнал от меня, письмо обязательно будет отправлено в Уайтхолл. А если все обойдется, я скоро присоединюсь к тебе у Вэлэнси.

— В таком случае будет лучше для нас обоих, если мы отправимся вместе, — сказал мистер Тренчард.

— Но хуже для тебя.

— Хм-м, тем более я должен остаться.

Неожиданно дверь, ведущая в зал, отворилась, и послышался громкий голос Альбемарля, зовущего их.

— В любом случае, — добавил мистер Тренчард, — ничего другого уже не придумать.

В ответ мистер Уайлдинг только пожал плечами, и они вернулись в зал.

— Вы отнюдь не спешили, господа, — криво усмехнувшись, приветствовал их герцог.

— Мы задержались лишь для того, чтобы поскорее покончить с этим делом, — сухо ответил мистер Тренчард, и мистер Уайлдинг не мог не отметить, как легко этот неподражаемый актер вошел в новую роль. Но Альбемарль лишь отмахнулся от него.

— Подойдите сюда, мистер Уайлдинг, — сказал он. — Мы готовы вас выслушать. Надеюсь, вы не считаете, что эти мошенники должны быть оправданы?

— Именно в этом, ваша милость, — заявил Уайлдинг, — я и постараюсь убедить вас.

Блейк и Ричард удивленно взглянули на него, а затем на мистера Тренчарда, но лишь проницательная Руфь уловила перемену в поведении последнего, и это вселило в нее надежду.

— Как я понимаю, сэр, — не дожидаясь реакции Альбемарля, продолжил он, — обвинение основано целиком на предположении, что письмо было адресовано мистеру Уэстмакотту.

— Что ж, — ответил герцог после секундного замешательства, — если мы увидим доказательства — неопровержимые, — что ни один из них не являлся получателем письма, тогда действительно можно будет считать достоверными их слова о том, что они овладели письмом в интересах его величества.

Он повернулся к Латтреллу и Филипсу, и они оба кивнули в знак подтверждения его слов.

— Но, как мне кажется, — продолжал он, — это не так-то просто сделать.

Мистер Уайлдинг достал скомканную бумажку из своего кармана.

— Заподозрив неладное, — подчеркнуто равнодушным тоном начал он, — курьер вынул письмо из конверта и положил их в разные места: письмо, по содержанию которого, как вы уже убедились, непросто установить получателя, он оставил в бумажнике, а конверт, где был указан адресат, спрятал за подкладку шляпы. Он правильно рассчитал, что охотники за письмом, обнаружив его в бумажнике, этим и удовлетворятся. В подтверждение своих полномочий курьер затем доставил конверт мне, и я думаю, такого доказательства вполне достаточно, чтобы эти несправедливо обвиненные джентльмены обрели свободу.

— Курьер доставил конверт вам? — повторил, ничего не понимающий Альбемарль. — Но почему именно вам?

— Потому что, — ответил Уайлдинг, левой рукой положив конверт перед Альбемарлем и опустив правую в карман, — письмо, как вы сейчас сами убедились, было адресовано мне.

Альбемарль торопливо схватил конверт, а Филипс и Латтрелл вытянули головы в его сторону, чтобы прочитать надпись на нем. Убедившись, что она была сделана той же рукой, что и писала письмо, герцог швырнул обе бумажки на стол перед собой.

— Что за баснями вы нас тут потчевали? — гневно обратился он к мистеру Тренчарду. — Ну я вам покажу. Арестовать этого мошенника, нет, их обоих.

Он приподнялся с кресла и дрожащей от волнения рукой указал на Уайлдинга и Тренчарда. Двое стражников направились к ним, собираясь исполнить приказ, но в то же мгновение мистер Уайлдинг выхватил из кармана пистолет и направил его прямо в лицо оторопевшему герцогу.

— Если хоть один палец коснется меня или мистера Тренчарда, — любезным тоном, словно предлагая судьям табакерку, сказал он, — то, к великому сожалению, мне придется застрелить вашу милость.

Альбемарль побагровел от злобы и страха, сэр Филипс побледнел, но Латтрелл сохранял спокойствие, хотя ситуация его явно озадачила. Руфь с благодарностью смотрела на своего мужа, и ее грудь вздымалась от волнения. Даже сэр Блейк не мог не восхититься смелостью и выдержкой мистера Уайлдинга, и лишь Ричард погрузился в мрачные раздумья о своей судьбе, недоумевая, что может случиться с ним, если Тренчарду и Уайлдингу удастся выбраться отсюда.

— Ваша милость, обещаю вам, что, если вы возвысите голос, чтобы позвать на помощь, это действие окажется последним в вашей жизни. Ник, будь добр, открой дверь и вставь ключ снаружи.

Мистер Тренчард проворно пересек зал под настороженными взорами стражников, но ни один из них даже не пошевелился — им не впервой приходилось иметь дело с отчаянными головами, и сейчас, по поведению мистера Уайлдинга, они видели, что лучше не рисковать.

— Энтони! — позвал мистер Тренчард от двери.

— Мне пора, ваша милость, — учтиво откликнулся тот, — но я не хотел бы оскорблять представителя его августейшего величества, продемонстрировав ему свои пятки.

С этими словами он медленно пошел спиной назад к двери, держа герцога на мушке пистолета. На пороге он поклонился всем присутствующим и со словами: «Ваш покорный слуга» — вышел вон. Мистер Тренчард торопливо запер дверь, вытащил ключ и, встав на цыпочки, засунул его за притолоку.

В зале поднялся шум, но оба друга не слышали его — они устремились во двор, где один из конюших сэра Эдварда держал кобылу мистера Уайлдинга, а конюх Руфи, верхом, выхаживал лошадей Дианы и своей госпожи. Трое вооруженных людей в красно-желтых ливреях сомерсетской милиции скучали у ворот, но ни один из них даже не пошевелился при их появлении.

— Слезай, — велел мистер Уайлдинг конюху своей жены, — мне нужна твоя лошадь. Речь идет о деле государственной важности. Слезай, я сказал, — нетерпеливо закончил он, буквально стащив недоверчивого малого на землю.

— Забирайся, Ник, — сказал он мистеру Тренчарду и затем бросил конюху: — Сейчас появится твоя госпожа.

В два шага мистер Уайлдинг оказался возле своей лошади, и еще через пару мгновений они уже выезжали на узкую улочку за воротами. В ту же секунду во дворе появились судьи, стражники, обвиняемые и свидетели. Руфь первым делом рванулась к своей лошади, опасаясь, что ею могут воспользоваться для погони, и Диана последовала ее примеру.

— Скорее, за ними! — рявкнул Альбемарль за ее спиной, и констебль с двумя стражниками бросились к воротам, возле которых два милиционера, не трогаясь с места, равнодушно взирали на всю эту суету. Словно перепуганная царившим во дворе смятением, лошадь Руфи неожиданно заржала, встала на дыбы и принялась выделывать каракули прямо перед самыми воротами.

— О, дьявольщина! — выходя из себя, завопил герцог. — Да придержите же свою клячу, леди!

— Вы сами испугали ее своим ревом, — задыхаясь, ответила Руфь, пытаясь удержаться в седле и в то же мгновение сбила с ног констебля, пытавшегося проскользнуть мимо нее к воротам.

Трудно сказать, сколько бы она еще гарцевала, если б не ее конюх, который крепко схватил поводья лошади и этим сразу успокоил животное.

— Дурак! — прошипела она на своего нежданного избавителя и занесла было хлыст, намереваясь его ударить, но тут же опустила руку, вспомнив, что тот, не зная о ее намерении дать фору Уайлдингу и Тренчарду, совершенно искренне хотел ей помочь.

Глава 12

У РУЧЬЯ
Сломя голову друзья помчались по улицам Тонтона и не обратили внимания на всадника у ворот гостиницы «Красный Лев». Но тот увидел их, узнал и, когда они проскакали мимо него, закричал им во след:

— Эй! Ник Тренчард! Эй! Уайлдинг!

Не получив ответа, он разразился залпом проклятий и, развернув свою лошадь, припустился за ними, сначала по городу, а затем по дороге, ведущей к Уолфорду. Тренчард и Уайлдинг отнюдь не отказались от своих намерений перехватить курьера с письмом в Уайтхолл и, заметив за собой погоню, решили, что подстерегут незадачливого преследователя, когда пересекут вброд ручей. Мистер Тренчард предложил без лишних слов застрелить его, оправдывая свою кровожадность, которая была просто свойством его натуры, тем, что сейчас не время беспокоиться по пустякам. Оказавшись на другом берегу, они придержали лошадей, и в этот момент их преследователь, увидев, что они остановились, вновь закричал во всю силу своих, уже изрядно потрудившихся легких:

— Эй, Уайлдинг! Стой, черт тебя побери!

— Он проклинает тебя, словно старый знакомый, — заметил мистер Тренчард.

— Я как будто слышал где-то этот голос, — повернулся в седле мистер Уайлдинг и прикрыл рукой глаза от солнца, всматриваясь в силуэт всадника, приближающегося к броду.

— Подождите! — закричал тот. — У меня новости для вас!

— Да это же Вэлэнси! — воскликнул Уайлдинг, и теперь уже мистер Тренчард разразился проклятиями.

Вэлэнси наконец поравнялся с ними, раскрасневшийся и чрезвычайно рассерженный из-за того, что они не остановились по его требованию.

— Может, это и невежливо с нашей стороны, — сказал мистер Уайлдинг, — но мы приняли вас за одного из друзей губернатора.

— Вас преследуют? — испуганно спросил Вэлэнси.

— По всей вероятности, да, — ответил мистер Тренчард. — Если только они нашли своих лошадей.

— Тогда вперед! — воскликнул мистер Вэлэнси, хватая поводья. — По дороге я все расскажу вам.

— Не торопитесь, — возразил мистер Тренчард. — У нас есть еще тут дела.

— Дела? Но какие?

Они вкратце рассказали ему о событиях последних дней, но он, не дослушав, нетерпеливо перебил их:

— Сейчас все это не имеет значения.

— Будет иметь значение, когда письмо дойдет в Уайтхолл, — заметил мистер Уайлдинг.

— О Боже! — нетерпеливо возразил мистер Вэлэнси. — Да к тому времени Уайтхолла достигнут новости посерьезней.

— Какие же? — спросил мистер Тренчард.

— Герцог высадился, — лаконично ответил мистер Вэлэнси.

— Герцог? — удивился мистер Уайлдинг. — Какой герцог?

— Какой герцог! Боже мой, вы надо мной издеваетесь! Ну какой может быть герцог? Конечно же, Монмутский, и он сегодня утром появился в Лайме.

— Монмут! — ахнули оба друга.

— Неужели это правда? — спросил мистер Уайлдинг. — Или, может быть, слухи?

— Не забывай о письме, которое перехватили эти приятели, — напомнил ему мистер Тренчард.

— Я знаю, — нетерпеливо отмахнулся мистер Уайлдинг.

— Все это не слухи, — заверил их Вэлэнси. — Три часа назад я был в Уайт-Лакингтоне, когда туда дошло известие о высадке герцога, и я немедленно отправился сообщить вам, заехав по пути в Тонтон, чтобы предупредить наших друзей в «Красном Льве».

Мистер Тренчард обреченно вздохнул, но мистер Уайлдинг все еще не мог поверить, что герцог Монмутский оказался настолько сумасшедшим, чтобы своим неожиданным и неподготовленным выступлением погубить все.

— Вы были в Уайт-Лакингтоне? — медленно спросил мистер Уайлдинг. — Как и от кого вы все узнали?

— От Хейвуда Дэя, казначея герцога, и мистера Чемберлена, — ответил мистер Вэлэнси, с трудом сдерживая раздражение. — Сегодня рано утром они высадились с фрегата герцога в Ситауне и приехали с новостями прямо к мистеру Спику в Уайт-Лакингтон, а к вечеру должны вернуться в Лайм.

Мистер Уайлдинг изменился в лице. Он схватил мистера Вэлэнси за запястье.

— Вы видели их? — неожиданно охрипшим голосом спросил он. — Сами видели?

— Своими собственными глазами, — ответил тот, — и даже разговаривал с ними.

Значит, это была правда! Больше не могло быть сомнений. Уайлдинг поглядел на мистера Тренчарда, но тот только пожал плечами и кисло скривился.

— Я всегда считал, что мы служим тупицам, — с презрительным смешком выразил он свое мнение.

— Вы узнали, сколько людей было с герцогом? — спросил мистер Уайлдинг у мистера Вэлэнси.

— По словам Дэя, не более сотни.

— Сотни?! Боже милостивый! Можно подумать, он собирается завоевать всю Англию с сотней человек?! Он что, спятил?

— Он рассчитывает, что все истинные протестанты немедленно встанут под его знамена, — вставил мистер Тренчард, и было непонятно, констатирует ли он факт или иронизирует.

— Он привез с собой хотя бы оружие и деньги? — спросил мистер Уайлдинг.

— Похоже, что нет, — ответил мистер Вэлэнси, — но Дэй сообщил, что вскоре прибудут еще три корабля и с ними, вероятно, необходимое снаряжение.

— Будем надеяться, — скептически отозвался мистер Тренчард и тронул Уайлдинга за руку, указывая на облако пыли, приближавшееся в их направлении со стороны Тонтона.

— Я думаю, нам пора в дорогу, — продолжал он. — По крайней мере, высадка герцога освободила меня от угрызений совести насчет этого проклятого письма. Эй, Энтони! — неожиданно воскликнул он, увидев, что мистер Уайлдинг погрузился в глубокую задумчивость и вновь как будто не слышит его. — Куда теперь?

— Ты еще спрашиваешь? — с горечью, которую мистер Тренчард никогда прежде не замечал в настроении друга, откликнулся тот. — Черт возьми! Нам некуда отступать! Поедем в Лайм и попробуем уговорить этого сумасшедшего юнца вернуться в Голландию и забрать нас с собой.

— Наконец-то ты говоришь дело, — пробрюзжал мистер Тренчард. — Но я сомневаюсь, что, зайдя так далеко, он захочет вернуться. У тебя есть что-нибудь в кошельке?

— Гинея или две. Но я могу раздобыть деньги в Ильминстере.

— А как ты намереваешься попасть туда, если нам отрезали путь?

— Мы спрячемся вон в том лесочке, — указал мистер Уайлдинг рукой на густые заросли деревьев у ручья, — Они наверняка решили, что мы поскачем прямо в Бриджуотер, и не станут шарить по окрестностям.

Они торопливо спешились, пересекли неширокое поле, разделявшее дорогу и лес, и углубились, насколько это оказалось возможно, в чащу. Затем мистер Тренчард вернулся к опушке и, невзирая на угрозу, которую представляли заросли ежевики для его роскошного камзола, притаился там, чтобы взглянуть на преследователей.

Они — шестеро милиционеров и сержант — не заставили себя долго ждать; во главе их скакал сэр Роланд Блейк, а вслед за ним — Ричард Уэстмакотт. Среди всадников находился также и человек в сером, в котором мистер Тренчард угадал курьера, направляющегося в Уайтхолл. Он едва не рассмеялся, представив себе, как туго пришлось бы им с Уайлдингом, если бы они решились перехватить это злосчастное письмо. Но больше всего его обеспокоило, что кавалькаду возглавлял сэр Роланд, — вероятно, ему удалось убедить судей позволить ему доказать свою преданность королю, и он взялся за дело с рвением, которому позавидовала бы любаягончая. Впрочем, неудивительно, что именно он вызвался преследовать своего злейшего врага — ведь только через труп мистера Уайлдинга лежал для него путь к Руфи и ко всем связываемым с ней надеждам.

Мистер Тренчард дождался, пока всадники скроются за гребнем ближайшего холма, и вернулся к своим спутникам с рассказом о том, что увидел. Однако мистер Уайлдинг никак не отреагировал на известие о появлении Блейка и Ричарда во главе погони и, подождав для верности еще несколько минут, предложил вернуться к дороге. Они добрались до самой опушки и вот-вот очутились бы на открытом пространстве, как вдруг мистер Тренчард схватил поводья кобылы мистера Уайлдинга и прошипел:

— Тс-с! Лошади!

Они замерли, и до их слуха долетел близкий топот копыт, который прежде заглушался треском сучьев и шуршанием листвы, когда они шли через лес. Отступать было поздно: лишь редкие кусты прикрывали их, и можно было надеяться в лучшем случае только на то, что всадники проследуют мимо, не взглянув в их сторону. Увы, этот шанс был слишком ничтожен, и мистер Уайлдинг достал пистолеты, а мистер Тренчард обнажил свой клинок.

— Их всего трое, — прошептал мистер Тренчард, внимательно вслушавшийся в топот копыт, и мистер Уайлдинг кивнул, но ничего не сказал.

В следующую секунду со стороны ручья появились всадники, и при виде их веки мистера Уайлдинга задрожали — он узнал Руфь, рядом с которой ехала Диана, а за ними, шагах в двадцати, торопился Джерри, конюх. Они возвращались в Бриджуотер. Мистер Уайлдинг поспешно вскочил в седло и вонзил шпоры в бока своей лошади.

— Госпожа Уайлдинг, — закричал он, быстро приближаясь к дороге, — подождите минуточку!

— Они упустили вас! — воскликнула Руфь, резко натянув поводья и поворачивая к нему; и прозвучавшая в ее голосе нотка искреннего восторга заставила мистера Уайлдинга на мгновение смутиться. Ее бледное лицо зарделось румянцем, словно от быстрой езды, и только биение сердца и блеск глаз могли бы выдать неподдельную радость, охватившую ее, когда она увидела их целыми и невредимыми.

Действительно, она почти неосознанно восторгалась его хладнокровием в зале суда, когда только он один сохранял выдержку и спокойствие; в самые напряженные моменты он казался чуть ли не единственным мужчиной из всех присутствующих, и, если бы не прошлые обиды, она могла бы гордиться им. Еще бы — он смело явился в самое логово льва, чтобы спасти ее брата, и сделал это либо вследствие ее увещеваний, либо, что было более вероятно, повинуясь собственному пониманию справедливости, не позволившему ему укрыться за чужой спиной. На всем пути из Тонтона Диана поддерживала искорку, теплившуюся в ее груди, превознося его храбрость, рыцарство и благородство и откровенно заявляя подруге, что она очень жалеет, что столь замечательный человек достался в мужья не ей. Руфь почти не отвечала Диане; ей трудно было простить мистера Уайлдинга, но она знала, что обязана ему жизнью брата, и была бы рада поблагодарить его. И сейчас его появление настолько удивило ее, что своим восклицанием: «Они упустили вас!» — она — неожиданно даже для самой себя — выдала переполнявшие ее чувства.

Он указал рукой в сторону Бриджуотера.

— Они проехали здесь всего несколько минут назад, — сказал он, — и мчались так, что сейчас, наверное, уже подъезжают к Ньютону. Они так спешили, что не оглядывались по сторонам — и я весьма признателен им за это.

Руфь промолчала, но за нее ответила Диана:

— Вперед, Джерри, шагом, — приказала она конюху и сама дернула поводья своей лошади.

— Вы очень добры, мадам, — поклонившись ей, сказал мистер Уайлдинг.

Он молча наблюдал за ними, пока они не отъехали на некоторое расстояние, затем тронул свою лошадь и поравнялся с Руфью.

— Прежде чем я исчезну, — печально глядя на нее, проговорил он, — мне хотелось бы кое-что сказать вам. — Необычная для него неуверенность тона удивила и испугала ее. «Что все это могло значить?» — размышляла она, и вдруг ее сердце сжалось от страха — она вспомнила о письме. Теперь, когда мистер Тренчард своими интригами вынудил ее воспользоваться им, оно более не служило ей защитой; письмом, словно пчелиным жалом, можно было воспользоваться для обороны только однажды, но за этим неизбежно последовала бы гибель. Ее лицо окаменело, в глазах появился лихорадочный блеск, и она бросила через плечо тревожный взгляд в сторону удаляющихся Дианы и конюха. В этот момент ей даже в голову не пришло, что закон теперь стоял отнюдь не на его стороне.

Он догадался, что творится в ее душе, и легкая улыбка тронула его губы.

— Чего вы боитесь? — спросил он.

— Я ничего не боюсь, — охрипшим голосом ответила она, выдавая свое волнение.

Чтобы подбодрить ее и не давать пищу для пересудов своим не слишком уж деликатным товарищам, которые явно не желали оставаться глухими к их беседе, он предложил ей отправиться за кузиной. Она развернула лошадь, и они поехали рядом иноходью по пыльной дороге.

— Я хочу поговорить о себе, — наконец сказал он.

— А это будет касаться меня? — холодно поинтересовалась она, стараясь скрыть за небрежностью тона свои ничуть не успокоившиеся страхи. Он искоса взглянул на нее и задумчиво потеребил пальцами прядь своих темно-каштановых волос.

— Мне думается, мадам, — сухо заметил он, — то, что касается мужа, может касаться и его жены.

— Вы правы, — ответила она, потупившись, — я совсем забыла, что формально я — ваша жена.

Он резко натянул поводья и повернулся к ней, ее лошадь прошла пару шагов и тоже остановилась.

— Я считаю, — заявил он, — что заслужил лучшего отношения с вашей стороны. — Он тронул свою лошадь и, поравнявшись с Руфью, вновь натянул поводья. — Мне кажется, я мог бы рассчитывать хотя бы на небольшую благодарность за свой сегодняшний поступок.

— Я хотела бы быть благодарной, — тщательно выбирая выражения, отозвалась Руфь. — Простите мою недоверчивость.

— Но чем же она вызвана?

— Все дело в вас. Я не знаю, чего вы хотите. Разве вы намеревались спасти Ричарда?

— А вы думаете, я пошел на это ради сэра Блейка? — с иронией спросил он.

Она не ответила, и после небольшой паузы он продолжил:

— Я приехал в Тонтон по двум причинам: во-первых, повинуясь вашей просьбе, а во-вторых, я не мог допустить, чтобы вместо меня пострадали невинные люди — пусть даже они сами угодили в яму, которую рыли для другого. Только поэтому я решился погубить себя.

— Погубить себя? — воскликнула она; он говорил сущую правду, но до сих пор она была чересчур занята другими проблемами, чтобы задуматься над этим.

— А как же иначе? Меня объявили вне закона и вот-вот назначат цену за мою голову. Мои земли и все мое состояние конфискует государство, и я останусь нищим, преследуемым и гонимым. Простите, что я заставил вас выслушать весь список моих неудач. Вы, несомненно, ответите, что я сам навлек их на свою голову, заставив выйти вас за меня замуж.

— Не стану отрицать, что именно так я и думаю, — сказала она, сознательно подавляя проснувшееся в ней сострадание к нему.

Он вздохнул и вновь взглянул на нее, но она опустила глаза.

— Вы считаете, я не проявил великодушия? — с оттенком удивления проговорил он. — Ведь я пожертвовал всем, чтобы согласно вашей воле спасти вашего брата. Неужели вы не понимаете этого?

Он замолчал, ожидая ответа, но она не находила слов.

— Думаю, что нет, иначе у вас нашлось хотя бы одно доброе слово для меня.

Она наконец решилась робко взглянуть на него, словно спрашивая объяснения, и он продолжил:

— Когда вы сегодня утром появились у меня с известием, как обернулись дела с письмом, знаете ли вы, что это значило для меня?

Он сделал небольшую паузу, прежде чем ответить на собственный вопрос.

— А то, что в моей власти стало делать с вами все, что мне заблагорассудится. Пока письмо находилось в ваших руках, оно служило надежным барьером между нами; я был вашим покорным слугой, и вы заказывали музыку, под которую я танцевал. Но все изменилось, когда письмо попало в руки королевских чиновников; я не участвовал в этом деле, и моя честь не была запятнана. Будь я способен на низость, вы сегодня же стали бы моей, а ваш брат и сэр Роланд запутались бы в собственных силках.

Она испуганно, чуть ли не пристыженно взглянула на него. Такая мысль тоже не приходила ей в голову.

— Теперь, я вижу, вы наконец-то поняли, — сказал он и задумчиво улыбнулся. — Только поэтому я так неохотно подчинился вашей просьбе. Вы пришли ко мне, рассчитывая на мое великодушие, упрашивая меня — едва ли сами сознавая это — расстаться со всем, что я имею, даже с самой жизнью! Человек — грешное создание, и я — отнюдь не исключение; я проявил бы сверхчеловеческую добродетель, согласившись на условия сделки, которую вам самой никогда не пришлось бы выполнять.

— Я не подумала об этом! — из ее груди вырвалось восклицание, более похожее на всхлипывание. Она повернулась к нему, и ее глаза увлажнились. — Клянусь, я даже не догадывалась. Я ведь так беспокоилась за Ричарда! О, мистер Уайлдинг! Я всегда буду признательна за вашу… за ваш сегодняшний благородный поступок.

— Да, я поступил благородно, — согласился он, вновь трогая свою лошадь. — Когда вы оставили меня, — продолжал он, — я много думал о вас и о том, как вы обошлись со мной. Я любил вас, Руфь, вы были мне нужны, а вы отвернулись от меня. Я был рабом своей любви, но ваше безразличие странным образом преобразовало ее.

Он замолчал, пытаясь справиться со своим волнением, которое заставило его голос вибрировать, и продолжал далее уже своим обычным, размеренно-спокойным тоном:

— Едва ли надо повторяться, но, ладно, вспомним, как все было. Я заставил вас подчиниться своей воле, когда имел над вами власть, и вы ответили мне тем же. Это была странная война, но я принял ее условия. Но сейчас, когда сила вновь оказалась на моей стороне, я попросту капитулировал и отказался от всего, чем обладал, — включая вас. Что ж, возможно, я получил по заслугам, женившись на вас прежде, чем получил на то согласие.

И вновь в его голосе появились холодноватые будничные нотки.

— Совсем недавно я скакал по этой дороге с единственной надеждой добраться домой, взять с собой немного денег и драгоценностей, а затем ехать к морю в поисках корабля, направляющегося в Голландию. Вы знаете, что я занимался подготовкой восстания, которое должно было положить конец беззакониям и преследованиям людей в моей любимой Англии. Я не стану вдаваться в подробности, скажу только, что, если бы судьба благоприятствовала нам, виноградник, который я выращивал втайне от всех, со временем мог бы принести плоды. Увы, в самый час своего бегства я узнал, что настала пора сбора урожая. Этим утром герцог Монмутский высадился в Лайме, и сейчас я еду к нему.

— Но зачем? — воскликнула она.

— Послужить ему своей шпагой. Не погуби я себя сегодняшним поступком, мои действия были бы совершенно иными и я постарался бы держаться подальше от этих лезущих в петлю заговорщиков. Но сейчас это моя единственная — пускай и слабая — надежда.

Она положила руку ему на запястье. В ее глазах стояли слезы, а губы дрожали.

— Энтони, простите меня, — тихо проговорила она, и по его телу пробежала дрожь — так подействовало на него ее волнение и первое обращение к нему по имени.

— Что я должен простить? — спросил он.

— То, как я поступила с письмом.

— Бедное дитя, — мягко улыбнувшись, сказал он, — вы всего лишь защищались.

— Скажите, что простили меня, скажите, прежде чем уйдете! — взмолилась она.

Он серьезно взглянул на нее.

— Для чего, вы думаете, — спросил он, — я потратил столько слов сейчас? Только для того, чтобы показать вам, сколько я сделал, пытаясь загладить свою вину перед вами; и я надеялся, что, когда вы увидите эти искренние плоды раскаяния, я смогу получить от вас прощение, прежде чем мы расстанемся.

— Мы встретились в несчастливый день, — тихо плача, вздохнула она.

— Для вас — несомненно.

— Нет, для вас.

— Хорошо, пускай для нас обоих, — согласился он. — Руфь, ваша кузина наверняка заждалась вас, да и моим товарищам, я уверен, не терпится поскорее отправиться в путь. Не станем их задерживать. Я попытался, как мог, оправдаться перед вами, но зло, с которым можно справиться одним-единственным способом, никуда не делось.

Он замолчал, чтобы взять себя в руки, прежде чем продолжить.

— Вполне вероятно, что это преждевременное восстание не принесет пользы Англии и оставит вас наконец-то вдовой. Когда это случится и меня настигнет достойное возмездие за содеянное мной, я хотел бы надеяться, что вы станете поминать меня добром. Прощайте, моя Руфь! Как я хотел, чтобы вы полюбили меня. Я даже пытался заставить вас это сделать. Но, наверное, вы были правы: всему должно быть свое время.

Он поднял к своим губам ее маленькую руку в перчатке:

— Да хранит вас Господь, Руфь!

Вместо ответа лишь сдавленное всхлипывание вырвалось из ее груди. Но даже в такой момент он отдавал себе отчет, что в ней говорит вовсе не любовь, а скорее жалость — чувство, которое он сам старался избегать. Он уронил ее руку, приподнял шляпу и, тронув шпорами лошадь, поскакал в сторону опушки, к своим друзьям. Она была готова последовать за ним и уже открыла рот, чтобы окликнуть его, но в этот момент до нее донеслись раздраженно-нетерпеливые слова мистера Тренчарда:

— Какого черта ты мешкаешь здесь в такое время?

И мистер Вэлэнси вслед за ним добавил:

— Ради Бога, поехали!

Она остановилась, словно усомнившись в правоте своего порыва, секунду помешкала, а затем, развернувшись, пустила лошадь вверх по склону холма к поджидавшей ее Диане.

Глава 13

ЗА СВОБОДУ И ЗА ВЕРУ
Приближался вечер, когда мистер Уайлдинг и двое его друзей спустились в Лайм с холмов, откуда открывался изумительный вид на всю долину Экса, окутанную тонкой, молочно-белой пеленой тумана. Новости распространялись быстро, и по дороге из Ильминстера, где они поменяли лошадей, а мистер Уайлдинг занял сотню гиней у одного из своих сообщников, им не раз попадались целые группы всадников, направляющихся в Лайм, и однажды они даже услышали восклицание: «Боже, спаси протестантского герцога!»

— Аминь! — мрачно пробормотал на это мистер Уайлдинг. — Больше надеяться просто не на что.

Они выехали на рыночную площадь, где несколько часов назад была прочитана декларация герцога Монмутского, знаменитое творение, вышедшее из-под пера Фергюсона, — и там узнали, где остановился герцог. На Кумб-стрит плотной стеной стояли люди, все окна были распахнуты настежь, и из них торчали головы зевак — в основном женщин, поскольку мужчины толпились внизу на улице. Со всех сторон раздавались крики: «Монмут! Монмут! Протестанты! За веру и свободу!» — последние слова украшали знамя, которое этим вечером герцог Монмутский велел водрузить над клиффской церковью. Мистер Уайлдинг был удивлен: он скорее ожидал увидеть восстание уже подавленным к тому времени, когда они доберутся сюда; о чем только думали власти, позволив Монмуту беспрепятственно высадиться, или, быть может, у мистера Вэлэнси оказались неточные сведения о войске, сопровождавшем герцога?

Красный плащ мистера Уайлдинга привлек чье-то внимание, и раздались крики: «Ура капитану милиции герцога!», и это помогло им протиснуться во двор гостиницы «Святой Георгий». Там тоже толпились люди: портные, конюхи, каменщики, дезертиры — вооруженные и безоружные, а на ступенях стоял ладно скроенный вояка в щегольски заломленной шляпе, которого осаждали нетерпеливые горожане. Мистер Уайлдинг сразу же узнал капитана Веннера — теперь, по прибытии из Голландии, повышенного в чине до полковника. Мистер Тренчард спешился и, схватив за локоть оказавшегося поблизости юнца, велел ему присмотреть за их лошадьми.

— Пустите меня! — яростно завопил тот. — Мне нужен герцог!

— И нам тоже, мой славный бунтовщик, — ответил мистер Тренчард, не ослабляя хватки.

— Пустите же, — не сдавался юноша, — я хочу завербоваться.

— Сначала займись нашими клячами. Эй, Вэлэнси, за этим малым нужен глаз да глаз, похоже, он подцепил воинскую лихорадку.

Бедняга пытался протестовать, но в конце концов ему не осталось ничего другого, как под присмотром мистера Вэлэнси отвести лошадей в стойло, в последний раз исполняя обязанности конюха, перед тем как стать солдатом протестантской армии. В это время мистер Уайлдинг энергично проталкивался сквозь толпу, и, когда свет фонаря, висевшего возле двери, осветил его лицо, он услышал радостный крик: «Мистер Уайлдинг!» Веннер заметил его издалека, протягивал ему руку: еще бы, первый джентльмен прибыл приветствовать герцога!

— Немедленно идите к его милости, — велел ему Веннер и, повернувшись, прокричал за дверь: — Крэгг!

Оттуда появился молодой человек в куртке из толстой бычьей кожи, и мистер Веннер велел сопроводить мистера Уайлдинга и присоединившегося к нему мистера Тренчарда к герцогу. Они нашли Монмута в большой комнате наверху, за столом, хранившим следы только что законченного ужина. Однако сегодня герцог не мог похвастаться хорошим аппетитом. Он был все еще возбужден недавней высадкой на берег, его переполняли надежды, вдохновленные энтузиазмом, с которым местные жители стекались под его знамена, и терзали сомнения, поскольку никто из окрестных дворян не последовал примеру низшего сословия. По правую руку от герцога сидел Фергюсон — архизаговорщик, склонившийся над пером и бумагами, так что его лицо было почти скрыто под огромным париком. Напротив него расположились лорд Грей и Эндрю Флетчер, а около стола стоял Натаниэль Вэйд, вынужденный после доноса об участии в заговоре бежать в Голландию, где стал майором на службе у герцога.

— Итак, вы поняли, майор Вэйд, — отдавал распоряжения герцог своим приятным, мелодичным голосом. — Решено, что пушки надо немедленно переправить на берег и установить на лафеты.

Вэйд поклонился:

— Я сейчас же займусь этим. Не беспокойтесь, сэр, все будет сделано. Мне можно идти, ваша милость?

Герцог кивнул, и Вэйд — высокий, по-солдатски стройный, с огромной шпагой на перевязи и с пистолетом, торчавшим за поясом, — вышел вон. Трудно было представить себе, что когда-то главным оружием этого человека было красноречие, знание законов и умение лавировать между ними.

Крэгг объявил о мистере Уайлдинге и мистере Тренчарде, и герцог, услышав это известие, вскочил на ноги, и его взгляд просветлел. Флетчер и Грей последовали его примеру; один лишь Фергюсон никак не отреагировал на известие, поглощенный своей работой.

— Наконец-то! — воскликнул герцог. — Немедленно просите их!

Они вошли — впереди мистер Уайлдинг, держа в руках шляпу, и герцог, приветствуя их, шагнул из-за стола навстречу. Он был одет в пурпурного цвета камзол, плотно облегавший его гибкую, словно клинок, фигуру, в которой, несмотря на всю ее худощавость, ощущалась недюжинная сила, и на его груди сияла бриллиантовая звезда. У него было очень правильное, овальной формы лицо, яркие глаза, прямой и тонкий нос — наследство, доставшееся ему от матери, «смелой, красивой женщины», как он ее сам называл, однако изящно очерченный чувственный рот выдавал слабость характера его обладателя. Он очень походил на покойного короля, своего отца, несмотря на бородавку на щеке, с помощью которой его дядя, король Яков, сколотил себе немалый политический капитал.

Герцог схватил мистера Уайлдинга за руку и энергично потряс ее.

— Вы опоздали, — без тени осуждения сказал он, пока мистер Уайддинг склонился, чтобы поцеловать руку его милости. — Мы рассчитывали встретить вас здесь, когда высаживались. Вы получили мое письмо?

— Нет, ваша милость, — серьезно ответил мистер Уайлдинг. — Оно было украдено.

— Украдено? — вскричал герцог, и даже Фергюсон бросил писать и прислушался.

— Это уже не имеет значения, — заверил его мистер Уайлдинг. — Только сегодня оно было отправлено в Уайтхолл и едва ли много добавит к тем новостям, которые уже дошли туда.

Герцог негромко рассмеялся, сверкнув белоснежными зубами, и взглянул через плечо мистера Уайлдинга на мистера Тренчарда.

— Мне сказали, что мистер Тренчард… — холодновато начал он, но мистер Уайлдинг, повернувшись вполоборота к своему другу, поторопился объяснить:

— Это мистер Николас Тренчард — двоюродный брат Джона Тренчарда.

— Рад видеть вас, сэр, — с оттенком удивления проговорил герцог. — Я надеюсь, ваш брат вскоре последует за вами.

— Увы, — отозвался мистер Тренчард, — он сейчас во Франции.

В нескольких словах он сообщил о злоключениях, выпавших на долю Джона Тренчарда. Герцог молча выслушал его — Джон Тренчард обещал ему, что приведет с собой полторы тысячи вооруженных людей из Тонтона. Глубоко задумавшись, он прошелся по комнате. Наступила пауза, которую Фергюсон хотел было заполнить чтением декларации — предметом его гордости — специально для вновь прибывших, но лорд Грей с кислой миной напомнил ему, что с этим можно подождать. Мистера Уайлдинга и мистера Тренчарда пригласили к столу, появились свежие стаканы и пара бутылок канарского, и герцог, без всяких околичностей, напрямую спросил, что они думают по поводу его преждевременной высадки.

— Честно говоря, ваша милость, — без тени колебания ответил Уайлдинг, — мне это совсем не нравится.

Флетчер пристально взглянул на мистера Уайлдинга своими ясными, умными глазами, Фергюсон был, казалось, ошарашен, а толстые губы лорда Грея скривились в усмешке.

— Клянусь, — с наигранным сарказмом проговорил последний, — в таком случае нам остается только поднять якорь и уплыть назад в Голландию.

— Именно это я и посоветовал бы сделать вам, — спокойно сказал мистер Уайлдинг, — будь хотя бы малая вероятность, что моему совету последуют.

Усмешка словно застыла на губах лорда Грея, глаза Флетчера еще больше округлились, а Фергюсон мрачно усмехнулся. На моложавом лице герцога — в свои тридцать шесть он все еще выглядел как мальчишка — отразились удивление и страх. Он озадаченно посмотрел на мистера Уайлдинга, а затем на других, словно ожидая от них реакции. Наконец лорд Грей решился проявить ее.

— Объяснитесь, сэр, иначе мы будем вынуждены считать вас предателем! — воскликнул он.

— Король Яков уже сделал это за вас, — улыбнувшись, сказал мистер Уайлдинг.

— Вы говорите о герцоге Йоркском? — брюзгливо вставил замечание Фергюсон, выдавая акцентом свое шотландское происхождение, и Монмут кивнул, одобряя эту поправку. — Если вы имеете в виду этого проклятого паписта и братоубийцу[907], то лучше называть его так. В декларации написано…

Но вспыльчивый Флетчер, не дав ему толком приступить к излюбленной теме, нетерпеливо перебил его.

— Думаю, что мистеру Уайлдингу, — сказал он, неверными ударениями в словах объявляя себя соотечественником Фергюсона, — следовало бы изложить возникшие у него сомнения, побудившие его дать совет, едва ли достойный дела, которому он поклялся служить.

— Да, Флетчер, — согласился Монмут, — вы правы. Расскажите нам, мистер Уайлдинг, что вас смущает.

— Меня смущает, ваша милость, что это вторжение преждевременно, неосторожно и необдуманно.

— Черт возьми! — вскричал лорд Грей и резко повернулся к герцогу. — Неужели мы станем слушать этот детский лепет?

Ник Тренчард, до сих пор молчавший, прочистил горло настолько основательно, что привлек внимание всех присутствующих.

— Ваша милость, — невозмутимо продолжал объяснять мистер Уайлдинг, — когда я имел честь встречаться с вами в Гааге два месяца назад, было условлено, что это лето вы проводите в Швейцарии, вдали от политики, оставив всю работу по подготовке восстания вашим доверенным агентам здесь, в Англии. В таком деле нельзя торопиться, и невозможно за один день склонить на свою сторону высокопоставленных людей, которым есть что терять и которым требуются гарантии, что они не зря рискуют своим состоянием и самой жизнью. К следующей весне, как мы и говорили, все было бы готово. Само время работает на вас и укрепляет ваши шансы на успех: поскольку гнет с каждым днем становится все тяжелее и соответственно растет ненависть людей к королю Якову. Я помогал ей пустить корни и в хижине пахаря, и в усадьбе сквайра, и, если бы ваша милость дали бы мне обещанное вами же время, вы, может статься, промаршировали бы в Уайтхолл, не пролив и капли крови. Вся Англия содрогнулась бы при вашем появлении, так что самый трон вашего дядюшки опрокинулся бы от этого толчка. Но сейчас… — Он пожал плечами и развел руками, оставив фразу незаконченной.

Этот обстоятельный монолог словно отрезвил Монмута, и от его былой экзальтации не осталось и следа. Он увидел вещи в их истинном свете, и даже приветственные крики толпы на улице не могли рассеять мрачного настроения, навеянного мистером Уайлдингом. Бедный Монмут! Словно флюгер, он всегда управлялся чужими мнениями, и слова мистера Уайлдинга как будто поколебали его; однако лорд Грей своим презрительным замечанием помог герцогу вновь обрести утраченное было мужество.

— А сейчас мы опрокинем этот трон своими руками, — сказал тот после секундной паузы.

— Верно! — воскликнул герцог. — И да поможет нам Бог!

— Наша опора и надежда — владыка горнего мира, во имя которого мы выступаем, — прогудел Фергюсон, цитируя свою драгоценную декларацию. — И да сотворит добро милостивая воля Божья.

— На это трудно возразить, — улыбнулся мистер Уайлдинг, — но Господь Бог, как меня уверяли ваши, так сказать, коллеги, творит добро по своему усмотрению и, что самое важное, в свое время, и я больше всего опасаюсь, что оно еще не наступило.

— Вы забываетесь, сэр! — вскричал Фергюсон. — У вас отсутствует благоговение!

— Здравый смысл сейчас пригодится куда больше, — ответил мистер Уайлдинг с оттенком досады в голосе и повернулся к сбитому с толку герцогу, не знавшему, чью же сторону ему принять.

— Ваша милость, — сказал он, — простите мне мои слова, но я велю себе замолчать, если ваше решение окончательно.

— Оно окончательно, — ответил лорд Грей за герцога, но Монмут мягко поправил его:

— Говорите, мистер Уайлдинг. Что бы вы ни сказали, знайте: мы ни на секунду не усомнимся в ваших добрых намерениях.

— Я благодарен вашей милости, но могу лишь еще раз повторить: даже сейчас я прошу вашу милость вернуться в Голландию.

— Что? Вы сошли с ума! — вырвалось у лорда Грея.

— Боюсь, уже слишком поздно, — медленно проговорил Флетчер.

— Я не уверен, — возразил мистер Уайлдинг. — Но я не сомневаюсь, что это было бы самое надежное и безопасное решение. К сожалению, я нахожусь под подозрением и не смогу остаться в Англии, но здесь есть другие, которые продолжат нашу работу. С помощью писем, отправляемых с континента, мы сможем как следует подготовить почву для возвращения вашей милости, и через год нам наверняка удастся сделать это.

Лорд Грей пожал плечами, но ничего не сказал. Воцарилось молчание. Слова мистера Уайлдинга как будто нашли отклик в сердцах всех присутствующих, особенно у Эндрю Флетчера, который еще две недели назад приводил такие же аргументы, которые были опровергнуты лордом Греем, более других повлиявшим на Монмута; и кто знает, не хотел ли он погубить герцога, подтолкнув его к столь скоропалительному поступку.

Фергюсон первым решился прервать паузу.

— Наше дело правое! — воскликнул он, громыхнув кулаком по столу. — Бог не оставит нас, если мы сами не отвернемся от него.

— Генрих Седьмой[908] высадился с меньшим количеством людей, чем ваша милость, и ему сопутствовал успех, — поддакнул лорд Грей.

— Верно, — вставил Флетчер, — но не забывайте, что Генрих Седьмой был уверен в поддержке дворянства, а в нашем случае на это пока не похоже.

Фергюсон и Грей в неподдельном ужасе уставились на него; Монмут, кусая губы, опустился на стул, — ситуация, казалось, скорее озадачивала его, чем заставляла задуматься.

— О, малодушный! — яростно загремел Фергюсон. — Неужели я ты колеблешься, как тростинка на ветру?

— Я не тростинка, — отвечал ему Флетчер. — Мистер Уайлдинг прав, и вам прекрасно известно, что я говорил то же самое — и капитан Мэттью вместе со мной — еще до нашего отплытия. Своей бессмысленной поспешностью мы можем погубить все. Ну, ну, не смотрите на меня так! — бросил он лорду Грею. — Я не собираюсь отступать и даже советовать сделать это. Все мы взялись за плуг, и назад пути нет. И все же я согласен с мистером Уайлдингом — через год трон узурпатора сам затрещал бы под ним и мог бы рухнуть при одном нашем появлении.

— Я не сомневаюсь, что мы перевернем его своими руками, — возразил лорд Грей.

— И сколько же у вас их? — с оттенком насмешки поинтересовался Ник Тренчард, вступая в разговор.

— Похоже, у мистера Уайлдинта нашелся еще один сторонник! — воскликнул лорд Грей, поворачиваясь к нему.

— Я всегда был им, — ответил мистер Тренчард.

— У нас хватает людей, — заверил его Фергюсон. — Появись вы пораньше, вас наверняка удивило бы количество новобранцев, записавшихся к нам.

Он поднялся, подошел к окну и распахнул его. Немедленно комната наполнилась гулом голосов, поднимавшихся с улицы внизу. «Монмут! Монмут!» — донеслись до них крики.

Театральным жестом Фергюсон протянул руку в сторону окна.

— Вы слышите, господа, — с триумфом в голосе проговорил он, окинув взглядом присутствующих. — Вот ответ вам, маловерам, думающим, что Господь оставит тех, кто служит ему.

Герцог пошевелился в своем кресле, взялся за бутылку и наполнил бокал. Его подвижный, словно ртуть, дух вновь стремился ввысь. Он улыбнулся мистеру Уайлдингу.

— Думаю, вы и в самом деле получили ответ, — промолвил он. — И, надеюсь, вы согласитесь, что, раз мы взялись за плуг, отступать некуда.

— Я высказал то, что мучило мою совесть, ваша милость. Быть может, я поспешил дать совет, но, клянусь, когда потребуется, моя шпага окажется не менее проворной.

— О-о! Так-то лучше, — одобрил лорд Грей, любезно улыбнувшись, словно позабыл о недавних разногласиях.

— Я всегда знал это, мистер Уайлдинг, — ответил герцог, — но сейчас мне хотелось бы услышать, что я убедил вас — хотя бы отчасти.

Он помахал рукой в направлении окна, словно умоляя о словах воодушевления, но мистер Уайлдинг никогда не обращал внимания на желания и надежды, когда имел дело с фактами.

— Нет сомнений, что люди последуют за вами, — сказал он. — Притеснения восстановили значительную часть населения против короля. Но все это крестьяне, а не солдаты. Они не умеют обращаться с оружием. Но если к вашему знамени примкнут дворяне, они приведут за собой местную милицию, привезут необходимые нам деньги, оружие и лошадей.

— Они придут, — заверил герцог.

— Кое-кто, — согласился мистер Уайлдинг, — но в будущем году, поверьте, не нашлось бы джентльмена в Девоне и Сомерсете, Дорсете и Гемпшире, Уилтшире и Чешире[909], который не поспешил бы приветствовать вас и встать рядом с вами.

— Они никуда не денутся, — упрямо повторил герцог, пытаясь заставить себя поверить, как это делают женщины, в реальность своих надежд. В этот момент дверь в комнату распахнулась и на пороге появился Крэгг.

— Ваша милость! — объявил он, — Только что прибыл мистер Баттискомб, и он просит немедленно принять его.

— Баттискомб! — вскричал герцог, и его глаза вновь заблестели, а на щеках появился румянец. — Ради Бога, скорее просите его сюда.

— Господи, укрепи нас добрыми известиями, — проговорил Фергюсон.

Монмут повернулся к Уайлдингу:

— Это мой агент, которого я недавно послал из Голландии расшевелить дворян до самого Мерсея.[910]

— Я знаю, — сказал Уайлдинг, — мы встречались несколько недель назад.

— Теперь-то вы убедитесь в беспочвенности ваших сомнений, — пообещал ему герцог.

Но мистер Уайлдинг, который был лучше осведомлен на этот счет, промолчал.

Глава 14

СОВЕТ
Мистер Кристофер Баттискомб, дорсетский джентльмен, обладатель изысканных манер, был, как и Вэйд, юристом по профессии. Он был одет во все черное, и черты его лица с трудом различались под огромным париком, используемым скорее для предосторожности, чем ради украшения. Держа шляпу в руках, он подошел к столу и склонился в поклоне, приветствуя собравшихся; мистер Уайлдинг заметил, что на нем были шелковые чулки, совершенно не запачканные грязью. Вероятно, мистер Баттискомб очень любил комфорт, если в такой день решился приехать в экипаже. Он едва успел поцеловать руку герцога, как Грей, Фергюсон и Флетчер засыпали его вопросами.

— Джентльмены, джентльмены, не торопитесь… — мягко укорил их герцог. — Мы рады видеть вас, Баттискомб, — сказал он, когда восстановилось спокойствие, — и надеюсь, вы принесли нам добрые известия.

Бледное лицо юриста было сейчас необычайно торжественным, а улыбка не выражала ни радости, ни удовлетворения. Словно борясь с волнением, он прочистил горло. Избегая ответа на вопрос герцога, он ответил лишь, что удивлен тем, что встретил его здесь; он был послан с поручением выяснить настроения дворянства, а затем, вернувшись в Голландию, доложить о них герцогу.

— Новости, новости, Баттискомб! — настаивал герцог.

— Да, да, — нетерпеливо вставил лорд Грей, — ради Бога, говорите скорее.

Баттискомб вновь нервно откашлялся.

— Мне едва хватило времени нанести все запланированные визиты, — взмолился он. — Ваша милость застали нас врасплох. Я… я был у сэра Уолтера Янга, когда пришли известия о вашей высадке.

Он запнулся, и его голос словно увял.

— Ну? — вскричал герцог, начиная догадываться, какого сорта новости привез Баттискомб. — Хотя бы сэр Уолтер с нами?

— Мне очень жаль, но боюсь, что нет.

— Нет? — ахнул лорд Грей и разразился проклятиями. — Но почему нет?

— Мы только можем надеяться, господа, — отвечал мистер Баттискомб, умело используя приемы казуистики для драпировки плохих известии, — что через несколько дней, увидев рвение других, он излечится от своего равнодушия.

Монмут ошеломленно взглянул на него.

— Равнодушия? — ошарашенно повторил он. — Сэр Уолтер Янг равнодушен?

— Увы, ваша милость, увы! — вздохнул мистер Баттискомб.

Вновь загромыхал голос Фергюсона, заставив всех вздрогнуть от неожиданности.

— Бык знает своего хозяина, — вскричал он, — осел знает свое стойло, но как Израиль не ведал своего господина, так и мой народ не хочет знать меня.

Лорд Грей нарочито грубо подтолкнул бутылку через стол к пастору.

— Выпей и приди в чувство, — пробрюзжал он и повернулся к Баттискомбу с расспросами.

— А как сэр Фрэнсис Ролле? — поинтересовался он.

— Увы! — обращаясь к герцогу, ответил мистер Баттискомб. — Нет сомнений, что сэр Фрэнсис Ролле сохранил верность вашей милости, но он схвачен и сейчас в тюрьме.

Монмут нахмурился, и его пальцы непроизвольно забарабанили по крышке стола. Лорд Грей же, закинув ногу на ногу, беззаботным тоном продолжал расспросы:

— Ну а мистер Сидней Клиффорд?

— Он колеблется и еще не принял решения, — сказал мистер Баттискомб. — Но я собирался вновь повидаться с ним в конце месяца.

— А лорд Джервейз Скорсби? — менее уверенно спросил лорд Грей.

— Мистер Уайлдинг лучше меня знает дела лорда Джервейза, — ответил Баттискомб, вновь обращаясь к герцогу. Все обернулись к молчаливо сидящему мистеру Уайлдингу, и в глазах Монмута читались тревога и неуверенность.

Мистер Уайлдинг печально покачал головой.

— Нельзя на него рассчитывать, — медленно проговорил он. — Лорд Джервейз еще не созрел. Еще немного, я думаю, и мне удалось бы убедить его принять нашу сторону.

— О Боже! — раздраженно воскликнул герцог. — Неужели никто не придет к нам?

Нестройный гул голосов был ему ответом, но тут лорд Грей спросил насчет мистера Строу, и все вновь замолчали.

— Я думаю, — сказал мистер Баттискомб, — что мы могли бы рассчитывать на него.

— Могли бы? — задал свой первый вопрос Флетчер.

— Он в тюрьме, как и сэр Ролле, — пояснил Баттискомб.

Монмут наклонился вперед и, подперев подбородок кулаком, пристально посмотрел на него.

— Мистер Баттискомб, — спросил он, — на кого же мы можем положиться?

Тот на секунду задумался.

— Скорее всего, на мистера Легге, мистера Хупера и, вероятно, на полковника Черчилля, хотя я не знаю, сколько людей они приведут с собой.

— А как же Придо из Форда? Он тоже равнодушен? — спросил герцог.

— Мне не удалось заручиться его обещанием, ваша милость, но он расположен к вам.

Герцог сделал нетерпеливый жест рукой, словно вычеркивая Придо из списка своих сторонников.

— Ну а мистер Хакер из Тонтона?

— Мистер Хакер наверняка уже был бы с вами, — явно чувствуя себя не в своей тарелке, отвечал мистер Баттискомб, — но его брат — ярый приверженец тори.[911]

— Ну ладно, — вздохнул герцог. — Как я понимаю, мы едва ли можем рассчитывать на мистера Хакера. Но есть ли другие, помимо Легге и Хупера?

— Возможно, лорд Уилтшир, — без энтузиазма ответил мистер Баттискомб.

— К черту все «возможно»! — раздраженно воскликнул Монмут. — Я хочу знать имена людей, безусловно преданных нам.

Мистер Баттискомб вновь задумался. Сейчас он выглядел совсем как школьник, не выучивший урока и не смеющий признаться в этом учителю.

— Неужели вы ни в ком не уверены, мистер Баттискомб?! — воскликнул Флетчер. — Неужели весь цвет английского дворянства будет представлен только Легге и Хупером? Неужели никто больше не поднимется на защиту свободы и религии?

В каждом его слове сквозило презрение, и Баттискомб только молча развел руками.

— Я не зря говорил вашей милости, — продолжил Флетчер, — что нельзя проводить параллелей между высадкой Генриха Седьмого и нашей, в чем вас как будто успел убедить лорд Грей.

— Увидим, — огрызнулся Грей, усмехаясь. — Сотни, нет, тысячи людей приходят к нам, и дворяне последуют за ними.

— О, не обольщайтесь, ваша милость, не обольщайтесь, — взмолился мистер Уайлдинг. — Деревенщине нечего терять, кроме своей жизни.

— А что же еще можно потерять? — презрительно спросил лорд Грей, неприязнь которого к мистеру Уайлдингу росла с каждой минутой.

— Немало, — лаконично ответил тот. — Человек может потерять честь и погубить свою семью. Для джентльмена эти понятия значат куда больше, чем сама жизнь.

— Черт побери! — взорвался лорд Грей, давая выход своим чувствам. — Вы намекаете, что можно потерять честь на службе его милости?

— Ничуть нет, — безмятежно ответил мистер Уайлдинг. — В противном случае меня не было бы здесь. Я думаю, такой ответ удовлетворит вас.

Лорд Грей неприязненно рассмеялся, и мистер Уайлдинг, на щеках которого зарделся слабый румянец, смерил его светлость суровым, неустрашимым взглядом, которого тот не смог выдержать и опустил глаза.

— Вы видите, ваша милость, — обратился мистер Уайлдинг к герцогу, и выражение его лица смягчилось, — насколько обоснованны оказались мои опасения.

— Так что же, по-вашему, я должен делать? — вскричал герцог, и в его голосе прозвучали обида и недовольство.

Мистер Уайлдинг поднялся и прошелся по комнате, не в силах более скрывать волнение под маской спокойствия.

— Я не хочу еще раз давать советы вашей милости, — искренне сказал он. — Вы слышали мое мнение и знаете взгляды джентльменов, собравшихся здесь. Решайте, ваша милость.

— Вы хотите спросить, пойду я вперед или нет? Но есть ли у меня выбор?

— Нет выбора, — отрезал лорд Грей. — И он нам не нужен. Мы доведем до конца наше дело, несмотря на все зловещие предзнаменования, на все карканье, которым пытаются нас запугать.

— Мы служим одному Богу! — вторя ему, вскричал Фергюсон, — И Бог не оставит нас!

— Вы уже говорили это, — едко заметил Флетчер. — Но сейчас нам нужно не божество, а люди, деньги и оружие.

— Мистер Уайлдинг дурно повлиял на вас, — усмехнулся лорд Грей.

— Форд! — обращаясь к лорду Грею по имени, вскричал герцог, заметив огонь, вспыхнувший в глазах Уайлдинга. — Вы слишком невоздержанны. Мистер Уайлдинг, прошу вас, не обращайте внимания на его светлость.

— Мне не хотелось бы, ваша милость, — ответил Уайлдинг, усаживаясь на свой стул.

— Что это значит? — возмутился лорд Грей, вскакивая на ноги.

— Объясни ему, Тони, — прошептал мистер Тренчард на ухо мистеру Уайлдингу, но тот в отличие от остальных не потерял чувства уважения к герцогу.

— Мне кажется, вы забываетесь, — спокойно сказал он.

— Забываюсь? — рявкнул лорд Грей.

— Здесь присутствует его милость.

Лорд Грей побагровел. Упрек, казалось, только еще больше раззадорил его.

— Сядьте, — поспешил вмешаться герцог, обращаясь к нему, и лорд Грей с неохотой повиновался.

— Обещайте мне оба, что остановитесь на этом. Вспомните, как мало здесь тех, на кого я могу положиться. Я не желаю потерять кого-либо из своих друзей из-за нескольких запальчивых слов, сказанных, я уверен, из любви ко мне.

Лорд Грей недовольно надул свои пухлые губы и угрюмо уставился в пол. Мистер Уайлдинг дружелюбно улыбнулся через стол герцогу.

— Что касается меня, то я с радостью повинуюсь вашей милости, — сказал он, стараясь не замечать усмешки, искривившей губы лорда Грея, однако и тому ничего не оставалось, как последовать примеру Уайлдинга и дать такое же обещание.

— Но я заявляю, — не сдавался его светлость, — что те, кто теперь советует отступать, вместо того чтобы смело идти вперед, — плохие советчики. Вернувшись в Голландию, вы оставите за бортом все надежды. Для вас не будет второго пришествия. Ваше влияние здесь испарится, и в другой раз вам никто не поверит. Думаю, что даже мистеру Уайлдингу нечего возразить против этого.

— Ну почему же? — сказал мистер Уайлдинг, и Флетчер с пониманием и симпатией взглянул на него — этот коренастый шотландец, единственный из последователей герцога, достойный называться солдатом, всегда был против преждевременной высадки. Монмут тяжело поднялся из-за стола.

— Мне некуда отступать, джентльмены, — взволнованно начал он. — Пусть немногие из тех, на кого мы рассчитывали, присоединятся к нам, но небеса на нашей стороне, и мы должны сражаться за священное дело освобождения нации от гнета тирании, папизма и суеверий. Пусть у вас не останется сомнений на этот счет.

Это были смелые слова, но, если вдуматься, они являлись парафразом уже сказанного лордом Греем и Фергюсоном. Судьба не предназначила герцогу иного жребия, кроме как быть рупором идей, рождавшихся в головах других людей, и вот теперь он служил орудием для осуществления замыслов этой парочки, для одного из которых составление заговоров являлось чем-то вроде навязчивой идеи, а другой руководствовался либо амбициями, либо местью, — чем именно, так и осталось невыясненным.

Поздно ночью, уже находясь в комнате, которую предоставили в их распоряжение, Уайлдинг и Тренчард еще раз обменялись мнениями о совещании, в котором последний участвовал лишь как зритель.

— Я не собираюсь отступать, — ворчал мистер Тренчард, — но говорю тебе, Энтони, у меня на сердце неспокойно. Эх-хе-хе, черт побери, — выругался он. — Что за пугалу мы служим — тюфяк, а не мужик.

— Он вряд ли годится для такого дела, за которое взялся, — вздохнул мистер Уайлдинг. — Боюсь, мы сделали неверную ставку.

— Похоже, — согласился мистер Тренчард, стягивая сапоги. — Наша слепота обманула нас. Но чего еще мы могли ожидать? Наше дело правое, но его лидер — тряпка. Ты можешь представить себе такую куклу на троне Англии?

— Он так высоко не метит.

— Увидишь. Помяни мои слова — вот-вот станет известно о тайном брачном свидетельстве, которое они сфабрикуют, чтобы доказать брак его отца с Люси Уолтерс[912]. Энтони, Энтони! Ну и в историю мы влипли!

Мистер Уайлдинг, уже улегшийся в постель, резко повернулся к нему:

— Терпение народа иссякло, и ему нужен был вождь. Пусть наши шансы ничтожны, но они могут вырасти.

— И все этот чертов Форд, лорд Грей, — пробрюзжал мистер Тренчард, управляясь с чулками. — Это его рук дело. Ты слышал, как Флетчер говорил, что всегда возражал против такой спешки. Дьявольщина! — внезапно вскричал он и выпрямился. — Как ты думаешь, а может, его светлость хочет погубить Монмута?

— О чем ты говоришь, Ник?

— Ходят слухи о его милости и леди Грей. Такой человек, как Грей, вполне мог захотеть отомстить.

— Давай спать, Ник, — зевая ответил мистер Уайлдинг. — Тебе, похоже, уже снятся сны. Едва ли милорд мог придумать столь тонкий план, не позаимствовав предварительно твоей злодейской изобретательности.

Мистер Тренчард улегся на кровать и натянул на себя одеяло.

— Может, нет, — протянул он, — а может, и да; знаю лишь одно: не будь этого проклятого письма, которое стащил у нас Ричард Уэстмакотт, наши с герцогом Монмутским тропки уже разошлись бы.

— Н-да, это верно, — согласился мистер Уайлдииг. — Я не самоубийца, но отступать некуда — мы успели по уши увязнуть.

— Жаль, что сегодня утром ты объявился в Тонтоне, — задумчиво проговорил мистер Тренчард. — И еще более досадно, что тебя потянуло жениться, — добавил он и задул лампу.

Глава 15

КОРОЛЬ ЛАЙМА
К вечеру следующего дня, в пятницу, силы Монмута насчитывали уже тысячу пехотинцев и полторы сотни всадников. Новобранцам немедленно выдавали оружие, и каждая улочка и окрестный пустырь содрогались от топота ног, лязганья железа и резких окриков офицеров, превращавших вчерашних крестьян в солдат. К субботе их стало столько, что Вэйд, Холмс, Фоукс и Фокс начали формировать четыре полка — герцогский, зеленый, белый и желтый. От мрачного настроения герцога Монмутского не осталось и следа — особенно после того, как прибыли не только Легге и Хупер, но и полковник Черчилль, а лорд Уилтшир и дворяне Гемпшира обещали присоединиться к нему, если смогут пробиться сквозь заслоны милиции, которые Альбемарль уже расставил вокруг Лайма. Но дело было не только в людях — для них не хватало оружия. Мистер Тренчард, теперь в чине майора прикомандированный к полку герцога, не скрывал своего возмущения по поводу состояния дел, — впрочем, как и многие другие офицеры.

Один Флетчер ратовал, подобно истинному солдату, за решительные действия; он предлагал совершить бросок армии к Экстеру и захватить имеющиеся там запасы снаряжения, тем более что местная милиция могла, по достоверным слухам, перейти на сторону герцога, Но Монмут, как всегда, колебался, взвешивая шансы за и против. Он решил наконец созвать ночью совещание, но, увы, оно так и не состоялось, поскольку Эндрю Флетчер, единственный толковый военачальник из всех окружавших герцога, той же ночью был вынужден навсегда покинуть герцога и его армию. Вспыльчивый шотландец ввязался в пустяковую ссору с одним из взбудораженных новобранцев, но она приняла такой оборот, что последний оказался убит, а Флетчера, спасая от мести разгневанных товарищей убитого, Монмут велел отправить на борт корабля, как будто под арест, но на самом деле немедленно доставить его в Голландию.

Последствия не заставили долго ждать. Утром состоялась намеченная еще ранее атака на расположенный в восьми милях от Лайма Бриджпорт, куда выдвинулись отряды дорсетской милиции, во время которой постыдное поведение лорда Грея чуть было не поставило повстанцев на грань поражения. Мистер Уайлдинг сообщил Монмуту, что милорд попросту бежал с места схватки, а полковник Мэттью откровенно посоветовал отстранить лорда Грея от руководства войсками. Герцог согласился и отпустил их, пообещав переговорить с лордом Греем наедине. Но когда Уайлдинг, Мэттью, Вэйд и другие явились к его милости на совет — отряды дорсетской милиции приближались к Лайму, и оставаться здесь означало оказаться в ловушке — лорд Грей первым предложил свой план.

— Мы все знаем, что надо покинуть Лайм, — самоуверенно, словно это не он только что проявил себя трусом, сказал лорд Грей. — Я предложил его милости двинуться маршем на север, в Глостер, где мы соединимся с нашими сторонниками из Чешира.

Полковник Мэттью напомнил о предложении Флетчера сделать вылазку в Экстер, и мистер Уайлдинг горячо поддержал его.

— Я уверен, ваша милость, — сказал он, — что большая часть милиции дезертирует при одном нашем появлении.

— Вы гарантируете это? — спросил лорд Грей, выпячивая нижнюю губу.

— В таком деле, — ответил мистер Уайлдинг, — никто не может дать гарантии. Но я осведомлен о настроениях жителей тех мест, из которых составлена милиция: в своем подавляющем большинстве они поддерживают вашу милость.

— Ваша милость, — вмешался Мэттью, — у мистера Уайлдинга наверняка есть веские основания считать так.

— Я не сомневаюсь, — ответил Монмут. — Я и сам подумывал об этом, и ваши мнения только укрепили мое.

— Не забывайте, ваша милость, — нахмурившись, сказал лорд Грей, — что мы еще не можем сражаться.

— О каком сражении вы говорите? — спросил герцог.

— Между нами и Экстером стоит Альбемарль.

— Но у него только милиция, — напомнил мистер Уайлдинг, — и если она дезертирует, то кто у него останется?

— А если нет? Если вы ошибаетесь, сэр? Что тогда? — запетушился лорд Грей.

— Да, верно — что тогда, мистер Уайлдинг? — спросил герцог, поддаваясь влиянию милорда.

Мистер Уайлдинг на секунду задумался.

— В любом случае, — наконец ответил он, — я считаю, что бросок к Экстеру чрезвычайно выгоден для нас. Если надо — мы будем драться. У нас уже три тысячи человек…

— Нет, — грубо перебил его лорд Грей, — об этом нечего и думать. Мы еще не готовы. Сейчас самое главное — обучить их и привлечь на свою сторону как можно больше наших друзей.

— Нам уже приходится отказывать людям, поскольку их нечем вооружить, — напомнил мистер Уайлдинг, и его слова были встречены одобрительным шепотом, но это, казалось, только подзадорило лорда Грея.

— Но к нам приходят не с пустыми руками, — вскипел милорд. — В Гемпшире нас поддержат дворяне. У них есть оружие, и за ними пойдут люди. Нам надо только запастись терпением.

— Что ж, потерпим еще и дождемся правительственных войск, — съязвил мистер Уайлдинг. — Не сомневайтесь, ваша светлость, они тоже явятся с оружием.

— О, ради Бога, не начинайте перепалку, — взмолился герцог. — И так трудно выбирать. Ведь если нам удастся пробиться в Экстер…

— Не удастся, — вновь прервал его лорд Грей. Монмут замолчал и устало взглянул на милорда. Свобода, которую тот позволял себе в разговоре с герцогом, изрядно удивила присутствующих. Наступила пауза. Наконец мистер Уайлдинг попытался продолжать:

— Нет смысла настаивать, ваша милость. С таким настроением ваших советников мы только запутаемся в противоречиях. Я думаю, многие согласятся со мной, что в отчаянном положении неожиданные действия могут повергнуть противника в ужас.

— Это верно, — без энтузиазма согласился Монмут и взглянул на Грея, словно ожидая от него противовеса высказанному мнению. Нерешительность герцога была бы достойна жалости, если бы не обстоятельства, в которых она грозила оказаться трагичной.

— Нам лучше полагаться на факты, — сказал лорд Грей.

— Именно это я и пытаюсь сделать, ваша милость, — возразил мистер Уайлдинг, и в его голосе прозвучала нотка отчаяния. — Быть может, кто-нибудь из присутствующих подаст лучший совет, чем смог это сделать я.

— Н-да! Будем надеяться, — хмыкнул лорд Грей, и Монмут, заметив, как вспыхнули глаза мистера Уайлдинга, положил руку на плечо милорда. Но тот продолжил:

— Когда говорят о том, что неожиданные действия обратят врага вспять, это не более чем плод фантазии.

— Я не ожидал услышать это от вашей светлости, — сказал мистер Уайлдинг, намекая на недавнее поведение милорда во время схватки у Бриджпорта, и его плотно сжатые губы слегка улыбнулись, придав лицу недоброе выражение.

— Почему же? — спросил ничего не заподозривший лорд Грей.

— Мне казалось, сегодня утром вы сделали кое-какие выводы для себя.

Покрасневший от стыда лорд Грей вскочил на ноги, и герцог с Фергюсоном едва смогли успокоить его. Но, может статься, это только подтолкнуло Монмута согласиться с лордом Греем и принять решение двигаться через Тонтон, Бриджуотер и Бристоль в Глостер. Подобно всем слабохарактерным и недальновидным людям, он часто находился во власти сиюминутных настроений. Прежде чем распустить совет, герцог потребовал от мистера Уайлдинга и лорда Грея пожать друг другу руки и вновь, как и прошлой ночью, велел им не углублять разногласий.

— Если в своем рвении послужить вашей милости я сказал что-то, не устраивающее лорда Грея, — сказал Уайлдинг, — я попросил бы его обратить внимание на смысл сказанного, а не на сами слова.

Но когда все ушли и герцог остался наедине с Фергюсоном, последний предложил удалить мистера Уайлдинга из армии.

— Иначе мы увидим повторение того, что случилось с Флетчером, — пророчил пастор. — Нужно ли это вашей милости?

— Но как я смогу убрать мистера Уайлдинга? — растерянно произнес герцог. — Это произведет плохое впечатление на остальных моих сторонников — вы ведь знаете его влияние.

Фергюсон погладил свой длинный, узкий подбородок.

— Нет, нет, — сказал он, — я предлагаю подыскать ему дело в другом месте.

— В другом? — переспросил герцог. — Но в каком же?

— Я подумал об этом. Пошлите его в Лондон, к Дэнверсу, за помощью, и велите ему, — он перешел на полушепот, — выяснить настроения Сандерленда[913].

Предложение понравилось Монмуту, да и сам мистер Уайлдинг, когда узнал о нем, нисколько не возражал и отбыл в ту же ночь, оставив Ника Тренчарда в отчаянии по поводу их разлуки, которая в таких обстоятельствах грозила оказаться вечной. Возможно, герцог и Фергюсон поступили разумно, подавив в зародыше ссору лорда Грея и мистера Уайлдинга. Зная мастерство последнего во владении шпагой, нетрудно было угадать ее наиболее вероятный исход, а случись так, восстание герцога Монмутского могло бы иметь совсем другой исход.

Глава 16

ЗАГОВОР И ЗАГОВОРЩИКИ
Мистер Уайлдинг покинул армию Монмута 14 июня, в воскресенье, чтобы присоединиться к ней через три недели, уже в Бриджуотере. За это время утекло немало воды, и совсем не в ту сторону, в какую предполагал Уайлдинг.

Расставленные на дорогах посты не помешали ему добраться до Лондона — вернуться обратно было бы куда сложнее; впрочем, мистеру Уайлдингу не раз доводилось наблюдать, насколько лениво выполняли свои обязанности констебли и стражники, особенно в Сомерсете и Уилтшире, и это обстоятельство слегка приободрило его.

Однако царившие в Лондоне настроения подействовали на него удручающе: никто из возможных сторонников герцога — хотя их было достаточно — и не думал шевелиться.

По совету полковника Дэнверса мистер Уайлдинг остановился в Ковент-Гардене и с головой погрузился в деятельность. Он узнал о том, как палач сжег декларацию у здания Лондонской биржи и как Палата общин издала указ, объявляющий изменой всякое утверждение о браке Люси Уолтерс и покойного короля. В «Бычьей Голове» в Бишопсгейте он встречался с Дисни, Дэнверсом, Пэйтоном и Локом. Они много говорили, но никто не выразил желания участвовать в столь безответственно организованном предприятии; было условлено ждать, пока не поднимутся чеширцы, и лишь затем принимать решение.

Тем временем правительственные войска под командованием Кирка и лорда Черчилля маршировали на запад, а парламент выделил почти полмиллиона фунтов, чтобы подавить восстание. Советники Монмута считали, что король Яков, опасаясь бунта в столице, будет вынужден держать там значительные войска. Но король поступил как раз наоборот и не оставил в Лондоне ни одного солдата. Ситуация весьма благоприятствовала заговорщикам в столице, и их выступление не только оказало бы огромную помощь повстанцам — поскольку большая часть войск была бы отозвана назад, — но и воодушевило бы тех членов правительства, которые, подобно Сандерленду, готовы были объявить себя сторонниками защитника протестантов, как называл себя Монмут. Мистер Уайлдинг прекрасно понимал все это и потратил немало сил, убеждая полковника Дэнверса, что настало время решительных действий. Но тот предложил ему самому возглавить выступление, и будь Уайлдинг уверен, что за ним, почти совершенно неизвестным в Лондоне, пойдут люди, он непременно поднял бы знамя герцога Монмутского.

Говорили, что в рядах восставших насчитывается более двадцати тысяч человек, и недовольство в народе еще более усилилось после королевского указа, который повелевал перешедшим в католичество лордам набирать новые войска. Затем появились известия о коронации Монмута в Тонтоне. Теперь в Англии правили два человека, называвшие себя король Яков Второй, и Дэнверс ухватился за этот предлог, чтобы окончательно отказаться от участия в деле, для которого ему не хватало ни мужества, ни решительности. Монмут — по словам Дэнверса — нарушил собственную клятву, объявив себя королем, и этим, пророчествовал он, неизбежно оттолкнет многочисленных республиканцев, смотревших на герцога как на спасителя страны. Мистер Уайлдинг и сам был ошарашен новостями, поскольку Монмут действительно перешел все разумные границы поведения, но ему ничего не оставалось делать, кроме как поддерживать герцога хотя бы из чувства самосохранения. Они наверняка поссорились бы с сэром Дэнверсом, но неожиданный арест мистера Дисни настолько перепугал полковника, что тот в спешке покинул столицу.

Мистера Уайлдинга ожидало в Лондоне еще одно тонкое и важное дело: попытаться завязать контакты с государственным секретарем лордом Сандерлендом. Понимая, что имеет дело с человеком, пытающимся усидеть на двух стульях, он тщательно выбирал момент, чтобы отправить тому письмо, и сделал это сразу после известия о сражении при Эксминстере, когда превосходящие силы лорда Альбемарля и сомерсетской милиции бежали под натиском войск Монмута. Скоро стало ясно, что причиной этого бесславного отступления была вовсе не трусость, а настроения, царившие среди милиции на западе страны, и что многие из тех, кто сегодня отступал перед протестантами, завтра окажутся в их рядах.

Ответа не последовало, и мистеру Уайлдингу пришлось дожидаться другого благоприятного момента, чтобы повторить попытку, и такой шанс ему представился через две недели, когда герцог Сомерсетский прислал депешу с требованием срочного подкрепления и сообщил о переходе полка лорда Стоуэла — почти в полном составе — на сторону противника. Однако через несколько дней последовало еще более устрашающее известие — поползли упорные слухи, что герцог Альбемарльский убит своими же взбунтовавшимися милиционерами, дезертировавшими затем к Монмуту.

Сандерленд всерьез заволновался и в один из вечеров, когда мистер Уайлдинг уже начал терять всякую надежду, явился к нему переодетый и без всякого сопровождения в Ковент-Гарден. Они оставались наедине более часа, и в конце их беседы Сандерленд вручил Уайлдингу письмо, в котором объявлял себя покорным слугой герцога Монмутского.

— Вы должны правильно понять, сэр, — сказал лорд Сандерленд, прощаясь, — что такое письмо я не могу отправить со случайным человеком.

Мистер Уайлдинг склонился в глубоком поклоне и поблагодарил его светлость за столь высокое доверие.

— И я надеюсь, что вы примете все меры, — добавил милорд, — чтобы оно не попало в руки посторонних.

— Ваша светлость может положиться на меня, — торжественно обещал мистер Уайлдинг. — Не напишете ли вы несколько строк, скрепив их вашей подписью, которые позволят мне надежнее сохранить письмо?

— Я уже подумал об этом, — ответил лорд Сандерленд, подавая пропуск, именем короля разрешавший его подателю беспрепятственно передвигаться в любом районе страны.

Они пожали друг другу руки и расстались. Лорд Сандерленд отправился в Уайтхолл, на службу королю Якову, которого он был готов предать, как только настанет подходящий момент, а мистер Уайлдинг стал готовиться к возвращению в Сомерсет, к другому королю Якову, который не внушал ему доверия, но с которым его судьба оказалась накрепко связана.

Монмут стоял в Бриджуотере, вновь вернувшись туда после сражения при Эксминстере. Нельзя сказать, чтобы возвращение воодушевило жителей города, напротив, многие сочли и так уже изрядно пострадавшего от войск герцога за грозного предвестника грядущей катастрофы. Однако сэр Роланд Блейк, который со времени своей неудавшейся погони за мистером Уайлдингом и мистером Тренчардом считал себя на стороне правительственных войск, усмотрел для себя немалую выгоду, которую мог бы извлечь из недовольства горожан герцогом.

По приглашению своего друга Ричарда Уэстмакотта он жил в Люптон-хаусе и открыто ухаживал за Руфью — к великой досаде мисс Гортон, все расчеты которой пошли прахом — невзирая на то, что Руфь номинально являлась женой мистера Уайлдинга.

В глубине души ему было глубоко наплевать, кто из Яковов, Стюарт или Скотт, займет трон Англии. Однако возмущение на западе страны как нельзя лучше устраивало его, поскольку затрудняло поиски кредиторам, а серьезные матримониальные проекты возбуждали в нем ненависть к мистеру Уайлдингу и, следовательно, превращали его в ревностного сторонника правительства. Во время первой оккупации города Монмутом сэр Роланд не погнушался сообщить Февершэму и Альбемарлю некоторые сведения относительно войск повстанцев, и переданная им информация оказалась настолько точной, что он заслужил полное доверие обоих. Недовольство, вызванное второй оккупацией города, неожиданно подсказало Блейку способ, как можно было бы сразу погасить восстание. План был чрезвычайно прост: требовалось лишь захватить герцога Монмутского, за голову которого, впрочем, парламент назначил солидное вознаграждение в пять тысяч фунтов. Но для этого требовались сообщники. Сперва он хотел было использовать Ричарда Уэстмакотта, чуть ли не боготворившего лондонского щеголя и видевшего в нем воплощение всех достоинств, обладать которыми хотел бы и сам, но затем остановил свой выбор на мистере Ньюлингтоне. Он был преуспевающим купцом и, возможно, одним из богатейших людей в Западной Англии; восстание Монмута практически парализовало его деятельность, обернувшись огромными убытками, и сейчас он испытывал серьезные опасения, что вторичное появление герцога может окончательно разорить его, несмотря на нейтралитет, который он соблюдал ради собственной безопасности.

В пятницу, в самую ночь возвращения Монмута, сэр Роланд отправился в дом к этому купцу, и тот, польщенный выпавшей на его долю честью увидеть у себя баронета, принял его, несмотря на поздний час. Предварительно прозондировав настроения своего хозяина и убедившись в справедливости сделанных им ранее предположений, сэр Роланд изложил тому свой план. Мистер Ньюлингтон сначала испугался, но затем проявил такой энтузиазм, что назвал сэра Блейка своим спасителем, несомненно, имея в виду свой кошелек, и пообещал всяческое содействие. Довольный успехом, сэр Роланд вернулся в Люптон-хаус, решив утром познакомить со своим замыслом и Ричарда, причем сделать это, как ему подсказывало его неуемное тщеславие, в присутствии Руфи.

Они только что позавтракали и еще не успели разойтись из столовой Люптон-хауса. Это была самая большая и красивая комната поместья, и сейчас в ней царила приятная прохлада, особенно желанная в такой жаркий июльский день, когда солнце немилосердно выпаривало из земли влагу после недавних дождей. Руфь стояла у окна, поправляя розы в старинной бронзовой вазе, сэр Роланд устроился в кресле возле холодного камина, а Ричард, усевшись на край стола, с которого уже убрали скатерть, болтал ногами, подыскивая убедительный повод для того, чтобы потребовать принести кружку выдержанного октябрьского эля.

Руфь закончила заниматься розами и взглянула на брата.

— Ты неважно выглядишь, Ричард, — сказала она, заметив отечность на его лице, и правда — слишком обильные возлияния начинали постепенно сказываться на нем.

— Ну что ты, я в полном порядке, — несколько раздраженно ответил он.

— Ба! — воскликнул сэр Роланд. — Ты должен быть в форме. У меня есть работенка для тебя, Дик.

— Я успел устать от ваших поручений, — без энтузиазма откликнулся Дик.

— Я думаю, на этот раз ты не будешь разочарован, — не моргнув глазом, продолжал настаивать сэр Блейк, — особенно если захочешь наконец-то проявить свою храбрость.

Он мрачно улыбнулся и бросил взгляд на Руфь, которая внимательно слушала и наблюдала за ними. Ричард ухмыльнулся, но ничего не сказал.

— Мне, наверное, сначала надо обо всем рассказать тебе, — предположил Блейк. — Что ж, слушай, но, — он остановился и выразительно посмотрел в сторону двери, — я не хотел бы, чтобы нас подслушали.

— Здесь нет соглядатаев, — беззаботно ответил Ричард, и в его тоне чувствовалось пренебрежение — он уже успел хорошо изучить деятельность, которой занимался сэр Роланд. — Вы что-то замышляете? — поинтересовался он.

— Положить конец бунту, — заговорщически понизив голос, ответил Блейк.

Ричард расхохотался.

— Тут вы не одиноки; и его величество, и герцог Альбемарльский, и граф Февершэм с удовольствием составят вам компанию. Но ни одному из них до сих пор почему-то это не удалось.

— Какое мне до этого дело! — самодовольно заявил Блейк. — У меня совсем иной план.

Он повернулся к Руфи, желая втянуть ее в беседу; зная ее роялистские симпатии, он не сомневался, что его замысел будет встречен с одобрением.

— Что вы скажете, Руфь? — теперь он предпочитал называть ее по имени. — Я думаю, это дело, достойное джентльмена.

— Если вам удастся спасти людей, связавших свою судьбу с этим дерзким выскочкой, герцогом Монмутским, вы действительно совершите достойный поступок.

— Мадам, — сказал Блейк, вставая и делая поклон, — ничто иное так не подкрепило бы мои намерения, как ваши слова. Мой замысел таков: надо захватить Монмута и его главных помощников и выдать их королю.

— Всего-то навсего, — хмыкнул Ричард.

— А разве нет? — спросил Блейк. — Ведь, когда армия бунтовщиков лишится своего вождя, она сама по себе рассеется.

— Вы говорите о цели, а не о плане, — напомнила ему Руфь. — И еще не известно, насколько хорош последний…

— Насколько хорош? — усмехнувшись, отозвался он. — Судите сами.

И в нескольких словах он обрисовал западню, которую собирался устроить с помощью мистера Ньюлингтона.

— Ньюлингтон богат, а герцогу нужны деньги. Ньюлингтон сегодня должен предложить ему двадцать тысяч фунтов, и завтра вечером герцог — по просьбе мистера Ньюлингтона — нанесет ему визит и отужинает вместе с ним. В саду мистера Ньюлингтона я собираюсь спрятать десятка два хорошо вооруженных людей. О-о! Я не стану рисковать жителями Бриджуотера, я попрошу генерала Февершэма дать мне солдат. За ужином мы схватим герцога и тех, кто будет с ним, свяжем их, заткнем рот и вывезем из города. В Зойланд-Чейзе нас будет ждать другой отряд, который примет у нас пленников и передаст затем Февершэму. Что может быть проще?

Ричард, в восторге от этой идеи, спрыгнул со стола и одобрительно хлопнул своего друга по спине.

— Отличный план! — вскричал он. — Верно, Руфь?

— Удача означала бы сотни, если не тысячи спасенных жизней, — отозвалась та. — Дай Бог, чтобы она была на вашей стороне. Но с герцогом могут оказаться его офицеры…

— Их вряд ли будет больше полудюжины, и мы с ними легко справимся; они не успеют даже поднять тревогу. — Он увидел, как ее глаза затуманились. — Да, это самая неприятная часть, — торопливо добавил он с наигранной печалью в голосе, — но, увы, уже ничего не поделаешь. Придется ими пожертвовать, чтобы спасти, как вы сказали, тысячи. А кроме того, — продолжил он, — офицеры Монмута — честолюбивые карьеристы, заботящиеся только о своей выгоде. Они поставили свои жизни в надежде на крупный выигрыш и знают это. Моя цель — освободить не их, а тех несчастных людей, которые были обмануты призывами к свободе.

Речь сэра Роланда звучала горячо, поступок, который он задумал, вполне мог быть назван геройским, и Руфь с удивлением взирала на него, недоумевая, не ошибалась ли она в нем раньше. Затем она вспомнила о мистере Уайлдинге и вздохнула.

Он был на другой стороне, но где? Ходили упорные слухи, что он поссорился с лордом Греем в Лайме и был убит на дуэли, но Диана неустанно внушала ей не прислушиваться к разным сплетням. Перед ее мысленным взором возникла — как уже неоднократно бывало за эти последние недели — сцена их прощания возле Уолфордского ручья: она словно услышала его последние слова, и на глаза у нее навернулись слезы.

Пытаясь скрыть свои эмоции от пристально наблюдавшего за ней сэра Блейка, она встала, собираясь уйти.

— Я думаю, сэр Роланд, вы затеяли прекрасное и благородное дело, достойное увенчаться успехом, — сказала Руфь, и, пока он бормотал слова благодарности, согнувшись в поклоне, она вышла из столовой в залитый солнцем сад.

— Это великое дело, Дик! — вскричал сэр Блейк, когда ее шаги стихли, оценивая по своим меркам замысел, более подходящий для Иуды Искариота и лишь для Руфи облаченный в мантию героических слов. — Я могу рассчитывать на тебя?

— Да, — ответил Дик, находя наконец-то необходимый ему предлог, — можете считать меня своим союзником, и давайте выпьем за успех нашей авантюры.

Глава 17

МИСТЕР УАЙЛДИНГ ВОЗВРАЩАЕТСЯ
Молниеносный план, задуманный сэром Роландом, требовал, однако, основательных приготовлений. Следовало еще раз переговорить с мистером Ньюлингтоном и дать ему необходимые указания, надо было пробраться сквозь посты повстанцев в лагерь Февершэма в Сомертоне, заручиться его согласием, а затем вернуться. И все же он не мог заставить себя покинуть Люптон-хаус, не сказав несколько слов Руфи. Сидя с Ричардом за элем, он видел через окно в столовой, как она гуляла в саду вместе с Дианой, и ждал удобной минуты, чтобы поговорить с Руфью наедине. Он считал, что произвел на нее сегодня благоприятное впечатление, показав себя в героическом свете, но если бы он верно истолковал эмоции, которые та проявила в конце их разговора, его душа не томилась бы сейчас столь сладостными ожиданиями. Он был по натуре осторожен и умел ждать, но присутствие Дианы начинало постепенно раздражать его. В последнее время он буквально возненавидел эту белокурую куклу, за которой когда-то ухаживал. Она постоянно путалась у него под ногами, напоминая Руфи о мистере Уайлдинге всякий раз, когда сэр Роланд желал, чтобы о нем покрепче позабыли. Его неприязнь нашла выход в презрении и насмешках, которые не замедлили посыпаться на голову бедной девушки и окончательно испепелили ее былое чувство к баронету. Она прекрасно видела, чего добивается Блейк, и, потерпев неудачу завоевать его для себя, решила отплатить ему той же монетой, встав барьером между ним и Руфью. Знай она, что сэр Роланд сейчас наблюдает за ней, с нетерпением ожидая ее ухода, она непременно нашла бы предлог, чтобы провести с Руфью все утро, а, если потребуется, то и весь день. Но полагая, что он уже уехал из Люптон-хауса, она вскоре распрощалась со своей кузиной, и буквально через секунду после ее ухода Блейк появился рядом с объектом своего воздыхания.

— Вы еще здесь, сэр Роланд? — удивленно спросила она, и такой прием наверняка обескуражил бы человека менее самонадеянного, чем он.

— Да, и, я думаю, мою задержку нетрудно оправдать, если вспомнить, что мне, может статься, не суждено вернуться, — с пафосом ответил он, изображая из себя героя, приготовившегося идти на смерть.

Он пристально взглянул на нее, ожидая увидеть признаки волнения, но разве что взгляд ее темно-синих глаз чуть смягчился.

— Значит, вам может угрожать опасность? — полувопросительно произнесла она.

— Мне не хотелось бы преувеличивать, да вы, наверное, сами догадываетесь, чем я рискую.

— Это достойное дело, — сказала она, вспоминая о сбитых с толку людях, собравшихся под знаменем Монмута, которых Блейк мог спасти своей операцией, — и Бог, несомненно, на вашей стороне.

— Мы победим! — с горящими глазами воскликнул Блейк, которого сейчас можно было принять за фанатика, но никак не за обанкротившегося игрока, избравшего грязный способ поправить свои делишки. — Мы победим, пускай дорого заплатив за победу. У меня есть предчувствия… — Он запнулся и вздохнул, словно стряхивая со своей души тяжелый груз.

Сам Ник Тренчард позавидовал бы мастерству, с каким была сыграна эта сцена, и, надо сказать, она произвела свой эффект, добавив к тоге героя, недавно примеренной им, еще и ореол мученика. Это был мастерский ход, и никакой другой — как научил его предыдущий опыт — не тронул бы ее столь глубоко.

— Вы не против маленькой прогулки, госпожа? — предложил он, и она, не желая оказаться бессердечной, согласилась.

Бок о бок они в молчании спустились по лужайке к желтоватой и взбухшей от недавних дождей реке, сверкавшей в лучах солнца, как полоса меди.

— С такими предчувствиями, — проговорил наконец сэр Роланд, — мне трудно было уехать, не повидавшись с вами напоследок.

Он украдкой взглянул на нее из-под густых нависших бровей, и от него не укрылась тень, пробежавшая по ее лицу, словно рябь по поверхности воды от дуновения ветерка. Но она быстро взяла себя в руки и приготовилась отражать атаку, которую, как она догадывалась, он собирался начать.

— Я думаю, вы преувеличиваете, — ответила она. — Ваши опасения вполне могут оказаться беспочвенными, и я надеюсь, что вы вернетесь целым и невредимым.

Он услышал, как ему показалось, намек в этих словах.

— Вы надеетесь? — вскричал он, хватая ее руку. — Надеетесь? О, если вы надеетесь, тогда я непременно вернусь. Но я должен знать, что вы меня будете ждать, иначе… — тут его голос искусно задрожал, — пусть лучше мои предчувствия не обманут меня. Скажите, Руфь…

Она решила, что пора прервать его, и не спеша высвободила свою руку.

— Что вы имеете в виду? — спросила она, и его лицо покраснело, а в глазах появился стальной блеск. — Говорите, сэр Роланд, говорите прямо, чтобы и я могла ответить вам недвусмысленно.

В ее словах звучал вызов, и любой другой мужчина, заметив это, понял бы, насколько безосновательны его ожидания, и, признавая поражение, постарался бы, не роняя достоинства, отступить. Но сэр Роланд, обуреваемый тщеславием, был неудержим.

— Что ж, раз вы меня спрашиваете, я буду откровенен, — ответил он. — Я хочу… Но разве вы сами не видите, чего я хочу, Руфь?

— Я боюсь поверить своим глазам, — сказала она, — и не хочу давать волю своей фантазии, поэтому прошу вас, не лицемерьте.

— А почему вы не хотите поверить самой себе? — продолжал он, упрямо двигаясь к своей цели. — Неужели вас удивляет, что я люблю вас? Неужели…

— Довольно! — отступила она на шаг, и оба замолчали.

Она словно собирала силы, чтобы уничтожить его, а он покорно склонил голову, ожидая надвигающуюся бурю. Но она передумала. Ее напружинившаяся, словно приготовившаяся к прыжку фигура, расслабилась, и она ограничилась советом:

— Оставьте меня, сэр Роланд.

— Вы ненавидите меня, Руфь? — хрипло спросил он.

— Почему же? — с грустью в голосе ответила она. — Вовсе нет, — перешла она на более дружелюбный тон, словно объясняя ему необычное явление. — Ведь вы друг моего брата. Но я разочарована в вас, сэр Роланд. Я знаю, вы не хотели оскорбить меня и тем не менее сделали это.

— Каким образом? — спросил он.

— Вам ведь известно, что я замужем.

— Соломенное замужество! — взорвался он. — Если только оно стоит между нами…

— Мне кажется, не только, — ответила она. — Простите, но сейчас вы сами вынуждаете меня, как хирурга, причинять вам боль, чтобы излечить вас.

— Напрасное беспокойство, — подавив усмешку, произнес он сквозь зубы, но тут же поспешил вернуться к хорошо послужившей ему позе героя-мученика.

— Мне пора, госпожа, — печально проговорил он, — и если я не вернусь…

— Я помолюсь за вас, — окончила она за него. Наконец-то она стала догадываться о том, что за игру он ведет, и в ней проснулось презрение — слишком уж некрасивым и коварным способом он пытался растрогать ее.

Он отпрянул, словно от удара, и, пытаясь подавить свой гнев, побагровел от макушки до подбородка. Мистер Тренчард намекал ему, что люди с такой короткой шеей, как у него, подвержены апоплексии, и никогда прежде он не был ближе к припадку, чем в этот момент. Он низко поклонился и, не проронив ни слова, ушел, терзаемый сомнениями. Какую пользу мог он извлечь из своего плана, если Энтони Уайлдинг останется жив? Да, голову Монмута оценили недешево, но разве это единственная награда, о которой он мечтал? На его пути — как и всегда, с тех пор как он появился в Бриджуотере, — стоял Уайлдинг; Руфь оставалась его женой, и тот был хозяином если не ее сердца, то хотя бы ее состояния. Но сейчас этот Уайлдинг был вне закона, и любой мог застрелить его, как бешеного пса, не заботясь о последствиях.

И, поклявшись, что не успокоится, пока не узнает, что Уайлдинг мертв, сэр Роланд отправился к мистеру Ньюлингтону.

Торговец, как оказалось, уже отправил приглашение его величеству и даже получил ответ, в котором мятежный король выражал свое согласие отужинать у него и обещал появиться на другой день в девять вечера в сопровождении ближайших соратников. Сэр Роланд с удовлетворением воспринял такое известие и лишь вздохнул при мысли, что среди свиты Монмута не окажется мистера Уайлдинга. Оставалось договориться с графом Февершэмом, и сэр Роланд, вскочив на лошадь, помчался в Сомертон.

Он вернулся в Бриджуотер на следующий день, в воскресенье, после полудня, успешно завершив все предварительные приготовления, и к восьми часам вечера двадцать человек, которых дал ему граф Февершэм и которые поодиночке просочились в город, стали собираться в саду, разбитом за домом мистера Ньюлингтона.

В этот же самый час в Бриджуотер въезжал мистер Уайлдинг, запыленный с головы до пят и от усталости едва держащийся в седле. Узнав, где находится Монмут, он первым делом отправился туда и потребовал, чтобы его немедленно приняли.

Через несколько минут он уже вошел в просторную, с высоким потолком комнату, где его величество собрал совет. С ним были Грей, Вэйд, Мэттью, Спик, Фергюсон и другие, а у конца длинного дубового стола с расстеленной на нем картой стоял коренастый, деревенского вида малый, незнакомый Уайлдингу. Это был Годфри, который согласился провести ночью их армию через Седжмурское болото. Они только что закончили обсуждать этот вопрос, который был частью принятого на совете решения неожиданно напасть на лагерь Февершэма взамен отвергнутого плана отступления в Глостер.

Мистера Уайлдинга шокировала перемена, произошедшая в Монмуте за последние несколько недель. Его лицо осунулось, а под глазами обозначились огромные темные круги — следствие бессонницы и постоянной тревоги; даже его голос, казалось, потерял свой характерный мелодичный тембр и стал хриплым и резким. Разочарование за разочарованием преследовали герцога, достигнув кульминации в массовом дезертирстве, происходившем в последние дни, и бегстве его казначея, который прихватил с собой все деньги, предназначенные для ведения войны.

При появлении мистера Уайлдинга в комнате воцарилось молчание, и глаза всех присутствующих устремились на него.

Герцог заговорил первым, и горечь, прозвучавшая в его словах, не укрылась от острого слуха мистера Уайлдинга.

— Мы рады приветствовать вас, сэр, мы никак не ожидали вновь увидеть вас.

— Не ожидали увидеть, ва… ше величество, — с удивлением откликнулся мистер Уайлдинг, заметно споткнувшись на новом титуле Монмута.

— Мы считали, что столичные развлечения целиком захватили вас.

Мистер Уайлдинг перевел взгляд на советников герцога и прочитал явное неудовольствие, написанное на их лицах.

— Столичные развлечения? — нахмурился он. — Какие развлечения? Боюсь, я чего-то не понимаю.

— Разве вы приехали не для того, чтобы сообщить, что лондонцы восстали? — задал вопрос лорд Грей.

— Увы, нет, — печально улыбнувшись, ответил мистер Уайлдинг.

— Что же здесь смешного? — сердито спросил лорд Грей.

— Я всего лишь улыбнулся, ваша светлость, — ответил мистер Уайлдинг, задетый за живое.

— Мистер Уайлдинг, — мрачно произнес Монмут, — мы недовольны вами.

— В таком случае, ваше величество, — возразил мистер Уайлдинг, с каждой секундой все более раздражаясь, — вы ожидали от меня невозможного.

— Вы попусту теряли время в Лондоне, сэр, — объяснил герцог. — Мы послали вас туда, рассчитывая на вашу преданность движению, а где же результат?

— Я сделал все, что в моих силах… — начал было Уайлдинг, но лорд Грей вновь прервал его.

— Вы ничего не сделали, — отрезал он. — Не будь его величество самым милосердным королем всего христианского мира, наградой за вашу деятельность в Лондоне стала бы виселица.

Мистер Уайлдинг замер, его длинное лицо посуровело, а глаза зло сверкнули. Такого приема, да еще оказанного человеком, который объявил его своим глашатаем и ради которого он пожертвовал всем, что имел, Уайлдинг не ожидал. Если опасность, которой он подвергался в Лондоне, рискуя в любую минуту, подобно бедняге Дисни, быть арестованным и казненным, не заслуживала иной оценки, то с какого сорта людьми он связался? Он твердо взглянул в глаза лорду Грею.

— Мне помнится случай, когда его величеству можно было бы куда с большим основанием предъявить обвинения в милосердии, — с подчеркнутым спокойствием сказал он.

Его светлость побледнел при столь явном намеке на мягкое обращение герцога с ним после трусливого бегства во время схватки при Бриджпорте, и его глаза загорелись недобрым огнем. Но Монмут не дал ему ответить.

— Сэр, — упрекнул он мистера Уайлдинга, — ваша долгая отлучка отрицательно сказалась на ваших манерах.

С учтивостью, граничащей с иронией, мистер Уайлдинг молча поклонился, и щеки Монмута слегка порозовели.

— Возможно, мистер Уайлдинг объяснит нам причины своей неудачи, — вмешался Вэйд, пытаясь восстановить мир.

Неудача! Это было уже слишком — ведь в подкладку его сапога было зашито письмо лорда Сандерленда!

— Благодарю вас, сэр, — сдержанно ответил мистер Уайлдинг, пытаясь придать своему голосу естественное звучание. — У меня действительно есть объяснения.

— Мы выслушаем их, — снисходительно разрешил Монмут, и лорд Грей усмехнулся, выпятив свои толстые губы.

— Все очень просто: в Лондоне сторонниками вашего величества оказались тщеславные и самодовольные трусы, которые только мешали мне, вместо того чтобы помогать. Особенно это касается полковника Дэнверса.

— Что за бесстыдство, сэр! — прервал его лорд Грей. — Как можно называть Дэнверса трусом?

— Его поступки говорят сами за себя: полковник Дэнверс бежал.

— Бежал? — в ужасе воскликнул Фергюсон. Мистер Уайлдинг пожал плечами и улыбнулся.

— Дэнверс лишь последовал заразительному примеру прочих верных последователей его величества, — безжалостно закончил он.

Лорд Грей, не выдержав, вскочил на ноги.

— Этот мошенник невыносим! — вскричал он, имея в виду мистера Уайлдинга.

Монмут усталым жестом велел ему сесть, но лорд Грей не повиновался.

— Разве я чем-то задел вашу светлость? — спросил мистер Уайлдинг и сардонически улыбнулся прямо в глаза лорду Грею.

— Да — своими намеками.

— Но зачем же называть меня мошенником?! — в притворном ужасе воскликнул мистер Уайлдинг, с дьявольской ловкостью передавая интонациями скрытый смысл сказанных им слов. И действительно, едва ли кто из присутствующих не догадался, что мистер Уайлдинг считает ниже своего достоинства потребовать от лорда Грея ответа за нанесенное ему оскорбление.

Лорд Грей медленно повернулся к Монмуту.

— Я считаю, — взяв себя наконец-то в руки, сказал он, — что мистера Уайлдинга надо арестовать.

— На каком основании, сэр? — в упор глядя на герцога, резко спросил мистер Уайлдинг, едва сдерживаясь. Не хватало, чтобы в довершение ко всему его еще и посадили под арест! Ну что ж, в таком случае герцог никогда не узнает о письме Сандерленда.

— Нам не нравятся ваши манеры, сэр, — ответил ему герцог, почти повторяя уже сказанные им слова. — Вы вернулись из Лондона с пустыми руками, не выполнив своей задачи, и вместо раскаяния мы слышим от вас одни дерзости. — Он покачал головой. — Мы вами недовольны, мистер Уайлдинг.

— Но, ваша милость, — воскликнул мистер Уайлдинг, словно забыв о королевском титуле, — разве я виноват, что ваши сторонники в Лондоне не смогли организовать восстание?Оно произошло бы, если бы ваше величество располагало там более надежными людьми…

— Но вы ведь сами находились там, мистер Уайлдинг, — с сарказмом заметил лорд Грей.

— Не лучше ли нам отложить дело мистера Уайлдинга? — предложил Фергюсон. — Уже половина девятого, нам еще надо обсудить некоторые детали завтрашней битвы, а в девять ваше величество ждет ужин у мистера Ньюлингтона.

— Верно, — ответил Монмут, как всегда, с готовностью хватаясь за чужое решение. — Мы поговорим с вами в другой раз, мистер Уайлдинг.

В знак согласия мистер Уайлдинг поклонился.

— Но прежде чем я уйду, ваше величество, — начал он, — мне надо кое-что сообщить вам…

— Вы слышали, сэр? — вмешался лорд Грей. — В другой раз. У нас нет времени.

— Да, действительно, сейчас я очень занят, — поддакнул герцог.

— Но у меня важные сведения, ваше величество, — сжав зубы, проговорил мистер Уайлдинг, и Монмут, казалось, заколебался.

— Ваше величество, время не ждет, — напомнил ему Фергюсон.

— Возможно, ваше величество сочтет нужным встретиться с мистером Уайлдингом у мистера Ньюлингтона, — дружелюбно предположил Вэйд.

— Ну зачем же? — спросил лорд Грей.

— Я хочу напомнить, что сегодня свита его величества будет очень невелика, — сказал Вэйд, намекая на необходимость подготовиться к ночной атаке, — и мистер Уайлдинг мог бы ее пополнить.

— Мне думается, вы правы, полковник Вэйд, — отозвался Монмут. — Мистер Уайлдинг, мы ужинаем у мистера Ньюлингтона сегодня в девять. Мы ожидаем увидеть вас там. Лейтенант Крэгг, — обратился герцог к юноше, объявившему о прибытии мистера Уайлдинга и теперь стоящему у дверей, — проводите мистера Уайлдинга.

Стиснув зубы, чтобы не дать вылиться кипевшей в нем ярости, мистер Уайлдинг поклонился и, не сказав ни слова, покинул комнату. Такого обращения он не ожидал. Конечно, даже вскользь брошенное упоминание о письме лорда Сандерленда заставило бы их заговорить по-другому, но он решил оставить выбор за Монмутом; пусть герцог сам захочет узнать об известиях, которые он привез.

— Высокомерный, несносный плут! — прокомментировал уход мистера Уайлдинга лорд Грей.

— Ваша светлость, вернемся лучше к нашим делам, — постучав по карте, сказал мистер Спик, приглашая всех продолжить обсуждение, прерванное появлением мистера Уайлдинга.

Глава 18

ПРЕДАТЕЛЬСТВО
Расстроенный мистер Уайлдинг вышел во двор и чуть было не столкнулся там с нетерпеливо прохаживающимся Ником Тренчардом, успевшим узнать о его возвращении. Но, несмотря на бурные излияния радости, которые, как мальчишка, позволял себе мистер Тренчард, пока они шли по городу к Хай-стрит, мистер Уайлдинг оставался угрюмым и задумчивым. Наконец мистер Тренчард не выдержал. Он резко остановился и внимательно посмотрел на друга.

— Какая муха тебя укусила, Тони? — спросил он, хлопая его по плечу. — Разве ты не видишь, что я буквально сгораю от нетерпения услышать от тебя новости?

Мистер Уайлдинг вкратце рассказал ему о приеме, которого только что удостоился, и как на него свалили вину за отказ лондонцев поддержать Монмута.

— И все этот ублюдок Грей, — зло прорычал мистер Тренчард. — Эх, Энтони, с кем только мы связались! Этот малый все делает наперекосяк. — Он понизил голос и положил свою руку Уайлдингу на локоть. — Я не удивлюсь, если в конце концов он окажется предателем. Неудача везде сопутствует ему, словно он сам прикладывает к этому руку. А Монмут! Фу! Вот что значит служить слабаку. Страна в смятении, и, окажись на его месте другой, мы уже наверняка были бы хозяевами Англии.

В этот момент мимо торопливо прошли две дамы в плащах с накинутыми капюшонами, и одна из них взглянула в сторону Тренчарда, привлекшего ее внимание своей бурной жестикуляцией.

— Мистер Уайлдинг! — воскликнула она, останавливаясь.

Это была леди Гортон.

— Мистер Уайлдинг! — повторила за ней Диана, ее спутница.

Мистер Уайлдинг приподнял шляпу, и мистер Тренчард последовал его примеру.

— Мы уже не надеялись вновь встретить вас в Бриджуотере, — сказала леди Гортон, и по ее тону было ясно, что она рада видеть его целым и невредимым.

— Бывали минуты, — ответил мистер Уайлдинг, — когда я и сам не надеялся вернуться. Но ваше приветствие показало мне, сколь многого я лишился бы в таком случае.

— Вы только что приехали? — спросила Диана.

— Да, час назад, из Лондона.

— Час назад? — окинув взглядом его запыленную одежду, переспросила она. — И вы еще не заглянули в Люптон-хаус?

— Пока нет, — ответил он, и от наблюдательной Дианы не укрылась пробежавшая по его лицу тень.

— Ну и увалень! — рассмеялась она, и он почувствовал, как на сердце у него потеплело. На что она намекала? Быть может, его приезда ждут с радостью? Сцена их последнего прощания около Уолфордского ручья не выходила у него из головы.

— Меня задержали неотложные дела, — объяснил он, и мистер Тренчард фыркнул, вспомнив о приеме, оказанном его другу герцогом.

— Раз они остались позади, может быть, мы вместе поужинаем? — как ни в чем не бывало предложила леди Гортон.

— С удовольствием, но сегодня я ужинаю вместе с его величеством у мистера Ньюлингтона, — ответил мистер Уайлдинг, — и мне придется отложить визит к вам до утра.

— Будем надеяться, что не дольше, — вставил мистер Тренчард, имея в виду ночную атаку на лагерь Февершэма, в которой мистер Уайлдинг, по его мнению, должен был принять участие.

— Так вы идете к мистеру Ньюлингтону? — изумилась Диана, и от мистера Тренчарда не укрылась внезапная бледность девушки, широко раскрытые глаза и прижатые к груди руки. Она словно хотела что-то добавить, но не решилась.

— Мы задерживаем мистера Уайлдинга, мама, — наконец проговорила она, и ее голос дрожал, выдавая с трудом сдерживаемое волнение. Они коротко распрощались и расстались. Однако буквально через секунду Диана догнала их.

— Где вы остановились, мистер Уайлдинг? — спросила она.

— У своего друга мистера Тренчарда — в гостинице «Крест».

Узнав то, что хотела, Диана торопливо вернулась к поджидавшей ее матери, и обе поспешили прочь. Мистер Тренчард задумчиво посмотрел им вслед.

— Странно! — сказал он. — Ты заметил, что девушка словно не в себе?

Но мысли мистера Уайлдинга были далеко.

— Идем, Ник! — отозвался он. — Если я хочу пристойно выглядеть за столом у Монмута, то должен торопиться.

Но, как быстро они ни шли, им едва ли удалось угнаться за Дианой, летевшей, словно на крыльях, и буквально тащившей за собой не поспевающую за ней матушку.

— Где госпожа? — возбужденно спросила она у первого же слуги, встретившегося ей в Люптон-хаусе.

— В своей комнате, мадам, — ответил тот, и Диана стремглав побежала наверх, оставив леди Гортон переводить дыхание и недоумевать.

Руфь в задумчивости сидела у окна, когда Диана, бледная, растрепанная, в сумерках похожая на призрак, не постучав, ворвалась к ней.

— Диана! — вскричала она, вскакивая. — Ты испугала меня.

— Сейчас испугаю еще больше, — выдохнула та, откидывая с головы капюшон. — Мистер Уайлдинг в Бриджуотере, — объявила она.

Платье Руфи слабо зашуршало.

— Значит… — ее голос запнулся, — значит, он жив? — полуутвердительно спросила она, чувствуя, что надо как-то отреагировать на известие.

— Пока да, — мрачно произнесла Диана.

— Пока да?

— Сегодня он ужинает у Ньюлингтона! — выпалила мисс Гортон.

— А-ах! — вырвалось у Руфи, и она медленно опустилась на свое сиденье у окна, будто стрелами пораженная словами Дианы; та подошла к своей кузине и положила руку ей на плечо.

— Его надо предупредить, — сказала Диана.

— Но… но как? — пробормотала Руфь. — Это значит предать сэра Роланда.

— Сэра Роланда? — насмешливо-презрительно воскликнула Диана.

— И… и Ричарда, — попыталась продолжить Руфь.

— А заодно мистера Ньюлингтона и прочих кровожадных мерзавцев, — закончила за нее Диана. — Итак? Кто из нас сделает это — ты или я?

— Но ты подумала, что это будет значить для бедных обманутых людей, которые погибнут, если герцога не удастся схватить и тем самым положить конец восстанию? — спросила Руфь.

— Подумала! — фыркнула Диана. — Я-то как раз подумала о том, что не позднее, чем через час, мистеру Уайлдингу перережут глотку.

— Почему ты так в этом уверена? — спросила Руфь.

— Твой муж сам кое-что сообщил мне, — ответила Диана и вкратце пересказала о встрече с мистером Уайлдингом.

— Диана! — в отчаянии воскликнула Руфь. — Что же мне делать?

— Что делать? — переспросила Диана. — Тут и ребенку ясно. Надо срочно предупредить мистера Уайлдинга.

— Но как же Ричард?

— Мистер Уайлдинг уже спас однажды Ричарда…

— Я знаю, знаю. Теперь я должна спасти мистера Уайлдинга.

— Что же ты медлишь?

— Я не могу предать Ричарда и всех несчастных, которым грозит гибель, — в отчаянии простонала Руфь.

Диана нетерпеливо топнула ногой:

— Надо было мне самой сказать ему!

— О, что же тебе помешало?

— Я подумала, что ты сама захочешь вернуть ему долг, который остался за тобой.

— Я не в силах, Диана! — голосом, вот-вот готовым сорваться в рыдания, проговорила она. Но Диана и не думала отступать. Для нее не было более надежного способа отомстить Блейку, кроме как сообщив мистеру Уайлдингу об угрожающей ему опасности.

— Ты знаешь, что Ричард не принимает активного участия в заговоре и, следовательно, ничем не рискует, — настаивала она. — Он будет всего лишь стоять на часах.

— Я думаю не о жизни Ричарда, а о его чести и его вере в меня.

— А если его друзья убьют мистера Уайлдинга? спросила Диана. — Думай, да поскорее — через полчаса может быть уже слишком поздно.

Как знать, не упоминание ли об отсутствии времени подстегнуло Руфь в поисках решения; ей показалось, что на нее снизошло вдохновение, и среди мрака отчаяния сверкнул луч надежды. Она поняла, как спасти Уайлдинга — одного его — и не предать Ричарда; для этого нужно было всего лишь задержать Уайлдинга до того момента, когда он сам будет в безопасности, но не успеет уже предупредить остальных. Она резко встала, воодушевленная своей идеей.

— Дай мне твой плащ, Диана, — велела она ей. — Где остановился мистер Уайлдинг?

— В гостинице «Крест», вместе с мистером Тренчардом. Хочешь, я пойду с тобой?

— Нет, — решительно сказала Руфь. — Я иду одна.

Она надвинула на голову капюшон и запахнула плащ, совершенно скрывший ее сатиновое платье, усеянное жемчугом по краю глубокого выреза.

Она торопилась по плохо освещенным улицам, не обращая внимания ни на грубые булыжники мостовой, ранящие ее ноги в легких домашних туфлях, ни на толпы людей, собравшихся в эту ночь в Бриджуотере, чтобы попрощаться со своими родными, завтра уходящими вместе с армией — как единодушно считалось — на север, в Глостер.

Часы церкви Святой Марии — той самой, где они когда-то венчались, — пробили половину девятого, когда Руфь подошла к гостинице, где остановился ее муж. Она собиралась постучать, как вдруг дверь отворилась, и на пороге возник мистер Уайлдинг собственной персоной, в сопровождении мистера Тренчарда. Он успел сменить свою поношенную дорожную одежду на черный камзол из рубчатого плиса, его темно-каштановые волосы были тщательно уложены, а на белоснежных кружевах вокруг шеи сверкали алмазы. В руках он держал шляпу и, увидев перед собой женщину, автоматически шагнул в сторону, уступая ей дорогу.

— Мистер Уайлдинг, — произнесла она, чувствуя, что ее сердце готово выскочить из груди, — можно… можно поговорить с вами?

Не веря своим ушам, он наклонился вперед, всматриваясь в тени, скрывавшие ее. Она сделала движение головой, и луч света упал на ее бледное лицо.

— Руфь! — воскликнул он и шагнул к ней.

У него за спиной мистер Тренчард недовольно оскалился — флирт мистера Уайлдинга с этой леди никогда не был ему по душе: уж больно многих неприятностей он стоил его другу.

— Мне надо поговорить с вами. Немедленно! — бесстрашно потребовала она.

— Я нужен вам? — заботливо отозвался он.

— Да — и очень, — ответила она.

— Слава Богу, — без тени иронии произнес он. — Ваш покорный слуга. Говорите.

— Нет, не здесь, только не здесь, — умоляюще проговорила она.

— Но где еще? — удивился он, — Может быть, по дороге?

— Нет-нет, — выдавая свое волнение повторами, ответила она. — Нам лучше побеседовать внутри. — Она кивнула головой в сторону двери, из которой он так и не вышел.

— Это едва ли удобно, — сконфуженно сказал он, на секунду забыв об отношениях, в которых они формально состояли. Впрочем, эта оговорка была совсем не случайна, если вспомнить, что мистер Уайлдинг до сих пор считал себя скорее ухажером, чем мужем, ему еще предстояло завоевать сердце возлюбленной.

— Удобно? — откликнулась она. — Но разве я не ваша жена? — после небольшой паузы спросила она, понизив голос, и ее щеки покраснели.

— Ха! Клянусь честью, я почти забыл об этом. — И его слова прозвучали грустно, хотя он постарался придать им насмешливый оттенок.

Около них стали уже останавливаться прохожие, привлеченные их необычной беседой; Руфь, надвинув поглубже капюшон, решительно вошла в гостиницу и, взяв мистера Уайлдинга за рукав, потянула его за собой.

— Закройте дверь, — велела она, и мистер Тренчард, оказавшийся ближе к выходу, поспешил повиноваться.

— А теперь отведите меня к себе, — сказала она, и мистер Уайлдинг в изумлении повернулся к мистеру Тренчарду, словно спрашивая его согласия, — в конце концов, это было его жилище.

— Я подожду здесь, — сказал Ник и указал на дубовую скамейку, стоявшую в коридоре. — Но мы уже опаздываем, и, прошу тебя, потрудись поскорее решить все проблемы, если хочешь попасть к королю Монмуту. Впрочем, Энтони, на твоем месте я не стал бы торопиться, — добавил он себе под нос.

Руфь ожидала от Уайлдинга какого-либо ответа, но тот молча пошел вверх по лестнице в апартаменты, состоящие из крохотной прихожей и спальни. Убедившись, что окна плотно занавешены, она скинула плащ и в свете свечей, горевших на простом дубовом столе, предстала перед ним во всей своей ослепительной красоте, подчеркнутой ее белоснежным платьем. Мгновение он стоял, не сводя с нее глаз, и слабая улыбка играла у него на устах, затем закрыл дверь в комнату и вновь, уже вопросительно, взглянул на нее.

— Мистер Уайлдинг… — начала она, но он сразу перебил ее.

— Вы только что напомнили мне, что я имею честь быть вашим мужем, — полушутя-полусерьезно проговорил он. — Стоит ли забывать об этом? И, помнится мне, когда мы виделись в последний раз, вы в разговоре со мной использовали другое имя. Но может статься, — добавил он, — вы считаете, что я нарушил свое обещание?

— Обещание? Но какое?

— Увы! — вздохнул он. — Как мало значения придавалось моим словам, раз о них так скоро забыли. Что ж, я позволю себе напомнить. Дело в том, что я обещал тогда — или, возможно, намекал — сделать вас вдовой, раз уж заставил выйти за себя замуж. К сожалению, этого пока не случилось, но не теряйте надежды: восстание еще продолжается.

Она посмотрела на него широко раскрытыми глазами, сверкавшими, словно сапфиры, и ей в голову пришла мысль, что, если бы она действительно хотела его смерти, ее сейчас не было бы здесь.

— Вы несправедливы ко мне, полагая, что я могу питать подобные надежды, — ровным голосом ответила она. — Нет на свете человека, которому я желала бы умереть, если это не… — Она запнулась, почувствовав, что ее откровенность завела ее чересчур далеко.

— И кто же это? — с вежливым интересом спросил он.

— Герцог Монмутский.

— Надеюсь, вы пришли ко мне не для разговоров о политике? — пристально взглянув на нее, сказал он. — Или, быть может…

У него перехватило дыхание, и все тело содрогнулось от неожиданного приступа ярости. Он звал, что герцог всегда славился, и заслуженно, репутацией распутника. Не посещал ли он Люптон-хаус и не преследовал ли ее своими домогательствами?

— Вы знакомы с его милостью? — спросил он, пытаясь заставить свой голос звучать спокойно.

— Я даже никогда не разговаривала с ним, — не подозревая, что творилось в его мыслях, ответила она.

Он облегченно рассмеялся, вспомнив, что нынешние дела Монмута едва ли оставляли ему время для любовных развлечений.

— Но вы стоите, присядьте, прошу вас, — галантно проговорил он и придвинул ей стул. — Жаль, что я не могу оказать вам лучший прием; и сомневаюсь, что это мне когда-либо удастся. Мне сказали, что Альбемарль оказал мне любезность, разместив в моем доме, словно в стойле, своих кляч.

Она опустилась на стул словно бы нехотя, и это не укрылось от него.

— Зачем же я вам понадобился? — спросил он.

Но она молча сидела, колеблясь и не зная, с чего начать, и ее лицо начала заливать краска смущения.

— Как давно вы приехали в Бриджуотер? — спросила она, решив любой ценой тянуть время.

— Не более двух часов назад, — ответил он.

— Два часа! И вы даже не заглянули ко мне. Узнав о вашем появлении, я испугалась, что вы, может быть, станете избегать моего общества.

У него опять перехватило дыхание — на этот раз от изумления, — и его рука опустилась на высокую спинку стула, на котором она сидела.

— Вы так и хотели поступить? — спросила она.

— Я уже говорил вам, — с трудом сохраняя спокойствие, ответил он, — о своем обещании.

— Мне… мне не хотелось бы, чтобы вы сдержали его, — еле слышно произнесла она.

Она почувствовала, что он склоняется к ней, и ее сердце наполнилось безотчетным страхом.

— Вы пришли сюда, чтобы сказать мне это? — почти шепотом произнес он.

— Нет… да, — ответила она, мучительно подыскивая слова, которые помогли бы ей задержать его до тех пор, пока не минует опасность.

— Нет или да? — повторил он и выпрямился. — Что вы имеете в виду?

— Многое.

— Гм-м! — с оттенком разочарования протянул он. — Но что же еще?

— Я хочу, чтобы вы оставили Монмута.

От изумления он замер, затем обошел стул, на котором она сидела, и встал напротив нее. Он заметил, что она побледнела и ее грудь высоко вздымалась от волнения. Он озадаченно нахмурился. Здесь было все не так просто, как казалось на первый взгляд.

— Почему же? — спросил он.

— Ради вашей собственной безопасности, — ответила она.

— Меня, честно говоря, удивляет ваша неожиданная забота, Руфь.

— Почему неожиданная? — Она на секунду запнулась и, проглотив комок в горле, продолжила: — Я обеспокоена тем, что, встав под его знамена, вы рискуете запятнать свое имя. Он назвал себя королем, чтобы проще было обманывать несчастных людей, привлекая их к себе щедрыми обещаниями, но этим лишь подтвердил свои эгоистические намерения.

— Вы неплохо заучили урок, — сказал он. — Чье же учение вы проповедуете? Не сэра ли Роланда Блейка?

В иных обстоятельствах насмешка наверняка задела бы ее. Но сейчас ее задачей было выиграть время, а для этого годились любые средства.

— Сэр Блейк? — вскричала она, схватившись за предложенную им самим тему. — Разве он что-то значит для меня?

— Об этом я и сам не прочь бы узнать.

— Меньше, чем ничего, — заверила она, и некоторое время, пока маленькие деревянные часы на камине не пробили без четверти девять, они оживленно обсуждали этот вопрос. Неожиданно он запнулся на полуфразе, вспомнив о мистере Тренчарде, терпеливо ждавшем его внизу.

— Госпожа, — сказал мистер Уайлдинг, — вы еще не сказали мне о цели вашего визита. Мы говорим о пустяках, но мое время очень ограничено.

— Куда вы собираетесь? — спросила она, украдкой взглянув на часы.

Он перехватил ее взгляд, и у него на губах появилась странная улыбка, — наконец-то он начал кое о чем догадываться.

— Вы проявляете необычный интерес к моим делам, — не спеша произнес он и потянулся за шляпой, которую бросил на стол, когда они вошли. — Говорите же, чего вы хотели. Мне пора уходить.

— Куда вы собираетесь? — повторила она свой вопрос и поднялась со стула, с трудом сдерживая волнение.

— Я ужинаю у мистера Ньюлингтона в компании его величества.

— Его величества?

— Короля Монмута, — нетерпеливо пояснил он. — Смелее, Руфь. Я уже опаздываю.

— Если я попрошу вас ради меня не ходить туда, — медленно произнесла она, протягивая руки и умоляюще глядя на него, — вы послушаете?

Он пристально взглянул на нее из-под нахмуренных бровей.

— Руфь, — сказал он, беря ее руки в свои, — я чего-то не понимаю. О чем вы говорите?

— Обещайте, что останетесь здесь, и я все расскажу вам.

— Но какое отношение имеет Ньюлингтон к…? Нет, я уже обещал быть там.

Она сделала шаг к нему и положила руки ему на плечи.

— Но если об этом прошу я, ваша жена? — умоляла она.

Он уже готов был уступить, но неожиданно вспомнил о другом случае, когда она, добиваясь своих целей, вела себя похожим образом. Он притворно рассмеялся:

— Вы как будто соблазняете меня, но, когда я пытался делать то же самое, вы проявили завидную твердость.

Она отпрянула от него, и ее лицо залилось краской.

— Я думаю, мне лучше уйти, — сказала она, — Как всегда, мне достаются от вас одни насмешки. Будь вы более тактичны, тогда… тогда… — она запнулась, словно не считая нужным продолжать. — Спокойной ночи! — закончила она и направилась к выходу.

— Подождите! — воскликнул мистер Уайлдинг, когда Руфь уже взялась за ручку двери. Она остановилась и через плечо посмотрела на него.

— Вы не уйдете, пока не расскажете, почему вы так настаиваете, чтобы я не ходил к Ньюлингтону. А? — запнулся он, пораженный неожиданным озарением. — Готовится предательство, верно? — торопливо выпалил он, метнув взгляд на часы.

— Что вы делаете? — изумленно вскричал он секундой позже, услышав резкий, скрежещущий звук, раздавшийся со стороны двери. — Почему вы заперли замок?

Но она не ответила, дрожащими от возбуждения руками силясь вытащить застрявший в скважине ключ. Одним прыжком он очутился у двери, но мгновением раньше ключ скользнул в ее ладонь, и она успела повернуться к нему, торжествующая и бесстрашная.

— Что за дьявольщина?! — возмутился Уайлдинг. — Немедленно отдайте ключ.

Ему все стало ясно, и сами ее действия подтверждали его догадки красноречивее любых слов. Он почти не сомневался, что сэр Роланд и Ричард участвуют в заговоре против Монмута. Разве слова самой Руфи не свидетельствовали о ее неприязни к герцогу? Он и сам не симпатизировал ему, но не до такой степени, чтобы позволить перерезать ему глотку. Руфь наверняка знала о заговоре, и ее единственной целью было уберечь его от гибели — здесь ход его мыслей на мгновение остановился, не решаясь выбрать продолжение, — хотя бы из чувства долга за спасенную жизнь брата. Все эти соображения он тут же высказал ей, и она, любой ценой стремясь протянуть время, даже дополнила их некоторыми деталями. Новый страх неожиданно обуял ее — ведь если Монмут останется жив благодаря ее вмешательству, Блейк сможет выместить свою ярость на Ричарде.

— Дайте мне ключ, — холодно потребовал он.

— Нет, нет! — вскричала она, пряча руку за спиной. — Останьтесь, Энтони, останьтесь!

— Я должен идти, — настаивал он. — Сейчас это дело моей чести.

— Вы можете найти там смерть, — напомнила она. Он усмехнулся.

— Не все ли равно где? Давайте же ключ.

— Я люблю вас, Энтони! — побледнев как полотно, воскликнула она.

— Ложь, — презрительно отозвался он. — Ключ!

— Нет, — все так же твердо ответила она, — я не допущу, чтобы вас убили.

— Я не собираюсь пока умирать. Но я должен предупредить других. Боже, неужели мне придется применить силу против женщины! Не вынуждайте меня.

Он решительно шагнул к ней, но она проворно ускользнула от него и оказалась на середине комнаты. Он развернулся, чувствуя, что теряет контроль над собой, и готов был броситься за ней. Но она опередила его. Проворно подбежав к окну, она изо всех сил ударила рукой, державшей ключ, по стеклу. Зазвенели посыпавшиеся осколки, еще через секунду где-то внизу о камни мостовой звякнул легкий металлический предмет, а ее рука залилась кровью.

— О Господи! — вскричал мистер Уайлдинг, позабыв обо всем на свете. — Вы поранились?

— Зато вы спасены! — смеясь и плача одновременно, воскликнула она, не обращая внимания на обильно струившуюся кровь из раны, пачкающую ее безупречное, сверкающее платье.

Он схватил стул за ножки и одним ударом выбил дверь, оказавшуюся весьма хлипкой.

— Ник! Ник! — заорал он, отшвырнув ненужный теперь стул, и исчез в прихожей.

Через секунду он вновь появился, держа в руках таз, кувшин и рубашку мистера Тренчарда — первый попавшийся ему на глаза кусок материи. Он помог ей сесть на стул, разорвал на полосы тонкую батистовую рубашку — позже, комментируя этот факт, Тренчард никогда не приводил меньше трех драматических цитат из творений знаменитых английских авторов — и быстрыми, точными движениями обмыл, а затем перевязал ее руку. К своему великому облегчению, мистер Уайлдинг убедился, что, несмотря на обильное кровотечение, рана не представляла большой опасности, и, когда Ник, разинув от изумления рот при виде представшей перед ним сцены, замер на пороге комнаты, первая помощь могла считаться уже оказанной.

Появилась испуганная служанка, на чье попечение оставили готовую упасть в обморок Руфь, и мистер Уайлдинг, потащив за собой мистера Тренчарда, заторопился вниз по лестнице. В этот момент пробило девять, и вряд ли стоит говорить, сколь разный отклик вызвал бой часов в сердцах мистера Уайлдинга и его жены.

Глава 19

БАНКЕТ
Итак, роковой час, как думал в отчаянии мистер Уайлдинг, настал. И если бы не хладнокровие и рассудительность Ника Тренчарда, вполне вероятно, что его худшие опасения подтвердились бы.

— Что ты собираешься делать? — спросил Ник у своего друга, когда тот в двух словах сообщил ему о готовящемся заговоре.

— Бежать к Ньюлингтону и предупредить герцога, если еще не поздно.

— И этим только ускорить катастрофу? Мне кажется, ты кое о чем забываешь. Неужели ты думаешь, что Монмута должны зарезать ровно в девять?

— А как же иначе? — искренне удивился мистер Уайлдинг.

Мистер Тренчард взял друга под локоть.

— Пусть ужин назначен на девять часов. Но скорее всего герцог чуть задержится, и потом, убийцы наверняка подождут, пока он и его свита не почувствуют себя в полной безопасности за столом. Я вижу, ты забыл об этом. Слушай, Энтони, отправляйся немедленно к полковнику Вэйду, возьми у него пару десятков солдат и выясни, как пробраться к саду Ньюлингтона. Если ты быстро обернешься, то сможешь перестрелять головорезов сэра Роланда, прежде чем они сообразят, что происходит. Я тем временем прикрою герцога со стороны улицы. Торопись!

Никто и никогда не подумал бы, что мистер Уайлдинг — человек, умеющий хранить собственное достоинство, станет бежать сломя голову в шелковых чулках и сапогах с серебряными застежками под градом проклятий прохожих, которых он чуть не сбивал с ног. Он уже не застал Монмута, но зато наткнулся на капитана Слейпа, командира роты мушкетеров полка, который возглавлял сам герцог. Задыхаясь на каждом слове, он сумел в рекордно короткое время убедить не сразу поверившего ему Слейпа отправить с ним двадцать человек, но, пока солдаты собирались и готовили оружие, часы пробили четверть десятого.

Быстрым шагом они заторопились к саду мистера Ньюлингтона, выбирая путь по окраинным улочкам города, чтобы привлекать как можно меньше внимания. В сотне ярдов от сада мистер Уайлдинг велел остановиться и послал вперед разведчика. Дом мистера Ньюлингтона был ярко освещен, и, хотя никаких подозрительных звуков оттуда не доносилось, опасность оставалась все так же велика — кто знает, быть может, убийцы уже начали проникать внутрь здания, — и мистер Уайлдинг, не мешкая, дал своим солдатам знак окружить сад. Тем временем мистер Тренчард, раскурив очередную трубочку и щеголевато надвинув шляпу на свой золотоволосый парик, не спеша прогуливался по Хай-стрит, помахивая длинной тросточкой с таким видом, словно отправился подышать свежим воздухом и нагулять аппетит перед ужином. Около дома мистера Ньюлингтона — цели его прогулки — уже собралась небольшая толпа зевак, жаждущих увидеть его величество, и в одном из них мистер Тренчард неожиданно узнал мистера Ричарда Уэстмакотта. Сделав вид, что не заметил юношу, мистер Тренчард прошел было мимо, но после нескольких шагов остановился, повернулся и с отсутствующим видом пошел назад. Чуть было не наступив на носки сапог Ричарда, старый щеголь с наигранным удивлением воскликнул:

— Мистер Уэстмакотг!

Ричард, сознавая, что Тренчард имеет все основания считать его изменником, смущенно покраснел и шагнул в сторону, давая тому пройти. Но это отнюдь не входило в намерения мистера Тренчарда.

— Эй! — с шутливым негодованием воскликнул он, хлопая Ричарда по плечу. — Ты сердишься на меня, мой мальчик?

— Почему я должен сердиться на вас, мистер Тренчард? — спросил застигнутый врасплох Ричард.

Мистер Тренчард расхохотался, да так громко, что ему пришлось придержать свою шляпу, заходившую у него ходуном на голове.

— Я вспомнил нашу последнюю встречу и маленькую шутку, которую тогда сыграл с тобой, — сказал он и взял Ричарда за локоть. — Никогда нельзя сердиться на стариков, мой мальчик.

— Поверьте, этого у меня и в мыслях не было, — с облегчением ответил Ричард, радуясь, что мистер Тренчард не держит на него зла.

— Я не поверю тебе, пока ты это не докажешь, — не отставал мистер Тренчард. — Идем-ка и опорожним бутылочку лучшего канарского, которое найдется в «Белой Корове».

— Может быть, не сейчас? — замялся Ричард, вспоминая о своих обязанностях часового.

— Ты, я вижу, все не можешь забыть о нашей последней выпивке, — укорил его мистер Тренчард.

— Вовсе нет, я… я просто не хочу пить.

— Не хочешь? — изумился мистер Тренчард. — Ну разве это аргумент? Мальчик мой, одни только звери пьют, когда им захочется: в этом главная разница между животными и человеком. Идем же! — И он тихонько потянул Ричарда за рукав.

Но в этот момент на улице раздался грохот подков и восторженные крики. К дому мистера Ньюлингтона подкатила карета короля-герцога, за которой следовали сорок всадников его личной охраны. Из кареты появился Монмут, и на его лице, освещенном красноватым светом факелов, отразилось удовлетворение, когда он услышал приветственные крики толпы. Он поднялся вверх по ступенькам навстречу стоявшему у самых дверей Ньюлингтону — толстому, бледному и расфуфыренному, как индюк, — и оба они, а вслед за ним шесть человек свиты, среди которых были Вэйд и лорд Грей, исчезли в глубине дома. Огромная карета развернулась, заставив зевак прижаться к самым стенам соседних домов, и с грохотом укатила прочь в сопровождении телохранителей.

Мистеру Тренчарду показалось, что у Ричарда вырвался вздох облегчения, хотя при таком шуме на улице трудно было определить это с уверенностью.

— Идем, — возобновил он свои приглашения, — и хлебнем немного молочка «Белой Коровы».

Ричард почти инстинктивно повиновался — трактир «Белая Корова» — всегда славился своим хересом. Он сделал несколько шагов, но лишь затем, чтобы резко остановиться, вспомнив, о чем говорил ему сэр Роланд: после приезда герцога он должен был занять наблюдательный пост у задней ограды сада и в случае опасности поднять тревогу.

— Нет-нет, — пробормотал он, — прошу извинить меня…

— Только не я, — возразил мистер Тренчард, догадываясь о причине нерешительности Ричарда. — Пить в одиночку — преступление, а ты подталкиваешь меня к нему.

— Но… — начал было Ричард.

— Никаких «но», иначе мы поссоримся. Идем! — И он двинулся вперед, буквально таща юношу за собой.

Тот недолго сопротивлялся и вскоре уже бодро шагал рядом с мистером Тренчардом, воодушевленно болтавшим о разных пустяках. Он всегда выбирал линию наименьшего сопротивления и сейчас уже успел придумать целый набор оправданий для себя: во-первых, он никогда не относился всерьез к своим обязанностям часового, считая их чуть ли не формальными при той скрытности, с которой был организован заговор; во-вторых, он знал, что от мистера Тренчарда не так-то просто избавиться, и, самое последнее, но не менее важное: херес в «Белой Корове» — был лучшим во всем Сомерсете.

Не менее четверти часа они провели за столом в переполненном трактире, обсуждая достоинства поданной им бутылки вина, когда мушкетный залп, раздавшийся неподалеку, заставил всех вздрогнуть и на мгновение замереть от неожиданности. В следующую секунду люди бросились к окнам и двери, и в трактире воцарились хаос и смятение.

Бледный и испуганный, Ричард медленно поднялся из-за стола, но мистер Тренчард схватил его за рукав.

— Садись, садись, — сказал он, — это пустяки.

— Пустяки? — повторил заподозривший неладное Ричард и со страхом взглянул на мистера Тренчарда. В этот момент прогремел второй залп, за которым последовали беспорядочные выстрелы, топот бегущих ног и крики на улице, и вскоре в трактире не осталось никого, кроме Ричарда Уэстмакотта и мистера Тренчарда. Оба они прекрасно понимали, что произошло, и, не испытывая ни малейшей нужды спешить, мистер Тренчард с удовлетворением посасывал трубочку, а Ричард словно окаменел от ужаса. Ему было хорошо известно, что люди сэра Роланда имели при себе только пистолеты, которыми собирались воспользоваться лишь в крайнем случае, больше полагаясь на бесшумную сталь. Значит, на отряд Блейка кто-то неожиданно напал и он, Ричард, оказался предателем, на совесть которого, возможно, легла смерть двух десятков человек. Это была его вина — нет, не его, а этого пьяницы, с безмятежным видом сидящего с ним за одним столом и дымящего своей проклятой трубкой.

Резким движением Ричард вырвал трубку изо рта у мистера Тренчарда. Тот изумленно взглянул на него.

— Какого дьявола… — начал было он, но Ричард не дал ему закончить.

— Это вы виноваты! — вскричал Ричард, смертельно бледный, с пылающими, словно раскаленные угли, глазами. — Вы заманили меня сюда!

— О чем, черт побери, ты говоришь? — разыгрывая негодование, свирепо произнес мистер Тренчард.

Он пристально взглянул на юношу, будто пытаясь прочитать, что творится у него в голове, в свою очередь, встал, расплатился за вино и вышел вон.

А тем временем прозвучавший в саду залп произвел немалое смятение за столом, накрытым мистером Ньюлингтоном для высоких гостей. Герцог имел все основания бояться за свою жизнь — в последние дни в него несколько раз стреляли люди, желающие заработать на его гибели, и сразу догадался, какая опасность ему угрожает.

Полковник Вэйд подкрался к выходящему в сад раскрытому окну — ночь стояла очень теплая, — а герцог повернулся к хозяину за объяснениями. Последний, однако, не смог произнести ни слова; он был очень бледен, и его руки заметно дрожали, но в такой ситуация это выглядело вполне естественно. Отбросив всякие церемонии, в комнате появились жена и дочь мистера Ньюлингтона, жаждущие убедиться, что их гости целы и невредимы.

Из окон комнаты, в которой они находились, было хорошо видно происходящее внизу. Там лихорадочно сновали черные тени, громкий, низкий голос велел им искать укрытие и проклинал предателей. Затем вдоль края стены, окружавшей сад, сверкнула полоса огня и прогремел второй залп, вслед которому раздались проклятия и стоны раненых, смешавшиеся с криками нападающих, устремившихся в сад через стену. Несколько мгновений там продолжалась схватка, гремели пистолетные выстрелы и сталь звенела о сталь, но скоро все стихло, и из-под окна прозвучал голос, спрашивающий, жив ли его величество; против него был организован заговор, однако злодеи сами попали в вырытую для других яму, и ни один из них не уцелел. Впрочем, было одно исключение: под лавровым кустом лежал, притаившись, сэр Роланд Блейк, ни живой ни мертвый от страха, однако не получивший ни одной серьезной раны, за исключением кровоточащей царапины на щеке.

Услышав об очередном посягательстве на его жизнь, Монмут устало опустился в кресло. Глубокая, горькая меланхолия охватила его душу.

— Где мистер Уайлдинг? — внезапно спросил лорд Грей, сразу вспомнив о человеке, которого более всего ненавидел и который — единственный из всех приглашенных — отсутствовал. — Кто знает, почему его нет?

В красивых глазах Монмута промелькнула невыразимая грусть. Вэйд повернулся к лорду Грею.

— Ваша светлость предполагает, что он мог быть в числе заговорщиков?

— Факты как будто дают возможность сделать такие выводы, — ответил лорд Грей, в глубине души желая, чтобы именно так все и оказалось.

— Факты скажут сами за себя, — услышал он ясный, звенящий голос.

Все обернулись и увидели стоящего на пороге мистера Уайлдинга — простоволосого, с обнаженной шпагой в руке, который незаметно для всех вошел в комнату. На его шпаге и правом рукаве камзола темнели пятна крови, но во всем остальном, исключая промокшие сапоги, он выглядел так же безупречно, как и час назад, когда выходил с мистером Тренчардом из гостиницы и встретил Руфь.

При его появлении Монмут встревоженно вскочил на ноги, а лорд Грей выхватил шпагу и встал чуть впереди своего господина, словно готовясь защищать его.

— Вы ошибаетесь, господа, — спокойно произнес мистер Уайлдинг. — Я участвовал в этом деле лишь с целью спасти его величество от врагов. Сегодня вечером, когда я был уже готов присоединиться к вам, я случайно узнал о ловушке, расставленной для вашего величества. Слава Богу, мне хватило времени уговорить Слейпа дать мне двадцать мушкетеров его роты, вернуться сюда и уничтожить заговорщиков. Это знак свыше; совершенно очевидно, что небесам угодно, ваше величество, сохранить вас для лучших дней.

Глаза Монмута увлажнились. С неловкой усмешкой лорд Грей вложил шпагу в ножны и еще более неловко пробормотал слова извинения. Герцог, вдруг устыдившийся, обнажил шпагу и сделал шаг вперед.

— Преклоните колени, мистер Уайлдинг, — потребовал он.

— Ваше величество, вас ждут куда более неотложные дела, — холодно проговорил мистер Уайлдинг, приближаясь к столу и беря салфетку, чтобы вытереть клинок, — чем оценка трудов своего недостойного слуги.

Воодушевление Монмута погасло, как свеча, задутая порывом ветра.

— Мистер Ньюлингтон, — после секундной паузы продолжал мистер Уайлдинг, и купец задрожал с ног до головы, словно услышал глас трубы, зовущей на Страшный суд, — его величество прибыл сюда, насколько я знаю, для того, чтобы принять из ваших рук двадцать тысяч фунтов стерлингов для ведения своей дальнейшей кампании. Вы приготовили эти деньги?

Его взгляд, в котором читались насмешка и презрение, уперся в пепельно-бледное лицо торговца.

— Они прибудут к утру, — запинаясь пробормотал мистер Ньюлиштон.

— Как к утру? — удивленно воскликнул лорд Грей, все еще не догадываясь, к чему клонит мистер Уайлдинг.

— Вам ведь известно, что этой ночью моя армия уходит, — укорил Монмут купца.

— И вы сами просили его величество оказать вам честь, отужинав у вас, чтобы передать эти деньги, — нахмурившись, напомнил мистер Вэйд.

Но, прежде чем мистер Ньюлингтон успел ответить, вновь заговорил мистер Уайлдинг.

— То обстоятельство, что у него нет денег, могло бы показаться слегка странным, если бы не последние события. Я смею предложить вашему величеству взять у мистера Ньюлингтона не двадцать, а тридцать тысяч, и не как обещанный вам заем, а как штраф за… за халатное отношение к своему саду.

Монмут сурово взглянул на купца:

— Вы слышали, мистер Ньюлингтон. Благодарите Бога, что ваше предательство не наказано строже. Вы заплатите деньги завтра, до десяти часов утра, мистеру Уайлдингу, которому я поручаю забрать их у вас. — Он с отвращением отвернулся от торговца. — Я думаю, господа, нам здесь больше нечего делать. Мистер Уайлдинг, улицы безопасны?

— Да, ваше величество, двадцать человек из роты Слейпа и ваши телохранители готовы сопровождать вас.

— Тогда, ради Бога, идемте, — сказал Монмут, вкладывая шпагу в ножны — он не собирался дважды предлагать рыцарский титул своему спасителю.

Мистер Уайлдинг поспешил к выходу, чтобы отдать необходимые распоряжения, а герцог и его офицеры молча последовали за ним. Они были уже у самых дверей, когда за их спинами, в глубине комнаты, раздался пронзительный женский крик. Герцог остановился и повернулся. Мистер Ньюлингтон, побагровевший, с вытаращенными от ужаса глазами, хватал руками воздух. Затем он пошатнулся и рухнул прямо посреди хрустальной посуды и серебряной утвари, которая стояла на столе, специально накрытом для ничего не подозревающей жертвы. Его жена и дочь бросились к нему, повторяя его имя, но мистер Ньюлингтон был уже мертв.

Глава 20

РАСПЛАТА
Истерзанная душевными муками, Руфь спешила домой по темным улицам, не обращая внимания ни на грубые шутки прохожих, ни на боль в раненой руке. Она вбежала в столовую Люптон-хауса, где ужинали Диана и леди Гортон, и ее вид — бледное, измученное лицо и испачканное кровью платье — лишил аппетита обеих дам. Они подбежали к ней, наперебой спрашивая, что случилось, но Руфь поспешила успокоить их, объяснив, что лишь слегка поцарапала руку. Затем она вкратце рассказала о том, что произошло между ней и ее мужем.

— Мистер Уайлдинг спешил предупредить герцога, — закончила она с отчаянием в голосе. — Я старалась насколько возможно задержать его, и, кажется, мне это удалось, но… но… О, я так боюсь, Диана!

— Чего ты боишься, чего? — спросила Диана, подойдя к кузине и обняв ее за плечи.

— Боюсь, что мистер Уайлдинг может погибнуть вместе с герцогом, — ответила Руфь.

Леди Гортон, которая ни слова не поняла из ее рассказа, стала умолять объяснить ей, что все-таки происходит, и когда Диана растолковала ей, что к чему, пришла в ужас. Симпатии леди Гортон были целиком на стороне Монмута — ведь он был так красив и ему сопутствовала удача, — и участие ее племянника и столь уважаемого ею сэра Роланда в заговоре против его жизни возмутило ее до глубины души. Она искренне похвалила Руфь — не отдавая себе отчета в том, что в ее цели отнюдь не входило спасение герцога, — и вскоре распрощалась с девушками, объявив, что отправляется к себе помолиться за избавление от бед благородного сына умершего короля.

Оставшись наедине с кузиной, Руфь выплакала ей свои опасения за жизнь Ричарда, но, поскольку время шло, а он все не появлялся, ее страхи постепенно переросли в уверенность. Диана, сама заразившаяся ее настроениями, изо всех сил пыталась успокоить Руфь, но тщетно.

Наконец уже около полуночи у входной двери раздался торопливый стук. Девушки схватились за руки и замерли, готовые к любым, самым неприятным известиям. Дверь в столовую широко распахнулась, и на пороге появился Ричард, бледный и дрожащий, но в остальном выглядевший ничуть не хуже, чем во время их последней встречи. Он захлопнул за собой дверь — прямо перед носом изумленного Джаспера, дворецкого, — и шагнул в комнату. Руфь рванулась навстречу брату и прижалась к нему, обхватив шею руками.

— О, Ричард, Ричард! — всхлипывала она. — Слава Богу! Слава Богу!

Он с явным раздражением освободился из ее объятий.

— Хватит! — грубо оттолкнув от себя сестру, прорычал он и, подойдя к столу, схватил бутылку, налил себе вина, жадно выпил и поежился.

— Где Блейк? — спросил он.

— Блейк? — переспросила Руфь, побледнев.

Испуганная Диана присела в кресло, внимательно наблюдая за ними.

Ричард в отчаянии сцепил руки.

— Так его нет? О Боже! — простонал он и бессильно рухнул в кресло. — Вы, наверное, уже все знаете, — безразлично добавил он.

— Вовсе нет, — хрипло произнесла Диана. — Расскажи, что произошло.

Ричард облизал губы.

— Нас предали, — дрогнувшим голосом объяснил он. — Предали! Если бы я знал, кто… — Он разразился горьким смехом и кровожадно потер ладони друг о друга. — Люди Блейка попали в засаду. Полурота мушкетеров расстреляла их прямо в саду у старика Ньюлингтона, и их тела сейчас валяются там. Никто из них не ушел. Никто! Говорят, что и сам Ньюлингтон мертв.

Он налил себе еще вина. Руфь слушала его в напряженном молчании, словно окаменевшая, и лишь глаза ее лихорадочно сверкали.

— Но… слава Богу, что ты жив, Дик! — воскликнула она.

— Как тебе удалось спастись? — поинтересовалась Диана.

— Как? — подскочил он, словно его ужалили. Из его груди вновь вырвался хриплый, надтреснутый смех, а глаза налились кровью. — Как? Может быть, и неплохо, что Блейк уже нашел свой конец. Может быть… — Не договорив, он вскочил на ноги, а Диана испуганно закричала, поскольку дверь от сильного удара распахнулась и в комнату ворвался Блейк. Его трудно было узнать: лицо обезображено запекшейся кровью из раны на щеке, а вся одежда измята, разорвана и запачкана грязью. Увидев Ричарда, он выхватил шпагу и устремился прямо на него.

— Подлый предатель! — взревел он. — Сейчас ты умрешь, падаль!

Но в следующую секунду он замер на пути — между ним и Ричардом встала Руфь, бесстрашно закрывая собой своего оцепеневшего от ужаса брата.

— Прочь с дороги, госпожа, или мне придется оттащить вас.

— Вы с ума сошли, сэр Роланд, — твердо проговорила она. Ее тон как будто несколько отрезвил его, и он снизошел до объяснения.

— Двадцать человек, которые были со мной, погибли в саду Ньюлингтона, — повторил он новость, принесенную Ричардом. — Я чудом уцелел, но что толку от этого? Февершэм потребует от меня ответа за их жизни, а в Бриджуотере мое имя у всех на устах, и, если меня схватят здесь, расправа будет короткой. А все почему? — с неожиданной яростью спросил он. — Почему? Да потому, что этот мерзавец предал меня.

— Это не он, — уверенно ответила она, и Ричард, спрятавшийся у нее за спиной, удивленно поднял голову.

Недоверчивая улыбка исказила и без того обезображенное лицо сэра Роланда.

— Я оставил его на страже у нас в тылу, чтобы в случае опасности он мог предупредить нас, — сообщил он ей. — Я всегда знал, что он трус и на него нельзя положиться, поэтому я дал ему простейшую и безопаснейшую задачу, но и тут он подвел меня — подвел, потому что предал и продал!

— Это не он. Клянусь вам, он тут ни при чем.

— Больше некому, — сказал он и грубо велел ей отойти в сторону.

Руфь не двинулась с места, и он резко шагнул вбок, намереваясь обойти ее. Ричард, не имея оружия, чтобы защищаться, бросился было к двери, пытаясь спастись, но слова Руфи, которые он услышал за своей спиной, заставили его замереть, несмотря на смертельную опасность, угрожавшую ему.

— Вы ошибаетесь, сэр Роланд! — воскликнула она. — Вас предал не Ричард, вас предала… я.

— Вы? — ошарашенно спросил он, словно позабыв обо всем на свете. — Вы? Вы хотели спасти Монмута? — пробормотал он и презрительно рассмеялся.

— Думаете, я лгу? — не теряя мужества, спросила она.

Он недоуменно взглянул на нее, провел рукой по лбу и взглянул на Диану, в ужасе наблюдавшую за развязкой своего хитроумного плана.

— Это невероятно! — воскликнул он наконец.

— Судите сами, — ответила она и вкратце рассказала о том, как узнала, что ее муж вернулся в Бриджуотер и должен был ужинать с герцогом у мистера Ньюлингтона. — Я не собиралась предавать вас или спасать герцога, — пояснила она. — Я никогда не сомневалась в справедливости ваших намерений, но я не могла позволить погибнуть мистеру Уайлдингу. Я пыталась задержать его и сообщила ему о заговоре лишь тогда, когда, как мне казалось, все уже было кончено. Увы, вы слишком долго медлили…

Хриплое, бессвязное восклицание прервало ее речь в этом месте. Она бросила взгляд на сэра Роланда и увидела нацеленное прямо ей в сердце острие его шпаги. Она закрыла глаза, ожидая неминуемой смерти. И, действительно, в тот момент Блейк собирался убить ее. Мало того, что его предали — это уже само по себе было весомым мотивом, — последней каплей явилось то, что его предали ради спасения Уайлдинга; не только тщательно продуманный им план оказался разрушенным, но, как выяснилось, ему еще и помешали убрать с дороги соперника.

Он отвел руку, намереваясь ударить; Диана в своем кресле окаменела от ужаса, не в силах ни пошевелиться, ни закричать, а Ричард — увы — помышлял только о своем спасении.

Но Блейк шагнул назад, резким движением вложил шпагу в ножны, а затем, сделав некое подобие поклона, вышел вон. В его действиях угадывалась какая-то непонятная цель; но сейчас им было не до решения загадок — слава Богу, что они остались живы.

Диана встала и подошла к Руфи.

— Пошли, — сказала она и попыталась увести ее из комнаты. Но она забыла о Ричарде, который теперь, когда опасность миновала, начинал разводить пары.

— Подождите, — сказал он, подходя к двери и широко распахивая ее. — Оставь нас, Диана, — велел он, — Нам с Руфью надо поговорить.

Диана мешкала.

— Тебе лучше уйти, дорогая, — сказала Руфь, и той ничего не оставалось, как подчиниться.

Как только брат и сестра остались наедине, Ричард начал осыпать Руфь упреками, но она храбро выдержала этот шторм, который прекратился столь же неожиданно, как и начался, когда в комнате опять появился сэр Блейк, собранный и полный решимости. Ричард в страхе отпрянул от него, но тот даже не взглянул в его сторону.

— Мадам, — сказал Блейк, — нельзя заботиться о муже до такой степени, чтобы совершенно забыть о других. Подумайте только, что я скажу лорду Февершэму, когда он спросит о судьбе своего офицера и двадцати солдат, которых он доверил мне?

— И что же? — недоумевая проговорила она. — О, сэр Роланд, я так сожалею об этом! — воскликнула она, вспомнив о своей причастности к смерти этих людей.

— Сожалею! — хмыкнул он и язвительно рассмеялся. — Вы поедете со мной к Февершэму и объясните ему все это.

— Я? — в страхе отпрянула она.

— И немедленно, — добавил он.

— Что… что? — запинаясь, пробормотал Ричард, собирая остатки своего мужества. — О чем вы говорите, Блейк?

— Идемте, госпожа, — не обращая внимания на него, сказал сэр Блейк и, схватив Руфь за запястье, грубо потащил за собой. Она попыталась вырваться, но он только злобно ухмыльнулся и, отпустив запястье, подхватил ее на руки. Легко, как куклу, — он был очень силен — понес девушку к двери, невзирая на ее крики и попытки сопротивления.

— Стойте! — заорал Ричард. — Стой, безумец!

— Заткнись, или я убью тебя, — огрызнулся через плечо сэр Блейк.

— Джаспер! Джаспер! — позвал Ричард в отчаянии от того, что у него нет оружия. Но Блейк уже торопился со своей ношей через лужайку, туда, где была привязана его лошадь, которую он, выйдя из столовой, успел оседлать несколько минут назад. Руфь догадалась о намерениях Блейка и забилась в его объятиях, словно попавшая в силки птица, пытаясь потянуть время, но это только рассердило его. Он грубо усадил ее на землю и, склонившись к ней, прорычал:

— Послушайте, госпожа, живой или мертвой, но я доставлю вас к Февершэму. Выбирайте!

Что-то в его тоне подсказало ей, что он выполнит угрозу, и, чуть не падая в обморок и надеясь, что Февершэм, быть может, окажется джентльменом, она позволила ему усадить себя на холку лошади, к самым поводьям. Они шагом выехали через распахнутые настежь ворота на пустынную улочку, где сэр Роланд пустил лошадь рысью, а когда они пересекли мост и город остался позади, перевел ее в стремительный галоп.

Глава 21

ПРИГОВОР
Итак, мистер Уайлдинг был оставлен в Бриджуотере с единственной целью — взыскать штраф с мистера Ньюлингтона. Можно строить предположения насчет того, понял ли Монмут, что произошло у него перед глазами после их злосчастного ужина, и не принял ли он фатальный для мистера Ньюлингтона апоплексический удар за обморок, но своего приказа он не отменил.

И когда в воскресенье, в одиннадцать вечера, армия герцога выступила из Бриджуотера, направляясь не в Глостер и Чешир, а к Седжмуру, имея целью застать врасплох королевскую армию, мистер Уайлдинг, в полном одиночестве, садился ужинать в комнате, сломанная мебель в которой напоминала ему о странных обстоятельствах их недавнего свидания с Руфью. Это были грустные воспоминания; он ни в грош не ставил искренность ее чувств, когда она призналась ему в любви, и ее неразборчивость в средствах для достижения своих целей еще больше огорчала его. Единственным утешением являлось то, что она захотела сохранить ему жизнь, но и оно было отравлено — Руфь, как прекрасно понимал мистер Уайлдинг, хотела лишь вернуть долг за спасение своего брата из когтей Альбемарля.

Он тяжело, вздохнул. Вот до чего довела его слепая страсть, в пылу которой он совершил совершенно недостойный — как он сам теперь это оценивал — поступок. Стоило ли льстить себе, что он без труда заставит ее полюбить себя? И сейчас только смерть, — размышлял он, в который раз возвращаясь к этой теме, — может оставить в ее сердце добрую память о нем или хотя бы чувство благодарности. Да и за что ей было любить его? Куда легче отыскать причины для ненависти! Но эта мысль была невыносима для него.

Он встал и прошелся по комнате. От недавней усталости не осталось и следа, и теперь ему показалось тесно и душно в этой убогой гостинице. Ему хотелось свежего воздуха и действия. Он схватил свои изящные сапоги из испанской кожи, но они были еще мокрые от росы в саду мистера Ньюлингтона, и мистер Уайлдинг швырнул их в сторону, открыл дверцу дубового шкафа и достал оттуда тяжелые, грязные сапоги, в которых приехал из столицы. Он натянул их на ноги, схватил шляпу и шпагу, спустился по скрипящей лестнице и вышел на улицу. Если бы он знал в тот момент, как ему повезло, что он выбрал именно эти простые ездовые сапоги!

Город затих; армия ушла, и обыватели теперь укладывались спать. Словно повинуясь инстинкту, ноги сами понесли его по Хай-стрит до узенькой улочки, ведущей к Люптон-хаусу. Войдя в ворота, он остановился, словно очнувшись от наваждения, и осмотрелся. Что-то здесь было не так. Почему открыта дверь в дом и внутри горит свет? Зачем чья-то черная фигура беспрестанно снует в дверном проеме?

До его слуха донесся дрожащий голос: «Мистер Уайлдинг! Мистер Уайлдинг!» Свет упал на лицо человека в черном, и мистер Уайлдинг узнал Джаспера.

— Что случилось, Джаспер? — спросил он.

— Госпожа Руфь! — простонал старый слуга, заламывая руки. — Ее… ее… увезли… — Волнение мешало ему закончить фразу, он ловил широко раскрытым ртом воздух, но был не в силах произнести ни слова.

Мистер Уайлдинг, ничего не понимая, озадаченно глядел на него. Но в этот момент в дверях появилась еще одна фигура, высокая и худощавая. Это был Ричард. Он подбежал к мистеру Уайлдингу и схватил его за руку.

— Блейк увез ее! — прокричал он.

— Блейк? — механически повторил мистер Уайлдинг, почувствовав приступ тошноты при мысли: а не побег ли это? Но следующие слова Ричарда рассеяли его сомнения.

— Он увез ее к Февершэму… за то, что она рассказала о заговоре против герцога.

Мистер Уайлдинг вздрогнул, как от удара. Не тратя лишних слов на расспросы, он схватил Ричарда за плечо.

— Давно? — выпалил он.

— Не прошло и десяти минут… — неуверенно ответил тот.

— А ты стоял и смотрел! — с презрением, усиленным тревогой за Руфь, воскликнул мистер Уайлдинг. — Ты был рядом и не помешал ему!

— Я не смог, но я готов отправиться с вами, если вы решите преследовать их, — захныкал Ричард, чувствуя себя — и совершенно справедливо — полнейшим ничтожеством.

— Я? — возмущенно откликнулся мистер Уайлдинг и потащил Ричарда к дому. — Какие могут быть сомнения? У тебя есть хотя бы лошади?

— Сколько угодно, — ответил Ричард.

Они обогнули дом и оказались около конюшни, дверь которой была распахнута с тех пор, как там побывал Блейк. Они в спешке оседлали лошадей и через пять минут уже мчались по дороге, ведущей в сторону Зойланд-Чейза.

— Каким чудом вы остались в Бриджуотере? — на скаку спросил Ричард.

— Мне надо закончить одно дельце до завтрашнего возвращения герцога, — машинально ответил мистер Уайлдинг, поглощенный мучительными раздумьями о судьбе Руфи.

— Завтрашнего возвращения? — удивленно вскричал Ричард, но затем решил, что мистер Уайлдинг оговорился и переспросил: — Вы сказали — до завтрашнего возвращения?

— Да, именно так.

— Но ведь герцог ушел в Глостер.

— Герцог движется окольным путем в Седжмур, — пояснил мистер Уайлдинг, не подозревая, что говорит лишнее, да и вообще едва ли в такую минуту отдавая себе отчет в том, что именно говорит — сейчас его занимали куда более важные проблемы.

— В Седжмур? — ахнул мистер Уэстмакотт.

— Да, он хочет неожиданно напасть на Февершэма и уничтожить его солдат, пока они спят. Он уже, наверное, готовится к атаке. Но довольно! Давай пришпорим коней и побережем дыхание, если хотим нагнать сэра Роланда.

Они во весь опор неслись сквозь ночную мглу, не сбавляя скорости до тех пор, пока впереди не замаячили тлеющие огоньки мушкетных фитилей передового поста королевской армии. Но Ричард прокричал им: «Альбемарль!» — и вновь пришпорил свою лошадь, когда солдаты, услышав пароль, отпрянули в сторону, давая им проехать. Они буквально ворвались в Сомертон, деревушку, где находился штаб Февершэма, и только когда они спрыгнули на землю около домика, который занимал генерал королевских войск, и сквозь распахнутое окно до них донесся гневный голос Блейка, Ричард впервые усомнился в правильности своих действий.

Все его надежды основывались на том, чтобы догнать Блейка прежде, чем тот успеет оказаться у Февершэма. А что они могли сделать сейчас? Перспектива появиться перед Февершэмом в компании столь известного бунтовщика, как мистер Уайлдинг, отнюдь не улыбалась ему. Будь его воля, он, скорее всего, поджал бы хвост и уехал домой спать.

Но мистер Уайлдинг, увидев нерешительность своего спутника, схватил того за руку и подтолкнул сначала вверх по ступенькам, а затем, через открытую дверь, в просторную комнату с низким потолком, где Февершэм и с ним кавалерийский капитан внимательно слушали сэра Блейка, рассказывающего о постигшей его неудаче.

Не тратя времени даром, мистер Уайлдинг быстро подошел к стоявшему к нему спиной и ничего не подозревающему сэру Блейку, схватил его за воротник плаща и с невероятной силой отшвырнул в угол комнаты, где тот, как куль, рухнул на пол, наполовину оглушенный падением. С гневным восклицанием кавалерийский капитан вскочил из-за стола, за которым они с Февершэмом сидели, но мистер Уайлдинг сделал предостерегающий жест, словно протестуя против дальнейшего применения насилия.

— Поверьте, джентльмены, — без малейших признаков волнения произнес он, — я не намерен никому причинять зла, кроме похитителя этой леди.

С этими словами он взял руку Руфи в свою, и его прикосновение будто вернуло ее к жизни, успокоив смертельные страхи и восстановив уверенность в себе. Рядом с ней вновь появился человек, которому, как научил ее опыт, можно было верить и который мог защитить ее от грубости и посягательств других людей.

Луи Дьюро, маркиз Бланкефор, граф Февершэм, с насмешливой учтивостью кашлянул в кулак. Он был хорош собой, однако прямой нос, выразительные глаза, добродушная улыбка, подчеркнутая мягкой линией подбородка, выдавали в нем слабохарактерного сластолюбца. Сейчас на нем был лишь расшитый золотом голубой сатиновый халат да разноцветный шарф вместо парика на голове — перед самым появлением сэра Блейка он намеревался укладываться спать.

— Смотрите не покалечьте сэра Роланда, — на скверном английском сказал Февершэм. — Кто вы, сэр?

— Я муж этой леди, — ответил мистер Уайлдинг, и брови генерала поползли вверх.

— Ну-у! Неужели? — воскликнул тот, словно получил исчерпывающие объяснения. — Это меняет акценты в вашем рассказе, сэр Роланд, — усмехнувшись, добавил он, а затем откровенно рассмеялся. — Хо-хо-хо — l’amour![914]

— Какое это имеет значение, — проговорил Блейк, поднимаясь с пола. Он, вероятно, добавил бы что-нибудь, но Февершэму хотелось услышать ответ на свой вопрос.

— Рarbleu![915] — недовольно выругался он. — Еще как имеет.

— Черт возьми! — возмутился побагровевший сэр Блейк и сделал шаг вперед, держась, однако, подальше от мистера Уайлдинга, стоявшего между ним и Руфью. — Неужели вы считаете, что, если бы его жена бежала вместе со мной, я приехал бы с ней к вам?

Февершэм сардонически поклонился.

— Вы неподражаемый льстец, сэр Роланд, — с трудом сдерживая смех, сказал он.

Блейк с презрением взглянул на этого французского генерала английской армии, ломающего, по его мнению, неуместную комедию, когда речь шла о серьезном деле.

— Я уже говорил вашей светлости, — с пеной на губах начал он, — что двадцать ваших солдат и лейтенант Норрис погибли, а весь мой план провалился только из-за предательства этой женщины. Рядом с ней стоит человек, которому она предала нас.

Но Февершэма совершенно не устраивал высокомерный тон, который взял с ним сэр Роланд, и сердитое презрительное выражение его лица. Глаза француза сузились, и усмешка медленно увяла на его губах.

— Да, да, я помню, что эта леди предала вас, — сказал он. — Но вы забыли сообщить нам, кто предал вас этой леди.

У сэра Блейка отвисла челюсть. Вопрос был достаточно логичен, однако оглушил его, как оконное стекло оглушает птицу, не заметившую преграды на своем пути.

— Все ясно! — сказал Февершэм и почесал ямочку на подбородке. — Капитан Вентворт, прошу вас, вызовите стражу.

Вентворт встал из-за стола, собираясь исполнить приказ, но в этот момент сэр Блейк, словно почувствовав за своей спиной чье-то присутствие, оглянулся и заметил Ричарда, притаившегося у двери.

— Клянусь, ваша светлость, — вскричал он, — я могу исчерпывающе ответить на ваш вопрос.

Вентворт помедлил и взглянул на Февершэма.

— Voyons[916], — сказал генерал.

— Вот человек, который виновен в нашей неудаче, — баронет театральным жестом указал на Ричарда.

Февершэм удивленно взглянул на юношу. Сегодняшний вечер — или скорее раннее утро, поскольку только что пробило час — оказался щедрым на загадки.

— А вы кто, сэр? — спросил он.

Собравшись с духом, Ричард смело шагнул вперед. Он только что вспомнил, что у него имеется карта, которой можно при необходимости побить всю крапленую колоду сэра Блейка.

— Я брат этой леди, — твердо ответил он.

— Tiens![917] — воскликнул Февершэм и с улыбкой повернулся к Вентворту.

— Настоящий семейный визит! — сказал капитан, в свою очередь подобострастно улыбнувшись.

— Oh! mais tout a fait[918], — рассмеялся генерал, но в этот момент его внимание привлек мистер Уайлдинг, который подвел Руфь к креслу, стоящему около дальнего конца стола.

— А, да, — беззаботно сказал Февершэм, — пусть мадам присядет.

— Вы очень добры, сэр, — сдержанно проговорила Руфь.

— Хотя и несколько забывчивы, — заметил мистер Уайлдинг, и Февершэм нахмурился.

— Прикажете позвать стражу, милорд? — жестко спросил Вентворт.

— Думаю, да, — ответил Февершэм, и капитан вышел на улицу, к солдатам.

— Ваша светлость, — негодующе воскликнул сэр Блейк, — ради Бога, не верьте ему на слово. — Он кивнул в сторону мистера Уайлдинга.

— Он не так уж много сказал, — заметил Февершэм.

— Вам известно, кто это?

— Вы же слышали — муж этой леди.

— Да, но кто он? — горячился сэр Блейк. — Вы знаете, что его зовут мистер Уайлдинг?

Впечатление, которое произвело это имя на генерала, могло бы польстить человеку, носящему его. Возвратившийся обратно Вентворт так и застыл на пороге, а Февершэм посуровел, и от его зубоскальства не осталось и следа.

— Это правда? — резко спросил он. — Вы мистер Уайлдинг?

— Покорный слуга вашей светлости, — с учтивым поклоном ответил тот.

— Как вы осмелились прийти сюда, прямо ко мне? — прогремел Февершэм, которого начинало раздражать невозмутимое поведение мистера Уайлдинга.

Тот снисходительно улыбнулся.

— Я пришел за своей женой, милорд, — напомнил он ему. — Мне очень жаль, что пришлось побеспокоить вашу светлость в столь поздний час, и могу заверить вас, это совсем не входило в мои намерения: я надеялся перехватить сэра Роланда по дороге.

— Nom de Dieu![919] — воскликнул Февершэм. — Что за наглость! Сэр Роланд, — сердито велел он, повернувшись к Блейку, — расскажите-ка нам по порядку обо всем, что произошло в Бриджуотере.

Но Блейк, с лиловым от волнения лицом, путался в словах и отчаянно пытался перевести дыхание, и мистер Уайлдинг ответил за него.

— Сэр Роланд слишком взволнован, — пояснил он, — и едва ли сейчас способен связно излагать свои мысли. Но я готов помочь ему; прежде всего я могу вас заверить, что он послужил вам самым лучшим образом, и, если бы не случай, ваш изумительный план увенчался бы полным успехом. Но в самую последнюю минуту мне — хотя меня тоже намечали в жертву — удалось застать врасплох и уничтожить ваших головорезов в саду мистера Ньюлингтона. Я даже не подозревал, что сэру Роланду удалось ускользнуть живым, и поверьте, ваша светлость, я искренне сожалею об этом.

— Но эта женщина? — нетерпеливо воскликнул Февершэм. — При чем тут она?

— Она предупредила его, — выпалил сэр Блейк, наконец-то обретший способность говорить.

— Едва ли ее можно обвинять в этом, ваша светлость, — сказал мистер Уайлдинг. — Она лояльная подданная короля Якова, но, помимо этого, она, как вы, наверное, успели заметить, послушная жена. Могу добавить, что ей хотелось лишь задержать меня насколько возможно, а сэр Роланд чересчур замешкался…

— Молчать! — вскипел Февершэм, — Теперь я знаю, кто вы, и с меня хватит ваших басен. Где стража, Вентворт?

— Я уже слышу их, — ответил капитан, и действительно, с улицы в открытое окошко до них долетел топот солдат, идущих строевым шагом.

Февершэм вновь повернулся к Блейку.

— Итак, — словно подводя итог всему, что понял, начал Февершэм, — этот негодяй, — он указал на Ричарда, — выдал ваш план сестре, а та, в свою очередь, выдала его мужу, который и спас Монмута. N’est-ce pas?[920]

— Именно так, — ответил Блейк, но Руфь едва ли была в состоянии вспомнить о том, что слышала о заговоре из уст самого Блейка. Правда, генерал вряд ли поверил бы ей, жене известного бунтовщика мистера Уайлдинга.

— Но кто выдал вас этому негодяю? — имея в виду Ричарда, вновь задал вопрос Февершэм.

— Уэстмакотту? — переспросил Блейк. — Да он был одним из нас! Его оставили охранять наш тыл, и, если бы он не сбежал со своего поста, мы выполнили бы свою задачу, несмотря на вмешательство мистера Уайлдинга.

Февершэм мрачно взглянул на Ричарда, и его глаза недобро сверкнули.

— Это правда, сэр? — спросил он его.

— Не совсем, — вставил мистер Уайлдинг. — Мистера Уэстмакотта, насколько мне известно, просто задержали. Он вовсе не собирался…

— Tais-toi![921] — рявкнул Февершэм. — Кого я спрашиваю: вас или мистера Уэстмакотта? А вы, мистер Уайлдинг, — наклонился генерал в его сторону, — сами ответите за себя, обещаю вам. Eh bien?[922] — Он вновь обратился к Ричарду: — Вы будете говорить?

Ричард, не потерявший, как можно было ожидать, самообладания в столь критической ситуации, сделал шаг вперед.

— В какой-то степени это правда, — сказал он, — но то, что сказал мистер Уайлдинг, ближе к истине. Меня действительно задержали, но я даже не предполагал, что наш план станет кому-то известен и мое отсутствие обернется катастрофой.

— Значит, вы ушли, так ведь, vaurien?[923] Ушли, когда надо было исполнять свой долг! И вы же разболтали обо всем своей сестричке.

— Я мог случайно обмолвиться, но не раньше, чем она узнала все от сэра Блейка.

Февершэм усмехнулся и пожал плечами.

— Разве вы скажете правду. Я давно заметил, что предатели всегда лгут.

Ричард неожиданно выпрямился, словно его достоинство было задето этим безапелляционным заявлением.

— Ваша светлость считает меня предателем? — спросил он.

— Да, грязным предателем, — ответил Февершэм.

В этот момент отворилась дверь и сержант, которого сопровождали шестеро солдат, отсалютовал с порога.

— A la bonne heure[924], — приветствовал их милорд. — Сержант, арестуйте этого мошенника и эту даму, — он указал рукой на Ричарда и Руфь, — и посадите их под замок.

Сержант шагнул к Ричарду, и тот отпрянул от него. Взволнованная Руфь поднялась на ноги, а мистер Уайлдинг, взявшись за рукоять шпаги, встал между нею и стражей.

— Ваша светлость, — воскликнул он, — неужели во Франции не учат приличным манерам?

— Мы скоро поговорим об этом, сэр, — мрачно улыбаясь, проговорил Февершэм.

— Но, милорд… — начал Ричард. — Я могу доказать, что я не предатель…

— Утром, — отмахнулся от него Февершэм. Сержант взял Ричарда за плечо. Но тот сбросил с себя его руку.

— Утром будет слишком поздно! — вскричал он. — Вы даже не представляете, какую огромную услугу я могу вам оказать.

— Уведите его, — устало обронил генерал.

— Я могу спасти вас, — выпалил Ричард, — вас и вашу армию.

Может статься, если бы не вмешательство мистера Уайлдинга, Февершэм не обратил бы ни малейшего внимания на его слова.

— Молчи, Ричард! — взволнованно закричал тот. — Неужели ты предашь?..

Он запнулся, не решаясь закончить фразу, но Февершэму сразу бросилась в глаза произошедшая в нем перемена.

— Что? — спросил генерал, — Минуточку, сержант. Что все это значит? — перевел он взгляд с мистера Уайлдинга на Ричарда.

— Я скажу, ваша светлость, но мне нужны гарантии.

— Я не торгуюсь с предателями, — чопорно заявил милорд.

— Прекрасно, — ответил Ричард и театрально сложил руки на груди, — но завтра утром вы ни о чем не пожалеете так горько, как о своем отказе — если только останетесь в живых.

Февершэм неловко поднялся из-за стола.

— Что вы имеете в виду? — спросил он.

— Гарантии, и вы обо всем узнаете, — повторил Ричард. — Хорошо, я сам назову их, — видя нерешительность француза, добавил он, — но вы можете не торопиться с выполнением до тех пор, пока мои сведения не подтвердятся.

Февершэм изучающе взглянул на юношу.

— Говорите, — сказал он.

— Только при условии, что ваша светлость обещает сохранить свободу мне и моей сестре.

— Говорите, — повторил Февершэм.

— Вы даете гарантии?

— Хорошо — если дело того стоит.

— Я полагаюсь на ваше слово, — удовлетворенно сказал Ричард, склонив голову. — Ваша светлость, что вы скажете, если узнаете, что армия Монмута сейчас движется на ваш безмятежно спящий лагерь и не позже чем через час нападет на него?

Мистер Уайлдинг простонал и в отчаянии всплеснул руками, но глаза всех были прикованы к Ричарду, и никто не обратил на него внимания.

— Вранье! — ответил Февершэм и рассмеялся. — Друг мой, я сегодня сам был в полночь на болоте и слышал, как армия герцога Монмутского движется к Бристолю по дороге… Как она называется, Вентворт?

— Восточная дамба, милорд, — ответил капитан.

— Voila![925] — сказал Февершэм, разводя руками. — Что вы на это скажете?

— В план Монмута входит пересечь болото около Чедзоя, миновав ваш единственный пост, и неожиданно атаковать вас. О Боже! Прошу вас, сэр, поверьте мне; пошлите разведчиков к болоту, и я готов поклясться, что им не придется долго шарить там в поисках противника.

Феэершэм взглянул на Вентворта.

— Что вы думаете? — спросил он.

— В самом деле, милорд, это звучит правдоподобно, — ответил Вентворт. — Я… я удивляюсь, как мы не предусмотрели такую возможность.

— Зато я предусмотрел! — самодовольно заявил генерал. — Около болота стоят Огелторп и сэр Фрэнсис Комптон. Как они могли не заметить Монмута? Ну, хорошо, немедленно сообщите милорду Черчиллю, пусть он выяснит обстановку, вы слышите, Вентворт, — немедленно.

Вентворт отсалютовал и вышел из комнаты.

— Если ваши сведения подтвердятся, — продолжал Февершэм, поворачиваясь к Ричарду, — я не только выполню вашу просьбу, но и поблагодарю от имени короля. Но если нет…

— Они подтвердятся, — вставил мистер Уайлдинг, и его голос более походил на стон.

Февершэм посмотрел на него и вновь усмехнулся.

— Я что-то не припомню, чтобы мистер Уэстмакотт потребовал гарантий и для вас.

Но тот только презрительно фыркнул — такая мысль даже не приходила ему в голову. Генерал предложил Ричарду сесть и принялся допрашивать мистера Уайлдинга, стараясь выпытать у него сведения, главным образом, о Монмуте, к которому он питал личную неприязнь: Февершэм некогда добивался руки леди Генриетты Вентворт, но та бежала с герцогом, бросившим ради нее свою жену. Такой поступок только подтвердил правило, что сын частенько пускается по стопам своего отца, и разразившийся впоследствии грандиозный скандал окончательно перечеркнул все надежды Февершэма.

Однако мистер Уайлдинг оказался неразговорчивым собеседником, и его светлость уже подумывал о том, чтобы поподробней расспросить сэра Блейка, недоумевавшего, как столь ценная и хорошо оберегаемая информация о движении армии Монмута могла оказаться у столь ничтожного труса, каким он считал Ричарда, но тут за дверью послышались торопливые шаги и в комнату ворвался взбудораженный капитан Вентворт.

— Милорд! — вскричал он. — Это правда. Нас окружают.

— Окружают? — откликнулся Февершэм. — Уже окружают?

— Они пересекли болото и через десять минут будут здесь. Я разбудил полковника Дугласа, и полк Данбартона готов отразить их атаку.

— А что еще вам надо было сделать? — взорвался Февершэм. — Где милорд Черчилль?

— Лорд Черчилль скрытно выстраивает своих людей в засаде, собираясь неожиданно атаковать врага. Клянусь, сэр, мы чрезвычайно обязаны мистеру Уэстмакотту. Если бы не он, нас перерезали бы, как слепых котят, прямо в постели.

— Позовите Бельмонта, — велел капитану Февершэм, — и пусть он не забудет мои сапоги. Мы вам очень обязаны, мистер Уэстмакотт, — добавил он, обернувшись к Ричарду.

Неожиданно где-то забил барабан. Февершэм прислушался.

— Это Данбартон, — пробормотал он, — Ah, pardieu![926] — воскликнул он затем. — Монмут приготовил нам грязный подарочек. Это убийство, а не война.

— Однако это больше похоже на войну, — заметил мистер Уайлдинг, — чем одобренная вами затея в Бриджуотере.

Февершэм надул губы и пристально посмотрел на него. В этот момент в дверях появился Бельмонт в сопровождении Вентворта.

— Капитан Вентворт, — остановил генерал своего офицера на пороге, — немедленно отправляйтесь в свой полк. Но сперва возьмите этих солдат, уведите мистера Уайлдинга и расстреляйте его. Вы поняли? Отлично.

Глава 22

КАЗНЬ
Капитан Вентворт щелкнул каблуками и отсалютовал. Сэр Блейк в глубине комнаты удовлетворенно вздохнул и выпрямился. Сдавленный крик вырвался из груди Руфи, и она встала со своего стула, заломив руки. У Ричарда отвисла челюсть, а мистер Уайлдинг, более удивленный, чем испуганный, подошел к столу.

— Сэр, вы слышали? — напомнил ему капитан Вентворт.

— Боюсь, что ослышался, — не смущаясь ответил мистер Уайлдинг. — Одну минуту, сэр, — сделал он повелительный жест рукой, и капитан, несмотря на полученный приказ, замер в нерешительности. Февершэм, только что взявший галстук — целый ярд бесценного голландского шелка — из рук слуги и стоявший теперь перед маленьким овальным зеркалом ко всем спиной, недовольно взглянул через плечо.

— Милорд, — сказал мистер Уайлдинг, и даже сэр Блейк не мог не восхититься мужеством этого человека, не терявшего самообладания даже в столь отчаянном положении, — надеюсь, вы не собираетесь поступить со мной подобным образом?

— Ah, çа![927] — откликнулся Февершэм, словно успев забыть, о чем шла речь. — Считайте это шуткой, если вам угодно. Для чего тогда вы вообще появились здесь?

— Безусловно, не для того, чтобы меня расстреляли. — Мистер Уайлдинг слегка улыбнулся и будничным тоном, будто обсуждал серьезный, но никакой не архиважный вопрос, продолжил: — Я вовсе не хочу сказать, что безупречен перед законом, но моя вина должна быть формально доказана перед судом, и мне необходимо предварительно уладить некоторые дела.

— Ну, ну, — отмахнулся Февершэм, — это меня не касается. Вентворт, вы слышали приказ?

Он повернулся к зеркалу и стал возиться с галстуком.

— Но, милорд, — настаивал мистер Уайлдинг, — не в вашей власти поступать так. Человека моего положения не могут расстрелять без суда.

— Если захотите, вас могут повесить, — безразлично отозвался Февершэм, затягивая концы галстука и разглаживая их на груди, — Подайте мне мундир, Бельмонт, — бросил он через плечо слуге, — Его величество наделили меня полномочиями вешать и расстреливать на месте любого, кто примкнет к Монмуту. Мне действительно жаль, что приходится подобным образом поступать с вами, но как мне быть в данной ситуации? Нас атакует враг. Вентворт и все мои офицеры должны находиться на своих местах. Думаю, вы понимаете, что у меня сейчас просто нет времени возиться с вами, n’est-ce-pas?

Капитан Вентворт тронул мистера Уайлдинга за плечо. От его прикосновения тот на мгновение замер, затем вздохнул и улыбнулся. Февершэм с помощью слуги наконец-то влез в свой мундир и, обращаясь к мистеру Уайлдингу, добавил, словно выражая соболезнование:

— Это fortune de guerre[928], мистер Уайлдинг. Мне очень жаль, но такова судьба.

— Что ж, тогда пусть она окажется более благосклонной к вашей светлости, — сухо ответил мистер Уайлдинг и повернулся, собираясь уйти, но в этот момент он услышал крик Руфи: «Милорд!», в котором прозвучало такое невыносимое отчаяние, что его сердце застучало быстрее. Февершэм, застегивая свой шитый золотом мундир, взглянул на нее.

— Мадам? — проговорил он.

Но ей нечего было сказать. Смертельно бледная, с горящими глазами, она стояла, чуть наклонившись вперед, будто собираясь побежать, и ее грудь высоко вздымалась.

— Гм-м! — промычал Февершэм, пожав плечами и взглянув на Вентворта. — Finissons![929] — бросил он ему.

Его жест и слова подстегнули Руфь.

— Пять минут, милорд! — взмолилась она. — Дайте ему пять минут — и мне тоже.

Потрясенный, мистер Уайлдинг застыл на месте, со страхом ожидая ответа Февершэма.

— Bien[930], — нерешительно начал он и развел руками, но в этот момент ночную тишину разорвали недалекие выстрелы.

— Ха! — как ужаленный вскричал генерал, отбрасывая всякую нерешительность, — А вот и они.

Он выхватил из рук лакея парик, торопливо нахлобучил его на голову и на секунду вновь взглянул в зеркало, чтобы поправить завитки.

— Быстрее, Вентворт, быстрее! Не теряйте времени. Немедленно расстреляйте мистера Уайлдинга и поспешите в свой полк. — Он окинул взглядом присутствующих и схватил шпагу, протянутую ему слугой. — Au revoir, messieurs! Serviteur, madam![931]

Застегивая на ходу пряжку пояса, он торопливо вышел вон в сопровождении Бельмонта, капитан Вентворт отсалютовал ему, а солдаты взяли на караул.

— Идемте, сэр, — приглушенным голосом сказал Вентворт, стараясь не смотреть на Руфь.

— Я готов, — твердо ответил мистер Уайлдинг и, обернувшись, посмотрел на жену.

Та стояла, в отчаянии протягивая к нему руки и не в силах произнести хотя бы слово.

— Подождите, сэр, одну минуту, не более, — с трудом проглотив комок в горле, попросил мистер Уайлдинг.

Вентворт был незлобивым по натуре человеком и джентльменом. Но он также был солдатом, и в его обязанности входило беспрекословно повиноваться приказам. Трудно сказать, какая из доминант перевесила бы, если бы со двора не донесся стук копыт уезжавшего Февершэма.

— Хорошо, сэр, — согласился капитан, — минуту я могу потерпеть — но это все, что в моих силах.

— Я благодарен вам от всего сердца, — ответил мистер Уайлдинг, и по его тону можно было предположить, что Вентворт даровал ему жизнь.

— Двое наружу, охранять окно, — приказал капитан своим солдатам, — остальные в коридор. Живее!

— Конечно, предосторожности никогда не помешают, сэр, — заметил мистер Уайлдинг, — но я даю вам слово джентльмена, что не попытаюсь бежать.

Капитан Вентворт молча кивнул в знак согласия. В глубине души этот вояка успел проникнуться глубоким уважением к человеку, оказавшемуся столь достойным противником и готовому, не моргнув глазом, встретить свой конец. Затем он взглянул на Блейка и Ричарда, о которых в суматохе успел почти забыть.

— Вам лучше уйти, сэр Роланд, — сказал он. — А вы, мистер Уэстмакотт, подождите в коридоре вместе с моими людьми.

Блейк, однако, осмелился было напомнить о приказе Февершэма, но Вентворт, не тратя лишних слов, велел ему убираться к дьяволу.

Руфь и мистер Уайлдинг остались наконец наедине. Он шагнул к ней, и она, едва сдерживая рыдания, бросилась к нему и обняла его за шею. Он легонько потрепал ее по плечу, сдерживая свои эмоции, чтобы не пробудить в ней излишнее сейчас, как ему казалось, чувство жалости.

— Ну, не надо, дитя мое, — шепнул он ей на ухо. — Стоит ли плакать обо мне, когда я сам во всем виноват?

Вместо ответа она только крепче прижалась к нему своим хрупким телом, сотрясающимся от беззвучных рыданий.

— Не надо меня жалеть, — продолжал он утешать ее. — Меня вполне устраивает такой конец. Я всего лишь исполню данное вам обещание — и перестаньте убиваться.

Она подняла к нему лицо, слепое от заливавших его слез.

— Это не жалость! — вскричала она. — Ты нужен мне, Энтони! Я люблю тебя, Энтони!

Он побледнел как полотно.

— Значит, это правда? — выдохнул он. — Значит, то, что ты сказала вечером, было правдой! А мне казалось, что ты всего лишь хотела задержать меня.

— О, это правда, чистая правда! — ответила она.

Он вздохнул и, высвободив руку, погладил ее по волосам.

— Я счастлив, — проговорил он и попытался улыбнуться. — Останься я в живых, кто знает…

— Нет, нет, нет! — прервала она его и потянула к себе.

Он склонился к ней, и их губы сомкнулись. В дверь постучали, и мистер Уайлдинг мягко отстранил ее.

— Мне пора, любовь моя, — сказал он.

— О, Боже милосердный! — простонала она и попыталась удержать его, — Это я погубила тебя. Ради меня ты приехал сюда, невзирая на смертельную опасность. Как я наказана теперь! Как я могла слушать других и не слушать голоса своего сердца. Если бы только я полюбила тебя раньше, если бы…

— Все равно было бы поздно, — не особенно веря в то, что говорит, сказал он, пытаясь успокоить ее. — Будь храброй, Руфь, хотя бы ради меня; я знаю — ты способна на это. Любовь моя, я счастлив, и не омрачай мою радость своей печалью.

Она подняла к нему свое залитое слезами лицо и попыталась улыбнуться.

— Мы скоро встретимся, — уверенно сказала она ему.

— Да, и не забывай об этом, — велел он ей и в последний раз крепко прижал к себе. — Прощай, любимая; да хранит тебя Бог, пока не окончится наша разлука, — нежно добавил он.

— Мистер Уайлдинг! — окликнул его капитан Вентворт, чуть приоткрыв дверь. — Мистер Уайлдинг!

— Иду, — хладнокровно отозвался он и почувствовал, как ее тело слабеет в его объятиях.

— Ричард! Ричард! — отчаянно закричал он. Услышав тревогу в его голосе, Вентворт широко распахнул дверь и шагнул внутрь комнаты. Из-за его плеча боязливо выглянул бледный как полотно Ричард, на чье попечение мистер Уайлдинг и оставил свою упавшую в спасительный обморок жену.

— Позаботься о ней, Дик, — велел он и, не доверяя более себе, шагнул к выходу. Однако возле самой двери он вновь остановился — к явному неудовольствию капитана Вентворта — и обернулся.

— Дик, — сказал он, — нам давно следовало подружиться. Я всегда хотел этого, и давай хотя бы сейчас расстанемся друзьями.

Он протянул ему руку, улыбаясь, и Ричард не смог устоять перед таким благородным жестом. Как всякий слабый человек, Ричард чуть ли не боготворил силу, и сейчас, оставив Руфь в кресле с высокой спинкой, в которое ее заботливо усадил мистер Уайлдинг, он со слезами на глазах бросился к нему.

— Позаботься о ней, Дик, — с чувством повторил мистер Уайлдинг и в сопровождении капитана Вентворта вышел вон.

В окружении небольшой команды мушкетеров полка Данбартона мистер Уайлдинг отправился по деревенской улочке навстречу своей судьбе, но все его мысли остались позади, с Руфью.

Слабая улыбка играла у него на устах: наконец-то он завоевал ее. Он вспомнил об их встрече околоУолфордского ручья месяц назад, когда ее сердце впервые оттаяло. Но если тогда лед равнодушия растопила жалость, то сейчас его последние остатки испарило пламя любви. Но и сам Энтони Уайлдинг изменился в этом огне. Его любовь к Руфи очистилась от плотской страсти, некогда заставившей его любой ценой добиваться руки возлюбленной; она стала возвышенной и самоотверженной, словно вера в Бога, ради которой мученики легко и радостно принимали смерть. И Энтони Уайлдинг стал бы одним из таких вдохновенных мучеников, и улыбка на его лице была бы менее задумчивой, будь он уверен, что его кончина принесет Руфи мир и покой. Но он подумал о страданиях, которые ей предстоит вынести, и почти пожалел, что завоевал ее. Ведь его смерть заставит ее страдать. Его смерть! О Боже! Легко быть мучеником, но разве можно назвать мученической его кончину? Разве он имеет право умереть после всего, что произошло сегодня с ними обоими?

Его лицо посерело, глубокие борозды обозначились на его челе, и, сжав губы, он механически шагал в окружении своего марширующего эскорта, не обращал внимания на смятение, охватившее всех вокруг.

А впереди них и дальше к востоку гремели ружейные выстрелы и орудийные залпы разгоравшегося сражения. Войскам Монмута не удалось захватить королевскую армию врасплох, и виной тому была, как подумал мистер Уайлдинг, его собственная неосторожность. Но он не стал мучиться угрызениями совести — в конце концов только благодаря этому Руфь удалось вызволить из цепких лап Февершэма. Кроме того, армия Монмута, как прекрасно знал мистер Уайлдинг, численно значительно превосходила армию Февершэма, и успех должен быть на стороне герцога, несмотря на упреждение его атаки.

Ночь становилась понемногу все прозрачней — свет близкого утра смешивался с мертвенным отсветом выстрелов; нарастающий хор голосов на какое-то время перекрыл грохот пальбы — это шла в бой, распевая псалмы, пехота Монмута, и капитан Вентворт велел своим солдатам двигаться быстрее.

Наконец путь им преградила наполненная илом глубокая дренажная канава, одно из ответвлений огромного оврага, который славно послужил королевской армии в эту ночь. Не дойдя двадцати шагов до ее края, капитан Вентворт приказал солдатам остановиться и хотел уже связать руки и завязать глаза мистеру Уайлдингу, но тот попросил не делать этого. Вентворт, сгоравший от нетерпения вернуться в свой полк, уступил, и сержант подвел пленника к самому краю обрыва.

Уайлдингу страшно захотелось перепрыгнуть через канаву и броситься куда глаза глядят, но было уже поздно: мушкетеры зажигали фитили, и в случае побега его, как труса, ожидала пуля в спину.

Теряющий надежду, но не покорившийся судьбе, он остался балансировать на самом краю обрыва, и его пятки висели над пустотой — так поставил его сержант, рассчитывая, что сразу же после залпа он упадет вниз, в трясину, которая избавит их от необходимости хоронить его тело.

Именно эта неустойчивая позиция и подсказала ему в самый последний момент неожиданную мысль.

— Зажечь фитили! — скомандовал капитан Вентворт. Пламя на мгновение осветило мушкетеров, склонившихся над своим оружием, и вновь угасло, когда прозвучала следующая команда: — Взвести курки, — Затем через секунду: — Готовсь!

Лязгнула сталь, и восемь мушкетеров нацелились на темную фигуру, с трудом различимую в клубах густого серого тумана.

— Огонь!

Услышав это слово, мистер Уайлдинг покачнулся на краю обрыва и, потеряв равновесие, полетел вниз, рискуя сломать себе шею. В тот же момент неровная полоса пламени, вырвавшаяся из мушкетных стволов, разорвала тьму, и грохот залпа смешался с орудийной канонадой кипевшей неподалеку баталии.

Глава 23

САПОГИ МИСТЕРА УАЙЛДИНГА
Мистер Уайлдинг плашмя рухнул в трясину на дне канавы, перевернулся со спины на живот и, вытянув левую руку, положил на нее голову так, чтобы его лицо находилось выше тины. Вокруг него бурлили пузыри болотного газа, вырвавшиеся на поверхность под тяжестью его тела, и ему пришлось задержать дыхание, чтобы не отравиться ими. Его тело наполовину погрузилось в трясину, и когда капитан Вентворт подбежал к краю канавы и посветил фонарем, чтобы убедиться в результате, мистер Уайлдинг выглядел не только мертвым, но и уже наполовину погребенным.

— Не угостить ли его еще унцией свинца для верности, капитан? — предложил сержант, доставая пистолет и вглядываясь с высоты шести футов в распростертую внизу фигуру. Но Вентворт уже торопливо отвернулся от канавы и отвел руку с фонарем, освещавшим мистера Уайлдинга.

— Зачем? Даже если он еще жив, трясина скоро довершит нашу работу. Нам надо спешить. Идем!

Мистер Уайлдинг услышал удаляющиеся шаги и недовольное ворчание сержанта; затем до него донесся голос капитана Вентворта:

— Взять мушкеты! На плечо! Направо кругом! Марш!

Мерный топот солдатских ног еще не стих, когда мистер Уайлдинг, чуть не падая в обморок, с трудом поднялся на ноги, чтобы тут же почти по колени увязнуть в болотной тине. Хватаясь за неровные края канавы, он высунул голову наружу, и первые жадные глотки свежего воздуха показались ему более желанными, чем отборный мускат для выпивохи. Мистер Уайлдинг перевел дыхание и тихо рассмеялся: он был цел и невредим.

Он прислушался к канонаде, полыхавшей теперь во всю силу битвы, и задумался; что же ему делать дальше? Его первым импульсом было присоединиться к баталии, однако он понимал, что от него будет мало проку в царившем там всеобщем смятении, а затем, когда его мысли вернулись к Руфи, он окончательно решил не подвергать свою жизнь новой опасности в такую ночь. Он ступил обратно в канаву и, глубоко увязая в жиже, перешел на другую сторону. Там он с трудом выбрался наверх и в изнеможении лег на землю. Но медлить было нельзя — в любую минуту на него могли наткнуться солдаты королевской армии и исправить ошибку капитана Вентворта и его людей. Он поднялся и побежал в сторону болот, которые никто не знал лучше его: вполне вероятно, что, находись мистер Уайлдинг сегодня с кавалерией лорда Грея, битва могла бы иметь иной исход.

Сначала он держал направление на Бриджуотер, собираясь первым делом добраться до Люптон-хауса и успокоить Руфь. Но Бриджуотер был далеко, а мистер Уайлдинг с каждым шагом начинал ощущать свинцовую тяжесть во всем теле. Едва не падая с ног от усталости, он вспомнил о Скорсби-холле и лорде Джервейзе, своем дядюшке. Но тот не испытывал симпатий к Монмуту и его сторонникам, и мистер Уайлдинг вряд ли мог рассчитывать там на радушный прием. Наконец он подумал о своем собственном доме, до которого было рукой подать. В Зойланд-Чейзе одно время стоял отряд милиции и там все наверняка было разграблено. Но сейчас мистер Уайлдинг мечтал только о крыше над головой, чтобы немного отдохнуть и набраться сил.

Через полчаса он уже медленно плелся по обсаженной вязами аллее, ведущей к дому, который в неверном свете туманного июльского утра казался занесенным снегом. На всем лежала печать запустения: разбитые окна, выломанные ставни, обезображенные стены. Едва ли солдаты-пуритане Кромвеля в своем иконоборческом рвении поступали хуже с церквями, встречавшимися у них на пути. Дверь была заперта; он обошел вокруг, обнаружил неплотно прикрытое окно библиотеки, перелез через подоконник и тяжело спрыгнул на пол. В этот момент что-то зашевелилось в углу, раздалось грозное рычание и яростный лай, и поджарая гончая выпрыгнула из темноты и устремилась на неожиданного гостя. Одно слово — и собака сначала остановилась на полпути, а затем радостно завизжала, прижимаясь к ногам хозяина. Но тот отнюдь не разделял ее восторгов.

— Сидеть, Джек, — раз двадцать повторил он, похлопывая гончую по узкой морде, — сидеть, сидеть!

В доме, казалось, кто-то обитал. На стенах не осталось ни одной картины, ни одного целого гобелена — все было изрублено в куски. Огромная люстра, свисавшая с потолка в самом центре библиотеки, исчезла, а на книжных полках царил беспорядок. И все-таки у него возникло ощущение, что чья-то рука пыталась навести хотя бы мало-мальский порядок в доме после ухода мародеров.

— Ш-ш, — вдруг зашипел он на собаку.

В холле послышались шаги. Дверь резко распахнулась, и на пороге появился седовласый старик. Но в руках он держал длинноствольный мушкет, и его дуло было направлено в сторону мистера Уайлдинга.

— Что вам угодно, сэр, в этом опустевшем доме? — услышал мистер Уайлдинг голос своего старого слуги.

— Уолтер!

Мушкет с грохотом выпал из рук дворецкого. Он покачнулся назад и на секунду облокотился о дверной косяк, а затем со всей скоростью, какую позволяли ему развить старые больные ноги, бросился к своему господину и рухнул перед ним на колени, покрывая его руку восторженными поцелуями.

Мистер Уайлдинг почувствовал комок в горле и, не желая выдавать свои чувства словами, потрепал старика по голове точно так же, как чуть раньше приласкал гончую. Трудно было представить себе более печальное возвращение домой, но где еще он испытал бы такую мучительную радость, встретившись с теми, кто любил его, пускай это всего лишь собака да старый слуга!

В следующий момент Уолтер был уже на ногах и изливал сожаления и упреки по поводу изможденного вида своего господина и его грязной, разорванной одежды. Но мистер Уайлдинг прервал не ко времени разговорившегося слугу и поинтересовался, каким образом тому удалось остаться здесь.

— Мой сын, Джон, был сержантом отряда, расквартированного в Зойланд-Чейзе, сэр, — объяснил Уолтер, — потому-то меня и не тронули. Они были храбрые ребята и с большой неохотой служили папскому королю. Это офицеры подталкивали их к мародерству, и несколько мерзавцев, получив шанс пограбить, воспользовались им, Я пытался, как мог, навести порядок, но ущерб, увы, слишком велик…

Мистер Уайлдинг вздохнул.

— Это не имеет значения — мне тут уже ничего не принадлежит.

— Ничего… ничего не принадлежит вам, сэр?

— Меня объявили вне закона и лишили всех прав, Уолтер, — объяснил он. — Это имение подарят какому-нибудь папскому временщику, если только удача не окажется на стороне короля Монмута. У тебя в доме есть что-нибудь съестное?

Старый слуга принес ему мяса и вина, чистые полотенца и свежее белье, и через полчаса, умытый, накормленный и переодевшийся, мистер Уайлдинг уже спал на скамейке в библиотеке, а Уолтер и Джек сторожили его сон.

Однако он недолго наслаждался отдыхом. Светало, и восток окрасился золотом. Канонада почти стихла, лишь изредка со стороны поля брани доносились отдельные выстрелы. Вдруг Уолтер поднял голову и прислушался. Совсем близко от дома раздался топот копыт; подъехав ближе, всадник остановился, и через секунду в дверь торопливо постучали. Собака злобно зарычала и ощетинилась.

— Ш-ш! Сидеть, Джек! — прошептал Уолтер, боясь разбудить мистера Уайлдинга. Он осторожно взял мушкет и, позвав собаку, на цыпочках вышел из комнаты.

С каждым мгновением стук становился все более настойчивым, и Уолтер почти успокоился — враг не стучал бы таким образом. Он открыл дверь и увидел перед собой мистера Тренчарда, изможденного, в разорванной одежде и шляпе без перьев, с руками и лицом, покрытыми пороховой сажей.

— Уолтер! — воскликнул он. — Слава Богу, ты здесь. Молчать, Джек! — прикрикнул он на гончую, радостно залаявшую при виде старого знакомого.

— Чума тебя подери! — рявкнул Уолтер на собаку. — Разбудишь мистера Уайлдинга.

— Мистера Уайлдинга? — словно ослышавшись, переспросил мистер Тренчард.

— Он приехал пару часов назад, сэр…

— Так он здесь? Черт возьми, я не зря спешил. Где он, Уолтер?

— Тише, сэр! Он спит в библиотеке. Не будите его, прошу вас!

Но мистер Тренчард, не обращая внимания на увещевания дворецкого, пересек холл и резко распахнул дверь в библиотеку.

— Энтони! — рявкнул он. — Энтони!

Мистер Уайлдинг вскочил на ноги, заспанный и перепуганный.

— Что такое… Ник!

— Уф-ф! Как мне повезло! Как повезло нам обоим, что я застал тебя, — не унимался Ник. — Собирайся — пора драпать из Бриджуотера.

— Как — драпать? Ты разве не был в сражении?

— А разве я выгляжу иначе?

— Но почему…

— Мы проиграли, и все кончено. Монмут спасается бегством; я сам видел, как он во весь опор несся в сторону Полден-Хилл.

Мистер Тренчард устало опустился в кресло и провел рукой по лбу.

— Проиграли? — ахнул мистер Уайлдинг, почувствовав укол совести при мысли, что атака повстанцев сорвалась из-за его неосторожности. — Но почему проиграли?! — секундой позже вскричал он.

— Спроси Грея, — огрызнулся мистер Тренчард, — спроси этого тупоголового труса. Все делалось наперекосяк, как и шло с самого начала. Грей отослал Годфри, проводника, и попытался сам найти в темноте брод через овраг. Конечно же, он заблудился — чего еще можно было ожидать. А когда мы все же переправились, пушки Данбартона накрыли нас, и мы рванули назад, да так, будто дело происходило не на Седжмурском болоте, а на скачках. О последствиях нетрудно догадаться. Пехота, увидев наш конфуз, залегла, отступила и еще раз пошла в атаку, но было слишком поздно! Противник успел занять боевые порядки, а это проклятое болото мешало нам сблизиться с ним. О Боже! Если бы Грей объехал болото и ударил им во фланг, все могло бы обернуться иначе. Но когда я предложил ему это, он пригрозил застрелить меня, если я еще раз посмею указывать ему, как он должен поступать. Жаль, что я сам тогда не пристрелил его на месте.

Мистер Тренчард замолчал, и в библиотеке воцарилась тишина. Новость была слишком серьезной и неожиданной, чтобы сразу воспринять ее. Наконец мистер Уайлдинг, справившись с собой, махнул рукой в сторону стола с едой.

— Выпей и перекуси, Ник, — сказал он. — А потом мы все обсудим.

— Нечего здесь обсуждать, — яростно ответил Ник, вставая и подходя к столу, чтобы налить себе вина. — Надо бежать, и немедленно. Я собирался ехать в Майнхэд, где можно поменять лошадей, а затем на побережье и сесть на любой корабль, который увезет нас из этой проклятой страны.

Мистер Уайлдинг задумчиво склонил голову. Иного выбора у него не было. Но сперва ему необходимо было попасть в Бриджуотер и успокоить свою жену.

— Куда? — вспыхнул мистер Тренчард, услышав столь нелепое предложение. — Ты с ума сошел. Да через час-два вся королевская армия будет в Бриджуотере.

— Это неважно, — ответил мистер Уайлдинг. — Я должен быть там — ведь меня уже считают мертвецом.

И он вкратце рассказал о своих приключениях в лагере Февершэма. Мистер Тренчард изумленно выслушал его: вполне возможно, что проницательный Ник Тренчард и заподозрил существование некой связи между готовностью войск Февершэма к отражению атаки и любовными делами своего друга, однако он никоим образом не выказал своих сомнений, а только покачал головой, когда мистер Уайлдинг закончил:

— Лучше послать записку, Энтони. Тебе в этом поможет Уолтер, нам нельзя терять ни минуты.

В конце концов мнение мистера Тренчарда взяло верх, и они начали собираться в путь. В конюшне, несмотря на разбой милиционеров, оставалась пара лошадей, и у Уолтера нашлась чистая одежда для мистера Тренчарда. Через полчаса все было готово; у крыльца стояли оседланные лошади, и мистер Уайлдинг уже взялся за новые сапоги, подобранные ему заботливым слугой. Вдруг, наполовину обув одну ногу, он замер, словно пораженный внезапной мыслью.

Наблюдавший за ним мистер Тренчард нетерпеливо переступил с ноги на ногу.

— Что с тобой? — проворчал он.

Не ответив, мистер Уайлдинг повернулся к Уолтеру.

— Где сапоги, в которых я прибыл сегодня ночью? — с необычайной суровостью, хотя речь шла о тривиальных вещах, спросил он.

— На кухне, — ответил слуга.

— Принеси их, — велел мистер Уайлдинг и стряхнул так и не надетый до конца сапог.

— Но они запачканы грязью, сэр.

— Почисти их, Уолтер, почисти и дай мне.

Уолтер, однако, попытался объяснить, что сапоги, которые он подал своему господину, лучше и крепче, но мистер Уайлдинг нетерпеливо прервал его:

— Сделай, как я тебе сказал, Уолтер. — И недоумевающий слуга отправился исполнять поручение.

— Чума побери твои сапоги! — выругался мистер Тренчард. — Что все это значит?

Но мистера Уайлдинга будто подменили, и от его прежнего уныния не осталось и следа.

— Это значит, Ник, — улыбаясь своему другу, ответил он, — что эти великолепные сапоги совсем не годятся для поездки, которую я задумал.

— Может, ты собираешься в Тауэр-хилл? — фыркнул Ник.

— Примерно в том направлении, — уклончиво ответил мистер Уайлдинг. — Я еду в Лондон, Ник, и ты отправишься вместе со мной.

— Господи помилуй! Ну-ка выкладывай, что у тебя на уме.

Мистер Уайлдинг объяснил, и, когда Уолтер вернулся с его сапогами, мистер Тренчард возбужденно расхаживал по комнате.

— Черт возьми, Тони! — сказал он наконец. — Может, еще не все потеряно.

— Да, Ник, ничего лучшего не придумаешь.

— А раз так, то я… — мистер Тренчард надул щеки и, ударив рука об руку, заявил:

— Я еду с тобой.

Глава 24

ПРАВОСУДИЕ
В тот же день королевские войска под командованием Февершэма вошли в Бриджуотер, и в городе воцарились страх и террор. Тюрьмы были переполнены бунтовщиками — настоящими и подозреваемыми; королевские распоряжения насчет того, как поступать с ними, были совершенно недвусмысленны, и дорога от Бриджуотера до Зойланд-Чейза была уставлена виселицами со страшным грузом. Людей вешали по малейшему доносу, без суда и следствия, и едва ли кто из горожан мог не опасаться за свою жизнь в течение недели после поражения герцога Монмутского.

Но именно эти обстоятельства как нельзя лучше устраивали сэра Роланда Блейка, который рассчитывал воспользоваться ими и взять реванш за все свои предыдущие неудачи.

На третий день после Седжмурской битвы он появился в Люптон-хаусе с заранее заготовленными фразами сожаления и раскаяния по поводу своих действий в ту роковую воскресную ночь, однако, получив от Уэстмакоттов отказ принять его, решил прибегнуть к более надежному и привычному средству убеждения — угрозам.

— Передайте мистеру Уэстмакотту, Джаспер, — со зловещей улыбкой на лице сказал сэр Роланд, — что он поступает неосмотрительно, не желая видеть меня, и госпожа Уайлдинг — тоже.

С ночи, проведенной в лагере Февершэма, Ричард стал другим человеком. Он сравнивал свое поведение в тот критический час с великодушием Энтони Уайлдинга, и его душу охватывало чувство раскаяния и желание стать лучше, чтобы хоть чем-то быть похожим на своего героя. Он бросил пить, играть в карты и, как следствие, стал выглядеть здоровее. Но он не остановился на этом — взялся за Священное писание, вспомнил о молитвах и даже начал регулярно читать их перед едой. «О Боже! — десятки раз на дню восклицал он, — Ты восставил меня из могилы, Ты сохранил мне жизнь, чтобы моя душа не погибла в преисподней».

Но столь резкая перемена оказалась возможной только благодаря слабости его характера — хотя он сам едва ли сознавал это, и когда Джаспер передал Ричарду слова Блейка и сообщил о манере, с которой они были произнесены, в его душу закрался страх; он подумал, что разумнее будет выслушать баронета, и велел сообщить сестре о его визите.

За эти дни Руфь почернела и словно окаменела от горя. Мистер Уайлдинг, предвидя величайшие опасности, угрожающие его жизни в Лондоне, в последний момент отказался от первоначального намерения послать ей записку о своем чудесном спасении.

Кто знает, быть может, судьба смеялась над ним, лишь оттягивая его конец, и тогда ей придется оплакивать его дважды. Лучше уж подождать. Лучше для них обоих — так думал мистер Уайлдинг, который опять начал сомневаться, не владела ли Руфью жалость во время их последней встречи.

Руфь и Ричард приняли сэра Роланда в гостиной; они безучастно выслушали его заверения в дружбе и глубокие раскаяния, и тогда он поторопился перейти к более действенному пункту своей программы — продемонстрировать, какие печальные последствия может иметь их упрямое нежелание иметь с ним дело.

— Я пришел, — опустив глаза, с печалью в голосе произнес он, — не только для того, чтобы выразить свое сожаление и сострадание, но и предложить свои услуги.

— Мы не нуждаемся в них, сэр, — ледяным тоном ответила Руфь.

Сэр Роланд вздохнул и обратился к Ричарду.

— Это было бы неосмотрительно с твоей стороны, — заверил он своего бывшего друга, — тебе ведь известно, какое влияние я имею.

— Правда? — усомнился Ричард.

— Ты думаешь, неудача у Ньюлингтона уменьшила его? — спросил сэр Блейк. — Что ж, если говорить о Февершэме, то, быть может, это и так. Но Альбемарль, запомни, полностью доверяет мне. Ты знаешь, что творится сейчас в городе. Людей вешают, как белье после большой стирки, и на твоем месте я не считал бы себя в абсолютной безопасности. Не торопитесь гнать меня — вполне может статься, что я окажусь вам полезен.

— Вы угрожаете нам, сэр? — возмущенно воскликнула Руфь, а Ричард побледнел.

— Угрожаю? — переспросил сэр Блейк и возвел глаза к небу. — Разве обещание помощи называется угрозой? Позвольте послужить вам — и это будет лучшей наградой для меня. Одно мое слово — и Ричард может ничего не бояться.

— Для этого не требуется вашего слова, — презрительно сказала Руфь. — Вспомните об услуге, которую он оказал Февершэму.

— О ней скоро забудут, — ловко парировал сэр Блейк. — Вы думаете, его светлость обрадуется, если станет известно, что только благодаря случаю ему удалось спасти армию?

Он рассмеялся и тоном, полным всевозможных намеков, добавил:

— Мы живем в опасное время. Никто не знает, что может случиться, если станет известно о поведении Ричарда в ту ночь, когда ему было велено охранять сад мистера Ньюлингтона.

— Вы намерены сообщить об этом? — гневно вскричал Ричард.

Сэр Блейк негодующе всплеснул руками.

— Ричард! — укоряюще воскликнул он. — Ричард! — повторил еще раз для верности.

— Кого же еще ему опасаться? — спросила Руфь.

— Разве мне одному известно об этом? — ответил он вопросом на вопрос. — О мадам, почему вы так несправедливы ко мне? Ричард был моим другом — самым дорогим для меня другом. Видит Бог, мне не хотелось бы терять его дружбу, и я готов доказать ему — и вам тоже — свое самое искреннее расположение.

— Я вполне могу обойтись без такого благодеяния, — заверила его Руфь и встала. — Сэр Роланд, вы напрасно тратите время, стараясь заключить с нами сделку.

— О, вы скоро сами убедитесь, как вы несправедливы, — с глубокой печалью в голосе произнес он. — Я знаю, что заслужил ваше нерасположение, но, поверьте мне, вы скоро — очень скоро — станете думать обо мне по-другому. Вы увидите, что я смогу защитить Ричарда и вновь завоевать его доверие.

Он откланялся и ушел, считая цель достигнутой — в душе Ричарда удалось посеять семена страха; в последующие дни они пустили корни и дали ростки, часть которых Ричард, сам того не желая, пересадил в сердце своей сестры. Именно она, опасаясь за жизнь брата, последнего мужчины в их роду, решила, несмотря на упреки Дианы и возражения самого Ричарда, все же принимать сэра Роланда.

Дни бежали, складываясь в недели. Главным объектом роялистской чистки стал Тонтон; жители Бриджуотера наконец-то смогли вздохнуть спокойнее и оплакать своих мертвецов, а Блейк — нежеланный гость — упорно продолжал навещать Люптон-хаус. Ричарду и Руфи было одинаково невыносимо его присутствие. Много раз юноша упрашивал сестру позволить ему прогнать баронета, но из опасения за жизнь брата она велела ему воздержаться от решительных действий до тех пор, пока ненасытная жажда крови, охватившая королевских приспешников, не утихнет.

Сэр Роланд терпеливо ждал, больше полагаясь на время, которое рано или поздно должно было притупить, если не излечить совершенно горе Руфи; и тогда, думал он, сломить ее сопротивление не составит труда — мнение Ричарда вообще не принималось в расчет. Нет сомнений, он твердо придерживался бы намеченного плана, если бы непредвиденные обстоятельства не заставили его действовать энергичней. Жалкий, ничтожный кредитор пронюхал о его сомерсетском убежище и прислал ему письмо, полное намеков на долговую тюрьму. Оно было подписано неким мистером Свайни, и это имя заставило сэра Роланда задуматься, поскольку мистер Свайни славился своей железной хваткой и настойчивостью там, где дело касалось преследования несостоятельных должников. Итак, для него оставался лишь один выход — побыстрее жениться на вдове мистера Уайлдинга. Несколько дней он колебался, боясь все испортить своей поспешностью; но он опасался не отказа, нет: его непомерное тщеславие страстно желало получить от Руфи согласие без излишнего давления на нее.

И вот в последнее воскресенье июля, ровно через три недели после Седжмурской битвы, сэр Роланд решил наконец-то поставить все точки над «i».

День клонился к вечеру, и с реки повеяло прохладой, особенно приятной после удушающе-жаркого дня. Ричард растянулся прямо на траве газона, рядом со скамейкой, которую занимали леди Гортон и Диана, и смиренно выслушивал леди Гортон, упрекавшую его в том, что он не делает ничего, чтобы помешать частым визитам сэра Роланда в Лкштон-хаус. В некотором отдалении от них сэр Роланд прогуливался в компании Руфи, совершенно не подозревая, о чем говорят у него за спиной.

Он первым нарушил молчание.

— Руфь, — задумчиво вздохнув, произнес он, — мне вспомнился тот вечер, когда мы в последний раз говорили наедине.

Она остановилась и со страхом, смешанным с отвращением, взглянула на него. Он заметил, как быстро отлила кровь от ее лица, как участилось ее дыхание, и понял, что задача будет не из легких. Сжав зубы, он начал наступление.

— Неужели ваше сердце никогда не смягчится, Руфь? — вздохнул он.

Она отвернулась и сделала шаг в сторону своих домочадцев, намереваясь присоединиться к ним, но он схватил ее за руку.

— Подождите! — сказал он таким тоном, что она замерла на месте как вкопанная. — Я устал от этого, — резко добавил он.

— И я тоже, — с горечью ответила она.

— Если мы начали соглашаться, не лучше ли продолжать быть последовательными?

— Это все, о чем я прошу.

— Да, но, к сожалению, вы имеете в виду иное. Прошу вас, выслушайте меня.

— Не хочу. Пустите меня.

— Будь вы моим злейшим врагом, чьи невыносимые муки и безутешные страдания радовали бы мое сердце, я так и поступил бы. Ричарда подозревают…

— Вы опять взялись за старое, сэр Роланд? — язвительно сказала она, и этих слов и тона, которым они были произнесены, хватило бы, чтобы остудить пыл любого ухажера, но перед сэром Блейком маячила долговая тюрьма, и отступать ему было некуда.

— Стало известно, — не смущаясь, продолжал он, — об участии Ричарда в заговоре в пользу Монмута; и если еще вспомнят о том случае, когда его халатность стоила жизни двадцати бравым парням короля Якова, то этого будет вполне достаточно, чтобы повесить его.

Ее рука сжалась в кулак.

— Что вам надо? — вырвался из ее груди крик, более похожий на стон. — Чего вы хотите от меня?

— Вас, — ответил он. — Я люблю вас, Руфь, — добавил он и шагнул к ней.

— О Боже! — в отчаянии воскликнула она. — Если бы рядом был человек, который мог бы отомстить за такое унижение.

И тут — о чудо из чудес! — из зарослей кустарника, возле которых они стояли, раздался голос, словно ответивший на ее мольбу:

— Мадам, этот человек здесь.

Не решаясь оглянуться, она замерла, будто опасаясь разделить судьбу жены Лота[932]. Голос! Это был голос из царства мертвых, который она слышала в последний раз в ту роковую ночь Седжмурской битвы в штабе Февершэма. Ее взгляд упал на сэра Роланда. Его лицо было смертельно бледным от ужаса, а рот приоткрылся, словно ему не хватало воздуха. Что все это значило? Собрав свою волю в кулак, она заставила себя обернуться, и вырвавшийся из ее груди крик заставил ее тетушку, кузину и ее брата поспешить к ним.

Среди ветвей кустарника возникла серая фигура. Слегка улыбаясь, незнакомец поклонился ей. Это был Энтони Уайлдинг собственной персоной. Он шагнул к ней, и, услышав звяканье шпор и шелест раздвигаемых веток, она поняла, что перед ней не призрак.

— Энтони! — выдохнула она и, протянув к нему руки, покачнулась, едва не падая в обморок.

Он проворно подхватил ее и поцеловал в лоб.

— Любовь моя, — сказал он, — прости, если я напугал тебя. Я вошел через ворота в саду, и мое появление оказалось настолько своевременным, что я не мог промолчать, услышав твой крик.

Ее веки затрепетали, она глубоко вздохнула и еще сильнее прильнула к нему.

— Энтони! — прошептала она и провела рукой по его лицу, словно хотела удостовериться, что чувства не обманывают ее.

Сэр Роланд, в свою очередь, убедившийся, что видит не привидение, схватился было за шпагу, но, вспомнив, с каким мастерством мистер Уайлдинг владеет этим оружием, убрал руку. Да и зачем ему было выполнять работу вместо палача?

— Дурак! — прорычал он, приблизившись на шаг. — По вас петля плачет!

— А по вас, сэр Роланд, кредиторы, которых я послал сюда из Лондона, — раздался голос мистера Тренчарда, пробравшегося тем же путем, которым чуть раньше прошел его друг. — Глубокоуважаемый мистер Свайни и с ним еще три джентльмена остановились в гостинице «Булл» и, всякий раз, вспоминая о сумме, которую вы у него заняли, он чуть не падает в обморок. Дорогой мой, долговая тюрьма заждалась вас.

Лицо сэра Блейка исказил приступ ярости.

— Зовите кого угодно! — воскликнул он. — Я думаю, все рады будут узнать, где находится Энтони Уайлдинг; пострадает не только он — каждый, кто присутствует здесь, будет наказан за его укрывательство, — он насмешливо окинул взглядом леди Горгон, Ричарда и Диану, которые, онемев от изумления, стояли в нескольких шагах от них. — Вам известен закон, — продолжал он, — и не пройдет и суток, как вы еще лучше познакомитесь с ним.

— Цыц! — прикрикнул на него мистер Тренчард и процитировал: — «Только Антоний может победить Антония».[933]

— Вы, вероятно, принимаете меня за бунтовщика, — сказал мистер Уайлдинг. — Но это большая ошибка, сэр Роланд: перед вами доверенный слуга государственного секретаря.

Сэр Блейк вытаращил глаза и разразился истерическим хохотом.

Но мистер Уайлдинг достал из кармана какой-то документ и протянул его мистеру Тренчарду.

— Покажи ему, Ник, — сказал он, и лицо Блейка побелело, когда он прочитал строки, скрепленные подписью Сандерленда и государственными печатями.

— Так вы шпион? — с сомнением в голосе проговорил он, словно не веря своим глазам. — Грязный шпион?

— Ваша недоверчивость льстит мне, — любезно ответил мистер Уайлдинг, пряча пергамент. — И она вас не обманула — я никогда не был и никогда не стану им.

— Но документ доказывает это! — презрительно воскликнул сэр Блейк, который, сам будучи шпионом, хорошо знал цену словам.

— Побудь с моей женой, Ник, — резко бросил мистер Уайлдинг.

— Нет, — ответил тот, — теперь твое место рядом с ней, а мое — вон с тем мерзавцем.

Он быстро шагнул к сэру Блейку и похлопал его по плечу.

— Я имел в виду вас, сэр Роланд, — сказал он, и тот удивленно уставился на него. — Вы подлец, сэр Роланд; за свое гнусное обращение с дамой вы, возможно, получите прощение на небесах, но никак не на земле.

— Убирайтесь прочь! — хрипло огрызнулся сэр Блейк. — Мне нет до вас никакого дела.

— Сейчас оно появится, — пообещал мистер Тренчард. — И только потом, если вы его уладите, к вашим услугам будут все остальные — в том числе и наш бесценный друг мистер Свайни.

— Не надо, Ник, — неожиданно вмешался мистер Уайлдинг. — Эй, Ричард! Побудь же с ней, — велел он своему шурину.

— Черт возьми, Энтони, сколько можно увиливать от своих супружеских обязанностей? Займись-ка наконец женой и не лишай меня развлечения. Сэр Роланд, — заявил он баронету, — я испытываю непреодолимое желание смешать вас с грязью не только на словах, и, если вы сомневаетесь в искренности моих намерений, вам следует всего лишь пройти со мною в сад.

Видя колебания сэра Роланда, мистер Тренчард многозначительно поиграл кончиком хлыста для верховой езды.

— Не хотелось бы вынуждать дам становиться свидетелями сцены насилия, — пренебрежительно пробормотал он. — Они навсегда потеряют уважение ко мне, если увидят человека вашего положения безжалостно выпоротым. Но, клянусь, мне придется сделать это, если вы сию минуту не двинетесь с места.

Сэр Роланд пристально вгляделся в глаза старого щеголя, сверкавшие злобной радостью, и едва не задохнулся от нового приступа ярости: этот человек должен умереть.

— Идемте, — сказал он, — а потом я разберусь с вашим приятелем мистером Уайлдингом.

— Превосходно, — отозвался мистер Тренчард и первым пошел через кустарник в глубь сада.

Они ушли; Руфь открыла глаза, и ее неподвижный взгляд остановился на мистере Уайлдинге.

— Это правда? В самом деле правда? — воскликнула она. — Неужели это не сон?

— Нет, радость моя, это правда, правда; я здесь. Скажи, мне уйти?

Вместо ответа она только крепче прижалась к нему.

— И тебе ничто не угрожает?

— Абсолютно. Я совершенно свободен в своих действиях и поступках.

Он попросил всех остальных ненадолго оставить их наедине и подвел ее к скамье у реки. Они сели, и он рассказал ей, каким образом избежал смерти от пуль мушкетеров Февершэма и как его посетило озарение использовать письмо Сандерленда, которое тот в минуту паники отправил герцогу Монмутскому.

— Это был единственный шанс, — говорил он. — Но мне пришлось почти две недели ждать, чтобы воспользоваться им. Сначала Сандерленд расхохотался и пригрозил мне Тауэром, но, узнав от меня, что письмо в надежных руках и в случае моего ареста оно немедленно окажется перед королем, он призадумался. Честно говоря, ему не следовало так пугаться, поскольку во время нашей беседы драгоценное письмо находилось у меня в сапоге, а сапог, естественно, на ноге. Но он не рискнул проверить это и согласился выдать документ, подтверждающий, что мы с мистером Тренчардом — как можно было не позаботиться о старине Нике — являемся доверенными лицами его величества на западе Англии. Будь у меня выбор, я никогда не принял бы столь ненавистный мне титул, однако, — он развел руками и улыбнулся, — это лучше, чем оставить тебя вдовой.

Но она ничего не ответила и лишь погладила его по лицу. Они еще долго сидели в радостном молчании, словно погрузившись в транс, пока за их спинами не раздалось сухое покашливание. К ним не торопясь шел мистер Тренчард, заложив руки за спину и нахлобучив шляпу на самые глаза.

— Ну и жара сегодня, — сообщил он им.

— Иди, пожалуйся Ричарду, — отозвался мистер Уайлдинг, совершенно не подозревавший о новых привычках своего шурина.

— Думаешь, он рискнет выпить со мной? Я припоминаю, что в последние два раза ему крепко не везло.

— Не сомневайся, Бог любит троицу, — отрывисто бросил мистер Уайлдинг, и мистер Тренчард, уловив намек и пожав плечами, направился через лужайку к дому, где на крылечке сидел Ричард, нетерпеливо ожидавший известий.

— Ну как? — дрогнувшим голосом спросил он, вставая.

— Сидят, — ответил мистер Тренчард, махнув рукой в сторону реки.

— Нет-нет, я о сэре Роланде.

— А-а, сэр Роланд? — воскликнул старый забияка, словно успев забыть о нем. Он вздохнул. — Бедняга Свайни! Боюсь, что я перехитрил его.

— Каким образом?

— Ты тугодум, Дик. Сэр Роланд только что закончил свой нечестивый земной путь.

Ричард нервно сцепил руки и возвел глаза к небу.

— Упокой, Господи, его душу! — проговорил он.

— Да, да! — удивленно воскликнул мистер Тренчард и меланхолично добавил: — Боюсь, что он и в самом деле ускользнет из преисподней.

Взор Ричарда внезапно загорелся, и он процитировал строки двадцать девятого псалма:

— «Вознесу тя, Господи, яко подъят мя, и не возвеселил еси враги моя о мне».

Мистер Тренчард недоуменно уставился на него. Ошибочно подумав, что его порицают за неуместную радость, Ричард смутился и с трудом выдавил из себя вздох:

— Бедный Блейк!

— Да уж, действительно! — отозвался мистер Тренчард и процитировал более подходящие, по его мнению, строки: — «Да оросят его могилу луковые слезы», впрочем, я, пожалуй, забыл о мистере Свайни. — Затем, уже более буднично, он добавил: — Идем, Ричард, и попробуем твоего муската.

— Я воздерживаюсь от вина, — твердо сказал Ричард.

— Чума тебя подери! — изумился окончательно сбитый с толку мистер Тренчард. — Ты, случаем, не перешел ли в мусульманство?

— Нет, — строго ответил юноша, — я стал христианином.

Мистер Тренчард задумчиво потер нос.

— Хм-м, — наконец произнес он, — в таком случае мир тебе. Можешь сидеть здесь сколько угодно, а я поищу Джаспера: он наверняка знает, чем промыть желудок.

И еще раз подозрительно взглянув на этого бывшего пьяницу, мистер Тренчард направился в дом, испытывая серьезные сомнения в присутствии здравого смысла в семье, в которую вошел его друг Энтони.

Вечерело, и от реки повеяло сыростью.

— Не пора ли нам домой, дорогая? — прошептал мистер Уайлдинг. Сумерки помогли Руфи скрыть смущение, и ее ответ скорее напоминал вздох, хотя Энтони Уайлдингу показалось, что он услышал куда больше.

ШКУРА ЛЬВА (роман)

Действие романа происходит в конце XVII — начале XVIII в Англии и во Франции.

Глава 1

ОДЕРЖИМЫЙ
Мистер Кэрилл, только что возвратившийся из Рима, стоял у окна и смотрел на остров, где над окутанными туманом и омываемыми дождем набережными высилась громада собора Нотр-Дам. В потемневшем небе, будто канонада, грохотали раскаты апрельской грозы. В душе его тоже сгущались зловещие облака, хотя она, подобно Парижу, переживала свою весеннюю пору. Может быть, самое начало мая.

За спиной мистера Кэрилла, в зале, отделанном темным дубом и кожей еще при прошлом или позапрошлом короле, за большим, заваленным книгами и бумагами письменным столом сидел сэр Ричард Эверард. Он смотрел на своего приемного сына каким-то тоскливо-неприязненным взглядом. Затянувшееся молчание начало раздражать старого баронета.

— Итак? — сердито и нетерпеливо спросил он. — Возьметесь ли вы за это дело теперь, когда предоставилась возможность, Жюстен? Будь вы тем человеком, какого я мечтал из вас сделать, в вашем сердце не было бы места колебаниям.

Мистер Кэрилл медленно обернулся.

— Я колеблюсь именно потому, что вы… вы и Господь наш сделали меня таким, каков я есть, — ответил он. Голос его звучал негромко и приятно, а в английской речи чувствовалась едва заметная картавость, которую, впрочем, мог уловить лишь очень острый слух. Менее чуткое ухо приняло бы этот налет французского выговора скорее за следствие слишком тщательного произнесения слов, граничащего с языковым педантизмом.

Мистер Кэрилл стоял в профиль к свету, и было видно, что черты его лица весьма необычны. Они не отличались какой-то замечательной миловидностью, ибо по общепринятым канонам красоты черты эти вовсе не были прекрасны: неправильные, скорее грубые, нежели мягкие; слишком короткий нос с горбинкой, чересчур удлиненный и угловатый подбородок, нездорово-бледная кожа. И все же от этого лица веяло неким достоинством, благодаря которому оно запечатлевалось в памяти каждого встречного. Его пухлые губы можно было бы назвать чувственными, но, когда они сжимались, жесткая черточка между ними свидетельствовала о непреклонной, почти мрачной решимости. Улыбка была какой-то странной — весела или горька она, можно было понять лишь после ее угасания. Глаза — не менее примечательны: широко поставленные, зеленые и почти неподвижные, они смотрели так спокойно, что казались наделенными необычайной проницательностью. Волосы — а мистер Кэрилл дерзнул отказаться от парика и стягивал шевелюру широкой муаровой лентой — отливали чистой бронзой, в которой тут и там поблескивали золотистые пряди, и локоны эти не уступали пышностью любому парику.

Был он чуть выше среднего роста, почти хрупкого, но очень изящного сложения и обладал весьма изысканной повадкой. Одевался мистер Кэрилл как записной щеголь, но на французский лад, и в Англии его сочли бы фатом. Сейчас на нем был богато расшитый золотом темно-синий костюм с белой атласной подкладкой, которая открывалась взгляду при каждом движении, и голубые шелковые чулки, тоже расшитые по внешней стороне ног золотой нитью. Брюссельский воротничок был застегнут сверкавшей каменьями брошью, а на лакированных туфлях с красными каблуками сияли усыпанные алмазами пряжки.

Сэр Ричард взирал на него с беспокойством и легкой досадой.

— Жюстен! — вскричал он исполненным укоризны голосом. — О чем тут еще раздумывать?

— В любом случае лучше мне поразмыслить сейчас, а не потом, когда я буду связан обещанием.

— Но о чем? О чем? — сердито вопросил баронет.

— Ну, хотя бы о том, почему вы выжидали целых тридцать лет.

Сэр Ричард принялся рассеянно и бесцельно теребить лежавшие перед ним бумаги. В грустных задумчивых глазах его появился блеск, свойственный людям, терзаемым телесным или душевным недугом.

— Мщение, — медленно проговорил он, — это блюдо, которое приносит истинное наслаждение, лишь когда его ешь холодным. — Сэр Ричард на миг умолк, потом продолжал: — Я мог бы еще тогда отправиться в Англию и убить его, но разве испытал бы я удовлетворение? Что есть смерть, если не мир и покой?

— Говорят, существует преисподняя, — напомнил мистер Кэрилл.

— Да, да, говорят, — отвечал сэр Ричард. — Но вдруг это лишь выдумка? Когда речь заходит об Остерморе, я не смею рисковать. Посему я предпочел выждать и приготовить ему такую горькую чашу, испив которую всяк пожелал бы смерти.

Он снова помолчал и продолжал более спокойным тоном, каким говорят о делах давно минувших дней:

— Одержи мы верх тогда, в пятнадцатом году, я нашел бы способ воздать милорду сообразно его злодеянию. Но мы проиграли. Больше того, я был схвачен и увезен в дальние края. Как вы думаете, Жюстен, что помогло мне пережить все лишения и тяготы на плантациях? Что дало мне сил и смекалки для побега после пяти лет прозябания там? Такие страшные испытания могли бы убить и более сильного человека. Что, если не цель, стоявшаяпередо мной? Цель, которая требовала, чтобы я выжил и обрел свободу, дабы сполна рассчитаться с милордом Остермором, прежде чем свести собственные счеты с этим миром. Приехав, я упустил одну возможность, но теперь наконец-то выдалась вторая. Если только… — Его пылкий голос поблек и затих, а когда зазвучал снова, в нем послышались тревожные нотки. Страх мелькнул в остром взгляде, впившемся в лицо собеседника. — Если только вы не окажетесь недостойны стоящей перед вами задачи. Но в это я никогда не поверю! Вы — сын своей матери, Жюстен.

— И своего отца, — сдавленным голосом ответил молодой человек. — И отец этот — граф Остермор.

— Тем сладостнее будет мщение за мать, — воскликнул сэр Ричард, и глаза его вновь загорелись нездоровым огнем, как у одержимого. — По всем законам справедливости вашего отца должна низвергнуть и погубить рука сына этой несчастной женщины. — Баронет свирепо усмехнулся. — Столь тонкое торжество правосудия — редкость в нашем мире.

— Вы так глубоко ненавидите его, — сокрушенно сказал мистер Кэрилл, и взгляд молодого человека выдал его мысли. Они были невеселыми. Мистер Кэрилл сожалел о том, что столь сильные чувства растрачиваются попусту.

— Так же глубоко, как я любил вашу матушку, Жюстен.

Резкие черты увядшего морщинистого лица сэра Ричарда вдруг смягчились, разгладились, безумный блеск в глазах вытеснила неизбывная тоска. Старику вспомнилась единственная услада его жизни, три десятилетия назад загубленная распутным Остермором, о котором они сейчас вели речь и который некогда был его другом.

С уст сэра Ричарда сорвался стон, он обхватил голову руками и надолго застыл, уперев локти в стол. Перед мысленным взором мелькали события тридцатилетней давности, когда они с виконтом Ротерби, как тогда называл себя Остермор, были молодыми придворными Якова II и обретались в Сен-Жермене.[934]

Поехав с поручением в Нормандию, они встретили мадемуазель де Малиньи, дочь обедневшего провинциального дворянина. Оба воспылали любовью к ней, и она, как это обычно бывает с женщинами, предпочла миловидную наружность виконта Ротерби благородству и уму Ричарда Эверарда. Храбрый и задиристый, не знавший себе равных в опасных предприятиях и единоборствах с мужчинами, молодой Эверард тушевался, был робок и терял всю свою напористость, когда дело касалось женщин. Предчувствуя поражение, он уклонился от боя, и его другу досталась легкая победа.

И как этот друг воспользовался ее плодами? Самым грязным и омерзительным образом.

Оставив Ротерби в Нормандии, Эверард возвратился в Париж. Государственная необходимость вынудила его вскорости отплыть в Ирландию, где он томился три года, тайно (и, надо признаться, без особого успеха) улаживая дела своего повелителя. Когда по истечении этого срока Эверард вернулся в Париж, Ротерби там уже не было. Судя по всему, его отец, лорд Остермор, взял верх над Бентинком и обратил свое влияние на Уильяма к выгоде беспутного молодчика. Ротерби простили его приверженность низвергнутой династии, и этот вероломный перебежчик презрел милости короля Якова (что, по мнению Эверарда, само по себе было достаточно дурным поступком), а заодно бросил на произвол судьбы и милую даму, которую привез из Нормандии за полгода до отъезда и которой, похоже, уже тяготился в своем барском высокомерии.

С самого начала было ясно, что они друг другу не пара. Ротерби польстился на красу девушки, и та, в свою очередь, была пленена его привлекательной внешностью. Но со временем наружность примелькалась и померкла, и молодые люди поняли, что их не связывает ни взаимная симпатия, ни общность духовных устремлений. Девушка обладала веселым, жизнерадостным нравом, жаждавшим солнца, цветов и музыки; она мечтала о любви поэта, причем под словом «поэт» я разумею не какого-нибудь там жалкого виршеплета. А внешне прекрасный Ротерби был вялым и туповатым простаком, худшим из англичан, поскольку не разделял спасительных для британской натуры представлений о чести… Он видел в подруге лишь милое очарование, которым со временем пресытился, и в итоге она наскучила ему. Поэтому Ротерби воспользовался возможностью, предоставленной ему Бентинком и отцом, и отправился своей дорогой. А прелестный цветок, сорванный им в нормандском саду и услаждавший его взор короткими погожими деньками, теперь оказался не нужен и был обречен на увядание.

Возвратившись из Ирландии, Эверард услышал печальную повесть о разбитом сердце молодой женщины и ее кончине. Она умерла, не перенеся позора, ибо поговаривали, что бракосочетание так и не состоялось.

Весть о ее смерти долетела и до Англии. Эту новость привез троюродный брат покойной, последний из рода Малиньи, который переплыл Канал с единственной целью — потребовать у чванливого милорда Ротерби удовлетворения за содеянное. Бедняге Малиньи насквозь пронзили шпагой легкое, от чего он и умер. А с его смертью, как считал Ротерби, вопрос был исчерпан.

Но оставался Эверард. Эверард, который так любил несчастную, чуть ли не боготворил ее; Эверард, поклявшийся уничтожить милорда Ротерби самым страшным из всех мыслимых способов. Слух об этой клятве тоже дошел до его светлости. В ответ милорд подверг Эверарда гонениям после брэмарского поражения 1715 года.[935]

Однако еще до всех этих событий Эверарду стало известно, что слух о кончине мадемуазель Малиньи был ложным и распустили его, видимо, из страха перед пресловутым кузеном, объявившим себя мстителем за ее поруганную честь. Тогда же, а это было восемь месяцев спустя после бегства Ротерби, Эверард пустился на поиски женщины и нашел ее прозябавшей в нищете, в мансарде дома во Дворе чудес.[936]

За два дня до того, как Эверард отыскал Антуанетту де Малиньи в убогой, продуваемой всеми ветрами каморке самого презренного из парижских притонов, она произвела на свет сына, и теперь оба, мать и сын, умирали. Они не протянули бы и недели, если бы не Эверард, вовремя подоспевший на помощь. Он предложил ее в истинно джентльменском духе. Когда король Яков[937] лишился престола, Эверард ухитрился спасти состояние, надежно вложив его в дело во Франции, Голландии и других странах. На часть этих средств он выкупил замок и земли Малиньи, на которые после смерти отца Антуанетты наложили лапу его заимодавцы.

Туда Эверард и отправил Антуанетту вместе с ребенком, сыном Ротерби. Он стал крестным отцом мальчика, а замок и земли преподнес ему в дар на крестины.

Выражая таким образом свою любовь, сам Эверард оставался в тени. Он ни разу не дал Антуанетте возможности отблагодарить себя. Эверард предпочитал держаться в стороне, чтобы она не заметила печали, в которую ввергла его, и сама не загрустила сильнее прежнего.

Два года жила она в Малиньи в таком мире и покое, какой ведом, наверное, лишь людям, знающим, что такое разбитое сердце. Короткий остаток жизни, отпущенный ей судьбой, был скрашен и озарен благородной дружбой Эверарда. Время от времени он писал Антуанетте то из Италии, то из Голландии, но никогда не приезжал погостить. Его удерживала щепетильность, то ли истинная, то ли ложная — этого он и сам не мог понять. Ну, а она, уважая его чувства, которые благодаря женскому чутью не составляли для нее тайны, не приглашала Эверарда к себе. В переписке они избегали упоминать имя Ротерби, и ни один из них ни разу не завел о ней речь, словно милорда либо вовсе не было на свете, либо он никогда не вставал на их жизненном пути. Все это время Антуанетта угасала, слабея с каждым днем, несмотря на заботу, которой была окружена. Холодная и голодная зима во Дворе чудес посеяла свои гибельные семена, и смерть уже точила косу в предвкушении жатвы.

Перед самой кончиной Антуанетта спешно послала за Эверардом гонца. Благородный друг тотчас же откликнулся на призыв, но опоздал: Антуанетта испустила дух в ночь перед его приездом. Однако она оставила Эверарду послание, написанное загодя на тот случай, если он не застанет ее в живых. Письмо это, выведенное изящным почерком француженки, лежало теперь перед ним.

«Я даже не стану пытаться благодарить Вас, дражайший друг, — писала она, — ибо мыслимо ли отплатить простым «благодарю» за Ваш поступок? О, Эверард, Эверард! Если бы Господу было угодно надоумить меня сделать лучший выбор, когда пришло время выбирать! — Эти строки тонким лучом радости озарили его измученную душу, явившись более чем щедрым воздаянием за ту малость, которую он совершил. — Да исполнится воля Божья, ибо это — не что иное, как его воля. Господь решил, что так будет лучше, и не важно, постигаем мы его промысел или нет. Но останется мальчик, Жюстен. Вверяю его судьбу Вам, человеку, уже сделавшему для него так много. Любите его хоть чуть-чуть, ради меня! Заботьтесь о нем, воспитывайте его как собственного сына и сделайте таким же джентльменом, как Вы сами. Отец Жюстена не ведает о его существовании. Это тоже к лучшему, ибо я не хотела бы, чтобы он заявлял права на моего мальчика. Не извещайте его о рождении Жюстена, разве что Вам будет угодно поставить его в известность об этом, чтобы покарать за жестокость, с которой он покинул меня».

Задыхаясь, Эверард окроплял письмо слезами, отнюдь не зазорными для его юной мужественности. В тот час молодой человек дал клятву относиться к Жюстену как к сыну и исполнить волю Антуанетты.

Ротерби узнает о существовании своего сына лишь в тот миг, когда это знание способно будет причинить ему самые большие страдания. Эверард твердо решил воспитать в Жюстене жгучую ненависть к грязному негодяю, который произвел его на свет, и, когда придет время, с помощью мальчика повергнуть Ротерби во прах. Таким образом милорду воздастся за его прегрешение.

Дав слово, Эверард подкрепил его делом. Он рассказал Жюстену все без утайки, едва мальчик стал способен его понимать. По мере того, как Жюстен взрослел, сэр Ричард часто повторял ему свою историю и замечал, как душа мальчика наполняется отвращением к родителю и благоговением перед прекрасной и святой женщиной, которая некогда была его матерью. Эверард не жалел сил, пестуя эти чувства.

В остальном же он, ради памяти матери Жюстена, старался воспитывать его в духе благородства. Выкупленное им поместье Малиньи с весьма приличной рентой осталось во владении Жюстена, и, пока тот был мал, сэр Ричард вел все домашние дела. Итогом его управления стало значительное приумножение средств. Эверард отправил юношу в Оксфорд, а потом, дабы дать ему безупречное образование, отослал на два года в Европу. Когда Жюстен вернулся оттуда, став взрослым и прекрасно образованным человеком, Эверард пристроил его ко двору претендента на престол в Риме. Сам сэр Ричард был его тайным представителем в Париже.

Долг свой по отношению к мальчику Эверард исполнял в меру собственного разумения, но мрачная цель постоянно маячила перед ним на горизонте. Итогом его трудов стала сложная противоречивая натура, которую и сам сэр Ричард никак не ожидал выпестовать. Врожденные жизнерадостность и озорство оказались подавленными британской чопорностью, и в итоге мальчик приобрел нрав, в котором язвительная насмешливость сочеталась с издевательским неприятием всего сущего, как низменного, так и святого. Это отношение к жизни усугублялось образованием и в еще большей степени влиянием искушенного и бывалого Эверарда, которое в конце концов и оказалось решающим. Юноша утратил иллюзии еще до того, как у него прорезался зуб мудрости, и тоже благодаря наставничеству сэра Ричарда, который рассказал Жюстену некрасивую историю его рождения, преподав ему тем самым урок, итогом которого стало убеждение, что все мужчины — обманщики, а все женщины — дуры, равно как и саркастичное отношение к миру. Жюстен взял себе девизом слова vos non vobis[938] и решил сделаться зрителем в театре жизни, а в итоге, разумеется, превратился в величайшего из его лицедеев.

Таким был Жюстен, когда мы познакомились с ним. В гамме сложных чувств, которые он сейчас испытывал, преобладала жалость к сэру Ричарду, а тот молча сидел за столом и воскрешал в памяти прошлое, умершее три десятилетия назад. Наконец на его старческие глаза навернулись слезы, баронет издал горлом какой-то звук, похожий то ли на рык, то ли на рыдание, и вдруг резко откинулся на спинку кресла.

Жюстен сел. Черты его приобрели выражение мрачной серьезности.

— Расскажите мне все, — попросил он своего приемного отца. — Изложите мне в точности, как обстоят дела и как вы намерены действовать.

— Охотно, — согласился баронет. — Лорд Остермор, однажды ставший перебежчиком ради обогащения, готов совершить с той же целью и новое предательство. Судя по сведениям, доходящим до меня из Англии, в угаре биржевых спекуляций, который охватил Лондон, его светлость понес большие убытки. Насколько значительные, я пока сказать не могу, но дерзну поклясться, что они весьма ощутимы, коль скоро он вновь предлагает королю свои услуги и намерен продать их достаточно дорого, чтобы возместить ущерб, нанесенный его состоянию. Неделю назад один господин, осуществляющий связь между двором его величества в Риме и друзьями короля здесь, в Париже, привез мне весточку от монарха. Остермор сообщил его величеству о своем желании опять вступить в ряды борцов за дело Стюартов. В дополнение к этим сведениям гонец доставил мне письма от его величества к нескольким сподвижникам, которые я должен был при первой возможности переслать в Англию. Одно из этих писем, попавших ко мне незапечатанными, адресовано милорду Остермору, и в нем содержатся некие выгодные предложения, которые милорд наверняка примет, если его денежные дела и впрямь так плачевны, как мне сообщили. Епископ Эттербери и иже с ним, похоже, уже поколебали преданность его величеству королю Георгу[939], преследуя собственные цели, и я почти не сомневаюсь, что это письмо, — тут сэр Ричард похлопал по лежавшей перед ним бумаге, — довершит и без того уже почти законченное дело. Однако после того, как письма попали ко мне, явились вы и привезли новый приказ его величества. Мне надлежит придержать бумаги и сей же час лично отплыть в Англию, дабы вынудить Эттербери и его приспешников отказаться от своего предприятия.

Мистер Кэрилл кивнул.

— Но при чем здесь милорд Остермор? — сказал он.

— А при том, что я, — сэр Ричард подался вперед и положил ладонь на локоть Жюстена, — должен посоветовать епископу воздержаться от действий и подождать более благоприятной возможности. Однако нет никаких причин, мешающих вам дать Остермору прямо противоположный по смыслу совет.

Мистер Кэрилл насупил брови, не сводя глаз с лица собеседника, но не произнес ни слова.

— Такая возможность может никогда больше не предоставиться, — с жаром сказал Эверард. — Мы уничтожим Остермора, одним мановением руки подведем его к подножию виселицы.

Произнеся это слово, он захохотал с почти демоническим злорадством.

— Но как? Как мы погубим его? — спросил Жюстен. Его охватили смутные подозрения, но молодой человек пока не осмеливался уверовать в их основательность.

— Как? Вы спрашиваете, как? Разве это не ясно? — сердито прошипел сэр Ричард, и его красноречивый взгляд сказал собеседнику все то, о чем умолчали уста.

Мистер Кэрилл быстро вскочил, на щеках его выступил едва заметный румянец. Он резким, почти презрительным движением сбросил руку Эверарда и проговорил:

— Иными словами, вы отводите мне роль ложного маяка?

— Доверенного лица его величества, — с мрачной ухмылкой ответил сэр Ричарду — Я снабжу вас необходимыми бумагами. Надежный человек загодя предупредит милорда о скором прибытии гонца, носящего его родовое имя. Этого будет достаточно, чтобы возбудить аппетит его светлости, ничем не выдав себя. Вы станете тем посланником, который принесет ему соблазнительные предложения короля. Именно вам милорд ответит согласием, а вы передадите его ответ мне. На мою долю останется сущий пустяк — накинуть петлю ему на шею, если это будет необходимо.

Воцарилось короткое молчание. Дождь хлестал по оконному стеклу, будто бич, раскаты грома доносились теперь откуда-то издалека. Мистер Кэрилл опять опустился на стул. Он сидел с задумчивым, но совершенно бесстрастным выражением лица. В душе молодого человека взяла верх британская невозмутимость, так необходимая ему сейчас.

— Это… отвратительно, — наконец выдавил он.

— Так угодно Господу! — с жаром отвечал сэр Ричард, хлопнув ладонью по столу.

— Неужели Господь поверял вам свои чаяния? — осведомился мистер Кэрилл.

— Я знаю, что Господь — это справедливость.

— И тем не менее, разве в Писании не сказано, что возмездие должно оставить всевышнему?

— Да, однако ему нужны люди в качестве орудий, несущих воздаяние. И эти орудия — мы с вами. Неужели вы… О, неужели вы еще способны колебаться?

Мистер Кэрилл сцепил руки.

— Что ж, действуйте, — процедил он сквозь зубы. — Действуйте! Я одобрю итоги ваших трудов, но найдите себе другого исполнителя, сэр Ричард. Речь идет о моем отце.

Сэр Ричард сумел совладать с собой.

— Именно этим доводом я и пытаюсь убедить вас согласиться воплотить замысел, — ответил он и вдруг вспыхнул, хотя в свое время с успехом учил своего приемного сына самообладанию. — Ради памяти матери вы обязаны забыть о том, что он — ваш отец! Смотрите на него как на обидчика своей матушки, человека, разбившего ее жизнь и повинного в ее безвременной кончине, ее лиходея, если не хуже. Подумайте об этом. «Отец», говорите вы! — почти глумливо выкрикнул Эверард. — «Отец»! В чем же его отцовство! Вы никогда не видели его, он не подозревает о вашем существовании. Это, по-вашему, отец? «Отец», говорите вы. Это всего лишь слово, обозначение, которое пробуждает сантименты, мешающие вам исполнить свой долг и прикрывающие, будто щит, убийцу вашей матери! Наверное, я стану презирать вас, Жюстен, если вы откажетесь помочь мне в деле, ради успеха которого я и жил все эти годы. Нет! — пылко продолжал он. — Я пестовал вас и готовил к этой задаче, и вы не подведете!

Сэр Ричард понизил голос и добавил уже гораздо спокойнее:

— Вам ненавистно само имя Джона Кэрилла, графа Остермора, как ненавистно оно всякому честному человеку, знающему правду о жизни этого сластолюбца. И если я принудил вас носить его имя, то лишь затем, чтобы оно каждодневно напоминало вам, что вы не имеете на него права, равно как и на любое другое.

Говоря это, сэр Ричард сознательно бередил саднящую рану. Он увидел, как болезненно поморщился Жюстен, и с беспощадным коварством принялся наносить удар за ударом в самое уязвимое место, до тех пор, пока жгучая боль, которую он причинял молодому человеку, не сделалась совершенно невыносимой.

— Вот чем вы обязаны своему отцу, вот что связывает вас с ним. Вы — один из тех людей, над которыми безнаказанно потешается весь свет, с презрением указывая на них пальцем.

— До сих пор на это никто не отваживался, — отвечал мистер Кэрилл.

— Потому что доныне никто ничего не знал. Мы надежно хранили тайну. Выставляя напоказ правую сторону своего герба, вы не осмеливались явить миру левую. Но со временем тайна может раскрыться. Возможно, вы начнете подумывать о женитьбе на знатной даме, равной вам по положению. Что вы сможете рассказать ей о себе? Признаетесь, что не в состоянии предложить ей имя, поскольку самовольно присвоили себе свое собственное? О, Жюстен, так ваши обиды против вас же и оборачиваются! Подумайте об этом. Ни на миг не забывайте о своих тяготах, о загубленной жизни вашей матушки, и вы не впадете в малодушие, когда придет время покарать вашего злого обидчика.

Сэр Ричард вновь упал в кресло и устремил на молодого человека печальный взгляд. Мистер Кэрилл явно был задет: он слегка побледнел и сидел, стиснув зубы и нахмурив брови.

Сэр Ричард отодвинул кресло, встал и повторил с мрачной решительностью:

— Он погубил вашу мать. Неужели этот человек, разбивший ее жизнь, избежит наказания? Неужели, Жюстен?

Галльский дух мистер Кэрилла прорвался сквозь внешнюю оболочку британской чопорности. Жюстен ударил кулаком по ладони и убежденно воскликнул:

— Нет, он будет наказан! Богом клянусь!

Сэр Ричард простер руки, и в его грустных глазах наконец-то вспыхнул огонек злобной радости.

— Так вы поплывете со мной в Англию, Жюстен?

Но мистер Кэрилл опять терзался душевными муками.

— Погодите! — вскричал он. — О, погодите же!

В его печальном немигающем взоре было столько же мольбы, сколько во взгляде сэра Ричарда.

— Ответьте мне как на духу, скажите по совести, вы всей душой верите, что моя матушка хотела бы, чтобы я так поступил?

Эверард, этот одержимый идеей мщения человек, чей изнуренный неотступными мрачными мыслями разум застилала тьма всякий раз, когда речь заходила о деле его жизни, на миг замялся, а потом убежденно ответил:

— Как человек, обязанный заботиться о спасении своей души, отвечаю вам честно: да, верю. Больше того, знаю. Вот! — Он дрожащими пальцами извлек из ящика стола старое письмо и протянул его Жюстену. — Это ее собственноручное послание. Перечтите его снова.

Пока молодой человек вглядывался в изящные готические буквы, сэр Ричард вслух произносил слова, которые выучил наизусть и которые звенели у него в ушах с того дня, когда останки Антуанетты были преданы земле: «Не извещайте его о существовании Жюстена, разве что Вам будет угодно поставить его в известность об этом, чтобы покарать за жестокость, с которой он покинул меня».

— Это глас вашей матери, взывающей к вам из могилы, — твердил одержимый старик с таким упорством, что изрядная доля его чувства в конце концов передалась и Жюстену, зеленые глаза которого загорелись каким-то сверхъестественным огнем. Выражение бледного лица сделалось язвительно-насмешливым.

— Вы в это верите? — спросил он, и пылкие нотки в голосе выдали его истинное настроение.

— Клянусь спасением души, — повторил сэр Ричард.

— Тогда я с радостью приложу руку к нашему общему делу, — Жюстен уже пылал праведным гневом. — Мне тут подумалось… всего лишь фантазия, но она повергла меня в трепет. Вы доказали мне свою правоту. Я поплыву с вами в Англию, сэр Ричард, и посмотрю, достоин ли милорд Остермор имени, которое носит. А я, человек, не имеющий права ни на какое имя, избираю своим именем Правосудие!

Внезапно охватившее Жюстена воодушевление так же быстро покинуло его. Он упал в кресло, вновь погрузившись в раздумья и немного устыдившись своего неожиданного порыва.

Сэр Ричард с мрачной радостью взирал на своего воспитанника.

За окнами в небе Парижа грохотал гром, резкий, пронзительный и трескучий, как хохот сатаны.

Глава 2

В «АДАМЕ И ЕВЕ»
Солнечным майским днем мистер Кэрилл вылез из кареты во дворе гостиницы «Адам и Ева» в Мэйдстоуне. Высадившись накануне вечером в Дувре, он рано поутру расстался с сэром Ричардом Эверардом; приемный отец Жюстена отправился в Рочестер, чтобы уладить дела короля с епископом Эттербери, который плел нить заговора, а молодой человек должен был ехать в Лондон в качестве посланника короля Якова к графу Остермору, уже предупрежденному о прибытии Жюстена и ожидавшему его.

В Мэйдстоуне мистер Кэрилл намеревался отобедать и возобновить путешествие, воспользовавшись вечерней прохладой. Сегодня он надеялся добраться хотя бы до Фарнборо и заночевать там.

Навстречу знатному господину вышли хозяйка гостиницы, управляющий, конюх и его помощник. Мистеру Кэриллу отвели отдельную комнату наверху, но, прежде чем подняться к себе, он заглянул в буфет осушить бокал вина и подробно обсудить с хозяйкой предстоящий обед. Жюстен был дотошен по натуре и считал, что всяк, кто поручает заказ яств слугам, уподобляется животным, для которых еда — лишь средство насыщения. Такие вопросы, по его мнению, нельзя было решать походя. Выбирать блюда следовало вдумчиво и без спешки.

Мистер Кэрилл потягивал рейнвейн[940], слушал хозяйку, перечислявшую яства, и вносил поправки, а иногда — и встречные предложения. Тем временем на постоялый двор вбежала иноходью маленькая коренастая лошадка, несшая на спине всадника в видавшем виды одеянии табачного цвета, тоже маленького и коренастого. Вновь прибывший бросил уздечку подручному конюха, которого сочли вполне достойным встретить такого захудалого гостя, легко соскочил с лошади, достал огромный пестрый носовой платок, и сняв треуголку, стал отирать пот со лба и свежих, почти по-детски розовых щек. Пока он приводил себя в порядок, его крошечные блестящие голубые глазки внимательно разглядывали экипаж мистера Кэрилла, из которого его слуга Ледюк как раз извлекал дорожный сундучок. Подвижные губы незнакомца сложились в удовлетворенную ухмылку.

Продолжая промокать лицо, он вошел в гостиницу и направился к буфету, ориентируясь на доносившийся оттуда разговор. При виде мистера Кэрилла, стоявшего в вальяжной позе, глазки его сверкнули. Так блестят глаза человека, повстречавшего приятеля, или, скорее, глаза охотника, заметившего дичь.

Человек приблизился к стойке, заискивающе поклонился мистеру Кэриллу, отвесил виноватый поклон хозяйке и попросил плеснуть ему эля — очистить горло от дорожной пыли.

Хозяйка велела буфетчику обслужить коротышку и отправилась отдавать важные распоряжения касательно трапезы мистера Кэрилла.

— Жаркий нынче денек, сэр, — заметил круглолицый незнакомец.

Мистер Кэрилл вежливо согласился и, пока тот прихлебывал эль, осушил свой бокал.

— Прекрасное пиво, сэр, — сказал круглолицый. — На диво доброе пиво! Со всем уважением, сэр, советую вашей милости отведать освежающего английского эля.

Мистер Кэрилл поставил свой бокал и покосился на незнакомца.

— Что заставляет вас думать, сэр, будто я чужак среди людей, придумавших этот напиток? — осведомился он.

На круглой физиономии появилось выражение удивления:

— Так вы англичанин, сэр! Бог мой! А я-то думал, француз.

— То, что вы вообще думали обо мне, — большая честь для меня, сэр.

Незнакомец смутился.

— Черт возьми, я просто брякнул наобум! Надеюсь, ваша милость извинит меня за это.

Он снова улыбнулся, и его маленькие глазки весело блеснули.

— Осмелюсь утверждать, что ваша милость простит меня, если отведает эля. Я знаю в нем толк, Богом клянусь. Сам пивовар. Меня зовут Грин, сэр, Том Грин, ваш покорный слуга.

Сказав это, он испил эля с таким видом, будто поднимал бокал за всех пивоваров на свете. Мистер Кэрилл взирал на него совершенно невозмутимо и чуть пренебрежительно.

— Похоже, вы твердо намерены воздать мне почести, — проговорил он. — Должен признать, что ваши рассуждения об освежающих напитках весьма грамотны, но я не любитель эля, сэр, и не смогу пристраститься к нему, доколе во Франции не засохнет виноградная лоза.

— О! — восхищенно выдохнул мистер Грин. — Франция — великая страна, не правда ли, сэр?

— Сейчас здесь мало кто так думает, но не сомневаюсь, что Франция вполне заслуживает вашего лестного мнения.

— А Париж! — не унимался мистер Грин. — Говорят, это роскошный город, чудо всех веков. Кое-кто, черт возьми, даже считает, что Лондон — горстка лачуг в сравнении с ним.

— Неужели? — безразличным тоном отозвался мистер Кэрилл.

— Так вы не согласны? — с жаром спросил мистер Грин.

— Фи! Чего только не болтают люди, — проворчал мистер Кэрилл и вышел из питейного зала, мурлыча себе под нос какую-то французскую песенку.

Мистер Грин угрюмо посмотрел ему вслед, потом повернулся к стоявшему неподалеку буфетчику.

— Какой неразговорчивый человек, — заметил он. — Бирюк, да и только.

— Может, ему просто не по нраву ваше общество? — простодушно предположил буфетчик.

Мистер Грин смерил его взглядом.

— Похоже на то, — прошипел он. — Долго ли он здесь пробудет?

— Вы упустили прекрасную возможность узнать это от него самого, — ответил буфетчик.

Круглая физиономия мистера Грина слегка вытянулась, и он задал свой следующий вопрос:

— Когда вы намерены жениться на хозяйке?

Буфетчик вытаращил глаза.

— Господи! — вскричал он. — Жениться на… Вы что, спятили?

Мистер Грин скорчил удивленную мину.

— Наверное, я что-то путаю. Вы сбили меня с толку своей дерзостью. Налейте-ка еще кружечку.

Мистер Кэрилл, между тем, поднялся в отведенную ему комнату. Он с удовольствием отобедал, а потом развалился в кресле, уперев ноги в подставку и расстегнув кафтан. В одной руке он держал трубку, в другой — томик стихов Гея[941], рядом на столе стоял графин с вишневой наливкой. Но в неге и спокойствии пребывало только тело, о чем свидетельствовали и потухшая трубка, и почти непочатый графин, и полное невнимание к изящным рифмам и причудливым образам мистера Гея. Легкий игривый нрав, которым наградили молодого человека природа и его несчастная мать и который он сумел сохранить, несмотря на суровое воспитание, данное приемным отцом, сейчас был скован, будто путами.

Легкая усталость после жаркого дня, проведенного в дороге, навела мистера Кэрилла на мысль, что неплохо бы понежиться часок после обеда в блаженной праздности, с трубочкой, книгой и бокалом вина. Но когда этот час настал, предаться праздности он не мог и блаженства не испытывал. При мысли о том, что предстояло ему совершить, Жюстен начинал загодя терзаться раскаянием. Оно довлело над его душой, как кошмар над разумом больного, назойливо вторгалось в непрерывные размышления, и чем больше молодой человек ломал голову, тем хуже он себя чувствовал.

Три недели назад в Париже Жюстен на какое-то время заразился лихорадочной одержимостью приемного, отца и в угаре страстного воодушевления взялся за выполнение своей нелегкой задачи. Но вскоре душевный подъем сошел на нет, и молодой человек впал в хандру. Тем не менее» у него недостало духу пойти на попятный: слишком долго и усердно приучал его Эверард считать месть за мать своим долгом. Уверовав, что это и впрямь его предназначение, Жюстен, с одной стороны, жаждал исполнить его, но в то же время содрогался от ужаса при мысли о том, что человек, на которого он должен был обрушить карающую десницу судьбы — его отец, — пусть они и не знакомы, пусть ни разу в жизни не встречались, пусть он даже не подозревает о существований своего сына.

Мистер Кэрилл взял книгу Гея, стремясь забыться. Наделенный от рождения тонким поэтическим вкусом, умением чутко улавливать музыку слов, свойственным эстетам пристрастием к красоте вообще и красиво построенной фразе в частности, впоследствии он научился острому восприятию и сделался истинным ценителем. В десятый раз подозвав к себе Ледюка, чтобы тот вновь зажег потухшую трубку, Жюстен опять вперил взор в страницу, но глаза его были сродни запряженным в телегу волам, которые плетутся, не разбирая дороги. Он вяло скользил взглядом по строчкам и, когда пришла пора переворачивать страницу, вдруг поймал себя на том, что совершенно не понимает прочитанного.

С досадой отшвырнув книгу, мистер Кэрилл пнул скамеечку для ног и вскочил. Подойдя к открытому окну, он устремил невидящий взор в пустоту. Молодой человек не чувствовал ничего — ни благоухания цветника, ни свежих запахов фруктового сада, ни дивных ароматов сочного зеленого луга.

Лишь стук копыт и пыльное облако, приближавшееся с севера, отвлекли его от навязчивых мыслей. Жюстен принялся следить за бешено мчащейся четверкой лошадей, запряженных в желтый экипаж. Они неслись галопом, подгоняемые увесистыми ударами бича и громкими криками форейтора, а за каретой тянулся длинный шлейф пыли, которая оседала на пестрящих цветами живых изгородях вдоль дороги и поблескивавших золотыми искорками пастбищ. Экипаж остановился прямо перед входом в «Адама и Еву».

Облокотившись о подоконник, мистер Кэрилл с любопытством посмотрел вниз, желая узнать, кому это пришло в голову путешествовать с такой сумасшедшей скоростью. С облучка на грубый булыжник двора спрыгнул слуга. Из гостиницы вновь вышли хозяйка и управляющий, а из конюшни — сам конюх и его подручный. Всю эту подобострастную компанию мистер Кэрилл уже видел и не проявил к ней никакого интереса.

Затем открылась дверца кареты, показалась складная лесенка, и по ней, опираясь рукой на плечо слуги, спустился очень похожий на хорька человечек в черном, с белыми нашивками священника на воротнике, в шейном платке, угольно-черном пышном парике, обрамлявшем бледное, вытянутое, изможденное лицо; тонкие губы, растянутые в застывшей усмешке, обнажали два ряда непомерно крупных желтых зубов.

Следом за этим человеком появился другой, совсем не похожий на первого и оттого еще более примечательный. Высокий, смуглый, в кричащем густо-желтом парчовом одеянии с витиеватыми кружевами на манжетах и вороте и обильно напудренном парике.

Слуга, управляющий гостиницей и священник помогли этому господину выйти из кареты, а он, в свою очередь, зажав под мышкой шляпу, принялся вместе с остальными извлекать из нее третьего (и последнего) странного путешественника.

Мистер Кэрилл наблюдал за ними с растущим любопытством. Он чувствовал, что вот-вот увидит самое интересное, а посему перегнулся через подоконник и высунулся из окна, чтобы получше рассмотреть новое действующее лицо, выходившее на сцену. В наступившей тишине слух его уловил шуршание шелка, потом появился подол пестрой расшитой цветами юбки, из-под которого показалась изящнейшая из ножек. Она опустилась на ступеньку, а мгновение спустя из кареты вышла девушка.

Надо сказать, что, когда дело касалось женщин, глаз у мистера Кэрилла был на удивление острый, ведь по материнской линии он происходил из народа, способного оценить женскую красоту. Он сразу заметил, что роста она среднего, изящна и нежеманна. Оглядев ее и оставшись довольным, мистер Кэрилл стал молить провидение, чтобы женщина хоть на миг показала ему лицо, скрытое шелковым капюшоном. И вот она робким испуганным движением вскинула голову, будто человек, озирающийся по сторонам, дабы убедиться, что его никто не заметил. Жюстен мельком увидел нежный овал лица, бледного, но теплого, будто персик, на мысль о котором наводили тронутые легким румянцем щеки. Глаза были большие, карие и ласковые. Жюстен перехватил их взгляд и-тотчас осознал, что девушка прекрасна. И еще ему сразу же подумалось: как было бы приятно увидеть эти глаза поближе.

Заметив Жюстена, девушка тихо вскрикнула, торопливо отвернулась и заспешила в гостиницу. Расфуфыренный господин поднял глаза и нахмурился, а церковник, в свою очередь посмотрев вверх, задрожал. Конюх и его подручный тоже задрали головы и заулыбались. Потом все двинулись к гостинице, и навес крыльца скрыл их от любопытных глаз мистера Кэрилла.

Он со вздохом отвернулся от окна и подошел к столу, где стояла трутница, чтобы в одиннадцатый раз раскурить свою трубку. Жюстен сел, выпустил к потолку облако дыма и задумался. Недавняя рассеянность исчезла, и сейчас ему больше всего в жизни хотелось узнать, какие отношения связывают эту причудливую троицу. Молодой человек предположил, что причудливость эта объясняется, скорее всего, присутствием священника, и задался вопросом, какая такая напасть могла заставить, очевидно, весьма знатного господина избрать своим попутчиком церковника. И почему они примчались сюда сломя голову?

Эта загадка полностью заняла воображение Жюстена. Наделенный природной любознательностью, если не сказать любопытством, в какой-то момент он даже начал подумывать, не отправиться ли ему вниз, чтобы продолжить свои изыскания. Но это было чревато слишком большим уроном для его достоинства, а такого Жюстен допустить не мог.

Послышался стук, и в комнату вошла хозяйка гостиницы, дебелая, радушная и румяная как яблочко, — настоящая содержательница постоялого двора.

— Там, внизу, один господин, — начала было хозяйка, но мистер Кэрилл перебил ее:

— Я предпочел бы услышать от вас о госпоже, — заявил он.

— Ха, сэр! — воскликнула хозяйка, выставляя напоказ зубы цвета слоновой кости; она закатила глаза и воздела руки жестом шутливого протеста. — Ха, сэр! Но и госпожа тоже хотела, чтобы меня послали к вам.

— Хороший посол, — изрек Жюстен, — должен начинать с самой доброй вести, а не присовокуплять ее под конец ко всему остальному. Однако молю вас, приступайте к делу. Вы дарите мне надежду.

— Они передают вам добрые пожелания и будут весьма обязаны, если вы возьмете на себя труд спуститься вниз.

— Спуститься вниз? — переспросил Жюстен, склонив голову набок и вперив в хозяйку сосредоточенный взгляд. — Уместно ли будет осведомиться, что им от меня угодно?

— По-моему, вы нужны им в качестве свидетеля.

— Свидетеля? Должен ли я засвидетельствовать совершенство лица и фигуры этой госпожи, ее ангельский взгляд и чарующую прелесть лодыжек? Это меня просят засвидетельствовать? Если так, они не смогли бы найти более подходящего человека: в таких делах я весьма сведущ, мадам.

— О, нет, сэр! — хозяйка рассмеялась. — Они хотят, чтобы вы стали свидетелем бракосочетания.

Мистер Кэрилл вытаращил глаза.

— Вот как? — воскликнул он. — Теперь понятно, почему тут священник.

Жюстен на миг впал в задумчивость, игривые нотки исчезли из его голоса.

— А тот господин, который прислал мне добрые пожелания, сообщил свое имя?

— Нет, сэр, но я случайно услышала его.

— Доверьтесь мне, — попросил ее мистер Кэрилл.

Хозяйка решила подготовить его.

— Это очень знатный господин, — сказала она.

— Неважно. Мне нравятся знатные господа.

— Они называют его лорд Ротером.

Внезапное и совершенно неожиданное упоминание имени его сводного брата (брата, с которым Жюстен не был знаком) заставило мистера Кэрилла вскочить с поспешностью, которую более зоркий наблюдатель не смог бы объяснить простым уважением к виконту. Хозяйка тоже была наблюдательна, но не настолько, и даже если мистер Кэрилл изменился в лице, то мгновение спустя оно вновь обрело привычное невозмутимо-насмешливое выражение, и заметить перемену сумел бы лишь человек с исключительно острым зрением.

— Этого довольно! — воскликнул Жюстен. — Кто может отказать его светлости?

— Так я скажу ему, что вы спуститесь? — осведомилась хозяйка, взявшись за ручку двери.

— Минутку, — остановил ее Жюстен. — Похоже, что это — похищение невесты?

Хозяйка вновь одарила его широкой сердечной улыбкой. Она была истинной женщиной и ценила романтическую любовь.

— Именно так, сэр.

Молодой человек смотрел на хозяйку и теребил нижнюю губу.

— А почему им потребовалось мое свидетельство? — спросил он.

— Одним свидетелем будет слуга его светлости, но им нужен второй, — объяснила она, явно удивленная вопросом.

— Верно. Но зачем им я? — настаивал Жюстен. — Вы не привели никаких причин, заставляющих их предпочесть меня вашему управляющему, конюху или буфетчику.

Хозяйка сдвинула брови и нетерпеливо передернула плечами. Сколько суматохи из-за какого-то пустяка.

— Входя сюда, его светлость углядел вас, сэр, и спросил меня, кто вы такой.

— Интерес его светлости весьма льстит мне. Наверное, ему пришлась по нраву моя наружность. И что ж вы ему ответили?

— Ответила, что ваша милость недавно приплыли из Франции.

— Вы хорошо осведомлены, — ответил мистер Кэрилл с легким раздражением, ибо, если в его речи и был французский выговор, вряд ли его могло бы уловить ухо простолюдина.

— Ваше платье, сэр, — объяснила хозяйка, и Жюстен напомнил себе, что изящество и необычайная изысканность его французского наряда вполне могли подсказать человеку, неоднократно встречавшему приезжих из Галлии, откуда именно он пожаловал. Возможно, тем же объяснялись потуги мистера Грина завести с ним разговор о Франции.

Жюстен вернулся мыслями к брачующимся, ждавшим его внизу.

— И вы им это сказали, да? — спросил он. — Что же ответил вам его светлость?

— Он обратился к священнику со словами: «Как раз такой человек нам и нужен, Дженкинс».

— А священник, этот Дженкинс, что он сказал?

— «Прекрасная мысль» — вот что. И ухмыльнулся.

— Хм! Ну, а какое умозаключение вывели вы сами, мадам?

— Умозаключение, сэр?

— Да, мадам, умозаключение. Разве вы не догадались, что это не просто похищение невесты, но еще и тайный брак? Милорд, несомненно, может рассчитывать на молчание своего слуги, но в качестве второго свидетеля ему, конечно же, нужен случайный прохожий, какой-нибудь чужеземец, который завтра отправится своей дорогой и никогда более не подаст о себе вестей.

— Господи, сэр! — вскричала хозяйка, изумленно округлив глаза.

Мистер Кэрилл загадочно улыбнулся.

— Уверяю вас, мадам, дело обстоит именно так. Милорд Ротерби происходит из семьи, члены которой проявляют чрезвычайную осторожность при скреплении заключаемых ими союзов соответствующими договорами. Затевая брак, он, несомненно, не захочет отрезать себе пути к отступлению на тот случай, если впоследствии пожалеет о содеянном.

— Стало быть, ваша милость знакомы с его светлостью? — спросила хозяйка.

— До сих пор Господь хранил меня от этой напасти, но теперь дьявол, похоже, намерен обрушить ее на мою голову. Тем не менее, было бы любопытно взглянуть на него вблизи. Идемте, мадам.

В дверях мистер Кэрилл вдруг остановился.

— Кстати, который теперь час? — осведомился он.

Вопрос прозвучал так неожиданно, что хозяйка слегка опешила.

— Пятый, сэр, — наконец ответила она.

Жюстен издал короткий смешок.

— Нет, его светлость решительно достоин более пристального изучения, — сказал он и зашагал вниз по лестнице.

В коридоре молодой человек подождал отставшую хозяйку.

— Пожалуй, вам следует объявить о моем приходе, — предложил он. — Меня зовут Кэрилл.

Кивнув, хозяйка распахнула дверь и пригласила Жюстена войти.

— Мистер Кэрилл, — возвестила она во исполнение его указаний и, когда Жюстен вошел, прикрыла за ним дверь.

Все трое сидели за полированным столом орехового дерева. Господин в темно-желтом одеянии быстро поднялся и двинулся навстречу вошедшему, а мистер Кэрилл тем временем бегло оглядел своего брата, с которым познакомился при таких странных обстоятельствах и по столь знаменательному случаю.

Он увидел человека лет двадцати пяти или чуть больше, высокого, хорошо сложенного, хотя и немного склонного к полноте. На его очень смуглом лице выделялись большой нос, пухлыегубы и черные глаза; упрямый подбородок и насупленные брови завершали портрет виконта. По какому-то наитию Жюстен с первого взгляда невзлюбил своего братца. Ему было бы любопытно узнать, похож ли лорд Ротерби на их общего отца, но этот вопрос не слишком занимал Жюстена, да и вообще он почти не думал о связывавших их кровных узах. И это было справедливо, поскольку, как оказалось впоследствии, Жюстену ни разу не пришлось вспомнить о родстве с этим человеком, за исключением самых жарких и напряженных мгновений в их отношениях, которым суждено было получить продолжение.

— Насколько я понял со слов этой женщины, — почти раздраженно приветствовал его Ротерби, — вы прибыли из Франции.

Такого рода приветствие звучало весьма странно, но Жюстен решил до поры оставить выяснение этого обстоятельства. Его внимание уже было полностью поглощено дамой, сидевшей во главе стола. В придачу к тем достоинствам, которые он заметил из окна, Жюстен увидел ее мягкий чувственный рот, нежно-задумчивое выражение лица, вид которого так и ласкал взор. «Что же она делает на этой мерзкой кухне?» — подумал Жюстен и признался себе, что если он с первого взгляда невзлюбил своего брата, то точно так же, с первого взгляда, полюбил эту женщину, на которой его брат вознамерился жениться. Полюбил с того мгновения, когда его взор упал на нее. Жюстен испытывал неодолимую потребность в ней, и, когда глаза их встретились, встретились и сердца, и молодому человеку показалось, что он знал эту девушку с первой минуты своей сознательной жизни.

Но сейчас надо было отвечать на вопрос его светлости, и Жюстен ответил ему машинально, не отрывая взгляда от дамы, которая тоже смотрела на него своими сказочными зеленовато-карими глазами, и нежность в них не торопилась уступить место смущению.

— Я из Франции, сэр.

— Но не француз? — продолжал расспросы его светлость.

Мистер Кэрилл наконец оторвал взгляд от девушки и посмотрел на лорда Ротерби.

— Француз более чем наполовину, — ответил он, и галльский выговор в его речи сделался явственнее. — Лишь по чистой случайности мой отец — англичанин.

Ротерби рассмеялся бархатистым и чуть презрительным смехом. Этот человек, не видавший других стран и не имевший ровным счетом никаких познаний о них, презирал чужеземцев. Его светлость не мог бы постичь разницу между французом и, скажем, островитянином из Южных морей. Он понимал, что какие-то различия между ними, несомненно, есть, но с него было довольно знать, что оба они — иностранцы и, следовательно, ему не чета.

— Клянусь честью, сэр, ваши слова допускают весьма вольное толкование! — заявил Ротерби и вновь зашелся своим бархатистым, оскорбительно дерзким смехом.

— Рад, что они позабавили вашу светлость, — отвечал мистер Кэрилл таким тоном, что Ротерби даже поднял глаза, пытаясь выяснить, не потешаются ли над ним. — Вы, кажется, желали видеть меня? Умоляю, не благодарите за то, что я спустился к вам. Это честь для меня.

Ротерби воспринял слова Жюстена как скрытый упрек за допущенную им оплошность, выразившуюся в невежливом обращении. Он снова бросил колючий взгляд на этого человека, с таким любопытством рассматривавшего его, но на спокойном породистом лице Жюстена не было и тени насмешки.

Лорд Ротерби с большим опозданием принялся делать как раз то, чего мистер Кэрилл умолял его не делать: он рассыпался в благодарностях. Некая двусмысленность ситуации, в которой оказался Жюстен, нисколько его не смущала. И пока его светлость выражал признательность, мистер Кэрилл оглядел остальных присутствовавших и обнаружил, что, помимо бледного священника, который молча сидел за столом, в комнате находится слуга его светлости. Этот тихий малый был облачен в неброское серое одеяние и старался держаться в тени. У него была заостренная физиономия и колкие бегающие глазки, явно не свидетельствующие о чистоте помыслов.

— Нам крайне желательно, чтобы вы стали свидетелем бракосочетания, — сообщил Жюстену его светлость.

— Хозяйка уже поставила меня в известность об этом.

— Надеюсь, миссия такого рода не сопряжена для вас с колебаниями или угрызениями совести?

— Нисколько. Совсем наоборот. Я бы испытал угрызения совести, если бы бракосочетание не состоялось.

Ровный непринужденный голос Жюстена так успешно скрыл истинный смысл ответа, что его светлость едва ли обратил внимание на эти слова.

— Тогда, пожалуй, приступим к делу. Мы торопимся.

— Когда люди связывают себя узами брака, им свойственна поспешность, — заметил мистер Кэрилл, подходя к столу вместе с его светлостью и глядя на невесту.

Милорд расхохотался — довольно мелодично, но чересчур громко для человека умного и высокородного.

— Вы что, сами женились впопыхах? — спросил он.

— Вы весьма проницательны, — похвалил его мистер Кэрилл.

— Да уж, меня не всякий плут проведет, — согласился его светлость.

— Но зато честный человек мог бы взять над вами верх, как знать? Однако мы злоупотребляем терпением дамы.

Это было сказано весьма своевременно, ибо его светлость уже обернулся к Жюстену, намереваясь спросить, что он имеет в виду.

— Да! Начинайте, Дженкинс. Приступайте к вашим причитаниям. Гэскелл! — позвал он слугу. — Стань вот здесь, впереди.

Затем его светлость занял свое место у локтя дамы, которая поднялась на ноги, побледнела и потупила взор. Уголки ее губ слегка подрагивали, но это заметил только мистер Кэрилл, а заметив, погрузился в еще более глубокую задумчивость.

Дженкинс стоял к ним лицом, листая требник[942], а мистер Кэрилл следил за ним своим холодным немигающим взором. Священник поднял голову, перехватил этот жуткий взгляд, задрожал и в смятении уронил книгу. Мистер Кэрилл с язвительной усмешкой наклонился, подобрал ее и протянул священнослужителю.

Засим последовала новая задержка. Потеряв нужную страницу, мистер Дженкинс, похоже, оказался в некотором затруднении, что было весьма удивительно, поскольку человеку, избравшему духовное поприще, полагалось бы знать книгу как свои пять пальцев.

Мистер Кэрилл продолжал молча наблюдать за ним, испытывая злорадное чувство. Во всяком случае, так решил бы любой, кто мог видеть Жюстена в этот миг.

Глава 3

СВИДЕТЕЛЬ
Наконец мистер Дженкинс отыскал потерянную страницу, а отыскав, несколько секунд постоял в нерешительности, откашлялся и наконец начал читать с видом человека, пустившегося в отчаянное предприятие: — «Нежно любящие, мы собрались сюда пред очи Господа…» — вещал он гнусавым с подвыванием голосом, вполне под стать облику преподобного. Врачующиеся стояли перед священником; на щеках жениха играл легкий румянец, черные глаза его ярко блестели. Невеста опустила очи долу, учащенное дыхание выдавало огромное душевное волнение.

Наконец святой отец завершил вводную часть, помолчал с минуту, а затем, то ли почувствовав уверенность в себе, то ли под впечатлением жизнеутверждающей силы нового абзаца, который ему предстояло огласить, принялся читать дальше окрепшим и более звучным голосом:

— «Я вопрошаю вас и повелеваю, чтобы вы отвечали мне так же, как в страшный судный день…»

— Вы кое-что забыли, — вкрадчиво вставил мистер Кэрилл.

Его светлость резко повернулся и нетерпеливо фыркнул. Дама тоже быстро подняла взор, а мистер Дженкинс, похоже, окончательно струсил.

— Ч-что? — запинаясь, проговорил он. — Что я забыл?

— Наверное, ознакомиться с наставлениями.

Его светлость мрачно уставился на мистера Кэрилла, а тот искоса поглядывал на девушку, не обращая на милорда ни малейшего внимания.

Мистер Дженкинс сперва побагровел, потом сделался еще бледнее, чем был в самом начале, потупил взор и, уткнувшись в книгу, начал растерянно читать выделенный курсивом отрывок, предшествовавший тому, который он долдонил прежде:

— «И говорит, обращаясь к брачующимся…»

Тут он вопрошающе поднял свои бледные выпученные глаза и попытался выдержать твердый взгляд мистера Кэрилла, но эта жалкая попытка бесславно провалилась.

— Это ближе к началу, — сообщил Дженкинсу мистер Кэрилл в ответ на его немой вопрос. Но, когда преподобный обслюнявил большой палец, чтобы перевернуть несколько страниц, Жюстен решил избавить его от хлопот и добавил: — Там, по-моему, сказано, что жених должен стоять по правую руку от вас, а невеста — по левую. Похоже, вы все перепутали, мистер Дженкинс. Или, может, вы левша?

— Я просто разволновался, клянусь вам! Ваша светлость были слишком нетерпеливы. Этот господин прав, но я так взволнован… Не согласится ли дама поменяться местами с его светлостью?

Они поменялись местами, но прежде виконт коротко поблагодарил мистера Кэрилла и пылко и витиевато выбранил священника. Все это его светлость проделал весьма искусно, но даму он не убедил. Она побледнела пуще прежнего, глаза ее сделались встревоженными, почти подозрительными.

— Надобно начать сызнова, — сказал, мистер Дженкинс. И начал сызнова.

Мистер Кэрилл смотрел, слушал, и его охватывало безудержное веселье. Дав согласие спуститься вниз и стать свидетелем этого непонятного обряда, он никак не рассчитывал на такую роскошную забаву. Чувство юмора взяло верх надо всем остальным, а то обстоятельство, что лорд Ротерби был его братом, привнесло в создавшееся положение толику пикантности, когда молодой человек вспомнил об этом родстве.

Потехи ради он дождался, пока мистер Дженкинс по второму разу оттрубил начальные абзацы, дал ему добраться до слов: «Я вопрошаю вас и повелеваю…», а потом опять перебил священника:

— Вы запамятовали еще кое-что, — негромко вставил Жюстен елейным тоном.

Этого Ротерби уже не стерпел.

— Будьте вы неладны! — выругался он, обращая к мистеру Кэриллу рассерженную физиономию. Он и не заметил, что девушка отпрянула прочь, когда услышала резанувшее слух бранное слово и увидела злобную мину милорда. Она тоже изменилась в лице: подозрение, догадка и, наконец, ужас по очереди отразились на нем.

— По-моему, вы не слишком учтивы, — укоризненно проговорил мистер Кэрилл. — Я подал голос в ваших же интересах.

— В таком случае буду весьма признателен, если вы попридержите язык в моих интересах! — загремел его светлость.

— Что ж, тогда я обязан высказаться в интересах дамы, — отвечал мистер Кэрилл. — Коль скоро вы пожелали позвать меня в свидетели, я исполню свой долг по отношению к вам обоим и добьюсь, чтобы вас сочетали браком по всем правилам.

— Что, черт возьми, вы имеете в виду? — с вызовом спросил его светлость, с каждым словом все явственнее выдавая себя.

Мистер Дженкинс в приступе страха попытался смягчить ситуацию:

— Милорд, — заблеял он. — Милорд! Возможно, этот господин прав. Возможно… Возможно… — Он поперхнулся и обратился к мистеру Кэриллу: — Что, по-вашему, мы забыли на этот раз?

— Время, — отвечал мистер Кэрилл. Он увидел, как лица священника и Ротерби принимают вконец озадаченное выражение.

— Вы намерены изъясняться загадками? — сердито спросил его светлость. — При чем тут время?

— А вы спросите у святого отца, — предложил мистер Кэрилл.

Ротерби опять резко повернулся к Дженкинсу. Тот в немом изумлении беспомощно развел руками. Мистер Кэрилл беззвучно смеялся.

— Я не пойду замуж! Я не пойду замуж!

Это были первые слова, сорвавшиеся с уст дамы с тех пор, как мистер Кэрилл увидел ее. Они произвели на него самое благоприятное впечатление, ибо свидетельствовали о здравомыслии и рассудительности, пусть и проявившихся с некоторым опозданием. Кроме того, благодаря им он узнал, что у девушки грудное мелодичное контральто, хотя сейчас ее голосок звучал слегка надтреснуто.

— Скажите, пожалуйста! — то ли с обидой, то ли с наигранным изумлением изрек его светлость. — К чему столько шума? Гортензия, дорогая…

— Я не выйду замуж! — твердо повторила дама, глядя на Ротерби. В ее больших карих глазах читался вызов, голова была вскинута, а на бледном лице — ни тени страха.

— Не думаю, — подал голос мистер Кэрилл, — что вы могли бы выйти замуж, даже желая этого. Во всяком случае, не здесь, не сейчас и не при посредничестве вот этого господина. — Он с презрением ткнул большим пальцем в сторону Дженкинса, к которому теперь стоял вполоборота. — Вероятно, вы и сами это поняли.

Женщина содрогнулась, кровь прилила к ее бледному лицу. Но она держалась молодцом, и это так глубоко тронуло мистера Кэрилла, что его восхищение ею переросло в восторг.

Стиснув громадные челюсти, сжав кулаки и сверкая глазами, Ротерби в нерешительности стоял между Гортензией и мистером Кэриллом. Охваченный ужасом Дженкинс безвольно рухнул в кресло, а Гэскелл, как и подобает вышколенному слуге, смотрел на них — неподвижный и отрешенный, будто предмет обстановки.

Наконец его светлость опять повернулся к Кэриллу.

— Вы слишком много на себя берете, — с угрозой проговорил он.

— Чего много? — вкрадчиво осведомился мистер Кэрилл.

Вопрос привел Ротерби в замешательство. Он злобно выругался.

— Богом клянусь! — кипел милорд. — Я заставлю вас доказать основательность своих измышлений. Вы прекратите морочить голову этой даме. Прекратите, будьте вы прокляты! Или я вас насильно заставлю.

Мистер Кэрилл обворожительно улыбнулся. Все шло как нельзя лучше. Комедия, равной которой он не помнил с тех пор, как играл в студенческих постановках в Оксфорде десять с липшим лет назад, стремительно приближалась к развязке.

— Я-то думал, что дама, которая позвала меня стать свидетелем нынешнего… э… бракосочетания, — слово это он произнес исполненным осуждения тоном, — была содержательницей «Адама и Евы». Теперь же склоняюсь к мнению, что она — ангел-хранитель этой юной леди. Судьба, явившаяся на сей раз в облике добродетельной почтенной женщины… — Произнеся это, он с пугающей внезапностью оставил непринужденный добродушно-насмешливый тон. Британское воспитание не выдержало натиска галльского огня. — Давайте говорить начистоту, лорд Ротерби. Это бракосочетание — вовсе не бракосочетание, а подлое глумление. И этот мерзавец, достойный слуга своего господина, — никакой не священник. Мадемуазель, — продолжал мистер Кэрилл, обращаясь к перепуганной Гортензии, — эти злодеи ввели вас в чудовищное заблуждение.

— Сэр! — гаркнул, наконец, Ротерби, приведенный в чувство этим открыто высказанным обвинением, и схватился за рукоять шпаги. — Вы смеете говорить обо мне в таких выражениях?

Мистер Дженкинс поднялся на ноги и с глупым видом простер руку, пытаясь остановить его светлость. Стоявшая в стороне девушка созерцала эту картину широко раскрытыми глазами. Она затаила дыхание и прижала ладонь к груди, словно стремилась унять волнение.

А мистер Кэрилл, не моргнув глазом, принялся доказывать справедливость своего обвинения. Он снова заговорил слегка пренебрежительным тоном, исполненным едва скрытой насмешки, и, судя по всему, обращался к даме, желая скорее обрисовать ей положение, нежели подкрепить высказанные им упреки.

— Услышав шелест страниц молитвенника, переворачиваемых этим человеком, даже слепец понял бы, что содержание такого рода книг ему незнакомо. Взгляните-ка на нее! — продолжал Жюстен, хватая томик и поднимая его высоко над головой. — Совсем новая. Нигде ни единого следа прикосновений. Молитвенник куплен лишь для того, чтобы осуществить это бесчестное предприятие. Можно ли найти более явные доказательства тому, что человек этот — гнусный жулик?

— Сбавьте-ка тон, сэр, — зарычал его светлость.

— Он неверно расставил вас по местам, — невозмутимо продолжал мистер Кэрилл, — ибо ему даже недостало сообразительности прочесть содержащиеся в книге наставления. Кроме того, ему невдомек, что сейчас не самое удачное для богоугодных дел время дня. Этого довольно, мадемуазель?

— Хватило бы и меньшего, — ответила Гортензия. — Теперь я у вас в долгу, сэр.

Голос ее звучал на удивление ровно и был исполнен — холодного презрения, глаза горели царственным гневом.

Ротерби выпустил рукоятку шпаги. Понимая, что в сложившихся обстоятельствах злость — не самое удобное оружие, он сменил ее на высокомерие.

— Вы прибыли из Франции, сэр, и кое-что вам простительно, но далеко не все. Говоря обо мне, вы употребляли выражения, недопустимые в отношении человека моего положения. Боюсь, вы едва ли осознаете это.

— Осознаю так же хорошо, как и те, кто избегает вашего общества, сэр, — холодно и презрительно ответил мистер Кэрилл. Неприязнь к Ротерби и отвращение к тому делу, в которое он оказался вовлеченным, взяли верх над всеми доводами разума.

Его светлость вопросительно сдвинул брови.

— И кто же они, позвольте узнать?

— Большинство порядочных людей, надо полагать, если сегодня вы явили мне образчик вашего обычного поведения.

— Какая наглость! Ничего, со временем мы это исправим. Богом клянусь! Я буду первым, кто укажет вам на вашу оплошность. И вам, Гортензия.

— Это будет весьма любопытно, — совершенно искренне ответил мистер Кэрилл.

Ротерби отвернулся от него, изо всех сил сдерживая ярость. Такое самообладание в человеке столь мстительном едва ли не поражало.

— Гортензия, — сказал он, — это глупый разговор. Ну какая мне во всем этом корысть?

Девушка отступила еще на шаг, лицо ее выражало презрение.

— Этот человек, — продолжал Ротерби, махнув рукой в сторону Дженкинса, и вдруг осекся. Он резко повернулся к бедняге. — Ты обманул меня, мошенник? — взревел его светлость. — Правда ли то, что говорит о тебе этот господин? Что ты вовсе не священник?

Дженкинс содрогнулся и сжался в комочек. К такому выверту он был совершенно не готов и теперь не знал, как подыграть милорду. Что касается жениха, то он выказал себя блистательным лицедеем, но исполнить свою роль достоверно уже не смог, было слишком поздно.

— У вас в кармане, милорд, несомненно, лежит заготовленное брачное свидетельство, — вставил мистер Кэрилл. — Оно помогло бы вам убедить даму в искренности ваших намерений, доказать, что этот вор ввел вас в заблуждение, польстившись на обещанную вами гинею[943].

Шах и мат. И лорд Ротерби это понял. Насильственные действия — единственное, что ему оставалось, а насилие было родной стихией этого члена клуба «Пламень Преисподней», да еще служившего в полку «Храбрых Зайцев» под началом его светлости герцога Уортона.

— Нечестивец! Отравитель жизни! Чертова назойливая муха! — Таков был неполный перечень ругательств, которыми милорд осыпал мистера Кэрилла. На устах его выступила пена, на лбу вздулись жилы. — Вам-то какое до всего этого дело?

— Я полагал, что вы позвали меня в свидетели, — напомнил ему Жюстен.

— Да чтоб мне сдохнуть! — вскричал Ротерби. — Лучше б я, черт дери, откусил себе язык!

— Это нанесло бы непоправимый ущерб вашему красноречию, — со вздохом заметил мистер Кэрилл, закатив глаза к потолку и разглядывая перекрытие.

Ротерби поперхнулся и уставился на Жюстена.

— Неужто у вас вовсе нет разума, вы, болтливый попугай? — вопросил он. — Кто вы такой? Лицедей или шут?

— Порядочный человек, смею надеяться, — с изысканной вежливостью ответил мистер Кэрилл. — А вот кто вы?

— Это я вам сейчас покажу, — заявил его светлость, обнажая шпагу.

— Ага, ясно, — проговорил мистер Кэрилл все тем же невозмутимым тоном, призванным прикрыть распиравший его смех. — Заурядный дебошир!

Изрытая проклятия, милорд тяжело двинулся вперед, Мистер Кэрилл был безоружен; шпагу свою он оставил наверху, поскольку никак не думал, что она может понадобиться ему во время бракосочетания. Увидев наступающего Ротерби, Жюстен не шелохнулся, но его зеленые глаза сделались настороженными и очень внимательными. Мистер Кэрилл уже начал опасаться, что, возможно, чересчур затянул свою потеху, и невольно изготовился к прыжку.

Ротерби вытянулся, намереваясь сделать выпад, глаза его горели жаждой мести.

— Я заставлю тебя замолчать, ты…

За спиной Ротерби послышался легкий, но резкий шелест. Его отведенную для удара руку зажало будто тисками. Он и опомниться не успел, как шпагу вырвали из его пальцев, которые лишь слегка придерживали рукоять, коль скоро милорд не был готов к нападению с тыла.

— Пес! — произнес пронзительный женский голос, исполненный ярости и презрения.

Теперь шпага милорда была в руках Гортензии.

Со двора донесся стук копыт и грохот колес, ехавших по камням; шум стих, и никто в горячке не обратил на него внимания. Гортензия и Ротерби стояли друг против друга, женщина сжимала шпагу и, судя по выражению ее глаз, была готова пустить оружие в ход при малейшем подстрекательстве со стороны милорда.

Все затаили дыхание, и несколько мгновений царила гробовая тишина. А потом все чувства дамы потонули в захлестнувшей ее волне ярости. Она успела дважды ударить его, прежде чем клинок с треском переломился, зацепившись за стол. Милорд невольно вскинул руки, прикрывая лицо, и теперь на его ладони сиял красный рубец.

Хлеставшая из него кровь уже залила всю руку.

С резким тревожным возгласом Гэскелл ринулся вперед, но Ротерби знаком велел ему оставаться на месте. Лицо милорда сделалось багрово-синим, глаза были устремлены на женщину, которую он едва не предал, и никто не взялся бы судить, какую сумятицу чувств выражал этот взгляд. В приступе дурноты Дженкинс привалился к столу и зашатался, а мистер Кэрилл взирал на эту картину, и в глазах его читалось суровое осуждение, ибо он был убежден, что Гортензия, наверное, любила этого негодяя.

Она отшвырнула обломок шпаги, и тот с лязгом упал в камин. На миг Гортензия закрыла лицо руками и затряслась от неистовых рыданий, потом обошла его светлость и направилась к мистеру Кэриллу. Ротерби даже не попытался остановить ее.

— Увезите меня отсюда, сэр! — взмолилась она. — Увезите меня!

Сумрачный лик мистера Кэрилла разом просветлел.

— К вашим услугам, мадемуазель, — с поклоном ответил Жюстен. — По-моему, вы поступаете очень разумно, — ободряющим тоном добавил он и предложил даме опереться о его руку. Гортензия так и сделала, и они вместе двинулись к выходу, но успели пройти не больше двух шагов, когда дверь распахнулась, и в комнату тяжелой поступью вошел рыжеволосый мужчина преклонных лет.

Гортензия застыла на месте, с уст ее сорвался крик. Мгновение спустя девушка уже заливалась слезами. Мистер Кэрилл вконец смешался.

Вошедший замер при виде открывшегося ему зрелища. Его тусклые голубые глаза оглядели комнату. И хотя печать большого ума не украшала облик этого господина, ему, похоже, достало сообразительности, чтобы уразуметь, что происходит.

— Вот как! — насмешливо воскликнул он. — Похоже, я мог и не утруждать себя, преследуя вас, ибо, судя по всему, дама вовремя вас раскусила.

Услышав этот голос, Ротерби резко повернулся. Он отступил на шаг, мрачная физиономия его потемнела еще больше.

— Отец! — вскричал он, но в тоне милорда не слышалось ноток сыновней любви.

У мистера Кэрилла закружилась голова, но он быстро пришел в себя.

Потрясение было и впрямь ошеломляющим, ибо перед Жюстеном, как вы понимаете, стоял его родной отец.

Глава 4

МИСТЕР ГРИН
Послышались быстрые шаги, шуршание юбки с кринолином, и юная леди оказалась в объятиях графа Остермора.

— Простите меня, милорд! — вскричала она. — Ах, простите меня! Я вела себя как дурочка и уже достаточно наказана за это.

Мистер Кэрилл удивился. Граф, с готовностью принявший ее в свои объятия, успокаивающе похлопывал ее по плечу.

— Фу! Что это еще такое? — проворчал он, однако, как заметил мистер Кэрилл, в его голосе зазвучали добродушные нотки, хотя следует признать, голос у милорда был монотонный и грубоватый, почти никогда не выражавший никаких чувств, если только — как порой случалось — он не возвышал его во гневе. Сейчас он хмурился, глядя над головой девушки на сына, поседевшие кустистые брови сошлись на переносице.

Мистер Кэрилл отметил — и нетрудно представить, с каким интересом, — что в общепринятом смысле слова лорд Остермор все еще оставался красивым мужчиной: хорошего роста, хотя и несколько полноватый и с короткой шеей; приятные черты розового лица — казалось, этот человек не подвержен болезням. У него были ярко-голубые глаза под припухшими тяжелыми веками, а рот, отметил Кэрилл беспристрастным критическим взглядом, был скорее неподвижным, нежели чувственным… Наблюдение это он проделал достаточно быстро, и полученные результаты заставили его задуматься.

Граф тем временем обратился к своему сыну, которому Гэскелл перевязывал руку. Особым разнообразием его брань не блистала.

— Негодяй! — орал он. — Чертов негодяй! — Тут он погладил девушку по голове. — Хорошо еще, что вы узнали, какой он подлец, прежде чем вышли за него замуж. Я рад этому, очень рад!

— Привычный порядок вещей до того искажен, что просто диву даешься, — заметил мистер Кэрилл.

— А? — воскликнул его светлость. — А вы-то кто такой, черт бы вас побрал? Один из его дружков?

— Ваша светлость удивляет меня, — с поклоном и совершенно серьезно ответил мистер Кэрилл.

В глазах Остермора он увидел озадаченность, и уже в самом начале их знакомства мистер Кэрилл понял, что к иронии граф совершенно глух.

Разъяснила все Гортензия.

— Этот джентльмен спас меня, милорд, — сказала она.

— Спас вас? — глухо отозвался граф. — Как он мог спасти вас?

— Он разоблачил священника, — объяснила девушка.

Граф, казалось, был совсем сбит с толку.

— Совершенно верно, — подтвердил мистер Кэрилл. — Мне выпала привилегия обнаружить, что священник вовсе не священник.

— Священник вовсе не священник? — эхом отозвался его светлость, хмурясь еще больше. — Тогда кто же он, черт побери, этот священник?

Гортензия высвободилась из его объятий.

— Он злодей, — заявила она. — Милорд Ротерби заплатил ему, чтобы тот приехал сюда и сыграл роль священника. — Ее глаза метали громы и молнии, щеки раскраснелись. — Да простит меня Бог, милорд, за то, что я была такой дурочкой и поверила этому человеку! О-о! — Гортензию душили слезы. — Позор, какой позор! Жаль, что у меня нет брата, который бы отомстил за меня и наказал его!

От возмущения лицо лорда Остермора тоже стало пунцовым. Мистер Кэрилл с облегчением отметил про себя, что тот еще способен на такие чувства.

— Не я ли предупреждал вас, Гортензия? — воскликнул он. — Неужели вы не поверили, что я, к моему вечному стыду, его отец, достаточно хорошо знаю его? — Тут граф снова накинулся на Ротерби. — Ах, вы пес поганый! — И вдруг, поскольку Остермор был человеком весьма неизобретательным, слова покинули его, остался один гнев, довольно сильный, но сколь-нибудь вразумительно не выраженный.

Ротерби прошел к столу и, опершись на него, хмуро оглядывал компанию из-под черных бровей.

— Единственный, кто во всем виноват, это ваша светлость, — сообщил он своему отцу, тщетно пытаясь сохранить самообладание.

— Я — виноват? — пробормотал граф Остермор, и вены у него на висках вздулись. — Я виноват, что вы увезли ее подобным образом? И — клянусь Богом! — если бы вы собирались честно жениться на ней, как и подобает, я бы еще нашел силы в своем сердце, чтобы простить вас! Но совершить такое злодейство! Попытаться сыграть такую грязную шутку. Гортензия, бедное дитя!

— Ваша светлость грозил лишить меня наследства, если я женюсь на ней, — напомнил ему Ротерби.

— Я сделал это с единственной целью — уберечь ее от вас, — сказал Остермор. — А вы задумали… вы задумали… клянусь Богом, сэр, я просто диву даюсь, что у вас еще хватает наглости упрекать меня. Просто диву даюсь!

— Уведите меня, милорд, — попросила Гортензия, тронув Остермора за рукав.

— Да, нам лучше уйти, — мягко ответил граф, привлекая ее к себе. — Для вас, однако, — он указал в сторону Ротерби, — на этом дело не окончится, мошенник! Я исполню то, что обещал. Я лишу вас наследства. От меня вы не получите ни гроша. Можете умереть с голоду, мне все равно; умрете… и… и мир избавится от злодея. Я., я… отказываюсь от вас. Вы мне не сын. Клянусь!

Мистер Кэрилл, напротив, полагал, что Ротерби очень похож на своего отца, и с горечью добавил к своим наблюдениям о человеческой природе размышление, что Господь даровал грешникам на удивление короткую память.

Что же касается Ротерби, тот, скривив губы, воспринял гнев отца с презрительной улыбкой.

— Вы лишите меня наследства? — насмешливо спросил он. — Но какого, скажите на милость? Если верить представленному докладу, вам, чтобы выбраться из теперешних финансовых затруднений, самому потребуется что-нибудь унаследовать. — Он пожал плечами и с оскорбительной напускной небрежностью вытащил табакерку. — Вы не можете добиться отмены майората[944], — напомнил он своему склонному к апоплексии родителю и, направившись к окну, изысканно поднес щепотку табака к носу.

— Добиться отмены майората? Майората? — вскричал граф и засмеялся зло. — Да вы хоть когда-нибудь взяли себе за труд удостовериться, каковы размеры собственности? Дурак, да там не хватит и… и на эту щепотку табака!

Лорд Ротерби резко остановился и посмотрел на отца через плечо. Насмешливости на его лице как не бывало, оно побледнело.

— Милорд… — заговорил он.

Граф махнул рукой, повелевая ему замолчать, и с достоинством повернулся к Гортензии.

— Идемте, дитя мое, — сказал Остермор и вдруг, что-то вспомнив, воскликнул: — Черт! Я же совершенно позабыл об этом священнике! Я добьюсь, чтобы его отправили в тюрьму! Я добьюсь, чтобы его повесили, если только мне поможет закон. Идемте-ка со мной! Я вам говорю!

Не обращая внимания на это приглашение, мистер Дженкинс, как испуганная крыса, прошмыгнул через комнату, взобрался на подоконник открытого окна и был таков Упал он прямо на мистера Грина, который, скорчившись сидел внизу. И оба покатились по клумбе. Наконец мистер Грину удалось схватить Дженкинса, и тот запищал, как попавший в капкан кролик. Мистер Грин аккуратно сунул кулак в рот лжесвященнику.

— Ш-ш-ш! Распустили нюни! — сказал он ему в ухо. — Мое дело не имеет к вам никакого отношения! Лежите тихо!

Находившиеся в комнате проследили взглядом за столь неожиданно бежавшим мистером Дженкинсом. Лорд Остермор двинулся было к окну, но Гортензия удержала его.

— Пусть этот негодяй бежит, — сказала она. — Он ведь ни в чем не виноват. Он всего лишь орудие в руках милорда. — Ее глаза испепеляли Ротерби таким взглядом, от которого умер бы любой, но только не человек, потерявший всякую совесть. Потом, повернувшись к скромному наблюдательному господину, который оказал ей столь неоценимую услугу, девушка сказала: — Мистер Кэрилл, я хочу поблагодарить вас…

Мистер Кэрилл поклонился ей.

— Прошу вас забыть об этом, — сказал он. — Это я перед вами в долгу.

— Ваша фамилия Кэрилл, сэр? — спросил граф. Он имел привычку уделять внимание несущественному, хотя в данном случае дело обстояло иначе.

— Совершенно верно, милорд. Для меня большая честь, что она совпадает с вашей.

— Вы, наверное, принадлежите к какой-то младшей ветви рода, — предположил лорд Остермор.

— Весьма вероятно… к какой-нибудь чуждой ветви, — ответил невозмутимый Кэрилл — шутка, которую мог оценить лишь он сам, и то не без горечи.

— А как вы оказались замешанным в этом деле? — продолжал расспросы граф.

Ротерби громко и с издевкой засмеялся — несомненно, над собой, поскольку до него дошло, что Кэрилла себе на беду позвал он сам.

— Им понадобился еще один свидетель, — объяснил мистер Кэрилл, — а его светлость граф Ротерби, прослышав о том, что в гостинице поселился только что прибывший из Франции господин, вероятно, решил, что путешественник, который сегодня здесь, а завтра уедет навсегда, идеально подходит для задуманного им дела. Это обстоятельство пробудило во мне подозрения, и…

Но лорд Остермор, как обычно, прицепился к, казалось бы, мелочи, хотя и на этот раз все было не совсем так.

— Вы только что прибыли из Франции? — сказал он. — Да, и у вас одинаковая со мной фамилия…

Мистер Кэрилл искоса взглянул на Ротерби, который с интересом смотрел на отца, и в глубине души проклинал недогадливость лорда Остермора. И если это член заговорщицкой организации, о Небо, помоги ей!

— А вы, случайно, не собирались искать меня в городе, мистер Кэрилл?

Мистер Кэрилл подавил желание засмеяться. Вот как надо обращаться с государственными тайнами.

— Я, милорд? — поинтересовался он, напустив на себя удивленный вид.

Граф Остермор посмотрел на него, потом, взглянув на Ротерби, вспомнил вдруг о позабытой осторожности и так откровенно вздрогнул, что глаза у Ротерби подозрительно сузились, а губы сжались.

— Нет, разумеется, нет; ну конечно же, нет, — неловко пророкотал он.

Тут Ротерби громко рассмеялся.

— Ну-ка, ну-ка, что это еще за тайна? — спросил он.

— Тайна? — отозвался милорд. — Какая еще может быть тайна?

— Это уж вы мне скажите, — ответил Ротерби голосом, который не оставлял сомнений в том, что он своего добьется. Он направился к Кэриллу, с насмешкой разглядывая последнего. — Ну, сэр, — сказал он, — так чей вы посланник, а? Что все это…

— Ротерби! — прервал лорд Остермор голосом, которому просто нельзя было не повиноваться. — Идемте, мистер Кэрилл, — быстро добавил он. — Я не позволю, чтобы джентльмену, который показал себя другом по отношению ко мне, докучал этот негодяй! Идемте, сэр!

— Не так быстро! Не так быстро, черт побери!

Голос принадлежал совершенно незнакомому человеку.

Ротерби резко обернулся. Гэскелл, находившийся в тени от камина, обеспокоенно вскочил. Все уставились на окно, откуда и донесся этот голос.

Они увидели, что на подоконнике, будто на коне, сидит круглолицый человечек, а в руке у него хвастливо торчит пистолет.

Мистер Кэрилл оказался единственным, у кого хватило ума приветствовать его.

— Ха! — сказал он, приятно улыбаясь. — Мой дружок, пивовар.

— Пусть никто не выходит из комнаты, — с огромным достоинством сказал мистер Грин. Потом, уже с гораздо меньшим — сунул пальцы в рот, пронзительно свистнул и легко спустился в комнату.

— Сэр, — грозно сказал граф, — это бесцеремонное вмешательство… наглость. Что вам угодно?

— Мне нужны бумаги, которые везет этот господин, — повторил мистер Грин, указывая на Кэрилла рукой с пистолетом.

Граф казался встревоженным, что было глупо с его стороны. Ротерби прикрыл рот рукой, словно пытаясь спрятать улыбку.

— Так вам и надо, не лезли бы не в свое дело, — заметил он.

— Вытаскивайте их, — потребовал круглолицый человек. — Сопротивление бесполезно.

— Ну что вы, это было бы неучтиво с моей стороны, — ответил мистер Кэрилл. — Позвольте только спросить, почему вас так интересуют мои бумаги?

Его спокойствие несколько ослабило тревогу графа, однако озадачило его; оно же испортило злорадное удовольствие Ротерби.

— Я выполняю приказ милорда Картерета, министра иностранных дел, — сказал мистер Грин. — Мне полагалось следить за господином, прибывшим из Франции с письмами для милорда Остермора. Неделю назад один посланник велел милорду Остермору дожидаться такого гостя. Мы взяли этого человека, если уж вам непременно надо это знать, и… ну, мы заставили его рассказать нам, что за послание он передал. Все до того загадочно, что милорду Картерету просто не терпится получить как можно больше информации на данную тему. Я полагаю, вы и есть тот человек, которого я ищу.

Мистер Кэрилл смерил его ироничным взглядом и рассмеялся.

— Обидно, — заметил он, — что столько хороших мыслей пропадает понапрасну.

Мистер Грин на мгновение смутился, но тут же взял себя в руки: ему, несомненно, уже приходилось встречаться с такими хладнокровными людьми.

— Полноте, полноте! — сказал он. — Перестаньте пыжиться. Выкладывайте бумаги, сэр.

Дверь открылась, вошли двое мужчин; прежде чем дверь закрылась снова, мистер Кэрилл успел увидеть у них за плечами раскрасневшееся встревоженное лицо хозяйки, в глазах у нее стоял испуг. Вновь пришедшие были грязными простолюдинами, в которых с первого взгляда можно было узнать судебных приставов. Один был в лохматом парике, несомненно, выброшенным за ненадобностью каким-нибудь богатым господином и купленным в дешевой лавчонке на Розмери-Лэйн; сидел парик на нем плохо, в некоторых местах проглядывали собственные нечесаные волосы. Другой вообще был без парика, густые соломенного цвета волосы спадали прядями из-под шляпы, которую он даже не удосужился снять, пока лорд Остермор не сшиб ее у него с головы своей тростью. У обоих были толстые распухшие носы, и оба же, похоже, не брились целую неделю.

— Ну, — сказал мистер Грин, — добровольно отдадите бумаги или мне распорядиться, чтобы вас обыскали? — И, взмахнув рукой в сторону приближающихся помощников, он указал, кто будет заниматься обыском.

— Вы заходите слишком далеко, сэр, — возмутился граф.

— Да, безусловно, — вставил мистер Кэрилл. — Вы сошли с ума, если полагаете, будто джентльмен может быть подвергнут обыску любым негодяем, который заявится к нему с небылицей о министре иностранных дел.

Мистер Грин снова улыбнулся и вытащил какую-то бумагу.

— Вот, — заявил он, — ордер на обыск, подписанный милордом Картеретом, и с его же печатью.

Мистер Кэрилл с презрением взглянул на бумагу.

— Ордер не заполнен, — сказал он.

— Совершенно верно, — согласился мистер Грин. — Карт бланш, как говорят у вас на континенте. Бели вы настаиваете, я, прежде чем мы продолжим, впишу в него ваше имя, — с готовностью предложил он.

Мистер Кэрилл пожал плечами.

— Было бы неплохо, — сказал он, — если вам непременно надо меня обыскивать.

Мистер Грин подошел к столу. Письменные принадлежности, приготовленные к свадебной церемонии, все еще находились на нем. Мистер Грин взял перо, внес фамилию в ордер, посыпал чернила песком и снова показал бумагу мистеру Кэриллу. Тот кивнул.

— Не стану утруждать вас обыском, — сказал мистер Кэрилл. Из карманов своего отменного сюртука он вытащил несколько бумаг, которые протянул мистеру Грину. Он принял их со смешанным чувством удовлетворения и изумления.

Остермор вытаращил глаза, ошарашенный тем, что мистер Кэрилл не оказал никакого сопротивления и сдался так быстро. Кэрилл был даже рад такому обороту дела, ибо, заговори лорд Остермор, он бы наверняка себя выдал.

Гортензия наблюдала за его трусливой уступкой с невыразимым презрением. Мрачное лицо Ротерби ровным счетом ничего не выражало.

Мистер Грин тем временем очень быстро просматривал бумаги, отпуская при этом какие-то замечания, которые его приспешники, видимо, принимали за шутки. Не было никакого сомнения в том, что в своих кругах мистер Грин считался остряком.

— Ха! Это еще что такое? Счет! Счет за нюхательный табак! Милорд Картерет осыплет вас табаком, клянусь Богом! Сначала он вас покурит, а уж потом понюхает. — Он отбросил счет в сторону. — Ну и ну! — Он присвистнул. — Стишки! «Феокриту по случаю отплытия в Альбион». Нарочно не придумаешь! Вы что, кропаете стишки, сэр?

— Ну да! Этому занятию я предаюсь в минуту слабости. Молю вас о снисходительности, мистер Грин.

Мистер Грин уловил иронию, но продолжал свое дело. Добравшись до последней бумажки, которую дал ему мистер Кэрилл, он взглянул на нее, непристойно выругался и бросил на стол.

— Вы полагаете, что можете обмануть меня? — вскричал он, и лицо у него раскраснелось.

Лорд Остермор с облегчением вздохнул, взгляд Гортензии смягчился.

— Что все это значит? Зачем мне весь этот хлам?

— Прошу прощения за содержимое моих карманов, — сказал мистер Кэрилл. — Понимаете, я не ожидал, что удостоюсь чести вашей инквизиции. Знай я это…

— Послушайте, сэр! Я состою на службе правительства его величества.

— Право, даже не знаешь, как и поздравить правительство его величества с такой находкой, — сказал неудержимый мистер Кэрилл.

Мистер Грин стукнул кулаком по столу.

— Клянусь Богом, вы потешаетесь надо мной!

— Вы опрокинули чернильницу, — указал ему мистер Кэрилл.

— Черт с ней, с чернильницей, — выругался шпик. — И перестаньте, к чертям собачьим, корчить из себя сумасшедшего! Еще раз вас спрашиваю — что все это значит?

— Вы попросили меня вывернуть карманы.

— Я попросил у вас письмо, которое вы привезли для лорда Остермора.

— Премного сожалею, — сказал мистер Кэрилл и сочувственно посмотрел на Грина. — Мне жаль разочаровывать вас, но вы взяли на себя слишком много, предположив, будто у меня есть такое письмо. Насколько мог, я содействовал вашим поискам. Но, похоже, вы не испытываете приличествующей случаю благодарности.

Мистер Грин внимательно посмотрел на него, потом взорвался:

— Черт побери, сэр! Я не встречал такого хладнокровного человека, как вы!

— К сожалению, мы с вами не разделяем этого состояния.

— Вы хотите доказать, что не привезли его светлости никакого письма из Франции? — загрохотал шпик. — Зачем же вы тогда приехали в Англию?

— Учиться манерам, сэр, — сказал мистер Кэрилл, кланяясь.

Это оказалось последней каплей, переполнившей чашу терпения мистера Грина. Он сделал знак своим людям, чтобы они занялись путешественником из Франции.

— Найдите письмо, — кратко бросил он им.

Мистер Кэрилл принял позу, исполненную достоинства, и отмахнулся рукой от людей Грина; его бледное лицо посуровело, в глазах появился неприятный блеск.

— Погодите! — вскричал он. — Вы не имеете права идти на такие крайние меры. Против обыска я не возражаю, но я возражаю против того, чтобы меня пачкали, и я не позволю, чтобы эти мусорщики прикасались ко мне своими грязными лапами.

— И вы чертовски правы! — вскричал лорд Остермор, продвигаясь поближе к ним. — Внемлите, вы, грязный шпик, так с джентльменами не обращаются. Немедленно выметайтесь отсюда и заберите с собой своих подручных, иначе я напущу на вас грумов с плетьми.

— На меня?! — взревел Грин. — Я представляю здесь министра иностранных дел.

— Вы будете представлять собой боковину сырой оленины, если замешкаетесь здесь, — посулил ему граф. — И вы еще смеете смотреть мне в глаза? Да вы знаете, кто я? И не размахивайте этим пистолетом! Убирайтесь, живо! Прочь с глаз моих!

Вид мистера Грина соответствовал его имени[945]. Розовыйцвет сошел с его лица, он дрожал от едва сдерживаемого гнева.

— Если я уйду, поддавшись принуждению, что же я скажу милорду Картерету? — спросил он.

— А мне-то что за дело?

— Это дело как раз может обернуться неприятностями для вас, милорд.

Тут вмешался мистер Кэрилл.

— Он прав. Вы, ваша светлость, окажетесь невольно впутанным в историю. Его глупые подозрения только усилятся. Пусть себе обыскивает меня. Но, будьте так добры, мистер Грин, пригласите моего слугу. Он отдаст вам мою одежду, которую вы, возможно, пожелаете осмотреть. Но если вы ошибетесь и не найдете письмо, которое ищете, вам придется считаться с последствиями того, что вы ни за что ни про что потревожили джентльмена. Что скажете, сэр? Вы согласны?

Мистер Грин оглядел его с ног до головы, и, если на него и подействовала спокойная уверенность тона и манер мистера Кэрилла, он умело скрыл это.

— Никаких сделок, — ответил он. — Я выполняю свой долг. — Он сделал знак одному из приставов. — Приведите слугу этого джентльмена, — велел он.

— Ну что ж, — сказал мистер Кэрилл. — Однако же вы слишком много на себя берете, сэр. Ваш долг, по моему разумению, заключался бы в том, чтобы арестовать меня и отвести к лорду Картерету, где меня бы и обыскали, если бы его светлость счел это необходимым.

— У меня нет основания арестовывать вас, пока я не найду письмо, — нетерпеливо отрезал мистер Грин.

— У вас железная логика.

— Я буквально следую указаниям милорда Картерета. Я не должен производить никаких арестов, пока у меня нет определенных доказательств.

— Однако же вы меня задерживаете. Разве это не равносильно аресту?

Мистер Грин не удостоил его ответом. Вошел Ледюк, и мистер Кэрилл повернулся к лорду Остермору.

— Не смею задерживать вашу светлость, — сказал он, — а эти операции… При леди… — Он красноречиво махнул рукой, выразительно посмотрев на графа.

Лорд Остермор, казалось, колебался. Он не был человеком, который мог думать за других. Но, прежде чем он ответил, вмешалась Гортензия.

— Мы вас подождем, — сказала она. — Поскольку вы тоже едете в город, его светлость, я уверена, будет только рад вашему обществу, сэр.

Мистер Кэрилл заглянул в ее огромные карие глаза и с благодарностью поклонился.

— Если это не в тягость вашей светлости…

— Нет-нет, — грубовато ответил Остермор. — Вы окажете мне честь, сэр, если поедете потом с нами.

Мистер Кэрилл снова поклонился, прошел к двери и придержал ее для них. Мистер Грин пристально следил за Кириллом, опасаясь, как бы он не решился бежать. Однако ничего подобного не случалось. Когда граф и его подопечная ушли, мистер Кэрилл повернулся к Ротерби, уже усевшемуся в кресло, за которым стоял его слуга Гэскелл. Мистер Кэрилл перевел взгляд с виконта на мистера Грина.

— Вам нужен этот джентльмен?

На смуглом лице Ротерби заиграла улыбка.

— С вашего позволения, мистер Грин, я останусь, чтобы засвидетельствовать, что все было честно. Я могу оказаться вам полезным, сэр. Желать добра этому любителю совать нос не в свои дела у меня просто нет оснований, — объяснил он.

Мистер Кэрилл повернулся к нему спиной, снял сюртук и жилет. Он сел, а мистер Грин положил его одежду на стол, опорожнил карманы, отвернул манжеты, распорол сатиновую подкладку. Проделал он все это исключительно умело и тщательно.

Мистер Кэрилл наблюдал за ним с интересом, оценивая его действия по достоинству, и одновременно размышлял: не лучше ли сразу отдать шпику письмо и таким образом погубить и себя, и лорда Остермора, сразу покончив с заданием, ради которого он прибыл в Англию. Более легкого выхода из этого запутанного дела просто не было. Сам он тоже пострадает, так что его предательство по отношению к графу уже не будет выглядеть таким мерзким.

Однако он вовремя сдержался. Что это еще за настроения? Да и потом, ведь его целью было познакомиться поближе с этой странной семьей, с которой он столкнулся столь необычным образом. В глубине души он чувствовал, что то, ради чего он приехал, никогда не будет достигнуто — во всяком случае, им самим. Напрасно он пытался ожесточиться и подготовить себя. Это задание было противно его натуре, отталкивало его.

Ему вспомнился Эверард, до того загоревшийся идеей отмщения, что сумел заразить ею самого Жюстена. Он подумал о нем чуть ли не с жалостью, жалостью к человеку, жизнь которого была во власти иллюзии, каковой для него, наверное, и было это самое отмщенье. Стоило ли оно того? Интересно, а стоила ли вообще игра свеч?

Лорд Ротерби подошел к столу и взял одежду, которую мистер Грин уже обыскал. Он перевернул ее и начал свой досмотр.

— Добро пожаловать, может, что и найдете, — насмешливо сказал мистер Грин и повернулся к мистеру Кэриллу. — Позвольте ваши туфли, сэр.

Тот молча их снял, и мистер Грин принялся внимательно осматривать обувь, что вызвало глубокое восхищение мистера Кэрилла. Отделив подкладку от замши, мистер Грин старательно и осторожно ощупал пространство между ними. Потом тщательно исследовал каблуки, подойдя для этого к окну, и только потом поставил туфли на пол.

— А теперь ваши бриджи, — кратко бросил он.

Тем временем Ледюк взял сюртук и, вооружившись иголкой с ниткой, принялся старательно зашивать швы, распоротые мистером Грином.

Мистер Кэрилл отдал бриджи. Затем дошла очередь до его сорочки тонкого голландского полотна, чулок и других мелочей, которые он носил, пока не предстал нагишом, как Адам перед грехопадением. Однако же все оказалось тщетно.

Одежду вернули ему, предмет за предметом, и предмет за предметом он с помощью Ледюка в нее облачился. У мистера Грина был удрученный вид.

— Вы удовлетворены? — приятным голосом спросил мистер Кэрилл — казалось, его доброе настроение беспредельно.

Шпик посмотрел на него, задумчиво теребя нижнюю губу большим и указательным пальцами. И вдруг лицо его просияло.

— Тут ваш слуга, — сказал он, бросив быстрый взгляд на Ледюка, который с улыбкой поднял глаза.

— Совершенно верно, — сказал мистер Кэрилл, — а наверху мой саквояж, а в конюшне на лошади мое седло. Как знать, возможно, даже во рту у меня может оказаться полый зуб, а то и два. Вы уж, пожалуйста, поработайте на совесть.

Мистер Грин снова задумался.

— Если бы письмо у вас было, оно было бы при вас.

— И все же подумайте как следует, — умоляюще попросил его мистер Кэрилл, вытягивая ногу, чтобы Ледюк мог снова надеть на нее туфлю. — Я ведь мог предположить, что вы об этом догадаетесь, и принял соответствующие меры. Уж лучше вы осмотрите все до конца.

Глазки мистера Грина то и дело задерживались на Ледюке — молчаливом парне с серьезным лицом.

— По крайней мере, я обыщу вашего слугу, — заявил шпик.

— Ради Бога. Ледюк, прошу вас отдаться в распоряжение этого интересного господина.

Пока мистер Кэрилл, которому теперь уже не помогали, заканчивал одеваться, Ледюк молча и без какого-либо выражения на лице подвергся обыску.

— Заметьте, Ледюк, — сказал мистер Кэрилл, — мы приехали в эту страну не напрасно. Мы набираемся опыта, который был бы весьма интересен, не будь он столь скучен, и мог бы развлечь нас, не доставляй он нам столько неудобств. Безусловно, стоило переплыть через пролив в Англию, чтобы поучиться манерам. К тому же, тут есть такое, чего вы никогда не увидите во Франции. Например, если бы вы не приехали сюда, вам бы сроду не представилась возможность наблюдать, как представитель дворянского сословия становится на сторону судебного пристава и помогает ему исполнять свой долг. Причем делает это, как боров катается в грязи, — из любви, так сказать, к искусству.

Благородные господа в вашей стране, Ледюк, уж больно привередливы и не наслаждаются жизнью так, как ею следует наслаждаться; они слишком ленивы, чтобы предаваться развлечениям, присущим их классу. Здесь же у вас есть возможность убедиться, сколь глубоко они заблуждаются, какое удовольствие может таиться в том, чтобы пренебречь собственным титулом, чтобы иногда забыть о том, что благодаря случаю, невероятному случаю, вы родились джентльменом.

Ротерби выпрямился, смуглое лицо залилось краской.

— Это вы обо мне, сэр? — спросил он. — И вы смеете обсуждать меня со своим слугой?

— А почему бы и нет — обыскиваете же вы меня с вашим приставом! Если вы видите тут какую-то разницу, тогда вы слишком утонченны для меня, сэр.

Ротерби сделал шаг по направлению к мистеру Кэриллу, но сдержался. Леность мысли он унаследовал от своего отца.

— Вы высокомерны и дерзки! — обвинил он Кэрилла. — Вы оскорбляете меня.

— Нет, право! Ха! Я творю чудеса.

Ротерби с усилием сдержал гнев.

— Между нами и так уже было много всего, — сказал он.

— Сколько бы ни было, все равно недостаточно.

Виконт посмотрел на него в бешенстве.

— Об этом мы с вами еще непременно поговорим, — сказал он. — Сейчас, конечно, не место и не время. Но я вас непременно разыщу.

— Ледюк, я уверен, всегда будет рад вас видеть. Он тоже учится манерам.

Это оскорбление Ротерби пропустил мимо ушей.

— Вот тогда мы и посмотрим, умеете ли вы что-нибудь еще, кроме как складно болтать.

— Надеюсь, что и ваша светлость владеет кое-чем другим. Оратор, на мой взгляд, из вас не ахти какой.

Его светлость вышел из комнаты, кроя мистера Кэрилла на чем свет стоит.

Гэскелл последовал за своим хозяином.

Глава 5

ЛУННЫЙ СВЕТ
Лорд Остермор, несмотря на некоторое замешательство, отнюдь не испытывал мучительного беспокойства по поводу обыска, которому должен был подвергнуться мистер Кэрилл. Будучи человеком, всегда приходившим к очевидным умозаключениям, он, проникшись уверенной и непринужденной манерой поведения этого джентльмена, убедил себя в том, что либо тот не имел ожидаемого им письма, либо распорядился оным так, чтобы свести на нет все поиски.

Таким образом, граф на какое-то время избавился от мыслей о послании короля. Вместе с Гортензией он вошел в гостиную через вымощенный камнем коридор, куда их проводила хозяйка, и с жаром обратился к теме побега подопечной с его сыном.

— Гортензия, — сказал он, когда они остались одни. — Ты вела себя глупо, очень глупо. — Он часто прибегал к повторениям, несомненно, полагая, что избитые выражения за счет этого обретают больший вес.

Девушка села в кресло у окна и вздохнула, окидывая взглядом холмы.

— Да разве я не знаю? — воскликнула она, и ее глаза, отведенные от графа, наполнились слезами — слезами гнева, стыда и унижения. — Да поможет Бог всем женщинам! — с горечью добавила Гортензия спустя мгновение.

Более чувствительный человек мог решить, что наступил подходящий момент для того, чтобы оставить несчастную девушку наедине с собой и своими мыслями, и, вероятно, ошибся бы. Вялый и прозаичный, но тем не менее питавший к своей подопечной определенную симпатию, переходившую в привязанность — насколько он, конечно, мог вообще быть привязан к кому бы то ни было за исключением себя, — лорд Остермор приблизился к ней и положил свою пухлую руку на спинку ее кресла.

— Дитя мое, что привело тебя к этому?

Гортензия набросилась на него почти с яростью.

— Леди Остермор, — ответила она.

Граф нахмурился. В глубине души он никогда не любил свою жену, не любил потому, что она была единственным человеком в мире, управлявшим им, попиравшим его чувства и желания; и еще потому, вероятно, что она являлась матерью его жестокого, отвратительного сына. Миледи была далеко не одинока в своем презрении к супругу, однако лишь у нее хватало смелости открыто демонстрировать свое отношение, да еще не стесняясь в выражениях. И все-таки, невзирая на нелюбовь к жене и ответное искреннее презрение, граф скрывал истинные чувства, сохраняя преданность своему вздорному, избалованному «я», и не проронил ни единой жалобы другим, оградив таким образом свои уши от их пересудов. Эта преданность самому себе, возможно, уходила корнями в гордость — иной почвы на самом деле и быть не могло, — ту самую гордость, что не позволяла посторонним бередить незажившие раны его бытия. Услышав теперь из уст Гортензии имя ее светлости, произнесенное в гневе, лорд Остермор нахмурился; и если его голубые глаза беспокойно заходили под нависшими бровями, то только потому, что ситуация его явно раздражала. Но граф сохранил молчание.

Гортензия же почувствовала, что сказала уже слишком много, чтобы не выговориться до конца.

— Ее светлость никогда не упускала случая напомнить мне о моем положении… о моей… моей бедности, — продолжала она. — Она третировала меня по любому поводу, так что даже слуги перестали относиться ко мне с уважением, подобающим дочери моего отца. А ведь мой отец, — добавила девушка, глядя на него с укоризной, — был вашим другом, милорд.

Лорд Остермор неловко переминался с ноги на ногу, сожалея теперь о том, что он затеял этот разговор.

— Ну и ну! — запротестовал он. — Это же фантазия, дитя мое, чистейшая фантазия!

— Так бы и ее светлость сказала, услышь она подобные обвинения.

— Да что вообще сделала ее светлость, дитя мое? — вопросил Остермор, надеясь таким образом сбить воспитанницу с толку, будучи знаком с тонкостью методов графини.

— Тысячу вещей, — горячо отвечала Гортензия, — ни к одной из которых не придерешься. Так уж она действует: словами, недомолвками, взглядами, усмешками, пожиманием плеч, а иногда и грязными оскорблениями, полностью не соответствующими тому ничтожному поводу, что я по неосмотрительности могла дать.

— Ее светлость немного вспыльчива, — признал граф, — но у нее доброе сердце; у нее превосходное сердце, Гортензия.

— Увы, милорд, — для ненависти.

— Нет, черт подери! В тебе говорит женщина. Клянусь честью! Женщина!

— Какой же еще вы хотели меня видеть? Вульгарной и мужеподобной, как леди Остермор?

— Я не буду тебя слушать, — сказал он. — Ты несправедлива, Гортензия. Ты разгорячена, разгорячена. А кроме того, по большому счету, разве это причины для глупости, что ты совершила?

— Причины? — презрительно переспросила она. — Их больше чем достаточно! Ее светлость сделала мою жизнь столь трудной, так унизила и осрамила меня, относилась ко мне с таким пренебрежением, что существование под вашей крышей стало невыносимым. Это не могло продолжаться дальше, милорд, — говорила Гортензия, поднимаясь с кресла в порыве негодования. — Я не из того теста, что идет на лепку мучениц. Я слаба, и… и… как заметил ваша светлость, я женщина.

— Да уж, говоришь ты дело, — с досадой произнес Остермор.

Но она не уловила сарказма.

— Лорд Ротерби, — продолжала Гортезия, — предложил мне средства к побегу и уговорил меня осуществить его с ним. Он руководствовался тем, что вы никогда бы не согласились с нашим браком, но, если бы мы, несмотря на это, все же поженились, то могли впоследствии рассчитывать на ваше согласие; и что вы чересчур добры ко мне, чтобы отказывать в прощении. Я была слаба, милорд… и я была женщиной (она опять пустила в него ту же стрелу). Случилось так — избавь меня Бог от глупости! — что я решила, будто люблю лорда Ротерби. И потом… и потом…

Гортензия с несчастным и усталым видом снова села, отвернув лицо и, по-видимому, пряча слезы. Лорд Остермор был тронут до такой степени, что даже выказал ей крупицу своего расположения. Он снова подошел к ней и ласково положил руку на плечо девушки.

— Но… но в таком случае… Ох, проклятый негодяй!.. К чему тогда лжесвященник?

— Неужели ваша светлость не понимает? Мне что, умереть со стыда? Разве вы не видите?

— Вижу ли я? Нет! — Граф на секунду задумался, затем повторил: — Нет!

— Я все поняла, — сообщила Гортензия ему с горькой улыбкой, поднимая и вновь успокаивая уголок еще недавно дрожавших губ, — когда Ротерби намекнул на стесненные обстоятельства вашей светлости… Он высоко себя ценит. Не знаю — возможно, ваш сын и любит меня, но только не так, как я понимаю любовь. Будь я для него удачной партией, он, без сомнения, взял бы меня в жены. Судя по всему, Ротерби нацеливается на более выгодный для него брак, и, желая тем временем удовлетворить свою любовь ко мне — низменную, как оказалось, — он стремится… он стремится… О Боже! Я не могу этого произнести. Вы понимаете, милорд?

Лорд Остермор от души выругался.

— Для подобного преступления существует наказание.

— Увы, милорд, для джентльмена с положением вашего сына существует и путь избежать оного, даже если б я решилась на то, чего, как он знает, я никогда не сделаю: выставила бы свой позор напоказ в тщетной попытке добиться справедливости.

Граф снова выругался.

— Он будет наказан! — решительно заявил Остермор.

— Несомненно. И Бог будет тому свидетель, — сказала Гортензия полным веры дрожащим голосом.

Глаза милорда выразили его сомнение в божественном вмешательстве. Он предпочел высказаться за себя.

— Я отрекусь от этого пса. Ему никогда более не войти в мой дом. Тебе же не будет напоминаться о том, что здесь произошло. Господи! А ты оказалась умна. Так разгадать его! — вскричал Остермор в порыве восхищения проницательностью воспитанницы. — Господи, дитя мое! Тебе следует стать адвокатом! Адвокатом!

— Скорее, это относится к мистеру Кэриллу… — начала Гортензия, но все остальное сказанное ей граф пропустил мимо своих ушей, внезапно вернувшись к своим страхам при упоминании имени этого джентльмена.

— Мистер Кэрилл! Боже упаси! Что его удерживает? — воскликнул он. — Могут ли они… могут ли…

Но тут открылась дверь, и в сопровождении хозяйки вошел мистер Кэрилл. Оба повернулись к нему.

— Итак? — промолвил его светлость. — Они ничего не нашли?

Мистер Кэрилл приблизился легкой, изящной походкой, облаченный в столь мастерски восстановленную Ледюком одежду, что никому и в голову бы не пришло предположить всю суровость осмотра, которому она подверглась.

— Поскольку я здесь, и притом один, ваша светлость может заключить именно так. Мистер Грин готовится к отъезду. Он чувствует себя униженным. Мне почти жаль мистера Грина. По природе я благожелателен. Я обещал направить жалобу милорду Картерету. Таким образом, надеюсь, с этим покончено.

— И что же, сэр? — промолвил его светлость. — И что же, письма у вас нет?

Мистер Кэрилл бросил быстрый взгляд через плечо на дверь. Он осторожно подмигнул графу.

— А ваша светлость ожидает письма? — спросил он. — Серьезная причина, чтобы принять меня за курьера. Полагаю, здесь какая-то ошибка.

Граф Остермор пребывал в недоумении.

Мистер Кэрилл с поклоном повернулся к даме. Затем он обвел рукой холмы.

— Прекрасный вид, — непринужденно заметил он. — Я сохраню милые воспоминания о Мэйдстоуне. — Взгляд девушки похолодел. Имел ли он в виду только ландшафт? По его тону догадаться было невозможно.

— Но только не я, сэр, — отозвалась Гортензия. — Я всегда буду думать о нем с горящими щеками, да разве еще с благодарностью за вашу спасительную проницательность.

— Довольно, умоляю вас. Эта тема слишком болезненна для вас, чтобы углубляться в нее. Позвольте призвать вас забыть о ней. Я уже так и сделал.

— Как это обходительно с вашей стороны.

— А я и есть сама обходительность, — скромно сообщил ей он.

Его светлость заговорил об отъезде, снова предложив мистеру Кэриллу доставить его в город в своей карете. Тем временем сам мистер Кэрилл повел себя весьма странно. Он на цыпочках приближался к двери вдоль стены, находясь вне поля видимости, раскрывавшегося из замочной скважины. Достигнув двери, он резко распахнул ее. Раздался вскрик, и в комнату вкатился мистер Грин. Прежде чем он смог подняться, мистер Кэрилл пинками вытолкал пшика прочь и позвал Ледюка с наказом выставить его из дома вон. И это был последний раз, когда они видели мистера Грина в Мэйдстоуне.

Вскоре граф Остермор со своей подопечной и мистер Кэрилл со слугой тронулись в путь. Мистер Кэрилл устроился в карете его светлости, а Ледюк следовал за нею в хозяйской.

Прошло около часа с наступления сумерек, когда они достигли Кройдона, маленькой деревушки, белевшей под полной луной, парившей в спокойном, чистом небе. Его светлость поклялся, что в эту ночь не сделает ни шагу дальше. Путешествие утомило его; действительно, последние несколько миль пути он дремал в углу кареты, всякие разговоры в которой прекратились задолго до этого, ибо стоили слишком больших усилий на дороге, постоянно трясшей и подбрасывавшей путников. К тому же, карета милорда была старомодного образца с рессорами, весьма далекими от желаемых для транспортировки дворянина.

Они остановились в «Колоколе». Его светлость заказал ужин и пригласил мистера Кэрилла разделить его, а пока приготовлялась пища, погрузился в беспокойную дрему в лучшем кресле гостиной.

Мисс Уинтроп тем временем вышла прогуляться в сад. Спокойствие и аромат ночи манили ее. Погруженная в раздумья, она прохаживалась по газону. Но вскоре ее одиночество было нарушено появлением мистера Кэрилла. Он также испытывал потребность поразмышлять в умиротворенной ночи. Заметив Гортензию, мистер Кэрилл хотел было удалиться, но, разгадав его намерение, она подозвала его к себе. Кэрилл подошел с готовностью. И, хотя он стоял теперь перед девушкой, приняв позу вежливого почтения, она была в замешательстве, не зная точно, что должна сказать ему или, скорее, какие слова ей следует употребить. Наконец с нервическим полусмешком она начала:

— Я по природе очень любопытна, сэр.

— Я уже распознал в вас исключительную женщину, — тихо заметил он.

Гортензия на мгновение задумалась.

— Вы что, никогда не бываете серьезным? — спросила она его.

— А это чего-нибудь стоит? — отпарировал он. — Разве это весело — быть серьезным?

— А разве в жизни нет ничего, кроме веселья?

— О да, конечно, есть, однако нет ничего более важного. Я знаю, что говорю. Дар смеха — для меня спасение.

— Отчего, сэр?

— Ах, ну кто же в этом признается? Моя история и воспитание таковы, что я, если бы склонил перед вами голову, стал бы самым мрачным и меланхоличным человеком из всех, кто вступил в этот мрачный и меланхоличный мир. К настоящему времени я мог бы найти собственное существование нестерпимым и — кто знает? — положить ему конец. Однако у меня хватает мудрости предпочесть смех. Человечество представляет собой усладительное зрелище, если мы только обладаем способностью наблюдать за ним бесстрастно. Такую способность я и развил в себе. Практика наблюдения за корчами человеческого червя имеет то преимущество, что, наблюдая, мы забываем корчиться сами.

— Горечь ваших слов противоречит их смыслу.

Мистер Кэрилл пожал плечами и улыбнулся.

— Зато показывает мою точку зрения. Я мог бы оправдать себя, сказав, что, сделав меня на мгновение серьезным, вы заставили меня покорчиться, в свою очередь.

Гортензия не спеша двинулась, и Кэрилл зашагал рядом с нею. На короткое время воцарилось молчание.

Вскоре она сказала:

— Вы находите меня, несомненно, столь же забавной, сколь и любого другого из ваших человеческих червей, за которыми вы наблюдаете.

— Боже избави! — спокойно ответил он.

Девушка рассмеялась.

— Значит, в моем случае вы делаете исключение. Какая тонкая лесть!

— Разве я не говорил, что считаю вас исключительной женщиной?

— Исключительно глупой, наверное?

— Исключительно красивой, исключительно восхитительной, — поправил мистер Кэрилл.

— Довольно неуклюжий комплимент, пожалуй, даже неумный.

— Коль скоро мы с вами ведем правдивый разговор, некоторый недостаток мудрости простителен. Но мы отвлеклись. Вы сказали, что существует причина, делающая вас любопытной, из чего я делаю вывод, что вы желаете получить сведения из моих рук. Прошу вас, не стесняйтесь, я — кладезь сведений.

— Я хотела знать… Мало того, я уже спросила вас об этом. Я хотела знать, считаете ли вы меня достойной жалости дурочкой?

Они дошли до бирючьей изгороди и, развернувшись, остановились. Мистер Кэрилл также сделал паузу перед ответом.

— Я должен признать, что во многих случаях вы вели себя мудро, — медленно и серьезно заговорил он. — Однако что касается дела, в котором я имел счастье послужить вам, мудрой я вас не считаю. Любили… любите ли вы лорда Ротерби?

— И что, если да?

— После того, что вы узнали, я вынужден считать вас еще менее мудрой.

— Вы дерзки, сэр, — выговорила она ему.

— И даже более чем. Но разве вы не просили меня выступить в роли судьи в этом вопросе? И пока вы не будете со мной откровенны, как могу я оправдать вас?

— Я не искала вашего оправдания. Вы берете на себя слишком много.

— Так и сказал лорд Ротерби. В конечном счете, у вас, кажется, есть что-то общее.

Гортензия досадливо прикусила губу. В тишине они прошествовали до конца газона и снова развернулись.

— Вы обращаетесь со мной, как с дурой, — упрекнула она Кэрилла.

— Да как же это возможно, если я уже думаю, что люблю вас?

Девушка отпрянула от своего спутника.

— Вы оскорбляете меня! — вскричала она гневно, полагая, что разгадала ход его мыслей. — Вы что же, думаете, если я могла совершить безрассудный поступок, то лишаюсь права на уважение?

— Странно вы рассуждаете, — сказал невозмутимый мистер Кэрилл. — Я же сказал вам, что люблю вас. С какой стати мне оскорблять женщину, которую, по моим же словам, я люблю?

— Вы меня любите? — Гортензия посмотрела на него, побелев лицом в белом свете луны, источая глазами гнев. — Вы что, сумасшедший?

— Здесь я не уверен. Бывали моменты, когда я почти боялся, что это так. Но сейчас не один из них.

— И вы хотите, чтобы я относилась к вам серьезно? — Девушка резко и негодующе рассмеялась. — Я знаю вас всего четыре часа, — сказала она.

— Как раз за это время, наверное, я и полюбил вас.

— Наверное? — презрительно отозвалась Гортензия. — О, какую оговорку вы делаете. Вы не совсем уверены?

— Можем ли мы в чем-либо быть уверены? — возразил мистер Кэрилл.

— В некоторых вещах — да, — ледяным тоном проговорила мисс Уинтроп. — Я, например, уверена, что начинаю вас понимать.

— Как я завидую вам. Раз уж это так, будьте добры, помогите и мне понять себя.

— Тогда понимайте себя как дерзкого, самодовольного хлыща, — сказала Гортензия и отвернулась, собираясь уходить.

— Это не объяснение, — задумчиво проговорил мистер Кэрилл. — Это чистой воды оскорбление.

— Чего вы еще заслуживаете? — бросила она через плечо. — И как вы только смели!

— Так скоро полюбить вас? — спросил он и перефразировал:

— Да кто вообще любил не с первого чтоб взгляда, Гортензия?

— Вы не имеете права на мое имя, сэр.

— Хотя и даровал оное на мое, — ответил он с робким упреком.

— Вы будете наказаны, — пообещала девушка и, возмущенная до глубины души, удалилась.

— Наказан? О жестокая! Можешь ли ты быть…

«Холодной с тем, кто мил к тебе?
Медведь и тигр, я слышал часто,
Любовью за любовь воздастся».
Но ее уже не было. Мистер Кэрилл поднял глаза на луну и с упреком посвятил ее в свою тайну.

— Это твое бледное лицо ослепило меня, — громко сказал он. — Видишь, сколь ужасный, а значит, сколь великолепный почин я сделал! — И он рассмеялся, однако, совершенно безрадостно.

Он расхаживал по газону в лунном свете, задумчивый и теперь, казалось, совсем невеселый. Его жизнь, по всей видимости, запутывалась все больше и больше, а хваленая привычка смеяться над ее хитросплетениями едва ли уже могла показать ему выход из лабиринта.

Глава 6

ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОРТЕНЗИИ
Пока мистер Кэрилл гуляет по саду в свете луны, поговорим, читатель, об этом человеке. Если мы вообще хотим понять его, что представляется делом отнюдь не легким, учитывая то обстоятельство, что сам он себя, по своему признанию, не понимает. Делал ли когда-либо человек искреннее заявление о внезапной страсти столь легкомысленно, как он, или, подобрав для этого выражения, подходящие разве для того, чтобы отдалить от себя вожделенную награду? Выбирал ли когда-либо человек время с меньшей разборчивостью или слова с меньшей осторожностью? Определенно нет. Однако предположить, что мистеру Кэриллу это было невдомек, значило бы предположить в нем простофилю, коим он, конечно же, не являлся.

Вам должно было показаться, как это, очевидно, показалось мисс Уинтроп, что мистер Кэрилл смеялся над ней и что он на самом деле дерзкий, самодовольный хлыщ, и никто больше. Это не так. Смеяться-то он, конечно, смеялся, однако все его насмешки были целиком направлены против своих же чувств, на которые он, рожденный вне брака и связанный обещанием выполнить задачу, обрекающую его на гибель, считал, что не имеет права. Мистер Кэрилл дал выход своим чувствам, выбрав, однако, для этого время и выражения, лишившие их всякой важности. Он предпочел выставить чувства напоказ словно бы специально для того, чтобы Гортензия могла с абсолютным отвращением растоптать их.

Вероятно, свою роль тут сыграло и понимание того, что, выжди он еще и предстань перед ней в качестве искреннего, преданного любовника, ему пришлось бы со всей искренностью поведать ей свою странную историю незаконнорожденного, воздвигнув таким образом между ними непреодолимый барьер. Лучше уж, очевидно, подумал Кэрилл, с самого начала представить страсть, на которую не могло быть надежды, в шуточном свете. Теперь, я надеюсь, под этой нахальной наружностью фата-пересмешника вы уловили образ настоящего, страдающего человека.

Мистер Кэрилл еще некоторое время продолжал бродить по росистому газону после ухода Гортензии, и глубокое уныние овладело душой человека, считавшего серьезность глупостью. До сих пор его ненависть к отцу была скорее теоретической, развитой в нем Эверардом и принятой им так же, как мы принимаем уже доказанную теорему Евклида. Это была ненависть искусственная, построенная на принципе (так как ему просто-напросто внушили), что если он не будет ею движим, то его сочтут недостойным называться сыном своей матери. Сегодняшний день многое изменил. Его обида неожиданно стала настоящей и очень горькой. И все это потому, что четыре часа назад он взглянул в карие глаза мисс Уинтроп. Если бы она могла догадываться о той жестокой самоиронии, с которой Кэрилл, внешне легко, предложил ей свое имя, она бы, возможно, почувствовала некоторую жалость к нему, себя не жалевшему.

Мистер Кэрилл вздохнул и продекламировал строку из Конгрива[946]: «Женщина — прекрасный образ в омуте; кто прыгнет в оный, канет тот».

Появился хозяин гостиницы, приглашая его к ужину. Но Кэрилл попросил передать его светлости свои извинения: он переутомился и отправился в постель.

Они встретились за завтраком в ранний час утра. Мисс Уинтроп была холодна и замкнута, граф Остермор молчалив и раздражителен, мистер Кэрилл, по обыкновению, весел и разговорчив. Вскоре вся компания снова отправилась в путь. Однако обстановка нисколько не улучшилась. Его светлость дремал в углу экипажа, мисс Уинтроп более интересовалась цветными шпалерами, нежели мистером Кэриллом, которого игнорировала, когда он говорил, и коему не отвечала, когда он задавал вопросы. В конце концов и мистер Кэрилл погрузился в унылое молчание, пытаясь, тем не менее, убедить себя долгими бессловесными аргументами, что дела обстоят как нельзя лучше.

Они въехали на окраины Лондона примерно два часа спустя, а когда до полудня оставалось еще около часа, карета остановилась за оградой дома графа в Линкольн-Инн-Филдз.

Откуда ни возьмись, возникла череда лакеев, в сопровождении которой господа вступили в роскошную резиденцию, являвшуюся частью того немногого, что осталось у лорда Остермора после краха Южноморской компании[947].

Мистер Кэрилл немного задержался, чтобы послать Ледюка по адресу на Олд-Палас-Ярд, где он снял квартиру. Затем он проследовал за его светлостью и Гортензией.

Из внутреннего холла слуга проводил мистера Кэрилла по вестибюлю в комнату справа, оказавшуюся библиотекой и привычным убежищем его светлости. Это была просторная комната с колоннами, богато отделанная дамасским шелком и прекрасно меблированная; высокие двухстворчатые окна открывались на террасу, располагавшуюся над садом.

За спинами вошедших раздался быстрый шелест юбок, и мистер Кэрилл с поклоном отступил в сторону, пропуская высокую даму, проплывшую мимо него и удостоившую его не большим вниманием, чем одного из своих многочисленных слуг. Дама была средних лет, с орлиными чертами лица и выпиравшим подбородком, квадратным, как башмак. Ее бледные щеки были нарумянены до чахоточного оттенка, голову венчал чудовищный убор, как у какой-нибудь лошади на параде лорд-мэра, платье, представлявшее собой смесь экстравагантности и абсурда, заканчивалось юбкой с невообразимым кринолином.

Дама вплыла в комнату, как вступающий в бой линейный корабль, и еще с порога дала первый залп по мисс Уинтроп.

— Вот так-так! — пронзительно закричала она. — Ты вернулась! И зачем ты вернулась? Я что, должна жить в одном доме с тобой, ты, бесстыдница, думавшая о своей репутации не больше, чем последняя судомойка!

Гортензия подняла негодующие глаза, сверкавшие на побледневшем лице. Ее губы были плотно сжаты в решимости не отвечать на оскорбительные выпады.

Мистер Кэрилл почти не сомневался, что вошедшая дама — настоящий дракон в юбке.

— Любовь моя… дорогая… — начал было граф елейным тоном, делая шаг вперед и желая как-то отвлечь внимание графини, он махнул рукой в направлении мистера Кэрилла. — Позвольте мне представить…

— Разве я разговаривала с вами? — Она повернулась, готовясь бомбардировать супруга. — Разве вы и так недостаточно навредили? Будь у вас хоть немного мозгов… уважай вы меня, как подобает мужу… вы же оставили все как есть и предоставили ее самой себе.

— У меня был долг по отношению к ее отцу, что касается…

— А как насчет вашего долга по отношению ко мне? — распалялась леди Остермор, злобно сощурив глаза. Более всего в тот момент она уже напоминала мистеру Кэриллу стервятника. — Вы забыли об этом? Или вы не задумываетесь о приличиях и не уважаете собственную жену?

Ее резкий голос эхом пронесся по дому, собрав в холле небольшую группку разинувших рты слуг. Щадя мисс Уинтроп, мистер Кэрилл взял на себя процедуру закрыть дверь. Графиня повернулась на звук.

— Кто это? — спросила она, обмеривая элегантную фигуру злобным взглядом. Мистер Кэрилл же инстинктивно ощутил, что миледи оказала ему честь, сразу же его невзлюбив.

— Это джентльмен, который… который… — Его светлость решил, видимо, что лучше не распространяться об обстоятельствах их знакомства, и поспешил перевести разговор в другое русло. — Я собирался представить его, дорогая. Это мистер Кэрилл, мистер Жюстен Кэрилл. А это, сэр, миледи Остермор.

Мистер Кэрилл отвесил ей глубокий поклон. Ее светлость в ответ фыркнула.

— Это ваш родственник, милорд? — В презрительном тоне, каким был задан этот вопрос, содержался намек, больно ранивший мистера Кэрилла. Подразумевавшееся ею в беспричинной оскорбительной насмешке являлось не чем иным, как истинной и ужасной правдой.

— Какой-то дальний родственник, очевидно, — объяснил граф. — До вчерашнего дня я не имел чести быть с ним знакомым. Мистер Кэрилл из Франции.

— Тогда вы, несомненно, станете якобитом, — были ее первые, обращенные к гостю бескомпромиссные слова.

Мистер Кэрилл отвесил леди еще один поклон.

— Если это произойдет, ваша светлость будет первой, кто об этом узнает, — ответил он с той раздражающей учтивостью, в которую облекал свои наиболее саркастические замечания.

Ее светлость округлила глаза. К такому тону она не привыкла.

— И какие же дела могут быть у вас с его светлостью?

— Дела его светлости, я полагаю, — ответил мистер Кэрилл тоном столь изысканной вежливости и почтительности, что слова, казалось, потеряли свою дерзость.

— А вы что скажете, сэр? — вопросила она требовательно, однако с дрожью в голосе.

— Дорогая! — поспешно вставил лорд Остермор, побагровев своим и без того красным лицом. — Да будет вам известно, что мы находимся в неоплатном долгу у мистера Кэрилла. Это он спас Гортензию.

— Спас шлюху, так, что ли? И от чего, скажите на милость?

Гортензия поднялась, побледнев от гнева, и обратилась к своему опекуну:

— Милорд, я не останусь, чтобы выслушивать о себе подобное. Позвольте мне уйти. Как может ее светлость говорить мне в лицо такие вещи, да еще при посторонних!

— При посторонних! — возопила графиня. — Надо же! Тебя так заботит то, что услышит о тебе этот господин? Да о тебе из-за твоей милой проделки скоро будет судачить весь этот распутный город!

— Сильвия! — Его светлость попытался снова утихомирить ее. — Немного спокойствия! Немного милосердия! Гортензия вела себя глупо. Она и сама так считает. Хотя, по правде говоря, винить надо не ее.

— А кого — меня?

— Любовь моя! Разве я это имел в виду?

— Удивительно, что нет. На самом деле, удивительно! О, Гортензию, милую, незапятнанную голубку, винить нельзя! Чего же она заслуживает в таком случае?

— Жалости, мадам, — сказал его светлость, неожиданно вскипев, — ибо ее угораздило послушать вашего бесчестного сына.

— Моего сына? Моего сына? — воскликнула графиня, срываясь на визг и покраснев до такой степени, что не стало видно безобразных румян на ее лице. — А разве он не является и вашим сыном, милорд?

— Бывают минуты, — через силу выговорил он, — когда мне верится в это с трудом.

Уж кому-кому, а ее светлости по натуре несловоохотливый лорд Остермор наговорил необычайно много. Это был настоящий мятеж. Она хватала ртом воздух, стараясь подыскать нужные слова. Между тем милорд продолжал с совершенно нехарактерным для него красноречием, вызванным пристрастным отношением к сыну:

— Он позорит свое имя! И всегда позорил. Еще мальчиком он показал себя лжецом и вором, и, воздайся ему по заслугам, он бы уже давным-давно был в Ньюгейте[948] — и это в лучшем случае. Теперь, повзрослев, он стал безудержным развратником, пьяницей, повесой и скандалистом. Таким я давно его знал, но сегодня он продемонстрировал себя с еще худшей стороны. Я-то думал, что хотя бы моя подопечная неуязвима для его низости. Это последняя капля. Я не могу простить такое. Я отрекусь от него. Его ноги больше не будет в моем доме. Пусть он и дальше якшается с герцогом Уортоном и прочими своими беспутными дружками из клуба «Пламя преисподней». Я же для него потерян. Потерян, говорю вам!

Леди Остермор с трудом сглотнула. Цвет ее лица под румянами из багрового стал пепельным.

— А я, значит, должна терпеть присутствие этой развратницы?

— Милорд! О милорд, разрешите мне уйти, — с мольбой в голосе проговорила Гортензия.

— Скатертью дорога, — глумливо произнесла ее светлость. — Уходи! И лучше всего — обратно к нему. Неужели ты думала, что тебе будет куда вернуться?

Девушка снова умоляюще повернулась к своему опекуну. Но графиня, пришедшая в ярость оттого, что ее игнорируют, устремилась к ней и схватила ее за запястье своей напоминающей клешню рукой.

— Отвечай мне! Зачем ты вернулась? Что теперь прикажешь с тобой, бесстыдницей, делать? Где мы найдем тебе мужа?

— Мне не нужен муж, мадам, — сказала Гортензия.

— Желаешь, значит, умереть старой девой? Чушь! Этого ты не хочешь, голубушка, но это мы тебе можем устроить. Так где мы теперь найдем тебе мужа?

Ее взгляд остановился на стоявшем у одного из окон мистере Кэрилле, на обычно бесстрастном лице которого было написано отвращение.

— Может быть, джентльмен из Франции — джентльмен, который тебя спас, — усмехнулась она, — подскажет нам подходящую кандидатуру?

— С превеликим удовольствием, мадам. — Ответ мистера Кэрилла испугал всех, в том числе и его самого. Осознав, что сказал липшее, руководствуясь собственным чувством, он добавил: — Я упомянул об этом лишь для того, чтобы показать вашей светлости, сколь ошибочны ваши заключения.

Пораженная графиня ослабила свою хватку на запястье Гортензии и оглядела мистера Кэрилла с ног до головы взглядом, полным презрения.

— Черт подери! — выругалась она. — Значит, насколько я поняла, ее спасение — как вы это называете — вами было не случайно?

— Совершенно верно, мадам, и оказалось весьма счастливой случайностью для вашего сына.

— Для моего сына? Что вы имеете в виду?

— Оно спасло его от повешения, ваша светлость, — сообщил ей мистер Кэрилл, давая иную пищу для размышлений и отвлекая от травли Гортензии.

— От повешения? — выдохнула она. — Вы говорите о лорде Ротерби?

— Да, о нем, и все сказанное — абсолютная правда, — вставил граф. — Знаете ли вы — да где вам! — до какой степени дошел ваш драгоценный сынок в своих злодеяниях? В Мэйдстоуне, где я настиг их — в «Адаме и Еве», — с ними был липовый священник, помогавший ему склонить бедняжку к фиктивному браку.

Ее светлость вытаращила глаза.

— К фиктивному браку? — эхом отозвалась она. — К браку? Неужели! — И снова она издала свой неприятный смешок. — Так не она ли настаивала на нем, эта недотрога? Вы поражаете меня!

— Очевидно, дорогая, вы не понимаете. Если бы священник лорда Ротерби не был изобличен присутствующим здесь мистером Кэриллом…

— Вы хотите заставить меня поверить, что этот человек не являлся священником?

— О! — вскричала Гортензия. — У вашей светлости черная душа. Да простит вас Господь!

— А вот кто простит тебя? — огрызнулась графиня.

— Я не нуждаюсь в прощении, ибо не совершила ничего дурного. Глупость — признаю. Я потеряла разум, послушавшись негодяя.

Леди Остермор собирала силы для новой атаки. Но мистер Кэрилл предугадал ее. С его стороны это, несомненно, было большой дерзостью, однако он не мог не видеть состояния Гортензии. К тому же он почувствовал, что даже лорд Остермор более не способен перечить супруге.

— В ваших же интересах, мадам, было бы помнить о том, — начал он своим удивительно четким голосом, — что лорд Ротерби даже теперь ни в коей мере не избавлен от опасности.

Графиня посмотрела на невозмутимого джентльмена, и его слова врезались ей в мозг. Она содрогнулась от страха и негодования.

— Что? О чем это вы говорите? — выговорила она.

— О том, что в этот самый час, если дело получило огласку, от вашего сына могут потребовать объяснений. Английские законы весьма суровы кпреступлениям, подобным совершенному лордом Ротерби, а попытка фиктивного брака, в доказательствах чего нет недостатка, настолько отягчит преступление похищения, что ему, если на него донесут, придется совсем нелегко.

Миледи от неожиданности открыла рот. В словах мистера Кэрилла она уловила более чем предостережение. Ей почти показалось, что он угрожал.

— Кто… Кто может сообщить? — с вызовом спросила она.

— Ах — кто? — спросил мистер Кэрилл, со вздохом поднимая глаза. — Может выясниться, что посланник министра, который был в Мэйдстоуне по другому делу, находился в «Адаме и Еве» в это же время вместе с двумя из своих судебных приставов и стал свидетелем всего произошедшего. И кроме того, — он махнул рукой на дверь, — слуги есть слуги. Я не сомневаюсь, что они подслушивают. Никогда не знаешь, когда слуга перестает быть слугой и становится твоим врагом.

— К черту слуг! — выругалась графиня, подводя черту под его рассуждениями. — Кто этот посланник министра? Кто он?

— Его зовут мистер Грин. Это все, что мне известно.

— И где его можно найти?

— Не знаю.

Она повернулась к лорду Остермору.

— Где Ротерби? — спросила она.

— Понятия не имею, — ответил он голосом, выдававшим, как мало его это заботит.

— Его надо найти. Молчание этого человека надо купить. Я не позволю опозорить моего сына, посадив его, возможно, в тюрьму. Его надо найти.

Тревога графини была неподдельной. Она двинулась к двери, потом остановилась и повернулась снова.

— А пока пусть ваша светлость подумает, где вам следует разместить несчастную девушку, являющуюся причиной всей этой суматохи.

И она величаво покинула комнату, яростно захлопнув за собой дверь.

Глава 7

ОТЕЦ И СЫН
Мистер Кэрилл остался отобедать в Стреттон-Хаузе.

Несмотря на то, что в это утро они преодолели всего-навсего путь от Кройдона, он захотел сначала отправиться на свою квартиру, чтобы переодеться к обеду. Однако ему пришлось отказаться от первоначального намерения.

В распоряжении мистера Кэрилла осталось около получаса после бурной сцены с ее светлостью, когда он опять — хоть теперь и в меньшей степени — сыграл роль спасителя мисс Уинтроп, за что девушка перед тем, как удалиться, наградила мистера Кэрилла дружеской улыбкой, давшей ему повод считать, что Гортензия склонна простить ему вчерашнюю глупость.

В эти полчаса мистер Кэрилл снова целиком отдался размышлениям по поводу своего положения. В отношении лорда Остермора он не питал иллюзий, оценивая того не выше, чем он стоил. Но, будучи проницательным и справедливым в своем суждении, он был вынужден признаться, что нашел собственного отца совершенно не таким человеком, какого рассчитывал увидеть. Он ожидал обнаружить растленного старого повесу, порочное создание, погрязшее в грехе и бесчестии. А встретил слабого, покладистого и довольно скучного человека, чей тягчайший грех, казалось, заключался в эгоизме, зачастую неотделимом от вышеназванных черт характера. Если Остермор и не состоял в числе тех, кто вызывает устойчивую симпатию, то и сильной неприязни он не возбуждал. Его бесцветная натура могла породить лишь безразличие.

Мистер Кэрилл с некоторой тревогой понял, что склонен выказывать старику определенное расположение и готов пожалеть его, обремененного столь недостойным сыном и кошмарной женой. Мистер Кэрилл был убежден, что творимое человеком зло играет с ним скверную шутку, наказывая его в этой жизни, и поэтому, как подкаблучный муж мегеры и игнорируемый отец, граф Остермор невольно искупает грех своей молодости.

Мистер Кэрилл полагал также, что по большому счету человек лишен свободы воли. Не человек, а его природа, не отягощенная совестью, должна нести ответственность за его поступки, будь они плохими или хорошими.

Однако, оправдывая своего отца по причине его слабости и недалекости, мистер Кэрилл почувствовал, что тем самым проявляет неверность по отношению к взрастившему его Эверарду и своей покойной матери. Мысль о стоящей перед ним задаче возникла у него в голове, бросив Кэрилла в холодный пот. Там, во Франции, он позволил приемному отцу убедить себя и обязался осуществить план мщения. Эверард воспитал в нем веру, что отмщение за мать есть единственное оправдание его собственного существования. Но теперь, когда мистер Кэрилл лицом к лицу встретился с человеком, бывшим его родным отцом, его колебания сменились истинным ужасом. Ему виделось абсолютно очевидным, что сыну не пристало выполнять функции палача по отношению к тому, кто, несмотря ни на что, по-прежнему оставался его отцом. Это было чудовищно, противоестественно.

Мистер Кэрилл сидел в библиотеке в ожидании его светлости и объявления об обеде. Перед ним лежала книга, но глаза его были устремлены в окно, на раскинувшиеся ровные лужайки, иссушенные веселым летним солнцем. А мысли его были совсем невеселы. Заглянув в свою душу, мистер Кэрилл увидел, что не может и не хочет выполнить то, зачем приехал. Он дождется приезда Эверарда, чтобы так ему и сказать. Он знал, что разыграется настоящая буря. Но лучше уж она, чем взять на себя такой грех. А в том, что это грех, и грех неискупимый, Кэрилл уже не сомневался.

Приняв решение, он встал и подошел к окну. Его рассудок еще недавно метался в поисках выхода, душа истерзалась сомнениями. Но теперь, когда категорическая резолюция была принята, спокойствие и мир воцарились в нем, словно бы доказывая, насколько он прав и заблуждаются остальные.

Вошел лорд Остермор, заявив, что обедать они будут только вдвоем.

— Ее светлость, — объяснил он, — отправилась лично на поиски лорда Ротерби. Она полагает, что знает, где его найти — в каком-нибудь отвратительном притоне, конечно, куда графине лучше бы отправить слугу. Но ведь женщины — своенравные лошадки, упрямые и своенравные! Вы не находите их таковыми, мистер Кэрилл?

— Я нахожу, что подобное мнение характерно для большинства мужей, — сказал мистер Кэрилл, потом задал вопрос, касающийся мисс Уинтроп, удивившись ее отсутствию за столом.

— Бедняжка не покидает своей комнаты, — ответствовал граф. — Она перенервничала… перенервничала! Боюсь, ее светлость… — Он резко замолчал и кашлянул. — Так что обедать мы будем одни.

Вдвоем они и обедали. Остермор, невзирая на появившиеся трещины в его благосостоянии, содержал прекрасный стол и искусного повара, и мистер Кэрилл был рад отметить в своем родителе эту прекрасную черту.

За трапезой разговор носил отрывочный характер. Когда же скатерть подняли, а стол очистили от всего, за исключением тарелок с фруктами и графинов с портвейном, мадерой и другими белыми винами, наступило время для светской беседы.

Мистер Кэрилл откинулся в своем кресле, держа в пальцах ножку рюмки, наблюдая за игрой солнечных лучей в красноватом янтаре вина и размышляя над необычайно странным поведением человека, по чистой случайности оказавшегося за одним столом с собственным отцом, о том не подозревавшим. Вопрос его светлости частично пробудил его от дум, в которые он начал погружаться.

— Вы рассчитываете надолго задержаться в Англии, мистер Кэрилл?

— Это будет зависеть, — последовал неопределенный ответ, — от успеха одного дела, что я приехал осуществить.

— А где вы живете во Франции? — поинтересовался милорд, будто бы пытаясь поддержать вежливую беседу.

Убаюканный собственными размышлениями до полной беззаботности, мистер Кэрилл ответил совершенно правдиво:

— В Малиньи, в Нормандии.

В следующее мгновение раздался звон разбитого стекла, понявший свою неосторожность мистер Кэрилл похолодел.

Слуга тут же оказался рядом, поставив перед его светлостью новую рюмку, после чего Остермор знаком приказал ему удалиться.

Пауза была достаточной, чтобы мистер Кэрилл пришел в себя, и, несмотря на то, что его сердце стучало сильнее обычного, внешне он сохранял все ту же лениво-безразличную позу, как если бы ему было невдомек, что сказанное им доставило его отцу по меньшей мере беспокойство.

— Вы… вы живете в Малиньи? — спросил граф, с лица которого начисто пропал обычный для него румянец. И снова: — Вы живете в Малиньи, и… и… ваша фамилия Кэрилл?

Мистер Кэрилл быстро поднял глаза, словно бы внезапно догадавшись, что его светлость выказывает удивление.

— Ну да, — сказал он. — А что в этом странного?

— Как же это понимать — то, что вы, оказывается, живете там? Вы, вообще, каким-то образом связаны с семьей Малиньи? Быть может, по линии матери?

Мистер Кэрилл поднял свою рюмку.

— Я полагаю, — беззаботно начал он, — что в свое время там жила какая-то такая семья. Но, очевидно, для нее наступили черные дни. — Он сделал глоток вина. — Теперь уже никого из них не осталось, — пояснил мистер Кэрилл, ставя рюмку. — Последние умерли, по-моему, в Англии. — Его глаза, не отрываясь, смотрели на графа, но их выражение казалось абсолютно праздным. — Поэтому моему отцу и удалось купить поместье.

Мистер Кэрилл не считал, что солгал, утаив тот факт, что упомянутый им отец является всего лишь приемным отцом.

Облегчение тотчас отразилось на лице лорда Остермора. Совершенно ясно, думал он, что здесь простое совпадение, и ничего более. Да и чем еще это могло быть? Чего он боялся? Он не знал. Граф по-прежнему расценивал все это как довольно странные вещи, о чем и не преминул заметить гостю.

— И что тут странного? — вопросил мистер Кэрилл. — Не в том ли дело, что ваша светлость некогда была знакома с этой исчезнувшей семьей?

— Был, сэр, когда-то — впрочем, весьма поверхностно — с одним или двумя из ее членов. Вот это-то и странно. К тому же, видите ли, сэр, моя фамилия тоже Кэрилл.

— Справедливо — и все-таки я не вижу тут никакого столь уж необычайного совпадения, особенно если ваше знакомство с этими Малиньи было только поверхностным.

— Ну да, вы правы. Вы правы. В конечном итоге никакого великого совпадения тут нет. Просто фамилия Малиньи напомнила мне… об ошибке моей молодости. Это-то и взволновало меня.

— Об ошибке? — спросил мистер Кэрилл, подняв брови.

— Увы, об ошибке… об ошибке, едва меня не погубившей, ибо, дойди о ней слух до ушей моего отца, он расправился бы со мной без сожаления. Он был суровым человеком, мой отец, настоящим пуританином.

— Даже большим пуританином, чем ваша светлость? — вкрадчиво осведомился мистер Кэрилл, маскируя клокотавшую в нем ярость.

Лорд Остермор рассмеялся.

— А вы острослов, мистер Кэрилл… ужасный острослов! — Потом, вернувшись к прежней теме, будоражившей его память, он продолжил: — Тем не менее факт остается фактом, клянусь честью. Мой отец расправился бы со мной. К счастью, она умерла.

— Кто умер? — спросил мистер Кэрилл, проявляя признаки интереса.

— Девушка. Разве я не рассказал вам про девушку? Это она была ошибкой: Антуанетта де Малиньи. Но она умерла, и весьма своевременно, черт возьми! С ее стороны это было дьявольски мило. Это разрубило… как же это называется?.. Узел?

— Гордиев узел? — предположил мистер Кэрилл.

— Точно — гордиев узел. Выживи она и узнай обо всем мой отец… Господи! Да он уничтожил бы меня, уничтожил! — повторил он и осушил рюмку.

Бледный, как полотно, мистер Кэрилл мгновение сидел совершенно неподвижно. И вдруг, взяв со стола нож, он срезал на своем пиджаке самую нижнюю пуговицу, которую щелчком направил по столу к лорду Остермору.

— Перейдем к другому, — резко проговорил он. — Здесь письмо, что вы ожидали из-за границы.

— Что? Что вы сказали? — Лорд Остермор поднял пуговицу. Она была сделана из шелка и украшена тканым узором из золотой нити. Он покрутил ее в пальцах, смотря то на нее, то на гостя тяжелым взглядом.

— Что? Письмо? — пробормотал он, сбитый с толку.

— Если ваша светлость вскроет пуговицу, то увидит, что пишет его величество. — Он упомянул монарха очень внушительным тоном, так чтобы не могло остаться и тени сомнений по поводу того, какого короля он имеет в виду.

— Боже мой! — вскричал граф. — Господи! Так вот как вы одурачили мистера Грина? Честное слово, ну и изобретательность! Вы, значит, и есть тот самый курьер?

— Я и есть, — холодно ответил мистер Кэрилл.

— А почему вы не сказали об этом раньше?

Долю секунды мистер Кэрилл колебался.

— Потому что я не считал, что для того настало время, — сказал он.

Глава 8

ИСКУШЕНИЕ
Его светлость перочинным ножом удалил оболочку пуговицы и извлек маленький пакет, в котором был лист тонкой, тщательно сложенной и плотно сжатой бумаги. Развернув его и пробежав глазами, он посмотрел на своего собеседника, наблюдавшего за ним с притворным безразличием.

Лорд Остермор слегка побледнел, и изгиб его рта выразил исключительную важность. Нахмурив тяжелые брови, он украдкой взглянул на дверь.

— Думаю, — сказал он, — мы будем себя чувствовать более удобно в библиотеке. Вы составите мне компанию, мистер Кэрилл?

Мистер Кэрилл тотчас поднялся. Граф сложил письмо и повернулся, чтобы идти. Его собеседник немного повременил, чтобы собрать части разобранной пуговицы и положить их в карман. Он проделал все это с улыбкой на лице, сочувственной и презрительной одновременно. Мистер Кэрилл полагал, что вряд ли может возникнуть даже малейшая необходимость выдавать лорда Остермора, раз уж его светлость был привержен фракции Стюартов. Он не преминет выдать себя сам, совершив какую-нибудь глупость вроде этой — забыть на столе пуговицу-тайник.

В библиотеке, дверь которой, как и дверь вестибюля, милорд тщательно закрыл, отпер инкрустированное бюро из орехового дерева и, пододвинув к нему стул, уселся за изучение королевского письма. Прочитав его, Остермор некоторое время пребывал в задумчивости. Наконец, подняв глаза, он нашел взглядом стоявшего у одного из окон мистера Кэрилла.

— Вы, несомненно, являетесь тайным агентом короля, сэр, — проговорил граф. — И вы полностью поставлены в известность относительно содержания привезенного вами мне письма.

— Полностью, милорд, — отвечал мистер Кэрилл, — и я осмелюсь надеяться, что обещания его величества превозмогут любые ваши колебания.

— Обещания его величества? — задумчиво повторил лорд Остермор. — Его величеству может никогда не предоставится шанс их выполнить.

— Абсолютно справедливо, сэр. Однако играющий должен делать ставки. Ваша светлость, если не ошибаюсь, уже вкусили прелесть игры, но с небольшой для себя выгодой. Вот вам возможность сыграть в другую игру и, вероятно, покончить с неудачами прошлого.

Граф был поражен.

— А вы превосходно осведомлены о моих делах, — сказал он со смесью иронии и удивления в голосе.

— Профессия обязывает. Сведения — моя страховка.

Лорд Остермор медленно кивнул и погрузился в размышления, то и дело блуждая глазами по лежавшему перед ним письму в надежде закрепить в памяти его фрагменты.

— В этой игре ставкой будет моя голова, — вскоре пробормотал он.

— Вашей светлости больше нечего поставить на кон? — осведомился мистер Кэрилл.

Граф мрачно посмотрел на него, вздохнул и ничего не ответил. Мистер Кэрилл продолжил:

— Вашей светлости надлежит объявить, — сказал он совершенно невозмутимо, — покрыл ли вашу ставку его величество. Если вы считаете, что нет, то, вполне вероятно, его можно побудить улучшить свое предложение. Хотя в таком случае я, со своей стороны, склонен считать, что вы переоцениваете вашу голову.

Остермор, самолюбие которого было не на шутку уязвлено, резко взглянул на него, нахмурившись.

— Вы взяли дерзкий тон, сэр, — проговорил он, — очень дерзкий тон.

— Дерзость — это еще одно качество после осведомленности, необходимое в моем ремесле, — напомнил ему мистер Кэрилл.

Глаза милорда встретились с холодным взглядом его оппонента, и он снова глубоко задумался, подперев рукой щеку. Вдруг, взглянув на мистера Кэрилла, Остермор спросил:

— Скажите мне, — промолвил он, — кто еще замешан в этом? Говорят, Эттербери…

Мистер Кэрилл нагнулся, жестко постучав по письму короля указательным пальцем.

— Когда ваша светлость объявит мне, что вы готовы договориться насчет вложения ваших капиталов в это дело, я, возможно, буду расположен ответить на вопросы, касающиеся остальных. Пока же речь идет о вас.

— Тысяча чертей! — гневно выругался Остермор. — Разве так со мной разговаривают? — Он бросил на агента сердитый взгляд. — Скажите-ка мне, голубчик, а что, если я положу привезенное вами письмо перед ближайшим судьей?

— Точно сказать не могу, — спокойно ответил мистер Кэрилл, — но не исключено, что ваша светлость отправится на виселицу. Ибо, если вы соблаговолите прочитать письмо вновь — и более внимательно, — то увидите, что оно уведомляет о получении предложения об услугах, посланного вами его величеству примерно месяц назад.

Глаза графа опять забегали по письму. От внезапно нахлынувшего на него страха у него перехватило дыхание.

— На месте вашей светлости, сэр, я бы позволил ближайшему судье спокойно наслаждаться обедом, — с улыбкой заметил мистер Кэрилл.

Лорд Остермор неприятно засмеялся. Он почувствовал себя дураком, что, как и с большинством дураков, случалось с ним крайне редко.

— Ну, ладно, ладно, — хрипло сказал граф. — Дело требует размышлений. Требует размышлений.

За их спинами бесшумно открылась дверь, и в плаще и мантилье появилась графиня. Не замеченная обоими, она остановилась, услышав слова графа и в надежде услышать больше.

— Я должен отложить решение по крайней мере до утра, — продолжил его светлость. — Дело слишком серьезно, чтобы поддаваться спешке.

Едва различимый звук достиг чутких ушей мистера Кэрилла. Он обернулся с той неторопливостью, свидетельствовавшей в его потрясающем умении владеть собой. Узнав графиню, он поклонился, попутно предостерегая его светлость:

— Ах! — сказал он. — А вот и ее светлость вернулась.

Лорд Остермор шумно выдохнул и обернулся с поспешностью, выдававшей его с головой.

— Дорогая! — воскликнул он, заикаясь и в дикой спешке пытаясь спрятать письмо, но, наоборот, только привлек к нему внимание леди Остермор.

Мистер Кэрилл встал между ними, повернувшись спиной к его светлости и выполняя роль ширмы, под прикрытием которой следовало надлежащим образом распорядиться опасным документом. Но было слишком поздно. Зоркие глаза ее светлости уже обнаружили письмо, и если расстояние до него исключало возможность прочтения написанного, то необычный сорт бумаги, тончайшего и крайне редко встречающегося образца, она все-таки углядела.

— Что это вы прячете? — спросила графиня, приближаясь. — Ба, да мы уж друг без друга не можем ни минуты, это как пить дать! Что за козни вы тут затеваете, милорд?

— Ко… козни, любовь моя? — Он примирительно улыбнулся, ненавидя ее в тот момент больше, чем когда бы то ни было. Остермор засунул письмо во внутренний карман пиджака, и если бы голова графини не была занята другими мыслями, она бы не позволила заданному ею вопросу остаться без ответа.

— Впрочем, какая разница! Ротерби здесь!

— Ротерби! — Тон его светлости изменился, из заискивающе-успокаивающего внезапно обратившись в негодующий. — Что он здесь делает? — спросил он. — Или я не запретил ему входить в мой дом?

— Я привела его, — веско сказала графиня.

Но на сей раз Остермора было не сломить.

— Тогда можете снова увести его прочь, — заявил он. — Я не потерплю его под моей крышей и под одной крышей с той, с кем он обошелся так низко. Я не допущу этого.

Сама Горгона позавидовала бы холодному и злобному виду ее светлости в следующее мгновение.

— Берегитесь, милорд! — угрожающе прошипела она. — Ох, берегитесь, умоляю вас. Я не из тех, кому можно перечить.

— Равно, как и я, мадам, — парировал граф.

Воспользовавшись возникшей паузой, вперед шагнул мистер Кэрилл, дабы напомнить супругам о своем присутствии, о котором они, казалось, начали забывать.

— Боюсь, что вмешиваюсь, милорд, — сказал он и отвесил прощальный поклон. — Я нанесу визит вашей светлости позднее. К вашим услугам. Мадам, ваш самый покорный слуга.

И он откланялся.

В вестибюле он столкнулся с лордом Ротерби, расхаживавшим взад-вперед, беспокойно наморщив лоб. При виде мистера Кэрилла угрюмый взгляд виконта стал еще мрачнее.

— Проклятье! — вскричал он. — А вы что здесь делаете?

— Это, — любезно отвечал мистер Кэрилл, — тот самый вопрос, который ваш отец задал ее светлости о вас. К вашим услугам, сэр. — И с этими словами, улыбаясь своей на удивление скупой улыбкой, он удалился, легкий и грациозный, оставив Ротерби в гневе и замешательстве.

Оказавшись на улице, мистер Кэрилл подозвал портшез[949] и приказал нести себя к своей квартире на Олд-Палас-Ярд, где его ждал Ледюк. Пока носильщики проворно продвигались вперед, мистер Кэрилл вновь предался раздумьям.

Лорд Остермор интересовал его необычайно. В какой-то момент граф вызвал в нем гнев, об этом вы могли судить по внезапной решимости, с которой мистер Кэрилл действовал, передавая его светлости письмо и принимаясь за выполнение задачи, им же самим отмененной. Теперь Кэрилл не знал, радоваться ему или горевать по поводу столь импульсивного поступка. Он также не знал, жалеть ему или презирать человека, руководствовавшегося в своей жизни отнюдь не теми высокими мотивами, что были присущи большинству преданных Якову людей. Эти принципы, пропитанные духом благородства и романтизма, лорд Остермор презрел бы, если бы понял, ибо являлся человеком того типа, который не приемлет всего, что не обладает практической ценностью и не приносит немедленных очевидных результатов. Едва не потерпев полный крах при банкротстве Южноморской компании, он во имя выгоды возжелал стать изменником короля де-факто[950] тогда как тридцать лет назад, движимый схожими побуждениями, изменил королю де-юре».

Как же можно охарактеризовать подобного человека, задал себе вопрос мистер Кэрилл. Будь у графа достаточно ума, чтобы постичь основы собственного поведения, его легко было бы понять и столь же легко презирать. Но мистер Кэрилл сознавал, что имеет дело с одним из тех, кто никогда не вникал в суть чего бы то ни было, не говоря уже о себе и своих поступках, и это прискорбное отсутствие понимания происходящего лишило его светлость возможности чувствовать и судить, подобно большинству людей. А посему мистер Кэрилл рассматривал его скорее в качестве объекта для жалости, нежели презрения. И даже размышляя о той истории тридцатилетней давности, столь близко касавшейся самого мистера Кэрилла, последний был убежден, что все те же жалкие недостатки могут быть поставлены в оправдание Остермора.

Между тем после его ухода из Стреттон-Хауза там состоялась перепалка между леди Остермор и ее сыном, с одной стороны, и лордом Остермором — с другой. Слабый и нерешительный во всем остальном, граф, по-видимому, мог быть непреклонным только в своей неприязни к сыну и твердым в своем решении не прощать низость его поведения по отношению к Гортензии Уинтроп.

— Здесь наша вина. — Ротерби снова пытался обелить себя, используя старые аргументы и раздраженный презрительный тон, совсем не подобающий сыну. — Серьезно, я женился бы на ней, если бы не ваши угрозы лишить меня наследства.

— Ты дурак, Чарлз! — накинулся на него его отец. — Неужели ты предполагал, что, оставляя тебя без наследства из-за законной женитьбы на ней, я поступил бы иначе, узнав о твоей попытке склонить ее к фиктивному браку? С меня довольно! Иди своей дорогой, проклятый распутник, позорящий само имя джентльмена. С меня хватит.

Этой позиции и держался граф вопреки всем доводам Ротерби и его матери. Он, топая, вышел из библиотеки с последним наказом сыну покинуть его дом и никогда более не пятнать своим присутствием. Ротерби уныло посмотрел на мать.

— Он не шутит, — сказал виконт. — Он никогда не любил меня. Он никогда не был мне отцом.

— А был ли ты хоть немного ему сыном? — спросила ее светлость.

— Настолько, насколько он позволял мне это, — ответил виконт с написанной на лице мрачной удрученностью. — О, дьявол! Как ужасно он со мной обращается. — Ротерби вышагивал по комнате, негодуя. — Вся эта шумиха из-за ничего! — стенал он. — Он что, никогда не был молодым? И ведь в конечном счете никто не пострадал. Девушка снова дома.

— Тьфу ты! Ты действительно дурак, Ротерби, и этим все сказано. Иногда мне становится интересно, кто из вас больший дурак — ты или твой отец. И все же ему впору удивляться, что ты его сын. Как ты полагаешь, что бы случилось, если бы твоя затея с этой сопливой мисс увенчалась успехом? Да этого было бы достаточно, чтобы тебя повесить.

— Ну и ну! — сказал виконт, опускаясь в кресло и угрюмо уставившись на ковер. Потом снова столь же угрюмо добавил: — Его светлость был бы рад, так что хоть кому-то это доставило бы удовольствие. Пока же…

— Пока же тебе лучше отыскать человека по имени Грин, бывшего в Мэйдстоуне, и заткнуть ему рот гинеями. Он в курсе случившегося.

— Ерунда! Грин был там по другому делу. — И Ротерби рассказал ей о подозрениях, которые питал шпик в отношении мистера Кэрилла.

Это повергло ее светлость в размышления.

— Что ж, — вскоре сказала она, — да будет так!

— Да будет как, мадам? — спросил Ротерби, поднимая на нее глаза.

— Ну, этот человек, Кэрилл, должно быть, обхитрил шпика, несмотря на устроенный тем обыск. Я застала этого хлыща с твоим отцом — парочка не разлей вода, и в руке у твоего отца была бумага, тонкая, как паутина. Дьявол! Будь я проклята, если он не чертов якобит.

Ротерби в мгновение ока был на ногах. Внезапно он вспомнил все, что услышал в Мэйдстоуне.

— Ого! — радостно воскликнул он. — И что заставляет вас так думать?

— Что заставляет? Да то, что я видела. И кроме того, я нутром это чую. Сам инстинкт подсказывает мне, что это так.

— О если бы вы оказались правы! Проклятье! Я найду способ поквитаться с этим наглецом из Франции и буду диктовать условия его светлости.

Ее светлость пристально на него посмотрела.

— Ты бессердечный негодяй, Чарлз. Ты что, способен предать своего собственного отца?

— Предать его? Нет! Но я положу конец его интригам. Господи! Разве он не достаточно потерял в южноморском мыльном пузыре, чтобы спускать то немногое, что осталось, на какой-то сумасбродный якобинский заговор?

— Какое это имеет для тебя значение после того, как он поклялся лишить тебя наследства?

— Какое, мадам? — Ротерби хитро засмеялся. — Я остановлю их обоих. Двух птичек одним махом, чтоб мне пусто было. — Он потянулся за своей шляпой. — Я должен найти этого Грина.

— Что ты собираешься делать? — спросила графиня слегка дрожащим от беспокойства голосом.

— Подогреть его подозрения насчет Кэрилла. После своего провала в Мэйдстоуне он будет готов действовать. Ручаюсь, он страдает до сих пор. А если уж нам удастся заковать Кэрилла в кандалы, страх перед последствиями вернет Кэрилла на землю. Тогда уж наступит моя очередь.

— Но ты ведь не сделаешь ничего такого, что бы… что бы навредило твоему отцу? — строго спросила леди Остермор, положив ему руку на плечо.

— Доверьтесь мне, — рассмеялся Ротерби и цинично добавил: — Выдавать его не в моих интересах. По мне лучше испугом привести графа в чувство и напомнить ему об отцовском долге.

Глава 9

ПОБЕДИТЕЛЬ
Как и подобает человеку его положения, мистер Кэрилл устроился в уютных и хорошо обставленных апартаментах на Олд-Палас-Ярд. Чтобы не вызывать подозрений — власти, напуганные якобитскими настроениями в стране, чуть ли не в каждом иностранце видели шпиона — он решил вести себя в Лондоне словно заурядный искатель развлечений, и в первый же вечер, сразу после беседы с лордом Остермором, отправился к своим старым оксфордским друзьям, Стэплтону и Коллису.

Мистер Кэрилл был приятным и обходительным молодым человеком, и эти качества, а также изрядная толщина кошелька обеспечили ему самый теплый прием во всех заведениях, где тогда собиралось высшее общество. Дни потянулись ленивой и однообразной чередой: прогулка, бокс, опера, кофейня, прием.

Но за напускной беспечностью скрывалось глубокое душевное смятение. Гнев, заставившей мистера Кэрилла приехать в Англию и вручить отцу уничтожающее письмо, неожиданно остыл. Тщетно пробовал он убедить себя, что лорд Остермор ничего иного не заслуживал, — неестественность происходящего мучила его. Кэриллу оставалось только попытаться хоть ненадолго забыть об этом и предоставить событиям разворачиваться своим чередом. И ему было на чем сосредоточить свое внимание, поскольку Гортензия Уинтроп все больше занимала мысли мистера Кэрилла. Каждый раз, прогуливаясь в парке Сент-Джеймс или посещая бокс, он пристально разглядывал находящихся там модниц, надеясь увидеть ее. И на третий день ему повезло.

В то утро леди Остермор велела приготовить экипаж для прогулки и послала Гортензии записку, в которой просила сопровождать ее. Однако девушка ответила решительным отказом — ее единственным желанием было оставаться дома, избегая насмешек и презрительных взглядов толпы.

Но надежда на это рухнула, когда миледи собственной персоной появилась в комнате, где Гортензия, только что закончив свой утренний туалет, сидела с книгой возле раскрытого окна.

— Что это такое? — воскликнула графиня. — Откуда столь дерзкий тон? Неужели мои желания ничего не значат для тебя?

— Вовсе нет, мадам, — ответила Гортензия, вставая. — Просто я себя неважно чувствую сегодня и не хотела бы появляться на солнце.

— Не удивительно, — усмехнулась леди Остермор. — Однако оставим это. Мне не безразлична твоя репутация, и я не намерена позволять тебе словно преступнице сидеть взаперти среди бела дня.

— Я — не преступница, мадам, — с негодованием произнесла Гортензия, — вы это прекрасно знаете.

— Успокойся, детка. Если ты хочешь, чтобы этому поверил весь город, ты не должна избегать общества. Смелее, вели своей служанке принести капюшон и палантин[951]. Экипаж ждет нас.

Слова леди Остермор звучали убедительно. Действительно, что подумают в городе, если она будет прятаться? Не станет ли это лучшим подтверждением тем сплетням, которые — она была уверена — уже распространяются о ней? Не лучше ли самой выбить оружие из рук недругов и, набравшись храбрости, появиться в парке с матерью лорда Ротерби.

Но Гортензии не пришло в голову, что единственным желанием миледи было унизить ее — насмешливые взгляды и ядовитые улыбки окружающих должны были сломить ее гордость и смирить дух, который графиня считала заносчивым и упрямым.

Ничего не подозревающая девушка согласилась, но последствия этой уступчивости не заставили себя долго ждать.

Стояла теплая солнечная погода, и, когда их экипаж остановился около ворот парка, там уже было полно гуляющих. Появление Гортензии произвело настоящую сенсацию. Отовсюду слышались приветствия, адресованные леди Остермор, но робкие взгляды, искоса бросаемые на ее спутницу, становились все более смелыми, а тщательно скрываемые поначалу улыбки превратились в откровенные насмешки, доносившиеся — как на то и было рассчитано — до ушей обеих женщин.

— Мадам, — вполголоса произнесла побледневшая Гортензия, — не стоило приезжать сюда. Не лучше ли нам уехать?

— Отчего же, дитя мое? — кисло улыбнулась в ответ лэди Остермор и взглянула на нее поверх веера, которым лениво обмахивалась. — Разве здесь так уж плохо? Давай пройдем в тень, под деревья, где солнце печет не так сильно.

— Я не это имею в виду, — сказала Гортензия, но не дождалась ответа, и ей ничего не оставалось, кроме как последовать за миледи.

Появился лорд Ротерби под руку со своим другом, герцогом Уортоном. Правда, их дружба носила односторонний характер, и лорд Ротерби был одним из многих молодых людей, составлявших своего рода свиту красивого, остроумного и распутного герцога, чьи выдающиеся способности помогли бы ему добиться славы и величия, не предпочти он путь порока.

Проходя мимо них, лорд Ротерби снял шляпу и поклонился, и герцог последовал его примеру. Леди Остермор улыбнулась в ответ, но Гортензия даже не взглянула на них, лицо ее словно окаменело.

Она услышала высокомерный смешок герцога и его слова:

— Боже, Ротерби! Какая перемена! В среду твоя Дульцинея удирает с тобой, а в субботу уж и не смотрит на тебя! Клянусь, так тебе и надо! Кому нужны неуклюжие ухажеры.

Реплика была адресована не только Гортензии, и ответ Ротерби потонул во взрыве смеха: где бы ни появлялся герцог, неподалеку всегда находились люди, готовые смеяться над любой его остротой. Щеки девушки вспыхнули, и слезы навернулись на глаза.

Герцог задал тон. Уже со всех сторон до Гортензии долетали случайные слова и сдержанный смех, а во взглядах читалось плохо скрытое недоумение — как это она еще отважилась появиться на публике.

На скамейках в тени огромного вяза расположилась компания молодых людей, центром которой была очаровательная Мэри Деллер, до сих пор незамужняя и считавшаяся остроумной среди своих поклонников, однако уже более полагающаяся на помощь косметики, чем на обаяние начинающей терять свежесть красоты.

Рядом с ней сидели две молоденькие смешливые кузины и сопровождавшие их молодые люди; в их числе были мистер Эдвард Стэплтон, сэр Гарри Коллис, сводный брат леди Мэри, и мистер Кэрилл, которого только что представили девушкам. Мистер Кэрилл выглядел, как всегда, великолепно. Его элегантный, голубино-сизой расцветки костюм был богато расшит золотом, белый парчовый жилет с пуговицами из драгоценных камней спускался почти до колен, а запястья и шею украшали кружева тончайшей работы.

Зажав под мышкой шляпу и положив руку на золоченый набалдашник трости цвета слоновой кости, он внимательно слушал Мэри Деллер, в знак уважения склонив свою каштановую голову и глядя в «самые гибельно-соблазнительные глаза Англии», как сказал в посвященном ей сонете мистер Краск, поэт, впрочем, находившийся тут же.

Внимание сильного пола составляло единственный смысл жизни для леди Мэри, разбивающей сердца мужчин, как ребенок — игрушки, — лишь для того, чтобы посмотреть, а что у них внутри, — но именно по этой причине она разбила их куда меньше, чем предполагала.

Внезапно мистер Краск захихикал, прижимая платок к накрашенным губам.

— О, черт возьми! — проблеял он, глядя в сторону приближающихся к ним леди Остермор и Гортензии. — Умереть можно! Вот так наглость! А как держится и смотрит! Невозмутима, как весталка, пропади я пропадом!

Леди Мэри и все остальные повернули головы, и от пронзительных глаз мистера Кэрилла не укрылась чопорность походки, мертвенная бледность и остановившийся взгляд девушки, равно как и самодовольный вид леди Остермор и беззаботность, с которой она отвечала на приветствия знакомых, словно не замечая происходившего вокруг. Мистер Кэрилл оказался бы последним дураком, если бы, зная то, что ему было известно, не понял, какому унижению подвергалась сейчас Гортензия и с какой целью.

Ротерби в компании Уортона опять оказался рядом с ними и на этот раз специально остановился, чтобы поприветствовать дам. Однако Гортензия вновь проигнорировала его.

— Негодяй! — процедил сквозь сжатые зубы мистер Кэрилл, но его слов никто не услышал, поскольку в этот момент Дороти Деллер — младшая из кузин леди Мэри — дала волю чувствам, переполнявшим ее доброе и чистое сердце.

— О, какой стыд! — вскричала она: — Молли, неужели ты не подойдешь и не поговоришь с ней?

Леди Мэри напряглась и извиняюще улыбнулась своим спутникам.

— Не обращайте внимания на этого ребенка, прошу вас, — проговорила она. — Она еще слишком наивна.

— Куда уж больше, черт побери! — рассмеялся стареющий щеголь, имевший репутацию шутника-циника.

— Целомудрие — редкое качество, — вызывающе сухо отозвался мистер Кэрилл, — и, подобно милосердию, оно почти не известно в этом Вавилоне[952].

Одна леди Мэри уловила необычность тона говорившего, поскольку внимание остальных было приковано к Ротерби, прощавшегося в этот момент с матерью.

— Сегодня они не обмолвились ни словом, — вскричал мистер Краск. — Она не удостоила его даже взглядом. — Он разразился балладой о короле Фрэнсисе[953], и, крайне довольный подходящей цитатой весело рассмеялся: — «Souvent femme varie, bien fou est qui s’y fuie»[954]

Мистер Кэрилл опустил монокль.

— Я слышал, что прежде чем стать плагиатором, вы были лакеем. Но это явная ложь. Ваш голос совершенно ясно выдает бывшего носильщика.

— Сэр… сэр, — забормотал рифмоплет, покрасневший от унижения и ярости. — Разве… разве это слыхано — между джентльменами?

— Между джентльменами это действительно неслыханно, — согласился мистер Кэрилл.

Мистер Краск, сдерживаясь, чопорно поклонился.

— Я слишком уважаю себя… — начал он.

— Без сомнения, здесь вы в единственном числе, — оборвал его мистер Кэрилл и отвернулся.

Мистер Краск, с трудом сохраняя контроль над собой, опять поклонился:

— Я знаю, я не сомневаюсь — если бы не леди Мэри Деллер… Вы еще ответите за эти слова, вы еще услышите обо мне, сэр. Вы еще услышите.

Он поклонился в третий раз — на этот раз всей компании — и зашагал прочь с видом оскорбленного достоинства.

— Мистер Краск пригвоздит вас к позорному столбу в своем пасквиле, — рассмеялся Коллис, — и отхлещет самым подлым образом.

— Вы жестоко обошлись с ним, сэр, — укорила мистера Кэрилла леди Мэри. — Бедный мистер Краск! Назвать его плагиатором. Что может быть хуже!

— Истина, мадам, всегда жестока!

— Бедный мистер Краск! — вновь вздохнула леди Мэри.

— Действительно, бедный, но не в том смысле, что он заслуживает жалости. Несчастный мошенник, своими гнусными замечаниями осмеливающийся запятнать честь дамы, — вот кто он!

Брови Мэри Деллер поползли вверх.

— Вы на удивление строги, сэр, — произнесла она. — И, как мне думается, весьма неосмотрительно защищаете с такой горячностью репутацию особы, которая сама мало заботится о ней.

Мистер Кэрилл почтительно улыбнулся, пытаясь скрывать поднимавшееся в нем раздражение, и его серо-зеленые глаза изучающе остановились на лице светской красавицы.

Он видел перед собой самовлюбленную эгоистичную женщину.

Дерзкий ответ, способный привести к ссоре, едва не сорвался с его губ, но он вовремя осекся, внезапно увидев иной, более тонкий, способ отмщения.

— Леди Мэри, — вскричал мистер Кэрилл, — я жестоко ошибся бы в вас, если бы счел, что вы цените мнение толпы, — и он сделал жест в сторону слоняющихся по парку бездельников.

Мэри Деллер озадаченно нахмурилась. Мистер Кэрилл правильно истолковал ее взгляд и продолжал:

— Вы неподражаемы во всех отношениях. Пусть малодушные следуют общепринятым суждениям, словно овцы за бараном — у вас всегда есть своя точка зрения, и вы твердо придерживаетесь ее.

Леди Мэри открыла было рот, собираясь ответить, но не нашла слов, заинтригованная столь неожиданной и сладкой лестью. Ей часто приходилось слышать, как восхваляют ее красоту, но лишь этот человек мог так тонко воздать должное ее не столь очевидным умственным способностям.

Мистер Кэрилл наклонился к ней.

— Какая прекрасная возможность, — прошептал он, — подчеркнуть независимость суждений и пренебрежение к стадному инстинкту.

— И как, собственно? — хлопая глазами, спросила леди Мэри.

— Репутация вон той молодой леди стала притчей во языцех. Готов поклясться, что ни одна женщина здесь не отважится заговорить с ней. Но представьте себе, какой триумф ожидает ту, что осмелится! — Он вздохнул. — Эх-хе! Я бы многое отдал; лишь бы на мгновение оказаться женщиной и показать свое превосходство над всеми этими размалеванными куклами, которым не хватает ни смелости, ни ума.

Леди Мэри поднялась, легкий румянец играл на ее щеках, глаза блестели.

— Сделайте же это вместо меня и насладитесь сполна триумфом, — с радостью в голосе воскликнул мистер Кэрилл.

— Почему бы и нет, сэр? — воодушевленно спросила она.

— В самом деле, почему нет, когда вы — это вы? — отозвался он. — Я хотел бы верить в вас и, однако же, боюсь верить.

— Чего же вы боитесь? — нахмурилась светская красавица, полностью войдя в приготовленную для нее роль.

— Увы! Я недостойный снисхождения маловер, сохраняющий кощунственные сомнения.

— Вы с таким изяществом признаете свои недостатки, — с улыбкой проговорила она, — что вас трудно не извинить. И сейчас вы убедитесь, что извинения окажутся отнюдь не лишними. Идемте, девочки, — велела леди Мэри своим кузинам, за чью наивность совсем недавно испытывала неловкость.

— Вашу руку, Гарри, — велела она своему шурину.

Сэр Гарри повиновался, но весьма неохотно, проклиная в душе своего приятеля за эту провокацию. Мистер Кэрилл пристроился с другой стороны, и они направились к леди Остермор и Гортензии, в одиночестве прогуливавшихся неподалеку.

Гортензия, словно почувствовав что-то, вдруг взглянула в сторону мистера Кэрилла. Их взгляды встретились, молодой человек сорвал с головы шляпу и склонился в глубоком поклоне. Его жест не остался незамеченным, и немало пар глаз неодобрительно уставились на выскочку, рискнувшего пренебречь мнением большинства.

Но это было только начало. Мэри Деллер восприняла приветствие мистера Кэрилла как сигнал к действиям и, сопровождаемая друзьями, ускорила шаг, с упоением ощущая себя в центре внимания.

— Я надеюсь, ваша милость в добром здравии, — приветствовала она окаменевшую от изумления леди Остермор.

— Надеюсь, — последовал едкий ответ.

Покрасневшая от смущения мисс Уинтроп опустила глаза, теряясь в догадках относительно намерений леди Мери.

— Я сочла бы за честь познакомиться с вашей подопечной, леди Остермор, — сказала Мэри Деллер.

Графиня чуть не задохнулась от изумления.

— Это подопечная моего мужа, — справившись с собой, ответила она леди Мэри, манерой поведения и тоном голоса давая понять, что тема, касающаяся Гортензии, исчерпана.

— Какая разница? — вызывающе вставил мистер Кэрилл.

— В самом деле, почему бы вашей милости не представить меня? — настаивала Мэри Деллер.

Рассерженные глаза графини остановились на безмятежно улыбающемся мистере Кэрилле. По выражениюего лица она сразу поняла, кто был зачинщиком происходящего. Однако нельзя было отказать леди Мэри, не нанеся ей публично оскорбления, и графине ничего иного не оставалось, кроме как взять себя в руки и сухо представить их друг другу.

Леди Мэри оставила сэра Гарри развлекать леди Остермор, а сама подошла к Гортензии.

— Я давно хотела познакомиться с вами, — несколько неуверенно, не зная с чего начать, произнесла она.

— Я польщена, — ответила побледневшая Гортензия, не поднимая глаз. — Но вы, ваша милость, выбрали не лучшее время для знакомства.

— Мне трудно было найти более удачное время, чтобы выразить презрение к злым языкам, — беззаботно рассмеялась леди Мэри, отвечая девушке и одновременно играя на публику. Она прекрасно знала, что, хотя некоторые и осудят брошенный обществу вызов, большинство будет восторгаться ее смелостью.

— Вы очень благородны, ваша милость, — с искренней благодарностью ответила Гортензия.

— Ну-у! — протянула леди Мэри. — Неужели так легко быть благородной?

Они обменялись еще несколькими малозначащими фразами, и Мэри Деллер вернулась к графине, а ее место занял мистер Кэрилл. Однако Гортензия никак не отреагировала на его пылкие приветствия и вновь потупила взор.

— О, жестокосердная! — воскликнул он наконец. — Неужели я не заслужил прощения?

Девушка неверно истолковала смысл сказанных мистером Кэриллом слов и, сердито взглянув на него, поинтересовалась:

— Так это вы привели ко мне леди Мэри?

— Ба-а! Да вы умеете говорить! И слава Богу! А я боялся, что вы успели дать страшную клятву молчания в моем присутствии и навсегда лишили меня возможности наслаждаться вашим голосом.

— Вы не ответили на мой вопрос, — напомнила Гортензия.

— Так же, как и вы — на мой, — сказал мистер Кэрилл. — Я спрашивал, заслужил ли я прощение?

— За что?

— Думаю, за то, что родился нахальным хлыщом, как вы назвали меня.

Щеки девушки залились густым румянцем.

— Если вы хотите заслужить прощение, не следовало бы вспоминать об оскорблении, — тихо ответила она.

— Отнюдь, — возразил мистер Кэрилл. — Зачем путать прощение и забывчивость? Не лучше ли, чтобы вы помнили и, тем не менее, простили.

— Вы хотите слишком многого, — с оттенком суровости произнесла Гортензия.

Мистер Кэрилл пожал плечами и загадочно улыбнулся.

— Что делать, — извиняющимся тоном произнес он, — я привык к этому с рождения, и жизнь, хотя и показывает необоснованность моих претензий, не успела, однако, излечить меня.

Девушка взглянула на него и опять спросила:

— Это по вашей просьбе леди Мэри подошла ко мне?

— Фи-и! — вскричал мистер Кэрилл. — Что за намеки в ее адрес?

— Намеки?

— А что же еще? Вы намекаете, что леди Мэри послушна моим просьбам.

Гортензия понимающе улыбнулась.

— Сэр, вы мастер давать уклончивые ответы.

— Я лишь пытаюсь скрыть свою прямолинейность.

— У вас это плохо получается, — сказала Гортензия и рассмеялась над его наигранным смущением.

— Я очень признательна вам, — быстрым шепотом добавила она.

— Не вижу причины для признательности, но ваши слова послужат мне хоть — каким-то утешением, — сказал мистер Кэрилл, глядя прямо в ее нежные карие глаза.

Он с радостью добавил бы многое другое, но компаньоны Кэрилла решили, что пора прощаться с графиней и мисс Уинтроп, и он должен был последовать их примеру.

Мистер Кэрилл мог вполне быть доволен тем, как ему удалось выручить Гортензию в парке, но дальнейшие события огорчили его. Ее история с Ротерби продолжала оставаться главной темой городских сплетен, и на каждом шагу мистер Кэрилл слышал насмешки и двусмысленности в адрес девушки. У него чесались руки проучить шутников, но он отдавал себе отчет, что этим лишь раззадорит их.

Кроме того, мистер Кэрилл уже успел убедиться, что находится под неусыпным наблюдением. Ледюк не раз видел возле Олд-Палас-Ярд мистера Грина, и кто-нибудь из его подчиненных постоянно находился около гостиницы. Они, несомненно, следили за мистером Кэриллом, а однажды, когда и хозяин и слуга отсутствовали, кто-то вломился в их апартаменты и основательно обшарил их.

Если бы мистеру Кэриллу было что скрывать, эти события заставили бы его насторожиться. Но он попросту проигнорировал их, зная, что его не в чем обвинить. Однако мистер Кэрилл стал более осмотрителен в выборе мест, которые посещал. Его иногда можно было встретить в таверне «Колокол» на Кинг-стрит или в «Кокосовой пальме» на Пэл-Мэл, но куда чаще мистер Кэрилл появлялся у Уайтса, предпочитая его любимым заведениям тори[955]. Именно там на третий или четвертый день после встречи с Гортензией в парке судьба послала ему шанс отомстить за честь девушки. Правда, у мистера Кэрилла для этого оказался иной предлог, не связывавший его в глазах публики с ее именем. И не кто иной, как лорд Ротерби, предоставил ему эту возможность.

Дело было так. Мистер Кэрилл, Гарри Коллис, Стэплтон и майор Гаскойнь сидели наверху за картами. Там находилось еще не менее дюжины посетителей, и в их числе был герцог Уортон — худощавый, элегантный джентльмен с красивым, но немного женственным лицом, на котором распутная жизнь успела оставить свой отпечаток. На нем был роскошный зеленый камлотовый костюм с серебряной вышивкой и ненапудренный парик.

Он поджидал Ротерби, чтобы вместе отправиться развлекаться на Друри-Лэйн, а в его отсутствие занимал собравшихся рассуждениями о некой мисс Гирдлбэнк, актрисе Королевского театра, в которую, по его словам, он «чертовски втрескался» и которая была столь вульгарна, что осмеливалась любить своего мужа, в то время как последний имел дерзость ревниво оберегать ее от покушений герцога.

По обыкновению, он щедро пересыпал речь остротами и закончил следующими словами:

— Черт бы побрал всех мужей!

— Позвольте, но и я сам из их числа, — запротестовал Стоявший рядом с мистером Кэриллом мистер Сидней, самый утонченный и жеманный модник города, один из спутников его светлости.

— Вас это не касается, — презрительно отозвался достойный командир «Храбрых Зайцев», не привыкший щадить своих прихлебателей. — Ваша жена слишком уродлива, чтобы кто-нибудь рискнул заглядеться на нее.

Негодующие возражения мистера Сиднея потонули во взрыве всеобщего смеха.

— Не переживайте, — попытался утешить удрученного франта мистер Кэрилл. — В таком обществе об иной жене трудно мечтать. Это настоящее сокровище.

Уортон возобновил было свои рассуждения о чете Гирдлбэнков, но в этот момент вошел Ротерби.

— Чарлз, ну наконец-то! — вставая, приветствовал его герцог. — Еще минута, и я ушел бы один.

Но Ротерби, едва взглянув на него, пробормотал в ответ что-то невыразительное. Его взор был прикован к мистеру Кэриллу, с которым он последний раз встречался больше недели назад в Стреттон-Хаузе. Темные глаза виконта сузились от ярости, щеки покрылись румянцем, скрыть который не мог даже густой загар. Уортон, заметивший перемену в Ротерби и желавший узнать причину, напрямую спросил его об этом.

— Я увидел человека, которого не ожидал встретить в обществе джентльменов, — ответил Ротерби, неотрывно глядя на ничего не подозревающего мистера Кэрилла, увлеченного игрой.

Герцог посмотрел туда же, и его внимание переключилось на мистера Кэрилла.

— Черт возьми! — выругался он. — Этот малый не лишен вкуса. Взгляни-ка, Чарлз, как он изящно завязал бант на плече и как ловко сидит на нем превосходный костюм. Клянусь, и полсотни гиней мало, чтобы купить такой. Кто этот щеголь?

— Я представлю его вашей светлости, — отрывисто бросил Ротерби, тоже считавший себя щеголем, но ни разу не удостоившийся похвалы герцога.

Они вместе подошли к мистеру Кэриллу, и Ротерби насмешливо-почтительно приветствовал его.

— Какая неожиданная радость увидеть вас здесь, сэр, — произнес он тоном, мгновенно привлекшим к ним внимание.

Мистер Кэрилл оторвался от игры и взглянул на виконта.

— Без неожиданности не бывает радости, — с наигранным дружелюбием ответил он, догадываясь о намерениях Ротерби. — Особенно, когда дело касается подписания брачных контрактов.

— Вам не откажешь в остроумии, сэр, — холодно улыбнулся Ротерби, — хотя это едва ли удивительно для человека, привыкшего добиваться всего своим умом.

— Благодарите Бога, что вы, ваша милость, избавлены от этого, — с непроницаемым юмором парировал мистер Кэрилл.

— Попал! Черт побери, он попал в самую точку! — вскричал герцог Уортон, и в комнате послышались сдержанные смешки. — Клянусь честью, Чарлз, вы в нокауте. Выбирайте-ка себе противника по силам. Быть может, Гаскойнь согласится посоревноваться с вами в остроумии?

— Ваша светлость! — вскричал Ротерби, с трудом подавляя кипевшую в нем ярость. — Нельзя терпеть присутствие этого малого в приличном обществе. Джентльмены, знаете ли вы, — обратился он ко всем, — что этот наглец присвоил себе мое родовое имя и называет себя Кэрилл?

В комнате воцарилось молчание. Мистер Кэрилл секунду в упор разглядывал своего брата, и неожиданно его осенило, как отомстить за мисс Уинтроп.

— А известно ли вам, джентльмены, каков этот малый? — воскликнул он, кивая в сторону Ротерби. — Он… Впрочем, судите сами. Я расскажу, как мы встретились, и вы услышите историю похищения юной леди, чье имя излишне упоминать, и о гнусной попытке склонить ее к фиктивному браку.

— Фиктивному браку? — в изумлении вскричал герцог, и вокруг раздались недоверчиво-возмущенные возгласы.

— Негодяй, — начал Ротерби, собираясь броситься на обидчика, но Коллис, Стэплтон и сам герцог помешали ему, встав между ним и Кэрилл ом. Все повскакивали с мест, и лишь один мистер Кэрилл остался сидеть в кресле, лениво теребя карты и иронично улыбаясь. Что ж, он заставит Ротерби горько пожалеть о затеянной ссоре.

— Полегче, милорд, — герцог попробовал успокоить виконта, — этот джентльмен задел вашу честь. Но так дело не может кончиться. Надо выслушать его.

— Ну нет! — заревел багровый от гнева Ротерби. — Ну нет! Я убью его, как собаку.

— Но прежде, чем я умру, джентльмены, — проговорил мистер Кэрилл, — вам следует узнать эту грустную историю со слов очевидца.

— Очевидца. Вы были там? — послышалось отовсюду.

— Я готов рассказать, как мы познакомились с милордом, но мне трудно не упомянуть об обстоятельствах, при которых произошла наша встреча — настолько тесно одно связано с другим.

Вне себя от ярости, Ротерби попытался вырваться из державших его рук.

— Неужели вы станете слушать его? — заревел виконт, не отдавая отчета своим словам. — Он шпион, повторяю, он шпион короля Якова. Он не имеет права появляться здесь. Он не достоин. Я не знаю, как он очутился здесь, но…

— Это нетрудно узнать, ваша светлость, — неожиданно раздался спокойный голос Стэплтона, — мистер Кэрилл здесь по моему приглашению.

— Гаскойнь и я тоже просили его сегодня быть нашим гостем, — добавил сэр Гарри Коллис. — Я готов поручиться за него перед каждым, кто сомневается.

Ротерби тупо уставился на защитников мистера Кэрилла, получив отпор с совершенно неожиданной стороны. Герцог Уортон шагнул в сторону, нахмурился и взглянул в монокль на лорда Ротерби.

— Простите меня, Гарри, — сказал он, обращаясь к сэру Коллису, — но, я полагаю, вы поймете уместность моего вопроса, которым я хочу положить конец этим недомолвкам и выяснить, с кем все же мы имеем дело и в какой степени можно доверять его сведениям, если они будут касаться Ротерби. Итак, при каких обстоятельствах вы познакомились с мистером Кэриллом?

— Я знаю его уже двенадцать лет, — с готовностью ответил Коллис, — и не только я, но и Стэплтон, и Гаскойнь, и многие другие, с кем мы вместе учились в Оксфорде. Мы со Стэплтоном постоянно поддерживали знакомство — вернее сказать, дружбу — с мистером Кэриллом и несколько раз гостили в его поместье Малиньи в Нормандии. Мистер Кэрилл всегда предпочитал жить в стране, где родился, и лишь поэтому не был представлен ранее вашей светлости. Достаточно ли сказанного, чтобы опровергнуть лживые слова виконта?

— Лживые? Как вы смеете обвинять меня во лжи, сэр? — заревел Ротерби.

Но герцог — человек недюжинной проницательности и крепости духа, сохранившихся в нем, несмотря на распутный образ жизни — успокоил его.

— Всему свое время, Чарлз, — сказал командир «Храбрых Зайцев». — Сперва выслушаем мистера Кэрилла.

— О, дьявольщина! Ваша светлость, неужели вы берете его сторону?

— Никаких сторон. Но я должен — мы все просто обязаны — разобраться в этом деле.

Ротерби оскалился в усмешке и попытался огрызнуться:

— Неужели командир «Храбрых Зайцев» собирается устроить суд чести?

— Вы, ваша милость, ничего не добьетесь нападками, — предостерег Уортон ледяным тоном. — Мистер Кэрилл, — с серьезным видом обратился герцог, — слова сэра Гарри являются хорошей рекомендацией и подтверждают ваше право пользоваться гостеприимством Уайтса. Вы, однако же, позволили себе сделать некоторые намеки, касающиеся его милости лорда Ротерби. Вы должны прояснить их или принести свои извинения.

Мистер Кэрилл щелчком захлопнул табакерку. В комнате воцарилось молчание, и все присутствующие в ожидании столпились около стола, за которым сидел мистер Кэрилл. Ротерби еще раз попытался вмешаться, но Уортон, чувствовавший себя теперь хозяином положения, безапелляционно заявил:

— Если вы, милорд, помешаете мистеру Кэриллу говорить, мы решим, что вы боитесь его рассказа, и нам придется выслушать его в ваше отсутствие. Не думаю, чтобы это вам понравилось.

Побледневший Ротерби замолчал, а мистер Кэрилл в непринужденной и дружелюбной манере приступил к повествованию о случившемся в «Адаме и Еве», в Мэйдстоуне, излагая лишь голые факты и старательно избегая приукрашиваний. Он сообщил, как милорд, узнав о присутствии в гостинице путешественника из Франции, попросил его быть свидетелем бракосочетания, чем сразу же возбудил подозрения последнего, и как ему удалось вывести на чистую воду лжесвященника.

Рассказ мистера Кэрилла был выслушан в напряженном молчании, не предвещавшем ничего хорошего для лорда Ротерби. Присутствующие, за редким исключением записные повесы, всегда рады были позлословить насчет жертвы любовной интриги. Никто из них не осудил бы человека, убежавшего с женой, сестрой или дочерью приятеля. Все это было для них лишь игрой, и отец, муж или брат, не способный защитить своих близких, заслуживал презрения. Но во всякой игре — пусть даже самой отвратительной — есть свои правила. Лорд Ротерби нарушил их. Он прибегнул к низкому обману, да еще имея дело с девушкой, у которой не было никого, чтобы отомстить за нее. И теперь в устремленных на Ротерби взглядах читалось откровенное презрение и осуждение.

— Отличная история, черт побери! — воскликнул герцог, когда мистер Кэрилл замолчал. — Отличная история, лорд Ротерби. Я могу переварить многое, но сейчас меня едва не стошнило!

— Хм! Вы, ваша светлость, я не узнаю вас, — ухмыльнулся Ротерби, — командир «Храбрых Зайцев», магистр клуба «Пламя Преисподней«…стал чересчур щепетилен там, где дело касается развлечений.

— Развлечений? — брови герцога удивленно поползли вверх. — Развлечений? Ха! Так, значит, вы ничего не отрицаете?

После слов герцога стоявшие рядом с лордом Ротерби отпрянули от него. Он заметил это и, дрожа от ярости и досады, презрительно рассмеялся:

— Что это? О, да! Вы во всем готовы подражать его светлости, и его мнение для вас — закон. Но что касается вас, сэр, — он повернулся к Кэриллу, — то вам придется подтвердить свою историю со шпагой в руке.

— Если кто-нибудь сомневается в моих словах, я могу сделать их более убедительными, — ответил мистер Кэрилл.

— И как же?

— У меня есть свидетели.

— Отлично, Кэрилл! — одобрил его Стэплтон.

— А если я скажу, что вы все лжете — вы и ваши свидетели?

— Тогда вы сами окажетесь лжецом, — парировал Кэрилл.

— И, кроме того, об этом надо было говорить раньше, — вставил герцог.

— Ваша светлость, — вскричал Ротерби, — разве мои дела касаются вас?

— Слава Богу, нет!

Ротерби с презрением нахмурился, взглянув на человека, который всего десять минут назад считался его другом и собутыльником, и опять повернулся к Кэриллу.

— Ну? Что вы скажете? — задал он дурацкий вопрос.

— Думаю, я уже все сказал, — ответил мистер Кэрилл, и герцог громко расхохотался.

Лицо Ротерби исказилось от гнева.

— Ха! А вам не кажется, что вы сказали слишком много?

— А вам? — скучающе поинтересовался мистер Кэрилл.

— Черт побери! Ни один джентльмен не оставит этого просто так.

— Возможно, но о каком джентльмене вы говорите?

— О себе! — взревел Ротерби.

— Я понял; однако вы уверены, что вас можно считать им?

В ответ Ротерби разразился жуткими проклятиями.

— Я проучу вас, — пообещал он, — ждите сегодня же вечером моих друзей.

— Хотел бы я знать, кто это будет, — произнес Коллис в пустоту.

Ротерби резко повернулся к нему.

— Сэр Гарри, вы можете пожалеть о своих словах, — прорычал он.

— Мне кажется, — лениво заметил герцог Уортон, — что вы, ваша милость, нарушаете мир и согласие в нашем обществе.

На мгновение Ротерби оторопело замер. Но в следующую секунду он схватил со стола подсвечник и запустил бы им в мистера Кэрилла, если бы ему не помешали.

— Ждите сегодня моих друзей, — еще раз повторил он, когда несколько пришел в себя.

— Я уже слышал об этом, — устало ответил мистер Кэрилл. — Я постараюсь достойно принять их.

Ротерби отрывисто кивнул и направился к двери. Его уход сопровождался полным молчанием. На лице каждого из присутствующих он читал приговор — никто здесь больше не считал его своим приятелем, и он знал, что завтра так будет думать весь город. Около дверей виконт остановился и в последний раз дал выход переполнявшей его ярости.

— А для всех вас, кто бежит за ним, как овцы за бараном, — и Ротерби указал на герцога, — этим дело не кончится.

Бросив эту угрозу собравшимся, он вышел из комнаты, чтобы уже никогда более не переступать ее порога.

Майор Гаскойнь начал подбирать рассыпавшиеся по полу карты, мистер Кэрилл принялся помогать ему, и уже из-за закрытых дверей Ротебри услышал его слова: «Ну, Нед, вам сдавать».

Виконт выругался сквозь сжатые зубы и тяжело загрохотал вниз по лестнице.

Глава 10

ШПОРЫ В БОК
Мистер Кэрилл тоже вскоре покинул гостеприимное заведение Уайтса, чтобы успеть встретить дома друзей Ротерби. И прежде чем он ушел, едва ли не каждый из присутствующих выразил готовность быть его секундантом; он не мог отказать герцогу Уортону, а вторым выбрал майора Гаскойня.

Стояла ясная, сухая ночь, и мистер Кэрилл, желая немного размяться и освежиться, решил вернуться в гостиницу пешком. Придя домой, он узнал от Ледюка, что сэр Ричард Эверард ожидает его, и в следующую минуту был в объятиях своего приемного отца. Не тратя время на излишние приветствия и любезности, сэр Ричард сразу перешел к делу.

— Ну? Как твои успехи? — спросил он.

Мистер Кэрилл нахмурился и устало присел на стул.

— В отношении лорда Остермора все идет по вашему плану, но что касается меня, — он сделал паузу и вздохнул, — я бы предпочел оставаться в стороне.

Сэр Ричард испытующе посмотрел на него.

— Как так? Что ты имеешь в виду?

— Я не могу забыть, что Остермор мой отец, и, несмотря на все сказанное между нами и все ваши доводы, задача, стоящая передо мной, выше моих сил.

— А твоя мать, Жюстен? — печально спросил сэр Ричард, и в его тоне слышалось горькое разочарование в юноше, которого он любил, как родного сына.

— Зачем возвращаться к этому? Я отлично знаю слова, которые вы можете сказать. Тысячи раз я сам мысленно повторял их, пытаясь укрепить себя. Но тщетно. Будь Остермор другим, все могло бы сложиться иначе. Он оказался слабым, ограниченным человеком, не способным разбираться в происходящем так, как мы с вами. Его поступки нельзя мерить нашими мерками.

— Значит, ты решил простить его? — в ужасе воскликнул сэр Ричард и с неодобрением посмотрел на своего приемного сына.

— О, нет! Я не знаю. Клянусь, я не знаю! — с болью в голосе вскричал мистер Кэрилл. Он встал и зашагал по комнате. — Нет, — несколько успокоившись, продолжал он, — я не простил его. Я обвиняю его, и куда более сурово, чем вы полагаете, потому что теперь знаю, как он думал о моей матери. Но я могу осудить его, а не исполнить приговор.

Мистер Кэрилл замолчал и остановился перед столом, за которым сидел сэр Ричард. Глядя прямо ему в лицо, он умоляющим голосом продолжил:

— Сэр Ричард, это дело не для вашего воспитанника. Вы постарались сделать из меня джентльмена и привить мне понятия чести и собственного достоинства. Теперь же вы хотите, чтобы я забыл все это и стал настоящим Иудой.

Его слова задели за живое сэра Ричарда, несчастного фанатика, все помыслы которого сосредоточились на мщении, который только ими и жил, словно говеющий монах, проводящий весь пост в предвкушении пасхального изобилия.

— Жюстен, — медленно проговорил он, и складки на его лице обозначились еще глубже, — ты забываешь одну вещь. Честь существует только для людей чести. Но глупо говорить о ней, когда дело касается подлеца. Сейчас ты думаешь только о себе. А вспомнил ли ты обо мне? Все сказанное тобой можно в той же степени — и даже в большей — отнести и ко мне.

— Да, но он не ваш отец. Поверьте мне, я говорю не сгоряча. Меня непрестанно терзают мысли о ноше, которую я взвалил на себя. Лишь однажды, когда я вручил ему письмо, она показалась мне по плечу. Но тогда я был вне себя, а, остыв, понял, что, если мне суждено исполнить задуманное вами, вся моя дальнейшая жизнь будет отравлена раскаянием.

— Раскаянием? — недоуменно откликнулся сэр Ричард. — Раскаянием? — с гневом повторил он и горько рассмеялся. — Что с тобой произошло, мой мальчик? Разве лорд Остермор не заслуживает наказания? Неужели ты на самом деле так считаешь?

— Нет. Он причинил страдания и, в свою очередь, должен пострадать — именно так я понимаю справедливость. Но, в конце концов, Остермор всего лишь несчастный эгоист, не способный понять всю тяжесть содеянного им. Он проклят в своем сыне Чарлзе, поскольку отец глупца не знает радости; он ненавидит его, а сын презирает отца. Его жена — мегера, отравляющая каждый час его жизни. Может ли человек, влачащий столь плачевное существование, вызывать иные чувства, кроме жалости?

— Жалости? — вскричал сэр Ричард. — Жалости? Ха! Он станет куда более жалким, когда я разделаюсь с ним.

— Пусть так. Но, если вы любите меня, подыщите для этого кого-нибудь другого.

— Если я люблю тебя? — отозвался сэр Ричард и укоризненно взглянул на Кэрилла. — Надо ли говорить «если»? Разве ты не все, что у меня есть, разве ты не мой сын?

Он протянул руки, и Жюстен с любовью схватил их и крепко сжал.

— Мальчик мой, неужели ты не сможешь выкинуть из головы этот вздор и быть достойным памяти твоей матери — благородной леди?

Мистер Кэрилл побледнел и опустил голову. Он знал, что причиняет сэру Ричарду боль, а любовь и сострадание к нему всегда перевешивали любые аргументы. Кэрилл упрекал себя за эту слабость, но ничего не мог с собой поделать.

— Мне бы хотелось, чтобы вы посмотрели на все моими глазами, — вздохнул он, делая последнюю попытку воспротивиться неизбежному, — лорд Остермор постарел, и некогда посеянные им зерна зла дали всходы. Я думаю, никто в мире не станет оплакивать его смерть — за исключением, быть может, мисс Уинтроп.

— И поэтому тебе его жалко? — холодно спросил сэр Ричард. — На что иное он мог рассчитывать? Что посеешь, то и пожнешь. Я буду удивлен, если хоть кто-то вспомнит его добрым словом.

— И даже в этом случае оно будет вдохновлено скорее благодарностью, чем любовью, — задумчиво ответил мистер Кэрилл.

— Кто эта мисс Уинтроп?

— Его подопечная. Самая прекрасная девушка из всех, кого я видел, — с энтузиазмом сказал мистер Кэрилл, и глаза сэра Ричарда сузились.

— Ты знаком с ней? — предположил он.

Не вдаваясь в подробности, мистер Кэрилл во второй раз за этот вечер описал обстоятельства, при которых он впервые встретился с Ротерби и познакомился с Гортензией.

Сэр Ричард сардонически кивнул.

— Хм-м, сынок идет по стопам отца. Не сомневаюсь, он будет достойным наследником лорда Остермора. Не как же девушка? Расскажи мне о ней. Как она связалась с ними?

— Я мало что знаю об этом. Я слышал, что ее отец был другом Остермора и, умирая, назначил его опекуном своей дочери. Ее состояние, кажется, весьма скромное. Как ни странно, граф выполняет свои обязанности с рвением и настоящей заботой. Но кто мог бы поступить иначе, имея дело с этой милейшей девушкой? Жаль, что вы не видели ее! — в волнении мистер Кэрилл принялся расхаживать по комнате. — Она среднего роста, темноволосая, худощавая, держится изысканно-элегантно, и какое красивое благородное лицо. А глаза — о, Боже! Глядя в них даже преисподняя может показаться раем:

«Любовь в ее глазах прекрасных
Способна исцелить слепого».
Сэр Ричард с откровенным неудовольствием взирал на него.

— Так вот в чем дело! — наконец сказал он.

— В чем? — недоуменно спросил мистер Кэрилл, так внезапно возвращенный с небес на землю.

— Мне кажется, я понял причину и твоих угрызений совести, и симпатий к Остермору, и нежелания выполнить свой священный долг.

— Нет, клянусь вам, это не так! — негодующе вскричал мистер Кэрилл. — Знакомство с мисс Уинтроп могло бы только подстегнуть меня. Теперь я в полной мере осознал зло, причиненное мне лордом Остермором — он отнял у меня имя, которое я мог бы предложить женщине.

Но внимательно наблюдавший за ним сэр Ричард лишь покачал головой и печально вздохнул.

— Фи! Жюстен, зачем себя обманывать? Ты пытаешься убедить себя, но для меня все ясно, как день. В твоей жизни появилась женщина, и тебе хватило одной-двух встреч с ней, чтобы позабыть и о своей матери, и о цели своей — отомстить за нее. О, Жюстен, Жюстен! Я думал, ты сильнее.

— Вы ошибаетесь. Клянусь вам, все это не так.

Сэр Ричард мрачно взглянул на него:

— Ты уверен — ты абсолютно уверен?

Мистер Кэрилл опустил глаза. Впервые ему в голову пришла мысль, что сэр Ричард, возможно, прав.

— Докажи мне это, Жюстен, — умоляюще воскликнул сэр Ричард. — Скажи, что будешь тверд с лордом Остермором. Вспомни, сколько зла он причинил. — Ричард Эверард встал и вновь схватил мистера Кэрилла за плечи. — Придет время, и он узнает, чья рука его поразила. Он узнает, что Немесида[956] тридцать лет ждала своего часа, прежде чем нанести смертельный удар. И он испытает адские мучения, еще в этом мире, будучи ввергнут в геенну огненную. Это Божья кара, мой мальчик! И ты не хочешь быть Его карающей десницей? Неужели ты сможешь забыть о страданиях матери только из-за того, что взглянул в глаза девушки, которая…

— Нет, нет! Довольно! — дрожащим голосом вскричал мистер Кэрилл.

— Так ты сделаешь это? — полуутвердительно-полувопросительно проговорил сэр Ричард.

— Если Небеса укрепят меня, — мрачно отозвался мистер Кэрилл. — Завтра я должен встретиться с лордом Остермором и получить ответ на письмо короля Якова.

Глаза сэра Ричарда сверкнули. Он разжал пальцы, крепко державшие Кэрилла, и медленно вернулся к своему креслу.

— Хорошо, — сказал он. — Не медли, мой мальчик, иначе кто-нибудь из истинных друзей его величества может оказаться вовлеченным в это дело.

Он решил пояснить свои слова:

— Я тщетно пытался уговорить Эттербери, но даже по распоряжению короля Якова он не отступится от своего предприятия. Епископ утверждает, что его величество не имеет понятия о том, насколько оно продвинулось. Его партия ежедневно пополняется влиятельными людьми, и отступать уже поздно. Нельзя допустить, чтобы сам Эттербери или его агенты успели встретиться с лордом Остермором. Тогда наши планы рухнут — нельзя будет выдать Остермора, не предав остальных. Вся надежда на тебя.

— Завтра я все сделаю, если смогу.

— Если сможешь? — вновь нахмурившись, вскричал сэр Ричард. — Почему, «если сможешь»?

Мистер Кэрилл подошел к столу и наклонился к приемному отцу.

— Сэр Ричард, — взмолился он, — довольно об этом. Завтра я постараюсь сделать все, что от меня требуется. Сегодня я дал волю своим чувствам, но завтра — завтра все будет иначе. А сейчас давайте оставим этот разговор.

Сэр Ричард пристально вгляделся в глаза своего воспитанника, и что-то в них глубоко тронуло его.

— Мой бедный Жюстен! — мягко произнес он. Но уже в следующий момент он обуздал себя. — Что ж, хорошо, — отрывисто бросил он. — Ты навестишь меня после визита к милорду?

— Разве вы не останетесь здесь?

— У тебя негде ночевать. И, кроме того, сэр Ричард Эверард слишком известен, чтобы находиться в твоих апартаментах. Я не имею права появляться в Англии, и, если меня схватят, я могу утянуть тебя на дно вместе с собой. Я поселился на углу Мэйден-Лэйн, через дверь от входа в «Золотой Окорок». Жду тебя завтра после визита к Остермору.

Он хотел было взять обратно слова обвинений, высказанных мистеру Кэриллу, но осекся и резко протянул руку: «Доброй ночи, Жюстен». В этот момент открылась дверь, и на пороге появился Ледюк.

— Капитан Мэйнуоринг и мистер Фэлгейт желают видеть вас, сэр, — объявил он.

Мистер Кэрилл нахмурился. За время горячей дискуссии с сэром Ричардом он совершенно забыл о Ротерби и о том деле, которое его ожидало.

— Проводи сэра Ричарда, — велел он слуге, — и проси сюда джентльменов.

Сэр Ричард отступил на шаг.

— Надеюсь, никто из них не знает меня, — сказал он. — Иначе мое присутствие здесь может скомпрометировать тебя.

Но мистер Кэрилл успокоил его.

— Ерунда. Это маловероятно, — сказал он, и сэр Ричард направился к двери.

Друзья лорда Ротерби, скучавшие в приемной, едва взглянули на сэра Ричарда. Но когда он вышел из гостиницы и пересек площадь, от стены отделилась фигура, до сих пор скрываемая тенью, и последовала за ним сквозь лабиринт грязных улочек сначала до Черинг-Кросс, затем до Бедфорд-стрит и потом до самого дома на углу Мэйден-Лэйн.

Глава 11

ДУЭЛЬ
Лорд Ротерби назначил встречу на семь утра на Линкольн-Инн-Филдз. В такой ранний час это место как нельзя лучше подходило для выяснения отношений между джентльменами; но поскольку оно было неподалеку от Стреттон-Хауза, трудно было избавиться от мысли, что Ротерби специально выбрал его, чтобы тем самым выразить свое презрение к отцу, которого он подозревал в сговоре с мистером Кэриллом.

Часы собора Святого Климента Датского только что пробили семь, когда мистер Кэрилл, герцог Уортон и майор Гаскойнь, оставив привезший их экипаж ждать на углу Португал Роу, появились на поляне, окруженной густым поясом деревьев.

Они прибыли первыми, и герцог, не тратя зря времени, принялся осматривать место предстоящей схватки. Мистер Кэрилл безучастно стоял в стороне, и его, казалось, не занимали ни действия секундантов, ни яркие краски солнечного утра.

После беседы с сэром Ричардом он почти не сомкнул глаз ночью, пытаясь решить, как ему поступить: порвать с приемным отцом, которого он всей душой любил и почитал, или предать человека, который, несмотря на все содеянное им, оставался его родным отцом. Сердцем он понимал, что должен поступать по велению сыновнего чувства, но разум противился — это означало бы пренебречь памятью матери, обмануть сэра Ричарда и, возможно, навсегда расстаться с ним, единственным в мире человеком, заменявшим ему и друзей и семью.

И, словно мало было мистеру Кэриллу этих мучений, на него, как снег на голову, свалилась еще ссора с Ротерби. Там, у Уайтса, он должен был отдавать себе отчет, что ничего иного не могло последовать после его рассказа. Но Кэрилл также прекрасно сознавал, что никакие последствия не остановили бы его. Имя Гортензии надо было очистить от налипшей к нему грязи, и только он мог сделать это. Более того, Ротерби своей агрессивностью сам вынудил мистера Кэрилла прибегнуть к крайнему средству, и, защищая Гортензию, он защищал также и себя. Но это была лишь одна сторона дела. При иных обстоятельствах он бы безмятежно проспал всю ночь, нимало не беспокоясь о предстоящем поединке. Но Ротерби был его сводным братом, сыном его отца, и перспектива скрестить с ним шпаги нравилась мистеру Кэриллу ничуть не больше, чем перспектива предать лорда Остермора.

— Неужели нельзя избежать схватки? — размышлял он.

Возмущенный голос майора Гаскойня вывел мистера Кэрилла из задумчивости.

— Черт побери! Где этот малый? Может, он еще не протрезвился после вчерашней попойки?

— Да, становится поздновато, — отозвался герцог Уортон, доставая табакерку. И действительно, с улиц уже доносились крики утренних торговцев. — Если его милость сейчас не объявится, нам придется уходить. Иначе мы рискуем иметь полгорода свидетелями.

— Позвольте-ка, не они ли это? — спросил Гаскойнь, шагнув в сторону и вытянув шею, чтобы лучше видеть. — Ага, ну наконец-то! — И он указал на приближающуюся к ним троицу: лорда Ротерби, его приятеля мистера Фэлгейта, экстравагантного юнца, и крепкого и дородного капитана Мэйнуоринга, слывшего в городе большим забиякой. Более странную пару секундантов трудно было представить, но у Ротерби, видимо, не оказалось иного выбора.

— Дьявольщина! — выругался мистер Фэлгейт своим пронзительно-жеманным голосом. — Что за рань для приличных людей. Я бы еще спал и спал, а теперь наверняка буду клевать носом весь день! — Он снял шляпу и тщательно промакнул лоб куском шелка, который именовал платком.

— Джентльмены, не начать ли нам? — грубовато спросил Мэйнуоринг.

— Давно пора, — ответил Уортон.

— Ну! Ну и ну! — в притворном ужасе закудахтал мистер Фэлгейт. — Вы, ваша светлость, похоже, сегодня еще не ложились!

— Мы уже осмотрели здесь почву, — сказал Гаскойнь, не обращая внимания на болтовню Фэлгейта, — и нам кажется, что вон там, под деревьями, самое подходящее место.

Мэйнуоринг критически посмотрел туда.

— Так, солнце… Ага! Отличное место, я…

— Но нам оно не годится, — вскричал Ротерби, до этого не принимавший участия в разговоре. — Чуть правее земля лучше.

— Но там вы будете у всех на виду, включая и Стреттон-Хауз, — возразил герцог.

— Ну и что? — спросил Ротерби. — Пусть подглядывают. Или ваша светлость стыдится показаться в компании вашего нового друга? — неприятно рассмеялся он.

Герцог в упор посмотрел на Ротерби и повернулся к его секундантам.

— Если мистер Кэрилл не станет возражать, мы сразу же приступим, — сказал он и, поклонившись, удалился вместе с Гаскойнем.

— Проверьте шпаги, Мэйнуоринг, — отрывисто бросил Ротерби. — Эй, Фанни! — обратился он уже к Фэлгейту, которого на самом деле звали Фрэнсис и которого восхищало употребление женского имени при обращении к нему. — Помоги мне с одеждой.

Мистер Кэрилл с неудовольствием выслушал пожелания Ротерби. Жуткий смысл происходящего был понятен лишь ему одному. Он устало вздохнул.

— Я возражаю против встречи с милордом, — сказал он.

— Это немного странно, — с презрением в голосе отозвался герцог. — Но у вас нет выхода, и, я надеюсь, вы научите его вести себя как следует.

— Неужели это неизбежно? — спросил мистер Кэрилл.

— Неизбежно? — с откровенным изумлением взглянул на него Уортон.

— Неизбежно? — повторил за ним Гаскойнь. — Что вы имеете в виду, Кэрилл?

— Я хочу сказать, нельзя ли как-то все уладить без дуэли?

Герцог Уортон задумчиво погладил подбородок.

— Ну, мистер Кэрилл, — после небольшой паузы начал он, и его голос звучал иронически, — вы можете попросить у лорда Ротерби прощения за сказанное вами. Вы заклеймите себя лжецом и объявите вашу версию случившегося в Мэйдстоуне гнусной выдумкой, отстоять которую вам не хватило мужества. Но я надеюсь, что, хотя бы ради меня, вы не пойдете на это.

— Меньше всего меня беспокоят ваши чувства, — сказал мистер Кэрилл, слегка раздосадованный тоном герцога. — Но чтобы вы оба не терзались сомнениями, я готов поклясться, что отнюдь не трусость останавливает меня. Честно признаюсь, я не дуэлянт и презираю дуэль как средство разрешения противоречий. Но сколь бессмысленными ни казались бы мне поединки, я не тот человек, чтобы отступать там, где отступать нельзя. — Он помедлил секунду. — Однако не все так просто, как вам кажется, ваша светлость.

Мистер Кэрилл говорил спокойно и беспристрастно, и Уортон сразу понял, насколько беспочвенны были его опасения — отнюдь не страх сдерживал Кэрилла. Насмешливая улыбка сошла с лица герцога.

— Не занимайтесь пустяками, время идет, — напомнил он, — ваш отказ повредит не только вам, но и той даме, чье доброе имя вы взялись защищать. Сейчас поздно сомневаться.

— Да, черт возьми! — с жаром выругался Гаскойнь. — Что вас гложет, Кэрилл?

Мистер Кэрилл решительным жестом сорвал с головы шляпу и швырнул ее на землю позади себя.

— Что ж, идемте! — воскликнул он. — Гаскойнь, помогите друзьям милорда со шпагами.

Облегченно вздохнув, майор отправился сделать последние приготовления, а мистер Кэрилл с помощью Уортона поспешно избавился от костюма и жилета, оставшись в белой полотняной рубашке и коротких облегающих штанах.

Еще немного, и противники встретились лицом к лицу: дрожащий от нетерпения Ротерби с платком вокруг коротко остриженной головы, и мистер Кэрилл, явно неохотно приступающий к делу.

Противники отсалютовали друг другу, и их шпаги скрестились. Но Ротерби, не дожидаясь, пока лезвия соприкоснутся, как того требовали законы чести, сделал резкий и мощный выпад. Он будто намеревался застать противника врасплох, и на мгновение присутствующим показалось, что его грязная хитрость удалась. Она действительно удалась бы, если бы не феноменальная реакция мистера Кэрилла. Грациозно и безо всякой спешки, как танцор, он развернулся на правом носке, и смертоносное лезвие Ротерби встретило лишь пустоту. По инерции милорд сделал лишний шаг вперед, и мистер Кэрилл оказался в выгоднейшей позиции сбоку от него.

Ротерби охватила паника. Он мгновенно понял, что из-за своей хитрости сам попал в ловушку и теперь Кэриллу достаточно одного движения руки, чтобы закончить поединок.

Однако мистер Кэрилл улыбнулся и подождал, пока Ротерби вновь встанет в позицию. Фэлгейт побледнел, Мэйнуоринг тихо выругался, опасаясь за жизнь своего патрона, то же самое сделал Гаскойнь, сожалея об упущенной мистером Кэриллом возможности. Герцог Уортон изумленно сжал губы, во все глаза наблюдая за происходящим.

Ошеломленный Ротерби снова приготовился к схватке, но, прежде чем возобновить ее, противники несколько мгновений молча стояли лицом к лицу, будто испытывая друг друга взглядом. Затем милорд яростно бросился в атаку.

Вновь острие шпаги оказалось вблизи груди мистера Кэрилла, но тот легко и изящно, в лучшей манере французской школы парировал удар, противопоставив изощренную технику грубой силе противника. Ротерби, сам отличный боец, вскоре понял, что в этой схватке ему потребуется все его мастерство, но как ни стремительно двигалась его шпага, она всякий раз наталкивалась, словно на кирасу, на непроницаемую защиту.

Ротерби переступал с места на место, тяжело дыша и потея под лучами утреннего солнца, и про себя проклинал этого осторожного и невозмутимого фехтовальщика, который берег силы и, казалось, почти не двигался, но который с помощью мастерства и ловкости сумел нейтрализовать его преимущество в силе и длине выпада.

— Французская собака! — не выдержал виконт. Их шпаги со звоном сшиблись, сначала Ротерби сделал ложный выпад, потом ударил ногой о землю, отвлекая внимание противника, и вновь сделал резкий и глубокий выпад.

— Защищайся, проклятый maitre-d’armes![957] — заревел он.

Мистер Кэрилл молча парировал, затем еще и ее раз.

Когда противник начинал чересчур сильно наседать и требовалось его отогнать, он наносил ответный удар, но ни разу не сделал выпад.

Их секунданты смотрели во все глаза, завороженные столь необычным и прекрасным зрелищем, которое являл собой поединок, и никто не обратил внимания, как в соседних домах стали распахиваться окна и появляться зрители. В одном из них дуэлянты, оторвись они на мгновение от схватки, могли бы узнать своего отца, а рядом с ним увидели бы леди Остермор. Всего несколько секунд лорд глядел на сражающихся, а затем торопливо исчез в глубине дома и тотчас же появился на улице в сопровождении пары торопящихся слуг.

Между тем дуэль продолжалась, и Ротерби почувствовал, что его силы на исходе. Он сделал шаг назад, чтобы успеть перевести дыхание, но мистер Кэрилл не позволил ему. В первый раз с начала поединка он сам атаковал Ротерби и сделал это так стремительно, что у милорда мелькнула мысль, не конец ли это?

В последний момент отчаянным усилием он отбил атаку мистера Кэрилла и перешел в контрнаступление. Ротерби увидел брешь в обороне противника, ложным выпадом попытался расширить ее и нанес отчаянный удар, вложив в него все оставшиеся силы. На этот раз его удар не был парирован. Произошло кое-что иное. Его шпага, двигавшаяся недостаточно быстро, оказалась захваченной, словно щупальцами, шпагой мистера Кэрилла и в следующее мгновение была вырвана из руки милорда и упала на землю в полуярде от него.

Ротерби почувствовал, как его тело стало липким от холодного пота. Крик ужаса замер у него на губах, и зрачки расширились, как у безумца — он увидел, что острие шпаги мистера Кэрилла устремилось на него. Время и весь мир вдруг остановились и перестали существовать для Ротерби, и так же неожиданно в трех дюймах от обнаженной глотки остановилась шпага мистера Кэрилла.

Боясь пошевелиться, милорд, как зачарованный, глядел вдоль сверкающего на солнце лезвия в глаза человеку, в чьей власти находилась сейчас его жизнь. И эти глаза смотрели с мрачным торжеством.

На поляне воцарилась тишина. Высоко в синем небе заливался жаворонок, но Ротерби не слышал и не видел ничего, кроме отливающей золотом шпаги и сурового взгляда его противника. И вряд ли до него дошел смысл слов мистера Кэрилла, которыми тот нарушил молчание.

— Ну, что, еще? — и не дожидаясь ответа, опустил шпагу. — Ядумаю, хватит, — продолжил он. — Смерть лишила бы вас возможности усвоить этот урок.

Мир для Ротерби вернулся на свое место. Его черная душа пылала гневом. Красный туман застилал глаза.

Мистер Кэрилл повернулся к нему спиной и пошел прочь от милорда.

— Подберите шпагу, — на ходу бросил он через плечо.

Уортон и Гаскойнь, еще не успевшие прийти в себя от изумления, поспешили ему навстречу.

Ротерби секунду глядел на удаляющегося противника, потом нагнулся и не спеша поднял шпагу, и вдруг стремительно бросился вслед за мистером Кэриллом. О намерении милорда можно было без труда догадаться по выражению его искаженного злобой лица.

У Фэлгейта от изумления отвисла челюсть, а Мэйнуоринг рванулся вперед в отчаянной попытке предотвратить неизбежное. Но опоздал. Ротерби успел вонзить шпагу в незащищенную спину Кэрилла прежде, чем его успели остановить.

Мистер Кэрилл почувствовал резкий удар между лопаток и с удивлением увидел, как у него на груди из-под рубашки на три дюйма высунулось острие шпаги. В следующее мгновение оно исчезло, и все его существо пронзила жгучая, невыносимая боль. Он закашлялся, пошатнулся и рухнул на руки подбежавшего майора Гаскойня. Земля закачалась, как при землетрясении, деревья и дома вдалеке запрыгали и затанцевали, словно живые; в ушах закружился бессвязный гомон голосов, звучавших то громко, то тихо, а затем откуда-то возник монотонный гул, перекрывший все остальные звуки и нараставший до тех пор, пока сознание не оставило его.

А тем временем вокруг мистера Кэрилла разыгралась жуткая сцена. Герцог Уортон вырвал шпагу из руки Ротерби и в гневе сам чуть было не проткнул ею убийцу. Капитан Мэйнуоринг — горячий, импульсивный человек, не способный сдерживаться, повалил лорда Ротерби на землю и молотил его кулаками, осыпая при каждом ударе проклятиями, а жеманный мистер Фэлгейт, готовый упасть в обморок, лишь вытирал платком губы и клялся, что никогда больше не позволит втянуть себя в подобное дело.

— Мерзавец! — заорал Мэйнуоринг, отпустив наконец Ротерби. — Ты знаешь, что тебя ждет? Тебя повесят в Тибурне[958], как последнего вора. О, Боже! Я охотнее расстался бы с сотней гиней, чем быть замешанным в такую грязную историю.

— Сейчас это не имеет значения, — сказал герцог и буквально оттащил его от Ротерби.

Милорд медленно поднялся с земли. Теперь, когда приступ ярости прошел, он начал понимать, что же он сделал. Ротерби взглянул на распростертую на земле безжизненную фигуру человека, голову которого поддерживал майор Гаскойнь, на смертельно-бледное лицо, сомкнутые глаза и окровавленную полотняную рубашку и содрогнулся от ужаса.

— Если мистер Кэрилл умрет, — ледяным тоном проговорил герцог Уортон, — я позабочусь, чтобы вас вздернули, милорд. Я не успокоюсь, пока не увижу на вашей шее веревку.

Чьи-то торопливые шаги и тяжелое дыхание заставили герцога замолчать и обернуться. Он едва не выругался, очутившись лицом к лицу с самим лордом Остермором, за которым торопились двое слуг, а за ними тянулись еще десятка два зевак.

— Что здесь происходит? — вскричал граф, не взглянув даже на своего сына. — Он мертв? Мертв?

Гаскойнь, пытавшийся остановить кровотечение, ответил, не поднимая головы:

— Все в руках Божьих. Но кажется, он близок к смерти.

Остермор повернулся к Ротерби. Он неожиданно побледнел, и углы его рта задрожали. Будто собираясь ударить сына, он занес кулак, но бессильно уронил его.

— Негодяй! — задыхаясь от ярости и быстрого бега, проговорил он. — Я сам видел! Я видел все! Это убийство, и я, твой отец, клянусь тебе: если мистер Кэрилл умрет, ты окончишь свои дни на виселице.

Эти слова и вывели Ротерби из оцепенения.

— Будь как будет, — безразлично пожимая плечами, сказал он, — я уже дважды слышал это сегодня утром. И мне наплевать.

В этот момент до них донесся голос Мэйнуоринга, склонившегося над раненым.

— Опасно двигать его. Это только усилит кровотечение.

— Мои люди отнесут его в Стреттон-Хауз, — сказал лорд Остермор. — Эй, вы, олухи, помогите.

Мэйнуоринг уже успел послать за доктором и раздобыть где-то пару плащей, из которых соорудил импровизированные носилки. Они с Гаскойнем и двое слуг лорда Остермора осторожно подняли их и сквозь толпу зевак, плотным кольцом окружавшую место схватки, двинулись к Стреттон-Хаузу. За ними отправились и остальные участники дуэли, включая Ротерби, которого герцог Уортон заставил пойти вместе со всеми, угрожая в случае отказа немедленно передать в руки констебля[959].

В прохладном холле Стреттон-Хауза их встретили леди Остермор и мисс Уинтроп, обе бледные и взволнованные, но по разным причинам.

— Что это? — недовольно спросила миледи. — Почему вы принесли его сюда?

— Потому что, — жестко ответил Остермор, — нужно спасать жизнь этого человека. Если он умрет, мадам, вашего сына отправят на виселицу.

Графиня покачнулась и прижала руку к груди. Но ее смятение было недолгим.

— Это была дуэль, — смело начала она.

— Это было убийство, — уточнил герцог, прерывая ее, — и любой из присутствующих здесь джентльменов подтвердит мои слова. Ротерби пронзил мистера Кэрилла в спину после того, как тот пощадил его.

— Это ложь! — вскричала леди Остермор и еще сильнее побледнела.

Она повернулась к Ротерби:

— Почему ты не скажешь, что это ложь?

Ротерби попытался овладеть собой.

— Мадам, — сказал он, — вам лучше уйти.

Он отвернулся от матери и уловил ее резкий вздох. Она быстро прошла мимо него к лежавшему на диване раненому.

— Что с ним? — оглядев присутствующих, возбужденно спросила графиня. Но никто не ответил ей. Предчувствие, что в этом доме назревает трагедия, заставило всех замолчать.

— Неужели никто не ответит мне? — настаивала леди Остермор. — Он смертельно ранен? Да или нет?

Герцог Уортон с необычайной для него серьезностью взглянул на нее.

— Мы надеемся, что нет, мадам, — сказал он. — Но все в руках Божьих.

Графиня сразу как-то обмякла и осела на колени рядом с диваном.

— Да, надо спасти его, — испуганно бормотала она, — надо спасти его жизнь. Где же доктор? Он не умрет. Он должен жить!

Остальные молча смотрели на происходящее. Позади всех был Ротерби. А еще дальше, на самом верху лестницы, ведущей на второй этаж, мисс Уинтроп, не отрываясь, глядела на раненого. Она понимала, что он при смерти, и ее душа была объята безутешной печалью. Ей хотелось подбежать к нему, но здравый смысл подсказывал, что этого делать нельзя.

Вдруг глаза мистера Кэрилла открылись.

— Что… что? — сорвались с его губ невнятные слова.

— Не двигайся, Жюстен, — сказал Гаскойнь, стоявший ближе всех к нему. — Ты ранен. Лежи смирно. За доктором уже послали.

— Ах! — глаза раненого закрылись, но через секунду открылись вновь. — Я знаю, знаю, — слабым голосом проговорил он. — Меня проткнули насквозь, я хорошо помню это. — Кэрилл взглянул на свою запачканную кровью одежду. — Сколько крови. Я, наверное, умру.

— Нет, сэр, мы надеемся, что нет, — заговорила графиня.

Улыбка искривила его губы.

— Вы очень добры, ваша милость, — сказал мистер Кэрилл. — Я привык думать, что вы относитесь ко мне иначе. Но я… я был не прав, мадам.

Кэрилл остановился, чтобы перевести дух, и трудно было понять, говорил он серьезно или с иронией. Потом, совершенно неожиданно для всех, он тихо рассмеялся, и его смех прозвучал для собравшихся куда более зловеще, чем самые душераздирающие стоны.

Никто из них даже не подозревал, что мистер Кэрилл смеялся от облегчения, поскольку его тяжкая миссия в Англии была закончена. Терзавшие его сомнения разрешились сами собой, и смерть, как сейчас казалось ему, являлась отнюдь не самым плохим выходом из тупика.

— Где Ротерби? — наконец спросил он. Стоявшие перед виконтом люди расступились, чтобы раненый смог увидеть его. Мистер Кэрилл искренне улыбнулся.

— У меня не было лучшего друга, чем вы, Ротерби, — сказал он. — Подойдите ближе.

Словно во сне, Ротерби приблизился к Кэриллу.

— Я прошу простить меня, — хриплым голосом произнес виконт. — Я чертовски виноват.

— В этом нет нужды, — сказал мистер Кэрилл. — Поднимите меня, Том, — попросил он Гаскойня. — В этом нет нужды, — повторил он еще раз. — Вы помогли мне в таком деле, с которым я сам никогда не справился бы, останься я цел и невредим. Поэтому я ваш должник, милорд. — Он взглянул на герцога Уортона. — Это произошло случайно, — подчеркивая слова, проговорил он. — Вы все видели, что это был несчастный случай.

— Нет, черт побери! — с гневом вскричал лорд Остермор. — Мы все видели, как это было!

— Клянусь, ваши глаза обманули вас. Все произошло случайно — кто знает об этом лучше меня?

Он хитровато улыбнулся и утомленно откинулся на руки Гаскойня.

— Вы слишком много разговариваете, — сказал майор.

— Ну и что? Скоро я замолчу навсегда.

В этот момент открылась дверь, и в холле появился джентльмен в засаленном парике и с тросточкой с золотым набалдашником. Мужчины расступились, пропуская доктора к мистеру Кэриллу. Раненый, казалось, ничего не замечал вокруг. Его глаза встретились с глазами Гортензии, и он ясно прочитал все, что отражалось в них.

— Так будет лучше, — словно в пустоту, проговорил мистер Кэрилл, но девушка поняла, что эти слова адресовались ей. — Так лучше.

Глаза Кэрилла закрылись, и он вновь потерял сознание, а доктор склонился над ним и принялся удалять временные повязки с раны.

Едва сдерживая рыдания, Гортензия отвернулась и побежала к себе в комнату.

Глава 12

СВЕТ И ТЕНЬ
Мистер Кэрилл был почти счастлив. Он удобно расположился в зеленой садовой беседке. Сидя в кресле, на мягких подушках, уложенных заботливыми руками Ледюка, он сквозь полуприкрытые веки лениво разглядывал залитый солнцем сад лорда Остермора. На него падала тень широко раскинувшегося вяза, впереди расстилалась большая поляна с искусственным прудом, на поверхности которого сверкали белоснежные чашечки лилий.

Мистер Кэрилл выглядел осунувшимся и побледневшим — сказывались четыре недели, проведенные в постели после ранения, — но тем не менее, элегантно, в атласном халате, голубых бриджах, замшевых туфлях с красными каблуками и золотыми пряжками. Его волосы Ледюк расчесал и уложил с такой аккуратностью, словно хозяину предстояло присутствовать на приеме у самого короля.

На душе у мистера Кэрилла было необычайно легко. Он почти радовался той вынужденной бездеятельности, во время которой мог забыть о своих тяжелых нерешенных проблемах.

Кэрилл блаженно улыбался, глядя на праздничные бутончики лилий. Это было уже третье утро из тех, что он проводил на открытом воздухе, и первые два его навещала Гортензия, приходившая с намерением почитать ему какие-нибудь книги, но вместо этого без конца болтавшая с ним.

Между ними установились самые дружеские отношения. Их беседы не затрагивали ни одной из тех тем, которые поначалу казались неприятными для Кэрилла.

Сейчас он ждал ее появления, но причина его хорошего настроения крылась не только в этом. Ледюк, заботливо раскладывавший на столике у его ног книги, различные лекарства, курительную трубку и коробку с табаком, только что сообщил, что в те дни, когда состояние мистера Кэрилла было кризисным, у его постели находилась Гортензия и однажды Ледюк, без стука вошедший в комнату, застал ее плачущей.

Эта новость доставила Кэриллу немало удовольствия. Он понимал, что между ним и девушкой существовала более крепкая связь, чем можно было предположить. Воображение так разыгралось, что ему захотелось выкурить трубку.

— Ледюк, если бы ты набил для меня трубочку этим превосходным испанским…

— Месье уже выкурил одну, — напомнил заботливый слуга.

— Ледюк, твои замечания совершенно неуместны. — Набей-ка трубку заново.

Он нетерпеливо щелкнул пальцами.

— Месье забывает, что доктор…

— К дьяволу вашего доктора, — решительно произнес мистер Кэрилл.

— Хорошенькое дельце, — проворчал Ледюк. — Теперь-то уж дьявол не преминет лишить вас врачей.

В ответ на эти слова послышался звонкий смех, донесшийся со стороны левого входа в сад. Оттуда, плавно ступая по мягкой траве, к ним приближалась одетая в легкое белое платье Гортензия. Ее глаза сияли, на губах играла улыбка.

— Вы быстро поправились, сэр, — сказала она.

— Видимо, за мной хорошо ухаживали, — сделав попытку подняться, ответил он.

Про себя Кэрилл усмехнулся, заметив, что Гортензия покраснела и с укором взглянула на Ледюка. Правда, в следующее мгновение девушка бросилась поддержать Кэрилла, но он уже стоял на ногах, довольный возможностью продемонстрировать силу, постепенно возвращающуюся к нему.

— Напрасно вы не слушаете меня, — упрекнула Гортензия. — Если вы и дальше будете столь упрямы, я вынуждена буду уйти.

— Мадемуазель, если вы уйдете, то, клянусь вам, я отправлюсь пешком домой — сразу после вашего ухода.

— Это же самоубийство! — На ее лице появилось выражение отчаяния. — Что мне сделать, чтобы вы вели себя благоразумно?

— Подать мне пример благоразумия и не говорить, что уйдете, едва появившись здесь. Ледюк, кресло для мисс Уинтроп! — приказал мистер Кэрилл таким тоном, как будто сад изобиловал свободными креслами.

Ледюк с невозмутимым видом придвинул стул. Гортензия засмеялась и села. Удовлетворенный ее покладистостью, мистер Кэрилл поклонился и тоже сел — боком, чтобы видеть лицо девушки. В ответ на ее просьбу устроиться поудобнее он хвастливо заметил:

— Из дома я вышел без посторонней помощи, — и с упреком добавил: — Мне и в самом деле намного лучше, а вы продолжаете обращаться со мной как с калекой. Послушайте, такой уход не пойдет мне на пользу.

— Но доктор… — начала Гортензия.

— Мадемуазель, от доктора я уже отделался, — заверил мистер Кэрилл. — Спросите у Ледюка, он вам подтвердит.

— Не сомневаюсь, — ответила она. — Ледюк слишком предан вам.

— Вам, должно быть, не понравилось, что он рассказал, кто и как ухаживал за мной, пока я лежал без сознания. Я тоже недоволен им — во-первых, он мог бы сообщить об этом сразу, а во-вторых… Увы, наш Ледюк не отличается большой наблюдательностью. Наверняка он не разглядел и половины того, о чем мне хотелось бы знать.

— Наверняка, — сказала Гортензия.

Мистер Кэрилл удивленно посмотрел на нее и рассмеялся.

— Рад, что мы с вами пришли к согласию.

— Видно, вы и впрямь не все знаете. Если бы ваш Ледюк наблюдал не только за мной, он поведал бы вам еще кое-что такое, за что я вам бесконечно обязана, мистер Кэрилл.

— Вот как? — озадаченно протянул он.

Потом добавил:

— Ну, подобные новости не станут менее ценными оттого, что я услышу их из ваших уст. Полагаю, речь идет о чем-то таком, что я говорил в бреду, не так ли? А если так, то не о кареглазой ли прекрасной девушке я проронил несколько неразборчивых слов, которые наш недогадливый Ледюк…

— Вы еще более недогадливы, чем он, дорогой Кэрилл, — засмеялась Гортензия. — Я перед вами в долгу, потому что мне стали известны гораздо более существенные вещи. Речь идет о моей репутации.

— Вы заинтриговали меня, — насторожился мистер Кэрилл.

— В городе только и делают, что говорят обо мне, — опустив глаза, тихо произнесла девушка. — Я сделала глупость, когда бежала вместе с лордом Ротерби. Я думала избавиться таким образом от опеки леди Остермор (мистер Кэрилл вздрогнул), но лишь подала повод для сплетен. Да вы, сэр, и сами прекрасно помните насмешки в мой адрес тогда, в парке. Вы еще пытались заступиться за меня, попросив леди Мэри Деллер подойти ко мне и заговорить со мной.

— Мадемуазель, стоит ли волноваться из-за таких мелочей? Комары всегда кусаются — для того они и созданы. Согласен, порой их укусы досаждают. Но могут ли эти насекомые причинить серьезный вред? Не обращайте на них внимания, и они сами отстанут от вас.

— Вы не знаете всего, что произошло потом. Когда ваше состояние было критическим, леди Остермор настояла на том, чтобы я поехала вместе с ней в Воксхолл[960]. На сей раз вас со мной не было, и она надеялась, что все будут смеяться надо мной, оскорблять и унижать меня. Но… как вы думаете, что случилось на самом деле?

— Думаю, леди ждало большое разочарование.

— Это еще мягко сказано, сэр. Она сломала веер об голову своего негритенка и поколотила слугу, который должен был стоять на запятках кареты. В тот вечер мне было оказано такое всеобщее почтение, какое уже давно никто не встречал в Воксхолле. А ведь там собрались все те люди, которые прежде глумились надо мной!

Гортензия помолчала, а потом продолжила:

— Это обстоятельство показалось мне настолько загадочным, что я должна была попытаться найти ему какое-то объяснение. И знаете, кто помог мне в этом? Его светлость герцог Уортон!

Девушка взглянула на мистера Кэрилла так, будто все остальное было само собой разумеющимся. Но складка между его бровей так и не разгладилась.

— Что же он сказал вам, Гортензия?

— Он передал мне все, что вы рассказали не только лорду Остермору, но и многим другим. Все, что приключилось в Мэйдстоуне — как я поехала туда, глупая и невинная, чтобы выйти замуж за негодяя, которого, как мне по неопытности казалось, любила; как этот негодяй решил позабавиться со мной, сделав вид, будто хочет жениться на мне…

— Эта история была известна каждому, — перебил ее мистер Кэрилл. — Она обошла весь город. Недаром же перед той подлой дуэлью на лорда Ротерби со всех сторон сыпались обвинения в недостойном поведении, тогда как я по неосторожности отрицал свое участие в ней, не желая подвергать сомнению вашу репутацию.

— Вот за что я в долгу перед вами. Полагаете, этого мало? Я просто не могу найти слов, чтобы выразить вам свою признательность, — заключила Гортензия.

Мистер Кэрилл внимательно посмотрел на нее. Потом смущенно улыбнулся.

— Послушайте, вы уже не в первый раз пытаетесь переменить тему нашего разговора. Полагаю, эта попытка — самая хитроумная из всех, что вы предпринимали до сих пор. Она делает честь вашей дипломатичности.

Девушка опешила.

— Вы не правы…

— Я прав, — перебил он. — Разве мои поступки могут сравниться с тем, что вы сделали для меня? Ведь теперь-то я знаю, насколько обязан вам своим выздоровлением — более того, своей жизнью.

— Ах, но это же неправда. На самом деле…

— Позвольте мне самому судить, что правда, а что — нет. — Кэрилл нежно и вместе с тем капризно посмотрел на нее. — Я хочу верить, что именно так все и было. Верить — и чувствовать себя счастливым. Таким счастливым, каким был когда-то, но…

Внезапно он осекся, и она заметила, что его рука приподнялась, вздрогнула и снова опустилась. Как будто он хотел схватить что-то, а потом передумал.

Гортензия почувствовала некоторую неловкость ситуации. Чтобы сгладить ее, она повернулась к столу и сказала:

— Перед моим приходом вы собирались покурить.

И протянула ему трубку и коробку с табаком.

— О, в вашем присутствии я не смею и мечтать об этом.

Девушка улыбнулась, довольная тем, что они переменили тему разговора.

— А если я прошу вас? Предположим, мне нравится аромат табака.

Мистер Кэрилл удивленно поднял брови.

— Аромат? — переспросил он. — Леди Остермор предпочла бы другое слово.

Он взял трубку с коробкой и нахмурился.

— Послушайте, вы это сказали из жалости к человеку, которого считаете больным? Если это так, то я не сделаю ни одной затяжки.

Она покачала головой и улыбнулась.

— Да нет же! Мне действительно нравится этот запах.

— Хорошо, буду рад доставить вам удовольствие, — сказал мистер Кэрилл, принявшись набивать трубку табаком и с задумчивым видом добавил: — Через неделю-другую я смогу отправиться в путь.

— В путь? — спросила Гортензия.

Мистер Кэрилл поставил на столик коробку с табаком и дотянулся за трутницей.

— Пора возвращаться домой, — объяснил он.

— Ах, да. Ведь ваш дом во Франции.

— В Малиньи. Это чудеснейший уголок Нормандии, родина моей матери. Там она и умерла.

— Думаю, вы до сих пор переживаете ее смерть.

— Возможно, вы были бы правы, если бы я помнил ее. Но мне исполнилось всего два года, когда ее не стало. А ей было всего двадцать лет.

Кэрилл молча разжег трубку и затянулся табачным дымом. Его лицо помрачнело. Другая женщина не преминула бы выразить соболезнование, Гортензия же предпочла не нарушать его скорби. Кроме того, по его тону она поняла, что сказанное было лишь предисловием к тому, что он хотел рассказать, и не ошиблась.

— Причиной смерти моей матери, мисс Уинтроп, — продолжил мистер Кэрилл, — стало разбитое сердце. Мой отец бросил ее, и два с половиной года переживаний — да и самой настоящей нужды — сделали свое дело.

— Ах, бедная! — воскликнула Гортензия.

— Да, бедная — она умерла почти в нищете. Но любящие ее утешались тем, что она стала недосягаемой для земных тревог, которых в последние годы у нее было в избытке.

— А ваш отец?

— Подождите, расскажу и о нем. У моей матери был друг — благородный, честный человек, знавший и любивший ее еще до того, как за ней стал ухаживать мой отец. Простодушный и доверчивый, он подумал, что супруг принесет ей счастье, а потому уступил ему. Позже он понял свою ошибку и, когда моя мать умерла, поклялся отомстить ее обидчику. Этот человек заменил мне обоих родителей. Благодаря ему я стал владельцем Малиньи и избежал многого, что могло случиться со мной по милости отца.

Мистер Кэрилл вздохнул. Затем бросил на Гортензию пытливый взгляд и насупился.

— Я не слишком досаждаю вам рассказами о прошлом?

— Ну что вы говорите! — всплеснув руками, воскликнула она. — Прошу вас, продолжайте. Продолжайте, я вас внимательно слушаю.

Его взгляд смягчился.

— Вырастивший меня джентльмен имел только одну цель в жизни — отомстить за мою мать, которую он любил и чью смерть не мог простить человеку, которого любила она. Полагаю, для того-то он и воспитывал меня. Но вот прошло тридцать лет, а рука возмездия все еще не коснулась моего отца. Месяц назад это могло бы произойти, но я был слаб и нерешителен. В результате вражеская шпага помешала мне выполнить то, ради чего я покинул Францию.

В глазах Гортензии промелькнуло нечто, похожее на ужас.

— Вашему отцу хотели отомстить… — неуверенно проговорила она. — А вы должны были стать орудием возмездия?

Он кивнул.

— В том-то и штука, дух возмездия мне прививали с самого детства, — отложив выкуренную трубку, ответил мистер Кэрилл. — Мне внушали, что если я не смогу совершить его, то навсегда останусь трусом, незаконнорожденным малодушным выродком. И я в самом деле считал, что рожден для этой цели, — горел желанием мести до тех пор, пока не пришло время действовать. Вот тогда…

Кэрилл запнулся.

— Что тогда?

— Мне стало страшно. Я понял, насколько противоестественно то, что я должен был совершить. И не смог решиться.

— Иначе и быть не могло, — одобрительным тоном произнесла Гортензия.

— Я сказал об этом своему приемному отцу, но не нашел в нем ни сочувствия, ни понимания. Он обвинил меня в малодушии.

— Чудовище! Самое настоящее чудовище! Что бы вы ни говорили о нем, он — злодей и больше никто.

— Едва ли. В мире нет более благородного человека, чем он. Я могу это утверждать, потому что хорошо знаю его. Именно благородству он и обязан всеми недостатками, которые развились в нем после смерти моей матери. Любил он ее безумно, и это безумство целиком овладело им. Он стал фанатиком мщения — нетерпимым и жестоким, как всякий другой фанатик. Я понял это только недавно, когда был прикован к постели и имел достаточно времени, чтобы поразмыслить над своей жизнью.

Мистер Кэрилл помолчал, а потом добавил:

— Тридцать лет он не думал ни о чем, кроме возмездия. Удивительно ли, что оно затмило собой весь мир, — сделало его слепым по отношению ко всему остальному?

— В таком случае, его нужно пожалеть, — сказала Гортензия. — Его участи не позавидуешь.

— Верно. Из жалости я заколебался снова — между верностью себе и верностью ему, хотя почти не сомневался в том, что мой нравственный долг все-таки одержит верх. К счастью, удар шпагой избавил меня от необходимости выбирать.

— Но теперь ваша рана уже зажила? — спросила девушка.

— Теперь я благодарю Небо за то, что мстить уже поздно. Время упущено, и мы уже не доберемся до моего отца.

Наступило молчание. Мистер Кэрилл отвел взгляд от ее лица — глаза, прежде насмешливые, теперь не выражали ничего, кроме страдания — и уставился на сверкающую поверхность садового водоема. Сердце Гортензии сжалось от жалости к человеку, которого она до сих пор не понимала, но, несмотря на это — или благодаря тому, — была готова полюбить. Поведав свою историю, он стал ей ближе — даже ближе, чем в те дни, когда лежал при смерти. Правда, зачем он рассказал ей все это? Но задала она совсем другой вопрос, неожиданно вытеснившей в ее размышлениях предыдущий:

— Мистер Кэрилл, вы рассказали мне так много, что я чувствую в себе смелость спросить еще кое о чем. (Он ободряюще посмотрел на нее). Ваш отец — какая связь между ним и лордом Остермором?

Ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Почему вы об этом спрашиваете?

— Потому что ваша фамилия — Кэрилл.

— Моя фамилия? — он невесело улыбнулся и потянулся к трости с эбонитовым набалдашником, стоявшей за креслом. — Я полагал, вы уже догадались.

Мистер Кэрилл поднялся на ноги, а она забыла предостеречь его.

— У меня нет права ни на какую фамилию, — сказал он. — Мой отец был слишком занят государственными делами, чтобы думать о таких мелочах. Поэтому случилось так, что перед тем, как бросить мою мать, он забыл жениться на ней. Я мог бы взять ту фамилию, какая мне больше нравится. Я выбрал — Кэрилл. Но, как вы понимаете, Гортензия (он пристально посмотрел в ее глаза, тщетно пытаясь разглядеть в них признаки отчаяния, — ему было странно, что еще несколько минут назад он чувствовал себя почти счастливым), если когда-либо я полюблю женщину и посчитаю ее достойной своей любви, то не смогу предложить ей ни имени, ни фамилии.

Только теперь ей стало все ясно! Она взглянула на Кэрилла.

— Вот что у вас было на уме в тот день, когда я думала, что вы не выживете? Тогда вы сказали… что это к лучшему…

Он кивнул.

— Да, именно это я и имел в виду.

Гортензия побледнела и опустила глаза. Мистер Кэрилл стоял неподвижно, опираясь на трость обеими руками. Не поднимая глаз, она спросила:

— Если один человек любит другого, то какое значение имеет все остальное? Неужели имя может играть такую большую роль?

— Господи! — вздохнул он и печально улыбнулся. — В свое время вы поймете, какое место в этом мире отведено для таких людей, как я. Во всяком случае, я не осмелюсь попросить женщину разделить со мной это место. Такие, как я, не смеют говорить с женщиной о любви.

— И все-таки однажды вы говорили, — напомнила она и затаила дыхание в ожидании ответа.

— Тогда светила луна, она сводила меня с ума и заставляла говорить то, о чем я должен был молчать. И вы тогда совершенно справедливо упрекнули меня за мои опрометчивые слова.

Он слегка наклонился к ней и негромко добавил:

— Гортензия, я благодарен вам, что, вспомнив о том нашем разговоре, вы не упрекнули меня еще раз. Но еще лучше было бы, если впредь вы вообще не вспоминали бы о моей прошлой глупости, заставившей меня забыть о должном уважении к такой милой девушке, как вы. Сегодня я так много говорю с вами, что вы можете…

— Видимо, я могу поздравить вас, сэр, — послышался за их спинами чей-то резкий голос. — Ваше здоровье определенно идет на поправку.

Мистер Кэрилл повернулся и поклонился леди Остермор, приближавшейся к ним.

— Полагаю, — сухо сказал он, — вы можете поздравить и себя с тем счастливым обстоятельством, которое вкупе с вашей неслышной походкой сделало ваш приход полной неожиданностью для меня.

Глава 13

ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА
Некоторое время леди Остермор стояла неподвижно, небрежно опираясь на трость, запрокинув голову назад и сжав губы. Она с нескрываемой неприязнью разглядывала мистера Кэрилла.

Эта сцена напоминала ему какой-то дешевый фарс. Мистер Кэрилл был восприимчив к любому гротеску — настолько восприимчив, что пожалел об отсутствии чувства юмора у леди Остермор. Самой же ей было не до смеха. Она хорошо помнила те бессонные ночи, когда ей не давало покоя желание своими глазами увидеть смерть этого человека.

Миледи перевела взгляд на Гортензию. Та медленно встала, смущенная ее появлением, еще не остывшая от слов, которые сказал Кэрилл, и от того что их застали врасплох.

Она чувствовала, что, прерванный за полуслове, он уже не будет вдаваться в новые объяснения. А если разговор будет закончен, то как она сможет победить его глупую щепетильность? Разве не глупо — добровольно воздвигать стену между ними?

Леди Остермор сделала еще два-три шага вперед. Ее левая рука неторопливо поводила веером, раздувая белый плюмаж на головном уборе.

— Дитя мое, что вы здесь делаете? — холодно спросила она.

Мисс Уинтроп подняла глаза. В них промелькнуло нечто, похожее на испуг.

— Я, мадам? Видите ли, я гуляла в саду и увидела мистера Кэрилла. У него был скучающий вид, и я решила почитать ему какие-нибудь книги.

— После всего, что произошло в Мэйдстоуне? — съязвила леди Остермор. — Как женщину, меня поражает ваше безрассудство.

Гортензия вспыхнула и прикусила нижнюю губу. Мистер Кэрилл поспешил ей на выручку.

— Ваша милость, вы должны признать, что мисс Уинтроп поступила благородно, посвятив так много времени уходу за мной и таким образом сделав вам немалое одолжение.

— Одолжение? Мне? — опешила графиня. — Вы хотели сказать — вам?

— Со своей стороны, мадам, я уже попытался выразить ей свою благодарность. Не желаете ли вы последовать моему примеру?

Мистер Кэрилл понял, что допустил оплошность, позволив себе разговаривать с ней в таком дерзком тоне.

Леди Остермор ударила тростью по земле.

— За что мне благодарить ее, сэр? Говорите, коль вы так хорошо осведомлены о происходящем!

— Да хотя бы за ее роль в спасении вашего сына, мадам. Господь свидетель, я не из тех, кто привык хвастаться собственными заслугами, — произнес он тем шутливым тоном, за которым обычно скрывал свои истинные чувства, — но все-таки не могу не упомянуть о том, как много мисс Уинтроп и я сделали для вашего сына. Она — тем, что так успешно выходила меня. Я же — тем, что не оставил ее уход без внимания и сделал все возможное, чтобы поскорей поправиться. Вот видите, мы оба потратили немало сил, защищая ваши интересы. А если так, то, справившись со своим нелегким заданием, мы были просто обязаны обменяться парой слов, чтобы подвести кое-какие итоги нашего сотрудничества.

Леди Остермор мрачно посмотрела на него.

— Сэр, вы сошли с ума? — спросила она.

Мистер Кэрилл пожал плечами и улыбнулся.

— Как-то раз мне это уже говорили. Полагаю — всего лишь из злости.

Он протянул руку в сторону скамьи, стоявшей неподалеку.

— Не изволит ли ваша милость присесть? Простите мне, что я предлагаю это, руководствуясь своими личными интересами. Врачи не советуют мне слишком долго стоять на ногах.

Мистер Кэрилл надеялся, что графиня оскорбится и уйдет. Но не тут-то было.

— Очень любезно с вашей стороны, — язвительным тоном сказала она и направилась к скамье.

Устроившись на ней, леди Остермор продолжала, подражая манере мистера Кэрилла:

— Мне стало известно о том, что вы оба сделали для лорда Ротерби. Должно быть, вам и в самом деле ясно, чем он обязан вам?

— Куда уж яснее. — На лице мистера Кэрилла появилась улыбка, которая могла бы обезоружить даже Медузу Горгону[961].

Графиня помрачнела еще больше.

— Нет, все-таки я вам кое-что объясню. Он обязан вам тем, что вы проложили пропасть между ним и его отцом. Вы разъединили их — вот что вы натворили.

— Разве не обязан он этим своим порочным поступкам? — с вызывающим спокойствием спросила Гортензия.

— Порочным поступкам? — воскликнула миледи. — И у вас еще хватает наглости произносить такие слова? Нет уж, пусть его судят праведники, а не какая-то бесстыжая плутовка, осмелившаяся бежать вместе с ним! Ведь это вы с невинным видом одурачили его! Вы наставили его на неверный путь!

— Мадам, вы оскорбляете меня!

Гортензия поднялась на ноги. Ее глаза горели, щеки пылали.

— И я тому свидетель, — глухо произнес лорд Остермор, вошедший в сад через главный вход.

За его приближением следил только Мистер Кэрилл. Он удивился тому, как постарел и осунулся граф за последний месяц. Тот повернулся к леди Остермор.

— Зачем вы так распекаете это несчастное дитя? — с упреком спросил он.

— Несчастное дитя! — возмущенно воскликнула миледи и подняла глаза к небу, как бы призывая его подтвердить абсурдность этих слов. — Ах, боже мой, какое несчастное дитя!

— Хватит, мадам! — начиная злиться, строго произнес граф. — Ваше поведение неблагоразумно и недостойно.

— Если это так, то я всего лишь следую вашему примеру. Благоразумно ли, достойно ли, как вы обращаетесь с собственным сыном?

Лорд Остермор нахмурился. Он своем сыне он не мог говорить без раздражения.

— Нет у меня сына, — угрюмо произнес он. — А есть только распутный, негодяй и пьяница, который носит мое имя и однажды станет лордом Остермором. Этого я не могу его лишить. Но я лишу его всего остального. Прошу вас, больше не заставляйте меня слушать о нем. Поскольку мистер Кэрилл уже поправился, лорд Ротерби сегодня же покинет мой дом. Я уже отдал соответствующие распоряжения. Впредь я не желаю видеть его. Он уедет отсюда и пусть скажет спасибо — так же, как и вы, раз уж он вам дорог, несмотря на весь позор, которым мы обязаны ему, — что дорога не приведет его в Холборн-Хилл.

Она побледнела и с едва сдерживаемой яростью посмотрела на него.

— По-моему, подобная участь вашего сына обрадовала бы вас.

— Нет, — ответил он — мне было бы стыдно перед мистером Кэриллом.

— А перед вашим сыном?

— Ничуть.

— И вы — его отец? — с презрением произнесла графиня.

— К моему великому стыду, мадам, — ответил граф.

Казалось, со времени поединка между мистером Кэриллом и Ротерби лорд Остермор изменился не только внешне.

— И — хватит об этом, хватит! — закричал он, внезапно заметив Кэрилла, который задумчиво смотрел себе под ноги и рисовал кончиком трости какие-то замысловатые фигуры на песке. Он повернулся к своему гостю, чтобы спросить о его самочувствии. Миледи встала и уже хотела удалиться, но в этот момент появился Ледюк с подносом в руках. Поставив его на столик, он молча показал своему хозяину на тарелку бульона, на бутылку рейнвейна и на письмо, лежавшее в углу подноса. Адрес на письме был написан почерком сэра Ричарда Эверарда. Мистер Кэрилл взял его и положил к себе в карман. Леди Остермор удивленно подняла брови.

— Вы не желаете прочитать, это письмо? — неожиданно дружелюбным тоном спросила она.

— Мадам, я взгляну на него, когда буду находиться в менее приятном обществе, — ответил он и взял салфетку, которую протянул ему Ледюк.

— А вы своего корреспондента не балуете комплиментами, — ехидно заметила она.

— Он не нуждается в них, мадам, — небрежно ответил он и зачерпнул ложкой немного бульона.

— А может быть — она? — не унималась леди Остермор.

— Ох уж эти женщины! — рассмеялся мистер Кэрилл. — Всему на свете готовы найти объяснение.

— Еще бы, ведь это послание подписано женской рукой.

Мистер Кэрилл отправил в рот ложку бульона и усмехнулся с напускным добродушием.

— Ваша глаза, мадам, заслуживают двойную похвалу. Они не только красивые, но и поразительно зоркие.

— Сильвия, как вам удалось разглядеть это с такого большого расстояния? — поинтересовался милорд.

— А кроме того, — проигнорировав оба замечания, сказала леди Остермор, — я знаю, что одна дама с завидным усердием пишет письма мистеру Кэриллу. Пять посланий в течение шести дней! Будете отрицать, сэр?

Она говорила с прежними игривыми интонациями, но они уже не могли скрыть ее озлобленности.

— Ну зачем же? — вновь усмехнулся он и не удержался от того, чтобы не сделать еще одного двусмысленного комплимента: — Ваша милость — превосходная хозяйка дома. Что бы в нем ни происходило, ничто не скроется от вашего внимания. Можно только позавидовать его милости лорду Остермору.

— Вот видите, — обратилась она к своему супругу и Гортензии, которая прекрасно понимала, ради кого затеяны все эти банальные пререкания, — вот видите, он не может отрицать этого, а потому избегает прямого ответа на мой вопрос.

— Раз вы так проницательны, то в этом просто нет необходимости. Простите — я еще не совсем хорошо себя чувствую и не в силах соревноваться с вами в остроумии.

Мистер Кэрилл взял бокал вина, который предусмотрительно наполнил заботливый Ледюк.

Леди Остермор, прищурившись, посмотрела на него. Ее игривость исчезла без следа.

— Сэр, вы несправедливы к себе. У вас вполне достаточно сил для той роли, которую вы избрали.

Она встала.

— Не думаю, что кто-либо смог бы состязаться с вами в лицемерии, сэр, — едким тоном добавила графиня.

Мистер Кэрилл выронил ложку, и она со звоном упала в тарелку. На его лице отразились замешательство и изумление.

— В лицемерии? Со мной? — вырвалось у него. И, рассмеявшись, с пафосом продекламировал:

«Нет у меня таланта лицедейства,
И если улыбаюсь я порой,
То это значит, что в душе я плачу».
Миледи оглядела его, поджав губы.

— Мне всегда казалось, что из вас вышел бы неплохой актер, — с презрением сказала она.

— По правде говоря, — усмехнулся мистер Кэрилл, — я бы скорее предпочел играть, чем трудиться.

— Да уж, конечно. Но над этой игрой вы немало потрудились.

— Да сжальтесь же вы надо мной, мадам, — взмолился он. — Я всего лишь несчастный больной человек. Ваша милость слишком много требует от меня.

Не удостоив его ответом, графиня направилась к выходу.

— Пойдемте, дитя, — сказала она Гортензии. — Боюсь, мы утомляем мистера Кэрилла. Оставим его наедине с этим письмом. А то оно прожжет ему карман.

Гортензия поднялась. Уходить ей не хотелось, но она не могла найти благовидного предлога, чтобы остаться.

— Ваша милость, вы тоже уходите? — спросила она у лорда.

— Разумеется, — ответила за него леди Остермор.

Обращаясь к графу, она добавила:

— Мне нужно поговорить с вами о лорде Ротерби.

Граф смущенно кашлянул. Ему явно было не по себе.

— Идите, я догоню вас, — нерешительно произнес он. — Вот только скажу пару слов мистеру Кэриллу — и пойду за вами.

— Неужели это так неотложно? Почему бы вам не поговорить потом?

— Всего лишь пару слов, мадам.

— В таком случае, мы подождем вас, — повернувшись, сказала леди Остермор.

Граф смутился еще больше.

— Нет, нет! Прошу вас, не надо.

Графиня сначала удивленно подняла брови, потом подозрительно прищурилась.

— Что-то я не совсем вас понимаю, — глядя то на одного, то на другого мужчину, проговорила она.

Прежде они не симпатизировали друг другу, и поэтому сейчас она пришла к выводу, что загадочное поведение супруга было каким-то образом связано с переменой в его отношении к сыну. Такова уж черта многих женщин — достаточно им что-то заподозрить, и их подозрения сразу превращаются в уверенность. А леди Остермор была очень высокого мнения о своей интуиции.

Кроме того, она видела, что мистеру Кэриллу не терпится оказаться наедине с графом, и это подтверждало ее предположения. Ей даже не приходило в голову, что поведение Кэрилла могло объясняться обычным любопытством.

— Мадам, — сказал он, — я буду чрезвычайно признателен вам, если вы разрешите мне поговорить с его милостью.

— Идемте, Гортензия, — сказала она и, пропустив вперед девушку, направилась к дому.

У самых дверей она повернулась и еще раз пристально оглядела мужчин.

— Я знаю, какие козни они тут замышляют, — процедила графиня сквозь зубы.

— Козни? — переспросила Гортензия.

— А то как же? Конечно, козни. Вы слишком простодушны, дорогая моя. Помнится, они и раньше так же загадочно уединилась и о чем-то шушукались. Все началось с того дня, когда мистер Кэрилл переступил порог Стреттон-Хауза. О, это таинственный человек — чересчур таинственный, чтобы быть честным. Подумайте, письма от одного и того же корреспондента, французский слуга, который не отходит от него ни на шаг… Интересно, что за этим всем кроется?.. Очень интересно! Во всяком случае, тут надо держать ухо востро! — заключила она, входя в дом.

Между тем лорд грузно опустился на скамью, где только что сидела леди Остермор, и тяжело вздохнул. У него был вид человека, уставшего от какой-то непосильной ноши.

— Бокал рейнвейна? — спросил мистер Кэрилл, показав на бутылку. — Позвольте мне угостить вас вином из ваших подвалов.

По тому, как загорелись глаза графа, он догадался, что его дела шли не лучшим образом. Ледюк наполнил бокал и протянул лорду, который залпом осушил его. Кэрилл нетерпеливо махнул рукой.

— Ступай, Ледюк. Полюбуйся золотыми рыбками. Когда ты понадобишься, я позову тебя.

После ухода слуги они какое-то время молчали. Лорд Остермор сидел, опираясь локтями на колени и закрыв лицо ладонями. Наконец он распрямился и задумчиво посмотрел на своего собеседника.

— Мистер Кэрилл, я вижу, что вы уже достаточно хорошо себя чувствуете, и поэтому могу поговорить с вами об одном очень важном деле. Полагаю, вы знаете, о каком именно. Я не решался начать этот разговор, пока вашему здоровью грозила опасность.

— Ваша милость, позвольте мне поблагодарить вас за заботу, которой меня окружили в Стреттон-Хаузе. Я в большом долгу перед вами…

— Между нами не может быть никаких счетов, — прервал его лорд Остермор.

Его голос был напряженным, почти резким.

— Ну так вот…

Он снова замолчал, а затем внимательно огляделся.

— Нас могут подслушать.

Мистер Кэрилл улыбнулся и покачал головой.

— Едва ли, ваша милость. Смею вас заверить, бдительности и зоркости моего Ледюка позавидовал бы сам Аргус[962]. Он предупредит, если кто-нибудь захочетнезаметно приблизиться к нам. Не сомневайтесь — здесь мы с вами так же гарантированы от посторонних, как если бы беседовали в вашем кабинете.

— Хм, хорошо бы!.. Сэр, вы каждый день получаете письма. Имеют ли они отношение к делу короля Якова?

— В какой-то степени, да. Точнее, они — от человека, имеющего отношение к нему.

Снова наступило молчание. Остермор смотрел себе под ноги. Кэрилла разбирало любопытство.

— Как вы полагаете, — наконец произнес лорд, — когда вы будете в состоянии отправиться в путь?

— Думаю, через неделю, — последовал ответ.

— Хорошо, — кивнул лорд Остермор. — Ваша поездка будет вполне своевременной. Сможете ли вы передать королю мое послание?

Мистер Кэрилл нахмурился и задумчиво потер подбородок.

— Ответ на письмо, которое я привез вам?

— Да. Я принимаю предложение его величества.

— Вот как!

У мистера Кэрилла перехватило дыхание.

— Скажите… — продолжил Остермор, — в тех письмах, которые вы получаете… в них говорится о том, как идут дела его величества?

— Отчасти. И, как мне кажется, его дела идут не лучшим образом. Ваша милость, я бы осмелился дать вам один совет, — с задумчивым видом сказал Кэрилл. — Не торопитесь сжигать мосты. Подождите немного. Собранные мною сведения позволяют предположить, что ситуация еще может измениться.

Граф нетерпеливо махнул рукой.

— В таком случае вы располагаете крайне неполными сведениями.

Кэрилл вопросительно посмотрел на него.

— Видите ли, сэр, пока вы лежали в постели, я успел многое сделать. В частности, выяснил, что ситуация уже изменилась. Я виделся с Эттербери. Он разделяет мои мысли. Недавно приезжал доверенный человек короля, и у меня создалось впечатление, что он приказал епископу отказаться от наших конспиративных встреч — убеждал, что время еще не пришло. Эттербери проигнорировал этот приказ. Полагаю, он решил действовать в интересах короля, даже если его действия будут идти вразрез с распоряжениями его величества.

— Надо думать, это не пойдет ему на пользу, — заметил мистер Кэрилл, которому граф не сообщил никакой новости.

— Сейчас речь не о нем. Повторяю, вы даже не подозреваете, как стремительно развивались события в последний месяц, пока вы были больны. Эттербери считает — и, по-моему, вполне справедливо, — что более удобного случая уже не представится. Вопреки всем усилиям и обещаниям Уолпола финансовая система страны продолжает разрушаться. Все внимание правительства приковано к тому, что происходит с Южноморской компанией. Даже виги[963] не могут оправиться от потрясения. Постепенно вся Англия склоняется к мнению, что за спасением нужно обратиться к королю Якову. Иными словами, сэр, теперь мы можем плыть с попутным ветром! Главное — не упустить такое удачное стечение обстоятельств!

— Ваша милость, меня удивляет, что вы так увлечены происходящим, — проговорил Кэрилл.

Насколько он знал Остермора, граф не относился к числу тех сентиментальных людей, которые бросаются в битву, не рассчитав своих шансов на успех. Однако, судя по словам графа, сейчас он был готов действовать, побуждаемый скорее энтузиазмом, чем практическими соображениями.

— Таковы мои прямые интересы, — ответил лорд Остермор. — Я желаю разделить судьбу своей страны — пусть даже кампания в. Южных морях потерпит неудачу, пусть даже нам придется обратиться за помощью к королю Якову. Пусть даже я обречен на поражение. Все равно. Это моя последняя надежда.

Мысленно усмехнувшись, Кэрилл кивнул. Так вот оно что! Весь этот энтузиазм объясняется надеждой на его собственную фортуну — на свой личный успех! Ну, ну! Выдавать эгоистические устремления за преданность общему делу — как это характерно для отца мистера Кэрилла! Вот и еще раз он почувствовал, что Остермор достоин скорее жалости, чем презрения. Этот человек прожил пустую, никому не нужную жизнь, и на склоне лет ему пришлось изведать несчастья, которых он, может быть, избежал бы, если бы не был так поглощен самим собой.

Единственным лучом света, озарявшим мрачное существование лорда Остермора, была его подопечная Гортензия — только к ней он однажды испытал нечто похожее на истинное человеческое чувство. Лишь она услаждала горечь его старости, лишь она украшала его последние дни. Кроме нее, никто на свете не вызывал его сострадания. Всегда и во всем он был эгоистом. Думал только о себе, заботился только о себе — и теперь остался почти один, без друзей и без товарищей.

Мистер Кэрилл грустно посмотрел на графа. Потом, глубоко вздохнув, наконец нарушил молчание.

— Все это я понимал и раньше, — сказал он. — Однако вы, ваша милость, придерживались иной точки зрения. Кто же переубедил вас? Вероятно, Эттербери и его единомышленники?..

— Нет, нет, — оживился Остермор. — Послушайте, Кэрилл, я буду откровенен с вами. Когда вы впервые появились у меня, дела шли плохо. Настолько плохо, что я был вынужден прибегнуть к крайним мерам и многим пожертвовать. В результате я понес большие потери, оставшегося едва хватит для того, чтобы обеспечить будущее лорда Ротерби. Вот почему теперь мне не хочется рисковать. Кроме того, я пожилой человек, мне нужны тишина и покой. А между тем… участие в планах короля Якова поможет избежать того… — Его голос вдруг задрожал. — Того, о чем я не мог даже подумать…

— О чем вы говорите? — спросил Кэрилл.

— Я говорю о полном разорении и несмываемом позоре, которые грозят мне.

Внезапно мистер Кэрилл потерял все свое самообладание.

— Мой Бог! — воскликнул он. — Неужели это возможно! Как это может произойти?

Граф ответил не сразу. Некоторое время он молчал, как бы раздумывая над ответом или над тем, отвечать ли ему вообще. Наконец он решил поделиться своими переживаниями.

— Я нахожусь в таком же положении, как прежде — государственный секретарь Краггз, — отведя глаза в сторону, нехотя выдавил граф. — А Краггз, как вы помните, покончил с собой.

— Ваша милость, — вытаращив глаза, проговорил мистер Кэрилл, — неужели вы…

Он запнулся, не зная, что сказать дальше.

Лорд Остермор угрюмо кивнул.

— Да, — сказал он. — Если уж говорить начистоту… Видите ли, когда Южноморская компания только создавалась, я принял от нее двадцать тысяч фунтов, в обмен на которые компания смогла воспользоваться моим именем. Если вы помните, в то время я был министром.

Мистер Кэрилл понял — последствия этого дела могли быть настолько серьезны, что лорд Остермор испытывал потребность излить кому-то свои страхи и сомнения. Может быть, позже…

— Теперь вы знаете, — продолжил граф, — почему мне остается надеяться только на короля Якова. Я стою перед лицом величайшей опасности. Да, у меня есть только один шанс, и я готов ухватиться за него. Должно быть, вы понимаете меня.

— Признаться, не совсем. Допустим, вы взяли у них деньги. Но ведь счета компании уже давным-давно проверены. Значит, опасность быть разоблаченным вам не грозит. Или вас мучает совесть?

Остермор изумленно уставился на него.

— Вы считаете меня сумасшедшим? — вполне серьезно спросил он. — Или думаете, что всех нас непременно ждет участь Краггза или Эйслеби? Да будет вам известно, на Стенхоупа набросились со всех сторон — а ведь он был совершенно непричастен к тому делу. Этот пустоголовый герцог Уортон вдруг превратился в завзятого адвоката. Он во что бы то ни стало хотел прославиться, и уж чего-чего, а красноречия у этого дурака хватило бы на десятерых. Смерть Стенхоупа лежит на его совести — если она у него есть, в чем я сомневаюсь. С тех пор прошло шесть месяцев. Убедившись в невинности Стенхоупа, он больше не появлялся в суде. Но ведь других-то он подозревал не меньше, чем Стенхоупа, и если бы не этот трагический исход, герцог Уортон продолжил бы следствие и нашел бы веские доказательства их вины. А так — ему пришлось довольствоваться одной-единственной жертвой своего правосудия. Вот уж и впрямь, самонадеянный болван!

Мистер Кэрилл не стал заострять внимания на той непоследовательности, с которой граф обрушился на его светлость герцога Уортона. Это было типично для лорда Остермора. И все же нельзя было не удивиться — всех своих врагов он наделял чертами, характерными для него самого.

— Но если с тех пор прошло уже шесть месяцев, то что же тревожит вас?

— Что тревожит? — внезапно вскочив на ноги, выпалил Остермор. — Мой собственный сын! Вот в ком мое проклятье! Во всей Англии не найти более жалкого создания!

Он замер, глядя куда-то в сторону. Сейчас у него был вид человека, который вдруг нашел ключ к решению какой-то важной проблемы. Мистер Кэрилл озадаченно уставился на него.

— Все-таки я слишком глуп, ваша милость, — сказал он. — Признаться, я ничего не понимаю.

— В таком случае, я вам кое-что объясню, — устало выдохнул граф.

На дорожке сада появился Ледюк.

— Ну что еще? — спросил мистер Кэрилл.

— Сюда идет леди Остермор, сэр, — ответил бдительный слуга.

Глава 14

ЛЕДИ ОСТЕРМОР
Лорд Остермор и мистер Кэрилл смотрели в сторону дома, но ее светлости не было видно.

Мистер Кэрилл вопросительно взглянул в бесстрастное лицо Ледюка и в этот момент уловил чуть слышный шорох платья позади беседки. Обернувшись к графу, он легким кивком указал направление, откуда донесся звук. На его губах появилась улыбка. Махнув рукой, мистер Кэрилл отпустил слугу, и тот отправился к пруду.

Раздосадованный тем, что его прервали, лорд Остермор нахмурился.

— Может быть, войдете, мадам? — сказал он. — Здесь лучше слышно, да и вообще удобнее.

Графиня вновь зашуршала платьем, на сей раз не таясь, и вошла в беседку, нимало не смущенная. Мистер Кэрилл почтительно привстал.

— Окружаете себя шпионами, которые следят, как бы кто не подобрался незаметно, — заметила графиня.

— Наоборот, берегусь от шпионов, — ответил ей супруг.

Леди Остермор смерила его холодным взглядом.

— Вам есть что скрывать? — спросила она.

— Свой позор, — с готовностью отозвался он и, выдержав короткую паузу, поднялся на ноги, уступая ей свое место. — Вас сюда не звали, но уж коли вы здесь, то оставайтесь и слушайте, мадам. Это поможет вам разобраться в том, что вы называете несправедливым отношением к сыну.

— Уместно ли докучать подобными разговорами постороннему человеку… гостю?

— Я собираюсь обсудить в вашем присутствии то, о чем хотел поговорить без вас, — сказал граф, оставив без внимания ее вопрос. — Садитесь, мадам.

Она фыркнула, с треском захлопнула свой веер и уселась. Мистер Кэрилл опустился в кресло, а его светлость взял стул.

— Мне стало известно, — тут же заговорил он, повторяя для графини уже сказанное, — что его милость герцог Уортон намерен вновь раздуть скандал по поводу краха Южноморской компании, как только сумеет доказать, что я был в числе людей, которые воспользовались льготами компании.

— Воспользовались?… — отозвалась леди Остермор презрительным тоном, в котором звучала горечь. — Вы сказали, «воспользовались»? Вы отдаете отчет своим словам? В этом бесчестном предприятии вы потеряли едва ли не все свое состояние и еще говорите о каких-то выгодах?

— Поначалу я получал прибыль — как и многие другие. И если бы я удовлетворился достигнутым и меньше верил дуракам, все было бы хорошо. Вероятно, блеск золота помутил мой разум. Мне хотелось еще и еще, и вот я потерял все, что имел. Одно это уже в достаточной мере прискорбно. Однако может случиться и кое-что похуже. Меня могут заставить вернуть все, что я получил от компании. Даже если придется отдать все, что у меня осталось, это едва ли возместит потери. Может получиться так, что я останусь нищим, да меня же еще и ославят.

Лицо ее светлости покрылось мертвенной бледностью, в глазах появилось выражение ужаса. Она, как и граф, пережила немало кошмарных дней, когда шесть месяцев назад начались разоблачения, покрывшие позором имена Крэггза, Эйслеби и еще полдюжины людей и погубившие их.

Его светлость несколько секунд смотрел на супругу.

— И если рухнут мои последние надежды, — продолжал он, — то благодарить за это нужно будет именно моего сына.

— Отчего же? — леди Остермор сумела найти в себе силы, чтобы задать вопрос презрительным тоном. — Кому, как не Ротерби, вы обязаны тем, что вас не разоблачили еще шесть месяцев назад? Разве не дружба, которой удостоил Чарлза его светлость герцог Уортон, спасла вас тогда?

— Почему же он не заботился о сохранении добрых отношений? — вскипел граф. — Для этого нужно было лишь проявлять почтение и уважение, каких требует Уортон от своих приближенных. Чарлз пал столь низко, что даже распутник герцог отвернулся от него ради спасения своего имени. Ротерби пытался опозорить порядочную девушку, нанес удар в спину человеку, пощадившему его драгоценную жизнь. Его светлость обещал разделаться не только с Чарлзом, но и с его отцом. Теперь вы понимаете, мадам? И вы, мистер Кэрилл?

Мистер Кэрилл понимал. Он понимал даже лучше, чем рассчитывал граф. Понимал лучше, чем сам граф. То же самое можно было сказать и о ее светлости.

— Вы болван! Слепец! — воскликнула она. — И вы обвиняете сына! Скорее, ему следовало бы обвинить вас в том, что ваше бесчестье вложило оружие в руки его врага!

— Мадам! — взревел граф, багровея и тяжело поднимаясь на ноги. — Да знаете ли вы, кто я такой?

— О да, я знаю, кто вы и что вы — а вам этого не понять никогда! Боже! Да можно ли представить себе такого самовлюбленного идиота? Прости меня, Господи! — она встала и обернулась к мистеру Кэриллу. — Вас, сэр, — сказала она ему, — втянули в это дело, не понимаю зачем…

Она внезапно умолкла и посмотрела на него колючими глазами, словно желая пронзить его взглядом.

— Зачем вы впутались? — потребовала она. — Я хочу знать: чего ради? Какой помощи от вас ожидал мой супруг, рассказывая вам об этом деле? Может быть, он… — Графиня на мгновение замолчала, и на ее морщинистом нарумяненном лице появилась коварная улыбка. — Уж не собрался ли он продаться королю-изгнаннику, и уж не явились ли вы сюда его секретным агентом? Не в этом ли разгадка?

Мистер Кэрилл, внешне невозмутимый, но сконфуженный, улыбнулся и взмахнул изящной рукой.

— Мадам… Ваша светлость слишком быстры в выводах. Вы поспешили сделать заключение, оснований для которого нет и быть не может. Его светлость измучен так, что — увы! — не способен щадить чувства собеседника. Разве это не ясно?

Графиня горько улыбнулась.

— Вы мастер на отговорки, сэр. Однако ваши слова равно как и выражение лица его светлости дают ответ, которого мне недоставало. Я сделала предположение наугад, но похоже, моя стрела попала в цель?

На лице лорда Остермора отразилось столь явное смятение, что разобраться в его мыслях не составило бы ни малейшего труда. Еще во время первой их встречи мистер Кэрилл понял, что из всех людей, причастных к конспиративной деятельности, наименьшими способностями в этом деле обладает лорд Остермор. Он выдавал себя на каждом шагу — если и не впрямую, неосторожным словом или действием, то уж обязательно — выражением лица.

Милорд сделал отчаянную попытку выкрутиться.

— Ложь! Клевета! — закричал он. — Неужели я стал бы запутываться еще больше, участвуя в заговоре — в мои-то годы! Зачем мне это? Какая мне польза от короля Якова?

— Именно этот вопрос я задам Ротерби, и его ответ поможет мне во всем разобраться, — отозвалась графиня.

— Ротерби? — воскликнул он. — Вы расскажете этому мерзавцу о своих подозрениях? Дадите ему в руки средство погубить меня?

— Ха! — ответила ее светлость. — Так вы признаетесь? — Она пренебрежительно рассмеялась и затем с внезапной суровостью и материнской гордостью продолжала: — Чарлз Ротерби мой сын, и я ни за что не позволю, чтобы он стал жертвой вашего безрассудства и несправедливости.

И она вышла, взмахнув веером, зажатым в одной руке, и с эбеновой тростью в другой.

— О Боже! — простонал Остермор, тяжело опускаясь на стул.

Мистер Кэрилл глубоко вздохнул.

— Я полагаю, — сказал он голосом, холодным, словно свинцовая примочка, — я полагаю, это еще одна причина, по которой вашей светлости не стоит идти дальше по этому пути.

— На что же мне в таком случае надеяться? Черт бы меня побрал! Мне конец!

— Ну что вы, — успокоил его мистер Кэрилл. — Даже если допустить, что вас правильно информировали и что герцог Уортон действительно намерен выступить против вас, то это еще не значит, что он сумеет собрать доказательства. Те из них, которые раньше можно было отыскать, к нынешнему моменту уже утеряны. Вы слишком рано отчаиваетесь.

— Вы правы, — задумчиво и даже с некоторой надеждой согласился граф и с энергией, присущей людям, готовым принимать решения и тут же менять их на самых шатких основаниях, воскликнул: — Черт побери! В конце концов, это лишь слухи, будто бы Уортон затевает что-то недоброе; к тому же вы сами сказали, непохоже, чтобы ему сейчас удалось собрать доказательства моей вины. Их и тогда-то нелегко было раздобыть. И все же я хотел бы подкрепить свою уверенность. Полагаю, мое письмо королю Якову не принесет вреда. Мы еще поговорим о нем, когда вы соберетесь в путь.

У мистера Кэрилла мелькнула мысль, что леди Остермор и ее сын могут устроить неприятности, достаточно серьезные, чтобы помешать его отъезду, и он был весьма близок к истине: ее светлость уже уединилась с Ротерби в своем будуаре.

Виконт был одет в дорожный костюм — он собирался уехать в деревню, так как прекрасно знал о том, как к нему относятся в городе, и вовсе не желал терпеть унижений и оскорблений, ожидавших его, вздумай он появиться в обществе. Ротерби стоял перед матерью — высокий, статный молодой человек с мрачным лицом и строптиво надутыми губами. Ее светлость сидела подле туалетного столика в позолоченном кресле и рассказывала сыну о страхах его отца, опасавшегося разорения и бесчестья. Услышав, что главная опасность исходит от герцога Уортона, виконт выругался сквозь стиснутые зубы.

— Разорение твоего отца означает также и наше с тобой разорение, поскольку он уже давно спустил мое состояние в своих махинациях.

Виконт рассмеялся, пожимая плечами.

— Какое мне дело? — сказал он. — Какой мне резон спасать остатки его состояния после того, как он поклялся, что мне не достанется ни пенни?

— Но есть еще и родовое поместье, — напомнила ему мать. — Если от нас потребуют возмещения убытков, король не станет нас защищать. Он предпочтет швырнуть этот кусок воющим псам, которые пострадали от делишек твоего отца и угрожают поднять смуту, если их не удовлетворят. Когда Уортон раздует скандал, мы разоримся.

— И все это из-за того, что герцог возненавидел меня, — задумчиво произнес Ротерби и выругался. — Мерзавец! Ради спасения своего имени он принес меня в жертву — точно так же, как и махинаторов Южноморской компании. Грязный распутник, ему хотелось одного — оправдаться в глазах горожан, которых уже тошнит от него самого и его выходок. Корыстный мерзавец, требует от окружающих высокой нравственности, а сам утопает в роскоши и грехе! — Виконт ударил кулаком по ладони. — Но есть способ заставить его замолчать.

— Какой? — с надеждой спросила мать.

— Стальной клинок, — объяснил Ротерби и похлопал по эфесу шпаги. — Я могу вызвать его на дуэль. Это нетрудно. Скажем, неожиданно подойти и ударить его. Вспыхнет ссора.

— Глупости! Он использует твою стычку с Кэриллом в качестве предлога ни при каких обстоятельствах не встречаться с тобой. Он велит слугам пресекать любые твои попытки оскорбить его.

— Он не посмеет!

— Фу! Любой одобрит его действия, поскольку ты напал на Кэрилла со спины. Это была такая глупость, Чарлз!

Виконт отвернулся и повесил голову, полностью признавая в душе, хотя и без горечи, ее правоту.

— Ты можешь получить помощь из рук того же человека, который стал причиной твоих нынешних затруднений — я говорю о Кэрилле, — сказала графиня. — Я больше чем когда-либо подозреваю, что он — сторонник изгнанного короля.

— Я знаю.

— Ты знаешь об этом?

— Почти уверен. И Грин тоже. — Ротерби принялся рассказывать матери о том, что он знал. — Грин заподозрил Кэрилла еще во время их встречи в Мэйдстоуне, но отказался от этой мысли, поскольку я заставил его сотрудничать со мной. Теперь и я, и лорд Картерет платим ему, и если ему удастся загнать Кэрилла в его нору, он получит плату с обоих.

— Вот как? И что ему удалось узнать? Он что-нибудь узнал?

— Самую малость. Этот Кэрилл частенько появляется в доме некоего Ричарда Эверарда, который прибыл в город неделю спустя после приезда Кэрилла. Известно, что этот самый Эверард — сторонник короля Якова. Агент изгнанного короля. Поначалу его собирались арестовать, но затем решили установить слежку, и в настоящее время ему предоставлена свобода действий. И вот из-за моей оплошности Кэрилл прекратил ездить к нему. Но они переписывались.

— Я знаю, — сказала ее светлость. — Только что ему передали письмо. Я пыталась выведать его содержание. Но он слишком хитер.

— Хитер он или нет, — отозвался ее сын, — но, покинув Стреттон, он рано или поздно выдаст себя и тем самым даст повод для ареста. Но какая нам-то от этого польза?

— Какая, спрашиваешь ты? Если существует заговор и мы сумеем его раскрыть, мы могли бы, поторговавшись с министром, прекратить следствие, которое затевает Уортон в связи со скандалом в Южных морях.

— Это означало бы выдать отца! Какая нам от этого польза? Ничуть не лучше, чем изобличение в махинациях.

— Какой же ты тугодум, Чарлз! Неужели ты думаешь, что мы не сумеем раскрыть заговор и выдать Кэрилла и Эверарда, если ты решишь их выдать, не впутывая в это дело отца? Его светлость осторожен и нерешителен, и ты можешь быть уверен в том, что он не дастся им в руки.

Ротерби неторопливо, широким шагом расхаживал по комнате, задумчиво опустив голову и сложив руки за спиной.

— Нужно подумать, — сказал он. — Этот план может сработать, к тому же я могу рассчитывать на Грина. Он уверен в том, что в Мэйдстоуне Кэрилл обвел его вокруг пальца и скрыл документы, несмотря на тщательный обыск. К тому же, Кэрилл вел себя непочтительно. Грин жаждет расквитаться с ним. Мне кажется, он с удовольствием поможет нам.

— Но не забывай: это оружие нужно пускать в ход ловко и осторожно, — сказала ему мать. — Лучше тебе остаться в городе, Чарлз.

— Ничего подобного, — возразил он. — Я устроюсь где-нибудь в удобном местечке, ведь мой любимый отец не желает, чтобы я осквернял своим присутствием его священное обиталище. Может быть, после того как я вытащу его из болота, в котором он завяз, он соизволит смягчиться. Хотя, честно говоря, я отлично проживу и без его благословения.

— Ты его сын, — сказала графиня, поднимая глаза. — Его отцовские чувства слишком сильны. Именно поэтому он так возненавидел тебя. Он видит в тебе те самые недостатки, которых не замечает в себе.

— Милая матушка! — воскликнул виконт, кланяясь.

Графиня бросила на сына сердитый взгляд. Она обожала иронизировать сама, но не терпела иронии по отношению к себе.

Ротерби вновь поклонился. Он подошел к двери и собирался уже выйти, когда его остановил голос матери.

— Очень жаль, что нам придется столь решительно порвать с Кэриллом, — сказала леди Остермор. — Порой он ведет себя как шут гороховый, но у него есть немало достоинств.

Сын молчал, вопросительно глядя на нее.

— Он мог бы стать мужем Гортензии и избавить меня от этой бледной дурочки.

— В самом деле? — спросил виконт безразличным голосом.

— Они созданы друг для друга.

— Вот как?

— Да, так оно и есть. И я готова поклясться, они сами знают об этом. Видел бы ты этих голубков в беседке, когда я застала их час назад.

Ротерби попытался улыбнуться, но сумел лишь изобразить кривую ухмылку. В глазах матери, наблюдавшей за его лицом, внезапно появилось выражение озабоченности.

— Что ты? — спросила она. — Неужели ты еще не забыл об этом увлечении?

— О чем вы, мадам?

— О глупости, которая обошлась тебе так дорого. Боже! Я просто не понимаю, если девушка была тебе столь небезразлична, чего же ты не женился на ней, когда все было в твоих руках?

Лицо Ротерби стало еще бледнее. Он стиснул кулаки.

— Я и сам удивляюсь, — с жаром в голосе ответил виконт и вышел, закрыв за собой дверь и оставив ее светлость изумленной и рассерженной.

Глава 15

ЛЮБОВЬ И ЯРОСТЬ
Спускаясь по лестнице после разговора с матерью, лорд Ротерби увидел Гортензию, пересекавшую зал. Позабыв о приличествующих его титулу манерах, виконт ринулся вниз, преодолев оставшиеся ступени в два прыжка. Его светлость был возбужден и рассержен, и в этот момент соображения личного достоинства не имели для него никакого значения. Впрочем, такое случалось с ним нередко.

— Гортензия! Гортензия! — крикнул он. Услышав его голос, девушка остановилась.

Большую часть последнего месяца виконт проводил в своей комнате, словно узник, и за это время они с Гортензией ни разу не обменялись и парой слов. Их встречи были редки.

Девушка сама удивилась спокойствию, с которым остановилась, услышав его призыв. Она любила Ротерби — или думала, что любит — всего лишь месяц назад, но сумела усилием воли избавиться от своего увлечения. Угасшее было чувство могло вспыхнуть вновь в своем противоположном обличье, и поначалу Гортензия решила, что именно это с ней и происходит. Но сейчас она поняла, что ее любовь окончательно умерла, поскольку ее былая привязанность так и не превратилась в ненависть. Возможно, она ощущала неприязнь, но это было холодное чувство, порождающее лишь полное безразличие, которое выражалось только в стремлении избегать встречи с человеком, на которого оно было направлено.

Пораженный спокойствием, написанным на ее исполненном возвышенной красоты лице, в каждой линии ее стройной грациозной фигуры, виконт на мгновение замер и, встретив холодный равнодушный взгляд карих глаз, сконфуженно опустил голову.

Ему потребовалось несколько секунд, чтобы прийти в себя от смущения. Подойдя к расположенной в правой стене залы двери маленькой комнаты, Ротерби открыл ее, поклонился и пригласил девушку войти.

— Прежде чем уйти, я прошу вас уделить мне пять минут, Гортензия, — его голос был в равной мере просящим и повелительным.

После краткого раздумья она слегка наклонила голову и направилась туда, куда приглашал ее виконт.

Это была солнечная комната, окрашенная в светлые тона и изысканно обставленная, с высокими стеклянными дверьми, открывавшимися в сад. Две трети площади выложенного полированным камнем пола закрывал светло-зеленый ковер с фестонами в виде розовых бутонов. На отделанной белым деревом стене сияло зеркало, по обе стороны которого были укреплены канделябры из позолоченной бронзы. В маленькой нише стоял открытый спинет[964], на котором лежали ноты, несколько книг и стояла изумрудно-зеленая глиняная чаша с розами, наполнявшими комнату сильным ароматом. Рядом с двумя изящными столиками соседствовали кресла, гобеленовая обивка которых была расшита иллюстрациями к басням Лафонтена.

Гортензия считала эту комнату своей гостиной, что признавалось всеми — даже графиней.

Виконт, аккуратно затворил дверь. Гортензия села на стул у спинета, повернувшись к инструменту спиной и положив руки на колени, с холодной невозмутимостью ожидая объяснений.

Ротерби встал рядом с девушкой, опершись локтем об угол спинета. Его смуглое с крупными чертами лицо обрамляли ниспадавшие завитки парика.

— Я лишь хотел попрощаться, Гортензия, — сказал он. — Наконец-то я покидаю Стреттон-Хауз. Уезжаю сегодня же.

— Я рада, — ответила она ровным бесцветным голосом, — что все устроилось и вы теперь можете поступать, как вам заблагорассудится.

— Вы рады? — спросил он, чуть нахмурившись и слегка наклоняясь к девушке. — Вы рады? За мистера Кэрилла?

Она спокойно и бесстрашно посмотрела ему в лицо.

— И за вас тоже.

Темные беспокойные глаза виконта впились в глаза Гортензии, но она не дрогнула под его пристальным взглядом.

— Это правда? — требовательно произнес он.

— Отчего же. Я не жажду вашей смерти.

— Вы желаете, чтобы меня здесь не было! — воскликнул он. — Вы этого хотите? Сознайтесь, вы только об этом и мечтаете?

— Я даже и не думала об этом, — заявила Гортензия с безжалостной прямотой.

Он тихо и злобно рассмеялся.

— Итак, никакой надежды, верно? Вы даже и не думали об этом — может быть, вы даже и не вспоминали обо мне?

— Разве это не лучшее из того, что я могла сделать? Вы не дали мне повода думать о вас хорошо. С моей стороны было весьма любезно — не думать о вас вообще.

— Любезно? — передразнил ее Ротерби. — Вы полагаете, это любезно — забыть меня, человека, который вас любит?

Гортензия тут же поднялась на ноги и направилась к двери, на ее щеках появился румянец.

— Ваша светлость, — сказала она, — нам не о чем больше говорить.

— Нет, есть! — воскликнул он. — Я хочу сказать еще кое-что.

Ротерби преградил ей путь.

— Я попросил у вас встречи не только для того, чтобы попрощаться, — его голос внезапно смягчился. — Прежде чем уехать, я хочу услышать, что вы прощаете меня. — В его тихом голосе послышались нотки раскаяния. Он опустился перед девушкой на колени и протянул к ней руку. — Я не встану, пока не получу прощения, дитя мое.

— Что ж, если это все, что вам надо, то я охотно вас прощаю, — ответила она по-прежнему бесстрастно.

Виконт нахмурился.

— Охотно! — воскликнул он. — Вы прощаете меня слишком охотно, чтобы быть искренней. Такое прощение я не приму.

— Вам трудно угодить. Хорошо. Я прощаю вас от всего сердца.

— Правда? — воскликнул Ротерби и попытался поймать ее руки, но девушка спрятала их за спину. — Вы не питаете ко мне неприязни?

На сей раз Гортензия устремила на виконта спокойный критический взгляд, вынудивший его опустить глаза.

— За что?

— За то, что я сделал, что собирался сделать.

— Интересно, знаете ли вы обо всем, что сделали? — задумчиво спросила она. — Сказать вам, сэр? Вы избавили меня от заблуждений. Я хотела избежать одной напасти, но вы помогли мне понять, что я рискую навлечь на себя еще большую. Я была слепа, но вы открыли мне глаза. Вы спасли меня от меня самой. Вы заставили меня страдать, но это была исцеляющая боль. Отчего же мне обижаться на вас?

Ротерби встал с колен. Он встал поодаль, глядя на девушку из-под нахмуренных бровей, и в его глазах горел сердитый огонек.

— Мне кажется, — закончила Гортензия, — что нам больше не о чем говорить. Я поняла вас еще в тот памятный день в Мэйдстоуне. Прощайте.

Она шагнула к двери, но виконт снова преградил ей путь, на сей раз куда решительнее.

— Подождите, — серьезным тоном произнес он. — Подождите. Я причинил вам зло. Как бы жестоко ни звучали ваши слова — я их заслужил. Но я хочу загладить свою вину. Я люблю вас, Гортензия.

Она задумчиво улыбнулась.

— Об этом поздно говорить.

— Но почему? — с жаром спросил он, схватив девушку за руки. — Почему поздно?

— Позвольте мне уйти, — сказала она скорее требовательным, чем просящим, голосом и сделала попытку высвободить руки.

— Я хочу, чтобы вы стали моей женой, Гортензия, моей законной супругой.

Девушка посмотрела на виконта и рассмеялась холодным презрительным смехом, в котором, впрочем, не слышалось горечи.

— У вас и прежде появлялось такое желание, но вы пренебрегли возможностью, которую вам давало мое глупое увлечение. И — о Боже, — я благодарна вам за это!

— Не говорите так! — взмолился он. — Не говорите так! Я люблю вас, неужели вы не понимаете?

— Разве можно было не понять после того, как вы представили мне исчерпывающие доказательства своей искренности и преданности?

— Вы издеваетесь надо мной? — спросил виконт, справившись с приступом гнева. — Неужели вы считаете меня настолько ничтожным, что оттачиваете на мне свое остроумие?

— Разве я дала вам повод подумать такое? Позвольте мне уйти.

Виконт еще мгновение стоял, держа девушку за руки и глядя на нее с мольбой и яростью. Вдруг из груди вырвался хриплый вздох, и он с силой привлек к себе Гортензию, склонив над нею потемневшее пунцовое лицо.

— Отпустите меня, ваша светлость, — воскликнула девушка трепещущим от страха голосом. — Отпустите!

— Я люблю вас, Гортензия! Я не могу без вас! — простонал он, осыпая жадными поцелуями ее щеки и губы. По ее телу от головы до ног пробежала горячая волна стыда, и девушка беспомощно забилась в крепких руках виконта.

— Животное! — крикнула она и, высвободив руку, ударила его по лицу. — Гадина! Трус!

Они отпрянули друг от друга, тяжело дыша. Гортензия прислонилась к спинету, ее грудь судорожно вздымалась. Виконт бормотал проклятья — ударив Ротерби по лицу, девушка угодила пальцем ему в глаз, и боль, заставившая его ослабить хватку и отпустить Гортензию, сорвала последние покровы с истинной сущности этого человека.

— Может быть, вы уйдете? — гневно спросила она, разъяренная гнусными воплями виконта. — Уйдете или мне позвать на помощь?

Его светлость стоял, глядя на нее, поправляя парик и стараясь обрести внешнее спокойствие.

— Итак, — сказал он, — вы презираете меня? Вы не выйдете за меня замуж? Отказываетесь от такой возможности? Но почему? Отчего?

— Видимо, потому, что не вижу особой чести в таком союзе, — ответила она, справившись с собой. — Так вы уйдете?

Ротерби не двинулся.

— Ведь вы меня любили…

— Неправда! — воскликнула Гортензия. — Мне так казалось… к моему стыду.

— Вы любили меня, — настаивал он. — Вы и теперь любили бы меня, если бы не этот проклятый Кэрилл, французский шут, втершийся к вам доверие, словно ползучая скользкая гадина!

— Говорить о человеке гадости за глаза — это так вам к лицу, сэр! Вы неплохо научились нападать со спины!

Насмешка пронзила виконта болью, какую способна вызвать только истинная правда, и его гнев утих. Его светлость стоял красный и растерянный. Затем он пришел в себя.

— Известно ли вам, кто он и что он? — спросил виконт. — Так я вам расскажу. Он шпион — шпион короля Якова. Одно мое слово — и этот французишка будет болтаться на веревке.

Ее взгляд обдал виконта презрением.

— Было бы глупостью поверить вам, — высокомерно ответила девушка.

— Спросите его сами, — Ротерби рассмеялся, повернулся и пошел к двери. Остановившись, он окинул Гортензию сардоническим взглядом. — Между нами все кончено, мадемуазель. Все кончено! Я повешу вашего ненаглядного голубка в Тибурне. Так ему и передайте.

Он распахнул дверь и вышел, оставив в комнате похолодевшую от страха девушку.

Может быть, это была пустая угроза, цель которой — испугать ее? Первым побуждением Гортензии было немедленно отыскать мистера Кэрилла, расспросить его и поделиться своими опасениями. Но какое она имела право? По какому праву она могла задавать вопросы, касающиеся столь секретных дел? Она представила себе, как он поднимет брови — надменно, как это делал он всегда — и окинет ее взглядом с ног до головы, словно пытаясь проникнуть в сущность этого странного создания, что осмеливается задавать ему подобные вопросы. Она представила себе улыбку и остроту, которыми он ответит на ее любопытство.

На следующий день недомогание Кэрилла обострилось, и он счел за лучшее покинуть Стреттон-Хауз и вернуться домой, на Олд-Палас-Ярд.

Перед отъездом Кирилл еще раз переговорил с лордом Остермором. Его светлость, по чьей инициативе состоялась беседа, вновь повторил большую часть того, что было сказано им накануне в беседке, и мистер Кэрилл вновь привел те же аргументы в пользу оттяжки дела, которые упоминал тогда же.

— Подождите хотя бы день-другой, — просил он, — после моего отъезда за границу, чтобы я успел сообразить, куда дует ветер.

— А разве это неясно?

— Я могу дать правильный ответ, только если у меня будет возможность подумать. Не сомневайтесь: я не уеду во Францию, не известив вас. У вас еще будет достаточно времени, чтобы передать письмо, если вы, конечно, не измените своих намерений.

— Будь по-вашему, — ответил граф. — Мы все обговорили, а письмо будет у меня в большей безопасности, чем у вас в кармане, — он легонько постучал по секретеру. — И все же посмотрите, что я написал его величеству, и скажите, не нужно ли что-нибудь изменить.

Граф вынул из гнезда правый ящик, сунул в образовавшееся отверстие руку и шарил ей внутри стола до тех пор, пока, по-видимому, не нащупал пружину: в этот момент распахнулся маленький тайничок. Его светлость выудил оттуда два документа: тонкий пергамент послания короля Якова и ответ лорда Остермора, написанный на плотном листе. Граф развернул его, передал мистеру Кэриллу, и тот принялся читать.

Письмо было составлено крайне неосторожно; лорд Остермор совершенно не позаботился о сохранении тайны, он излагал свои мысли прямо и откровенно, и каждая строчка письма неопровержимо свидетельствовала об измене и заговоре.

Мистер Кэрилл вернул письмо. Его лицо помрачнело.

— Это чрезвычайно опасный документ, — заявил он. — Я не вижу необходимости писать столь подробно.

— Я хочу, чтобы его величество знал, как искренне я ему предан.

— Я думаю, лучше будет сжечь это послание. Когда настанет время отправлять, вы напишете другое.

Однако лорд Остермор был не из тех людей, которые прислушиваются к разумным советам.

— Фу! Письмо здесь в полной безопасности. О тайнике никто не знает, — он положил оба документа в тайник, закрыл его и вставил на место выдвижной ящик.

Мистер Кэрилл еще раз пообещал графу извещать его обо всем, что сумеет узнать, и отбыл из Стреттона.

Тем временем его светлость Ротерби рьяно взялся за осуществление задуманного. Разговор с Гортензией послужил еще одним стимулом к действию, которое могло стать губительным для мистера Кэрилла. Виконт поселился на улице Португал-Роу в каменном доме отца, и вечером по прибытии он пригласил к себе мистера Грина, желая услышать новости.

Однако тот мало что мог сообщить, но очень надеялся чем-нибудь поживиться. Поблескивая маленькими глазками и сияя улыбкой, как будто охота за сведениями, способными привести человека на виселицу, была веселым развлечением, соглядатай заверил лорда Ротерби, что мистера Кэрилла, вне всяких сомнений, можно будет уличить в любой момент, как только он вновь окажется поблизости.

— Именно по этой причине я в соответствии с желанием вашей светлости позволил сэру Ричарду Эверарду зайти так далеко. Пронюхай лорд Картерет, какие сведения я скрываю, мне грозили бы крупные неприятности. Но…

— К черту! — сказал Ротерби. — Покончив с этим делом, вы будете хорошо вознаграждены за свои услуги. К тому же, ни одна душа в Лондоне — я имею в виду людей правительства — не ведает о том, что сэр Ричард сейчас в городе. Так чего же вам опасаться?

— Верно, — отозвался мистер Грин, потирая пухлой ручкой круглую щеку. — В противном случае я был бы вынужден обратиться к министру за разрешением на ордер.

— Так подождите с этим, — сказал Ротерби, — и действуйте в согласии с моими указаниями. От этого вы только выиграете. Подождите, пока мистер Кэрилл не скомпрометирует себя излишне частыми визитами к сэру Ричарду. Затем берите ордер — я скажу, когда — и одной прекрасной ночью, когда Кэрилл будет где-нибудь неподалеку от сэра Эверарда, пустите его в ход. Сумеем ли мы добыть доказательства против него или нет, все равно то обстоятельство, что его обнаружили у агента опального короля, поможет нам привести его на виселицу. А уж тогда мы позаботимся об остальном.

На лице мистера Грина появилась злорадная улыбка.

— Я отдал бы оба уха, чтобы прижать эту змею! Ей-богу, отдал бы! Он надул меня в Мэйдстоуне, и я две недели не мог оправиться от его пинка.

— Ничего, он у нас еще помашет ногами — обеими сразу, — сказал Ротерби.

Глава 16

МИСТЕР ГРИН ПРЕДЪЯВЛЯЕТ ОРДЕР
Пятью днями позже, вечером, когда уже сгустились сумерки, мистер Кэрилл, чье выздоровление продвинулось настолько, что он вновь почувствовал себя в своей тарелке, быстрым шагом подошел к дому на углу улицы Мейден-стрит, где проживал сэр Ричард Эверард. Он заметил нескольких мужчин, стоявших на перекрестке Чандос и Брэдфорд, но мысль о том, что оттуда они могут наблюдать за дверью дома сэра Ричарда, пришла ему в голову лишь после того, как, зайдя за угол, он столкнулся с человеком, шедшим навстречу. Тот немедленно шагнул в сторону, бормоча извинения и уступая мистеру Кэриллу дорогу. Но Кэрилл остановился.

— А, мистер Грин? — приветливо сказал он. — Как поживаете? Ловите запоздавших гуляк?

Мистер Грин сделал попытку скрыть испуг, оскалив белые зубы в улыбке.

— Никак не забудете моей ошибки, мистер Кэрилл, — ответил он.

Мистер Кэрилл ласково улыбался.

— Я вижу, вы научились истинно христианскому смирению. Вы не сердитесь на меня за последствия вашей оплошности.

Мистер Грин пожал плечами.

— Вы были правы, сэр. Да, вы были правы! Человеку моей профессии приходится рисковать. Приходится расплачиваться за ошибки — пояснил он.

Кэрилл продолжал улыбаться. Если бы не наступившая темнота, мистер Грин мог бы заметить, что у его рта появились жесткие складки.

— Да вы сама скромность, — сказал мистер Кэрилл. — Собираетесь с силами, чтобы нанести удар? В кого вы и ваши друзья собираетесь вонзить свои когти на этот раз? — спросил он, ткнув тростью в сторону болтавшихся на углу мужчин.

— Мои друзья? — негодующе спросил Грин. — Что вы, сэр? Мои друзья — подумать только! Они вовсе не друзья мне.

— Нет? Значит, я ошибся. Очень уж они похожи на сыщиков, с которыми вы водите компанию, разве нет? Всего хорошего, мистер Грин. — Кэрилл, холодный и безразличный, шагнул вперед, свернул в узкую дверь радом с лавочкой перчаточника и поднялся по лестнице в квартиру сэра Ричарда.

Мистер Грин смотрел ему вслед. Выругавшись сквозь зубы, он подозвал одного из мужчин, знакомство с которыми только что отрицал.

— Каков нахал! Пошел туда, хотя и застукал нас. Какой спокойный, какой, черт побери, хладнокровный наглец! Ну ничего, он у нас еще похолодеет, клянусь! — И быстро спросил у своего спутника: — Джерри, сэр Ричард там?

— Да, — отозвался Джерри, грубый, рослый оборванец. — Он там все эти два часа.

— У нас есть шанс захватить их обоих — вероятно, такой возможностибольше не представится. Игра окончена. Наш приятель все понял, — мистер Грин был не на шутку взбешен. Момент для ареста еще не созрел, но оттягивать его теперь, когда их планы раскрыты, значило бы дать сэру Ричарду и всем остальным заговорщикам возможность ускользнуть. — Наручники с собой? — резким тоном спросил пшик.

Джерри хлопнул по отвисшему карману и подмигнул. Мистер Грин сдвинул треуголку на глаза и задумался, заложив руки за спину.

— А, ладно! — решился он. — Надо кончать с ними нынче же ночью. Ждать бессмысленно. Мы дадим джентльменам время устроиться поудобнее, а уж потом поднимемся наверх и зададим жару. — И подозвал остальных ищеек.

Тем временем мистер Кэрилл поднимался по лестнице, полный дурных предчувствий. В последнем письме, полученном в тот памятный день в Стреттон-Хаузе, сэр Ричард писал, что он уезжает из города, но намерен вернуться через неделю. К отъезду его вынудило дело, связанное опять-таки с упрямцем Эттербери. Сэр Ричард поехал в Рочестер, надеясь уговорить епископа бросить затею, которая так не понравилась королю. Однако его старания оказались напрасны. Эттербери держал его при себе, всячески развлекая, надеясь, в свою очередь, вовлечь агента в дело, которое всецело поглотило самого епископа и его сообщников. Однако сэр Ричард твердо стоял на своем, и, когда он в конце концов решил уехать из Рочестера и вернуться в город к своему приемному сыну, отношения между этими двумя приверженцами династии Стюартов заметно охладели.

Вернувшись в Лондон — его отсутствие в городе не ускользнуло от внимания мистера Грина, который был очень этим встревожен, — сэр Ричард послал письмо мистеру Кэриллу, и тот не замедлил ответить, явившись к нему лично.

Приемный отец встретил его с распростертыми объятиями, с радостью на лице и сияющими старческими глазами, что должно было обрадовать гостя, но лишь сильнее опечалило его, и, когда сэр Ричард отошел назад, чтобы еще раз на него взглянуть, Кэрилл тяжело вздохнул.

— Ты такой бледный, мальчик мой, — сказал старик. — Ты так похудел, — и он принялся поносить Ротерби и все семейство Остермора, ставших тому причиной.

— Не будем об этом, — попросил мистер Кэрилл, усаживаясь в кресло. — Ротерби и так уже наказан. Весь город считает его мерзавцем, лишь чудом избежавшим виселицы. Я удивлен тем, что он до сих пор не уехал. На его месте я, пожалуй, отправился бы путешествовать год-другой.

— Почему ты пощадил его, когда твоя шпага была у его груди?

— Мне вовсе не хотелось с ним драться: я знал, что он мой брат.

Сэр Ричард удивленно посмотрел на него.

— Я не знал, что ты так сентиментален, Жюстен, — сказал он и вздохнул, потирая длинными белыми пальцами худощавое лицо. — Я думал, мне удалось воспитать в тебе твердость. А что сам Остермор?

— Что Остермор?

— Ты не пытался еще раз уговорить его примкнуть к королю Якову?

— Зачем, если возможность упущена? Его предательство теперь приведет к предательству Эттербери и всех остальных. Остермор поддерживал с ними связь.

— Так ли? Епископ об этом ничего не говорил.

— Мне об этом рассказал сам граф. И я знаю, через кого эта связь осуществлялась. Неужели Остермор не знал, что они выжмут из него все до последней капли? Граф крайне неосторожен. Настоящий тупица, глуп настолько, что сам не сознает своей глупости.

— Так что же делать? — спросил сэр Ричард, нахмурившись.

— Лучше всего вернуться домой, во Францию.

— И оставить все как есть? — Сэр Ричард задумался, потом покачал головой и горько улыбнулся. — Неужели ты мог бы удовлетвориться подобным решением? Уехать с тем, с чем приехал, найти нужного человека и забыть о нем? Неужели ты мог бы так поступить?

Мистер Кэрилл посмотрел на баронета и подумал, не стоит ли ему честно и прямо высказать свои мысли. Но он знал, что ответного понимания ему не добиться. Он был не в силах бороться с фанатизмом, проявляемым в этом деле сэром Ричардом. Если бы он честно рассказал о том, как ему не хочется выполнять порученное и как он рад тому, что обстоятельства сделали его задачу невыполнимой, он лишь поразил бы сэра Ричарда в самое уязвимое место и не достиг бы желаемого.

— Неважно, чего я хочу, — медленно, почти устало произнес мистер Кэрилл. — Важно лишь, что я должен сделать. Здесь, в Англии, делать больше нечего. К тому же либо я серьезно заблуждаюсь, либо пребывание здесь грозит вам опасностью.

— Какой опасностью? — безразличным голосом спросил сэр Ричард.

— За вами следят.

— Фу! Да я привык к этому. За мной следят всю мою жизнь.

— На сей раз за вами шпионят люди министра. Я заметил по меньшей мере трех-четырех человек, следивших за вашей дверью. А перед тем, как войти, я чуть не сшиб с ног мистера Грина — самого упрямого из них. Я с ним уже познакомился. Это тот самый человек, который обыскал меня в Мэйдстоуне; с тех пор он не спускал с меня глаз, но это меня не слишком беспокоило. Но теперь он обратил внимание на вас — это значит, что он вас подозревает. А коли так, то чем скорее мы уедем из Англии, тем лучше для вас.

Сэр Ричард невозмутимо покачал головой. На его худом старческом лице не отразилось и следа беспокойства.

— Все это чепуха! — сказал он. — Я не уеду с пустыми руками. После столько лет ожидания…

В дверь постучали, и в комнату вошел слуга сэра Ричарда. Его лицо было бледно, в глазах застыл испуг.

— Сэр Ричард, — сказал он тихим голосом, не предвещавшим ничего хорошего. — Сюда пришли несколько человек и требуют встречи с вами.

Мистер Кэрилл повернулся в кресле.

— И уж, конечно, они не представились? — спросил он таким же тихим голосом.

Слуга молча кивнул. Кэрилл выругался сквозь зубы. Сэр Ричард поднялся на ноги.

— Я сейчас занят, — спокойно сказал он. — И никого не принимаю. Спросите, чего им надо. Если дело важное, пусть приходят завтра.

— Дело чрезвычайно важное и неотложное, сэр Ричард Эверард, — послышался голос мистера Грина, вошедшего в комнату вслед за слугой. За его спиной в прихожей виднелись силуэты еще нескольких человек.

— Сэр! — недовольно воскликнул баронет. — Ваше вторжение абсолютно незаконно! Бентли, проводи джентльменов к выходу.

Бентли взял мистера Грина за плечо. Тот стряхнул его руку и вынул бумагу.

— У меня ордер на ваш арест, сэр Ричард. Ордер, подписанный министром лордом Картеретом.

Мистер Кэрилл решительно направился к шпику. Тот отступил на шаг и занял оборонительную позицию под прикрытием низкорослого, но крепкого с виду телохранителя.

— Держитесь на должном расстоянии, сэр, — с угрозой в голосе потребовал мистер Грин. — Или вам придется пожалеть. Эй! Джерри! Битти!

Джерри, Битти и еще двое головорезов сгрудились подле двери, не переступая, впрочем, порога. Кэрилл обернулся к сэру Ричарду, но мистер Грин опередил его.

— Сэр Ричард, — сказал он, — надеюсь, вы понимаете, что мы — не более чем орудие закона. Мне очень жаль, что я вынужден вас арестовать. Это не по нашей прихоти, ведь мы лишь исполняем приказ. Надеюсь, вы не захотите причинять моим людям неудобств и предпочтете сдаться по-хорошему.

Вместо ответа сэр Ричард открыл ящик письменного стола, около которого он стоял, и вынул оттуда пистолет.

Но ему не позволили даже выразить свои намерения. Комнату потряс выстрел, раздавшийся из дверей. Вспыхнуло пламя, сэр Ричард повалился на стол, а затем соскользнул на пол.

Джерри, испуганный появлением пистолета в руке сэра Ричарда, тут же выстрелил, чтобы помешать баронету осуществить его намерения, что и привело к столь печальному результату.

Все были в замешательстве. Мистер Кэрилл, не обращая внимания на шпиков, едкий дым и запах пороха, бросился к сэру Ричарду и, охваченный тревогой, с помощью Бентли поднял приемного отца. Мистер Грин тем временем распекал Джерри, а тот оправдывался, говоря, будто поступил так, испугавшись, что сэр Ричард собирается стрелять.

Мистер Грин подошел к Кэриллу.

— Я глубоко сожалею… — начал он.

— К черту ваши сожаления! — прорычал мистер Кэрилл, грозно сверкая глазами. — Вы его убили!

— Если сэр Ричард умрет, этому болвану не поздоровится! — воскликнул мистер Грин.

— Что мне с того? Да хоть повесьте этого навозного червя, какая от этого польза? Вернет ли это сэра Ричарда к жизни? Пошлите своих людей за доктором. И пусть поторапливаются.

Мистер Грин с готовностью повиновался. Он сожалел о случившемся, к тому же такая смерть сэра Ричарда вовсе не входила в его планы. С помощью слуги, который плакал, словно ребенок — он жил у сэра Ричарда более десяти лет и был предан ему, как собака хозяину, — Кэрилл расстегнул жилет и рубашку раненого и увидел в правой части его груди отверстие от пули.

Сэра Ричарда осторожно подняли. Мистер Грин хотел помочь, но Кэрилл рявкнул на него, и тот в испуге отступил. Кэрилл и Бентли вдвоем отнесли баронета в соседнюю комнату и, уложив его на кровать, сделали то немногое, что было в их силах — устроили раненого поудобнее и остановили кровотечение. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем появился врач.

Наконец он пришел — низенький, похожий на птичку человечек с большим серым париком на голове, заостренным личиком и маленькими глазками, сверкавшими за стеклами очков в роговой оправе.

Мистер Грин встретил его в прихожей и в нескольких словах объяснил, что здесь произошло. Затем доктор вошел в спальню и, сняв шляпу и отложив трость, начал осмотр.

Мистер Кэрилл и Бентли стояли поодаль, стараясь не мешать врачу. Он наклонился, нащупал пульс и осмотрел края раны, определяя направление отверстия и местоположение пули, затем прищелкнул языком с видом крайнего неодобрения.

— Прискорбно, весьма прискорбно, — воскликнул он. — Такой крепкий человек, несмотря на преклонный возраст! Так вы говорите, сэр, он якобит?

— Он будет жить? — кратко спросил мистер Кэрилл, напоминая врачу, что его сюда вызвали не для политических дискуссий.

Доктор поджал губы и посмотрел на Кэрилла поверх очков.

— Он будет жить…

— Слава Богу! — выдохнул Кэрилл.

— …не долее часа, — закончил доктор, не догадываясь о том, как близок был мистер Кэрилл к тому, чтобы ударить его. Он опять повернулся к пациенту, доставая зонд. Мистер Кэрилл услышал, как он бормочет, словно попугай: «Очень, очень прискорбно».

Повисла тишина, прерываемая лишь изредка маленьким доктором, который продолжал прищелкивать языком. Мистер Кэрилл стоял рядом, мучаясь острейшей болью, какую он когда-либо испытывал. Раненый застонал. Мистер Кэрилл подошел поближе.

Сэр Ричард открыл глаза и посмотрел на доктора, на слугу, а затем перевел взгляд на своего приемного сына и чуть заметно улыбнулся ему. Врач взял мистера Кэрилла за рукав и отвел его в сторону.

— Я не могу достать пулю, — сказал он. — Да и толку в этом нет, — он грустно покачал головой. — Разорвано легкое. Ему недолго осталось… Тут я бессилен.

Мистер Кэрилл молча кивнул. Его лицо исказилось от боли. Он махнул рукой, отпуская доктора, и тот вышел из комнаты вместе с Бентли. Когда слуга вернулся, мистер Кэрилл стоял на коленях у кровати, держа руку сэра Ричарда, который разговаривал с ним слабым охрипшим голосом, временами захлебываясь и кашляя.

— Не печалься, Жюстен, — говорил он. — Я уже стар. Пришел мой час. Я… я даже рад, что так получилось. Это гораздо лучше, чем попасть к ним в лапы. Они бы не пощадили меня. А так — и быстрее, и… легче.

Жюстен молча сжал его руку.

— Ты будешь грустить обо мне, — закончил старик. — Мы были друзьями, мой мальчик, добрыми друзьями — тридцать лет.

— Отец! — дрожащим голосом воскликнул Жюстен.

Сэр Ричард улыбнулся.

— Я хотел бы быть твоим настоящим отцом. Ты был мне хорошим сыном — лучшего и быть не могло.

Вошел Бентли, неся высокий стакан с сердечными каплями, прописанными доктором. Сэр Ричард жадно выпил и удовлетворенно вздохнул, возвращая стакан.

— Сколько мне осталось, Жюстен? — спросил он.

— Недолго, отец, — печально отозвался Кэрилл.

— Хорошо. Я доволен. Я счастлив, мой мальчик. Поверь мне, я счастлив. Что мне жизнь? Я растратил ее в погоне за призраком, — он говорил задумчиво и спокойно, как говорят люди, находящиеся на грани жизни и смерти и отвлеченно размышляющие о прошлом пути.

Его сознание было яснее, чем когда бы то ни было; ничем не замутненное, освобожденное наконец от оков фанатической ненависти к Остермору, теперь сэр Ричард видел вещи в истинном свете. Он тяжело вздохнул.

— Это послужит мне наказанием, — сказал он, глядя на Жюстена большими глазами, в которых светилась бесконечная печаль. — Ты помнишь, Жюстен, ту ночь у тебя дома, первую ночь, когда мы беседовали здесь, в Лондоне, о деле, которое тебе предстояло выполнить? О деле, которое я тебе навязал? Помнишь, как ты говорил, что все это бессмысленно и отвратительно?

— Помню, — отозвался Жюстен, со страхом и внутренней дрожью представляя, что же последует за этими словами.

— Да, ты был прав, мой мальчик, а я заблуждался, и мое заблуждение оказалось чудовищным. Я должен был оставить отмщение Господу, и вот его кара. Сама жизнь Остермора была наказанием. И смерть будет наказанием ему. Теперь-то я это понимаю. Остермор заплатил сполна. И я должен был этим удовлетвориться. В конце концов, он твой кровный отец, и ты не должен был поднимать на него руку. Так чувствовал ты, и я рад, поскольку это лишь подчеркивает твои достоинства. Сможешь ли ты простить меня?

— Нет, нет, отец! Не говорите так.

— Я хочу получить прощение.

— Но не от меня, не от меня! Что я должен прощать? Я многим вам обязан и надеялся отдать этот долг, когда вы совсем состаритесь. Я хотел заботиться о вас, быть вам надеждой и опорой, какой вы были мне в годы моего детства.

— Как чудесно, Жюстен, — вздохнул сэр Ричард, с улыбкой глядя на своего приемного сына и потирая ослабевшей рукой бледное лицо. — Мне было очень приятно услышать это от тебя.

Его тело содрогнулось в конвульсии. Он откинулся назад, закашлявшись, на его губах запузырилась кровь. Кэрилл осторожно вытер пену и попросил стоящего в оцепенении Бентли принести лекарства.

— Ну, вот и конец, — тихо произнес сэр Ричард. — Господь был благосклонен ко мне и теперь оказывает мне последнюю милость: я умираю на своей кровати, и со мной двое единственных моих друзей — ты, Жюстен, и Бентли.

А мог бы расстаться с жизнью на виселице, окруженный праздной толпой.

Бентли, потерявший самообладание при звуках своего имени, упал, рыдая, на колени. Сэр Ричард протянул руку и прикоснулся к его голове.

— Ты будешь служить мистеру Кэриллу, Бентли. Если ты проявишь по отношению к нему такую же преданность, как и ко мне, он будет хорошим хозяином.

Потом он сделал такой жест, будто вспомнил о чем-то очень важном, и мановением руки велел слуге удалиться.

— В секретере есть ящичек, — сказал он, когда Бентли оказался за пределами слышимости. — Там лежат бумаги, имеющие к тебе прямое отношение — свидетельства о твоем рождении и о смерти твоей матери. Я сохранил их для того, чтобы иметь возможность подтвердить твою личность, когда Остермора постигнет возмездие. Теперь они не нужны. Сожги их. Так будет лучше.

Мистер Кэрилл понимающе кивнул, и лицо сэра Ричарда вновь исказилось в приступе кашля. Бентли тут же подошел к кровати.

Когда припадок миновал, сэр Ричард еще раз обернулся к Жюстену, который пытался приподнять отца, чтобы облегчить ему дыхание.

— Прошу тебя, будь добр к Бентли, — пробормотал он тихим, утомленным голосом. — Ты — мой наследник, Жюстен. Я уладил все дела перед отъездом из Парижа. Стало темно. Сними нагар со свечей — они очень тускло горят…

Внезапно он дернулся, поддерживаемый Жюстеном, и, приподняв руки, потянулся к изножию кровати. Его зрачки расширились; на лице старика сначала появилось выражение удивления, потом умиротворенности.

— Антуанетта! — громко воскликнул он. — Антуа…

И сэр Ричард отошел в мир иной со счастливой улыбкой на устах.

Глава 17

СРЕДИ МОГИЛ
Тем временем мистер Грин и его помощники старались исправить положение, тщательно обыскивая письменный стол сэра Ричарда и внимательнейшим образом просматривая каждый обнаруженный там клочок бумаги. Из этого читатель может сделать вывод о том, что мистер Грин был человеком, ставящим служебный долг превыше любых иных соображений.

Мистер Грин приказал убийце сэра Ричарда отправляться вон и молить Господа, чтобы тот спас его от веревки, которая уже давно по нему плакала.

Своего четвертого клеврета мистер Грин отправил к лорду Ротерби с запиской, в которой просил совета, стоит ли немедленно арестовать мистера Кэрилла, а сам с удвоенным усердием продолжал обыск, добравшись до спальни, в которой лежал сэр Ричард. Он тщательно исследовал каждую щель, каждый укромный уголок, вытащил из-под умершего и осмотрел все простыни и матрацы, и даже мистер Кэрилл и Бентли подверглись личному обыску. Но все напрасно. Не было найдено ни единого доказательства измены.

Однако если доказательств предательства и изменнической деятельности не было, то свидетельств, подтверждающих личность сэра Ричарда, нашлось немало, и мистер Грин их конфисковал во избежание неприятных вопросов, касающихся обстоятельств смерти баронета.

Однако подобных вопросов не последовало. Мистер Грин и его люди заявили лорду Картерету, будто бы посыльный министра Джерри (фамилия неизвестна) застрелил сэра Ричарда в целях самозащиты, поскольку во время ареста по подозрению в измене баронет угрожал пистолетом мистеру Грину, у которого имелся ордер, подписанный самим министром.

Поначалу сэр Картерет был очень недоволен тем, что захватить сэра Ричарда живым не удалось, но по размышлении он решил не преувеличивать значения этой утраты. Баронет был крайне упрямым человеком, и вряд, ли можно было рассчитывать получить от него сколь-нибудь важные признания. И следствие, до сих пор не добившись результатов, которых ожидало правительство, было бы вынуждено предать гласности факт существования заговора, а в те неспокойные времена власти менее всего были заинтересованы в этом. Во всем, что касалось якобитства, заметим, что лорд Картерет благоразумно придерживался крайней осторожности. Любая огласка могла превратить тлеющие угли в бушующее пламя, а он предпочитал потихоньку гасить их, держа ситуацию под контролем.

Он не сомневался, что этот самый Джерри оказал стране громадную услугу, застрелив столь выдающегося якобитского агента, каким был сэр Ричард Эверард. Так что его светлость не желал не только задавать лишних вопросов, но и вообще слышать об этом деле.

Что касается лорда Ротерби, то, произойди все это днем раньше, он, несомненно, велел бы мистеру Грину арестовать Кэрилла по подозрению в измене. Однако случилось так, что в тот вечер его посетила мать и рассказала, что ей удалось выжать из лорда Остермора признание в том, что они с мистером Кэриллом решили написать королю Якову.

Графиня полагала, что, прежде чем выступить против мистера Кэрилла, нужно было разузнать, до какой степени лорд Остермор завяз в этом деле. Арест Кэрилла мог привести к разоблачению, которое оказалось бы куда губительнее для графа, чем любые махинации Южноморской компании.

— Мадам, — сказал ей Ротерби, — именно эти аргументы я приводил в нашей предыдущей беседе, вы же в ответ назвали меня тупым болваном, поскольку я не видел возможности не впутывать лорда в эту историю.

— Молчи! — воскликнула графиня, нервно постукивая веером по костяшкам пальцев. — Я назвала тебя тупым болваном? Это еще мягко сказано — чересчур мягко! По-моему, ты куда хуже! Неужели тебе все равно, кто расскажет министру о заговоре — ты или Кэрилл, если его арестуют? Разберись, в чем состоит заговор, и расскажи о нем лорду Картерету, изложив ему свою точку зрения.

Ротерби смотрел на мать, взбешенный ее упреками.

— Может быть, я и вправду столь глуп, как считает ваша светлость, но я, по-правде, не вижу разницы между нынешней ситуацией и той, которая была раньше.

— Разницы никакой, но тогда дело представлялось нам по-другому, — нетерпеливо сказала она. — Мы считали, что твой отец не выдаст себя, уповая на свойственную ему осторожность. Похоже, мы ошиблись. Он отдал себя в руки мистера Кэрилла. И прежде, чем мы продолжим, надо предоставить министру доказательства наличия заговора.

Лорд Ротерби почувствовал, что попал между Сциллой и Харибдой[965], и, когда вечером к нему прибыл посланец мистера Грина, он лишь яростно стиснул зубы, вынужденный отложить дело и дожидаться момента, когда ситуация окажется менее напряженной. Он отправил мистеру Грину записку, в которой категорически запретил ему предпринимать какие бы то ни было шаги по отношению к мистеру Кэриллу до тех пор, пока они не обсудят сложившееся положение.

Мистер Грин с облегчением вздохнул. Арестуй он Кэрилла, тот мог бы возбудить дело об убийстве сэра Ричарда — дело, которое, по твердому убеждению мистера Грина, его начальник, сэр Картерет, предпочел бы замять. Мистер Грин был уверен, что, если отпустить Кэрилла, он не станет поднимать скандал. И он был прав. Охваченный горем, мистер Кэрилл и не думал требовать расследования обстоятельств убийства. К тому же пришлось бы выдвигать обвинение против правительственного чиновника, имевшего ордер на арест сэра Ричарда, и его ничтожного приспешника, но смысла в этом было не больше, чем обвинять пистолет, из которого был произведен выстрел. И пистолет, и сыщик были всего лишь орудиями, едва ли отличающимися по степени ответственности.

Мистер Кэрилл терзался мучительной болью. Чувство одиночества было невыносимым. Он потерял человека, заменявшего ему друзей и близких, он остался один во всем мире.

Наконец мистер Кэрилл нашел утешение, вспоминая слова сэра Ричарда, сказанные им на смертном одре — о том, что его жизнь не была счастлива, отравленная жаждой мести, которая, словно червь в бутоне розы, отняла у него радость бытия. Сэра Ричарда пришли арестовать, и, поскольку он был разоблачен, злополучный выстрел оказался милосердным избавлением от того, что могло произойти — от виселицы, толпы и пыток перед смертью. Гибель от пули была лучше — лучше в тысячу раз.

Все эти мысли лежали тяжелым камнем на душе Кэрилла, не, когда он провожал умершего в последний путь, он почувствовал облегчение, размышляя о том, что судьба, как это ни странно, оказалась благосклонна к сэру Ричарду. Но стоило мистеру Кэриллу услышать стук комьев земли, сыплющейся на крышку гроба с останками человека, который был ему отцом, матерью и братом, — и его вновь охватил приступ мучительной боли.

Он уже уходил с кладбища, когда кто-то осторожно прикоснулся к его руке. Кэрилл резко обернулся и, увидев прекрасное лицо Гортензии Уинтроп, остановился, гадая, как она здесь очутилась. На девушке был длинный темный плащ с капюшоном. В пятидесяти ярдах у стены кладбищенской церкви стоял ее портшез.

— Я лишь хотела сказать, что сочувствую вашему горю, — сказала она.

Мистер Кэрилл удивленно смотрел на нее.

— Откуда вы узнали? — спросил он.

— Я догадалась, — ответила девушка. — Я слышала, что вы были с ним, когда это случилось, — графиня обронила несколько слов о происшедшем. Лорду Ротерби принесли записку от шпика, который должен был арестовать сэра Ричарда Эверарда. Я поняла, что он был вашим приемным отцом — вы и сами его так называли; я и пришла, чтобы сказать, как я сочувствую вам и переживаю за вас.

Кэрилл схватил ее руки и поднес их к губам, не обращая внимания на окружающих.

— Это так любезно с вашей стороны, — сказал он.

Гортензия повела его обратно на кладбище. Вдоль стены кладбищенской церкви протянулась липовая аллея — летом прихожане прогуливались здесь после воскресной службы. Именно сюда девушка и вела Кэрилла — он шел, механически передвигая ногами. Сочувствие, как это нередко бывает, вновь погрузило его в печаль.

— У меня такое чувство, будто я похоронил вместе с ним свое сердце, — сказал мистер Кэрилл, указывая рукой на площадку среди могил, где суетились рабочие с лопатами. — Он был единственным человеком, который меня любил.

— Ах, это неправда, — в нежном голосе Гортензии звучала скорее печаль, чем упрек.

— Нет, правда. Я скорблю лишь о себе, страдая от одиночества. Так бывает со всеми людьми. Вместо того, чтобы говорить, что мы оплакиваем умершего, было бы куда честнее говорить, что мы оплакиваем живого. Мы совершаем ошибку, скорбя о кончине близких.

— Не говорите так, — попросила она. — Это ужасные слова.

— Что ж, правда редко бывает хороша, и оттого мы так часто грешим против истины, — он вздохнул. — И все же мне очень приятно, что вы нашли для меня несколько слов в утешение. Если что-то и способно рассеять мрак моего горя, так это ваше сочувствие.

Они молча дошли до конца аллеи и повернули обратно. Гортензия заговорила, спрашивая Кэрилла, что он собирается делать дальше.

— Вернусь во Францию, — ответил он. — Лучше было мне не приезжать в Англию.

— Мне кажется, вы ошибаетесь, — сказала она просто и откровенно, без следа кокетства, которое выглядело бы кощунственно в этот момент и в этом месте.

Мистер Кэрилл искоса бросил на нее быстрый взгляд, остановился и повернулся.

— Что ж, я рад, — сказал он. — Тем легче мне будет уехать.

— Я не это имела в виду! — воскликнула она, протягивая к нему руки. — Вы знаете, знаете, что я хотела сказать! Вы знаете — не можете не знать, — что заставило меня прийти к вам в этот час. Я знала, что вам нужны утешение и поддержка. И как жестоко с вашей стороны говорить, будто вы похоронили единственного человека, который вас любил!

Его пальцы сжали руку девушки.

— Нет, не надо! — охрипшим голосом заговорил мистер Кэрилл, и в его глазах загорелся огонь, а на щеках запылал лихорадочный румянец. — Не надо! Или я забуду о том, кто я и что я, и воспользуюсь вашим нелепым увлечением.

— Вы считаете, что это просто увлечение, Жюстен? — спросила она.

— Еще хуже — чистое помешательство! Но это пройдет, и вы еще скажете мне спасибо за то, что я оказался тверд и позволил вам избавиться от этого чувства.

Девушка печально покачала головой и тихо сказала:

— Значит, все, что было между нами — не более чем…

— Да, — ответил он, — и того, что было, более чем достаточно. Мне нечего предложить женщине; у меня нет даже имени.

— Имени? — с глубокой печалью повторила она. — Неужели вы думаете, будто для меня это что-то значит? Ваши слова свидетельствуют лишь о глупой предубежденности.

— Предвзятость — это великое искусство жизни, — со вздохом ответил мистер Кэрилл.

Гортензия сделала нетерпеливый жест и продолжала:

— Жюстен, вы говорили, что любите меня, эти слова дают мне право — по крайней мере, я так считаю — сказать вам то, что я говорю. Вы один на свете — ни друзей, ни родственников. Единственный человек, который был для вас всем, похоронен на этом кладбище. Неужели вы хотите вернуться во Францию в полном одиночестве?

— Я понял! — воскликнул Кэрилл. — Теперь я понял. Вас привела сюда жалость ко мне, несчастному и одинокому. Не так ли, Гортензия?

— Я не стану отрицать, что без жалости не могло бы быть смелости. Моя жалость не оскорбительна для вас, Жюстен, я жалею потому, что люблю вас.

Мистер Кэрилл положил руки на плечи девушки, глядя на нее горящими глазами.

— Ваши слова вселяют в меня гордость, — сказал он.

На затем его руки вновь бессильно повисли. Мистер Кэрилл вздохнул и горестно покачал головой.

— И все же я отказываюсь. Мне придется просить вашей руки у вашего опекуна, и что я отвечу ему, когда он пожелает узнать о моих родителях, моей семье и тому подобных вещах?

Гортензия заметила, что Жюстен вновь побледнел.

— А нужно ли входить в такие подробности? Важен человек сам по себе, а не его отец и не его семья. — Девушка сделала паузу. — Вы заставляете меня упрашивать. — Ее щеки порозовели. — И я не скажу более ни слова. Я уже и так сказала больше, чем собиралась. Вы просили прощения за то, что принудили меня к этому. Что ж, вы знаете о моих мыслях, о моих самых потаенных чувствах. Вы знаете: мне нет дела до того, что у вас нет имени. Решайте сами.

Мистер Кэрилл кивнул. Он попытался еще раз выразить свое восхищение ее благородством; затем провел Гортензию через ворота к ожидавшему ее портшезу.

— Каково бы ни было мое решение, — сказал он на прощание, — я буду исходить из ваших интересов, не из моих. И что бы я ни решил — поверьте, я говорю от всей души — это был самый лучший час в моей жизни.

Глава 18

ПРИЗРАК ПРОШЛОГО
Мистера Кэрилла охватило неодолимое искушение.

Целых два дня он оставался дома, не принимал гостей, пытаясь себя перебороть. Наконец Кэрилл принял необычное решение, в котором проявилась вся его натура.

Он отправится к лорду Остермору и попросит руки мисс Уинтроп. При этом будет вполне откровенен с графом и все расскажет ему о себе, утаив лишь имена родителей.

Мистер Кэрилл был всецело захвачен своей идеей. Ситуация складывалась крайне нелепая, и ему очень хотелось посмотреть, что из этого выйдет. Он должен узнать у своего собственного отца, может ли человек его происхождения осмелиться просить руки приемной дочери графа — в этом было что-то трагикомическое. Это была задача, от которой человек с характером мистера Кэрилла не в силах был отступиться. И он, не откладывая, приступил к выполнению замысла.

Он велел Ледюку вызвать экипаж и, одевшись в траур, но с присущей ему аккуратностью, отправился на Линкольн-Филдз.

Погруженный в свои мысли, мистер Кэрилл не обратил ни малейшего внимания на переполох, царивший в Стреттон-Хаузе. За воротами замка стояли две кареты, подле одной толпились несколько человек, занятых беседой.

Не обращая на них внимания, Кэрилл поднялся по ступеням, не заметив также и тяжелого взгляда, брошенного на него привратником.

В зале он увидел нескольких слуг, сбившихся в кучку и переговаривавшихся с видом заговорщиков, попавших в беду. Поглощенные разговором, они не замечали приближающегося мистера Кэрилла до тех пор, пока он не ткнул одного из них в плечо своей тростью.

— В чем дело? Чем это вы так увлеклись?

Слуги чуть отодвинулись и замерли, внимательно и даже с любопытством глядя на вошедшего.

— Сообщите обо мне его светлости и передайте, что я желаю переговорить с ним.

Слуги нерешительно переглянулись; вперед выступил дворецкий по имени Хамфриз.

— Неужели ваша честь не знает, что произошло? — сказал он, выражая своим видом и голосом печаль и озабоченность.

— И что же? — отрывисто спросил мистер Кэрилл, заинтригованный такой таинственностью. — Что произошло?

— Его светлость очень плох, сэр. Нынче утром с ним случился удар, когда за ним пришли.

— Удар? За ним пришли? — повторил он, пораженный необычным выражением, с которым слуга произнес эти три слова. — Кто за ним пришел?

— Посыльный, сэр, — удрученно ответил дворецкий. — Неужели вы не слышали? — И, посмотрев в бледное лицо Кэрилла, продолжал, не дожидаясь ответа: — Вчера герцог Уортон предъявил его светлости обвинение, связанное с банкротством Южноморской компании, и сегодня утром лорд Картерет отдал приказ арестовать его.

— О дьявол! — воскликнул мистер Кэрилл с удивлением в голосе, в котором прозвучала также и некоторая озабоченность. — И, вы говорите, у него случился удар?

— Апоплексия, ваша честь. Сейчас у него врачи; сам доктор Джеймс пришел. Его светлости ставят банки — я слышал это от мистера Тома, камердинера. А я думал, вы знаете, сэр. Мне казалось, весь город только об этом и говорит.

Мистер Кэрилл и сам не мог понять, какое впечатление произвело на него это известие. Но в целом оно оставило его равнодушным.

— Очень жаль, — сказал он и на мгновение задумался. — Вы могли бы передать мисс Уинтроп, что я хочу с ней побеседовать?

Хамфриз провел мистера Кэрилла в маленький, отделанный белым и золотым будуар Гортензии. За то недолгое время, что он провел в ожидании, Кэрилл успел уяснить себе сложившуюся ситуацию, и искушение, терзавшее его три последних дня, охватило его с новой неодолимой силой. Если лорд Остермор умрет, нашептывал ему внутренний голос, то ему не придется более колебаться. Гортензия останется в одиночестве, как и он сам; даже хуже, поскольку оставаться с ее светлостью в Стреттоне, откуда девушка уже пыталась бежать, было бы совершенно невыносимо, и разве мог Кэрилл предложить Гортензии что-либо иное, чем стать его женой?

Вскоре она пришла — бледная, с испуганными глазами. Взяв протянутую руку Кэрилла, попыталась улыбнуться.

— Это так любезно с вашей стороны — прийти ко мне в такую минуту, — сказала девушка.

— Вы ошибаетесь, — ответил мистер Кэрилл. — Это вполне естественно. Я и понятия не имел о том, что произошло. Я пришел просить у его светлости вашей руки.

На ее щеках появился легкий румянец.

— Итак, вы решились?

— Я решил, что решать должен граф, — ответил он.

— А теперь?

— А теперь, видно, решать придется мне, если его светлость умрет.

Лицо Гортензии омрачилось.

— Сэр Джеймс не теряет надежды. — И затем печально добавила: — Я даже не знаю — просить ли у Господа смерти графа или его выздоровления?

— Отчего же?

— Оттого, что, если он выживет, может произойти худшее. Агент министра даже теперь продолжает рыскать среди его бумаг. Сейчас он в библиотеке, роется в столе его светлости.

Мистер Кэрилл вздрогнул. Он тут же вспомнил о тайнике, в котором граф прятал письмо короля Якова и ответное послание, уличающее его светлость в измене. Если тайник будет обнаружен, Остермор будет приперт к стенке, и если он и оправится от удара, то лишь для того, чтобы оказаться на эшафоте.

Несколько секунд мистер Кэрилл хладнокровно размышлял. Затем ему пришло в голову, что, случись такое, разоблачение Остермора коснется и его самого, поскольку именно он передал графу письмо от находящегося в изгнании Стюарта, который, впрочем, уже сам жалел о том, что написал его.

Мистер Кэрилл похолодел от страха. Он не мог оставаться безучастным. Он должен сделать все, что в его силах, чтобы помешать разоблачению, иначе, если Остермор выживет и будет обвинен в измене, всю жизнь его будут терзать угрызения совести. Кэрилл уже давно и решительно расстался со своим намерением отомстить графу и теперь не мог оставаться в стороне и наблюдать за тем, как то немногое, что он успел сделать на пути к первоначальной цели, губит этого человека.

— Бумаги нужно спасти, — коротко сказал мистер Кэрилл. — Я немедленно иду в библиотеку.

— Но пшик уже там, — повторила Гортензия.

— Неважно, — ответил Кэрилл, направляясь к двери. — В столе его светлости лежат бумаги, которые могут стоить ему жизни, если их найдут.

При этих словах девушка замерла от страха.

— Так, значит, вы… вы? — воскликнула она. — Так значит, правда, что вы — якобит?

— Да, правда, — ответил он.

— Лорд Ротерби все знает, — сообщила она. — Он мне сам сказал. Если… если вы не сможете ему помешать — вы погибли! — На прелестном лице девушки отразился ужас.

— Если лорда Остермора казнят по обвинению в измене, это будет означать нечто худшее, чем моя гибель — правда, гибель не в том смысле, как вы об этом думаете.

— Но что вы можете сделать?

— Сейчас пойду и узнаю что.

— В таком случае, я иду с вами.

Несколько секунд мистер Кэрилл колебался, глядя на Гортензию, затем он открыл дверь и, пропустив девушку вперед, пошел следом. Они пересекли зал и вдвоем вошли в библиотеку.

Дверцы графского секретера были распахнуты. Над столом, стоя спиной к вошедшим, склонился невысокий плотный мужчина в костюме табачного цвета. Он обернулся на звук закрывающейся двери, и вошедшие увидели любезное круглощекое лицо мистера Грина.

— А! — воскликнул мистер Кэрилл. — Опять вы, вездесущий мистер Грин!

Шпик выпрямился и поздоровался; хотя его голос был несколько суховат, на подвижном лице мистера Грина, словно маска, красовалась его привычная улыбка.

— Вы что-то ищете? — спросил он.

— Я как раз хотел задать этот вопрос вам, — ответил мистер Кэрилл. — Ведь совершенно ясно, что вы что-то разыскиваете. Я, вероятно, мог бы помочь вам.

— Не сомневаюсь, — на лице мистера Грина появилось новое выражение, на сей раз несколько ироническое. — Ничуть не сомневаюсь! Вы можете помочь мне, выйдя из комнаты! Я произвожу обыск, и ваша помощь мне ни к чему.

Мистер Кэрилл, как ни в чем не бывало, двинулся к столу. Гортензия предпочла оставаться молчаливым зрителем, не выдавая терзающих ее опасений.

— Нынче утром вы крайне невежливы, мистер Грин, — оживленно заговорил Кэрилл. — Вы очень невежливы, а зря, вы могли бы найти во мне весьма полезного друга.

— Уже нашел, — печально ответил мистер Грин.

— У вас тонкое чувство юмора, — заметил мистер Кэрилл, склонив голову набок, с уважением поглядывая на шпика.

— И еще более острый нюх на якобитов, — отозвался мистер Грин.

— Вот видите, последнее слово всегда остается за ним, — сказал мистер Кэрилл Гортензии.

— Послушайте, сэр, — хмуро произнес Грин. — Месяц или около того назад я наблюдал за вами по поручению моих друзей, которые, в свою очередь, тоже кое перед кем отчитываются.

— Ваши слова меня шокируют, сэр. Они задевают самые основы моей веры в человека. Я считал вас честным человеком, но теперь сдается мне, что вы, по вашим же словам, всего лишь мерзкий негодяй, забывший о своем долге перед государством. Я собираюсь встретиться с лордом Картеретом и все ему рассказать.

— Очень скоро вам предоставится такая возможность! Прощайте! Мне нужно работать. — И мистер Грин повернулся к столу.

— Напрасный труд, — сказал мистер Кэрилл, доставая табакерку. — Вы можете искать до скончания века, но ничего не найдете — если, конечно, не разломаете стол на кусочки. Там есть тайник, мистер Грин. И я мог бы продать вам его секрет.

Шпик вновь обернулся, впившись своими проницательными глазами в лицо Кэрилла.

— Продать? Он того не стоит.

— Вы так полагаете? Фу! Там лежит письмо, которое я привез из Франции и которое вы с таким усердием искали в Мэйдстоуне, мистер Грин. — Кэрилл постучал пальцами по полированной столешнице. — Но без моей помощи вам его не найти. Тайник очень хорошо спрятан. Так что же, сэр, не хотите ли поторговаться? Это могло бы сберечь вам уйму времени и сил.

Мистер Грин смотрел на него, задумчиво облизывая губы, словно кошка.

— И что вы предлагаете? — холодно спросил он. Его мозг напряженно работал — Грин пытался сообразить, что кроется за откровенностью мистера Кэрилла, в искренность которого шпик, разумеется, не поверил.

— Мне известно не только имя, — сказал Кэрилл. Он постучал пальцами по табакерке, и в этот момент память подсказала ему, что нужно делать. — Вы видели «Неразлучную парочку»? — спросил он.

— Неразлучную парочку? — повторил мистер Грин и, озадаченный, пустил в ход свой тяжеловесный юмор: — Я не видывал неразлучных парочек — все они рано или поздно разлучаются.

— Ха! Да вы шутник! Но я-то говорю о пьесе «Неразлучная парочка».

— А, пьеса? Кажется, видел — несколько лет назад, когда ее играли впервые. Но какое это имеет…

— Вы сейчас поймете, — сказал мистер Кэрилл с улыбкой, которая очень не понравилась шпику. — Вы помните уловку сэра Гарри Уайлдерса, к которой он прибег, чтобы избавиться от настырного старого болвана? Вы помните, как он это сделал?

Мистер Грин чуть склонил голову, внимательно и нетерпеливо глядя на Кэрилла.

— Нет, не помню, — сказал он и, чтобы быть готовым к любой неожиданности, сунул руку в карман, где лежал пистолет. — И что же он сделал?

— Я покажу вам, — ответил мистер Кэрилл. — Сэр Уайлдерс поступил вот так… — И он резким движением швырнул содержимое табакерки в лицо шпика.

Мистер Грин отскочил назад и, вскрикнув от боли, закрыл глаза руками, невольно сыграв роль надоедливого старого болвана из комедии. Глаза щипало и жгло так, что он был не в силах открыть их, и мистер Грин в бешенстве метался по комнате, завывая, как пожарная сирена.

— Это скоро пройдет, — успокоил его мистер Кэрилл. — Уйметесь, и боль уляжется. — Он подошел к двери, распахнул ее и позвал: — Эй, подойдите кто-нибудь!

На его крик прибежали сразу трое. Кэрилл взял за плечи ослепшего, ревущего от боли мистера Грина и передал его попечению слуг.

— С этим джентльменом случилась неприятность. Дайте ему теплой воды — пусть промоет глаза… Это пройдет, мистер Грин, я уверяю вас — это скоро пройдет.

Он закрыл дверь, запер ее и обернулся к Гортензии, мрачно улыбаясь. Затем он быстрым шагом подошел к столу, девушка за ним. Кэрилл вынул нижний правый ящик в верхней части секретера — так же, как это делал чуть больше недели назад лорд Остермор. Сунув руку в образовавшееся отверстие, он несколько секунд водил рукой по внутренним стенкам, но безрезультатно. Затем прошелся по ним еще раз, ощупывая доски более тщательно, дюйм за дюймом, и наконец услышал щелчок. Распахнулась дверца тайника, мистер Кэрилл вынул из углубления бумаги и развернул их. Это были те самые документы, которые он уже видел — письмо короля и ответ Остермора, подписанный и готовый к отправке.

— Их нужно сжечь, — сказал мистер Кэрилл, — и сжечь немедля — в любой момент Грин может вернуться или прислать своего человека. Позовите Хамфриза. Пусть принесет свечу.

Когда Гортензия вернулась в библиотеку, она была крайне взволнована.

— Уезжайте! Прошу вас! — умоляющим голосом сказала девушка. — Вы должны немедленно вернуться во Францию.

— Да, оставаться здесь опасно. И все же… — Кэрилл протянул к Гортензии руки.

— Я поеду за вами, — пообещала она. — Я отправлюсь сразу после того, как его светлость поправится, или… или умрет.

— Вы хорошо все обдумали, милая? — спросил мистер Кэрилл, обнимая девушку и глядя ей в глаза.

— Я не смогу жить без вас.

Его вновь охватило сомнение.

— Расскажите лорду Остермору — расскажите ему все, — попросил Кэрилл. — И прислушайтесь к его совету. Его мнение — это мнение общества.

— А что мне общество? Во всем мире для меня существуете только вы! — воскликнула она.

Раздался стук в дверь. Кэрилл отстранил от себя Гортензию и открыл замок. На пороге стоял Хамфриз с зажженной свечой в руках. Мистер Кэрилл взял ее, поблагодарил слугу и закрыл дверь перед его носом, не обращая внимания на то, что Хамфриз явно собиралсячто-то ему сказать.

Мистер Кэрилл вернулся к столу.

— Нужно убедиться, что там больше ничего нет, — сказал он и сунул свечу в тайник. Сначала ему показалось, что там пусто, но когда свет проник дальше, он увидел в глубине тайника что-то белое. Мистер Кэрилл протянул руку и достал маленький пакет, перевязанный лентой, которая когда-то была зеленой, но теперь выцвела и пожелтела. Положив пакет на стол, он вновь принялся за поиски, но больше в тайнике ничего не было. Кэрилл закрыл его и вставил на место ящик. Гортензия наблюдала за ним, стоя по другую сторону стола. Кэрилл сел и взял пакет в руки.

Лента легко развязалась, и из пакета высыпались с полдюжины листков, рассыпавшись по столу. От листков шел смешанный запах затхлости и духов, которыми их пропитали много лет назад.

Мистер Кэрилл развернул один из сложенных листков и увидел, что это было письмо на французском; чернила выцвели и пожелтели. Тонкий изящный почерк был ему знаком. Мистер Кэрилл взглянул на подпись, стоявшую в конце письма. Перед глазами поплыло: «АНТУАНЕТТА». «Celle qui t’adore, Antoinette», — прочитал Кэрилл, и слова эти, казалось, заслонили собой весь мир; все его сознание, каждая клеточка его существа, его чувства сосредоточились на них — он видел след мечтаний обманутой женщины.

Читать он не стал. Ему показалось кощунственным читать письмо девушки, его матери, человеку, которого та любила и который жестоко обманул ее.

Мистер Кэрилл рассмотрел и другие письма; он разворачивал их одно за другим, убеждаясь, что в них написано примерно то же самое, что и в первом. Просматривая их, он поймал себя за мысли — как странно, что Остермор так берег эти листки. Возможно, что он положил письма в тайник и забыл о них. Такое объяснение куда лучше согласовывалось с тем, что Кэрилл знал о своем отце, чем предположение, будто столь холодный, эгоистичный человек был настолько покорен исполненными нежности посланиями, что решил их сберечь.

Кэрилл механически перебирал письма, совсем забыв о необходимости сжечь найденные им компрометирующие документы, забыв совершенно обо всем, даже о Гортензии. Она же молча смотрела на него, поражаясь медлительности и в еще большей степени — печали, набежавшей на его лицо.

— Вы что-то нашли? — наконец спросила она.

— Призрак, — ответил он напряженным голосом, в котором звенел металл, и как-то необычно усмехнулся. — Пачку любовных писем.

— От ее светлости?

— Ее светлости? — Кэрилл поднял глаза, и на его лице появилось такое выражение, будто бы он не мог понять, о ком идет речь. Потом грубые черты лица увешанной драгоценностями размалеванной Изабель заслонили в его видении милый образ матери, который он представлял себе по картине, висевшей в Малиньи, и мистер Кэрилл вновь рассмеялся. — Нет, не от ее светлости, — сказал он. — От женщины, которая любила графа Остермора много лет назад. — И Кэрилл взял седьмой листок, последний из этих жалких призраков — седьмой, роковой листок.

Он развернул письмо и, нахмурившись, склонился над столом. Из его груди вырвался тяжелый вздох. Он сжался в кресле, затем внезапно выпрямился, устремив перед собой невидящий взгляд. Потом он провел рукой по лицу, издав странный горловой звук.

— Что случилось? — спросила Гортензия.

Кэрилл не ответил; он вновь впился глазами в бумагу. Некоторое время он сидел неподвижно, потом трясущимися пальцами схватил остальные письма, развернул одно из них и принялся читать. Пробежав глазами несколько строк, он воскликнул:

— О, Господи! — потрясенный, он взмахнул руками, в одной из которых была зажата лента, но затем его порыв угас, и он уронил ленту на пол. Мистер Кэрилл не обратил на нее никакого внимания и даже не объяснил, зачем он взял ленту со стола. Он поднялся на ноги. На его лице проступила смертельная бледность, и Гортензия увидела, что он дрожит всем телом. Мистер Кэрилл собрал письма и сунул их во внутренний карман.

— Что вы делаете? — воскликнула девушка, желая вырвать Кэрилла из охватившего его оцепенения.

— Мне нужно увидеть лорда Остермора! — крикнул он и пошел к двери, пошатываясь, словно пьяный.

Глава 19

СМЕРТЬ ЛОРДА ОСТЕРМОРА
В прихожей, примыкающей к спальне лорда Остермора, графиня беседовала с Ротерби, которого она вызвала, как только ее супруга постиг удар.

Ее светлость сидела в кресле у окна; Ротерби стоял рядом, облокотившись об оконную раму. Они тихо и серьезно переговаривались, из чего можно было сделать вывод о том, что речь идет о тяжелом положении, в котором оказался граф. Так оно и было, правда, ее светлость обсуждала с сыном скорее политическое положение лорда Остермора, чем его здоровье. После того, как графу предъявили обвинение и послали к нему агента, который должен был его арестовать, угроза разорения и нищеты стала более чем реальной. По сравнению с этой проблемой вопрос жизни и смерти графа представлялся им мелким, незначительным; интерес, который они проявили к сообщению врача лорда Остермора сэра Джеймса о том, что еще сохраняется надежда, был скорее показным.

— Будет он жить или умрет, — заявил виконт, когда доктор ушел, — это не меняет наших планов. Мы должны действовать. — И он еще раз повторил вкратце то, о чем шла речь до прихода доктора: — Если бы удалось скрыть доказательства измены, которую отец затевал на пару с Кэриллом, я мог бы уговорить лорда Картерета прекратить судебное разбирательство, на котором настаивает правительство, и в таком случае нам нечего бояться конфискации.

— Но если бы он умер, — хладнокровно заявила графиня так, словно лорд Остермор был ей совершенно чужим человеком, — то этой опасности вовсе не существовало. Они не смогли бы взыскать убытки с мертвеца.

Ротерби покачал головой.

— Вы не правы, мадам, — сказал он. — Они могут взыскать долги с его наследников и конфисковать поместье. Именно так и поступили с канцлером Крэггзом, хотя он и застрелился.

Графиня подняла свое худощавое лицо и посмотрела сыну в глаза.

— Ты и впрямь рассчитываешь на то, что лорд Картерет станет с тобой разговаривать?

— Да, если я сумею дать ему неопровержимые доказательства того, что заговор действительно существует и что сторонники Стюарта готовят восстание. Доказательства, которых хватит, чтобы лорд Картерет и правительство решили заплатить ту ничтожную цену, о которой я прошу — прекратить преследовать моего отца за сотрудничество с Южноморской компанией.

— Но это может еще ухудшить его положение, Чарлз, если он выживет.

— Эй, матушка, ну что вы все твердите одно и то же? Я вовсе не такой дурак, как вам кажется! — воскликнул Ротерби. — Второе условие, которое я намерен поставить — неприкосновенность отца. Как только раскроется заговор, жертв будет с избытком. Они могут начать хотя бы с этого шута Кэрилла, который и затеял свару.

Леди Остермор сидела, задумчиво глядя в залитый солнцем сад, где легкий ветер раскачивал ветви деревьев.

— Где-то в его столе, — сказала она, — спрятан тайник. Если у него есть документы, которые им нужны, то они, конечно, лежат там. Может быть, ты их поищешь?

Виконт мрачно усмехнулся.

— Я уже видел их, — ответил он.

— Как? — возбужденно воскликнула графиня. — Ты взял бумаги?

— Нет. Но я отправил за ними человека, более опытного в таких делах; к тому же, у него по счастливой случайности оказался ордер. Это агент министра.

Ее светлость выпрямилась.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Не нужно волноваться, — успокоил ее Ротерби. — Этот человек, некто Грин, находится у меня на жалованье — так же, как и у министра. Ему куда выгоднее действовать в моих интересах. Грин — жадный, корыстный пес, готовый загонять и травить дичь, лишь бы за это хорошо платили. К тому же, он готов пожертвовать своим ухом, только бы упечь Кэрилла на виселицу. Я пообещал ему это, а также тысячу фунтов, если нам удастся избежать конфискации поместья.

Миледи смотрела на Ротерби глазами, в которых читались удивление и ужас.

— Ему можно доверять? — задыхаясь, спросила она.

Виконт негромко рассмеялся.

— Можно, ведь ему обещана тысяча фунтов. Как только мистер Грин услышал об обвинении, предъявленном моему отцу, он устроил так, чтобы именно ему поручили арестовать графа. Получив ордер, он первым делом пришел ко мне и все рассказал. За тысячу фунтов я купил его со всеми потрохами. Я велел мистеру Грину отыскать не только доказательства того, что мой отец получал неправедные доходы, но также и бумага, свидетельствующие о его связи с якобитским заговором, в который его втянул наш приятель Кэрилл. Именно этим Грин сейчас и занимается. Закончив обыск, он сообщит мне о результатах.

Графиня медленно, задумчиво кивнула.

— Ты все предусмотрел, Чарлз, — похвалила она сына. — Если твой отец выживет, будет совсем нетрудно…

Внезапно она замолчала и обернулась; Ротерби тоже поднял глаза и поспешно отошел от окна.

Дверь спальни распахнулась, и оттуда вышел сэр Джеймс, бледный и взволнованный.

— Мадам… Ваша светлость… Господи боже мой! — Его губы тряслись, руки выделывали какие-то невероятные жесты.

Графиня поднялась на ноги, приняв надменную, суровую позу. Виконт нахмурился. Взглянув на него, сэр Джеймс испуганно попятился, всем своим видом выражая величайшую скорбь.

— Мадам… Его светлость… — Исполненный печали жест доктора красноречиво свидетельствовал о том, что он не осмеливался передать словами.

Леди Остермор шагнула вперед и взяла сэра Джеймса за руку.

— Он умирает? — спросила она.

— Крепитесь, мадам, — ответил доктор.

Неуместное в такой момент замечание рассердило ее светлость. Она была раздражена и не скрывала этого.

— Я спросила, он умирает? — повторила графиня с холодной яростью в голосе, отметая все попытки увильнуть от прямого ответа.

— Ваша светлость… он умер, — запинаясь, проговорил доктор, опустив глаза.

— Умер? — оцепенело произнес Ротерби, стоя за спиной матери.

Губы ее светлости шевельнулись, но она не смогла произнести ни слова. Она покачнулась и прижала руку к лицу. Ротерби тут же подхватил мать и усадил ее в кресло. Графиня сразу как-то обмякла. Силы покинули ее.

Сэр Джеймс протер лоб миледи мокрым платком, дал ей понюхать аммиак, приговаривая бессмысленные, банальные слова утешения. Пораженный внезапным известием, Ротерби двигался словно автомат, помогая доктору и поддерживая мать.

Постепенно к леди Остермор вернулось присутствие духа. Было странно видеть, как сильно расстроила ее потеря человека, которого, казалось, она так мало ценила и о возможной кончине которого совсем недавно говорила столь равнодушно.

Почти тридцать лет они с лордом Остермором состояли в освященном церковью законном браке, хотя любви между ними никогда не было. Он женился на графине, соблазнившись ее богатством, которое быстро промотал, и материальное положение семьи было весьма стесненным. Между супругами постоянно вспыхивали ссоры, и рождение сына, которое должно было сблизить родителей, лишь ухудшило их отношения. Ребенок рос грубым, бесчувственным, истинным сыном своих родителей. Тридцать лет ее светлость прожила, словно рабыня, душа ее огрубела и очерствела, а от красоты, которой некогда блистала эта женщина, не осталось и следа. У графини не было причин любить мужчину, который никогда ее не любил, однако за долгие годы она привыкла к нему. Тридцать лет они прожили вместе, хотя их брак и не был счастливым. Еще вчера граф был жив и полон сил — упрямый, сварливый, но живой. И вот от него осталась лишь бренная оболочка, которой отныне суждено было гнить в земле.

Миледи взяла сына за руку.

— Чарлз! — сказала она, удивив его нежностью, прозвучавшей в ее голосе.

Но уже в следующее мгновение ее светлость стала сама собой.

— Как он умер? — спросила она доктора; быстрота, с которой к ней вернулись обычные жесткие манеры, испугала его больше, чем все то, что ему доводилось видеть в подобных случаях.

— Это произошло так неожиданно, мадам, — ответил сэр Джеймс. — У меня были все основания надеяться на лучшее. Я как раз пытался уверить милорда в том, что мы вылечим его, когда он внезапно скончался. Он лишь вздохнул и умер. Я с трудом поверил своим глазам, ваша светлость.

Доктор пустился в рассказ о своих чувствах и переживаниях, так как был одним из тех людей, которые полагают, будто бы их впечатление от происходящего и есть самое точное и верное, но повелительный жест леди Остермор заставил его умолкнуть.

Всплеснув руками, сэр Джеймс отпрянул назад, сохраняя на лице выражение вежливого участия.

— Что еще я могу сделать для вашей светлости? — заботливо спросил он.

— Что еще? — воскликнула она, окончательно придя в себя. — Вы его убили. Что еще вы можете сделать?

— Ах! Мадам… Нет, мадам! Я глубоко опечален тем, что мой… мой…

— Его светлость проводит вас до дверей, — сказала графиня, указывая на сына.

Именитый эскулап молча повиновался. Он гордился своей способностью понимать с полуслова, а намек ее светлости был более чем красноречив.

Сэр Джеймс взял свой цилиндр и трость с золотым набалдашником — неотъемлемые атрибуты профессии — и быстро вышел, не сказав ни слова.

Ротерби закрыл за ним дверь и, повесив голову, медленно вернулся к окну, подле которого сидела его мать. Они мрачно посмотрели друг на друга.

— Это упрощает твою задачу, — сказала наконец графиня.

— И намного. Теперь не имеет значения, насколько далеко можно зайти в разоблачении его измены. Я рад, что вы сумели преодолеть свою слабость, мадам.

Ее светлость вздрогнула, уязвленная скорее тоном, которым он это сказал, чем хладнокровием Ротерби.

— Ты такой бессердечный, Чарльз.

Он спокойно посмотрел на мать и слегка пожал плечами.

— Какой смысл притворяться? Разве он дал мне повод печалиться о нем? Матушка, если у меня будет сын, то я уж постараюсь сделать все, чтобы он любил меня.

— Тебе трудно будет это сделать, с твоим-то характером, Чарлз — ответила она и поднялась на ноги. — Ты пойдешь к нему?

— Нет, — сказал он с гримасой отвращения. — Не сейчас.

Раздался быстрый, настойчивый стук в дверь. Обрадованный тем, что их прервали, Ротерби подошел к двери и открыл ее.

В комнату вошел мистер Грин. Его глаза опухли, на лице читалась ярость и что-то еще, чего Ротерби не смог понять.

— Сэр! — громко и злобно воскликнул вошедший.

Ротерби схватил его за руку и заставил умолкнуть.

— Помолчите, сэр, — серьезным тоном сказал он. — Не здесь, — и вытолкал сыщика из комнаты. Ее светлость вышла следом.

В галерее, проходящей над холлом, в котором все еще толпились слуги, мистер Грин рассказал о том, что произошло в библиотеке.

Ротерби встряхнул его, словно крысу.

— Проклятый болван! — крикнул он. — И ты оставил его там, у стола?

— А что я мог сделать? — с горячностью ответил Грин. — Табак попал мне в глаза, я ничего не видел, а боль сделала меня совсем беспомощным.

— Так почему же ты не послал за мной, дурень ты этакий?

— В тот момент я думал только о том, как унять эту страшную боль, — ответил мистер Грин, разозленный тем, что получил выговор вместо сочувствия. — Я пришел к вам сразу, как только смог, черт бы вас побрал! — закричал он, окончательно рассвирепев. — Извольте обращаться со мной любезно, иначе не пришлось бы вашей светлости пожалеть!

Ротерби смотрел на Грина, и его глаза застилала пелена гнева. Ничтожный шпик позволяет себе говорить таким тоном! Будь они наедине, Ротерби, несомненно, спустил бы наглеца с лестницы, хотя это и поставило бы под удар его будущее. Однако графиня удержала сына от опрометчивого поступка. Вероятно, она заметила гнев, пылающий в его глазах, и решила вмешаться.

Она взяла сына за рукав.

— Чарлз! — сказала она холодным, предостерегающим тоном.

Услышав ее голос, Ротерби опомнился. Он смерил мистера Грина взглядом.

— Клянусь, я проявляю к вам бездну терпения, — сказал он, и мистер Грин благоразумно прикусил язык. — Идемте. Мы тут болтаем, а этот мошенник, может быть, как раз уничтожает ценные доказательства.

Его светлость торопливо спустился по лестнице. Следом за ним мистер Грин и графиня.

У двери библиотеки Ротерби остановился и повернул ручку. Замок был заперт. Его светлость кликнул слуг и велел им ломать дверь.

Глава 20

НАСТОЯЩЕЕ ИМЯ МИСТЕРА КЭРИЛЛА
— Я должен поговорить с лордом Остермором! — крикнул мистер Кэрилл и ринулся к двери.

В коридоре послышались шаги и голоса. Кто-то повернул ручку.

Гортензия схватила Кэрилла за рукав.

— А как же письма? — воскликнула она, указывая на компрометирующие документы, которые лежали, забытые, на столе.

Кэрилл мгновение смотрел на девушку, и наконец к нему вернулась память. Уняв охватившее его волнение, он сунул в карман бумаги, которые держал в руке, и вернулся к письмам.

— Огня! — крикнул он. Погасшая свеча стояла на полу — Что же делать?

Раздался тяжелый удар в дверь. Мистер Кэрилл молча стоял, оглядываясь через плечо.

— Быстрее! Поторопитесь! — возбужденно говорила Гортензия. — Берите письма! Если мы не можем сжечь бумаги, то хоть спрячьте их!

Послышался второй удар, третий… Дверь распахнулась, и в комнату ворвались Грин и Ротерби, за ними — толпа слуг. Потом неторопливо вошла графиня, за ее спиной показались еще слуги: они застыли на пороге, не желая пропустить столь захватывающее зрелище.

Мистер Кэрилл выругался сквозь сжатые зубы и кинулся к столу. Но было поздно. Как только его пальцы схватили письма, он сам оказался пойманным. Ротерби и Грин подбежали к мистеру Кэриллу с двух сторон и схватили его за руки. Кэрилл беспомощно стоял между ними, даже не пытаясь вырваться. Пальцы его правой руки все еще крепко сжимали злополучные документы.

Ротерби подозвал слугу.

— Возьмите у этого вора бумаги, — распорядился он.

— Ни с места! — крикнул мистер Кэрилл. — Лорд Ротерби, я хотел бы поговорить с вами наедине, прежде чем вы сделаете то, о чем вам придется пожалеть.

— Забирай бумаги, — повторил Ротерби.

Слуга повиновался, но Кэрилл внезапно выдернул руку из пальцев Ротерби.

— Минутку, сэр. Если вам дорога ваша честь и ваше имущество, позвольте мне сначала поговорить с лордом Остермором. Отведите меня к нему.

— Он уже здесь, — ответил Ротерби. — Давайте, говорите.

— Но мне нужен лорд Остермор!

— Я лорд Остермор, — сказал Ротерби.

— Вы? С каких это пор? — спросил мистер Кэрилл.

— Уже десять минут, — был ответ.

Слуги зашевелились и зашептались, только теперь они узнали о кончине графа. Из кучки стоявших у двери людей вышел старый Хамфриз. Его отвисшие щеки были бледны и тряслись. Испуганная Гортензия повернулась к ее светлости, чтобы спросить, правда ли это. Графиня молча кивнула. Гортензия вскрикнула и упала в кресло, пораженная страшной вестью, а старик слуга отступил назад, заламывая руки и всхлипывая. В его глазах стояли слезы — единственные слезы по скончавшемуся Джону Кэриллу, пятому лорду Остермору.

Мрачное известие, казалось, поразило мистера Кэрилла в самое сердце. Он молча стоял, оцепенев и лишившись дара речи. Надо же было случиться так, что отец умер в такой момент!

— Умер? — спросил он. — Умер? А мне сказали, что он поправляется.

— Вам сказали неправду, — отозвался Ротерби. — А теперь — давайте-ка бумаги!

Мистер Кэрилл отдал письма.

— Берите, — сказал он. — Если все так обернулось — берите.

Ротерби сам взял бумаги.

— Заберите у него шпагу, — велел он слуге.

Мистер Кэрилл бросил на него пронзительный взгляд.

— Мою шпагу? — спросил он. — Что вы этим хотите сказать? Какое право…

— Мы собираемся задержать вас, сэр, — пояснил мистер Грин, — до тех пор, пока вы не объясните, что вы делали с этими бумагами и чем они вас заинтересовали.

Тем временем слуга выполнил приказ Ротерби, и теперь мистер Кэрилл стоял безоружный в окружении врагов. Он тут же взял себя в руки. Ситуация внезапно изменилась, и нужно было соблюдать крайнюю осторожность. Ротерби и Грин — сообщники! Это обстоятельство следовало хорошенько обдумать.

— Нет никакой необходимости задерживать меня, — спокойно сказал мистер Кэрилл. — Мне не нужны неприятности.

Ротерби вскинул глаза. В холодном, уверенном голосе Кэрилла ему почудилась угроза. Но мистер Грин лишь злобно рассмеялся, протирая все еще слезящиеся глаза. Он уже был знаком с характером мистера Кэрилла и знал, что чем спокойнее тот выглядит, тем он опаснее.

Ротерби разложил письма на столе и впился в них пылающим взглядом. Мистер Грин читал, стоя у его локтя. Графиня подошла к столу, также желая ознакомиться с находкой.

— В нужный момент мы пустим их в ход, — сказал ей сын и обернулся к мистеру Кэриллу. — Они помогут нам отправить вас на виселицу.

— Не сомневаюсь, в этих письмах вы найдете упоминание и обо мне, — ответил тот.

— Да, сэр, — отозвался мистер Грин. — Если и не по имени, то уж наверняка как о посыльном, который должен на словах передать то, о чем авторы писем — король и другие — из осторожности предпочли умолчать.

Гортензия наблюдала за происходящим, и ее сердце сжималось от страха. Однако мистер Кэрилл лишь весело рассмеялся и приподнял брови, словно в легком изумлении.

— Я вижу, вас связывают очень тесные взаимоотношения, — сказал он, переводя взгляд с Грина на Ротерби. — Ваша светлость тоже состоит на жалованье у министра?

Граф покраснел.

— А вы как были клоуном, так им и остаетесь до самого конца, — пробурчал он.

— А конец ваш близок, — заявил мистер Грин. Табак, попавший ему в глаза, сорвал с его лица привычную маску любезности. — Смейтесь, сколько вам угодно, сэр, но мы быстро выведем вас на чистую воду. Вот это письмо вы привезли сюда, а это должны были увезти обратно.

— Едва ли вам удастся доказать, что я должен был увезти второе письмо. Что же до первого, которое, по вашим словам, я привез сюда, то вы же помните, что обыскали меня в Мэйдстоуне…

— Но вы сами признали, что в тот момент письмо было при вас! — рявкнул сыщик. — Признали в присутствии этой молодой леди, и она будет свидетелем.

Мисс Уинтроп поднялась из кресла.

— Меня нельзя заставить быть свидетелем, — твердо сказала она.

Мистер Кэрилл улыбнулся и кивнул ей.

— Это так любезно с вашей стороны, мисс Уинтроп. Но этот джентльмен заблуждается, — он повернулся к Грину. — Слушайте, разве я признавал, что у меня было именно это письмо?

Мистер Грин пожал плечами.

— Вы признались, что везли письмо. Разве это могло быть какое-то другое?

— Ну нет, — улыбнулся мистер Кэрилл. — Ваше дело — не расспрашивать меня, а доказать, что письмо, попавшее к вам в руки, и то, о котором я говорил, — одно и то же. А это будет не так-то просто. На суде я от всего отрекусь.

— И совершите клятвопреступление, — заявила ее светлость. — Я могу засвидетельствовать, что письмо доставили вы. Я его видела в руках графа в день вашего приезда, когда вы с ним разговаривали — точно такая же тонкая бумага. К тому же, его светлость сам сказал мне о том, что существует заговор и вы в нем участвуете.

— Ага! — воскликнул мистер Грин — Что скажете, сэр? Что скажете? Какие еще увертки вы пустите в ход?

— Вы болван, — спокойно ответил мистер Кэрилл, доставая табакерку. — Неужели вы полагаете, что в таком серьезном деле хватит свидетельства одного человека? Фу! — Он открыл табакерку и, обнаружив, что она пуста, захлопнул крышку — Фу! — сказал он еще раз. — Я истратил на вас целую коробку бергамота[966].

— А зачем вы швырнули его мне в лицо? — спросил мистер Грин. — Зачем это было делать, если не для того, чтобы скрыть преступление? Отвечайте!

— Мне не понравилось, как вы на меня смотрели, сэр. И я решил поубавить наглости на вашей физиономии. Ну, еще вопросы? — Он перевел взгляд с мистера Грина на Ротерби, ожидая от обоих ответа, и поднялся на ноги. — Нет? В таком случае, позвольте откланяться, и…

— Вы не выйдете из этого дома, — заявил Ротерби.

— Вот уж не думал, что ваше гостеприимство зайдет так далеко. Не прикажете ли слуге отдать мою шпагу? У меня еще масса дел.

— Мистер Кэрилл, боюсь, вы не понимаете, — с трудом сдерживаясь, сказал его светлость, — что вы сможете уйти отсюда только в сопровождении агента министра.

Мистер Кэрилл посмотрел на Ротерби и рассмеялся ему в лицо.

— Вы на редкость докучливы, сэр, — сказал он. — Да будет вам известно: терпеть не могу препятствий на своем пути. И какой от меня толк министру?

— Он предъявит вам обвинение в заговоре, — сказал мистер Грин.

— У вас есть ордер на мой арест?

— Нет, но…

— В таком случае, как вы смеете меня задерживать? — отрывисто произнес мистер Кэрилл. — Может быть, вы думаете, что я не знаю законов?

— Полагаю, в самое ближайшее время вы еще лучше узнаете их, — отозвался мистер Грин.

— Короче говоря, я ухожу, джентльмены. И только попробуйте меня задержать.

Он шагнул к двери, но в этот момент слуга, подчиняясь знаку его светлости, схватил его за руку и толкнул обратно в кресло.

— Идите за ордером, — велел Ротерби шпику. — Мы его подержим здесь до вашего возвращения.

Мистер Кэрилл откинулся в кресле, положив ногу на ногу.

— Я всегда относился к дуракам с истинно христианским смирением, — сказал он. — И уж коли вы настаиваете, я встречусь с лордом Картеретом — он человек разумный. Однако на вашем месте, сэр, и вашем, леди, я бы не стал настаивать. Поверьте, вы поступаете неразумно. У вас, ваша светлость, у самого рыльце в пушку.

— Ну и черт с ним, — отозвался Ротерби.

— Если я и упомянул об этом, то только в ваших интересах. Не забывайте, вы как-то раз пытались меня убить, и те обвинения, которые вы выдвинете против меня, вам не помогут. К тому же все знают, что вы не тот человек, которому можно верить.

— Вы замолчите наконец? — взревел Ротерби, теряя самообладание.

— Я бы посоветовал вам выслушать меня без свидетелей, — мягко настаивал мистер Кэрилл. — Это в ваших интересах, — добавил он нарочито сдержанным тоном.

Лорд Ротерби насмешливо посмотрел на него, но графиня явно встревожилась. Она знала Кэрилла куда хуже, его спокойствие и безразличие настораживали. По ее мнению, человек, попавший в столь тяжелое положение, не мог вести себя так непринужденно. Графиня встала из кресла и подошла к мистеру Кэриллу.

— Что вы хотите сказать? — спросила она.

— Нет, мадам, я не стану говорить в присутствии этих людей, — Кэрилл указал на слуг.

— Это лишь предлог удалить их из комнаты, — сказал его светлость.

Мистер Кэрилл презрительно рассмеялся.

— Бели вы так считаете, то я дам вам слово чести не пытаться уйти отсюда до тех пор, пока вы сами этого не пожелаете.

Ротерби, привыкший судить о людях по себе, все еще колебался. Однако ее светлость, несмотря на отвращение, которое она питала к мистеру Кэриллу, поняла, что он не из тех людей, в чьем слове можно сомневаться. Она сделала знак слугам.

Слуги вышли; мистер Кэрилл продолжал сидеть в кресле, словно желая показать, что у него нет намерения бежать.

Взгляд ее светлости обратился к Гортензии.

— Уходи и ты, дитя мое, — велела она.

— Я хочу остаться, — ответила девушка.

— Разве я спрашивала тебя о том, чего ты хочешь? — сказала графиня.

— Мое место здесь, — заявила Гортензия. — Разве только мистер Кэрилл пожелает, чтобы я ушла.

— О нет, — воскликнул тот и улыбнулся девушке с такой нежностью, что глаза графини округлились от удивления. — Я от всего сердца прошу вас остаться. Это будет очень кстати, если вы услышите то, что я собираюсь рассказать.

— Что это значит? — спросил Ротерби и шагнул вперед, переводя взгляд с Кэрилла на девушку. — О чем это вы, Гортензия?

— Я невеста мистера Кэрилла, — тихо отозвалась Гортензия.

Ротерби открыл рот, но не произнес ни звука. Ее светлость визгливо рассмеялась.

— Ага! Что я тебе говорила, Чарлз? — И уже обращаясь к Гортензии: — Мне так жаль вас, милая, — сказала она. — Долго же вы раздумывали, прежде чем решиться! — и вновь рассмеялась.

— Его светлость — низкий лжец, — напомнила ей девушка. Графиня побледнела, ее непристойный смех замер.

— Уж не собираетесь ли вы поучать меня? — крикнула она, скрывая смущение и злость, охватившую ее при этом напоминании. — Какая вы отважная, ей-богу! Что ж, нахальство невесты под стать наглости жениха.

Ротерби, единственный из всех присутствующих сохранивший спокойствие, вернул графиню к действительности.

— Не заставляйте мистера Кэрилла ждать, — насмешливо произнес он.

— Ах, да, — отозвалась ее светлость и, метнув в сторону Гортензии злобный взгляд, уселась в соседнее с девушкой кресло, отодвинув его подальше.

Мистер Кэрилл вытянулся в своем кресле, скрестив ноги, и, положив локти на подлокотники, сцепил пальцы рук.

— Я хочу сообщить вам нечто очень важное, — сказал он вместо предисловия.

Ротерби уселся подле стола, положив руку на злополучные письма.

— Продолжайте, сэр, — важно сказал он.

Мистер Кэрилл кивнул.

— Прежде чем продолжить, я хочу признаться в том, что, несмотря на беззаботность, которую я разыграл перед сыщиком и вашими слугами, я понимаю, что вы поставили меня в крайне затруднительное положение.

— Ага! — с удовлетворением воскликнул граф.

— Ах! — испуганно выдохнула Гортензия.

Ее светлость промолчала, сохраняя каменное выражение лица.

— Итак, — продолжал мистер Кэрилл, — мы имеем инцидент в Мэйдстоуне, свидетельство вашей светлости о том, что я привез письмо в первый же день, как только прибыл сюда. Еще одно обстоятельство, которым мистер Грин, несомненно, воспользуется — моя близость к сэру Ричарду Эверарду и постоянные посещения его дома, где я, кстати, оказался в момент его смерти. Вдобавок я швырнул табак в глаза мистеру Грину — по причинам, которые допускают единственное толкование, и, наконец, я не смогу предъявить убедительного объяснения моего пребывания в Англии.

Взятые по отдельности, эти обстоятельства не имеют никакого значения; но вместе они обретают некую значимость, однако недостаточную для того, чтобы меня повесить. Тем не менее, я сознаю, что в нынешней обстановке, когда правительство испугано перспективой мятежа вследствие обнародования факта катастрофы в Южных морях, оно готово повсюду искать заговор и примерно наказывать всех подряд. Поэтому обвинения, которые вы собираетесь мне предъявить, да еще подкрепленные доказательствами, о которых я говорил, вполне могут — я этого не исключаю — немало способствовать э-э… тому, что моя жизнь станет короче.

— Сэр, — ухмыльнулся Ротерби. — Вам бы стать адвокатом! Никому из нас ни за что не удалось бы изложить все так ясно и убедительно.

Мистер Кэрилл благодарно кивнул.

— Мне очень лестно услышать от вас похвалу, ваша светлость, — сказал он, печально улыбаясь, и продолжал: — Итак, считаю свое положение настолько серьезным, что отважился надеяться на то, что вы не станете настаивать на тех мерах, к которым собирались прибегнуть.

Лорд Ротерби беззвучно рассмеялся.

— Быть может, вы сообщите причины, по которым мы должны отказаться от своих планов?

— Если бы вы объяснили мне, почему вы так против меня ополчились, — сказал мистер Кэрилл, — то я бы мог доказать ошибочность выбранной вами линии. — Он бросил острый взгляд на Ротерби, лицо которого внезапно окаменело. Мистер Кэрилл еле заметно улыбнулся. — Меня не удовлетворяет предположение, будто вы, как это могло показаться поначалу, действуете против меня из чистой злобы. Едва ли у вас есть к тому причины, сэр, да и у вас тоже, леди. Этот болван Грин — терпение! — сам признает, что пострадал от моей руки. Однако без вашей помощи он ничем не смог бы мне повредить. Так что же вами движет?

Мистер Кэрилл замолчал, переводя глаза с одного противника на другого. Они тоже обменялись взглядами, а Гортензия смотрела на графиню и ее сына почти не дыша, обдумывая заданный Кэриллом вопрос и не находя ответа.

— Мне казалось, — заговорила ее светлость, — будто вы хотели сказать нам нечто важное. Вместо этого вы задаете вопросы.

Мистер Кэрилл шевельнулся в кресле. Взглянув на графиню, улыбнулся.

— Я хотел, чтобы вы сами сказали мне — зачем вам моя смерть, — медленно произнес он. — Но вы не желаете отвечать. Что ж, ладно. Я понимаю, вам стыдно, отчего — в общем-то, нетрудно догадаться.

— Сэр! — вскричал Ротерби, привстав с кресла.

— Отпусти его, Чарлз, — вмешалась мать. — Тем быстрее он свернет себе шею.

— В таком случае, — сказал мистер Кэрилл так, будто его не прерывали, — я изложу вам свои соображения, почему вы должны прекратить это дело.

— Ха! — ухмыльнулся Ротерби. — Для этого потребуются очень веские причины!

Мистер Кэрилл повернулся в кресле так, чтобы видеть лицо милорда.

— Это очень веские причины, — произнес он столь внушительно и серьезно, что его собеседники непроизвольно напряглись. — Столь же веские, как и те, по которым я предпочел не пускать в ход свою шпагу и пощадить вашу светлость. Из этого вы можете сделать вывод о том, насколько серьезны эти причины.

— Однако вы не объяснили нам, о чем идет речь, — проговорила графиня, стараясь справиться с охватившей ее тревогой.

— Сейчас объясню, — ответил мистер Кэрилл и вновь обратился к Ротерби: — В то утро, впрочем, как и в любое другое время, у меня не было причин любить вас, ваша светлость. У меня не было причин сомневаться — даже вы в глубине души могли бы это признать, имей вы сердце и способность заглянуть себе в душу — у меня не было причин сомневаться в том, что, пустив в ход клинок, я совершил бы благое дело. Вы сами это подтвердили, бросившись на меня со спины сразу после того, как я подарил вам жизнь.

Ротерби ударил кулаком по столу.

— Если вы рассчитываете на нашу благодарность…

— Ну что вы, я пытаюсь внушить вам не чувство благодарности, — ответил мистер Кэрилл, подняв руку, — а чувство ужаса от содеянного. — Его голос загремел: — Так знайте же! Если в то утро я не решился пустить вам кровь, так только потому, что это та самая кровь, что течет и в моих жилах, ведь вы — мой брат, ваш отец был также и моим отцом. Только поэтому я не пожелал поднять на вас руку.

Кэрилл говорил, что желает вселить в них ужас, и это ему удалось. Все присутствующие сидели, охваченные этим чувством, глядя на Кэрилла, разинув рты — даже Гортензия, которая знала и понимала куда больше остальных.

После длительной паузы заговорил Ротерби.

— Вы мой брат? — спросил он бесцветным голосом. — Мой брат? Как вы сказали?

К графине вернулся дар речи.

— А кто ваша мать? — В ее голосе звучал вызов — не сидящему перед ней человеку, а памяти несчастной Антуанетты Малиньи. Лицо мистера Кэрилла покраснело до корней волос, затем вновь побледнело.

— Этого я вам не скажу, ваша светлость, — заявил он холодным, надменным голосом.

— Рада видеть столь порядочного человека.

— Вы ошибаетесь, — сказал мистер Кэрилл. — Мною движет уважение к моей матери, — он в упор посмотрел на ее светлость. Взбешенная графиня вскочила на ноги.

— Что вы сказали? — взвизгнула она. — Вы слышали, Ротерби? Он не желает произнести в моем присутствии имя этой шлюхи из уважения к ней!

— Стыдитесь, ваша светлость! Вы говорите о его матери! — возмущенно воскликнула Гортензия.

— Все это ложь! От начала и до конца ложь! — крикнул Ротерби.

— Этот человек хитер, как бес!

Мистер Кэрилл встал с кресла.

— Именем Господа и всем, что для меня свято, я клянусь, что сказал правду. Я клянусь, что лорд Остермор, ваш отец — и мой отец тоже. Я родился во Франции в тысяча шестьсот девяностом году, и у меня есть соответствующие документы, и вы, Ротерби, их можете прочесть.

Его светлость поднялся.

— Покажите, — сказал он.

Мистер Кэрилл вынул из внутреннего кармана маленький кожаный бумажник, который ему дал сэр Ричард Эверард. В нем лежала копия свидетельства о крещении, выданная канцелярией церкви Святого Антония в Париже.

Ротерби протянул руку, но мистер Кэрилл лишь покачал головой.

— Станьте рядом со мной и читайте.

Ротерби не стал спорить, подошел поближе и прочел составленный по всем правилам документ, подтверждающий, что сэр Эверард доставил для крещения в церкви Святого Антония младенца мужского пола, заявив, что он — сын Джона Кэрилла, виконта Ротерби, и Антуанетты Малиньи и что мальчику при крещении дано имя Жюстен.

Его светлость отошел в сторону, повесив голову. Его мать смотрела на сына, постукивая пальцами по подлокотникам кресла. Ротерби обернулся.

— Откуда мне знать, что вы и есть тот Жюстен Кэрилл, о котором говорится в документе?

— Это нетрудно подтвердить. Вспомните тот вечер у Уайтса, когда между нами вспыхнула ссора. Вспомните, как ко мне обращались Стэплтон и Коллис, как они говорили, что знают меня с детства, когда мы учились в Оксфорде, и что они посещали меня в моем замке во Франции. Как назывался замок, ваша светлость?

Ротерби глядел на Кэрилла, роясь в памяти. Однако ему не пришлось долго напрягаться. Уже при первом упоминании ему показалось знакомым название «Малиньи».

— Замок Малиньи, — сказал он. — И все же…

— Если этого недостаточно, чтобы вас убедить, я могу сослаться на сотню свидетелей, знавших меня с детства. Поверьте: мою личность можно подтвердить совершенно неопровержимо.

— И что из этого? — внезапно спросила ее светлость. — Даже если окажется, что вы — незаконнорожденный сын моего супруга, что вы можете требовать от нас?

— А вот об этом, мадам, — исполненным серьезности голосом ответил мистер Кэрилл, — я и хотел бы спросить у своего брата.

Глава 21

ШКУРА ЛЬВА
В огромной комнате с колоннами повисла звенящая тишина. Мистер Кэрилл и ее светлость по-прежнему сидели в креслах, он был нарочито спокоен, графиня же не скрывала волнения. Гортензия, как нетерпеливый зритель, подалась вперед, наблюдая трех актеров в этой трагикомедии.

Ротерби стоял, опустив голову и нахмурив брови. Понимая, что именно его хотели услышать, он все же ощущал крайнюю нехватку слов. Дальнейшее развитие событий было непредсказуемо и могло бы помешать его планам. Ротерби раздумывал о том, как ему действовать и как вести себя в этой неожиданной ситуации. Первой нарушила тишину ее светлость. Сузив глаза, она рассматривала мистера Кэрилла, утолки ее рта были опущены. Она уловила имя Малиньи, и то, что она знала, заставило ее задуматься, хотя мистер Кэрилл и не подозревал об этом.

— Я не верю, что вы сын мадемуазель де Малиньи, — сказала она наконец. — Я никогда не слышала о том, что у милорда был сын. Я не верю, что между ним и той женщиной что-то было.

Мистер Кэрилл пристально смотрел на нее, отбросив свое привычное хладнокровие. Возглас удивление вырвался у Ротерби, он подался к матери.

— Так ты знала? Что мой отец…

Она горько улыбнулась.

— Твой отец женился бы, если б осмелился, — сказала графиня. — Для того, чтобы получить разрешение своего родителя, ему пришлось вернуться в Англию. Как и он сам, его отец был своенравен и вел себя так, как позже твой, когда дело касалось тебя. Он не хотел даже слышать об этом браке и просил моей руки для своего сына. В свою очередь, мой отец был не прочь извлечь из этого союза выгоду и согласился отдать меня вместе с огромным наследством.

Мистер Кэрилл обратился в слух. Запутанное дело начинало проясняться.

— Итак, — продолжала она, — твой дед заставил твоего отца забыть женщину, которую тот оставил во Франции, и жениться на мне. Я не знаю, за какие грехи мне выпало такое наказание. Но так уж вышло. Твой отец сопротивлялся, оттягивая свадьбу целый год. Затем была дуэль. Кузен мадемуазель де Малиньи пересек Ла-Манш и затеял ссору с твоим отцом. Они дрались, и Малиньи был убит. После этого отношение жениха ко мне изменилось, и однажды, через месяц или чуть позже, он поддался натиску своего отца. Мы поженились. Но я не верю, что граф оставил сына во Франции. Я не верю, что он мог так поступить. Каким бы бесчувственным он ни был, я не верю, что он мог бросить мадемуазель де Малиньи при таких обстоятельствах.

— Значит, вы полагаете, — сказал Ротерби, — что этот человек все выдумал?

— Уж не считаете ли вы, — с презрением прервал его мистер Кэрилл, — что я специально приготовил документы на такой случай?

— Нет, но вам эти документы могли бы пригодиться и для других целей, скажем, для шантажа, если бы граф был жив, — предположила ее светлость.

— Но примите во внимание, мадам, что я богат, гораздо богаче, чем граф Остермор, и это могут подтвердить мои друзья Коллис и Стэплтон. Зачем мне его шантажировать?

— И каким же образом вы стали тем, кем являетесь? — спросила она.

Мистер Кэрилл вкратце рассказал, как сэр Ричард Эверард заботился о нем и, усыновив, сделал наследником всех своих богатств, которые были весьма значительны.

— Я могу неопровержимо доказать, что ваши сомнения необоснованны. Вы, ваша светлость, говорите, что, если бы милорд имел сына, он бы знал о нем. Но тем не менее, он ничего обо мне не знал. Можете ли вы припомнить дату — хотя бы месяц — его возвращения в Англию?

— Разумеется. Конец апреля тысяча шестьсот восемьдесят девятого года. И что из того?

Мистер Кэрилл снова вынул документ. Кивнув Ротерби, поднес бумагу к его глазам.

— Какая здесь дата, я имею в виду, дата рождения?

Ротерби прочитал — 3 января 1690 года.

Мистер Кэрилл свернул документ.

— Теперь, я думаю, вы поняли, почему милорд остался в неведении о моем рождении, — положив бумагу в карман, Кэрилл вздохнул. — Жаль, что он так и не узнал об этом, — сказал он, как бы обращаясь к самому себе.

И тут ее светлость не выдержала. Она видела: Ротерби сомневается, и это невероятно ее рассердило, а, разозлившись, графиня совершила роковую ошибку. Лучше было бы все отрицать, что, по крайней мере, было бы простительно для нее и сына. Она же пошла напролом.

— К черту! — закричала графиня. Худая, злобная. — Какое мне дело, кто вы такой! Какое это имеет отношение к тебе, Ротерби? Ты должен выдать негодяя!

Сын мрачно смотрел на нее. Большая часть этой истории имела непосредственное к нему отношение и объясняла странное поведение мистера Кэрилла на дуэли. Тогда он недоумевал, как недоумевали все оказавшиеся свидетелями схватки.

Из этого и многого другого, не говоря уже о документе, который граф видел и который наверняка не былподдельным, он заключил, что мистер Кэрилл действительно был его братом. Даже внезапная вспышка гнева матери, несмотря на ее слова, лишь подтверждала, что и она была убеждена аргументами, которыми мистер Кэрилл удостоверил свою личность.

Ротерби не стал ненавидеть мистера Кэрилла ни на йоту меньше из-за того, что он узнал. Его ненависть даже усилилась. И все же чувство приличия не давало ему взять и отправить брата на виселицу. Убийство брата казалось ему гораздо более страшным делом, чем убийство постороннего человека, даже если оно было бы совершено чужими руками.

У графа было два возможных варианта дальнейших действий: либо помочь мистеру Кэриллу бежать, либо отказаться свидетельствовать в суде против него и убедить или заставить мать сделать то же самое. Теперь, когда все выяснилось, Ротерби видел, что его интересы не так уж сильно пострадают. Конечно, его позиция не будет вполне убедительной, если он раскроет заговор, не доставив никого из заговорщиков, но все же она будет достаточно сильной. Правительство будет благодарно ему и не станет преследовать с требованиями о возмещении убытков.

Графу оставалось только выбрать лучший вариант, как вдруг что-то привлекло его обостренное внимание.

Гортензия встала, шокированная последними словами ее светлости. С умоляющим взглядом, распростерши руки, она вскрикнула:

— Милорд, вы не сможете это сделать!

Слова, с которыми она обращалась к его великодушию, произвели обратный эффект. В глубине души графа еще таилась дикая злоба и ревность, и он почувствовал, что может сделать то, что девушка хотела предотвратить.

Его брови сдвинулись, лицо потемнело, взгляд вонзился в лицо Гортензии, и он увидел в ее глазах страх за любимого.

Бросив взгляд на Кэрилла, он хрипло произнес:

— Одну минуту, — и, подойдя к двери, крикнул слугу, а потом вернулся обратно.

— Мистер Кэрилл, — сказал он официальным голосом. — Не могли бы вы подождать в приемной? Мне надо подробнее рассмотреть это дело.

Мистер Кэрилл, решив, что он собирается обсудить все со своей матерью, тотчас поднялся.

— Смею напомнить вам, Ротерби, что время не ждет, — сказал он.

— Я не задержу вас надолго, — последовал холодный ответ, и мистер Кэрилл удалился.

— И что теперь, Чарлз? — спросила его мать. — Гортензия останется здесь?

— Именно ей и нужно остаться. Не затруднится ли ваша светлость также подождать в приемной? — сказал он, открывая для нее дверь.

— Что за глупость ты затеваешь?

— Вы зря тратите время, а время, как верно заметил мистер Кэрилл, не ждет.

Графиня направилась к двери, помимо своей воли повинуясь холодной целеустремленности, которая чувствовалась в его голосе.

— Уж не думаешь ли ты…

— Вы очень скоро узнаете, о чем я думаю, ваша светлость. Я прошу оставить нас одних.

Ее светлость остановилась в дверях.

— Если ты примешь поспешное решение, помни, что я могу действовать сама, — напомнила она. — Ты можешь верить, что этот человек твой брат, можешь не верить, и значит, — добавила она с жесткой усмешкой, обращенной к Ротерби, — ты можешь выбирать разные способы, чтобы избавиться от него. Но не забывай, ты все же должен со мной считаться. Может быть, он доказал тебе, что он одной крови с тобой, но, хвала Всевышнему, ни за что не докажет, что он одной крови со мной!

Лорд молча поклонился, сохраняя неподвижное выражение лица, в то время как она, назвав его дураком, вышла из комнаты. Закрыв дверь, он повернул ключ. Гортензия смотрела на него с ужасом.

— Я хочу выйти! — Голос девушки сорвался на крик, и она бросилась к двери.

Но Ротерби встал у нее на пути. Его лицо побелело, глаза горели. Гортензия отпрянула от его раскрытых объятий, граф замер, пытаясь овладеть собой.

— Этот человек, — сказал он, показывая большим пальцем через плечо на закрытую дверь, — будет жить или умрет, его освободят или повесят — как вы решите, Гортензия. — Девушка измученно смотрела на него, ее сердце стучало так, что было тяжело дышать.

— Что все это значит?

— Вы любите его, — прорычал Ротерби. — Да, я вижу это в ваших глазах. Ведь вы из-за него так испуганы?

— Почему вы насмехаетесь над этим? — спросила Гортензия.

— Нисколько! Отвечайте! Это правда? Вы любите его?

— Да, это правда, — ответила она твердо. — Вам-то что?

— Это значит для меня все! — ответил Ротерби пылко. — Все! Даже небеса — это ад для меня. Десять дней назад, Гортензия, я просил вас выйти за меня замуж.

— Ни за что, — заключила девушка, выставив руки, чтобы остановить графа.

— С тех пор кое-что изменилось, — произнес он, придвигаясь. — На этот раз предложение будет более привлекательно. Выходите за меня замуж, и Кэрилл сможет уехать, и ему не будет грозить судебное преследование. Клянусь! Если вы откажете мне, его повесят. Это так же верно, как и то, что мы сейчас разговариваем.

Она смотрела на него с презрением.

— Боже, — воскликнула она, — какое вы чудовище! Настаивать на женитьбе и заявлять, что в случае моего отказа ваш брат будет повешен! Да человек ли вы?

— Нет ничего более человеческого, чем любовь к вам, Гортензия.

— Это невыносимо, — взмолилась девушка, закрыв лицо руками. — Отпустите меня, сэр! Откройте дверь!

Ротерби стоял, обдумывая ее слова. Потом повернулся и медленно пошел к двери.

— Не забывай — он умрет!

Эти слова, зловещий тон, злобный взгляд сломили дух девушки одним махом.

— Нет, нет! — спотыкаясь, Гортензия сделала несколько шагов. — О будьте милосердны! — Она была побеждена. — Вы… вы клянетесь отпустить его, вы позволите ему уехать из Англии, если… если я соглашусь?

Глаза графа сверкнули, и он бросился к девушке. Та словно окаменела, безжизненно позволила взять свои руки, пожиная плоды этой ужасной капитуляции. Ротерби стоял рядом с ней, кровь бросилась ему в лицо.

— Так я покорил вас? — воскликнул он. — Значит, мы поженимся, Гортензия?

— Но какой ценой, — ответила она с горечью — какой ценой!

— Я буду нежным, любящим мужем. Клянусь небесами! — пыл страсти смягчил его, как огонь смягчает сталь.

— Пусть будет так, — сказала мисс Уинтроп. — Спасите его, и я буду вам заботливой женой, милорд.

— И любящей? — потребовал он жадно.

— Конечно. Я обещаю.

Ротерби нагнулся, чтобы поцеловать ее, но вдруг со стоном оттолкнул. Да так сильно, что Гортензия наткнулась на кресло и рухнула в него, не удержав равновесия.

— Нет! — зарычал граф как сумасшедший. — Проклятье! — его охватило дикое безумие ревности. Он чувствовал боль и слабость от сознания того, как сильна ее любовь к другому мужчине. Ротерби старался сдержать себя, пытаясь подавить животное, примитивное создание, которым был в глубине души.

— Если уж вы так сильно его любите, то лучше пусть его повесят, — Ротерби засмеялся на какой-то высокой, неистовой ноте. — Вы сами вынесли ему приговор, дитя мое! Вы думаете, я возьму вас, словно использованную вещь? О черт! Неужели вы на это рассчитывали?

Направляясь к двери, граф засмеялся снова, из его горла вырвался дрожащий, злой смех. Гортензия следила за ним расширенными от ужаса глазами. Ее разум не мог понять это дикое поведение. Он повернул ключ в замке и, резким жестом распахнув дверь, крикнул:

— Введите его!

Мистер Кэрилл, нахмурившись, вошел в комнату, сопровождаемый лакеем. Его взгляд перебегал с лица Ротерби на лицо Гортензии. Вслед за ними вошла графиня. Ротерби отпустил слугу и закрыл за ним дверь. Он поднял руку, указывая на Гортензию.

— Глупая, — сказал он, обращаясь к Кэриллу, — она не согласилась выйти за меня замуж, чтобы спасти вашу жизнь.

Брови мистера Кэрилла поднялись. Но слова Ротерби немного успокоили его. Он понял, что за ними скрывалось.

— Я рад, сэр, что вам не удалось ее уговорить. Думаю, вы сами оказались настолько глупы, что отказались от собственного предложения.

— Ах ты, чертов клоун! — взревел Ротерби. — Думаешь, я соглашусь довольствоваться объедками с чужого стола?

— Ну, это громко сказано, — ответил мистер Кэрилл. — Я бы не стал утверждать, что мисс Уинтроп досталась бы вам после кого-то другого, тем более меня.

— Довольно, — прервал его Ротерби. Холодные ироничные слова соперника вернули его к действительности, и он почувствовал, что не может больше ничего сказать. — Тебя повесят! — закончил он коротко.

— Вы в этом уверены, сэр? — пренебрежительно спросил мистер Кэрилл.

— Уверен, видит Бог.

— Не поминайте Господа всуе, — спокойным голосом отозвался мистер Кэрилл, подходя к Гортензии.

Ротерби и его мать переглянулись.

— Что это значит? — пожав плечами, ухмыльнулся граф. — Что за фарс перед смертью? В своем ли он уме?

Мистер Кэрилл не слушал его, он наклонился к Гортензии. Взяв ее ладонь, он поднес к своим губам.

— Дорогая, — прошептал он, — на какую же жертву готова ты была пойти! Неужели ты не веришь в меня? Не бойся, любимая, они не могут навредить мне.

Девушка сжала его руки и посмотрела на него.

— Ты так говоришь, просто чтобы успокоить меня, — сказала она.

— Ну что ты, — ответил мистер Кэрилл спокойно, — это чистая правда. Они будут обещать, клясться всем на свете, пытаясь уничтожить меня. Но лишь напрасно потратят время и силы.

— Да, тут вы правы, — усмехнулся граф. — Тут вы правы, вас просто надо повесить.

Мистер Кэрилл с усмешкой и любопытством взглянул на своего брата. Но его плотно сжатые губы выражали презрение.

— Мы одной крови, Ротерби, я ваш брат, — повторил он, — и однажды я сохранил вам жизнь, не желая, чтобы мои руки обагрились кровью брата, — Кэрилл вздохнул. — Я надеялся, вы сможете сделать то же самое. Сожалею, что вас на это не хватает, что вы в конце концов мой брат. Ну а остальное в этом деле для меня не имеет значения.

— Как не имеет значения, коли доказано — вы якобитский шпион? — вспылила графиня, не вынеся его холодного презрения. — Как не имеет значения, когда выяснилось — у вас было это самое письмо и могло быть то, другое, в котором… Полагаете, это ничего не значит?

Мистер Кэрилл лишь на мгновение задержал на ней взгляд и, не удостоив ответом, повернулся обратно к Ротерби.

— Я был глупцом, я был слеп, не видев дна этой маленькой, мутной лужи, по которой, как вы считали, поплывут ваши челны. Вы хотели продать меня. Вы заключили сделку с правительством, дабы восполнить потерянное вашим отцом состояние. Я правильно угадал ваши намерения?

— А даже если и так, что с того? — угрюмо сказал его светлость.

— А то, граф, — ответил мистер Кэрилл — что человек, продавший шкуру неубитого льва, погиб, охотясь за ним. Помните это!

Они смотрели на него, потрясенные силой голоса, которым это было произнесено и в котором слышались насмешка и ликование.

Придя в себя, ее светлость презрительно рассмеялась.

— Вы нам угрожаете?

— Я угрожаю? Нет. Я не способен угрожать. Я пытался урезонить вас, дать понять, что, имей вы хоть каплю приличия, вы могли бы позволить мне уехать, спастись от суда. Во имя вашего же блага. Но вы решили иначе… — Он замолчал и пожал плечами. — И вам придется пожалеть об этом.

— О чем пожалеть? — потребовал граф.

Но мистер Кэрилл улыбнулся и покачал головой.

— Если бы вы все знали, это могло бы повлиять на ваше решение. Но вы сделали свой выбор, не так ли, Ротерби! Я скорблю о вас от всей души.

— Жалеешь меня? Дьявол! Ты бесстыдный мошенник! Придержи свою жалость для тех, кто в ней нуждается.

— Я и сберег ее для вас, — почти печально сказал мистер Кэрилл. — За всю свою жизнь я не встретил человека, который в ней нуждался бы больше, чем вы.

Снаружи послышалось какое-то движение, раздался стук в дверь, и в комнату вошел Хамфриз. Объявив о возвращении мистера Грина, которого сопровождал помощник министра Темплтон, он тут же пригласил их в комнату.

Глава 22

ОХОТНИКИ
Первым вошел Темплтон — высокий джентльмен в парике до самых плеч, с длинным, бледным лицом, решительным ртом, с острым, но добрым взглядом.

Вслед за ним появился мистер Грин. Хамфриз удалился, закрыв за собой дверь.

Мистер Темплтон отвесил ее светлости глубокий поклон.

— Мадам, — сказал он очень серьезным тоном. — Я приношу вашей светлости и вам, милорд, мои искренние соболезнования и глубочайшие извинения за бесцеремонное вторжение в столь печальный момент.

Трудно сказать, заметил или нет мистер Темплтон, что на их лицах не было и следа печали.

— Я бы никогда не отважился на это, — продолжал он, — если бы ваша светлость не пригласил меня.

— Пригласил вас, сэр? — с почтением отозвался Ротерби. — Едва ли я мог даже рассчитывать…

— Вы пригласили меня, хотя и не напрямую, — ответил помощник министра. Его глубокий низкий голос казался намеренно осторожным, как будто он тщательно обдумывал каждое слово, прежде чем его произнести.

— Не напрямую, но приняв во внимание ваше послание к лорду Картерету. Милорд пожелал, чтобы я лично расследовал это дело до того, как оно получит огласку. Этот человек, — указывая на Грина, продолжал он, — получил от вас информацию, что вы держите здесь агента Стюарта и что у вас есть важное известие для министра.

Ротерби поклонился в знак согласия.

— Единственное, чего я желал, так это того, чтобы мистер Грин подготовил ордер на арест этого человека. Потом я готов рассказать все, что знаю. У вас есть ордер? — поинтересовался он.

— В последнее время было раскрыто необычайно много «заговоров», — произнес мистер Темплтон, — которые в конечном счете таковыми не являлись, и я рассчитываю, что вы, милорд, отнесетесь к этому делу крайне осторожно. Я полагаю, его величеству нежелательно, чтобы оно получало огласку до тех пор, пока не останется никаких сомнений в том, что это действительно был заговор. Разговоры лишь возмущают спокойствие общества, а, к несчастью, поводов для волнений и так предостаточно. Следовательно, было бы целесообразно, прежде чем произвести арест, быть вполне уверенными, имеются ли для этого веские основания.

— Но тут настоящий заговор! — раздраженно воскликнул Ротерби, теряя терпение из-за осторожности других. — Реальная опасность.

— Для того, чтобы убедиться в этом, — невозмутимо продолжил помощник министра, — необходимо иметь веские доказательства, прежде чем предпринять дальнейшие шаги. Ознакомьте меня со всеми фактами, которыми вы располагаете.

— У меня предостаточно информации. Заговор действительно вынашивается сообщниками Стюарта, готовится восстание, и настоящий момент признан благоприятным, так как доверие народа к правительству пошатнулось из-за катастрофы в Южных морях.

Мистер Темплтон медленно покачал головой.

— Осмелюсь высказать свои наблюдения, сэр. Подобные предлоги использовались в последнее время во всех разоблаченных «заговорах». Единственным утешением для нас, друзей его величества, является то, что ни один аргумент не выдерживает критики при тщательном рассмотрении дел.

— Именно этим мое разоблачение будет отличаться от остальных, — заявил Ротерби таким тоном, что впоследствии мистер Темплтон стал отзываться о графе как о «чертовски вспыльчивом человеке».

— У вас есть доказательства?

— Документы, среди которых личное письмо самозванца.

Резко очерченное лицо мистера Темплтона стало серьезным.

— Тогда дело действительно принимает серьезный оборот. Кому, позвольте вас спросить, сэр, предназначалось это письмо?

— Моему покойному отцу, — ответил граф.

— О-о! — мистер Темплтон издал многозначительное восклицание.

— Я нашел письмо после смерти отца, — продолжал Ротерби. — Я вовремя вырвал его из рук этого шпиона, который как раз собирался уничтожить добычу в тот момент, когда я схватил негодяя. Мной руководила преданность его величеству, сэр, и я пожелал, чтобы мистер Грин подготовил ордер на арест изменника.

— Сэр, — сказал мистер Темплтон, смотревший на графа глазами, в которых удивление смешалось с восхищением, — это действительно акт преданности, огромной преданности при таких… особых обстоятельствах дела. Я не думаю, что правительство его величества, учитывая, кому было адресовано письмо, смогло бы порицать вас, даже если бы вы его скрыли. Осмелюсь заметить, милорд, ваш поступок сродни патриотизму сынов античного Рима. Я убежден, правительство его величества не останется равнодушным и высоко оценит вашу преданность.

Ротерби отвесил глубокий поклон в благодарность за комплимент. Ее светлость закрыла губы веером, пряча циничную ухмылку. Стоявший сзади, подле кресла Гортензии, мистер Кэрилл тоже улыбнулся, а несчастная девушка, уловив его улыбку, пыталась найти в ней добрый знак.

— Я уверена, — вставила графиня, — сын благодарен вам за то, что вы так высоко оценили его поступок.

Мистер Темплтон поклонился ей с величайшей учтивостью.

— Я бы чувствовал себя камнем, мэм, не высказав своего восхищения.

— Я полагаю, сэр, — в своей спокойной манере вставил мистер Кэрилл, — это скорее патриотизм Израиля, чем Рима.

Мистер Темплтон обратил к нему свое лицо с холодным недовольством. Он хотел что-то сказать, но, пока подыскивал слова, подобающие ситуации, Ротерби опередил его.

— Сэр, — воскликнул он, — все, что я сделал, я сделал, не обращая внимания на возможно губительные последствия моего решения. Этот бунтовщик воображает, что я намеревался совершить сделку. Но вы должны понимать, сэр, при сложившихся обстоятельствах это лишено всякого смысла. Теперь слишком поздно пытаться продать бумаги. Я готов отдать письма, которые нашел. И все же, смею надеяться, правительство согласится с тем, что я имею некоторое право на получение признания за ту услугу, которую я оказал его величеству и стране и исполнение которой задело честь моего отца.

— Конечно, конечно, милорд, — промычал мистер Темплтон. Похоже, его энтузиазм по поводу римского патриотизма Ротерби несколько поубавился.

— Я полагаю, лорд Картерет не допустит, чтобы такая… э-э-э… верность его величеству осталась невознагражденной.

— Я хочу просить вас, сэр, просить ради памяти моего отца, над которой нависла неотвратимая угроза быть запятнанной…

Мистер Кэрилл улыбнулся и кивнул. Он мог рассуждать независимо — скорее как зритель, — и все-таки он должен был признать: его брат проявил тонкую проницательность, на которую только был способен.

— Да, мой отец имел отношение к афере в Южных морях, — продолжал Ротерби, — но он мертв и не может защитить себя от тех обвинений, которые предъявил ему герцог Уортон. Поэтому моего отца можно представить в свете, который… э-э-э… ну, словом, не совсем соответствует образу джентльмена. А тут еще заговор… Но все это не имеет ровным счетом никакого значения, когда речь идет о безопасности нашего королевства. Сейчас на весы легли мои личные интересы и интересы государства, и мой выбор прост. Единственное, о чем я осмеливаюсь просить вас, сэр… — я понимаю, раскрыть заговор невозможно, не упомянув о несчастной доле отца, умоляю лишь о том, чтобы лорд Картерет счел возможным не упоминать о делах в Южноморской компании. Отец уже заплатил за них своей жизнью.

Мистер Темплтон смотрел на молодого человека с неподдельным состраданием. Он был совершенно одурачен и в глубине своей души сожалел, что на какое-то мгновение усомнился в чистоте помыслов Ротерби.

— Ваша светлость, я хочу заверить вас в своей симпатии, моем глубочайшем уважении к вам, графиня, — сказал он. — К сожалению, по делу о Южных морях у меня нет никаких полномочий. Лорд Картерет поручил мне только дело об аресте. Я должен разобраться с персоной, которая находится у вас в руках, выяснить, достаточно ли оснований для подписания ордера. Тем не менее, милорд, я могу пообещать, учитывая вашу готовность отдать нам эти письма, важность которых обусловлена, как вы уверяете, их крайне опасным содержанием, а также принимая во внимание вашу героическую верность его величеству, лорд Картерет не будет увеличивать то бремя, которое вам и так уже приходится нести.

— О, сэр! — прочувственно воскликнул граф. — У меня не хватает слов, дабы выразить вам свою признательность.

— У меня тоже нет слов, — вставил мистер Кэрилл, — чтобы выразить восхищение этим великолепным спектаклем. А я и не подозревал, Ротерби, что вы обладаете такими блестящими способностями.

Мистер Темплтон снова нахмурился.

— Это уже наглость, — сказал он.

— Что вы, сэр, ну какая же наглость, здесь действительно самое неподдельное восхищение.

Ее светлость еле слышно засмеялась, взглянув на Кэрилла.

— Вы слушаете опасного заговорщика, мистер Темплтон. Он кичится своей совестью, несмотря на злодейство, в котором замешан.

Граф повернулся и взял письма со стола. Он вручил их помощнику министра.

— Вот, сэр, письмо от короля Якова моему отцу, а вот — ответное послание.

Мистер Темплтон взял письма и подошел к окну, чтобы изучить их. Его лицо просияло. Ротерби встал подле кресла своей матери, оба смотрели на мистера Кэрилла, а тот, в свою очередь, с едва уловимой усмешкой, играющей в уголках его губ, не сводил глаз с мистера Темплтона. Только раз он нагнулся и прошептал что-то на ухо Гортензии, и они перехватили ее взгляд, наполовину испуганный, наполовину вопросительный. Мистер Грин, стоя возле двери, вертел в руках шляпу, исподтишка наблюдая за всеми, при этом не привлекая к себе внимание окружающих, — в результате долгой практики он достиг в этом совершенства.

Наконец мистер Темплтон повернулся, сложив письма.

— Это очень серьезно, милорд, — заявил он, — не сомневаюсь, лорд Картерет пожелает лично выразить свою признательность и благодарность за услугу, которую вы ему оказали. Полагаю, вы можете рассчитывать на его щедрость.

Он положил письма в карман и поднял руку, указывая на мистера Кэрилла.

— Это и есть тот самый человек? — спросил он. — Шпион короля Якова?

— Это тот самый агент, который доставил письмо от самозванца моему отцу, и нет сомнений, что он отвез бы и ответ, если бы мой отец был жив.

Мистер Темплтон вытащил письма из кармана и подошел к столу. Усевшись, он взялся за перо.

— Вы, конечно, сможете это доказать? — спросил он, пробуя кончик пера большим пальцем.

— Безусловно, — последовал ответ, — моя мать может предоставить свидетелей, которые подтвердят, что именно он доставил письмо от Стюарта. Кроме того, негодяй напал на мистера Грина, о чем, не сомневаюсь, вам уже доложили, сэр. И наконец, доказано, что он, первым заполучив бумаги, пытался их уничтожить. Но я вовремя остановил его. Мои слуги готовы засвидетельствовать, что мы были вынуждены вломиться в эту комнату силой, чтобы отнять у него письма.

Мистер Темплтон кивнул.

— Тут все ясно, — сказал он, обмакнув перо.

— И все же, — заметил мистер Кэрилл с расстановкой, — стоит взглянуть на дело и с другой стороны.

Мистер Темплтон хмуро посмотрел на него.

— Вам предоставят такую возможность, — произнес он, — кстати, как ваше имя?

Мистер Кэрилл некоторое время смотрел на секретаря министра каким-то странным взглядом:

— Я — Жюстен Кэрилл, седьмой граф Остермор, ваш покорный слуга.

Мистер Кэрилл не ожидал такого эффекта: все были ошарашены. Пять пар расширенных глаз уставились на него.

Наконец из уст ее светлости вырвался смех:

— Он сумасшедший, я давно это подозревала.

Мистер Темплтон, опомнившись, со злостью ударил по столу кулаком. Это был действительно серьезный повод, чтобы выйти из себя, хотя умение владеть своими чувствами при любых чрезвычайных обстоятельствах было предметом его гордости.

— Кто вы такой? — потребовал он снова.

— Вы плохо слышите, сэр? Я лорд Остермор. Если вы определенно не хотите быть обманутым и чувствовать себя полным дураком перед лордом Картеретом, то вам надлежит вписать в ордер именно это имя.

Мистер Темплтон откинулся на спинку кресла, скорее в замешательстве, чем в раздражении.

— Конечно, — сказал мистер Кэрилл, — я могу все объяснить, и вы увидите, как вас одурачили. А что касается голословных утверждений, будто я шпион, агент самозванца, — он пожал плечами и махнул рукой, — думаю, мне не придется их опровергать, когда вы узнаете все остальное.

Ротерби сделал шаг вперед, сжав кулаки, его лицо пылало. Ее светлость протянула костлявую руку, схватив его за рукав, и дернула к себе.

— Фу! Чарлз, — сказала она.

Мистер Кэрилл прошествовал к секретеру и оперся о его крышку, оказавшись ко всем лицом.

— Я вынужден подтвердить, господин помощник министра, — сказал он, — инцидент с нападением на мистера Грина имел место. Я должен был заполучить бумаги, которые он искал в этом столе.

— Почему тогда… — начал мистер Темплтон.

— Терпение, сэр! Я признаю это, но не думаю признать все остальное. Я утверждаю, что причины моих поисков совсем иные, нежели вы думаете.

— Что же тогда? Что еще? — зарычал Ротерби.

— Да — что еще? — спросил мистер Темплтон.

— Сэр, — сказал мистер Кэрилл, печально качая головой. — Мне кажется, уже первое мое сообщение шокировало вас, будьте любезны приготовиться ко второму. Окажись я на вашем месте, сэр, я бы хорошенько подумал, прежде чем подписать ордер. Сделав так, вы окажетесь орудием в руках тех, кто замышляет погубить меня. Они готовы использовать даже лжесвидетелей. Я имею в виду вдову покойного графа и его сына, — сказал он, показав на графиню и своего брата.

Несмотря на очевидную дикость обвинения, ни мать, ни сын не смогли вымолвить ни единого слова оправдания, дабы выпутаться из этого глупого положения.

Мистер Темплтон дико захрипел:

— Что вы несете, сэр?

— Правду.

— Правду? — эхом повторил помощник министра.

— Вы никогда не слышали такого слова?

— Я начинаю думать, — продолжал мистер Темплтон, разглядывая прищуренными глазами сухощавую, стройную фигуру, — ее светлость права. Вы действительно сумасшедший, но ваше безумие особого рода.

— Мы должны немедленно разобраться с этим, — взорвался Ротерби, вскочив с кресла. — Мы обязаны принять меры! Мы потратили на этого безумца целый день! Выпишите ордер на имя Кэрилла Жюстена, как все его называют, а уж мистер Грин проследит за всем остальным.

Мистер Темплтон выразил свое нетерпение, крутя в руке перо.

— Вам не стоит рассчитывать, сэр, — заверил его мистер Кэрилл, — что мне нечем подтвердить свои слова. У меня есть доказательства, неоспоримые доказательства, подтверждающие все сказанное мною.

— Доказательства? Я без конца слышу сегодня это слово от всех присутствующих здесь.

Сказанное нельзя было отнести только к мистеру Грину, чье лицо сейчас выражало сильное внутреннее напряжение. Он не допускал и мысли о сумасшествии мистера Кэрилла. Все прошедшее он объяснял совершенно иначе.

— Да, доказательства, — снова заговорил мистер Кэрилл, вытаскивая футляр из своего кармана. Затем он достал из него свидетельство о рождении и положил его перед мистером Темплтоном.

— Взгляните на это для начала.

Мистер Темплтон согласился, становясь все более серьезным. Он посмотрел на мистера Кэрилла, потом на Ротерби, который был мрачнее тучи, ее светлость, взволнованно дышавшую. Его взгляд вернулся к мистеру Кэриллу.

— Вы и есть тот самый человек, о котором здесь говорится? — спросил он.

— Я могу убедительно доказать это, — ответил мистер Кэрилл. — У меня нет недостатка в друзьях в Лондоне, которые могут засвидетельствовать этот факт.

— И все же, — начал хмурый и ошеломленный мистер Темплтон, — этого документа недостаточно для того, чтобы подтвердить, что вы действительно тот человек, за которого себя выдаете. Из него видно только, что Жюстен Кэрилл доводился покойному сыном.

— Идем дальше, — сказал мистер Кэрилл, выкладывая следующий документ — выписку из регистрационной книги церкви Святого Этьена, в которой значилась дата смерти его матери.

— Знаете ли вы, сэр, в каком году состоялась свадьба этой леди, матери Ротерби, с покойным графом Остермором?

Это было в тысяча шестьсот девяностом году. Думаю, она может подтвердить.

— Что все это значит? — промолвил мистер Темплтон.

— Сейчас вы поймете. Взгляните на дату, — сказал мистер Кэрилл, показывая пальцем нужное место в документе.

Мистер Темплтон громко прочитал — «1692», — а затем имя скончавшейся — «Антуанетта де Бюали де Малиньи».

— И что же? — спросил он.

— Вы поймете, когда я покажу вам бумагу, которую я вытащил из этого стола во время последней схватки с мистером Грином. Если вы считаете, сэр, что цель оправдывает средства, то это именно тот самый случай. Нечто совершенно отличное от того пустякового дела с государственной изменой, в которой меня обвинили.

И он передал помощнику министра третий документ. Ротерби и его мать, охваченные сильнейшим волнением, молча приблизились к мистеру Темплтону и изучали бумагу через его плечо широко открытыми, завороженными глазами. Истина разоблачения надвигалась на них.

— Боже! — взвизгнула графиня. Она поняла значение прочитанного еще до того, как Ротерби начал что-либо соображать. — Это обман!

— Ну что вы, мадам, оригинал записи вы можете найти в регистрационной книге церкви Святого Антония, — отвечал мистер Кэрилл. — Я спас этот документ, а вместе с ним и письмо моей матери отцу, которое было написано после его возвращения в Англию. Час назад я завладел бумагами, вытащив их из секретера.

— Что это? — потребовал от него Ротерби. — Что это?

— Свидетельство о браке вашего отца, покойного графа Остермора, и моей матери, Антуанетты де Малиньи. Они обвенчались в церкви Святого Антония в Париже в тысяча шестьсот восемьдесят девятом году. — Он повернулся к мистеру Темплтону: — Теперь вы понимаете, сэр? В 1689 году они обвенчались; в 1692 году моя мать умерла; а в 1690 году лорд обвенчался с госпожой Сильвией Эверидье.

Мистер Темплтон мрачно кивнул, слишком внимательно рассматривая документ, дабы избежать взгляда женщины, которую он знал под именем Остермор.

— К счастью, — сказал мистер Кэрилл, — я смог получить эти бумаги вовремя. Надеюсь, нет надобности объяснять, как я нуждался в них. Как мало было нужно, при желании, чтобы выдвинуть против меня тяжкие обвинения.

— Ради всего святого… — начал Ротерби, но мать остановила его, сжав запястье.

— Помолчи, дурень! — прошипела она ему на ухо. Ей было необходимо собраться с мыслями, взвесив каждое слово, прежде чем начать говорить. Она оказалась на краю бездны. Один ложный шаг мог привести обоих к неизбежному краху, один неверный ход — и все могло быть невозвратимо потеряно.

Ротерби, похоже, испытывал неподдельный ужас, он был сломлен, чего раньше за ним не замечалось, и тут же замолчал.

Мистер Темплтон встал, сложил бумаги и отодвинул их.

— Вы можете доказать, что искали только этот документ? — спросил он.

— Я могу подтвердить, что мистер Кэрилл искал именно эту бумагу, — заговорила Гортензия, она придвинулась к своему возлюбленному, радуясь возможности свидетельствовать в его пользу, — я находилась в комнате, когда он вошел и сразу же направился к столу, как будто дом был хорошо ему знаком. Могу поклясться, он искал именно этот документ.

— Милорд, — мистер Темплтон с поклоном обратился к мистеру Кэриллу, — теперь я вижу, что вы действовали с благими намерениями. Похоже, сейчас вас не за что арестовывать. Думаю, я не получу одобрения министра, если подпишу ордер на арест при наличии тех сведений, которыми мы располагаем. Это дело уже в компетенции лорда Картерета.

— Позвольте заметить, что я был бы рад получить аудиенцию у его светлости в ближайшее время, — сказал новоиспеченный лорд Остермор. — Касательно же письма, которое, якобы привез из Франции от самозванца, — улыбнулся он всепрощающе, — стечение обстоятельств было таково, что присутствующий здесь мистер Грин подозревал меня. Как только я прибыл в Англию, он подверг меня тщательному обыску в Мэйдстоуне, который, как вы понимаете, не дал никаких результатов. Я был оскорблен перенесенным унижением. И вот сегодня я рад случаю, который помог объяснить мою невиновность.

— Милорда действительно можно поздравить, — согласился мистер Темплтон. — На вас не лежит ни малейшей тени подозрения, и ваша репутацию безупречна.

— Вы дурак! — закричала та, которая еще час назад звалась графиней Остермор. — Болван! — Она яростно наседала на мистера Темплтона.

— Мадам, я бы не советовал вам позволять себе так много, — с достоинством ответил помощник министра.

— Так много, идиот? — обрушилась она. — Да я готова заложить свою душу — несмотря ни на что, этот человек заговорщик. И что бы он там ни говорил, здесь он искал именно письмо короля.

Мистер Темплтон печально посмотрел на нее.

— Мадам, вы можете клясться, сколько вам угодно, но вам никто не поверит. Факты говорят сами за себя.

— Вы не верите мне? — негодовала она.

— Моя вера не может ничего изменить. Ваш покорный слуга, мадам, — заключил он скорее в силу привычки. Поклонившись ей, Темплтон взял шляпу и трость, кивнул Ротерби и направился к двери, которую мистер Грин распахнул для него.

Уже на пороге Темплтон отвесил поклон мистеру Кэриллу.

— Ваша светлость, я направляюсь к лорду Картерету. Он будет ждать вас с нетерпением.

— Я не заставлю его милость долго ждать, — ответил мистер Кэрилл. Помощник министра вышел, мистер Грин, поколебавшись мгновение, последовал за ним. Он понял, что партия проиграна и, следовательно, ему здесь нечего больше делать.

Глава 23

ЛЕВ
Игра окончилась и была проиграна.

Рука об руку стояли Ротерби и его мать. Женщина ухватилась за руку сына, ища в нем опору и поддержку в этот горький час возмездия, в час, когда зло, которое они замыслили, обратилось против них самих же.

Это было захватывающее зрелище — укрощение двух надменных и жестоких натур. Мистер Кэрилл пытался понять, что они чувствуют, какие мысли проносятся в их головах, казалось, какой-то паралич сковал их мозг. Они были все еще в шоке от удара, который он нанес. Угасающее, почти мертвое спокойствие.

Наконец женщина шевельнулась. Инстинкт раненого животного — уползти, спрятаться — двигал ею, тогда как разум по-прежнему бездействовал. Она сделала шаг.

— Пошли, Чарлз, — сказала она низким, хриплым голосом. — Пошли!

Прикосновение и эти слова вернули его к жизни.

— Нет! — крикнул он грубо, сбросив руку матери со своей. — Это еще не конец! — казалось, он готов растерзать брата. Выпрямившаяся, неповинующаяся, угрожающая фигура и бешеные глаза на мертвенно-бледном лице — весь его вид говорил об этом. — Это не конец! — подтвердил он зловещим голосом.

— Да, — спокойно согласился мистер Кэрилл. — Конец будет другим. — Он печально перевел взгляд от сына к матери. — Вы сами сделали его таким, все могло быть иначе. Я надеялся на ваше милосердие. Напомнив вам, брат, о тех узах, что связывают нас, я хотел отвести вас от братоубийства, спасти от преступления, которым вы грезили.

— Братоубийство! — зло засмеялся Ротерби. — Братоубийство! — казалось, он угрожает.

Но мистер Кэрилл по-прежнему сочувствовал ему. В душе он жалел его, жалел их обоих — не из-за их теперешнего положения, а из-за того бездушия, что было в них. Вот истинная трагедия.

— Вы, Ротерби, высказали мистеру Темплтону немало прекрасных слов о вашем уважении к памяти отца, — сказал мистер Кэрилл. — Выразили великодушные чувства о сохранении его доброго имени, которые выглядели правдивыми для мистера Темплтона. В интересах своего отца вы ходатайствовали о том, чтобы его дела с компанией Южных морей не были преданы огласке, не выгораживая себя ни в чем, не ища выгоды, которую могли бы извлечь из этого дела.

— Для чего вы все это говорите? — яростно воскликнула графиня. — Вы издеваетесь над нами? Вы бередите наши раны сейчас, когда после нашего падения нам не остается ничего иного, как полагаться на вашу милость?

— Так чем вызвано падение? — возмутился мистер Кэрилл. — А, не будем об этом. Я не иронизирую, мадам, — он снова повернулся к Ротерби.

— Лорд Остермор был вам отцом, как никогда не был для меня. Однако чувства, которые вы великолепно выразили мистеру Темплтону, также владеют мною сейчас. Но вовсе не потому, что связь лорда Остермора с Южноморской аферой сильно волнует меня. И все же, ради имени, которое сейчас стало моим, я покину Англию, как и приехал — мистером Жюстеном Кэриллом. В глазах света имя моей матери не запятнано, так как ее судьба, настоящая судьба, осталась неизвестной. Но имейте в виду — никто и никогда не должен узнать об этом, иначе я вернусь и снова дам урок, подобный тому, что вы уже получили. Вот тогда-то вы пойдете по миру. Надеюсь, вы меня поняли.

Ротерби не понял ничего. Однако цепкий ум его матери быстро ухватил истинный смысл слов, произнесенных мистером Кэриллом.

— Вы имеете в виду… что мы останемся… что наше положение не изменится?

— А разве может быть иначе?

Она удивленно уставилась на него.

— Вы оставляете… своему брату титул и все остальное?

— Не думайте, мадам, что это жест великодушия, — сказал мистер Кэрилл. — Поймите меня правильно. Мне не нужны ни титул, ни владения Остермора. Они были бы занозой в моем сердце и бередили бы мои горькие воспоминания. Это одна из причин, по которой не стоит считать меня великодушным, хотя главная другая. Я хотел бы, чтобы вы поняли меня сейчас, в этот час нашей последней встречи. Лорд Остермор, мой отец, женился на вас, мадам, по доброй воле…

Она резко прервала его.

— О чем вы говорите? — графиня почти завизжала, ее колотила ярость только от одной мысли о том, что сделал ее покойный муж.

— Он женился на вас по доброй воле, — спокойно повторил мистер Кэрилл. — Я все вам объясню. Он женился на вас, так как был уверен, что его жена, которую он оставил во Франции, мертва. Из-за страха перед своим отцом он держал свой брак в секрете, не смея сказать о нем. Как вы могли понять за годы жизни с графом, он не был человеком, который испытывал глубокие чувства к кому-либо. Себя же он любил безмерно, в чем вы также могли убедиться. Брак во Франции создавал проблемы. Остермор смотрел на него, как на ошибку юности, так он сам говорил мне в этом доме, не догадываясь, с кем разговаривает.

Когда он получил ложную весть о смерти моей матери от того самого кузена, который приехал в Англию, чтобы отомстить за нее, отец обрадовался — ему удалось избежать последствий своей глупости. Его ошибка не тяготила его. К тому же, моя мать прекратила писать. Так что граф Остермор женился на вас, мадам, с добрыми намерениями. Это и будет вашим аргументом в разговоре с лордом Картеретом, который заставит его понять — именно уважение к памяти моего отца побуждает меня уехать без шума, увозя с собой все то, что я вынужден был сказать, дабы избежать обвинения, которое мне предъявили. Лорд Картерет — человек, умудренный жизненным опытом. Он поймет далеко идущие последствия, которые могут быть, если всплывет правда обо всем этом. Он возьмет слово с мистера Темплтона о его молчании. Правда, мадам, никогда не получит огласки.

— Боже, сэр, — вскричал Ротерби, — это чертовски благородно с вашей стороны!

— Вы великолепно выражаетесь, — сказал мистер Кэрилл, возвращаясь к своей обычной манере.

Графиня же не могла вымолвить ни слова. Распростерши руки, она сделала шаг к мистеру Кэриллу. О, чудо из чудес — две слезы скатились по ее щекам, испортив грим, который покрывал их.

Мистер Кэрилл бросился к ней. Вид этих слез, родившихся в ее иссохшем сердце и прокладывающих свой путь по бледным, раскрашенным щекам, вызвал в нем острую жалость. Он взял ее руки и сжал их, на мгновение поддавшись порыву, с которым не мог совладать. Графиня поцеловала бы его в этот миг благодарности и унижения. Но он отстранил ее.

— Довольно, ваша светлость, — сказал мистер Кэрилл, как бы еще раз давая ей титул. Он восстанавливал ее положение, с которого, защищаясь, сам же и низвергнул. — Обещайте, что вы не дадите показаний против меня, даже если вас будут к этому принуждать.

— Сэр, сэр, — запиналась графиня. — Можно ли предложить…

— Конечно, нет. Мне ничего не нужно. Всего вам доброго, мадам. Если я могу воспользоваться еще несколько минут гостеприимством Стреттон-Хауза, я буду вашим должником.

— Этот дом… и все… это ваше, сэр, — напомнила она ему.

— И все же здесь есть то, что я возьму с собой, — сказал он, глядя на Гортензию. Мистер Кэрилл открыл дверь перед графиней.

— Храни вас Господь! — сказала она с удивительным жаром, который не часто можно было услышать в ее молитвах. — Он вознаградит вас за милосердие.

— Всего вам доброго, мадам, — повторил он снова, раскланиваясь. — И вам, лорд Остермор, — добавил он, обращаясь к Ротерби. Его брат взглянул на него, как будто собираясь что-то сказать, а затем, поддавшись настроению своей матери, протянул руку. Мистер Кэрилл весьма сдержанно пожал ее. «В конце концов, этот человек мой брат», — подумал он. Даже если его чувства к Ротерби и не были теплыми, он великодушно изобразил сердечность. Закрыв за ними дверь, мистер Кэрилл с огромным облегчением вздохнул. Он посмотрел на Гортензию, и улыбка, словно луч света, озарила его лицо. Девушка бросилась к нему.

— Пойдем! Ты единственная драгоценность, которую я забираю из дома отца.

— Неужели ты рассчитываешь покорить меня подобными словами?

— К черту слова! — воскликнул Кэрилл. — Ты покорена. Признайся.

— У тебя уже есть все, чтобы уважать себя, — серьезно произнесла девушка.

— Кроме одного, Гортензия, — поправил он. — Только этого недостает мне, чтобы уважать себя больше, чем король.

— Это уже лучше, — засмеялась она и вдруг грустно произнесла. — О, почему ты подсмеиваешься надо мной и пытаешься скрыть то, что у тебя на сердце? Зачем ты хочешь казаться легкомысленным и безрассудным даже после того, что ты сделал? Это было так благородно! Я очень горжусь тобой!

— Гордишься мной, — эхом повторил мистер Кэрилл. — О! Тогда как же могло случиться, что ты решила взять в мужья «этого самодовольного хлыща»? — сыронизировал он, вспомнив слова, которые она бросила ему той лунной ночью.

— Как я тогда ошибалась, — проговорила девушка.

— Тех, в ком мы ошибаемся, всегда стоит узнать получше, — философски заметил мистер Кэрилл.

— Зато ты не ошибся во мне.

— Не ошибся, — ответил он, — я сразу увидел, как ты прекрасна. Возьми мое сердце, и оно само скажет тебе об этом, —воскликнул Кэрилл, сжимая ее в объятиях.

ЗАБЛУДШИЙ СВЯТОЙ (роман)

Агостино де Ангвиссола, юный наследник знатного итальянского рода, искренне считает, что его предназначение — стать монахом. Грядущая война и долг кровной мести меняют его планы самым неожиданным образом…

Часть I Подаренный церкви

Глава 1

ИМЕНА И СУДЬБЫ
В поисках причины моих невзгод — как это свойственно человеку, я искал ее не в самом себе — я часто склонялся к тому, чтобы возложить вину за все несчастья, выпавшие на мою долю, а также за все зло, которое я причинил другим, на тех, кто, стоя у купели моей матери, решил дать ей имя Моника.

В жизни есть много вещей, которые человеку грубому и невнимательному кажутся неважными и незначительными, но которые на самом деле чреваты самыми ужасными последствиями. По существу они являются движущей силой самой судьбы. К таким зловещим пустякам я бы отнес имена, которыми нас так бездумно одаряют.

Меня удивляет, что ни один из знаменитых ученых древности в своих философских сочинениях не коснулся вопроса об именах, не говоря уже о том, что никто не говорит о великом значении, которое, с моей точки зрения, имеет этот предмет. Возможно, это объясняется тем, что ни одному из них не пришлось, как мне, страдать от последствий, проистекающих от имени. Вот если бы так случилось, они бы, конечно, преподали нам урок на этот предмет со знанием дела и таким образом избавили бы меня, который отлично сознает свою некомпетентность в этом деле, от необходимости исправить эту оплошность на основании моего собственного опыта. Давайте же рассмотрим хотя бы сейчас, с таким опозданием, какое коварное влияние оказывает имя в смысле предрасположения к добру и злу, как оно способствует становлению характера человека.

Для какого-нибудь деревенского тупицы или же, напротив, для поистине сильной натуры — такие не подвержены подобного рода влияниям

— не имеет значения, зовется ли человек Александром или Ахиллом; и в то же время жил однажды человек, который назывался Иудой, так вот он до такой степени не оправдывал благородных ассоциаций, связанных с этим именем, что само звучание и значение его изменилось на все времена.

Но для того, кто одарен воображением — этим величайшим даром и величайшим бедствием человечества, — или для того, чья натура жаждет назидательного примера, имя, которое он носит, может приобрести невероятно важное значение под влиянием образа давно почившего великого человека, носившего это имя до него, чья жизнь становится предметом подражания.

Я надеюсь доказать, что это общее вступление является справедливым по крайней мере в том, что касается моей матери.

Ее назвали Моникой. Почему было выбрано это имя, мне узнать не довелось; однако я не думаю, что при выборе имени ее родители руководствовались какими-либо соображениями, кроме звучания. Это приятное имя, достаточно благозвучное, и, как это случается достаточно часто, никакие посторонние обстоятельства на его выбор не повлияли.

Однако для моей матери, которая обладала впечатлительной и в то же время слабой и зависимой натурой, ее имя оказалось судьбоносным. Начиная с самых юных лет святая Моника стала предметом ее особого поклонения и осталась таковым после того, как она вышла замуж. Самой захватанной и зачитанной частью старого манускрипта — любимейшей ее книги, — содержащего жизнеописания нескольких святых, было «Житие святой Моники». Сделаться достойной имени, которое она носит, уподобить свою жизнь жизни этой святой женщины, которой столь много радости и столько же печали принес ее знаменитый отпрыск, стало навязчивой идеей моей матери. И я очень сомневаюсь, что моя мать решилась бы когда-нибудь связать себя узами брака, если бы святая Моника не была замужем и не родила сына.

Как часто в бурные накаленные часы моей столь несчастной юности я сожалел, что она не предпочла жизнь девственницы в монастыре и не избавила меня от тяжелого бремени моего существования, которое она в своей нечестивой святости едва не превратила в бесплодную пустыню!

Мне хочется думать, что в те дни, когда мой отец сватался к ней, добивался се расположения, в крепких объятиях этого неистового гибеллина[967] она хоть на время забывала о том, как дальше собирается ткать узор своей жизни, что на всем ее пути по мрачной засушливой пустыне встретился хотя бы один уголок сада, цветущего, благоуханного, прохладного.

Мне хочется так думать, ибо даже в лучшем случае этот период был, должно быть, достаточно коротким. И поэтому я ее жалею, я, который в свое время так горько ее порицал. Все это, наверное, прекратилось еще до того, как я родился; она все еще носила меня в своем чреве, когда отстранила от своих уст чашу с теплым живительным вином жизни и снова обратилась к постам, размышлениям и молитвам.

Это было в тот год, когда состоялась битва при Павии, выигранная Императором[968]. Мой отец, который добился кондотты[969] и собрал войско, чтобы помочь изгнать французов, остался на этом славном поле боя как один из павших. Впоследствии, однако, выяснилось, что он еще жив, но находится на самом пороге вечности; и когда весть об этом донеслась до моей матери, я ничуть не сомневаюсь, что она сочла это карой Божией, наказанием за то, что на краткий миг своей юности она отклонилась от пути, ранее выбранного ею, за то, что отказалась идти по стопам святой Моники.

Я не знаю, в какой степени ею руководила любовь к моему отцу. Однако мне кажется, что в том, что она делала дальше, было больше долга, раскаяния, платы за грех, за то, что она была женщиной, которой сотворил ее Бог, чем любви. Я, собственно, почти уверен в том, что это так и было. Пренебрегая своим болезненным состоянием, она приказала приготовить носилки и велела нести себя в Пьяченцу, в собор святого Августина. Там, исповедавшись и причастившись, стоя на коленях перед малым алтарем, посвященным святой Монике, она дала торжественную клятву, что, если моему отцу будет дарована жизнь, она отдаст дитя, которое носит, Святой Церкви.

Два месяца спустя ей принесли весть, что мой отец, чье выздоровление почти завершилось, держит путь домой.

В тот самый день родился я — отданный Церкви согласно обету, обреченный на монашескую жизнь еще до первого моего вздоха в этой жизни.

Я частенько думал, улыбаясь про себя, что было бы, если бы я родился девочкой — ведь в этом случае она была бы лишена возможности осуществить соответствующие параллели. В том, что я родился мальчиком,

— я нисколько не сомневаюсь, — она увидела знамение, ибо ей свойственно было видеть знамения в самых обыкновенных событиях. Все было так, как тому следовало быть, все то же самое происходило со святой Моникой, по стопам которой она, бедняжка, старалась идти. Моника родила сына, и его назвали Августином. Прекрасно. Меня тоже следовало назвать Августином, чтобы я мог идти по стопам того, другого Августина, великого теолога, мать которого звали Моникой[970].

И так же, как влияние имени моей матери руководило всей ее жизнью, так же и мое имя должно было управлять моей. Так было суждено. Еще раньше, чем я научился читать, жизнь этого великого святого — с теми купюрами, которых требовал мой нежный возраст, — снова и снова рассказывалась мне, пока я не выучил наизусть все события этой жизни, все деяния святого. Впоследствии его писания сделались моим учебником. Его «De Civitate Dei»[971] и «De Vita Beata»[972] были теми сосками, к которым я припадал, чтобы добыть себе самое первое умственное пропитание.

И даже ныне, после всех трагедии, всех грехов и превратностей моей жизни, которая должна была быть столь отличной, именно в его «Исповеди» я черпаю вдохновение для написания моей собственной, хотя вряд ли в них найдется что-нибудь пригодное для сравнения.

Не успел я родиться, как меня уже отдали Богу ради спасения жизни моего отца, для того чтобы он был возвращен матери целым и невредимым. Это возвращение состоялось, как мы видели; и тем не менее, если бы моя мать была другой, она бы поняла, что сделка в конце концов оказалась для нее невыгодной. Дело в том, что с самого раннего возраста я сделался для матери и отца предметом нескончаемого спора, который отдалял их все дальше друг от друга и в конце концов сделал врагами.

Я был единственный сын, наследник благородного имени Мондольфо-и-Кармина. Можно ли было допустить, что отец добровольно пожертвует мною, отдав меня в монастырь, при том, что наш титул в этом случае перейдет к нашему двоюродному брату и врагу, гвельфу и изменнику Козимо д’Ангвиссола из Кодоньо! Я представляю себе, как он бушевал при одной мысли об этом; слышу его уговоры, брань, бешеные крики. Но он был подобен океану энергии, волны которого бурлят вокруг неприступной стены упрямства и разбиваются об нее. Моя мать дала клятву отдать меня на службу Святой Церкви и согласна была вытерпеть любую муку, готова была идти и на смерть ради того чтобы ее клятва была исполнена. У нее была своя манера, против которой этот сильный человек, мой отец, ничего не мог поделать. Она стояла перед ним бледная, не говоря ни слова, не вступая с ним в споры, ничего не отвечая на его мольбы.

— Я дала клятву, — сказала она только один раз; и после этого она только кротко склоняла голову, избегая его гневных взглядов, и складывала руки, как воплощение долготерпения и мученичества. А потом, когда буря отцовского гнева обрушивалась на нее, на ее бледном лице появлялись две блестящие дорожки, и ее слезы — страшные молчаливые слезы, при которых лицо се оставалось спокойным и бесстрастным, градом катились по щекам. Это вызывало новый взрыв брани с его стороны, и он уходил прочь, проклиная тот день, когда сочетался браком с глупой женщиной.

Его ненависть к этим ее настроениям, к клятве, которую она дала и которая грозила лишить его сына, вскоре довела его до того, что он стал ненавидеть самую причину всего этого. Гибеллин по рождению, он довольно скоро стал настоящим отступником, врагом Рима и папской власти. Он был не таков, чтобы довольствоваться пассивной враждой. Он должен был действовать, попытаться уничтожить то, что так ненавидел. Так случилось, что после смерти папы Клемента (второго Медичи на папском престоле), используя ослабленное положение, от которого папская власть не успела оправиться после того, как Рим был завоеван. и разграблен Императором, мой отец собрал армию и попытался сбросить давнее ярмо, которое Юлий Второй[973] наложил на Парму и Пьяченцу, отобрав их у Милана.

Я был в то время семилетним ребенком и отлично помню суету и беспорядок, которые царили в нашей цитадели Мондольфо в связи с военными приготовлениями; толпы вооруженных людей, заполнявшие дворы и дворики крепости, которая была нашим домом, или маневры и строевые учения, происходившие в зеленой долине за рекой.

Зрелище это очаровало и поразило меня. Кровь быстрее текла в жилах при звуках медных труб, а когда я взял в руки пику, пытаясь удержать се в равновесии, все тело мое пронзила сладостная дрожь, незнакомая мне доселе. Но моя мать, почувствовав с тревогой тот восторг, который вызывали во мне все эти военные приготовления, уводила меня, чтобы я видел их как можно меньше.

Засим последовали сцены между ней и моим отцом, о которых в моей памяти осталось лишь весьма смутное воспоминание. Прошло то время, когда она стояла словно безмолвная статуя, перенося с поразительным спокойствием его жестокие нападки. Теперь она просила, умоляла, порою со страстью, порою со слезами; своими молитвами, своими пророчествами о том, сколько зла принесут его богопротивные намерения, она пыталась изо всех своих слабых сил отвратить его от задуманного, помешать ему встать на путь мятежа и бунта.

А он слушал в молчании, сохраняя на лице непреклонное сардоническое выражение; а когда поток ее вдохновенного красноречия начинал иссякать от усталости, он неизменно давал ей один и тот же ответ:

— Вы сами довели меня до этого; и это только начало, не более. Вы дали клятву, чудовищную клятву, обещая принести в дар то, что не имели права дарить. Вы не можете нарушить клятву, как вы говорите. Пусть будет так. Но я должен исправить положение другим способом. Для того чтобы спасти моего сына от Церкви, в жертву которой вы его обрекли, я смету с лица земли саму эту Церковь, уничтожу ее власть в Италии.

При этих словах стон ужаса вырывался из ее груди, она сникала перед ним, закрывая свое бледное несчастное лицо руками.

— Богохульник! — восклицала она с ужасом, смешанным с отвращением, и с этим словом, которым, словно «аминь» в конце молитвы, неизменно заканчивались все их беседы в те последние дни, которые они провели вместе, она поворачивалась и, ведя меня за собой, ошеломленного и сбитого с толку тем, что было выше моего понимания, спешила в часовню нашей крепости и там, перед высоким алтарем, простиралась ниц и проводила таким образом долгие часы, со слезами вымаливая прощение.

Итак, пропасть между ними делалась все шире до того самого дня, когда он оставил Мондольфо.

Я не присутствовал при их расставании. Какие слова прощания говорили они друг другу, какие предчувствия мучили того или другого, думали ли они о том, что больше никогда не увидятся, — я ничего этого не знаю.

Помню, как ранним темным утром в начале года меня бесцеремонно выхватили из кроватки и подняли вверх руки, прикосновение которых всегда вызывало во мне приятную дрожь. Рядом с моим оказалось горячее смуглое лицо, выбритые щеки, орлиный нос; огромные глаза, влажные от слез, глядели на меня со страстной любовью. Затем раздался звенящий голос, этот властный голос, принадлежащий моему отцу, обращенный к Фальконе, оруженосцу, который служил у него, отправляя должность конюшего.

— Возьмем его с собой на войну, Фальконе?

Мои маленькие ручки обвились вокруг его шеи и судорожно сжимали ее, так что острый край его латного воротника едва не врезался в них.

— Возьмите меня с собой! — рыдал я. — Возьмите меня!

Он засмеялся в ответ, в этом смехе слышалось торжество. Вскинув меня на плечо и поддерживая руками, он смотрел на меня снизу вверх. А потом снова засмеялся.

— Послушай-ка, что говорит этот щенок! — воскликнул он, обращаясь к Фальконе. — Молоко на губах не обсохло, а туда же, тявкает, просится на войну.

Потом он снова взглянул на меня и крепко выругался, произнеся одно из своих излюбленных проклятий.

— Я могу на тебя положиться, сын мой, — смеялся он. — Им не удастся сделать из тебя бритоголового. Надеюсь, что, когда ты отрастишь мускулы, ты не будешь их тратить на то, чтобы размахивать кадилом. Потерпи немного, и мы еще поскачем вместе, никогда в этом не сомневайся.

С этими словами он снял меня с плеча, чтобы поцеловать, и прижал меня к груди с такой силой, что моя нежная кожа хранила отпечатки его доспехов еще долгое время после его ухода.

В следующее мгновение он удалился, а я остался лежать в слезах, одинокий маленький ребенок.

Однако, восстав против Церкви, мой отец недооценил силы и энергии нового понтифекса[974] из рода Фарнезе. Он, по-видимому, решил, что новый папа столь же ленив и бездеятелен, как и предыдущий, что Павел Третий окажется не более опасным, чем Клемент Седьмой. Дорого стоила ему его ошибка. По ту сторону По его неожиданно атаковала папская армия под предводительством Ферранте Орсини, и он был наголову разбит.

Отцу удалось спастись, и вместе с ним спасся и некий джентльмен из Пьяченцы, один из отпрысков знаменитого дома Паллавичини, который получил рану в ногу, оставившую его хромым на всю жизнь, так что впоследствии он был известен как Pallavicini il Zoppo[975].

Все они были преданы анафеме и объявлены вне закона, за голову каждого была обещана награда, папские эмиссары охотились за ними, так что им пришлось бежать из провинции в провинцию. В результате мой отец не смел показаться в Мондольфо, да и вообще в провинции Пьяченца, которая была сурово наказана за неповиновение, зародившееся на ее земле.

Само имение Мондольфо едва избежало конфискации. Это несомненно, случилось бы, если бы брат моей матери, могущественный кардинал из Сан-Паоло в Карчере, не употребил свое влияние в пользу своей сестры и мою и если бы к его просьбе не присоединился тот наш родственник, кузен моего отца Козимо д’Ангвиссола, который был следующим после меня наследником Мондольфо и поэтому имел все основания не желать, чтобы имение было конфисковано Святым Папским Престолом.

Так случилось, что нас оставили в покое, и мы не пострадали в результате восстания, поднятого отцом. Пострадать должен был отец, когда его схватят. Однако его так никогда и не поймали. Время от времени мы получали вести о нем. То он был в Венеции, то в Неаполе, то в Милане; однако в целях безопасности он нигде не оставался подолгу. А потом однажды ночью, шесть лет спустя, израненный седой ветеран, явившийся невесть откуда, упал от истощения во внутреннем дворике нашей цитадели, куда ему удалось дотащиться. Подошли люди, чтобы оказать ему помощь, и среди них был один, который его узнал.

— Это мессер[976] Фальконе? — вскричал он и помчался сообщить эту весть моей матери, возле которой я в это время сидел за столом. Тут же находился и фра[977] Джервазио, наш капеллан[978].

Печальную весть принес нам старик Фальконе. Все эти долгие шесть лет непрерывных странствий Фальконе не разлучался с моим отцом до того самого момента, когда отец перестал нуждаться в его, и вообще в чьих бы то ни было, услугах.

В Перудже вспыхнуло восстание, повлекшее за собой кровавую битву, сообщил нам Фальконе. Была сделана попытка свергнуть власть Пьерлуиджи Фарнезе, герцога Кастро, славившегося своей подлостью, сына самого папы. Отец несколько месяцев пользовался убежищем, предоставленным ему перуджанцами, и отплатил за их гостеприимство тем, что присоединился к восстанию и сражался в этой обреченной на неудачу борьбе за независимость бок о бок с ними. Они были разбиты в сражении с войсками Пьерлуиджи, и в числе павших был мой отец.

Для него оказалось благом то, что он погиб столь славной и легкой смертью, думал я, когда услышал об ужасах, вынесенных несчастными, которые попали в лапы к Фарнезе.

Моя мать выслушала Фальконе до конца, не проявив ни малейших признаков чувств. Она сидела перед ним, холодная и бесстрастная, словно изваянная из мрамора, в то время как фра Джервазио — который был молочным братом моего отца, как вы со временем узнаете подробнее, — склонил голову на руки и рыдал, как дитя, слушая печальную повесть о его кончине. В силу ли примера или оттого, что в этот момент мне с необычайной остротой вспомнился этот прекрасный сильный человек, его смуглое бритое лицо, громкий веселый голос, то, как он обещал мне, что когда-нибудь мы вместе сядем на коней, но только я тоже разразился рыданиями.

Когда рассказ был окончен, моя мать холодно распорядилась, чтобы о Фальконе позаботились, и удалилась к себе, чтобы помолиться, и взяла меня с собой.

Впоследствии я часто задавал себе вопрос: о чем она молилась в ту ночь? Была ли это молитва за упокой души славного и мятежного воина, который покинул этот мир во грехе, сражаясь с оружием в руках против Святой Церкви, был предан анафеме и обречен на вечный ад? Или она благодарила Бога за то, что теперь она — полноправная хозяйка моей судьбы, ибо теперь ей нечего бояться, теперь никто не будет препятствовать ее планам относительно моего будущего? Я не знаю, и мне не хотелось бы совершать по отношению к ней несправедливость, высказывая возможные предположения.

Глава 2

ДЖИНО ФАЛЬКОНЕ
Когда я теперь думаю о моей матери, я не могу себе представить, какая она была, как выглядела в тех обстоятельствах, о которых я рассказал. Но есть одна картина, один се образ — он горит в моей памяти, словно выжженный кислотой, и встает, словно призрак, всякий раз, стоит только мне подумать о ней или услышать, как кто-то называет ее имя. Я всегда вижу ее такой, какой она была в тот вечер, когда неожиданно, без всякого предупреждения вошла в оружейную нашей крепости и застала там меня вместе с Фальконе.

Я вижу ее как сейчас: стройная высокая фигура; бледное овальное лицо с прозрачной, словно воск, кожей в рамке белого монашеского плата, поверх него накинута черная вуаль, доходящая до пояса, где она терялась в складках черной мантии, которую она неизменно носила.

Сколько я себя помню, она всегда была одета именно так: черная траурная мантия, свободными складками ниспадающая до самого пола. Снова я вижу эти складки и бледное лицо с запавшими глазами, обведенными темными кругами, от которых глаза казались еще более глубокими и которые подчеркивали их мягкий блеск в тех редких случаях, когда она их поднимала; тонкие восковые руки, четки с серебряным распятием на конце, свисающие с левой кисти.

Двигалась она почти бесшумно, словно призрак, как другие женщины, проходя, оставляют за собой аромат духов, за ней тянулся неуловимый след скорби и печали.

Так она выглядела, когда застала нас в тот вечер в оружейной, и такой осталась в моей памяти навеки, ибо в тот день я впервые восстал против ее ига, против рабства, на которое она меня обрекла; в первый раз столкнулись две наших воли, ее и моя; и, как следствие, я в тот день, возможно, в первый раз посмотрел на нее осмысленно и определил для себя.

Это произошло примерно через три месяца после возвращения Фальконе в Мондольфо.

То, что старый оруженосец обладал невероятной привлекательностью для моей юной души, понять нетрудно. Его тесная связь с полузабытым отцом, который тайно занимал в моем воображении то место, которое, как желала моя мать, должен был занимать святой Августин, притягивала меня к нему, его конюшему, с такой же силой, как металл тянется к магниту.

Тяготение было взаимным. Старик Фальконе постоянно искал случая находиться поблизости от меня, все время попадался мне на глаза, словно собака, ожидающая ласкового слова. Каждый день мы встречались и разговаривали, и день ото дня эти свидания продолжались все дольше и дольше; это были украденные часы, о которых я ни слова не говорил моей матери, да и никому другому тоже, так что до поры до времени все обстояло благополучно.

Говорили мы, естественно, о моем отце, и именно благодаря Фальконе я многое узнал об этом великодушном и благородном человеке, доблестном воине, который, по словам старого слуги, сочетал в себе храбрость льва с хитростью и коварством лисицы.

Он рассказывал о военных подвигах, в которых они оба принимали участие; он описывал конную атаку так живо, что у меня все дрожало внутри, когда я мысленно слышал рев медных труб и оглушительный топот копыт по земле. Он рассказывал о штурме крепостных стен, о том, как карабкались по лестницам и врывались в проломы, о ночных атаках и засадах; о черной измене и великом героизме вел он речь, воспламеняя мое воображение и наполняя мою душу восторгом, который сменялся яростью, когда я думал о том, что это не для меня, что этим подвигам нет места в моей жизни, что мне предназначен другой путь — серая скучная тропа, в конце которой маячит награда, не имеющая для меня никакого интереса.

А потом, в один прекрасный день, от разговоров о сражении как о военном деле, когда сила борется против силы и хитрость против хитрости, он перешел к искусству боя — фехтованию.

Именно от Фальконе я впервые услышал о Мароццо, чудо-оружейнике и учителе, который в своей Академии в Болонье обучал мастерству владения шпагой, так чтобы боец, сражаясь изготовленным им клинком, как зверь бьется с помощью зубов и когтей, приобретал практические навыки и умения, дающие ему преимущества, против которых обычная сила — ничто.

То, что он мне рассказал, поразило меня до глубины души, я никогда ничего подобного не слышал даже от него самого, к тому же он сопровождал свой рассказ демонстрацией, принимая различные позиции, преподанные Мароццо, для того чтобы я мог оценить науку, лежащую в их основе.

Так я впервые познакомился — в те времена мало кто знал такие вещи — с удивительнейшими оборонительными позициями, изобретенными Мароццо; Фальконе объяснил мне разницу между mandritto[979] и riverso[980], между ложным выпадом и действительной атакой, между stamazone[981] и tondo[982]. Я пришел в полное восхищение, когда он познакомил меня с великолепной защитой, которой Мароццо дал весьма удачное название «железный пояс — низкое положение, примерно на уровне талии, при котором боец парирует и в то же время получает возможность колоть, так что одним движением он и обороняется, и отвечает.

В конце концов, уступая моим расспросам, он рассказал, что во время своих скитаний мой отец, повинуясь безрассудному порыву — способность к таким порывам самым странным образом сочеталась у него с осторожностью, — отважился проникнуть в Болонью, несмотря на то, что она была ленным владением[983] папы, с единственной целью поучиться у Мароццо; что сам Фальконе ежедневно сопровождал его, присутствовал на уроках и после этого помогал отцу закрепить узнанное на практике, выступая в качестве противника, так что ему были знакомы все секреты, которым обучал Мароццо.

И наконец однажды, очень робко, как человек, хотя и уверенный в собственном ничтожестве, просит тем не менее о милости, на которую, как он знает, не имеет никакого права рассчитывать, я попросил Фальконе показать мне какие-нибудь элементы искусства Мароццо с настоящим оружием.

Я боялся, что получу отказ. Мне казалось, что даже старик Фальконе рассмеется над желанием того, кому судьбою определено изучать теологию, приобщиться к таинствам искусства фехтования. Однако для моих страхов, как выяснилось, не было никаких оснований. В серых глазах конюшего не было и тени насмешки, в то время как улыбка, появившаяся на его губах, когда он узнал о моем намерении, была улыбкой радости, энтузиазма и даже благодарности.

Так и получилось, что после этого мы каждый день практиковались в оружейной с час или около того со шпагой и кинжалом, и с каждым разом моя ловкость в обращении с клинком возрастала так стремительно, что Фальконе именовал мои успехи поразительными и клялся, что я просто рожден для клинка, что умение им владеть у меня в крови.

Возможно, его привязанность ко мне заставляла его преувеличивать успехи, которые я делал, и умение, которое я приобретал; возможно, что его слова были не чем иным, как доброжелательной лестью того, кто любил меня и желал доставить мне удовольствие, давая мне возможность порадоваться моими успехами. И тем не менее, когда я оглядываюсь назад и вспоминаю, каким ребенком я в то время был, я склоняюсь к мысли, что его слова были чистой правдой.

Я упоминал о странном, почти необъяснимом восторге, который меня охватил, когда я впервые взял в руки копье, пытаясь удержать его в равновесии. Не берусь описать, что я испытал, когда мои пальцы впервые сомкнулись на рукоятке шпаги, а указательный палец по-новому прижался к ее нарезкам, как учил меня Фальконе. Но нет слов, чтобы все это описать. Сладкое ощущение равновесия, холодный блеск клинка — все это вызывало во мне трепет наподобие того, что испытывает юноша от первого страстного поцелуя. Я понимаю, что это не совсем одно и то же; и тем не менее не могу придумать никакого более достойного сравнения.

Я был в ту пору подростком, мне исполнилось тринадцать лет, но я был рослым и сильным не по возрасту, несмотря на то, что моя мать всячески ограничивала мои упражнения с оружием, занятия борьбой и верховой ездой — словом, все то, что способствует физическому развитию юноши. Я был почти такого же роста, как сам Фальконе, который считался человеком высоким, и если мой выпад был короче, чем его, я компенсировал это быстротой движения, свойственной молодости, так что в скором времени — если только он по своему добродушию не сдерживался, не позволяя себе действовать в полную силу, — я оказался достойным противником Фальконе.

У фра Джервазио, который был в то время моим наставником и с которым я проводил утренние часы, совершенствуясь в латыни и постигая основы греческого языка, вскоре возникли подозрения по поводу того, чем именно я занимаюсь наедине с Фальконе в часы сиесты, отведенные для отдыха.

Однако этот святой добрый человек хранил молчание, каковое обстоятельство в то время приводило меня в недоумение. Нашлись, однако, другие, которые сочли нужным уведомить о наших занятиях мою мать, и так случилось, что в тот день в оружейной она застала нас врасплох — оба мы были одеты только в рубашки и панталоны и занимались тем, что кололи мишени.

Когда она вошла, мы отскочили друг от друга, как дети которых поймали в чужом саду, хотя Фальконе сохранил свою гордую осанку; он стоял прямо, гордо откинув голову, и смотрел твердым, холодным взглядом.

Прошло какое-то время, показавшееся мне нестерпимо долгим, прежде чем она заговорила; раз или два я украдкой бросил на нее взгляд и увидел ее такой, какой она сохранилась в моей памяти, такой, какой я буду видеть ее до смертного своего часа.

Ее глаза были устремлены на меня. Мне кажется, что поначалу она даже не взглянула на Фальконе. Только на меня» она смотрела, и столько печали было в ее взоре при виде сильного здорового юноши, что, право же, даже мой хладный труп не мог бы вызвать большей скорби. Поначалу она только беззвучно шевелила губами; молилась ли она или просто не могла произнести ни слова от волнения, я сказать не могу. Наконец к ней вернулся дар речи.

— Агостино, — произнесла она голосом, исполненным холодного негодования, и остановилась, ожидая от меня ответа.

И тут в душе моей проснулся мятежный дух. Ее появление обдало меня холодом, при всем при том, что я был разгорячен движением и обливался потом. В этот момент, при звуке ее голоса, моему внутреннему взору впервые отчетливо представилась некая несправедливость, которая надо мною тяготела, фанатизм, сковавший меня по рукам и ногам. Меня снова бросило в жар, жар угрюмого протеста и негодования. Я ничего не сказал в ответ, если не считать короткого почтительного приглашения сообщить то, что она имела мне сказать, облеченного — так же как и ее упрек — в одно-единственное обращение.

— Мадонна?[984] — с вызовом проговорил я и, подражая старому Фальконе, выпрямился, откинул голову и посмотрел ей прямо в глаза, собирая в кулак всю свою волю, так, как мне никогда еще не доводилось делать.

Это был, как я полагаю, самый отважный поступок в моей жизни. Совершая его, я испытывал те же чувства, что и человек, который решился войти в бушующее пламя. И когда дело было сделано, меня удивило, насколько это было легко. Не произошло ничего ужасного, никакой катастрофы, которой я мог бы ожидать. Под моим взглядом, неожиданно преисполненным смелости, она по своему обыкновению отвела и опустила глаза. Все, что она потом сказала, было произнесено тем холодным, бесстрастным тоном, который был ей свойствен, голосом той, в чьей груди навсегда застыл источник ласки, нежности и понимания.

— Что ты делаешь с этой шпагой, Агостино? — спросила она меня.

— Как видите, госпожа моя матушка, я упражняюсь, — ответил я и уголком глаза увидел суровую одобрительную улыбку, шевельнувшую губы старого Фальконе.

— Упражняешься? — механически повторила она, словно не понимая. Затем очень медленно и печально она подняла голову. — Человек упражняется в том, что он впоследствии собирается делать, Агостино. Возвращайся, следовательно, к своим книгам и предоставь шпаги кровожадным людям. Если у тебя есть ко мне уважение, постарайся, чтобы я больше никогда не видела оружия у тебя в руках.

— Если бы вы не пришли сюда, госпожа моя матушка, вы были бы избавлены от этого зрелища, — отвечал я, не давая угаснуть искре мятежного огня, который еще теплился в моей груди.

— Богу угодно было, чтобы я пришла и положила конец этому суетному занятию, прежде чем оно пустит слишком глубокие корни, — сказала она в ответ. — Положи на место это оружие.

Если бы она рассердилась, мне кажется, я бы сумел ей противостоять. Ее гнев в эту минуту подействовал бы на меня, вероятно, так же, как сталь действует на кремень. Но при виде этой воплощенной скорби и печали моя воля, сама сила моего характера обращались в воду. Подобными средствами она брала верх и над моим бедным отцом. А у меня к тому же была привычка к подчинению, преодолеть которую оказалось не так легко, как я поначалу предполагал.

Угрюмо и неохотно я положил свою шпагу на скамью, стоявшую у стены. Когда я обернулся, чтобы это сделать, ее мрачный взгляд остановился на минуту на Фальконе, который хранил мрачное молчание. Затем она снова опустила глаза и только после этого обратилась к нему.

— Ты поступил очень дурно, Фальконе, — сказала — Ты злоупотребил моим доверием и пытался совратить моего сына, направить его на путь зла.

Он вздрогнул, услышав эти упреки, как вздрагивает горячий жеребец, когда в него вонзают шпоры. Краска бросилась ему в лицо. Возможно, привычка к повиновению была в нем так же сильна, но это было повиновение мужчине; ему, старому солдату, никогда не приходилось иметь дело с женщиной. Более того, здесь он почувствовал оскорбление, нанесенное памяти Джованни д’Ангвиссола, моего отца, который был для Фальконе чуть ли не богом. И это ясно показал его ответ.

— Путь, на который я направил вашего сына, мадонна, — сказал он своим низким голосом, отозвавшимся гулким эхом под сводами потолка, — это путь, по которому шел его благородный отец. И тот, кто говорит, что путь Джованни д’Ангвиссола — это путь зла, гнусный лжец, кто бы он ни был — мужчина или женщина, знатный аристократ или простой виллан[985], папа или сам дьявол.

После чего он замолчал и застыл в величественной позе, сверкая глазами.

Эта грубая речь заставила ее задрожать. Но потом она ответила, не поднимая глаз, без тени гнева в голосе:

— Твое здоровье и силы вернулись к тебе, мессер Фальконе. Сенешаль[986] отдаст приказание заплатить тебе десять золотых дукатов вознаграждения в счет того, что тебе следует еще от нас получить. Позаботься о том, чтобы к ночи тебя не было в Мондольфо.

После чего, не сделав ни малейшей паузы и не изменив своей убийственной интонации, она скомандовала:

— Идем, Агостино.

Однако я не сдвинулся с места. Ее слова поразили меня ужасом. С того места, где стоял Фалъконе, я услышал звук — среднее между рыком и стоном. Я не смел взглянуть на него, однако видел мысленным взором, как он стоит там, бледный, замкнутый и непреклонный.

Что он теперь будет делать, что скажет? О, какая жестокость, какая ужасная жестокость! Выгнать старого воина, который едва оправился от ран, полученных на службе моего отца, выгнать его на старости лет, как не выгоняют и собаку! Это было чудовищно. Мондольфо — это его дом. Ангвиссола — его семья; их честь — это его честь, поскольку он виллан, а виллану не полагается иметь собственной. И выгнать его отсюда, лишив всего этого!

В одно короткое мгновение все это промелькнуло в моем воспаленном мозгу, пока я стоял в полном изумлении, ожидая, что он будет делать, что скажет в ответ на приказание моей матери.

Просить он не будет, я слишком хорошо его знал, чтобы это допустить; я был в этом уверен, даже не зная, что были и другие причины, которые делали невозможным для Фальконе просить милости у моей матери.

Некоторое время он стоял неподвижно, пораженный неожиданностью. А затем, когда он наконец обрел способность двигаться, он сделал то, чего я меньше всего ожидал. Не к ней обратился он, а ко мне, припав на одно колено.

— Мессер! — вскричал он, и, прежде чем он успел произнести следующее слово, я уже знал, что он собирается сказать. Ибо до этого времени ни разу никто не обращался ко мне как к господину, владетелю Мондольфо. Я был для всех просто сыном своей матери, Мадоннино. Но для Фальконе в этот час его великой нужды во мне я стал его господином.

— Мессер, — сказал он наконец. — Это тебе угодно, чтобы я удалился?

Я отпрянул назад, все еще во власти изумления, а затем услышал голос моей матери, холодный и язвительный:

— Желания Мадоннино не имеют к этому никакого отношения, мессер Фальконе. Это я приказываю вам удалиться.

Фальконе ей не ответил; он сделал вид, что не слышит ее, и продолжал, обращаясь ко мне.

— Ты здесь господин, мессер, — настойчиво продолжал он. — Ты творишь суд в Мондольфо. В твоей деснице жизнь и смерть твоих подданных. Ни один человек, находящийся в твоих владениях, будь то мужчина или женщина, не может противиться твоей воле.

Он говорил правду, истинную правду, все эти месяцы она словно гора, стояла перед моим взором, но я тем не менее ее не видел.

— Уйти мне или остаться, зависит от твоего решения, мессер, — сказал он, а затем добавил голосом, больше похожим на угрожающее рычание: — Я не повинуюсь здесь никому другому, ни папе, ни самому дьяволу.

— Агостино, я жду тебя, — раздался из дверей голос моей матери.

Что-то сдавило мне горло. Это было искушение, а искусителем был старик Фальконе. Он был больше чем искусителем, хотя в какой степени, я никак не мог вообразить, как не мог себе представить, от чьего имени и по чьему повелению он действует. Это был наставник, который указывал мне путь к свободе и возмужанию; он указывал мне, как одним ударом я могу разбить оковы, которые меня держат, и сбросить их, словно паутину, каковой они на самом деле и были. К тому же он меня испытывал, испытывал мое мужество и волю; и, на мою погибель, вышло так, что у меня не оказалось ни того, ни другого. Моя жалость к нему едва не придала мне решимости, которой мне не хватало. Однако и ее оказалось недостаточно.

Видит Бог, как я жалею, что не внял его совету, видит Бог, я должен был гордо вскинуть голову и заявить моей матери — как он мне подсказывал, — что в Мондольфо господин я и что Фальконе остается, ибо такова моя воля.

Я пытался это сделать скорее из любви к нему, чем повинуясь благородной силе духа, которую он пытался в меня вселить. Если бы я в этом успел, если бы утвердился в своей власти, я бы стал вершителем своей судьбы, и от скольких бед и невзгод, от скольких грехов и напрасных страданий это бы меня избавило в будущем!

Это был решающий час, хотя я этого и не знал. Я стоял на распутье; и тем не менее я колебался, не мог принять решение: недостаток храбрости помешал мне избрать тот путь, который он мне указывал и который манил, соблазнял меня с такой силой.

И вот, прежде чем я успел ответить, как мне хотелось, дать тот ответ, который я стремился дать, моя мать заговорила снова и своим дрожащим голосом, в котором звучали слезы — по своему прежнему обыкновению, так же, как она властвовала над моим отцом, — она снова сковала на мне оковы, которые я пытался сбросить всеми силами моей юной души.

— Скажи ему, Агостино, что твоя воля — это воля твоей матери. Скажи ему это, и пойдем. Я жду тебя.

Я подавил стон и бессильно опустил руки. Я был слаб душой и достоин всяческого презрения. Я это понимал. И все-таки сегодня, когда оглядываюсь назад, я понимаю, какая невероятная сила требовалась от меня тогда. Мне было всего тринадцать лет, я был подчинен и запуган той, которая держала меня в рабстве.

— Я… Мне очень жаль, Фальконе, — лепетал я, и в глазах у меня стояли слезы.

Я снова пожал плечами — пожал плечами в знак моего отчаяния, горя и бессилия — и медленно пошел по большой комнате к двери, возле которой меня ждала моя мать.

Я не смел бросить прощальный взгляд на сокрушенного горем старого воина, верного слугу, прослужившего нам всю жизнь и столь безжалостно выгнанного женщиной, которую иссушил фанатизм, лишив всякого человеческого чувства, и мальчиком, под громким именем которого скрывалась самая обыкновенная трусость.

Я услышал прерывистое рыдание, и этот звук поразил меня в самое сердце, причинив такую боль, словно это было настоящее железо. Я изменил ему. И, наверное, еще большее страдание причинило ему то, что я оказался недостойным сыном боготворимого им господина, чем то, что его ожидали нужда и лишения.

— Мессер! Мессер! — раздался его отчаянный крик. На самом пороге я замялся, остановленный этим душераздирающим криком. Я повернул голову.

— Фальконе… — начал я.

И тут бледная рука моей матери опустилась на мое плечо.

— Пойдем, сын мой, — произнесла она голосом, к которому вернулось прежнее бесстрастное выражение.

Как бы там ни было, я снова покорился ей и, выходя, слышал голос Фальконе. Старик кричал:

— Мессер, мессер! Помоги мне, Господь, и помоги, Господь, тебе тоже.

Часом позже он покинул цитадель, и на каменных плитах внутреннего дворика остались лежать десять золотых дукатов, которые он там бросил и подобрать которые не хватило смелости ни у конюхов, ни у алчных слуг, так боялись они проклятия, которому он предал эти деньги.

Глава 3

ПИЕТИЧЕСКОЕ РАБСТВО[987]
В тот вечер моя мать говорила со мною дольше, чем когда-либо. Возможно, она опасалась, как бы Джино Фальконе не разбудил во мне мысли, которым лучше было бы снова погрузиться в сон. Возможно и то, что она почувствовала какую-то особую значительность того момента в оружейной, так же, как она, наверное, почуяла, что я в первый раз в жизни заколебался, не подчинившись немедленно малейшему ее слову, и приняла решение сразу же подавить мой бунт, прежде чем он разрастется до такой степени, что она уже не сможет с ним сладить.

Мы сидели в комнате, которая носила название малой столовой, но которая, по существу, исполняла и все остальные функции — только для сна были отведены особые покои.

Роскошные палаты, через которые я проходил ребенком во времена моего отца, полные драгоценной резной мебели; высокие залы, где потолки были расписаны фресками, а стены увешаны драгоценными гобеленами, многие из которых были вытканы мастерами Фландрии; где полы были выложены мозаичным паркетом, эти апартаменты много лет стояли закрытыми.

Длязатворнических потребностей моей матери достаточно было алькова, где она спала, часовни в замке, в которой она проводила многие часы, и этой ее столовой, где мы теперь сидели. В обширные сады, находящиеся в пределах замка, она выходила редко и никогда не бывала в нашем городке Мондольфо. Ни одного раза, с того самого дня, как мой отец отправился в свой мятежный поход, она не ступила на подъемный мост, охраняющий наш замок. «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты», — гласит пословица. «Покажи мне свое жилище, и я определю твой характер», — говорю я.

Не было другой комнаты, на которой бы до такой степени отпечатался характер ее обитательницы, как эта личная столовая моей матери.

Это была узкая комната в форме небольшого прямоугольника с окнами, расположенными под самым потолком, обшитым деревом и побеленным, так что невозможно было ни заглянуть внутрь комнаты, ни выглянуть наружу — такие окна бывают иногда в часовнях.

На белой стене напротив двери висело огромное распятие, грубо вырезанное из дерева человеком, который либо не имел никакого понятия об анатомии, либо — что более вероятно — не сумел передать свои знания резцу. Грубо раскрашенная фигура была сделана примерно в половину натуральной величины человека; это было самое отталкивающее, самое отвратительное изображение трагедии Голгофы, которое мне когда-либо приходилось видеть. Оно наполняло человека ужасом, не имеющим ничего общего с благоговейным трепетом, который этот символ должен вызывать у каждого истинно верующего. Оно подчеркивало всю отвратительную неприглядность смерти на этом варварском подобии виселицы, без малейшего намека на красоту и безмерность божественного мученичества Того, кто в обличий грешной плоти был единственным безгрешным. Самым же отвратительным и жалким для меня в этом распятии было изобретение, которое придумал его создатель, для того чтобы дать понятие о сверхъестественной природе этого уродливого, непохожего на человека изображения. Внутри раны, нанесенной копьем Лонгина, он поместил кусочек хрусталя, на который, если смотреть под определенным углом, в особенности когда в комнате горели свечи, падал свет и, отражаясь, создавал впечатление исходящего из тела сияния.

Было удивительно, что моя мать, которая смотрела на это распятие иными глазами, чем я, старалась, когда по вечерам приносили в комнату свет, поставить свечу таким образом, чтобы эффект, задуманный скульптором, осуществлялся наилучшим образом. Какое она могла испытывать удовлетворение, глядя на свет, отраженный от этой покрытой стеклом раны, аранжировке которого она сама способствовала, я понять не в состоянии. И тем не менее меня уверяли, что она подолгу смотрела на это сияние в благоговейном экстазе, считая, что если это и не чудо, то нечто очень близкое к нему.

Под распятием висел сосуд из алебастра для святой воды. В одно из его отделений была поставлена желтая увядшая пальмовая ветвь, которая менялась раз в году в Пальмовое воскресенье[988]. Перед ним стояла простая дубовая скамеечка для коленопреклоненной молитвы, ничем не покрытая, так что ничто не защищало колени от жесткого дерева.

В углу комнаты стоял высокий квадратный шкаф, вместительный, но очень простой, в котором размещалось все необходимое для трапезы. В противоположном углу стоял еще один шкаф, поменьше, с небольшим пюпитром для письма. Здесь моя мать вела счета хозяйственных расходов, держала книгу кулинарных рецептов и простейшие лекарства; здесь же хранились божественные книги — в основном рукописи, — из которых она черпала утешение для своей жаждущей души.

Среди них были «Трактат о душевных страданиях Христа» — труд блаженной Батисты де Варано, принцессы Камерино, той, что основала в этом городе монастырь, обитель нищенствующих монахинь-кларисс[989], — книга, которая даже в моем юном возрасте казалась мне богохульствснно-самонадеянной, составив одно из первых звеньев в цепи моих сомнений.

Второй была «Духовная борьба», странная, но талантливая книга клирика Скуполи, которую именовали «aurea libra»[990] и которая была посвящена «Al Supremo Capitano е Gloriosissimo Trionfatore Gesu Cristo, Figliuolo di Maria[991], и это посвящение, написанное в форме письма к нашему Спасителю, было подписано: «Твой покорнейший слуга, за которого было заплачено ценой твоей крови»[992].

В середине комнаты располагался длинный прямоугольный дубовый стол, очень скромный, как и вся остальная скудная меблировка этой комнаты. Во главе стола стояло кресло для моей матери, деревянное, без всякой обивки или подушек, долженствующих сделать его более мягким и удобным, а вдоль каждой длинной стороны его стояли стулья поменьше, предназначенные для тех, кто обычно обедал за этим столом. Это были, кроме меня, фра Джервазио, мой воспитатель; мессер Джорджо, кастелян[993], лысый старик, который давно уже вышел из того возраста, когда мужчина берет в руки оружие, и который, если придет нужда защищать Мондольфо от врагов, мог бы принести не больше пользы, чем Лоренца, престарелая служанка моей матери, сидевшая за столом на следующем месте после него; он был дряхл, беззуб и согбен годами, но в высшей степени предан — могло ли быть иначе, принимая во внимание, что он стоял одной ногой в могиле, — каковое достоинство, с точки зрения моей матери, намного превышало все остальные[994].

Что же касается наших трапез, не говоря о том, что ели мы только постную пищу, а вино пили разбавленным, я могу сказать только одно: за столом моей матери не соблюдалась строгая иерархия размещения трапезующих по степени их сана. Не было того, что кто-то обязательно сидел выше или ниже центра, обозначенного солонкой, стоящей в середине стола, как было принято испокон веков в других феодальных домах. Нет никакого сомнения, что она рассматривала отказ от этого обычая как акт смирения, однако она никогда ничего по этому поводу не говорила, по крайней мере в моем присутствии.

Стены в комнате были побелены и голы. Каменный пол устлан тростником, который менялся не чаще раза в неделю. Из того, что я рассказал, вы можете составить некоторое представление о том, каким холодным и безрадостным было это жилище, об атмосфере ханжества, пропитавшей сам воздух этой комнаты, в которой я провел значительную часть своей юности. Кроме того, там стоял запах, характерный запах, составляющий непременную принадлежность ризницы и редко присутствующий в обыкновенных покоях; запах, который трудно определить — неуловимый и в то же время всепроникающий, не похожий ни на один из известных мне запахов в мире. Эту затхлость, запах плесени, мог бы несколько развеять свежий воздух, если бы открыть окно, однако уничтожить его было невозможно; и к нему примешивался, так что невозможно было определить, который из них преобладает, легкий сладковатый запах воска.

В тот вечер мы обедали там в молчании, в то самое время, как Джино Фальконе готовился покинуть замок. Молчание не было необычным во время трапезы, поскольку принятие пищи — как и все остальное в этом скучном доме — рассматривалось как акт благочестия. Иногда молчание нарушалось чтением вслух из какого-нибудь божественного сочинения, которое читал один из ее секретарей.

Но в описываемый вечер в столовой царило обычное молчание, нарушаемое лишь беззубым чавканьем кастеляна, склонившегося над какой-нибудь мягкой пищей, которую готовили специально для него. В этом молчании было что-то мрачное; дело в том, что никто — и менее всего фра Джервазио — не одобрял нехристианского поступка, который от избытка христианских чувств совершила моя мать, прогнав прочь старого Фальконе.

Что касается меня, то я совсем не мог есть. Мое страдание душило меня. Мысль о том, что старый слуга, которого я любил, обречен на жизнь бесприютного бродяги, и все из-за моей слабости, из-за того, что я предал его в час, когда он во мне нуждался, была мне непереносима. У меня начинали дрожать губы, стоило мне об этом подумать, и я едва сдерживал слезы.

Наконец эта ужасная трапеза подошла к концу, закончившись благодарственной молитвой, чрезмерно длинной по сравнению со скромной пищей, которая была нам предложена.

Кастелян, шаркая ногами, вышел, опираясь на руку сенешаля; за ним последовала Лоренца, повинуясь знаку моей матери, и мы трое — Джервазио, моя мать и я — остались одни.

Теперь позвольте мне сказать два слова о фра Джервазио. Он был, как я уже упоминал, молочным братом моего отца. Это означает, что он был сыном крепкой здоровой крестьянки из Валь-ди-Таро, щедрая грудь которой вскормила отца, став источником силы и мощи, которыми он славился впоследствии.

Он был старше моего отца примерно на месяц и, как это часто бывает в таких случаях, был привезен в Мондольфо для того, чтобы стать сначала первым товарищем его игр, а впоследствии, несомненно, следовать за ним в качестве оруженосца. Однако простуда, приключившаяся с ним на десятом году жизни в результате того, что он среди зимы очутился в ледяной воде Таро, в коей пробыл довольно долго, приковала его к постели на многие недели, значительно ослабив его здоровье. Но он был умным и сообразительным ребенком, поэтому ему было разрешено присутствовать на уроках моего отца, и это привило ему вкус к учению. Принимая во внимание то, что из-за его слабого здоровья он не сможет переносить тяготы и лишения, связанные с жизнью солдата, его склонность к ученым занятиям всячески поощрялась, и было решено, что ему придется сделаться священником. Он вступил в орден святого Франциска; однако после нескольких лет, проведенных в монастыре в Аквилоне, поскольку правила в этой обители были слишком суровыми, а его здоровье по-прежнему недостаточно крепким, ему было позволено стать капелланом в Мондольфо. Здесь он встретил самое доброжелательное отношение со стороны моего отца, который сохранил к товарищу своих детских игр настоящую привязанность.

Это был высокий сухопарый человек с добрым ласковым лицом, отражавшим его добрый характер; у него были глубоко посаженные темные глаза и мягкий рот, окруженный морщинами страданий; лоб его прорезала глубокая складка, которая шла вверх, начинаясь от длинного тонкого носа.

Это он нарушил молчание, которое продолжалось даже после того, как все остальные удалились. Сначала он говорил так, словно разговаривал сам с собой, как человек, выражающий вслух свои мысли; своими длинными пальцами, как я заметил, большим и указательным, он мял кусочек хлеба, не отрывая от него глаз.

— Джино Фальконе старый человек, он был любимейшим и самым верным его слугой. Он бы отдал свою жизнь ради спасения жизни молодого господина, и сделал бы это с удовольствием; а теперь, неизвестно почему, его выгнали из дома, оставив на произвол судьбы. Ах, да что там говорить! — он испустил глубокий вздох и умолк, в то время как во мне долго сдерживаемые чувства вырвались наружу при этих словах, выражавших собственные мои мысли, и я разразился беззвучными рыданиями.

— Ты упрекаешь меня, Джервазио? — спросила она без всякого выражения.

Прежде чем ответить, монах отодвинул свой стул и встал с места.

— Я должен это сделать, — ответил он, — в противном случае я недостоин одежды монаха, которую ношу. Я обязан осудить этот нехристианский поступок, иначе я уже не могу оставаться верным служителем моего Господа.

Она перекрестилась, приложив ноготь большого пальца ко лбу и к губам, дабы воздержаться от дурных мыслей и не дать вырваться гневным словам, — верный знак того, что в ней закипал гнев и она старалась подавить это греховное чувство. После этого она заговорила, довольно кратко, тем же холодным ровным голосом.

— Мне кажется, упрека заслуживаешь ты, а не я, — сказала она ему,

— когда ты называешь нехристианским поступок, необходимый для того, чтобы это дитя посвятило себя служению Христу.

Он улыбнулся слабой печальной улыбкой.

— И тем не менее вам следовало действовать осторожно, употребляя свое влияние, тогда как в этом случае вы не сделали ни того, ни другого.

Здесь настала ее очередь улыбнуться, что она и сделала, хотя было видно, что даже эта едва заметная, бледная улыбка стоила ей больших трудов.

— А мне кажется, что именно так я и поступила, — сказала она и добавила: — Если твоя правая рука соблазняет тебя, отсеки ее.

Я видел, как вспыхнул фра Джервазио, как его высокие скулы залила краска. По существу это был очень человечный человек, несмотря на его монашеское одеяние, и ему были свойственны быстрые вспышки гнева, способность к которому он сохранил, несмотря на многолетнюю привычку к сдержанности. Он возвел глаза к потолку с таким выражением отчаяния, что я невольно задумался. Он призывал небо обратить взор на эту упрямую, невежественную, неразумную женщину, которая считала себя мудрой и не гнушалась использовать Священное Писание для того, чтобы самодовольно богохульствовать.

Теперь я это понимаю, тогда же я был еще недостаточно проницателен, чтобы оценить все значение этого взгляда.

Ее решительность была решительностью, свойственной глупцам. Там, где разумный, зрелый человек остановился бы, дрожа, она очертя голову рвалась вперед. Вот перед ней стоит этот монах, учитель и толкователь, человек святой жизни, глубоко образованный как в гуманитарном, так и в богословском отношении, и говорит ей, что она совершила дурной поступок. А она, опираясь на ничтожные крохи своих знаний, на скудный свой умишко — могла ли она не быть при этом слепой, — уверенно заявляет ему, что виноват он.

Никакой спор между ними был невозможен. Я это видел и опасался взрыва гнева, признаки которого заметил на его лице. Но он сдержался. И тем не менее в голосе его слышались громовые раскаты, когда он произнес следующие слова:

— Мне кажется, очень важно, чтобы Джино Фальконе не пришлось голодать.

— Но еще более важно, чтобы мой сын не был предан проклятию, — ответила она ему и тем самым выбила у него из рук оружие, ибо нет такого оружия, которым можно было бы бороться с невежеством столь глубоким и единонаправленным. — Послушайте, — сказала она, подняв на секунду глаза и окинув взглядом нас обоих. — Я должна вам кое-что сказать, чтобы вы раз и навсегда поняли, насколько крепко мое решение относительно Агостино. Мессер его отец был человеком, любившим проливать кровь на поле брани.

— Такими же были и многие из тех, чьи имена стоят сейчас в ряду святых и являются его украшением, — резко возразил монах.

— Но они не поднимали оружия против Святой Церкви и против самого наместника Бога на земле, как это сделал он, — напомнила она ему с глубокой печалью. Меч — это скверная штука, если его обнажают не ради святого дела. А мессер обнажил меч ради самого нечестивого дела и поэтому был проклят. Но Божий гнев поразил его, и он пал под Перуджей в расцвете сил и могущества, которые делали его надменным, как Люцифер. Может быть, для нас оказалось благом, что его не стало.

— Мадонна! — в ужасе вскричал Джервазио.

Но она продолжала, не обращая на него никакого внимания:

— Лучше всех это было для меня, поскольку я была избавлена от исполнения тягчайшего долга, который только может выпасть на долю женщины и супруги. Необходимо было, чтобы он искупил то зло, которое причинил; более того, его жизнь превратилась в препятствие, мешающее спасению моего сына. Его желанием было сделать из Агостино такого же, как он, солдата, повести своего единственного сына по пути, ведущему прямо в ад. Долгом моим моему Богу и моему сыну было защитить этого ребенка. И для того, чтобы это исполнить, я готова была предать его отца в руки папских эмиссаров, которые его разыскивали.

— Не может этого быть! — воскликнул монах. — Вы не могли этого сделать!

— Да неужели? Говорю вам, это едва не осуществилось, все было уже подготовлено. Я совещалась с моим духовником, и он указал мне, в чем состоит мой долг.

Она замолкла на мгновение, а мы смотрели на нее, не отрывая глаз. Фра Джервазио был бледен как полотно, у него от ужаса открылся рот.

— Много лет он скрывался, длинная рука святого правосудия никак не могла его настигнуть, — снова заговорила она. — И все эти годы он не переставал устраивать заговоры и строить планы, направленные к подрыву суверенного права понтификата[995]. В ослеплении от своего высокомерия он считал, что может противостоять небесному воинству. Упорство в грехе лишило его разума. Quem Deus vult perdere…[996]

— Она махнула рукой, оставив изречение незаконченным. — Небо указало мне путь, выбрав меня своим орудием. Я послала к нему верного человека, предлагая убежище здесь, в Мондольфо, где никто не будет его искать, считая, что это последнее место, где он отважится показаться. Он должен был приехать и приехал бы, если бы в Перудже его не поразила смерть.

Во всем этом было что-то, чего я никак не мог понять. В таком же положении, по-видимому, находился и Джервазио, ибо он провел рукой по лбу, словно снимая завесу, которая препятствовала его пониманию.

— Он должен был приехать сюда? — повторил он. — Чтобы найти убежище?

— Нет, — спокойно проговорила она. — Смерть. Папские эмиссары были осведомлены об этом и находились бы здесь, ожидая его.

— И вы бы предали его? — Голос фра Джервазио стал хриплым, глаза мрачно сверкали. — Своего мужа?

— Я спасла своего сына, — сказала она со спокойным удовлетворением, тоном, который показывал, до какой степени она считала себя неоспоримо правой.

Он стоял там и казался еще выше и еще более исхудалым, чем всегда, ибо он вытянулся во весь свой рост, тогда как обычно ходил сгорбившись. Руки были сжаты в кулаки, так что косточки суставов побелели, напоминая синевато-белые мраморные шарики. Лицо его было бледно, на виске пульсировала жилка. Он слегка покачивался на носках, вид его был страшен. Мне казалось, что он способен на ужасные поступки.

Когда я думаю о мести, я представляю себе фра Джервазио, каким я видел его в тот час. Что бы он тогда ни совершил, меня это нисколько не удивило бы. Судя по его виду, он вполне способен был наброситься на мою мать и разорвать ее в клочки. Я сказал, что бы он ни сделал, это меня нисколько не удивило бы. Однако следовало сказать иначе: меня ничто не удивило бы, кроме того, что он сделал на самом деле.

Он стоял так столько времени, сколько понадобилось бы, чтобы сосчитать до десяти, — она даже не заметила, как странно изменился весь его облик, так как сидела по своему обыкновению опустив глаза. Затем, медленно, кулаки его разжались, руки опустились и голова упала на грудь; он весь сгорбился еще сильнее, чем обычно. Затем, совершенно неожиданно и мягко, как человек, который падает в обморок, он снова опустился на стул, на котором сидел прежде.

Он поставил локти на стол и обхватил голову руками. Из груди его вырвался стон. Она услышала и бросила на него мимолетный взгляд.

— Тебя взволновало то, что ты услышал, Джервазио? — сказала она и вздохнула. — Я рассказала тебе об этом — и тебе тоже, Агостино, — чтобы вы знали, насколько глубоко и непоколебимо мое решение. Ты был моим приношением Богу, Агостино. Много лет тому назад, еще до того, как ты родился, я дала клятву, что, если Господь сохранит жизнь твоему отцу, я отдам тебя Ему, чтобы ты посвятил себя служению Ему. Находясь на пороге смерти, твой отец вернулся к жизни и вновь обрел свою прежнюю силу. Но эту жизнь и эту силу он употребил на то, чтобы украсть у Бога подаренное Ему взамен оказанной мне милости.

— А что, если, — спросил фра Джервазио голосом, прозвучавшим чуть ли не свирепо, — Агостино не почувствует призвания, если у него не будет склонности к такой жизни?

Она посмотрела на него задумчиво, почти с сожалением.

— Как это может быть? Ведь он обещан Богу. И Бог принял этот дар. Он показал это, вернув Джованни жизнь. Как же может случиться, что Агостино не почувствует призвания? Неужели Бог отвергнет то, что он уже принял?

Фра Джервазио снова поднялся.

— Ваша мысль слишком глубока для меня, мадонна, — с горечью сказал он. — Мне не пристало самому говорить о моих достоинствах, кроме как с благоговением, с глубокой и смиренной благодарностью за ту милость, которую Бог даровал мне. Но меня считают хорошим казуистом. Я доктор теологии и канонического права[997], и, если бы не мое слабое здоровье, я занимал бы сейчас кафедру канонического права в университете в Павии. И, несмотря на все это, мадонна, все, что вы мне говорите с такой уверенностью, является не чем иным, как насмешкой над тем, что я когда-либо изучал.

Даже я, несмотря на то, что был совсем ребенком, уловил горькую иронию, которой была наполнена его речь. Но она этого не поняла. Клянусь, она покраснела оттого, что посчитала эти слова похвалой своей мудрости, своему божественному прозрению; ибо тщеславие — это недостаток, от которого труднее всего отделаться. Затем она как будто опомнилась и почтительно склонила голову.

— Только благодаря Божьей милости мне была открыта правда, — сказала она.

Он отступил на шаг, изумленный тем, что его столь превратно поняли. Затем отошел от стола. У него был такой вид, словно он хотел заговорить, однако передумал и не сказал ни слова. Он повернулся и вышел из комнаты, так ничего и не сказав, и оставил нас вдвоем.

Именно тогда и состоялся наш разговор, впрочем, говорила только она, а я слушал. И по мере того, как я слушал, я снова постепенно оказался под обаянием тех чар, от которых несколько раз в течение этого дня пытался освободиться.

Ведь в том, что я пишу, вы должны понять разницу между моими тогдашними чувствами и тем критическим к ним отношением, к которому я пришел сейчас, в свете жизненного опыта и зрелых размышлений. Как я уже говорил, упражнения со шпагой вызвали во мне странное возбуждение. И тем не менее я был готов поверить, что это удовольствие, как уверяла моя мать, не что иное, как искушение сатаны. Возможно, что в других, более глубоких вещах она и ошибалась, иронический тон фра Джервазио показал мне, что он думает именно так. Однако в тот вечер мы в такие дебри не углублялись.

Она потратила около часа на неопределенные рассуждения о радостях райской жизни, доказывая мне, как неразумно подвергаться риску лишиться их ради быстротечной суеты этого преходящего мира. Она подробно остановилась на любви Бога к нам и на том, как мы должны любить Его, читая мне отрывки из книг блаженных Варано и Скиполо, для того чтобы придать больше веса своим поучениям по поводу того, сколь прекрасна и благородна жизнь, посвященная служению Богу, — единственный вид служения, в котором еще сохранилось благородство.

К этому она добавила еще несколько рассказов о мучениках, пострадавших за веру, о счастье, которое принесло им это страдание, и о той радости, что они испытывали во время самих мучений, перенести которые им помогала вера и сила их любви к Господу Богу.

Во всем этом для меня не было ничего нового; ничего такого, чего я не принял бы, чему бы не поверил, не позволяя себе судить или подвергать критике. И несмотря на это, с ее стороны было весьма разумно подвергнуть меня подобному воздействию; ибо таким образом она уничтожила в самом зародыше те сомнения, к которым меня побуждали события того дня, и она снова подчинила меня себе более твердо, чем когда-либо, и заставила устремить взор мимо этого мира на тот, другой, на его красоту и сияние, которые отныне должны были составлять мою единственную цель и стремление.

Итак, я снова возвратился к трудам, желание избежать которые у меня возникло в тот день; более того, доведенный рассказами о святых мучениках до некоторого экстаза, я вернулся в это пиетическое рабство охотно и по собственной воле, подчинившись ему крепче, чем когда-либо.

Мы расстались так же, как расставались всегда, и, поцеловав ее холодную руку, я отправился спать. И когда я в ту ночь преклонил колена и просил Господа не оставить бедного заблудшего Фальконе, это было сказано в том смысле, чтобы он осознал свои грехи и заблуждения и чтобы ему была дарована милость легкой смерти, когда настанет его час.

Глава 4

ЛУИЗИНА
Четыре года, которые за этим последовали, не заслуживают особого упоминания на этих страницах, если не считать одного эпизода, важность которого определилась исключительно тем, что произошло впоследствии, ибо в то время я не придал ему никакого значения. И тем не менее, поскольку ему суждено было сыграть такую важную роль, я считаю, что вполне уместно о нем рассказать.

Случилось так, что примерно через месяц после того, как старик Фальконе покинул нас, во внешний дворик замка забрели два монаха-пилигрима, которые, как они сообщили, шли из Милана, собираясь навестить святое братство в Лоретто.

У моей матери был обычай два раза в неделю принимать всех странников-пилигримов и нищих в этом дворике, наделяя их пищей и раздавая милостыню. Сама она редко принимала участие в раздаче милостыни; еще реже при этом присутствовал я. От имени графини Мондольфо этим ведал фра Джервазио.

Иногда жалобы и угрозы пестрой толпы, которая собиралась во дворе замка — там частенько случались ссоры и драки — долетали и до башни, где находились наши покои. Но в тот день, о котором я говорю, мне случилось стоять на украшенной колоннами галерее над этим двориком, наблюдая бурлящую человеческую массу внизу, ибо в тот день народу собралось больше, чем обычно.

Там были калеки, одетые в лохмотья и демонстрирующие самые разнообразные увечья; у одних были скрюченные высохшие руки, у других вместо отсеченной руки или ноги торчал только обрубок; у третьих — и таких было много — тело было сплошь покрыто ужасными гноящимися язвами, иные из которых были вызваны искусственно, как мне теперь известно, с помощью припарок из соли, для того чтобы возбудить сострадание у сердобольных благодетелей. Все они были оборваны, нечесаны, грязны и покрыты насекомыми. Большинство из них были жадны и прожорливы, они отталкивали друг друга, чтобы пробиться к фра Джервазио, опасаясь, что источник милостыни и пищи иссякнет, прежде чем настанет их черед. Среди них обычно бывало некоторое количество нищенствующих монахов, причем вполне возможно, что в их числе находились и просто обманщики и лицемеры, как я впоследствии неоднократно убеждался, хотя в те времена всякий, кто носил монашеские наплечники, был в моих глазах святым человеком. Большинство из них направлялись — или только делали вид — в отдаленные места, питаясь по пути милостыней, которую удавалось получить.

Фра Джервазио, изможденный и бесстрастный, стоял обычно на ступенях часовни с целым отрядом помощников. У одного из них, стоящего ближе всего к нему, был в руках большой мешок, наполненный ломтями хлеба; другой держал в руках деревянный, похожий на корыто, поднос с кусками мяса, а третий раздавал сделанные из рога чаши, наполненные жидким и довольно кислым, однако весьма полезным вином, которое он наливал из мехов, находящихся в его распоряжении. Фра Джервазио следил, чтобы нищие подходили по очереди ко всем трем, а потом возвращались к нему, чтобы получить из его рук монету — медный гроссо[998], — которые он доставал из своего мешка.

В тот день, о котором я пишу, когда я стоял там, глядя вниз на эту массу нищеты и страдания, возможно, слегка удивляясь несправедливости судьбы и задавая себе вопрос, с какой целью Бог обрек некоторых людей на такие муки, почему одни рождаются в пурпуре, а другие в отрепьях, я вдруг заметил двух монахов, стоявших позади толпы, прислонившись к стене, которые смотрели на меня с пристальным вниманием.

Оба были высокого роста, одеты в сутаны с капюшоном и стояли в подобающей позе, спрятав руки в широкие рукава коричневого одеяния. Один из них был более широк в плечах, чем его товарищ, и держался очень прямо, что было необычно для монаха. Его рот и вся нижняя половина лица были скрыты большой каштановой бородой, а поперек лица от левого глаза через нос и щеку тянулся огромный синевато-багровый шрам, теряясь в бороде с правой стороны у подбородка. Его глубоко посаженные глаза смотрели на меня так настойчиво и внимательно, что я смутился и покраснел под этим взглядом; я ведь привык к затворнической жизни и легко конфузился. Я повернулся и медленно пошел к концу галереи, но все равно у меня было такое чувство, что эти глаза следят за мною, и действительно, бросив украдкой взгляд через плечо, прежде чем войти в комнаты, я убедился, что это действительно так.

В тот вечер за ужином я между прочим рассказал об этом фра Джервазио.

— Сегодня во дворе во время раздачи милостыни два высоких бородатых капуцина, — начал я, и в тот же момент нож фра Джервазио выпал у него из рук, краска сбежала с лица, и он посмотрел на меня с самым настоящим страхом. При виде его расстроенного лица я тут же замолчал, отказавшись от расспросов, в то время как моя мать, которая, как обычно, ни на что не обращала внимания, отпустила довольно глупое замечание:

— У нас никогда нет недостатка в этих малых братьях, Агостино.

— Но это были большие братья, — возразил я.

— Неприлично шутить, когда говоришь о святых отцах, — выговорила она мне ледяным тоном.

— Я и не думал шутить, — серьезно сказал я. — Я бы никогда не заметил этого монаха, если бы он не смотрел на меня так пристально, что я не мог этого вынести.

Теперь настала ее очередь взволноваться. Она посмотрела мне прямо в лицо, и ее испытующий взгляд против обыкновения задержался на мне довольно долго. Она изменилась в лице, тоже стала еще бледнее обычного.

— Агостино, о чем ты говоришь? — проговорила она, и голос ее задрожал.

Сколько волнения из-за того, что какой-то капуцин посмотрел на Мадоннино д’Ангвиссола! Дело само не стоило того внимания, которое ему уделялось, и в следующих моих словах я высказался именно в этом духе.

Однако моя мать задумчиво смотрела на меня.

— Не думай так, Агостино, — обратилась она ко мне. — Ты и не подозреваешь, какое это может иметь значение. — Затем она повернулась к фра Джервазио. — Кто был этот монах? — спросила она у него.

Он уже оправился от своего замешательства, однако был по-прежнему бледен, и я заметил, что руки у него дрожат.

— Это, вероятно, один из двух малых братьев ордена святого Франциска, что совершают паломничество, направляясь из Милана в Лоретто.

— Не те ли; о которых ты говорил, что они остановились здесь на отдых до утра?

Я видел по его лицу, что он охотно дал бы отрицательный ответ, если бы вообще был способен произнести заведомую неправду.

— Они самые, — ответил он глухим голосом.

Она встала.

— Я должна видеть этого монаха, — объявила она, и никогда в жизни я не видел на ее лице такого смятения.

— Значит, утром, — сказал фра Джервазио. — Солнце давно уже село,

— объяснил он. — Они удалились на покой, и по их правилам… — Он не закончил фразы, но сказанного было достаточно, чтобы она поняла.

Она снова опустилась на стул, сложила руки на коленях и предалась размышлениям. Легчайший румянец окрасил ее восковые щеки.

— О, если бы мне было дано знамение, — прошептала она, занятая одной мыслью, и затем снова обратилась к фра Джервазио. — Ты слышал, Агостино сказал, что не мог выдержать взгляда этого монаха. Ты помнишь, отче, как однажды возле Сан-Руфино одной сестре из францисканского монастыря явился святой Франциск и взял у нее из рук младенца, дабы благословить его, а потом снова исчез. О, если бы мне было дано знамение вроде этого!

Она в волнении заломила руки.

— Я должна видеть этого странника, прежде чем он снова отправится в путь, — обратилась она к фра Джервазио, который смотрел на нее в полном недоумении.

Наконец-то я понял причину ее волнения. Всю свою жизнь она ожидала какого-нибудь знака, указующего на милость Всевышнего, снизошедшую на нее или на меня, и она уверовала, что сейчас наконец, если как следует расспросить, может открыться нечто, что послужит ответом на ее молитвы. Этот капуцин, который стоял во дворе замка и смотрел на меня, сделался в ее сознании — столь неуравновешенном, когда дело касалось таких вещей, — неким посланцем свыше, провозвестником, так сказать, моей грядущей святости и славы.

Однако, несмотря на то, что на следующее утро она поднялась ни свет ни заря, чтобы увидеть святого отца, прежде чем он пустится в дорогу, она опоздала. Во дворе, куда она спустилась, чтобы направиться в то крыло замка, куда путников поместили на ночь, она встретила фра Джервазио, который встал еще раньше, чем она.

— Где странник? — воскликнула она, предчувствуя недоброе. — Где этот святой отец?

Джервазио стоял перед ней бледный и дрожащий.

— Вы пришли слишком поздно, мадонна. Он уже ушел.

Она заметила его волнение и сочла его отражением ее собственного, думая, что оно проистекает из того же самого источника.

— О, это было знамение! — воскликнула она. — Я вижу, что ты тоже это понял. — И затем, в порыве благодарности, для которой было так мало оснований, что на это было жалко смотреть: — О, счастливый Агостино! На тебя снизошло благословение!

Вскоре, однако, недолгая экзальтация оставила эту женщину, созданную для печали.

— Но это лишь делает мою ношу еще тяжелее, а мою ответственность еще больше, — причитала она. — Господи, помоги мне нести мое бремя!

Так завершился этот эпизод, столь незначительный сам по себе и столь ложно понятый моей матерью. Но он не был забыт, и время от времени она ссылалась на него как на знамение, которого я был удостоен и по поводу которого я должен был испытывать величайшую радость и благодарность.

Если не считать этого эпизода, наша жизнь в течение следующих четырех лет текла незаметно, не отмеченная никакими особыми событиями, в четырех стенах нашей огромной цитадели, ибо выходить за пределы этих четырех стен мне никогда не разрешалось; хотя время от времени до меня доходили слухи о том, что делается в самом городе, о делах провинции, правителем которой я был по праву и рождению, и о более серьезных событиях в широком мире, простирающемся за ее пределами. Я был так воспитан, что у меня не было никакого желания познакомиться с этим миром.

Правда, порой меня одолевало любопытство, однако оно было вызвано не столько тем немногим, что я слышал, сколько тем, о чем я узнавал из исторических книг, прочтение которых от меня требовалось. Ибо даже жития святых и само Священное Писание дают возможность изучающему их заглянуть одним глазком в этот мир.

Но это любопытство я привык рассматривать как соблазны плоти и противиться ему. Блаженны те, кто отказался от всяческой связи с этим миром, ибо они легче всего достигают спасения; в это я верил безоговорочно, как учили меня моя мать и фра Джервазио, который говорил то же самое по ее велению.

И по мере того как шли годы, под влиянием, оказываемым на меня с самой колыбели, ничем не ограниченным, если не считать краткой попытки, предпринятой Джино Фальконе, я в результате сделался набожным и благочестивым.

Я испытывал радостное волнение, изучая житие святого Луиджи из благородного мантуанского рода Гонзаго — я видел в нем идеал, достойный подражания, поскольку мне казалось, что у меня с ним много общего и по обстоятельствам, и по моему положению — который считал, что величие этого мира иллюзорно и что от него следует отказаться ради того, чтобы искать райского блаженства. Подобный же восторг я испытывал, читая житие, написанное Томмазо да Челано, блаженного сына Пьетро Бернардоне, купца из Ассизи, этого Франциска, который сделался трубадуром Господним и так сладко пел хвалы Его творению. Сердце мое разрывалось в груди, и я рыдал, проливая горячие слезы, когда читал описание раннего, исполненного греха, периода его жизни, как только можно рыдать при виде возлюбленного брата, которому грозит смертельная опасность. Тем большей была радость, восторг и, наконец, блаженный мир и покой, которые я черпал из рассказа о его беседах, о его удивительных трудах, о трех его соратниках.

На этих страницах — так живо было мое воображение и в такое возбуждение меня приводило то, что я читал, — я снова переживал вместе с ним его мучительные надежды, дрожал от радости, приобщаясь к его изумительным восторгам, завидовал чудному знамению небесной милости, которое оставило свой знак на его живом теле.

Я прочел также все, что было с ним связано: его «Цветочки», его «Завет, зеркало совершенства», но в наибольший восторг меня приводили его «Песни Божьих тварей», которые я выучил наизусть.

Впоследствии я часто размышлял и пытался понять, испытывал ли я духовное блаженство от божественной сущности этих похвал, или же самая красота этих строк, те образы, которые ассизианин использовал в своих писаниях, действовали на мои чувства.

Равным образом я не берусь определить, не было ли удовольствие, которое я получал, читая описание радостной, благоуханной жизни другой святой, отмеченной божественным знаком — блаженной Катарины из Сиены,

— вызвано чувственным наслаждением, а не экстазом души, как я в то время полагал.

Рыдая над юношескими грехами святого Франциска, я в то время проливал слезы и над «Исповедью» святого Августина, этого великого богослова, в честь которого я получил свое имя и чьи труды — после тех, которые были посвящены святому Франциску, — оказали на меня огромное влияние в дни моей юности.

Так я рос в милости Божией, и наконец фра Джервазио, который внимательно и тревожно наблюдал за мною, по-видимому, успокоился, отбросив в сторону сомнения, которые одолевали его прежде, когда он опасался, что меня силой обрекут на жизнь, к которой у меня нет призвания. Он стал обращаться со мною еще более нежно и ласково, словно теперь к его горячей привязанности добавилась жалость.

А между тем, в то время как развивался и мужал мой дух, развивалось и мужало мое тело, и я превратился в высокого и крепкого юношу, что было бы не удивительно, если бы не то обстоятельство, что такое воспитание, которое я получил, обычно не способствует нормальному росту и здоровью. Ум, который питается за счет растущего тела, обычно высасывает из него силы и энергию; кроме того, нужно принять во внимание, что все эти годы я вел почти затворническую жизнь, лишенную каких бы то ни было физических упражнений, благодаря которым в теле юноши расцветают прекрасные силы.

Когда я приближался к восемнадцатому году своей жизни, произошел один случай, незначительный сам по себе, который тем не менее сыграл определенную роль в моем развитии и поэтому заслуживает места на этих страницах. Я-то в то время не считал его ничтожным — нельзя было считать неважным в то, что за ним воспоследовало, хотя сейчас, когда я обращаю свой взор в то далекое прошлое, я понимаю, что ничего особенного в этом случае не было.

У Джойозо, сенешаля, о котором я уже упоминал, был сын, высоченный тощий верзила, которого он прочил в личные секретари моей матери, но который был настолько туп, что оказался непригодным ни на что путное. В то же время он был достаточно силен и исполнял в замке разнообразные поручения. Впрочем, везде, где только возможно, он старался увильнуть от работы, так же как в свое время увиливал от уроков.

Однажды ранним весенним утром — это было в мае — я прогуливался по верхней из трех обширных террас, составляющих замковый сад. Содержался он достаточно небрежно, но, может быть, именно поэтому был особенно хорош, ибо природе было дозволено хозяйничать в нем беспрепятственно, со. всей ее роскошной щедростью. Справедливо, что обширные самшитовые боскеты[999] следовало бы подстричь и что между камнями, образующими ступени лестниц, ведущих с террасы на террасу, пробивалась сорная трава; но там было радостно и приятно, весь сад был напоен благоуханием полевых цветов, ветвистые деревья отбрасывали щедрую тень, а густая высокая трава могла служить приятным ложем, когда хотелось отдохнуть в жаркий летний день. Следующая терраса содержалась гораздо лучше. Это был ухоженный фруктовый сад с большим количеством деревьев, которому я обязан многочисленными желудочными коликами, терзавшими меня в дни моего детства, ибо я постоянно объедался персиками и фигами, не имея терпения дождаться, когда они созреют.

Итак, однажды, очень ранним утром я прогуливался по этой верхней террасе, непосредственно примыкавшей к крепостной стене, то читая принесенную с собой книгу «De Civitate Dei», то размышляя над прочитанным. Внезапно я был потревожен звуками голосов, доносившихся снизу.

Говорящие были скрыты от меня самшитовым боскетом, который был вдвое выше моего роста и составлял не менее двух футов в ширину.

Голосов было два, один из них, злобный и угрожающий, я узнал, это был голос Ринольфо, этого дрянного сына мессера Джойозо; другой же, свежий молодой женский голос был мне совершенно неизвестен; в сущности, это был первый женский голос, который, насколько мне помнится, я слышал в продолжение всех моих восемнадцати лет, и звук его был так же приятно нов для моего слуха, как и по-новому приятен.

Я стоял не двигаясь, прислушиваясь к увещеваниям девушки.

— Ты жестокий человек, мессер Ринольфо, и графиня узнает об этом.

Послышался треск сучьев и топот тяжелых ног.

— Сейчас ты у меня получишь еще кое-что, будет о чем жаловаться милостивой госпоже, — грозил грубый голос Ринольфо.

В ответ на эти слова и его приближение раздался громкий крик, звук его двинулся в правую сторону. Снова затрещали сучья, послышались быстрые легкие шаги и, наконец, тяжелое дыхание и топот ног, бегущих по ступенькам, которые вели на террасу, где я находился.

Я быстро пошел вперед, к выходу из боскета, возле которого начинались ступеньки, и не успел я там появиться, как на меня налетела мягкая, гибкая фигурка, да так внезапно, что мои руки невольно ее обхватили, при том, что в правой руке я держал «De Civitate Dei», заложив указательным пальцем страницу, на которой остановился.

На меня смотрели влажные, испуганные глаза.

— О, Мадоннино, — задыхаясь обратилась она ко мне. — Спаси меня! Защити меня!

Внизу на лестнице стоял Ринольфо, остановившись на полдороге в своем преследовании. Его широкое лицо покраснело от гнева, вдруг потеряв уверенность, он бросал на меня злобные взгляды.

Ситуация была не просто экстраординарна сама по себе, меня она привела в полное смятение. Глядя на эту девушку, я никак не мог определить,кто она такая и каким образом здесь очутилась. Она, должно быть, была одного со мною возраста, возможно, несколько моложе и, судя по одежде, принадлежала к крестьянскому сословию. На ней был безукоризненно чистый корсаж из белого полотна, который не слишком плотно прикрывал ее молодую зреющую грудь. Ее домотканая темно-красная юбка едва доходила до середины голени, оставляя открытыми загорелые щиколотки и маленькие босые ножки. Каштановые волосы, едва скрепленные на затылке над нежной тонкой шеей, рассыпались по плечам, выбившись из прически в результате ее борьбы с Ринольфо. Алые губки маленького ротика открывали здоровые молодые зубы, белые как молоко.

Впоследствии я часто думал, была ли она на самом деле такой красивой, какой показалась мне в тот момент. Ведь не следует забывать, что мое положение ничем не отличалось от положения Филиппо Бальдуччи, — о нем рассказал мессер Боккаччо в веселых историях своего «Декамерона»[1000], — который достиг возраста юноши, ни разу не бывав в женском обществе, так что, когда он впервые увидел женщин на улицах Флоренции, это было для него так странно, что он без конца донимал своего родителя глупыми вопросами и еще более глупыми просьбами.

То же самое было и со мной. За все свои восемнадцать лет — об этом особо позаботилась моя мать — я ни разу не видел ни одной женщины, которая была бы моложе ее. И — считайте меня дураком, если вам угодно, но это было так — мне просто не приходило в голову, что они существуют, и я считал, что если и есть на свете молодые женщины, то они ничем не отличаются от тех немолодых, с которыми мне приходилось иметь дело. Поэтому все они были для меня на одно лицо: слабые, робкие создания, обожающие сплетни, которые постоянно хнычут и жалуются и от которых я не видел для себя решительно никакой пользы.

Я не мог понять, по какой причине Сан-Луиджи Гонзаго, едва выйдя из детского возраста, уже не позволял себе взглянуть на женщину; непонятно мне было и то, какая в этом особая заслуга. А некоторые пассажи из «Исповеди» святого Августина и описание ранних лет жизни святого Франциска Ассизского приводили меня в недоумение, попросту ставили в тупик.

И вот, совершенно неожиданно, на меня словно нашло озарение. Как будто бы открылась наконец Книга Жизни, и я, едва взглянув на нее, прочел одну из самых ослепительных ее страниц. Итак, независимо от того, была ли эта смуглая поселяночка красавицей или нет, для меня она блистала красотой, которую доселе я приписывал лишь райским ангелам. Не было никакого сомнения, что она обладала такой же святостью, ибо не только древним грекам было свойственно видеть в красоте знак божественной милости.

И вот, в силу влечения к этой красоте — настоящей или мнимой, — я выразил полную готовность оказать покровительство, тем более что я чувствовал: защита и покровительство влекут за собой известные права собственности, весьма приятные и, несомненно, желательные.

Вследствие этого, держа ее в своих объятиях, где она, в своей невинности, искала убежища, и чисто интуитивно догадавшись, что нужно погладить эту темную головку, чтобы развеять обуревающие ее страхи, я, впервые почувствовав себя мужчиной, приобрел и необходимую мужчине грубость и решительность и повелительным тоном обратился к ее обидчику.

— Что это значит, Ринольфо? — спросил я. — Почему ты се преследуешь?

— Она разломала мои ловушки, — злобно ответил он, — и выпустила птиц.

— Какие ловушки? Каких птиц? — спросил я.

— Он злой, он жестокий! — воскликнула она. — И он будет лгать тебе, Мадоннино.

— Если он это сделает, я переломаю ему кости, — пригрозил я совершенно новым для себя тоном, а затем обратился к нему: — Говори правду, трус!

Наконец, слушая попеременно то одного, то другую, я узнал, как было дело: на небольшой полянке в саду Ринольфо насыпал зернышек и натыкал веток, густо смазанных птичьим клеем. Каждый день он находил там множество птичек, которых он относил своей матери, свернув им предварительно шею; а эта глупая женщина готовила из них для своего сына вкусное блюдо с рисом. Девушка говорила, что и вообще-то грешно ловить птичек таким предательским образом, на который способны только трусы, но что, поскольку среди этих пташек попадались малиновки, жаворонки, черные дрозды и другие сладкогласные небесные певуньи, которые никому не причиняют зла и проводят всю жизнь в том, что поют славу Господу, его грех — это уже не просто грех, а прямо святотатство.

Наконец я узнал, что, придя в то утро на поляну и обнаружив на ней десяток бьющих крылышками испуганных птичек, попавшихся в ловушки Ринольфо, девочка выпустила их на свободу и стала ломать его ловушки. За этим занятием он ее и застал и несомненно жестоко бы с ней расправился, если бы не зашита, которую она обрела в моем лице.

И когда я об этом услышал — вы только послушайте, как я впервые в жизни воспользовался прерогативами, дарованными мне в силу моего права и рождения, как я вершил правосудие в Мондольфо, где был господином, вольным распоряжаться жизнью и смертью.

— Ты, Ринольфо, — сказал я, — никогда больше не будешь ставить ловушки в Мондольфо и никогда больше не войдешь в эти сады под страхом вызвать мое неудовольствие со всеми его последствиями. А что до этой девочки, если ты осмелишься ей досаждать из-за того, что здесь сейчас произошло, если ты посмеешь хотя бы тронуть ее пальцем и я об этом услышу, я разделаюсь с тобой, как с преступником. А теперь пошел прочь!

Он ушел, отправившись без промедления к своему отцу сенешалю, с жалобой, разумеется, лживой — на то, что я грозил ему расправой и запретил показываться в саду, потому что он застал меня там в то время, как я обнимал Луизину — так звали эту девушку. А мессер Джойозо, исполненный родительского негодования по поводу жестокого обращения с его чадом и оскорбленного целомудрия, вызванного мыслью о том, что молодой человек, предназначенный для служения Богу, предается развратному времяпрепровождению с простой мужичкой, направил свои стопы прямиком к моей матери, чтобы доложить ей о случившемся, и я больше чем уверен, что его доклад ничего не потерял при повторении.

Тем временем я остался в саду с Луизиной. Я не спешил отпустить ее от себя. Ее присутствие радовало меня, доставляло мне какое-то странное, необъяснимое удовольствие. И чувство красоты, которое до той поры — хотя оно всегда было мне свойственно — дремало во мне, теперь наконец пробудилось и нашло пищу в прелести этой девушки.

Я сел на верхнюю ступеньку террасы и посадил ее возле себя. Она покорилась после некоторого колебания, говоря, что она недостойна этой чести, каковые возражения я решительно отмел.

Итак, мы сидели там в это майское утро, тесно прижавшись друг к другу, в чем не было никакой надобности, принимая во внимание, что ступени были достаточно широки. У наших ног простирался сад, спускаясь террасами до самой серой стены, укрепленной контрфорсами. Но с того места, где мы сидели, мы видели еще дальше — на целую милю тянулась долина, сверкали на солнце воды Таро, а завершали этот ландшафт подернутые дымкой Апеннины.

Я взял ее за руку, которую она подала мне свободно и открыто, — ее невинность была так же велика, как и моя; я спросил ее, кто она и откуда и как попала в Мондольфо. Тогда я и узнал, что ее зовут Луизина, что ее мать — одна из тех женщин, которые работали у нас на кухне, и что мать взяла ее к себе, чтобы она ей помогала, а до этого она жила у тетки в Борго-Таро[1001].

Сегодня мысль о том, что правитель Мондольфо сидит — почти что coram populo[1002], держа за руку дочь одной из кухонных прислужниц, показалась бы нелепой и оскорбительной. В то время, однако, я об этом просто не думал, а если бы и подумал, меня это нисколько бы не смутило. Для меня впервые открылся мир юной женственности, я был исполнен приятнейшего интереса и желал поближе познакомиться с этим явлением. Дальше этого я не шел.

Я прямо и открыто сказал ей, что она красива, после чего она вдруг посмотрела на меня настороженными глазами, вопросительно и тревожно, и попыталась отнять руку. Не понимая ее страхов и пытаясь успокоить ее, уверить в том, что во мне она имеет друга, который всегда защитит ее от всех ринольфо на свете, я обнял ее за плечи и привлек к себе, нежно и покровительственно.

Она окаменела, словно несчастный завороженный зверек, неспособный от страха сопротивляться грозящей ему беде.

— Ах, Мадоннино, — прошептала она и вздохнула. — Нет-нет, не надо. Это… это нехорошо.

— Нехорошо? — спросил я, и, наверное, именно так же удивился этот глупец, сын, Бальдуччи из рассказа, когда отец сказал ему, что нехорошо глазеть на женщин. — Отчего же? Мне очень хорошо.

— Но ведь говорят, что ты собираешься стать священником, — сказала она, но в этом замечании я не уловил решительно никакого смысла.

— Ну и что? Что из этого? — осведомился я.

Она снова бросила на меня робкий взгляд.

— Тебе бы следовало сидеть за уроками, — сказала она.

— Я и так на уроке, — возразил я и улыбнулся. — Я изучаю новый предмет.

— Мадоннино, это не тот предмет, который изучают, чтобы стать хорошим священником, — заметила она, снова поставив меня в тупик своей глупостью, ибо я не видел никакого смысла в том, что она сказала.

Я уже начал испытывать в ней разочарование. Если не считать моей матери, о которой я вообще не смел судить и которая стояла особняком по отношению к маленькому человеческому мирку, известному мне до той поры, я полагал, что глупость свойственна всем женщинам, так же неотделима от них, как блеяние от овцы или гоготанье от гусыни; и эту уверенность горячо поддерживал во мне фра Джсрвазио. Сейчас, увидев Луизину, я поначалу вообразил, что открыл в женской породе нечто новое, доселе неведомое и неожиданное. Ее поведение, однако, заставило меня заключить, что я ошибся и что передо мною всего лишь красивая оболочка, заключающая в себе самую заурядную душу, общение с которой окажется достаточно скучным, когда притупится первое впечатление от ее юной красоты и свежести.

Сейчас мне ясно, что я был к ней несправедлив, ибо ее слова были не такими бессмысленными, как я тогда предполагал. Вина была целиком на мне и определялась полным невежеством в той области, которая касалась мужчин и женщин, что никак не компенсировалось моими глубокими и никому не нужными познаниями, касающимися жизни святых.

Однако нашему приятному времяпрепровождению не было суждено продлиться долго. Ибо в то время, как я ломал голову над ее словами и пытался найти в них какой-то разумный смысл, у нас за спиной раздался отчаянный крик, заставивший нас отпрянуть друг от друга так испуганно, словно мы действительно совершили нечто непозволительное.

Мы оглянулись и увидели, что этот крик исходит от моей матери. Она стояла едва в десяти шагах от нас на сером фоне покрытой лишайником стены в сопровождении Джойозо, из-за спины которого выглядывала ухмыляющаяся физиономия Ринольфо.

Глава 5

БУНТ
Вид моей матери испугал меня больше, чем я могу выразить. Он наполнил меня страхом перед чем-то непонятным. Никогда в жизни я не видел это спокойное холодное лицо до такой степени искаженным, и это произвело на меня сильнейшее впечатление.

Передо мною стояла уже не та, похожая на призрак, женщина, бледная, с потупленным взором и почти безжизненным голосом. Щеки ее горели неестественным румянцем, губы дрожали, в глубоко посаженных глазах сверкали гневные искры.

Она мгновенно очутилась около нас, словно перелетела по воздуху. И не ко мне обратила она свою речь, а к бедняжке Луизине.

— Кто ты такая, девица? — спросила она хриплым от страшного гнева голосом. — Что ты делаешь здесь, в Мондольфо?

Луизина поднялась со ступеней и стояла, нетвердо держась на ногах, очень бледная, глядя в землю и сжимая и разжимая руки. Губы ее шевелились, но она была слишком испугана, чтобы говорить. Тут вперед выступил Джойозо и сообщил моей матери, как зовут эту девушку и почему она здесь находится. Эти сведения, казалось, еще усилили ее гнев.

— Кухонная девка! — воскликнула она — Какой ужас!

Совершенно неожиданно, словно по вдохновению, плохо понимая, что я говорю, я ответил, почерпнув мой ответ из того вороха теологической премудрости, которой был напичкан.

— Все мы равны перед Богом, госпожа моя матушка.

Она метнула на меня негодующий взгляд, взгляд праведного гнева, ужаснее которого нет ничего на свете.

— Богохульник! — крикнула она. — Какое это имеет отношение к Богу?

Она не стала ждать ответа, справедливо полагая, что ответить мне нечего.

— Что до этой распутницы, — обратилась она к Джойозо, — ее выгонят отсюда плетьми — отсюда и вообще из Мондольфо. Вели конюхам, чтобы они это сделали.

Услышав ее распоряжение, я мгновенно вскочил на ноги, чувствуя стеснение в сердце и невозможность вздохнуть, отчего лицо мое страшно побледнело.

Здесь, по-видимому, снова должно было повториться — хотя в тысячу раз более жестоким и варварским образом — то зло, которое несколько лет тому назад было причинено несчастному Джино Фальконе. И о причинах, которые вызвали эту жестокость в данном случае, я не имел даже отдаленного понятия. Фальконе я любил; это, по существу; был единственный человек, который встал на пороге моей души и постучался, прося разрешения туда войти. Они его выгнали. А теперь эта девочка — самое прелестное из Божьих созданий, которые мне приходилось видеть, — чье общество было мне столь приятно и желанно, и которую, как мне казалось, я мог полюбить так же, как я любил Фальконе. Ее они тоже прогонят с такой отвратительной грубостью и жестокостью.

Позже мне суждено было лучше узнать эти причины, и я получил обильную пищу для размышлений, когда понял, что нет на свете более дикого и мстительного, свирепого и неукротимого чувства, чем праведный гнев благочестивого христианина. Все сладостные учения о милосердии и терпимости отбрасываются прочь, и мы наблюдаем самый удивительный парадокс христианства: католики предают огню еретиков, еретики убивают католиков, и все это делается из любви к Христу, причем каждый искренне гордится своими деяниями, не видя никакого богохульства в том, что именно таким образом они следуют заветам нашего Спасителя, который учил их доброте и кротости.

Вот так и моя мать отдала это чудовищное приказание, не испытывая в своем фарисейском благочестии ни малейших угрызений совести.

Однако на сей раз я не намерен стоять в стороне, как я это сделал в истории с Фальконе, и не допущу, чтобы свершилась ее жестокая ханжеская воля. Я с тех пор стал старше и повзрослел больше, чем сам мог предположить. Потребовалось это испытание, чтобы я это как следует понял. Помимо всего прочего, неуловимое влияние пола — хотя я этого и не осознавал — побуждало меня к тому, чтобы утвердиться в новообретенном мужестве.

— Остановись! — приказал я Джойозо, произнося это приказание холодно и твердо, поскольку я вновь обрел способность свободно дышать.

Уже повернувшись, чтобы отправиться исполнять чудовищное распоряжение моей матери, он замер на месте.

— В чем дело? — вскричала она, интуитивно догадываясь о моем намерении. — Ты отменяешь мое приказание?

— Ни в коем случае, — ответил я. — Разумеется, ты передашь конюхам приказание госпожи, мессер Джойозо, как тебе было велено. Но ты добавишь от меня, что, если хоть один из них тронет пальцем Луизину, я убью его вот этими руками.

Все они замерли на месте, оцепенев от изумления. Джойозо вдруг затрясся всем телом, Ринольфо, виновник всей этой сцены, стоял выпучив глаза, в то время как моя мать, вся дрожа, схватилась руками за грудь и смотрела на меня со страхом, не произнося, однако, ни слова.

Я смотрел на них с улыбкой, возвышаясь над ними, впервые в жизни почувствовав, как я высок ростом, и радуясь этому.

— Итак, — обратился я к сенешалю. — Чего ты ждешь? Отправляйся, мессер, и делай то, что тебе велела моя мать.

Он повернулся к ней, подобострастно изогнувшись, и развел руками в нелепом недоумении, всей своей фигурой выражая просьбу о руководстве на пути, который внезапно оказался столь тернистым.

— Ма… мадонна! — заикаясь пробормотал он.

Она с трудом сглотнула слюну, обретая наконец дар речи.

— Ты противишься моей воле, Агостино?

— Напротив, госпожа моя матушка, вы только что слышали, что я ее выполняю. Ваша воля будет исполнена, ваше приказание будет передано. Я настаиваю на этом. Теперь от ваших лакеев зависит, будет оно выполнено или нет. Моя ли это вина, если они окажутся трусами?

О, наконец-то я себя нашел, и с какой безумной радостью воспользовался я этим открытием!

— Но это… это же насмешка надо мной и над моим достоинством, — возразила моя мать.

Она все еще чувствовала свою беспомощность, ничего не могла понять и задыхалась, как человек, которого внезапно бросили в холодную воду.

— Если вы этого опасаетесь, сударыня, может быть, вы предпочтете отменить свое приказание?

— Так что же, эта девица останется в Мондольфо вопреки моему желанию? Ты… ты совсем потерял стыд, Агостино?

Нотки раздражения, появившиеся в ее голосе, дали мне понять, что она собирается с силами, чтобы вновь овладеть ситуацией.

— Нет, — ответил я и посмотрел в бледное, залитое слезами лицо стоявшей радом со мною Луизины. — Я думаю, что ради ее собственного блага бедной девушке лучше отсюда уйти, поскольку вы этого желаете. Но никто не посмеет бить ее плетью, словно бродячую собаку.

— Иди же, дитя, — сказал я ей как можно ласковее. — Иди, собери свои вещи и оставь эту обитель печали. И будь спокойна, ибо, если хоть один человек в Мондольфо осмелится поторопить тебя, он будет иметь дело со мной.

Я на секунду положил руку ей на плечо.

— Бедняжка Луизина, — сказал я, вздыхая. Но она отпрянула и задрожала при моем прикосновении. — Пожалей меня хоть немножко. Мне не разрешено иметь друзей, а тот, у кого нет друга, достоин сожаления.

И тогда, оттого ли, что ее простая душа проснулась и сбросила с себя смирение, к которому ее всю жизнь приучали, или она поняла, что, находясь под моей защитой, она может, не боясь, проявить перед всеми свои чувства, она схватила мою руку и, нагнувшись, поцеловала ее.

— О, Мадоннино! — промолвила она дрожащим голосом, и поток слез омочил мою руку. — Господь да вознаградит тебя за твою доброту ко мне. Я буду молиться за тебя, Мадоннино.

— Молись, Луизина, — сказал я. — Я начинаю думать, что это мне не помешает.

— Несомненно, не помешает, — мрачно подтвердила моя мать.

При этих словах Луизина, к которой вернулись все ее страхи, повернулась и быстро пошла прочь, мимо Ринольфо, который злобно ухмыльнулся, когда она с ним поравнялась и скрылась за углом.

— Что… что вы прикажете мне делать, мадонна? — промямлил несчастный сенешаль, напоминая ей о том, что ничего еще не решено.

Она опустила глаза в землю и сложила руки. Она снова была совершенно спокойна, снова стала самой собой — сдержанной и печальной.

— Пусть ее, — сказала она. — Пусть эта девица уходит. Мы должны почесть за счастье, что избавляемся от нее.

— А мне кажется, что счастлива она, — заметил я. — Ей посчастливилось, что она возвращается в широкий мир, который лежит за стенами всего этого — в мир, где царят любовь и жизнь, который был создан Господом Богом и которому пел хвалу святой Франциск. Сомневаюсь, принимал ли Бог участие в его создании в том виде, в котором он сейчас существует. В нем… в нем слишком мало жизни.

О, в это майское утро мною владел поистине мятежный дух.

— Не сошел ли ты с ума, Агостино? — задохнулась моя мать.

— А мне кажется, что, напротив, ко мне возвращается разум, — печально сказал я в ответ.

Она бросила на меня один из редких взглядов, и я заметил, как она сжала губы.

— Я должна с тобой поговорить, — сказала она. — Эта девица… — Тут она замолкла. — Следуй за мной, — приказала она.

Но в этот момент я кое-что вспомнил и обернулся, чтобы посмотреть на моего друга Ринольфо. Он втихомолку двинулся вслед за Луизиной. При мысли о том, что он отправился мучить ее и терзать, издеваться над тем, что ее выгнали из Мондольфо, мой гнев вспыхнул с новой силой.

— Остановись! Эй ты, Ринольфо! — крикнул я ему.

Он остановился и обернулся, нахально глядя мне в лицо.

Мне и раньше никогда не оказывали почтения, на которое я мог рассчитывать по праву моего положения. Мне даже кажется, что среди лакеев и прочей прислуги в Мондольфо на меня смотрели с некоторой долей презрения, как на того, кто, достигнув зрелого возраста, сделается всего-навсего священником и никем иным.

— Поди сюда, — велел я ему и, поскольку он замешкался, повторил приказание более властным тоном. Наконец он повернулся и пошел ко мне.

— Что ты задумал, Агостино? — воскликнула моя мать, кладя свою бледную руку мне на рукав.

Но все мое внимание было обращено на этого наглеца, который стоял передо мной, переминаясь с ноги на ногу с угрюмым вызывающим видом. Из-за его плеча мелькнуло желтое лицо его отца с широко открытыми от страха глазами.

— Мне кажется, ты сейчас улыбался, — сказал я.

— Ха! Реч Вассо![1003] — нагло ответствовал он, словно желая сказать: «А как тут можно было не улыбаться?»

— Изволь объяснить, чему ты улыбался! — потребовал я.

— Ха! Реч Вассо! — снова сказал он и пожал плечами, словно подчеркивая оскорбительность своего тона.

— Изволь отвечать! — взревел я, и при виде моего гнева он имел дерзость ответить мне враждебным взглядом, и мое терпение окончательно истощилось.

— Агостино! — послышался предостерегающий возглас моей матери, и это на какое-то мгновение остановило меня, усмирив мою ярость.

Тем не менее я продолжил:

— Ты улыбнулся тому, что твоя гнусная затея удалась. Ты улыбался, видя, что бедную девушку прогнали отсюда благодаря твоим проискам; ты улыбался, видя, что твои сломанные ловушки отомщены. И ты, конечно, пошел следом за ней, чтобы сообщить ей об этом и снова смеяться. Так или нет?

— Ха! Реч Вассо! — в третий раз повторил он.

Прежде чем кто-нибудь успел меня остановить, я схватил его за горло и за пояс и с силой тряхнул.

— Ты будешь мне отвечать, безмозглый чурбан? — вскричал я. — Или мне придется научить тебя уму-разуму, вбить тебе в башку должное уважение ко мне?

— Агостино, Агостино, — стенала моя мать. — На помощь, мессер Джойозо! Разве ты не видишь, что он сошел с ума?

Мне кажется, что в мои намерения не входило причинить этому негодяю серьезные увечья. Но в тот момент он совершил роковую ошибку, попытавшись защититься. Он ударил меня по руке, которой я держал его за горло, и это привело меня в неукротимое бешенство.

— Грязный пес! — прошипел я сквозь стиснутые зубы. — Ты осмелился поднять на меня руку? На меня, своего господина! Или ты думаешь, что я из той же грязи, что и ты? Так вот тебе, это научит послушанию! — И я швырнул его так, что он кубарем покатился вниз по ступеням лестницы.

Их было двенадцать, все они были из камня, и хотя их края местами сгладились от времени, однако они все еще были достаточно острыми. Этот дуралей не подозревал во мне такой силы, да я и сам до этого времени не знал о ней. Иначе он не стал бы столь нахально пожимать плечами, давать такие дурацкие ответы и, наконец, не стал бы оказывать сопротивления.

Он пронзительно завизжал, когда я его толкнул; закричала моя мать; завопил Джойозо.

Потом все смолкло. Охваченные ужасом, они молча наблюдали, как он катился с лестницы, ударяясь о ступени. Меня не особенно занимало, убил я его или нет. Однако ему повезло, он отделался одним-единственным переломом, который на какое-то время помешает ему делать людям гадости и научит уважению ко мне на всю оставшуюся жизнь.

Его отец помчался вниз по лестнице на помощь своему драгоценному сыночку, который лежал и стонал, неестественно подогнув ногу под таким углом, который ясно указывал на характер понесенного им наказания.

Моя мать повела меня в комнаты, осыпая по дороге упреками. Кого-то из слуг она послала на помощь Джойозо, других отправила на поиски фра Джервазио, меня же потянула за собой в свою личную столовую. Я шел очень послушно и даже с некоторым страхом, теперь, когда возбуждение мое несколько утихло.

Там, в этой безрадостной комнате, которую не могли оживить даже яркие пятна солнечного света, падавшие из расположенных под самым потолком окон на беленую стену, я стоял довольно мрачно, пока она сначала бранила меня, а потом горько плакала, сидя на своем обычном месте во главе стола.

Наконец появился Джервазио, сильно встревоженный, поскольку до него уже дошли слухи о происшедшем. Его острый взгляд остановился на мне, потом он посмотрел на мою мать, потом снова на меня.

— Что случилось? — спросил он.

— Что случилось? — стенала моя мать. — Агостино помешался.

Он нахмурился.

— Помешался? — переспросил он.

— Да, помешался. В него вселился бес. Он избил Ринольфо, сломал ему ногу.

— Ах, вот оно что, — сказал Джервазио и обратился ко мне со всей строгостью сурового наставника. — Что ты на это скажешь, Агостино?

— Скажу, что очень сожалею, — отвечал я, вновь охваченный мятежным духом. — Я надеялся свернуть ему его мерзкую шею.

— Ты слышишь, что он говорит? — вскричала моя мать. — Наступил конец света, Джервазио. Я же говорила, что в мальчика вселился бес.

— Что было причиной вашей ссоры? — спросил монах еще более суровым голосом.

— Ссоры? — повторил я, надменно вскинув голову и повысив голос. — С такими, как Ринольфо, я не ссорюсь, я их наказываю, когда они ведут себя дерзко и вызывают мое неудовольствие. В данном случае было и то и другое.

Он остановился передо мною, прямой и строгий, чуть ли не с угрожающим видом. И я почувствовал страх; ведь я любил Джервазио и совсем не хотел с ним ссориться. И все-таки я решил довести дело до конца.

Спасла положение моя мать.

— Увы, — причитала она. — В его жилах течет дурная кровь. Им владеет отвратительная гордость, гордость, которая погубила его отца.

Нет, не таким способом нужно было искать сочувствия У фра Джервазио. Ее слова произвели как раз обратное действие. Он сразу же перешел на мою сторону, почувствовав внезапную вражду к той, что оскорбила память моего отца, память, которую бедняга все еще чтил тайком от всех.

Строгость оставила его. Он посмотрел на нее и вздохнул. Затем, склонив голову и сцепив руки за спиной, он слегка отодвинулся от меня.

— Не будем судить опрометчиво, — сказал он. — Возможно, Агостино был спровоцирован. Выслушаем…

— О, чего только ты не услышишь, — со слезами посулила она, всячески желая показать ему, что он не прав. — Ты узнаешь кое-что и похуже, мерзости, из-за которых все и началось.

И она изложила ему историю, преподнесенную ей Ринольфо и его папашей, — о том, как я набросился на этого парня, потому что тот увидел, как я обнимаю Луизину.

Лицо монаха, по мере того как он слушал, потемнело и приобрело суровое выражение. Но прежде, чем она закончила свой рассказ, я прервал ее, не в силах более сдерживать свое негодование.

— Все это ложь, этот гнусный червь все выдумал! — вскричал я. — И я все больше сожалею, что не свернул ему шею, как собирался.

— Он солгал? — спросила она, широко раскрыв глаза от удивления, не по поводу самого факта, а оттого, что ее поразила моя, как ей казалось, лживость.

— А разве это так уж невероятно? — спросил фра Джервазио. — Расскажи ты, как было дело, Агостино.

Я все рассказал: как эта девочка из христианского милосердия выпустила на свободу бедных пташек, которые попались в предательские ловушки Ринольфо, и как, разозлившись, он пытался ее поколотить, а она бросилась ко мне искать защиты и покровительства; как после этого я выгнал его из сада и сказал, чтобы он никогда больше не смел там появляться.

— Теперь ты знаешь, — заключил я, — что я с ним сделал и знаешь почему. И если ты мне скажешь, что я поступил неправильно, предупреждаю: я тебе не поверю.

— Действительно… — начал он, незаметно послав мне дружескую улыбку.

Однако моя мать перебила его.

— Он лжет, Джервазио, — сказала она тоном, в котором гнев сочетался со скорбью. — Он бесстыдно лжет. О, в какую бездну греха он ввергнут, и с каждой минутой погружается все глубже! Разве я не говорила, что в него вселился дьявол? Придется искать способ, чтобы его изгнать.

— Нам придется искать способ изгнать вашу глупость, госпожа моя матушка, — отвечал я с горячностью, уязвленный до глубины души тем, что меня называют лжецом и что поверили не мне, а этому олуху Ринольфо.

Она поднялась, исполненная сурового негодования.

— Агостино, я твоя мать! — напомнила она мне.

— Возблагодарим же за это Господа Бога. Это, по крайней мере, значит, что не вам меня обвинять, — выпалил я, окончательно перестав владеть собой.

Мой ответ заставил ее снова рухнуть в кресло. Она бросила умоляющий взгляд на фра Джервазио, на лице которого сохранялось хмурое и мрачное выражение.

— Может быть, он… может быть, на него напустили порчу? — спросила она моего наставника совершенно серьезно. — Как ты думаешь, может быть, какие-нибудь злые чары…

Он остановил ее, махнув рукой и раздраженно хмыкнув.

— Мы напрасно спорим, — сказал он. — Агостино не лжет, я за это ручаюсь.

— Но, фра Джервазио, говорю тебе, что я их видела, видела своими собственными глазами: они сидели рядом на ступеньках террасы, и он обнимал ее за плечи. А теперь он бессовестно лжет мне в лицо, что этого не было.

— Разве я сказал об этом хоть слово? — воззвал я к монаху. — Это было уже после того, как Ринольфо ушел из сада. В моем рассказе я до этого места еще не дошел. Совершенно верно, я сидел подле нее. Девочка была расстроена. Я ее утешал. Что в этом дурного?

— Дурного? — строго спросил он. — Ты обнимал ее за плечи. А ведь ты собираешься стать священником.

— Но почему же нельзя этого делать, позволь тебя спросить? — требовал я ответа. — Это что, новый грех, который ты вдруг обнаружил? Дать утешение страждущему — не в этом ли назначение нашей святой матери Церкви? Любить ближнего заповедал нам сам милосердный Господь. Я повинен и в том и в другом. Неужели из-за этого я достоин осуждения?

Он испытующе смотрел на меня, пытаясь отыскать в выражении моего лица — теперь-то мне это понятно — признаки иронии или насмешки. Не обнаружив ни того, ни другого, он обернулся к моей матери. Вид у него был торжественный.

— Мадонна, — спокойно сказал он, — мне кажется, что если Агостино и не святой, то он подошел к святости ближе, чем вы или я. Мы не смели и надеяться на такое к ней приближение.

Она посмотрела на него сначала с удивлением, а потом с печалью и медленно покачала головой.

— К несчастью для него, существует и другой арбитр святости, который видит глубже, чем ты, Джервазио.

Он склонил голову, но возразил:

— Лучше не пытаться заглядывать в самую глубину, мадонна, иначе, боюсь, можно увидеть такое, чего нет на самом деле.

— Ах, ты будешь защищать его даже вопреки здравому смыслу, — жалобно проговорила она. — Разве ты не видишь, он полон злобы, его обуревает жажда убить, заклеймить тебя печатью Каина — он сам в этом признается. То, что он проявляет неповиновение моей родительской воле, ты видел сам, а это тоже грех, ибо в одной из заповедей сказано: чти отца своего и матерь свою. О, — стенала она, — моя воля для него ничего не значит, он отказывается мне подчиняться, он отбрасывает поводья, с помощью которых я пыталась направить его по верному пути.

— Жаль, что вы не последовали моему совету год тому назад, мадонна. Но даже сейчас еще не поздно это сделать. Пошлите его учиться в Павию или в Сапиенцу[1004], пусть изучает богословские науки.

— Отпустить его в мир! — в ужасе вскричала она. — О нет, нет! Я так старательно его оберегала!

— Но вы не можете вечно держать его взаперти, — возразил он. — Когда-нибудь он должен покинуть дом и соприкоснуться с миром.

— В этом нет нужды, — нерешительно проговорила она. — Если его призвание окажется достаточно твердым, монастырь… Она не договорила и посмотрела на меня. — Выйди, Агостино, — велела она мне. — Нам с фра Джервазио нужно поговорить.

Я неохотно вышел, поскольку ничто в целом мире не могло интересовать меня больше, чем предмет их разговора, ведь от этого зависела моя судьба. Однако я тем не менее подчинился, и ее последними словами, когда я покинул комнату, было напутствие: то время, которое у меня осталось до урока с фра Джервазио, употребить на молитву, моля Господа о прощении за совершенные мною грехи, прося его наставить меня на путь истинный.

Глава 6

ФРА ДЖЕРВАЗИО
Я больше не видел мою мать в тот день, не было ее и за столом во время ужина. Фра Джервазио сообщил мне, что она уединилась в своей спальне и молится за меня, прося Господа просветить и направить ее в том, что следует предпринять в отношении меня.

Я рано удалился в свою маленькую спальню, выходившую окнами в сад. Комнатка эта более напоминала монастырскую келью, чем покои, достойные положения господина и правителя Мондольфо. Стены ее были выбелены известкой, и единственным ее украшением, не считая распятия, висевшего над изголовьем кровати, было изображение святого Августина, беседующего с мальчиком на берегу моря.

Постелью мне служил простой соломенный тюфяк, а в комнате, кроме кровати, было еще деревянное кресло, табурет, на котором стояли чаша и кувшин для умывания, и шкаф, где хранилась моя скромная одежда. Я никогда не испытывал суетного желания красиво одеться, свойственного юному возрасту, и постоянно носил только строгое черное платье. В этом смысле мне не с кого было брать пример.

Я лег на кровать, погасил свечу и приготовился уснуть. Но сон бежал от меня. Долго лежал, обдумывая события этого дня, дня, когда я впервые открыл самого себя; самого тревожного и беспокойного дня из всех, что мне пришлось до этого пережить; дня, в течение которого, хотя вряд ли я это сознавал, мне довелось вкусить от двух самых острых блюд, даруемых нам жизнью: я изведал любовь и наслаждение от битвы.

Так я лежал несколько часов, размышляя и пытаясь сложить в единую картину отдельные кусочки загадки бытия, как вдруг моя дверь внезапно отворилась, и я вскочил с постели, увидев фра Джервазио со свечой, которую он держал, заслонив ладонью, так что она освещала только его бледное, изможденное лицо.

Видя, что я бодрствую, он вошел в комнату и притворил за собой дверь.

— В чем дело? — спросил я.

— Ш-ш! — он приложил палец к губам. Потом подошел ко мне, поставил свечу на кресло и присел на краешек моей кровати. — Ложись-ка снова в постель, сын мой, — велел он. — Я должен тебе кое-что сказать.

Он помолчал, дождавшись, пока я улегся и натянул покрывало до подбородка, не без мысли о том, что предстоит какое-то важное сообщение.

— Мадонна приняла решение, — сказал он. — Она опасается, что теперь, после того как ты однажды восстал против ее воли, она уже никогда не сможет подчинить тебя себе; если она по-прежнему будет держать тебя при своей особе, будет плохо и тебе, и ей. Поэтому она решила, что завтра утром ты покинешь Мондольфо.

Легкое волнение охватило меня. Покинуть Мондольфо — оказаться на свободе, в мире, о котором я столько читал; встречаться с людьми, с другими юношами, такими же, как я, а может быть, и с девицами, подобными Луизине, побывать в городах, посмотреть, как там живут люди. Тут было от чего прийти в волнение. И все-таки в этом возбуждении была не только радость, ибо к естественному любопытству, к желанию его удовлетворить примешивались некоторые опасения, порожденные единственным видом чтения, которое было мне доступно.

Мир — это скопище зла, он таит в себе многие соблазны, в нем трудно остаться невредимым. Поэтому я боялся мира, боялся выйти из-под защиты замковых стен Мондольфо; и в то же время мне хотелось своими глазами взглянуть на этот мир, в греховности которого я иногда позволял себе сомневаться.

Ход моих мыслей определялся следующим силлогизмом[1005]: Бог — это добро, и, поскольку мир — его создание, он не может быть дурным. Пусть говорят, что там хозяйничает сатана. Это же не значит, что сатана его создал, и, прежде чем утверждать, нужно еще доказать, что мир плох сам по себе, как это делают некоторые наши богословы, и что следует его избегать.

Этот вопрос я часто задавал себе, но, в конечном счете, гнал его прочь, считая обольщением сатаны с целью погубить мою бедную душу. И вот он снова терзал мою душу.

— Куда я должен направиться? — спросил я. — В Падую или в университет в Болонье?

— Если бы послушались моего совета, — сказал он, — вы бы направились в одно из этих мест. Но твоя мать держала совет с мессером Арколано.

Он пожал плечами, и на лице его появилось презрительное выражение. Он не доверял Арколано, который принадлежал к черному духовенству и был духовником моей матери, ее советником, и имел на нее значительное влияние. Она сама признала, что именно Арколано толкнул ее на эту чудовищную сделку, на попытку продать жизнь моего отца, от осуществления которой ее спасло милосердное провидение.

— У мессера Арколано, — снова заговорил он, — есть друг в Пьяченце, педагог, доктор гражданского и канонического права, человек, по его словам, весьма сведущий в этих науках и к тому же благочестивый, по имени Асторре Фифанти. Я слышал о нем, и я не согласен с мессером Арколано. Я об этом сказал. Но твоя мать… — Он снова помолчал. — Решено, что ты отправишься туда немедленно, будешь под его руководством изучать гуманитарные науки и будешь у него жить до тех пор, пока не наступит для тебя время принять сан, что, как надеется твоя мать, произойдет очень скоро. Согласно се желанию осенью ты должен вступить в монастырь в качестве поддьякона, а в следующем году принять послух, дабы подготовить себя достойным образом к вступлению в братство святого Августина.

Он замолчал, не добавив больше никаких комментариев, словно ожидая моих расспросов. Однако мой ум не способен был двинуться за пределы того факта, что завтра мне предстоит покинуть Мондольфо и вступить в широкий мир.

То обстоятельство, что я должен сделаться монахом, не было для меня новостью, я уже давно был приучен к этой мысли, хотя определенно об этом не говорилось, речь шла лишь о том, что я буду священником. И вот я лежал, не в состоянии придумать ни слова для того, чтобы ответить фра Джервазио.

Он внимательно смотрел на меня некоторое время, наконец вздохнул и сказал:

— Агостино, ты находишься на пороге великих перемен. Тебе предстоит сделать решительный шаг, над значением которого ты до сих пор не задумывался. Я был твоим наставником, на мне лежала ответственность за твое воспитание. Этот долг я честно выполнял, как мне было приказано, но не так, как я стал бы его выполнять, если бы я следовал в этом деле велению своей совести. Мысль о том, что ты в конечном счете сделаешься священником, с такой настойчивостью воспитывалась в тебе, что ты поверил, будто это твое собственное желание. Теперь, когда приближается время принять решение, сделать, возможно, бесповоротный шаг, ты должен серьезно подумать.

То, как он это говорил, поразило меня ничуть не меньше, чем смысл сказанного.

— Как? — вскричал я. — Ты говоришь, что мне, может быть, не следует стремиться к тому, чтобы принять духовный сан? Разве может быть что-нибудь лучше, чем жизнь священника? Разве ты сам не учил меня, что это самое благородное занятие для мужчины?

— Быть хорошим священником, выполнять все то, чему учил нас Господь, стать, в свою очередь, глашатаем его учения, вести жизнь самоотречения, самопожертвования и чистоты, — медленно ответил он, — нет ничего благороднее, ничего лучше этого. Но быть плохим священником… есть на свете и другие пути заслужить проклятье, менее вредоносные для Церкви.

— Быть плохим священником! — воскликнул я. — Разве можно быть плохим священником?

— Это не только возможно, сын мой; в наши дни это случается достаточно часто. Многие люди, Агостино, посвящают себя служению Церкви из соображений своекорыстных. Из-за таких, как они, Рим стали называть некрополем[1006] живых. Другие же, Агостино, — и они достойны всяческого сожаления — вступают в лоно Церкви в юности по воле неразумных родителей. Я бы не хотел, чтобы ты стал одним из них, мой сын.

Я глядел на него во все глаза, удивляясь все более и более.

— Ты думаешь… ты думаешь, что мне грозит такая опасность? — спросил я.

— Это вопрос, на который ты должен ответить сам. Ни один человек не может знать, что находится в сердце другого. Я воспитывал тебя так, как мне было велено. Я видел, что ты благочестив, видел, что ты становишься все более набожным, и все-таки… — Он замолчал и снова посмотрел на меня. — Вполне возможно, что все это — не более чем плоды твоего воспитания; вполне возможно, что твоя набожность, твое благочестие идут исключительно от ума. Люди знакомятся с догмами религии так же, как законник изучает свои законы. Отсюда ни в коей мере не следует, что они религиозны — хоть они и считают себя таковыми

— так же, как человек, знающий законы, совсем не обязательно является законопослушным. Только по их поступкам, по их жизни можно судить об их истинной натуре, и пока еще ни один поступок в твоей жизни, Агостино, не говорит о наличии призвания в твоем сердце.

Сегодня, например, при первом же соприкосновении с миром ты дал волю своим чувствам и совершил акт насилия; то, что ты не убил Ринольфо, в такой же степени случайность, как и то, что ты сломал ему ногу. Я не говорю, что этот поступок — грех. Среди светских юношей твоих лет провокация, с которой ты столкнулся, более чем оправдала бы твои действия. Но это никак нельзя отнести к человеку, который готовит себя к смирению и самоотречению, требуемым от священника.

— Но ведь ты же говорил, — возразил я, — я слышал, как ты говорил внизу моей матери, что я ближе к святости, чем ты или она.

Он печально улыбнулся.

— Это были опрометчивые слова, Агостино. Я принял невежество за чистоту и непорочность, это обычная ошибка. Позже я все как следует обдумал, и мои размышления вынуждают меня сказать тебе то, что в этом доме равносильно предательству.

— Я не понимаю, —признался я.

— Возможно, что я исполнял мой долг по отношению к твоей матери более добросовестно, чем имел на это право. Мой долг по отношению к моему Богу я исполняю сейчас, хотя тебе может показаться, что я выступаю скорее как advocatus diaboli[1007]. Долг мой заключается в том, чтобы предупредить тебя; попросить тебя как следует обдумать тот шаг, который ты собираешься совершить. Послушай, Агостино. Я говорю с тобой на основании горького опыта одной несчастной жизни, полной страданий. Я бы не хотел, чтобы ты вступил на путь, по которому пришлось пройти мне. Он редко приводит к счастью в этом мире, впрочем, так же, как и в следующем; чаще всего он приводит прямехонько в ад.

Он замолчал, а я смотрел на его измученное лицо в полном изумлении. Казалось невероятным, что эти слова исходят от человека, которого я считал воплощением добра.

— Если бы я не знал, что в один прекрасный день мне придется говорить с тобой так, как я разговариваю сейчас, я бы уже давно отказался делать то дело, которое не одобряю. Но я боялся тебя оставить. Я боялся, что, если я уйду, мое место займет какой-нибудь временщик, который ради хлеба насущного будет учить тебя так, как этого хочется твоей матери, и толкнет тебя, без предупреждения, на ту жизнь, которая уготована тебе по обету.

Однажды, несколько лет тому назад, я был на грани того, чтобы оказать неповиновение твоей матери. — Он устало провел рукой по лбу. — Это было в ту ночь, когда Джино Фальконе покинул нас. Она его выгнала, считая это своим долгом. Ты помнишь, Агостино?

— О, я помню, — ответил я.

— В ту ночь, — продолжил фра Джсрвазио, — я был рассержен, я испытывал праведный гнев, глядя на то, как дурной, нехристианский поступок совершается в святотатственном самодовольстве. Я был готов осудить этот поступок и осудить твою мать, сказать ей в лицо, что она поступает дурно. Но потом я вспомнил о тебе. Я вспомнил любовь, которую питал к твоему отцу, вспомнил о долге, который он мне завещал: позаботиться о том, чтобы тебе не было причинено то зло, которого я опасался. Я понял, что, если я произнесу слова, которые жгли мне язык, мне придется уйти, так же как ушел Джино Фальконе. Но дело было не в том, что меня прогонят. Мне было бы легче спасать свою душу в каком-нибудь другом месте, а не в этом доме, где царит дух ложно понятого христианства; и кроме того, всюду есть монастыри моего ордена, где я могу найти приют. Но я не мог оставить тебя; я понимал, что, если я уйду, ты целиком окажешься во власти влияния, которое лепило и ломало тебя вопреки твоей натуре, не принимая во внимание твои склонности. Поэтому я остался, поэтому не встал на защиту Фальконе. Впоследствии я узнал, что он нашел друга, что о нем… что о нем позаботились.

— Кто позаботился? — спросил я, в высшей степени заинтересованный.

— Один из друзей твоего отца, — сказал он после секундного колебания. — Кондотьер по имени Галеотто — предводитель наемников, известный по имени Ti Gran Galeotto[1008]. Но это неважно. Я хочу рассказать о себе, чтобы ты понял, на каком основании я все это говорю. Мне была уготована судьба солдата, я должен был следовать за своим доблестным молочным братом, твоим отцом. Если бы я сохранил силы моей ранней юности, на мне вместо монашеской рясы были бы сейчас солдатские доспехи. Однако случилось так, что тяжелый недуг лишил меня здоровья и сделал непригодным для такой жизни. Равным образом я был не в состоянии работать в поле, и мне грозила опасность сделаться обузой для моих родителей-хлебопашцев. Для того чтобы этого избежать, они решили сделать из меня монаха; отдали меня Богу, увидев, что я непригоден для служения человеку. Бедные простаки, они считали, что, поступая таким образом, совершают доброе, богоугодное дело. Я проявил способности к учению; меня заинтересовали предметы, которым меня учили; я, действительно, увлекся ими и не задумывался о будущем; не задаваясь лишними вопросами, я подчинился воле своих родителей, и, прежде чем я успел сообразить, что и кто я есть, я уже был духовным лицом.

Он значительно понизил голос, заключая свой рассказ:

— В течение десяти лет после этого, Агостино, я носил власяницу, не снимая ее ни днем, ни ночью; поясом мне служило узловатое вервие, в которое были воткнуты шипы, терзавшие мое тело. Десять лет я не знал телесного покоя, не знал, что значит ночной сон. Только таким способом удалось мне смирить мою бунтующую плоть и уберечь себя от того, что для простого человека — обычное дело, а для меня — святотатство и грех. Я был набожен. Если бы я не был набожен и силен в моей вере, я никогда бы не вынес того, что был вынужден выносить, чтобы не быть обреченным на вечные муки, и все потому, что меня сделали священником, не приняв во внимание моей натуры. Подумай об этом, Агостино, подумай хорошенько. Я бы не хотел, чтобы ты пошел по этому пути, не хотел бы, чтобы тебе пришлось бороться с искушениями таким образом. Ибо я знаю — надеюсь, что говорю это со всем смирением, Агостино, благодаря Бога за великую милость, которую оказал он мне, — на одного священника без призвания, который может побороть искушение с помощью таких мучительных средств, приходится сотня таких, которые устоять не могут, и это очень плохо: своим скандальным примером они многих отвращают от Церкви и дают оружие в руки ее врагов, за что приходится дорого расплачиваться впоследствии.

Наступило молчание. Я был неожиданно тронут его рассказом, на меня произвело впечатление предостережение, которое я уловил в его исповеди. И тем не менее моя самоуверенность не была поколеблена.

И когда наконец он поднялся, взял свою свечу и, встав у моей кровати, спросил меня еще раз, чувствую ли я в себе призвание, я продемонстрировал свою самонадеянность ответом:

— Я молюсь и надеюсь, что я действительно чувствую в себе призвание, — сказал я. — Я буду следовать по жизненному пути, который наилучшим образом подготовит меня к жизни будущей.

Он смерил меня долгим печальным взглядом.

— Ты должен поступать так, как подсказывает тебе твое сердце, — вздохнул он. — И когда ты увидишь мир, познакомишься с ним, твое сердце научится говорить более понятным языком.

С этим он меня оставил.

На следующий день я отправился в путь.

Прощание мое было недолгим. Моя мать, провожая меня, коротко всплакнула и долго-долго молилась. Не могу сказать, чтобы она испытывала особую грусть, расставаясь со мною. К этой грусти я бы отнесся с уважением, память о ней берег бы, как святыню. Но нет, ее слезы были вызваны страхом, она боялась, что я не сумею противостоять опасностям, которые окружают человека в мире, поддамся искушению и обману ее надежды на исполнение обета.

Она сама в этом призналась в своем прощальном напутствии, с которым она ко мне обратилась. После ее слов у меня сложилось твердое убеждение: единственное, что ее интересовало в отношении меня и моей жизни, — это исполнение ее обета. О том, какую цену за это, возможно, придется заплатить, она не думала ни минуты.

Слезы стояли и в глазах фра Джервазио. Моя мать позволила мне только поцеловать се руку — так у нас было принято. Что же касается святого отца, он обнял меня и долго не отпускал, прижимая к груди своими длинными руками.

— Помни! — прошептал он хриплым от волнения голосом. А потом, выпустив меня из своих объятий, добавил: — Да поможет тебе Бог, да наставит он тебя на путь истинный, сын мой.

Это были его последние слова.

Я спустился по ступенькам во двор, где собрались почти все наши слуги, чтобы проводить своего господина, в то время как мессер Арколано задержался наверху, чтобы еще раз уверить мою мать, что он будет обо мне заботиться, и чтобы выслушать ее последние наставления касательно меня.

Четверо слуг, верхом и при оружии, ожидали, чтобы меня сопровождать, а с ними — три мула, один для меня, другой для Арколано и третий для моего багажа, который и был на него навьючен.

Один из слуг держал стремя, и я вскочил в седло, с которым был знаком весьма относительно. Затем сел на своего мула и Арколано, пыхтя и отдуваясь, ибо это был тучный краснолицый человек, обладавший самыми толстыми руками, которые мне когда-либо приходилось видеть.

Я тронул мула кнутом, и мы двинулись в путь. Арколано трусил рядом со мной, а позади ехали в ряд всадники, составлявшие наш эскорт. Таким образом мы проследовали к воротам, и слуги, когда мы проезжали мимо, шептали нам прощальные приветствия.

— Счастливого пути, Мадоннино!

— Счастливо возвратиться, Мадоннино!

Я оборачивался и улыбался им в ответ; глядя на них, я заметил, что многие смотрят на меня с сочувствием и сожалением.

Перед тем как завернуть за угол, я обернулся и помахал шляпой моей матери и фра Джервазио, которые стояли на верхней ступеньке лестницы, где я их оставил. Святой отец помахал мне в ответ. Что же касается моей матери, она даже не шевельнулась. Она, скорее всего, уже снова опустила глаза долу.

Ее бесчувственность даже рассердила меня. Мне казалось, что человек имеет право хотя бы на мимолетное проявление нежности со стороны женщины, которая его родила. Ее холодность обидела меня. Обидела тем более, что я сравнивал ее поведение с тем, как нежно обнял меня на прощание старик Джервазио. Чувствуя комок в горле, я свернул с солнечного света, заливавшего двор, в сумрак арки ворот, а потом снова выехал наружу, на подъемный мост. Копыта наших мулов простучали по деревянному настилу моста, а потом, более звонко, по камням мостовой.

Я впервые в жизни оказался за пределами стен нашего замка. Передо мною тянулась плохо вымощенная улица предместья, которая спускалась по склону, направляясь к рыночной площади городка Мондольфо. А дальше, за его пределами, простирался целый мир, который, как мне казалось, лежал у моих ног.

Комок у меня в горле постепенно рассосался, сердце забилось быстрее в предвкушении чего-то необыкновенного. Я дал шпоры своему мулу и поехал быстрее в сопровождении тучного пастыря, который ехал рядом со мною.

Так я покинул свои дом и вышел из-под мрачного безрадостного влияния моей вечно печальной матери.

Часть II Джулиана

Глава 7

ДОМ АСТОРРЕ ФИФАНТИ
Позвольте мне не останавливаться слишком подробно на тех событиях, которые произошли во время нашего путешествия, дабы не наскучить читателю. Сами по себе они достаточно забавны, однако если о них рассказывать, они могут показаться совсем неинтересными.

По всему предместью, опережая нас, разнесся слух, что здесь находится Мадоннино из Мондольфо, и волнение, вызванное этим известием, носило такой характер, что я не знал, чувствовать ли себя польщенным или оскорбленным.

Все дома опустели, а их обитатели стояли, раскрыв рот, у дороги, по которой мы следовали, чтобы в первый раз в жизни посмотреть на своего господина, о котором очи слышали Бог весть какие россказни, ибо там, где есть хоть намек на тайну, человеческое воображение работает вовсю.

Поначалу такое количество устремленных на меня глаз смутило меня; так что мои собственные глаза были устремлены на блестящую шею моего мула. Вскоре, однако, привыкнув к тому, что на меня смотрят, я освободился от своей застенчивости, каковое обстоятельство незамедлительно сделалось предметом забот и неприятностей для мессера Арколано. Ибо едва я успел осмотреться, как тут же сотни разнообразных вещей привлекли мое внимание, потребовав расспросов и более пристального рассмотрения.

К тому времени мы добрались до рыночной площади; день к тому же был базарный, и вся площадь была заполнена крестьянами из Валь-ди-Таро, которые прибыли в город, чтобы продать плоды своих трудов и купить все то, чего не может дать земля.

Мне хотелось задержаться у каждой лавки и рассмотреть предлагаемые товары, и каждый раз, когда я намеревался это сделать, крестьяне подобострастно расступались, давая мне дорогу в приглашая подойти поближе. Однако мессер Арколано понуждал меня двигаться вперед, говоря, что нам предстоит еще долгий путь в что в Пьяченце лавки гораздо лучше, к тому же у мена будет больше времени, чтобы их осмотреть.

Затем нам встретился фонтан, увенчанный статуей, которая привлекла мое внимание, — это был Лаокоон[1009] работы Дюфрено, — и я приостановил своего мула, издав восхищенный возглас при виде этого великолепного произведения, и засыпал Арколано бесчисленными вопросами: кто он такой и почему подвергся нападению этой чудовищной змеи, и удалось ли ей в конце концов его задушить.

Арколано, терпение которого истощилось, коротко отвечал, что в виде змеи набожный скульптор символически изобразил греховность, которую побеждает святой Геракл.

Я совершенно уверен, что именно так он интерпретировал значение этой скульптуры и что благодаря известной путанице в мозгах он причислил языческого полубога к христианским святым. Ибо это был неуч, простой, необразованный мужик, и то, что моя мать нашла в нем какие-то достоинства, позволившие предпочесть его высокообразованному фра Джервазио и избрать в качестве своего духовного пастыря и советника по религиозным вопросам, представляет лишь одну из многочисленных загадок, встретившихся мне в моих попытках понять ее характер.

Кроме того, на площади было множество молодых крестьянских девушек, отчаянно красневших под моим взглядом, который Арколано тщетно приказывал мне опустить долу. Мне часто казалось, что одна из этих стройных пригожих девиц — моя маленькая Луизина; и я не раз был готов обратиться то к одной, то к другой только для того, чтобы моя ошибка тут же обнаружилась, а мессер Арколано начинал брюзжать, возмущенный моим легкомыслием.

И когда я раз или два рассмеялся в ответ на их дружелюбные шутки, ухмыляющиеся слуги, которые меня сопровождали, толкали друг друга в бок и подмигивали при виде того, как далеко я, по их мнению, отклонился от пути, ведущему к духовному сану, тогда как из уст моего тучного клирика сыпались жаркие проклятья, и он грубо тащил меня прочь, заставляя ехать быстрее.

Муки его прекратились, только когда мы выехали из города. Некоторое время мы проехали в молчании, ибо в голове у меня теснились мысли о том, что я увидел, а душа была полна волнением, которым я заразился, проезжая по этим оживленным местам. Помню, как я обернулся к Арколано, который следовал за мною, чуть приотстав, так что уши его мула находились на уровне луки его седла, и попросил его указать, где кончаются мои владения.

Этот мой скромный вопрос вызвал, непонятно почему, весьма грубый ответ. Мне было строго приказано направить свои мысли в другое русло, отвратившись от мирской суеты; это послужило поводом для нудной проповеди, которая тянулась весьма долго, о тщете всего земного и прелестях райской жизни, скучнейшей и банальнейшей, на эту тему я сам мог говорить в десять раз лучше, чем его тупоголовое невежество.

Расстояние от Мондольфо до Пьяченцы составляет добрых восемь лиг[1010], и, хотя мы выехали очень рано, было уже далеко за полдень, когда нашему взору открылся этот город на реке По, который притаился, так сказать, в просторной долине, и Арколано стал мне называть одну за другой церкви, шпили которых выступали на фоне яркого синего неба.

Примерно через час после того, как на горизонте показался город, мы подъехали к воротам Сен-Ладзаро. Однако мы не стали заезжать в город, как я надеялся. Мессер Арколано считал, что с него довольно вопросов, которыми я засыпал его в Мондольфо, и не собирался терпеть еще большего неумения себя вести с моей стороны, которое, несомненно, проявится при виде разнообразных чудес большого города.

Итак, мы миновали ворота и поехали под самыми стенами города по аллее цветущих каштанов, огибая город к северу, пока нашему взору не открылись песчаные отмели По, и я впервые увидел вблизи эту могучую реку, неспешно несущую свои воды меж островов, густо заросших ивняком, которые, казалось, плыли в ее сверкающих водах.

Посреди реки виднелась лодка рыбаков, которые тянули невод под звуки мелодии, непривычной для моего слуха, и мне очень хотелось задержаться, чтобы посмотреть на их труды. Однако Арколано понуждал меня ехать дальше, не обращая никакого внимания на мое естественное любопытство. Но вскоре я снова натянул поводья с криком восторга и удивления при виде наплавного моста, перекинутого через реку на некотором расстоянии от нас.

Однако мы уже достигли цели нашего путешествия. Арколано остановился у ворот виллы, стоявшей несколько поодаль от дороги на небольшом холме возле ворот Фодеста. Он велел одному из слуг спешиться и открыть ворота, и вот мы уже устало плелись по короткой аллее, между боскетами из лавровых кустов, к самой вилле.

Это был дом хороших пропорций, однако мне, привыкшему к просторным помещениям Мондольфо, вилла тогда показалась жалкой хижиной. Зеленые венецианские ставни на фоне беленых стен придавали ей прохладный приятный вид; из одного окна до нас доносились веселые голоса и женский смех.

Двойные двери виллы были открыты, и через минуту после нашего появления на пороге показался высокий, тощий человек, чьи беспокойные глазки быстро оглядели нас, а тонкие губы раздвинулись в приветственной улыбке, предназначенной для мессера Арколано, прежде чем он торопливо спустился вниз по ступенькам, шаркая башмаками, которые были ему велики.

Это был мессер Асторре Фифанти, педагог, у которого я должен был обучаться и под кровом которого мне предстояло провести следующие несколько месяцев.

Видя в нем человека, которому мне придется подчиниться, я разглядывал его с величайшим интересом и с самого начала невзлюбил его.

Это был, как я уже говорил, высокий, худощавый человек; у него были длинные руки с огромными, мослатыми кистями. Они напоминали руки скелета, обтянутые перчатками из кожи. Он был лыс, если не считать полоски седых курчавых волос, окаймлявших затылок вровень с огромными ушами, а лоб у него продолжался до самой макушки яйцеобразной головы. У него был висячий нос и близко посаженные глаза, в которых таилось слишком много хитрости и коварства, для того, чтобы они могли принадлежать честному человеку. Бороды он не носил, и кожа на щеках приобрела синеватый оттенок от постоянного бритья. Лет ему было около пятидесяти, а лицо носило выражение угодливого подобострастия. И, наконец, одет он был в длиннополый кафтан из грубого сукна, доходивший ему до колен, из-под которого торчали самые тощие икры и самые громадные ступни, какие только можно себе вообразить.

Приветствуя нас, он лебезил и полоскал в воздухе костлявыми руками, словно моя их.

— Я вижу, вы добрались благополучно, — ворковал он. — Benedicamus Dominum![1011]

— Deo Gratias![1012] — пророкотал дородный священник, тяжело стаскивая свое тучное тело с мула при помощи одного из слуг.

Они пожали друг другу руки, и Фифанти обернулся, чтобы как следует рассмотреть меня еще раз.

— Это и есть мой благородный подопечный? — осведомился он. — Salve![1013] Добро пожаловать в мой дом, мессер Агостино!

Я спешился, пожал протянутую руку и поблагодарил его.

Между тем слуги развязали мой багаж, а из дома прибежал немолодой слуга, чтобы внести его в комнаты.

Я стоял возле своего мула несколько смущенно, переминаясь с ноги на ногу, в то время, как доктор Фифанти уговаривал Арколано зайти в дом и отдохнуть; он, кроме того, упомянул какое-то везувийское вино, которое ему прислали с юга и по поводу которого ему хотелось услышать просвещенное мнение священника.

Арколано колебался; губы его прожорливого рта подрагивали и подергивались. Но он тем не менее отказался, извинившись и сославшись на то, что ему нужно ехать. У него есть еще дела в городе, и он должен как можно скорее вернуться в Мондольфо, чтобы отдать отчет графине о нашем благополучном прибытии. Если он задержится, станет совсем темно, а ему совсем не хочется путешествовать в темноте. Что же до того, что кости у него ноют, а плоть уязвлена от слишком долгого нахождения в седле, пусть Господь примет Это как наказание за его грехи.

После того как любезный Фифанти рассыпался в уверениях по поводу того, как невелика в этом нужда, когда дело касается человека столь святого, как мессер Арколано, священник стал прощаться. Он дал мне свое благословение, наказал мне, чтобы а повиновался тому, кто будет мне на это время in loco parentis[1014], снова взгромоздился на своего мула и отбыл в сопровождении слуг.

Доктор Фифанти положил свою костлявую руку мне на плечо и высказал предположение, что после такого путешествия мне необходимо подкрепиться. С этими словами он повел меня в комнаты, уверяя, что в его доме потребностям телесным оказывается столь же неукоснительное внимание, как и потребностям духовным.

— Ибо, не напитав тело, — заключил он в своей отвратительной любезно-подобострастной манере, — можем ли мы напитать ум, а также сердце?

Мы прошли через холл с великолепным мозаичным полом и оказались в просторной комнате, которая показалась мне нарядной и веселой после той мрачной обстановки, которая окружала меня дома.

Там был голубой потолок с разбросанными по нему золотыми звездами, тогда как на стенах висели гобелены более сочного синего цвета. На них, в серых и красновато-коричневых тонах, были изображены сцены из, как я впоследствии узнал, метаморфоз Актеона[1015]. В тот момент я не мог их как следует рассмотреть. Фигуры Дианы, принимающей ванну, и ее пухленьких прислужниц-нимф заставили меня быстро отвести смущенный взор.

В середине комнаты стоял большой стол, на котором поверх вышитой скатерти ослепительно белого полотна стояли сверкающие хрустальные и серебряные кувшины с вином и вазы с различными фруктами. За столом расположилось благородное общество, состоявшее из полудюжины мужчин и двух роскошно одетых женщин. У одной из них, маленькой и изящной, были темные живые глаза, полные язвительного юмора. Другая была высока и стройна, как молодая ива; ее волосы, завитые в крутые локоны, были рассыпаны по плечам; что же до юс цвета — я никогда и не думал, что на свете могут быть такие волосы. Они были медно-красные и блестели, как металлические. Ее лицо и шея — весьма и весьма открытые — напоминали своим теплым цветом старую слоновую кость. У нее были большие глаза, чуть прикрытые полуопущенными веками, которые придавали ее лицу томное выражение. Лоб был низкий и широкий, а губы необычайно яркие на фоне общей бледности.

При моем появлении она тотчас же встала и подошла ко мне с медленной улыбкой, протягивая руку и произнося слова самого любезного приветствия.

— Это, мессер Агостино, — обратился ко мне Фифанти, — моя жена.

Если бы он представил ее как свою дочь, этому скорее можно было бы поверить, принимая во внимание разницу в возрасте, хотя это было бы столь же невероятно, если учесть, как мало они были друг на друга похожи.

Пораженный ее видом, я уставился на нее в полном изумлении, ослепленный к тому же сиянием ее глаз, которые теперь смотрели прямо на меня. В полном смущении я потупил взор, отвечая ей со всей учтивостью, на которую только был способен. Затем она подвела меня к столу и представила обществу, называя каждого гостя по имени.

Первым из них был худощавый и очень изысканный молодой синьор в алом костюме для прогулок, поверх которого была наброшена мантия, тоже алого цвета. На груди у него висел золотой крест на золотой цепочке. У него было тонкое женственное лицо, обрамленное светлыми волосами, заостренная бородка и крошечные усики. Руки у него были белые-белые, с еле заметными синими жилками, причем, как я вскоре заметил, он старался не опускать их вниз, чтобы к ним не приливала кровь, нарушая тем самым их красоту. На левой руке, прикрепленный к кисти тонкой цепочкой, висел круглый золотой футлярчик с благовониями, размером с небольшое яблоко, покрытый великолепной резьбой. На пальце — кольцо с огромным сапфиром, знак его сана.

То, что он один из церковных сановников, я увидел сам. Но я никак не ожидал, что он занимает такое высокое положение — я не мог себе представить, что в скромном доме доктора Фифанти может оказаться столь высокопоставленный гость.

Это был, ни мало ни много, его высокопреосвященство Эгидио Оберто Гамбара, кардинал Брешии, губернатор Пьяченцы и папский легат в Цезальпинской Галлии.

Когда я узнал, кто этот элегантный надушенный женственный господин, я был просто потрясен, ибо совсем не таким видел я в своем воображении представителя папы.

Он улыбнулся мне любезной и несколько утомленной улыбкой, пресыщенной улыбкой светского человека, и протянул руку с кольцом. Я встал на колено, чтобы поцеловать перстень, пораженный сверх всякой меры рангом этого человека, тогда как сам он не внушил мне никакого почтения.

Когда я снова поднялся с колен, он смерил меня взглядом, удивленный моим высоким ростом.

— Посмотрите-ка, — сказал он. — Вот вам отличный солдат, потерянный для славы.

Говоря это, он полуобернулся к молодому человеку, сидевшему рядом с ним, которого мне очень хотелось рассмотреть, потому что его лицо было мне странным образом знакомо.

Это был высокий, стройный человек, роскошно одетый в пурпур и золото; его иссиня-черные волосы были собраны в сетку из тончайших золотых нитей. Платье его прилегало к нему так плотно и гладко, словно составляло с ним одно целое — в сущности, так оно и было. Но больше всего меня заинтересовало его лицо. Это было загорелое бритое орлиное лицо с прямыми черными бровями, черными глазами и решительным подбородком, несомненно, красивое, если не считать, что какие-то еле заметные складочки вокруг рта придавали ему неприятное выражение: сардонически-гордое и презрительное.

Кардинал обратился к нему.

— Ваша порода дает великолепные экземпляры, Козимо, — сказал он.

Его слова поразили меня, ибо теперь я знал, где я его видел — в моем собственном зеркале.

Его лицо до такой степени напоминало мое — только волосы у него были темнее, и он был не так высок — словно он был моим родным братом, а не просто родственником, и я сразу же все понял. Ибо это был не кто иной, как гвельфский Ангвиссола, ренегат, который служил папе и был в большой чести у Фарнезе; в Пьяченце он исполнял должность капитана стражи порядка. По годам он был, должно быть, лет на семь старше меня.

Я смотрел на него с интересом и обнаружил, в нем некоторую привлекательность, главным образом, потому, что он был похож на моего отца. Именно так, наверное, выглядел мой отец, когда он был в возрасте этого человека. Он, в свою очередь, смотрел на меня с улыбкой, которая его не красила, — слишком она была презрительно-ленивая и высокомерная.

— Смотри, смотри, кузен, — сказал он, — ибо я считаю, что делаю тебе честь тем, что похожу на тебя.

— Вы увидите, — проговорил кардинал, — что это наиболее самонадеянный человек в Италии. Находя в вас сходство с собой, он отчаянно себе льстит, что, как вы впоследствии убедитесь, когда познакомитесь с ним поближе, вообще является его отличительной чертой. Он сам себе самый ревностный льстец. — И мессер Гамбара снова погрузился в кресло, томно поднеся к носу свой шарик с благовониями.

Все засмеялись, а вместе со всеми и мессер Козимо, который продолжал смотреть на меня.

Однако супруга мессера Фифанти должна была познакомить меня с остальными гостями, сидящими возле маленькой волоокой дамы. Ее звали донья Леокадия дельи Аллогати, она приходилась хозяйке кузиной, и в тот день я видел ее в первый и последний раз в своей жизни.

Три оставшихся синьора не представляют особого интереса, кроме одного, чье имя стало впоследствии широко известным — нет, оно уже было известно, только не тому, кто вел такую уединенную жизнь, как я.

Это был очень хороший поэт, Аннибале Каро, про которого, как я слышал, говорили, что он может сравняться с самим великим Петраркой. Трудно представить себе человека, который менее походил бы на поэта, чем он. Это был немолодой и весьма дородный человек лет около сорока. Он был бородат, румян, имел мелкие черты лица и самодовольно-преуспевающий вид; одет он был тщательно, однако без той роскоши, которой отличалась одежда кардинала и моего кузена. Позвольте добавить, что он состоял секретарем Пьерлуиджи Фарнезе и что в Пьяченцу он прибыл с поручением к губернатору, которое касалось интересов его принцепса[1016].

Двое других господ, завершающих список гостей, не имеют никакого значения, и, право же, я не могу припомнить их имен, хотя одного из них звали, кажется, Пачини, и про него говорили, что это довольно известный философ.

Когда меня пригласили к столу, я сел в кресло, указанное мне мессером Фифанти, рядом с его супругой, и вскоре появился старый слуга, которого я уже видел, и принес мне еду. Я был голоден и принялся есть с большим аппетитом, в то время как за столом продолжалась приятная беседа. Напротив меня сидел мой кузен, и, занятый едой, я поначалу не заметил, как пристально он меня разглядывает. Однако в конце концов наши взгляды встретились. Он улыбнулся своей неприятной кривой улыбкой.

— Итак, мессер Агостино, из вас хотят сделать священника? — осведомился он.

— Если будет угодно Богу, — спокойно ответил я, возможно, чересчур кратко.

— И если его голова хоть сколько-нибудь напоминает его лицо и телосложение, — томно проговорил кардинал-легат, — мы еще, возможно, увидим папу из рода Ангвиссола, мой Козимо.

Мой взгляд, должно быть, выдал изумление, вызванное этими словами.

— Вы ошибаетесь, ваше великолепие, — отозвался я. — Мне уготована монашеская жизнь.

— Монашеская! — воскликнул он как будто бы с ужасом, так, словно почувствовав неприятный запах. Он пожал плечами и капризно надул губы, снова прибегнув к своему шарику с благовониями. — Ну что же, и святые отцы, случалось, становились папами.

— Я иду в монастырь отшельнического ордена святого Августина, — снова поправил я его.

— Ах, — сказал Каро своим звучным голосом, — цель, к которой он стремится, совсем не Рим, а само небо, милорд.

— Тогда за каким дьяволом он находится в вашем доме, Фифанти? — спросил кардинал. — Не вы ли собираетесь учить его святости?

И все находившиеся за столом громко рассмеялись шутке, которую я не понял, так же как я отказывался понимать милорда кардинала.

Мессер Фифанти со своего места во главе стола бросил в мою сторону вопросительно-тревожный взгляд и снова помахал в воздухе руками в поисках ответа, который отразил бы эту ядовитую шутку. Но его предупредил мой кузен Козимо.

— Обучение скорее должно исходить от монны Джулианы, — сказал он и дерзко улыбнулся через стол супруге мессера Фифанти, отчего широкий лоб педагога собрался в сердитые складки.

— Конечно, конечно, — подтвердил кардинал, рассматривая ее сквозь полузакрытые веки. — Разве кто-нибудь может отказаться отправиться в рай, если она об этом попросит? — И он испустил глубокий вздох, в то время как она стала бранить его за дерзость. И хотя я не всегда понимал, о чем идет речь, словно они разговаривали на другом языке, я все-таки не мог не удивляться тому, что можно позволять себе такие вольности по отношению к прелату. Она обернулась ко мне, и взгляд ее прекрасных глаз озарил мою душу словно сиянием.

— Не слушайте их, мессер Агостино. Это нечестивые, скверные люди,

— сказала она, — и если вы стремитесь к святости, то чем меньше вы будете с ними встречаться, тем лучше.

Я в этом нисколько не сомневался, однако у меня не хватало смелости в этом признаться, и мне было непонятно, почему они рассмеялись, слушая, как она их бранит таким серьезным тоном.

— Путь к святости усыпан терниями, — сказал кардинал, вздыхая.

— Вашей светлости, я полагаю, не раз об этом говорили, — сказал Каро, у которого был весьма острый язык для такого холеного и довольного жизнью человека.

— Я мог бы обнаружить это и сам, однако согласно жребию мне выпало на долю жить среди грешников, — ответил кардинал, охватывая взглядом и жестом собравшееся общество. — И я делаю, что могу, для того, чтобы их исправить. Non ignara mali, miseris succurrere disco[1017].

— Для этого требуется храбрость особого рода, не так ли? — со смехом воскликнула маленькая Леокадия.

— О, что до этого, — отозвался Козимо, открывая в улыбке свои прекрасные зубы, — то есть даже пословица касательно храбрости священнослужителей. Она похожа на любовь женщины, которая, в свою очередь, напоминает воду в решете: только нальешь, а ее уж и нет!

Его взор задержался на Джулиане.

— Если решето — это вы, то можно ли винить женщин? — парировала она с ленивой дерзостью.

— Клянусь телом Христовым! — воскликнул кардинал и от души расхохотался, в то время как мой кузен сердито хмурился. — Это святая правда, а правда лучше всяких пословиц.

— Не нужно за столом говорить о покойниках, это плохая примета, — вставил Каро.

— А кто здесь говорит о покойниках, мессер Аннибале? — спросила Леокадия.

— А разве мессер кардинал не упомянул о правде? — спросил жестокий поэт.

— Вы насмешник, а это великий грех, — лениво отозвался кардинал. — Пишите себе стихи, а правду оставьте в покое.

— Согласен, при условии, что ваша милость будет придерживаться правды и не будет писать стихов. Предлагаю заключить этот договор в интересах человечества.

Это был меткий удар, и все покатились со смеху. Однако на мессера Гамбару это, по-видимому, не произвело ни малейшего впечатления. Я начал думать, что он очень приятный человек, отличающийся исключительной терпимостью.

Он отпил глоток из своего бокала и поднял его к свету, так что темно-рубиновая жидкость засверкала в венецианском хрустале.

— Вы напомнили мне, что я написал новую песню, — сказал он.

— Значит, я действительно согрешил, — застонал Каро.

Однако Гамбара, не обращая внимания на эти слова и устремив задумчивый взор на поднятый бокал, начал декламировать:

Bacchus saepe visitans Mulierum genus Facit eas subditas Tibi, о tu Venus![1018]

Но поняв до конца смысла, я был тем не менее шокирован сверх всякой меры, услышав выражение подобных эмоций — настолько я все-таки понял — из уст священнослужителя, и уставился на него в откровенном ужасе.

Но тут он остановился. Каро ударил по столу кулаком.

— Когда вы написали это, мессер? — вскричал он.

— Когда? — спросил кардинал, недовольный тем, что его прервали. — Да только вчера.

— Ха! — вырвалось у мессера Каро. Это было нечто среднее между рыком и смехом. — В таком случае, мессер, ваша память узурпировала место творчества. Эту песню пели в Павии, когда я был студентом, и прошло тому гораздо больше лет, чем хочется вспоминать.

Кардинал улыбнулся, нимало не смущенный.

— Ну и что из этого, позвольте вас спросить? Разве этого можно избежать? Да ведь сам Вергилий[1019], у которого вы так бессовестно крадете, тоже был плагиатором.

Эти слова, как вы можете предположить, вызвали за столом дискуссию, в которой приняли участие все, не исключая супруги Фифанти и донны Леокадии.

Я слушал с изумлением и глубоким интересом их спор о вещах, которые были мне абсолютно незнакомы, но казались удивительно привлекательными.

Вскоре к спору присоединился Фифанти, и я заметил, что как только он начинал говорить, все другие замолкали. Все слушали его, как слушают учителя, когда он высказывал свое мнение или критиковал Вергилия с силой, яростью и красноречием, которые свидетельствовали о глубоких знаниях, так что даже такому невежде, как я, все становилось ясным.

Его слушали с большим вниманием все, кроме, возможно, мессера Гамбары, который не проявлял уважения ни к чему и предпочитал шептаться с Леокадией, глядя на нее влюбленными глазами, тогда как она жеманно улыбалась в ответ на это. Раз или два монна Джулиана бросала на него сердитые взгляды, и мне казалось естественным, что ей не нравится отсутствие внимания к тому, что говорил ее ученый супруг.

Что касается других, то они слушали с почтением, как я уже говорил, и даже мессер Каро, который в это время — как я впоследствии узнал — занимался переводом Вергилия на тосканское наречие и которого, следовательно, можно было считать авторитетом, молча слушал, как ученый доктор излагает свои мысли, приводя те или иные доводы в их подтверждение.

Льстивая, подобострастная манера себя вести слетела с Фифанти как по волшебству. Вдохновленный собственным энтузиазмом, он приобрел благородный вид и стал казаться мне более симпатичным; я начал видеть в нем нечто, достойное восхищения, превосходные качества, которыми может быть наделен только человек, обладающий глубокими знаниями и настоящей культурой.

Теперь мне стало понятно, почему в его доме, за его столом собирается столь избранное общество.

Меня уже больше не удивляло то обстоятельство, что такая прекрасная, восхитительная женщина, как монна Джулиана, вышла за него замуж. Мне показалось, что мне удалось разглядеть, каким образом этот немолодой человек сумел очаровать утонченную молодую душу, которая искала в жизни чего-то возвышенного.

Глава 8

КЛАССИЧЕСКИЕ НАУКИ
По мере того как дни превращались в недели, а недели, в свою очередь, складывались в месяцы, я начал разбираться в житейских обстоятельствах дома доктора Фифанти.

Моя нынешняя программа столь разительно отличалась от той, которую, по настоянию моей матери, составил для меня фра Джервазио, и мое знакомство со светскими авторами, как только я приступил к их изучению, продвигалось столь быстрыми темпами, что я усваивал знания так же быстро и беспорядочно, как растет сорная трава.

Фифанти пришел в неистовство, когда обнаружил степень моего невежества и то поразительное обстоятельство, что фра Джервазио научил меня бегло разговаривать по-латыни и в то же время держал в полном неведении в отношении классических авторов и почти в таком же невежестве относительно самой истории. Педагог сразу же принялся за исправление этих недочетов, и в качестве самых ранних трудов, которые он дал мне для предварительного ознакомления, были латинские переводы Фукидида и Геродота[1020], которые я проглотил — в особенности пламенные страницы последнего — со скоростью, напугавшей моего наставника.

Однако меня подстегивало не только прилежание, как он воображал. Я был захвачен новизной тех предметов, с которыми знакомился, столь отличных от всего того, с чем мне было разрешено знакомиться до этих пор.

Затем последовали Тацит, а после него Цицерон и Ливий — двух последних я нашел менее увлекательными; затем Лукреций[1021] — его «De Rerum Naturae»[1022] оказалось весьма соблазнительным блюдом для аппетита моей любознательности.

Однако мне предстояло еще вкусить от того, что составляет славу и величие древних. Мое первое знакомство с поэтами состоялось через переводы Вергилия, над которыми работал мессер Каро. Он окончательно поселился в Пьяченце, куда, как говорили, вскоре должен был прибыть его принципал Фарнезе, ожидавший герцогского титула. И в свободное время от обязанностей, которые он исполнял на службе у Фарнезе, он трудился над своими переводами, и время от времени приносил в дом доктора вороха своих манускриптов для того, чтобы прочесть то, что было уже сделано.

Мне вспоминается, как он пришел туда в один из знойных августовских дней, когда я находился в доме мессера Фифанти уже около двух месяцев, в течение которых мой ум постепенно, однако довольно быстро раскрывался, подобно бутону, под солнцем новых знаний. Мы сидели в прекрасном саду позади дома на лужайке, под сенью тутовых деревьев, сгибавшихся под тяжестью желтых прозрачных плодов, возле пруда, в котором плавали водяные лилии.

Там стояла полукруглая скамья резного мрамора, и мессер Гамбара, находившийся у доктора в гостях, небрежно бросил на нее свою алую кардинальскую мантию, которую снял из-за жары. Он, как обычно, был в простом платье для прогулок, и если бы не перстень на пальце и не крест на груди, вы бы никогда не подумали, что перед вами священнослужитель. Он сидел подле своей мантии на мраморной скамье, а рядом с ним оказалась монна Джулиана, одетая во все белое, если не считать золотого пояса на талии.

Сам Каро читал стоя, держа в руках свой манускрипт. Напротив поэта стоял, прислонившись к солнечным часам, мессер Фифанти; его лысина блестела от пота, а глаза то и дело обращались в сторону красавицы жены, которая с таким скромным видом сидела на скамье возле прелата.

Что же касается меня, то я лежал, растянувшись на траве возле пруда, лениво водя пальцем по воде и поначалу не проявляя особого интереса. Жаркий день, плюс то обстоятельство, что мы только что сытно пообедали, в сочетании с гулким и несколько монотонным голосом поэта, оказывали на меня усыпляющее действие, и я опасался, как бы мне не заснуть. Однако через некоторое время, по мере того как голос чтеца окреп и декламация приобрела более живой характер, от этих страхов не осталось и следа. Сон слетел с меня окончательно, сердце учащенно билось, голова была в огне. Я уже не лежал, я сидел, завороженно слушая, никого и ничего не замечая, не слыша даже голоса чтеца, всецело захваченный удивительной, полной трагизма историей, о которой он повествовал.

Ибо то, что он читал, была четвертая книга «Энеиды», самая печальная из всех, душераздирающий рассказ о любви Дидоны к Энею, о том, как он ее покинул, о ее страданиях и смерти на погребальном костре.

Я слушал как зачарованный. Эта печальная история казалась мне более реальной, чем все, о чем я читал или слышал до этого времени; и судьба несчастной Дидоны растрогала меня так, словно я знал и любил ее сам; и задолго до того как мессер Каро дошел до конца, я безудержно рыдал, охваченный глубокой скорбью.

После этого я стал походить на человека, который отведал крепкого вина и чувствует, что душа его горит огнем, погасить который можно лишь упиваясь им вновь и вновь. В течение недели я прочел всю «Энеиду» от начала до конца и перечитывал ее снова. Затем последовали комедии Теренция, «Метаморфозы» Овидия и сатиры Ювенала. После того великолепия, которое открылось моему взору и моей душе в сочинениях светских авторов, меня уже не удовлетворяли писания отцов церкви иразмышления над жизнеописаниями святых.

Я никак не могу понять, знала ли моя мать о том, какие инструкции получил Фифанти от Арколано по поводу моей особы. Но несомненно одно: она никак не могла себе вообразить, под каким влиянием я окажусь в скором времени; и еще менее могла она предполагать, какие разрушения вызовет это влияние во всем том, что я до той поры усвоил, и в тех решениях, которые принял я и которые она приняла за меня — по поводу моего будущего.

Чтение странным образом смутило и взволновало меня; так, наверное, чувствует себя человек, долго находившийся в темноте, а потом вдруг оказавшийся в ярком солнечном свете, который слепит его, так что, несмотря на свет, он чувствует себя еще более слепым, чем был прежде. Ибо процесс, который должен был быть постепенным, начинаясь с самого раннего возраста, занял не более нескольких недель.

Мессер Гамбара чувствовал ко мне какой-то странный интерес. Он представлял собой нечто вроде доморощенного философа, занимавшегося изучением человеческой натуры; на меня он смотрел как на диковинный человеческий экземпляр, над которым производится необыкновенный эксперимент. Я думаю, ему доставляло удовольствие способствовать этому эксперименту; и несомненно, он больше, чем кто-либо другой, и даже больше, чем чтение, способствовал освобождению моего ума.

Дело не в том, что от него я узнал больше, чем из других источников; а в том, в какую циничную форму облекал он свою информацию. Он имел обыкновение рассказывать мне о самых чудовищных вещах, причем с таким видом, как будто для нормального человека они не представляют ничего особенного, и, если они меня шокировали, это следовало отнести исключительно за счет моих понятий.

Так, именно от него я узнал некоторые неожиданные сведения, касающиеся Пьерлуиджи Фарнезе, который, как говорили, должен был стать нашим герцогом; на Императора уже давно со всех сторон оказывали давление, чтобы он отдал ему герцогскую корону Пармы и Пьяченцы.

Однажды, когда мы гуляли вместе в саду — синьор Гамбара и я, — я прямо спросил у него, какие основания у мессера Фарнезе для того, чтобы претендовать на герцогство.

— Основания? — спросил он и остановился, смерив меня холодным взглядом. Он коротко рассмеялся и снова двинулся вперед по аллее, а я пошел вслед за ним. — А разве он не сын папы и разве это не достаточное основание?

— Сын папы! — воскликнул я. — Но разве это возможно?

— Разве это возможно? — насмешливо повторил он. — Ну что же, я вам расскажу, синьор. Когда наш нынешний Святой Отец был кардиналом и находился в качестве легата в Анконе, он встретился там с некоей дамой по имени Лола, которая ему приглянулась. Он, в свою очередь, понравился ей — Алессандро Фарнезе был красивый мужчина, мессер Агостино. Она родила ему троих детей, из которых один умер, вторая — это мадонна Констанца, она теперь замужем за Сфорца из Сантафьоре, и третий — в сущности, это как раз первенец — и есть мессер Пьерлуиджи, нынешний герцог Кастро и будущий герцог Пьяченцы.

Прошло довольно много времени, прежде чем я был в состоянии заговорить.

— А как же его обеты? — воскликнул я наконец.

— Ха! Его обеты! — усмехнулся кардинал-легат. — Да, обеты, я про них и забыл. Уверен, что папа сделал то же самое. — И он саркастически улыбнулся, понюхав свой шарик с благовониями.

Начиная с этого дня мои знания пополнялись довольно быстро. Подстрекаемый моими расспросами, мессер Гамбара очень охотно познакомил меня — глаз у него был беспощадный — с помойной ямой, которая именовалась Римской курией[1023]. Ужас мой возрастал, а иллюзии рушились с каждым словом, которое он произносил.

От него я узнал, что папа Павел Третий не был исключением из этого правила, не был таким святым, каким я его себе представлял; что кардинальской мантией он был обязан исключительно той симпатии, которую его сестра, прекрасная Джулия, внушила тогдашнему папе из рода Борджа лет пятьдесят тому назад. От него я узнал, что в сущности представляет собой Священная коллегия — не источник и вместилище христианства, как я это себе воображал, направляемая и управляемая мужами высочайшей святости поведения, но сборищем честолюбцев, обуреваемых мирскими заботами, которые настолько потеряли всякий стыд в погоне за мирской властью, что даже не трудились накинуть покров приличия на грех и порок, в которых постоянно пребывали; в их душах было так же мало священного огня, воодушевлявшего на подвиги моих любимых святых, о которых я с таким восторгом читал в юности, как в душе какой-нибудь блудницы.

Я однажды, набравшись смелости, сказал ему об этом.

Он выслушал меня совершенно спокойно, без тени гнева, улыбаясь своей привычной, насмешливой улыбкой я пощипывая свою золотисто-каштановую бородку.

— Я думаю, ты не прав, — сказал он. — Ты говоришь, что Церковь пала жертвой своекорыстных честолюбцев, которые заполонили ее под покровом священнослужения. Ну и что из этого? В их руках Церковь стала богаче. Она приобрела могущество, которое обязана сохранить. И это все идет на пользу Церкви.

— А как же быть со всей этой мерзостью? — бушевал я.

— Ах, это, — послушай, мальчик, а ты читал когда-нибудь Боккаччо?

— Никогда, — отвечал я.

— А ты почитай, — посоветовал он мне. — Он научит тебя многому, что тебе необходимо усвоить. В особенности прочитай рассказ об Аврааме, это еврей, который, побывав в Риме, был настолько шокирован распущенностью и роскошью, в которых пребывало духовенство, что тут же крестился и сделался христианином, полагая, что религия, которая сумела устоять перед такими происками сатаны, стремившегося ее уничтожить, — это истинная религия, благословенная свыше. — Он рассмеялся своим циничным смехом, видя, что этот маленький парадокс только усилил мое смущение.

Неудивительно, что я был в полной растерянности, похож на несчастного мореплавателя, оказавшегося в незнакомых водах при беззвездном небе и без компаса, который мог бы указать путь.

Так неспешно шло лето; приближалось время первой стадии моего рукоположения. Визиты мессера Гамбары в дом доктора Фифанти становились все более частыми, так что теперь он бывал у нас почти ежедневно; частенько приходил и мой кузен Козимо. Но они появлялись обычно днем, в часы моих уроков с Фифанти. И я часто замечал, что внимание моего учителя как-то странно рассеивается и что он то и дело подходит к окну, сплошь затянутому ломоносом, и пытается разглядеть сквозь покрытую алыми цветами зелень, что делается в саду, где его преподобие и Козимо прогуливались с монной Джулианой.

Когда в сад являлись оба гостя, он, казалось, беспокоился меньше. Но если там был только один из них, он не находил себе места. И когда однажды мессер Гамбара вошел в дом вместе с его женой, он вдруг прервал наш урок, сказав, что на сегодня довольно, а пошел вниз, чтобы к ним присоединиться.

С полгода тому назад я никак не мог бы объяснить себе это странное поведение. Но теперь я уже достаточно знал о том, что делается в мире, для того чтобы понять, что в этой яйцеобразной голове зашевелился червь сомнения. И тем не менее я краснел за него, за его грязные, недостойные подозрения. Я бы скорее заподозрил мадонну, написанную кистью Рафаэля Санти, которую я видел над высоким алтарем церкви святого Сикста, чем стал бы думать о том, что прекрасная и благородная Джулиана может дать этому старому педанту повод для подозрений. И тем не менее я понимал: такова плата за то, что этот престарелый экземпляр рода человеческого взял себе в жены женщину молодую и прекрасную.

В эти дни мы много времени проводили вместе, монна Джулиана и я. Наша дружба выросла из небольшого инцидента, о котором я считаю необходимым рассказать.

В то лето в Пьяченцу прибыл молодой художник Джанантонио Реджилло, более известный как Иль Порденоне[1024], для того чтобы украсить росписью церковь Санта-Мария делла Кампанья. При нем было письмо к губернатору, и Гамбара привел его на виллу Фифанти. Молодой художник узнал от монны Джулианы мою любопытную историю; она рассказала ему о том, что еще до моего рождения моя мать дала обет, согласно которому я должен был идти в монастырь; он подробно о ней расспрашивал, узнал, как она выглядит, как ее зовут, узнал также о ее чаяниях и надеждах на то, что я пойду по стопам святого Августина, в честь которого я был назвал.

Случилось так, что на фреске церкви, о которой я говорил, он собирался изобразить святого Августина как одного из волхвов. После того как он увидел меня и узнал мою историю, у него возникла любопытная идея использовать меня в качестве натурщика для этого святого. Я согласился, и он стал приходить к нам каждый день, чтобы писать мой портрет; и все это время монна Джулиана находилась вместе с нами, глубоко заинтересовавшись его работой.

Портрет он в конце концов перенес на фреску, и там — о, какая горькая ирония! — вы и по сей день можете видеть меня в образе святого, по стопам которого я должен был следовать.

После ухода художника мы с монной Джулианой еще оставались в саду и беседовали; все это происходило примерно в то самое время, когда мессер Гамбара преподал мне свои первые уроки касательно нравов Римской курии. Вы помните, что он сказал мне о Боккаччо, и я спросил се, нет ли у них в библиотеке книги рассказов этого автора.

— Не иначе как этот безнравственный священник посоветовал тебе их почитать? — спросила она полусерьезно-полунасмешливо, глядя на меня своими темными глазами, отчего я всегда чувствовал себя неловко.

Я рассказал ей, как все это было; вздохнув и заметив, что у меня сделается несварение от того количества умственной пищи, которую я поглощаю, она повела меня в небольшую библиотеку, чтобы найти там книгу.

У мессера Фифанти было редкостное собрание произведений, исключительно рукописных, ибо почтенный доктор был в своем роде идеалистом и решительным противником печатного станка, считая, что изобретение его привело к чрезмерному распространению книг. Из неприязни к машине выросла и неприязнь к се продукции, которую он считал вульгарной; и даже сравнительная дешевизна печатных книг в сочетании с тем обстоятельством, что он был человеком не слишком богатым, не могла заставить его приобрести хотя бы одну книгу, напечатанную на станке.

Джулиана поискала на полках и наконец достала четыре тяжелых тома. Полистав страницы первого тома, она нашла довольно быстро — это говорило о том, что она была хорошо знакома с этим произведением, — рассказ о еврее Аврааме, который мне хотелось прочесть. Она попросила, чтобы я прочел его вслух, что я и сделал, а она слушала, усевшись в оконной нише.

Вначале я читал стесненно, с некоторой робостью, но потом, заинтересовавшись, воодушевился, голос мой зазвучал живо и взволнованно, так что, когда я кончил читать, я увидел, что она сидит, обхватив руками одно колено и устремив взор на мое лицо; губы ее были слегка полуоткрыты — одним словом, по всему было видно, что она слушает с большим вниманием.

Это положило начало нашим регулярным встречам; очень часто, почти каждый день после обеда, мы удалялись в библиотеку, и я, которому до этого не приходилось читать ничего, кроме написанного по-латыни, начал знакомиться и быстро расширять свои знания в этой области — с нашими тосканскими авторами. Мы упивались нашими поэтами. Мы прочли Данте и Петрарку и обоих полюбили, однако больше, чем произведения этих двух поэтов — очевидно, за быстроту движения и действенность повествования, хотя мелодия стиха, я это понимал, была не столь чиста, — «Орландо» Ариосто[1025].

Иногда к нам присоединялся сам Фифанти. Однако он никогда не оставался подолгу. Он испытывал старомодное презрение к произведениям, написанным, как он это называл, на «dialetto»[1026], ему нравилась торжественная многоречивость латыни. Немного послушав, он, бывало, зевнет, потом начинает ворчать, потом поднимается и уходит, бросив презрительное слово по поводу того, что я читаю; порою он даже говорил мне, что я мог бы найти себе более полезный способ развлекаться.

Однако я продолжал эти занятия под постоянным руководством его супруги И, что бы мы ни читали, мы то и дело возвращались к возвышенным, светлым и живым страницам Боккаччо.

Однажды я наткнулся на трагическую историю, которая называлась: «Изабстта и горшок с базиликом», и, в то время как я читал, я почувствовал, как она поднялась со своего места и встала за моим креслом. И когда я дошел до того момента, когда убитая горем Изабетта несет голову своего убитого возлюбленного в комнату, на мою руку вдруг упала слеза.

Я остановился и, подняв глаза, взглянул на Джулиану. Она улыбнулась мне сквозь непролившиеся слезы, от которых ее несравненные глаза стали казаться еще более прекрасными.

— Я не буду больше читать, — сказал я. — Это так печально.

— О нет, — просила она. — Продолжай читать, Агостино, я люблю грустные истории.

Итак, я дочитал рассказ до самого его жестокого конца и сидел, не двигаясь, взволнованный этим трагическим повествованием, в то время как Джулиана продолжала стоять, облокотившись о мое кресло. Я был взволнован еще и по другой причине; непонятно и непривычно; я даже не мог бы определить, что именно меня взволновало.

Я пытался разрушить чары и начал перелистывать страницы книги.

— Давайте я почитаю что-нибудь другое, — предложил я. — Что-нибудь веселое, чтобы развеять грусть.

Но ее рука внезапно оказалась в моей, крепко сжимая ее.

— Ах нет, — нежно попросила она. — Дай мне книгу. Не будем сегодня больше читать.

Я весь дрожал от ее прикосновения, каждый мой нерв был натянут до предела, мне было трудно дышать, и вдруг в моем мозгу мелькнула строчка из Дантовой поэмы о Паоло и Франческе:

«Quel giorno piu non vi leggemo avanti»[1027].

Слова Джулианы «не будем сегодня больше читать», казалось, повторяли эту строчку словно эхо, и мне внезапно пришло в голову неожиданное сравнение: наше положение показалось мне до странности схожим с тем, в котором находились эти злополучные любовники из Римини.

Но уже в следующее мгновение ко мне возвратилась трезвость. Она отняла свою руку и взяла книгу, чтобы поставить ее на место.

Ах нет! В Римини было двое безумцев. Здесь же был только один. Я приведу его в чувство, указав ему на его безумие.

Однако Джулиана не сделала ничего, чтобы помочь мне справиться с этой задачей. Возвращаясь назад от книжной полки, она легонько провела пальцами по моим волосам.

— Пойдем, Агостино, — сказала она. — Давай погуляем в саду.

Мы отправились гулять, и мое волнение прошло. Я снова был трезв и сдержан, как обычно. И вскоре после этого явился мессер Гамбара, что было довольно необычно, поскольку он не имел обыкновения приходить днем.

Некоторое время мы гуляли все вместе по аллеям, разговаривая о незначительных предметах, но потом Джулиана вступила с ним в спор по поводу какой-то вещицы, которую написал Каро и рукопись которой находилась у нее. В конце концов она попросила меня пойти к ней в комнату и принести эту рукопись. Я пошел и искал там, где она сказала, и в разных других местах, потратив на это добрых десять минут. Огорченный тем, что не могу выполнить поручение, я зашел в библиотеку, думая, что листок может находиться там.

Доктор Фифанти быстро писал что-то за столом, когда я вошел в комнату. Он посмотрел на меня, сдвинув очка на самый лоб.

— Какого дьявола! — раздраженно воскликнул он. — Я думал, что ты в саду с монной Джулианой.

— Там мессер Гамбара, — сказал я.

Он густо покраснел и стукнул по столу своим костлявым кулаком.

— Будто я этого не знаю, — зарычал он, хотя я никак не мог понять причины такого яростного гнева. — А почему ты не там, не с ними?

Вы не должны думать, что я был прежним деревенским дурачком, который приехал в Пьяченцу три месяца тому назад. Я недаром изучал классические науки, открывая для себя Человека.

— Я бы хотел, чтобы мне объяснили, — сказал я, — почему я обязан находиться не там, где мне угодно, а в каком-то другом месте. Это первое. И второе, значительно менее важное обстоятельство: монна Джулиана послала меня за рукописью мессера Каро «Gigli d’Oro»[1028].

Не знаю, подействовал ли на него мой спокойный холодный тон или что-нибудь другое, но только он успокоился.

— Я… я был раздосадован тем, что мне помешали, — неловко оправдывался он. — Вот эта рукопись. Я нашел ее здесь, когда пришел. Мессер Каро мог бы найти лучшее занятие, чтобы заполнить свой досуг. Ну ладно, ладно. Отнеси ей, ради Бога, эту рукопись. Она ведь ждет с нетерпением. — Мне показалось, что он усмехнулся. — Она, несомненно, оценит твое старание, — добавил он, и на сей раз я был уверен, что он именно усмехнулся.

Я взял листок, поблагодарил его и удалился, заинтригованный.

Но когда я подошел к ним и протянул ей рукопись, то, как это ни странно, они говорили уже о другом, предмет их прежнего спора перестал ее интересовать, и она даже не взглянула на листок, который ей так не терпелось получить, что она послала за ним меня.

Это тоже было странно даже для человека, который уже начал познавать мир.

Загадки, однако, на этом не кончились. Ибо вскоре появился Фифанти собственной персоной, еще более желтый, кислый и тощий, чем когда-либо. Он был одет в длинную, ржавого цвета мантию, а на ногах его, как обычно, были старые туфли. Этот человек был в высшей степени равнодушен к жизненным удобствам.

— А, Асторре, — приветствовала его жена. — Мессер Гамбара принес тебе хорошие вести.

— Правда? — спросил Фифанти довольно кисло, как мне показалось, и посмотрел на легата так, словно его преподобие уж никак не походил на доброго вестника.

— Мне кажется, что вам будет приятно услышать, — улыбаясь сказал прелат, — что я получил письмо от милорда Пьерлуиджи с приказом о вашем назначении секретарем герцога. А затем, я нисколько в этом не сомневаюсь, вы получите пост его советника. Между прочим, жалованье составляет триста дукатов, а работа не слишком обременительна.

Последовало долгое и крайне неловкое молчание, во время которого доктор покраснел, потом побледнел, а потом снова покраснел, в то время как мессер Гамбара стоял перед ним, облаченный в свою алую мантию, поднося к носу шарик с благовониями и устремив на Фифанти оскорбительный взгляд; мне показалось, что на бледном спокойном лице Джулианы можно было прочесть отражение этого оскорбительного взгляда.

Наконец Фифанти заговорил, прищурив свои маленькие глазки.

— Этого стишком много, не по моим заслугам, — коротко сказал он.

— Вы слишком скромны, — возразил прелат. — Ваша преданность дому Фарнезе, гостеприимство, которое вы оказываете мне, его посланнику…

— Гостеприимство! — буркнул Фифанти, бросив странный взгляд на Джулиану, настолько странный, что на ее щеках проступил легкий румянец. — За это вы и платите? — насмешливо спросил он. — О, за это жалованье в три сотни дукатов далеко не достаточно.

Все это время он не спускал глаз со своей жены, и я видел, что она напряглась, словно ее ударили.

Однако кардинал только засмеялся.

— Послушайте, вы очень откровенны, и мне это нравится, — сказал он. — Ваше жалованье будет удвоено, когда вы станете членом Совета.

— Удвоено? — сказал Фифанти. — Шестьсот дукатов… — Он не договорил. Сумма была огромна. Я видел, как в его глазах мелькнула алчность. Но даже и сейчас я не мог догадаться, что так беспокоило его до этого. Он помахал в воздухе руками и снова посмотрел на жену. — Это сходная цена, мессер, — сказал он, и в голосе его сквозило презрение.

— Герцогу будет сообщено, какую ценность представляет ваша ученость, — томно проговорил кардинал.

Фифанти нахмурил брови.

— Моя ученость? — повторил он, словно его удивили эти слова. — Моя ученость? А что, разве дело именно в этом?

— Что же еще может явиться причиной вашего назначения? — улыбнулся кардинал улыбкой, полной скрытого значения.

— Я не сомневаюсь, что именно этот вопрос будет задавать себе каждый человек в городе, — сказал мессер Фифанти. — Я надеюсь, что вы сможете удовлетворить их любопытство, мессер.

С этими словами он повернулся и зашагал прочь, весь побелев и дрожа от волнения, насколько я мог видеть.

Мессер Гамбара снова беспечно рассмеялся, а на лице монны Джулианы скользнула легкая улыбка, воспоминание о которой только усилило мое полнейшее недоумение.

Глава 9

РЫЦАРЬ
В последующие дни я заметил, что настроение мессера Фифанти становится все более странным. Он никогда не отличался терпением, а сейчас то и дело начинал сердиться, и дня не проходило, чтобы он не обрушился на меня и не разбранил во время наших уроков. Теперь я изучал под его руководством греческий язык.

По отношению к Джулиане его поведение было более чем странным; временами он смеялся над ней, передразнивая ее, как обезьяна; иногда в его манерах проскальзывало что-то змеиное; однако чаще всего он сохранял свою обычную повадку и был похож на хищную птицу. Он наблюдал за ней исподтишка, постоянно находясь на грани между гневом и насмешкой, на что она реагировала совершенно спокойно, демонстрируя поистине ангельское терпение. Он был похож на человека, вынужденного нести на себе тяжелое бремя, который еще не решил, продолжать его нести или сбросить.

Ее терпение вызывало во мне жалость к ней, а жалость к такой красивой женщине есть самая коварная ловушка сатаны, в особенности если принять во внимание ту власть, которую приобрела надо мною ее красота, в чем я убедился, к своему великому ужасу. В эти дни она рассказала мне кое-что о себе, однако это было сделано с ангельской покорностью и смирением. Брак ее был всего-навсего сделкой, то есть ее попросту продали человеку, который годился ей в отцы, и она призналась мне, что жизнь обошлась с ней жестоко; однако это признание было сделано с видом кротким и покорным, так что было ясно: она собирается и дальше нести свой крест со всей возможной твердостью.

А потом, в один прекрасный день, я сделал весьма глупую вещь. Мы читали вместе, она и я, что вошло у нас в привычку. Она принесла мне том Панормитано[1029], и мы сидели рядом на мраморной скамье в саду, так что наши плечи соприкасались, и я читал ей эти сладострастные стихи, остро ощущая аромат, витавший вокруг ее прелестной фигуры.

На ней, как я помню, было облегающее платье золотисто-коричневого шелка, редкостным образом оттенявшее ее великолепную красоту, а тяжелая масса огненно-рыжих волос была заключена в золотую сетку с драгоценными каменьями — подарок мессера Гамбары. По поводу этой сетки между Джулианой и се мужем состоялся неприятный разговор, и я считал, что гнев почтенного доктора является порождением его низкой натуры.

Я читал, охваченный странным возбуждением — в то время я не мог бы сказать, было ли оно вызвано красотою стиха или красотою женщины, сидевшей подле меня.

Внезапно она меня прервала.

— Оставь на время Панормитано, — сказала она. — Тут у меня есть кое-что другое, и я хотела бы узнать твое мнение. — Она положила передо мною листок бумаги, на котором был сонет, переписанный ее собственной рукой, — почерк у нее был прекрасный, не хуже, чем у самого лучшего переписчика.

Я прочел стихотворение. Это был сладчайший и печальнейший зов души, жаждущей идеальной любви; и, как ни хороша была форма, меня больше всего взволновало содержание. Когда я сказал ей об этом, добавив, как оно меня тронуло, ее белая рука крепко пожала мою, совсем так же, как тогда, когда мы читали рассказ об Изабетте и горшке с базиликом. Ручка у нее была горячая, однако не до такой степени, если принять во внимание, как она меня воспламенила.

— Ах, благодарю тебя, Агостино, — прошептала она. — Твоя похвала так дорога мне. Ведь это стихотворение написала я сама.

Я был поражен этой новой интимной чертой, которая мне открылась в ней. Красота ее тела была открыта для всех, каждый мог видеть ее и любоваться ею, но сейчас я в первый раз имел возможность заглянуть в ее внутренний мир и оценить его красоту. Не знаю, в каких словах я мог бы ей ответить, потому что в этот момент нас прервали.

Сзади нас послышался сухой и резкий, словно хруст засохшего сучка, голос мессера Фифанти.

— Что это вы здесь читаете?

Мы отскочили в разные стороны и обернулись.

Он ли подкрался так незаметно, что мы не услышали его приближения, или же мы сами были так поглощены разговором, что не обращали никакого внимания на окружающее, только мы и не подозревали о его приближении. Он стоял перед нами в своей неряшливой мантии, с выражением злобной насмешки на длинном бледном лице. Он медленно просунул между нами свою тощую руку и взял листок костлявыми пальцами.

Поднеся его близко к лицу, ибо он был без очков, Фифанти сощурился, так что глаз почти не было видно.

Так он и стоял, медленно читая стихи, а я смотрел на него, испытывая некоторую неловкость, в то время как на лице Джулианы можно было прочесть выражение страха, а грудь ее, затянутая в золотисто-коричневый шелк, взволнованно вздымалась и опускалась.

Прочитав, он презрительно фыркнул и посмотрел на меня.

— Разве я не просил тебя предоставить вульгарные диалекты вульгарным людям? — осведомился он. — Разве тебе мало написанного на латыни, что ты теряешь время и засоряешь душу такой жалкой стряпней, как эта? А это что у тебя? — Он взял у меня книгу. — Панормитано! — зарычал он. — Ничего себе, подходящий автор для будущего святого! Хорошенькая подготовка для монастыря!

Он обернулся к Джулиане. Протянул руку и коснулся ее голого плеча своим безобразным пальцем. Она отпрянула при этом прикосновении, словно ее кольнули иголкой.

— Нет никакой необходимости в том, чтобы вы взяли на себя обязанности его наставницы, — сказал он со своей убийственной улыбкой.

— Я этого и не делаю, — с негодованием возразила она. — Агостино понимает толк в литературе, и…

— Тс, тс! — перебил он, продолжая тыкать пальцем в се плечо. — Я думаю совсем не о литературе. На это есть мессер Гамбара, мессер Козимо д’Ангвиссола, мессер Каро. Даже Порденоне, живописец. — Губы его кривились, когда он произносил эти имена. — Мне кажется, у вас достаточно друзей. И оставьте в покое мессера Агостино. Не оспаривайте его у Бога, которому он обещан.

Она поднялась и стояла перед ним, дрожа от гнева, величественная, высокая; мне кажется, что так, как она смотрела на меня, должна была смотреть на поэтов Юнона[1030].

— Это стишком! — воскликнула она.

— Совершенно верно, сударыня, — ответил он. — Я с вами вполне согласен.

Она смерила его взором, в котором сочетались отвращение и невыразимое презрение. Затем взглянула на меня и пожала плечами, словно желая сказать: «Ты видишь, как со мною обращаются!» И наконец повернулась и пошла через лужайку по направлению к дому.

Мы немного помолчали, после того как она удалилась. Я кипел от негодования и в то же время не мог найти слов, чтобы его выразить, понимая, что не имею ни малейшего права сердиться на то, как муж обходится со своей женой.

Наконец, серьезно посмотрев на меня, он заговорил.

— Я считаю, что будет лучше, если ты перестанешь заниматься чтением с мадонной Джулианой, — медленно сказал он. — У нее не те вкусы, которые подобает иметь человеку, готовящемуся принять духовный сан. — Он сердито захлопнул книгу, которую до того времени держал открытой, и протянул ее мне.

— Положи ее на место, на полку, — велел он.

Я взял книгу и послушно направился выполнять приказание. Но для того, чтобы попасть в библиотеку, мне нужно было пройти мимо двери в комнату Джулианы. Она была открыта, и Джулиана стояла на пороге. Мы посмотрели друг на друга, и, видя, как она огорчена, заметив слезы на ее глазах, я сделал шаг по направлению к ней, чтобы что-то сказать, выразить глубокое сочувствие, которым было полно мое сердце.

Она протянула мне руку. Я схватил ее и крепко сжал, глядя ей в глаза.

— Дорогой Агостино, — прошептала она, благодаря меня за сочувствие; а я, окончательно потеряв голову, воспламененный ее взглядом и тоном, ответил тем, что произнес — в первый раз в жизни! — ее имя:

— Джулиана!

После этого, не смея взглянуть на нее, я нагнулся и поцеловал руку, которая все еще находилась в моей руке. Поцеловав ее, я выпрямился и хотел было приблизиться к ней, но она вырвала руку и сделала мне знак уходить так повелительно и в то же время умоляюще, что я повернулся и отправился в библиотеку, чтобы там затвориться, окончательно перестав что-либо понимать.

Целых два дня после этого я избегал ее, сам не зная почему, и мы ни разу не были вместе, только за столом и в присутствии мужа.

Трапезы проходили в мрачном молчании, за столом почти ничего не говорилось. Монна держалась холодно и неприступно, а доктор, который и так не отличался говорливостью, хранил полное и довольно угрожающее молчание.

Но однажды с нами ужинал мессер Гамбара; он держался со своим обычным легкомыслием — воплощенная фривольность — отпускал двусмысленные шуточки и, очевидно, совершенно не замечал ледяной сдержанности Фифанти и его презрительных усмешек. Меня очень удивляло, как этот человек, занимающий такое положение, как мессер Гамбара, губернатор Пьяченцы, с таким добродушием сносит грубости этого педанта.

Объяснение вскоре было мне представлено.

На третий день Джулия заявила, что она собирается в город пешком, и просила меня ее сопровождать. Это была честь, которой раньше меня не удостаивали. Я отчаянно покраснел, однако выразил согласие, и вскоре мы отправились вдвоем: она и я.

Мы прошли через ворота Фодесты и миновали замок Сан-Антонио, который стоял в развалинах — Гамбара разбирал стены, чтобы построить бараки для папских отрядов, расквартированных в Пьяченце. Вскоре мы подошли к месту строительства нового здания, вышли на середину дороги, чтобы обойти леса, и продолжали наш путь по направлению к главной площади города — пьяцца дель Коммуне, посредине которой высилась громада дворца, в котором был расположен городской совет. Это величественное здание в сарацинском стиле, несколько напоминающее крепость из-за своих островерхих башен.

Возле собора нам встретилось большое скопление народа; все взоры людей были направлены вверх, на железную клетку, укрепленную на колокольной башне, почти у самой ее вершины. В клетке находилось то, что поначалу казалось грудой тряпья, но при ближайшем рассмотрении приняло очертания человеческого тела, скорчившегося в этом жестком узком пространстве, палимого безжалостным солнцем, терзаемого невыразимыми муками. В толпе слышался ропот, в котором страх сочетался с сочувствием.

Он находился так со вчерашнего вечера, как сообщила нам деревенская девушка, и помещен туда по приказу кардинала-легата за тяжелый грех: святотатство.

— Что? — вскричал я с таким удивлением и возмущением, что монна Джулиана схватила меня за руку и крепко ее сжала, призывая к благоразумию.

Только после того, как она закончила свои покупки в лавке под собором, и мы возвращались домой, я снова заговорил об этом. Она бранила меня за отсутствие осторожности, которое могло окончиться плохо, если бы она меня не остановила.

— Но подумать только, такой человек, как мессер Гамбара, подвергает кого-то пытке за святотатство! — возмущался я. — Это же смешно! Нелепо! Низко!

— Не так громко, пожалуйста, — смеялась она. — На тебя смотрят. — И она прочитала мне лекцию — великолепнейший образец казуистики. — Если человек, будучи грешником, уклонится по этой причине от вынесения наказания другому грешнику, он согрешит вдвойне.

— Этому вас научил мессер Гамбара, — сказал я с невольной усмешкой.

Она смерила меня очень внимательным взглядом.

— Что ты, собственно, хочешь сказать, Агостино?

— Ну как же, ведь именно такими софизмами[1031] кардинал-легат пытается прикрыть беспорядочность своего поведения. «Video meliora proboque, deteriora sequor»[1032] — вот его философия. Если он хочет посадить в клетку самого кощунственного человека в Пьяченце, пусть садится туда сам.

— Ты его не любишь, — сказала она.

— Ах, какое это имеет значение? Как человек, он вполне приятен, а как священнослужитель… Впрочем, довольно о нем. Пусть дьявол забирает мессера Гамбару!

Она улыбнулась.

— Боюсь, что это вполне может случиться.

Однако в тот день не так-то легко было отделаться от мессера Гамбары. Когда мы проходили через Порто-Фодеста[1033], небольшая группа крестьян, которые там собрались, расступилась перед нами; все взоры были устремлены на Джулиану, на ее ослепительную красоту — впрочем, с того момента, как мы вступили в город, это повторялось неизменно, так что я безумно гордился ролью ее телохранителя. Я замечал завистливые взгляды, которые бросали в мою сторону, хотя в конце концов эта зависть была завистью Феба[1034] к Адонису[1035].

Где бы мы ни проходили, все — и мужчины, и женщины — начинали шептаться и указывать на нас пальцами. То же самое было и сейчас, у ворот Фодесты, с той только разницей, что я наконец услышал, что говорят, поскольку нашелся один человек, который не шептал, а говорил громко.

— Вот идет милашка нашего губернатора, — раздался грубый издевательский голос. — Светоч любви безгрешного легата, который посадил в клетку Доменико за святотатство и собирается уморить его голодом.

Он несомненно добавил бы что-нибудь еще, но в этот момент пронзительный женский голос заглушил его слова.

— Замолчи, Джуффре, — со страхом уговаривала она его. — Замолчи, иначе это будет стоить тебе жизни.

Я остановился на месте, внезапно похолодев с головы до ног, совсем как в тот день, когда сбросил Ринольфо со ступеней каменной лестницы на террасе в Мондольфо. Так случилось, что при мне была шпага — в первый раз в моей жизни, — каковое обстоятельство наполняло меня чувством удовлетворения, поскольку меня сочли достойным сопровождать монну Джулиану в качестве ее эскорта. Я немедленно схватился за эфес и непременно убил бы на месте подлого клеветника, но меня остановила Джулиана, в глазах которой я увидел отчаянное волнение и страх.

— Пойдем, — прошептала она задыхаясь. — Пойдем отсюда!

Она говорила таким повелительным тоном и тянула меня так решительно, что я наконец осознал, какой глупостью с моей стороны было бы ослушаться ее. Я понял, что, если бы я проучил этого гнусного сплетника, на следующий же день о ней стал бы говорить весь этот ужасный город. И я пошел дальше, но лицо мое было покрыто смертельной бледностью, а двигался я с большим трудом и тяжело дыша, поскольку сдерживаемое бешенство скверно действует на душу.

Таким образом мы вышли из города и очутились на тенистых берегах сверкающей реки. Тут наконец, когда мы остались совсем одни и находились в двух сотнях шагов от дома Фифанти, я нарушил молчание.

Я лихорадочно размышлял, и слова крестьянина раскрыли для меня смысл множества доселе мне непонятных вещей, объяснили мне странные высказывания Фифанти, которые я слышал начиная с того момента, когда кардинал-легат объявил ему о его назначении секретарем герцога. Я остановился и обернулся к ней.

— Это правда? — спросил я с жестокой прямотой, проистекавшей от непонятной боли, которую я испытывал в результате моих размышлений.

Она посмотрела на меня так печально и задумчиво, что все мои подозрения тут же рассеялись как дым, и я покраснел от стыда за то, что они у меня возникли.

— Агостино! — воскликнула она с такой болью, что я крепко сжал зубы и склонил голову от презрения к себе.

Затем я снова посмотрел на нее.

— Но ведь ваш муж разделяет гнусные подозрения этого мужлана, — сказал я.

— Гнусные подозрения, да, — ответила она, опустив глаза и слегка порозовев. А потом, совершенно неожиданно, она двинулась вперед. — Пойдем же, — позвала она. — Ты ведешь себя глупо.

— Я сойду с ума, — сказал я, — если все это не прекратится. — И я пошел к дому рядом с ней. — Если мне не удалось отомстить за вас там, я могу сделать это здесь. — И я указал на дом. — Я вырву с корнем эту сплетню, уничтожу самый ее источник.

Она просунула руку мне под локоть.

— Что же ты сделаешь? — живо спросила она.

— Потребую, чтобы ваш муж отказался от своих слов и умолял вас о прощении, в противном случае я растерзаю его лживую глотку, — отвечал я, вновь охваченный яростью.

Она внезапно застыла на месте.

— Вы слишком прытки, мессер Агостино, — сказала она. — И собираетесь вмешаться не в свое дело. Я не давала вам к этому повода, не понимаю, почему вы чувствуете себя вправе требовать от мужа объяснения в том, как он со мною обращается. Это абсолютно никого не касается, это дело исключительно мое и моего мужа.

Я был сконфужен; я чувствовал себя униженным; я готов был расплакаться. Я подавил в себе все эти чувства, проглотил слезы и пошел рядом с ней, внутренне кипя от гнева. К тому времени, как мы дошли до дома, не произнеся ни слова, гнев мой снова готов был вырваться наружу. Она прошла к себе в комнату, не взглянув на меня, а я направился на поиски Фифанти.

Я нашел его в библиотеке. Он сидел там запершись, как всегда это делал, когда работал, однако открыл дверь, когда я постучал. Я решительно вошел в библиотеку, отстегнул шпагу и поставил ее в угол. Затем обернулся к нему.

— Вы проявляете по отношению к вашей жене чудовищную несправедливость, господин доктор, — заявил я со всем максимализмом юности.

Он уставился на меня так, словно я его ударил, — так он мог бы посмотреть на ударившего его ребенка, не зная, как реагировать: то ли ударить в ответ для его же блага, то ли позабавиться и рассмеяться.

— А, — произнес он наконец. — Она с тобой говорила? — При этом он встал и стоял, глядя на меня, широко расставив ноги, сцепив за спиной руки и наклонив голову; его длинная мантия едва прикрывала щиколотки.

— Нет, — ответил я. — Просто я размышлял.

— В таком случае меня ничто не удивляет, — сказал он в своей обычной угрюмо-презрительной манере. — И ты пришел к заключению…

— Что вы питаете постыдные подозрения.

— Твоя уверенность в том, что они постыдны, оскорбила бы меня, если бы не послужила к моему утешению, — насмешливо продолжал он. — А в чем, если можно узнать, состоят эти подозрения?

— Вы подозреваете, что… что… О Боже, я просто не могу выговорить это.

— Смелее, смелее, — насмешливо подзадоривал он меня. При этом он еще больше наклонил голову вперед, очень напоминая в этот момент хищную птицу.

— Вы подозреваете, что мессер Гамбара… что мессер Гамбара и ваша жена… что… — Я сжал кулаки, глядя в его ухмыляющуюся физиономию. — Вы прекрасно меня понимаете! — сердито воскликнул я.

Теперь он смотрел на меня серьезно, и в глазах его появился холодный блеск.

— Хотел бы я знать, понимаешь ли ты это сам, — сказал он. — Мне кажется, что нет. Поскольку Бог создал тебя дураком, то для того, чтобы сделать тебя священником и завершить таким образом то, что сделано Богом, нужны еще и человеческие усилия.

— Вы не собьете меня с толку своими насмешками, — заявил я. — У вас грязные мысли, мессер Фифанти.

Он медленно приблизился ко мне, шаркая старыми туфлями по деревянному полу.

— Потому что, — сказал он, — я подозреваю, что мессер Гамбара… что мессер Гамбара и монна… что… Вы понимаете меня, — повторил он мои слова, передразнивая мою смущенную, запинающуюся речь. — А какое тебе, собственно, дело, кого я подозреваю и что я подозреваю, когда речь идет о моих собственных делах?

— Это и мое дело, дело любого человека, который считает себя благородным, защищать честь чистой и святой женщины от грязных вымыслов клеветников.

— Настоящий рыцарь, клянусь Святым Духом! — воскликнул он, и его брови поползли вверх на покатый лоб. Затем они снова опустились, и он нахмурился. — Нет никакого сомнения, мой доблестный рыцарь, что ты располагаешь точными сведениями касательно беспочвенности этих клеветнических измышлений, — сказал он, отходя от меня и двигаясь по направлению к двери, причем его шаги не сопровождались теперь никакими звуками, хотя я этого не заметил, как не заметил и того, что он вообще сдвинулся с места.

— Доказательства? — закричал я на него. — Какие вам еще нужны доказательства помимо тех, которые написаны на ее лице? Посмотрите на него, мессер Фифанти, и вы найдете там чистоту, невинность, целомудрие. Посмотрите на него!

— Очень хорошо, — сказал он. — Давайте посмотрим.

И он совершенно неожиданно распахнул дверь, и я увидел, что за ней стоит Джулиана; несмотря на то, что она стояла прямо, было ясно, что она подслушивала.

— Посмотрите на ее лицо, — издевался он, махнув костлявой рукой.

На лице были написаны стыд и замешательство и, кроме того, гнев. Но она повернулась, не сказав ни слова, и быстро пошла по коридору, провожаемая его злобным кудахтающим смехом.

Потом он серьезно посмотрел на меня.

— Возвращайся-ка ты к своим учебникам, — сказал он. — Это для тебя самое подходящее занятие. А мои дела предоставь решать мне самому, мой мальчик.

В его словах прозвучала плохо скрытая угроза, но после того, что произошло, продолжать разговор на эту тему было невозможно.

Чувствуя себя отчаянно глупо, не зная, куда деваться от смущения, я вышел из библиотеки — доблестный рыцарь, с которого сбили шлем.

Глава 10

МЕССЕР ГАМБАРА РАСЧИЩАЕТ ТЕРРИТОРИЮ
Я рассердил ее! Хуже того, я выставил ее напоказ, сделав жертвой унижения со стороны этого гнусного животного, который замарал ее липкой грязью своих подозрений. Это из-за меня она была вынуждена прибегнуть к постыдному подслушиванию у дверей, терпеть позор из-за того, что се на этом поймали. Из-за меня над ней смеялись и оскорбляли ее.

Для меня это было мукой. Не было такого стыда, унижения и боли, которых я бы не претерпел, испытывая радость от страданий при мысли о том, что все это ради нее. Но обречь на страдания ее, эту прекрасную святую женщину, этого ангела, вызвать ее справедливый гнев! О, горе мне!

В тот вечер я пришел в столовую, испытывая страшную неловкость, очень несчастный, чувствуя, что мне стоит больших усилий находиться в ееприсутствии, независимо от того, обратит она на меня внимание или сделает вид, что меня не существует. К моему облегчению, она прислала сказать, что ей нездоровится и она к столу не выйдет; Фифанти улыбнулся странной улыбкой, потирая синий от бритья подбородок, и бросил на меня взгляд исподтишка. Трапеза прошла в полном молчании, и, когда она закончилась, я удалился, не сказав ни слова своему наставнику, в свою комнату, где и просидел запершись до самой ночи.

Я плохо спал в эту ночь и проснулся рано поутру. Я спустился в сад как раз в то время, когда должно было взойти солнце, и пошел по траве, сверкающей от росы. Я бросился на мраморную скамью возле пруда с водяными лилиями, которые все увяли и уже начали гнить, и там полчаса спустя меня нашла Джулиана.

Она осторожно подкралась ко мне и стояла у меня за спиной так, что я, погруженный в свои мысли, не замечал ее присутствия до тех пор, пока ее звонкий мальчишеский голос не вывел меня из задумчивости.

— О чем это мы мечтаем в такой ранний час, господин святой? — спросила она.

Я обернулся и встретил смеющийся взгляд Джулианы.

— Вы… вы можете меня простить? — проговорил я, заикаясь, как дурак.

Она слегка надула губки.

— Могу ли я не простить того, кто наделал глупостей из любви ко мне?

— Так оно и было, так оно и было, — вскричал я и тут же осекся, охваченный смущением, чувствуя, что заливаюсь краской под ее томным взглядом.

— Я это знаю, — сказала она. Она поставила локти на высокую спинку скамьи, так что я чувствовал ее свежее дыхание на своем лбу. — Неужели я должна на тебя сердиться? Мой бедный Агостино, неужели у меня нет сердца? Ничего, кроме расчетливого, холодного ума, как у моего мужа? О, Боже! Быть супругой этого бездушного педанта! Я была принесена в жертву! Меня просто продали, заставили выйти за него замуж! О, я несчастная!

— Джулиана! — пробормотал я, пытаясь ее утешить и сам испытывая жестокие муки.

— Неужели никто не мог мне сказать, что когда-нибудь появишься ты?

— Тише! — умолял я ее. — Что вы говорите?

Но хотя я умолял ее молчать, душа моя жаждала еще таких же слов от нее — от нее, самой совершенной и прекрасной из женщин.

— А почему я должна молчать? — сказала она. — Неужели правду нужно скрывать вечно? Вечно?

Я потерял голову — совершенно обезумел. В это состояние меня привели ее слова. И когда, задавая мне этот вопрос, она приблизила свое лицо к моему, я сбросил узду с моего безрассудства и помчался вскачь по дерзостному пути. Короче говоря, я тоже наклонился вперед. Я наклонился вперед и поцеловал ее алые, раскрывшиеся мне навстречу губы.

Я поцеловал ее и отпрянул, испустив крик, в котором звучала почти что мука — такой сладкой, пронзительной болью отозвался этот поцелуй в каждом нерве моего тела. Я закричал, и то же самое сделала она, отступив назад и прижав руки к лицу. В следующий момент она взглянула вверх, на окна дома — на эти непроницаемые глаза, которые были свидетелями того, что мы сделали; которые взирали на нас, не давая возможности понять, сколько они видели.

— Что, если он нас видел? — воскликнула она; и у меня появилось неприятное чувство, что именно это было первой мыслью, которую вызвал в ней этот поцелуй. — Что, если он нас видел! О, Боже, неужели я еще недостаточно вынесла?

— Мне это безразлично, — сказал я. — Пусть он видит. Я не мессер Гамбара. Ни один человек не посмеет оскорбить вас из-за меня — недолго он после этого проживет.

Я становился самым преданным ее любовником, готовым кричать о своей любви, готовым изрубить в куски целый мир, ради того чтобы доставить удовольствие своей возлюбленной или избавить ее от страданий, и это я… я… Агостино д’Ангвиссола, который через месяц должен принять духовный сан и идти по стопам святого Августина!

Смейтесь вы, читающие эти строки, смейтесь, ради всего святого!

— Нет, нет, — успокаивала она себя. — Он все еще в постели. Он храпел, когда я оставила его.

И она отбросила свои страхи, посмотрела снова на меня и вернулась к нашему прежнему занятию.

— Что ты со мною сделал, Агостино?

Я опустил глаза под ее томным взглядом.

— То, чего я еще не сделал ни с одной другой женщиной, — ответил я, чувствуя, что восторг, во власти которого я еще находился, чуть померк, подернувшись легкой пеленой уныния.

— О, Джулиана, что ты со мною сделала? Ты околдовала меня, ты сводишь меня с ума! — Я сидел, поставив локти на колени, обхватив голову руками, потрясенный сознанием непоправимости того, что я совершил, считая, что из-за моего поступка душа моя будет обречена на вечные мучения.

Если бы я поцеловал девушку, это и тогда было бы достаточно скверно для человека, имеющего планы, подобные моим. Но поцеловать чужую жену, сделаться чичисбеем![1036] Эта мысль приобрела в моем мозгу невероятные размеры, значительно превышающие их истинное дурное значение.

— Ты жесток, Агостино, — прошептала она, стоя позади меня. Она снова возвратилась на старое место и встала у спинки скамьи. — Разве я одна виновата? Разве может железо устоять перед магнитом? Разве может дождь не падать с неба, а ручей, может ли он не течь вниз по холму? — Она вздохнула. — О, горе мне! Это я должна сердиться за то, что ты так вольно обошелся с моими губами. А я вот стою перед тобой и прошу простить меня за грех, который совершил ты сам.

Эти слова заставили меня испустить отчаянный крик и обернуться к ней — я знал, что был бледен как смерть.

— Ты меня соблазнила! — воскликнул я, как настоящий трус.

— То же самое однажды сказал Адам. Однако Бог рассудил иначе, ибо Адам был наказан так же, как и Ева. — Она задумчиво улыбнулась, гладя мне в глаза, и голова у меня снова закружилась.

А потом неожиданно появился старик Бузио, слуга, которого послали за чем-то к Джулиане, и это положило конец неловкой ситуации.

Весь остаток дня я жил воспоминаниями об этом утре, повторяя про себя каждое слово, произнесенное ею, восстанавливая в памяти ее лицо, каждый се взгляд. Моя рассеянность была замечена Фифанти, когда я в положенное время явился к нему на урок. Он брюзжал больше, чем обычно, называя меня тупицей и дубиной, и превозносил мудрость тех, кто предназначил меня для монашеской жизни, добавив, что моих знаний латыни вполне достаточно для того, чтобы отправлять церковную службу не хуже любого другого, не задумываясь о том, что я бормочу. Все это было несправедливо, ведь ему было прекрасно известно, что мои знания в области латыни, умение бегло говорить на этом языке значительно превышали знания других студентов. Когда я сказал ему об этом, он разразился тирадой относительно студентов вообще со всем ехидством своей раздражительной натуры.

— Я могу написать оду на любую тему, которую вы мне предложите, — вызвался я.

— Тогда напиши на тему о наглости, — сказал он. — Этот предмет должен тебе быть хорошо знаком. — С этими словами он вскочил и в раздражении вылетел из комнаты, прежде чем я успел ему ответить.

Оставшись один, я начал писать оду, которая должна была доказать ему его несправедливость. Однако я не продвинулся дальше второй строчки. Долгое время я сидел, грызя перо, — все мои мысли, вся душа моя и внутренний взор — все было полно Джулианой.

Потом я снова начал писать. Однако это была не ода, это была молитва, и она была на итальянском языке, на «диалетто», вызывавшем такие насмешки со стороны Фифанти. В чем она состояла, я теперь уже не помню — ведь прошло столько лет. Помню только, что в ней я сравнивал себя с мореплавателем, находящимся в опасных водах и молящим, чтобы светоч прекрасных глаз Джулианы указал мне путь к спасению; я молил о том, чтобы она омыла меня своим взором и придала бы мне силы для преодоления опасностей, таящихся в этом бурном море.

Поначалу я прочел написанное с удовлетворением, но потом со страхом, поняв, что моя молитва исполнена любовного смысла. И наконец разорвал ее и спустился вниз к обеду.

Мы все еще сидели за столом, когда появился мессер Гамбара. Он приехал верхом в сопровождении слуг, которых он оставил дожидаться. Он был весь в черном бархате, включая высокие сапоги, зашнурованные с боков золотыми шнурами, а на груди его сверкал медальон, усыпанный брильянтами. Его высокий сан выдавали, как обычно, только алая мантия и перстень с сапфиром.

Фифанти встал и предложил ему кресло, улыбаясь кривой улыбкой, в которой было больше враждебности, чем гостеприимства. Невзирая на это, его преподобие, усаживаясь за стол, рассыпался в комплиментах Джулиане, спокойно и непринужденно, как всегда. Я пристально наблюдал за ним, исполненный непривычного беспокойства, смотрел я и на Джулиану.

Разговор шел обычный, главным образом о казармах, которые строил легат, и о великолепной новой дороге, от центра города к церкви Санта-Кьяра, которую он хотел назвать Виа-Гамбара, но которая, вопреки его намерениям, известна сегодня как Страдоне-Фарнезе[1037].

Вскоре появился и мой кузен, в полном вооружении и с весьма воинственным видом в отличие от бархатного кардинала. При виде мессера Гамбары он нахмурился, однако сразу же прогнал с лица мрачное выражение и стал здороваться со всеми нами. Ко мне он обратился в последнюю очередь.

— Ну, как поживаете, наша святость? — спросил он.

— По совести говоря, не слишком свято, — отозвался я.

Он рассмеялся.

— В таком случае, чем скорее мы наденем сутану, тем скорее это можно будет исправить. Не правда ли, мессер Фифанти?

— Это обстоятельство, несомненно, принесет вам немалую пользу, — сказал Фифанти со своей обычной язвительностью и отсутствием любезности. — Неудивительно, что вы так стремитесь это ускорить.

Этот ответ привел моего кузена в полное замешательство. Он живо напомнил мне о том, что Козимо — следующий после меня наследник Мондольфо и что он весьма заинтересован в том, чтобы я поскорее надел монашеские наплечники.

Я взглянул на высокомерное лицо и жестокий рот Козимо и подумал в этот момент: а был ли бы он так вежлив и приятен со мною, если бы обстоятельства сложились иначе?

О, каким хитрым змеем был мессер Фифанти; с той поры я часто задавал себе вопрос: а не нарочно ли он старается посеять в моем сердце ненависть к моему гвельфскому кузену, для того чтобы сделать меня орудием достижения его собственных целей — вскорости вы все это сами поймете.

Между тем Козимо, оправившись от смущения, отмахнулся от брошенного ему обвинения и спокойно улыбнулся.

— Нет, вы меня неправильно поняли. Ангвиссола потеряет больше, чем приобрету я, если Агостино удалится от мира. И я об этом сожалею. Ты веришь мне, кузен?

На его любезные слова я отвечал так, как они того заслуживали, столь же вежливо и любезно, и это сделало атмосферу за столом чуть более приятной для всех. И все-таки напряжение не вполне исчезло. Все были настороже. Мой кузен ловил каждый взгляд Гамбары, устремленный на Джулиану; кардинал-легат делал то же самое по отношению к Козимо; мессер Фифанти наблюдал за обоими.

А Джулиана тем временем слушала то одного, то другого, ее алые губы раскрывались в томной улыбке — те самые губы, которые я целовал только сегодня утром!

А потом пришел мессер Аннибале Каро, которого так и распирало от желания прочесть нам свои очередные переводы. И когда Джулиана захлопала в ладоши в восторге от каких-то особенно удачных строчек и попросила их повторить, он поклялся всеми богами, которых упоминает Вергилий в своих произведениях, что посвятит свой труд ей, как только он будет завершен.

При этом они все снова помрачнели, и мессер Гамбара высказал мнение — в его медовом голосе оно прозвучало как обещание, как угроза,

— что герцог вскоре потребует присутствия мессера Каро в Парме; после чего мессер Каро разразился проклятиями по адресу герцога, осыпая его бранью.

Они оставались у нас довольно долго, стараясь, несомненно, пересидеть один другого. Но, поскольку ни один не уступал, им пришлось удалиться всем вместе.

И пока мессер Фифанти, как подобает хозяину дома, провожал их до того места, где были привязаны их лошади, я оставался наедине с Джулианой.

— Почему вы терпите этих людей? — прямо спросил я ее.

Ее тонкие брови поползли вверх.

— А что тут такого? Они приятные господа, Агостино.

— Слишком приятные, — сказал я и пошел на другой конец комнаты к окну, из которого мог наблюдать, как они садятся в седло, все, кроме Каро, который пришел пешком. — Слишком, слишком приятные. Этот прелат, которому место в аду…

— Ш-ш-ш! — остановила она меня, подняв руку и улыбаясь. — Если он тебя услышит, сможет посадить в клетку за святотатство. О, Агостино! — воскликнула она, и улыбка исчезла с ее лица. — Неужели ты тоже станешь жестоким и подозрительным?

Я был обезоружен. Я осознал всю свою низость, понял, что я недостоин ее.

— О, будьте со мною терпеливы, — умолял я ее. — Я… Я сегодня сам не свой. — Я тяжело вздохнул и замолк, наблюдая за тем, как они отъезжали. И все-таки я их всех ненавидел; и больше всех я ненавидел этого изящного златокудрого кардинала-легата.

Он снова явился наутро, и мы узнали — в числе других новостей, которые он нам принес, — что он исполнил свою угрозу в отношении мессера Каро. Поэт находился на пути в Парму, к герцогу Пьерлуиджи, посланный туда кардиналом с важным поручением. Кроме того, он сказал, что собирается послать моего кузена в Перуджу, где нужна была сильная рука, поскольку в городе возникла угроза бунта.

Когда он уехал, мессер Фифанти позволил себе одно из своих язвительных замечаний.

— Он хочет избавиться от соперников, — сказал он, улыбаясь Джулиане своей холодной улыбкой. — Остается только одно: вскоре мы узнаем, что у герцога появилась настоятельная потребность и в моем присутствии тоже.

Он говорил об этом как о возможном обстоятельстве, однако с известным сарказмом, как говорят о вещах, слишком маловероятных для того, чтобы думать о них всерьез. Он еще вспомнит эти слова два дня спустя, когда именно это самое и случится.

Мы сидели за завтраком, когда на него обрушился этот удар.

Под нашими окнами, которые стояли открытыми в это теплое сентябрьское утро, раздался цокот копыт, и вскоре старик Бузио доложил о прибытии офицера понтификальной[1038] службы с пергаментным свитком, обвязанным шелковым шнуром и запечатанным печатью с гербом Пьяченцы.

Мессер Фифанти взял свиток и, нахмурившись, взвесил его в руке. Возможно, в его душе зародилось предчувствие относительно того, что именно содержалось в этом послании. Джулиана между тем налила офицеру бокал вина, и Бузио подал его ему на подносе.

Фифанти сорвал печать и шнур и начал читать. Я как сейчас вижу, как он стоит перед окном, к которому подошел, потому что там было светлее, и читает это послание, поднеся пергамент к самому носу и прищурив близорукие глаза. Потом я увидел, как лицо его покрылось свинцовой бледностью. Взгляд его на секунду задержался на офицере, а потом обратился на Джулиану. Однако мне кажется, что он не видел ни того, ни другую. Это был взгляд человека, мысли которого витают где-то совсем в другом месте.

Он заложил руки за спину, нагнул голову и, сделавшись похожим на хищную птицу, медленно вернулся к своему месту во главе стола. Его щеки постепенно приобрели свою обычную окраску.

— Прекрасно, синьор, — сказал он, обращаясь к офицеру. — Уведомьте его сиятельство, что я повинуюсь приказанию и явлюсь безотлагательно.

Офицер поклонился в сторону Джулианы и отбыл, сопровождаемый Бузио.

— Приглашение от герцога? — воскликнула Джулиана, и тут разразилась буря.

— Да, — ответил он с угрюмым спокойствием. — Приглашение от герцога. — И он бросил ей пергамент через стол.

Я видел, как этот роковой документ секунду парил в воздухе, а потом, под тяжестью восковой печати, стал снижаться и упал ей на колени.

— Для вас оно, без сомнения, явилось полной неожиданностью, — бормотал он, и в этот момент его долго сдерживаемая ярость вырвалась наконец наружу. Он грохнул кулаком по столу, смахнул драгоценный графин венецианского стекла, который полетел на пол и разлетелся в мелкие дребезги, а вино растеклось по паркету, образовав на полу кроваво-красную лужу.

— Разве я не говорил, что этот негодяй кардинал станет избавляться от соперников? Разве не говорил? — Он засмеялся резким пронзительным смехом. — Он отсылает вашего мужа так же, как он разослал по разным местам остальных. О, меня ожидает жалованье — триста дукатов в год, которые скоро превратятся в шестьсот, и все только за мою уступчивость, только за то, чтобы я согласился сделаться веселым и жизнерадостным cornuto[1039].

Он прошел к окну, отчаянно ругаясь, тогда как Джулиана сидела бледная как смерть, сжав губы, тяжело дыша и устремив глаза в тарелку.

— Милорд кардинал вместе с его герцогом могут отправляться в ад, прежде чем я подчинюсь приказу, который послан одним по желанию другого. Я остаюсь здесь, чтобы охранять то, что мне принадлежит.

— Вы дурак, — сказала наконец Джулиана, — и к тому же еще и негодяй, потому что вы оскорбляете меня без всяких оснований.

— Без оснований? Ах, так значит, без всяких оснований? Силы небесные! И вы тем не менее не желаете, чтобы я остался дома?

— Я не желаю, чтобы вас посадили в тюрьму, что непременно случится, если вы ослушаетесь приказания его сиятельства герцога, — сказала она.

— В тюрьму? — воскликнул он, дрожа от все усиливающейся ярости. — А может быть, и в клетку? Чтобы я там умер от голода, жажды и жары, как этот несчастный Доменико, который скончался наконец вчера, за то, что осмелился сказать правду. О, творец! О, горе мне! — И он упал в кресло.

Но в следующий момент он снова вскочил, дико размахивая руками.

— Клянусь Господом Богом! У них будут основания посадить меня в клетку. Если они хотят снабдить меня рогами, как буйвола, я пущу в ход эти рога. Я пропорю им брюхо. О, мадам, если ваша распущенность привела к тому, что вы желаете превратиться в шлюху, вам следовало выбрать в качестве мужа другого человека, а не Асторре Фифанти.

Это было слишком. Я вскочил на ноги.

— Мессер Фифанти! — накинулся я на него. — Я не намерен выслушивать подобные слова, обращенные к этой прекрасной даме.

— Ах да, — зарычал он, мгновенно оборачиваясь ко мне, словно намереваясь нанести мне удар. — Я и забыл про защитника, про доблестного рыцаря, будущего святого. Так вы не желаете слышать правду, синьор? — И он крупными шагами направился к двери и распахнул ее с такой силой, что она ударилась о стену. — Могу вас от этого избавить. Убирайтесь отсюда! Уходите. То, что здесь происходит, вас совершенно не касается. Уходите! — рычал он, как бешеный зверь, так, что страшно было смотреть на его ярость.

Я взглянул на него, потом на Джулиану, спрашивая ее взглядом, как мне поступить.

— Мне кажется, тебе лучше уйти, — печально сказала она. — Мне будет легче переносить оскорбления, если при этом не будет свидетелей. Да, уходи.

— Если вы этого желаете, мадонна. — Я поклонился ей и очень прямо, с вызывающей миной на лице, проследовал мимо мертвенно-бледного Фифанти и вышел из комнаты. Я слышал, как за мною захлопнулась дверь, и в маленькой прихожей наткнулся на Бузио, который стоял, ломая в отчаянии руки, тоже бледный как смерть. Он подбежал ко мне.

— Он убьет ее, мессер Агостино, — стенал старый слуга. — В гневе он превращается в самого дьявола.

— Он и есть дьявол, в гневе он или нет, — сказал я. — Его одолевают бесы, ему нужен заклинатель, который может их изгонять. Я бы с удовольствием оказал ему эту услугу. Отколотил бы его так, что бесы выскочили бы из него без памяти, Бузио, если бы только она мне разрешила. А пока подождем здесь, на случай, если ей понадобится наша помощь. Мы будем наготове.

Я опустился на одну из резных скамей, которые находились в этой прихожей, а старик Бузио стоял возле меня, несколько успокоившись насчет того, что, если мадонне понадобится помощь, она будет ей оказана. А из-за дверей нам было слышно, как он там бушует. Снова раздался звон разбитого стекла, когда он грохнул кулаком по столу. С полчаса, наверное, продолжалась эта буря, причем ее голоса мы почти не слышали. Один раз только она рассмеялась, это был холодный пронзительный смех, резкий, как острие ножа, и я вздрогнул, ибо слышать его было неприятно.

Наконец дверь отворилась, и он вышел из столовой. Лицо его пылало, он дико поводил вокруг налитыми кровью глазами. На мгновение он задержался на пороге, однако мне кажется, что поначалу он нас не заметил. Он обернулся через плечо, чтобы бросить еще один взгляд на жену, которая по-прежнему сидела за столом, отчетливо выделяясь своим белым платьем на фоне темно-голубой обивки стен.

— Я вас предупредил, — сказал он. — Прошу этого не забывать. — И он пошел прочь.

Заметив наконец меня, он оскалил свои порченые зубы в саркастической усмешке. Однако обратился он не ко мне, а к Бузио.

— Вели оседлать моего мула, так чтобы через час он был готов, — сказал он и пошел наверх, чтобы приготовиться к отъезду. Похоже было на то, что Джулиане удалось рассеять его подозрения.

Я вошел в столовую, чтобы ее утешить, так как она рыдала, расстроенная этой жестокой сценой. Но она показала мне знаком, чтобы я уходил.

Я не был бы ее другом, если бы не повиновался ей без дальнейших расспросов.

Глава 11

PABULUM ACHERONTIS[1040]
Время близилось к вечеру, когда Асторре Фифанти тронулся в путь. Он обратился ко мне с несколькими словами, уведомив меня о том, что вернется через четыре дня, что бы там ни случилось, дав мне задание на это время и попросив, чтобы я не отлучался из дома и соблюдал благоразумие в его отсутствие.

Из окна моей комнаты я видел, как доктор взгромоздился на своего мула. На поясе у него висела шпага, но одет он был по-прежнему в свою нелепую старую мантию, а на ногах у него были все те же, слишком большие для него туфли, так что было ясно: не успеет он отъехать, как у него начнутся неприятности со стременами.

Я видел, как он пришпорил пятками мула и поехал не спеша по короткой аллее, которая вела от ворот. Выехав на дорогу, он остановил мула и постоял, разговаривая с мальчишкой, который вертелся поодаль, — тот обычно исполнял разные поручения по дому и в саду, словом, там, где было нужно.

Все это видела и Джулиана, она наблюдала за его отъездом из своей комнаты, которая находилась ниже этажом. Она придала этому мелкому эпизоду гораздо большее значение, чем я, но мне это стало ясно только значительно позже.

Наконец Фифанти снова тронулся в путь, и я видел, как он ехал по длинной серой дороге, которая вилась вдоль реки, пока наконец не скрылся из вида. Я надеялся, что навсегда. Какое это было бы для меня счастье, если бы эта глупая надежда осуществилась!

В тот вечер я ужинал в одиночестве, если не считать старика Бузио, который мне прислуживал.

Монна прислала сказать, что будет ужинать у себя в комнате.

После того как я поужинал и наступила ночь, я поднялся в библиотеку и, заперев дверь, попытался читать при свете трех тоненьких фитильков высокой бронзовой лампы, стоявшей на столе. Мне досаждали ночные бабочки и мошки, так что я плотно задвинул занавеси на открытом окне и приготовился корпеть над начальными строками Эсхилова «Прометея».

Мои мысли, однако, были далеко от того, что происходило с сыном Иапета, и наконец я отбросил книгу и предался собственным размышлениям, сомнениям и предположениям. Я серьезно пытался разобраться в себе самом. Я исследовал не только мою совесть, но и сердце и душу и обнаружил, что я самым прискорбным образом удалился от тропы, которая была мне уготована. Так я сидел до ночи, пытаясь решить, что мне следует делать.

Внезапно, подобно манне с небес для моей алчущей души, пришло воспоминание о последнем моем разговоре с фра Джервазио, о его предостережении. Это воспоминание подсказало мне, что нужно делать. Завтра, несмотря на приказание мессера Фифанти, я сяду на лошадь и поеду в Мондольфо для того, чтобы исповедаться фра Джервазио и спросить его совета. Я увидел в правильном свете обет моей матери касательно меня. Я не могу быть связанным этим обетом, я причиню себе непоправимое зло, если подчинюсь ему, не чувствуя к этому призвания. Я не должен губить свою душу, обрекая ее на проклятие, ради того, в чем моя мать поклялась еще до того, как я появился на свет, хотя бы она считала, что мой сыновний долг обязывает меня этому подчиниться.

У меня стало легче на душе после того, как я принял это решение, и я позволил своим мыслям течь по тому руслу, в которое им так хотелось устремиться. Я стал думать о Джулиане — о Джулиане, к которой я стремился со всей страстной мукой моей души, хотя я все еще пытался скрыть от себя истинную причину моих страданий. Было бы в тысячу раз лучше, если бы я тогда же прямо посмотрел в лицо прискорбному факту и попытался бы побороть это греховное чувство. Тогда у меня еще была возможность победить себя и с честью выйти из того ужаса, который мне предстояло пережить.

То, что в такой момент, когда я больше всего нуждался в силе духа, я оказался слабым и нерешительным, — теперь, когда я спокойно могу все это обдумать, я уверен в этом более, чем когда-либо, — я целиком отношу за счет чудовищного воспитания, которое я получил. Меня так лелеяли в Мондольфо, так укрывали от сурового ветра, который мог повеять на меня со стороны внешнего мирз, что я в результате представлял собой сочный зрелый плод, весьма привлекательный на вкус, вполне пригодный для самого дьявола. Если человеку, получившему нормальное воспитание, легче было противостоять соблазнам, поскольку они встречались ему и раньше, и у него постепенно выработался иммунитет, то я, воспитанный таким диким образом, был к ним абсолютно не подготовлен.

Пусть человек встретится с грехом в юности, дабы, встретившись с ним в зрелом возрасте, он не пленился бы красивыми одеждами, в которые рядится грех по хитрому дьявольскому наущению.

И все-таки делать вид, что я был совсем уж невинен и не представлял себе, какой опасности подвергаюсь, было бы лицемерием. В основном я это понимал; так же как понимал, что, если не хватает сил сопротивляться, нужно искать спасения в бегстве. И завтра же я уеду. Итак, решение принято, и можно перевернуть страницу. Что же до сегодняшней ночи, то я готовился провести ее, смакуя свои страдания, терзаемый неведомым мне голодом.

И вдруг, часу в третьем ночи, когда я все еще сидел в библиотеке, дверь осторожно приоткрылась, и я увидел на пороге Джулиану. Она вышла из темноты коридора, и свет от трех фитильков моей лампы падал на ее золотистые волосы, превращая их в яркий светящийся нимб вокруг головы. На мгновение мне показалось, что ожили, воплотились в жизнь мои видения, порожденные слишком интенсивной работой мысли. Бледное ее лицо казалось прозрачным, белые одежды словно бы просвечивали насквозь, огромные темные глаза смотрели так скорбно, так печально. Только ярко-красные губы говорили о жизни, о том, что в жилах ее течет теплая кровь.

— Джулиана! — прошептал я, не отрывая глаз от видения.

— Почему ты не ложишься? Уже поздно, — сказала она и закрыла дверь.

— Я все думаю, Джулиана, что мне делать, — ответил я и, проведя рукой по лбу, обнаружил, что он покрыт липким потом. — Завтра я уеду отсюда.

Она вздрогнула, глаза ее расширились, она приложила правую руку к груди.

— Уедешь отсюда? — воскликнула она, и в ее голосе мне послышались нотки страха. — Отсюда? Куда же?

— Назад, в Мондольфо, сообщить моей матери, что ее мечтам пришел конец.

Она медленно приблизилась ко мне.

— А… а… а что же дальше? — спросила она.

— Дальше? Я не знаю. На то будет Божья воля. Но я понял, что монашеская ряса не для меня. Я недостоин ее. У меня нет призвания. Теперь я это знаю. Вместо того чтобы быть таким священником, как мессер Гамбара, — у Церкви слишком много подобных священнослужителей — я найду другой способ служить Богу.

— Когда… с какого времени ты начал так думать?

— С сегодняшнего утра, когда я поцеловал вас, — с жаром отвечал я.

Она опустилась в кресло по другую сторону стола и протянула руку, приглашая меня пожать ее.

— Но если это так, зачем же уезжать от нас?

— Потому что я боюсь, — отвечал я. — Потому что… О Боже, Джулиана, неужели вы не понимаете? — И я уронил голову на руки.

В коридоре послышались шаркающие шаги. Я быстро поднял голову. В дверь постучали, и в комнату вошел старик Бузио.

— Мадонна, — объявил он, — там, внизу, находится мессер кардинал-легат, он спрашивает вас.

Я вздрогнул, словно от резкого удара. Вот оно что! В такой час! Так, значит, подозрения мессера Фифанти были не так уж беспочвенны.

Джулиана метнула быстрый взгляд в мою сторону, прежде чем ответить.

— Передайте мессеру Гамбаре, что я удалилась на покой к себе в комнаты и что… Но постойте! — Она схватила перо, обмакнула его в чернильницу, сделанную из рога, и, придвинув к себе листок бумаги, быстро написала несколько строк; затем посыпала листок песком, чтобы просохли чернила, и протянула его слуге.

— Передайте это мессеру.

Бузио взял записку, поклонился и вышел.

После того как дверь за ним затворилась, наступило молчание, во время которого я крупными шагами мерил пол в библиотеке, охваченный пламенем всепоглощающей ревности. Мне кажется, что сатана вызвал из ада целый легион своих подручных, чтобы завершить в ту ночь мое падение. Единственное, чего не хватало для того, чтобы меня уничтожить, — это ревности. Именно ревность заставила меня остановиться около Джулианы. Я стоял, глядя на нее сверху вниз, разрываясь между нежностью и злобой, тогда как в ее взгляде, обращенном на меня, можно было прочесть покорность жертвы, ведомой на заклание.

— Как он смел сюда явиться?

— Возможно… возможно, это связано с каким-нибудь делом, касающимся Асторре, — пробормотала она запинаясь.

Я саркастически усмехнулся.

— Вполне правдоподобно, в особенности если принять во внимание, что он отослал Асторре в Парму.

— Если тут есть что-нибудь другое, я не имею к этому никакого отношения, — уверила она меня.

Как мог я ей не поверить? Как мог постигнуть всю низость души этой красавицы, я, незнакомый с уловками, которыми сатана так щедро наделяет женщин? Как мог я догадаться, что, когда она увидела, как Фифанти разговаривает с мальчишкой у ворот, она заподозрила, что он оставил у дома шпиона, и, опасаясь этого, велела кардиналу удалиться? Я узнал об этом только позднее. В тот же момент мне это было неизвестно.

— Вы можете поклясться, что это правда? — спросил я ее, бледнея от страсти.

Как я уже сказал, я стоял очень близко, склонившись над нею. Вместо ответа она быстро поднялась с кресла. Как змея скользнула она в мои объятия, так что голова ее через секунду уже покоилась у меня на груди, лицо было обращено ко мне, глаза томно прикрыты, а губы сложены в капризную гримаску.

— Разве ты причиняешь мне зло, думая, что любишь меня, когда знаешь, что и я тебя люблю? — спросила она меня.

С минуту мы так и стояли, слегка покачиваясь в неловком объятии. Отчаянная внутренняя борьба полностью лишила меня сил. Я дрожал с головы до ног. Из груди моей вырвался один-единственный вскрик — мне кажется, это была мольба о помощи — а потом я погрузился в бездну на целую вечность, до того самого момента, когда мои губы встретились с ее губами. Восторг, живое пламя, сладкая мука этого мгновения оставили неизгладимый след в моей памяти. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я ощущаю всю мучительную сладость, все блаженство того мгновения, столь ненавистного для меня теперь.

Итак, слепо и безрассудно я отдался в рабство этому неодолимому искушению. Но потом, через некоторое время, у меня в мозгу вспыхнула искра совести: искра, которая мгновенно превратилась в яркое пламя, в свете которого передо мною предстала вся низость моего поведения. Я оторвался от нее в эту минуту отвращения и отбросил ее от себя грубо и яростно, так что она пошатнулась и скорее упала, чем села, в кресло, с которого встала перед этим.

И в то время как она, тяжело дыша и раскрыв губы, смотрела на меня с каким-то даже ужасом, я бегал по комнате, бушевал, осыпал себя бранью и упреками и кончил тем, что упал перед нею на колени, умоляя простить меня за то, что я наделал, считая — несчастный безумец, — что это сделал именно я, — заклиная ее с не меньшей страстью, чтобы она оставила меня и удалилась.

Она положила дружащую руку мне на голову; другой рукой взяла меня за подбородок и приподняла мое лицо, так что теперь она могла посмотреть мне в глаза.

— Если ты этого хочешь, если это принесет тебе душевный покой и счастье, я уйду и ты никогда больше меня не увидишь. Но не обманываешь ли ты себя, мой Агостино?

И в этот момент, словно она не могла больше сдерживаться, она разразилась рыданиями.

— А что будет со мною, если ты уйдешь? Что будет со мною, несчастной женой этого чудовища, этого жестокого, бездушного педанта, который мучает и оскорбляет меня, как ты много раз имел возможность видеть?

— Любимая, неужели еще один дурной поступок излечит уже содеянное зло? — молил я. — О, если ты меня любишь, уйди… уйди, оставь меня. Слишком поздно… теперь уже слишком поздно.

Я отпрянул от ее прикосновения, побежал на другой конец комнаты и бросился на сиденье в оконной нише. Так мы и сидели в разных концах, оторвавшись друг от друга. И наконец…

— Послушай, Джулиана, — сказал я более спокойно. — Если бы я повиновался тебе, если бы я следовал своим собственным желаниям, я бы позвал тебя за собой, и мы вместе уехали отсюда завтра же утром.

— О, если бы ты это сделал! — вздохнула она. — Ты бы вызволил меня из ада.

— Только бросив в еще худший, — быстро возразил я. — Я причинил бы тебе такое зло, которое уже никогда нельзя было бы исправить.

Некоторое время она смотрела на меня, не произнося ни слова. Она сидела спиной к свету, так что лицо ее было в тени, и я не мог видеть его выражения. Потом, очень медленно, она поднялась.

— Я сделаю так, как ты хочешь, мой любимый; но я делаю это не из страха за себя, не потому, что боюсь расплаты за грех — ибо я не считаю это грехом, но дабы не причинить зла тебе.

Она помолчала, словно ожидая ответа. Мне нечего было ей сказать. Я поднял руки, затем снова их уронил и склонил голову. Я услышал слабый шелест се платья, увидел, как она идет к двери неверным шагом, протянув перед собой руки, словно слепая. Она подошла к двери, открыла ее и с порога бросила на меня последний взгляд своих невыразимо прекрасных глаз, наполненных слезами. Дверь закрылась, и я остался один.

Из глубины моей души поднялась горячая волна благодарности. Я упал на колени и стал молиться. Вероятно, я находился в этом положении по крайней мере в течение часа, моля Бога о милости, о том, чтобы он даровал мне силы. Успокоенный и утешенный, я поднялся наконец с колен и подошел к окну. Я раздвинул занавеси и высунулся из окна, чтобы ощутить покой теплой сентябрьской ночи.

И вдруг из мрака возникла огромная серая тень; она приблизилась, и вот уже у самого окна слышался шелест тяжелых крыльев. Это была сова, привлеченная светом, лившимся из комнаты. При виде этой зловещей птицы, этого провозвестника смерти, я отступил от окна и осенил себя крестным знамением. Я успел рассмотреть маску сфинкса, два огромных круглых бесстрастных глаза, а потом она сделала круг и снова исчезла в темноте, испуганная каким-то внезапным движением. Я закрыл окно и вышел из библиотеки.

Очень тихо я шел по коридору в направлении своей комнаты, оставив в библиотеке свет, ибо у меня не было привычки его гасить, и я, кроме того, совсем не думал о том, который теперь час.

Дойдя до середины коридора, я остановился. Я находился у двери, ведущей в комнату Джулианы, и из-под этой двери виднелась тонкая полоска света. Однако меня остановило не это. Она пела. Это была грустная песенка.

Я прислонился к стене, и из груди моей вырвалось рыдание. И вдруг, в одно мгновение, широкий поток света залил коридор, на пороге открытой двери передо мною появилась Джулиана, протягивая ко мне руки.

Глава 12

ЖЕЛЕЗНЫЙ ПОЯС
Вдали послышался, звонко раздаваясь в безмолвии ночи, цокот копыт, который быстро приближался. Этот звук, однако, не регистрировался сознанием, на него попросту не обращалось внимания, пока он не прозвучал под окном и не заглох у двери.

Джулиана в страхе схватила меня за руку.

— Кто это приехал? — спросила она дрожащим от ужаса голосом.

Я вскочил с кровати и, пригнувшись, подбежал к окну, прислушиваясь и потеряв таким образом драгоценное время.

Из темноты послышался голос Джулианы, хриплый и дрожащий.

— Это, наверное, Асторре, — уверенно сказала она. — Когда я увидела сегодня днем, как он разговаривает с этим мальчишкой у ворот, я сразу поняла, что он приставил ко мне шпиона, чтобы тот следил за мною и предупредил его, когда будет нужно.

— Но откуда этот мальчик мог знать?.. — начал я, однако она перебила меня почти что с раздражением.

— Мальчик увидел, как подъехал мессер Гамбара. Он не стал ничего больше дожидаться и сразу же отправился предупредить Асторре. Долго же он собирался, — добавила она тоном человека, который пытается найти точное объяснение того, что происходит. Но потом внезапно обратилась ко мне: — Уходи же, — потребовала она. — Уходи поскорее.

Пробираясь в потемках ощупью к двери, я снова услышал ее голос:

— Почему он не стучит? Чего дожидается?

И тут же со стороны лестницы послышался ужасный ответ на ее вопрос: шарканье ног доктора, которое не оставляло никаких сомнений.

Я замер на месте, и в течение какого-то времени был не в силах двинуться с места. Каким образом он проник в дом, я не мог понять, не узнал я этого и впоследствии. Важно и ужасно было только одно: он находился в доме.

Я похолодел, покрывшись липким потом с головы до ног. Потом меня бросило в жар, и я снова стал ощупью пробираться вперед, в то время как его шаги, зловещие и ужасные, словно шаги самого рока, все приближались и приближались.

Наконец я нащупал дверь и распахнул ее. Я приостановился, чтобы закрыть ее за собой, но в конце коридора уже виднелось отражение от света фонаря, который нес с собой Фифанти. Секунду я стоял в нерешительности, не зная, куда мне повернуть: первой моей мыслью было искать спасения в своей комнате. Но это было невозможно, я сразу же попадал в его объятия. Поэтому я повернул в другую сторону и побежал со всей возможной быстротой и осторожностью к библиотеке.

Я уже почти достиг своей цели, когда он показался из-за угла коридора и увидел меня, прежде чем я успел закрыть дверь.

Я стоял в библиотеке, где все еще горела лампа, обливаясь потом и тяжело дыша, дрожа крупной дрожью. Ибо если он увидел меня, то я тоже успел его заметить, и это зрелище привело меня в совершенный ужас.

Я увидел высокого сухопарого человека, который, нагнув голову, несся вперед по коридору. В одной руке у него был фонарь, в другой обнаженная шпага. Лицо было мертвенно-бледно и страшно, лысый яйцевидный череп блестел, отражая желтый свет фонаря. Когда он заметил меня, из груди его вырвался ужасный звук, нечто среднее между ревом и рычанием, и он, ускорив шаги, побежал по коридору, шлепая слишком большими туфлями.

Мне кажется, что поначалу я собирался пуститься па хитрость: сесть за стол, положив перед собой книгу, и сделать вид, что я дремлю; изобразить человека, утомленного долгими трудами. Но сейчас об атом нечего было и думать. Меня увидели, и было ясно, что я пытался скрыться. Отпираться было бесполезно.

То, что я сделал, было подсказано скорее инстинктом, чем здравым смыслом; но в то время это не принесло особой пользы. Я захлопнул дверь и повернул ключ, загородившись хотя бы этим жалким барьером от человека, которому я причинил такое страшное зло и который имел право меня убить. Секундой позже дверь затрещала, словно в нее ударил ураган. Фифанти ухватился за ручку и потянул ее с бешеной силой.

— Открывай! — заревел он, но потом злобный рев сменился леденящим душу жалобным воем, который страшно было слышать, — Открывай!

И вдруг, совершенно неожиданно, он успокоился. Было такое впечатление, что его ярость обрела реальную цель; и его следующие слова подействовали на меня так, словно меня ударили кинжалом, выведя меня из состояния остолбенения.

— Не воображаешь ли ты, что эти жалкие запоры спасут тебя от моей мести, мессер Гамбара? — вопросил он с ужасным смехом.

Мессер Гамбара! Он принял меня за легата!

В то же мгновение я понял причину этой ошибки. Все было так, как объясняла Джулиана. Мальчишка побежал его предупредить туда, где он находился, вероятно, это было в Ронкалье, на расстоянии мили по дороге в Парму. Мальчик сообщил ему, что губернатор направился к дому Фифанти. Посланец не стал дожидаться того, что будет дальше, и не знал, что легат снова уехал; мальчик исполнил поручение точно, и Фифанти вернулся домой, чтобы захватить Гамбару на месте преступления и убить, на что у него было полное право.

Когда он заметил убегающего человека, меня, нас разделял длинный коридор, и, поскольку он ожидал увидеть Гамбару, он сразу решил, что от него убегает именно Гамбара.

Не было, наверное, такой подлости, которую я не был способен совершить в ту ночь. Как только я понял, что произошла ошибка, я тут же стал соображать, каким образом можно обратить ее себе на пользу. Пусть Гамбара расплачивается вместо меня, если только можно это как-нибудь устроить. Ведь если кардинал-легат и не согрешил, то уж во всяком случае он собирался это сделать. И если он не оказался сейчас на моем месте, то только потому, что судьба уж очень к нему благоволила. Кроме того, Гамбаре гораздо легче будет защититься от последствий этого дела и от гнева Фифанти.

Так рассуждал я, жалкий трус. Следуя этим рассуждениям, я подошел к окну. Если бы я мог спуститься в сад, а потом вскарабкаться каким-нибудь образом по стене и влезть в окно моей комнаты, я мог бы лечь в постель, пока Фифанти барабанит в дверь. Тем временем его голос доносился до меня сквозь тонкие филенки двери; он продолжал осыпать насмешками кардинала, принимая меня за него.

— Вы не желали меня слушать, хотя я вас достаточно ясно предупреждал. Вам хотелось украсить меня рогами. Так не посетуйте, если эти рога пропорют вам брюхо. — Он захохотал ужасным смехом. — Этотнесчастный Асторре Фифанти слеп и глух. Его нужно отправить отсюда, послать его к герцогу, придумав поручение, отвечающее интересам мессера кардинала. Однако вам бы следовало сообразить, что подозрительный муж может кое-кого перехитрить: сделать вид, что уехал, и остаться на месте.

Затем его голос обрел прежнюю гневную силу, и дверь снова затрещала.

— Откроешь ты или нет, или мне придется выламывать дверь? Нет такой преграды, которая укрыла бы тебя от меня, нет такой силы, которая способна была бы тебя спасти. Я имею право тебя убить по всем законам, божеским и человеческим. Неужели я откажусь от этого права?

Он презрительно рассмеялся.

— Триста дукатов в год за то гостеприимство, которое я тебе предоставлял, а впоследствии, по прибытии герцога, даже шестьсот, — издевался он. — Такова цена моего гостеприимства, синьор, и распутства моей жены. Три сотни дукатов! Ха-ха! Триста миллионов лет в аду! Такова плата, мессер, которую вам придется платить, ибо я предъявляю счет и позабочусь, чтобы он был оплачен. С помощью железа. Сначала заплатите вы, а после вас эта распутница. Как вы думаете, посадят меня в клетку за то, что я пролил священную кровь прелата? За то, что послал душу прелата в ад вместе со всей грязью, со всеми грехами, наполняющими ее? Отвечайте, ваше преподобие, просветите меня от всей полноты ваших теологических познаний.

Я замер, слушая, словно завороженный, эту тираду, исполненную злобной насмешки. Но потом очнулся, подошел к окну и открыл его. Я выглянул в темноту и остановился в нерешительности. Стена была покрыта вьющимися растениями вплоть до самого окна. Но я опасался, что хрупкие плети клематиса не выдержат тяжести моего тела. Я колебался. Затем решил все-таки прыгнуть. До земли было не более двенадцати футов, совершенный пустяк для человека моего возраста и сложения, тем более что земля под окном была покрыта мягкой травой. Надо было бы действовать не раздумывая, ибо это минутное колебание привело меня к погибели.

Фифанти услышал, как открывается окно, и, опасаясь, что жертва все-таки ускользнет от него, внезапно бросился на штурм двери, словно разъяренный буйвол, — ярость придала ему нечеловеческую силу — и под этим напором непрочная дверь подалась и распахнулась.

Доктор влетел в комнату, осмотрелся и остолбенел. Он был настолько ошеломлен, что не сразу сообразил, в чем, собственно, дело.

Когда он наконец понял, ярости его не было границ.

— Ты! — выдохнул он почти беззвучно, но потом голос его снова окреп. — Гнусный пес! — завопил он. — Так, значит, это ты! Ты!

Он пригнулся, и его маленькие глазки, налитые кровью, сверлили меня с ужасающей злобой. Справившись со своим удивлением, он немного успокоился.

— Ты! — повторил он. — Как же я был слеп! Ты! Идешь по стопам святого Августина, подражаешь подвигам его ранней молодости. Будущий святой, без пяти минут монах, готовый принять духовный сан. Я тебе покажу духовный сан, ты у меня примешь посвящение с помощью вот этой штуки! — И он поднял шпагу, так что по ее лезвию пробежал желтый отсвет от фонаря.

— Я отправлю тебя прямиком в ад, собака! — И с этими словами он прыгнул в мою сторону.

Я отскочил от окна — от страха перед ним ко мне вернулись силы и способность действовать. Перебегая через комнату, я заметил в коридоре белую фигуру Джулианы; она стояла там и наблюдала.

Он бросился за мною, оскалив зубы. Я схватил табурет и швырнул в него. Он ловко увернулся, и снаряд угодил в створку окна, вдребезги разбив стекло.

Брошенный мною табурет научил его осмотрительности, и он попятился к двери, преградив мне таким образом путь к отступлению на случай, если я задумаю обежать вокруг стола.

Мы стояли и смотрели друг на друга, разделенные всего лишь маленькой комнаткой с низким потолком; оба тяжело дышали.

Потом я осмотрелся вокруг в поисках какого-нибудь орудия защиты, так как было ясно, что ему нужна была моя жизнь. К великому несчастью, случилось так, что шпага, которая была на мне в тот день, когда я сопровождал Джулиану в Пьяченцу, стояла в том самом углу, где я ее оставил. Я инстинктивно прыгнул, чтобы ее схватить, и Фифанти, не подозревая о моем намерении, до того самого момента, когда увидел меня с обнаженным клинком в руке, ничего не сделал для того, чтобы мне помешать.

Увидев меня вооруженным, он засмеялся.

— Хо-хо! Святоша со шпагой в руке! — издевался он. — Я уверен, что с оружием ты обращаешься так же ловко, как и со своей святостью! — И он двинулся на меня большими осторожными шагами.

Мы стояли по разные стороны стола, и он сделал выпад, пытаясь поразить меня, невзирая на это препятствие. Я парировал и нанес ответный удар, так как теперь, когда у меня в руках было оружие, он внушал мне не больше страха, чем малый ребенок. Он и не подозревал, насколько я был искусен в фехтовании благодаря старику Фальконе — ведь то, чему мы научились, никогда не забывается, хотя отсутствие практики несколько замедляет наши движения.

Он снова напал на меня, едва не задев при этом лампу. Теперь я могу торжественно поклясться: в том, что произошло после этого, не было с моей стороны злого умысла. Все было кончено прежде, чем я успел сообразить, что происходит. Я действовал, руководствуясь исключительно инстинктом, как обычно действует человек, проделывая то, чему его учили.

Парируя его удар, я бессознательно принял защитную позицию Мароццо, известную под названием «Железный пояс». Я парировал и тем же движением нанес удар, которого этот несчастный никак не ожидал, так что моя шпага вошла ему в грудь наполовину, прежде чем он или я опомнились и сообразили, что произошло.

Я увидел, как его маленькие глазки широко раскрылись, а на лице появилось выражение крайнего изумления. Он шевельнул губами, словно пытаясь что-то сказать, а затем шпага со звоном выпала из его руки, фонарь — из другой, и он стал медленно падать лицом вперед, продолжая смотреть на меня удивленными глазами, так что моя собственная шпага, которую я крепко держал в руке, все глубже входила в его тело, пока грудь его не коснулась крестовины. Несколько мгновений он оставался в этом положении, поддерживаемый моей рукой и столом, на который облокачивался. Потом я выдернул шпагу, сразу же отбросив ее от себя. И, прежде чем она со звоном упала на пол, его тело рухнуло по другую сторону стола, так что мне была видна только верхушка его яйцевидного черепа.

Некоторое время я стоял неподвижно, глядя на него, исполненный удивления и какого-то непонятного почтительного ужаса. Очень медленно в голове у меня начало проясняться, пришло понимание того, что я сотворил. Ведь я, может быть, убил Фифанти. Вполне возможно. Медленно и постепенно холод сковал все мои члены при мысли о том, что я наделал и к каким последствиям это может привести.

Затем из коридора послышался сдавленный вопль, и в комнату, шатаясь, вошла Джулиана, одной рукой придерживая на груди прозрачные одежды, а другую прижимая ко рту, безобразно разинутому в непроизвольном крике. Ее волосы, сверкающие медью, не стесненные прической, рассыпались по плечам, накрывая ее словно мантией.

Позади нее стоял бледный как смерть и дрожащий всеми своими членами старик Бузио. Он стонал и ломал руки. Я видел, как оба они осторожно приблизились к Фифанти, который не произнес ни звука с того момента, как его пронзила моя шпага.

Но там уже не было Фифанти, который мог бы их видеть — верного слугу и неверную жену. Около стола лежала лишь бесформенная груда кровоточащей плоти, облаченной в старую одежду.

Это Джулиана сообщила мне о том, как обстояло дело. С мужеством, почти невообразимым, она посмотрела на него, а потом перевела взгляд на мое лицо, несомненно такое же мертвенно-бледное, как и лицо Фифанти.

— Ты убил его, — прошептала она. — Он мертв.

— Он мертв, и я убил его! — шевелились мои губы. — Он хотел меня убить, — отвечал я сдавленным голосом, зная, что мои слова — ложь, направленная на то, чтобы оправдать чудовищность моего деяния.

Из груди Бузио вырвался долгий хриплый стон, старик упал на колени возле своего господина, которому служил так долго, господина, которому уже никогда не потребуются ничьи услуги.

Именно этот жалобный крик донес до моей души полное значение того, что я сотворил. Я опустил голову и закрыл лицо руками. В этот момент я увидел себя таким, каков я был на самом деле. Я понял, что осужден на вечное, безвозвратное проклятие. Господь милостив, это верно, но даже его бесконечное милосердие не может найти оправдание тому, что сейчас произошло.

Я пришел в дом к Фифанти, чтобы изучать гуманитарные и теологические науки, но единственное, что я усвоил, — это науку дьявольскую, она-то и привела меня к настоящему преступлению. И все это без малейшей вины со стороны этого несчастного, жалкого и некрасивого педанта, который стал моей жертвой.

Никогда еще человек не испытывал такого ужаса перед самим собой, такого отвращения и презрения к себе. И вдруг, когда я изнывал под бременем этих мыслей, под бременем свалившегося на меня ужаса, мягкая ручка тронула меня за плечо и нежный голос настойчиво прошептал мне на ухо:

— Агостино, нужно бежать. Мы должны бежать.

Я стремительно отдернул руку и обратил к ней лицо, при виде которого она в ужасе отпрянула назад.

— Мы? — зарычал я. — Мы? — повторил я еще более яростно и оттолкнул ее от себя, словно желая причинить ей боль.

О, я, наверное, воображал — если у меня вообще было время на то, чтобы что-нибудь воображать, — что я уже опустился на самое дно бездны позора и бесчестья. Однако оставалась еще одна ступень, и я ступил на нее. И не действием, даже и не словом, а только одной мыслью.

Не имея мужества взять на себя всю вину за это преступление, я вместо этого возложил душою и разумом всю вину на нее. Подобно Адаму, нашему прародителю, я свалил все на женщину, обвинив ее в том, что она меня соблазнила. Обвинив, я ее возненавидел, считая источником грехов, в которых я погряз. В тот момент я ненавидел ее как нечто нечистое и отвратительное; ненавидел со всей полнотой ненависти, которой прежде не испытывал ни к одному человеческому существу.

Вместо того чтобы подумать о себе, о том, что я увлек ее в бездну греха и что поэтому мой долг, как мужчины, состоит в том, чтобы охранить и защитить ее от последствий моего чудовищного проступка, я возложил вину за все, что произошло, на нее.

Сегодня я знаю, что, поступая так, я следовал только принципу справедливости. Но в то время это не было справедливо. Тогда я не знал, как знаю сейчас, чем мне нужно было руководствоваться. В то время я имел право думать только одно: какова бы ни была се вина, она была меньше моей. И, думая иначе, я сделал последний шаг, опустился на последнюю ступень адской бездны, которую сам для себя создал в ту страшную ночь.

По сравнению с этим все остальное было неважно. Я говорил, что ни словом, ни делом не увеличил сумму моих чудовищных прегрешений, на самом же деле я сделал и то и другое.

Во-первых, тем, что я яростно повторил это «мы» и грубо оттолкнул ее от себя; и во-вторых, тем, что поспешно бежал из этого дома один.

Я едва помню, как выбрался из библиотеки. События, последовавшие непосредственно за смертью Фифанти, смешались в моей памяти, подобно видениям, толпящимся в мозгу больного, находящегося в бреду.

Я смутно помню, как она пятилась от меня, пока ее плечи не коснулись стены, как она стояла там, бледная и прекрасная, как искушение, созданное сатаной на погибель мужчине, глядя на меня молящими глазами, а я пробирался к двери, стараясь не смотреть на страшную груду, лежащую на полу, над которой рыдал Бузио.

В какой-то момент, ступив на пол, я ощутил под ногой липкую влажность. В тот же момент я инстинктивно понял, что это такое, и это наполнило меня таким ужасом, что я с громким криком бросился вон из комнаты.

Сломя голову мчался я по коридору и по темной лестнице и наконец добежал до входной двери. Она была открыта, и я беспрепятственно выбрался наружу. Сверху до меня донесся полный отчаяния крик Джулианы, которая звала меня. Однако это не заставило меня задержаться ли на минуту.

Мул доктора, как я потом сообразил, был привязан неподалеку от ступеней, ведущих к входной двери. Я видел его, но его значение не отложилось в моем мозгу, который находился в состоянии оцепенения. Я пробежал мимо, потом проскочил через ворота, свернул на дорогу по берегу По, мимо городских стен и наконец выбрался в открытое поле.

Без шляпы, без камзола, даже без туфель, только в рубашке и панталонах, я бежал, инстинктивно направляясь к дому, как бежит к своей норе животное, застигнутое опасностью. Никогда, я думаю, со времен Фидипида, афинского скорохода, ни один человек не бежал так отчаянно и упорно, как бежал в эту ночь я.

На рассвете, покрыв к тому времени около двадцати миль, отделявших меня от Пьяченцы, измученный, с кровоточащими ногами, я переступил, шатаясь, порог какого-то крестьянского дома.

Я ввалился в комнату с каменным полом, где за завтраком сидела вся семья. Встретив удивленные взгляды, я замер.

— Я — владетель Мондольфо, — выговорил я хриплым голосом, — и мне нужна лошадь, которая доставила бы меня домой.

Глава этого большого семейства, крестьянин с загорелым лицом и седеющими волосами, поднялся со своего места и смерил меня взглядом, всем своим видом выражая недоверие.

— Владетель Мондольфо, ты? В таком виде? — воскликнул он. — Тогда, реч Вассо, я — папа римский!

Однако жена его, у которой было более мягкое сердце, нашла, что мое положение заслуживает скорее жалости, чем иронии.

— Бедный мальчик! — прошептала она, когда я, шатаясь от слабости, добрался до кресла и упал в него, не в силах больше держаться на ногах. Она немедленно встала и поспешила ко мне с чашкой козьего молока в руках. Питье подкрепило мое тело, в то время как ласковые слова успокоили мою мятежную душу. Сидя так в этом кресле, склонив голову на ее внушительную материнскую грудь и чувствуя ее руку, обнимающую меня за плечи, я чуть было не расплакался, почувствовав после такого страшного напряжения ее ласковое сочувственное прикосновение. Да вознаградит ее за это Бог!

Я немного отдохнул в этом доме. Три часа я проспал в маленькой пристройке на охапке соломы. Это восстановило мои силы, и я снова стал их уверять, что я правитель Мондольфо, и требовал лошадь, которая доставила бы меня в мой замок.

Все еще сомневаясь в моих словах и не решаясь доверить мне одно из своих животных, крестьянин все-таки привел двух мулов и отправился со мною вместе в Мондольфо.

Часть III Пустыня

Глава 13

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
Было еще раннее утро, когда мы въехали в Мондольфо — я и сопровождавший меня крестьянин.

Поскольку было воскресенье, на улицах в этот час незаметно было никакого движения, и город представлял собою совсем другую картину по сравнению с тем, что я видел в прошлый раз Однако разница состояла не только в отсутствии оживленной суеты базарного дня и толпы, через которую мне приходилось пробираться в день отъезда. Теперь я смотрел на него глазами, способными сравнивать, и после широких улиц и внушительных здании Пьяченцы мой родной город показался мне жалким и провинциальным.

Мы миновали церковь, посвященную Богоматери Мондольфо Ее широкие двери были распахнуты настежь и завешены тяжелой алой занавесью, на которой был вышит золотом огромный крест, отчего вся она стала похожей на хоругвь На ступенях гнусавыми голосами просили милостыню нищие калеки; несколько богомольных горожан спешили к ранней мессе.

Дальше и дальше, вверх по плохо вымощенной улице ехали мы в направлении огромной серой цитадели, высившейся на вершине холма, подобно гигантскому стражу, охраняющему город Мы беспрепятственно миновали подъемный мост, проехали под аркой ворот и оказались в никем не охраняемом внутреннем дворе крепости.

Я осмотрелся вокруг, хлопнул в ладоши и крикнул:

— Оля, оля!

В ответ на мой зов дверь караульного помещения сразу же отворилась и оттуда выглянул человек. Он грозно нахмурился, но через мгновение брови у него поползли вверх, а рот разинулся от удивления.

— Это же Мадоннино! — крикнул он через плечо и поспешил принять у меня повод моего мула, бормоча приветственные слова, рассеявшие страхи и сомнения моего крестьянина, который давеча так и не поверил мне, когда я назвал себя.

В караульном помещении поднялась суматоха, и на пороге показались двое или трое стражей из того смехотворного гарнизона, который содержала моя мать, в то время как, расталкивая их, из дверей вышел дородный детина, одетый в кожу, с мечом на поясе, и, слегка прихрамывая, направился к нам. Взглянув на его мрачную, обветренную физиономию, я тут же признал в нем моего старого приятеля Ринольфо и подивился, увидев его в таком облачении.

Он остановился передо мной и приветствовал меня холодно и недружелюбно; затем он велел своим подчиненным помочь мне спешиться, подержав мое стремя.

— Какую должность ты отправляешь здесь, Ринольфо? — коротко осведомился я у него.

— Я кастелян, — сообщил он.

— Кастелян? А где же мессер Джорджо?

— Он умер месяц тому назад.

— Кто назначил тебя на эту должность?

— Мадонна графиня, чтобы вознаградить меня за то зло, которое вы мне причинили, — ответил он, протягивая вперед свою хромую ногу.

Тон у него был грубый и враждебный, однако теперь это не вызывало во мне раздражения. Я заслужил его нелюбовь. Я сделал его калекой. На минуту я забыл, что он сам меня на это вызвал — забыл, что, поскольку он поднял руку на своего господина, он не имел права жаловаться, даже если бы его за это повесили. Я видел в нем лишь очередную жертву моей греховности, пострадавшего от моей руки человека. И я склонил голову, приняв упрек, столь явно выраженный в его тоне и взгляде.

— Я не хотел, Ринольфо, нанести тебе столь серьезное увечье, — сказал я и прикусил язык, поняв, что солгал. Разве я не выразил в тот день сожаления, что не свернул ему шею?

Медленно, с большим трудом я спешился, ибо все мои члены одеревенели, а ноги были покрыты ранами. Ринольфо мрачно усмехнулся моим словам, а еще более тому, что я осекся; однако я сделал вид, что этого не заметил.

— Где мадонна? — спросил я.

— К этому времени она обычно возвращается из часовни, — ответил он.

Я обернулся к стражу.

— Тогда ступай, доложи обо мне, — приказал я. — А ты, Ринольфо, позаботься о животных и об этом добром человеке. Пусть его накормят, дадут ему вина и всего, что требуется. Я еще повидаюсь с ним, прежде чем он тронется в обратный путь.

Ринольфо пробурчал, что все будет сделано, как я приказал, и я дал знак стражу идти впереди меня и доложить о моем прибытии.

Мы поднялись по ступеням и очутились в прохладном огромном холле. Здесь мой солдат, которого, конечно, до глубины души возмутило поведение Ринольфо по отношению к его господину, осмелился выразить свое сочувствие и негодование.

— Ринольфо — грязное животное, Мадоннино, — пробормотал он.

— Все мы грязные животные, Эудженио, — сурово отозвался я, и его так поразили мои слова и тон, которым они были сказаны, что он не осмелился продолжать, но прямо проводил меня до столовой моей матери, открыл дверь и спокойно доложил обо мне.

— Мадонна, прибыл мессер Агостино.

Я услышал, как она вскрикнула, еще прежде чем увидел ее. Она сидела во главе стола на своем обычном месте в большом деревянном кресле, а фра Джервазио, заложив руки за спину и склонив голову вперед, расхаживал по устланному тростником полу. Они беседовали.

Услышав мое имя, он мгновенно выпрямился и резко обернулся, устремив вопросительный взгляд на дверь. Моя мать поднялась с кресла, да так и осталась в этом положении, глядя на меня с величайшим изумлением, которое все возрастало по мере того, как могла разглядеть, в каком виде я нахожусь.

Эудженио затворил дверь и удалился, оставив меня стоять с внутренней ее стороны, в комнате. Некоторое время никто из нас не произносил ни слова.

Знакомая мрачная комната, которая показалась мне еще более мрачной, чем раньше, с ее высоко расположенными окнами и отвратительным распятием, подействовала на меня необычайно. В этой комнате я знавал мир и покой, которые являются достоянием каждого ребенка, чем бы ни омрачалось его детство. Сейчас я пришел сюда с адом в душе, черный грешник перед Богом и людьми, беглец, ищущий безопасного убежища.

В горле у меня стоял ком, из-за которого я был не в силах говорить. Но потом, разразившись рыданиями, я бросился к ней, не обращая внимания на боль в израненных ногах. Я упал перед ней на колени, зарылся лицом в ее платье, и единственное, на что я был способен в этот момент, был отчаянный крик:

— Матушка! Матушка!

Оттого ли, что она увидела, в каком состоянии я нахожусь, и поняла мои безумные страдания, но только то, что осталось в ней от женщины, исполнилось жалостью; может быть, мой вскрик был подобен жезлу Моисееву — прикоснувшись к скале ее сердца, иссушенного чрезмерной набожностью, он возвратил к жизни источник, так давно иссякший, и напомнил ей о тех узах, которые нас связывали. Во всяком случае, голос ее, когда она ко мне обратилась, звучал более нежно и ласково, чем мне когда-либо приходилось слышать.

— Агостино, дитя мое! Что привело тебя сюда? — И ее восковые пальцы нежно коснулись моей головы. — Почему ты здесь и в таком виде? Что с тобой случилось?

— О, я несчастный! — стенал я.

— В чем дело? — продолжала спрашивать она со все возрастающим беспокойством.

Наконец я набрался смелости для того, чтобы сказать ей что-то, что приготовило бы ее к дальнейшему.

— Матушка, я великий грешник, — с трудом вымолвил я.

Я почувствовал, как она отпрянула от меня, как от чего-то нечистого и заразного, ибо в ее мозгу каким-то неуловимым образом зародилось предчувствие — она начала догадываться о том, что я сделал. Но потом заговорил Джервазио, и его спокойный тон оказал такое же действие, как масло, пролитое на бурные волны.

— Все мы грешны, Агостино. Однако раскаяние очищает грех. Не предавайся отчаянию, сын мой.

Однако мать, которая родила меня на свет, не разделяла этой христианской точки зрения.

— Что случилось? Что ты сделал, несчастный? — И холодная враждебность, прозвучавшая в ее голосе, снова лишила меня смелости, которую я только-только начал обретать.

— О, Господи, помоги мне! Помоги мне, Господи! — в отчаянии стенал я.

Джервазио, видя, в каком состоянии я нахожусь, с его всегдашней способностью проявить сочувствие, быстро подошел ко мне и положил руку мне на плечо.

— Дорогой Агостино, — сказал он. — Может быть, тебе легче будет все рассказать сначала мне? Не хочешь ли исповедаться, сын мой? Позволь мне снять это тяжкое бремя с твоей души.

Все еще стоя на коленях, я поднял голову и посмотрел в его доброе бледное лицо. Я схватил его тонкую руку и поцеловал ее, прежде чем он успел ее отдернуть.

— Если бы на свете было побольше таких священников, как ты, то было бы меньше таких грешников, как я! — воскликнул я.

Тень пробежала по его лицу; он улыбнулся слабой улыбкой, которая напоминала бледный луч солнца, проглянувший с обложенного облаками неба, и обратился ко мне с кроткими утешительными словами божественного милосердия.

Я поднялся на ноги, превозмогая боль.

— Я исповедуюсь тебе, фра Джервазио, — сказал я, — а потом мы все расскажем моей матери.

Она взглянула на нас, словно желая возразить, однако фра Джервазио пресек эту ее попытку.

— Так будет лучше, мадонна, — серьезно сказал он. — Больше всего он нуждается в утешении, которое может дать только одна Церковь.

Он взял меня за руку и осторожно повел к двери. Мы прошли в его скромную келью с ее навощенным полом, где стояла узкая кровать с жестким соломенным тюфяком — жалкое ложе, на котором он спал; на стене висело изображение Пресвятой Девы, исполненное в синих и золотых тонах, а возле кровати стояла конторка с лежащей на ней открытой рукописью, которую он украшал цветными рисунками, ибо он был очень искусен в этом занятии, вышедшем к тому времени из моды.

За этой конторкой, стоящей у окна, он и сел в свое кресло, а мне сделал знак стать на колени. Я прочитал «Верую». Затем, закрыв лицо руками, терзаемый муками раскаяния и стыда, я исповедался, рассказав ему все о совершенном мною гнусном злодеянии.

Он почти не прерывал меня во время моего рассказа, только иногда, когда я останавливался или колебался, он вставлял одно-два слова сочувствия или утешения, которые падали, словно благословенный бальзам, на мои душевные раны и давали мне силы продолжать мой ужасный рассказ.

Когда я закончил, ему стало известно все, он знал, что я совершил два страшных греха: прелюбодеяние и убийство, и наступило продолжительное молчание, во время которого я ждал, что он мне скажет, словно преступник в суде, ожидающий своего приговора. Однако приговора не последовало. Вместо этого он принялся меня расспрашивать, как бы желая поглубже вникнуть в то, что я ему рассказал. Он пытался разобраться в отдельных моментах, задавая мне тот или иной вопрос, причем все это делалось с умом и тактом, показывающими недюжинное знание человеческой природы, а также доброту и сочувствие, проистекающие из этой печальной осведомленности.

Он заставил меня вернуться к самому началу, к первому дню моего пребывания в доме Фифанти; а потом, шаг за шагом, провел меня по тому пути, который я проделал за последние четыре месяца, пока не добрался до самого первоисточника зла и не проследил, как крохотный ручеек постепенно рос, набирая силу, и наконец превратился в мощный бушующий поток, который и разрушил свое узкое русло.

— Тот, кто знает, как родился грех, смеет ли осудить грешника? — воскликнул он наконец, так что я поднял голову и взглянул на него с удивлением, чувствуя, как сквозь мрак пробивается робкий луч надежды и утешения. Ответный его взгляд был полон бесконечной жалости.

— Это все из-за женщины. На нее падает основная вина, — сказал он наконец.

Я стал горячо возражать в ответ, добавив, что должен покаяться еще в одном мерзком поступке, ибо только сейчас, в первый раз, я это по-настоящему понял. И я рассказал ему, как вчера ночью я оттолкнул ее от себя, отрекся от нее и бежал, предоставив ей расплачиваться за все в одиночестве.

Он не стал осуждать меня за этот поступок.

— Это ее грех, — повторил он. — Она — жена своего мужа, и она совершила прелюбодеяние. Более того, она соблазнительница. Именно она развратила твой ум чтением непристойных произведений, разрушила фундамент добродетели в твоей душе. Если разразилась буря, в результате которой она может погибнуть, то виновата в этом только она сама, и никто больше.

Я продолжал возражать, сказав, что эта точка зрения слишком щадит меня, что она проистекает исключительно из его любви ко мне и что это несправедливо. Тогда он стал разъяснять мне многие вещи, которые вы, знакомые со светом, прекрасно поняли сами, прочитав мое подробное добросовестное повествование, но которые для меня в ту пору были окутаны мраком неизвестности.

Он как будто бы показал мне зеркало — умное и всеведущее зеркало, в котором отражались мои поступки, освещенные светом его глубокой мудрости. Он показал мне весь процесс постепенного обольщения, которому я подвергался; показал мне Джулиану в ее истинном свете на основании того, что я ему рассказал; напомнил, что она была десятью годами старше меня, весьма искушена во всех житейских делах и в особенности в том, что касалось мужчин; что там, где я брел вслепую, не подозревая, к какому концу ведет меня дорога, по которой я иду, она сознательно вела меня по ней, точно зная конечную цель и стремясь к ней.

Что же до убийства Фифанти, то тут дело обстоит значительно серьезнее, однако это произошло в пылу борьбы, и вряд ли я действительно желал лишить жизни этого несчастного человека. Нельзя также сказать, что во всей этой истории Фифанти уж совсем не виноват. Он сам во многом способствовал этой трагедии. В его сердце было много злобы. Хороший человек не оставил бы жену в таком окружении, которое, как он прекрасно понимал, было для нее вредно и опасно, не стал бы использовать ее в качестве приманки для того, чтобы захватить и уничтожить своего врага.

Но больше всего он винил этого мессера Арколано, который рекомендовал моей матери Фифанти в качестве наставника, прекрасно зная — по крайней мере он должен был бы об этом знать, — что собой представляет дом, в котором он живет, и какая распутница у него жена. Арколано искал случая услужить Фифанти, отнюдь не думая об интересах моей матери и моих, и ей следовало наконец узнать, что собой представляет этот скверный человек.

— Однако, — заключил он, — все это совсем не означает, Агостино, что ты не должен считать себя грешником. Ты согрешил, совершил ужасный грех, даже принимая во внимание все, о чем мы говорили.

— Я знаю это! Знаю! — стонал я.

— Но не было еще такого грешника, который не заслуживал бы прощения, и это относится к тебе тоже. Поскольку твое раскаяние глубоко и истинно, я наложу на тебя епитимью, с помощью которой ты очистишься от скверны, приставшей к твоей несчастной душе, а после этого ты получишь от меня отпущение грехов.

— Наложи, наложи на меня епитимью! — страстно воскликнул я. — Нет такой кары, которую я не согласился бы нести, чтобы заслужить прощение и обрести душевный покой.

— Я обдумаю это, — серьезно проговорил он. — А теперь пойдем к твоей матушке. Нужно все ей рассказать, ибо от этого зависит очень многое, Агостино. Карьера, для которой ты был предназначен, теперь закрыта для тебя, сын мой.

Душа моя содрогнулась при этих словах, и в то же время я почувствовал невероятное облегчение, словно какая-то огромная тяжесть свалилась с моих плеч.

— Конечно, я недостоин, — сказал я.

— Я думаю не об этом, сын мой. Дело не в том, что ты недостоин, дело в твоей натуре. Зов мира слишком силен в тебе. Недаром ты сын Джованни д’Ангвиссола. В твоих жилах течет его кровь, это горячая красная кровь живого человека. Таким, как ты, нет места в монастыре. Необходимо, чтобы твоя матушка это поняла и рассталась со своими мечтами касательно твоего будущего. Это нанесет ей глубокую рану. Однако это лучше, чем… — Он пожал плечами и встал. — Пойдем, Агостино.

Я тоже встал, безмерно успокоенный и умиротворенный, хотя нельзя сказать, чтобы в душе моей царили мир и покои. Когда мы вышли из комнаты, он положил руку мне на плечо.

— Погоди, — сказал он. — Мы в какой-то мере позаботились о твоей несчастной душе. Давай теперь подумаем и о теле. Тебе нужна одежда и много чего другого. Пойдем со мной.

Он повел меня наверх, в мою собственную крошечную комнатку, достал из шкафа чистое платье, позвал Лоренцу и велел ей принести хлеба, вина, теплой воды и уксусу.

В очень слабом растворе уксуса он велел мне обмыть мои израненные ноги, а потом, разорвав на полосы кусок тонкого полотна, перевязал их, прежде чем я стал надевать панталоны и сапоги. И в то время как я поглощал хлеб с солью, запивая его крупными глотками немного кисловатого вина, мой душевный покой укреплялся, по мере того как насыщалось тело.

Наконец я поднялся — впервые за эти ужасные двенадцать часов я стал хоть сколько-нибудь похожим на себя, — ибо уже настал полдень, и в эти двенадцать часов вместилось столько событий, что их могло хватить на целую жизнь.

Фра Джервазио обнял меня за плечи так ласково, как мог бы это сделать отец, и снова повел меня вниз, где я должен был предстать перед моей матерью.

Мы нашли ее коленопреклоненной перед распятием, она молилась, перебирая четки; и мы несколько минут молча стояли в ожидании; наконец она вздохнула, медленно поднялась с колен, шелестя грубой тканью своего черного платья, и обратилась в нашу сторону.

Сердце мое бешено колотилось в момент, когда я увидел это бледное, скорбное лицо. Затем фра Джервазио заговорил тихим, вкрадчивым голосом.

— Ваш сын, мадонна, был введен в грех распутной женщиной, — начал он, но она тут же прервала его, издав жалобный крик.

— Только не это! О, только не это! — воскликнула она, протянув вперед дрожащие руки.

— Именно это, ко еще и другое, мадонна, — сурово продолжал он. — Мужайтесь и выслушайте до конца. То, что с ним произошло, весьма прискорбно. Однако источник божественного милосердия неистощим, и Агостино припадет к нему, как только очистит свои уста покаянием.

Она стояла перед нами прямая, безмолвная, похожая на призрак; лицо ее казалось прозрачным на фоне черных складок вуали, его обрамлявших, а глаза напоминали две огромные чаши, до краев наполненные скорбью. Бедная, бедная матушка! Такой сохранилась ты в моих воспоминаниях; ибо с того дня мы больше ни разу не встречались, и я готов десять лет оставаться в чистилище, только бы мне вспомнить последние слова, которыми мы обменялись.

Как можно более кратко, все время выставляя на первый план искушения, которыми меня окружали, силки, расставляемые для того, чтобы меня заманить, Джервазио рассказал историю моего грехопадения.

Она выслушала его до конца, все в той же неподвижной позе, прижав одну руку к сердцу, шевеля губами, но не произнося ни слова; лицо — бледная маска, воплощение страдания и ужаса.

Когда он закончил, меня настолько потрясло это выражение скорби, что я снова рванулся к ней и упал перед ней на колени.

— Матушка, простите меня! — молил я. Не получив ответа, я протянул руку, чтобы дотронуться до ее руки. — Матушка! — взывал я к ней, и слезы ручьем катились по моему лицу.

Но она отпрянула от меня.

— И это мое дитя? — вопрошала она голосом, полным ужаса. — Неужели это то, что выросло из младенца, которого я обещала отдать Богу чистым и целомудренным? Вот она расплата за мой собственный грех — я согрешила, родив сына Джованни д’Ангвиссола, этому богоотступнику!

— О, матушка, матушка, — вскричал я снова, надеясь, возможно, этим всемогущим словом пробудить в ней жалость и мягкосердечие.

— Мадонна! — взывал к ней Джервазио. — Если вы ищете милосердия, будьте милосердны сами.

— Он осквернил мою клятву, — проговорила она каменным голосом. — Он был искупительной жертвой, которую я обещала в обмен на жизнь его недостойного отца. Вот кара мне за столь недостойное приношение и столь же недостойную цель, во имя которой была принесена жертва. Проклят плод моего чрева! — простенала она, и голова ее упала на грудь.

— Я все это искуплю! — воскликнул я, потрясенный ее горем.

— Искупишь! — отозвалась она дрожащим голосом, ломая бледные руки.

— Иди же, искупай. Но никогда больше не показывайся мне на глаза. Я не желаю ничего знать о грешнике, которому дала жизнь. Уходи! Прочь с глаз моих! — И она подняла руку трагическим жестом, изгоняя меня от себя.

Я отодвинулся от нее, медленно поднимаясь на ноги. И тут заговорил Джервазио — голос его обрел необычайную силу от справедливого негодования.

— Мадонна, это бесчеловечно! — гремел он. — Посмеете ли вы взывать о милосердии, будучи столь немилосердной?

— Я буду молить Создателя о том, чтобы он даровал мне силы простить. Однако его вид может ввести меня во искушение: я могу вспомнить о том, что он сотворил, — отвечала она, и к ней снова вернулась ее ужасная холодная сдержанность.

И в этот момент то, что фра Джервазио хранил в себе столько лет, мощным потоком вырвалось наружу.

— Он ваш сын, и он таков, каким вы его сделали.

— Как это я его сделала? — спросила она, спокойно встречая взгляд монаха.

— По какому праву сделали вы из него искупительную жертву? По какому праву вы решили обречь еще не рожденное дитя на жизнь затворника, не задумываясь о его характере, о том, каковы могут быть его желания в будущем? По какому праву вы позволили себе решать судьбу еще не рожденного человека?

— По какому праву? — спросила она. — Какой же вы священник, если спрашиваете меня, по какому праву я дала обет, что он будет служить Богу?

— А вы думаете, что нет другого способа служить Богу, кроме как затворившись в монашеской келье? — требовал он ответа. — Ведь если ни один человек не должен быть осужден на проклятие с самого рождения и если, по вашему мнению, все мирское заслуживает проклятия, то значит, что все люди должны запереться в монастырях, и, таким образом, со временем человечеству наступит конец. Вы слишком самонадеянны, мадонна, если берете на себя решить, что угодно Богу. Берегитесь, как бы вам не впасть в грех фарисейства, я часто замечал, что вам грозит эта опасность.

Она покачнулась, словно силы оставили ее, и снова ее бледные губы зашевелились.

— Довольно, фра Джервазио, я ухожу! — вскричал я.

— Нет, еще не довольно, — возразил он и большими шагами пересек комнату, остановившись возле нее и меня. — Он такой, каким вы его сделали, — повторил он осуждающим тоном. — Если бы вы дали себе труд изучить его характер, его наклонности, если бы вы предоставили ему свободу и дали возможность развиваться в обычных условиях, в которые Господь помещает обыкновенных людей, вы бы имели возможность определить, годится он для монастыря или нет. И тогда можно было бы принять окончательное решение. Но вы не желали понять, что он оказался не таким, каким вам хотелось бы его видеть, и вы, по всей вероятности, обрекли бы его на проклятие, сделав из него дурного священника. В своем фарисейском высокомерии вы в отношении этого мальчика пытались противопоставить свою волю воле Божией, вы подменили Его волю своей. И поэтому грехи вашего сына падут на вашу голову, и за них придется расплачиваться не кому-нибудь другому, а вам. Остерегитесь, мадонна. Держитесь более скромных взглядов, если хотите, чтобы Господь взглянул на вас. Научитесь прощать, ибо, говорю я вам, сегодня вы нуждаетесь в прощении за то, что совершил Агостино, ничуть не меньше, чем он сам.

Он наконец замолчал и стоял перед ней, весь дрожа; глаза его сверкали, легкий румянец покрывал щеки. Она же смотрела на него холодно и бесстрастно, мрачное выражение ее лица ничуть не изменилось.

— Разве ты священник? — спросила она со спокойной насмешкой. — Неужели ты действительно священник? — И тут сдержанность изменила ей, гнев ее вырвался наружу, и она разразилась потоком хриплой брани. — Какую змею пригрела я на своей груди! — вопила она, раскачиваясь от злости. — Богохульник! Теперь я понимаю, из какого источника родилось безбожие и неверие Джованни д’Ангвиссола. Он всосал их с молоком твоей матери!

Рыдание вырвалось из его груди.

— Моей матери уже нет в живых, мадонна, — упрекнул он ее.

— Значит, она счастливее, чем я, поскольку она не дожила до того, чтобы увидеть, каких грешников она вскормила. Уходи же отсюда, презренный монах. Оба уходите. Вы стоите один другого. Уходите из Мондольфо, и чтобы я больше никогда не видела ни того, ни другого.

Она с трудом добралась до своего кресла и упала в него, в то время как мы стояли на месте, молча глядя на нее. Что касается меня, то я с трудом сдерживался, чтобы не высказать все язвительные слова, которые просились мне на уста. Если бы мне дали волю, мой язык был бы подобен жалу скорпиона. Гнев мой был рожден совсем не тем, что она сказала мне, но тем, что она говорила этому святому человеку, который протянул руку, чтобы помочь мне выбраться из трясины греха, в которую я погружался. То, что его, прекрасного и милосердного последователя Господа, оскорбляли, называли богохульником, а священную для него память его матери оскверняли ханжескими поношениями, — вот что возмутило мою душу, наполнило ее негодованием.

Но он положил руку мне на плечо.

— Пойдем, Агостино, — сказал он очень ласково. — Мы уйдем отсюда, раз нас выгоняют. Уйдем вместе, ты и я.

А потом, исключительно по доброте своей натуры, он, сам того не желая, нашел оружие, которое должно было поразить ее в самое сердце.

— Прости ее, сын мой. Прости, ибо ты и сам нуждаешься в прощении. Она не ведает, что творит. Пойдем. Будем молиться за нее. Да научит ее Господь, в своем бесконечном милосердии, смирению и истинному пониманию Его воли.

Я видел, как она вздрогнула, словно ее что-то кольнуло.

— Богохульник! Изыди! — снова закричала она хриплым от ярости голосом.

И вдруг дверь распахнулась, и в комнату, бряцая оружием, вошел Ринольфо с воинственным и важным видом, держа за спиной шпагу острием вверх.

— Мадонна, — объявил он, — здесь находится капитан стражи порядка, он прибыл к нам из Пьяченцы.

Глава 14

КАПИТАН СТРАЖИ ПОРЯДКА
Воцарилось недолгое молчание, после того как Ринольфо выпалил свое сообщение.

— Капитан стражи порядка? — переспросила моя мать испуганным голосом. — Что ему нужно?

— Ему нужен мессер Агостино д’Ангвиссола собственной персоной, — твердым голосом доложил Ринольфо.

Моя мать глубоко вздохнула.

— Достойный конец всякого преступника, — прошептала она и обернулась ко мне. — Если таким образом ты искупишь свои грехи, — сказала она мне, и голос ее звучал несколько мягче, — то пусть свершится воля Божия. Введи капитана, Ринольфо.

Он поклонился и повернулся кругом, чтобы идти.

— Остановись! — крикнул я, и он замер на месте, повинуясь моему повелительному тону.

Фра Джервазио был более чем прав, говоря, что по своей натуре я не гожусь для монастырской кельи. В тот момент я, вероятно, полностью это осознал по той готовности, с которой я тут же приветствовал мысль о предстоящей драке, а также по тому жару, который наполнил все мое существо от одного только ее предвкушения. Я был истинным сыном Джованни д’Ангвиссола.

— Сколько человек сопровождают капитана? — спросил я.

— При нем находится шесть всадников, — ответил Ринольфо.

— В таком случае ты передашь ему от моего имени, чтобы он убирался вон.

— А если он не уйдет? — последовал дерзкий вопрос Ринольфо.

— Ты ему скажешь, что я его отсюда выгоню вместе с его храбрыми воинами. Наш гарнизон состоит по крайней мере из двух десятков человек

— вполне достаточно для того, чтобы заставить их удалиться.

— Но он снова вернется с подкреплением, — сказал Ринольфо.

— Какое тебе до этого дело? — оборвал я его. — Пусть приводит с собой кого хочет. Я сегодня соберу достаточно людей из города и окрестных деревень, мы поднимем мост и зарядим пушки. Это мое родовое гнездо, моя крепость, и я буду защищаться, как подобает мне по рождению и по тому имени, которое я ношу. Здесь я господин и повелитель, ипусть капитан стражи порядка не рассчитывает на то, что владетель Мондольфо позволит себя отсюда увезти. Ты получил мое приказание. Выполняй же его. Живо!

Обстоятельства указали мне путь, по которому мне следовало идти, и я понял, как глупо было бы послушаться приказания моей матери и покинуть Мондольфо, сделавшись бродягой и изгнанником. Я был владетелем Мондольфо, и с этого часа они должны были это почувствовать

— все, как один, не исключая моей матери.

Но моей ошибкой было то, что я не принял во внимание ту ненависть, которую питал ко мне Ринольфо. Вместо того чтобы сразу же подчиниться, как я рассчитывал, он снова повернулся к моей матери.

— Вы этого желаете, мадонна? — спросил он.

— Здесь должны подчиняться моим желаниям, ты, негодяй! — прорычал я и двинулся к нему.

Однако он повернулся ко мне без всякого страха.

— Я исполняю свою должность по поручению моей госпожи графини. Я не подчиняюсь здесь никому другому.

— Клянусь телом Христовым! Ты смеешь мне перечить? — вскричал я. — Господин я или лакей в своем собственном доме? Делай то, что тебе говорят, Ринольфо, а не то я тебя просто уничтожу. Посмотрим, кому будут подчиняться наши люди, — добавил я самоуверенно.

Легкая улыбка появилась на его физиономии.

— Наши люди и пальцем не шевельнут, если им будет приказывать кто-то помимо мадонны или меня, — дерзко заявил он.

Мне стоило больших усилий не наброситься на него и не отколотить. Но в эту минуту снова заговорила моя мать.

— Все именно так, как говорит Ринольфо, — сообщила она мне, — так что прекрати это бессмысленное сопротивление, сын мой, и прими искупление, которое тебе предлагается.

Я посмотрел на нее, однако она избегала моего взгляда.

— Мадонна, я не могу себе представить, чтобы это было так, — сказал я. — Эти люди знают меня с детства. Многие из них участвовали в кампаниях моего отца. Они не отвернутся от его сына в трудную минуту. Они не столь бесчеловечны, как моя мать.

— Вы ошибаетесь, сэр, — сказал Ринольфо. — Из старых солдат, что знали вас, не осталось почти никого. Большинство из тех, кто составляют гарнизон, набраны мною в течение последних нескольких месяцев.

Это было поражение, полное и окончательное. Он говорил уверенным тоном, он знал, насколько тверда его позиция, не оставляя мне ни малейшего сомнения в том, что именно произойдет, если я обращусь к его подлым приспешникам. Руки мои бессильно опустились, и я посмотрел на Джервазио. Он сразу осунулся, и в глазах его, обращенных ко мне, проглянула глубокая печаль.

— Это правда, Агостино, — сказал он.

В то время как он это говорил, Ринольфо, хромая, вышел из комнаты, чтобы ввести капитана стражи порядка, как велела ему моя мать; на губах его играла жестокая улыбка.

— Госпожа моя матушка, — с горечью обратился я к ней. — То, что вы сделаете, чудовищно. Вы узурпировали власть, которая мне принадлежит, и вы отправляете меня, своего сына, на виселицу. Я надеюсь, что впоследствии, когда вы до конца поймете то, что вы совершаете, вы сможете продолжать жить со спокойной совестью.

— Мой первый долг — это долг Господу Богу, — отвечала она, и на это жалкое, ничтожное заявление нечего было возразить.

И я отвернулся от нее и стал ждать; фра Джервазио стоял возле меня, сжимая кулаки от бессилия и немого отчаяния. А потом послышался звон доспехов, возвещающих о приближении капитана, начальника стражи порядка.

Ринольфо придержал дверь, и в комнату твердо и уверенно вошел Козимо д’Ангвиссола в сопровождении двух своих подчиненных.

На нем был камзол из буйволовой кожи, под которым он, несомненно, носил кольчугу; шею и руки защищали латный воротник и запястники из сверкающей стали, а на голове был стальной шлем, прикрытый бархатом персикового цвета. Ноги были обуты в невысокие сапоги, а на поясе висели шпага и кинжал в серебряной оправе. На его красивом лице с орлиным носом застыло торжественное выражение.

Он низко поклонился моей матери, которая поднялась с места, чтобы ответить на приветствие, а потом бросил в мою сторону быстрый взгляд своих пронзительных глаз.

— Я сожалею о возложенном на меня поручении, — коротко объявил он.

— Я не сомневаюсь, что вам уже известно, в чем оно состоит.

И он снова посмотрел на меня, позволяя себе задержаться взглядом на моем лице.

— Я готов, сэр, — отвечал я.

— В таком случае не будем медлить, ибо я понимаю, насколько нежелательно мое присутствие здесь. И тем не менее, мадонна, позвольте вас уверить, что для меня в этом нет ничего личного. Я лишь выполняю своя функции.

— Такие пространные объяснения, несмотря на то, что не было выражено никаких сомнений, — заметил фра Джервазио, — сами по себе уже внушают подозрения относительно вашей искренности и честности. Разве вы не Козимо д’Ангвиссола, кузен и наследник моего господина?

— Да, это верно. Однако это не имеет ни малейшего отношения к существу дела, господин монах.

— А почему, собственно, не имеет? Пусть имеет то отношение, которое оно должно иметь. Вы собираетесь препроводить человека одной с вами крови на виселицу, не так ли? А что скажут об этом люди, в особенности когда они узнают, насколько это вам выгодно?

Козимо смотрел прямо на него, однако не в глаза, а между глаз. Его орлиное лицо сильно побледнело.

— Господин священник, я не знаю, по какому праву вы обращаете ко мне свою речь. Но вы ко мне несправедливы. Я исполняю должность подесты[1041] в Пьяченце и связан клятвой, нарушить которую было бы для меня равносильно бесчестью, и я должен либо нарушить свою клятву, либо выполнить мой долг. Но довольно! — добавил он высокомерным, безапелляционным тоном. — Мессер Агостино, я жду, когда вам будет угодно за мною последовать.

— Я обращусь с жалобой в Рим! — вскричал фра Джервазио, вне себя от горя.

Козимо улыбнулся, мрачно и с сожалением.

— Неужели вы воображаете, что Рим будет слушать жалобы, касающиеся сына Джованни д’Ангвиссола?

С этими словами он сделал мне знак следовать за ним, не оглянувшись в сторону моей матери, которая сидела на своем месте молчаливым свидетелем сцены, которую одобряла.

Стражники двинулись за мной, по одному с каждой стороны, и таким образом мы вышли во двор, где ожидали остальные люди Козимо и где собрались все обитатели замка — небольшая, испуганная толпа, безмолвно созерцающая эту сцену.

Мне привели мула, и я сел в седло. Потом я снова неожиданно увидел возле себя фра Джервазио.

— Я тоже ухожу отсюда, — сказал он. — Не теряй мужества, Агостино. Я сделаю все возможное и невозможное ради твоего спасения. — Дрожащим голосом он добавил какие-то прощальные слова, но потом капитан строго велел ему отойти, что он и сделал. Небольшой отряд окружил меня, и таким образом, через два часа после возвращения домой, я снова покинул Мондольфо, отданный в руки палачу благочестивыми руками моей матери, которая, вне всякого сомнения, на коленях будет благодарить Создателя за то, что он оказал ей великую милость, позволив совершить столь праведный поступок.

Только раз мой кузен обратился ко мне, это было вскоре после того, как мы оставили наш город позади. Он знаком велел своим стражам отъехать в сторону, приблизился ко мне, и мы поехали рядом. Он посмотрел на меня презрительным, ненавидящим взглядом.

— Мне кажется, ты зря бросил играть в святость, но вот грешник из тебя получился великолепный, — сказал он.

Я ничего ему не ответил, и он некоторое время продолжал ехать рядом со мной.

— Ну что же, — выдохнул он наконец. — Твой путь по этой тропе был недолог, зато полон событий. Кто бы мог подумать, какой свирепый волк скрывается под этой овечьей шкурой! Клянусь телом Христовым! Ты одурачил нас всех. Ты и твоя белоликая шлюха.

Он проговорил эти слова сквозь крепко сжатые губы и с такой яростью в голосе, что было ясно, как он беснуется.

Я мрачно смотрел на него.

— Как тебе кажется, пристало ли насмехаться над человеком, который является твоим пленником?

— А разве ты не насмехался надо мной, когда у тебя была эта возможность? — с бешенством отозвался он. — Разве вы с ней вместе не смеялись над бедным дурачком Козимо, чьи деньги она брала с такой охотой, а ведь он был единственным, кому она не дарила своего расположения.

— Ты лжешь, собака! — обрушился я на него с такой яростью, что солдаты обернулись в нашу сторону. Он побледнел и поднял одетую в перчатку руку, в которой у него был хлыст. Однако он взял себя в руки и обратил свой гнев на солдат.

— Пошли вперед, чего стали! — рявкнул он.

Когда они немного отъехали и мы снова оказались одни, он продолжил:

— Я не лгу, синьор Агостино, — сказал он, — я предоставляю это соплякам и святошам всех мастей.

— Если ты говоришь, что она брала что-то от тебя, ты лжешь, — повторил я.

Он внимательно, как бы изучая, посмотрел на меня.

— А откуда, по-твоему, брались все эти бриллианты и драгоценные наряды? Уж не Фифанти ли ей их покупал, этот нищий педант? Или ты думаешь, что это делал Гамбара? Со временем этот скупердяй, возможно, заставил бы заплатить герцога. Но платить самому? Клянусь кровью Христовой, не было еще такого случая, чтобы он за что-нибудь заплатил. Или ты полагаешь, что всю эту роскошь ей предоставил Каро? Мессер Аннибале Каро, который сидит в таких долгах, что боится нос показать в Пьяченце, разве что какому-нибудь болвану-патрону вздумается вознаградить его за его поэтические труды. Нет, господин святоша. Это я платил, это я был таким дураком, что платил. Боже правый! Я почти что подозревал их всех. Но тебя, святошу… Тебя!

Он вскинул голову и рассмеялся горьким, весьма неприятным смехом.

— Ну ладно, — заключил он. — Теперь заплатишь ты, хотя и другой монетой. Как видишь, все останется в семье. — И он крикнул солдатам, приказывая им подождать.

После этого ехал впереди, мрачно и одиноко, в то время как я ехал в сопровождении моих стражей. То, что он мне рассказал, сорвало пелену с моих глупых глаз. Мне стали понятны сотни мелочей, которые прежде приводили меня в недоумение. И я увидел, как бесконечно глуп и слеп я был, не понимая вещей, которые сразу же разглядел фра Джервазио на основании только моего рассказа.

Когда мы въезжали в Пьяченцу, через ворота Сан-Ладзаро, я снова попросил моего кузена подъехать ко мне.

— Господин капитан, — позвал я его, ибо не мог себя заставить назвать его кузеном. Он подъехал, вопросительно глядя на меня.

— Где она сейчас? — спросил я.

Он смотрел на меня несколько мгновений, так, словно моя наглость удивила его.

— Я и сам хотел бы это знать, — со злостью ответил он. — Очень хотел бы. Тогда вы оба были бы в моих руках. — И я увидел по выражению его лица, как он меня ненавидит, ненавистью, не знающей прощения, какая жестокая ревность терзает его. — Я думаю, об этом мог бы сообщить мессер Гамбара. Я в этом почти не сомневаюсь. Если бы я был в этом уверен, чего бы я только с ним не сделал! Что из того, что он губернатор Пьяченцы? Да пусть он будет губернатором хоть в самом аду, он и тогда от меня не уйдет. — И с этими словами он снова поехал вперед, оставив меня одного.

Слух о нашем прибытии разнесся по городу с невероятной быстротой, и горожане высыпали из домов и толпились на улицах; они указывали на меня пальцем, шептались между собой и неодобрительно качали головами. И чем дальше мы продвигались, тем больше становилось людей, так что, когда мы достигли площади перед дворцом-ратушей, обнаружили, что там собралась огромная толпа, ожидавшая нашего прибытия.

Мои стражи окружили меня, словно для того, чтобы защитить от этих людей. Но, как это ни странно, я не испытывал никакого страха, и вскоре мне пришлось убедиться, как мало было для него оснований, и понять, что действия стражей определялись совсем другими мотивами.

Люди стояли неподвижно, и на каждом обращенном ко мне лице, которое мне удавалось разглядеть, я замечал выражение, очень близкое к жалости. А потом, по мере того как мы приближались к дворцу, в толпе поднялся ропот. Он все разрастался, приобретая зловещий характер. И вдруг раздался крик, отчетливый и неистовый:

— Свободу ему! Свободу!

— Он владетель Мондольфо, — кричал какой-то высокий человек, — а кардинал-легат заставил его таскать для себя каштаны из огня! Он расплачивается за злодейства, совершенные мессером Гамбарой!

В ответ ему снова раздались крики:

— Свободу ему! Свободу! — в то время как другие голоса гневно требовали: — Смерть легату!

Я ломал себе голову над тем, что здесь происходит, тогда как Козимо смотрел на меня, обернувшись через плечо, и, хотя губы его были неподвижны, глаза, казалось, улыбались насмешливой улыбкой. Кроме насмешки, однако, в этой улыбке чувствовалось еще и нечто другое, что было мне непонятно. Затем я услышал его повелительный голос.

— Назад, трусливые собаки! Убирайтесь в свои конуры! Прочь с дороги, не то мы раздавим вас.

Он обнажил свою шпагу, и его бледное лицо выражало такую жестокость и решительность, что толпа расступилась перед ним и крики стихли. Мы въехали во дворик дворца, огромные ворота захлопнулись перед лицом толпы и были заложены на засов.

Я слез со своего мула, и по указанию Козимо меня провели в одну из темниц, расположенных в подземельях дворца, где и оставили, сообщив, что назавтра я должен предстать перед трибуналом руоты[1042].

Я бросился на охапку сухой соломы, сваленной в углу, которая должна была служить мне постелью, и отдался своим горьким мыслям. В частности я размышлял о странном поведении толпы. Не то чтобы эту загадку трудно было разгадать. Было очевидно, что, поскольку они считали Гамбару любовником Джулианы и им стало известно — да еще в приукрашенном виде, как это обычно случается, — что кардинал-легат ночью явился в дом Фифанти, то они и заключили, что это гнусное убийство было делом рук мессера Гамбары.

Таким образом, легат пожинал плоды ненависти, порожденной тиранством и постоянными вымогательствами, столь характерными для его жестокого правления в Пьяченце. Поэтому, охотно веря всему мерзкому относительно человека, которого они ненавидели, они не только обвинили его в смерти Фифанти, но пошли еще дальше, считая, что он сделал меня козлом отпущения, заставляя отвечать за его преступления; что меня приносят в жертву ради спасения жизни и репутации легата. Возможно, они вспомнили, в какой немилости мы, Ангвиссола из Мондольфо, были в Риме из-за нашей принадлежности к гибеллинам и из-за восстания, которое мой отец поднял против папской власти; вот таким образом, на основании этих обстоятельств, они и вывели свое заключение.

Население Пьяченцы уже давно находилось на грани бунта и мятежа против несправедливости Гамбары, и нужна была последняя капля вроде этой, которая переполнила чашу, для того, чтобы ненависть выплеснулась наружу.

Все это было ясно и очевидно, и мне казалось, что завтрашний суд может стать весьма интересным. Все, что мне нужно было сделать, — это отпираться; мне достаточно было стать рупором слухов, которые ходили по городу, — и только Богу известно, чем все это могло обернуться.

Однако потом я лишь горько улыбнулся этим мыслям. Отпираться? О нет! Это была бы окончательная низость, я не мог на нее согласиться. Руота должна выслушать правду, а Гамбару нужно оставить в покос, пусть позаботится о Джулиане, которая — Козимо был в этом уверен — бежала к нему, нуждаясь, естественно, в защитнике.

Это была горькая мысль. Степень этой горечи заставила меня осознать, как обстояло дело со мной, и это меня встревожило. И, размышляя об этом, я уснул, измученный душой и телом всеми ужасными событиями этого дня.

Глава 15

ИНТЕРЕСЫ ГАМБАРЫ
Я проснулся оттого, что надо мною стоял человек. Он был закутан в черный плащ, в руках у него был фонарь. Находившаяся за его спиной дверь была открыта — входя, он не закрыл ее.

Я мгновенно сел, вспомнив все то, что со мною происходило и где я нахожусь. Увидев, что я проснулся, посетитель заговорил.

— Ты очень крепко спишь для человека в твоих обстоятельствах, — сказал он, и я узнал голос мессера Гамбары, в котором слышалось холодное неодобрение.

Он поставил фонарь на табурет, так что от него падало круглое пятно света, пересеченное черными полосами. Плащ распахнулся, и я увидел, что Гамбара одет по-дорожному, в простое темное платье, и вооружен.

Он стоял немного в стороне, так чтобы мое лицо было освещено, тогда как его собственное оставалось в тени; таким образом он рассматривал меня в течение некоторого времени. Наконец, очень медленно, очень горько качая головой, он заговорил.

— Какой глупец! Какой безнадежный глупец! — сказал он.

Как вы знаете, я вывел свои заключения из поведения толпы и поэтому не вполне мог понять истинное значение его слов.

— Как было бы хорошо, — от всей души отвечал я, — если бы моя вина заключалась только в глупости.

Он раздраженно фыркнул.

— Ханжа всегда остается ханжой, — презрительно бросил он. — Ну же, вставай и будь, наконец, мужчиной, Ты уже сбросил свою тогу святости. Полно же притворяться.

— Я не притворяюсь, — ответил я ему. — А что до того, чтобы вести себя как мужчина, я, во всяком случае, сумею мужественно принять наказание, которое наложит на меня закон. Если только я смогу искупить…

— Плевать мне на твое искупление, — оборвал он меня. — Как ты думаешь, для чего я здесь нахожусь?

— Я жду, что вы мне это объясните.

— Я нахожусь здесь потому, что ты по своей глупости погубил нас всех. Зачем тебе понадобилось, — кричал он голосом, звенящим от гнева,

— зачем тебе понадобилось убивать этого осла Фифанти?

— Иначе он убил бы меня, — ответил я. — Я заколол его в порядке самозащиты.

— Ха! И ты надеешься спасти свою шкуру подобными заявлениями?

— Нет. Я не собираюсь никого в этом убеждать. Говорю это только вам.

— Мне ничего не нужно говорить, — отрезал он. — Я прекрасно знаю, как было дело. Лучше я тебе кое-что скажу. Понимаешь ли ты, что из-за тебя я не могу оставаться в Пьяченце ни одного дня?

— Мне очень жаль… — неловко начал я.

— Прибереги свои сожаления для сатаны, — оборвал он меня. — Мне они ни к чему. Я поставлен перед необходимостью оставить свою должность губернатора и бежать среди ночи, словно вор, за которым гонятся. И за это я должен благодарить тебя. Ты видишь меня накануне отъезда. Лошади ждут меня наверху. Ко всем остальным подвигам, которые ты вчера совершил, можешь добавить и мою погибель. Ты отлично поработал для святого.

Он отвернулся и зашагал по моей темнице, до стены, а потом назад, так что я увидел его лицо, искаженное злобой. От его обычной изнеженности не осталось и следа; шарик с благовониями был забыт, изящные пальцы отчаянно теребили острую бородку, огромный сапфир поблескивал в темноте.

— Послушайте-ка, господин Агостино, я мог бы вас убить, и сделал бы это с превеликим удовольствием. Ей-Богу! — Пристально глядя на меня, он достал из-за пазухи сложенный лист бумаги. — А вместо этого я приношу тебе свободу. Покажешь это офицеру у ворот Фодесты. Он тебя пропустит. А потом убирайся, чтобы тебя не видели на территории Пьяченцы.

На какое-то мгновение сердце мое замерло от изумления. Я быстро сбросил ноги на пол и привстал. Но потом снова опустился на свое ложе. Решение было принято… Мне надоел этот мир; надоела эта жизнь, — я отпил всего один-единственный глоток напитка, и он так жестоко обжег мне горло. Если я могу искупить мои грехи смертью и получить прощение, проявив покорность и смирение, большего я и не желаю. Я с радостью приму освобождение от всех горестей и скорбей, для которых я был рожден.

В нескольких словах я сообщил ему мое решение.

— Вы желаете мне добра, милорд, — заключил я. — Но…

— Клянусь всеми святыми! — вскричал он. — Я и не думаю желать тебе добра. Желаю тебе всего, чего угодно, только не добра. Разве я не сказал, что с удовольствием убил бы тебя? Каковы бы ни были грехи Эгидио Гамбары, он не лицемер и предстает перед своими врагами без маски.

— Но почему же тогда вы предлагаете мне свободу? — с удивлением воскликнул я.

— Да потому, что это проклятое население так настроено, что, если тебя начнут судить, неизвестно, что может произойти. Вполне возможно, что будет восстание, прямой мятеж против власти папы и кровопролитная война на улицах. А сейчас не время для этого. Святой Отец требует покорности. Со дня на день герцог Пьерлуиджи явится сюда, чтобы вступить во владение своими новыми землями, и очень важно, чтобы его любящие подданные оказали ему соответствующее гостеприимство. А если, напротив, его встретит мятежный непокорный люд, станут доискиваться причины, и вина падет на меня. Твой кузен Козимо уж позаботится об этом. Он очень хитрый господин, этот твой кузен, и он умеет блюсти свои интересы. Так что теперь ты понимаешь, как обстоят дела. Я не имею ни малейшего желания быть раздавленным этой историей. Достаточно того, что я пострадал из-за тебя, потеряв пост губернатора. А это выход из положения. Завтрашний суд не должен состояться. Будет известно, что ты сбежал. Таким образом, они успокоятся, и все затихнет. Итак, господин Агостино, теперь мы друг друга понимаем. Ты должен исчезнуть.

— Но куда мне идти? — воскликнул я, вспомнив свою мать и то, что Мондольфо — единственное безопасное место, было закрыто для меня ее жестокими благочестивыми руками.

— Куда? — повторил он. — Какое мне до этого дело? К дьяволу — куда угодно, лишь бы тебя не было здесь.

— Предпочитаю отправиться на виселицу, — сказал я совершенно серьезно.

— Отправляйся себе на здоровье, меня это совершенно не беспокоит,

— ответил он со все возрастающим раздражением. — Но если тебя повесят, прольется кровь, погибнут невинные люди, и я сам могу пострадать.

— До вас, синьор, мне нет никакого дела, — ответил я ему, принимая его собственный тон и возвращая ему грубую откровенность, с которой он разговаривал со мной. — Я не сомневаюсь, что вы заслужили страдание. Но, поскольку может пролиться и другая кровь, могут пострадать невинные люди… Давайте мне бумагу.

Он нахмурил брови, и в то же время на губах его появилась змеиная улыбка.

— Твоя откровенность нравится мне больше, чем твое ханжество, — сказал он. — Итак, теперь мы понимаем друг друга, и никто ни у кого не остался в долгу. Отныне берегись Эгидио Гамбары. Это мое последнее честное предупреждение. Смотри, никогда больше не попадайся на моем пути.

Я встал и посмотрел на него сверху вниз, с высоты моего роста. Я хорошо понял источник этого последнего проявления ненависти. Так же, как у Козимо, она проистекала от ревности. Ведь ничто не порождает столько зла, как это чувство.

Некоторое время он выдерживал мой взгляд, потом повернулся и взял свой фонарь.

— Пошли, — сказал он, и я покорно пошел за ним по винтовой каменной лестнице и дальше, до самых ворот дворца.

Мы никого не встретили. Не имею представления, куда девалась стража; думаю, что Гамбара позаботился о том, чтобы ее убрали. Он открыл для меня калитку и, когда я выходил, вручил мне бумагу и тихо свистнул. Почти в тот же момент я услышал приглушенный стук копыт под колоннадой, и тут же возникла фигура человека с мулом на поводу, еле различимые в жемчужных сумерках рассвета, ибо рассвет уже наступил.

Гамбара вышел вслед за мной и закрыл калитку.

— Этот мул для тебя, — коротко сказал он. — С его помощью ты сможешь быстрее скрыться.

Так же коротко я поблагодарил его и сел в седло с помощью слуги, который держал мое стремя.

О, это была самая странная сделка, какую только можно себе представить! Мессер Гамбара, сгорая желанием меня убить, дарует мне жизнь, которая мне совсем не нужна.

Я тронул пятками бока своего мула и двинулся в путь сначала через пустую безмолвную площадь, а потом по узким улицам, где царила почти полуночная тьма.

Я выехал на открытое место перед Порто-Фодеста и подъехал к самым воротам. Одно из окон караульного помещения светилось желтым светом, и, как только я позвал, из дверей тотчас же вышел офицер с двумя солдатами, один из которых нес фонарь, прикрепленный к пике. Он высоко поднял его, чтобы офицер мог меня рассмотреть.

— В чем дело? — окликнул он меня. — Никого не велено выпускать сегодня ночью.

Вместо ответа я сунул ему под нос бумагу.

— Приказ мессера Гамбары, — сказал я.

Но он даже не посмотрел на бумагу.

— Сегодня ночью никого не велено выпускать, — невозмутимо повторил он. — Таков полученный мною приказ.

— Чей это приказ? — спросил я, удивленный его тоном и манерой держаться.

— Приказ капитана стражи порядка, если тебе так хочется знать. Так что поворачивай и отправляйся, откуда пришел, и дожидайся утра.

— Нет, постой, — настаивал я. — Мне кажется, ты меня не расслышал. Со мною приказ милорда губернатора. Капитан стражи порядка не может препятствовать его выполнению. — И я снова помахал перед ним бумагой.

— Мне приказано никого не пропускать, даже самого губернатора, — твердо заявил он.

Это было очень смело со стороны Козимо, и я ясно видел его цель. Он, как правильно заметил Гамбара, был весьма хитер. Он тоже держал руку на пульсе состояния умов жителей Пьяченцы и понимал, чего можно от них ожидать. Он жаждал мести, это было ясно по его поведению, и был полон решимости не выпускать ни меня, ни Гамбару. Сначала нужно было, чтобы судили, приговорили и повесили меня, а потом, несомненно, горожане разорвут на части Гамбару; и вполне возможно, что сам мессер Козимо найдет тайные способы возбудить негодование толпы против легата и побудить ее к действиям. И, по всей вероятности, все нужные карты были у него на руках, ибо решительное поведение офицера показывало, насколько беспрекословно исполнялись его приказания.

Вскоре я смог еще раз убедиться в том, насколько точно они исполнялись. Я все еще стоял, тщетно пытаясь протестовать, когда на улице, у меня за спиной, показался сам Гамбара верхом на крупной высокой лошади, в сопровождении конных носилок и эскорта, состоящего из десятка вооруженных всадников.

Он издал удивленное восклицание, увидев, что я все еще в городе, ворота закрыты, а я разговариваю с офицером. Он пришпорил коня и быстро подъехал к нам.

— В чем дело? — вопросил он гневно и высокомерно. — Этот человек едет по государственному делу. Почему ты медлишь и не открываешь ворота?

— У меня приказ, — отвечал лейтенант вежливо, но твердо, — в котором говорится, что сегодня нет никаких пропусков.

— Вы меня знаете? — спросил Гамбара.

— Да, мессер.

— И вы смеете говорить о каких-то приказах? В Пьяченце не существует никаких приказов, кроме моих. Открывайте немедленно ворота.

— Мессер, я не смею.

— Обвиняю тебя в неповиновении, — объявил легат голосом, в котором слышались ледяные нотки.

Ему не нужно было спрашивать, чей это был приказ. Он сразу разглядел сети, раскинутые для того, чтобы его схватить. Но если мессер Козимо был хитер, то мессеру Гамбаре тоже нельзя было отказать в хитрости. Ни словом, ни жестом не показал он, что подвергает сомнению свою власть над этим офицером.

— Обвиняю тебя в неповиновении. — Больше он ничего ему не сказал, но обратился к солдатам, стоявшим позади лейтенанта. — Эй, вы там! — позвал он. — Вызовите стражу. Я Эгидио Гамбара, ваш губернатор.

Он был так спокоен и тверд, столько уверенности такого неоспоримого права командовать ими было в его тоне, что солдаты тут же бросились выполнять его распоряжение.

— Что вы хотите делать? — спросил офицер, который казался обескураженным.

— Болван! — прошипел Гамбара сквозь зубы. — Сейчас ты увидишь.

Из караульного помещения поспешно вышли шестеро солдат, и Гамбара обратился к ним.

— Пусть выйдет вперед капрал, — сказал он.

Из ряда, в который они поспешно выстроились, вышел один из них и салютовал губернатору.

— Посадите вашего офицера под арест, — холодно распорядился легат.

— Он должен находиться в караульном помещении под замком до моего возвращения. А ты, капрал, примешь на это время командование.

Испуганный капрал снова салютовал и двинулся по направлению к своему офицеру. В глазах лейтенанта появилось выражение беспокойства. Он зашел слишком далеко. Он никак не ожидал, что с ним так обойдутся. Он чувствовал себя в своем праве, пока выполнял всего-навсего приказания Козимо, за которые должен был отвечать Козимо. А вместо этого оказалось, что губернатор собирается сделать ответственным его самого. Что бы он ни сделал сам, он прекрасно знал — так же, как знал это и Гамбара, — что его солдаты никогда не осмелятся ослушаться губернатора, который представлял здесь высшую власть, был первым после папы.

— Милорд, — воскликнул он. — У меня был приказ от капитана стражи порядка.

— И вы смеете утверждать, что этот приказ включал и моих посланников, и меня самого? — возмутился утонченный прелат.

— Совершенно определенно, мессер, — отвечал лейтенант.

— Это мы выясним по моем возвращении, и, если окажется, что ты говорил правду, капитан ответит за измену вместе с тобой, ибо это есть преступление. Уведите его, и пусть кто-нибудь откроет мне ворота.

Таким образом ослушанию был положен конец, и минуту спустя мы уже были за пределами города, на берегу реки, которая с тихим журчанием спокойно несла свои воды в туманном свете наступающего дня между радами мощных тополей, что стояли словно часовые, охраняя ее.

— А теперь уходи, — коротко приказал мне Гамбара; и, повернув своего мула, я поехал к понтонному мосту, пересек по нему реку и направился в сторону холмов, лежащих на том берегу.

Однако на полпути я остановился, обернулся и посмотрел назад, на другую сторону реки. Стало заметно светлее, и на востоке появились розовые блики, провозвестники приближающегося восхода солнца. Там, вдали, можно было еще разглядеть небольшую кавалькаду легата, которая направлялась к югу. И тут, в первый раз за все это время, я подумал о носилках с кожаными занавесками, которые были плотно задернуты. Кто в них находился? Неужели это была Джулиана? Неужели Козимо говорил правду, уверяя меня, что она будет искать приюта у Гамбары?

Еще совсем недавно я призывал смерть, с восторгом думая о возможности искупления, о том, что я смогу очистить себя от скверны своих грехов. А сейчас, когда мне пришла в голову эта мысль, я стал жертвой невыносимой ревности по отношению к женщине, которую я еще так недавно ненавидел за то, что она была причиной моего падения. О, непостоянство человеческого сердца, вечная борьба жалкой натуры, подобной моей, между сознанием того, что хорошо, и желанием того, что дурно!

Напрасно я стремился обратить мои помыслы в другое русло; напрасно обращался к недавним событиям и недавним решениям; напрасно вспоминал покаянные мысля вчерашнего утра, исповедь у колен фра Джервазио и твердое решение искупить свой грех и загладить свою вину чистотой всей своей дальнейшей жизни. Все было напрасно.

Я повернул мула и, все еще борясь со своей совестью, снова пересек реку и направился на юг, чтобы догнать мессера Гамбару и положить конец сомнениям.

Я должен знать! Должен! Я не желал слушаться голоса разума, который говорил мне, что все это меня не касается, что Джулиана принадлежит прошлому, с которым я порвал, прошлому, которое я должен искупить, за которое должен молить о прощении. Я должен знать. Итак, я ехал по пыльной дороге следом за мессером Гамбарой, который, как я полагал, собирался присоединиться к герцогу в Парме.

Для меня не составляло никакого труда следовать за ними. Вопрос там, вопрос здесь, сопровождаемые описанием этой группы, — этого было достаточно, чтобы я мог идти по их следам. И, судя по ответам, мне казалось, что расстояние, разделяющее нас, все время уменьшается.

Я ослабел от голода, так как в последний раз ел накануне в поддень, в Мондольфо, да и то немного. Единственное, чем мне удалось утолить голод с тех пор, были несколько кистей винограда, которые я украл на винограднике и съел, продолжая трястись в седле по бесконечной Виа-Эмилия.

Было уже около полудня, когда наконец хозяин таверны в Кастель-Гвельфо сказал мне, что интересующая меня группа проехала через город всего за полчаса до меня. Услышав это, я пришпорил усталое животное и поехал дальше, ибо было ясно, что, если я не потороплюсь, вполне может случиться так, что Гамбара со своими спутниками затеряются в Парме, прежде чем мне удастся их настигнуть. И вот, десять минут спустя, я заметил впереди, примерно в полумиле от меня, что среди деревьев что-то мелькает. Я свернул с дороги и углубился в лес. Некоторое время я еще ехал верхом; потом спешился, привязал мула к дереву и осторожно пошел дальше пешком.

Я нашел их в небольшой лесной лощинке возле ручья. Лежа на животе в высокой траве, я смотрел на них сверху, и черная ненависть наполняла мое сердце.

Они возлежали в этом прохладном благоуханном уголке, в тени огромного бука. Перед ними на земле была разостлана скатерть, на которой стояли блюда с жареным мясом, белым хлебом и фруктами, а также бутыль с вином, тогда как вторая бутыль студилась в ручье.

Мессер Гамбара говорил, а она смотрела на него, полуприкрыв глаза, на ее несравненном лице блуждала ленивая, дерзкая улыбка. Вдруг, очевидно в ответ на какое-то его замечание, она рассмеялась, и этот смех был настолько неуместным, настолько беспечно-веселым, что я подумал: а уж не снится ли мне все то, что передо мною происходит? Это был вполне искренний и невинный смех ребенка, но еще никогда в жизни не слышал я звуков, наполнявших меня таким ужасом. Гамбара потянулся к ней и погладил ее по щеке своими изящными пальцами, и она спокойно приняла его ласку в своей обычной лениво-насмешливой манере.

Больше я не мог там оставаться. Я немного отполз назад, до зарослей орешника, которые позволяли мне встать, оставаясь незамеченным. Отсюда я бежал бегом. Сердце мое готово было разорваться, а губы способны были произнести только одно слово, которое вырвалось из моей груди, словно проклятие, и это слово было: «Шлюха!»

То, что случилось два дня назад, должно было бы наполнить ее душу скорбью и отчаянием. А она могла сидеть вот так, смеяться, наслаждаться изысканной пищей и предаваться разврату с этим кардиналом.

То немногое, что оставалось от моих иллюзий, было разбито в прах в этот ужасный час. Нет больше добра на этом свете, твердил я себе, ибо, даже если к нему стремятся, оно искажается, принимая уродливую форму, как это случилось с моей матерью. И все-таки, несмотря на все свое ханжество, она была права. Покой и счастье можно найти только в монастыре. Горечь отчаяния и сожаления охватила меня со всей силой, когда я наконец понял, что не смею искать этого милосердного убежища, ибо мое собственное поведение сделало меня навеки недостойным.

Глава 16

АНАХОРЕТ С МОНТЕ-ОРСАРО
Словно слепой, пробирался я сквозь густые заросли, спотыкаясь на каждом шагу и даже не замечая, что спотыкаюсь, и наконец добрался до своего мула. Я вскочил в седло и помчался сломя голову, но не тем путем, каким приехал, а на запад; не по дороге, а по тропинке, вьющейся по лесам и лугам, вверх по холму и вниз в долину, словно одержимый, не зная, куда и зачем, и не думая об этом.

Да и куда мне было идти? Так же, как и мой отец, я стал изгоем, беглецом вне закона. Однако это меня покуда не тревожило. Моя душа — вся моя измученная израненная душа — была наполнена прошлым. Только о Джулиане думал я в этот теплый сентябрьский день, погоняя свое измученное животное. Никогда еще человек не предавался столь противоречивым раздумьям.

Во мне не осталось и следа от того настроения, которое охватило меня в тот час, когда я отвернулся от нее после убийства Фифанти. Я выслушал приговор, который тогда вынес ей фра Джервазио; в то время я сомневался в его справедливости, мне казалось, что он судит ее без всякого милосердия. Теперь мои собственные глаза убедили меня в том, что он говорил правду; но в то же время, когда я увидел, что она принадлежит другому, во мне проснулась бешеная ревность и не менее бешеное желание.

Эта тоска, это страстное желание охватило меня после того, как я обвинил ее, и как же скоро это случилось! Человеку свойственно, как я впоследствии убедился, желать чего-то с особенной силой, когда убеждаешься в том, что желанное для тебя потеряно. Как горько казнил я себя за то, что не увез ее с собой два дня тому назад, когда бежал из дома Фифанти, когда она сама просила меня об этом. Я презирал себя за то, что отрекся от нее, в тысячу раз более горько, чем презирал себя тогда, когда считал, что совершаю подлость, отрекаясь от нее.

Только сейчас я понял, как бесконечно я ее люблю, как глубоко корни нашей страсти проросли в моем сердце и укрепились в нем так прочно, что вырвать их можно разве только вместе с самой жизнью. Так я думал в тот момент; и эта мысль заставила меня звать ее, громко кричать, называя ее имя, взывать к ней через благоухание соснового леса, выражая этим криком свою тоску по ней, свое отчаяние.

Но вскоре это настроение сменилось другим. Меня охватило сознание греховности всего этого, настойчивое желание очиститься, изгнать из своего сердца память о ней, ибо она не может там оставаться, не толкая меня вновь на грех плотского желания. Я пытался это сделать изо всех моих слабых сил. Снова и снова я обвинял ее, называя бездушной распутницей; винил се во всех бедах, которые со мною приключились; приписывал ей даже то, что она использовала меня как орудие, которое помогло ей избавиться от докучливого мужа.

Однако потом я понял, что это всего лишь хитрая уловка, самообман, совсем как в басне о лисе, которая не может дотянуться до спелых, сочных гроздьев винограда, висящих у нее над головой. С тем же успехом можно ожидать от голодного человека, что он усилием воли утолит голод, терзающий его внутренности.

Так желание и совесть сцепились между собой в неразрешимом конфликте, и каждое чувство по очереди одерживало верх, в то время как я бесцельно двигался вперед, пока не оказался на берегу реки.

Широкая серая полоса высушенных солнцем камней доходила до ручья, в который превратилась река в результате долгой засухи. По другую сторону этой сверкающей ленты воды простиралась вторая каменистая полоса, дальше шли зеленые луга, а за ними поднималась серая громада города.

Этим городом был Форново, а обмелевшая река называлась Таро — старинная граница, разделявшая два народа: галлов и лигурийцев. Я стоял на историческом месте: именно здесь Карл Восьмой с боями пробивался назад во Францию, после того как захватил Неаполь. Однако не этот ничтожный король, уже четверть века назад превратившийся в прах, занимал в этот момент мои мысли. При виде Таро я думал не о битвах, а о доме. Для того чтобы добраться до Мондольфо, мне достаточно было следовать вверх по речной долине по направлению к длинному горному хребту, который возвышался передо мною со своими высокими, покрытыми снегом вершинами Монте-Гизо и Монте-Орсаро, сверкающими на солнце. Два, от силы три часа пути вдоль этого прохладного сверкающего потока, и я увижу серую цитадель Мондольфо.

Эти мысли заставили меня задуматься над своим положением, спросить себя, куда мне следует повернуть. Денег у меня не было — даже медного гроссо. Продать мне было нечего, кроме платья, которое было на мне — это было черное монашеское одеяние, — я надел его вчера в Мондольфо. Не было у меня и оружия, за которое я мог бы получить несколько монет. Единственное, что у меня было, — это мул, за него можно было выручить дукат или даже два. А что будет после того, как деньги будут истрачены? Обращаться с просьбами к этому благочестивому осколку льда, моей матери, было более чем бесполезно.

Куда мне было идти? Мне, владетелю Мондольфо и Кармины, одному из самых богатых и могущественных властителей долины Таро? При этой мысли я чуть было не засмеялся горьким смехом отчаяния. Возможно, какой-нибудь крестьянин из contado[1043] пожалеет своего господина и даст ему приют и пищу в обмен на то, что могут заработать сильные руки его господина на земле, ему, господину, принадлежащей.

Вполне возможно, что мне придется испробовать этот путь. Это единственное, что мне остается. Ибо для того, чтобы бороться с моей матерью и отстаивать свои права, я не могу прибегнуть к помощи закона, который обрек меня на изгнание и был бы применен ко мне со всей строгостью, если бы я только себя обнаружил.

Потом я стал думать о том, чтобы искать убежища в каком-нибудь монастыре, предложить себя в качестве работника для выполнения самой тяжелой работы. Таким образом я, может быть, мог бы найти покой и, хотя и в меньше степени, чем предполагалось вначале, утешение в религии, которой я так бессовестно изменил. Эта мысль постепенно крепла и наконец превратилась в твердое решение. Она принесла мне утешение, сделалась страстным желанием.

Я пришпорил мула и поехал дальше по тропе, которая становилась все круче. Я понимал, что так или иначе мне придется скоро где-нибудь остановиться, ибо мой мул начал уставать.

Проехав еще три мили через зеленые заросли у подножия горы, я оказался возле небольшой деревушки, которая носила название Поджетта. Она состояла всего лишь из одной улицы, от которой отходили два-три узеньких переулка; там была жалкая маленькая церквушка и еще более жалкая таверна. Единственной вывеской этой последней служила ветка розмарина, прикрепленная над грязной дверью.

Я остановил своего мула, измученный не меньше, чем он сам, ослабевший от голода и жажды. Я спешился под подозрительным взглядом хозяина таверны, мощный подбородок которого напоминал фонарь; несмотря на мое скромное одеяние, он, по-видимому, счел меня слишком изысканной особой для своего заведения.

— Позаботься о моем муле, — велел я ему. — Я пробуду здесь час-другой.

Он угрюмо кивнул и увел мула, а я вошел в единственную комнату таверны. После яркого солнечного света я поначалу ничего не мог разглядеть, настолько там было темно. Свет проникал туда только через открытую дверь, поскольку единственное окошко давным-давно покрылось толстым слоем грязи и паутины и почти не пропускало света. Это была довольно обширная комната с низким беленым потолком, который держался на прокопченных параллельных балках.

Скользкий от грязи и остатков пищи пол был устлан тростником, таким грязным, что было ясно: его неменяли месяцами. Всюду валялись кости, их, по-видимому, бросали вежливые гости, которых принимал у себя хозяин. Стоял густой запах прогорклого масла, пригоревшего мяса и еще чего-то непонятного, словом, все было пропитано едкой тошнотворной вонью.

В дальнем конце комнаты был очаг, там, над огнем, висел котелок с каким-то варевом, над ним хлопотала молодая девушка. Когда я вошел, она обернулась. Это была высокая черноволосая девица, по-своему миловидная, несмотря на грубоватые черты лица и загорелую кожу, и обладающая недюжинной силой, судя по се мускулистым рукам, обнаженным до локтей.

При виде столь необычного посетителя лицо ее оживилось. Она отошла от очага, вытирая на ходу руки о платье, и придвинула для меня табурет к простому длинному деревянному столу, занимающему всю середину комнаты.

В верхнем конце стола сидели четыре человека. Это были крестьяне, загорелые бородатые мужики в свободных крестьянских куртках и обмотках, перекрещенных ремешками.

При моем появлении воцарилось молчание — они в свою очередь разглядывали меня с откровенным любопытством, которое в своем простодушии они и не думали скрывать.

Я устало опустился на свой табурет, не обращая на них никакого внимания, и в ответ на вопросительный взгляд девушки попросил подать себе хлеба, мяса и вина. В то время как она все это готовила, один из мужиков вежливо обратился ко мне с каким-то вопросом. Я ответил ему так же вежливо, однако несколько рассеянно, поскольку мои мысли были заняты совсем другими вещами. Потом другой крестьянин дружелюбным тоном осведомился, откуда я приехал. Я инстинктивно скрыл правду, ответив неопределенно, что следую из Кастель-Гвельфо — это то селение, возле которого я нагнал мессера Гамбару и Джулиану.

— А что говорят в Кастель-Гвельфо о том, что случилось в Пьяченце? — спросил кто-то из них.

— В Пьяченце? — переспросил я. — А что там могло случиться?

Тут они наперебой стали мне рассказывать, желая показать, как это свойственно сельским жителям, свою осведомленность в делах горожан, то, что, как я понял, было распространенной версией событий, связанных со смертью Фифанти. Говорили они оживленно, каждый старался вставить словечко, едва другой замолчит, а иногда говорили все наперебой, настолько каждому не терпелось высказать свое суждение.

Версия эта заключалась, конечно, в том, что Гамбара, будучи любовником жены Фифанти, отослал под каким-то предлогом доктора, а сам явился ночью ее навестить. Но что подозрительный Фифанти никуда не уехал, а затаился поблизости и, увидев, что кардинал вошел в дом, последовал за ним и напал на него; завязалась схватка, и Гамбара убил мужа. А потом этот коварный злодей-прелат пытался переложить вину за это убийство на юного правителя Мондольфо, который состоял в учениках доктора и жил в его доме, в результате чего молодого человека подвергли аресту. Однако жители Пьяченцы не пожелали мириться с такой несправедливостью. Они восстали, угрожая жизни губернатора, и ему пришлось бежать в Рим или в Парму, в то время как власти, желая избежать скандала, помогли мессеру д’Ангвиссола бежать, так что он тоже скрылся неизвестно куда.

Просто удивительно, с какой быстротой эта весть достигла отдаленного горного селения. Однако версия была ложной изначально. Жители Пьяченцы считали, что у них есть доказательство справедливости их предположения: показания мальчишки, которого Фифанти оставил шпионить за своим домом и который сказал, что видел, как кардинал вошел в дом. А бегство легата было для них лишним доказательством его виновности.

Так создается история. Нет сомнения в том, что какой-нибудь усердный летописец в Пьяченце, имеющий зуб против Гамбары, перенесет на бумагу эти слухи, циркулирующие в Пьяченце, и отныне убийство Асторре Фифанти, осуществленное с самыми гнусными целями, несомненно, войдет в число преступлений Эгидио Гамбары, дабы потомки могли проклинать его имя с еще большим пылом, чем он на самом деле того заслуживает.

Я выслушал их молча и безучастно, лишь иногда задавая вопрос, чтобы узнать, какими еще подробностями обросла эта глупая история. И в то время как они поносили легата — с отвращением еврея, говорящего о свинине, — явился хозяин с блюдом жареной козлятины, хлебом и кувшином вина. Все это он поставил передо мной и включился в беседу о мерзостях мессера кардинала.

Я с жадностью набросился на еду, и при том, что мясо было жесткое и пригорелое, эта жареная козлятина на грязном столе казалась мне самой вкусной пищей, какую мне приходилось есть.

Увидев, что я неразговорчив и что от меня нельзя узнать ничего нового и интересного, крестьяне стали говорить между собой, и к ним вскоре присоединилась девушка, которую звали, кажется, Джованоцца. Она рассказала им о новом чуде, которое сотворил отшельник с Монте-Орсаро.

Я посмотрел в ее сторону, потому что ее рассказ заинтересовал меня больше, чем все предыдущие, и спросил, кто этот анахорет.

— Пресвятая Дева! — воскликнула девушка, уперев руки в мощные бока и глядя на меня с великим удивлением. — Откуда вы явились, синьор, что ничего на свете не знаете? Не знаете о том, что творится в Пьяченце, а это уже известно всем и каждому, и никогда не слышали об анахорете с Монте-Орсаро! — И она возвела глаза к небу.

— Это очень святой человек, — сказал один из крестьян.

— И он живет совсем один в хижине, высоко в горах, — добавил другой.

— В хижине, которую он построил своими собственными руками, — пояснил третий.

— И питается орехами и травами и тем, что оставляют ему добросердечные путники, — ввернул четвертый, желая показать, что он осведомлен не менее остальных.

Однако теперь разговором завладела Джованоцца, решительно и бесповоротно, и, поскольку она была женщиной, ее язык работал безостановочно, и она с легкостью забила остальных собеседников, так что они не могли и слова вставить до тех пор, пока рассказ не был закончен. От нее я узнал, что у анахорета, некоего фра Себастьяно, было чудотворное изображение блаженного мученика святого Себастьяна, чьи раны чудесным образом кровоточили во все время Страстной недели, и что не было на свете такой болезни, которую нельзя было бы излечить с помощью этой крови, при условии, что у того, кого ею пользуют, не было бы смертных грехов и чтобы он был исполнен духа милосердия и веры.

Каждый набожный путник, следующий через перевал Чиза, непременно делал крюк, чтобы завернуть к его убогой хижине, приложиться к чудотворному изображению и испросить благословения отшельника. И каждый год, в то время как свершалось это чудо, к его жилищу совершалось настоящее паломничество со всей долины Таро и долины Баньянцы и даже из мест по ту сторону Апеннин. Так что фра Себастьяно собирал огромное количество милостыни, часть которой он снова раздавал бедным, а другую копил, чтобы построить мост через бурные потоки Баньянцы, переправа через которую стоила жизни многим бедным людям.

Я внимательно слушал рассказ о все новых чудесах. Теперь к девушке снова присоединились крестьяне; каждый из них поведал о каком-нибудь чудесном исцелении, о котором он знал не иначе как из первых рук. Множество удивительных подробностей сообщили они мне об этом святом — ибо они уже называли его святым, — так что у меня не было ни малейшего сомнения в том, что это действительно святой человек.

Джованоцца рассказала мне, как один пастух, проходя однажды ночью через перевал, вдруг услышал пение; это были самые удивительные, самые сладкие звуки из всех, что когда-либо раздавались на земле; они привели этого человека в такой необычайный экстаз, что было совершенно ясно: он услышал не что иное, как ангельский хор. А потом один из крестьян, самый высокий и темноволосый из всех, поклялся великой клятвой, что однажды, находясь в горах, он видел, как хижина отшельника светилась небесным светом на фоне темной массы горы.

Все это заставило меня задуматься, наполнив душу удивлением. Однако потом направление беседы изменилось, они заговорили о винограде, о том, как он прекрасно уродился на виноградниках Фонтана-Фредда. и о том, что нынче следует ожидать хорошего урожая маслин. А потом гул голосов мало-помалу стих, а для меня исчез вовсе, и я уснул, положив голову на руки.

Проснулся я приблизительно час спустя, чувствуя, что руки у меня затекли, а все тело одеревенело от неудобного положения, в котором я спал. Крестьяне все разошлись, а угрюмый хозяин стоял возле стола надо мной.

— Вам следует продолжать свой путь, — сказал он, видя, что я проснулся. — До заката осталось не более двух часов, и, если вы собираетесь ехать через перевал, не следует медлить, иначе вас в пути застанет ночь.

— Мой путь? — вслух спросил я и вопросительно посмотрел на него.

В какие края лежал мой путь, кто бы мог ответить?

Потом я вспомнил о принятом раньше решении искать приюта в каком-нибудь монастыре, и его слова о перевале заставили меня подумать о том, что для меня было бы разумнее оказаться по ту сторону гор, в Тоскане. Там меня не достанут когти Фарнезе, тогда как сейчас, пока я нахожусь на территории, подвластной папе, меня в любую минуту могут схватить.

Я тяжело поднялся с места и вдруг вспомнил о том, что у меня совсем нет денег. На мгновение это привело меня в отчаяние. Но потом я вспомнил о муле и решил, что дальше я буду двигаться пешком.

— Я хочу продать мула, — сказал я хозяину. — Он находится у тебя в конюшне.

Он почесал за ухом, соображая, очевидно, что у мена на уме.

— Да? — спросил он с сомнением. — А на какой рынок вы собираетесь его вести?

— Я предлагаю его тебе, — сказал я.

— Мне? — воскликнул он, и мгновенно в его хитрых глазах вспыхнуло подозрение, отразившееся и на грозных морщинах лба. — А где вы взяли этого мула? — спросил он, крепко сжав губы.

Девушка, которая вошла в этот момент в комнату, смотрела на нас и слушала.

— Где я его взял? — как эхо повторил я. — А какое тебе до этого дело?

Он улыбнулся неприятной улыбкой.

— А вот какое: если сюда явятся барджелли[1044] и найдут у меня в конюшне краденого мула, мне не поздоровится.

Я покраснел от гнева.

— Ты хочешь сказать, что я его украл? — вскричал я с такой яростью, что он изменил тон.

— Нет, нет, нет, что вы, — успокаивал он меня. — Но дело в том, что мул мне не нужен, у меня уже есть один, я человек бедный…

— Полно причитать, — остановил я его. — Дело в том, что у меня нет денег. Ни гроссо, за обед я могу заплатить только продав мула. Назначь цену — и покончим с этим делом.

— Ха! — закричал он. — Так, значит, я должен купить твоего краденого мула? Думаешь, ты меня напугал и воображаешь, что я так сразу и куплю его? Убирайся отсюда, негодяй, а не то я подниму на ноги всю деревню, и тебе тогда не поздоровится. Убирайся, тебе говорят!

Выкрикивая эти слова, он пятился назад, по направлению к очагу, и там, пошарив в углу, достал толстое дубовое полено. Хозяин — подлец, отъявленный мерзавец и вор, это было ясно. Однако не менее ясно было и то, что я должен подчиниться и оставить ему моего мула или же быть готовым к чему-то весьма неприятному.

Если бы давешние честные крестьяне все еще находились здесь, он не посмел бы так себя вести. Но при существующем положении, при отсутствии свидетелей, которые могли бы подтвердить, как все это было, можно ли было поверить такому человеку, который не может заплатить за съеденный обед? Мне пришлось бы плохо.

Если бы нужно было помериться силами, я бы в два счета его утихомирил, несмотря на его полено. Но нельзя было забывать о девушке, которая поднимет тревогу, и тогда к обману с моей стороны прибавится драка, и меня сочтут попросту за обыкновенного бандита.

— Прекрасно, — сказал я. — Ты гнусный вор и негодяй, самым подлым образом ты воспользовался моим положением. Я еще когда-нибудь вернусь за своим мулом, а пока прими его в качестве залога за то, что я тебе должен. Но смотри, будь готов к расплате, когда я предъявлю тебе счет.

С этими словами я повернулся на каблуках, прошел мимо большеглазой девицы и вышел вон из этой вонючей дыры на свет Божий, сопровождаемый грозными ругательствами этого мерзавца.

Я свернул на улицу, которая круто поднималась вверх, и быстро зашагал в сторону гор.

Вскоре я оставил деревню и по крутой дороге направился к перевалу Чиза, по которому можно переправиться через Апеннины в Понтремоли. Этим путем следовал Ганнибал, когда он вторгся в Этрурию две тысячи лет тому назад. Я свернул с дороги на верховую тропу и зашагал по склону величественной Монте-Принцера. Я шел все время вверх между серо-зелеными оливами и яркой зеленью фиговых деревьев, наконец достиг узкого ущелья между двумя огромными утесами, где царили папоротники и влажная прохлада и все было окутано густой тенью.

Надо мною к синему небу вздымались горы; их зеленые склоны местами были тронуты золотом, там, где пальцы осени прикоснулись к их вершинам; в других же местах зияли серые и пурпурные раны — там, где сквозь зелень пробивались голые скалы.

Я бесцельно двигался вперед, пока не наткнулся на хвойные заросли, через которые стал пробираться, услышав звуки падающей воды. В конце концов я остановился на скале, над бурным потоком, с ревом стремившимся по глубокому ущелью, которое он пробил между горами. Отсюда открывался вид на длинную извилистую долину, освещенную лучами заходящего солнца, а вдали красноватым пятном виднелся город Форново, через который я проходил днем. Это и была река Баньянца, мощный поток, преградивший мне путь. Я стал подниматься вверх по ее руслу, карабкаясь по покрытым лишайниками скалам или погружаясь по самую щиколотку в мягкий, податливый мох.

Наконец, утомленный и неуверенный в правильности выбранного пути, я опустился на землю, чтобы отдохнуть и подумать о том, что делать дальше. Мысли мои постоянно обращались к отшельнику, живущему где-то поблизости, в этих горах, о том, как прекрасна и счастлива такая жизнь, вдали от мира, который человек наполнил таким злом. Но потом, вместе с мыслями о мире, явилась мысль о Джулиане. Две ночи тому назад я держал ее в своих объятиях. Две ночи тому назад! А казалось, что прошла уже целая вечность, так далеко отодвинулась вся моя прошлая жизнь, частицей которой она была. Ибо с убийством Фифанти в жизни моей наступил перелом, и за последние два дня я пережил и перечувствовал больше, чем за все предыдущие восемнадцать лет.

Думая о Джулиане, я вызвал в памяти се образ: пылающую медь волос, таинственный блеск ее загадочных глаз, полуприкрытых веками, ее томную улыбку. Вот она стоит передо мною, вся в белом, пленительная, как прежде, и опаляющая страсть снова терзает сердце невыразимой мукой.

Я отчаянно боролся. Я пытался изгнать этот образ. Но он оставался на месте, смеясь надо мною. И вдруг издалека, со стороны долины, легкий ветерок, шелестящий в ветвях хвойных деревьев, донес до меня еле слышный звон колокольчиков. Я узнал звуки «Ангелуса»[1045].

Я пал на колени и стал молить Пресвятую Деву, чтобы она даровала мне силы и в душе моей снова воцарились мир и покой. После этого я забрался под выступающую скалу, завернулся поплотнее в свой плащ и улегся на твердой земле, сломленный усталостью.

Лежа там, я наблюдал за тем, как меркнут краски на небе. Я видел, как пурпур, окрасивший облака на востоке, сменился оранжевым оттенком, оранжевый, в свою очередь, постепенно бледнея, превратился в бледно-желтый, а на смену ему пришел бирюзовый. Тени подбирались к самым вершинам. В небе зажглась звезда, потом другая, и вот уже десятки звездочек заблистали в глубокой синеве небесного свода.

Я повернулся на бок и закрыл глаза, призывая сон; и вдруг неожиданно до ушей моих донеслись невыразимо сладостные звуки; они были едва слышны, в них не было ни мелодии, ни ритма, присущих земной музыке. Я сел, затаив дыхание, и стал прислушиваться. Едва слышные звуки по-прежнему доносились откуда-то издалека. Они напоминали звон колокольчиков, и все-таки это было не то. Я припомнил рассказы, которые услышал в тот день в Поджетте, когда сидел в таверне, о таинственной музыке, привлекавшей путников к жилищу отшельника. Заметив направление звука, я решил, руководствуясь им, броситься к ногам этого святого человека и умолять того, кто способен исцелять недуги тела, совершить чудо: исцелив мою душу, избавить меня от мучений.

Итак, я двинулся вперед при свете звезд, стараясь идти по открытому месту, — в тени деревьев невозможно было разглядеть разные мелкие препятствия. По мере того как я продвигался вперед, придерживаясь русла Баньянцы, мелодия становилась все слышнее, приближаясь к своему источнику; и шум потока, уже не столь бурного, не заглушал этого другого звука.

Это была мелодия, состоящая из долгих певучих нот, — мне казалось, что в основном это были две ноты, в которые иногда вплетались третья и четвертая и в редких интервалах — пятая. Она была необыкновенно гармонична, и в то же время в ней было нечто таинственное, даже сверхъестественное, неземное; но теперь еще более отчетливо слышались колокольчики, их мелодичный серебряный звон.

И вдруг, совершенно неожиданно, я услышал крик, даже не крик, а жалобный стон, говорящий о беспомощности и страдании. Ускорив шаги, я двинулся в том направлении, откуда раздался этот крик, обогнул густые ореховые заросли и внезапно очутился перед примитивной убогой хижиной, сложенной из сосновых бревен, прилепившейся к краю скалы. Сквозь маленькое оконце, в котором не было стекла, виднелся слабый огонек.

Я замер на месте, едва переводя дыхание, охваченный страхом. Это, должно быть, и есть жилище отшельника. Я находился в святом месте.

Затем крик повторился. Он доносился из хижины. Я приблизился к окну и, набравшись храбрости, заглянул внутрь. При свете единственного фитилька медной масляной лампы мне с трудом удалось разглядеть внутренность хижины.

Дальней стеной ей служила сама скала, в которой была выдолблена ниша широкая и глубокая; в глубине этой ниши неясно вырисовывалась небольшая, примерно в два фута высотой, фигура. Это, несомненно, и было то самое чудотворное изображение святого Себастьяна. Перед статуей находился грубо сколоченный невысокий аналой, на котором лежали огромная книга с медными застежками и желтый ухмыляющийся череп.

Все это я заметил с одного взгляда. В хижине не было никакой другой мебели, ни стола, ни стула; медная лампа стояла прямо на полу, возле ложа, состоящего из охапки тростника и соломы, на котором можно было разглядеть самого отшельника. Он лежал на спине, это был сильный, здоровый мужчина, по всей видимости, довольно высокий.

На нем была свободная коричневая ряса, подпоясанная грубой веревкой, с которой свисали длинные четки. Волосы и борода у него были черные, а лицо покрывала мертвенная бледность; когда я взглянул на него, он снова испустил стон и заметался на своем ложе, словно испытывая невыносимые страдания.

— О, Господи Боже мой, Господи Боже мой! — стенал он. — Неужели я так и умру в одиночестве? Смилуйся! Я раскаиваюсь! — И он продолжал корчиться и стонать, потом повернулся на бок, и я увидел, что его бледное лицо все покрыто потом.

Я подошел к двери и поднял щеколду.

— Ты страдаешь, святой отец? — спросил я, чувствуя, что мне становится жутко.

При звуке моего голоса он внезапно сел на своей постели, обратив ко мне лицо, искаженное ужасом.

— Благодарю тебя, Господи, благодарю тебя!

Я вошел в комнату, приблизился к ложу и опустился перед ним на колени.

Не дав мне выговорить ни слова, он вцепился в мою руку своими влажными пальцами и с трудом приподнялся на локте, устремив на меня глаза, пылающие лихорадочным огнем.

— Священника! — выдохнул он. — Приведи священника, чтобы я мог исповедаться! О, приведи его, и ты будешь спасен от вечных мук в геенне огненной. Я умираю, но я не могу покинуть этот мир с таким бременем грехов, тяготящих мою душу.

Даже сквозь ткань моей одежды я чувствовал, какие у него горячие руки. Положение было ясно: жестокая лихорадка сжигала его тело.

— Успокойся, — сказал я. — Я отправлюсь немедленно. — И я поднялся, чтобы идти, в то время как он осыпал меня благословениями.

У двери я остановился, чтобы спросить, где найти ближайшего священника.

— В Кази, — хрипло ответил он. — Поверни направо и увидишь тропинку, ведущую вниз по склону холма. Ее нельзя не заметить. Через полчаса будешь на месте. И возвращайся немедленно, мне уже недолго осталось жить. Я чувствую это.

Пробормотав какие-то слова успокоения и утешения, я закрыл дверь и отправился в путь, погрузившись в густой мрак ночи.

Глава 17

ОТРЕЧЕНИЕ
Я нашел тропинку, о которой говорил отшельник, и, следуя ее извилистым путем, побежал вниз; впрочем, бежать можно было только тогда, когда она шла по открытой местности, если же на пути встречались деревья, двигаться приходилось более осторожно, хотя и по-прежнему быстро.

Примерно через полчаса я заметил внизу мерцающие огоньки деревушки, прилепившейся к склону холма, и спустя несколько минут шел уже между домишками Кази. Найти священника, который жил в маленьком домике возле церкви, не составляло особого труда; сообщить ему о цели моего прихода и уговорить его пойти со мной, чтобы помочь святому человеку, который лежит один далеко в горах и, может быть, умирает, тоже было достаточно просто. Значительно труднее, однако, было возвращение назад, в хижину отшельника, ибо тропинка была достаточно крута, священник стар и немощен, ему требовалась помощь, а я был настолько измучен, что не всегда мог ему эту помощь оказать. К счастью, у него был фонарь — он настоял на том, чтобы захватить его с собой, — и мы двигались вперед со всей возможной скоростью. И тем не менее прошло не менее двух часов с того момента, как я тронулся в путь, прежде чем мы добрались до той небольшой площадки, где стояла его хижина.

В хижине царила полная темнота. Масло в маленькой лампочке все выгорело, и она погасла. И когда мы вошли, человек, лежащий на убогом ложе из ветвей акации, распевал непристойную кабацкую песню. Эта песня, исходящая из святых уст, привела меня в ужас и недоумение.

Что до священника, которому достаточно часто приходилось исполнять эту печальную обязанность — присутствовать при последнем вздохе умирающего, — то он быстро понял причину столь странного поведения. Огонь, сжигавший тело несчастного, разгорался все жарче, прежде чем совсем погаснуть, и умирающий сам не знал, что делает.

Не менее часа сидели мы возле него в ожидании. Священник был уверен, что перед концом обязательно должно наступить некоторое улучшение и к умирающему вернется сознание.

В течение всего этого печального часа я сидел на корточках возле постели, в первый раз в жизни наблюдая жуткий процесс угасания человеческой жизни.

Если не считать Фифанти, мне никогда еще не приходилось сталкиваться со смертью; впрочем, нельзя сказать, что в тот раз я действительно мог ее наблюдать. Тогда смерть наступила внезапно — мгновенно была перерезана нить жизни, и я понял, что он мертв, еще до того, как у меня могла возникнуть мысль о смерти вообще, возможно, потому, что в тот момент я был слишком возбужден и взволнован.

А теперь, когда умирал фра Себастьяно, мне не мешали мои собственные мысли. Я был невольным посторонним свидетелем, оказавшимся здесь по воле случая. Впечатление, оставшееся в моей душе от этого зрелища, изгладилось не скоро, и именно им, этим впечатлением, отчасти объясняется то, что произошло впоследствии.

Ближе к рассвету бессвязное бормотание больного — а оно было столь же непристойно и богохульственно, как и песни, которые он то и дело принимался петь, — немного утихло. Блеск его невидящих глаз, взгляд которых время от времени обращался в нашу сторону, сделался тусклым и осознанным, и он попытался приподняться, однако его члены отказывались ему повиноваться.

Священник склонился над ним, шепча слова утешения, а потом обернулся ко мне и сделал знак выйти из комнаты. Я встал и двинулся к двери. Но не успел я дойти до порога, как за спиной у меня раздался хриплый вскрик, а затем горестное восклицание священника. Я резко обернулся и увидел, что отшельник лежит опрокинувшись навзничь, рот у него открыт, а глаза еще более потускнели.

— В чем дело? — невольно воскликнул я.

— Он скончался, сын мой, — печально ответил старик священник. — Но он покаялся, а жизнь его была жизнью святого. — И, достав из-за пазухи маленький серебряный ковчежек со святыми дарами, он совершил последний обряд над телом, душа от которого уже отлетела.

Я медленно вернулся назад, встал возле него на колени, и мы долго молились за упокой души этого святого человека. А пока мы молились, снаружи поднялся ветер, и в лоне этой ночи, такой ясной и спокойной сначала, родилась буря. Сверкала молния, освещая внутренность хижины так, словно был яркий полдень, ярко высвечивая нишу, стоящего в ней святого Себастьяна и жуткий ухмыляющийся череп на аналое отшельника.

Грохотал гром, раскатываясь по холмам оглушительным эхом, в то время как дождь хлестал по холмам и долинам, изливаясь на землю неистощимым потоком. Струи дождя нашли слабое место в крыше, с потолка закапало, и вскоре на полу образовалась лужа.

Гроза бушевала более часа, и все это время мы стояли на коленях возле покойного отшельника. Потом гром начал стихать и постепенно замер вдалеке; дождь перестал, и в долину прокрался рассвет, бледный, как отблеск лунного камня.

Мы вышли наружу, чтобы сделать глоток освеженного грозой воздуха, как раз в тот момент, когда первый луч солнца окрасил роскошным румянцем рассветные сумерки, заливавшие склоны холмов и долины. От земли повсюду поднимался пар, а Баньянца, вздувшаяся от дождя, с грохотом катила свои воды по узкому ущелью.

Когда солнце поднялось достаточно высоко, нашли лопату и выкопали могилу под самой площадкой, на которой стояла хижина. Там мы и похоронили отшельника, а над могилой я соорудил крест из самых больших камней, которые мне удалось найти. Священник считал, что его следует похоронить в самой хижине; однако я предположил, что, возможно, найдется еще какой-нибудь человек, который захочет занять место отшельника и посвятить свою жизнь тому, чтобы продолжать дело этого святого человека: охранять святыню и собирать милостыню для бедных и для построения моста.

Тон моего голоса заставил священника обратить на меня проницательный взор его добрых глаз.

— Может быть, ты думаешь о себе? — спросил он меня.

— Только в том случае, если вы не сочтете меня недостойным этого святого дела, — смиренно ответил я.

— Но ты очень молод, сын мой, — сказал он и ласково положил мне руку на плечо. — Ты, наверное, жестоко страдал в этом мире, — так жестоко, что тебе захотелось от него отказаться, покинуть все земное и обратиться к покою и одиночеству?

— Я должен был сделаться священником, отец мой, — ответил я. — Готовился к тому, чтобы принять духовный сан. Однако грехи мои сделали меня недостойным. Возможно, что здесь я смогу искупить свою вину, очистить душу от скверны, наполнившей ее в греховном мире.

Он оставил меня час спустя, чтобы вернуться назад в Кази, после того как выслушал от меня достаточно о моем прошлом и понял, в каком я нахожусь состоянии. Этого было довольно, чтобы он одобрил мое решение наложить на себя епитимью и искать душевного покоя в одиночестве. Прежде чем уйти, он просил меня обращаться к нему в Кази в любой момент, когда меня станут одолевать сомнения или когда мне покажется, что ноша, которую я взвалил на свои плечи, слишком тяжела для меня.

Я смотрел, как он спускается вниз по извилистой горной тропинке, видел его согбенную фигуру, облаченную в длинный кафтан из грубого сукна, до тех пор, пока он не скрылся из глаз за поворотом.

Тут я впервые ощутил горький вкус одиночества, на которое обрек себя в это утро. Я почувствовал себя оторванным от всего, в сердце моем проснулась жалость к себе, быстро погасившая пламя восторга, согревавшего меня, когда я думал о том, чтобы занять место скончавшегося отшельника.

Мне еще не было двадцати лет; я был сеньором, владельцем огромного состояния; я еще даже не начал жить — мне довелось выпить всего лишь один опрометчивый, исполненный яда глоток, — и вот я отказываюсь от мира, я добровольно отрекаюсь от него ради того, чтобы искупить свой грех. Это справедливо; но это тяжело и горько. Однако позже я снова почувствовал порыв восторга при мысли о том, что именно горечь, страдание — вот что придает цену моему отречению, что только через все испытания и трудности мой путь может привести меня к благодати.

Некоторое время спустя я занялся осмотром хижины, и первое, на что я обратил внимание, была чудотворная статуя. Я смотрел на нее со священным трепетом, я преклонил колена, чтобы вымолить прощение за то, что я, недостойный, предлагаю себя для служения этой святыне.

Сама по себе статуя была сделана весьма грубо и выглядела достаточно непривлекательно. Она отчетливо напомнила мне распятие, которое висело на стене в столовой у моей матери и вызывало у меня такое отвращение.

От двух ран на груди, нанесенных стрелою, шли вниз две коричневые полоски — следы последнего чудесного явления. На лице этого юного римского центуриона, который принял мученическую смерть за свое обращение в христианство, была улыбка, взгляд обращен к небу — эта часть произведения скульптору удалась. Все же остальное было просто ужасно: фигура была вырезана грубо и неправильно, тело так непропорционально широко, что напоминало сплющенного карлика.

Громадная книга, стоящая на аналое из простого соснового дерева, оказалась, как я предполагал, служебником[1046]; и у меня вошло в привычку каждое утро справляться по ней, что именно нужно делать во время утренней, обеденной и вечерней службы.

В грубо сколоченном шкафу я обнаружил глиняный кувшин, наполовину наполненный маслом, и другой кувшин, побольше, в котором было несколько кукурузных лепешек и пригоршня каштанов. Был там и коричневый узелок, в котором оказалась монашеская ряса с власяницей внутри.

Я обрадовался этой находке — тут же снял с себя мирское платье и облачился в грубую коричневую рясу, которая по причине моего высокого роста доходила мне только до середины икры. За неимением сандалий я остался босым и, связав в узелок снятое платье, засунул его в шкаф, на место того, что оттуда вынул.

Таким образом, я, который должен был, согласно клятве, сделаться затворником ордена святого Августина, начал жизнь анахоретом, не прошедшим обряда посвящения. Я вынес из хижины ветви акации, на которых мой блаженный предшественник испустил последний вздох, дочиста вымел пол связкой веток орешника — я специально нарезал их для этой цели — и пошел к бурному раздувшемуся потоку, чтобы набрать свежих ветвей и тростника для своей собственной постели.

О моем существовании можно было сказать не только то, что оно было одиноким, оно также было исполнено самых суровых лишений. Люди редко показывались возле моего жилища, если не считать нескольких благочестивых женщин из Кази или Фьори, которые просили помолиться за них, оставляя для меня в качестве платы масло и кукурузные лепешки, и порою проходили многие дни, в течение которых я не видел ни одного человеческого существа. Моим основным пропитанием были кукурузные лепешки да еще орехи — я набирал их в ореховой рощице у самой двери моей хижины и сделал себе небольшой запас — и каштаны, за которыми приходилось отправляться подальше в лес. Иногда мне приносили в качестве подарка кувшинчик с оливами, для меня в то время это было самое роскошное лакомство. Ни к мясу, ни к рыбе я в то время не прикасался, поэтому я сильно исхудал и часто испытывал голод.

Дни мои проходили частично в молитве, частично в размышлениях, и я много раздумывал об «Исповеди» святого Августина — насколько мне удавалось восстановить ее по памяти, — находя большое утешение при мысли о том, что, если этот святой, один из великих отцов Церкви, сумел удостоиться милости после всех грехов, осквернивших его юность, у меня не было оснований отчаиваться. И все-таки я еще не получил отпущения смертных грехов, совершенных мною в Пьяченце. Я исповедался фра Джервазио, и он обещал наложить на меня епитимью, однако это так и не осуществилось. Сейчас я наложил се на себя сам. И всю свою жизнь я буду ее нести.

Но ведь я могу умереть, прежде чем истечет ее срок, и эта мысль привела меня в ужас, ибо мне нельзя умереть в грехе. И я решил, что буду говеть[1047] в течение года, а потом попрошу кого-нибудь из тех, кто меня посещает, передать священнику в Кази, что прошу его прийти ко мне, дабы я мог получить отпущение из его рук.

Глава 18

HYPNEROTOMACHIA[1048]
Поначалу мне казалось, что я делаю неплохие успехи на своем пути в поисках милосердия и прощения, что на меня нисходит известное спокойствие духа, благодетельное, словно роса, падающая на истомленную жаждой землю. Однако через какое-то время это мое состояние изменилось, и я стал ловить себя на том, что мои мысли, дотоле занятые благочестивыми предметами, улетают назад, в прошлое, с сожалением и тоской по той жизни, от которой я был оторван.

Я вздрагивал в благочестивом гневе на себя и пытался отделаться от этих мыслей еще более усердными молитвами и еще более строгим постом. Но если мое тело начинало привыкать к лишениям, которым его подвергали, то дух мой приобретал мятежную свободу, препятствующую делу очищения, к которому я пытался его принудить. В силу того, что мой желудок был постоянно пуст, меня то и дело посещали греховные видения, терзавшие меня по ночам; я тщетно пытался с ними бороться, пока наконец не вспомнил о мерах, которыми, судя по его рассказам, пользовался в аналогичных случаях фра Джервазио. И тут мне пришла в голову благая мысль прибегнуть к помощи власяницы, чего прежде я страшился.

Это было, верно, в конце сентября — дни в эту пору становились холоднее, — когда я впервые надел на себя эту броню, долженствующую защитить меня от сатанинского искушения. Она раздражала меня ужасно, нежная моя кожа горела, каждое движение причиняло невыносимые страдания; но зато ценой страданий моего тела я, по крайней мере, вернул себе душевный покой, и плоть моя, усмиренная и утишенная, не мешала более своими дурными прихотями чистоте, столь необходимой для моих размышлений.

Больше месяца понадобилось для того, чтобы пытка, причиняемая этой тканью из конского волоса, сделала то, что от нее требовалось. Но к началу декабря, по мере того как моя кожа огрубела от постоянного раздражения и привыкла к соседству грубого конского волоса, дух мой снова начал свои мятежные блуждания. Для того чтобы снова его укротить, я снял с себя власяницу и всю другую нижнюю одежду, оставшись в одной только грубой монашеской рясе. Таким образом я решил подвергнуть себя испытанию холодом, так как на той высоте, где находилось мое жилище, климат был достаточно суров и снег подкрадывался, спускаясь по горным склонам.

Я видел, как зеленый цвет сменялся в долинах золотом, а затем багряным пламенем. Я видел, как огненные блики постепенно исчезали с осенней палитры и, по мере того как опадали листья, в мире постепенно воцарялась серая, лысая старость. А на смену ей пришли холодные зимние ветры, которые выли и свистели в прорехах моей жалкой хижины; прилетая сверху, со стороны скованных морозом вершин, ветер пронизывал меня до костей.

Мои страдания от холода усугублялись еще тем, что я был страшно истощен; с каждым днем я худел все больше и больше, так, что постепенно превратился в мешок костей, и было просто удивительно, что эти кости не стучали, когда я двигался.

Я страдал и в то же время радовался этому страданию, радовался, испытывая боль, и благодарил Бога за то, что он в своей великой милости позволил мне ее испытывать, ибо, чем тяжелее были страдания тела, тем спокойнее становилось у меня на душе и тем дальше удалялись от меня соблазны плотских желаний, с помощью которых сатана все еще старался подловить мою душу. Если другие ищут обычно утоления боли, то я искал утоления своих страданий в самой боли. Физические муки были моим летейским[1049] напитком, лишь они давали мне забвение, которого я так жаждал.

Думаю, что в течение этих месяцев разум мой немного помутился, не выдержав чрезмерных лишений, и мне кажется, что состояние экстаза, во власти которого я подолгу находился, объяснялось лихорадкой, явившейся результатом сильной простуды.

Я проводил долгие часы в коленопреклоненной молитве и размышлениях. И, помня о том, как некоторым счастливцам в аналогичных случаях было даровано великое счастье и благодать — им явились небесные видения, — я молился и надеялся на подобный же знак Божьей милости, уверенный в том, что такое видение даст мне силы, поддержит меня, поможет устоять против любого искушения.

И вот однажды ночью, когда год подходил к концу, мне показалось, что мои молитвы не остались без ответа. Я не думаю, что это видение посетило меня во сне. По крайней мере я уверен, что не спал, когда оно появилось. В это время я стоял на коленях возле своего ложа из ветвей акации, и была поздняя ночь. Внезапно дальний конец моей хижины засветился слабым светом; было похоже на то, что из земли стал подниматься фосфоресцирующий туман; он колебался, поднимаясь вверх раскаленными добела клубами, и потом, в самой сердцевине этого тумана, стала проступать фигура — она была в белой одежде, поверх которой было накинуто темно-синее покрывало, все усыпанное золотыми звездами; в сложенных руках она держала серебряные лилии.

Я не испытывал страха. Сердце мое билось учащенно восторженно, когда я наблюдал, как видение делается все более отчетливым, так что я уже мог разглядеть белое лицо несказанной красоты и опущенные вниз глаза.

Это была Пресвятая Дева, какой изобразил ее мессер Порденоне в церкви святой Клары в Пьяченце; платье, лилии, сладостно-прекрасный лик — все это было мне известно, даже пышное круглое облако, на которое опиралась маленькая босая ножка.

Я испустил крик восторга и страстного желания, простирая руки к волшебному видению. Но стоило мне это сделать, как вид его стал постепенно изменяться. Под синим покрывалом, которое представляло собой нечто вроде вуали, появилась масса золотистых блестящих волос; снежная бледность лица сменилась теплым оттенком слоновой кости; губы потемнели, сделались карминно-красными и сложились в живую мирскую улыбку; в глазах появился томный блеск; лилии исчезли, бледные руки потянулись ко мне.

— Джулиана! — воскликнул я, и мой чистый, радостный восторг сменился жгучим плотским вожделением. — Джулиана! — Я протянул руки, и она медленно поплыла ко мне, не касаясь неровного земляного пола моей хижины.

Я обезумел от страсти. Я попытался подняться с колен, чтобы пойти ей навстречу, чтобы хоть на секунду сократить эту муку ожидания. Однако ноги отказывались мне повиноваться, мне казалось, что весь я сделан из свинца, а она тем временем приближалась все медленнее, ее томная улыбка становилась все более насмешливой.

И тут меня вдруг охватило отвращение, внезапное и непредсказуемое. Я закрыл лицо руками, чтобы отогнать это видение, истинное значение которого вдруг открылось мне со всей ясностью.

— Retro me, Sathanas![1050] — загремел я. — Господи! Пресвятая Дева Мария!

Наконец я поднялся с колен, чувствуя, что ноги у меня онемели и затекли. Я снова поднял глаза. Видение исчезло. Я был один в своей келье, а снаружи ровными струями лил и лил дождь. Я застонал в отчаянии. Потом покачнулся, склонился набок и потерял сознание.

Когда я очнулся, было уже совсем светло и бледное зимнее солнце рассылало свои серебристые лучи с зимнего неба. Мне было холодно, я чувствовал страшную слабость, и, когда попытался встать на ноги, все вокруг меня поплыло, и пол моей кельи качался, словно палуба корабля в сильный шторм.

В течение многих дней после этого я находился в некоем трансе, меня мучили попеременно то озноб, то пылающий жар; и, если бы не пастух, который завернул к отшельнику, желая получить его благословение, и который остался возле меня из милосердия и ходил за мной в течение трех или более дней, я скорее всего просто бы умер.

Он поил меня молоком от своих коз — роскошь, от которой ко мне быстро возвращались силы, — и даже после того, как он покинул мою хижину, он приходил каждый день в течение недели и настаивал на том, чтобы я пил принесенное им молоко, не слушая моих возражений, что теперь, когда нужда в этом отпала, у меня нет оснований так себя баловать.

После этого наступил некоторый период покоя.

Я понимал это так, что дьявол, нанеся мне мощный удар искушения и потерпев поражение, прекратил борьбу. Но я тем не менее соблюдал осторожность, стараясь не тешить себя этой мыслью, опасаясь, как бы моя самоуверенность не вызвала дурных последствий. Я благодарил небо за силу, которая была мне дарована, и умолял и дальше не оставить столь слабый сосуд без своего покровительства.

Теперь мой склон холма и долина начали одеваться в наряд очередного нового года. Февраль, как добрая фея, легкой поступью спустился вниз по лугам и речным долинам, лаская спящую землю своим нежным дыханием. И вскоре там, где проходила эта посланница весны, поднимали свои желтые головки крокусы; доставая из подола, она щедро рассыпала по земле алые, голубые и пурпурные анемоны, которые пели славу весне нежной гармонией разнообразных оттенков; скромная фиалка и душистый папоротник возносили свое благоухание к ее алтарю, а вдоль ручьев проклюнулись ростки чемерицы.

А потом, когда березы, дубы, каштаны и буки оделись в свой нежный светло-зеленый наряд, пришел март, а вслед за ним не замедлила явиться и Пасха.

Однако приближение Пасхи наполнило меня ужасом. Ведь именно в Страстную неделю совершалось чудо святого Себастьяна, статую которого я охранял. А что, если чудо не совершится оттого, что я недостоин быть его хранителем? Меня то и дело охватывал страх, и я начинал молиться еще более ревностно. И это было не лишне, ибо весна, столь благотворно прикоснувшаяся к земле, не обошла и меня. Временами во мне снова вспыхивала тоска по миру, и снова приходили мучительные мысли о Джулиане — а я ведь думал, что с ними покончено навсегда, — и мне снова приходилось прибегать к помощивласяницы; а когда и она оказалась бессильной, я набрал длинных, напоминающих бич, побегов молодой эглантерии[1051], сделал из них плеть и стегал себя по голому телу, так что острые шипы разрывали кожу и моя мятежная кровь капала на землю.

Наконец однажды вечером, когда я сидел возле своей хижины, глядя на изумрудные холмы, я был вознагражден. Я чуть было не лишился чувств от бесконечной радости и благодарности, когда это понял. Еле различимо, точно так же, как я впервые это услышал, когда подходил к жилищу отшельника, до моих ушей донеслась таинственная, напоминающая звон колокольчиков, музыка, которая тогда привела меня к хижине. С тех пор я ни разу не слышал этих звуков, хотя частенько прислушивался, надеясь, что они раздадутся опять.

И вот я слышал их снова, они, казалось, прилетели на крыльях весеннего ветерка, эти восхитительные звуки, этот ангельский звон, наполнявший мое сердце таким восторгом веры и счастья, какого я не испытывал с того момента, как поселился здесь.

Это было знамение — знак прощения, знак милости. Иначе быть не могло. Я пал на колени и вознес молитву глубокой радостной благодарности.

И всю последующую неделю эти неземные серебряные звуки были со мною, утешая меня и успокаивая. Даже если я бродил в полях, она все равно не оставляла меня, разве что мне случалось слишком близко подходить к бурным водам Баньянцы, тогда рев потока заглушал божественную музыку. Я перестал испытывать страх, ко мне возвращалась уверенность в себе. Страстная неделя приближалась, но она уже не внушала мне такого ужаса. Я почитал себя достойным того, чтобы быть хранителем святыни. Тем временем я молился, особо направляя мои молитвы святому Себастьяну, моля его, чтобы он не подвел меня, помог бы мне сделать то, что от меня требуется.

Наступил апрель, как я узнал от странников, принесших мне милостыню в виде хлеба, а со второго числа этого месяца начиналась Страстная неделя.

Глава 19

НЕЗВАНЫЕ ГОСТИ
Был Страстной четверг, именно в этот день раны на статуе святого Себастьяна начинали кровоточить, что продолжалось до рассвета пасхального воскресенья.

Теперь, когда назначенное время приближалось, я самым внимательным образом наблюдал за статуей, а в среду смотрел на нее со страхом и волнением, которые не мог преодолеть, ибо не замечал ни малейших признаков чуда. Коричневые подтеки, остатки предыдущего потока крови, по-прежнему оставались сухими. Всю эту ночь я усердно молился, терзаемый муками сомнения, которые в какой-то степени успокаивала музыка, не прекращавшаяся ни на минуту.

С первыми проблесками рассвета мне послышался звук шагов возле хижины, однако я не обратил на это внимания. Когда же взошло солнце, вся поляна возле хижины гудела от звука голосов, напоминавшего рокот волн, катящихся на берег. Я встал и еще раз внимательно посмотрел на святого. Это был всего-навсего кусок дерева, бесчувственный и безжизненный, и по-прежнему не было никаких признаков чуда. Снаружи — я это понял — уже собралась толпа пилигримов. Они ждали, бедные глупцы. Но могло ли их ожидание сравниться с моим?

Еще один час провел я на коленях, умоляя небо сжалиться надо мною. Но оно оставалось безответным, и раны святого по-прежнему были сухи.

Наконец я поднялся на ноги, в полном отчаяния, и, подойдя к двери, широко распахнул ее.

Вся площадка перед хижиной была заполнена крестьянами, а те, что не поместились, стояли на нижних склонах холма или разместились наверху, справа и слева от хижины. Увидев меня — худого и изможденного донельзя, увидев мои глаза, безумные от отчаяния, воспаленные от постоянного недосыпания, мою спутанную бороду, покрывающую впалые щеки, толпа застыла. Единый вздох, выкрик, выражающий ужас и благоговение, вырвался из недр ее. Вся масса людей качнулась, заколебалась и в едином порыве, словно склоненная ветром, опустилась на колени — все, кроме кучки калек, собравшихся перед самой хижиной, — эти несчастные приплелись сюда в надежде на чудесное исцеление.

Оглядывая толпу собравшихся, я заметил, что на дороге, ведущей вверх, в сторону Чизанского перевала, что-то блеснуло. По ней спускался небольшой отряд вооруженных всадников. Их было человек двадцать; на верхушках их копий развевались алые вымпелы с изображенным на них девизом, который я не мог разглядеть за дальностью расстояния.

Отряд приостановился, и один из них, человек, ехавший на крупной черной лошади, в доспехах, сверкающих, как само солнце, протянул одетую в перчатку руку, указывая на что-то внизу. Затем они снова двинулись вперед, и блеск их доспехов, развевающиеся вымпелы на копьях на какое-то мгновение наполнили меня странным волнением, прежде чем я снова повернулся к толпе паломников, ожидающих моего слова. Скорбным голосом, повесив голову и опустив глаза, я сообщил им неприятное известие:

— Дети мои, чудо еще не свершилось.

Слова мои были встречены мертвым молчанием. Затем раздался ропот, послышались возмущенные выкрики, жалобные стоны. Один из жителей горных мест, оказавшийся смелее других, протиснулся в первые ряды, не вставая с колен.

— Отец мой, — вскричал он. — Как это может быть? За все последние пять лет не было такого случая, чтобы на заре в Страстной Четверг раны нашего святого не начинали кровоточить.

— Увы! — застонал я. — Я ничего не знаю. Говорю только то, что есть. Всю ночь я провел в молитве, на коленях, у ног святого. Я буду молиться и дальше, и вы молитесь тоже.

Я не смел высказать им свои подозрения насчет того, что дело тут, по-видимому, во мне, что это — знак небесного неодобрения хранителю этого святого места, который оказался недостаточно чистым и, следовательно, недостоин.

— Но музыка! — вскричал один из увечных хриплым голосом. — Я же слышу божественную музыку!

Я не знал, что сказать, а толпа молчала, прислушиваясь. Все слышали нежный, умиротворяющий перезвон колокольчиков, исходящий словно из самого лона горы, снова из центра толпы вырвался многоголосый крик — крик надежды на то, что, если происходит одно чудо, непременно должно произойти и другое, что там, где звучит ангельский хор, все должно быть хорошо.

И вдруг раздался стук копыт и лязг металла, и отряд, который я заметил на горе давеча, уже ехал через пастбище по направлению к моему убежищу, свернув с главной дороги. У подножия утеса, к которому прилепилась моя хижина, отряд остановился по знаку своего командира.

Я наблюдал эту картину, испытывая непонятное волнение, и люди в толпе тоже поворачивались посмотреть, что за необычные паломники явились к этому святому месту.

Командир спешился без посторонней помощи, несмотря на тяжелые доспехи, и, подойдя к носилкам, которые находились в хвосте кавалькады, помог даме, которая в них находилась, спуститься на землю.

Все это я наблюдал с неослабным интересом и вскоре разглядел, что символ на вымпелах представляет собой голову белой лошади. По этому символу я узнал, кто они такие. Они принадлежали к дому Кавальканти — этот род, как я слышал, находился в союзе и в большой дружбе с моим отцом. Но ведь не может быть, чтобы их появление здесь имело какое-то отношение ко мне? Это было бы слишком невероятно. Ни одной душе не было известно, где я нахожусь, и никто не подозревал о том, как зовут отшельника с Монте-Орсаро.

Воин вместе с дамой подходили ближе, оставив солдат дожидаться их возвращения внизу, а я старался рассмотреть их, так же, как и все собравшиеся возле хижины паломники.

Мужчина был среднего роста, широкий в плечах и очень подвижный; у него были сильные, длинные руки, на одну из них опиралась его миниатюрная спутница, которой трудно было подниматься по крутой тропинке. Гордое, суровое, чисто выбритое лицо, твердые линии рта и решительный подбородок казались высеченными из камня. Только когда они приблизились, я мог заметить, что общая суровость этого лица смягчалась добрым взглядом глубоко посаженных карих глаз. Что до его возраста, мне тогда показалось, что ему около сорока лет, хотя в действительности ему было пятьдесят.

Дама, опиравшаяся на его руку, была прелестнейшим созданием, какое только можно себе вообразить. Ее лилейная кожа была лишь слегка тронута румянцем на щеках; личико — правильный овал; ротик — во всем мире не нашлось бы ничего более нежного и изящного; низкий и широкий лоб; и глаза — темно-синие сапфиры, видные только тогда, когда она поднимала свои длинные ресницы, осеняющие их, словно тени. Ее каштановые волосы были убраны в сетку из золотых нитей, унизанных бриллиантами, а на шее поблескивало изумрудное ожерелье. Узкое платье и мантилья были цвета бронзы, и, когда она двигалась, лучи солнца играли на шелке, придавая ему металлический блеск. Талия была стянута поясом чеканного золота, а коричневые бархатные перчатки были вышиты жемчугом.

Только один раз взглянула она на меня, когда они подходили, а потом снова тотчас же опустила глаза, но я был еще так слаб, так полон мирского тщеславия, что в этот момент мне стало стыдно при мысли о том, в каком виде я перед ней стою: грубое одеяние отшельника, лицо покрыто косматой бородой, давно не стриженные волосы длинны и нечесаны. Этот стыд окрасил румянцем мои впалые щеки. Но затем я снова побледнел, потому что мне показалось, что некий голос, неизвестно откуда, вдруг спросил меня:

— И ты еще удивляешься, что кровь не течет из ран святого?

Так ясно и отчетливо прозвучал этот голос, исходящий из уст совести, что мне казалось, будто они были произнесены вслух, и я огляделся вокруг, в страхе, что кто-нибудь еще может их услышать.

Рыцарь стоял передо мной, сдвинув брови, глядя на меня с величайшим изумлением. Несколько мгновений прошло в полном молчании. Когда он наконец заговорил, голос его прозвучал резко, как оклик.

— Как твое имя? — спросил он.

— Мое имя? — повторил я, удивленный не только его вопросом, но и пристальным испытующим взглядом. — Меня зовут Себастьян, — ответил я достаточно правдиво, ибо это было мое новое имя, имя, которое я принял, поселившись на месте покойного отшельника.

— Из какого ты рода, Себастьян, и из каких мест? — допрашивал он.

Он стоял передо мной, спиной к толпе поселян, не обращая на них ни малейшего внимания, словно их там не было вовсе, чувствуя себя полным хозяином положения. А между тем дама, опиравшаяся на его руку, то и дело украдкой посматривала на меня.

— Себастьян, и все тут, — отвечал я. — Себастьян — отшельник, хранитель святыни. Если вы пришли…

— Но как тебя звали в миру? Назови свое прошлое имя, — нетерпеливо перебил он меня, продолжая всматриваться в мое исхудалое лицо.

— Это имя грешника, — ответил я. — Я вычеркнул его, сбросил его с себя.

По его лицу пробежало выражение нетерпеливого раздражения.

— Но как зовут твоего отца? — настаивал он.

— У меня нет отца, — ответил я. — У меня нет родных, ничто не привязывает меня к этому миру. Я Себастьян-отшельник.

Губы его сложились в раздраженную гримасу.

— Тебя нарекли Себастьяном при крещении? — спросил он.

— Нет, — ответил я. — Я принял это имя, когда стал хранителем святыни.

— Когда это случилось?

— В сентябре прошлого года, когда скончался святой отец, бывший здесь хранителем до меня.

Я увидел, как в глазах его зажегся внезапный свет, и слабая улыбка тронула губы.

— Приходилось ли тебе слышать имя Ангвиссола? — спросил он, близко приблизив свое лицо к моему и впиваясь в меня взглядом.

Однако я ничем себя не выдал, поскольку этот вопрос уже не был для меня неожиданностью. Я знал, что сильно похожу на своего отца, и в том, что человек, принадлежащий к дому Кавальканти, с которым был столь тесно связан Джованни д’Ангвиссола, заметил это сходство, не было ничего удивительного. Кроме того, я был убежден, что его присутствие здесь было чисто случайным; что его привлекло сюда обыкновенное любопытство, вызванное толпой паломников.

— Синьор, — сказал я ему, — мне неизвестны ваши намерения, но я нахожусь здесь не для того, чтобы отвечать на вопросы, касающиеся мирских обстоятельств. Мир отказался от меня, а я отказался от мира. Итак, если вы находитесь здесь не для того, чтобы поклониться этой святыне, я попрошу вас удалиться и не докучать мне более. Вы явились сюда в крайне не благоприятный момент, когда мне нужны все мои силы для того, чтобы забыть мир и мое греховное прошлое во имя того, чтобы через меня свершилась воля Божия.

Я видел, что, в то время как я говорил, нежный взор девы обратился на меня с выражением ласкового сочувствия. Я заметил, как она сделала знак своему спутнику, прижав рукой его локоть. Повиновался ли он этому движению, или на него подействовала твердость моего тона, я сказать не могу. Во всяком случае, он коротко кивнул.

— Ладно, ладно, — сказал он, бросив на меня последний испытующий взгляд, повернулся вместе со своей спутницей и, бряцая доспехами, стал спускаться вниз по проходу, который освобождали ему в толпе.

Ему ясно давали понять, что его присутствие здесь нежелательно, поскольку оно вызвано не благочестивым желанием поклониться святыне, а какими-то иными соображениями. Люди опасались, что вторжение столь явно мирской персоны в такой ответственный момент может создать дополнительные трудности для появления ожидаемого чуда.

Дело нисколько не улучшило то обстоятельство, что, выбравшись из толпы, он остановился и стал расспрашивать, по какому случаю совершается паломничество. Я не слушал, что ему отвечали, но видел, как он внезапно вскинул голову, и уловил его следующий вопрос:

— А когда лилась кровь в последний раз?

Снова неразборчивый ответ, и снова его звенящий голос:

— Значит, до того, как сюда пришел молодой отшельник? А сегодня, вы говорите, раны сухи и кровь не идет?

Он бросил в мою сторону еще один пронзительный взгляд своих прищуренных глаз, в которых, казалось, сквозила насмешка. Девушка шепнула что-то ему на ухо, но он только презрительно рассмеялся в ответ.

— Дурацкое лицедейство, — отрезал он и потянул ее за собой, чему она, по моему мнению, повиновалась весьма неохотно.

Однако толпа его услышала, услышала оскорбление, нанесенное святыне. По рядам прокатился угрожающий гул, и кое-кто вскочил на ноги, словно приготовившись напасть на него.

Он остановился и круто обернулся, услышав эти звуки.

— Ну, что вы там? — крикнул он. Голос его был подобен трубному гласу, глаза угрожающе сверкали; и, подобно собакам, которые уползают на свое место при грозном окрике хозяина, толпа испуганно смолкла под взором одного-единственного человека, облаченного в стальные доспехи.

Он рассмеялся глубоким грудным смехом и спокойно зашагал вниз по тропинке, ведя под руку свою даму.

Но когда он сел на лошадь и стал отъезжать, толпа почувствовала себя в безопасности и осмелела. По мере того как он удалялся, все более громко раздавались проклятия по его адресу: «Насмешник!» и даже «Богохульник!»

Но он невозмутимо и презрительно продолжал свой путь, лишь один раз обернувшись, чтобы посмеяться над ними.

Вскоре он скрылся из глаз под горой, видны были только алые вымпелы с изображенной на них головой белой лошади. Постепенно и они скрылись из вида, и я снова остался один на один с толпой пилигримов.

Велев им вернуться к прерванным молитвам, я снова пошел в хижину.

Глава 20

ВИДЕНИЕ
Как мы ни молились, наступившая ночь не принесла с собой никаких признаков чуда. Толпа разошлась, обещая вернуться с рассветом, — это обещание прозвучало для меня как угроза.

Я снова остался один, наедине со своими мыслями. И думал я не только о святом Себастьяно, о том, что он не слышит наших молитв, не хочет отозваться на мольбы верующих в него: я был не только во власти страха, что его неотзывчивость может быть знаком небесного неодобрения, указанием на то, что я недостоин быть хранителем святыни из-за скверны грехов, в которых я погряз. Мысли мои невольно устремились вниз по склону горы, вслед за доблестным отрядом с его суровым предводителем и ясноокой дамой, которая опиралась на его руку. Снова я видел своим мысленным взором сверкание доспехов, слышал грохот конских копыт, в то время как образ девушки в платье, отливающем бронзой, не оставлял меня ни на минуту.

Вот жизнь, которая должна была бы быть моей! Такая девушка должна бы быть спутницей моей жизни, родить мне детей. И снова я краснел при воспоминании, так же как покраснел и в тот момент — из-за того, что она видела меня в таком жалком непрезентабельном виде.

Как она, должно быть, сравнивала меня с разряженными придворными кавалерами, которые увиваются за нею, ловят каждое се ласковое слово. Могу ли я надеяться, что ее посетит хотя бы единая мысль обо мне, тогда как в моей душе навеки поселился ее образ и я думаю о ней неотступно. О, если она и вспомнит обо мне, то только как об отшельнике, который облачился в рубище анахорета и повернулся спиной к миру, ставшему для него пустыней.

Вы, живущие в миру и читающие эти строки, легко можете догадаться, что со мною произошло. Я страстно полюбил. Достаточно было встретиться с нею взглядом, и все было кончено. Вы, конечно, скажете, что в этом нет ничего удивительного, принимая во внимание то, что я вел такую уединенную жизнь, в особенности в последние несколько месяцев, и поэтому первая же красивая девушка, которую я увидел, мгновенно покорила мое сердце, для этого ей было достаточно всего только взмахнуть ресницами.

И все-таки я не могу согласиться с тем, что вы так уж проницательны.

Эта встреча была предопределена. В книге судеб было записано, что она должна явиться и сорвать с моих глаз эту глупую повязку, чтобы я сам мог увидеть то, о чем говорил мне фра Джервазио, а именно: ни хижина отшельника, ни монастырская келья не могут быть моим призванием; меня зовет к себе мир; именно в миру найду я свое спасение, ибо я нужен миру, там есть для меня необходимое дело.

И никто, кроме нее, сделать этого не мог. В этом я убежден, и вы тоже убедитесь, когда прочитаете дальше.

Томление, наполнявшее мою душу, не имело ничего общего с желаниями, вызванными воспоминаниями о Джулиане. Она полностью очистила мою душу от этих греховных желаний, добившись того, что оказалось не под силу молитве, посту, власянице или плетке. Мысль о ней наполняла меня небесным блаженством, я мечтал о ней так же, как истинно святые души жаждут, чтобы им явились блаженные обитатели небес. Одно лишь созерцание се прекрасного лица очистило меня от скверны, избавило от мрака плотских вожделений, в котором я пребывал независимо от своей воли; ибо то, что я испытывал по отношению к ней, было благословенным благородным желанием служить, охранять и лелеять.

Она была чиста, подобно белому нарциссу на берегу ручья, и мог ли я не оставаться чистым, служа ей?

Но потом, вдруг, вслед за этими мыслями наступила реакция. Душа моя наполнилась ужасом и отвращением. Все это лишь новая ловушка, которую расставил сатана, дабы уловить и погубить мою душу. Там, где бессильными оказались воспоминания о Джулиане, приведшие меня только к еще более строгому покаянию и усмирению плоти, гнусный враг рода человеческого решил искать окончательной моей гибели с помощью соблазна чистотой. Такого рода искушение испытал Антоний, египетский монах; и то и другое обличие принимала все та же соблазнительница Цирцея[1052].

Я положу этому конец. Я принес эту клятву в отчаянном порыве раскаяния, испытывая страстное желание сразиться с сатаной, с моей собственной грешной плотью, и приступил к этой ужасной битве с исступленной радостью.

Я скинул свое рубище и, взяв плетку из ветвей акации, стал себя бичевать так, что по всему телу заструились потоки крови. Однако этого мне показалось недостаточно. Как был, обнаженный, я выскочил в синюю темень и помчался к заводи на Баньянце, нарочно продираясь сквозь заросли ежевики и шиповника, шипы которых впивались в мое тело, раздирая его, так что я то кричал от боли, то заливался восторженным смехом, насмехаясь над сатаной за то, что он терпит поражение.

Я мчался вперед — тело мое было истерзано и кровоточило с головы до ног — и наконец добежал до заводи на пути бурного потока. Я бросился в воду и встал, погрузившись по самую шею, дабы изгнать нечистый пламень, сжигающий мое тело. В те поры на вершинах таяли снега, и вода в реке была ненамного теплее только что растаявшего льда. Холод пробрал меня до мозга костей, я чувствовал, что тело мое сжимается, превращаясь в грубую шкуру какого-то сказочного чудовища, а раны саднило, словно их поливало жидким огнем.

Так продолжалось какое-то время, а потом все исчезло, я перестал чувствовать как холод, так и пламя, сжигающее раны. Все притупилось, каждый нерв погрузился в сон. Наконец-то я победил. Я засмеялся вслух и громким, торжествующим голосом возвестил соседним холмам и безмолвию ночи:

— Ты побежден, сатана!

После этого я выкарабкался на покрытый мхом берег и попытался встать на ноги. Но земля качалась у меня под ногами; синева ночи сгустилась, превратившись в полный мрак, и сознание покинуло меня, словно кто-то дунул на свечу, погасив ее.

Она возникла надо мною в лучезарном сиянии, исходившем от нее, словно она была источником света. Одеяние из сверкающей ослепительным блеском ткани мягко облегало ее гибкую девственную фигуру, и эта целомудренная красота вызвала во мне чистейший восторг благоговения и почитания.

Бледное овальное лицо было неизъяснимо прелестно, чуть раскосые небесно-голубые глаза светились невыразимой нежностью, а каштановые волосы, заплетенные в две длинных косы, спускающиеся с двух сторон по груди, были перевиты золотыми нитями и сверкали драгоценными каменьями. Во лбу горел чистым белым огнем огромный бриллиант, а руки призывно тянулись ко мне.

Ее губы раскрылись, произнося мое имя.

— Агостино д’Ангвиссола! — Нежность, прозвучавшая в этих нескольких слогах, была равносильна целым томам ласковых речей, и мне показалось, что, услышав их, я уже знал все, чем было полно ее сердце.

А потом в душе моей родилось и имя — его подсказала мне сверкающая белизна всего ее облика.

— Бьянка![1053] — воскликнул, в свою очередь, я и простер руки, сделав попытку приблизиться к ней. Но меня цепко держали, не выпуская, ледяные оковы, и мучительный стон вырвался из моей груди.

— Агостино, я жду тебя в Пальяно, — сказала она, и при этих словах из темных глубин моей памяти всплыло воспоминание о том, что Пальяно — это крепость в Ломбардии, цитадель рода Кавальканти. — Приходи ко мне скорее!

— Я, наверное, не смогу, — печально отвечал я. — Я отшельник, хранитель святыни; и моя жизнь, полная грехов, должна быть посвящена покаянию. Такова воля неба.

Она улыбнулась, и в улыбке этой не было и тени тревоги или уныния, напротив, она была исполнена веры и нежности.

— Самонадеянный! — мягко пожурила она меня. — Что ты знаешь о воле неба? Воля неба непостижима. Если ты грешил в этом мире, в нем же должен ты искупить свой грех делами, которые послужат миру — Божьему миру. Уединившись в своей хижине, ты стал бесплодной почвой, на которой ничто не может взрасти ни для тебя самого, ни для других. Вернись, вернись из своей пустыни. Приди ко мне, не медли! Я жду тебя!

С этим чудесное видение растаяло, и кромешная тьма снова сомкнулась надо мною, тьма, сквозь которую продолжали звучать, отдаваясь эхом, слова:

— Приди ко мне, не медли! Я жду тебя!

Я лежал на своем ложе из ветвей акации, сквозь крошечные оконца в комнату вливались потоки света, однако капли на карнизах указывали на то, что недавно шел дождь.

Надо мною склонилось ласковое лицо старика, в котором я узнал доброго священника из Кази.

Я долго лежал не шевелясь, просто глядя на него. Вскоре, однако, независимо от моей воли, заработала память, и я подумал о паломниках, которые, верно, уже собрались и ждут с нетерпением новостей.

Как мог я так надолго заснуть? Я смутно припоминал предыдущую ночь, епитимью, которую я добровольно на себя наложил, но за этим следовал пробел в сознании, пропасть, через которую не было моста. Однако превыше всего было беспокойство, связанное со статуей святого Себастьяна.

Я пытался приподняться и обнаружил, что я страшно ослаб; я был настолько слаб, что с удовольствием снова вытянулся на своем ложе.

— Кровоточат ли его раны? Идет ли кровь? — спросил я, и голос мой был настолько слаб и едва слышен, что я даже испугался.

Старый священник покачал головой, и в его глазах я прочел глубокое сострадание.

— Бедный юноша, бедный юноша, — со вздохом проговорил он.

Снаружи все было тихо. Как я ни прислушивался, я не слышал шороха толпы. Я увидел в своей хижине мальчика-пастуха, который, бывало, приходил ко мне испросить благословения. Что он здесь делает? А потом я увидел еще одну фигуру — это была старуха крестьянка с добрым морщинистым лицом и ласковыми темными глазами, которую я совсем не знал.

По мере того как в голове у меня прояснялось, прошлая ночь стала казаться бесконечно далекой. Я снова посмотрел на священника.

— Отец мой, — пробормотал я. — Что со мною случилось?

Его ответ изумил меня. Он сильно вздрогнул, еще раз внимательно посмотрел на меня и воскликнул:

— Он меня узнает! Он узнал меня! Deo gratias![1054] Я подумал, что бедный старик сошел с ума.

— А почему я не должен был его узнать? — спросил я.

Старая крестьянка заглянула мне в лицо.

— О, благодарение небу! Он очнулся, он пришел в себя. — Она обернулась к мальчику, который глядел на меня с радостной улыбкой на лице. — Беги и скажи им, Беппо! Да поскорее!

— Сказать им? — вскричал я. — Пилигримам? О, нет, нет — пусть сначала свершится чудо!

— Здесь нет никаких пилигримов, сын мой, — сказал священник.

— Нет? — воскликнул я, и меня охватил ужас. — Но они должны здесь быть. Сегодня же Страстная Пятница, отец мой.

— Нет, сын мой. Страстная Пятница была две недели тому назад.

Я в изумлении смотрел на него, не произнося ни слова. Потом снисходительно улыбнулся.

— Но ведь вчера они все были здесь. Вчера…

— Твое «вчера», сын мой, длится вот уже пятнадцать дней, — отвечал он, — с той самой ночи, когда ты боролся с дьяволом, ты лежишь в изнеможении, измученный этой страшной битвой, находишься между жизнью и смертью. И все это время мы ухаживали за тобой — Леокадия, я и этот мальчик Беппо.

Услышав это, я некоторое время лежал без движения, не произнося ни слова. Мое удивление еще усилилось, но в то же время я постепенно стал понимать, что со мною было, когда посмотрел на свои руки, лежащие на грубом покрывале, которым меня прикрыли. Они и раньше были худыми, вот уже несколько месяцев. Но теперь они были белы как снег и почти столь же прозрачны. К тому же я все более отчетливо начинал ощущать слабость и утомление, владеющие всем моим телом.

— У меня была горячка? — спросил я его.

— Да, сын мой. А как могло быть иначе? Пресвятая Дева! Как можно было не заболеть после того, что тебе пришлось претерпеть?

И он поведал мне удивительнейшую историю, которая уже облетела всю округу. Оказалось, что мой крик — исступленный крик в ночи, которым я извещал сатану, что победил его, — был услышан пастухом, охранявшим своих коз в горах. В безмолвии ночи пастух отчетливо расслышал сказанные мною слова и, дрожа от страха, прибежал к реке, движимый благочестивым любопытством.

И здесь, возле заводи, он меня и нашел; он увидел мое тело, распростертое на камнях, сверкающее мраморной белизной и почти такое же холодное. Узнав во мне отшельника с Монте-Орсаро, он поднял меня своими сильными руками и отнес назад в мою хижину. Там он пытался меня оживить, растирая мое тело и вливая мне в горло вино из тыквенной бутыли, которую всегда носил с собой.

Увидев, что я жив, но что он не может привести меня в чувство и что окоченение сменилось у меня лихорадочным жаром, он укутал меня моей рясой, покрыл сверху своим собственным плащом и отправился вниз, в Кази, чтобы рассказать о случившемся и привести священника.

История, которую он рассказал, заключалась в следующем: отшельник с Монте-Орсаро сражался с дьяволом, и тот выволок его, обнаженного из его хижины и пытался бросить в пучину бурлящих волн; но что на самом берегу потока отшельник собрался с силами и с помощью Божией одолел своего мучителя, лишил его силы; доказательством правдивости этой истории было мое тело, покрытое ранами, нанесенными когтями столь жестоко терзавшего меня сатаны.

Священник явился немедля, взяв с собой все необходимые средства для того, чтобы возвратить меня к жизни, — слава Богу, он не захватил с собой пиявок, а не то я мог бы лишиться последних капель крови, оставшейся в моих жилах.

Тем временем рассказ пастуха быстро распространился по округе. К утру он уже был на устах у всех обитателей этой местности, так что не было недостатка в объяснениях причин, почему святой Себастьян отказался на этот раз совершить чудо, и никто более не ожидал, что оно совершится — оно и не совершилось.

Священник ошибался. Чудо все-таки совершилось. Ведь если бы не случившееся, толпа наутро непременно вернулась бы снова, доверчиво ожидая, что раны святого Себастьяна начнут кровоточить — ведь это неизменно происходило в течение пяти лет. То, что на этот раз кровь из ран не полилась, весьма неблагоприятно отразилось бы на новом отшельнике. В наказание за кощунственное небрежение своими обязанностями со стороны хранителя святыни, из-за которого бедные поселяне были лишены столь страстно ожидаемого чуда, они могли растерзать меня на части.

Старик продолжал свой рассказ, сообщив мне, что три дня тому назад мою хижину посетил небольшой отряд вооруженных всадников под предводительством высокого бородатого рыцаря, девизом которого была черная лента на серебряном поле, в сопровождении монаха ордена святого Франциска — высокого худого человека, который заплакал, увидев меня.

— Это, наверное, фра Джервазио! — воскликнул я. — Как это случилось, что он меня нашел?

— Да, его звали фра Джервазио, — ответил священник.

— Где он сейчас? — спросил я.

— Мне кажется, здесь.

В этот самый момент я услышал звук приближающихся шагов. Дверь отворилась, и передо мною предстала высокая фигура моего дорогого друга — глаза его сверкали, бледное лицо покраснело от волнения.

Я улыбнулся, приветствуя его.

— Агостино! Агостино! — воскликнул он, подбежав ко мне, бросился на колени и схватил меня за руки. — О, слава тебе, Господи!

В дверях стоял еще один человек, пришедший вместе с ним, — его лицо я где-то видел, однако не мог припомнить, где именно. Он был очень высок, настолько, что ему пришлось пригнуться, чтобы не ушибиться о косяк низенькой двери, так же высок, как Джервазио или я сам, — и его загорелое лицо было покрыто густой каштановой бородой, в которой виднелись седые пряди. Поперек всего лица шел безобразный багровый шрам — удар, оставивший этот след, перебил, должно быть, ему нос. Он начинался под левым глазом и пересекал все лицо, скрываясь в бороде на уровне рта. И тем не менее, несмотря на этот уродливый шрам, его лицо сохранило известную красоту, а его глубоко посаженные серо-голубые глаза были глазами отважного и доброго человека.

Он был одет в камзол, на нем были огромные высокие сапоги из серой кожи, с железного кованого пояса свисал и кинжал, и пустые ножны от шпаги. Остриженная голова его была обнажена, а в руках он держал черную бархатную шляпу.

Некоторое время мы смотрели друг на друга, глаза его были печальны и задумчивы, в них можно было прочесть жалость, вызванную, как я думал, печальным положением, в котором я находился. Потом он подошел ближе — его движения сопровождались скрипом кожи и бряцанием шпор, которые казались мне приятнейшей музыкой.

Он положил руку на плечо стоявшего на коленях Джервазио.

— Теперь он будет жить, Джервазио? — спросил он.

— О, теперь будет, — ответил монах, и в его утешительных словах звучала неистовая радость. — Он будет жить, не пройдет и недели, как мы сможем увезти его отсюда. А пока единственное, что ему нужно, — это настоящая пища. — Он поднялся с колен. — Моя добрая Леокадия, готов ли у тебя бульон? Давай-ка его сюда, нужно подкрепить силы этого молодчика. Да поскорее, добрая душа, нам нельзя терять времени.

Она засуетилась, исполняя его приказание, и вскоре я услышал, как за дверями затрещали ветки и сучки, возвещая о том, что там разводится огонь. А затем Джервазио познакомил меня со своим спутником.

— Это Галеотто, — сказал он. — Он был другом твоего отца, а теперь будет твоим другом.

— Мессер, — сказал я, — я не желаю ничего лучшего со стороны того, кто был другом моего отца. Не вы ли, случайно, тот человек, которого называют «Великий Галсотто»? — спросил я, вспомнив девиз: черная лента на серебряном фоне, о котором мне говорил священник.

— Да, это я и есть, — отвечал он, и я с любопытством посмотрел на человека, имя которого гремело по всей Италии в течение последних нескольких лет. А потом я вдруг вспомнил, почему мне знакомо его лицо. Это был тот самый человек в монашеской одежде, который так пристально смотрел на меня тогда в Мондольфо, пять лет тому назад.

Он был чем-то вроде человека, стоящего вне закона, ландскнехтом[1055] — они до сих пор еще сохранились в качестве остатков рыцарских времен, — готовым отдать свою шпагу всякому, кто согласен был за нее заплатить. До сих пор он был предводителем отряда отчаянных вояк, который в свое время собрал Джованни дей Медичи, и которым он командовал до самой своей смерти. Черная полоса, которую они приняли в качестве девиза в знак траура по этому доблестному воину, снискала, ему имя Giovanni delle Bande Nere[1056].

Его называли также Gran Galeott [1057], тогда как того, другого называли Gran Diavolo[1058], в этой игре слов имя отражало образ жизни, который он вел. Он был в немилости у папы, и, поскольку в свое время он был связан с моим отцом, на него вообще косо смотрели в папских владениях, до тех пор пока он, как мне вскоре стало известно, не наладил в какой-то степени отношения с Пьерлуиджи Фарнезе, который считал, что может наступить такое время, когда ему понадобятся ландскнехты Галеотто.

— Я был лучшим другом твоего отца, — сказал он мне. — Я отвез твоего отца в Перуджу, где он и скончался, — добавил он, указывая на свой ужасный шрам. Потом засмеялся. — Я ношу его с радостью в память о нем.

Он с улыбкой обернулся к Джервазио.

— Я надеюсь, что сын Джованни д’Ангвиссола в память о своем отце окажет мне честь, подарив свое расположение, когда мы с ним поближе познакомимся.

— Синьор, — сказал я, — благодарю вас от всего сердца за это доброе пожелание; я бы искренне хотел оказаться достойным его. Но Агостино д’Ангвиссола, который был на пороге телесной смерти, не существует более для света. Вы видите перед собой бедного отшельника по имени Себастьян, хранителя святыни.

Джервазио стремительно поднялся на ноги.

— Эта святыня… — яростно начал он, покраснев от охватившего его гнева. Но потом внезапно остановился. Священник пристально смотрел на его лицо, а в дверях показалась Леокадия с миской дымящегося бульона в пуках. — Мы поговорим об этом позже, — сказал он голосом, в котором слышались раскаты грома.

Глава 21

ИКОНОБОРЕЦ
Прошла целая неделя, прежде чем мы вернулись к этому разговору.

К тому времени добрый священник из Кази и Леокадия вернулись домой, получив королевское вознаграждение от молчаливого великодушного Галеотто.

Теперь за мною ухаживал только один мальчик Беппо; и после долгих шести месяцев сурового поста наступило время постоянного пиршества, которое начинало меня беспокоить, по мере того как ко мне возвращались силы. И когда наконец по прошествии недели я смог встать на ноги и, опираясь на руку Джервазио, дойти до двери хижины и выглянуть наружу, на благостный вечерний ландшафт и на зеленые шатры, которые сподвижники Галеотто разбили в лощине, как раз под тем уступом, на котором стояла моя хижина, я поклялся, что положу конец всем этим бульонам, куриным грудкам, форели, белому хлебу, красному вину и прочим деликатесам.

Но когда я заговорил об этом с Джервазио, он сразу стал серьезным.

— Довольно об этом, Агостино, — сказал он. — Ты едва не умер, и, если бы ты умер, смерть твоя была бы самоубийством, ты был бы проклят благодаря твоей собственной глупости и еще кое-чему другому.

Я посмотрел на него с удивлением и упреком.

— Как же это, фра Джервазио? — спросил я.

— Как же? — переспросил он. — Неужели ты думаешь, что я поверил этим дурацким россказням о ночной битве с сатаной и о следах, которые оставили его когти на твоем теле? Неужели ты так понимаешь благочестие, что соглашаешься войти в компанию с этими гнусными мошенниками и позволяешь, чтобы рассказы об этом ходили по всей округе?

— Гнусные мошенники? — в ужасе повторил я. — Фра Джервазио, ты богохульствуешь.

— Богохульствую? — воскликнул он и горько рассмеялся. — Богохульствую? А это что такое? — И суровым обличительным жестом он вскинул руку по направлению к статуе святого Себастьяна, которая стояла в нише.

— Ты думаешь, оттого, что раны не кровоточили… — начал я.

— Они не кровоточили, — отрезал он, — потому что ты не жулик. Это единственная причина. Человек, который был здесь до тебя, просто нечестивец и негодяй. Он не был священником. Он последователь Симона Мага[1059], который торговал святынями, наживаясь и жирея за счет предрассудков бедного темного народа. Этот черный негодяи, что недавно умер, предан проклятью, ибо ему не было дано времени, когда пришел его конец, исповедаться в своих мерзких кощунственных грехах, покаяться в том, что он вымогал деньги у бедняков путем святотатства.

— Боже мой, фра Джервазио, что ты говоришь? Как ты только осмеливаешься произносить такие вещи?

— Где деньги, которые он собирал, чтобы построить свой распрекрасный мост? — резко спросил он меня. — Нашел ты что-нибудь, когда пришел сюда? Нет. Я готов поклясться, что не нашел. Еще немного, и этот разбойник окончательно разбогател бы и в один прекрасный день исчез — его утащил бы дьявол, однако несчастные поселяне подумали бы, что это ангелы унесли его в райские кущи.

Удивленный страстностью его речей, я опустился на чурбак, стоявший возле дверей и служивший стулом.

— Но ведь он раздавал милостыню! — воскликнул я в полном смятении.

— Пыль в глаза глупцам. Не более того. Этот идол, — проговорил он с величайшим презрением, — самое настоящее мошенничество, кощунственный обман, Агостино.

Неужели это чудовищное предположение могло быть правдой? Неужели человек может до такой степени забыть о Боге и совершить такое, не боясь, что гром небесный поразит его на месте?

Я задал Джервазио этот вопрос. Он только улыбнулся.

— Твои понятия о Боге отдают язычеством, — сказал он, немного успокоившись. — Ты путаешь Его с Юпитером-Громовержцем. Он не посылает на землю громы и молнии, как это делал отец Олимпа. И тем не менее… Подумай о том, как этот негодяй встретил свою смерть.

— Но… но… — мямлил я и вдруг замолчал, прислушиваясь. — Чу, фра Джервазио! Ты ничего не слышишь?

— Слышу? Что я должен слышать?

— Музыку — эти ангельские звуки. И ты можешь говорить, что это место — грязный обман, что это святое изображение — мошенничество! И это священник! Прислушайся! Это знамение, дабы ты отказался от своего упрямого неверия.

Он прислушался, нахмурив брови. Но потом лоб его разгладился, и он улыбнулся.

— Ангельские звуки! — повторил он с ласковой насмешкой. — Какие только ловушки не устраивает дьявол, чтобы ввести в заблуждение людей, используя в своих целях то, что они почитают святыней. Эта музыка, мой мальчик, не что иное, как звуки, которые издают капли воды, падая в небольшие колодцы разной глубины, — разная глубина и дает разную высоту звука. Эти колодцы находятся в какой-нибудь пещере в горах, там, где Баньянца вырывается из земли.

Я слушал его, наполовину убежденный и в то же время опасаясь, что слишком покорно принимаю его объяснения.

— Но доказательства! Где доказательства? — вскричал я.

— Доказательство в том, что ты никогда не слышал эти звуки во время сильного дождя, в то время когда вода в реке поднимается.

Я мысленно вернулся назад в те месяцы, которые я здесь провел, припомнил то отчаяние, что охватывало меня, когда я переставал слышать эти звуки, и радость, когда они снова раздавались. Эти минуты я всегда воспринимал как знак особой милости. И все было именно так, как он говорил: вовсе не моя греховность, а самый обыкновенный дождь заставлял смолкнуть эти звуки. Я перебрал в памяти все эти случаи и увидел истину с такой ясностью, что просто не мог понять, почему эта закономерность не заставила меня задуматься раньше.

Более того, теперь, когда мои иллюзии, связанные с этим делом, несколько рассеялись, я понял, что характер звуков был именно таков, как он говорит. Я узнал их. Человека в здравом рассудке они могли заинтриговать на день-другой. Однако они никогда не обманули бы того, чей разум не был заражен лихорадкой фанатического экстаза.

Потом я еще раз посмотрел на статую, стоящую в нише, и маятник моей веры снова замер, остановившись в своем обратном движении. Что касается святого Себастьяна, здесь не могло быть никаких сомнений. Вся округа была свидетельницей чуда, все видели кровоточащие раны, все наблюдали случаи чудесного исцеления среди верующих. Не может быть, чтобы все обманывались. Кроме того, раны на груди все еще хранили следы чудесного явления, случившегося в прошлый раз.

Но когда я начал об этом говорить, Джервазио вместо ответа взял топор, стоявший у двери, которым пользуются лесорубы. Держа его в руке, он подошел к статус.

— Фра Джервазио! — вскричал я, вскакивая на ноги и покрываясь холодным потом при мысли о том, что он собирается сделать. — Остановись! — почти что завопил я.

Но было слишком поздно. Ответом мне послужил сокрушительный удар. В следующий момент, когда я снова опустился на свой чурбак и закрыл лицо руками, разрубленная пополам статуя упала к моим ногам, куда ее бросил фра Джервазио.

— Смотри! — загремел он.

Я со страхом открыл лицо и посмотрел. И увидел. И все-таки немог поверить.

Он быстро подошел ко мне и поднял обе половинки статуи.

— По дерзости и бесстыдству это устройство не уступает Дельфийскому оракулу[1060], — сказал он. — Взгляни на эту губку, металлические пластинки, которые сдвигаются, сжимая губку, так что жидкость, которой она пропитана, начинает сочиться и капает наружу. — Говоря, он одновременно отрывал одну за другой отдельные части дьявольского механизма. — Только посмотри, как изобретательно она устроена, жидкость начинает капать, стоит только тронуть стрелу у него в боку.

Со стороны двери раздался смех. Вздрогнув, я поднял голову и увидел Галеотто, стоявшего рядом со мной. Я был так погружен в собственные мысли, что не заметил, как он подошел к хижине по мягкой траве.

— Реч Вассо! — воскликнул он. — Я вижу, наш Джервазио зачем-то занялся уничтожением идолов? Ну, как поживает наш чудотворец Себастьян, Агостино?

Моим ответом был жалобный стон утраченных иллюзий, а потом я выругался из самой глубины души, проклиная свою глупость, из-за которой я превратился в посмешище.

Монах положил руку мне на плечо.

— Как видишь, Агостино, твой экскурс в область святости, твое близкое знакомство с ней не принесли тебе особой радости. Прочь отсюда, мой мальчик! Сбрось с себя это лицемерное одеяние, ступай в мир и делай полезное дело — полезное для людей и для Господа Бога. Если бы у тебя действительно была склонность к духовному сану, я с радостью направил бы твои шаги по этому пути, был бы первым человеком, который помог бы тебе. Но твои понятия в этой области были искажены изначально, все твои воззрения ложны; ты путаешь мистицизм с истинной религией, тебе кажется, что гнить в келье отшельника — это и означает служить Богу. Но как ты можешь Ему служить, находясь здесь? Разве мир не принадлежит Богу? Почему ты чуждаешься его, словно он создан не Богом, а самим дьяволом? Я говорю тебе: ступай, и говорю это властью ордена, к которому принадлежу, — ступай и служи людям, ибо так ты лучше всего будешь служить Богу. Все остальное лишь ловушки, силки, с помощью которых улавливаются души, подобные твоей.

Я беспомощно молчал, переводя взгляд с него на Галеотто, который стоял у двери, нахмурив темные брови и глядя на меня так пристально и внимательно, словно от моего ответа зависело нечто чрезвычайно важное. В то же время слова Джервазио затронули какую-то струну в моей памяти. Я слышал их и раньше — может быть, не их, не именно эти слова, но что-то похожее на них, что-то имеющее тот же самый смысл.

Тут я застонал, обхватив голову руками.

— Куда же мне идти? — воскликнул я. — Есть ли на земле место для меня? Я изгнан отовсюду. Самый мой дом и тот восстает против меня. Куда мне идти?

— Если тебя волнует только это, — сказал Галеотто сладким голосом, как бы посмеиваясь над елейной интонацией некоторых священников, — ну что же, тогда поедем в Пальяно.

Я вскочил при этом слове — буквально вскочил на ноги и уставился на него горящими глазами.

— Что случилось? Что с тобой? — удивленно спросил он.

И было чему удивляться. Это название — Пальяно — возникло в моей памяти так отчетливо, что передо мной, как вспышка света, вдруг снова предстало странное видение, посетившее меня во время бреда: я вновь увидел манящие глаза, простертую ко мне нежную ручку и ласковый голос, зовущий меня:

— Приходи в Пальяно! Приходи скорее!

Кроме того, теперь я вспомнил, где слышал убеждающие меня вернуться в мир слова, столь схожие по своему смыслу с теми, которые в свое время говорил мне Джервазио.

Что это за чудо? Какое здесь действует волшебство? Мне было известно — ибо мне об этом сказали, — что именно рыцарь по имени Этторе де Кавальканти принес весть о человеке, так странно похожем на Джованни д’Ангвиссола в молодости.

— Ты еще так слаб, Агостино! — обеспокоенно воскликнул Джервазио, обнимая меня за плечи, поскольку я пошатнулся.

— Нет, нет, — ответил я. — Это ничего. Скажи мне… — И я замолчал, боясь, как бы ответ на мой вопрос не разрушил вдруг вспыхнувшую надежду. Ибо мне казалось, что в этом месте, полном фальшивых чудес, сотворилось по крайней мере одно истинное чудо; и если оно подтвердится, тогда я приму его как знамение, указание на то, что мое спасение находится в миру. Если же нет…

— Скажи-ка мне, — начал я снова. — У этого Кавальканти есть дочь. Она его сопровождала в тот день, когда он был здесь. Как ее зовут?

Галеотто смотрел на меня, прищурив глаза.

— Почему ты спрашиваешь? Какое это имеет значение?

— Больше, чем ты думаешь. Отвечай же мне. Как ее имя?

— Ее зовут Бьянка, — сказал Галеотто.

Что-то у меня внутри словно бы подалось, и я разразился глупым смехом — так смеются женщины, когда находятся на грани слез. Усилием воли мне удалось совладать с собой.

— Очень хорошо, — сказал я. — В таком случае я поеду с тобой в Пальяно.

Оба они смотрели на меня во все глаза, удивленные внезапностью моего решения, столь внезапно последовавшего за информацией, которая, по их мнению, не могла иметь ни малейшего отношения к делу.

— Не лишился ли он рассудка? — ворчливо спросил Галеотто.

— Мне кажется, рассудок к нему возвращается, — ответил Джервазио после недолгой паузы.

— В таком случае помоги мне Бог, дай мне побольше терпения, — проворчал старый воин, немало удивив меня таким замечанием.

Часть IV В миру

Глава 22

ПАЛЬЯНО
Когда мы подъезжали к серым стенам Пальяно, сирень была в полном цвету, и с тех самых пор ее аромат, воскрешая в памяти мое возвращение в мир, всегда символизирует для меня этот мир, во всей его широте и многообразии.

Мое возвращение было безоговорочным — я не колебался и не оглядывался назад. Решившись на этот шаг, я сделал его решительно и бесповоротно. Поскольку Галеотто предоставил в мое распоряжение все необходимые денежные средства с тем, что я верну ему долг впоследствии, как только получу возможность распоряжаться своим имением в Мондольфо, я без излишнего стеснения воспользовался этой его любезностью для удовлетворения самых неотложных своих нужд.

Я принял предложенное им тонкое белье и подобающее платье, достойное моего благородного имени, и теперь, когда борода моя была сбрита, волосы подстрижены до положенной длины, мой нарядный вид доставлял мне огромное удовольствие. Подобным же образом я принял от него оружие, деньги и коня. Экипированный таким образом, я впервые в жизни выглядел так, как подобает выглядеть аристократу столь высокого ранга, как мой, и выехал с Монте-Орсаро вместе с Галеотто и Джервазио в сопровождении эскорта из двадцати вооруженных всадников.

И с того самого момента, как мы выехали оттуда, меня охватило ощущение удивительного покоя, счастья и ожидания. Меня больше не мучил страх оказаться недостойным той жизни, которую я для себя избрал, — как это было в то время, когда я готовился в монахи.

Галеотто радовало мое хорошее настроение, он испытывал горделивое удовольствие, видя, каким молодцом я выгляжу, и клятвенно уверял, что со временем я стану достойным сыном своего отца.

Первым моим самостоятельным поступком в новой жизни было то, что я сделал, когда мы проезжали через Поджетту.

Я велел остановиться перед той жалкой харчевней — над ее дверями была прикреплена, несомненно, та же самая увядшая ветка розмарина, что висела там осенью, когда я в последний раз там проезжал.

Я приказал моей старой знакомой — волоокой и пышногрудой девице, которая стояла, прислонившись к дверному косяку, и дивилась на великолепную кавалькаду, подъехавшую к дому, — позвать мне трактирщика. Он явился, неуклюжий и согбенный, со смиренным видом и робостью в глазах — ничего похожего на то, как он себя вел по отношению ко мне.

— Где мой мул, негодяй? — спросил я его.

— Какой мул, ваше великолепие? — пробормотал он, вопросительно посмотрев на меня.

— Полагаю, что ты меня забыл — забыл юношу в старом черном одеянии, который проезжал здесь прошлой осенью и которого ты ограбил.

Когда он услышал мои слова, его лицо покрыла нездоровая желтизна, он задрожал от страха, бормоча какие-то объяснения и оправдания.

— Довольно! — остановил я его. — Ты не пожелал тогда купить моего мула. Купишь его сейчас и заплатишь с процентами.

— В чем дело, Агостино? — спросил Галеотто, подъехав ко мне.

— Восстановление справедливости, синьор, — коротко ответил я, после чего он больше меня не расспрашивал, а просто наблюдал происходящее с серьезной улыбкой. Я вновь обратился к трактирщику. — Сегодня ты ведешь себя не совсем так, как в прошлый раз, когда мы с тобой виделись. Я пощажу тебя, не отправлю на каторгу, для того чтобы нынешнее счастливое избавление послужило тебе хорошим уроком. А теперь, негодяй, выкладывай десять дукатов за моего мула! — И я протянул руку.

— Десять дукатов! — воскликнул трактирщик, набравшись храбрости при мысли о том, что его не повесят. — Это же вдвое против того, что стоит несчастная скотина! — протестовал он.

— Знаю, — отвечал я. — Значит, пять дукатов за мула и пять — за твою жизнь. Я оказываю тебе милость, назначив такую низкую цену за твою шкуру — впрочем, большего она и не стоит. Шевелись, мошенник, давай десять дукатов без лишних слов, а не то я спалю твой гнусный вертеп, а тебя повешу на пепелище.

Он съежился и весь сомлел от страха. А потом побежал в дом за деньгами, в то время как Галеотто тихо смеялся, наблюдая эту сцену.

— Ты рассудительный человек, поступаешь вполне благоразумно, — сказал я, когда этот негодяй возвратился и вручил мне деньги. — Я тебя предупреждал, что вернусь назад и предъявлю счет. Пусть это будет тебе предупреждением.

Когда мы отъехали от этого места, продолжая свой путь, Галеотто снова рассмеялся.

— Черт возьми, Агостино! Если ты что-то делаешь, то делаешь основательно. В бытность свою отшельником ты не щадил себя, а теперь, когда сделался властелином, ты, верно, не собираешься щадить других.

— Так принято в роду Ангвиссола, — спокойно заметил Джервазио.

— Вы ошибаетесь, — сказал я. — Я считаю, что вернулся в мир для того, чтобы творить добро. И то, чему вы только что были свидетелями, служит именно этой цели. То, что я сделал, не является актом мести. Если бы это было так, я обошелся бы с ним значительно более сурово. Это был акт справедливости, а справедливость есть добродетель, достойная похвалы.

— В особенности если в результате справедливости у тебя в кармане оказываются десять дукатов, — смеялся Галеотто.

— И снова вы заблуждаетесь на мой счет, — сказал я. — Наказывая вора, я желаю тем самым вознаградить неимущего. — И я снова придержал своего коня.

Вокруг нас собралась небольшая толпа, состоявшая главным образом из оборванных полуголых людей, ибо Поджетта считалась одной из самых нищих деревень в округе. В эту толпу я и бросил десять дукатов, в результате чего она в тот же момент превратилась в рычащую, орущую, дерущуюся массу людей, готовых разорвать друг друга на куски. Не прошло и секунды, как появились разбитые головы, полилась кровь, и, для того чтобы ликвидировать последствия, вызванные моей милостыней, мне пришлось пришпорить коня и заставить их разойтись при помощи угроз.

— Мне кажется, — заметил Галеотто, когда дело было закончено, — что и в этом случае ты поступил столь же безрассудно. На будущее, Агостино, имей в виду, что когда подаешь милостыню, гораздо благоразумнее дать деньги кому-нибудь одному, с тем чтобы он роздал их остальным.

Я от досады прикусил губу; однако вскоре снова улыбнулся. Неужели такие пустяки могли меня расстроить? Разве мы не ехали в Пальяно, к Бьянке де Кавальканти? При мысли об этом сердце мое учащенно забилось, а душу наполнило сладостное предвкушение, омрачаемое по временам каким-то страхом, которому я не мог найти названия.

Итак, мы прибыли в Пальяно в мае, когда сирень, как я уже говорил, была в полном цвету, после того как фра Джервазио оставил нас, чтобы возвратиться в свой монастырь в Пьяченце.

Во внутреннем дворике этой мощной крепости нас встретил тот самый высокий и крепкий человек с орлиным профилем, который узнал меня на Монте-Орсаро, в жилище отшельника. Теперь, однако, на нем не было доспехов. Он был одет в камзол желтого бархата, и взгляд его глаз был исполнен доброты и приязни, когда он остановился на Галеотто, а потом перешел на меня.

— Так это и есть наш отшельник? — спросил он, причем в его отрывистом голосе прозвучали нотки удивления. — Я бы сказал, что он несколько изменился!

— Причем эти изменения не ограничиваются его красивым камзолом, они проникли гораздо глубже, — отозвался Галеотто.

Мы спешились, и слуги, одетые в ливреи дома Кавальканти — алые, с белой лошадиной головой на груди, — увели наших лошадей. Сенешаль занялся размещением наших людей, в то время как сам Кавальканти повел нас по широкой каменной лестнице с мраморной балюстрадой, богато украшенной резьбой, от которой уходили ввысь колонны, поддерживающие крестовый свод потолка. Последний был расписан фресками в темно-красных тонах, на которых через правильные интервалы помещалась белая лошадиная голова. С правой стороны, на каждой третьей ступеньке, стояло цветущее апельсиновое дерево в кадке, источая дивный аромат.

По этой лестнице мы поднялись на просторную галерею, а затем, пройдя через анфиладу великолепных покоев, оказались в роскошных апартаментах, приготовленных специально для нас.

Два пажа, назначенные мне в услужение, принесли ароматическую воду и размоченные травы для омовения. Когда с этим было покончено, они помогли мне облачиться в свежую одежду, ожидавшую меня в моих комнатах. Черные чулки из тончайшего шелка и такого же цвета короткие бархатные штаны; для верхней части моего тела предназначался узкий камзол из золотой парчи схваченный в талии поясом, украшенным драгоценными каменьями с прикрепленным к нему крохотным кинжальчиком, который можно было рассматривать лишь как игрушку.

Когда я был готов, меня повели — оба пажа шествовали впереди, указывая мне путь, — в так называемую малую столовую, где нас ожидал ужин. При одном упоминании о «малой столовой» в воображении моем сразу же возникли побеленные стены, высоко расположенные окна, пол, устланный тростником. Вместо этого мы оказались в самой очаровательной комнате, какую мне когда-либо приходилось видеть. Стены от пола до потолка были затянуты шпалерами из алой и золотой парчи, вперемежку; это — с трех сторон. Четвертая же сторона представляла собой окно-эркер, светящееся в сгущающихся сумерках, словно гигантский сапфир.

Пол был застелен ковром, алым, с багряным оттенком, и настолько толстым и мягким, что шум шагов делался совершенно неслышным. С потолка, украшенного фреской, изображающей лучезарного Феба, погоняющего четверку горячих белых коней, запряженных в колесницу, на цепи, представляющей собой сплетенных между собою титанов, свисала огромная люстра, каждая ветвь которой изображала титана, держащего в руках толстую свечу из ароматического воска. Люстра была из позолоченной бронзы, а делал ее, как я вскоре узнал, знаменитый ювелир и великий плут Бенвенуто Челлини. Свет этой люстры освещал мягким золотистым светом стол, заставляя сверкать хрусталь, золото и серебро стоявшей на столе посуды.

Возле буфета, уставленного кушаньями, находился мажордом[1061], одетый в черный бархат; золотая, богато украшенная резьбой цепь — знак его должности — оканчивалась серебряным медальоном, изображающим лошадиную голову; по обе стороны от него стояли два пажа.

Все это я успел заметить с первого взгляда, однако лишь очень поверхностно. Ибо взор мой тут же обратился к той, что стояла между Кавальканти и Галеотто, ожидая моего прихода. И — о, чудо из чудес! — одета она была точно так же, как тогда, когда она явилась мне в моем ночном видении.

Ее гибкая девичья фигурка была заключена в платье из серебряной парчи. Две косы каштановых волос, в которые были вплетены золотые нити с крошечными бриллиантиками, лежали у нее на груди. Во лбу ослепительно сверкал крупный камень — чистейшей воды бриллиант.

В ее голубых, чуть удлиненных глазах — она подняла их, чтобы посмотреть на меня, — вдруг появилось выражение испуга, когда она встретила мой взгляд; щеки, покрытые до того легким румянцем, побледнели, и, подходя ко мне, чтобы приветствовать меня в Пальяно от своего имени, она опустила глаза.

Окружающие, вероятно, обратили внимание на ее волнение, так же, как заметили и мое. Однако никто из них не подал вида. Мы разместились за круглым столом: я — слева от Кавальканти, Галеотто — справа, на почетном месте, а Бьянка — напротив отца, так что я оказался справа от нее.

Сенешаль взялся за дело, и два шустрых шелковых пажа засуетились вокруг нас. Стол властителя Пальяно отличался такой же роскошью, как и все остальное в его великолепном дворце. Сначала подали телячий бульон в серебряных чашах, затем рагу из петушиных гребней и каплуньих грудок, потом поджаренный окорок вепря, мясо которого было обильно полито соусом из розмарина, потом оленина, мягкая, как бархат, и разные другие яства, которых я теперь и не упомню. Запивалось все это ломбардским вином, прозрачным и хорошо выдержанным, которое предварительно охлаждалось в снегу.

Галеотто ел с завидным аппетитом, Кавальканти — изящно и умеренно, я ел очень мало, а Бьянка не ела вообще ничего. Ее присутствие разбудило во мне такие сильные чувства, что я не мог думать о еде. Вино, однако, я пил и в конце концов почувствовал некую ложную легкость и свободу, и мне показалось, что я могу принять участие в беседе, которая шла в это время за столом, хотя, по правде говоря, это участие было не слишком значительным, поскольку Кавальканти и Галеотто говорили о вещах, о которых я в то время имел лишь отдаленное представление.

Несколько раз я порывался обратиться к самой Бьянке, однако у меня не хватало храбрости, и я останавливался на полдороге. Я тут же начинал думать о том, какие воспоминания она хранила обо мне, каким она меня видела тогда, и моя застенчивость, вызванная самим ее присутствием, еще стократ увеличивалась. Что до нее то она тоже почти все время молчала и только раз ила два ответила на вопрос, с которым к ней обратился ее отец. И хотя я время от времени ловил ее взгляд украдкой обращенный на меня, она тут же отводила взор, стоило нашим глазам встретиться.

Так прошла наша первая встреча, и на какое-то время ей суждено было остаться и последней, поскольку у меня не хватало храбрости искать с ней встречи. В Пальяно у нее были свои собственные апартаменты и свои придворные дамы, как у владетельной принцессы; сад при замке находился почти исключительно в ее распоряжении, и даже отец редко нарушал ее уединение. Он любезно предложил мне гулять там, когда мне захочется, однако за всю неделю, что мы там находились, я ни разу не воспользовался этим предложением. Несколько раз я чуть было не решился туда пойти, но моя непобедимая робость всякий раз мешала мне это сделать.

Было, однако, еще одно обстоятельство, которое меня сдерживало. До той поры воспоминания о Джулиане посещали меня в моем уединенном убежище, вызывая во мне вожделение, которое я пытался побороть молитвой, постом, а также плетью и власяницей. Теперь же эти воспоминания снова начали меня преследовать, однако совсем по-иному. Они напоминали мне о той пучине греха, в которую я был ввергнут из-за нее. И так же, как в моменты просветления в келье отшельника, я чувствовал себя недостойным быть хранителем святыня Монте-Орсаро, так и теперь эти воспоминания заставляли меня чувствовать себя недостойным войти в сад, охраняющий мою новую святыню — мадонну Бьянку де Кавальканти.

Ангельская чистота, окружавшая ее словно сиянием, заставляла меня отпрянуть и взирать на нее издали с благоговейным трепетом, который был сродни религиозному поклонению. Я так и не посмел войти в этот сад, хотя думал о ней непрестанно, несмотря на то, что все мое время было занято ежедневной муштрой — на коне и с разным оружием, — которой я каждый божий день занимался под руководством Галеотто.

Эти занятия велись не только для того, чтобы восполнить серьезные недочеты в моем воспитании. У них была определенная цель, как сообщил мне Галеотто, известив меня о том, что близилось время, когда я должен буду отомстить за своего отца и сражаться за восстановление своих прав.

И вот однажды, в конце этой недели, во внутренний двор замка Пальяно въехал всадник и свалился со своего коня, требуя, чтобы его немедленно проводили к мессеру Галеотто. В лице и облике этого гонца было что-то такое, что всколыхнуло в моей душе сладкие воспоминания. Я шел по галерее, когда цокот копыт привлек мое внимание, и голос всадника заставил меня задрожать.

Одного взгляда на его лицо было достаточно, и я помчался вниз по лестнице, перепрыгивая через четыре ступеньки, а в следующий момент, к изумлению всех присутствующих, уже сжимал в объятиях этого всадника, покрывая поцелуями его морщинистое, покрытое шрамами, обветренное лицо.

— Фальконе! — воскликнул я. — Фальконе, ты узнаешь меня?

Он был слегка ошарашен столь бурным приветствием — я ведь чуть не сбил его с ног, а он проделал долгий путь, и все тело его затекло от долгого пребывания в седле. А потом… как он уставился на меня! Какой поток радостных приветствий вырвался из его грубых солдатских уст, привыкших скорее к проклятьям и ругательствам!

— Мадоннино! — только и мог выговорить старый солдат. — Мадоннино!

— И он высвободился из моих объятий и отступил назад, чтобы как следует рассмотреть меня. — Клянусь самим сатаной! Однако ты здорово вырос! Как ты хорош, как похож на своего отца, когда он был таким же молодым, как ты. Так, значит, им не удалось сделать из тебя святошу. Возблагодарим же за это Господа Бога! — Тут он внезапно замолчал, и взгляд его скользнул мимо меня как бы в замешательстве.

Я обернулся и увидел, что на галерее, облокотившись на перила лестницы, стоят рядом Галеотто и мессер Кавальканти. Стоят и улыбаются, глядя на нас.

Я услышал слова Галеотто, обращенные к властителю Пальяно:

— Душа его в порядке, и это настоящее чудо. По-видимому, этой несчастной женщине так и не удалось лишить его человеческого облика. — И он, тяжело ступая, спустился по лестнице, чтобы расспросить Фальконе о принесенных им вестях.

Старый конюший сунул руку за пазуху своей кожаной куртки и достал оттуда письмо.

— От Ферранте? — с живостью спросил владетель Пальяно, заглядывая ему через плечо.

— Да, — ответил Галеотто, сломав печать. Он читал письмо, нахмурив брови. — Отлично, — сказал он наконец передавая письмо Кавальканти. — Фарнезе уже прибыл в Пьяченцу, а папа уж сумеет убедить коллегию, чтобы его бастарду[1062] была пожалована герцогская корона. Пора нам браться за дело.

Он обернулся к Фальконе, в то время как Кавальканти читал письмо.

— Пойди поешь и отдохни, мой добрый Джино, ибо завтра ты снова поедешь со мной. И ты тоже, Агостино.

— Снова ехать? — воскликнул я. У меня упало сердце, и мое огорчение отразилось на моем лице. — Куда?

— Исправить зло, причиненное дому Мондольфо, — коротко ответил он и отвернулся.

Глава 23

ГУБЕРНАТОР МИЛАНА
Мы тронулись в путь утром, как он и сказал; с нами отправился Фальконе и тот же самый великолепный отряд, который сопровождал меня на пути из Монте Орсаро. Однако я не придал этому обстоятельству особого значения, не испытывал особой гордости при мысли о таком великолепном эскорте. На сердце у меня было тяжело. Мне не удалось повидаться с Бьянкой перед отъездом, и одному Богу было известно, когда мы сможем вернуться в Пальяно. Так, по крайней мере, мне ответил Галеотто, когда я, набравшись храбрости, задал ему этот вопрос.

Мы ехали два дня, небольшими переходами, и наконец нашему взору представился удивительно прекрасный я величественный город Милан, расположенный в самом сердце обширной Ломбардской долины, в северной частя которой вдали виднеются Альпы, ограничивая ее я защищая с этой стороны.

Целью нашего путешествия был замок, в роскошном вестибюле которого в оказались мы с Галеотто, стоя там в толпе шуршащих шелками разодетых придворных, офицеров, бряцающих оружием и доспехами, и красивых женщин. Кое-кто из них бросал в мою сторону дерзкие взоры, напоминавшие мне о Джулиане, однако ни одна не могла сравниться с Бьянкой.

В этой толпе у Галеотто было, по-видимому, много знакомых; к нему то и дело подходили и шептали что-то на ухо. Наконец к нам пробрался, расталкивая придворных, бойкий паж в желтой с черным полосатой ливрее императорского двора.

— Мессер Галеотто, — раздался его резкий мальчишеский голос, — его светлость желают вас видеть.

Галеотто взял меня за руку и потянул за собой. Таким образом мы проследовали по проходу сквозь толпу расступившихся перед нами придворных и оказались перед дверью, завешенной портьерой. Церемониймейстер откинул перед нами эту портьеру по знаку пажа, и последний, открыв дверь, доложил о нашем приходе тому, кто находился в комнате.

За столом, заваленным пергаментными свитками, в золоченом кресле, ручки которого были покрыты причудливой резьбой, изображающей змеиные головы, сидел изысканно любезный господин, который поднялся нам навстречу.

Это был упитанный, цветущий человек среднего роста. У него был решительный рот, высокие скулы, хитрые, навыкате, глаза, которые напомнили мне глаза трактирщика из Поджетты. Он был великолепно одет — на нем была алая шелковая мантия, отороченная мехом рыси, а все пальцы

— даже большой — были густо унизаны кольцами с драгоценными каменьями.

Это был Ферранте Гонзаго, принц Мольфетта, герцог Ариано, наместник Императора и губернатор провинции Милан.

Любезная улыбка, которой он приготовился приветствовать Галеотто, слегка потускнела при виде меня. Однако, прежде чем он успел задать вопрос, мой спутник поспешил меня представить.

— Вот человек, мессер, на которого, я уверен, мы сможем рассчитывать, когда придет время. Это Агостино Д’Ангвиссола — владетель Мондольфо и Кармины.

На лице Гонзаго появилось выражение удивления. Он хотел что-то сказать, но раздумал, переведя внимательный взгляд на Галеотто, лицо которого оставалось спокойным и непроницаемым, словно камень. Затем губернатор посмотрел на меня, а потом снова на Галеотто. Наконец он улыбнулся, в то время как я склонился перед ним в глубоком поклоне, плохо представляя, чем все это может для меня обернуться.

— Это время, — сказал он, — наступит, как мне кажется, довольно скоро. Герцог Кастро, этот Пьерлуиджи Фарнезе, настолько уверен в конечном успехе, что уже водворился в Пьяченце, сделав ее своей резиденцией, и его называют, как мне донесли, герцогом Пармы и Пьяченцы.

— У него есть на это свои основания, — заметил. Галеотто. — Кто будет противиться его избранию, если Император, подобно Пилату, умыл руки и не желает вмешиваться?

Хитрое лицо Гонзаго расплылось в улыбке.

— Не следует слишком полагаться на желания Императора в этом вопросе. Его ответ папе сводился к тому (заключался в том), что если Парма и Пьяченца являются ленными владениями империи — то есть составной частью провинции Милан, — Императору не подобает отчуждать эти области от территории, коей он является всего только хранителем; если же найдутся доказательства того, что они принадлежат папскому престолу, ну что же, в этом случае Император не имеет к ним никакого касательства и папа может распоряжаться там по своему усмотрению.

Галеотто пожал плечами, и лицо его омрачилось.

— Это равносильно согласию, — сказал он.

— Не совсем так, — проворковал Гонзаго, снова усаживаясь в свое кресло. — Это ничего не означает. Это Сивиллин[1063] ответ, который ни в коей мере его не связывает, никак не определяя то, что он намерен предпринять в будущем. Мы все еще надеемся, что священная коллегия откажется утвердить инвеституру[1064]. Пьерлуиджи Фарнезе не пользуется особым расположением членов курии.

— Священная коллегия не может противостоять желаниям папы. Он подкупил ее, вернув Церкви провинция Непи и Камерино взамен Пармы и Пьяченцы, которые должны составить владения его сына. Как вы думаете, мессер, сколько времени сможет сопротивляться коллегия?

— Все испанские кардиналы готовы блюсти интересы Императора.

— Испанские кардиналы могут оказывать сопротивление, пока не подавятся собственным энтузиазмом, — не задумываясь возразил Галеотто.

— У папы достаточно приспешников, для того чтобы провести любые выборы, а если их не хватит, он поищет и найдет или создаст себе новых, чтобы хватило для достижения его целей. Он уже неоднократно пользовался этой уловкой.

— Ну что же, — улыбаясь сказал Гонзаго, — если вы так в этом уверены, тогда дело за вами, благородные господа, владетельные сеньоры Пьяченцы. Пора начинать действовать. Император рассчитывает на вас. А вы можете рассчитывать на Императора.

Галеотто посмотрел на губернатора, и его глаза на покрытом шрамами лице приобрели строгое, серьезное выражение.

— Я надеялся на другое, на большее. Вот почему я медлил, не начинал действовать. Вот почему выжидал и даже совершил вероломный поступок, позволив Пьерлуиджи полагать, что я готов, если возникнет надобность, наняться к нему на службу.

— О, ты играешь в опасную игру, — откровенно заявил ему Гонзаго.

— Она будет еще более опасной, прежде чем я закончу дело, — решительно отозвался Галеотто. — Ни папа, ни даже сам дьявол меня не испугают. Я должен исправить причиненное мне зло, а каково оно — вашей светлости известно лучше, чем кому-либо другому, и если ради этого мне придется лишиться жизни, — он пожал плечами и усмехнулся, — ну, что же, это все, что у меня осталось, а для человека, который лишился всего остального, жизнь не имеет особой цены.

— Знаю, знаю, — сказал лукавый губернатор, покачав своей огромной головой. — Иначе я не стал бы тебя предупреждать. Ведь ты нужен нам, мессер Галеотто.

— Да, я вам нужен; вы сделаете меня орудием, вы и ваш Император. Инструмент, с помощью которого вы собираетесь свалить неугодного вам герцога.

Гонзаго нахмурился и встал со своего места.

— Вы заходите слишком далеко, мессер Галеотто, — сказал он.

— Не дальше, чем вы меня вынуждаете.

— Терпение и еще раз терпение, — успокаивал его наместник, снова принимая преувеличенно-любезный вид и беря елейный тон. — Давайте рассмотрим ситуацию. То, что Император ответил папе, — истинная правда. Совершенно неясно, принадлежат ли провинции Парма и Пьяченца империи или папскому престолу. Но как только они будут дарованы Фарнезе в качестве герцогства, они уже не будут принадлежать престолу, даже если прежде это было так. Как только это произойдет, пусть народ поднимется, заявив, что люди недовольны тем, как ими управляют, пусть они восстанут против Фарнезе, и тогда можно смело рассчитывать на то, что Император вмешается, выступит как освободитель и поддержит ваше восстание.

— Вы нам это обещаете? — спросил Галеотто.

— Совершенно определенно, — последовал незамедлительный ответ. — Заверяю тебя своей честью. Пришлите мне гонца с известием, что вы взялись за оружие, что нанесен первый удар, и я тут же двинусь вам на выручку со всеми силами, которые сумею поднять именем Императора.

— У вашей светлости есть на то полномочия? — спросил Галеотто.

— Разве я стал бы обещать, если бы было иначе? Приступайте, синьор. Вы можете действовать уверенно.

— Может быть, и уверенно, — мрачно отозвался Галеотто, — однако без особой надежды. В результате папского правления половина владетельных сеньоров Вальди-Таро окончательно лишились силы духа. Они так много, так жестоко страдали, столько понесли потерь — у них отбирали их владения, свободу, иногда и самую жизнь, — что теперь у них заячьи души и они скорее готовы цепляться за те жалкие остатки свободы, которые им сохранили, чем попытаются нанести удар и вернуть то, что принадлежит им по праву. О, я давно их знаю. Я сделаю все, что в человеческих силах, но… — Он пожал плечами и горестно покачал головой.

— Что, разве совсем не на кого рассчитывать? — очень серьезно спросил Гонзаго, потирая свой гладкий жирный подбородок.

— Я могу рассчитывать на одного человека, сеньора владетеля Пальяно. Он гибеллин до мозга костей, я потому предан нашему делу и мне. Если я его попрошу, он не остановится ни перед чем. Между нами есть один должок, а он человек чести и долги свои платит исправно. На него я могу рассчитывать полностью, а он богат и могуществен. Но дело в том, что он. по существу, не пьячентинец. Он держит свой лен непосредственно от Императора. Пальяно принадлежит к провинции Милан, и Кавальканти не является подданным Фарнезе. Таким образом, Кавальканти — это исключение, и у него гораздо меньше оснований проявлять чрезмерную покорность. — Он снова пожал плечами. — Все, что я могу сделать, чтобы их поднять, я сделаю. Скоро вы снова обо мне услышите, мессер.

Гонзаго взглянул на меня.

— Мне кажется, вы называли еще одного человека.

Галеотто печально улыбнулся.

— Да, еще один человек есть, но это всего только еще одна шпага, не более. Если наше предприятие не увенчается успехом, ему никогда не властвовать в Мондольфо. На него можно положиться, но он не приведет с собой людей.

— Понятно, — сказал Гонзаго, захватив пальцами нижнюю губу. — Но его имя…

— Это имя, а также зло, причиненное ему, будут использованы, мессер, можете быть уверены — зло, доставшееся ему по наследству.

Я не сказал ни слова. Мне стало немного неприятно, когда я слушал, как мною распоряжаются, не спрашивая моего мнения на этот счет; однако моя вера в Галеотто, доверие к нему заставляли меня мириться с этим обстоятельством — я был уверен, что он не поставит меня в неловкое положение, несовместимое с моей честью.

Гонзаго проводил нас до дверей кабинета.

— Буду ждать от вас вестей, мессер Галеотто, — сказал он. — И если дворян из Валь-ди-Таро трудно сейчас сдвинуть с места, пусть-ка они попробуют, каково им придется под рукой Пьерлуиджи, тогда у них наверняка прибавится храбрости. Я считаю, что дело это не безнадежно, нужно только набраться терпения. А Императору, моему повелителю, все будет доложено.

В следующую минуту мы были уже за пределами кабинета, расставшись с этим хорошо упитанным, великолепным и коварным вельможей. Портьера за нами опустилась, и мы стали пробираться сквозь толпу, наполнявшую приемную, причем Галеотто все время что-то бормотал сквозь зубы. Когда мы вышли на чистый воздух, я разобрал, что это были проклятья, адресованные Императору и его миланскому наместнику.

Когда мы оказались в гостинице возле величественного собора, построенного Висконти, — там над дверью в качестве вывески красовалось изображение солнца — он наконец дал полную волю своему гневу.

— В этом мире одни только трусы, — бушевал он. — Ленивые, своекорыстные трусы и бездельники. Я надеялся, что хотя бы Император окажется человеком, который не задумываясь, смело выступит на защиту своих интересов. На большее я не надеялся, но на это рассчитывал твердо. Однако даже здесь я обманулся. О, этот Карл Пятый! — вскричал он. — Этот монарх, в землях которого никогда не заходит солнце! Фортуна одарила его щедрой рукой, но вот сам он ничего не может для себя сделать. Он коварен, жесток, нерешителен и никому не доверяет. В нем нет никакого величия, а ведь он владеет чуть ли не всем миром! Все за него должны делать другие; другие должны одерживать победы, а он будет только вкушать их плоды. Ах, да ладно, — заключил он с насмешливой улыбкой. — Если смотреть с точки зрения света, то в этом тоже есть известное величие — величие лисы.

Мне, естественно, было понятно далеко не все, что он говорил, и я, набравшись храбрости, прервал его гневные тирады и попросил, чтобы он объяснил мне, в чем дело. Вот что я узнал о том, как обстояло дело.

Провинция Милан была в то время предметом спора между Францией и империей, когда Генрих Второй уступил ее Карлу Пятому. А к Милану относились провинции Парма и Пьяченца, которые папа Юлий Второй отнял у Милана и присоединил к владениям Церкви. Этот акт, однако, являлся беззаконным, и, хотя эти провинции с тех пор находились под властью понтификата, по закону они принадлежали Милану, у которого до сих пор не было достаточно сил, для того, чтобы отстаивать свои права. Теперь наконец эта сила появилась, когда было подтверждено право Императора на эти земли. Но именно в этот момент вступила в силу папская политика непотизма[1065], и эти земли вновь были отторгнуты, отняты у Милана — из них было образовано герцогство для фарнезского бастарда Пьерлуиджи, который уже был к тому времени герцогом Кастро.

Сеньоры Валь-ди-Таро, в особенности гибеллины, так же как и мелкие дворяне, жестоко страдали под властью папского правления — грабежи, конфискации и вымогательства довели их до самого жалкого состояния. Именно против этих бесчинств — когда они только что начались — и поднял мятежное знамя восстания мой отец, потерпев жестокое поражение из-за лености своих собратьев-сеньоров, которые не желали его поддержать даже во имя спасения от ненасытной утробы Рима, который готов был поглотить их всех без остатка.

Но то, что им приходилось терпеть до сих пор, не идет ни в какое сравнение с тем, что произойдет, если папе удастся добиться своего и если Пьерлуиджи станет их герцогом — независимым принцем. Он согнет сеньоров в бараний рог, ради того чтобы стать полновластным господином всего края. Это неоспоримо. Однако эти жалкие трусы не желали понимать, какая беда им грозит, в покорно ожидали своей участи.

Возможно, они рассчитывали на Императора, который, как было известно, не поощрял системы инвеституры, и надеялись на то, что он не утвердит этого проекта папы. Кроме того, следовало помнить, что Оттавио Фарнезе, сын Пьерлуиджи, был женат на Маргарите Австрийской, дочери Императора, и если уж в Парме и Пьяченце суждено было установиться владычеству Фарнезе, то Император предпочел бы отдать эти земли собственному зятю, который держал бы этот лен непосредственно от империи. Кроме того, было известно, что Оттавио плетет интриги, вступая в переговоры то с палой, то с Императором, пытаясь получить эту инвеституру вместо своего отца.

— Может ли сын так себя вести? Это противоестественно! — воскликнул я, услышав об этом.

Галеотто взглянул на меня и мрачно улыбнулся, поглаживая свою густую бороду.

— Скорее, это отец ведет себя противоестественно, — отозвался он.

— Оттавио Фарнезе только выигрывает, забывая о том, что он сын Пьерлуиджи. Это не то родство, которым может гордиться человек, каким бы отъявленным негодяем он ни был.

— Как это так? — спросил я.

— Да, видно, ты действительно жил вдали от света, если ничего не знаешь о Пьерлуиджи Фарнезе. Мне казалось, что какие-то слухи о его распутной жизни должны были проникнуть даже в твое уединение, они должны были отпечататься на лике самой природы, которую он осквернял каждым своим шагом, каждый день своей жизни, исполненной скверны и порока. Пьерлуиджи — это чудовище, сущий антихрист, самый беспощадный, кровожадный и злобный человек, когда-либо ступавший по земле. По правде сказать, немало находится людей, которые считают его колдуном. Ходят слухи, что он занимается черной магией, что он продал душу дьяволу. Впрочем, то же самое говорят и о папе, его родителе, и я не сомневаюсь, в этой его магии есть нечто сатанинское, выходящее за пределы, доступные простому смертному.

Есть один человек, по имени Паоло Джовио, епископ Ночеры, шарлатан и алхимик, который занимается черной магией, так вот он недавно написал историю жизни еще одного сына папы римского — Чезаре Борджа, который жил примерно с полвека тому назад и немало сделал для консолидации папских земель — больше, чем кто бы то ни было, — хотя истинной его целью, так же как и у Пьерлуиджи, было расширение собственных владений. Мне намекнули, что в качестве образца для своего описания он использовал нашего фарнезского негодяя, приписав сыну Александра Шестого грехи и подлости сына Павла Третьего.

Однако эта попытка провести параллель является оскорблением памяти Борджа, ибо тот, по крайней мере, был настоящим властителем: он знал, как управлять своим народом, и умел внушить к себе любовь; так что во времена моей ранней молодости — примерно лет тридцать тому назад — в Романье еще сохранились люди, которые ждали возвращения Борджа и молились об этом так же горячо, как верующие молятся о втором пришествии Мессии, отказываясь верить, что он мертв. Что же до этого Пьерлуиджи! — Галеотто презрительно оттопырил губу. — Он просто вор, убийца, развратник, гнусный похотливый пес!

И он стал рассказывать о похождениях этого человека, страницы жизни которого были залиты кровью и грязью — это был рассказ об убийствах, насилии и прочих, еще худших деяниях. И когда, в качестве кульминации, он рассказал мне о чудовищном надругательстве, учиненном над Козимо Гери, молодым епископом Фано, я попросил его прекратить, ибо это привело меня в такой ужас, что мне едва не сделалось дурно[1066].

— Этот епископ был святой человек, он вел в высшей степени добродетельную жизнь, — настойчиво продолжал Галеотто, — и после того, что с ним произошло, германские лютеране стали говорить, что это новая форма мученичества для святых, изобретенная сыном папы. И отец Пьерлуиджи простил сыну и это его деяние — в числе других, столь же отвратительных — при помощи священной буллы[1067], избавляющей его от адских мук, положенных в качестве кары за неумеренность в плотских наслаждениях, за гнусный разврат.

Мне кажется, что именно рассказ об этих ужасах — он произвел на меня громадное впечатление — возбудил во мне желание действовать, больше даже, чем мысль о необходимости исправить зло, причиненное мне матерью, которое оказалось возможным только при понтификальном правлении, при владычестве Фарнезе.

Я протянул Галеотто свою руку.

— Можете рассчитывать на меня. Буду служить верой и правдой благородному делу, которому вы себя посвятили.

— Вот речь, достойная сына домаАнгвиссола, — сказал он, и в его глазах цвета стали мелькнула искорка неподдельной любви. — Однако не забудь, что нужно не только исправить зло, причиненное многим людям, но и то, которое причинено твоему отцу. Нужно восстановить его в правах, вернуть ему то, что у него отнято. Пьерлуиджи — вот кто виновник его погибели; но те, кто сражался бок о бок с ним у стен Перуджи и был взят в плен живым… — Он замолк, смертельно побледнев; крупные капли пота выступили у него на лбу. — Не могу, — промолвил он дрожащим голосом. — Даже сейчас, когда прошло столько лет, мне невыносимо думать о том, что с ними сделал этот ужасный человек, это чудовище.

Меня странным образом поразило волнение этого человека, которого я привык видеть сдержанным и невозмутимым.

— Я вышел из своего уединения, — сказал я, — в надежде на то, что смогу лучше служить Богу в миру. Мне кажется, что вы, мессер Галеотто, указываете мне путь, по которому я должен идти, объясняете то, что я Должен делать.

Глава 24

ПЬЕР ЛУИДЖИ ФАРНЕЗЕ
Мы оставили Милан в тот же самый день, а затем последовали несколько месяцев, в течение которых мы скитались по Ломбардии, переезжая из замка в замок, из имения в имение. Нас было всего трое: Галеотто, я и Фальконе, который исполнял обязанности конюшего и слуги.

В моем характере действительно было, наверное, что-то от фанатика, ибо теперь, когда я душою и телом отдался правому делу, я исполнял его со всем фанатизмом, с которым прежде, на Монте-Орсаро, я старался быть достойным избранного мною в то время пути.

Я сделался чем-то вроде апостола, призывающего всех и вся к крестовому походу против наместника сатаны на земле — мессера Пьерлуиджи Фарнезе, некогда герцога Кастро, ныне же герцога Пармы и Пьяченцы, — ибо инвеститура должным образом состоялась в августе этого года, и в скором времени провинция, отданная ему во владение волею папы, почувствовала его железную руку.

Действовал я со всем пылом, порожденным справедливостью, а лукавый Галеотто добавил к этому еще и дополнительный стимул, гораздо более земного характера. Однажды в конце сентября этого года мы ехали из Кортемаджоре, где провели целый месяц, пытаясь убедить Паллавичини в необходимости сопротивляться тирану — вызвать в нем волю к действию. Наш путь лежал в направлении Романьезе, цитадели великородного и могущественного ломбардского семейства даль Верме.

Когда мы ехали по узкой лесной тропинке и Фальконе, проехав вперед, оказался на некотором от нас отдалении, Галеотто вдруг остановил коня и обратился ко мне, поразив и даже слегка испугав меня своими словами.

— Дочь Кавальканти, по-видимому, произвела на тебя серьезное впечатление, Агостино, — сказал он, наблюдая, как я побледнел под его пристальным взглядом.

Смутившись, я пробормотал первое, что пришло мне в голову:

— А какое может иметь ко мне отношение дочь Кавальканти?

— Ну, мне кажется, это зависит исключительно от тебя, — ответил он, воспринимая мои слова в их прямом значении. — Кавальканти мог бы рассматривать владетеля Мондольфо и Кармины достойным претендентом на руку своей дочери, однако вряд ли он согласится отдать ее за нищего Агостино д’Ангвиссола, у которого нет ни земель, ни состояния. Он любил твоего отца всей душой, и обе стороны смотрели на этот союз весьма благосклонно.

— Так вы считаете, что я делаю недостаточно, что меня нужно еще подстегивать?

— Нет, я знаю, что не нужно. Но всегда полезно сознавать, что наши труды в конце концов увенчаются наградой. Это облегчает труд и придает человеку мужества.

Я повесил голову, ничего ему не ответив, и мы молча продолжали свой путь.

Он коснулся самого чувствительного, самого больного места. Бьянка де Кавальканти! Это имя я шептал в молитвах как заклинание. До настоящего времени я в какой-то мере довольствовался тем, что мысленно повторял ее имя, вызывая в памяти ее прелестное лицо. Мысль о том, что она может когда-нибудь — если мне удастся вернуть принадлежащее мне по праву — стать хозяйкой Мондольфо, вызывала во мне видения, наполнявшие мою душу отчаянием.

Вновь меня одолевали сомнения, заставлявшие избегать ее общества в Пальяно, в то время как мне был открыт свободный доступ в ее сад. Джулиана оставила неизгладимый след в моей душе, поставила на мне свое позорное клеймо. И хотя благодаря Бьянке мне удалось добиться того, чего не могли сделать ни пост, ни молитвы — вырвать из моего сердца нечестивый образ Джулианы, — все-таки каждый раз, когда я думал о Бьянке как о возможной будущей подруге жизни, — о чем-то большем или, напротив, меньшем, чем та святая на небесном троне, на который я ее водрузил в своем воображении, между нами тут же становился барьер из убийства и прелюбодеяния — барьер, через который я не смел переступить даже в своем воображении.

Я пытался выбросить из головы эти мысли, освободиться от них, для того чтобы иметь возможность делать то дело, которому я себя посвятил.

В течение всей этой зимы мы продолжали свою миссию. В Романьезе, цитадели даль Верме, мы особого успеха не добились, поскольку они считали, что находятся в относительной безопасности: ведь они так же, как и Кавальканти, были вассалами самого Императора и не относились к провинции Пармы и Пьяченцы. Из Романьезе мы направились дальше, держа путь к твердыне альбарольских Ангвиссола, моих кузенов, которые оказали мне сердечный прием, но которые, несмотря на то, что разделяли наши мысли и в особенности нашу ненависть к общему нашему гвельфскому кузену Козимо, ставшему теперь фаворитом Пьерлуиджи, находились тем не менее в нерешительности, как и все остальные. Столь же неудачными были попытки побудить к действиям Сфорца из Сантафьоре, в чей замок мы отправились из Алъбаролы, а также Ланди, Скотти и Конфраньери. Повсюду царила атмосфера трусости, боязни потерять то малое, что осталось, стремление уцепиться за эти жалкие остатки, вместо того чтобы смело поднять голову и сражаться за то, что принадлежит тебе по праву.

Поэтому, когда снова наступила весна и наша миссия была закончена без особого успеха, ибо мы взывали к сердцам, которые не желали, не могли или не хотели воспламениться, мы вновь направили свои стопы в сторону Пальяно. Мы совсем пали духом, хотя если говорить обо мне, то мое уныние несколько скрашивала мысль о том, что я снова увижу Бьянку.

Однако, прежде чем я вернусь к рассказу о ней, позвольте мне покончить с обстоятельствами историческими, в той их части, которая имеет непосредственное касательство к нам.

Как вы знаете, мы оставили владетельных сеньоров в прежней нерешительности и апатии, поскольку наши доводы на них не подействовали. Однако пророчества лукавого Гонзаго не замедлили подтвердиться. Невыносимое тиранство Фарнезе вывело их из сонного состояния. Первыми, кто почувствовал на себе железную руку герцога, были Паллавичини, у которых он отнял их земли Кортемаджоре, захватив в качестве заложников жену и мать Джироламо Паллавичини. Затем он бросил своих головорезов против даль Верме, осадив Романьезе и заставив эту цитадель капитулировать, а потом пытался отобрать у них Боббио, другое их ленное владение. Оттуда, сметая все на своем пути, он направил свой победоносный путь на Кастель, Сан-Джованни, желая выкурить оттуда Сфорца, но в то же время совершил ошибку, пытаясь выгнать из Сораньо сеньоров Гонзаго.

Эта неосмотрительность привела к тому, что на него обрушился гнев самого Ферранте Гонзаго. Встав во главе имперских войск, губернатор Милана не только вступился за свою семью, возвратив им Сораньо, но и отбил у Пьерлуиджи Боббио и Романьезе, вернув эти владения даль Верме. Кроме того, он заставил Пьерлуиджи снять осаду с Сан-Джованни, доказывая, что эти земли — ленные владения самого Императора.

Получив этот суровый урок, Пьерлуиджи был вынужден спрятать на время свои стальные когти. В качестве утешения он обратил свои помыслы на долину Таро, издав эдикт, предписывающий всем сеньорам разоружиться, распустить свои войска, покинуть крепости и переселиться в главные города своей округи. Тех же, кто отказался подчиниться или медлил с выполнением распоряжения, он сокрушил, отправив в изгнание и конфисковав земли и имущество; но и тех, кто покорно подчинился его воле, он лишил всех привилегий, которыми пользовались феодальные сеньоры.

Даже моя мать, как нам стало известно, была вынуждена распустить свой жалкий гарнизон, получив приказание закрыть цитадель Мондольфо и переселиться в наш дворец в самом городе. Впрочем, она пошла еще дальше, чем ей было предписано: она приняла постриг и ушла в монастырь святой Клары, удалившись от мира навсегда.

Эта жестокая тирания вызвала глухое брожение во всей провинции. Фарнезе вел себя в Пьяченце так же, как в свое время Тарквиний[1068]: тот, гуляя в своем саду, имел обыкновение срезать маковые головки, которые возвышались над остальными. В скором времени, для того чтобы пополнить свою казну, которая, как ему казалось, несмотря на бесконечные поборы, прямой грабеж и конфискации, наполнялась недостаточно быстро, для того чтобы удовлетворять его непомерные аппетиты, он затеял проверку прошлого своих сеньоров и издал законы, имеющие обратную силу, для того чтобы иметь возможность налагать новые штрафы и учинять новые конфискации в наказание за давно минувшие дела и проступки.

В числе прочих акций такого рода, как нам стало известно, была и расправа над нашим семейством: над моим отцом была проделана процедура смертной казни — ему символически отрубили голову — за то, что он поднял восстание против власти папского престола, а мои владения Мондольфо и Кармина были конфискованы — мне вменялось в вину то, что я был сыном Джованни д’Ангвиссола. Вскоре мы услышали, что Фарнезе преподнес Мондольфо своему преданному слуге и вассалу сеньору Козимо д’Ангвиссола, с ежегодным жалованьем в тысячу дукатов!

Галеотто скрипел зубами от бешенства, когда эта новость донеслась до нас из Пьяченцы, что же до меня, то я совсем пал духом, и последняя надежда на то, что мне когда-нибудь доведется получить руку Бьянки — тайная надежда, которую я лелеял вопреки всему, — окончательно угасла в моей душе.

Однако вскоре пришли и более отрадные вести. Пьерлуиджи зашел слишком далеко. Ведь даже крыса, оказавшись в безвыходном положении, когда ее загоняют в угол, ощерится и бросится в драку. В таком именно положении очутились и сеньоры.

Скотти, Паллавичини, Ланди и Ангвиссола альбаролъские один за другим тайно приезжали в Пальяно и имели долгие беседы с мрачным и хмурым Галеотто. Во время одного из таких тайных свиданий, состоявшихся в замке, он разразился бешеной тирадой, дав волю своему возмущению.

— Теперь вы наконец явились, — говорил он с горечью и презрением, — теперь, когда с вами как следует расправились, теперь, когда вам пустили кровь и вы наполовину лишились сил, теперь, когда у вас вырваны чуть ли не все зубы. Если бы у вас хватило мужества в здравого смысла подняться полгода тому назад, когда я вас призывал, мы бы справились быстро и наверняка. Теперь же борьба будет исполнена риска, ее опасно начинать и неизвестно чем она кончится.

Но теперь уже они, те самые люди, которые в свое время были так трусливы и нерешительны, уговаривали его вести их за собой, клялись, что пойдут за ним, не останавливаясь ни перед чем, не пожалеют жизни, ради того чтобы сохранить для своих детей хотя бы то немногое, что у них осталось.

— Если у вас такие мысли, я отказываюсь вести вас за собой, — ответил он им. — Если уж мы поднимем ваше знамя, мы будем драться за все наши древние права, за все привилегии; мы будем требовать возвращения всего, что у нас отняли, — короче говоря, будем бороться за то, чтобы выгнать Фарнезе с нашей земли. Если вы этого хотите, я подумаю, что можно предпринять, ибо — поверьте мне — открытая борьба в настоящее время нам невыгодна. Нам придется действовать хитростью. Вы слишком долго ждали, слишком долго не могли решиться. А пока мы слабели, истекали кровью, Фарнезе становился все сильнее, он подлизывался к черни, всячески льстил простому народу и восстанавливал его против сеньоров; он делает вид, будто бы, сокрушая сеньоров, служит народу, и бедняки — несчастные простачки! — до такой степени доверяют ему, что бегом побегут под его знамена, стоит только начаться какой-нибудь драке.

Наконец он их отпустил, пообещав, что в скором времени они получат от него известие, и наутро в сопровождении одного только Фальконе снова выехал из Пальяно, чтобы увидеться с сеньорами даль Верме и Сфорца из Сантафьоре и уговорить их выступить против человека, который так грубо попирает их права.

Это было в начале августа.

По просьбе Галеотто я остался в Пальяно. Он сказал, что в этом деле я ему не понадоблюсь. Но ведь он мог бы попросить меня повидаться с другими сеньорами Валь-ди-Таро, послать меня к ним с каким-либо поручением.

Все это время я мало виделся с Бьянкой. Мы встречались в присутствии ее отца в пурпурной с золотом столовой; и тут я благоговейно, хотя и тайно, исподтишка, любовался ее небесной красотой. Однако я редко с ней говорил, да и то о самых обыденных вещах; и, хотя лето тем временем вступило в самую свою роскошную благоуханную пору, я не осмеливался показаться в ее саду, куда меня приглашали в свое время, ибо слишком сильно тяготели надо мною воспоминания о прошлом.

Столь жгучими порою были эти воспоминания, что я ловил себя на мысли: а не сделал ли я ошибки, послушавшись уговоров фра Джервазио, не ошибся ли сам фра Джервазио, считая, что мое место — в миру, и не лучше ли мне было бы последовать своему первоначальному намерению к удалиться в монастырь, заняв скромное положение бельца?[1069] Между тем властитель Пальяно относился ко мне с поистине отеческой любовью. Однако даже это обстоятельство не придавало мне достаточной смелости в том, что касалось его дочери, и мне казалось, что и Бьянка, если она и не избегала меня явно, то, по крайней мере, никогда не искала моего общества.

Я часто думал, без всякого, впрочем, толка, чем бы все это кончилось, если бы не ужасные изменения, которые вдруг наступили в наших делах.

Случилось так, что примерно через неделю после того, как уехал Галеотто, к воротам замка подъехала блестящая кавалькада, наполнив окрестные поля оглушительными звуками рогов, цоканьем копыт и бряцанием оружия и доспехов.

Мессер Пьерлуиджи Фарнезе, возвращаясь после визита в свой город Парму, решил на обратном пути сделать крюк и посмотреть на земли, расположенные в верховьях реки По, а заодно нанести визит сеньору владетелю Пальяно, которого он, правда, не любил, однако собирался, по-видимому, умилостивить, поскольку никоим образом не мог ему навредить.

Он получил достаточно хороший урок за попытку вторгнуться в имперские владения, и было бы безумием с его стороны повторить эту ошибку, рискуя снова вызвать неудовольствие Императора. Карл Пятый был для Фарнезе «спящей собакой», и всего благоразумнее было его не тревожить, предоставив ему спокойно спать дальше[1070].

Итак, он приехал в замок Пальяно с дружеским визитом в сопровождении огромной свиты, состоявшей из кавалеров и придворных дам, пажей и лакеев и нескольких десятков вооруженных всадников в качестве эскорта. Вперед был послан гонец, чтобы предупредить Кавальканти о той чести, которой его удостаивает господин герцог, и Кавальканти, ничуть не тронутый этой «честью», решил из благоразумия подчиниться необходимости и встретил его, стоя у подножия мраморной лестницы; по правую руку от него стояла Бьянка, а по левую — я.

Вся роскошная кавалькада с Фарнезе во главе проехала под сводами арочного въезда. Фарнезе ехал верхом на белом парадном скакуне. Грива и хвост благородного животного были выкрашены хной, а богатая пурпурная попона чуть ли не волочилась по земле. Герцог был одет в белый бархат, вплоть до высоких сапог, зашнурованных золотыми шнурами и снабженных золотыми шпорами. Пышное алое перо, прикрепленное застежкой из великолепного бриллианта, украшало его бархатную шапочку, а на правой руке у него сидел сокол с клобучком на голове.

Пьерлуиджи был высокий, хорошо сложенный мужчина, в возрасте немногим более сорока лет, черноволосый в смуглый; он носил небольшую бородку клинышком, несколько удлинявшую его лицо. У него был орлиный нос и красивые глаза, но под ними лежали глубокие черные тени, а когда он подъехал ближе, стало заметно, что все лицо его обезображено какой-то болезненной сыпью.

За ним ехали придворные — двенадцать человек, целая дюжина — и блистательно-прекрасные дамы — их было в половину меньше. Следом двигалась целая туча пажей в великолепных ливреях и слуг, ведущих в поводу запасных лошадей, а в арьергарде, придавая всей кавалькаде еще более внушительный вид, следовала стальная фаланга вооруженных всадников.

Я описываю его прибытие так, как оно выглядело на первый взгляд, не обращая особого внимания на детали. Мой взор с ужасом остановился на одной даме из свиты — царственной красавице с прелестным бледным лицом и томной дерзкой улыбкой.

Это была Джулиана.

В тот момент я не дал себе труда задуматься над тем, как она оказалась в этой свите. Достаточно того, что она была здесь. Это было настолько ужасно, что я не верил своим глазам: мне даже показалось, что она мне просто грезится, что я снова нахожусь во власти тех, прошлых, видений, что явились плодом слишком долгих размышлений. Я чувствовал, как вся кровь отливает у меня от сердца, а ноги отказываются мне служить. Чтобы не упасть, мне пришлось облокотиться на перила, возле которых мы все стояли.

Она увидела меня. На лице ее мелькнуло удивленное выражение, но потом она снова улыбнулась своей знакомой, томной и зовущей улыбкой. Что до меня, то я плохо соображал, что происходит. Словно сквозь густой туман до моего сознания доходили и суета, поднявшаяся в замке, и то, что Кавальканти сам держал стремя герцога, пока тот медленно спускался на землю и передавал птицу сокольничему, у которого на шее висел специальный насест — на нем уже сидели три сокола с зачехленными головками. Так же мало я реагировал и на слова Кавальканти, заставившие меня обратиться лицом к герцогу. Он представлял меня Пьерлуиджи.

— Это, мессер, Агостино д’Ангвиссола.

Я видел словно сквозь туман это смуглое, покрытое прыщами лицо, обращенный на меня хмурый взгляд. Я слышал голос, грубый и в то же время женственный, в высшей степени неблагозвучный, произносящий неприязненным тоном:

— Сын Джованни д’Ангвиссола, не так ли?

— Он самый, мессер, — ответил Кавальканти, добавив великодушно: — Джованни д’Ангвиссола был моим другом.

— Эта дружба не делает вам особой чести, синьор, — последовал резкий ответ. — Не очень-то хорошо иметь друзьями врагов Господа Бога.

Неужели слух не обманул меня и я действительно это слышал? Как смеет человеческая низость говорить о Боге?

— Это вопрос, по поводу которого я бы не хотел вступать в спор с моим гостем, — отозвался Кавальканти учтивым светским тоном, который плохо вязался с гневом, сверкнувшим в его карих глазах.

В то время я думал, что он ведет себя в высшей степени вызывающе, не подозревая о том, что, предупрежденный о приезде герцога, Кавальканти принял свои меры и что достаточно ему было свистнуть в серебряный свисток, висевший у него на шее, как тут же появится целое полчище вооруженных людей, которые заставят подчиниться мессера Пьерлуиджи вместе со всей его свитой.

Фарнезе оставил эту тему, прекратив разговор небрежной улыбкой. И в этот момент знакомый медлительный голос, некогда ласкавший мой слух сладчайшей музыкой, — теперь он казался мне столь же отвратительным, как кваканье мерзких лягушек, обитающих в Стиксе[1071], — произнес, обращаясь ко мне:

— Скажите, пожалуйста, как изменился наш господин святой! Мы слышали, что вы стали анахоретом, а вы — смотрите-ка — весь в золотой парче, словно желаете своим сиянием затмить самого Феба.

Я стоял перед ней, бледнея и стараясь, чтобы на моем лице не отражалось отвращение, которое она во мне вызывала; кроме того, я заметил, что Бьянка внезапно обернулась и смотрит на нас серьезно и обеспокоенно.

— Таким вы мне больше нравитесь, — продолжала Джулиана. — Клянусь, вы к тому же еще и подросли, по крайней мере, на целый дюйм. Неужели вы ничего не хотите мне сказать?

Я вынужден был ей ответить.

— Надеюсь, что у вас все благополучно, мадонна, — пробормотал я.

Она улыбнулась еще шире, обнажив ослепительно сверкающие крепкие зубы.

— О, у меня все в порядке, — сказала она, и ее взгляд, брошенный украдкой на герцога, полунасмешливый и полуласковый, придавал, казалось, ее словам какой-то добавочный смысл.

Как он посмел привезти сюда эту женщину, которую он, по всей видимости, отнял у этого негодяя Гамбары, — сюда, в это святилище, где обитала моя чистая, святая Бьянка! За это я готов был убить его на месте, за это я ненавидел его еще в тысячу раз больше, чем за все те гнусности и подлости, что связывали с его ненавистным именем.

А тем временем он, этот папский ублюдок, стоял склонившись перед моей Бьянкой, разговаривая с ней, и всякий раз, когда его взгляд останавливался на ее прекрасном лице — словно гадкая скользкая улитка, которая гложет прекрасную лилию, — в его глазах вспыхивало темное, похотливое пламя. Он, казалось, не думал ни о чем, и меньше всего о том, что все мы стояли вокруг и ждали.

— Вы непременно должны приехать в Пьяченцу, к нашему двору, — ворковал он. — Мы и не знали, что в садах Пальяно расцвел такой восхитительный цветок. Никуда не годится, что такое сокровище находится в столь неприглядном сером окружении. Вы созданы для того, чтобы блистать при дворе, мадонна, а в Пьяченце вы будете царить, как королева.

Он говорил и говорил, преподнося ей все новые грубые и пошлые комплименты, приблизив к ней свое похотливое прыщавое лицо, а она пыталась отстраниться от него, бледная, испуганная, не произнося ни слова. Ее отец взирал на эту картину, сурово нахмурив брови, а Джулиана начала кусать губы, и лицо ее несколько утратило свое прежнее томно-ленивое выражение, в то же время почтительный шепоток придворных, постепенно разрастаясь, превратился в подобострастный хор, вторящий отвратительно льстивым речам герцога.

На помощь дочери пришел наконец Кавальканти, решительно предложив герцогу проследовать в отведенные ему и его свите апартаменты.

Глава 25

МАДОННА БЬЯНКА
В соответствии с первоначальными планами Пьерлуиджи собирался провести в Пальяно всего одну ночь. Однако, когда наступило утро, он не выказал на малейшего желания отправиться в путь. То же самое было я на следующий день и еще на следующий.

Прошла неделя, а он все еще не двигался с места; он, по-видимому, чувствовал себя все более и более уютно в твердыне замка Кавальканти, предоставив заниматься делами герцогства своему секретарю Филарете и Совету, во главе которого, как мне стало известно, стоял мой старый знакомый Аннибале Каро.

Что касается Кавальканти, то он, проявляя немалое благоразумие, терпел присутствие герцога, предоставляя ему и его спутникам всякого рода благородные развлечения.

Его положение было в высшей степени рискованным и опасным, и ему потребовалась вся сила характера для того, чтобы сдерживать кипящее в душе возмущение при виде того, как бессовестно пользуются его гостеприимством. Однако это было еще не самое скверное. Хуже всего было постоянное внимание, которое Пьерлуиджи оказывал Бьянке, — внимание сатира по отношению к нимфе, — от которого Кавальканти страдал немногим меньше, чем я сам.

Он надеялся, что все обойдется благополучно, и решил терпеливо выжидать, пока не случится что-то, что заставит его принять решительные меры. А между тем толпа прихлебателей-придворных расположилась в Пальяно со всеми удобствами. Сад, находившийся до той поры в исключительном распоряжении Бьянки, был ее святилищем, в которое я так и не осмелился войти, заполнила пестрая веселая толпа кавалеров и дам герцогской свиты, словно туча ядовитых бабочек. Здесь они резвились в тенистых аллеях, порхали в лимонной роще, среди благоуханных розовых кустов, между боскетов и шпалер, увитых пурпурным клематисом.

Все это время Бьянка старалась не выходить к гостям, оставаясь в своей комнате, насколько это было возможно. Однако герцог, с трудом ковыляя по террасе — дурная болезнь подточила его организм, и он уже не мог выдержать долгого пребывания в седле, — ворчал, жалуясь на ее отсутствие, и настаивал на том, чтобы она вышла, давая понять, что ее нежелание показаться граничило с непочтительностью и неуважением к его особе. И она была вынуждена выходить из своей комнаты и терпеть его неуклюжие любезности и грубую лесть.

А три дня спустя в Пальяно явился еще один сеньор — это был не кто иной, как мой кузен Козимо, который теперь именовал себя владетелем Мондольфо, поскольку, как я уже говорил, ему было пожаловано это поместье.

Наутро после его приезда мы встретились на террасе.

— А-а, мой преподобный кузен! — насмешливо приветствовал он меня.

— Какие удивительные изменения, вместо власяницы — бархат и атлас! В святцах ты будешь значиться как святой Хамелеон, а еще лучше — святой фигляр.

Засим последовала сцена, в которой он был исполнен сарказма, а я непримиримой враждебности. Над моей враждебностью он жестоко издевался.

— Скажи спасибо за то, что дешево отделался, святоша, — говорил он, и в его тоне звучала неприкрытая угроза, — а не то сидеть тебе опять в пустыни[1072], а то и где-нибудь похуже. Ты уже попал однажды в передрягу, попробовал, что значит путаться в мирские дела. Так вот держись лучше своей святости, это тебе больше подходит. — Он приблизился ко мне вплотную и яростно продолжил: — Не выводи меня из терпения, не то мне придется сделать из тебя святого мученика, отправив прямиком на небо.

— Как бы тебе самому куда-нибудь не отправиться, только, уж конечно, не на небо, а в ад, — сказал я. — Не попробовать ли нам, как это выйдет?

— Клянусь телом Христовым! — зарычал он, забыв согнать улыбку с побелевшего лица. — Так вот какие чувства наполняют твою святую душу! Кровожадность и отвага! Знай же, если ты меня тронешь, мне совсем не обязательно самому выступать в роли палача. За тобой достаточно грехов, для того чтобы тобою занялся трибунал руоты. Или ты забыл то маленькое приключение в доме Фифанти?

Я опустил глаза, охваченный на мгновение страхом, но потом снова посмотрел на него и улыбнулся.

— Ты жалкий трус, мессер Козимо, — сказал я, — пытаешься спрятаться за тенью. Ты же знаешь, что против меня нет никаких улик — разве что заговорит Джулиана, а она этого сделать не посмеет, иначе она сама пострадает. Есть свидетели, которые покажут, что Гамбара был той ночью в доме Фифанти. И никто не может доказать, что он не убил Фифанти, прежде чем вышел из этого дома; именно так все и думают, поскольку всем известны их отношения с Джулианой. А то, что она бежала вместе с ним сразу же после убийства, само по себе является доказательством. Твой герцог питает слишком добрые чувства к своему народу, — насмешливо продолжил я, — и никогда не осмелится вызвать его гнев в связи с этой историей. А кроме всего прочего, — заключил я, — если обвинят меня, то окажется виноватой и Джулиана, а мессер Пьерлуиджи, как мне кажется, не слишком расположен к тому, чтобы отдать эту даму во власть трибунала, где ей не поздоровится.

— Ты что-то слишком расхрабрился, — сказал он, еще больше бледнея, ибо это последнее замечание по поводу Джулианы, по-видимому, разбередило старую рану, которая по-прежнему причиняла ему боль.

— Расхрабрился? — отозвался я. — Про тебя этого не скажешь, мессер Козимо. Ты осторожен, как все трусы.

Я хотел вывести его из себя. Если бы мне это не удалось, я был готов его ударить, ибо был почти не в состоянии сдерживать охватившую меня ярость. То, что он стоял и нагло издевался надо мной, было для меня непереносимо. Но в этот момент у меня за спиной послышался хриплый голос:

— Что такое, синьоры? Что я слышу?

Там, в великолепном костюме из бархата цвета слоновой кости, стоял герцог. Он тяжело опирался на трость, лицо его было покрыто пятнами еще больше, чем обычно, а глаза запали еще глубже.

— Ты ищешь ссоры с сеньором владетелем Мондольфо? — спросил он, и я понял по его улыбке, что он нарочно назвал моего кузена полным титулом, чтобы меня раздразнить.

Позади него стоял Кавальканти, а рядом, опираясь на его руку, — Бьянка, точно так же, как в тот день, когда она приходила с отцом на Монте-Орсаро, только теперь в ее прекрасных голубых глазах застыло выражение страха. Немного поодаль стояла небольшая группка: три кавалера из свиты герцога и Джулиана еще с одной дамой. Джулиана смотрела на нас чуть прищурив глаза.

— Мессер, — ответил я, вскинув голову и смело встретив его взгляд, причем в глазах моих невольно отразилось отвращение, которое он во мне вызывал. — Мессер, ваши опасения напрасны. Мессер Козимо слишком осторожный человек для того, чтобы затевать ссоры.

Герцог, хромая, приблизился ко мне. Он тяжело опирался на трость, и мне приятно было видеть, что, несмотря на свой достаточно высокий рост, ему пришлось поднять голову, чтобы посмотреть мне в лицо.

— В тебе слишком много дурной ангвиссольской крови, — сказал он. — Берегись! Как бы нам не пришлось позаботиться о твоем здоровье и прислать к тебе нашего лекаря, чтобы он избавил тебя от этого излишка.

Я рассмеялся, окинув взглядом его прыщавое лицо, хромую ногу и представив себе ядовитые соки, питающие это хилое тело.

— Клянусь честью, ваша светлость, по-моему, это вы, а не я нуждаетесь в услугах лекаря, — сказал я, повергнув своим ответом в ужас всех присутствовавших при этой сцене.

Я видел, как смертельно он побледнел, как дрожит его рука, сжимающая золотой набалдашник трости. Глаза его злобно сверкнули, однако он сдержал свой гнев. Он заставил себя улыбнуться, обнажив темные гнилушки — все, что осталось от его зубов.

— Советую тебе поостеречься, — сказал он. — Было бы досадно, если бы такое великолепное тело стало добычей палача. А ведь есть кое-какие делишки, по поводу которых Святая Инквизиция хотела бы задать тебе несколько вопросов. Остерегитесь, синьор. Не ищите ссоры с моими людьми.

Герцог отвернулся от меня. За ним осталось последнее слово, вызвавшее в моей душе самые мрачные опасения, но в то же время я был доволен, поскольку наша беседа задела его гораздо глубже: стрела попала в самое больное место.

Он склонился в поклоне перед Бьянкой.

— О, прошу меня извинить, — сказал он. — Я и не подозревал, что вы находитесь так близко. Иначе я бы не допустил, чтобы столь неприятные звуки коснулись ваших прекрасных ушек. Что же до мессера д’Ангвиссола… — Он пожал плечами, словно желая сказать: «Ну что возьмешь с этого мужлана!»

Ее ответ, однако, внезапный и решительный, как всякое слово, подсказанное душевным порывом, несколько поколебал его уверенность в себе.

— Ни одно слово, сказанное им, не оскорбило меня, — смело и чуть ли не презрительно ответила она ему.

Он бросил в мою сторону взгляд, исполненный ядовитой злобы, и я заметил, как улыбнулся Козимо, в то время как Кавальканти вздрогнул, удивленный такой смелостью, проявленной его робкой дочерью. Но герцог уже вполне овладел собой и снова поклонился.

— Это меня утешает, значит, я могу не огорчаться, — сказал он и тут же изменил тему разговора. — Не пойти ли нам на лужайку поиграть в шары?

Его приглашение было адресовано непосредственно Бьянке, на ее отца он даже не посмотрел. Не дожидаясь ответа, поскольку его вопрос был равносилен приказу, он резко обернулся к моему кузену.

— Твою руку, Козимо, — сказал он и, тяжело опираясь на своего приближенного, стал спускаться по широким гранитным ступеням, в сопровождении небольшой кучки своих придворных, за которыми следовали Бьянка и ее отец.

Что до меня, то я повернулся и пошел в комнаты. Немного же оставалось во мне от святого в этот момент! Все в душе моей кипело, кипело ненавистью и гневом. Но вскоре на меня снизошло успокоение, стоило мне подумать о сладостных звуках ее речи, когда она встала на мою защиту. Ее слова, наконец, придали мне смелости — если раньше, во все время моего пребывания в Пальяно, я не смел искать ее общества, то теперь понял, что могу это сделать.

Я встретил ее в тот же самый вечер совершенно случайно. Она медленно прогуливалась по галерее, окружающей внутренний двор замка, укрывшись там от ненавистной толпы придворных. Увидев меня, она робко улыбнулась, и эта ее улыбка окончательно придала мне смелости, которой мне до этого не хватало. Я подошел к ней и горячо поблагодарил за поддержку, которую она мне оказала, выразив одобрение моим словам.

Она опустила глаза, грудь ее взволнованно вздымалась, краска то сбегала с лица, то снова возвращалась на бледные щеки.

— Меня не надо благодарить, — сказала она. — То, что я сделала, было сделано во имя справедливости.

— А я имел дерзость надеяться, что, может быть, вы это сделали ради меня.

— Это тоже верно, — быстро ответила Бьянка, опасаясь, что она меня обидела. — Мне показалось оскорбительным, что герцог пытается вас запугать, и я гордилась вами, видя, с каким достоинством вы держитесь, как смело отвечаете ударом на удар.

— Мне кажется, мне придавало храбрости ваше присутствие, — сказал я. — Я бы умер от горя, если бы оказался низким трусом в ваших глазах.

Снова предательский румянец окрасил ее прелестные щеки. Она медленно двинулась вперед по галерее, а я шел рядом с ней. Вскоре она заговорила снова.

— И все-таки, — сказала она, — я бы хотела, чтобы вы были осторожнее. Не следует без причины оскорблять герцога, ибо он имеет огромную власть.

— Мне уже нечего терять, — сказал я.

— У вас осталась ваша жизнь, — возразила она.

— Жизнь, которой я так дурно пользовался.

Она бросила на меня робкий, трепещущий взгляд и снова отвернулась. В молчании мы дошли до конца галереи, где стояла мраморная скамья с яркими подушками из расписной и позолоченной кожи. С легким вздохом она опустилась на скамью, а я, облокотившись о балюстраду, встал рядом, слегка склонившись к ней. И тут, в этот момент, я вдруг почему-то осмелел.

— Назначьте мне какую-нибудь службу, — воскликнул я, — чтобы, выполнив ее, я стал достойным вас.

— Службу? — спросила она. — Я вас не понимаю.

— Всю мою жизнь, — пытался я объяснить, — я тщетно стремился к чему-то, в это что-то постоянно ускользало от меня. Когда-то я думал, что должен посвятить себя Богу; но потом я совершил преступление, сделавшее меня недостойным грешником, поэтому я и оказался на Монте-Орсаро, где вы меня видели. Я искал искупления, надеясь, что долгое, искреннее покаяние поможет мне искупить мой грех и я смогу вернуться к тому состоянию, из которого меня вырвало сатанинское искушение. Однако святыня обернулась святотатством, и мое покаяние тоже обернулось святотатством, а знамение, которое, как мне казалось, было мне послано, оказалось насмешкой. Не здесь суждено мне было спасти свою душу. Так было сказано однажды ночью: мне было видение.

Она вскрикнула — не могла сдержаться — и посмотрела на меня с таким страхом, что я невольно замолчал и, в свою очередь, уставился на нее.

— Так вы знали! — вскричал я.

Долгое время ее голубые, чуть раскосые глаза смотрели на меня не мигая, никогда еще она так на меня не смотрела. Она, казалось, рассматривала меня с сомнением и в то же время прямо и открыто.

— Теперь знаю, — сказала, она, как будто выдохнула.

— Что вы знаете? — Мой голос дрожал от волнения.

— Что это было за видение? — спросила она.

— Разве я вам не рассказывал? Мадонна явилась моему взору, когда я был в беспамятстве, и призывала меня вернуться в мир; она уверяла меня, что в миру я с большей пользой сумею служить Богу; дала мне понять, что нуждается во мне. Она обратилась ко мне по имени, назвала место, о котором я до того времени не имел ни малейшего понятия и которое теперь знаю.

— А вы? А вы? — спрашивала она. — Что вы ей ответили?

— Я назвал ее по имени, хотя до того часа оно было мне неизвестно.

Она склонила голову, вся дрожа от глубокого волнения.

— Как часто я об этом думала, не понимая и удивляясь, — призналась она едва слышным голосом. — А оказалось, что это истинная правда — но как странно!

— Истинная правда? — отозвался я. — Это было единственное истинное чудо среди царивших там фальши и обмана, и в этом так ясно чувствовался перст судьбы, что я вернулся в мир, который до того решил покинуть. И все-таки с тех самых пор меня не оставляют сомнения. Я опасаюсь, что и здесь мне не место, так же, как и там. Ведь я снова исполнен благоговения, я снова молюсь, однако это благоговение внушено мне самим небом, настолько оно чисто и свято. Оно заслонило собой всю скверну, всю греховность моего прошлого. И все-таки я недостоин… Потому-то я и взываю к вам: назначьте мне службу, наложите на меня епитимью, чтобы, покаявшись, я снова мог молиться.

Она не понимала меня, да и не могла понять. Мы не были похожи на обычных любовников. На тех мужчину и деву, которые, встретившись и почувствовав влечение друг к другу, затевают очаровательную игру в нападение и защиту, занимаются этими пустяками до тех пор, пока девица не решит, что приличия соблюдены, что она сопротивлялась вполне достаточное время и что теперь может капитулировать, с честью, под знаменем и с барабанным боем. В нашей любви ничего подобного не было. Когда мы о ней заговорили, оказалось, что все было решено уже тогда, когда мы были еще едва знакомы, когда она явилась ко мне в чудном видении, а я явился к ней.

Отведя глаза, она задала мне вопрос:

— Когда приехала мадонна Джулиана, она обошлась с вами довольно свободно, как со знакомым, и в разговорах между дамами из свиты герцога ее имя обычно соединяется с вашим. Но я их ни о чем не спрашивала. Я знаю, сколь праздны могут быть толки среди придворных. Теперь я задаю этот вопрос вам: чем была — а может быть, и осталась — для вас мадонна Джулиана?

— Была, — с горечью отвечал я. — И да сжалится надо мною Всевышний за то, что я вынужден говорить об этом вам! Она была для меня тем же, чем Цирцея была для спутников Улисса[1073].

Легкий стон вырвался из ее груди, и я видел, как ее руки, лежавшие на коленях, крепко сжались. Этот звук, весь ее вид наполнили мою душу невыразимой болью и отчаянием. Но Она должна знать. Пусть лучше это знание станет барьером между нами, видимым нам обоим, чем только я один буду знать о нем и содрогаться от ужаса всякий раз, как о нем вспомню.

— О, Бьянка, простите меня! — молил я. — Я же не знал! Я не знал! Я был так молод и глуп, я рос в полном уединении, ни о чем не ведая, и стал жертвой первого же соблазна, встретившегося на моем пути. Этот грех я хотел искупить на Монте-Орсаро, чтобы быть достойным хранителем находящейся там святыни. Этот грех я хочу искупить и сейчас, чтобы быть достойным хранителем святыни, которой я ныне поклоняюсь.

Я низко склонился над ее головкой, где в темных кудрях поблескивали золотые нити сетки для волос.

— Ах, если бы это видение посетило меня раньше! — прошептал я. — Насколько все было бы проще и легче! Найдется ли в вашем сердце достаточно ко мне милосердия? Можете ли вы простить меня, Бьянка?

— О, Агостино, — печально ответила она, и звуки моего имени, слетевшие с ее уст, наполнили меня восторгом, подобно мистической музыке Монте-Орсаро. — Что я могу ответить? Сейчас я ничего не могу сказать. Дайте мне время подумать. Вы причинили мне такую боль!

— О, горе мне! — стенал я.

— Я думала, что ваш грех был порожден чрезмерной святостью.

— А оказалось, что я обратился к святости из-за чрезмерной тяжести моих грехов.

— А я так в вас верила!.. О, Агостино! — это был горький жалобный стон.

— Назначьте мне покаяние! — умолял я ее.

— Какое же покаяние могу я вам назначить? Может ли раскаяние восстановить мою утраченную веру?

Я застонал и закрыл лицо руками. Мне казалось, что всем моим надеждам наступил конец; что мир обернулся для меня такой же насмешкой, как и пустынь, отказ от него; что первое кончилось для меня тем, что оказалось обманом. То же самое происходит сейчас и с моим пребыванием в миру, с той только разницей, что теперь обман таится во мне самом.

Было похоже на то, что первое же наше настоящее свидание окажется и последним. С того самого момента, как она увидела меня на пороге пурпурной с золотом столовой в Пальяно — живым воплощением ее видения, так же как она была воплощением моего, — она с надеждой ждала этого часа, твердо зная, что он непременно наступит, что это предопределено судьбой. Ничего, кроме горечи и разочарования, не принес ей этот час.

И вдруг, прежде чем мы успели сказать еще хоть слово, из глубокой арки галереи раздался резкий, пронзительный голос, напоминающий звуки рожка.

— Мадонна Бьянка! Как это можно! Прятать свою красоту от наших жадных глаз! Лишать нас света, с помощью которого мы только и можем найти свою дорогу! Лишать нас счастья и радости вашего присутствия! Ах, недобрая, недобрая!

Это был герцог. Белый бархат, в который он по-прежнему был одет, и сгущающиеся сумерки делали его похожим на призрак.

Он, хромая, приблизился к нам — его трость резко постукивала по черным и белым плитам пола — и остановился перед Бьянкой. На ее лице мгновенно появилась привычная светская маска, скрывшая все следы бывшего на нем волнения, и она встала, приветствуя его.

А он пристально смотрел на меня, стараясь, казалось, проникнуть в то, что скрывалось внутри.

— Скажите, пожалуйста! Это же мессер Агостино, владетель несуществующего! — проговорил он с издевкой.

Из глубины галереи тут же послышался смех моего кузена Козимо и голоса других придворных.

Для того ли, чтобы удержать меня от столкновения с этими господами, которые готовы были стереть меня в порошок, или по каким-либо другим соображениям, Бьянка положила свою ручку на белый бархат герцогского рукава и удалилась вместе с ним.

В полном оцепенении я прислонился к балюстраде и смотрел им вслед. Я видел, как с другой стороны к ней подошел Козимо и склонился, высокий и стройный, рядом с ее тоненькой изящной фигуркой. Потом я опустился наподушки скамьи, откуда она только что встала, и сидел там, наедине со своей мукой, пока на землю не спустились сумерки, в которых белые мраморные колонны засверкали призрачным блеском.

Глава 26

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
В тот вечер я молился — впервые так горячо с того момента, как покинул Монте-Орсаро. Словно бы все то, что двигало мною в юности и что слетело с меня в ходе произошедших со мной событий, провозвестников грядущих битв, вновь вернулось в мою душу.

Так же как в прошлый раз меня соблазнила женщина, заставив сойти с предназначенного мне пути, только для того, чтобы я снова на него вернулся, еще более ревностно, чем прежде, так и теперь женщина поманила меня за собой, убеждая, что я должен вернуться в мир, и снова в результате у меня возникло желание, еще более сильное, чем прежде, от него удалиться. Снова я оказался на грани: готов был отказаться от всех мирских желаний и помышлений и искать спасения в уединении монастырской кельи.

Но тут мне вспомнился Джервазио. Я отправлюсь к нему за советом, так же, как сделал это раньше. Поеду на следующее же утро и отыщу его в монастыре, куда он удалился, — это недалеко от Пьяченцы. В конце концов меня вывело из задумчивости появление пажа, который объявил мне, что мессер уже изволил сесть за стол и начать ужин.

Поначалу я хотел было извиниться и сказать, что не приду, но потом передумал и отправился вслед за пахом.

Ужин, как обычно, был сервирован в банкетном зале замка. За роскошным столом расположилась вся свита Пьерлуиджи в количестве, доходящем чуть ли не до двух десятков. Сам герцог сидел по правую руку от монны Бьянки, тогда как по левую руку находился Козимо.

Не обращая никакого внимания на то, заметили меня или нет, я опустился на первое попавшееся свободное место, примерно в середине стола, рядом со смазливым юным господином, приближенным герцога, и хорошенькой дамой из его пестрой свиты — это была востроглазая уроженка Рима, и звали ее, как мне помнится, Валерия Чезарини, что, впрочем, не имеет никакого касательства к настоящей истории. Почти что напротив меня сидела Джулиана, но я ее не замечал, как не замечал ничего и никого, кроме монны Бьянки.

Раз или два наши взгляды встретились, но Бьянка сразу же опускала глаза. Она была очень бледна, и возле губ ее обозначилась морщинка, выдававшая задумчивость, однако вела она себя необычно. Глаза ее неестественно блестели, она улыбалась тому, что шептали ей на ухо то герцог, то Козимо, а раз или два даже громко рассмеялась. Куда девалась холодная сдержанность, с помощью которой она пыталась себя оградить от ненавистных ухаживаний Пьерлуиджи! Были моменты, когда ей, казалось, даже доставляли удовольствие его дерзкие взгляды и льстивые речи, словно она тоже принадлежала к тем бесстыдным женщинам, которые окружали герцога.

Ее поведение причиняло мне жестокую боль. Мне оно было непонятно — у меня не хватало ума догадаться, что это странное настроение было результатом обиды, которую я ей нанес, внешним проявлением ее собственной боли, вызванной крушением иллюзий, которые она питала в связи с моей особой.

Итак, я сидел мрачный, закусив губу в бросая грозные взгляды на Пьерлуиджи и на моего кузена. Последний был столь же настойчив в своих ухаживаниях, как и его господин, и на его долю выпадало даже большая часть ее милостей, по-видимому, он пользовался большей благосклонностью своей дамы. Одно только утешало меня. Глядя на сеньора Пальяно, который сидел во главе стола, я заметил, что он все больше и больше хмурится, наблюдая за своей дочерью, этой белой лилией, которая вдруг, неожиданно для всех, стала себя вести вольно и своенравно.

Наблюдая все это, я почувствовал, что во мне закипает гнев и желание сразиться с негодяями. Забыто было намерение встретиться с Джервазио, забыто желание снова удалиться от мира. Здесь надо было действовать. Надо было защитить Бьянку. Может быть, именно сейчас ей понадобится моя помощь.

Один раз Козимо поймал мой мрачный взгляд и прошептал что-то герцогу, наклонившись к нему. Пьерлуиджи бросил в мою сторону томный насмешливый взгляд. Он должен был сквитаться со мной за поражение, которое потерпел от меня утром благодаря помощи Бьянки. По правде говоря, герцог был глуп и отнюдь не отличался тонкостью. Поэтому, уверенный в поддержке Бьянки, за которую он принял преувеличенное дружелюбие, столь неожиданно проявившееся в ее отношении к нему, он решил попробовать меня уязвить.

— Этот твой кузен сидит, словно побитая собака, — сказал он Козимо, однако достаточно громко, для того чтобы слышали и все остальные, сидящие за столом. А потом, обратившись к сидящей рядом со мною даме, добавил: — Простите нас, Валерия, мне очень жаль, что вам пришлось сидеть рядом с этим молокососом.

После этого он обернулся ко мне, чтобы окончательно завершить свое черное дело:

— Когда же ты собираешься обратиться к монашеской жизни, любезный, которая столь явно уготовлена для тебя небом?

В ответ на эти пошлые шутки раздались подобострастные смешки со стороны лизоблюдов герцога, но потом все притихли, ожидая моего ответа, в то время как Кавальканти грозно нахмурился.

Я вертел в руке кубок с вином, и у меня возникло искушение выплеснуть его содержимое прямо в прыщавую физиономию герцога, а там будь что будет. Но потом мне пришло в голову нечто другое, что могло нанести ему гораздо более ощутимую рану.

— Увы! — отозвался я со вздохом. — Я отказался от этой мысли — вынужден был отказаться.

Он клюнул на эту наживку.

— Вынужден? — спросил он. — Что же тебя заставило? Скажи нам, какой дурак заставил тебя это сделать?

— Не дурак, а обстоятельства, — отвечал я. — Я подумал, — объяснил я, — что если даже епископ не может чувствовать себя в безопасности, то какие неисчислимые бедствия могут грозить жизни простого монаха.

Если не считать Бьянки (в своем святом неведении она и не подозревала о существовании таких гнусностей, как та, на которую я намекал, и не знала, каким образом принял смерть этот святой мученик), я уверен, что за столом не было ни одного человека, который не понял бы, какое чудовищное преступление я имею в виду.

Молчание, воцарившееся за столом после моих слов, было похоже на затишье, наступающее в природе всякий раз, когда собирается гроза.

Кровь бросилась в лицо герцогу, он побагровел, но потом краска схлынула и лицо его покрылось смертельной бледностью, вплоть до многочисленных его прыщей. Дрожащие его пальцы с такой силой сжали тонкую ножку драгоценного венецианского кубка, что она, не выдержав, хрустнула, и по снежно-белой скатерти расплылось красное пятно. Он ощерился, словно собака, готовая вцепиться в горло врагу, обнажив черные испорченные зубы. Однако он не произнес ни слова.

Вместо него заговорил Козимо, приподнявшись из-за стола:

— Это неслыханная дерзость, мессер герцог, она должна быть наказана. Позвольте мне…

Однако Пьерлуиджи, протянув руку через Бьянку, удержал моего кузена, заставив его снова сесть на место и замолчать.

— Оставь его в покое, — сказал он. Затем он посмотрел в ту сторону, где сидел Кавальканти. — Предоставим мессеру властителю Пальяно высказать свое мнение: можно ли наносить такое оскорбление гостю, сидящему за его столом?

Лицо Кавальканти приняло жесткое выражение.

— Вы возлагаете на меня тяжкое бремя, ваша светлость, предлагая мне выступить в вашу защиту против другого моего гостя, за которого некому заступиться и который является сыном лучшего моего друга.

— И моего злейшего врага! — яростно воскликнул Пьерлуиджи.

— Это дело вашей светлости, а не мое, — холодно отвечал Кавальканти. — Но если вы обращаетесь ко мне, я должен сказать, что сказанное мессером д’Ангвиссола неразумно и несвоевременно при данных обстоятельствах. И в то же время я не могу не заметить — ради одной только справедливости, — что юности несвойственно тщательно взвешивать свои слова; а вы дали ему достаточный повод для дерзкого ответа. Когда человек — какое бы высокое положение он ни занимал — позволяет себе насмехаться над другим, он должен быть готов к тому, чтобы не слишком близко принимать к сердцу и насмешки противника.

Фарнезе поднялся из-за стола, изрыгая ужасные ругательства, и все его приближенные встали вместе с ним.

— Мессер, — сказал он, — это означает, что вы становитесь на сторону моего противника и поддерживаете нанесенное мне оскорбление.

— Если вы так думаете, вы неправильно истолковываете мои намерения, — отвечал Кавальканти с холодным достоинством. — Вы обратились ко мне, желая, чтобы я вас рассудил. Но, когда дело касается моих гостей, мои весы должны сохранять полнейшее равновесие, независимо от ранга каждого из них. Принимая во внимание ваше благородство, мессер герцог, вы должны признать, что я не могу поступить иначе.

Таким простым способом он давал понять Фарнезе, что его нисколько не интересует, какое положение занимает тот или иной из его гостей, и напоминал его светлости, что Пальяно — это ленное владение Императора, где герцог Пармы не имеет никакого права распоряжаться.

Мессер Пьерлуиджи некоторое время молчал в замешательстве, не зная, как реагировать. Но потом он взглянул на Бьянку, и взгляд его заметно смягчился.

— А что скажет мадонна Бьянка? — спросил он, вновь обретая светские манеры. — Неужели и ее суждение будет столь же безжалостно нелицеприятным?

Она посмотрела на него испуганно, а потом засмеялась — пожалуй, слишком громко, — почувствовав напряженность атмосферы и не понимая причины этого.

— Что я скажу? — повторила она. — Да только то, что не стоит поднимать шум из-за таких пустяков, все эти споры не стоят выеденного яйца.

— Вот что получается, — воскликнул Пьерлуиджи, — когда говорит не только красота, но и мудрость! Минерва, глаголящая устами Дианы[1074].

С явным облегчением все общество вторило его искусственному смеху, все снова расселись по своим местам, инцидент был исчерпан; однако мое презрение к герцогу еще усилилось из-за того, что он позволил этому делу так легко закончиться.

Но в эту ночь, когда я удалился в свою комнату, мне нанес визит Кавальканти. Он был очень серьезен.

— Агостино, — сказал он. — Умоляю тебя, будь осторожнее, сдержи свой острый язык. Имей терпение, мой мальчик, бери пример с меня — а ведь мне приходится выносить гораздо больше.

— Я удивляюсь, мессер, как вы все это терпите, — отвечал я в крайнем раздражении.

— Доживи до моих лет, и ты будешь удивляться гораздо меньше — если, конечно, доживешь. Если ты будешь вести себя по-прежнему и отвечать ударом на удар всякий раз, когда такие люди, как Пьерлуиджи, будут тебя задевать, ты вряд ли достигнешь зрелого возраста. Клянусь дьяволом! Как жаль, что здесь нет Галеотто! Ведь если с тобой что-нибудь случится… — Он замолк на полуслове и положил руку мне на плечо. — Я люблю тебя, Агостино, и говорю с тобой как любящий тебя человек.

— Я знаю! Знаю! — воскликнул я в раскаянии, схватив его за руку. — Я неблагодарная свинья и к тому же глуп. И вы так благородно поддержали меня за столом. Клянусь вам, синьор, больше я никогда не причиню вам таких огорчений, не заставлю вас волноваться и тревожиться.

Он похлопал меня по плечу очень ласково и дружелюбно и улыбнулся, глядя мне в глаза.

— Если ты только обещаешь мне это — исключительно ради себя самого, Агостино, — мне больше нечего тебе сказать. Дай Бог, чтобы этот папский ублюдок поскорее убрался отсюда, здесь он не только незваный, но в нежеланный гость.

— Мерзкая жаба! — воскликнул я. — Видеть его каждый день, чуть ли не каждый час, смотреть, как он склоняется над монной Бьянкой, шепчет ей на ухо, пожирает ее глазами. Бр-р-р!

— Это тебя оскорбляет, да? Вот за это я тебя люблю! Послушай, наберись осторожности и терпения, и все будет хорошо. Во всем доверься Галеотто. Не отвечай на оскорбления, терпи и будь уверен: за все, что тебе прядется вынести, он рассчитается с лихвой, дай только время.

С этим он оставил меня, оставил до некоторой степени успокоенным. И в последующие дни я вел себя так, как он мне советовал, хотя, сказать по правде, у меня не было нужды вести себя иначе. Герцог меня игнорировал, то же самое делали и все остальные синьоры его свиты, включая Козимо. Все они пили, ели и веселились, вовсю пользуясь гостеприимством Пальяно, которого им никто не предлагал.

Прошла еще одна неделя, в течение которой я не осмеливался приблизиться к Бьянке после того, что произошло между нами во время нашего единственного свидания. Да у меня и не было такой возможности. Возле нее непрерывно находились герцог и Козимо, причем создавалось такое впечатление, что герцог уступает место своему вассалу, ибо именно Козимо казался наиболее рьяным из двух претендентов на ее внимание.

Дни проходили за игрой в мяч или в кегли в самом замке или же, когда здоровье Пьерлуиджи наконец настолько поправилось, что он снова мог сесть на лошадь, все общество стало выезжать на охоту с соколами или собаками; по вечерам устраивались пиры, которые должен был обеспечивать Кавальканти, иногда танцевали, хотя в этом развлечении я участия не принимал, не имея к этому ни охоты, ни умения.

Однажды вечером, когда я сидел на галерее над большим залом, наблюдая за танцорами, которые скользили по каменным плитам пола внизу, меня вывел из задумчивости звучный, неторопливый голос Джулианы. Она следила за мной и нашла меня в моем уединении, хотя с тех самых пор, как она тогда, при первой нашей встрече, так бесстыдно заговорила со мной, я не обращался к ней и не давал ей возможности обратиться ко мне.

— Похоже на то, что эта белая лилия, мадонна Бьянка де Кавальканти, захватила герцога в сети своей невинности, — сказала она.

Я обернулся, словно меня ужалили, а она при виде моего побагровевшего лица томно улыбнулась — той же самой ненавистной улыбкой, которая появилась на ее лице в тот день в саду, когда Гамбара торговался за нее с Фифанти.

— Вы ведете себя дерзко, — сказал я.

— Потому что всуе произношу имя святой невинности? — парировала она с презрительной улыбкой. Но потом, сделавшись серьезной, добавила:

— Послушай, Агостино, мы с тобой когда-то были друзьями. Я и сейчас хочу быть твоим другом.

— Это не такая дружба, мадонна, которую стоило бы выставлять напоказ.

— Ах, до чего мы стали щепетильны, с тех пор как покинули стезю святости и вернулись на грешную землю. Я вижу, мы снова принялись за старое, пялим глаза на эту бледную немочь, чистую и беспорочную дочку Кавальканти, — презрительно говорила она.

— Какое вам до этого дело? — спросил я.

— Никакого, — откровенно ответила она. — Но то, что на нее посматривает кое-кто другой, уже касается меня самым непосредственным образом, говорю тебе честно. Если эта девочка что-нибудь для тебя значит, если ты не хочешь ее потерять, советую тебе позаботиться о ее безопасности. Это мой искренний тебе совет, и надеюсь, что еще не поздно. Вот все, что я хотела тебе сказать.

— Подождите, — позвал я, потому что она уже скользнула прочь, сливаясь с сумраком галереи.

Она рассмеялась, обернувшись ко мне через плечо — воплощение дерзости и оскорбительного высокомерия.

— Ну что, удалось мне вразумить тебя? — спросила она. — Готов ли ты задавать вопросы той, которую презираешь? Ведь ты, разумеется, имеешь на это все права, — язвительно добавила она.

— Объясните, что вы имеете в виду, — попросил я, ибо ее слова наполнили мою душу страхом.

— Боже милостивый! — воскликнула она. — Неужели нужно еще что-то объяснять? Ты так ничего и не понял? Тогда послушай меня, послушай моего совета: мадонна Бьянка не совсем здорова и нуждается в перемене обстановки. Сеньор властитель Пальяно поступит очень благоразумно, если отошлет ее для поправления здоровья в какое-нибудь уединенное местечко подальше отсюда, пусть она побудет там до отъезда герцога. И, уверяю тебя, чем скорее она уедет, тем скорее он покинет Пальяно. Теперь, мне кажется, и святому ясно, что я имею в виду.

Пустив эту последнюю шпильку, она решительно удалилась, и я остался один.

Шпилька не произвела на меня особого впечатления. Важно было ее предупреждение. Я не сомневался, что у нее есть свои основания на то, чтобы меня предупредить. Я с содроганием вспомнил ее давнишнюю привычку подслушивать у дверей. Вполне вероятно, что именно таким образом она получила информацию, которую нашла необходимым передать мне в качестве совета.

Этому невозможно было поверить! И в то же время я знал, что это правда, и проклинал свою слепоту — свою и Кавальканти. Я не знал, в чем в точности заключались замыслы Фарнезе. Трудно было себе представить, что он осмелится сделать то, на что более чем прозрачно намекала Джулиана. Может быть, она просто опасалась такой возможности, потому что здесь были затронуты ее собственные низкие интересы, и она решила предотвратить грозящую ей опасность.

Во всяком случае, ее совет был достаточно благоразумен; и вполне возможно, что, если Бьянка спокойно удалится из Пальяно, это поможет положить конец затянувшемуся визиту герцога в Пальяно.

Конечно, все дело в этом. Именно Бьянка держала его здесь, это было бы ясно даже слепому.

Сегодня же вечером, прежде чем идти спать, я поговорю об этом с Кавальканти.

Глава 27

КОГТИ СВЯТОЙ ИНКВИЗИЦИИ
В соответствии с этим решением я после ужина направился в маленькую приемную перед спальней Кавальканти, с тем чтобы дождаться там его прихода. Мое терпение подверглось серьезному испытанию, поскольку явился он необычайно поздно. Прошло не менее часа после того как в замке затихли все дневные звуки и стало известно, что все отошли ко сну, а его все не было.

Я спросил одного из двух пажей, которые томились в приемной в ожидании своего господина, не мог ли мессер пройти в библиотеку, и мальчик только-только начал перебирать различные обстоятельства, которые могли бы задержать его господина, мешая ему спокойно отойти ко сну, как дверь отворилась и Кавальканти появился наконец в своих апартаментах.

Когда он увидел, что я его ожидаю, взгляд его мгновенно оживился, в глазах мелькнуло удовлетворение. Я тут же понял, что он чем-то сильно взволнован. Он был бледен, под глазами залегли черные тени, он знаком показал своим юным пажам, чтобы они удалились, рука его дрожала, так же как и голос, когда он сказал, что желает ненадолго остаться наедине со мной.

Когда мальчики вышли, он бессильно опустился в высокое резное кресло возле черного, эбенового дерева, столика на серебряной ножке, стоящего посреди комнаты.

Однако вместо того, чтобы объяснить, как я ожидал, что произошло, он посмотрел на меня и спросил:

— В чем дело, Агостино?

— Мне кажется, я нашел средство, — сказал я после недолгого колебания, — с помощью которого можно положить конец нежелательному пребыванию герцога Фарнезе в Пальяно.

После этого со всей возможной деликатностью я пытался ему объяснить, что, по моему мнению, мадонна Бьянка была тем магнитом, который удерживал его в замке, и что, если ее увезти подальше от гнусных знаков внимания, которыми он ей постоянно докучает, Пальяно потеряет для него всякую привлекательность и он вскорости уедет.

Мои сбивчивые слова и заключенные в них осторожные намеки не вызвали взрыва негодования, к которому я был готов. Он посмотрел на меня серьезно и печально.

— Как жаль, что ты пришел ко мне с этим советом сейчас, а не две недели тому назад, — сказал он. — Но кто мог предположить, что этот папский ублюдок задержится здесь так долго? Что же касается остального, Агостино, то ты ошибаешься. Это не он заглядывается на Бьянку, как ты предполагаешь. Если бы это было так, я убил бы его собственными руками, будь он хоть тридцать раз герцогом Пармы. Нет-нет. Руки моей Бьянки почтительнейше просит твой кузен Козимо.

Я смотрел на него в полном изумлении. Этого не может быть! Я вспомнил то, что говорила Джулиана. Джулиана не испытывает ко мне никаких теплых чувств. Если бы все было так, как он говорит, у нее не было бы оснований вмешиваться. Она скорее испытала бы известное злорадство, глядя на то, как мой кузен, уже отобравший у меня так много, выхватывает у меня из-под носа прелестную девушку, которую я полюбил.

— Не может быть, вы ошибаетесь! — воскликнул я.

— Ошибаюсь? — повторил он, качая головой и улыбаясь горькой улыбкой. — Здесь не может быть никакой ошибки. Только сейчас я разговаривал с герцогом и его распрекрасным вассалом. Они вместе обратились ко мне, прося руки моей дочери для Козимо д’Ангвиссола.

— А что вы? — в отчаянии вскричал я, ибо это окончательно уничтожило всякие сомнения.

— Я отклонил эту честь, — сурово ответил он, в волнении вскакивая с кресла. — Я отклонил эту честь в таких выражениях, что у них не осталось ни малейшего сомнения в непреклонности моего решения. И тогда этот пакостный герцог имел наглость прибегнуть к угрозам, да еще и улыбаясь при этом; он напомнил мне, что у него есть способы заставить человека подчиниться его воле, напомнил, что за ним стоит не только вся мощь понтификального владычества, но и сама Святая палата[1075]. А когда я ответил, что я нахожусь в вассальном подчинении самого Императора, он возразил, что и Император нынче склоняет голову перед судом Святой Инквизиции.

— Боже милосердный! — воскликнул я, охваченный страхом.

— Пустые угрозы, — презрительно отозвался он и принялся мерить шагами комнату, сцепив руки за широкой спиной. — Что мне за дело до Святой Инквизиции? — фыркнул он. — Но они подвергли меня еще худшему унижению, Агостино. Они с издевкой напомнили мне, что Джованни д’Ангвиссола был моим ближайшим другом. Они сказали, что им известно мое намерение сделать мою дочь сеньорой Мондольфо, скрепить эту дружбу, объединив земли Пальяно, Мондольфо и Кармины. И добавили, что наилучшим способом привести этот план в исполнение было бы выдать Бьянку за Козимо д’Ангвиссола, ибо Козимо уже владеет землями Мондольфо, а Кармину получит в качестве свадебного подарка от герцога.

— У вас действительно было такое намерение? — еле слышным голосом осведомился я, как человек, охваченный ужасом при мысли о том, чего он лишился по причине своей глупости и греховности.

Он остановился передо мной и, положив руку мне на плечо, посмотрел мне в лицо.

— Это была моя заветная мечта, Агостино, — сказал он.

Я застонал.

— Это мечта, которой никогда не суждено было осуществиться, — сказал я, терзаемый горем.

— Действительно никогда, если Козимо д’Ангвиссола будет оставаться сеньором Мондольфо, — ответил он, устремив на меня дружелюбный оценивающий взор.

Я то краснел, то бледнел под этим взглядом.

— Не только по этой причине, — сказал я, — монна Бьянка испытывает ко мне презрение, которое я вполне заслужил. Было бы в тысячу раз лучше, если бы я продолжал жить вдали от света, в который вы вынудили меня вернуться, разве что нынешние мои муки можно рассматривать как наложенное на меня наказание во искупление моих грехов.

Он слегка улыбнулся.

— Ты так думаешь? Полно, мой мальчик, ты слишком рано огорчаешься и слишком поспешно судишь. Я ее отец, и для меня моя маленькая Бьянка

— открытая книга, которую я глубоко изучил. Я читаю по этой книге лучше, чем ты, Агостино. Но об этом мы еще поговорим.

Метнув в меня эту стрелу восторженной надежды, он тут же отвернулся и снова стал шагать по комнате.

— Сейчас меня больше всего беспокоит этот пес Фарнезе и его прихвостни — эта шайка фаворитов и шлюх, которые превратили мой дом в свинарник. Он грозится, что не уедет, пока я не приму то, что он называет разумным предложением, то есть пока я не подчинюсь его воле и не соглашусь выдать свою дочь за его приспешника. И он ушел, убеждая меня обдумать как следует его предложение. Он к тому же имел наглость заявить, что Козимо д’Ангвиссола — этот гвельфский шакал! — будет достойным супругом для Бьянки де Кавальканти.

Эти слова он проговорил сквозь зубы, и глаза его снова гневно сверкали.

— Единственное средство, мессер, это отослать Бьянку отсюда, — сказал я. — Пусть попросит приюта в каком-нибудь монастыре, до тех пор пока мессер Пьерлуиджи не уберется отсюда. Если она уедет, у Козимо не будет охоты задерживаться в Пальяно.

Он гордо вскинул голову, и на его мужественном лице появилось упрямое, вызывающее выражение.

— Никогда! — отрезал он. — Это можно было сделать две недели тому назад, когда они только что приехали. Тогда можно было сделать вид, что ее отъезд был решен еще до их приезда и что я, при моей независимости, не желал менять свои планы. Но делать это сейчас означало бы показать, что я его боюсь, а это не в моих правилах. Поди к себе, Агостино. Дай мне время подумать, у меня еще вся ночь впереди. Я пока не знаю, как мне поступить. А утром мы еще поговорим.

Это было правильное решение. Утро вечера мудренее, и за ночь можно что-нибудь придумать. Ведь дело обстояло крайне серьезно, и вполне возможно, что решать наши затруднения придется с помощью оружия. Нетрудно догадаться, что я не мог заснуть в эту ночь. Я размышлял над этой затеей со сватовством Козимо — мне казалось, что я понял истинные его мотивы: отдать Пальяно под власть герцога, сделав властителем этой провинции человека, преданного Фарнезе.

Я думал еще и о том, что сказал мне Кавальканти, о том, что я слишком поспешно судил о чувствах и настроении его дочери. Мои надежды вспыхнули с новой силой и терзали меня своей неопределенностью и эфемерностью. А потом мне пришла в голову ужасная мысль, что это, возможно, некое возмездие, задуманное с целью меня наказать: ведь я в свое время оказался счастливым соперником в моей греховной любви; теперь же, когда я люблю такой чистой и святой любовью, он одерживает верх надо мной.

Ни свет ни заря я был уже на ногах и вышел в сад прежде всех, надеясь, что Бьянка, воспользовавшись ранним часом, тоже будет искать уединения и мы сможем там поговорить.

Однако встретил я там не Бьянку, а Джулиану. Я, должно быть, минут десять прогуливался по верхней террасе, с наслаждением вдыхая благоуханный утренний воздух, купая руки в прохладной росе, покрывавшей кусты самшитовых боскетов, когда увидел ее в дверях лоджии, выходящей в сад.

Увидев ее, я повернул назад, собираясь возвратиться в дом, и прошел бы мимо нее, не говоря ни слова, но она протянула руку, останавливая меня.

— Я искала тебя, Агостино, — сказала она вместо приветствия.

— Вы меня нашли, мадонна, а теперь позвольте мне вас оставить, — сказал я.

Однако она решительно загородила мне дорогу. Губы ее дрогнули и сложились в медленную улыбку, осветив лицо, которое когда-то я считал обворожительным и которое теперь было мне ненавистно.

— Мне вспоминается другая встреча ранним утром в саду, тогда ты не так спешил от меня уйти.

— И у вас хватает смелости это помнить? — воскликнул я, заливаясь краской под ее дерзким взглядом.

— Искусство счастливой жизни наполовину состоит в том, чтобы помнить счастливые мгновения, — ответила она.

— Счастливые? — спросил я.

— Можешь ли ты отрицать, что в то утро мы были счастливы? Это было всего два года назад, примерно в такое же время. Но как ты с тех пор изменился! А еще говорят, что непостоянны женщины! И говорят именно мужчины.

— Я тогда не знал, какая вы, — с горечью ответил я.

— А теперь разве знаешь? Или, с тех пор как ты набрался мудрости в пустыне, женское сердце не имеет для тебя тайн?

Я смотрел на нее, и в глазах моих можно было прочесть отвращение, которое я к ней испытывал. Ее бесстыдство, ее наглое поведение еще раз убедили меня в том, что у нее нет ни совести, ни сердца.

— Это было… это было через день после того, как умер ваш муж, — сказал я. — Я видел вас в лесу, на поляне неподалеку от Кастель-Гвельфо, с мессером Гамбарой. В тот день я и узнал, какая вы на самом деле.

Она прикусила губу, но потом снова улыбнулась.

— А что мне было делать? — оправдывалась она. — По твоей глупости, из-за преступления, которое ты совершил, мне пришлось бежать. Жизни моей угрожала опасность. Ты бросил меня самым бессовестным образом. А мессер Гамбара оказался более великодушным, он дал мне приют и предложил свою защиту. Я не создана для мученичества, для того, чтобы сидеть в темницах, — добавила она и вздохнула с улыбкой, ища моего сочувствия. — Неужели ты будешь меня осуждать?

— Я знаю, что не имею на это права, — ответил я. — И я виню вас ничуть не больше, чем самого себя. Но если я обвиняю себя самым жестоким образом, если я презираю и ненавижу себя за то, что произошло, вы можете себе представить, какие чувства я питаю к вам. Принимая все это во внимание, мне кажется, вы поступите благоразумно, разрешив мне удалиться.

— Я пришла сюда не для того, чтобы говорить о нас с тобой, мессер Агостино, а совсем с другой целью, — отозвалась она, нимало не тронутая моим презрительным тоном — по крайней мере ничем не выдавая своих истинных чувств. — Я имею в виду эту жеманницу, дочку властителя Пальяно.

— У меня нет ни малейшего желания слушать, что вы о ней скажете, — заявил я.

— Как это похоже на всякого мужчину — отказываться слушать то, что ему уже было сказано.

— То, что вы мне говорили, оказалось неправдой, — сказал я. — Вам это почудилось из страха, что могут пострадать ваши собственные низкие интересы. Обстоятельства показали, что герцог искал руки мадонны Бьянки для Козимо д’Ангвиссола.

— Для Козимо! — воскликнула она с таким серьезным и озабоченным видом, какого мне еще не приходилось наблюдать. — Для Козимо? Ты в этом уверен?

Она была так взволнована, так хотела что-то понять, что я вынужден был пояснить:

— Я это слышал от самого мессера.

Она нахмурила брови и опустила глаза. Затем снова посмотрела на меня все тем же серьезным взглядом.

— Боже мой, какие же темные пути он избирает, чтобы добиться своей цели! — как бы вслух рассуждала она.

Вдруг глаза ее живо блеснули, а на лице появилось хитрое и мстительное выражение.

— Теперь я все поняла, — сказала она. — О, все это ясно как день. Это чисто римская манера использования покорных мужей.

— Мадонна! — гневно прервал я ее, возмущенный тем, что кто-то может даже вообразить такое неслыханное оскорбление, задуманное по отношению к Бьянке.

— Господи Иисусе! — сказала она в ответ, пожимая плечами. — Все достаточно ясно, стоит только внимательно посмотреть. Здесь его светлость не смеет ничего предпринять, опасаясь вызвать неудовольствие непреклонного властителя Пальяно, но, как только она благополучно удалится отсюда в качестве жены Козимо…

— Остановитесь! — вскричал я, протягивая руку, словно для того, чтобы зажать ей рот. Затем, овладев собой, продолжил: — Неужели вы хотите сказать, что Козимо способен пойти на такую чудовищную сделку?

— Пойти на сделку? Этот ненасытный сводник? Ты не знаешь своего кузена. Нет ничего на свете, чего он не сделал бы ради выгоды. Если ты хоть сколько-нибудь интересуешься этой мадонной Бьянкой, ты постараешься немедленно удалить ее отсюда, и смотри, чтобы Пьерлуиджи не пронюхал, в каком монастыре вы ее спрячете. Он пользуется привилегиями папского отпрыска и не постесняется осквернить любую святыню. Так что действуйте быстро, и так, чтобы никто ничего не знал.

Я смотрел на нее со смешанным чувством сомнения и ужаса.

— Почему ты мне не доверяешь? — спросила она в ответ на мой взгляд. — Я все это делаю не ради тебя в не ради этой белоликой дурочки. Мне до вас нет решительно никакого дела, хотя я тебя любила, Агостино. — Эта внезапная нежность, отразившаяся в ее голосе в в улыбке, казалась просто издевкой. — Нет-нет, любимый мой, если я и вмешиваюсь в это дело, то только потому, что здесь замешаны мои собственные интересы, которым грозит опасность.

Я вздрогнул, услышав, каким холодным тоном она говорит о тех интересах, которые могли связывать ее с Пьерлуиджи.

— Пожалуйста, можешь содрогаться от отвращения, господин святой, — презрительно проговорила она. — Поскольку ты меня бросил и ударился в святость, у тебя, конечно, есть на это полное право. — С этими словами она прошла мимо меня и стала спускаться по ступенькам террасы, даже не посмотрев в мою сторону. Больше я никогда ее не встречал, как вы увидите, хотя в тот момент это трудно было предположить.

Я стоял в нерешительности, думая о том, не броситься ли мне за вей, чтобы расспросить ее как следует и узнать, известно ли ей что-нибудь наверняка или все это только ее предположения. Но потом я подумал, что это не имеет особого значения. Важно было то, что нужно было следовать ее доброму совету, и притом незамедлительно.

Я направился к дому и в лоджии столкнулся лицом к лицу с Козимо.

— Не можешь расстаться с прежней любовью? — проговорил он вместо приветствия и кивнул с улыбкой в сторону удаляющейся Джулианы. — Мы в конце концов всегда к ней возвращаемся, так, по крайней мере, говорят. Однако советую тебе быть осторожным. Не слишком разумно перебегать дорогу герцогу в таких делах. Он может оказаться весьма ревнивым соперником.

Я не мог понять, не было ли в его словах двойного смысла, и сделал попытку пройти мимо, не отвечая на его насмешки, но он неожиданно заступил мне дорогу и положил руку мне на плечо.

— И еще одно, мой милый кузен. Правда, ты не заслуживаешь моего доброго совета и предупреждения, но я все-таки тебе его дам. Поспеши отряхнуть с ног своих прах Пальяно. Над твоей головой собирается гроза.

Я посмотрел ему прямо в лицо, злобное, но в то же время красивое, и холодно улыбнулся.

— Этот совет и предупреждение я тебе возвращаю, подлый шакал, — сказал я и увидел, что выражение лица его мгновенно изменилось, все черты, казалось, окаменели, он смертельно побледнел.

— Что ты хочешь сказать? — зарычал он, догадавшись, вероятно, что мне кое-что известно, по тому слову, которым я его назвал. — Что эта тварь посмела тебе…

— Просто я вас предупреждаю, синьор, — перебил я его. — Не вынуждайте меня на большее.

Мы были совсем одни. У нас за спиной была пустая длинная комната, а перед нами — сад, в котором никого не было. Козимо был безоружен, я

— тоже. Но я был в такой ярости, что он невольно отшатнулся в страхе, опасаясь, по всей вероятности, моих рук.

Я повернулся на каблуках и пошел своей дорогой.

Я направился наверх, желая увидеться с Кавальканти, и обнаружил, что он только что встал. Он сидел, завернувшись в подбитую горностаем мантию, и сразу же сообщил мне, что, обдумав еще раз все обстоятельства, он решил поступиться своей гордостью и увезти Бьянку из замка не позже чем сегодня же утром, как только он сможет уладить все дела, чем и займется безотлагательно.

Я предложил сопровождать его, и он принял мое предложение, после чего я расположился в его приемной, ожидая, пока он оденется, и раздумывая, стоит ли сообщать ему то, что мне сегодня утром сообщила Джулиана. В конце концов я решил этого не делать — я не мог себя заставить произносить все чудовищные мерзости, которые замышлялись против Бьянки. Мне казалось, что разговор о них пачкает ее. Даже думать об этом было невыносимо.

Наконец он вышел, полностью одетый, в сапогах и при оружии, и мы вышли по коридору на галерею. Спускаясь по ступеням во внутренний дворик, мы обратили внимание на находящуюся там странную группу.

Группа состояла из шести всадников, одетых в черное, а рядом с ними, несколько поодаль, стоял возле своего коня седьмой человек в латах из вороненой стали и в стальном шлеме. Он беседовал с Фарнезе. Герцога сопровождали Козимо и другие приближенные.

Мы задержались на ступенях, и я почувствовал, как Кавальканти крепко взял меня за локоть.

— В чем дело? — спросил я простодушно, не думая о том, что мне может грозить опасность.

— Это фамильяры, полицейские Святой Инквизиции, — мрачно сообщил он мне, В этот момент герцог обернулся и увидел нас. Он пошел нам навстречу и остановился у лестницы. Выражение лица у него было важное и значительное.

Мы спустились во дворик, причем я начал испытывать известное беспокойство, которое, несомненно, разделял и Кавальканти.

— Скверные новости, мессер Пальяно, — сказал Фарнезе. — Священная коллегия прислала своих людей, для того чтобы арестовать человека по имени Агостино д’Ангвиссола, которого разыскивают уже больше года.

— Меня? — воскликнул я, выступив вперед и становясь перед Кавальканти. — Но какое может быть до меня дело у Священной коллегии?

Главный фамильяр приблизился ко мне.

— Если вы Агостино д’Ангвиссола, вам предъявляется обвинение в святотатстве, за которое вы должны держать ответ перед судом Святой Инквизиции в Риме.

— Святотатство? — повторил я в полнейшем недоумении, ибо первой моей мыслью было то, что дело касается смерти Фифанти и что, поскольку этот ужасный трибунал вершит свои дела втайне, можно не бояться, что неприятные разоблачения вызовут чей-нибудь гнев.

Но это предположение было нелепо, потому что смерть Фифанти подлежала ведению руоты и открытых судебных заседаний, а они, как мне было известно, не посмели бы меня судить из-за мессера Гамбары.

— В каком же святотатстве могут меня обвинять? — спросил я.

— Трибунал сообщит вам об этом, — ответил фамильяр, высокий, болезненного вида немолодой человек.

— Трибуналу придется подождать другого случая, — внезапно вмешался Кавальканти. — Мессер д’Ангвиссола мой гость; а моих гостей нельзя хватать и увозить из Пальяно.

Герцог отошел немного в сторону и оперся на руку Козимо, наблюдая за происходящим. У себя за спиной на галерее я услышал шуршание женского платья, однако не стал оборачиваться, чтобы посмотреть, кто это. Глаза моя были прикованы к черной фигуре фамильяра.

— Надеюсь, вы не будете столь неблагоразумны, мессер, — сказал он,

— и не заставите нас прибегнуть к силе.

— Я очень надеюсь, что вы не будете столь неблагоразумны и не станете пытаться это сделать, — рассмеялся Кавальканти, тряхнув своей крупной львиной головой. — В стенах моего замка не менее сотни вооруженных людей, господин Черный Камзол.

Фамильяр поклонился.

— В таком случае сила сегодня на вашей стороне, как вы заметили. Но я бы очень вам порекомендовал не использовать эту силу для оказания сопротивления полицейским Святой Инквизиции, для того чтобы препятствовать им в исполнении их долга, ибо в противном случае вы рискуете заслужить их справедливое неудовольствие.

Кавальканти сделал шаг вперед, покраснев от гнева, вызванного тем, что этот служака смеет говорить с ним таким тоном. Но в этот момент я схватил его за руку.

— Это ловушка, — шепнул я ему на ухо. — Берегитесь!

Это было сделано более чем вовремя. По прыщавому лицу Фарнезе скользнула хитрая улыбка — улыбка кошки, которая видит, что мышка высунулась из своей норки. Эта улыбка мгновенно исчезла, подтвердив тем самым мои подозрения, как только он увидел, что при моих словах Кавальканти сдержал свой опрометчивый порыв.

Не отпуская руки Кавальканти, я обернулся к фамильяру,

— Я отдам себя в ваше распоряжение через минуту, синьор, — сказал я. — А пока, господа, дайте нам возможность сказать два слова наедине.

— И я увлек удивленного Кавальканти в сторонку, в дальний угол двора, под колоннаду галереи.

— Мессер, будьте благоразумны ради вашей дочери, — умолял я его. — Я уверен, что все это — не более чем ловушка, приготовленная для вас. Но не попадайтесь в нее, не заглатывайте наживку, как того требует ваша честь. Вы можете их победить только осторожностью. Разве вы не понимаете, что, если вы окажете сопротивление Святой Инквизиции, они объявят вас вне закона, наложат церковное проклятие? А против этого вас не сможет защитить даже сам Император. Подумайте, ведь если Императору доложат, что его вассал, властитель Пальяно, злонамеренно помешал Святой Инквизиции в осуществлении ее целей, этот слепой фанатик Карл Пятый ничтоже сумняшеся отдаст его в руки ее трибунала. Не мне вас учить, мессер, вы и сами отлично все это знаете.

— Боже Всемогущий! — в отчаянии застонал он. — Но что будет с тобой, Агостино?

— Против меня у них ничего нет, — нетерпеливо ответил я. — Какое святотатство я мог совершить? Это просто фальшивка, грубо сфабрикованная для того, чтобы помочь Пьерлуиджи осуществить его гнусные замыслы. Значит, мужество и сдержанность, с их помощью мы сможем разрушить их планы. Пойдемте, мессер, я поеду с ними в Рим, и не сомневайтесь, я очень скоро вернусь.

Он взглянул на меня, и в каждой черточке его лица, обычно такого твердого и решительного, можно было прочесть тревогу и неуверенность. Он понимал, что его приперли к стене.

— Как бы я хотел, чтобы здесь сейчас был Галеотто! — воскликнул этот человек, который привык во всем полагаться на самого себя. — Что я ему скажу, когда он вернется? Я обещал беречь тебя как зеницу ока, мой мальчик.

— Скажите ему, что я скоро приеду назад, — это будет действительно так. Пойдемте же. Именно так вы сейчас можете мне помочь. В противном случае кончится тем, что вы будете арестованы и Бьянка окажется в руках этих негодяев, а ведь именно этого они и добиваются.

Мысль о Бьянке заставила его наконец решиться. Мы повернулись и направились назад, медленно и безмятежно, не спеша, словно ничто не нарушало нашего спокойствия, хотя лицо у Кавальканти заметно осунулось.

— Я в вашем распоряжении, — сказал я фамильяру.

— Мудрое решение, — насмешливо обронил герцог.

— Надеюсь, вы тоже в этом убедитесь, — парировал я не менее насмешливым тоном.

Мне подвели лошадь, и, обняв на прощание Кавальканти, я сел в седло, после чего мои одетые в черное конвоиры окружили меня со всех сторон, так что все это стало походить на траурный кортеж. Мы проехали через двор, провожаемые испуганными взглядами дворни, ибо фамильяров Святой Инквизиции боялись все, они способны были вызвать ужас в душе даже самого храброго человека. Мы уже подъезжали к воротам, как вдруг в утренней тишине раздался пронзительный крик.

— Агостино!

Страх, нежность и боль смешались в этом горестном вопле.

Я резко повернулся в седле и увидел фигуру Бьянки в белом, которая стояла в галерее, провожая меня взглядом широко раскрытых глаз и протягивая ко мне руки. А потом, на моих глазах, она покачнулась и со стоном упала на руки своих дам, стоявших возле нее.

Я посмотрел на Пьерлуиджи ипроклял его из самой глубины моей души. Я молил Бога, чтобы пришел наконец тот день — надеясь, что в недалеком будущем, — когда ему придется расплатиться за все грехи его преступной жизни.

Но потом, когда мы выехали в открытое поле, мысли мои приняли более приятное направление и я подумал: ради того, чтобы услышать этот крик, стоило оказаться в когтях Святой Инквизиции.

Глава 28

ПАПСКАЯ БУЛЛА
А теперь, для того чтобы вы могли как следует понять, что произошло, необходимо, чтобы все события были изложены в их правильной последовательности, хотя для этого потребуется, чтобы я на время удалился с этих страниц, которые слишком долго занимал своими действиями, мыслями и чувствами.

Я излагаю их так, как мне впоследствии рассказали их те, кому случилось принимать в них участие. Чаще всего это был Фальконе, который, как вы узнаете, оказался свидетелем того, что происходило, и описал мне со всеми подробностями, кто что сказал, что сделал и как при этом выглядел.

Я оказался в Риме на четвертый день после того, как отправился в путь в сопровождении моего мрачного эскорта, и в тот же самый день и почти в тот же час, когда за мной захлопнулись двери темницы Сант-Анджело, во двор замка Пальяно въехал Галеотто, возвратившийся из своей бунтарской экспедиции.

Его сопровождал один только Фальконе, и так случилось, что свидетелем его приезда оказался Фарнезе, который в этот момент прогуливался по галерее в сопровождении дам и кавалеров своей свиты.

Удивление при этой встрече было взаимным. Дело в том, что Галеотто ничего не знал о пребывании герцога в Пальяно, считая, что он находится в Парме, тогда как Пьерлуиджи и не подозревал, что сотня пик, составляющих гарнизон Пальяно, на две трети состоит из ландскнехтов Галеотто.

Тем не менее при виде этого кондотьера, об истинных целях которого он и не подозревал и услугами которого жаждал воспользоваться, герцог тяжело поднялся со скамьи и стал спускаться по ступеням лестницы, шумно приветствуя солдата и шутливо называя его Талеотто, имея в виду первоначальное значение этого слова и расспрашивая его о том, где он так долго пропадал.

Кондотьер соскочил с седла без посторонней помощи — он умел это делать даже тогда, когда был в полном вооружении, — и встал перед Фарнезе — грозный, покрытый пылью, с загадочной улыбкой на покрытом шрамами лице.

— Где? — повторил он и ответил: — Я ездил по делам, которые весьма близко касаются вашего великолепия. — И, в сопровождении Фальконе, Галеотто подошел ближе, представив заботы о лошадях конюхам, которые поспешили их увести.

— По делам, которые касаются меня? — спросил герцог, крайне заинтересованный.

— Ну конечно, — сказал Галеотто, стоявший теперь лицом к лицу с Фарнезе, у подножия лестницы, где толпились его придворные. — Я вербовал людей, набирая себе войско, и, поскольку я был уверен, что настанет день, когда ваше великолепие найдет моим людям применение, вам станет ясно, что дела мои непосредственно касаются вас.

На галерее, облокотясь на перила, стоял Кавальканти, бледный и озабоченный, не в силах оценить злобный юмор Галеотто, способного шутить шутки, понятные только ему одному. Впрочем, рядом с ним стоял Фальконе, который вполне оценил происходящее, прикрыв усмешку своей громадной загорелой рукой.

— Должен ли я понять, что ты одумался в готов прийти к соглашению по поводу размеров вознаграждения, мессер Галеотто? — спросил герцог.

— Я не торгаш из Джудекки[1076] и не собираюсь рядиться из-за своего товара, — ответил могучий кондотьер. — И я нисколько не сомневаюсь, что мы с вашим великолепием в конце концов сойдемся в цене.

— Пять тысяч дукатов ежегодно — вот мое предложение, — сказал Фарнезе, — при условии, что ты приводишь с собой триста копий.

— Ну ладно, — негромко сказал Галеотто — Однако настанет когда-нибудь день, ваше высочество, когда ты пожалеешь, что не дал мне ту цену, которую я просил.

— Пожалею? — спросил герцог, нахмурившись, недовольный такой откровенностью кондотьера.

— Когда ты увидишь, что я служу кому-нибудь другому, — пояснил Галеотто. — Тебе нужен кондотьер, мессер; а ведь может наступить такое время, когда он тебе понадобится еще больше, чем сейчас.

— У меня есть еще властитель Мондольфо, — сказал герцог.

Галеотто посмотрел на него, широко раскрыв глаза.

— Властитель Мондольфо? — переспросил он, прикидываясь непонимающим.

— Разве ты не слышал? Так вот же, вот он стоит. — И Фарнезе указал рукой, унизанной кольцами, в сторону Козимо — тот стоял рядом с герцогом, стройный, красивый, роскошно одетый. Галеотто посмотрел на этого Ангвиссолу, и лицо его приобрело мрачное, даже грозное выражение.

— Понятно, — медленно проговорил он. — Значит, ты властитель Мондольфо, не так ли? И ты, я полагаю, очень храбр.

— Я надеюсь, в доблести моей никто не посмеет усомниться, когда придет пора ее испытать, — высокомерно отозвался Козимо, чувствуя неприязнь собеседника и отвечая ему тем же.

— Усомниться в этом трудно, — сказал Галеотто, — поскольку ведь у тебя хватило храбрости присвоить себе титул сеньора Мондольфо, как известно, всем властителям Мондольфо он приносил несчастье, мессер Козимо. Возьми, например, Джованни д’Ангвиссола, ему во всем не везло, и вспомни, как плохо он кончил. Его отца отравил лучший его друг, а что до последнего законного носителя этого титула, — разве может кто-нибудь сказать, что он счастлив?

— Последний, его законный носитель? — раздражено воскликнул Козимо. — Мне кажется, сэр, что вы задались целью рассердить меня.

— Более того, — продолжал кондотьер, словно не услышав ответа Козимо, — властители Мондольфо не только несчастливы сами по себе, они приносят несчастье и тому, кому служат. Стоило отцу Джованни поступить на службу к Чезаре Борджа, как тот погиб от руки папы Юлия Второго. Что стоила дружба Джованни его друзьям — об этом вашему высочеству известно лучше, чем кому-либо другому. Итак, принимая во внимание все сказанное, мне кажется, ваше великолепие, вам следует поискать себе другого кондотьера.

Его высочество стоял, жуя свою бороду и мрачно задумавшись, ибо он был в высшей степени суеверен — постоянно интересовался всякими знамениями, изучал гороскопы, прислушивался к предсказаниям и советовался с разного рода прорицателями. На него произвело впечатление то, что сказал Галеотто. Но Козимо только рассмеялся.

— Стоит ли верить бабьим сказкам? — сказал он. — Я, во всяком случае, не обращаю на них ни малейшего внимания.

— Ну и зря, это только доказывает твою глупость, — оборвал его герцог.

— Верно, верно, — одобрительно захлопал в ладоши Галеотто. — Неверие в приметы происходит исключительно от невежества. Нужно бы тебе заняться их изучением, мессер Козимо. Я это сделал и теперь знаю и могу тебе сообщить, что несчастье роду Мондольфо приносят смуглые мужчины. А когда у такого мужчины под глазом родинка — что само по себе предвещает смерть через повешение, — то лучше всего не подвергать свою жизнь ненужному риску.

— Все это очень странно, — пробормотал герцог, на которого произвели сильное впечатление эта прорицания, столь неблагоприятные для Козимо, в то время как Козимо только пожал плечами и презрительно улыбнулся. — Ты, по-видимому, хорошо разбираешься в этих делах, мессер Галеотто, — добавил Фарнезе.

— Если хочешь добиться успеха в том, что собираешься предпринять, нужно внимательно изучить все знамения, — нравоучительно заметил Галеотто. — Я специально занимался этим предметом.

— А что ты скажешь обо мне? Ты видишь какие-нибудь знаки, по которым можно прочесть мое будущее? — совершенно серьезно спросил герцог.

Галеотто внимательно посмотрел на Фарнезе, ничем не выдавая гневного презрения, наполнявшего его душу.

— Ну что же, — медленно проговорил он, — можно попробовать, только эти знамения не прямые, а косвенные, ваше великолепие — по крайней мере, так сразу я не могу определить более точно. Но, поскольку вы меня спрашиваете, я скажу, что в последнее время мое внимание привлекли новые денежные знаки вашего высочества.

— Да, да, — живо отозвался герцог, в то время как его придворные подошли ближе, тесно столпившись вокруг него, ибо всех интересовали знамения и предсказания. — Что ты в них увидел?

— Мне кажется, они предсказывают вашу судьбу.

— Мою судьбу?

— Есть ли при вас какая-нибудь монета?

Фарнезе достал золотой дукат, новехонький, только что с монетного двора. Кондотьер указал пальцем на четыре буквы: PLAC, долженствующие обозначать сокращенное Placentia[1077] в легенде монеты.

— P-L-A-C, — назвал он эти буквы. — В них скрывается ваша судьба, можете прочесть ее сами. — И он вернул монету герцогу, который уставился бессмысленным взором на буквы, а потом на прорицателя.

— Но что же означают буквы PLAC? — спросил он, слегка побледнев от волнения.

— У меня такое чувство, что это предзнаменование. Большего я сказать не могу. Могу лишь обратить на него ваше внимание, мессер, а истолковать его вы должны сами — вы ведь значительно лучше, чем я, разбираетесь в таких вещах. А теперь вы позволите мне пойти и переодеться с дороги, снять с себя это платье, покрытое дорожной пылью и грязью? — сказал он в заключение.

— Да, да, отправляйся, сэр, — рассеянно ответил ему герцог, хмуро и озабоченно глядя на монету со своим изображением.

— Пойдем, Фальконе, — сказал Галеотто и поставил ногу на верхнюю ступеньку лестницы, сопровождаемый своим верным конюшим.

Козимо наклонился к нему — его бледное лицо кривила издевательская усмешка.

— Надеюсь, мессер Галеотто, что в роли кондотьера ты будешь выступать успешнее, чем в роли шарлатана, — сказал он.

— А из тебя, мессер, — парировал Галеотто, улыбаясь ему самой лучезарной улыбкой, — я уверен, получится гораздо лучший шарлатан, чем кондотьер.

Сквозь пеструю толпу расступившихся перед ним придворных он двинулся вверх по лестнице, на верхней ступеньке которой его ожидал сильно встревоженный властитель Пальяно. Они молча пожали друг другу рука, в Кавальканти пошел со своим гостем, чтобы лично проводить его в предназначенные для него апартаменты.

— У тебя не очень-то счастливый вид, — сказал Галеотто своему другу. — Клянусь телом Христовым! В этом нет ничего удивительного, принимая во внимание, с кем ты водишь компанию. Давно у тебя гостит этот Фарнезе?

— Его визит продолжается уже третью неделю, — . отвечал Кавальканти, произнося слова чисто механически.

— Силы небесные! — воскликнул Галеотто, выражая этим свое крайнее удивление. — Что же заставляет его так долго здесь находиться? Что его держит?

Кавальканти пожал плечами и бессильно опустил руки.

Галеотто показалось, что у этого гордого сурового человека непривычно унылый вид.

— Вижу, что нам необходимо поговорить, — сказал кондотьер. — События развиваются быстро, — добавил он, понизив голос. — Но об этом поговорим немного позже. Мне нужно многое тебе рассказать.

Когда они оказались в покоях, отведенных Галеотто, и когда Фальконе, закрыв двери, начал снимать со своего господина доспехи и отстегивать шпоры, Галеотто начал говорить.

— Итак, мои новости, — сказал он. — Но прежде всего, чтобы мне не пришлось дважды повторять одно и то же, давай позовем Агостино. Где же он?

Галеотто достаточно было одного взгляда на лицо Кавальканти, и он вскинул голову, словно горячий конь, почуявший опасность.

— Где Агостино? — повторил он, а руки Фальконе бессильно упали, отпустив пряжку шпоры, которую он отстегивал.

Вместо ответа Кавальканти застонал. Он воздел руки к потолку, словно призывая на помощь небо; затем эти мощные руки снова упали, бессильные что-либо предпринять.

Галеотто с секунду стоял неподвижно, глядя на него и смертельно побледнев. Потом внезапно сделал шаг вперед, оставив Фальконе стоять на коленях.

— Что случилось? — вопросил он громовым голосом. — Где мальчик, спрашиваю я.

Властитель Пальяно не мог выдержать взгляда этих глаз цвета стали.

— О, Боже! — воскликнул он. — Как мне тебе это сказать?

— Он умер? — спросил Галеотто грозно.

— Нет, нет, не умер. Но… Но… — Жалко было смотреть на замешательство этого гордого человека, обычно такого уверенного в себе.

— Но что? — требовал ответа кондотьер. — Клянусь Иисусом! Что я, женщина, или, может быть, мне никогда не приходилось испытывать горе, что ты не решаешься мне сказать? Что бы там ни было, говори, скажи мне, наконец, что случилось.

— Он попал в лапы Святой Инквизиции, — запинаясь пробормотал наконец Кавальканти.

Галеотто посмотрел на него, еще более побледнев. Потом он неожиданно опустился в кресло, поставил локти на колени и, обхватив голову руками, некоторое время не произносил ни слова, в то время как Фальконе, все еще стоя на коленях, смотрел то на одного, то на другого, сгорая от беспокойства и нетерпения услышать какие-нибудь подробности.

Ни один из господ не обратил внимания на присутствие конюшего, но если бы они и заметили его, это не имело бы никакого значения, поскольку верить ему можно было безоглядно и у них не было от него секретов.

Наконец Галеотто удалось справиться со своим волнением, и он попросил своего друга рассказать ему, что случилось, и Кавальканти сообщил ему о происшедшем.

— Что я мог сделать? Что? — воскликнул он, завершив свое повествование.

— И ты допустил, чтобы они его забрали? — проговорил Галеотто, как человек, который твердит какие-то слова, словно не может поверить тому, что они выражают. — Ты допустил, чтобы они его забрали?

— Разве был у меня другой выход? — протянул Кавальканти, мертвенно-бледное лицо которого исказилось от боли.

— То, что существует между нами, Этторе… не позволяет мне этому поверить, несмотря на то, что ты сам мне это говоришь.

И тут несчастный властитель Пальяно изложил своему другу те самые доводы, с помощью которых уговорил его я. Рассказал о том, что Козимо ищет руки его дочери, о том, как герцог пытался заставить его согласиться на этот союз. Он объяснял, что вся эта затея со Святой Инквизицией — не более чем ловушка, долженствующая отдать его, Кавальканти, во власть Фарнезе.

— Ловушка? — зарычал кондотьер, вскочив с места. — Что еще за ловушка? Где она, эта ловушка? В твоем распоряжении сотня вооруженных людей, две трети из них мои воины — каждый из них готов ради меня расстаться с жизнью, — а ты позволил, чтобы его забрали отсюда какие-то шесть негодяев из Святой Инквизиции, убоявшись двух десятков жалких вояк, сопровождающих этого подлого герцога.

— Нет, нет, дело не в этом, — возражал Кавальканти. — Ведь стоило мне хотя бы пошевелить пальцем, как я сам оказался бы во власти Святой Инквизиции, без всякой пользы для Агостино. Это была ловушка, я Агостино ее разгадал. Именно он уговорил меня не вмешиваться и предоставить им увезти его отсюда, поскольку Святая Инквизиция не может предъявить ему никаких обвинений.

— Никаких обвинений! — вскричал Галеотто с уничтожающим презрением. — Неужели у этих негодяев не найдется в запасе какой-нибудь фальшивки? Клянусь телом Христовым, Этторе, неужели после стольких лет нашей дружбы я вынужден прийти к заключению, что ты просто глуп? Что за ловушку могут они тебе расставить в этой ситуации? Ведь именно ты был хозяином положения. Фарнезе был в твоих руках. Можно ли придумать лучшего заложника? Тебе достаточно было свистнуть, твои люди схватили бы его, и ты мог бы потребовать у папы, его родителя, безоговорочного отпущения грехов и, в качестве компенсации, освобождения от всякого преследования со стороны Святой Инквизиции для себя и для Агостино. А если бы они попробовали действовать силой, ты мог бы их остановить, пригрозив, что повесишь герцога, если подписанные бумаги не будут тебе вручены незамедлительно. Боже мой, Этторе, неужели нужно все это объяснять?

Кавальканти опустился в кресло, обхватив голову руками.

— Ты прав, — проговорил он. — Я заслужил все эти упреки. Я поступил как дурак. Более того, как последний трус. — Но затем он снова поднял голову, и глаза его засверкали. — Однако еще не все потеряно! — воскликнул он, вскочив на ноги. — У нас есть еще время. Мы еще можем это сделать.

— Не все потеряно, — насмешливо сказал Галеотто. — да ведь мальчик находится у них в руках. Теперь совсем другое дело: заложник против заложника. Нет, мальчик погиб, погиб безвозвратно, — закончил он со стоном. — Единственное, что мы можем сделать, — это отомстить за него. Спасти его мы уже не в силах.

— Нет, — сказал Кавальканти, — это неверно. — Я болван и старый осел, и я во всем виноват. Значит, я и заплачу.

— Заплатишь? — спросил кондотьер, глядя на друга глазами, в которых не было и тени надежды.

— Не пройдет и часа, как у тебя в руках будут все бумаги, необходимые для того, чтобы освободить Агостино. Ты сам повезешь их в Рим. Это то, что я обязан сделать, чтобы загладить свою вину. И это будет сделано.

— Но разве это возможно?

— Возможно, и это будет сделано. И после этого можешь рассчитывать на меня. Я буду биться до последней капли крови, ради того чтобы уничтожить этого гнусного выродка Фарнезе.

Он пошел к дверям — шаг его был по-прежнему тверд, а на лице, хотя и бледном, установилось спокойное выражение.

— Сейчас я должен уйти, однако ты можешь быть уверен: свое обещание я выполню.

Он вышел, оставив Галеотто наедине с Фальконе, и кондотьер снова бросился в кресло и сидел там, погруженный в свои мысли, так и не сменив запылившейся в дороге одежды и не проявляя желания переодеться. Фальконе стоял у окна, глядя в сад и не смея нарушить размышления своего господина.

Так и застал их Кавальканти час спустя, когда вернулся к ним в комнату. Он принес пергамент, к которому была прикреплена огромная папская печать с изображением папского герба. Он вручил пергамент Галеотто.

— Вот, — сказал он. — Я возвращаю свой долг — он явился результатом моей глупости и слабости, значит, я и обязан был расплатиться.

Галеотто посмотрел на пергамент, потом на Кавальканти, потом снова на пергамент. Это была папская булла, содержащая полное отпущение моих грехов и освобождение от наказания.

— Каким образом тебе удалось это получить? — удивленно спросил он.

— Разве Фарнезе не сын папы? — презрительно осведомился Кавальканти.

— Но на каких условиях она была дана? Если за нее заплачено ценой твоей чести, свободы, а может быть и самой жизни, то давай сразу же покончим с этим делом. — Он поднял пергамент и, держа его в обеих руках, пристально глядел на властителя Пальяно, словно собираясь разорвать документ.

— Ни жизни моей, ни чести не грозит опасность, — твердо ответил Кавальканти. — Тебе следует поторопиться. Святая Инквизиция медлить не любит.

Глава 29

ДОПРОС ТРЕТЬЕЙ СТЕПЕНИ
За мной в темницу явился мой тюремщик в сопровождении двух мужчин, казавшихся очень высокими из-за своего монашеского облачения — рясы с глухим капюшоном, в котором были сделаны прорези для глаз. В отблесках зловещего красноватого света факела, принесенного в это мрачное подземелье тюремщиком, эти черные безмолвные фигуры — они медленно и торжественно двигались, спрятав руки в широкие рукава своих ряс, — казались призрачными и грозными, словно жуткие посланники смерти.

По холодным темным каменным переходам, в которых глухо отдавались наши шаги, они привели меня в просторное подземное помещение с колоннами и сводчатым потолком, освещенное факелами, укрепленными в железных кронштейнах.

На небольшом возвышении стоял дубовый письменный стол, а на нем — две массивных восковых свечи Я распятие. За столом сидел дородный смуглолицый монах в черной рясе ордена святого Доминика. Несколько ниже, по обе стороны от него, сидели двое — безмолвные фигуры в капюшонах, исполняющие должность секретарей.

Справа от них, там, где царил полумрак, почти не рассеиваемый лучами факелов, находилось какое-то деревянное сооружение, по размерам и форме напоминающее раму кровати, но с крепкими кожаными ремнями, для того чтобы привязывать пациента, и огромные деревянные винты, с помощью которых эту раму можно удлинять и укорачивать. К потолку были прикреплены блоки, с них свисали серые веревки, напоминая некое кровожадное чудовище — воплощение жестокости.

Одного взгляда в этот мрачный угол было для меня достаточно.

Подавив дрожь, я посмотрел прямо на инквизитора и с этого момента старался не отрывать от него взгляда, чтобы случайно не взглянуть на прочие ужасы. Сам же он был достаточно ужасен для человека в моем положении.

Это был тучный человек с бритым смуглым лицом и вторым подбородком, толстым и отвислым, словно подгрудок у быка. В этой пухлой плоти утонули его глаза, похожие на маленькие черные пуговки; они казались зловещими просто от полного отсутствия в них какого бы то ни было выражения. Полуоткрытый рот с отвислой нижней губой придавал лицу выражение жадности и жестокости.

Когда он говорил, его рокочущий бас гулко отдавался под низкими сводами потолка.

— Как твое имя? — спросил он.

— Я — Агостино д’Ангвиссола, властитель Мондольфо, и…

— Титулы можно опустить, — остановил он меня. — Святую Инквизицию не интересует, какое положение человек занимает в миру. Сколько тебе лет?

— Мне пошел двадцать первый год.

— Benedicamus Domine![1078] — пробормотал он, хотя я никак не мог понять, к чему относится это замечание. — Ты обвиняешься, Агостино д’Ангвиссола, в святотатстве и осквернении святыни. Что ты можешь сказать по этому поводу? Признаешь ли ты себя виновным?

— Я тем более не могу этого сделать, что мне неизвестно, в чем именно меня обвиняют. Я не знаю за собой такого греха. Не имею ни малейшего…

— Тебе об этом сообщат, — перебил он меня, призывая к молчанию жестом своей пухлой руки и тяжело переваливаясь, чтобы повернуться к одному из секретарей. — Прочитай ему обвинение, — приказал он ему.

Из глубины глухого капюшона раздался резкий, пронзительный голос:

— Святой Инквизиции стало известно, что Агостино д’Ангвиссола на протяжении шести месяцев зимы 1544 года от рождества Христа Господа Бога нашего и весны 1545 года от рождества Христа Господа Бога нашего занимался мошенническими и богопротивными деяниями, фабрикуя корысти ради поддельные святыни, кои затем и использовал в своих низменных и гнусных целях. Ему вменяется в вину, что статую святого Себастьяна, находившуюся в уединенном убежище на Монте-Орсаро, он объявил чудодейственной, имеющей силу исцелять хвори и недуги, каковая статуя имела невиданные свойства: всякий год на Страстную неделю раны ее кровоточили, каковое обстоятельство явилось причиной того, что толпы паломников являлись к этой ложной кощунственной святыне, оставляя обильное подаяние, кое вышеназванный Агостино д’Ангвиссола присваивал в своих собственных корыстных целях. Далее нам стало известно, что в конце концов он бежал из этих мест, опасаясь разоблачения, а после его побега в том месте была оставлена сломанная статуя, и внутри ее — дьявольский механизм, с помощью коего и осуществлялось это чудовищное святотатство.

Все время, пока продолжалось это чтение, заплывшие, непроницаемые глазки инквизитора были устремлены на меня. Когда пронзительный голос чтеца смолк, он провел рукой по жирным складкам подбородка.

— Итак, ты слышал, — сказал он.

— Да, я выслушал много лжи, — ответил я. — Никогда еще события не излагались таким бессовестно-извращенным образом.

Глаза-бусинки совсем исчезли, спрятавшись в складках жира; и тем не менее я знал, что они продолжают меня изучать. Через некоторое время они снова появились.

— Значит, ты отрицаешь, что в статуе было спрятано это мерзкое кощунственное устройство?

— Нет, не отрицаю, — ответил я.

— Запиши его слова, — живо приказал он секретарю. — Он в этом признается. — И затем, обращаясь ко мне: — Ты отрицаешь, что находился в хижине отшельника в названный период времени?

— Нет, не отрицаю.

— Запиши его слова, — снова велел он секретарю. — Что же еще остается? — спросил он меня.

— А остается то, что я ничего не знал об этом мошенничестве. Обманщиком был лжемонах, который жил там до меня и при смерти которого я присутствовал. Я занял его место, безоговорочно веря в чудотворную сущность статуи святого Себастьяна; когда же мне рассказали, что все это обман, я просто не мог поверить, что кто-то посмел решиться на такое чудовищное святотатство. В конце концов, когда статуя была сломана и я воочию убедился в святотатственном замысле обманщика, я с ужасом и отвращением тут же покинул это прибежище сатаны.

На широком лице инквизитора не отразилось никакого чувства.

— Это естественный способ оправдания, — медленно проговорил он. — Однако он не объясняет, как и почему были присвоены деньги.

— Я не присваивал никаких денег! — гневно вскричал я. — Это самое грязное обвинение из всех.

— Ты отрицаешь, что паломники делали известные приношения?

— Конечно, приношения делались, однако я понятия не имею, в каких размерах. У дверей хижины стоял сосуд из обожженной глины, в который верующие опускали свои приношения. Мой предшественник имел обыкновение раздавать часть этих денег среди бедных в качестве милостыни; другую часть, как говорили, он копил, чтобы истратить их на постройку моста через Баньянцу — это бурный поток, и мост через нее был необходим.

— Ну же, — подсказывал он, — значит, когда ты сбежал оттуда, ты и прихватил с собой эти собранные деньги.

— Я этого не делал, — отвечал я. — У меня не было даже такой мысли. Уезжая, я не взял с собой ничего — только ту одежду, которая была на мне, когда я там находился.

Последовала короткая пауза.

— Святая Инквизиция располагает другими сведениями.

— Какими же сведениями? — вскричал я, перебивая его. — Кто меня обвиняет? Покажите моего обвинителя, я хочу с ним встретиться лицом к лицу.

Он медленно покачал своей огромной головой с нелепым венчиком грязных волос, окружающих тонзуру[1079], этот символ тернового венца.

— Тебе, разумеется, должно быть известно, что в Святой Инквизиции это не принято. В своей великой мудрости наш трибунал считает, что, открывая имя доносчика, мы подвергаем его опасности преследования, и это может привести к тому, что иссякнет источник полезных сведений, которыми мы пользуемся. Следовательно, твоя просьба не может быть удовлетворена, она тщетна, столь же тщетна, как и попытки оправдаться, которые ты предпринимаешь, — все это сплошная ложь, направленная на то, чтобы помешать свершиться правосудию.

— Ложь, господин монах? — вскричал я с такой яростью, что один из стражей положил руку мне на плечо.

Глаза-бусинки исчезли, а потом снова появились, в то время как он внимательно и равнодушно рассматривал меня.

— Твой грех, Агостино д’Ангвиссола — это самый гнусный грех, который только может изобрести и осуществить сатанинская жадность. Больше, чем любой другой грех, он закрывает двери милосердию. Такое же преступление, какое совершил в свое время Симон Маг, — и искупить его можно только пройдя через врата смерти. Ты вернешься в свою камеру, и когда дверь за тобою затворится, она затворится навсегда, до конца твоей жизни, и ты никогда уже не увидишь ни единого человека. Голод в жажда будут твоими палачами, медленно и неуклонно они лишат тебя жизни, которой ты не сумел как следует распорядиться. Ты останешься в этой камере без света, пищи и воды, пока не умрешь. Именно такое наказание несет тот, кто совершил подобное преступление.

Я не мог этому поверить. Я стоял перед ним все то время, пока он произносил эти лишенные всякого чувства слова. Наступила недолгая пауза, и снова он сделал этот широкий жест, поглаживая свой рот и обширный подбородок. Затем он продолжил:

— Это то, что касается тела. Но остается еще и душа. В своем бесконечном милосердии Святая Инквизиция желает, чтобы искупление греха наступило еще в этой жизни, дабы спасти тебя от пламени вечного ада. Поэтому Святая Инквизиция призывает тебя очистить свою душу, признавшись в своем грехе и раскаявшись в содеянном, прежде чем ты отойдешь в иной мир. Покайся, сын мой, спаси свою душу.

— Покаяться? — повторил я. — Покаяться в том, чего я не совершил, признать правдой ложь? Я изложил тебе истинную, правдивую историю того, что произошло на самом деле. Говорю тебе: нет во всем свете человека менее способного на святотатство, чем я. По своей натуре, по своему воспитанию я набожный и благочестивый человек. Кто-то возвел на меня напраслину, чтобы мне навредить. Вынося мне приговор, вы осуждаете невинного человека. Да будет так. Не могу сказать, чтобы мир казался мне настолько привлекательным, чтобы я не мог расстаться с ним без особых сожалений. Моя смерть будет на вашей совести, на совести этого несправедливого, чудовищного трибунала. Но избавьте себя по крайней мере от еще большего преступления, требуя, чтобы я признал эти клеветнические обвинения.

Крошечные глазки устремили на меня долгий непроницаемый взгляд. Наконец доминиканец заговорил медленно и торжественно, и в голосе его звучало почти что сожаление.

— Милосердные законы этого трибунала предоставляют тебе двадцать четыре часа на размышление. Я буду молиться, сын мой, чтобы Божественное Провидение смягчило сердце, ожесточенное грехом, склонило бы тебя к раскаянию, к полному и свободному признанию своих преступлений. В противном случае наш долг нам ясен, и у нас есть способы добиться от человека признания. Подумай об этом, сын мой, избавь себя от ненужного страдания. Уведите его.

Я ничего ему не ответил и молча позволил фамильярам увести себя теми же самыми мрачными холодными коридорами назад, в камеру, в которой мне суждено было умереть.

Но прежде, чем это свершится, мне предстояло претерпеть страшные муки, пытки, более мучительные, чем голод и жажда, в том случае если я не соглашусь купить себе избавление, признавшись в возводимой на меня клевете. Меня приводила в ужас эта безумная затея спасти мою душу, осуществляемая тем самым способом, который служил верной ее погибели, — стремясь избавить меня от одного святотатства, меня беззастенчиво ввергали в другое.

Наверное, я в конце концов решился бы по истечении этих двадцати четырех часов на это. Благодарю Бога за то, что это испытание меня миновало. Ибо через три часа после моего возвращения в эту камеру снова явился мой тюремщик, положив конец моему мрачному унынию. На этот раз его сопровождали не только фамильяры, и сам инквизитор.

Он вкатился в сумрак этой темницы, в которую никогда не заглядывал солнечный свет, держа в руке пергамент, скрепленный огромной печатью, и знаком подозвал меня к себе.

— Ты можешь убедиться в том, — сказал он, — что пути Господни поистине неисповедимы и что правда в конце концов торжествует. Твоя невиновность установлена, поскольку сам Святой Отец нашел нужным вмешаться и спасти тебя. Вот твое освобождение. Ты волен выйти отсюда и направиться, куда тебе заблагорассудится. Эта булла относится к тебе. — И он протянул мне пергамент.

Мой ум метался в поисках объяснения, так же как человек мечется в густом тумане, пытаясь найти дорогу, спотыкаясь и останавливаясь на каждом шагу. Я взял пергамент и долго смотрел на него. Удостоверившись в его подлинности и в то же время недоумевая, каким образом папа оказался замешанным в этом деле, я сложил документ и засунул его себе за пояс.

Затем инквизитор махнул своей огромной рукой, указывая вниз: «Ite!»[1080] — и добавил — его рука, казалось, поднята специально для благословения: — Pax Domini sit tecum[1081].

— Et cum spiritu tuo[1082], — машинально ответил я, повернувшись прочь из этого ужасного места вслед за фамильярами, которые шли впереди, указывая мне путь.

Глава 30

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Наверху, в блаженном сиянии солнечного света, от которого у меня заболели глаза, ибо я был лишен его целую неделю, я увидел Галеотто, который ожидал меня в пустой, лишенной всякой мебели комнате. Я не успел даже сообразить, что это он, а его огромные руки уже обхватили меня и прижали к себе с такой силой, что его латы едва не впились мне в грудь, вызвав мгновенное, сладостно-горькое воспоминание о другом человеке, таком же высоком, который прижимал меня к себе много лет тому назад и чьи доспехи причинили мне такую же боль, какую я испытывал сейчас, когда меня обнимал Галеотто.

Затем он отстранил меня на расстояние вытянутой руки и долго смотрел на меня. Я заметил предательскую влагу в его затуманенных глазах. Он буркнул что-то фамильярам, взял меня под руку, повлек за собой по длинным коридорам, минуя разные двери, и вывел наконец на оживленные улицы Рима.

Мы шли молча, улицами и переулками, которые, должно быть, были ему хорошо известны, но в которых я, несомненно, заблудился бы, и наконец очутились перед отличной таверной — Osteria Del Sole[1083], что возле башни Ноны.

Там в конюшне находилась его лошадь, и слуга провел нас наверх, в комнату, которую он нанял.

Как я был не прав, думал я, заявляя инквизитору, что не испытываю сожаления, расставаясь с этим миром. Какая это была неблагодарность с моей стороны, принимая во внимание, что был на свете этот преданный мне человек, который любил меня в память о моем отце! А разве не было на свете Бьянки, которая, несомненно, — если только ее последнее восклицание, исторгнутое мукой, заключало в себе правду — любила меня ради меня самого?

Какая сладостная перемена произошла в моей судьбе — теперь, когда я удобно сидел в кресле возле окна, наслаждаясь поистине приятнейшим моментом в моей жизни, и когда мрачные тени смерти, сгустившиеся над моей головой, так внезапно рассеялись.

Вокруг хлопотали слуги, расставляя на столе изысканные яства, заказанные Галеотто, огромные корзины сочных фруктов, кувшины с красным вином из Апулии; и вскорости мы сели за стол. Чтобы воздать всему этому должное.

Но прежде чем приступить к еде, я спросил Галеотто, с помощью какого чуда ему удалось добиться моего спасения; какие магические силы способствовали тому, что даже сама Святая Инквизиция растворила свои двери по его повелению. Взглянув на лакеев, которые нам прислуживали, он велел мне заняться едой, сказав, что поговорим мы потом. При этих словах я почувствовал такой зверский голод, что немедленно и со всей охотой повиновался его приказанию и набросился на еду, так что, начиная с бульона и кончая фруктами, мы были заняты исключительно поглощением пищи и не сказали ни слова.

Наконец, когда наши бокалы были наполнены, а слуги удалились, я повторил свой вопрос.

— Это чудо сотворил не я, — сказал Галеотто. — Этим ты обязан Кавальканти. Буллу получил он.

И он вкратце изложил все те обстоятельства, о которых уже читателю рассказано на предыдущих страницах (мелкие подробности тех событий мне впоследствии, как уже говорилось, удалось выведать у Фальконе). По мере того как разворачивался его рассказ, я чувствовал, как во мне растет дурное предчувствие, от которого все тело покрывается холодным потом, совсем как утром, когда я находился в руках моих палачей. Наконец Галеотто, видя, что я смертельно побледнел, спросил, что со мною.

— Что… какую… чем заплатил за мое спасенье Кавальканти? — ответил я вопросом.

— Он мне не сказал, я не стал задерживаться, для того чтобы дознаться — мне надо было торопиться. Он уверил меня, что дело завершилось без урона для его чести, жизни и свободы, я этим удовольствовался и поспешил в Рим.

— И с тех пор вы не думали о том, какую цену должен был заплатить Кавальканти?

Он тревожно посмотрел на меня.

— Должен признаться, что радость, которую принесла мне мысль о скором твоем освобождении, сделала меня эгоистичным. Я думал только о твоем спасении и больше ни о чем.

Я застонал и в отчаянии опустил руки на стол.

— Он заплатил такую цену, — проговорил я, — что мне в тысячу раз лучше было бы остаться там, откуда вы меня вытащили.

Галеотто наклонился ко мне, сурово нахмурив брови.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил он.

И тут я рассказал ему о том, чего опасался; рассказал, как Фарнезе искал руки Бьянки для Козимо, как гордо и бесповоротно Кавальканти ему отказал; как герцог настаивал и пригрозил, что останется в Пальяно, пока мессер не изменит своего решения; как я узнал от Джулианы о чудовищных замыслах герцога — об истинной причине, заставляющей его добиваться этого брака. И наконец…

— Вот какую цену согласился он заплатить! — в отчаянии воскликнул я. — Его дочь, эта чистая, святая девушка — вот эта цена! И в эту самую минуту, возможно, они получают выторгованную ими плату — отвратительная сделка осуществляется. О, Галеотто! Галеотто! Почему ты не оставил меня гнить в темнице инквизиции? Как был бы я счастлив умереть там, ничего не зная об этом!

— Клянусь кровью Христовой, мальчик! Не хочешь ли ты сказать, что мне было об этом известно? Неужели ты думаешь, что я согласился бы выкупить такой ценой чью бы то ни было жизнь?

— Нет, нет, — ответил я. — Я знаю, что вам это не было… что вы не могли… — И я внезапно вскочил на ноги. — А мы сидим здесь… пока это… пока это… О, Боже! — зарыдал я. — Может быть, еще есть время. На коней! Едем немедленно!

Он тоже вскочил на ноги.

— Может быть, есть еще способ исправить зло. Отправимся тотчас же. Гнев поможет мне преодолеть усталость. Мы можем доскакать за три дня. Будем мчаться так, как никому на свете не доводилось это делать.

И мы поскакали, и мчались с такой скоростью, что наутро третьего дня, который пришелся на воскресенье, были уже в Форли (перевалив Апеннины у Арканджело) и вечером прискакали в Болонью. Мы не сомкнули глаз и почти не отдыхали с того самого момента, как покинули Рим. Мы буквально валились с ног от усталости.

Если уж я находился в таком состоянии, то что должен был испытывать Галеотто? Он был сделан поистине из железа. Подумайте только, ведь он уже проделал этот путь, и так же поспешно, чтобы вызволить меня из когтей инквизиции; и, не отдохнув, снова двинулся в путь на север. Подумайте об этом, и вы не удивитесь, что усталость наконец сломила его.

В Болонье мы спешились возле гостиницы, где нашли Фальконе, который нас дожидался. Он собирался сопровождать своего господина в Рим, однако был в то время слишком утомлен и не мог долее находиться в седле, так что Галеотто, в своем отчаянном нетерпении, оставил его здесь и продолжал свой путь один.

Здесь, в Болонье, мы и встретили верного конюшего, умирающего от беспокойства. Он бросился ко мне, чтобы обнять меня, называя меня по-прежнему Мадоннино, что мне приятно было слышать от него, несмотря на мрачные воспоминания, всколыхнувшиеся при звуке этого имени.

В Болонье Галеотто объявил, что он вынужден остановиться на отдых, и мы проспали три часа — пока не наступила ночь. Нас разбудил хозяин, как ему и было приказано, но после того, как он отошел, я продолжал лежать без сил, руки и ноги отказывались мне повиноваться. Но тут внезапно сознание возвратилось ко мне, я вспомнил, что нам предстояло, и эта мысль подействовала на меня как удар хлыста: всю мою усталость как рукой сняло.

Что же касается Галеотто, то он находился в самом плачевном состоянии: он просто не мог пошевелиться. Силы его истощились — он был измучен до крайности усталостью и недостатком сна. Мы с Фальконе вдвоем подняли его на ноги, но он снова свалился, поскольку был не в силах стоять.

— У меня нет сил, я выдохся, — пробормотал он. — Дайте мне поспать двенадцать часов — всего двенадцать часов, Агостино, и я поеду с тобой хоть к самому дьяволу.

Я застонал и выругался — все на одном дыхании.

— Двенадцать часов! — вскричал я. — А она… Я не могу ждать, Галеотто, я должен ехать, я поеду один.

Он откинулся на подушку и лежал, глядя на меня остекленевшими глазами, потом, сделав над собой усилие, очнулся и приподнялся на локте.

— Правильно, мальчик, поезжай один. Возьми с собой Фальконе. Послушай. В Пальяно находятся шесть десятков моих людей, которые пойдут за тобой куда угодно, хоть в самый ад, когда Фальконе передаст им мое приказание. Вперед, мой мальчик, спаси ее. Но… погоди минутку! Постарайся не трогать Фарнезе, не причинять ему вреда, если только это возможно.

— А если невозможно? — спросил я.

— Ну, тогда ничего не поделаешь. Но старайся не трогать его физически, не нанести ему никакого увечья. Предоставь это мне — настанет час, и он свое получит. Сегодня это было бы преждевременно, и мы… нас… нас раздавят его… — Речь его превратилась в нечленораздельное бормотание, глаза закрылись, и он снова заснул мертвым сном.

Десять минут спустя мы уже снова ехали на север, по бесконечной Эмилианской дороге, останавливаясь только для того, чтобы промочить горло глотком вина, тогда как хлеб мы жевали по дороге, не слезая с седла.

Мы переправились через По и поехали дальше, меняя коней, где это было возможно, и наконец, когда уже близился закат, на повороте дороги нашему взору открылся Пальяно — серые, покрытые лишайником стены замка, стоящего на вершине невысокого изумрудного холма.

Спускались сумерки, в окнах замка кое-где появлялись огоньки, когда мы приблизились к воротам.

Из караульного помещения неторопливо вышел вооруженный страж и спросил у нас, какое дело привело нас в замок.

— Мадонна Бьянка уже вышла замуж? — задыхаясь спросил я его вместо приветствия.

Он внимательно посмотрел на меня, потом перевел глаза на Фальконе и с удивлением пробормотал какое-то ругательство.

— С возвращением вас, мессер! Мадонна Бьянка? Свадьбу отпраздновали сегодня. Молодые уже уехали.

— Уехали? — зарычал я. — Куда они уехали, отвечай!

— Куда? В Пьяченцу, во дворец мессера Козимо. Вот уже три часа, как они отъехали.

— А где твой хозяин? — спросил я его, соскакивая на землю.

— У себя в покоях, благородный господин.

Как я его отыскал, куда направился в поисках Кавальканти — все эти обстоятельства начисто выветрились из моей памяти. Знаю только, что нашел я его в библиотеке. Он сидел, сгорбившись, в огромном кресле, лицо его быломертвенно-бледно, глаза лихорадочно блестели. Когда он увидел меня — причину, хотя и невольную, всех этих бед, — он сурово нахмурился и в глазах его появились гневные искры. Если он собирался накинуться на меня с упреками, я не дал ему этой возможности, обрушив на него мои собственные.

— Что вы наделали, мессер? — потребовал я ответа. — По какому праву вы совершаете такие поступки? По какому праву вы принесли в жертву эту чистую голубку? Неужели вы считаете меня подлецом, который будет рассыпаться перед вами в благодарности, что я буду испытывать какие бы то ни было чувства, кроме ненависти и отвращения, — ненависти ко всякому, кто имеет отношение к этому делу, отвращение к самой жизни, купленной такой ценой?

Он совсем сник перед моим яростным гневом; ибо вид у меня, наверное, был ужасный — я стоял перед ним, извергая эти обвинения, обезумев от боли, ярости и бессонных ночей.

— Да понимаете ли вы, что вы сделали? — продолжал я. — Знаете, на что ее обрекли? Для какой цели вы ее продали? Или я должен вам объяснить?

И я все ему рассказал, в нескольких жестоких словах, от которых он вскочил на ноги, бешено сверкая глазами, — лев, очнувшийся от спячки.

— Нужно гнаться за ними, — уговаривал его я. — Нужно вырвать ее у этих скотов, даже если для этого пришлось бы сделать ее вдовой. Люди Галеотто находятся внизу, они пойдут за мной. Вы тоже можете поднять своих солдат. Ну же, мессер, на коней!

Он выскочил из библиотеки и бросился вниз по лестнице, не сказав мне ни слова и бормоча вместо ответа молитвы о том, чтобы мы могли поспеть вовремя.

— Мы должны! — бешено прокричал я, выскакивая на галерею, потом вниз по лестнице, не переставая бушевать, в то время как Кавальканти бежал следом за мной.

Через десять минут шестьдесят пик Галеотто и еще двадцать из тех, что составляли гарнизон Пальяно, были уже в седле и мчались во весь опор по направлению к Пьяченце. Впереди, на свежих лошадях, скакали мы с Фальконе, а рядом со мной, то и дело пришпоривая своего коня, скакал властитель Пальяно, донимая меня вопросами о том, откуда я получил свои сведения.

Больше всего мы опасались, что ворота Пьяченцы будут закрыты, до того как мы успеем доехать. Однако нам потребовалось меньше часа, чтобы проделать эти десять миль, и авангард нашего небольшого отряда уже входил в ворота Фодесты, когда на колокольне собора раздался первый удар колокола, возвещающий наступление ночи и подающий сигнал привратникам закрывать ворота.

При виде столь многочисленного отряда начальник караула вышел к воротам и приказал нам остановиться. Но я бросил ему в ответ несколько слов, объясняя, что мы — черные воины мессера Галеотто и прибыли в Пьяченцу по приказу герцога, каковой ответ показался ему удовлетворительным, ибо мы не стали задерживаться, а у него не было достаточного количества людей, чтобы воспрепятствовать продвижению нашего отряда.

Мы ехали по темной улице — той самой, по которой я ехал в последний раз, после того как Гамбара открыл для меня ворота тюрьмы, и таким образом вскоре оказались на площади перед дворцом Козимо.

Всюду царила темнота, и громадные ворота были заперты. Это было очень странно, принимая во внимание, что в дом только что приехала молодая жена.

Я соскочил на землю — с такой легкостью, словно проехал всего только эти десять миль от Пальяно. И действительно, я совсем перестал чувствовать усталость, совершенно забыв о том, что не спал уже три ночи, не считая трех недолгих часов в Болонье.

Я торопливо постучал в ворота, обитые железными гвоздями. Мы стояли перед ними в ожидании — Кавальканти и Фальконе рядом со мною, а воины — верхом, в некотором отдалении — молчаливая и грозная фаланга.

Я отдал приказ Фальконе:

— Десять человек пойдут с нами, остальные остаются здесь, из ворот никого не выпускать.

Конюший отошел назад, чтобы передать приказание солдатам, и десять человек, назначенных им, бесшумно соскользнули с седел и выстроились в тени, которую отбрасывала стена.

Я постучал еще раз, более решительно и властно, и наконец боковая калитка возле ворот открылась и показался престарелый слуга.

— В чем дело? — спросил он и приподнял фонарь, стараясь осветить мое лицо.

— Нам нужен мессер Козимо д’Ангвиссола, — ответил я.

Он смотрел мимо меня, на солдат, выстроившихся вдоль улицы, и лицо его приняло тревожное выражение.

— А что вам нужно? — спросил он.

— Глупец! Я сообщу об этом твоему хозяину. Проводи меня к нему. Дело не терпит отлагательства.

— Да, но… разве вы не слышали? Мой хозяин только что женился. Свадьба состоялась не далее как сегодня. Неужели вы решитесь беспокоить его в такое время? — Он многозначительно ухмыльнулся.

Я ударил его сапогом в живот, отчего он упал, растянувшись во весь рост, а потом покатился по земле и наконец забился в угол, жалобно воя.

— Заткните его, — велел я людям, которые нас сопровождали. — А потом половина останется здесь охранять лестницу, а остальные пойдут с нами.

Дом был огромный, и в нем было тихо, значит, маловероятно, что кто-либо услышал крики этого шута у порот.

Мы поспешно поднялись по лестнице при свете фонаря, который где-то нашел Фальконе, ибо все вокруг было окутано зловещим мраком. Кавальканти шел рядом со мной, задыхаясь от ярости и беспокойства.

На верхней площадке лестницы мы обнаружили человека, в котором я узнал одного из приближенных герцога. Он, без сомнения, услышал наши шаги. Однако, увидев нас, он пустился бежать. Кавальканти бросился вслед за ним, и ему удалось поймать беглеца, схватив его за лодыжку, отчего тот упал, ударившись лицом оземь.

Не прошло и секунды, как я уже сидел на нем верхом, приставив ему к горлу кинжал.

— Один звук, — прошипел я, — и ты отправишься прямиком в ад.

Он смотрел на меня, выкатив глаза от страха, бледный как полотно.

Это был женоподобный слизняк, из тех, какими любил окружать себя герцог, и я сразу понял, что с ним у меня не будет никаких хлопот.

— Где Козимо? — спросил я у него. — Вставай, приятель, и проводи нас в комнату, которую он занимает, если тебе дорога твоя поганая жизнь.

— Его здесь нет, — проскулил несчастный придворный.

— Лжешь, гнусный пес, — сказал Кавальканти и обернулся ко мне. — Прикончи его, Агостино.

Мой пленник, на котором я сидел верхом, преисполнился ужасом, как и рассчитывал предусмотрительный Кавальканти.

— Клянусь Господом Богом, его здесь нет, — проговорил он, лишившись голоса от страха, ибо в противном случае он вопил бы во весь голос. — Господи! Клянусь, я говорю правду. Его здесь нет.

Я озадаченно посмотрел на Кавальканти, охваченный внезапным страхом. Я видел, что глаза Кавальканти, до этого тусклые и невыразительные, вновь загорелись недобрым огнем. Он склонился над распростертым на земле человеком.

— А невеста здесь? Моя дочь… она здесь, в этом доме?

Человек скулил и ничего не отвечал, пока острие моего кинжала не коснулось его шеи. Тогда он внезапно завизжал:

— Да!

В мгновение ока я схватил его за ворот и снова поставил на ноги, причем его элегантное платье и тщательно причесанные волосы пришли в полный беспорядок, так что он являл собой самое плачевное зрелище, какое только можно себе вообразить.

— Веди нас в ее комнату, — велел я ему.

И он повиновался, как повинуется человек, когда ему грозит смерть.

Глава 31

БРАЧНАЯ НОЧЬ БЬЯНКИ
Ужасная мысль терзала меня, пока мы шли по залам и коридорам дворца — она была вызвана присутствием в этом месте одного из приближенных герцога. Страшный вопрос то и дело просился мне на язык, однако я не мог себя заставить произнести его вслух.

Мы продолжали идти; моя рука, лежавшая у него на плече, как клещами сжимала его бархатный камзол, впиваясь в плоть и кости; в другой руке у меня был кинжал.

Мы прошли через приемную, где толстый ковер скрадывал шум наших шагов, и остановились перед тяжелой тканой портьерой, за которой скрывалась дверь. Здесь, сдерживая бешеное нетерпение, я остановился, сделав знак сопровождавшим нас пятерым солдатам, чтобы они оставались на месте, затем я передал провожавшего нас царедворца в руки Фальконе и придержал Кавальканти, который дрожал с головы до ног.

Я приподнял тяжелую портьеру, заглушавшую звук, и, остановившись на секунду у двери, услышал голос моей Бьянки; первые же ее слова заставили меня содрогнуться — кровь застыла у меня в жилах.

— О, мессер, — умоляла она дрожащим голосом. — О, мессер, сжальтесь надо мною!

— Моя прелестная, — послышалось в ответ. — Это я, а не ты достойна жалости, я умоляю тебя о милости. Разве ты не видишь, как я страдаю? Разве ты не видишь, что я сгораю от любви к тебе, что жаркий ее пламень терзает меня, а ты, жестокая, отказываешь мне в своей любви.

Это был голос Фарнезе. Значит, этот негодяй Козимо действительно заключил ужасную сделку, о которой меня предупреждала Джулиана, причем осуществил ее еще более ужасным способом, чем она предполагала.

Кавальканти готов был броситься в комнату, распахнув настежь дверь, но я крепко взял его за руку и поднес палец — той руки, в которой у меня был кинжал, — к губам.

Я попробовал нажать ручку. Как это ни странно, дверь была не заперта и подалась. И верно, для чего было ее запирать? Нужно ли было герцогу опасаться, что его потревожат в доме, который жених любезно предоставил в его распоряжение, в доме, охраняемом его людьми?

Совершенно бесшумно я открыл дверь, и мы стали на пороге — Кавальканти и я, отец и возлюбленный нежной девы, принесенной в жертву грязному развратнику-герцогу. Мы стояли столько времени, сколько может понадобиться, чтобы сосчитать до двадцати, — молчаливыми свидетелями этой отвратительной сцены.

Брачный покой был сплошь увешан златоткаными гобеленами — только огромная, резного дерева кровать была задрапирована мертвенно-белым бархатом и дамасским шелком цвета слоновой кости, символизируя прелесть и чистоту прекрасной жертвы, для которой было уготовано это ложе.

И все это было сделано ради меня — ради меня согласилась она на этот ужас, согласилась, как я впоследствии узнал, с охотой и без колебаний, с решимостью Ифигении[1084]. Однако согласилась она на брак, а не на то ужасное испытание, которое ей теперь предстояло.

Она опустилась на колени на молитвенную скамеечку с высокой спинкой — ее платье не белее смертельно-бледного лица, сжатые руки с мольбой протянуты к этому чудовищу, стоявшему над ней. Его покрытое прыщами лицо покраснело, глаза жадно горели, когда он смотрел на объятую ужасом, беззащитную прелестную девушку.

Некоторое время мы за ними наблюдали, не замеченные ими, поскольку молитвенная скамеечка находилась слева, возле камина с широким козырьком, в котором потрескивали благоухающие поленья какого-то экзотического дерева. Комнату освещали два серебряных канделябра, стоявшие на столике возле завешенного портьерой окна.

— О, мессер! — в отчаянии воскликнула Бьянка. — Смилуйтесь, оставьте меня, и ни один человек на свете не узнает о том, чего вы от меня добивались. Я буду молчать, мессер. О, если у вас нет жалости ко мне, пожалейте, по крайней мере, себя. Вы покроете себя позором, позором, который сделает вас ненавистным для всех на свете.

Подобно ястребу, который долго парит над своей жертвой, а потом складывает крылья и камнем падает на нее, Фарнезе вдруг бросился на девушку, схватил ее, поднял со скамеечки, где она стояла на коленях, и заключил в свои жестокие объятия. Она закричала и стала отбиваться. Пытаясь от него вырваться, она резко повернулась, так что теперь стояла к нам спиной, а Фарнезе, тоже вынужденный повернуться в этой борьбе, оказался лицом к нам и увидел нас.

В мгновение ока его лицо изменилось самым ужасным образом — было полное впечатление, что с него вдруг сдернули маску. Багровый румянец сменился мертвенной бледностью; нездоровый пламень в глазах погас, и взор его сделался тусклым и безжизненным, как у змеи; челюсть отвисла, а чувственные губы приобрели на этом фоне донельзя глупый вид.

Мне казалось, что на какое-то мгновение я ему даже улыбнулся, но потом мы с Кавальканти бросились вперед — оба одновременно. Он пошевелился, руки его при этом разжались, и Бьянка упала бы на пол, если бы я ее не подхватил.

Все еще находясь во власти страха, она подняла глаза…

— Агостино! — воскликнула Бьянка, глаза ее закрылись, и она в изнеможении упала ко мне на грудь.

Герцог же, спасаясь от гнева Кавальканти, метнулся, словно испуганная крыса, через комнату к маленькой дверце в той стене, где находился камин. Он распахнул ее и выскочил в коридор, куда за ним, не думая об опасности, бросился Кавальканти.

Послышался бешеный рык, затем восклицание боли, и властитель Пальяно отпрянул назад, прижимая руку к груди, чтобы остановить кровь, которая сочилась между пальцами. К нему подбежал Фальконе, однако Кавальканти только изрыгал проклятья, словно одержимый.

— Пустяки! — бросил он. — Клянусь когтями сатаны, это пустяки. Даже кость не задета, а я, как дурак, отскочил назад. За ним! Сюда! Смерть ему! Смерть!

Фальконе выхватил шпагу из ножен и с громким криком бросился в темный кабинет позади спальни — Кавальканти мчался за ним по пятам.

Когда за минуту до этого Фарнезе, спасаясь от Кавальканти, очутился в этом кабинете, он, по-видимому, сразу же добежал до стены, обернулся и, встав в оборонительную позицию, нанес своему преследователю удар, заставив его отступить, и выиграл таким образом столь необходимое ему время. Ибо теперь кабинет был пуст. Там была еще одна дверь, ведущая в коридор, которая теперь была заперта. Через нее он, конечно, и ушел. Они ее взломали. Я все это слышал, в то время как пытался успокоить Бьянку, поглаживая ее по голове и по лицу, ласково уговаривая успокоиться, пока она не затихла, продолжая лишь время от времени всхлипывать.

В таком положении застали нас Фальконе и Кавальканти, когда вернулись. Фарнезе скрылся с одним из своих приближенных, который подоспел вовремя и предупредил его, что на улице полно солдат, а дворец окружен. Тогда Фарнезе выскочил из окна в сад в сопровождении этого царедворца, Кавальканти удалось только увидеть, как он скрылся через садовую калитку.

Камзол из буйволовой кожи, в который был одет Кавальканти, был весь покрыт кровью от раны, нанесенной ему герцогом, но он не желал обращать на это ни малейшего внимания. Он, подобно тигру, выскочил в приемную, и я услышал, как он отдает приказания. Вдруг раздался отчаянный крик, а потом послышался грохот и звон, словно весь дом готов был обрушиться нам на голову.

— В чем дело? — воскликнула Бьянка, вся дрожа и прижимаясь ко мне.

— Они… они там сражаются?

— Нет, я не думаю, — ответил я ей. — Во всяком случае, вы не должны бояться, моя голубка. У нас достаточно людей.

В комнату снова вошел Фальконе.

— Сеньор властитель Пальяно совсем обезумел, — сказал он. — Нужно уходить отсюда, иначе нам придется иметь дело с капитаном стражи порядка.

Поддерживая Бьянку, чтобы она не упала, я повел ее прочь из этой комнаты.

— Куда мы направляемся? — спросила она.

— Домой, в Пальяно, — ответил я ей, успокоив этим ответом бедную девушку, которой столько пришлось претерпеть.

В приемной царил полный разгром. Огромная люстра, сорванная с потолка, валялась на полу, картины были взрезаны, гобелены сорваны со стен и изодраны в клочья, драгоценная мебель изломана — теперь она годилась разве что на дрова, — широкие окна, выходящие на балкон, распахнуты, и в них не осталось ни одного целого стекла — весь пол был усеян осколками.

Надо полагать, Кавальканти дал волю своему гневу, обрушив его, чисто по-детски, на ни в чем не повинные предметы. Можно себе представить, какая участь постигла бы людей герцога, если бы кто-нибудь из них попался ему под руку. Тогда я еще не знал, что несчастный сводник, пособник герцога в его гнусном деле, бывший нашим проводником, был мертв, его повесили на перилах балкона — это его отчаянный крик я слышал минуту тому назад.

На лестнице мы встретили Кавальканти, который никак не мог успокоиться. Он поднимался к нам, держа в руке обломок шпаги.

— Торопитесь, — обратился он к нам. — Я шел за вами. Надо отсюда уходить!

Внизу, у парадной двери, мы увидели огромную кучу из сломанной мебели и соломы.

— Что это такое? — спросил я.

— Сейчас увидишь, — зарычал он. — Быстро на коней!

После недолгого колебания я повиновался ему и сел на свою лошадь, посадив перед собой Бьянку и поддерживая ее, чтобы она не упала.

Кавальканти подозвал одного из своих людей, который стоял неподалеку, держа в руке пылающий факел. Он выхватил факел у него из рук и стал тыкать им в кучу из сломанной мебели и соломы, сваленную у дверей. От каждого его прикосновения сразу же появлялся язычок пламени. Когда же он наконец швырнул факел в самую середину, пламя сразу занялось и вся куча тут же превратилась в ревущее и свистящее море пламени.

Он отступил назад и рассмеялся.

— Если в этом доме остались еще его сподвижники по разврату, пусть спасаются так же, как это сделал он. Может, им повезет больше, чем вот этому. — И он указал на безжизненное тело, свисающее с балкона, и я таким образом узнал о том, что уже вам рассказал.

Я закрыл глаза Бьянки своей рукой.

— Не смотрите туда, — сказал я ей.

Меня бросило в дрожь при виде этого безжизненно висящего тела. Однако, по зрелом размышлении, я решил, что это справедливо. Всякий человек, который оказывает помощь в таком грязном деле, как то, что было задумано здесь сегодня ночью, заслуживает подобной судьбы, если еще не худшей.

Кавальканти вскочил на коня, и мы поскакали по улице. Люди с тревогой высовывались в окна, чтобы посмотреть, что случилось. У нас за спиной, из первого этажа дворца Козимо, стали показываться языки пламени, охватывая все строение.

Доехав до Порто-Фодеста, мы велели стражу открыть ворота. Однако он, как велел ему долг, ответил теми же словами, которые я услышал в этом же самом месте два года тому назад:

— Сегодня велено никого не выпускать.

В одно мгновение наши люди окружили его, другие образовали живой барьер перед караульным помещением, а в это время двое или трое вытащили засов и растворили огромные тяжелые ворота.

Мы продолжали свой путь, переправились через реку и направились прямиком в Пальяно.

В течение какого-то времени это была приятнейшая поездка, которую мне когда-либо приходилось предпринимать, — в этот божественно-прекрасный час я прижимал к своей груди Бьянку, и она отвечала нежным, еле слышным голосом на все те глупости, которые я шептал ей на ухо.

Но потом мне стало казаться, что мы едем не ночью, а в слепящем свете яркого полдня по пыльной дороге, вьющейся по иссушенной солнцем равнине Кампаньи; и, несмотря на сухость, где-то, наверное, должна быть масса воды, потому что я слышу рев потока, похожий на то, как грохочет после дождя Баньянца, и в то же время я знал, что никакой Баньянцы здесь быть не может, ибо она не может находиться в окрестностях Рима.

И вдруг прекрасный голос — я знал, что это голос Бьянки, — назвал меня по имени:

— Агостино!

Видение исчезло. Снова была ночь, и мы ехали в Пальяно по плодородной долине верховьев По; рядом со мною была Бьянка, она вцепилась в меня и звала меня испуганным голосом, в то время как все остальные всадники придержали своих коней.

— Что случилось? — крикнул Кавальканти. — Ты не ранен?

Я сразу все понял. Я задремал в седле и, вероятно, стал сползать с него и упал бы, если бы Бьянка не вскрикнула и не разбудила меня. Я все объяснил Кавальканти.

— Клянусь сатаной! — сердито воскликнул он. — Нашел время спать!

— Три дня и три ночи я почти не слезал с седла. Эта четвертая, — объяснил я ему. — С тех пор как мы выехали из Рима, мне удалось поспать всего три часа. Я больше никуда не гожусь, — признался я. — Думаю, будет лучше, мессер, если вы посадите вашу дочь на свою лошадь. На моей сейчас ехать небезопасно.

И это было действительно так. Невероятное напряжение, которое лишало меня сна, пока происходили все эти события, спало, и я начисто лишился сил, так же как Галеотто в Болонье. А ведь Галеотто уговаривал меня остаться и отдохнуть там. Он просил всего двенадцать часов! Я от всей души благодарил небо за то, что оно даровало мне силы и решимость продолжать путь, ибо эти двенадцать часов оказались решающими: если бы я последовал его совету, небесное счастье, которое я испытывал, обратилось бы в адские муки.

Кавальканти не мог взять ее к себе, признавшись, что испытывает сильную слабость. Правда, он всех уверял, что рана его несерьезна, но тем не менее он потерял много крови, потому что в своей ярости не позаботился о том, чтобы остановить кровотечение. И нести эту драгоценную ношу выпало на долю Фальконе. Последнее, что я запомнил, был смех Кавальканти — когда мы поднялись на небольшую возвышенность, он обернулся полюбоваться алым заревом над Пьяченцей, где ненасытное пламя, испуская снопы искр, пожирало великолепный дворец Козимо.

Затем мы снова спустились в долину. По мере того как мы ехали, стук копыт становился все глуше и глуше, и я заснул в седле, продолжая двигаться вперед между двумя всадниками, которым поручили следить за тем, чтобы я не упал, так что я ничего больше не помню о том, что происходило в ту богатую событиями ночь.

Глава 32

РАСПЛАТА
Я проснулся в комнате, которую занимал в Пальяно, перед тем как меня увезли оттуда по приказу Святой Инквизиции, и мне сказали, что я проспал всю ночь и весь следующий день, так что теперь время снова близилось к вечеру.

Я встал, умылся, завернулся в просторную мантию из меха, и после этого ко мне пришел Галеотто.

Он прибыл на рассвете и тоже проспал не менее десяти часов после своего приезда. Однако, несмотря на это, вид у него был измученный, а взор угрюмый и печальный.

Я приветствовал его с радостью, с сознанием того, что мы сделали хорошее дело. Он, однако, оставался мрачным и никак не отозвался на мою радость.

— Плохие новости, — сказал он наконец. — У Кавальканти жестокая лихорадка, он потерял много крови в совершенно обессилел. Я даже опасаюсь, что он отравлен, вполне возможно, что кинжал Фарнезе был смазан ядом.

— О, но он же… он, конечно, поправится! — с трудом выговорил я. Галеотто покачал головой, брови его были сурово нахмурены.

— В ту ночь он, должно быть, совершенно обезумел. Учинить такой разгром, имея рану в груди, а потом еще проехать десять миль! Не иначе как безумие дало ему силы все это совершить. А здесь он замертво свалился с седла; когда его поднимали, увидели, что он с ног до головы покрыт кровью, с тех самых пор он не приходит в сознание. Я опасаюсь… — И он уныло покачал головой.

— Вы хотите сказать… вы думаете, что он может умереть? — прошептал я, с трудом выговаривая слова.

— Произойдет чудо, если он выживет. И это будет еще одно преступление в длинном списке тех, что совершил Пьерлуиджи. — Он проговорил эти слова в неописуемом волнении, воздев к небесам сжатую в кулак руку.

Чуда не произошло. Два дня спустя в присутствии Галеотто, Бьянки, фра Джервазио, которого вызвали из монастыря в Пьяченце, чтобы он причастил и исповедал несчастного барона, и меня Этторе Кавальканти спокойно отошел в лучший мир.

Была ли его смерть результатом отравления или он умер от того, что в его жилах совсем не оставалось крови, я сказать не берусь.

Перед самым концом его сознание на минуту прояснилось.

— Ты будешь защитником моей Бьянки, Агостино, — сказал он мне, и я, стоя возле него на коленях и сжимая его руку, принес ему в этом страшную клятву, в то время как Бьянка, бледная, как мрамор, отчаянно рыдала, стоя возле отца.

Затем умирающий повернул голову к Галеотто.

— А ты позаботишься о том, чтобы праведный суд совершился над этим чудовищем, — завещал ему он. — Это святое дело, угодное Богу.

Затем его сознание снова помутилось, окутанное туманом приближающейся смерти, и он погрузился в сон, от которого больше не проснулся.

Мы похоронили его на следующее утро в часовне замка Пальяно, а на следующий день Галеотто написал меморандум, в котором подробнейшим образом изложил все обстоятельства, при которых этот благородный доблестный сеньор встретил свою смерть. Он представлял собой страшное обвинение против Пьерлуиджи Фарнезе. Галеотто велел изготовить две копии этого документа, и в качестве свидетелей, удостоверяющих правильность изложенных в нем фактов, его подписали Бьянка, Фальконе и я, а к нашим подписям присоединил свою и фра Джервазио. Один из экземпляров меморандума Галеотто отправил папе, а другой — Ферранте Гонзаго в Милан, присовокупив к этому просьбу, чтобы документ был передан Императору.

После того как меморандум был подписан, Галеотто встал и, сжимая руку Бьянки в своей руке, поклялся, что отказывается от всякой надежды на спасение своей души, если по истечении года ее отец не будет отомщен, так же как и все остальные жертвы Пьерлуиджи.

В тот же самый день он снова уехал из замка по своим тайным делам, суть которых заключалась не только в борьбе с Пьерлуиджи, но и в полном освобождении Пармы и Пьяченцы от папского владычества. Несколько дней спустя он прислал мне еще пару десятков копейщиков — силы его были разбросаны по всей округе, в количество солдат все время росло.

После этого мы затаились в Пальяно, ожидая дальнейшего развития событий. Мост через ров был поднят, и ни один человек не мог проникнуть в замок, не предъявив пропуск или не сказав пароль.

Мы ожидали нападения, которое так и не состоялось, ибо Пьерлуиджи не осмеливался вести свою армию против имперского владения на тех шатких основаниях, которыми он располагал. А возможно, и то, что папа, получив меморандум Галеотто, постарался обуздать своего распутного сына.

Что же касается Козимо д’Ангвиссола, то он имел наглость направить своего курьера в Пальяно с требованием возвратить его жену, которая является таковой перед Богом и людьми, и угрожая в случае невыполнения его требования послать протест в Ватикан.

Нет нужды говорить о том, что мы отправили гонца с пустыми руками. Я встал во главе гарнизона Пальяно, заняв должность кастеляна и доверенного лица Бьянки, и поклялся, что мост через ров всегда будет поднят и все силы будут наготове, чтобы не допустить в замок врага.

Однако гонец Козимо заставил нас вспомнить о том, что лежало в те дни глубоко на дне наших душ: я не мог больше искать ее руки. Она была женой другого.

Это открылось нам вдруг, внезапно, словно вспышка молнии темной ночью, и мы были потрясены, когда осознали все значение этого обстоятельства.

— Это моя вина, я одна во всем виновата, — сказала она в тот вечер, когда мы сидели за ужином в алой с золотом столовой.

Именно этими словами она нарушила молчание, которое царило за столом в течение всей трапезы, покуда пажи и сенешаль прислуживали нам за столом, совершенно так же, как это было при жизни Кавальканти.

— О нет, любовь моя! — утешал я ее, протянув к ней руку через стол.

— Но это правда, дорогой, — ответила она, закрывая мою руку своей.

— Если бы я была более милосердна и снисходительна, когда ты поведал мне о своих грехах, судьба обошлась бы со мною более милостиво. Знак, поданный мне в моем видении, должен был бы мне сказать, что мы предназначены друг для друга; и ничто содеянное тобой или мною не может этого изменить. Я знала это, и все же… — Она не могла больше говорить, так дрожали ее губы.

— Но ты не могла поступить иначе — твоя чистая душа содрогнулась, узнав о том, что я такое на самом деле.

— Но ты ведь уже не был таким, — пролепетала она голосом, в котором слышалась мольба.

— Это ты… твой благословенный образ — вот что очистило меня от скверны! — воскликнул я. — Когда во мне проснулась любовь к тебе, только тогда, впервые в жизни, я почувствовал истинную любовь, ибо то, другое, что я почитал любовью, было лишено святости. Твой образ вытеснил из моей души всю греховность. Мир и покой, которых я жаждал и которые были мне недоступны, несмотря на долгие месяцы покаяния, поста и бичевания плоти, снизошли на меня благодаря моей любви к тебе, стоило только ей проснуться. Она была подобна очистительному пламени, которое обратило в пепел все греховные желания, наполнявшие мое сердце.

Ее ручка сжала мою руку. Она тихо плакала.

— Я был отверженным, — продолжал я. — Я был подобен моряку, лишенному компаса, вдали от спасительного берега, который пытается найти правильный путь с помощью чувств и понятий, заложенных во мне моим воспитанием. В полном отчаянии я искал спасения и нашел его в затворничестве — это была бы монастырская келья, если бы я не чувствовал себя недостойным монашеской рясы. И наконец я нашел его в тебе, в блаженном созерцании твоего прекрасного лица. Именно ты преподала мне урок, научила тому, что мир создан Богом и Бог обитает в мире в такой же степени, как и в монастыре. Вот в чем был смысл знамения, вот что я понял, когда образ твой явился мне на Монте-Орсаро.

— О, Агостино! — воскликнула она. — И, несмотря на все это, ты не винишь себя за то, что случилось? Если бы только у меня достало веры в тебя, веры в знамение, которое мы оба получили, я должна была все это знать; знать, что если ты согрешил, это значит, что ты всего лишь уступил соблазну и что ты уже искупил свой грех.

— Мне кажется, что искупление происходит сейчас, здесь, в том, что с нами происходит, — отвечал я ей очень серьезно. — Та, что увлекла меня в бездну, была женой другого. Ты тоже жена другого, и ты спасаешь меня, поднимая из этой бездны. Она была доступной через свою греховность. Ты же никогда, никогда не можешь быть такой же, в противном случае я охотно расстался бы с жизнью. Но не вини себя, моя любимая, моя святая. Ты поступила так, как тебе подсказала твоя чистая душа; все было бы хорошо, если бы тебя в то время не увидел Пьерлуиджи.

Она содрогнулась.

— Тебе известно, мой бесценный, что если я согласилась стать женой твоего кузена, то я это сделала исключительно ради твоего спасения? Такова была цена, которую они запросили.

— О, моя святая! — воскликнул я.

— Я говорю об этом только для того, чтобы ты знал, почему я это сделала.

— Мог ли я в этом сомневаться? — уверял ее я.

Я встал и прошел в другой конец комнаты, к окну, за которым сияла ночь, накрывая мир глубокой синью небосвода. Я смотрел в сад, где высокие тополя поднимали к небу свои вершины, и думал о том, что нам теперь делать. Затем я обернулся к ней, найдя, как мне казалось, единственно правильное решение.

— Нам остается только одно, Бьянка, — сказал я.

— Что же? — В глазах ее светилась тревога, которую еще более подчеркивали ее бледность и отпечаток боли на лице, появившиеся в результате тяжких испытаний, постигших ее в последние недели.

— Я должен уничтожить препятствие, которое стоит между нами. Я должен найти Козимо и убить его.

Я произнес эти слова без всякого гнева, без признака горячности — это было спокойное, деловое изложение того, что необходимо было сделать. Это было справедливое, единственно возможное действие, которое могло восстановить справедливость. Мне казалось, что оба мы, и она и я, смотрим на вещи одинаково. Ибо она не вздрогнула, не закричала в ужасе, не выразила ни малейшего удивления. Она просто покачала головой и печально улыбнулась.

— Как это было бы глупо! — сказала она. — Каким же образом это нам поможет? Тебя схватят, тут же предадут суду, и ты понесешь наказание. Каким образом это облегчит мою участь? Я останусь одна в этом мире, одинокой и совершенно беззащитной.

— О, зачем же так спешить? — воскликнул я. — По справедливости, я не должен пострадать. Мне достаточно будет лишь рассказать, как было дело, объяснить, почему я затеял с ним ссору, поведать о том чудовищном замысле по отношению к тебе, который чуть было не осуществился, об этом невероятном браке — и все будут на моей стороне. Никто не посмеет преследовать и наказывать меня за это.

— Ты слишком великодушен, слишком веришь в людей, — сказала она. — Кто поверит твоим рассказам?

— Суд, — ответил я.

— Суд провинции, где правит Пьерлуиджи?

— Но у меня есть свидетели того, что произошло.

— Этим свидетелям не дадут и рта раскрыть. Твои объяснения никто не будет слушать. Ты подумай, как это будет выглядеть! — воскликнула она. — Всему свету дело представится так, что возлюбленный Бьянки Кавальканти убил ее мужа, чтобы жениться на ней самому. Что ты сможешь сказать в ответ на такое обвинение? К тому же люди, возможно, припомнят и то, другое дело — убийство Фифанти; и даже простой народ, те люди, которые, можно сказать, спасли в то время твою жизнь, могут изменить мнение, которого они тогда придерживались. Они скажут, что если он вообще способен убить, значит, и тогда убил он, что…

— О, ради всего святого, довольно! Сжалься надо мною! — вскричал я, протягивая к ней руки. И, слава Богу, она замолчала, понимая, что сказано было достаточно. Она была права. С ее острым умом она мгновенно разобралась в самом существе этого дела. Ведь, если бы я осуществил то, что собирался, это не только послужило бы к моей погибели, но и набросило бы тень на нее; ведь если бы людская молва меня осудила и признала виновным, то это обвинение, несомненно, пало бы и на нее. И что же тогда, как она правильно сказала, было бы с ней? У них появилось бы основание увезти ее из Пальяно, из-под защиты родных стен. Она стала бы жертвой гражданского суда. Пьерлуиджи мог подстроить так, что ее обвинили бы как мою сообщницу в подлом убийстве, совершенном с самыми гнусными целями.

Я снова обернулся к ней.

— Ты права, — сказал я. — Я понимаю, что ты права. Так же как я был прав, когда говорил, что мое искупление должно быть совершено здесь и теперь же. Кара, которую я столько времени призывал, настигла меня наконец. Она справедлива и уместна, хотя и жестока.

Я медленно вернулся к столу, возле которого она сидела, и стоял, глядя на нее. Она подняла голову и взглянула на меня глазами, полными муки.

— Бьянка, я должен уехать отсюда, — сказал я ей. — Это тоже совершенно ясно.

Губы ее приоткрылись, зрачки расширились, бледное лицо побледнело еще больше.

— О нет, нет! — жалобно воскликнула она.

— Это необходимо, — настаивал я. — Как я могу остаться? Козимо может обратиться в суд, предъявив мне обвинение в том, что я насильно держу у себя его жену, — и его иск будет удовлетворен.

— Но ты ведь можешь не подчиниться. Пальяно — достаточно хорошо защищенная крепость, и у нас достаточно людей. Черные воины преданы нам, они будут стоять за тебя до последнего.

— А что скажут люди? — воскликнул я. — Что скажет о тебе свет? Ты сама заставила меня над этим задуматься. Можно ли допустить, чтобы твое имя пачкали грязью гнусные сплетники? Жена Козимо д’Ангвиссола сбежала с кузеном своего мужа! Неужели я допущу, чтобы о тебе такое говорили!

Она застонала, спрятав лицо в ладонях. Затем снова взяла себя в руки и посмотрела на меня взглядом, полным отчаяния и решимости.

— Тебя так занимает то, что скажут люди?

— Я думаю только о тебе.

— Тогда подумай о том, что будет для меня лучше, мой Агостино. Так мы поступим или иначе — и то и другое одинаково плохо. Но мы должны выбрать меньшее из двух зол. Если ты уедешь, покинешь меня, я останусь беззащитной, и… и… так или иначе, у сплетников уже есть основание для злоязычия.

Долго смотрел я на нее, испытывая непреодолимое желание заключить ее в свои объятия и утешить. И я твердо знал, что если я останусь, то каждый день, каждый час я буду испытывать это желание и с каждым днем оно будет становиться тем более настоятельным и жестоким, чем больше я буду стараться его подавить. Но затем мне на помощь пришло мое воспитание, насквозь пронизанное превратно понятой святостью; оно заставило меня увидеть в этой ситуации усугубление моей кары, дополнительное бремя, которое я должен возложить на свои плечи, если я хочу добиться полного прощения.

И я согласился остаться в Пальяно. Уходя из комнаты, я ограничился тем, что поцеловал лишь кончики ее пальцев, и пошел молиться о том, чтобы Бог даровал мне силы и терпение, дабы я мог нести свой тяжелый крест и получить в конце концов награду — все равно, в этой жизни или за ее пределами.

На следующее утро к нам прибыл гонец от Галеотто, который принес нам весть о новом гнусном преступлении, которое совершил герцог в ту ужасную ночь, когда мы вырвали Бьянку из его когтей. На следующее утро несчастную Джулиану нашли мертвой. Она была задушена в ее собственной постели, и народная молва приписала это злодеяние герцогу.

Впоследствии я нашел подтверждение этим слухам. Дело, по-видимому, обстояло так: взбешенный тем, что у него вырвали из рук добычу, этот свирепый волк бросился на поиски того, кто мог открыть врагам его намерения и таким образом помешать их осуществлению. Он подумал о Джулиане. Разве Козимо не подсмотрел, как она разговаривала со мной в утро моего ареста, и разве он не сообщил об этом своему господину?

Итак, герцог немедленно направился в роскошный дом, в который он ее поместил и куда имел доступ в любое время дня и ночи. Он, должно быть, предъявил ей это обвинение, и я могу себе представить — ведь мне хорошо был известен ее характер, — что она не только призналась в том, что разрушила его планы, но сделала это с насмешкой, с торжеством, издеваясь над ним, как только может это сделать ревнивая женщина, и довела его тем самым до бешенства, до того, что он бросился ее душить.

Какие жестокие муки, должно быть, испытывала она в эти короткие страшные мгновения, как она жалела о том. что не придержала вовремя язык в те страшные мгновения — ей они, наверное, показались вечностью

— пока ее душа не покинула сосуд, который она так любила и холила.

Когда я услышал о том, какой конец постиг эту несчастную, вся моя горечь, вся злость, которые я к ней испытывал, покинули меня и я стал искать в душе своей и в сердце оправдания ей.

Она была хорошо образованна и умна во многих отношениях, в других же не понимала решительно ничего и была бесчувственна, словно животное. В Бога она не верила, так же как и многие другие, ибо религия в той форме, которая ей представлялась, не внушала ей никакого уважения — ведь одним из ее любовников был кардинал, другим — сын самого папы. По натуре она была чувственна, и эта чувственность мешала ей понимать разницу между тем, что хорошо и что дурно.

Мне приятно было думать, что смерть ее явилась результатом доброго деяния, ведь так легко могло бы случиться, что она погибла бы в результате какого-нибудь дурного поступка. И мне хочется верить, что это ее доброе деяние — какими бы мотивами оно ни было продиктовано — зачтется ей и будет положено на другую чашу весов, противоположную той, где будут находиться ее многочисленные грехи.

Я вспомнил слова фра Джервазио, с которыми он в свое время обратился ко мне: «Можем ли мы осудить грешника, если знаем все то, что привело его ко греху?» Он, помнится, произнес эти слова, говоря обо мне и о Джулиане. Но разве они не относятся и к самой Джулиане? Разве они не относятся к каждому, кто согрешил?

Глава 33

КРОВЬ
Те слова, которыми обменялись мы с Бьянкой в тот вечер, исчерпывающим образом выражают отношения, установившиеся между нами и продолжавшиеся в течение последующих нескольких месяцев. Мы встречались ежедневно, и то, чего не смели произнести наши уста, можно было прочесть в глазах.

Шли дни, они слагались в недели, и, сменяя одна другую, в свою очередь, образовывали месяцы. Подошла к концу осень, сбросив свой золотой наряд и уступив место унылой серости зимы: земля погрузилась в глубокий сон, от которого ее вновь разбудила весна.

Мы спокойно жили в Пальяно, нас никто не тревожил, и мы, с известной долей уверенности, начали чувствовать себя в безопасности. Записка Галеотто, несомненно, сыграла свою роль: Пьерлуиджи, вероятно, получил приказание от своего отца воздержаться от очередного скандала

— их и так было достаточно в его бурной жизни — и не сметь трогать мадонну Бьянку в ее убежище в Пальяно.

Время от времени нас навещал Галеотто. Очень хорошо, что в тот день в Болонье его сломила усталость, помешавшая ему принять вместе с нами участие в событиях той ужасной ночи, в противном случае у него вряд ли была бы возможность так свободно и беспрепятственно передвигаться по стране.

Он рассказал нам о новой цитадели, которую строил герцог в Пьяченце, безжалостно разрушая дома, для того чтобы добыть необходимый материал и расчистить себе территорию, о том, как он укрепляет и расширяет городские стены.

— Однако я сомневаюсь, — сказал он нам однажды весной, — что ему доведется увидеть результаты своих трудов. Мы наконец приняли решение и готовы действовать. Я думаю, у нас не будет нужды в вооруженном восстании. Вполне достаточно будет сотни пик — они у меня уже есть. Мы намерены действовать внезапно, а Ферранте Гонзаго будет стоять наготове и поддержит нас с помощью императорского войска, чтобы потом, когда пробьет час, провинция поступила под его начало — он станет там наместником. А пробьет он скоро, и за это они тоже заплатят, — заключил кондотьер, указывая на черное траурное платье Бьянки.

Он снова уехал в тот же день, направляясь на север, где у него было назначено последнее, заключительное свидание с наместником Императора, однако обещал вернуться, прежде чем начнется дело, чтобы и я тоже мог принять в нем посильное участие.

На смену весне пришло лето, и мы ждали событий, гуляя вместе в саду, читая, играя в шары или в теннис, хотя эта игра считалась не совсем подходящей для женщины. Иногда я проводил учения с солдатами во внутреннем дворе замка, где они располагались. Дважды мы выезжали на соколиную охоту в сопровождении сильного эскорта и благополучно возвращались домой без всяких приключений. Но в третий раз я ехать отказался, опасаясь того, что слухи о наших вылазках разнесутся по округе и наши враги устроят нам ловушку. Я постоянно испытывал страх — боялся потерять ту, которая мне не принадлежала и которую я, может быть, никогда не смогу назвать своей.

И все это время мне все труднее и труднее было нести мою кару искупления, как я это называл. Я давно отказался от счастья целовать кончики ее пальцев. Но даже если я целовал окружающий ее воздух, это все равнонарушало спокойствие моей души. И вот однажды вечером, когда мы гуляли в саду, меня охватило мгновенное безумие — я больше не мог противиться своим чувствам. Не говоря ни слова, я обернулся, схватил ее в свои объятия и крепко прижал к груди.

Я увидел, как дрогнули ее веки, заметил быстрый взгляд голубых глаз и разглядел в них жажду любви, родственную моей собственной, но в то же время и страх, заставивший меня остановиться.

Я отпустил ее. Потом встал на колени и поднес к губам подол ее траурного платья.

— Прости, любовь моя! — смиренно молил я ее.

— Бедный мой Агостино, — было все, что я услышал в ответ, в то время как ее трепещущие пальцы мягко перебирали мои темные волосы.

После этого я избегал ее общества почти целую неделю и совсем не виделся с ней наедине, а только за обеденным столом во время трапезы, в присутствии наших слуг.

Наконец однажды, в самом начале сентября, в годовщину смерти ее отца — это было, как помнится, восьмого числа, в четверг, — прибыл Галеотто в сопровождении довольно значительного отряда вооруженных всадников; в тот вечер он выглядел счастливым и довольным — за весь предшествующий год мне ни разу не приходилось видеть его таким оживленным.

Когда мы остались одни, мне открылась — впрочем, я и сам об этом подозревал — истинная причина его превосходного настроения.

— Час настал, — сказал он голосом, исполненным значения. — Его конец близок. Завтра, Агостино, ты поедешь со мной в Пьяченцу. Фальконе останется здесь, возьмет на себя команду над здешними людьми, на случай если будет сделана попытка напасть на Пальяно, что, как мне кажется, маловероятно.

И он рассказал мне о веселых развлечениях, которые состоялись в Пьяченце по поводу визита герцогского сына Оттавио — того самого зятя Императора, которого последний всячески пригрел и обласкал, однако не до такой степени, чтобы отдать ему герцогство его отца, после того как тот отойдет в лучший мир, чтобы ответить за совершенные грехи.

Ежедневно проходили рыцарские поединки и турниры, устраивались самые разнообразные развлечения, ради которых с жителей Пьяченцы снимали последнюю шкуру — да и шкуры-то у них уже не оставалось. В свое время Фарнезе всячески подлизывался к простому люду, прося у крестьян помощи для того, чтобы сокрушить баронов, а когда с баронами было покончено, он принялся за них самих, поскольку их помощь ему больше не требовалась. Разнообразные поборы довели жителей до полной нищеты, а теперь он рушит их дома, чтобы получить строительный материал для своей новой цитадели, нимало не задумываясь о тех, кто лишился при этом крова над головой.

— Этот Пьерлуиджи окончательно сошел с ума, — сказал Галеотто и рассмеялся. — Впрочем, он отлично играет свою роль: все, что он делает, как нельзя лучше служит нашим целям, все его штучки нам только на руку. Сеньоров он восстановил против себя уже давно, теперь же против него раздражено и население — грабеж и бесконечные вымогательства надоели всем до крайности. Дело дошло до того, что в последнее время он постоянно сидит, запершись в своей цитадели, редко оттуда выезжая, чтобы только не видеть изможденные лица бедняков, не смотреть на руины, в которые он превратил прежде красивый город. Говорят, что он болен. Небольшое кровопускание живо вылечит все его болячки.

Наутро Галеотто отобрал тридцать человек из своего отряда, дав им следующее приказание: они должны снять свои черные камзолы и одеться в крестьянскую одежду — взяв с собой только такое оружие, какое обычно берет крестьянин, отправляясь в далекое путешествие; после этого, поодиночке и пешим порядком, они должны пробираться в Пьяченцу и собраться там в субботу утром в определенном месте и в определенное время, которое им будет указано. Они отправились, и в тот же день мы отправились тоже.

— Ты вернешься ко мне, Агостино? — спросила меня Бьянка, когда мы расставались.

— Я вернусь, — ответил я, ощущая тяжесть на сердце.

Однако по мере того, как мы продвигались вперед, к нашей цели, мысль о том, что нам предстояло сделать, стала занимать меня все более и более и моя меланхолия несколько рассеялась. Вера в лучшее будущее и надежда на счастье окрасили все окружающее в розовые тона.

Ночь мы провели в Пьяченце, в большом доме на улице, которая ведет к церкви Сан-Ладзаро, — там уже собралась целая компания, человек, наверное, двенадцать, главными из которых были братья Паллавичини из Кортемаджоре — именно они первыми почувствовали железную руку Пьерлуиджи; был там и Агостино Ланди, и глава известного дома Конфалоньери.

После ужина мы все сидели за длинным дубовым столом, доски которого были отполированы так гладко, что в них, как в пруду, отражались стоявшие на нем чаши, кубки и огромные бутыли с вином, как вдруг Галеотто бросил на середину стола серебряную монету. Она легла гербом вверх — это был герб герцога, в легенде же, расположенной по краю монеты, было сокращенное слово PLAC.

Галеотто указал на него пальцем.

— Год тому назад я его предупредил, — сказал он, — что его судьба записана здесь, в этом сокращенном слове. Завтра я напомню ему об этой загадке.

Я не понял, на что он намекает, и сказал ему об этом.

— Ну как же, — объяснил он не только мне, но и всем остальным, которые тоже в недоумении нахмурили брови. — Во-первых, PLAC обозначает «Placentia»[1085], где ему суждено встретить свой конец, а во-вторых, это слово составляют инициалы четырех главных участников нашего предприятия: Паллавичини, Ланди, Ангвиссола и Конфалоньери[1086].

— Ты называешь меня в числе главных участников этого дела. Не кажется ли тебе, что в этом есть некоторая натяжка, ты, наверное, делаешь это для того, чтобы вернее сбылось предзнаменование.

Он ничего не сказал на это, только улыбнулся и положил монету в карман.

Описание событий, о которых мне предстоит рассказать, можно найти везде, где угодно, ибо о них писали множество людей, и каждый по-своему, в зависимости от своих симпатий или от того, кто нанял писателя для их изложения.

Вскоре после рассвета Галеотто окинул нас, наказав каждому, что ему следует делать.

Позже, уже утром, направляясь к замку, где все мы должны были собраться, я его увидел — он ехал по улице рядом с герцогом. Они выезжали за пределы города, чтобы осмотреть новую крепость, которая в то время строилась. Похоже, между ними снова велись переговоры о том, чтобы Галеотто поступил к герцогу на службу, и последний использовал это обстоятельство в своих целях — для осуществления собственных планов. По моему мнению, не было на свете человека, более подходящего для этого дела, человека, обладающего большей выдержкой и терпением.

Помимо кондотьера, герцога сопровождали два-три всадника из числа его приближенных, а вокруг, охраняя его светлость, шли пешие швейцарские ландскнехты — их было не менее десятка — облаченные в блестящие латы и шлемы с высоким гребнем; каждый нес на плече огромное устрашающее копье.

Народ расступался перед этим небольшим отрядом; горожане снимали шапки из почтения, порожденного страхом, однако лица у них были угрюмые и мрачные, хотя нашлись плуты, рожденные только для того, чтобы служить все равно кому, которые трусливо и раболепно выкрикивали: «Duca!»[1087] Герцог ехал медленно, не быстрее, чем если бы шел пешком, его снова мучила болезнь, и на его лицо, некрасивое само по себе, теперь неприятно было смотреть: оно было сплошь покрыто ярко-красными прыщами, которые резко выделялись на мертвенно-бледной коже, а под глазами залегли темно-коричневые тени, свидетельствующие о глубоком страдании.

Я прижался к стене, укрывшись в тени дверного проема, чтобы он меня не увидел, поскольку из-за моего высокого роста мне было трудно не выделяться в толпе. Но герцог смотрел прямо перед собой, не поворачивая голову ни направо, ни налево. Вообще ходили слухи, что он не может смотреть в глаза людям, которых он так жестоко оскорблял, над которыми в свое время так надругался, — впрочем, об этом уже довольно говорилось, и мне не хочется повторяться, дабы не вызывать отвращение читателя.

Когда они проследовали мимо меня, я медленно поехал за ними, направляясь в сторону замка. Едва я свернул с отличной дороги, построенной Гамбарой, как ко мне присоединились братья Паллавичини. Это были смелые и решительные синьоры с начинающими седеть волосами, один из которых, как вы помните, слегка прихрамывал. Оба они были одеты в черное, что в какой-то мере соответствовало характеру задуманного предприятия. Их сопровождали с полдюжины молодцов из отрядов Галеотто, однако на одежде не было никаких знаков, определяющих их связь с кондотьером. Мы обменялись приветствиями и все вместе выступили на открытое пространство piazza della Citadella[1088], направляясь к самой крепости.

Мы миновали подъемный мост и оказались внутри — никто из стражей не пытался нас остановить. Люди свободно входили и выходили из крепости, строго охранялись только личные апартаменты герцога — для того чтобы пройти к нему, нужно было изложить свое дело офицеру, находившемуся в передней.

Более того, вся охрана состояла из двух-трех швейцарцев, которые лениво бродили в проходе, ведущем от подъемного моста во двор, поскольку солдаты гарнизона отправились обедать — обстоятельство, которое Галеотто учел, выбрав полдень как время для нанесения удара. Мы пересекли широкий квадратный двор и миновали еще одну арку, ведущую во второй внутренний дворик, как нам было приказано. Здесь нас встретил Конфалоньери, которого тоже сопровождали несколько наших людей. Он приветствовал нас и тут же, не теряя времени, стал давать приказания, что кому следует делать.

— Вы, мессер Агостино, пойдете с нами, остальные остаются здесь, дожидаясь прибытия Ланди, который подоспеет с остальными нашими силами. С ним будет два десятка людей, они изолируют стражу, когда она появится. Как только это будет сделано, дайте нам наверх сигнал — это должен быть пистолетный выстрел, — а затем немедленно поднимайте мост и займитесь теми швейцарцами, которые все еще будут сидеть за столом. Ланди получил соответствующие распоряжения, он знает, что нужно делать.

Братья Паллавичини коротко ответили, принимая к сведению приказ, а Конфалоньери взял меня за руку, и мы быстро пошли вверх по лестнице в сопровождении полудюжины его людей. Ни на одном из них не было видно никаких признаков оружия, но у всех под камзолом или курткой была надета кольчуга.

Мы вошли в переднюю — это была великолепная комната, богато обставленная, затянутая драгоценными тканями и гобеленами. Придворных там не было — все отправились обедать вместе с начальником стражи, который в то самое утро женился и давал по этому поводу банкет. Галеотто знал об этом, когда назначал день нанесения удара.

В другой стороне комнаты возле окна находились четыре швейцарца — все, что осталось от стражи; они играли в кости, стоя вокруг стола и поставив свои пики к стене.

Возле них мы увидели высокую широкоплечую фигуру Галеотто — проводив герцога до этого места, он задержался здесь, чтобы посмотреть, как они играют. Когда мы вошли, он обернулся и смерил нас безразличным взглядом, а затем снова обернулся к игрокам.

Один или два швейцарца посмотрели в нашу сторону, не выказав никакого интереса. Кости весело гремели, и со стороны игроков до нас доносились взрывы смеха в гортанные немецкие ругательства.

В дальнем конце комнаты, у портьеры, за которой скрывалась дверь, ведущая в комнату, где сидел за обедом Фарнезе, стоял церемониймейстер, одетый в черный бархат, с жезлом в руке; он обратил на нас не больше внимания, чем швейцарцы.

Мы не спеша подошли к столу игроков, якобы для того, чтобы получше видеть игру, и встали таким образом, что почти оттеснили их в амбразуру окна, в то время как сам Конфалоньери поместился спиной к их копьям, образовав надежный заслон между солдатами и их оружием.

Так мы стояли довольно продолжительное время. Игра продолжалась, мы смеялись вместе с победителями и разражались проклятиями вместе с проигравшими, словно во всем свете у нас не было другого дела.

Внезапно внизу раздался пистолетный выстрел — он напугал швейцарцев, которые с удивлением посмотрели друг на друга. Один из них, здоровенный детина, которого товарищи называли Гюбли, остановился, держа в руках стаканчик для костей — он уже было приготовился бросить их на стол, чего ему так никогда и не пришлось сделать.

Внизу по двору бежали люди с обнаженными шпагами в руках, крича на ходу, они бросились к дверям, ведущим в те комнаты, где сидели за обедом швейцарцы. Это увидели через открытое окно игроки в кости и удивленно выругались, наблюдая столь странную сцену.

А затем послышался скрип лебедки и громыхание цепей, известившие нас о том, что мост поднимается.

— Beim Blute des Gottes! — выругался Гюбли. — Was giebt es?[1089] Наши невозмутимые лица, на которых не было и тени удивления, еще усилили их тревогу — она еще более возросла, когда они вдруг поняли, как плотно мы их окружили.

— Продолжайте вашу игру, — спокойно сказал Конфалоньери, — так будет лучше для вас.

Гюбли, этот светловолосый великан, отшвырнул кости и яростно набросился на говорящего, который стоял между ним и копьями. В тот же момент Конфалоньери вонзил ему в грудь клинок, и он с криком повалился на стул; в его голубых глазах отражалось величайшее изумление, настолько неожиданным было нападение.

Галеотто уже не было среди тех, кто находился возле игрального стола: мощным ударом он свалил с ног церемониймейстера, который пытался загородить дверь, ведущую в покои герцога. Он сорвал портьеру и закутал в нее упавшего на пол церемониймейстера, когда я поспешил к нему на помощь в сопровождении Конфалоньери, в то время как шестеро его солдат остались сторожить троих здоровых и одного раненого швейцарца.

В это время снизу, со двора, до нас донесся оглушительный шум: бряцание стали о сталь, крики, вопли, проклятья, которые заставили нас поторопиться.

Велев нам следовать за ним, Галеотто распахнул двери. За столом сидел Фарнезе, и с ним двое его приближенных: один из них был маркиз Сфорца-Фольяни, а другой — доктор канонического права по имени Копаллати.

На их лицах уже появилось выражение тревоги. При виде Галеотто Фарнезе воскликнул:

— А-а, ты все еще здесь! Что там происходит во дворе? Наверное, швейцарцы разодрались между собой.

Галеотто ничего ему не ответил, продолжая медленно двигаться по направлению к столу; а взор Фарнезе, тем временем скользнув мимо Галеотто, остановился на мне, и я увидел, как глаза его внезапно широко раскрылись; а потом за моей спиной они наткнулись на стальной взгляд Конфалоньери, еще одного человека, с которого он снял последнюю рубашку и лишил всех владений и прав. Солнце, светившее в окно, сверкало на клинке, который он все еще держал в руке, его блеск привлек внимание герцога, и он, должно быть, заметил, что рукав барона запачкан в крови.

Пьерлуиджи поднялся, тяжело опираясь на стол.

— Что все это значит? — дрожащим голосом потребовал он ответа, в то время как лицо его сделалось серым от страха и дурного предчувствия.

— Это означает, — холодно и твердо ответил ему Галеотто, — что твоему владычеству в Пьяченце пришел конец, что власти папы в этих провинциях больше не существует и что по ту сторону По стоит с армией Ферранте Гонзаго, чтобы занять эти земли именем Императора. И наконец, мессер герцог, это означает, что довольно ты испытывал терпение сатаны — он устал ждать и должен получить наконец того, кто так верно служил ему на земле.

Фарнезе издал какой-то булькающий звук, и его украшенная перстнями рука потянулась к горлу. Он был одет в зеленый бархат, и каждая пуговица на его камзоле представляла собой драгоценный брильянт; яркие краски и роскошь его одеяния подчеркивали своим несоответствием трагичность момента.

Что же касается его приближенных, то почтенный доктор замер от страха и сидел в своем кресле, сжимая ручки его с такой силой, что костяшки его пальцев побелели и сделались похожими на мрамор. В том же состоянии находились и два лакея, стоявшие возле буфета. Но Сфорца-Фольяни, несмотря на свой изнеженный, женоподобный вид, обладал известной храбростью — он вскочил на ноги и потянулся рукой к своей шпаге.

В ту же секунду в руках Конфалоньери сверкнула шпага. Кинжал он успел переложить в другую руку.

— Если вам дорога жизнь, маркиз, не вмешивайтесь в это дело, — предупредил он его громовым голосом.

Грозный вид барона и блеск обнаженной стали умерили пыл Сфорца-Фольяни, заставив его в страхе замереть на месте.

Я тоже обнажил свой кинжал, твердо решив, что Фарнезе должен пасть от моей руки, — таким образом намеревался я свести старые счеты, которые между нами существовали. Он заметил мое движение, и оно, если это только возможно, еще усилило его страх, ибо он знал, что зло, которое он мне причинил, — дело чисто личное и что я, конечно, никогда его не прощу.

— Прошу пощады! — выдохнул он, протягивая в мольбе руки к Галеотто.

— Пощады? — отозвался я с ужасным смехом. — А какой пощады мог ожидать от тебя я — я, которого ты отдал в руки Святой Инквизиции, с тем чтобы продать после этого мою жизнь, взяв за нее цену, в которой не было места пощаде и милосердию? Могла ли ожидать от тебя пощады несчастная дочь Кавальканти, когда она находилась во власти твоих гнусных помыслов? А ее отец, погибший от твоей руки? Может быть, его ты пощадил? Не молила ли о пощаде несчастная Джулиана, которую ты задушил в ее собственной постели? Кого из них ты пощадил, ты, который теперь молишь о пощаде?

Он смотрел на меня безумными глазами, а потом перевел взгляд на Галеотто. Все тело его сотрясала дрожь, а лицо так побледнело, что казалось зеленоватым. От страха его не держали ноги, и он бессильно упал в кресло, с которого только что поднялся.

— По крайней мере… по крайней мере… — задыхаясь проговорил он,

— приведите мне священника, чтобы я мог исповедаться. Не дайте мне умереть отягощенным всеми грехами, которые я совершил.

В этот момент со стороны передней послышались быстро приближающиеся шаги и лязг металла, сопровождающийся громкими криками. При этих звуках он несколько приободрился. Он решил, что кто-то спешит к нему на выручку.

— Ко мне! Сюда! На помощь! — закричал, вернее, завизжал он — это был настоящий вопль отчаяния.

Этот крик заставил меня броситься вперед, к нему, но тут я почувствовал, что меня останавливает рука Галеотто. Он выбросил ее вперед, и я наткнулся на нее грудью, словно на железную преграду. Я на секунду потерял равновесие, но даже не успел прийти в себя, как он снова меня отстранил.

— Назад! — вскричал Галеотто громовым голосом. — Это мое дело. Мне он причинил еще горшее зло, и оно имеет большую давность.

С этими словами он подошел к герцогу и встал позади его кресла, тогда как Фарнезе в новом приступе страха поднялся на ноги. Галеотто захватил рукой шею герцога и откинул назад его голову. На ухо ему Галеотто прошептал несколько слов, которых я не мог расслышать, но которые оказали неожиданное действие на Пьерлуиджи: сопротивление его было сломлено окончательно. Живыми остались только его глаза, он вращал ими, пытаясь заглянуть в лицо человеку, который с ним разговаривал. И в этот момент Галеотто запрокинул голову своей жертвы еще круче, так что полностью обнажилась длинная темная шея, по которой он быстро полоснул своим кинжалом.

Копаллати завизжал и закрыл лицо руками; Сфорца-Фольяни, белый как мел, смотрел на происходящее как человек, находящийся в трансе.

Фарнезе вскрикнул, в горле у него заклокотало, и оттуда фонтаном брызнула кровь. Галеотто отпустил его. Герцог опустился в кресло, и голова его упала на стол лицом вниз, заливая скатерть кровью. Потом он встал, сделал несколько шагов, двигаясь боком, и рухнул на пол, где и остался лежать бесформенной грудой — руки и ноги его еще дергались, голова откинулась назад, глаза остекленели… и кровь, кровь — все кругом было залито кровью.

Глава 34

ПЕРЕВОРОТ
От этого зрелища мне чуть не стало дурно — к горлу подступила тошнота. Я огляделся и выскочил из комнаты в переднюю, где было в полном разгаре сражение. Трое или четверо приближенных герцога вместе с несколькими швейцарцами пытались спастись от внезапного нападения. Они вынудили шестерых солдат Галеотто обнажить оружие и защищаться, и перевес внезапно оказался на их стороне. Я выхватил шпагу и бросился в самую гущу схватки — рубил и колол с бешеной силой, наносил удары и получал их, испытывая радость в пылу борьбы, хватаясь за любое дело, которое помогало мне стереть из памяти ужасную сцену, коей свидетелем я только что был.

Тут на помощь подоспел Конфалоньери, оставив Галеотто на страже, и через несколько минут нам удалось окончательно сломить сопротивление.

Мы не потеряли ни одного человека — несколько царапин и ушибов не в счет, тогда как из сторонников герцога, пытавшихся защитить его в передней, в живых не осталось ни одного человека. В комнате царил полнейший разгром. Портьеры и гобелены, за которые цеплялись люди, стараясь не упасть, были сорваны со стен; огромное зеркало треснуло сверху до самого низа; столы были сломаны и опрокинуты, стулья превратились в щепы; в окнах не осталось ни одного целого стекла. И всюду была кровь, валялись мертвые тела.

К нам наверх поднимались соединенные отряды под командой Ланди и Паллавичини. Внизу все было спокойно. Отряд швейцарцев, застигнутый врасплох за обедом, — как и было задумано — был разоружен, находился под надежной охраной и не мог причинить повстанцам никакого вреда. Стража у ворот была вся перебита, так что замок полностью находился в наших руках.

Сфорца-Фольяни, Копаллати и обоих лакеев вывели из покоев герцога и препроводили в другую комнату, где и заперли вплоть до окончания дела, ибо все еще только начиналось В городе, на башне дворца Совета, зазвонил набатный колокол, и я видел, как при этих звуках глаза Галеотто засверкали. Он взял на себя командование, чему все охотно подчинились, и солдаты быстро направились к крепостной пушке, с приказом повернуть ее дуло в сторону площади перед замком, чтобы можно было отразить атаку, буде она последует. Было сделано три залпа, долженствующие предупредить Ферранте Гонзаго, ожидавшего в условленном месте, что замок находится в руках заговорщиков, а Пьерлуиджи убит.

Тем временем мы с Галеотто вернулись в комнату, где умер герцог и где лежало его тело все той же бесформенной грудой. Окна этой комнаты находились на внешней стене крепости, непосредственно над воротами, из них отлично видна была вся площадь. Нас было шестеро: Конфалоньери, Ланди, братья Паллавичини, Галеотто и я, а кроме того, еще незаметный человек по имени Малавичини, который в свое время служил у герцога в качестве офицера в легкой кавалерии, но теперь изменил ему и находился на нашей стороне.

Вся площадь к этому времени была заполнена возбужденной бурлящей толпой, через которую пыталась пробиться небольшая армия — примерно около тысячи солдат — городской милиции со своим капитаном Терни. Они громко выкрикивали «Duca!» и уверяли собравшихся горожан, что крепость захвачена испанцами, подразумевая под этим императорские войска.

Галеотто подтащил к окну стул, и, взгромоздившись на него, показался толпе.

— Разойдитесь! — крикнул он им. — Идите по домам. Герцог мертв.

Однако голос его нельзя было расслышать в шуме и гомоне толпы, над которой то и дело взлетали крики «Duca!», «Duca!».

— Пусть-ка посмотрят на своего любезного «Duca»! — вдруг выкрикнул кто-то. Это был голос Малавичини.

Он сорвал шнур, с помощью которого задергивались портьеры, и один его конец обвязал вокруг ноги мертвого герцога. С помощью этого шнура он подтащил тело к окну. Другой его конец он крепко привязал к стержню в середине оконной рамы. Затем подхватил тело на руки — Галеотто отступил в сторону, давая ему пройти, — и, шатаясь под тяжестью своей жуткой ноши, Малавичини подошел к окну и перекинул тело через подоконник.

Оно полетело вниз, потом подпрыгнуло, удержанное веревкой, и наконец повисло головой вниз, ярко выделяясь на фоне коричневой стены

— бриллиантовые пуговицы и зеленый бархат камзола ярко сверкали в солнечных лучах.

При виде мертвого герцога в толпе воцарилось мертвое молчание, и, воспользовавшись этим, Галеотто снова обратился к пьячентинцам.

— Идите все по домам, — кричал он им, — и вооружайтесь, дабы вы могли защитить свою землю от врага, если возникнет такая необходимость. Вот перед вами висит герцог. Он мертв. Он был убит во имя того, чтобы освободить нашу землю от захватчика.

И все-таки они, по-видимому, его не слышали. Нам казалось, что толпа молчит, но там все время происходило какое-то движение, какие-то шорохи, которые мешали людям слышать то, что им говорят.

Снова послышались крики: «Duca!», «Испанцы!», «К оружию!»

— К дьяволу ваших «испанцев»! — вскричал Малавичини. — Вот! Забирайте себе своего герцога. Любуйтесь на него! Может быть, тогда что-нибудь и поймете. — И он полоснул кинжалом по веревке, так что тело упало вниз, в ров, окружавший замок.

Несколько храбрецов подбежали ко рву и спустились вниз, чтобы рассмотреть как следует тело, и их сообщение, подтверждающее справедливость объявленного ранее, прокатилось по толпе, словно рябь по воде, и в мгновение ока на всей площади — там, по-видимому, собралось все население Пьяченцы — не было ни одного человека, который не знал бы, что Пьерлуиджи больше нет в живых.

Все внезапно смолкло. Никто уже больше не кричал «Duca!». Все стояли молча, и не было сомнения в том, что в груди у многих из стоящих на площади родился вздох облегчения. Даже отряды милиции замерли на месте, прекратив попытки продвинуться вперед. Если герцог мертв, им нечего больше делать.

Галеотто снова обратился к толпе, и на этот раз его слова услышали те, кто находился во рву прямо под нами, и передали их остальным, так что там и тут послышались торжествующие выкрики, которые слились в один крик — победный клич радости и облегчения. Если Фарнезе мертв — окончательно и бесповоротно — они могут наконец выразить то, что так долго лежало у них на сердце.

В этот момент в дальнем конце площади в лучах солнца засверкала сталь доспехов; отряд закованных в латы всадников стал медленно продвигаться к крепости, осторожно, но решительно раздвигая толпу. Они ехала колонной по три, и было их шесть раз по двадцать, а на кончиках их копий развивались вымпелы — черная полоса на серебряном поле. Это были вольные отряды Галеотто под командой одного из его лейтенантов. Они тоже располагались по ту сторону По, ожидая артиллерийского сигнала к выступлению.

Когда их узнали и когда в толпе поняли, что они направляются на помощь тем, кто находится в крепости, их приветствовали восторженными криками, которые тут же были подхвачены и милицией, ведь ее отряды состояли из самих пьячентинцев в отличие от наемной швейцарской гвардии герцога.

Подъемный мост был опущен, и отряды, прогрохотав по доскам моста, построились во дворе перед Галеотто. Он еще раз отдал необходимые распоряжения своим сподвижникам, а потом приказал привести коней для себя и для меня, и отделить двадцать копий — небольшой отряд, который должен был нас сопровождать, после чего мы покинули крепость.

Мы медленно продвигались сквозь возбужденную, кричащую толпу, а когда достигли середины площади, Галеотто остановился, натянул поводья своей лошади и поднял руку, требуя молчания. Он еще раз известил народ о том, что герцог был убит сеньорами Пьяченцы, которые не только отомстили таким образом за обиды, причиненные им и всему народу, но и освободили всех от несправедливых притеснений и жестокой тирании.

Его слова были встречены приветственными криками, и народ теперь выкрикивал: «Пьяченца! Пьяченца!»

Когда крики снова стихли, он продолжал:

— Я хочу, чтобы вы помнили, — говорил он, — что Пьерлуиджи был сыном папы и что его святейшество поспешит отомстить за его смерть и восстановить здесь, в Пьяченце, владычество Фарнезе. И все, чего мы сегодня добились, может пойти прахом, если мы не примем свои меры.

Ответом ему было молчание.

— Но вам помогли люди, для которых интересы нашей провинции — кровное дело; и не думайте, что все ограничивается только убийством Пьерлуиджи. У нас обширные планы, и мы ожидаем лишь подтверждения вашей воли: мы хотим знать, желаете ли вы, чтобы Пьяченца снова, как прежде, стала нераздельной частью Милана, желаете ли вы отдаться под покровительство Императора, который назначит правителей из числа ваших же сеньоров и будет править вами мудро и справедливо, избавив вас от угнетения и непрерывных грабежей?

Ответом ему были громкие одобрительные крики. «Цезарь! Цезарь!»[1090] — кричали они теперь, и в воздух полетели шапки.

— В таком случае вооружайтесь и возвращайтесь к зданию Совета и там сообщите о ваших намерениях старшинам и советникам и позаботьтесь о том, чтобы они как следует это поняли. Наместник Императора стоит у ваших ворот. Я направляюсь к нему, с тем чтобы сдать ему город от вашего имени, и, прежде чем настанет ночь, он будет уже здесь, для того чтобы защитить вас от нападения папских наемников.

С этими словами он тронулся с места, прокладывая себе путь в толпе, а народ двинулся за нами, горя желанием тут же, немедленно исполнить то, что советовал им Галеотто. К этому времени они уже знали его имя и выкрикивали его в знак одобрения. Эти крики вызвали улыбку «на его лице, хотя глаза его при этом оставались печальными и задумчивыми.

Он наклонился ко мне и сжал мою руку, которая лежала на луке седла, держа поводья.

— Наконец-то Джованни д’Ангвиссола отомщен, — проговорил он глубоким грудным голосом, который заставил меня задрожать.

— Как бы я хотел, чтобы он был здесь и видел это, — отвечал я. И снова глаза Галеотто приняли задумчивое выражение, и он внимательно посмотрел на меня.

Наконец мы выбрались из города и, поднявшись на высокий холм по другую сторону реки, сразу же увидели боевые порядки пехоты, составляющие огромную армию. Это была императорская армия, которую привел Ферранте Гонзаго.

Галеотто указал рукой на стройные ряды.

— Вот я и прибыл на место, — сказал он мне. — Я останусь здесь, а ты направляйся в Пальяно, и пусть тебя сопровождают эти солдаты. Они тебе могут понадобиться. Я надеялся, что Козимо будет там, в замке, вместе с Пьерлуиджи. Его отсутствие меня беспокоит. Поезжай немедленно. Я дам о себе знать не позже чем через три дня.

Мы обнялись, не слезая с седел, затем он повернул своего коня, спустился вниз по крутому склону и поскакал во весь опор навстречу армии Ферранте, в то время как мы продолжали свой путь и через два часа без всяких приключений добрались до Пальяно.

Я нашел Бьянку на галерее, окружающей внутренний двор замка, — она ожидала меня там, привлеченная топотом копыт наших лошадей.

— Милый мой Агостино, я так беспокоилась о тебе, — проговорила она вместо приветствия, когда я в несколько прыжков взбежал по ступенькам и взял ее за руку.

Я провел ее к мраморной скамье, на которой она сидела в тот день, два года тому назад, когда мы впервые заговорили о явившихся нам видениях. В кратких словах я рассказал ей о том, что произошло в Пьяченце.

Когда я закончил, она вздохнула и посмотрела на меня.

— Нет, нет, ты ошибаешься, мы станем ближе — ведь теперь будет издан императорский указ, который вернет мне владения Мондольфо и Кармину, отобрав их у узурпатора. И тогда я смогу прийти к моей Бьянке не с пустыми руками.

— Глупый, — сказала он. — Какое значение имеют все эти владения, которые ты можешь мне предложить? Разве этого мы ждем, Агостино? Разве не будет тебе принадлежать Пальяно? Или тебе недостаточно быть господином этих владений?

— Самая убогая хижина в какой-нибудь деревне была бы для меня достаточным владением, если бы я мог разделить ее с тобой, — пылко ответил я, как великое множество влюбленных делали это до и после меня.

— Значит, ты понимаешь, насколько это неразумно — придавать значение такому незначительному обстоятельству, как императорский указ, когда дело касается нас с тобой. Разве императорский указ может аннулировать мой брак?

— Для этого будет достаточно папской буллы.

— А как ты рассчитываешь получить ту папскую буллу?

— Да, нам это не по силам, — грустно признал я.

— У меня были грешные мысли, — сказала она, опустив голову и слегка зардевшись. — Я молилась о том, чтобы узурпатора лишили тех прав, которые он имеет на меня. Я молилась о том, чтобы, когда поднимется восстание и повстанцы нападут на цитадель Пьяченцы, Козимо д’Ангвиссола занимал свой обычный пост, стоял бы возле своего господина-герцога, и чтобы он пал вместе с ним. Разве не требует этого простая справедливость? — воскликнула она. — Божья справедливость, так же как и людская. То, что он женился на мне, — это осквернение одного из самых священных таинств, и за это он должен понести наказание, за это он должен погибнуть.

Я опустился перед ней на колени.

— О, любовь моя! — уговаривал я ее. — Подумай только, я могу быть с тобой, видеть тебя каждый день. Не дай мне оказаться неблагодарным за это счастье!

Она обхватила ладонями мое лицо и смотрела мне в глаза, не говоря ни слова. Потом нагнулась и очень нежно и осторожно коснулась губами моего лба.

— Да сжалится над нами Господь, мой Агостино, — прошептала она — в глазах ее блестели непролитые слезы.

— Это я виноват — только я один! — каялся я. — Мы оба расплачиваемся за мои грехи. Если я когда-нибудь назову тебя своей — если этот благословенный день когда-нибудь наступит, — я буду знать, что я получил прощение, грех мой смыт, и я наконец достоин тебя.

Она поднялась со скамьи, и я проводил Бьянку в ее покои, а затем направился к себе, чтобы умыться, переодеться и отдохнуть с дороги.

Глава 35

ОСАДА ПАЛЬЯНО
На следующее утро мы сидели за завтраком, когда Фальконе прислал ко мне одного из пажей с сообщением, что с юга на нас движется целая небольшая армия.

Я поднялся с места, испытывая некоторое беспокойство. В то же время я подумал, что, возможно, известие о восстании в Пьяченце достигло Пармы и это папские войска, направляющиеся к мятежному городу. Но что в таком случае они делают здесь, по эту сторону По?

Примерно час спустя с крепостной стены, по которой мы — Бьянка и я — в волнении ходили взад-вперед, глядя на приближающееся войско, мы смогли приблизительно подсчитать количество копий: их было около сотни. Скоро стал виден и девиз на вымпелах — голова вепря, голубая на серебряном поле — мой собственный девиз, девиз Ангвиссола из Мондольфо. И в ту же минуту я понял, что это были солдаты Козимо.

Под руководством Фальконе — он все еще находился у нас, в Пальяно, — на нижний парапет были выкачены шесть кулеврин[1091].

Несколько солдат, которых я назначил быть пушкарями, зарядили их и стояли наготове.

Подготовившись таким образом, мы стояли и ждали. Тем временем маленькая армия приблизилась к замку на расстояние около четверти мили и остановилась. Вперед выехал герольд — глашатай с белым флагом, а за ним — рыцарь, вооруженный с головы до ног, с опущенным забралом. Герольд поднял рог и протрубил вызов. Со стороны крепости прозвучал ответ, после чего герольд возвестил:

— Именем нашего Святого Отца и владыки, мы вызываем Агостино д’Ангвиссола на переговоры с великим и могущественным Козимо д’Ангвиссола, властителем Мондольфо и Кармины.

Три минуты спустя, к их величайшему изумлению, подъемный мост заскрипел и опустился и я перешел по нему через ров. Рядом со мною шла Бьянка.

— Не угодно ли будет господину Козимо подойти и передать нам свое послание? — спросил я.

Господин Козимо не пожелал, опасаясь ловушки.

— Не угодно ли ему встретиться со мною здесь, на мосту, сняв с себя предварительно всякое оружие? Сам я безоружен.

Герольд передал мое сообщение Козимо, который все еще колебался. Надо сказать, что, когда опускали мост, он резко поворотил своего коня, готовый пуститься наутек при первых признаках вылазки.

Я рассмеялся.

— Ты жалкий трус, Козимо, ничего другого и не скажешь, — крикнул ему я. — Неужели ты не понимаешь, что, если бы я хотел тебя захватить, мне не к чему было бы прибегать к разным уловкам. У меня, — добавил я, несколько преувеличив, — вдвое против тебя людей, вооруженных и готовых к бою, мост опущен, они в одну минуту могли бы оказаться по ту сторону рва и захватить тебя на глазах твоих людей. Ты поступил неосмотрительно, осмелившись подойти так близко. Но если ты боишься подойти еще ближе, пошли, по крайней мере, своего герольда.

При этих словах он соскочил с коня, передал свою шпагу и кинжал единственному своему сопровождающему, принял от него пергамент и направился в нашу сторону, подняв забрало. Мы встретились на середине моста. Его губы кривила презрительная улыбка.

— Приветствую тебя, мой заблудший святой, — сказал он. — Вижу, что ты, по крайней мере, верен себе: во всех своих блужданиях берешь себе в спутницы жену ближнего своего, чтобы не скучно было.

Меня бросило сначала в жар, а потом в холод. Я то краснел, то покрывался бледностью. Мне пришлось употребить все свои силы, чтобы сдержаться и не ответить на эти насмешки, которые он бросил мне в лицо в присутствии Бьянки.

— Какое у тебя ко мне дело? — в ярости обратился я к нему.

Он протянул мне пергамент, все время глядя прямо на меня, так что его взгляд ни разу не обратился в сторону Бьянки.

— Прочтите, ваша шарлатанская святость, — предложил он мне.

Я взял документ, но, прежде чем начать читать, предупредил:

— Если ты замыслил хоть малейшее предательство, — сказал я Козимо,

— ты за это заплатишь. У лебедок сидят мои люди, и им отдано распоряжение поднять мост при первом же подозрительном движении с твоей стороны. Посмотрим, успеешь ли ты добежать до конца, чтобы спасти свою шкуру.

Теперь настала его очередь измениться в лице. Даже под шлемом было видно, как он побледнел.

— Ты что, устроил мне ловушку? — прошипел он сквозь зубы.

— Если бы в тебе было что-нибудь от Ангвиссола, кроме имени, ты бы знал, что я на это не способен. Однако мне известно, что в тебе нет ни чести, ни совести, присущих нашему роду; я знаю, что ты негодяй, мерзавец и трусливый пес, который норовит куснуть исподтишка, и только поэтому я принял необходимые меры предосторожности.

— Хороши твои понятия о чести, если ты оскорбляешь человека, лишенного возможности — все равно что связанного по рукам и по ногам — нанести тебе удар, которого ты заслуживаешь.

Я улыбнулся, глядя прямо в это бледное, искаженное от бешенства лицо.

— Брось свою перчатку на мост, Козимо, если ты считаешь себя оскорбленным, если думаешь, что я солгал, я с удовольствием подниму ее, и мы решим дело поединком, если ты пожелаешь.

На мгновение я подумал, что он поймает меня на слове, чего мне хотелось от всей души. Однако он воздержался от этого.

— Прочти, — снова сказал он мне, делая угрожающий жест.

Считая, что он в достаточной мере предупрежден, я спокойно начал читать.

Это было папское бреве[1092], в котором мне предлагалось под страхом отлучения от Церкви и смерти передать в распоряжение Козимо д’Ангвиссола его жену мадонну Бьянку и замок Пальяно, который я захватил предательским образом.

— Этот документ недостаточно точен, — сказал я. — Я не захватывал этот замок, тем более предательским образом. Это императорское ленное владение, и я держу его от имени Императора.

Он улыбнулся.

— Можешь настаивать на своем, если тебе надоела жизнь, — сказал он. — Если ты сейчас подчинишься, ты свободен и можешь отправляться на все четыре стороны. Если же будешь упорствовать в своем преступлении, расплата не замедлит тебя настигнуть, и она будет ужасна. Это владение принадлежит мне, и именно мне надлежит держать его от имени Императора, поскольку я являюсь властителем Пальяно в силу моего брака я смерти прежнего его господина.

— Однако ты можешь не сомневаться, что, если это бреве будет предъявлено наместнику Императора в Милане, он немедленно двинет против тебя войска и вышибет тебя отсюда, утвердив меня в моих правах — по всем законам, божеским и человеческим. — Я протянул ему пергамент. — Для того чтобы найти наместника Императора, тебе нет необходимости ехать так далеко, он находится не в Милане, а в Пьяченце.

Он смотрел на меня так, словно не понимал значения моих слов.

— Как это так? — спросил он.

Я ему объяснил:

— Пока ты зря терял время в Ватикане, добиваясь того, чтобы были узаконены твои подлые деяния, в мире кое-что изменилось. Вчера Ферранте Гонзаго именем Императора захватил Пьяченцу. Сегодня Совет Пьяченцы должен принести клятву верности цезарю[1093] через его наместника.

Он долго смотрел на меня широко раскрытыми глазами, лишившись дара речи от крайнего изумления.

— А герцог? — с трудом выговорил он, проглатывая слюну.

— Вот уже двадцать четыре часа, как герцог находится в аду.

— Он умер? — спросил Козимо еле слышно.

— Умер, — ответил я.

Он облокотился о перила моста. Руки его бессильно повисли, в одной он машинально крошил и мял папский пергамент. Однако через некоторое время он слегка приободрился. Он обдумал ситуацию и решил, что его положение не так уж сильно ухудшилось.

— И тем не менее, — настаивал на своем Козимо, — на что ты можешь надеяться? Даже Император должен склонить голову перед этим, — он похлопал рукой по пергаменту. — Я требую, чтобы мне вернули мою жену, и мое требование подтверждается прямым указанием папы. Неужели ты так безумен, думая, что Карл Пятый откажется его подтвердить?

— Возможно, что у Карла Пятого сложился несколько иной взгляд на твою женитьбу, чем тот, который, по всей видимости, имеется на этот предмет у его святейшества. Ведь Император судил на основании некоего меморандума, в котором изложены все обстоятельства этого дела. Я советую тебе безотлагательно явиться в Пьяченцу, к наместнику Императора. Здесь ты только попусту теряешь время.

Он сложил губы, слегка причмокнув.Наконец взгляд его, скользнув, остановился на Бьянке, которая стояла возле меня, несколько отступив назад.

— Позволь мне обратиться к тебе, монна Бьянка… — начал он.

Но я мгновенно встал между ними.

— Неужели ты совсем уж лишился стыда? — зарычал я. — Настолько, что осмеливаешься обратиться к ней, ты мерзкий сводник, шакал, пожиратель праха? Убирайся вон, а не то я велю поднять мост и разделаюсь здесь с тобой самолично, наплевав на папу, Императора и всех прочих, которых ты вздумаешь позвать на помощь. Убирайся отсюда, и немедленно!

— Ты мне за это заплатишь! — прорычал он. — Клянусь Богом, ты за это заплатишь!

С этими словами он удалился, опасаясь, что я приведу в исполнение свою угрозу.

Однако Бьянка дрожала от страха.

— Он не зря тебе угрожает, он сделает все, чтобы настоять на своем! — воскликнула она, как только мы снова оказались во дворе замка. — Император не сможет отрицать, что его требования справедливы. Не может! Не может! О, Агостино, это конец. Подумать только, в какое ужасное положение я тебя поставила.

Я утешал ее. Говорил ей мужественные слова. Клялся защищать замок до последнего — пусть камня на камне от него не останется, я все равно не сдам его неприятелю! Однако на душе у меня было скверно, меня терзали дурные предчувствия.

Следующий день, который пришелся на воскресенье, мы провели в мире и покое. Удар обрушился на нас в понедельник, в полдень. В Пальяно явился герольд[1094] Императора в сопровождении небольшого эскорта.

Мы находились в саду, когда слуга принес нам это известие, и я отдал распоряжение, чтобы герольда впустили в замок и привели ко мне.

Я взглянул на Бьянку и увидел, что она смертельно побледнела и вся дрожит.

Мы не сказали друг другу ни слова, пока дожидались гонца — им оказался расторопный человек в черном с желтым — цвета австрийского дома[1095]. Он вручил мне запечатанный конверт. В нем находилось письмо от Ферранте Гонзаго, в котором мне предписывалось явиться на следующий день в Муниципальный дворец в Пьяченце, с тем чтобы предстать перед судом по обвинению, предъявленному мне Козимо д’Ангвиссола.

В полном замешательстве я смотрел на герольда, не зная, что мне делать. Он протянул мне еще один конверт и сказал:

— Меня попросили, мессер, чтобы я, в виде одолжения, передал вам вот это.

Я взял конверт и стал рассматривать, что на нем написано: «Высокочтимому и благородному Агостино д’Ангвиссола, в Пальяно. Спешно».

Это была рука Галеотто. Я вскрыл конверт. Все письмо состояло из двух строчек:

«Ради святого, не вздумай не подчиниться императорскому приказу. Незамедлительно пошли ко мне Фальконе. Галеотто».

— Хорошо, — сказал я герольду. — Я не замедлю явиться.

Я приказал сенешалю, который стоял возле меня, ожидая распоряжений, чтобы гонца перед отъездом накормили, и отпустил их обоих.

Когда мы остались одни, я обернулся к Бьянке.

— Галеотто велит мне подчиниться, — сказал я. — У нас есть еще надежда.

Она взяла письмо и, проведя рукой по глазам, словно для того, чтобы рассеять туман, мешающий ей видеть, прочла его. Потом она задумалась над этим приказанием, смысла которого не могла понять, и наконец подняла на меня глаза.

— Теперь все кончится, — сказал я. — Так или иначе теперь все кончится. Если бы не письмо Галеотто, я, наверное, отказался бы подчиниться и стал бы настоящим изгнанником, парией, человеком вне закона. А теперь у меня появилась какая-то надежда.

— О, конечно, Агостино! Конечно! — воскликнула она. — Неужели мы еще недостаточно страдали? Неужели не заплатили полной мерой за то счастье, которое принадлежит нам по праву? Завтра я поеду с тобой в Пьяченцу.

— Нет, нет! — уговаривал я ее.

— Разве я могу оставаться здесь? — молила она. — Разве могу сидеть дома и ждать? Неужели у тебя хватит жестокости обречь меня на такие мучения, на неопределенности?

— Но если… случится худшее?

— Этого не может быть. Я верю в Господа Бога.

Глава 36

ВОЛЯ НЕБА
В зале правосудия Муниципального дворца собрались в этот день не чиновники-заседатели руоты, но советники, облаченные в алые мантии — Совет Десяти города Пьяченцы. А председательствовал над ними не приор руоты, а сам Ферранте Гонзаго в пурпурной судейской тоге, отороченной горностаем.

Они сидели за длинным столом, поставленным в конце зала и покрытым красной скатертью; Гонзаго — чуть повыше всех остальных, на небольшом возвышении под балдахином. Позади него висел золотой пнет, на котором были изображены две колонны, увенчанные коронами, а между ними — черный двуглавый австрийский орел; на свитке, обвивающем колонны, был написан девиз: PLUS ULTRA[1096].

В другом конце зала стояли любопытные, пришедшие сюда, чтобы поглазеть на интересное зрелище, от судей их отделяла, не давая заполнить весь зал, стальная шеренга испанских алебардщиков. Впрочем, в этом не было необходимости, поскольку желающих присутствовать на суде было не так уж много — у жителей Пьяченцы были более важные дела, и они не особенно жаждали смотреть, как будут судить похитителя чужих жен.

Я приехал в Пьяченцу в сопровождении двадцати копейщиков и, оставив их на площади, прошел во дворец и отдался в распоряжение офицера, который меня встретил. Офицер тут же проводил меня в зал правосудия, а два солдата очистили для меня проход сквозь толпу, раздвигая людей своими копьями, так что я очутился в свободном пространстве перед моими судьями и приветствовал Гонзаго низким почтительным поклоном.

Он ответил на мое приветствие весьма холодно, обратив в мою сторону цветущую физиономию и смерив меня взглядом хитрых, навыкате глаз.

Слева от меня, но значительно дальше, на одном уровне с судейским столом и справа от него, находились фра Джервазио, который приветствовал меня печальной улыбкой, и Фальконе, сидевший рядом с ним в напряженной позе.

Напротив них, по другую сторону судейского стола, стоял Козимо. Он был красен как рак, и глаза его сверкали, когда он смотрел на меня с высокомерным торжеством. Потом он перевел взгляд на Бьянку, которая вошла вслед за мной в сопровождении своих дам, бледная, но мужественная и спокойная; бледность ее лица еще более подчеркивало черное траурное платье, она все еще носила траур по отцу, и, кто знает, быть может, вскоре это платье станет знаком траура и по мне. Я больше уже не смотрел на нее, а она прошла дальше, в тот конец зала, где сидел Галеотто, который встал, приветствуя ее, и проводил ее к креслу, стоявшему возле его собственного, так что Фальконе пришлось пересесть на соседнее. Ее дамы разместились позади нее.

Судебный пристав принес мне стул, и я тоже сел, прямо напротив наместника Императора. После этого другой пристав громким голосом предложил Козимо выйти вперед и изложить свою жалобу.

Он сделал два-три шага, но тут Гонзаго поднял руку, предлагая ему остановиться и стоять, так чтобы все могли его видеть, когда он будет говорить.

После этого Козимо сразу же начал свою речь, излагая свои обвинения. Говорил он быстро, гладко и понятно, так, словно заранее выучил все это наизусть. Он сообщил, что женился на Бьянке де Кавальканти с согласия ее отца, в замке Пальяно, принадлежащем последнему; рассказал о том, как в ту же самую ночь в его дворец в Пьяченце силой ворвался я с моими сообщниками, как мы увезли из дворца его молодую жену, а дворец разрушили и сожгли до основания; что с того самого дня я держу ее взаперти в Пальяно, не отдавая законному мужу, добавив, что Пальяно принадлежит ему, является его владением, согласно брачному контракту, тогда как я незаконно удерживаю это владение в своих руках, нанося ему таким образом ущерб и поношение.

В заключение он напомнил суду, что он послал жалобу папе и что его святейшество прислал бреве, повелевающее мне, под страхом отлучения и смерти, отказаться от своих притязаний; что я пренебрег распоряжением самого папы и только после его жалобы цезарю, в результате которой был получен императорский мандат, я соизволил подчиниться. В связи со всем вышеизложенным он просит суд поддержать авторитет власти Святого Отца, незамедлительно объявить о моем отлучении от Церкви и о конфискации моих владений; возвратить ему его жену Бьянку и его собственность, Пальяно, которым он обязуется владеть как верный вассал и слуга Императора.

Проговорив все это, он поклонился суду, отступил назад и снова сел в свое кресло.

Все десять советников посмотрели на Гонзаго. Гонзаго посмотрел на меня.

— Что ты можешь сказать по этому поводу? — спросил он.

Я поднялся со своего места, исполненный спокойствия, что немало удивило даже меня самого.

— Мессер Козимо упустил в своем рассказе кое-какие подробности, — сказал я. — Когда он говорил о том, что я насильно ворвался в его дворец, находящийся здесь, в Пьяченце, в ночь его бракосочетания и увез оттуда синьору Бьянку с помощью моих сообщников, неплохо было бы, в интересах правосудия, назвать имена этих моих сообщников.

Козимо снова встал с кресла.

— Разве имеет какое-нибудь значение для суда я для обсуждаемого дела, каких негодяев он нанял себе в помощь? — высокомерно спросил он.

— Никакого, если бы это действительно были негодяи, — отозвался я.

— Но все обстояло совершенно иначе. По сути говоря, было бы не совсем верно утверждать, что во дворец ворвался я. Во главе всего этого дела находился отец монны Бьянки. Узнав правду о гнусных замыслах, в которых участвовал мессер Козимо, он поспешил на помощь своей дочери, дабы спасти ее от бесчестья.

Козимо пожал плечами.

— Это только слова, и больше ничего, — заявил он.

— Здесь присутствует сама синьора Бьянка, она может засвидетельствовать суду справедливость моих слов, — воскликнул я.

— Она заинтересованное лицо и не может быть беспристрастным свидетелем, — нагло заявил Козимо; при этом Гонзаго одобрительно кивнул, отчего у меня упало сердце.

— Пусть мессер Агостино назовет имена храбрецов, которые находились во дворце вместе с ним, — потребовал Козимо. — Это, несомненно, поможет правосудию, поскольку эти люди должны стоять сейчас рядом с ним.

Он предупредил меня как нельзя более вовремя. Я был уже готов назвать Фальконе и вдруг сообразил, что тем самым погублю его без всякой пользы для своего дела.

Я посмотрел на своего кузена.

— В таком случае, — сказал я, — я не намерен их называть.

Между тем Фальконе собирался сделать это самолично, ибо он издал какой-то неопределенный звук и стал подниматься со своего места. Однако Галеотто, протянув руку через Бьянку, заставил его снова сесть в кресло.

Козимо увидел все это и улыбнулся. Теперь он был окончательно уверен в себе.

— Единственный свидетель, чье слово может иметь какую-нибудь цену, был бы покойный властитель Пальяно, — заявил он. — И обвиняемый проявляет скорее хитрость, чем честность, призывая в свидетели человека, который давно уже умер. Вашему сиятельству, конечно, понятно все значение этого обстоятельства.

Его сиятельство снова кивнул. Неужели я окончательно запутался? Я больше не мог сохранять спокойствие.

— Не сообщит ли мессер Козимо вашему сиятельству, при каких обстоятельствах скончался властитель Пальяно? — воскликнул я.

— Тебе это лучше знать, именно ты должен сообщить суду о том, каким образом он умер, — быстро парировал Козимо, — поскольку он умер в Пальяно, сразу после того, как ты привез туда его дочь. На сей счет у нас имеются доказательства.

Гонзаго пристально посмотрел на него.

— Вы даете нам понять, синьор, что Агостино д’Ангвиссола повинен еще в одном преступлении и должен понести за него наказание? — осведомился он.

Козимо пожал плечами и поджал губы.

— Я бы не стал заходить так далеко, поскольку обстоятельства смерти Этторе Кавальканти непосредственно меня не касаются. Кроме того, материала для обвинения и без того достаточно.

Намек тем не менее был ужасен и не мог не оказать своего действия на умы советников. Я был в полном отчаянии, поскольку с каждым вопросом волны моей погибели поднимались все выше и выше и уже плескались у самого горла. Я чувствовал, что гибну безвозвратно. Своих свидетелей я призвать на помощь не мог, их все равно что не было.

И все-таки в моем колчане была еще одна, последняя, стрела — вопрос, который, как мне казалось, должен был сразить его наповал, лишить всякой уверенности.

— Не можешь ли ты сообщить его сиятельству, где ты находился в ночь своей свадьбы? — хрипло выкрикнул я, чувствуя, как кровь стучит в висках.

Величественным движением Козимо повернулся и посмотрел в сторону судей; он пожал плечами и покачал головой, всем своим видом выражая жалость и сочувствие ко мне.

— Я предоставляю вашему сиятельству самому решить, где должен находиться человек в ночь своей свадьбы, — сказал он с невыразимой наглостью, и в толпе позади меня раздались понимающие смешки. — Позвольте мне снова просить ваше сиятельство и господ советников вершить суд и прекратить эту глупую комедию.

Гонзаго серьезно кивнул, как бы полностью соглашаясь с предложением, в то время как его пухлая рука, украшенная драгоценными каменьями, задумчиво поглаживала необъятный подбородок.

— Я согласен, пора заняться делом, — сказал он, после чего Козимо, с явным вздохом облегчения, приготовился вернуться на свое место, но я предупредил его, выкрикнув последнее, что мне оставалось сказать.

— Мессер, — обратился я к Гонзаго, — истинная правда о событиях той ночи изложена в меморандуме, который существует в двух экземплярах. Один из них предназначен для папы, а другой — для вашего сиятельства в качестве наместника Императора. Позвольте мне изложить его содержание, с тем чтобы мессеру Козимо в связи с этим можно было задать несколько вопросов.

— В этом нет необходимости, — ответил Гонзаго ледяным тоном. — Меморандум находится здесь, передо мною. — И он постучал пальцем по документу, лежащему перед ним на столе. После этого он устремил взгляд своих выпученных глаз на Козимо. — Знакомо ли вам содержание этого документа? — спросил он.

Козимо поклонился, а Галеотто сдвинулся с места — в первый раз с начала судебного разбирательства.

До этого момента он все время сидел неподвижно, словно каменное изваяние, не считая того случая, когда он протянул руку, чтобы удержать Фальконе, и его поведение внушало мне невыразимый ужас. Но тут он подался вперед и повернул голову, так чтобы его ухо было обращено к Козимо, словно он боялся пропустить хоть слово из того, что тот скажет. Однако Козимо при всем том, что был все время настороже, не заметил этого движения.

— Я видел его собрата в Ватикане, — сказал мой кузен, — и, поскольку его святейшество папа, по своей доброте и мудрости, почел этот документ не имеющим никакой цены, принимая во внимание личность того, чья подпись под ним стоит, его святейшество счел нужным издать бреве, в соответствии с которым ваше сиятельство действует в данную минуту, призвав Агостино д’Ангвиссола предстать пред настоящим судом. Таким образом, этот меморандум рассматривается как лживый, обманный документ.

— И тем не менее, — задумчиво проговорил Гонзаго, ухватив пальцами свою толстую губу, — среди других подписей там имеется еще и подпись духовника властителя Пальяно.

— Этот монах, исполнявший должность духовника, не имел права свидетельствовать, ибо он таким образом нарушил тайну исповеди, — последовал ответ. — И Святой Отец не может дать ему на это разрешения. Таким образом, его подпись недействительна.

Последовало минутное молчание. Десять советников шепотом совещались между собой. Что же до Гонзаго, он ни разу не обратился к ним за советом, даже ни разу не посмотрел в их сторону. Вся эта процедура имела чисто декоративное значение, ни один из советников не имел никакого влияния на отправление правосудия, вершить которое единовластно губернатор считал себя в полном праве.

Наконец он заговорил:

— По всей видимости, здесь действительно нечего больше сказать, и курс, которого должен придерживаться суд, ясен и очевиден, поскольку Император не может противодействовать указу, исходящему от папского престола. Суду остается лишь вынести приговор, хотя…

Он сделал паузу и, сложив губы чуть ли не в комическую гримасу, обратил взгляд своих хитрых глаз в сторону Галеотто.

— Мессер Козимо, — начал он, — объявил данный меморандум лживым и не имеющим никакой цены. Не можете ли вы, мессер Галеотто, поскольку вы являетесь автором этого документа, сказать что-либо суду по этому вопросу?

Кондотьер немедленно поднялся со своего места. Его крупное, обезображенное шрамом лицо хранило торжественное выражение, а глаза смотрели задумчиво. Он подошел почти к самой середине стола, так что теперь стоял почти точно напротив Гонзаго, однако смотрел не на него, а на Козимо, так что я видел его в профиль.

Козимо, по крайней мере, перестал улыбаться. Его красивое бледное лицо несколько утратило выражение высокомерной уверенности. Тут возникло нечто непредвиденное, чего он никак не ожидал и к чему соответственно не был подготовлен.

— Какое отношение имеет к этому мессер Галеотто? — резко спросил он.

— А это он, без всякого сомнения, сообщит вам сам, синьор, — ответил Гонзаго столь приятным и почтительным тоном, что Козимо, должно быть, несколько успокоился.

Я подался вперед, не смея дышать из страха пропустить хоть единое слово из того, что последует дальше. Кровь, которая до этого момента приливала к лицу, снова отхлынула; сердце молотом стучало в груди.

Когда заговорил Галеотто, голос его звучал спокойно и ровно:

— Не позволит ли мне ваше сиятельство взглянуть прежде всего на бреве, в соответствии с которым вы действовали, вызвав на суд обвиняемого.

Ни слова не говоря, Гонзаго передал пергамент в руки Галеотто. Кондотьер некоторое время внимательно рассматривал его, нахмурив брови. Затем резким движением смял его в кулаке.

— Этот документ недействителен, в нем есть ошибки, — объявил он.

— В каком это смысле? — спросил Козимо, который уже снова улыбался, вполне успокоенный и уверенный в том, что дело касается каких-то мелких юридических тонкостей.

— Ты здесь значишься как Козимо д’Ангвиссола, властитель Мондольфо и Кармины. Ты не имеешь права на эти титулы.

Легкая краска появилась на щеках Козимо.

— Эти владения были пожалованы мне нашим покойным господином, герцогом Пьерлуиджи, — ответил он.

Теперь заговорил Гонзаго.

— Конфискации, осуществленные покойным узурпатором Фарнезе, и пожалования за счет этих конфискаций, отменены указом Императора. В соответствии с этим указом все земли, конфискованные таким образом, возвращаются прежним владельцам по принесении ими клятвы в вассальной верности цезарю.

Козимо продолжал улыбаться.

— Дело обстоит не совсем так. Речь идет не о конфискации, осуществленной герцогом Пьерлуиджи, — сказал он. — Конфискация земель и последующее введение меня во владение конфискованными владениями являются следствием измены и отступничества Агостино д’Ангвиссола — по крайней мере, в таких словах выражено мое введение в наследование в папской булле, которая была мне вручена, и в бреве, лежащем в данную минуту перед вашим сиятельством. Впрочем, в таких документах даже нет необходимости, поскольку, принимая во внимание то, что после мессера Агостино я являюсь следующим, кто наследует Мондольфо и Кармину, совершенно естественно, что я и вступаю во владение своим наследством, поскольку Агостино находится вне закона и вообще подлежит лишению жизни.

Вот теперь, подумал я, мне действительно конец. Однако на лице Галеотто нельзя было прочесть никаких признаков того, что он потерпел поражение.

— А где эта булла, о которой ты говоришь? — потребовал он, словно это он сам был судьей.

Козимо устремил свой высокомерный взор на Гонзаго, минуя Галеотто.

— Ваше сиятельство желает ее увидеть?

— Несомненно, — коротко ответил Гонзаго. — Я могу и усомниться в ее наличии, вашего слова мне недостаточно.

Козимо сунул руку за пазуху и достал из-под коричневого атласного колета[1097] пергамент, развернул его и подошел, чтобы передать его Гонзаго, так что теперь он стоял совсем близко от Галеотто, не больше, чем на расстоянии вытянутой руки.

Губернатор внимательно рассмотрел документ. После этого он передал его Галеотто.

— По-видимому, здесь все в порядке, — сказал он.

Однако Галеотто тоже понадобилось некоторое время, чтобы как следует ознакомиться с документом. После этого, все еще держа пергамент в руке, он посмотрел на Козимо, и на его лице, до тех пор хранившем мрачное и угрюмое выражение, появилась улыбка.

— Этот документ столь же неверен, как и предыдущий, — заявил он. — Он не имеет никакой цены.

— Не имеет цены? — сказал Козимо с удивлением, которое граничило с презрительным негодованием. — Но разве я уже не объяснил?..

— Здесь говорится, — решительно перебил его Галеотто, — что владения Мондольфо и Кармина конфискованы у Агостино д’Ангвиссола. А я утверждаю перед лицом вашего сиятельства и господ советников, — добавил он, обернувшись в их сторону, — что эта конфискация смехотворна и абсолютно невозможна, поскольку владения Мондольфо и Кармина никогда не являлись собственностью Агостино д’Ангвиссола и их нельзя у него отобрать, так же как нельзя с голого снять рубашку. Разве что, — насмешливо добавил он, — папская булла способна творить чудеса.

Козимо смотрел на него широко открытыми круглыми глазами, и я тоже уставился на Галеотто — ни малейшего намека на невероятную правду не возникло в моем смущенном мозгу. За судейским столом царило полное молчание, которое в конце концов нарушил Гонзаго.

— Вы хотите сказать, что Мондольфо и Кармина не принадлежали… что они никогда не были владениями Агостино д’Ангвиссола? — спросил он.

— Именно это я и говорю, — ответил Галеотто, который стоял там, как скала, огромный и грозный в своих сверкающих доспехах.

— Кому же они в таком случае принадлежали?

— Они принадлежали и принадлежат Джованни д’Ангвиссола, отцу Агостино.

Услышав это, Козимо пожал плечами — страх и тревога на его лице уступили место более спокойному выражению.

— Что это за глупости? — воскликнул он. — Джованни д’Ангвиссола пал в битве при Перудже восемь лет тому назад.

— Так считали все, и Джованни д’Ангвиссола предоставил всем оставаться в этом заблуждении — ничего не сказал даже своей жене, находящейся во власти монахов и священников, даже своему сыну, сидящему здесь, в этом зале, опасаясь, как бы конфискация, подобная этой, — пока был жив Пьерлуиджи, — не оказалась возможной на самом деле. Однако в Перудже он не умер. В Перудже, синьор Козимо, он заработал этот шрам, который все это время служил ему в качестве маски. — И он указал на свое лицо.

Я вскочил на ноги, не смея верить тому, что только что услышал. Галеотто — это вовсе не Галеотто, а Джованни д’Ангвиссола, мой собственный отец! А мое сердце до сих пор мне этого не сказало!

В одно мгновение мне вспомнились многочисленные мелочи, значение которых до того времени было мне непонятно, — мелочи, которые должны были подсказать мне правду, стоило мне по-настоящему над ними задуматься.

Почему, например, я решил, что Ангвиссола, которого он назвал в числе руководителей заговора против Пьерлуиджи, это я сам?

Я стоял, еле держась на ногах, в то время как его голос продолжал звучать в зале суда:

— Теперь, когда я поклялся в вассальной верности Императору под моим собственным именем — с помощью и благословения мессера Гонзаго, находящегося сейчас здесь; теперь, когда покровительство Императора защищает меня от папы и его ублюдков; теперь, когда я завершил дело своей жизни — освободил Пьяченцу от папского владычества, я могу наконец перестать скрываться и вернуть себе положение, которое принадлежит мне по праву.

Вот здесь, рядом со мною, стоит мой молочный брат, он может удостоверить, что я — это я; здесь же находится Фальконе, он вот уже тридцать лет состоит при мне конюшим; есть еще братья Паллавичини, которые ходили за мною и скрывали меня, когда я находился на грани смерти от ран, полученных в битве при Перудже, от ран, которые на всю жизнь изменили мою наружность. Итак, мессер Козимо, если ты желаешь упорствовать в своем деле и продолжать преследовать моего сына, тебе следует вернуться в Рим вместе со своими бреве и буллой и исправить допущенные в них ошибки, ибо во всей Италии нет другого властителя Мондольфо и Кармины, кроме меня.

Козимо бессильно поник и отступил, весь дрожа, сраженный этим сокрушительным ударом.

И снова заговорил Гонзаго, произнеся слова, которые могли бы его ободрить. Однако, уже испытав потрясение — сорвавшись в бездну неудачи с самой, как ему казалось, вершины успеха, — Козимо уже не доверял коварному наместнику, поняв, что этот императорский кот играет с ним, как с мышью, трогая его своей холеной безжалостной лапой.

— Мы могли бы пренебречь формальностями в интересах правосудия, — ворковал наместник. — Ведь здесь у нас находится этот меморандум, — сказал он, глядя на моего отца.

— Поскольку вашему сиятельству угодно, чтобы с этим делом было покончено безотлагательно, мне кажется, это можно сделать, — сказал отец и снова посмотрел на Козимо. — Итак, ты утверждаешь, что этот меморандум не имеет законной силы, поскольку свидетели, имена которых в нем значатся, не имеют права на то, чтобы его подтвердить?

Козимо приободрился, приготовившись сделать последнее усилие.

— Вы смеете оказывать открытое неповиновение папе? — вопросил он.

— Если в этом возникает необходимость, — последовал ответ. — Мне уже не раз случалось это делать в течение моей жизни.

Козимо обернулся к Гонзаго.

— Это не я объявил этот документ не имеющим законной силы, это сделал сам Святой Отец.

— У Императора может сложиться мнение, — сказал мой отец, — что в этом деле Святой Отец был введен в заблуждение лжецами. Существуют и другие свидетели. Есть, например, я. В этом меморандуме не содержится ни единого слова, кроме того, что сообщил мне властитель Пальяно на смертном одре, в присутствии своего духовника.

— Мы не можем считать духовника свидетелем, — перебил его Гонзаго.

— Прошу прощения, ваше сиятельство, но фра Джервазио выслушал показания умирающего не в качестве его собственного духовника. Собственно, исповедь Кавальканти состоялась уже после этого. У нас есть еще один свидетель: сенешаль Пальяно, который присутствует здесь. Этого довольно, чтобы засвидетельствовать достоверность меморандума в имперском, равно как и в понтификальном судах. Я клянусь перед Богом, стоя тут пред лицом его, что каждое слово в этом меморандуме записано со слов Этторе Кавальканти, властителя Пальяно, за несколько часов до его смерти, в чем клянутся и все остальные, присутствовавшие при этом. И я прошу ваше сиятельство в качестве наместника Императора рассматривать этот документ как обвинение против труса и негодяя Козимо д’Ангвиссола, который совершил такое чудовищное святотатственное злодеяние — ведь речь идет об осквернении таинства брака.

— Это ложь! — завизжал Козимо. Он побагровел от ярости, на шее и на лбу у него надулись безобразные жилы, толстые, словно веревки.

Наступило молчание. Мой отец обернулся к Фальконе, вскочил и подал ему тяжелую железную перчатку. Держа эту перчатку за пальцы, мой отец сделал шаг по направлению к Козимо — теперь он снова улыбался, успокоившись после давешней вспышки ярости.

— Да будет так, — сказал он. — Поскольку ты говоришь мне, что я лгу, вызываю тебя на бой, докажи это с помощью силы, в честном поединке.

И он с силой швырнул перчатку прямо в лицо Козимо, так что она поранила щеку и по лицу полилась кровь, заливая рот и подбородок. Все лицо разделилось как бы на две половины: нижняя сделалась красной от крови, в то время как лоб и щеки покрылись смертельной бледностью.

Гонзаго продолжал сидеть, нимало не тронутый происходящим, и спокойно, безразлично ждал, не обращая внимание на беспокойное движение, возникшее среди судей. Дело в том, что в соответствии с древними рыцарскими законами — как бы они ни устарели, — если Козимо поднимет перчатку, то дело сразу же выйдет из юрисдикции суда и все должны будут подчиниться решению, определенному исходом поединка.

Козимо довольно долго колебался. Но потом понял, что все для него погибло. Он шел на этот суд с такой уверенностью в успехе — и угодил в ловушку. Теперь он отчетливо это видел и понимал, что его единственная надежда — это тот шанс, который давал ему сам поединок. В конце концов он поступил как подобает мужчине. Он нагнулся и поднял перчатку.

— Значит, дело решит поединок, — сказал он. — И да поможет мне Бог!

Не в силах долее сдерживаться, я вскочил на ноги и бросился к отцу.

— Позволь мне, отец! Позволь мне это сделать!

Он посмотрел на меня и улыбнулся. Его серо-стальные глаза, казалось, увлажнились, и взор их сделался удивительно мягким.

— Сын мой! — проговорил он, и голос его был нежен.

— Отец! — ответил я ему, чувствуя, что у меня перехватило горло.

— Увы, я должен отказать тебе в просьбе — в первой просьбе, с которой ты обращаешься ко мне, назвав меня этим именем, — сказал он. — Но вызов брошен и принят. Возьми Бьянку, ступайте в собор и помолитесь вместе, чтобы свершилась воля Божья. Джервазио пойдет вместе с вами.

Но тут к нему обратился Гонзаго.

— Мессер, — сказал он, — вы уже определили время и место, где должен состояться поединок?

— Незамедлительно, — ответил мой отец, — на берегу По в присутствии двух десятков копейщиков, необходимых для соблюдения ритуала.

Гонзаго посмотрел на Козимо.

— Вы согласны с этими условиями?

— Как нельзя более. По мне, чем скорее, тем лучше, — ответил Козимо, дрожа всем телом и бросая вокруг взгляды, полные черной ненависти.

— Да будет так, — возвестил губернатор, вставая, и члены суда поднялись вслед за ним.

Мой отец снова крепко сжал мою руку.

— Отправляйся в собор, Агостино, и будь там, пока я не приду, — велел он, и на этом мы расстались. Моя шпага была мне возвращена по распоряжению Гонзаго. Итак, поскольку дело касалось меня, суд закончился и я был свободен.

Гонзаго предложил мне принести клятву верности Императору через него, что я и сделал в тот же час, на том же самом месте и с большим удовольствием. После этого, в сопровождении Бьянки и Джервазио, я проложил себе путь через толпу людей, приветствовавших меня радостными криками, и вышел из дворца, на солнечный свет, где мои копейщики, уже оповещенные о происшедшем, увидев меня, разразились настоящей бурей приветствий.

Таким образом мы пересекли площадь и вошли в собор, чтобы принести благодарность Господу. Мы преклонили колена у ограды алтаря, а Джервазио поднялся на одну ступеньку лесенки, ведущей к самому алтарю, и встал на колени чуть повыше нас.

Где-то позади нас молились дамы, сопровождавшие Бьянку, — они тоже прошли вместе с нами в собор.

Там мы ожидали довольно долго, не менее двух часов, которые показались нам целой вечностью.

В то время как я стоял на коленях перед алтарем, перед моим внутренним взором разворачивался свиток моей юной жизни в том виде, как я теперь ее понимал. Я вспоминал ее начало в мрачной серости Мондольфо, под руководством моей бедной, вечно печальной матери, которая так страстно пыталась направить мои стопы на путь святости. Для меня, однако, этот путь оказался путем заблуждений, хотя я и пытался идти так, как мне было указано. Я сбивался с пути, делал страшные ошибки, снова менял направление, — словно в насмешку над тем, что она из меня стремилась сделать, я олицетворял собой просто насмешку над святостью — воистину «заблудший святой», как назвал меня в насмешку Козимо — искал святой жизни, а превратился в какого-то бродячего комедианта.

Но все мои ошибки, все странствия и шатания окончились здесь, у ступеней этого алтаря, и я это прекрасно знал.

Тяжек был мой грех. Но нелегко далось мне и искупление, и самым тяжким наказанием был для меня последний год, проведенный в Пальяно, рядом с моей ненаглядной Бьянкой, которая была женой другого. Этот крест покаяния, столь заслуженного по моим грехам, я нес со всей твердостью и смирением, кои укреплялись во мне от сознания, что именно таким образом могу я заслужить прощение и что это бремя будет милосердно снято с меня, как только искупление будет завершено. В освобождении меня от этого бремени я увижу знак, что прощение мне даровано и что я сделался достойным этой чистой девы, через которую удостоился милости и прощения, через которую познал, что любовь, этот благословенный дар Божий, — великая сила, способная очистить человека от скверны.

В том, что час свершения, столь нетерпеливо ожидаемый, приближается, что он вот-вот должен пробить, я не сомневался ни секунды.

Позади нас отворилась дверь и послышался звук тяжелых шагов по гранитному полу.

Фра Джервазио, мрачный и встревоженный, поднялся во весь свой высокий рост.

Достаточно было одного взгляда, чтобы тревога его рассеялась. Выражение глубокой благодарности разлилось по его лицу. Он тихо улыбнулся, и в его глубоко посаженных глазах сверкнули слезы. Увидев это, я тоже осмелился поднять голову и взглянуть.

По проходу между скамьями шел мой отец, прямой и торжественный, а следом за ним двигался Фaлькoнe, глаза которого на мужественном, загорелом и обветренном лице победно сверкали.

— Да свершится воля Божия, — сказал мой отец.

А фра Джервазио вновь опустился на колени, чтобы произнести слова, благословляющие наше с Бьянкой бракосочетание.

ВРАТА СУДЬБЫ (роман)

Действие романа разворачивается в эпоху попытки реставрировать дом Стюартов на престоле Англии в 1714 г.

Глава 1

ИГРОКИ
В просторной, изысканно убранной комнате, где ночь напролет играли в карты, царил беспорядок. На столике для закусок орехового дерева, украшенном затейливой резьбой, теснились бутылки, бокалы, тарелки с остатками еды. Из ведерка для охлаждения вина торчали опорожненные бутылки. Возле карточного стола посреди комнаты небрежно стояли стулья. На зеленом сукне стола, на алом турецком ковре, покрывавшем навощенный паркетный пол, пестрели игральные карты.

Оплывали свечи на бронзовой люстре с хрустальными подвесками. Из высокого французского окна[1098], растворенного лордом Понсфортом, тянуло предутренним холодком. Над парком стелился туман.

Часы на каминной полке показывали три. Возле камина стоял последний, самый важный гость его светлости — молодой человек, высокий, тонкий, как рапира, казалось, наделенный стальной силой и гибкостью. Скромную элегантность его черного камзола подчеркивали кружевной воротник, крупный сапфир, иногда вспыхивающий лиловатым пламенем, серебряный узор на чулках, да стразы на пряжках лакированных туфель с красноватыми каблуками. Выправка молодого человека и сильный загар выдавали в нем военного.

Во взгляде проницательных голубых глаз, устремленном на хозяина, сквозила легкая насмешка, смягчавшая твердо очерченные губы. В ней чувствовалось презрение к хозяину, вынудившему его провести ночь за картами, — презрение и легкая грусть. «Неужто, — размышлял он, — его король и повелитель в своем отчаянном положении полагается на таких людей? Неужто сам он с риском для жизни вернулся в Англию, где за его голову обещана награда в тысячу гиней, чтобы заручиться поддержкой таких людей, как милорд Понсфорт и его драгоценные друзья?»

Молодой человек с досадой вспомнил, что милорд и его друзья затеяли игру якобы из мудрой предосторожности. О делах, связанных с заговором, убеждали они его, можно поговорить и за карточным столом: игроков никто не заподозрит в притворстве, никому и в голову не придет, что игра прикрывает тайное дело. Игроки заморочили голову себе, но не ему. Гость милорда Понсфорта вскоре заметил, что притворством-то как раз был разговор, а игра — настоящим делом. Какая игра! Он всю жизнь был азартным игроком, раз десять в разных странах спускал все до нитки, но никогда еще не видывал таких ставок, как этой ночью. Груды золота передвигались по зеленому сукну от одного игрока к другому.

Насмешливый ход его мыслей прервался, когда он вспомнил, как сам очертя голову кинулся в игру. Разве не он нынче выиграл целое состояние — более десяти тысяч гиней[1099]? За всю свою богатую приключениями жизнь он не держал в руках и половины такой суммы. Впрочем, это отнюдь не означало, что он того же поля ягода, что здешние игроки. Если он и рисковал в прошедшую ночь деньгами, которые вряд ли мог считать своими, то и огромную сумму, выигранную им, вряд ли рискнул бы назвать своим состоянием.

«Десять тысяч гиней! В десять раз больше, чем награда, назначенная правительством за мою бедную голову», — грустно усмехнулся он.

Лорд Понсфорт наконец отошел от окна. При виде его мертвенно бледного лица гость позабыл обо всем.

— Милорд, да вы больны! — невольно вырвалось у него.

Лорд Понсфорт махнул рукой.

— Не в том дело, — сказал он хриплым от волнения голосом.

Милорд Понсфорт, тридцатилетний, смуглый человек мужественного облика, был чрезвычайно хорош собой: большие темные глаза с поволокой, изящно очерченный рот, орлиный нос с нервными ноздрями. Правда, у него был узковатый лоб и, пожалуй, чересчур тяжелый подбородок.

Милорд поднес к лицу носовой платок.

— Капитан Гейнор, я — банкрот! — произнес он с отчаянием. — Я разорился этой ночью.

Капитан Гейнор вспомнил, что ни один из гостей не остался в проигрыше. Стало быть, проигрыш милорда вдвое больше выигранной им, Гейнором, суммы. Восклицание Понсфорта не оставило его безучастным. Признание, сделанное человеку, отнюдь не облеченному доверием их светлости, показалось капитану Гейнору верхом бестактности. Он всегда полагал, что тот, кто не способен проигрывать спокойно и с достоинством, каковы бы ни были ставки, даже если на карту поставлена жизнь, не имеет права вступать в игру. Капитан Гейнор принимал это правило как нечто незыблемое и придерживался его всю жизнь.

Удрученный вид милорда вызвал у него не жалость, а скорее презрение, граничащее с физическим отвращением. Первым порывом капитана было уйти. Он и задержался-то в надежде на то, что милорд Понсфорт пожелает сказать ему что-нибудь с глазу на глаз касательно дела, приведшего его в Англию и конкретно в этот дом. Наблюдая убитого горем хозяина, Гейнор понял, сколь тщетны были его надежды. Он решил откланяться.

Однако внезапный уход после столь откровенного признания мог быть воспринят как оскорбление. Самого капитана Гейнора это обстоятельство мало трогало. Но в интересах дела, пользы, которую мог принести милорд Понсфорт, капитану следовало вести себя осмотрительно, щадя самолюбие хозяина. Гейнор колебался и злился на себя за не свойственную ему нерешительность: он был человеком действия.

Гость переминался с ноги на ногу, придав лицу выражение сочувственного интереса. Их светлость в полном изнеможении опустился на стул. Глаза его блуждали, он нервно промокал платком узкий лоб, так портивший его благородное лицо.

— Вероятно, вы полагаете, что я преувеличиваю, — заговорил он наконец. — Но поверьте, сэр, в эту ночь я блефовал. Я проиграл четыре тысячи гиней Мартиндейлу, еще две тысячи Бэгшоту. А главное, я проиграл свою честь, ибо утратил последнюю надежду когда-либо расплатиться с долгами.

Капитан посмотрел на него с еще большим сочувствием.

— Но ведь они ваши друзья, — задумчиво произнес он. — Разумеется, они подождут, пока вам будет угодно заплатить долг.

В нагрудном кармане Гейнора лежала расписка лорда Понсфорта на восемь с лишним тысяч гиней, адресованная банкирам.

— Пока мне будет угодно? — повторил Понсфорт, и его лицо искривила насмешка. — Так знайте: у меня нет и десяти гиней. Ведь вы игрок, капитан Гейнор, — заключил он, то ли спрашивая, то ли констатируя.

— Признаюсь, ходят обо мне такие слухи, — кивнул Гейнор, и по губам его скользнула ироническая улыбка. — Отныне я вовлечен в игру, где ставка — моя собственная голова. Доводилось ли вам, ваша светлость, делать такие ставки?

— О, еще бы! Я уже сказал вам, что этой ночью главной ставкой была моя честь. А честь, несомненно, дороже жизни.

— Несомненно, — отозвался капитан с изрядной долей скепсиса.

Чем он мог утешить хозяина, чем подбодрить в ответ на навязанные ему откровенные признания? Капитан намеренно пропускал их мимо ушей, не желая вникать в суть. Он был близко знаком с лордом Понсфортом, но вряд ли их знакомство переросло бы в дружбу. Их связывала лишь общая преданность делу Стюарта[1100], чьим посланником и был капитан Гейнор. Помимо этого у них не было общих интересов, но в такое время и общей преданности делу достаточно, чтобы сблизиться.

Явная отчужденность капитана Гейнора не смутила лорда Понсфорта. В природе этого человека, на первый взгляд столь же сильного, сколь благородного, была почти женская слабость. Такие люди всегда поверяют окружающим свои горести и невзгоды, не в силах сносить их бремя молча и с достоинством. Они испытывают потребность поделиться с кем-нибудь своим горем в надежде облегчить душевные муки. Более того, сейчас у лорда Понсфорта была еще одна причина для откровенности, и он надеялся, как вы убедитесь, извлечь из нее выгоду.

— Послушайте… — начал он и тут же принялся изливать душу. — Я разорился полгода назад, когда лопнул этот мыльный пузырь — «Компания Южных морей»[1101]. Я пустился в рискованную игру на бирже и, проснувшись в одно прекрасное утро, обнаружил, как и многие другие, что удача ускользнула у меня из рук. Это подлое правительство вигов…[1102] — его светлость отклонился было в сторону, но резко оборвал себя и вернулся к главной теме. — Я заложил большую часть имущества, чтобы купить акции. После катастрофы мне пришлось заложить кое-что еще, а оставшееся пошло на возмещение потерь. И тут вдруг… Впрочем, это неважно. Сегодня я сел закарты в надежде отыграть хоть самую малость. Я делал ставки вдвое больше, чем мог заплатить, вот в чем мое плутовство. Поверьте, капитан, я доведен до крайности. Теперь все кончено. — Лорд Понсфорт снова промокнул лоб платком. Голос его звучал тускло, в нем было безнадежное отчаяние. — Если у меня хватит мужества жить, завтра днем меня ждет долговая тюрьма. — Понсфорт вздрогнул, и пуговицы из драгоценных камней на его бледно-розовом жилете тревожно заиграли, будто почуяв иронию судьбы: драгоценности на платье, которое вот-вот превратится в рубище нищего.

Капитан Гейнор задумался. На лице его была все та же маска вежливого участия, а сердце преисполнилось еще большего презрения. Неужели его величество надеется на таких людей? Ему вспомнились лестные слова принца о верном стороннике. «Лорд Понсфорт — человек влиятельный и заслуживающий доверия, — говорил принц. — Он предан нашему делу душой и телом и отдаст ради него все до последнего пенни». Как же заблуждался августейший мечтатель! Перед капитаном Гейнором стоял сейчас подлинный Понсфорт — разорившийся игрок, хнычущий из-за проигрыша.

— И все же, — задумчиво произнес капитан, — одно обстоятельство вы упустили из виду…

Понсфорт бросил на него быстрый взгляд, слегка нахмурив черные брови.

— Если осталось что-то, способное принести деньги, заклинаю вас, не тяните с ответом, капитан Гейнор! сказал лорд Понсфорт, вежливо улыбаясь.

— Думаю, осталось, — ответил капитан. — Милорд, вы позабыли о мисс Холлинстоун.

Брови его светлости сошлись на переносице, на лице промелькнуло выражение высокомерия и вызова. Капитан Гейнор тем временем пояснил:

— О вашей помолвке с Дамарис Холлинстоун знает весь свет. Говорят, она — одна из самых богатых наследниц в Англии, что ее состояние огромно. При такой перспективе, сэр, ваши кредиторы, разумеется…

Злой смех хозяина оборвал его рассуждения:

— Вы, очевидно, никогда не имели дела с иудиным племенем, сэр, — с горечью молвил милорд. — Да будет вам известно, я обращался к ее опекуну и в ответ получил замаскированную иронию. Все было проделано с откровенной наглостью. Вы не знаете евреев. Вы не знаете, что подоплека всех их дел — ненависть к христианам. Евреи вампиры по духу. Шекспир прекрасно понимал их природу, создавая образ Шейлока.

— Однако, возможно, христиане и не заслуживают лучшего отношения с их стороны, — заметил капитан.

Замечание было столь радикально, что подрывало основы мировосприятия Понсфорта. Он не мог прийти в себя от изумления. Но постепенно собственные невзгоды снова завладели его мыслями и отбили охоту оспаривать безумные речи гостя.

— Вы игрок, капитан Гейнор, а все игроки рано или поздно попадают в такое положение, в какое попал я, — заметил он. — Позвольте мне дать вам совет по части искусства добывания денег. Это все, что я могу сейчас. Старайтесь получить сумму вдвое большую, чем сможете когда-либо вернуть. Тогда ваши кредиторы, радея о своей выгоде, пойдут на все. Они отнесутся к вам бережно, станут любовно пестовать вас: ни одна мать так не опекает ребенка, делающего первые шаги. Если бы кто-нибудь своевременно дал мне такой совет и я последовал ему, не оказался бы я сейчас в такой переделке. Узнай кредиторы о моей предстоящей женитьбе, деньги потекли бы ко мне рекой, ведь она гарантировала бы выплату долга. Но я, сэр, совершил ошибку и занял лишь сумму, в которую оценивается мое состояние. Мой главный кредитор, испанский еврей, некто Исраэль Суарес — злобный негодяй. Он сказочно богат, но не ведает жалости. Кажется, он испытывает сатанинскую радость, мучая и разоряя таких, как я. Каюсь, капитан Гейнор, я унизился до мольбы. Я заклинал Суареса, — теперь я вспоминают об этом со стыдом, — дать мне взаймы, имея в виду мой будущий брак, или хотя бы отсрочить уплату долга до свадьбы. Наглый пес — ростовщик отвечал на мольбы издевательскими насмешками. Он скупил мои закладные на имущество, подлежащее отчуждению. Они почти покрывают мой долг. Остальное он компенсирует за счет процентов на владения, не подлежащие отчуждению, пока я буду гнить в долговой тюрьме. Он мне откровенно признался: коль скоро он вернет свое, ему нет смысла рисковать. И вот завтра… — Милорд вскинул руки и стеная опустился на стул.

Капитан Гейнор кое-что понял, но промолчал. Да и что он мог сказать? Он посмотрел на окна, светившиеся опалом, и снова подумал, что пора уходить, недоумевая, почему лорд Понсфорт избрал для своих излияний именно его. Вероятно, выбор был случайным: другие гости ушли, а он задержался.

В последующих словах его светлости содержался ответ на незаданный вопрос.

— Если бы я воздержался от игры сегодня ночью, — начал он тихим нетвердым голосом, нервно теребя карту, поднятую с пола, — все бы обошлось. Получив вексель к оплате, я мог бы временно удовлетворить требования мерзкого стервятника Суареса. Я выиграл бы время и мог бы рассчитывать на благоприятный исход. Деньги мои вложены в торговлю, я имею возможность вернуть их с лихвой. Но для этого нужно время — время и деньги, которые я проиграл. Я держал их для выкупа, но проклятые карты… — не закончив фразы, лорд Понсфорт разразился ругательствами.

Все было ясно. В словах Понсфорта содержался недвусмысленный намек на помощь, которую Гейнор мог бы оказать ему. До него наконец дошел тайный смысл излияний милорда. Он ощутил в душе некоторую жалость к нему, хотя в последнее время несколько очерствел душой.

— Чувствую себя обязанным, милорд, вернуть вам это, — жестко, без обиняков сказал он, доставая из нагрудного кармана долговую расписку Понсфорта.

Как уже упоминалось, капитан Гейнор был человеком действия. Решение он принял мгновенно. Однако хозяин понял его по-своему. Уловив жесткие нотки в голосе капитана, лорд Понсфорт вскинул голову, чувствуя себя смертельно оскорбленным. Да, гость поступил так, как ему хотелось бы, но его манеры были поистине чудовищны.

— Сэр! — произнес лорд Понсфорт с ледяной вежливостью и, насупясь, поднялся. — Сэр, вы меня оскорбляете!

— Прошу прощения, — мягко отозвался капитан, — это не входило в мои намерения. — Он убрал долговую расписку в карман. — И все же, — добавил он со вздохом, — я полагал, что нашел способ помочь вам.

Неожиданное отступление капитана так удивило его светлость, что от его высокомерия не осталось и следа. Приоткрыв рот, он с глупым видом уставился на капитана, карта выскользнула из безвольных пальцев. Опершись о стол, лорд Понсфорт наклонился к гостю.

— Вероятно, — произнес он, запинаясь, — вероятно, мой отказ показался вам чересчур резким?

— Я понимаю ваши чувства, — спокойно отвечал Гейнор.

Сохраняя маску невозмутимости, он в душе потешался над их светлостью.

— В конце концов, — продолжал лорд Понсфорт, — если бы вы соблаговолили… если бы вы позволили мне злоупотребить вашим терпением и подождали до лучших времен…

Гейнор сразу понял, к чему он клонит.

— Подождать до лучших времен? — капитан задумчиво нахмурился, потом рассмеялся — добродушно, но слегка насмешливо. — Вы не поняли меня, сэр!

— Что вы хотите сказать? — к его светлости вернулось прежнее высокомерие.

— Ей-богу, вы ведь согласитесь, что у меня мало надежд дождаться лучших времен. Да, мне нравится ставить на кон жизнь, но я вовсе не жажду требовать того же от других — по крайней мере, если другая сторона не делает равноценной ставки. Вы забываете, милорд, — тут капитан интуитивно понизил голос, — что за мою голову назначена награда в тысячу гиней, и в любой момент я могу погибнуть. Здесь, в Англии, я хожу по лезвию ножа. Пожелай я доставить вам удовольствие своим согласием, вы, вероятно, скоро освободились бы от необходимости возвращать долг, — капитан засмеялся, — В этой игре все преимущества на вашей стороне, более того — вступая в нее, вы ничем не рискуете.

— Я… я об этом не подумал! — воскликнул лорд Понсфорт. — Клянусь честью, не подумал!

— Я был бы несправедлив к вам, полагая обратное.

Так извольте подумать.

— Хорошо. Благодарю за то, что наставили меня на ум. — Лорд Понсфорт стоял, вскинув голову. Он был бледен, но на его лице не было и следа былой растерянности. — Итак, наш разговор закончен, капитан Гейнор.

— Пожалуй, нет, — с улыбкой возразил собеседник.

— Не понимаю…

— Не угодно ли вам поразмыслить вот о чем? Как вы изволили заметить, я игрок, все мы солдаты удачи, все игроки. Я обделен земными благами и уже привык ставить на карту свою жизнь. Учитывая ваши обстоятельства, я не возражал бы против того, чтобы поставить ее на карту еще раз вдобавок к выигрышу в восемь тысяч гиней. Но и ваша ставка, милорд, должна быть весомой, чтобы уравновесить мои.

Капитан произнес все это вполголоса. Взгляд его был тверд, никто не заподозрил бы в нем внутреннего волнения, Лорд Понсфорт не сводил с него удивленного взгляда.

— Кажется, я бросал слова на ветер, — сказал он. — Я же объяснил без утайки, что в моем кошельке меньше десяти гиней. Что же прикажете поставить на карту?

— То, что навряд ли принадлежит вам, — последовал вежливый ответ, — Эту ставку, окажись я в выигрыше, мне придется отыгрывать снова, и, возможно, безуспешно. — Капитан улыбнулся, но его взгляд, устремленный на собеседника, был холоден. — Поймите, милорд, все преимущества на вашей стороне. Меня трудно обвинить в том, что в своих авантюрах я не проявляю широты души.

— Не понимаю, к чему вы клоните, — резко отозвался лорд Понсфорт. — О какой ставке идет речь?

Солдат удачи явно не спешил с ответом. Он распрямил плечи, лицо его сделалось жестким. Взгляд его на мгновение скользнул по окну, за которым матовую бледность предрассветных сумерек уже сменили живые краски рассвета. Потом он снова обернулся к лорду Понсфорту, нетерпеливо ждущему ответа.

— О Дамарис Холлинстоун, — тихо сказал он.

Глава 2

ИГРА
Лорд Понсфорт вздрогнул, будто его ударили. Буря чувств: удивление, презрение, гнев — отразилась на его лице. Опершись о карточный стол, он вперил в гостя злобный взгляд.

Капитан Гейнор хладнокровно ждал, когда его светлость нарушит тягостное молчание. Наконец хозяин презрительно фыркнул:

— Будь я проклят, странные вы ведете игры, капитан Гейнор!

— Верно, — признал Гейнор, слегка задетый словами хозяина, и добавил: — И порой со странными партнерами. Но согласитесь: я великодушно мирюсь с вашими преимуществами.

— Да, черт побери! — вспылил лорд Понсфорт. — Рад, что у вас достало такта их признать.

— Меня никогда не упрекали в отсутствии такта, — вполне благодушно заметил капитан.

Лорд стукнул кулаком по столу.

— Мы должны объясниться! — сурово заявил он.

— Это и мое самое большое желание.

— Как вы относитесь к мисс Холлинстоун?

— Если ответить одним словом — никак, милорд.

— Никак? И тем не менее вы…

— Избавьте меня от вашей ревности, милорд, — прервал солдат удачи и, не обращая внимания на недовольство высокомерного хозяина, продолжал: — Она беспочвенна. Я в глаза не видел мисс Холлинстоун. Я отнюдь не ваш соперник, добивающийся взаимности этой леди. Я даже не знаю, высокого она роста или маленького, блондинка или брюнетка, полная или худая. Слышал лишь, что мисс Холлинстоун — одна из самых богатых наследниц в Англии. Она сказочно богата: больше я о ней ничего не знаю и знать не хочу.

Лицо лорда Понсфорта выразило непреодолимое отвращение.

— Капитан Гейнор! — с возмущением воскликнул он. — Я пригласил вас в свой дом, я сидел с вами за одним столом, я почитал вас джентльменом…

— Ах, вот оно что! И кем же вы меня считаете теперь? — невозмутимо поинтересовался капитан.

— Я считаю вас грязным наемником! — милорд больше не сдерживал своего гнева. — Вы представились искателем приключений, солдатом удачи. Я не предполагал, что эти занятия означают такую глубину падения. Своим предложением вы нанесли мне оскорбление. В своей низости вы сочли меня ровней. Я требую сатисфакции. Да, черт побери, требую!

Капитан Гейнор слегка побледнел от такого натиска. Губы его сжались, в глазах появился холодный стальной блеск, перед которым в свое время пасовали и более смелые люди, чем лорд Понсфорт. Капитан упругой походкой подошел к окну и какое-то время вглядывался в рассветную рань. Глаза хозяина зло и нетерпеливо сверлили ему спину.

Капитан обдумывал что-то неприятное. Ему претили всяческие объяснения. И прежде многие понимали его превратно. Он не рассеивал их заблуждений, за что они нередко дорого расплачивались. Теперь он был вынужден объяснять свое поведение человеку, которого глубоко презирал после событий прошедшей ночи. Как ни противно было капитану оправдываться, ему пришлось смириться: только таким путем он мог добиться цели, которую поставил перед собой со свойственной ему стремительностью.

Наконец он обернулся. Теперь он и лорд Понсфорт стояли лицом к лицу.

— Если я вас правильно понял, милорд, — сказал Гейнор с достоинством, составляющим притягательную силу его характера и заставляющим окружающих прислушиваться к его словам, — если я вас правильно понял, протест вызывает не мое предложение, а мотивы, побудившие меня сделать его. Имей я основание сказать: «Я люблю мисс Холлинстоун», вы восприняли бы его иначе.

Его светлость гневно взмахнул рукой:

— Возможно! Но какое это имеет значение?

— Огромное, — последовал ответ. — Если бы у меня были основания сделать подобное заявление, тогда мое предложение звучало бы недостойно и даже низко, тогда вы и впрямь могли бы счесть себя оскорбленным и потребовать сатисфакции. Вас удивляет моя позиция, милорд? Вряд ли мы придерживаемся схожих взглядов, но мне бы хотелось быть правильно понятым, хоть вы и не проявляете желания постичь истинные мотивы, мною движущие. Лорд Понсфорт насмешливо поклонился.

— Продолжайте, сэр, — поощрил он гостя. — Если вам удастся как-то поколебать мое мнение…

— Мне глубоко безразлично ваше мнение, сэр! — резко, даже зло ответил гость. — Поверьте, человека, прошедшего огонь и воду, мало трогают суждения тех, чья жизнь безоблачна. В этом мире меня волнует лишь одно — дело. И не будь я готов отдать за него жизнь, меня бы не было сегодня в Англии. Вам, ваша светлость, это известно лучше, чем кому-либо. Если я и уповаю на удачу, то это весьма туманная мечта, ибо моя судьба тесно переплелась с судьбою другого человека. Я ждал десять лет. Служба на чужбине закалила меня, подготовила к большим свершениям. Мне двадцать девятый год, первая молодость прошла. Я ничуть не сожалею, что она была испытанием во имя грядущего. Мои уста не коснулись чаши наслаждений, дарованной юности. Я не избалован женской лаской, а деньги, заработанные па военной службе, их львиная доля, ушли на дело, которому я отдал душу. Если Всемогущему угодно, чтобы мои надежды сбылись и труды окупились, я приму это как награду и тогда наконец отдохну. Если же нет, — лицо капитана Гейнора помрачнело, глаза, горевшие фанатическим блеском, потухли, — вознаграждением мне будет память о славной службе римскому изгнаннику. Вам известно, милорд, о ком я говорю, о какой службе идет речь. Сегодня я играл на деньги, которые вряд ли смею назвать своими. Если бы я оказался в проигрыше, они пропали бы для дела, но я выиграл и считаю справедливым отдать эти деньги на святое дело. Моя честь, сэр, никогда и ни при каких обстоятельствах не позволила бы мне вернуть вам вексель и ждать случая, который не представится. Милорд, вы прекрасно осведомлены о том, что наше дело крайне нуждается в деньгах. Его величество, можно сказать, живет на благотворительные взносы, — голос Гейнора дрогнул. — Подумайте об этом, милорд. Вы полагаете себя одним из его слуг, одним из его приверженцев. Вы вступаете в заговор, потому что жаждете возвращения его величества, как и подобает верному стороннику законного короля. Можете ли вы представить себе, в сколь стесненных обстоятельствах он находится, не говоря о чувстве унижения и стыда? Представьте, что деньги, пущенные вами на ветер… — Гейнор осекся. — Впрочем, что было, то было! Скажу не о вас, а о себе. Я уже упомянул, что не вправе назвать выигранные у вас деньги своими. Тем не менее я рискну это сделать, как уже сделал однажды. Рискну ради еще более крупного выигрыша — ради наследства мисс Холлинстоун, которое, возможно, послужит святой цели. Итак, сэр, — резко заключил капитан Гейнор, — теперь вам понятно, как низко я пал, теперь вам в полной мере ясно, какое оскорбление я вам нанес.

Он быстро отвернулся к окну: ему, человеку железной воли, не хотелось, чтобы собеседник увидел у него на глазах слезы.

Милорд опустился на стул и обхватил голову руками. Его потрясло, как ревностно и страстно относится к своему долгу тот, кого он обозвал низким корыстолюбивым наемником. Слова солдата удачи тронули лорда Понсфорта, однако сочувствие и раскаяние сменилось жгучим стыдом, когда он мысленно сопоставил цели, которые преследовал капитан Гейнор, с собственными целями. Едва слышный голос совести нашептывал милорду, что он сам и есть подлый авантюрист: это он примкнул к заговору, не будучи предан делу, не веря в его справедливость, примкнул лишь потому, что лелеял слабую надежду как-то поправить свое состояние.

— Капитан Гейнор, — сказал он наконец тихим голосом, — прошу вас извинить меня за превратное представление о вас.

Гейнор обернулся. Он был снова спокоен и сдержан.

— Стало быть, вы желаете продолжить игру? — осведомился он.

Лорд Понсфорт помрачнел от тяжелых предчувствий. Капитан не имел о них ни малейшего представления, иначе не стал бы настаивать на своем предложении.

— Милорд, все козыри в ваших руках! — воскликнул Гейнор. — С одной стороны — прекрасные шансы на выигрыш, с другой — вам нечего терять, раз уже все потеряно.

Милорд поднял голову, в его взгляде читались удивление и гнев.

— Что вы хотите этим сказать? — с неожиданной запальчивостью спросил он капитана.

Проклиная в душе тупость собеседника, капитан пояснил:

— Вы сетовали на то, что должны завтра вернуть долг, в противном случае вас ждет долговая тюрьма. Следовательно, вы потеряете и мисс Холлинстоун. Неужто вы тешите себя надеждой, что ее дядя и опекун сэр Джон Кинастон будет по-прежнему считать вас женихом? Я предлагаю вам единственный шанс на спасение. В ваших интересах в не меньшей степени, чем в моих, согласиться. Казалось бы, все так просто и ясно. Понсфорт на мгновение задумался, он понял, что игра сулит ему неожиданное преимущество, но весьма сомнительного свойства. Все это может обернуться надувательством и выставить его на посмешище. Он нахмурился, пытаясь прогнать сомнения, и наконец решился высказать их:

— Какую выгоду вы собираетесь извлечь из моего проигрыша? — спросил он.

Капитан ответил не сразу. Подойдя к столу, он оперся о его край.

— Завоевать сердце женщины, чья гордость уязвлена, не такая уж непреодолимо трудная задача. Задетое самолюбие побудит ее благосклонно отнестись к поклоннику, которого прежде она бы надменно отвергла. В этом-то заключается мой шанс. Он не бесспорен, судите сам, так что преимущества снова на вашей стороне. Тем не менее при благоприятной возможности я не собираюсь занимать выжидательной позиции: я повидал мир и при случае пущу в ход все способы обольщения, способные покорить женщину. К тому же, — хладнокровно продолжал капитан Гейнор, — ее дядя — наш сторонник. Он ждет меня в свое поместье Монастырская ограда в четверг. Сэр Джон весьма расположен ко мне, так что путь для меня открыт.

— Вы сказали об уязвленном самолюбии…

— Самолюбие девушки будет задето разрывом помолвки с вашей светлостью, — сухо заметил капитан, глядя на собеседника в упор.

Лорд Понсфорт выдержал его взгляд и ударил кулаком по столу.

— Нет! — крикнул он. — Будь я проклят, нет!

Это был крик совести: элементарная порядочность требовала, чтобы он отверг сделанное ему предложение. Но капитан Гейнор ставил свою честь не менее высоко.

— Будь по-вашему, — кивнул он. — Разговор закончен, и я, с вашего позволения, откланиваюсь. Уже встает солнце.

Мрачная альтернатива предстала перед лордом Понсфортом зияющей пропастью, и он стоял на самом ее краю. Он схватил гостя за рукав.

— Не уходите! — воскликнул лорд Понсфорт. — Что значит честь для человека, потерявшего все?

— Бывают обстоятельства, при которых, пожертвовав честью, остаешься в чести. Если я выиграю и мне удастся повлиять на ход событий в желаемом направлении, вы, ваша светлость, можете с полным основанием полагать, что сделали все, что в ваших силах, сослужили добрую службу общему делу.

— Если выиграете… — эхом отозвался собеседник. Лицо его было мертвенно бледно. — А если проиграете? — спросил он и тут же осекся. — Во что же будем играть?

— А вы что предложите? — поинтересовался капитан, сдерживая азарт, как гончая, рвущаяся с поводка.

Милорд встал. Его лицо еще больше помрачнело. Теперь оно казалось зловещим. Белою рукою, унизанной перстнями, он провел по тяжелому раздвоенному подбородку:

— Наш спор может разрешиться как угодно, но не с помощью костей или карт. Речь идет о чести, а с честью можно потерять и жизнь.

— Все зависит от того, как к этому подойти, — сдержанно ответил капитан. — Однако мы с вами, милорд, снова не понимаем друг друга. Я не считаю игру бесчестной, иначе не вступил бы в нее.

— Верно, вы не вступили бы! — милорд поморщился, вспомнив, что они руководствуются разными мотивами. — Но вы не думаете обо мне.

— Если бы я не думал о вас, я бы принял предложенный вами способ разрешить спор. Он больше подходит человеку моей профессии и дает мне слишком большие преимущества.

Он произнес эти слова как привычную банальность, в его хладнокровном заявлении не было ни грамма хвастовства.

Его светлость горестно усмехнулся.

— В таком случае, — заявил он, — обратимся к орудию моей профессии, — Милорд собрал разбросанные по столу карты. — Признаю: воистину вы воплощение щедрости, капитан Гейнор.

— Рад, что вы наконец это оценили, — добродушно ответил гость. — Может быть, просто снимем карты? — с этими словами он положил на стол долговую расписку милорда.

Понсфорт посмотрел на расписку, потом перевел взгляд на капитана.

— Дайте волю вашей щедрости, — сказал он, — добавьте к расписке те две тысячи, что вы выиграли у моих гостей.

Стараясь скрыть презрение, Гейнор вытащил из кармана вторую расписку и тяжелый кошелек. Все это он положил на стол.

— Голову тоже поставить на кон? — обратился он к милорду. — Ведь за нее обещана награда в тысячу гиней.

Понсфорт зло посмотрел на него, почувствовав в его словах скрытую издевку.

— Я вполне удовлетворен, — бросил он.

Капитан Гейнор улыбнулся, взял колоду, умело перетасовал ее и положил на стол.

— Итак, снимаем карты, — повторил он и жестом пригласил милорда использовать право первенства.

Виконт дрожащей рукой снял карты. Четверка пик! Кровь отлила у него от лица.

— Будь я проклят! — вскипел он. — Какой я дурак, что согласился! Господи, было ведь как божий день ясно: не идет карта!

Капитан молча протянул руку и в свою очередь снял карты.

Настал миг преподать его светлости урок, как проигрывать с достоинством. Улыбаясь, он качал головой, глядя на безмерно огорченного хозяина.

— Вы слишком рано прокляли свою неудачу, милорд, — сказал он.

Сняв карту, он обнаружил тройку бубен.

Капитан шел по залитой солнцем улице Джермин и грустно улыбался. Божьей волей ему была послана такая удача — целое состояние, десять тысяч гиней. Он прикинул, что можно сделать на такие деньги, потом выбросил эту мысль из головы и больше не сожалел об утрате.

Как вы убедились, по характеру он был настоящим игроком.

Глава 3

ГОСПОДИН ПОМОЩНИК МИНИСТРА
Капитан Гейнор, человек, само собой разумеется, привыкший к опасности и риску, никогда не рисковал понапрасну. Он отличался дерзостью, но не безрассудством. Тщательность и предусмотрительность, с какими он разрабатывал свои планы, продуманность дела до мельчайших деталей, пунктуальность — все было нацелено на то, чтобы свести риск к минимуму. Капитан Гейнор ничего не упускал из виду и потому крайне редко оказывался в ситуации, из которой в случае опасности не было бы заранее предусмотренного выхода.

В результате, хотя правительство и знало о существовании особо дерзкого агента, шпиона и заговорщика, который осуществлял связь между двором Претендента[1103] в Риме и его сторонниками в Англии, хотя по всей стране были развешаны объявления о его розыске, обещавшие награду в тысячу гиней тому, кто опознает государственного преступника, личность его так и не была установлена. Не существовало даже его словесного портрета, а описания, поступавшие время от времени, разнились между собою столь сильно, что казалось, будто тут орудует не один преступник, а целая группа.

Его знали под именем капитана Дженкина, но никто не мог объяснить, откуда оно известно. В донесениях о его делах, поставлявшихся министру платными агентами, он именовался капитаном Дженкином. То же было и в объявлениях, суливших тысячу гиней за его голову.

Всего лишь двое участников заговора знали капитана в лицо. А если бы узнал кто еще, если бы платный агент окликнул Гарри Гейнора по имени, Гейнор — он это твердо решил, — отказался бы от собственного имени, бросил его, как одежду, отслужившую срок, ради того, чтобы жизнь других людей не подверглась опасности. Тогда его карьера закончилась бы. Но если даже с него сорвут маску, он сумеет вывернуться, а его работу продолжит кто-нибудь другой. Тщательно продуманные решения позволяли капитану Гейнору заранее знать, как он будет действовать в непредвиденных обстоятельствах, если таковые когда-нибудь возникнут.

В тот день, когда Гейнор на рассвете ушел от лорда Понсфорта, мы встречаем его в таком месте Лондона, где меньше всего ожидаешь увидеть человека, выполняющего столь деликатную миссию, — в приемной Темплтона, помощника министра.

Три месяца назад в Риме капитан Гейнор возобновил знакомство с сэром Ричардом Толлемахом Темплтоном, с которым он служил под командовавшем герцога Мальборо[1104] еще при покойной королеве[1105]. Тогда капитан Гейнор еще только постигал основы нынешнего ремесла. Теперь Толлемах Темплтон получил титул баронета, ушел в отставку и путешествовал, восполняя пробелы в своем образовании.

Сэр Ричард приходился двоюродным братом помощнику министра, и капитан Гейнор поспешил воспользоваться этим обстоятельством и с помощью старого приятеля заручиться поддержкой своей предстоящей миссии в Англию. Он целый месяц провел с праздным сэром Ричардом. Вместе они путешествовали по Южной Италии. Капитан изображал солдата удачи, оказавшегося не у дел. Он не знает, как распорядиться свободным временем, к тому же он всей душой привязался к обаятельному сэру Ричарду. Они и вправду сближались все больше, и знакомство быстро переросло в дружбу. Сэр Ричард искренне полагал себя другом капитана Гейнора, да и тот чувствовал к нему искреннее расположение.

Капитану Гейнору удалось очень тонко внушить сэру Ричарду превратное представление о своих целях. Гейнор столь умно осуществил свой замысел, что в конце путешествия предложение, которое он собирался сделать сэру Ричарду, тот сделал ему сам.

Как-то бледным безветренным утром они бродили на Капри по горам и капитан, желая перевести разговор на нужную ему тему, посетовал на то, что в Европе упал спрос на солдат удачи. Он жаловался на собственное вынужденное безделье: повсюду царит мир, нет военных действий, такие, как он, не находят применения. Он прибыл в Италию, мечтая получить работу, но надежды его не оправдались, кошелек отощал, а перспектив никаких; капитан с мрачным видом заявил, что собирается вернуться на Восток, что напрасно он уехал оттуда. Самым тонким был последний предпринятый им ход, и его вопиющую фальшь капитан Гейнор оправдывал лишь служением великому делу, целью, ради которой, в случае необходимости, можно использовать и недостойные средства.

— Есть, правда, Претендент, — как бы размышляя вслух, заметил он, — я думал и о нем. Впрочем, он здесь единственный, кому я мог бы предложить свои услуги. Но эта мысль меня не привлекает. Пусть я солдат удачи, наемник, которому за его ремесло платят, как галантерейщику или лудильщику, клянусь, Дик, всему есть предел. Претендент — враг Англии, — тут капитан мысленно попросил у Бога прощения за вынужденную ложь, — а шпага Гарри Гейнора, хоть он и наемник, никогда не станет служить предателю, — капитан вздохнул и засмеялся мелодичным смехом, исполненным самоиронии. — Держу пари, Дик, ты считаешь меня глупцом, готовым, как говорится, «оцедить комара, а верблюда проглотить»[1106].

Но сэр Ричард даже не улыбнулся. Глаза его светились: он любовался и гордился другом.

— Клянусь честью, Гарри, — вскричал он, как и подобало настоящему вигу, — мне это и в голову не приходило! Я высоко ценю твои чувства. Мой друг и не мог бы мыслить иначе. Однако, — продолжал он, нахмурясь, — уж коли ты так настроен, почему бы не объединить выгоду и склонности? Почему не найти для твоей шпаги дела, которому можно служить по велению сердца?

У капитана кровь застучала в висках: сэр Ричард высказал предложение, к коему капитан так упорно его подводил. Но уж если сэр Ричард обратился к нему с таким предложением, пусть теперь сам и убедит его принять. Тогда основа его будет более прочна, чем капитан смел надеяться.

Он пренебрежительно усмехнулся.

— Подумай, Дик, что ты мне предлагаешь! — воскликнул он. — Какого рода службу может предложить мне Англия? Знай, друг, в этой стране кошелек наемника только тощает.

— Но ведь есть еще и колонии, — настаивал сэр Ричард. — Там всегда найдется местечко для предприимчивых сынов отечества.

— Колонии? — подхватил капитан совсем другим тоном, демонстрируя умеренный интерес. — Что ж, это верно… — И добавил: — Но и там авантюрист может получить достойное место только при помощи влиятельного, пожалуй, даже очень влиятельного лица.

— Согласен, — подтвердил сэр Ричард, — И в этом я тебе помогу.

Капитан Гейнор смотрел на него, широко раскрыв глаза.

— Ты, Дик? — воскликнул он и с улыбкой взглянул на приятеля.

— Ты забываешь, что помощник министра — мой двоюродный брат, — напомнил ему сэр Ричард.

— Ах, вот как! — Будто нечаянно обнаружив нечто, доселе ему неизвестное, капитан продолжил: — Ты прав! Так ты полагаешь, что…

— Я-то знаю, — прервал его сэр Ричард, — мой кузен сделает все, что в его силах, для моего друга. Обязательно сделает. Я напишу ему сегодня же, и ты сам отвезешь ему письмо, Гарри.

Добродушный сэр Ричард сочинил восторженный панегирик капитану Гейнору. Вручив его авантюристу, сэр Ричард потребовал, чтобы тот немедленно отправлялся в путь. Но капитан был не из тех простаков, кто исчезает, едва успев получить желаемое, и тем вызывает сомнения в благородстве своих целей. Он еще полмесяца пробездельничал в компании сэра Ричарда, вопреки постоянным понуканиям последнего. Он явно не желал расставаться с другом. Приятели не раз даже ссорились по сему случаю: баронет обижался, что его протеже так легкомысленно относится к его протекции. А капитан каждый день ворчал: не такая уж у него блестящая перспектива в Англии, денег там платят мало, и Бог весть сколько придется проторчать в приемных, пока ему не предложат что-нибудь сносное. К тому же ему не по душе английский климат, английский обычай мариновать просителей в приемной, где всегда сквозняки, а он боится сквозняков из-за ревматизма, которому он подвержен в результате лихорадки, перенесенной три года назад в Константинополе[1107].

В конце концов он с большой неохотой отбыл в Англию, убедив сэра Ричарда в том, что сожалеет о состоявшемся разговоре и его последствиях. Он вообще бы никуда не уехал, если бы не опасался обидеть друга отказом, нежеланием воспользоваться протекцией.

В душе капитан Гейнор испытывал глубочайшее удовлетворение. Он знал, что за человек помощник министра Темплтон, хотя и не был с ним знаком. Впрочем, он собрал сведения обо всех членах кабинета, заочно изучил их. Темплтон был именно тем, кто ему нужен: не Бог весть какой влиятельный, надутый, самодовольный, раболепный слуга, игрушка в руках министра милорда Картерета[1108]. Он, конечно, даст тысячу обещаний и ни одного не выполнит, будет водить его за нос, но зато у него будет прекрасное объяснение, вздумай кто-нибудь поинтересоваться целью его приезда в Англию.

Итак, ясным июньским утром он явился вместе с другими просителями в приемную мистера Темплтона. С тех пор как он покинул лорда Понсфорта, прошло семь часов, и шесть из них он проспал. Теперь, бодрый и предельно собранный, он готовился предстать перед государственным мужем.

Если накануне в нем угадывался всего лишь военный, то теперь костюм капитана Гейнора подчеркивал его принадлежность к солдатам удачи. На нем были темно-синий камзол с серебряными галунами, белые лосины, сапоги с серебряными шпорами, шпага с эфесом из граненой стали. В руке он держал черную шляпу с плюмажем. Единственным его украшением был сапфир, прячущийся в тонких кружевах.

Щелкнув каблуками, капитан Гейнор чинно поклонился помощнику министра. Мистер Темплтон не счел необходимым встать, приветствуя посетителя. Он величественно-небрежно кивнул ему, восседая за заваленным бумагами столом, и в то же время повелительно махнул рукой чиновнику, приведшему к нему капитана, чтобы тот удалился.

— Вы, насколько я понимаю, принесли мне… э-э-э… письма от моего кузена сэра Ричарда… от моего кузена сэра Ричарда…

Он говорил звучным голосом, неспешно и важно, делая ударение на каждом слове, и, по обыкновению плохих ораторов, повторял конец фразы.

Капитан бросил оценивающий взгляд на его длинное аристократическое лицо и высокий парик. Холодное и надменное, оно показалось капитану в высшей степени непривлекательным. Мистер Темплтон взирал так на тех, кто являлся к нему с какой-нибудь просьбой. Впрочем, ничего другого капитан и не ждал.

Он протянул Темплтону рекомендательное письмо. Тот вяло, будто нехотя, взял его.

— У меня такое впечатление… э-э-э… что я уже знаком с содержанием письма… с содержанием письма…

— Дик, несомненно, написал непосредственно вам, сэр, — спокойно отозвался капитан Гейнор.

Мистер Темплтон молча кивнул и сломал печать. Он проделал это в своей обычной неспешной манере, напуская на себя еще большую важность, как все мелкие душой люди. Вот что, если исключить стилистические изыски сэра Ричарда, воспроизводить которые не имеет смысла, содержалось в рекомендательном письме:


«Дорогой Нед!

Посылаю тебе это письмо с одним из моих старых друзей. Капитан Гарри Гейнор был моим боевым товарищем, когда мы оба служили под командованием герцога Мальборо. У него большие воинские заслуги. Капитан Гейнор побывал на военной службе во многих странах и готов предложить свою шпагу королю. Его величество обретет в лице капитана Гейнора самого верного и преданного делу подданного. Смею предположить, опыт, о котором он доложит лично, даст ему основания занять достойную должность в заморских владениях его величества. Если ты поможешь ему в осуществлении его планов, ты окажешь честь и мне, чьи заслуги перед отечеством не столь уж велики, и капитану, заслуги которого значительно больше, и его величеству, чьи заслуги превыше всех. Подобная рекомендация сделает честь и тебе, ибо на какой бы пост ты ни счел нужным его назначить, капитан Гейнор оправдает твое доверие. Поскольку капитан предпринял поездку в Англию в основном по моему настоянию, надеюсь, тебя не затруднит обеспечить ему удобное жилье, снискав тем благодарность любящего и преданного тебе кузена.

Ричард Толлемах Темплтон».


Закончив чтение, мистер Темплтон внимательно посмотрел через монокль на капитана, потом, громко откашлявшись, произнес:

— Мой кузен, сэр, чрезвычайно лестного мнения о вас… чрезвычайно лестного…

Капитан Гейнор молча поклонился.

— Более подробная рекомендация содержится в другом письме, которое я получил от сэра Ричарда, — заявил помощник министра. Сделав небольшую паузу, он продолжал уже в ином тоне, на сей раз напуская на себя таинственность: — Я понимаю, вы повстречались с моим кузеном в Риме… в Риме…

— Так точно, — ответил капитан.

— Извините за излишнюю дотошность, сэр, позвольте узнать, чем вы там занимались?

— Я не нахожу, что вы проявляете излишнюю дотошность, — любезно возразил капитан, — Извольте: я несколько дней слонялся по Риму без дела, поскольку только что вернулся со службы из Турции и еще не решил, куда направить свои стопы, где искать новую службу…

— А не собирались ли вы… э-э-э… часом предложить свою шпагу Претенденту? — И, опережая ответ капитана, Темплтон добавил: — Из письма кузена я понял, что вы солдат удачи, а для наемника любая… э-э-э… служба хороша…

— Не совсем так, сэр. Наемник, воюющий против своего монарха, заслуживает всяческого презрения. Можно быть наемником, сэр, и все же оставаться верным королю и отечеству. Я, по крайней мере, всегда следовал кодексу чести. Для меня это веская причина, чтобы не присягать на верность Претенденту. Но не стану скрывать и другую, — лукавая улыбка промелькнула на его открытом лице. — Наемник, сэр, преследует ту же цель, что и торговец, — выгоду. Видит Бог, служба у Претендента не сулит выгоды сейчас, а еще меньше в будущем. Это ответ на ваш вопрос, сэр.

Капитан избрал правильную линию поведения — выразил доверие нынешнему правительству и презрительно отверг мысль о возможности возвращения на трон Стюартов. Он был очень доволен, что ему представился случай высказаться. Но по-прежнему он видел перед собой холодную надменную маску, хотя государственный муж и соизволил качнуть головой в знак согласия.

— Во время вашего пребывания в… э-э-э… бессмертном городе, — начал помощник министра, — вы, я полагаю, кое-что разузнали о дворе Претендента?

Темплтон замолчал. В последней его фразе заключался вопрос, и капитан Гейнор ни минуты не заблуждался насчет его направленности. Его просили сообщить имеющиеся у него сведения.

Как уже упоминалось, капитан был решительным человеком. Он в мгновение ока оценил ситуацию. Излишне щепетильный человек сделал бы вид, что не понял вопроса, не желая хоть в какой-то степени выступить в роли шпиона. Но Гейнору в его положении не пристало проявлять щепетильность.

И потому капитан сделался разговорчивым. Он сообщил помощнику министра кое-какие сведения, изобразив, что специально собрал их в Риме. Он говорил об англичанах, приближенных Стюарта, с видом человека, готового предать любого, лишь бы предательство снискало ему милость властей предержащих. Во время его рассказа лицо-маска мистера Темплтона слегка оживилось; он жаждал сведений такого рода. Но вот капитан Гейнор закончил свой рассказ, и мрачная физиономия помощника министра снова сделалась холодной и надменной: проситель назвал лишь тех людей, что уже были разоблачены, и сообщенное им давно стало достоянием толпы, не говоря уж о членах правительства.

Мистер Темплтон, не в силах скрыть своего разочарования, высказал капитану эти соображения в весьма резкой форме. Затем, вперившись в него взглядом, задал капитану вопрос, от которого у того, человека неробкого десятка, упало сердце:

— Сэр, доводилось ли вам слышать о капитане Дженкине?

В глазах капитана промелькнула растерянность, но в следующий миг он совладал с собой и, нахмурясь, задумался.

— Пожалуй, да… — протянул он. — Дженкин — агент Якова, не так ли?

— Да, да, — нетерпеливо подхватил Темплтон. — Так что вы о нем слышали?.. Что слышали?..

Страх Гейнора рассеялся, но все же он недоумевал: какую цель преследовал Темплтон, задавая этот вопрос? Впрочем, он мог спросить и без задней мысли. Желая прощупать собеседника, капитан ответил уклончиво:

— До меня доходили слухи, — не помню, кто это говорил и при каких обстоятельствах, — но я слышал, что капитан Дженкин был в Риме и готовился отбыть в Англию.

И тут мистер Темплтон выдал посетителю государственную тайну, ибо, как все напыщенные люди, не удержался от соблазна продемонстрировать собственное превосходство. Пренебрежительно фыркнув, он бросил:

— Ваша новость устарела, как и все ваши ценные сведения. Мы уже целую неделю об этом знаем.

Ни один мускул не дрогнул на лице капитана Гейнора при этом неприятном известии. Нахмурившись, он выпрямился.

— Мои сведения, сэр? Мне кажется, вы обошлись со мной недостойно.

Впервые за аудиенцию он дал почувствовать помощнику министра всю силу своего негодования, устремив на него яростный взгляд. Но уже в следующий момент он снова вошел в роль скромного льстивого просителя, готового, проглотив обиду, унижаться перед обидчиком.

— Мне следовало быть осторожнее, — сказал он, — но я туповатый вояка. В бою мне отваги не занимать, уж поверьте на слово, сэр. Но куда мне состязаться в уме с таким человеком, как вы, сэр. Вы уж пощадите меня, ей-богу, пощадите, — взмолился капитан.

Польщенный мистер Темплтон снизошел до улыбки.

— Так уж и быть, — сказал он. — Я расспрашивал вас в ваших же интересах… в ваших интересах… Если бы вам удалось получить сведения, которые мы сочли бы ценными, правительство его величества было бы признательно вам. Правительство оказалось бы у вас в долгу, и мне было бы легче просить лорда Картерета… э-э-э… удовлетворить вашу просьбу. Уверен, вы меня понимаете… вы меня понимаете…

— Сэр! — вскричал капитан Гейнор. — Я снова обнаружил перед вами свою тупость. Впрочем…

Пожатие плеч было красноречивее слов. Оно словно говорило: «Разве может заурядный человек вроде меня распознать замыслы такого выдающегося деятеля?»

— Ни слова более, сэр, ни слова более! — мистер Темплтон, отставив кресло, поднялся. Высокий, с горделивой осанкой, он стоял, откинув голову назад и повернув ее чуть в сторону. — Мы сделаем все, что в наших силах. Вы оставите мне ваши… э-э-э… рекомендации?

Капитан Гейнор держал их наготове. Он вытащил объемистый пакет из внутреннего кармана камзола и положил его на стол помощника министра. Некоторые рекомендации были подлинные, однако большаячасть — поддельные. В совокупности они свидетельствовали чуть ли не о каждом дне жизни капитана за последние десять лет. Жизнь, богатая невероятными событиями, истинность которых подтверждали некоторые из документов, еще сулила Гейнору такие приключения, какие ему и не снились, прежде чем он снова явится к помощнику министра, чтобы востребовать свой пакет.

Тем временем мистер Темплтон с многозначительным видом вертел пакет в руках.

— Если эти рекомендации столь же лестны для вас, как рекомендация моего кузена, вы можете надеяться на подходящую для вас должность, должность, соответствующую вашим заслугам. Полагаю, сэр, вам следует наведаться ко мне через некоторое время. Если возникнет необходимость связаться с вами, где я смогу вас найти?

— Завтра я уезжаю в Чертси, — отвечал капитан, — в имение Монастырская ограда.

— К сэру Джону Кинастону? — спросил Темплтон.

— Да, сэр, он был другом моего отца много лет тому назад, — с поклоном отвечал капитан, — Он изволил пригласить меня в гости на то время, что я пробуду в Англии.

— О, так это еще одна отличная рекомендация, сэр! — воскликнул мистер Темплтон, демонстрируя в конце беседы некоторое радушие. — Отличная рекомендация! Правительство благоволит к сэру Джону. Лорд Картерет прислушивается к его мнению. Словечко, замолвленное им…

Капитан снова поклонился, приложив руку к сердцу.

— Подобно всем великим людям, которых мне довелось повидать на своем веку, — а я объездил весь свет, — вы, сэр, почитаете могущественными малые возможности других и малым свое собственное могущество. Мистер Темплтон, я весьма удовлетворен тем, что оставляю свое прошение на ваше усмотрение. Я не желаю для себя лучшего покровителя и мне не найти более великого. — Капитан отвесил еще один поклон улыбающемуся помощнику министра, и тот еще шире расплылся в улыбке. От его былой ледяной неприступности не осталось и следа. — А теперь позвольте откланяться, сэр. Я буду уведомлять вас о всех своих перемещениях. Сэр, — снова поклон, — я ваш покорный слуга.

Капитан наконец вышел в переднюю, покашливая и прикрывая рот платком. А в кабинете сияющий мистер Темплтон, хихикая и потирая руки, призывал купидонов на потолке в свидетели своей поистине дьявольской хитрости. Не он ли вывернул наизнанку этого вояку? Не он ли выжал из солдата удачи все сведения и выбросил его, как выжатый лимон, прежде, чем тот понял его и взбесился? Даже его усмирила и восхитила изумительная проницательность мистера Темплтона.

Помощник министра снова опустился в кресло. Улыбка его угасла. Ведь авантюрист, вспоминал он, не сообщил ему ничего нового. Впрочем, может быть, он и не располагает ценными для Темплтона сведениями, иначе он вытянул бы их из этого простака.

Помощник министра взял пакет с рекомендациями. Надо будет ознакомиться с ними. Надо подыскать местечко человеку, который с такою готовностью признает власть, авторитет и умственное превосходство. Мистер Темплтон почувствовал, что со все большей симпатией относится к капитану Гейнору и готов сделать все возможное, чтоб помочь ему. Такое с помощником министра случалось крайне редко.

Но пора было браться за дела государственной важности. Он позвонил в колокольчик. Появился чиновник, и на лице помощника министра Темплтона снова застыла маска неприступной надменности.

Глава 4

ПОСРЕДНИКИ СУДЬБЫ
Капитан Гейнор произвел столь приятное впечатление на помощника министра, что ему в тот же день принесли приглашение от мистера Темплтона отобедать у него в среду. Капитан принял приглашение и использовал представившуюся ему возможность не только для того, чтоб войти в еще большее доверие к помощнику министра, но и завоевать сердце его жены, пухленькой легкомысленной женщины, чья власть над супругом была абсолютной. Гейнор ушел от них в твердой уверенности, что полная подчиненность жене служила мистеру Темплтону школой, где он освоил искусство подчинять себе других.

Ничего, достойного упоминания, во время визита не произошло, разве что капитан Гейнор, как и подобает истинному вигу, на чем свет стоит ругал мятежников: они-де не дают покоя королевству, где всегда царили мир и процветание. Капитан позволил себе сделать комплимент лично мистеру Темплтону за бдительность, проявляемую правительством, и восхитился неусыпностью этой бдительности: все сведения, доставленные им из Рима, включая тот факт, что злонамеренный шпион капитан Дженкин находится на пути в Англию, были уже доподлинно известны всеведущему помощнику министра.

Получив хоть какой-либо намек от мистера Темплтона, капитан Гейнор надеялся предотвратить утечку важных данных, но его постигла неудача, и он не решился проявить излишнее усердие: игра не стоила свеч, ведь, возможно, мистер Темплтон и не располагал подобными сведениями.

Все же капитан решил предупредить об опасности лорда Понсфорта и потому нанес ему визит на следующий день. Их светлость пришел в ужас от новостей.

— Откуда вам это известно? — вскричал он дрожащим голосом, чем очень удивил капитана.

Капитан Гейнор ему все рассказал.

— Видите ли, есть опасение, что среди нас появился предатель, — заключил он свой рассказ, — иначе как же правительство получило сведения о капитане Дженкине?

— А вы уверены, что оно их получило? — хмуро осведомился Понсфорт. — Может быть, вы сами поставили им нужные сведения, а заявление Темплтона, что ему и так все известно, всего лишь притворство? Так он хочет придать себе важности и скрыть, что он ваш должник.

Капитан Гейнор лишь снисходительно усмехнулся:

— Милорд, я вступил в заговор не желторотым птенцом.

— И все же с вашей стороны было глупостью сообщить ему то, что вы сообщили, — стоял на своем милорд. — Чистейшей глупостью!

— Не думаю, милорд, — последовал вежливый ответ. — Целью моей было прощупать, что знает правительство, и в этом я преуспел.

— Пусть будет так, — согласился Понсфорт. — Я же придерживаюсь иного мнения. Клянусь, я бы ночью не сомкнул глаз, если бы рассуждал, как вы. Господи, у меня сердце оборвалось, когда вы рассказали, как завели разговор о предателях.

— Тем не менее предупреждаю вас: будьте осторожны, — трезво рассудил капитан. — Встретимся в гостинице «На краю света» в Челси[1109] через неделю, когда продумаем предстоящее. Там будет безопаснее, чем в вашем доме или в каком-либо другом.

— А вы тем временем отправитесь в Монастырскую ограду? — спросил лорд Понсфорт.

— Да, я еду туда. Собственно, я и задержался-то лишь для того, чтобы предупредить вас. Надеюсь, я увижу вас там?

Милорд медлил с ответом. Он вспыхнул, на мгновение смешался, но, оправившись от смущения, сказал:

— Пожалуй, нет. Дела требуют моего присутствия здесь. Надо очень постараться, чтобы распутать весь этот клубок.

— Я счастлив, что он поддается распутыванию.

— Разумеется, благодаря той шутке, которую фортуна сыграла с вами два дня назад. Ей-то я и обязан новыми возможностями.

— Я рад, — приветливо кивнул Гейнор. — Стало быть, дела ваши не так уж и плохи, как вы считали прежде. Я сердечно рад, сэр.

Капитан говорил дружелюбно и искренне. Никто бы не заподозрил, что сам он выступает в данном случае проигравшей стороной. Наконец он собрался уходить, но лорд Понсфорт удержал гостя. Он был явно чем-то обеспокоен.

— В Монастырской ограде вы увидите мисс Холлинстоун. Передайте, пожалуйста, привет от меня ей и сэру Джону. Что касается этой дамы и нашей игры, вы помните, что… что… — лорд Понсфорт тщетно подыскивал слова, способные выразить его мысль в не обидной для собеседника форме.

— Что я проиграл, — жестко произнес капитан. — И потому вы снова вступаете в права, полученные при обручении?

— Вы представляете все слишком плоско и прямолинейно, — посетовал милорд.

— Дело простое. Но ваши опасения напрасны. Они делают мало чести леди и еще меньше мне.

Они распрощались довольно холодно, и капитан Гейнор ушел.

Он нанял слугу, коротышку с проницательным взглядом по фамилии Фишер. Владелец поместья под названием «Джордж» отрекомендовал его как человека верного и честного, и потому капитан отправил с ним свой багаж дилижансом. Сам же он поехал верхом, и через час после визита Понсфорту перед ним открылись навевающие тоску вересковые пустоши Хаунслоу-Хит. Далеко впереди скакал одинокий всадник. Капитан Гейнор присмотрелся бы к нему внимательней, если бы распознал в нем одного из посредников судьбы. Если бы не этот всадник на пустынной дороге, жизнь нашего героя сложилась бы совсем не так, как она описывается в этом романе.

Верстовой столб отбрасывал длинную тень на дорогу, которая лентой обвивала выжженную пустошь. Солнце казалось сверкающим диском. Всадник — черный силуэт на фоне солнца — скрылся вдали. Капитан Гейнор продолжал свой путь, погруженный в думы. Он думал о чем угодно, только не о судьбоносном всаднике. Капитан поднялся на холм, потом спустился в ложбинку, сдерживая коня; дорога была неровная, глиняные борозды окаменели под палящим солнцем. Всадник скрылся из виду, вокруг не было ни одной живой души. Вдруг он снова показался из соснячка, погребально-мрачно черневшего впереди. Капитан видел только его спину, он ни разу не обернулся, очевидно подозревая, что его быстро нагоняют. Это и заставило капитана взглянуть на него внимательнее.

Крепко сбитый мужчина ехал на пегой нескладной лошади. Черные волосы, выбивающиеся из-под широкополой шляпы, развевались на ветру. На нем был черный костюм для верховой езды и грязные лосины. Поравнявшись с ним, капитан увидал хищное лицо со впалыми щеками, грязный шейный платок и еще более грязный зеленый атласный жилет и весьма неопрятные, поблекшие золотистые кружева.

Трудно было повстречать человека с более отталкивающей внешностью, даже изъездив всю Англию вдоль и поперек. Подобная встреча на безлюдной дороге не предвещала ничего доброго.

— Хороший денек, ваша честь, — произнес незнакомец с явным ирландским акцентом.

— Хороший, — холодно кивнул капитан.

Он не сбавил скорости и оставил бы незнакомца далеко позади, но тот пришпорил свою пегую лошаденку и не отставал.

— Ну и глухомань, — сказал он, словно объясняя свое стремление держаться рядом, — страсть как не люблю таких медвежьих углов.

— Не разделяю вашего предубеждения, — возразил капитан.

— Ах, не разделяешь! — возмутился спутник. — Что ж, я, слава Богу, из тех, кто понимает намеки сразу. Так что больше не навязываю тебе свое общество. Но сначала придется сказать тебе два слова. А ну, попридержи коня! Стой, говорю! Стой, или я вышибу из тебя мозги!

Капитан осадил коня. Разбойник навел на него револьвер с длинным блестящим дулом, казавшимся кроваво-красным в лучах заходящего солнца.

— Что тебе надо? — резко спросил капитан.

— Вопрос простой и ответ простой, будь я проклят. — Разбойник усмехнулся. — А нужен мне сущий пустяк — кошелек, вон тот красивый камешек у шеи и часы, если имеются.

Капитан Гейнор бросил на него оценивающий взгляд, словно прикидывая свои шансы на успех. Хищная волчья пасть все еще ухмылялась, в налитых кровью глазах горел голодный огонек. Да, это не случайный искатель приключений, а настоящий разбойник с большой дороги. Такой ограбит и солдата, и старуху, и лишит жизни любого без всяких угрызений совести, стоит ему почуять выгоду, Гейнор криво улыбнулся:

— А ты загнал меня в угол, клянусь честью!

— И я того же мнения. Хорошо, что ты человек разумный, жаль было бы проливать кровь такого красавца из-за какой-то ерунды — горстки гиней да пары блестящих камушков. Мой девиз — живи и давай жить другим, ваша честь.

Капитан вытащил вязаный кошелек из черного шелка. Он был туго набит, сквозь растянутые петли просвечивало золото.

Разбойник подъехал чуть ближе. Не опуская пистолета и не сводя с капитана глаз, он протянул за кошельком левую руку. Пожалуй, капитан чересчур поспешно отпустил кошелек, едва разбойник коснулся его пальцами, и кошелек со звоном упал на землю между ними.

Разбойник непроизвольно проследил глазами за падающим кошельком, совершив тем самым непростительный промах для бывалого в таких делах человека. Удар, выбивший пистолет у него из рук, был очень силен и чуть не сломал ему запястье. Не успел он сообразить, что произошло, и предпринять действия в свою защиту, как на него обрушился второй удар, на сей раз по голове, нанесенный с такой ловкостью, что разбойник покачнулся в седле.

Капитан Гейнор привстал на стременах, заняв более выгодную по сравнению с противником позицию. Используя кнут с тяжелой рукояткой как дубинку, он с быстротой и сноровкой, неожиданной для видавшего виды разбойника, ударил его по затылку. Не успел тот оправиться от страшной боли, как удары посыпались на него градом, выбивая из его одежды целые облака пыли. Потрясенный неожиданной бурной атакой, разбойник был не в силах защищаться. Храбрец при оружии, а без него жалкий трус, он понял, что схватил голой рукой скорпиона. Не испытывая судьбу, он натянул поводья и с яростью вонзил шпоры в бока своей пегой лошаденки. Обезумевшая лошадь встала на дыбы, а потом рванула вперед и понеслась галопом. Но капитан, еще не насладившийся местью, ринулся в погоню, со свистом рассекая воздух кнутом.

Тут рыцарь больших дорог, гнавший лошадь что было мочи, вдруг вспомнил, что у него есть еще один пистолет.

Он вытащил его трясущейся рукой и, обернувшись, выстрелил в преследователя. Разбойнику было трудно попасть в летевшего за ним всадника, к тому же рука плохо слушалась его. Тем не менее выстрел положил конец преследованию: пуля с близкого расстояния угодила коню капитана в грудь. Бедное животное с громким ржанием рухнуло наземь — капитан едва успел выпрыгнуть из седла.

Стоя на дороге, он проклинал разбойника и собственную глупую затею с погоней. Раненый конь бился в агонии, и капитан, выхватив пистолет, прекратил его мучения. Потом он вернулся к месту встречи с разбойником и поднял кошелек. В азарте погони ему было недосуг подумать об этом. Подойдя к убитому коню, капитан задумался. До поместья оставалось добрых девять миль, а уже темнело.

Он все еще стоял в задумчивости на том же месте, когда вдруг вдалеке послышались дребезжание колес и стук копыт. Шум со стороны пустоши нарастал, и вот уже на холме показалась карета. Раскачиваясь и подпрыгивая на ухабах, она съехала вниз.

Кучер и ливрейный лакей на запятках подозрительно косились на капитана, поджидавшего карету на дороге. Когда она приблизилась, Гейнор поднял руку, и карета остановилась. Увидев валявшуюся на дороге лошадь, кучер, упитанный мужчина, понял, что перед ним — путник, попавший в беду.

Раздвинулась кожаная занавеска, и в окошке показалась причудливо причесанная женская голова.

— Что стряслось, Гилберт? — произнес высокий женский голос. — Почему мы остановились?

Заметив капитана, дама вскрикнула и тотчас спряталась. Капитан, сняв шляпу, подошел поближе.

— Не беспокойтесь, прошу вас, — сказал он с улыбкой. — Перед вами проситель, а не разбойник.

— У джентльмена убили лошадь, — сообщил Гилберт. В окошке показалась еще одна женская головка — и прехорошенькая. Девушка, с откровенным любопытством взиравшая на капитана, была голубоглазая, с тонким милым личиком, сиявшим под замысловатым сооружением из золотистых локонов, с изящным подбородком и пухлым маленьким ртом бантиком. Таких девушек любил рисовать Грёз[1110], прославлявший милую заурядность.

Капитан почтительно склонил голову.

— Мадам, — сказал он, — меня постигла неудача: подо мной убили коня.

Голубые глаза выразили сочувствие и беспокойство.

— Убили?! — воскликнула она. — О Господи!

Старшая по возрасту дама снова появилась у окошка.

— Вы говорите — убили? — вскричала она. — Кто ее убил, сэр?

— Какой-то негодяй, разбойник с большой дороги, мадам.

— Разбойник! — пронзительно вскрикнула она. — Слышите? Сколько раз я вам об этом говорила и все впустую! Как хотите, но я еду через пустошь в последний раз. Господи, да это чудо, что нас не убили, просто чудо!

— Я еще не добрался до места, мадам, — начал капитан. — Я был бы чрезвычайно признателен, если бы вы позволили мне ехать на козлах рядом с вашим кучером до следующей почтовой станции, где я восполнил бы свою потерю.

Дама сначала потеснила, а потом и вовсе отодвинула девушку, заполнив весь проем окошка. Она с явным подозрением разглядывала просителя.

— Куда вы направляетесь, сэр?

— В Чертси, мадам.

Она еще внимательней посмотрела на молодого человека. В глубине кареты послышался шепот. Дама на мгновение обернулась.

— Возможно, Дамарис, — ответила она. — У него именно такой вид.

«Дамарис», — пронеслось в голове у капитана.

— Позвольте поинтересоваться, сэр, — продолжала дама, — кому я буду иметь честь оказать услугу?

— Я — Гейнор, мадам, капитан Гейнор, ваш покорный слуга.

— Вот как! — воскликнула она и приветливо улыбнулась. — Боже, какая странная встреча. Вы направляетесь в Монастырскую ограду?

Капитан, осененный догадкой, кивнул.

— А вы, стало быть, леди Кинастон? — спросил он. — Да, поистине удивительное стечение обстоятельств.

— Джеймс, деревенщина ты эдакая, — обратилась она к глазевшему на них лакею, и того как ветром сдуло с запяток, — открой дверцу!

Лакей услужливо опустил подножку, ее светлость ступила на землю, опираясь на его плечо. Леди Кинастон была высокого роста, приятной наружности, держалась с горделивой осанкой. Будучи весьма привлекательной дамой, она умела оценить и мужскую привлекательность.

Леди Кинастон сделала легкий реверанс и одарила капитана самой любезной улыбкой.

— Мы почтем за честь для себя оказать вам услугу, сэр, — заявила она и тут же в свойственной ей небрежной манере представила своих спутниц. Обернувшись, она махнула рукой в сторону кареты: — Мисс Холлинстоун моя племянница, и Эвелин, моя дочь. Она у нас единственная, сэр, что весьма огорчает сэра Джона: он мечтал о сыне. Очень жаль, что небо не исполнило его желания, — продолжала она непоследовательно, — но, если взглянуть с другой стороны, растить сыновей в наше смутное время — такое ответственное дело, что порой думаешь: небу и впрямь виднее.

Капитан почти не слушал ее болтовни: он смотрел на девушек, оставшихся в карете, — златокудрую, ту, что беседовала с ним, — капитан решил, что она и есть Дамарис Холлинстоун, — и более высокую, темноволосую девушку, блиставшую красотой совсем иного типа. Гейнор учтиво поклонился, задержав чуть дольше взгляд на той, которую называл про себя мисс Холлинстоун. Странное чувство всколыхнуло его душу при воспоминании об удивительной игре, которую он вел три дня тому назад с милордом Понсфортом.

Капитан заметил, что его пристальный взгляд смутил девушку, и вежливо осведомился у леди Кинастон о сэре Джоне. Она привела длинный перечень истинных и мнимых болезней сэра Джона, из чего, по-видимому, следовало, что ее муж в добром здравии и с удовольствием предвкушает прибытие гостя.

— Уже поздно, мама, — заметила темноволосая девушка, — а капитан Гейнор, конечно, торопится.

— Если путешествие приятно, пусть оно никогда не кончается, — куртуазно ответил капитан.

— Ах, вот как! — Светловолосая Дамарис рассмеялась. — И все же, мама, вы задерживаете капитана.

Вспомнив, что леди Кинастон воспитывает Дамарис как родную дочь, капитан Гейнор решил, что подобное обращение естественно и уважительно.

Тем временем леди Кинастон, несколько язвительно отозвавшись о нынешних нравах и об отсутствии уважения к старшим у молодого поколения, все же вняла советам дочери и племянницы и милостиво позволила капитану проводить ее к карете.

Он последовал за ней и сел рядом. Подножку подняли, дверь затворили, и карета, раскачиваясь, покатила по дороге. Та девушка, что звалась, как полагал капитан, Дамарис, попросила его подробнее рассказать о приключении. Он охотно согласился, но, повествуя о нем, обращался главным образом к леди Кинастон и ее дочери, полагая, что следует поступать именно так. После того, что Произошло между ним и Понсфортом, ему приходилось проявлять величайшую осмотрительность: ведь его могли заподозрить в попытке завоевать симпатию мисс Холлинстоун, обрученной с другим. Она была ставкой в игре, в которую он вступил и которую проиграл. Между ними — невидимая стена, теперь мисс Холлинстоун в большей степени, чем раньше, принадлежит другому, и он уподобится вору, если рискнет ее украсть.

Закончив рассказ, он откинулся на спинку сиденья. Дамы продолжали болтать о разбойниках, об опасности, подстерегающей путников, хвалили его находчивость: мало кто, находясь в столь невыгодном положении, сумел бы победить противника.

Но мысли капитана были далеко. Красивое личико и губки совершенной, как розовый бутон, формы помогли Гейнору, прекрасному психологу, понять характер мисс Холлинстоун. Если в какой-то период своей жизни человек неизбежно задумывается о женитьбе, ему надо жениться на той, что готова не только брать, но и отдавать, думал капитан. А эта Дамарис, видно, из тех, кому нечего отдавать. У нее нет ничего своего, индивидуального. Капитан всегда распознавал по внешним чертам суть человека. Несомненная красота девушки ничуть не тронула его — напротив, вызвала неприятное чувство. На первый взгляд ее красота показалась ему фальшивой, но вскоре капитан понял, что судит чересчур прямолинейно: фальшь предполагает, по крайней мере, какую-то активность, а эта девушка совершенно безжизненна. Она похожа на камелию — то же грациозное совершенство формы, но никакого аромата. Такой цветок вянет от прикосновения.

Эти поспешные выводы, первым результатом которых стала легкая неприязнь, которую отныне вызывала у него светловолосая девушка, естественно заставили его задуматься, как бы он повел себя, окажись он тогда в выигрыше. Потребовал бы он у Понсфорта выполнения условий? Гейнор вспомнил о своем повелителе, терпеливо ждущем решения своей участи в Риме. Король, можно сказать, живет на пожертвования. И капитан признался себе, что, пожалуй, он не отказался бы от богатой наследницы: ради короля он был готов на любые жертвы. Но теперь капитан радовался, что карты не заставили его принести именно эту жертву. Он испытал облегчение: оказавшись в проигрыше, он вполне мог примириться с ним и легко выполнить условия пари.

Итак, ему не придется совершать насилия над собой. Капитан подумал, что и в будущем не должен допускать ничего подобного. Теперь ему было ясно, какую линию поведения следует избрать во время пребывания в Монастырской ограде. Почти все время он продолжал обращаться к леди Кинастон и ее дочери. Невольно он сравнивал ее с мисс Холлинстоун, и сравнение было явно не в пользу последней: бледное задумчивое лицо, карие глаза с поволокой, нежный и грустный взгляд, выразительный рот, благородный лоб… Он поймал себя на мысли: если бы она оказалась Дамарис, ему пришлось бы страдать.

В наступающих сумерках карета прогромыхала по мосту. Река шумным водопадом спадала вниз — впереди темнела запруда. Вскоре изрезанную колеями дорогу сменила булыжная мостовая, по обе стороны которой неясно вырисовывались дома. Они въехали в город Чертси.

Капитан попросил подвезти его к гостинице «Голова великана», где его ждал слуга с багажом. Карета остановилась у гостиницы и простояла там минут пять. Пять минут оказались судьбоносными, как и весь этот день. Они волею судьбы завершили то, что начал ее посредник — разбойник с большой дороги.

Золотоволосая красавица сидела в углу кареты насупившись, недовольно опустив уголки прелестных губ. Если и был у нее в жизни интерес, возбуждавший каждый нерв, каждую клеточку ее существа, то это был успех у мужчин. Главным в натуре этой девушки было желание нравиться сильному полу, и если это ей не удавалось, она злилась. Ущемленное самолюбие наполняло ее душу горечью. Она привыкла к тому, что кузина пользовалась большим успехом, но не желала с этим смириться, объясняя чужой успех причинами, вовсе не умалявшими ее собственного очарования. Но никогда еще она не терпела такого сокрушительного фиаско, как сегодня, никогда еще не встречала мужчины, настолько поглощенного скромницей-кузиной, как этот капитан Гейнор. Никогда еще к ней не относились со столь полным, казалось, даже нарочитым невниманием.

Щеки у Эвелин горели, губы подрагивали, как у наказанного ребенка. Чувствуя себя глубоко несчастной, она молча сидела в своем углу. Дважды она обращалась к капитану, и он едва снисходил до ответа: его занимала только кузина. Эвелин поклялась себе, что больше не потерпит такого отношения. Невыносимый мужлан! И когда капитан отправился в гостиницу, она дала волю своему гневу, излив его не бурно, а с холодным, уязвляющим душу презрением — она умело пользовалось этим приемом.

— Ох-хо-хо! — Эвелин вздохнула. — Как я благодарна судьбе, что привлекаю кавалеров сама, что к этому не причастен мешок с деньгами!

Теперь читателю ясно, какую ошибку совершил капитан Гейнор, приняв дочь за племянницу. Ошибка объяснялась тем обстоятельством, что обе девушки называли леди Кинастон мамой.

Тень пробежала по призрачно-бледному лицу Дамарис.

— Какая ты недобрая, Эвелин! — укорила она кузину. — Неужто тебе не надоело подпускать шпильки? Да, я понимаю: за мной ухаживают, меня добиваются из-за наследства. Тебе ведь давно это ясно, — в голосе Дамарис прозвучала нотка горечи: признание причинило ей боль. — Ты считаешь мое положение завидным, коли постоянно напоминаешь мне о нем?

— Моя милая, — проворковала леди Кинастон, утешая Дамарис, — Эвелин сказала не подумавши, только и всего.

— Было бы милосерднее, если бы она задумывалась над своими словами, — ответила Дамарис.

— Ах, вот как! — Эвелин рассмеялась коротко и зло, — Ты всегда неправильно истолковываешь мои слова. Я имела в виду не лорда Понсфорта, а капитана Гейнора и ему подобных.

— В чем же моя вина? — недоумевала Дамарис.

— Дело не в тебе, моя дорогая Дамарис, а в твоем наследстве. Вот почему я так благодарна судьбе…

— Я всегда говорила, — вмешалась непоследовательная леди Кинастон, — что нам следует благодарить судьбу и за то, что мы знаем, и за то, чего не знаем.

Добродушная глуповатая женщина и не подозревала о назревающей ссоре, ее светлость не воспринимала намеков.

— Эвелин, я не понимаю тебя, — сказала Дамарис. Мисс Кинастон раздраженно передернула плечами и выпрямилась. В свете, падавшем из окошка гостиницы, золотистая головка и миловидное личико обратились в резко очерченную тень на стенке кареты.

— Капитан смотрел только на тебя, — насмешливо бросила Эвелин, не отличавшаяся деликатностью.

— Даже если это правда, в чем я виновата?

Желая примирения, Дамарис протянула кузине руку, но та резко отдернула свою.

— Я и говорю, ты тут ни при чем. Тебе приходится расплачиваться за то, что ты наследница большого состояния.

— Я всегда говорила, что за любой успех в жизни приходится расплачиваться, — благодушно заметила леди Кинастон, не подозревая о дуэли, происходившей на ее глазах.

Раньше Дамарис не ответила бы кузине: она отличалась кротостью нрава, — лишь насмешки Эвелин, ее отказ пожать руку в знак примирения вызвали полемику. Насмешки эти уязвили Дамарис, как может уязвить лишь правда. У нее была возможность не раз убедиться в правоте Эвелин, и ее нежная душа страдала от унижения.

— Что касается капитана Гейнора, — сказала она, — я не уверена, разобрался ли он, кто из нас Дамарис Холлинстоун, а кто Эвелин Кинастон. — Кузина рассмеялась: подобное высказывание показалось ей абсурдным. — Во всяком случае, уверяю тебя, — продолжала Дамарис, — капитан дважды назвал меня мисс Кинастон.

— Неужели? — встрепенулась ее светлость. — Странное заблуждение!

— Поистине странное! — с издевкой подтвердила Эвелин.

Если раньше было задето ее самолюбие, то теперь она испытала подлинную муку. Правда, Эвелин тут же предположила: Дамарис лукавит. Она была очень высокого мнения о себе и не допускала мысли, что при прочих равных условиях кто-то отдаст предпочтение Дамарис. Самодовольство и злость побудили Эвелин сделать кузине коварное предложение:

— Если ты права, если капитан и впрямь не знает, кто из нас богатая наследница Дамарис Холлинстоун, может быть… — она помедлила и закончила не без лукавства: — Может быть, стоит поддержать в нем это заблуждение? Итак, я — Дамарис, а ты — бедная Эвелин Кинастон!

— Дитя мое, что ты говоришь? возмутилась ее мать. — Ты вовсе не бедна, ты…

— Все познается в сравнении, дорогая мама. Я сравниваю себя с Дамарис. Ну, что скажешь, Дамарис?

— Что скажу? — удивленно отозвалась кузина. — Ты с ума сошла, Эвелин!

Эвелин снова презрительно рассмеялась:

— Сдается мне, ты хвастунишка, Дамарис.

— Эвелин! — одернула ее мать.

— Я хвастунишка? — добродушно переспросила Дамарис.

— А кто же еще? Ведь ты не отваживаешься проверить?

— Не отваживаюсь?

Дамарис почувствовала, что ею овладевает гнев. Она была кроткого нрава, однако это не мешало ей требовать к себе должного уважения. Видно, ей придется проучить Эвелин.

— Не отважишься! — подзадоривала ее кузина.

— Но, дорогие мои, вы же устроите грандиозную путаницу, — встревожилась леди Кинастон.

Она была решительно против затеи своей дочери. Дамарис приняла вызов.

— Это продлится всего лишь день-два, — успокоила она тетушку. — А вы, пожалуйста, попросите сэра Джона принять участие в игре. Поверьте, это пойдет на пользу вашей дочери, — жестко добавила она.

— Ты… ты согласна? — взволнованно воскликнула Эвелин.

Теперь, когда дело было решено, она вдруг испугалась, что ее ждет неудача.

— Ты не оставляешь мне выбора. Что ж, отныне будь Дамарис Холлинстоун. Но если твоя недостойная затея не принесет тебе удовлетворения, изволь прекратить свои насмешки, ты мне слишком досаждаешь ими.

Дамарис откинулась на спинку сиденья. Эвелин снова рассмеялась. Мимолетное чувство страха покинуло ее: если к красоте, дарованной ей природой, добавится богатое наследство, ей бояться нечего.

Тут в разговор вступила мать, сообразившая наконец, что задумали девушки и чем может обернуться придуманная ими игра.

— Но, дорогие мои, — вскричала она, — я вовсе не желаю, чтобы капитан Гейнор ухаживал за моей дочерью! Я этого не допущу, Эвелин, по крайней мере, пока не узнаю больше об этом джентльмене. Я совсем не уверена в том, что он может претендовать на твою руку. Он, конечно, смел и красив, такие качества не часто встретишь в наше время, но, на мой взгляд, он солдат удачи.

— Солдат удачи! — воскликнула Эвелин. — И вы хотите, чтобы я… Тише, он уже возвращается. С этого момента я — Дамарис Холлинстоун, запомните это, мама.

Лакей открыл капитану Гейнору дверцу, тот быстро поднялся в карету и принес дамам извинения за вынужденную задержку.

Глава 5

ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ
Казалось, сама судьба не оставляла капитану выхода из трудного положения. Ее посредниками выступили разбойник, затем мисс Кинастон. Стяжательство одного положило начало делу, тщеславие другой сулило ему продолжение. Тем не менее обстоятельства еще не сбили капитана с правильного пути, и веское слово сэра Джона Кинастона могло все исправить. Но судьба была тут как тут и все же сыграла с капитаном шутку. Когда карета прибыла в Монастырскую ограду, сэр Джон снарядился в дорогу. Час тому назад нарочный привез дурную весть: брат сэра Джона, живший в Бате[1111], тяжело заболел. Баронет ждал прибытия капитана Гейнора, чтобы повидаться с ним перед отъездом.

Прошло двадцать лет с тех пор, как Гейнор посетил Монастырскую ограду. И все же у него сохранилось очень яркое воспоминание о доме, куда его, девятилетнего мальчишку, привез отец. Они с сэром Джоном Кинастоном были верными друзьями, и Гарри Гейнор чувствовал, что тепло былой дружбы согревает и его: сэр Джон испытывал к нему поистине отеческую привязанность. Тем не менее ни в один из своих приездов в Англию за последние семь лет (его отец последовал за Яковом II во Францию, а поскольку мать Гарри к этому времени умерла, он взял сына с собою) капитан Гейнор ни разу не навестил сэра Джона в Монастырской ограде и не был знаком с его женой и дочерью.

Капитан не бывал в поместье намеренно: он не хотел, чтобы в случае его ареста и опознания сэра Джона привлекли к суду по его делу. Сэр Джон уговаривал Гейнора сделать Монастырскую ограду своей штаб-квартирой во время пребывания в Англии, подчеркивая то обстоятельство, что положение хозяина поместья обеспечит гостю полную безопасность. Баронет[1112] был вне подозрений — мировой судья, уважаемый всеми виг. Но капитан Гейнор всегда отвечал ему, что король его очень ценит, потому он не должен рисковать.

Но на сей раз капитан решил, что может воспользоваться столь щедрым гостеприимством: он принял особые меры предосторожности, у него был отличный предлог для пребывания в Англии. В случае его провала сэр Джон был бы скомпрометирован не более других.

Сэр Джон оказал капитану чрезвычайно радушный прием. Могучее сложение, спокойствие духа, здоровый образ жизни помогли ему прекрасно сохраниться, несмотря на годы. В свои шестьдесят он выглядел чуть старше сорока. Правда, сэр Джон был склонен к полноте, но чуть-чуть. При высоком росте и величавой осанке некоторая дородность казалась признаком силы. Голубые ясные глаза, острый проницательный жизнерадостный взгляд придавали лицу моложавость. Загорелое лицо под неизменным седым париком сияло красотой и благородством.

Сэр Джон высоко ценил капитана Гейнора: никто лучше, чем он, не знал этого достойного молодого человека. Не имея сына-наследника, он одно время лелеял надежду, что его дочь и капитан Гейнор поженятся. Сэр Джон предпочел бы Гарри Гейнора другим молодым людям не только за его заслуги, но по причине старой дружбы с Гейнором-старшим. Сэра Джона согревала мысль, что такой союз порадовал бы отца Гарри, будь он жив.

Сэр Джон строил бы свои планы более уверенно, если бы не дочь. Безоблачное небо его жизни омрачала одна-единственная туча, и это была Эвелин. Он не питал иллюзий относительно дочери: он понимал, что она тщеславная и пустая девчонка. И все же он любил дочь и, пожалуй, даже больше полюбил, изучив ее недостатки: теперь к любви примешивалась жалость.

Подобное чувство он всю жизнь питал к матери Эвелин. Любовь включала снисхождение к слабостям, которые со временем открылись в избраннице его нетерпеливой юности. Сэр Джон благородно скрывал от жены свои разочарования, старался не замечать изъянов ее характера и утешался ее добродетелями — послушанием и добрым нравом. За советом он, однако, никогда к жене не обращался. Она знала о его внутренней жизни не больше, чем о внутренней жизни любого другого человека. К примеру, она придерживалась такого же мнения о его политических взглядах, что и мистер Темплтон и прочие джентльмены, которым он намеренно морочил голову. На его месте иной попрекал бы жену дочерними слабостями, но не таков был сэр Джон; смелый человек с широкими взглядами, он во всем винил лишь себя и никогда не перекладывал вину за свои ошибки на жену или на дочь. Как вы поняли, у сэра Джона был философский склад ума.

Его очень беспокоило будущее Эвелин. Зная натуру дочери, он предвидел массу осложнений в ее будущей семейной жизни. Сэр Джон понимал, что должен найти ей мужа чуткого, заботливого и в то же время властного, надежного человека, чье терпение и сила изменили бы Эвелин к лучшему, коли уж не удалось ему самому. Будущему зятю предстояло заслонить его дочь от жизненных невзгод, провести ее сквозь житейские бури, в которых она одна без сильной поддержки, несомненно, потерпела бы крушение.

По его мнению, Гарри Гейнор был именно таким человеком. Иногда сэру Джону казалось, что Гейнор не удостоит Эвелин и взгляда, но в другой раз он, будучи, как уже упоминалось, философом, начинал размышлять о том, что по непонятой прихоти природы именно таких мужчин и притягивают женщины, подобные Эвелин. На столь зыбкой основе сэр Джон и строил свои планы. Зная их, можно представить себе теплый прием, оказанный гостю, заботу, проявленную о нем сэром Джоном.

Торопясь в дорогу, покидая дом на несколько дней, сэр Джон жаждал получить сведения об опасном деле, по которому капитан прибыл в Англию. Не пускаясь в долгие объяснения с домочадцами, он тотчас увел Гарри в свой кабинет. Наедине с гостем он снова выразил сожаление по поводу срочного отъезда в столь неподходящее время и, с удовлетворением отметив, что Гарри выглядит прекрасно, осведомился, в чем суть его миссии. Обстоятельства, вынуждавшие сэра Джона покинуть дом, были безотлагательны, но беседу с капитаном Гейнором он не мог отложить до своего возвращения.

В теплом свете серебряного канделябра лицо капитана казалось мрачным. Он признался, что не удовлетворен тем, как продвигается дело его повелителя в Англии.

Сэр Джон задумчиво кивнул.

— Вы меня не удивили, — сказал он. — Я и сам, случается… — Не закончив фразы, он с ласковой озабоченностью заглянул молодому человеку в глаза. — Неужели сомнения никогда не закрадывались тебе в душу, Гарри? — мягко спросил он. — Неужели ты никогда не задавался вопросом, не отдал ли ты свою молодость, энергию, энтузиазм мечте, бесполезному служению в обществе мечтателей?

— Сэр Джон! — возмущенно воскликнул молодой собеседник, и на его лице под загаром проступил легкий румянец. Потом, смягчившись, он грустно добавил: — И вы покидаете это общество?

Сэр Джон улыбнулся. Взгляд его голубых глаз был тверд:

— Я говорю не о себе, Гарри, я говорю о тебе. Ты молод, полон сил и энергии. Жизнь только открывается перед тобой — ты можешь горы свернуть. А я никуда не годный неуклюжий старик. Но как бы то ни было, я придерживаюсь прежних взглядов. Но будь я на твоем месте, будь я молодым человеком, у которого вся жизнь впереди, не ручаюсь, что моя верность выдержала бы испытание бесполезной жертвенностью.

— Бесполезной? — горячо воскликнул молодой человек. — Неужто все утратили веру в наше дело? Неужто и вы не верите в нашу победу?

Сэр Джон вздохнул и задумчиво покачал головой:

— Я надеюсь, я молюсь за наш успех, как должен надеяться и молиться каждый порядочный человек за торжество правды и справедливости. Но то, что ты заметил сейчас, творится давно и наполняет мою душу отчаянием. Если бы я был моложе и играл более значительную роль, такое поведение соратников отвратило бы меня от дела.

— Вы варитесь в собственном соку, — возразил капитан. — Если бы я видел только то, что у вас перед глазами, я, пожалуй, разделил бы ваши опасения. По правде говоря, сборище у Понсфорта три дня тому назад произвело на меня удручающее впечатление. Собрались в основном люди, на которых полагается его величество, — добрый десяток тех, кого он считает своими самыми стойкими и деятельными сторонниками. Я, его доверенное лицо, появился у Понсфорта впервые, рискуя головой, чтобы обменяться с ними новостями. Но им нечего было мне сказать. Всю ночь мы провели за карточным столом. Ставки были таковы, что я, памятуя про невзгоды нашего государя, про его постоянную нужду, разнес бы этот стол в щепки, чтобы бросить вызов их подлому безразличию.

— Ах, вот как! — сразу заинтересовался сэр Джон. — Стало быть, играли по-крупному?

— Да, я и сам сначала выиграл, а потом спустил десять тысяч гиней, — холодно ответил капитан.

Баронет изумленно всплеснул руками. Потом рассмеялся — грустно и иронично:

— Если люди, больше всего заинтересованные в возвращении короля из ссылки, ведут себя подобным образом, остается ли хоть какая-то надежда на конечное торжество дела?

— Никакой, если не заглянуть в будущее. Но давайте заглянем. — Глаза Гейнора горели, в голосе крепла уверенность. — Шотландия восстанет снова[1113].

— Шотландия… — повторил баронет, — Не возлагайте на Шотландию слишком больших надежд. Она восставала и прежде. Ты сам был в числе повстанцев. С тех пор прошло не так уж много времени. Ты был там, видел все своими глазами и все еще… — сэр Джон улыбнулся. О юность, с ее вечной верой в исполнение желаний!

— На сей раз все будет продумано лучше, — заверил его капитан. — Мы слишком быстро поддаемся отчаянию, глядя на то, что происходит вокруг. В конце концов, Лондон еще не вся Англия.

— Он сердце Англии, а по биению сердца определяется жизнеспособность всего организма.

Капитан пропустил это замечание мимо ушей.

— Я на днях отправляюсь в Рочестер к господину Аттербури с посланием от его величества. На этой же неделе я должен повидаться и с нашими друзьями в Лондоне. Понсфорт известит их о встрече, — сказал он.

Сэр Джон задумчиво нахмурил брови. Он заложил руки за спину, подошел к окну, потом снова повернулся к гостю. Бросив на стол шляпу и хлыст, он обнял молодого человека за плечи.

— Я говорю с тобой, как с собственным сыном, — начал он. — Подумай хорошенько, прежде чем предпринимать какие-либо действия. Подумай ради собственного же блага! Будь у меня надежда, я не стал бы разубеждать тебя. Но я вижу, что ты растрачиваешь свои силы на несбыточные мечты.

— Разве вы не занимались тем же, сэр Джон?

— Я и остерегаю тебя, исходя из своего горького опыта. Однако мне повезло: я пока цел и невредим. Но, доводись начать все с начала, — кто знает, чем все окончилось бы? Я уже стар, — сказал баронет с улыбкой, — слишком стар, чтобы перемениться, к тому же, повторяю, я не такая уж важная персона.

— А я важная? — вскричал Гейнор. — Я солдат удачи, и в целом мире у меня нет ни одной родной души.

— А если бы она была? — подхватил баронет, и в его ясных молодых глазах сверкнула лукавая искорка. — Если бы была?

— Возможно, все сложилось бы иначе. Но у меня никого нет, и я не жалею об этом. Я не вправе заводить семью, пока не выполню своего долга. Вы говорите со мной, как отец, сэр Джон.

— Да, дорогой мой мальчик.

— И тем не менее вы знаете, что отец не дал бы мне такого совета, — грустно возразил Гарри, не желая обидеть собеседника.

Ответ сэра Джона очень удивил Гарри Гейнора.

— Я в этом отнюдь не уверен, — спокойно произнес сэр Джон. — Я напутствую тебя так, как, мне представляется, напутствовал бы тебя отец, будь он жив. Я очень хорошо его знал, Гарри,гораздо лучше, чем ты. Ну, да ладно, на сегодня хватит. Пора в дорогу! — Он взял со стола шляпу и хлыст. — Чувствуй себя как дома и будь осторожен в поездках, дружок, — он ласково похлопал капитана по плечу. — Будь осторожен…

— Не беспокойтесь, я буду осторожен, — последовал ответ, — тем более что правительству уже известно, что я в Англии.

Сэр Джон настороженно вскинул голову, и обычное веселое выражение сразу исчезло с его лица.

— Я известен им не под своим именем, — успокоил его капитан. — Они и не подозревают о какой-то связи между капитаном Дженкином и капитаном Гейнором, а мистер Темплтон тем временем подыскивает капитану Гейнору какой-нибудь пост в колониях. Но он знает, что капитан Дженкин в Англии, и его агенты старательно разыскивают якобита[1114].

— Ты уверен, ты и впрямь уверен, что мистер Темплтон не подозревает?

— Не подозревает, — капитан засмеялся. — Иначе меня давно упекли бы в тюрьму. — Желая окончательно развеять сомнения собеседника, капитан поведал ему о дружеском приеме, оказанном ему помощником министра. — Меня сейчас беспокоит не опасность, — продолжал он, — а их прекрасная осведомленность.

— Хорошо, — баронет с облегчением вздохнул и протянул капитану на прощанье руку.

— Искренне надеюсь, что по прибытии вы найдете меня в добром здравии, — сказал Гейнор.

— Я тоже на это надеюсь, Гарри. Постараюсь вернуться как можно раньше. — Уже в дверях сэр Джон, чем-то встревоженный, вдруг остановился и медленно подошел к Гарри. — И последнее, мой мальчик, — произнес он тихим голосом, — будь начеку, не слишком доверяйся милорду Понсфорту. Я не могу на него положиться.

От изумления капитан широко открыл глаза.

— Вот как! — воскликнул он. — Что вы имеете в виду?

— О, лучше не спрашивай, — сэр Джон покачал головой. — Возможно, у меня нет веских оснований для подобного заявления. И все же заклинаю тебя: остерегайся Понсфорта! Спокойной ночи!

Но капитана не удовлетворил такой ответ.

— Сэр Джон, я не считаю наш разговор законченным, — сказал он, удерживая собеседника.

Он не принял предостережения всерьез, однако был не из тех, кто довольствуется намеками. Он хотел получить от сэра Джона доказательства. Заявив, что от ответа собеседника, может статься, зависит вся его жизнь, он вынудил сэра Джона задержаться. Тот вздохнул и нахмурился, рассеянно постукивая по сапогу ручкой хлыста. Он явно не желал продолжения разговора.

— Видит Бог, — наконец начал он, — не в моих правилах делать из мухи слона и ставить под сомнение чужую репутацию. А ты меня к этому склоняешь, Гарри.

— Никоим образом, сэр. Я лишь прошу вас сказать, на чем основаны ваши предположения. Постараюсь их опровергнуть. Если это действительно мелочи, поверьте, я не стану придавать им значения. Очевидно, все же есть веские причины для такого заявления — по крайней мере, вы считаете их вескими. Заклинаю вас изложить их мне, чтобы я смог судить обо всем сам.

— Ну, что же, — с явной неохотой произнес сэр Джон, — если говорить начистоту, то Понсфорт прежде всего отчаявшийся игрок, В отчаяние его повергла биржевая спекуляция. У меня есть серьезные основания интересоваться его делами. Я знаю, что он на грани полного разорения. Понсфорт попал в цепкие когти ростовщика по имени Исраэль Суарес. Он не знает пощады. Разумеется, он не пощадит и его светлости милорда Понсфорта. Прибавь к этому, что я испытываю сильную антипатию к Понсфорту — не только интуитивно, но и вполне осознанно, и ты поймешь, почему я не доверяю ему.

— И все же я не вполне понимаю вас, — задумчиво сказал капитан Гейнор.

— Ты не хочешь понять, Гарри, — посетовал баронет с грустной улыбкой. — Знание человеческой природы подсказывает мне, что разорившемуся игроку доверять нельзя. А если добавить, что я обнаружил в его характере весьма отрицательные черты, тебе станет ясно, почему я прошу, чтобы ты не доверял Понсфорту, как я не доверяю ему.

— Вы ему не доверяете? — удивленно воскликнул капитан. — Так почему же вы дали согласие на его брак с вашей племянницей?

— Я не дал согласия, — отвечал сэр Джон, — а если бы дал, они бы поженились несколько месяцев тому назад.

— А как же обручение? Вы разрешили им обручиться?

— Да, обручились они с моего ведома. Я не волен запретить помолвку, но властью, данной мне моим шурином, покойным Джеффри Холлинстоуном, препятствую и буду препятствовать их браку. Позволь мне объяснить тебе все по порядку, Гарри.

Дамарис Холлинстоун, как известно в свете, одна из самых богатых наследниц в Англии. По условиям завещания, оставленного ее отцом, она не может войти в права наследства, пока ей не исполнится двадцать один год. Или, — добавил он с расстановкой, — пока она не выйдет замуж с моего согласия и одобрения. Вздумай она выйти замуж раньше или против моей воли, она унаследовала бы по завещанию менее одной десятой части состояния. Это вполне приличная сумма, но не сопоставимая с тем, что она теряет, ибо остальное в этом случае наследуют кузены. Понсфорт начал свои ухаживания полгода назад. Дамарис тогда только исполнилось девятнадцать. Девочку, не знающую жизни, конечно, поразил такой важный кавалер. Победа далась Понсфорту легко. Но когда речь зашла о браке, я счел своим долгом воспрепятствовать: я-то знал, как знают все вокруг, образ жизни его светлости. Тем не менее я разъяснил влюбленным, что вовсе не собираюсь доводить их до отчаяния. Если милорд Понсфорт и леди Холлинстоун не изменят свои намерение через полтора года, — до срока уже остался год, — я не стану возражать против их союза.

Дамарис согласилась ждать. Понсфорт был груб со мной в разговоре с глазу на глаз и таким образом выдал свои намеренья. Впрочем, я никогда не заблуждался относительно его истинных целей. В конце концов он был вынужден подчиниться моему условию и спросил, согласен ли я на их помолвку. Я отвечал, что не властен запретить ее. Я уповал на то, что время раскроет Дамарис глаза на истинную суть его светлости. У меня сложилось такое впечатление, — добавил он задумчиво, — что она наконец-то все поняла. Неделю тому назад, — продолжал баронет с мрачной улыбкой, — произошло нечто такое, что раскрыло глаза и ей и мне. Это происшествие насторожило меня, вот почему я предупреждаю тебя.

Милорд Понсфорт явился ко мне. Он был в отчаянии и не владел собой. Поскольку я осведомлен о состоянии его дел, меня ничуть не удивил ни сам визит, ни его цель. Милорд Понсфорт испрашивал моего согласия на то, чтобы свадьба состоялась немедленно. Он был очень возбужден, доводы его на сей раз звучали весьма убедительно, Я отвечал, что мой долг по отношению к Дамарис и к ее покойному отцу, чью волю я представляю, не изменять решения, принятого полгода назад. Понсфорт высокомерно и зло потребовал объяснить, на каком основании я возражаю против его брака с Дамарис, одобренного светом. Я просил его не оказывать на меня давление, хоть отнюдь не сожалел, что он настаивает на своем. Будучи прекрасно осведомлен о состоянии дел милорда, я знал, что он целиком в моей власти.

— Хорошо, — отвечал я. — Я сообщу вам о своем решении, но в присутствии Дамарис.

Я позвал Дамарис, а когда она явилась, сообщил ей причину визита его светлости. Дамарис заявила, что полностью согласна со своим избранником, и обвинила меня в злоупотреблении властью, которой облек меня ее покойный отец.

— Погоди, Дамарис, — сказал я, — милорд Понсфорт пожелал, чтобы я изложил причины, препятствующие браку. Так послушай же, что я скажу.

Понсфорт стоял у окна, и Дамарис, как бы желая подчеркнуть свое полное безразличие к моим словам, подошла к Понсфорту и встала с ним рядом. Он обнял Дамарис за плечи, словно защищая ее от меня. Поистине трогательная сцена! Однако дело ею не закончилось.

— Из побудительных причин я назову лишь две наиболее весомые, — начал я. — Первая: лорд Понсфорт не подходит тебе по возрасту, он почти на пятнадцать лет старше тебя, Дамарис. Вторая: я твердо убежден, что его светлость сватает не столько мою племянницу, сколько ее наследство.

— Низкая ложь! — вскинулся Понсфорт.

— Буду только рад, если вы разубедите меня, — продолжал я, — Вы хотите сказать, что наследство Дамарис для вас ничего не значит?

— Клянусь — ничего! — воскликнул Понсфорт.

— Следовательно, ваша любовь к Дамарис совершенно бескорыстна? Неужели вы, милорд, согласны взять в жены бесприданницу?

— Конечно! — бросил он сгоряча. — Слово чести!

— Вы щедры на клятвы, — заметил я, — но чем вы докажете правоту своих слов?

— Вам нужны доказательства? — спросил он, сразу изменившись в лице.

Он сразу сообразил, что я подстроил ему ловушку.

— Все в вашей власти, — заверил я его. — Надеюсь, вы помните условия завещания? Я не могу навязывать вам своей воли, раз вы оба настаиваете на вступлении в брак. Мне остается лишь воздержаться от дальнейших высказываний и приступить к разделу наследства. Поскольку оно для вас ровным счетом ничего не значит, поскольку ваша любовь бескорыстна и вам нужна только Дамарис, женитесь на ней вопреки моему запрету, и Бог дарует вам радость взаимной любви.

Сэр Джон помедлил и грустно покачал головой.

— Бедная Дамарис! — вздохнул он. — Видели бы вы ее в этот момент, Гарри! Глаза ее горели. Она была уверена в себе и в своем возлюбленном и ликовала, что выход найден. Бедное дитя, разве она придавала значение наследству? Она бы с радостью отказалась от него, чтобы доказать свою любовь. У меня сердце разрывалось от жалости: Дамарис преобразилась в счастливом ожидании немедленного согласия своего возлюбленного, в котором ничуть не сомневалась.

Увы, ответа не последовало. Понсфорт, потрясенный, бледный, вперил в меня ненавидящий взгляд. Наконец Дамарис вопрошающе заглянула ему в лицо, удивляясь, почему он медлит. Она помертвела, еще не успев как следует разглядеть выражение его лица, и, вскрикнув, отпрянула от враз обмякшего Понсфорта.

Обернувшись к ней, он крикнул:

— Дамарис, выслушай меня! Погоди! Ты меня не поняла!

— Наконец-то поняла, — сказала она, будто отрезала. Мне хотелось плакать, глядя на бедняжку. Понсфорт все еще пытался успокоить Дамарис, что-то объяснял ей, хотя все было ясно без слов.

— Неужели ты не уразумела, Дамарис, что мое согласие означало бы победу сэра Джона? А он именно этого и добивается ради собственной выгоды! — воскликнул он.

Он был по-своему прав, хоть я и не задумывался, в чем моя выгода. Он не приводил доводов, ограничиваясь голословным осуждением.

— Ради собственной выгоды? — повторила она, ухватившись за конец фразы, как утопающий за соломинку. — Какой выгоды?

— Из наследства, которое при таких обстоятельствах будут делить, десять тысяч фунтов он положит в собственный сундук.

— Они попадут не в мой сундук, а в больницу в Челси, — уточнил я.

Но мне не требовалось защищаться от нападок Понсфорта. Дамарис посмотрела на своего жениха с убийственной насмешкой.

— А вы великолепно изучили условия завещания, — сказала она, одним ударом выбив почву у него из-под ног. — Вероятно, вы не пожалели на это времени, — с этими словами она вышла из комнаты.

Сэр Джон взглянул на гостя и едва заметно улыбнулся. Глаза капитана Гейнора горели, губы были плотно сжаты. Он ловил каждое слово собеседника. Сомнительная игра в доме Понсфорта показалась ему теперь еще более подозрительной. Ведь Понсфорт поставил на карту то, что ему не принадлежало. Можно ли доверять человеку, способному на столь бесчестный поступок? Но сэр Джон еще не закончил своего рассказа.

— После ухода Дамарис Понсфорт раскрылся полностью, — продолжал он. — Его светлость был вне себя от гнева и обрушил на меня шквал угроз.

— Шквал угроз? — слова эти вывели капитана из задумчивости.

— Разумеется, скрытых. Он поклялся, что я горько пожалею о содеянном. Как ты думаешь, Гарри, чем он может угрожать? Что у него на уме?

Капитан выругался, таким образом выразив свое возмущение и негодование.

— Вы полагаете, он законченный негодяй? — спросил он.

— Во всяком случае, ясно, что он задумал какую-то подлость. А от задуманной подлости до совершенной — всего шаг, — ответил сэр Джон. — У меня нет оснований для беспокойства по поводу собственной персоны, я всегда проявлял предельную осторожность, и против меня нет улик. Правительство ко мне благоволит. Любой донос о моем отступничестве будет воспринят как клевета, доносчик сам сунет голову в петлю. Так что обо мне не беспокойся. Но умоляю тебя: подумай о себе. Пойми, бесчестный человек, каким показал себя Понсфорт, да еще оказавшийся в отчаянном положении, начнет нечестную игру, чтобы выпутаться, спастись от долговой тюрьмы.

Капитан, потрясенный услышанным, некоторое время молча смотрел на сэра Джона, потом нахмурился. Он обдумывал слова лорда Понсфорта: «Мои дела не так уж плохи». Означало ли это, рассуждал Гейнор, что Понсфорт уже принял какие-то меры, что догадки баронета подтверждаются?

— Я рассказал тебе эту историю во всех подробностях, чтобы ты сам судил, хорош мой совет или плох, — сказал сэр Джон.

— Благодарю вас, сэр Джон, — ответил капитан. — Боюсь, ваши подозрения небезосновательны, — Он улыбнулся, просветлев лицом: — Поверьте, я буду осторожен, особенно если придется иметь дело с милордом Понсфортом.

На этом они наконец расстались, и сэр Джон в сопровождении двух грумов уехал в Бат к больному брату.

Глава 6

ЗАКОЛДОВАННЫЙ САД
Через поместье Монастырская ограда бежит речушка, устремляясь к полноводной реке Эбби. Она вьется по луговине, огибая, точно ров, заполненный водой, чудесный старый сад. Из особняка к нему можно пройти по тропинке через ельник.

По этой тропинке, испещренной солнечными бликами, на следующее утро неторопливо шел капитан Гейнор. Она привела его к мостику из грубо отесанного камня в двадцать шагов длиною. Далеко внизу журчала река. Гейнор дошел до середины моста и, облокотившись о перила, залюбовался зарослями деревьев на берегах реки.

Место было прохладное и уединенное. Все вокруг было напоено ароматом прогретой солнцем хвои. Где-то неподалеку звонко пел свою песню дрозд. Журчала вода, перекатываясь через мшистые валуны. Гейнор впервые в жизни видел такой мирно-сказочный уголок. Все мирские заботы казались отсюда бесконечно малыми, ничтожными, а людское честолюбие представлялось жалким мыльным пузырем. Здесь капитан Гейнор понял, почему сэр Джон так охладел к их общему делу. Баронет, несомненно, дорожил миром в стране не меньше, чем миром и спокойствием здешних мест. Мысли о том, что миру придет конец, и в ходе переворота страну ждут бедствия и кровопролитие, несомненно, приводили его в отчаяние.

Капитан Гейнор задумчиво вздохнул и прошел по заколдованному мосту в заколдованный сад. Он миновал ельник, мягко ступая по ковру опавших иголок. Наконец в глаза ему ударил яркий солнечный свет, и он залюбовался буйными красками сада. Живой изгородью служили самшитовые деревья — гордость сада. Высокие деревья разделяли сад, образуя узкие аллейки, через которые мог пройти лишь один человек. Слева от тропинки, ведущей к дальней красно-кирпичной стене, в бело-розовой кипени цветов нежился фруктовый сад.

Сквозь листву капитан вдруг увидел дочь и племянницу хозяина поместья. Девушки стояли возле речушки и вели разговор, который капитан счел бы серьезным, если бы его изредка не прерывал смех Эвелин. Капитан направился к девушкам, не подозревая о том, что предмет их спора — он сам. Дамарис хотела положить конец обману. Утром она пришла к Эвелин и высказала сожаление, что согласилась в нем участвовать. Она считала их затею пустой и недостойной. Чем дольше будет длиться мистификация, тем более она унизительна.

— Давай объясним капитану Гейнору, что мы в шутку позволили ему пребывать в заблуждении, коли он сам изволил ошибиться, — сказала она.

— Откроем ему правду завтра или послезавтра, — легкомысленно отвечала Эвелин. — К тому же я не согласна, что капитан сам ошибся, — Эвелин рассмеялась, и капитан Гейнор издалека услышал ее резкий пронзительный смех.

Щеки Дамарис слегка порозовели.

— Ну, признайся, признайся, что ты боишься предстать перед ним без позолоты, — не унималась Эвелин, — Или с позолотой?

— Ты просто беспощадна, Эвелин! — мягко укорила ее Дамарис.

Ни Эвелин, ни ее мать не знали о том, что произошло в библиотеке неделю назад. Они и не подозревали о глубокой сердечной ране Дамарис, об ее уязвленном самолюбии. Дамарис была не из тех, кто заламывает руки и стенает на людях. День-два она не выходила из своей комнаты, ссылаясь на легкое недомогание, и за это время научилась держать себя в руках. Она призвала себе на помощь презрение — холодное презрение, порожденное разочарованием. Она испытывала даже нечто вроде благодарности судьбе, позволившей ей увидеть в истинном свете человека, которому она собиралась доверить свою жизнь, благодарности за то, что вовремя обнаружила его суть. Она понимала, что со временем это чувство возобладает, но пока оно уступало боли и горечи от утраты иллюзий.

В данный момент Дамарис резко ощущала свое одиночество и отчужденность. Равнодушная Эвелин ни о чем не догадывалась; внимательно она вглядывалась лишь в собственное отражение в зеркале.

— Беспощадна? — повторила она. — В чем же я беспощадна?

— В своих суждениях обо мне. Если бы капитан…

Она обернулась, услышав позади шорох, и увидела направлявшегося к ним капитана. Вчера он вышел к столу в элегантном темно-сером с синим оттенком камзоле, в напудренном парике, лишь бронзовый загар отличал его от придворных кавалеров. Утром он снова облачился в мундир офицера — синий камзол с галунами, глухо застегнутый до самого подбородка, тогда как в моде были камзолы с глубоким вырезом, открывающим кружевную манишку. Высокие сапоги со шпорами довершали его наряд.

Подойдя к девушкам, он снял шляпу с плюмажем, отвесил несколько старомодный поклон и попросил разрешения составить им компанию.

Эвелин с притворной застенчивостью вскинула ресницы и даровала ему эту честь, а потом с озорным желанием продолжить мистификацию сказала, указывая на Дамарис:

— Эвелин очень гордится своим садом.

— Что ж, гордость вполне законная, — заметил капитан. — Я видел множество садов — от Англии до Китая, но ни в одном из них не чувствовал столь благословенного покоя.

— Мадемуазель, — обратился он к Дамарис, — ваш сад стоит того, чтобы им гордиться, он делает честь своей хозяйке.

Искренность и серьезность гостя смягчили неуместность разговора. Взгляд карих глаз на мгновение встретился с его взглядом. Этот взгляд как бы оценивал подлинный смысл его слов. Дамарис отвела взгляд, и слабая улыбка промелькнула на ее матово-бледном, цвета слоновой кости лице. Она слегка наклонила голову в знак признательности.

Глаза их встретились всего лишь на миг, но капитан Гейнор уловил в них грусть, и сердце его дрогнуло: они будто молили о помощи. Капитан сознавал, что мольба обращена не к нему, а к природе, ко всему миру: она просила исцелить ее печаль, откликнуться на внутреннее страстное, непонятное ей самой желание. Неясная грусть Дамарис тронула Гейнора до глубины души, породила желание служить ей, утолять ее печали, выполнять желания.

Эвелин наблюдала за ними, приоткрыв рот, озабоченная лишь тем, чтобы Дамарис не отказалась от навязанной ей роли. Молчание кузины успокоило Эвелин, но вскоре она рассмеялась обычным резким смехом, стараясь скрыть за ним раздражение и недовольство, вызванные тем, что первый комплимент, сорвавшийся с уст этого холодного офицера, достался не ей, а кузине.

В то утра Эвелин являла собой нежное благоуханное воплощение девичества. Казалось, ей не было равных. На ней было бледно-сиреневое платье, точеную талию подчеркивала белая воздушная оборка. Формы ее были изысканно-округлы. Тончайшие кружева прикрывали белоснежную грудь и плечи. Волосы цвета спелой пшеницы ниспадали на плечи локонами. Глаза голубизной могли сравниться с безоблачным июньским небом, щеки — с нежной розовостью яблоневого цвета.

Женственность, воплощенная в Эвелин, казалось, должна была привлечь внимание такого мужественного офицера, как Гейнор, но он не сводил глаз с Дамарис и обращался главным образом к ней. Дамарис была на полголовы выше своей миниатюрной кузины. На ней был коричневый костюм для верховой езды с высоким воротником, расшитым золотом. Ей явно шла черная касторовая шляпа с золотым пером, оттенявшим ее темно-каштановые волосы. Во всем ее облике, отметил капитан, ранее никогда не задумывавшийся над характером женщин, чувствовались сдержанность, решительность и надежность.

Разговор все еще шел об их саде и о садах, в которых капитан побывал во время своих странствий. Дамарис в беседе почти не участвовала, только отвечала на вопросы, когда капитан обращался непосредственно к ней.

— Едва ступив на мостик, я понял, что попал в заколдованный сад, — рассказывал он, — Нам столько рассказывали о нем в детстве. Но житейский опыт делает нас скептиками и заставляет усомниться в волшебстве…

— И вы разгадали, в чем его колдовство? — тихо спросила Эвелин, предчувствуя, что его слова — лишь пролог к галантным комплиментам.

— Пожалуй, да, — ответил капитан с удивившей Эвелин серьезностью, глядя прямо перед собой. Он вздохнул: — Я под властью его чар. Стоит мне задержаться здесь, и я буду безнадежно околдован.

Гейнор произнес эти слова без тени иронии. Дамарис пристально посмотрела на него, догадавшись, что за прологом последуют отнюдь не пустые галантности, как полагала ее кузина.

— В чем же состоит колдовство? — Дамарис в первый раз обратилась к капитану.

Их взгляды снова встретились, но капитан, казалось, смотрел на нее невидящим взором — взором поэта или одержимого.

— Колдовство в том, — капитан благоговейно понизил голос, — колдовство в том, что мир Божий, бесценный дар человеку, снизошел на этот сад. Где-то здесь произрастает и древо познания добра и зла. Его благоуханием напоен воздух. Вдыхая его, понимаешь всю низость мира с его войнами и кровопролитиями, проникаешься презрением к честолюбию, в коем лишь эгоизм и тщеславие. Кто, пожив здесь, выберет потом другой уголок? Кто, единожды насладившись здешним благоуханием, оскорбит свое обоняние тлетворными запахами?

Разочарованная Эвелин рассмеялась не без издевки:

— А вы поэт, сэр, ей-богу, поэт!

Взгляд непроницаемых глаз Гейнора на мгновение задержался на девушке.

— Благодарю вас, мисс Холлинстоун, — с поклоном ответил он, — Благодарю за то, что вовремя развеяли чары. Еще немного, и они погубили бы бедного солдата.

— Вы в каком полку служите? — поинтересовалась Эвелин, столь же непоследовательная, как и ее мать.

— Мне довелось служить в разных полках, но сейчас я нигде не служу, — последовал ответ. — А последним местом моей службы была армия султана.

— Султана? — разом воскликнули удивленные девушки.

— Турецкого султана, — спокойно пояснил Гейнор. — У него плохая кавалерия, вот я и занялся ее обучением. Потом участвовал в сражениях против Венеции.

Дамарис смотрела на него, не веря своим ушам.

— Вы воевали с христианами, служа язычникам! — воскликнула она.

— Я воевал с мошенниками, служа мошенникам, истинное слово. Солдат удачи выбирает ту службу, где больше платят.

Капитан заметил во взгляде Дамарис презрение, но он не знал, какая горечь скрывается за этим презрением: ведь минуту назад, когда капитан говорил о саде, ей показалось, что он совсем другой человек.

— И вы всегда сражаетесь на той стороне, где больше платят? — спросила она.

— С вашего разрешения, я считал бы себя дураком, если бы поступал иначе.

Гейнор спокойно выдержал холодный оценивающий взгляд Дамарис и почти открытую насмешку, прозвучавшую в ее вопросе. Он должен был играть свою роль — ради короля. Он сам себе дивился: ему было неприятно представать перед Дамарис в роли корыстолюбивого наемника. Что ж, такова судьба…

— Война сделалась моим ремеслом, — пояснил он. — Да, я солдат удачи, но при всей кажущейся непоследовательности моего поведения я всегда проявлял последовательность в одном — служил удаче куда вернее, чем она мне, — добавил он печально.

— Как странно! — со вздохом молвила Дамарис. Откровенность капитана подавила нарождавшееся в ее душе отвращение. — Как странно!

— Что же в этом странного? — возразила Эвелин, будто защищая капитана.

— Странно, что люди приносят в жертву все лучшее в себе, подвергают свою жизнь опасности, предают честь ради выгоды, — пояснила Дамарис.

— Отнюдь не все, — произнес капитан с улыбкой, — немало и таких, кто приносит свою жизнь на алтарь мечтаний, желая заслужить благодарность монарха, любовь народа, кто жертвует собой во имя родины, грядущей бессмертной славы и прочих грез.

— И вы презираете их? — в голосе Дамарис прозвучал вызов.

— Как солдат — да, — Гейнор уклонился от прямого ответа. — Излишнее рвение не вознаграждается по заслугам и лишает человека хладнокровия. Я на собственном опыте убедился, что идеалисты уступают хорошо обученным наемникам, ибо руководствуются страстью, а не расчетом.

— Я имею в виду не результат, а цель, — сказала Дамарис, — их стремления, их верность идеалу. Вы это признаете, сэр?

И снова Гейнор спокойно выдержал ее взгляд:

— Нет, не признаю.

— Но вы, конечно, презираете послушных исполнителей чужой воли, рабов! — воскликнула Дамарис.

Она слегка оживилась, вступив в спор: сам предмет его был близок ее израненному сердцу.

— Таких, как я сам? — в голосе капитана не было обиды. — Поверьте, если бы я их презирал, мне пришлось бы подыскать себе иное занятие. Полагаю, и те и другие заслуживают уважения.

Дамарис снова устремила на капитана слегка отчужденный, оценивающий взгляд. Она заключила, что капитан чист душою: свою честность он доказал искренним признанием, не опасаясь презрения, которого она почти не скрывала. Гордая посадка головы, прямая осанка, твердая линия губ, открытый взгляд — все подсказывало Дамарис, что перед ней рыцарь высокой пробы, защитник слабых и угнетенных. Он не унизит человеческого достоинства собрата, ему может довериться женщина.

Угадав в нем эти черты, Дамарис попыталась понять взгляды капитана, казалось, противоречащие самой его природе. Возможно, ей хотелось оспорить их, доказать ему недостойность его целей, в чем она была абсолютно уверена.

— Не думаю, что человек, сделавший своим ремеслом то, к чему следует прибегать лишь для защиты правого дела, достоин уважения. Жизнь столь же драгоценна, как и честь, и подвергать ее риску из-за золота недостойно.

Если войны неизбежны, если люди воюют, то пусть воюют, защищая свободу, справедливость, высокие идеалы. Все остальное не стоит того, чтобы рисковать жизнью. Такой риск ничем не оправдан, неблагороден, — заявила Дамарис.

Она продолжила бы свои речи, но капитан слушал ее так спокойно и невозмутимо, лишь слегка улыбаясь, что Дамарис невольно смолкла и залилась краской.

— Прошу прощения, если сказала лишнее, — виновато молвила она. — В конце концов, у меня нет никакого права судить, я сама лишь хочу разобраться…

Гейнор рассмеялся низким мелодичным смехом.

— Вы сняли камень с моей души, — сказал он. — А я уж было решил, что вам недостает милосердия.

— Вы, конечно, правы, — не упустила случая вмешаться Эвелин. — Ведь вы вернулись, чтобы служить своей стране.

— О нет, вы заблуждаетесь, — горячо запротестовал капитан Гейнор. — Это означало бы, что я осознал свои ошибки и вернулся исправить их.

— А разве дело обстоит иначе? — удивилась Эвелин.

— Конечно, — отвечая Эвелин, капитан обращался к Дамарис. — Просто сейчас мне негде больше предложить свою шпагу. — Во взгляде Дамарис было больше жалости, чем презрения, и, как бы отвечая на ее немой вопрос, Гейнор продолжал: — Тем не менее, если бы нашлось дело, достойное того, чтобы ему служить, я бы ничуть не колебался, даже если бы оказался в проигрыше.

— Я так и думала. — Эвелин не сводила с Гейнора дерзкого зовущего взгляда.

Он поклонился в знак признательности.

— А пока, — продолжал Гейнор, — мне следует опасаться искушения заколдованного сада: его чары погубят бродячего наемника.

По аллее к ним направлялся грум в ливрее, и Эвелин, первой заметившая его, возвестила:

— А вот и Гиббс, милая кузина. Он хочет знать, не желаешь ли ты прокатиться на пони, которого велела оседлать.

Эвелин обрадовалась, что наконец-то избавится от Дамарис и всецело завладеет вниманием капитана, из чего читатель может заключить, что капитан Гейнор per se[1115] был небезразличен ей. Ему как мужчине полагалось курить фимиам ее мелкому тщеславию. Покорив его сердце, Эвелин доказала бы кузине свое превосходство: в данный момент соперничество с ней беспокоило ее больше всего. Но оказалось, что капитан надел сапоги со шпорами вовсе не для того, чтобы все утро бродить по саду. Он тут же заявил, что и сам желал бы прокатиться верхом.

— Если вы, мисс Кинастон, — сказал он, обращаясь к Дамарис, — позволите мне сопровождать вас, вы, в свою очередь, будете моим гидом в этой незнакомой местности. Как видите, я во всем верен своему расчетливому характеру, характеру наемника. — Дамарис с минуту колебалась, и Гейнор с должным смирением почтительно поклонился, расценив ее молчание как отказ. — С моей стороны было весьма самонадеянно предлагать вам услугу, не осведомившись, нужна ли она, — посетовал он. — Леди, я ваш покорный слуга.

С этими словами он поклонился девушкам и уж собрался уходить, но Дамарис остановила его:

— Сэр, вы чересчур поспешно заподозрили меня в нелюбезности.

Глаза Эвелин гневно сверкнули. Дамарис подумала, что крайне невежливо закончить так разговор и отпустить обиженного гостя.

— Я с удовольствием покатаюсь с вами, сэр, на предложенных вами условиях, — улыбнулась она.

И пока негодующая Эвелин, — она чувствовала себя униженной из-за такого оборота дела, — рассказывала исполненной сочувствия матери о бессовестной обманщице Дамарис и ее наглости в общении с сильным полом, Дамарис и капитан уже ехали по зеленым лугам Суррея в сопровождении грума Гиббса, деликатно следовавшего за ними на некотором расстоянии.

Прогулка оказалась полезной для обоих, особенно для Дамарис. Капитан Гейнор по ее настоянию рассказывал о себе, о своих путешествиях, о странах, где он побывал по долгу службы. Рассказ был искренний и занимательный. Гейнор не в пример другим не хвастал своими подвигами, желая произвести впечатление, и тем укрепил мнение о себе, сложившееся у нее ранее. Прогулка немало содействовала и врачеванию раны, нанесенной ее нежному сердцу. Капитан Гейнор вернул ей способность радоваться жизни, еще вчера казавшуюся навсегда утраченной. Понсфорт совершенно померк в ее воображении. Невольно сравнивая его со своим спутником, Дамарис поняла, что возвела милорда Понсфорта на пьедестал и чуть ли не преклонялась перед ним лишь потому, что вела уединенный образ жизни и не встречала настоящих мужчин.

В основе ее нынешней неуверенности был глупый уговор с Эвелин, о котором Дамарис сожалела и которому утром хотела положить конец. Но, добейся тогда Дамарис своего, она бы испытывала сейчас совсем другие чувства. Она с подозрением отнеслась бы к искреннему расположению солдата удачи, расценила бы его как корысть и тем лишь усилила горечь, накопившуюся в сердце. Теперь от былой горечи не осталось и следа.

Уговор радовал Дамарис: надо было сполна испытать муки разочарования, чтобы ощутить эту радость. Какое ей дело до того, что раскрытие обмана слегка ущемит ее самолюбие? Рядом с ней человек, называющий себя наемником, человек, чья жизнь посвящена служению фортуне. Такого человека можно заподозрить в погоне за богатым наследством Дамарис Холлинстоун. Лишь магнетизм огромной силы мог притянуть его к другой, будто богатой наследницы и не существовало.

Капитан Гейнор вошел в сердце Дамарис Холлинстоун в момент величайшего потрясения в ее жизни. Дамарис было лестно оказанное ей внимание, хотя в другое время, заблуждался бы капитан или нет, она сочла бы его внимание сущим пустяком и не испытала бы на себе его целительного воздействия.

По возвращении в поместье Дамарис была сердечно благодарна Эвелин за уговор, ранее вызвавший у нее такую досаду. И теперь она отнюдь не стремилась поскорее рассеять заблуждение капитана.

Глава 7

ДОЛГ ЭВЕЛИН
Есть опасения, что капитан целую неделю не вспоминал об истинной цели своего приезда в Англию. Он был очарован садом, вернее — одной из его постоянных посетительниц! Речушка, протекавшая близ поместья, стала для него своего рода рекой забвения, Летой[1116]. Для Гейнора в это время не существовало ни прошлого, ни будущего, он жил настоящим. Если что-либо и беспокоило его в эти счастливые летние дни, так это как бы раздвоение собственной личности: он был правдив и искренен и в то же время лукав и скрытен с Дамарис. Читатель знает, что скрытность эта была, увы, вызвана необходимостью. Однако, судя по всему, ему не грозила расплата. Правда, Дамарис едва скрыла презрение, впервые узнав про род его занятий. Но с той памятной прогулки она не избегала его общества. Впрочем, Гейнор н не догадывался, что именно благодаря откровенности он завоевал доверие Дамарис. Откровенность сблизила их.

Все это время капитан не подозревал об обмане. А его могла невольно раскрыть прислуга или просто непредвиденный случай. Эвелин волей-неволей пунктуально соблюдала договор, хотя он и злил ее и она охотно бы его нарушила. Увы, она угодила в собственную ловушку.

С одобрения матери Эвелин обвинила Дамарис в недостойном поведении, когда Дамарис на второе утро появилась в костюме для верховой езды. Дамарис выслушала обвинение спокойно, не выказав ни малейшего недовольства. В ее поведении не было ничего предосудительного, но она понимала тайную причину возмущения кузины — понимала и презирала ее за это. В эти дни Дамарис держалась несколько вызывающе, из чего было очевидно, что она вновь обрела присутствие духа.

— Помилуй, Эвелин, — возразила она, — я не выхожу из роли, которую ты сама мне навязала.

— Я — тебе? — У Эвелин от изумления округлились глаза.

— Разве не ты пожелала назваться Дамарис Холлинстоун? Я же по твоей воле стала Эвелин Кинастон. В отсутствие отца капитан вправе ожидать от меня, его предполагаемой дочери, внимания. Не проявить внимания к гостю значило бы нарушить законы гостеприимства, а мне не хотелось бы их нарушать, это огорчило бы сэра Джона.

— Ты права, — благожелательно молвила леди Кинастон, — ты права, я всегда говорила, что английская девушка должна проявлять гостеприимство.

Эвелин едва не задохнулась от злости.

— Думаю, чем скорее мы положим конец этой путанице с именами, тем лучше! — воскликнула она.

В душу Дамарис закралось беспокойство, хотя еще вчера она очень неохотно согласилась принять участие в игре, которую считала недостойной. Но лицо ее оставалось спокойным, а глаза веселыми.

— Я всегда так думала и рада, что теперь ты согласна со мной. Я ухожу и предоставляю тебе объясняться с капитаном, — ответила она. — В самом деле, почему бы тебе самой с ним не объясниться? Так будет лучше. Давай обсудим, что ты ему скажешь. Начни с того, что тебе всегда претило восхищение мужчин твоей кузиной Дамарис. Будучи абсолютно уверена, что подоплека их восторгов — ее наследство, ты убедила Дамарис…

— Да что я — с ума сошла? — воскликнула Эвелин и сердито топнула атласной туфелькой.

— Ну, тогда говори, что твоей душе угодно, однако имей в виду: смысл должен быть таким, как бы ты ни выражала своих мыслей. Иное толкование невозможно.

— А мне кажется, ты заинтересована в том, чтобы обман продолжался, — заявила Эвелин.

— Мне все равно, — Дамарис пожала плечами. — Ты навязала мне эту роль, ты и должна освободить меня от нее. Я проявляла полную пассивность. За все время я ни разу не назвала тебя Дамарис, содействуя обману.

— Какое лукавство! — возмутилась Эвелин. — Какая недостойная игра словами! Ты содействовала обману уже самим молчанием.

— Тут ты права, Эвелин, дорогая, позволь мне молчать и дальше!

— Я с самого начала не одобряла твоей затеи, — вздохнула леди Кинастон. — Видишь, в какое трудное положение ты себя поставила!

— Понимаю, — протянула Эвелин. Щеки ее горели. — О, я понимаю тебя, Дамарис!

— Что-то не верится…

Эвелин презрительно и самодовольно рассмеялась. Она судила о других по себе. Главное, что движет женщинами, думала она, это стремление завоевать любовь и восхищение сильного пола. Вот почему Дамарис так равнодушна к исходу дела. Дамарис завоевала симпатию капитана Гейнора в роли Эвелин Кинастон и теперь ничуть не сомневается, что капитан проникнется к ней еще большей симпатией, узнав, что она — Дамарис Холлинстоун, богатая наследница. Так размышляла Эвелин, закипая от досады. Из путаницы, ею же созданной, был единственный выход — тот, что предложила Дамарис. Эвелин сама подливала масла в огонь: поиск справедливого решения был не в ее привычках. В любом случае, рассуждала она, объяснение ничем не повредит Дамарис, не унизит ее, а вот ее, Эвелин, унизит непременно. Что ж, раз ее побили ее же собственным оружием, остается лишь найти новое, более грозное.

— Дамарис совсем забыла лорда Понсфорта, — ехидно заметила она, обращаясь к матери.

— Прилагаю к этому все усилия, — отозвалась Дамарис, вкладывая в свои слова глубокий смысл.

— Сама признаешься в этом? — Эвелин широко раскрыла глаза. — Мама, ты только послушай! Никогда бы не поверила! Дамарис, да ты совсем потеряла стыд и чувство приличия!

— Приятно, что ты обо мне столь высокого мнения, — Дамарис улыбнулась, и, вдруг осознав всю мелочность и недостойность ссоры, превозмогла себя и протянула руки к Эвелин:

— Эвелин, дорогая, давай заключим перемирие!

— Перемирие? — переспросила Эвелин. — Какое перемирие?

— Перемирие в войне глупых и обидных слов, в войне недружественных взглядов.

— Скажите на милость! Измени свое поведение, и ты их больше не услышишь, — последовал бесцеремонный ответ.

Слабая улыбка промелькнула на лице Дамарис. Ее терпение было неистощимо.

— Мама, дорогая, — умоляюще обратилась она к леди Кинастон, — повлияйте на Эвелин, смягчите ее гнев!

— Она желает тебе лишь добра, милая, — ответила та, — и потому так печется о тебе. Признаюсь, и я не вижу должного уважения с твоей стороны к помолвке с лордом Понсфортом. Навряд ли он бы обрадовался, узнав, что ты охотно принимаешь ухаживания капитана Гейнора.

— Еще как охотно, — подхватила Эвелин, возводя глаза к потолку.

— Моя помолвка с лордом Понсфортом… — Дамарис осеклась.

Ее испугал допрос, который неизбежно последовал бы после такого признания, стыд и унижение, которые пришлось бы заново переживать на глазах у Эвелин. Со вчерашнего дня душевная боль, терзавшая Дамарис, поутихла, но стоило ей вспомнить про помолвку, как боль снова дала знать о себе. Вздохнув и грустно улыбнувшись, Дамарис неспешно направилась к двери.

— Так ты намерена каждое утро совершать верховые прогулки с капитаном Гейнором? — поинтересовалась кузина.

— Ты заблуждаешься, Эвелин, — мягко ответила Дамарис. — Речь идет не о моих намерениях, — никаких намерений у меня нет, — но, если капитан Гейнор желает прокатиться верхом, я как дочь хозяина обязана в отсутствие отца оказать ему внимание. Если ты не одобряешь наших прогулок, вини в этом только себя.

С этими словами Дамарис удалилась, предоставив Эвелин переживать горечь поражения, разделенную ее бедной матерью.

Если не считать подобных ежедневных сцен, неделя, проведенная капитаном Гейнором в поместье, оказалась счастливой как для него, так и для Дамарис. Дни летели за днями, и отчаяние, наполнившее ее душу после саморазоблачения лорда Понсфорта, сменилось чувством благодарности судьбе.

Сэр Джон писал из Бата, что состояние его брата все еще критическое, но появилась надежда на улучшение, и, возможно, он скоро вернется. Капитану Гейнору также было адресовано краткое послание. Баронет сожалел о вынужденном отсутствии и в иносказательной форме напоминал капитану о своем предостережении относительно лорда Понсфорта. Послание сэра Джона пробудило капитана от сладких грез и обострило в нем чувство опасности: на завтра была назначена важная встреча в гостинице «На краю света».

Утром в четверг, день, в который завершалось пребывание капитана Гейнора в поместье, он заявил дамам, что днем уезжает в город, чтобы повидаться с министром и напомнить ему об обещанном назначении.

— Вы, несомненно, боитесь праздности, сэр, — сказала Эвелин.

— И вам, должно быть, наскучило в нашем тихом уголке, — заключила леди Кинастон.

— Ничуть, мадам, я был здесь очень счастлив, — возразил Гейнор, — но я не вправе забывать, что мне уготовано совсем иное.

Дамарис промолчала. Потягивая шоколад, она глубоко задумалась. Может ли солдат удачи полюбить покой, сменить жизнь, богатую приключениями, на мирную? Если нет… Дамарис не рискнула продолжить свою мысль — она испугалась. Душа ее затрепетала перед этой дилеммой. Дамарис предпочла молчаливое ожидание.

В то утро Дамарис выехала на прогулку одна, если не считать грума, — в первый раз с тех пор, как капитан Гейнор появился в поместье. Ее переполняло чувство одиночества, мучили беспокойные мысли.

Дамарис вспоминала Понсфорта — и впервые с благодарностью. Она вдруг поняла, что лорд Понсфорт оказал ей большую услугу. Если бы он не преподал ей жестокий урок, она никогда бы так быстро не поняла надежности своего капитана, солдата удачи, отважно, без идеалов шагающего по жизни. А ведь вначале она так презирала его за корыстолюбие.

Дамарис снова увидала капитана за обедом. В тот день в Монастырской ограде обедали в три часа — на час раньше обычного. А потом она тайком наблюдала из своего окна, как Гейнор выезжает из поместья на черном коне, и долго смотрела ему вслед, пока всадник не скрылся из виду.

Дамарис уединилась в своей комнате, а Эвелин принялась подстрекать леди Кинастон, призывая ее к исполнению материнского долга:

— Вы должны написать отцу, мама, и сообщить ему все, что здесь происходит.

— А что здесь происходит? — ворчливо осведомилась мать. Онане любила впутываться в дела, за которыми следовало выяснение отношений.

Эвелин нетерпеливо пожала плечами. В ее беспокойном бегающем взгляде чувствовалась злость.

— А разве об этом нужно спрашивать, мама?

— Дождемся возвращения отца, дитя мое, — взмолилась мать. — Он сам во всем разберется. К тому же капитан Гейнор уехал.

— Но он завтра вернется.

— Откуда ты знаешь? Может быть, он получит назначение, которого добивался, и уж больше никогда здесь не появится.

Эвелин презрительно улыбнулась: она знала, какой магнит притянет капитана в поместье, что бы ни случилось.

— Тогда я сама напишу отцу, — сказала она.

— Эвелин, я запрещаю!

— Отца нет, а мать отказывается верить собственным глазам. Кто мне поможет? Я еще не утратила чувства долга. Я напишу отцу ради Дамарис. В конце концов, что нам известно об этом авантюристе, солдате удачи?

— О нет, ты не должна так говорить о нем, — вступилась за честь гостя леди Кинастон. — Его отец был лучшим другом твоего отца. Сэр Джон любит Гарри, как родного сына.

Эвелин взглянула на мать и, не говоря ни слова, вышла.

Приводим содержание написанного ею письма:


«Милорд, величайшее почтение к Вашей светлости обязывает меня написать Вам без промедления. Если Вы не желаете утратить самое дорогое для Вас на свете, Вам следует как можно скорее прибыть в Монастырскую ограду. Некто намерен похитить Ваше сокровище, о чем я Вас своевременно уведомляю.

Эвелин Кинастон».


Написав письмо, Эвелин задумалась. Внутренний голос, тихий и насмешливый, подсказывал ей, что ею движет злая воля. Эвелин покраснела и взяла листок, чтобы разорвать его на кусочки, но тут же передумала.

«Я слишком чувствительна, — утешила она себя. — Ясно, что я лишь выполняю свой долг, поскольку мать уклоняется от выполнения своего. От этого зависит будущее Дамарис».

В конце концов, Эвелин была по-своему права. Но лишь на следующее утро она отправила гонца с письмом к отцу.

Глава 8

ГОСТИНИЦА «НА КРАЮ СВЕТА»
На окраине прелестной деревушки Челси, одной из западных сторожевых застав Лондона, стояла гостиница «На краю света», где всегда было шумно и многолюдно. По этой причине капитан Гейнор и предпочел эту гостиницу другой. В постоянных встречных людских потоках в метрополию и из метрополии один человек или даже небольшая группа вряд ли привлекли бы к себе пристальное внимание. Шотландец Маклин, хозяин гостиницы, преданный якобит, был человеком весьма осмотрительным. Удаленность гостиницы и ее плохую связь с Лондоном Гейнор расценил как еще одно преимущество: никому и в голову не придет, что в такой глуши назначена важная встреча.

Гостиница располагалась немного в стороне от Кинг-Роуд, дороги, соединявшей Сент-Джеймс[1117] и Хэмптон-корт[1118]. Она стояла на невысоком отлогом холме, откуда открывался вид на реку. На зеленой лужайке перед входом прямо под открытым небом стояло два грубо сколоченных длинных стола.

В этот июньский вечер перед гостиницей царила привычная суета. Огромный черно-желтый дилижанс, направлявшийся в Лондон, остановился возле лужайки. Кондуктор вел нелицеприятный разговор с кучером, не предназначенный для деликатного слуха. Бок о бок с дилижансом стояла карета аристократа — громоздкое сооружение из дерева и кожи с рельефными гербами на стенках, запряженная шестеркой лошадей. Она только что прибыла из Лондона. По соседству разместились экипажи поменьше: почтовая карета, парочка наемных, повозка с багажом. Вдоль дороги вытянулись, точно хвост воздушного змея, с десяток груженых фургонов, державших путь на рынок. Впечатление общего коловращения усиливали всадники и пешеходы, лодочники с барок, грумы, кучера. Пестрая компания расположилась с кружками эля за столами под открытым небом. Шум, гомон, смех…

Все это шумное сборище предстало взору капитана, приехавшего сюда в девятом часу вечера, — на это время была назначена встреча шести заговорщиков. Капитан привез в Англию королевское послание в зашифрованном виде. Заговорщики намеревались получить его от капитана для дальнейшего распространения. История не сохранила содержание этого послания, в наше время невозможно узнать подробностей заговора, ставшего целью приезда сюда капитана Гейнора. Как бы ни было прискорбно упомянутое обстоятельство с точки зрения исторического исследования, мы полагаем, что оно не столь уж и важно, поскольку нас занимает судьба капитана Гейнора, а не заговора.

Из дошедших до нас сведений, а если точнее, то из объемистых мемуаров помощника министра Темплтона, написание коих скрашивало его тоскливое существование после отставки, этот заговор был одним из ранних заговоров якобитов. Все они были результатом злокозненной деятельности епископа Аттербури. Мистер Темплтон описывает миссию пресловутого якобитского агента капитана Дженкина, действовавшего по прямой указке епископа и повешенного при чрезвычайных обстоятельствах в Тайберне[1119].

К капитану Гейнору, резко осадившему коня, чтобы не врезаться в толпу, кинулся взлохмаченный потный конюх, но его тут же оттеснил какой-то молодой человек. Конюха не возмутило его вмешательство: парень явно был здесь на особом счету, о чем свидетельствовала и его одежда, домотканая, но слишком добротная для грума[1120]. Это был сын хозяина, посланный встретить капитана Гейнора. Гарри Гейнор кинул ему поводья и легко выпрыгнул из седла.

— Я здесь долго не задержусь, — сказал он, — не расседлывай коня.

С этими словами он прошел сквозь толпу к гостинице. Его стремительность и властная манера заставляли людей расступаться. Капитан вошел в узкий, вымощенный плитками коридор. Дверь в пивной зал была открыта. Оттуда клубами валил табачный дым, доносились громкие голоса. К косяку двери прислонился человек в рубашке и переднике. Заслышав шаги, он обернулся, и Гейнор увидел приветливое лицо Маклина.

Они обменялись дружескими взглядами, словно рукопожатиями. Всех прочих якобитов, собравшихся сейчас наверху, Маклин спрашивал, что они желают заказать, и получал условленный ответ — замаскированный пароль. Но капитана Гейнора хозяин гостиницы знал в лицо.

— Эй, хозяин! — крикнул капитан, весело подмигнув Маклину. — Пинту[1121] кларета[1122] с нантским коньяком!

— Сию минуту, ваша честь! — привычно откликнулся Маклин.

Капитан помедлил у порога пивного зала.

— Да у вас тут битком набито, — сказал он и закашлялся, будто дым попал ему в горло.

— Наверху есть другой зал. — Маклин оценил находчивость капитана. — Будьте любезны подняться туда, сэр.

Гейнор направился к лестнице.

— Первая дверь направо, ваша честь! — нарочито громко сказал ему вслед Маклин. — Я тотчас принесу туда ваш кларет.

Хозяин многозначительно кашлянул, и когда капитан Гейнор обернулся, жестом указал, что следует войти в дверь налево. Капитан понимающе кивнул и поднялся на второй этаж. Он помнил расположение комнат с прошлого пребывания здесь. Назначенная комната была идеальна для секретной встречи: чтобы попасть в нее, надо было пройти через переднюю, в узкую дверь, напоминавшую дверь стенного шкафа.

Гейнора несколько озадачила излишняя осторожность, проявленная хозяином, нарочито громкое указание идти направо и жест, указующий в противоположную сторону. «Вероятно, у Маклина есть веские основания опасаться шпиона», — подумал капитан.

У Маклина действительно были подобные опасения, и скоро они перешли в уверенность. Обернувшись, он столкнулся лицом к лицу с тем, кого подозревал, В дверях пивного зала стоял верзила в костюме табачного цвета. Маклин сразу учуял в нем правительственного шпиона. Ранее он скромно сидел в уголке, откуда был хорошо виден вход, и, несмотря на его явное желание держаться незаметно, а скорее — благодаря ему, Маклин наблюдал за ним со все возраставшим недоверием. Когда капитан подошел к двери, Маклин намеренно встал в проходе, загораживая капитана от рыскающих глаз подозрительного гостя. Громкое указание пройти в дверь направо должно было сбить шпиона с толку.

Теперь, когда сомнения подтвердились, подчеркнуто услужливый Маклин умело преградил шпиону путь, и тот не успел определить, куда направился капитан.

— Что угодно, сэр? — спросил Маклин с улыбкой.

Это был формально-вежливый вопрос хозяина, стремящегося удовлетворить пожелания гостя. За улыбкой скрывалось беспокойство, доставленное гостем.

Верзила зашелся в кашле.

— Накурили — не продохнешь, — пожаловался он. — Пожалуй, я поднимусь наверх.

Маклин улыбнулся и с обезоруживающей услужливостью махнул рукой в сторону лестницы:

— Другой зал справа. Там уже есть посетители. Я пошлю буфетчика обслужить вас.

Подозрительный посетитель и впрямь был шпионом — более того, с ордерами на арест в кармане и с шестерыми подручными, сидевшими за деревянными столами на улице. Он был несколько смущен непринужденностью хозяина и его готовностью выполнить любое пожелание гостя. А прирожденный конспиратор Маклин знал, как повести дело, чтобы заговор не раскрыли. Желая создать прикрытие встрече на всякий непредвиденный случай вроде нынешнего, Маклин разместил в верхнем зале посетителей благородного происхождения. Туда-то и ввалился шпион, потерявший веру в успех своего начинания, чему немало способствовала невозмутимость хозяина.

В зале уже сидели какие-то джентльмены — человек десять-двенадцать, не меньше. Они подозрительно покосились на нового посетителя, и тот снова ощутил азарт ищейки. Компания, более многочисленная и разношерстная, чем он ожидал, разделялась на группы по два-три человека. Вряд ли здесь собрались те, кого он ищет. Но, будучи человеком от природы подозрительным, шпион видел хитрые уловки там, где их не было. К тому же он считал невинность лучшей маской преступности и потому тотчас присел за дальний столик в углу и заказал буфетчику рюмку эля[1123]. Более внимательное изучение групп показало: либо его водят за нос, либо он сам совершает ошибку. Опасения шпиона подтвердились, когда в зале появились два новых посетителя. В одном из них, в парике, дородном и важном, шпион узнал сэра Генри Треша, мидлсекского[1124] судью.

Тем временем капитан Гейнор пересек переднюю и через узкую дверку вошел Уайтс где его ждали сообщники. Задняя комната выходила окнами на запад, и теперь ее заливал предзакатный свет. Обстановка была очень простая. Четверо джентльменов сидели за продолговатым столом, попивая вино. Посреди стола стояла — непременный атрибут всех якобитских собраний — хрустальная чаша с водой, бросая на стол отраженный клин радужного света. Возле нее лежали трубки, трутница и свинцовый ларец с табаком. Курил лишь один из присутствующих, высокий стройный молодой человек в эффектном костюме для верховой езды — зеленом, с отделкой из белого атласа. Патридж, — так звали молодого человека с живыми черными глазами и приятным лицом под очень модным, сильно завитым париком, — считался влиятельным человеком в Уилтшире[1125].

Двум другим джентльменам было лет по сорок. Одного из них, виконта[1126] Хэрвуда, связывали со Стюартами семейные узы: по его утверждению, Карл II приходился ему дедом. В смуглом мрачном лице его светлости проглядывало весьма отдаленное сходство с веселым монархом. Другой, Стивен Дайк, бледный, с острым лицом и ястребиным носом, носил коричневый парик, забранный, по моде того времени, в сеточку.

Четвертый в компании, сэр Томас Ли, один из самых верных приверженцев короля в изгнании, был намного старше других джентльменов. Высокий и прямой, он отличался военной выправкой. Армейское проскальзывало и в крепких словечках, обильно уснащавших его речь. Сэр Томас действительно служил в армии при покойной королеве. Друзья ценили сэра Томаса за искренность и дружелюбие.

Все встали, приветствуя капитана Гейнора, прибывшего через четверть часа после условленного времени. Не все еще были в сборе, отсутствовали лорд Понсфорт и ирландец по имени О’Нил. Капитан Гейнор извинился за опоздание, сел и в ожидании двух последних участников встречи стал отвечать на вопросы, пока не появился Маклин с кларетом. Он поставил на стол графин и стакан, слегка наклонился и, обращаясь преимущественно к капитану Гейнору, мрачно сообщил, что в гостинице соглядатай.

Компания выслушала его в мрачном молчании. Старый сэр Томас разразился проклятиями.

— Что вы посоветуете, Маклин? — спокойно спросил капитан.

— Продолжайте дело, по которому прибыли сюда, джентльмены. На какое-то время я избавил вас от этого негодяя. Он следит за посетителями в пивном зале напротив. В конце концов, я предвидел подобное. Не исключено, что он выслеживает кого-нибудь еще, но я счел необходимым предупредить вас.

С этими словами хозяин ушел, немного успокоив заговорщиков. Все, кроме одного, охотно уверовали, что правительственный шпион идет по другому следу.

— Ей-богу, он прав! — воскликнул Хэрвуд. — В противном случае нас предали, а это невозможно!

— Разумеется, невозможно, — поддержал его сэр Томас. — Обычная история — сыщик выслеживает вора. Маклину всюду мерещатся соглядатаи.

Но капитан Гейнор не разделял их оптимизма. Отсутствие Понсфорта его насторожило. Недоверие к Понсфорту сэра Джона, сообщенные им факты взволновали его.

— Где их холера носит? — пробормотал капитан, и как бы в ответ на его слова дверь отворилась и в комнату ввалился О’Нил.

Именно ввалился, иначе его появления не опишешь. О’Нил, рыжий, цветущий, с озорными голубыми глазами, сейчас был смертельно бледен. На лице его выступили капельки пота, взгляд блуждал. Сапоги покрывала дорожная пыль. Он принес с собой ощущение спешки, беспорядка, тревоги.

Все вскочили, вопросы посыпались градом. О’Нил бессильно опустился на стул, схватил рюмку нантского коньяка, заказанную сэром Томасом, и бесцеремонно ее осушил.

— Игра закончена, джентльмены! — заявил молодой ирландец и, оглядев собравшихся, добавил: — Нас предали, заговор раскрыт!

Наступило тягостное молчание. Заговорщики неотрывно глядели на юношу, принесшего столь ужасную весть. Молчание нарушил лорд Хэрвуд.

— Кто? — спросил он таким зловещим тоном, что предатель, заслышав его, бросился бы наутек.

— Не знаю, — последовал ответ. — Клянусь, это единственное, чего я не знаю. Нас предали — в этом нет никаких сомнений! Чудо, что я здесь и могу сообщить вам о предательстве. Клинтон, Браунриг, Холмдейл, Спенсер Гэмлин и сэр Вернон Бьюик арестованы с предъявлением ордера на арест. За ними предполагают арестовать вас, Хэрвуд, и вас, сэр Томас.

— Пусть арестуют, будь они прокляты! — сказал ветеран. — Что еще новенького?

— Выписан ордер и на мой арест, но нет худа без добра, иначе я не смог бы предупредить вас об опасности.

Снова посыпались вопросы. Конец им положил капитан Гейнор. Он заговорил впервые с момента появления О’Нила.

— Давайте обсудим наше дело спокойно, джентльмены, — предложил капитан. — Так мы выиграем время, а это сейчас важнее всего. Прошу вас сесть.

Капитан произнес эти слова властным голосом. Внешне он был самым спокойным в компании, вернее, единственным спокойным здесь человеком. Заговорщики подчинились, прекрасно понимая, что в таких чрезвычайных обстоятельствах нужен предводитель, что капитан Гейнор не только королевский посланник, но и прирожденный руководитель. Все сели, сел и капитан.

Он был не новичок в подпольных делах и слишком хороший актер, чтобы выдать свои подлинные чувства. Вот почему он сохранял внешнюю невозмутимость, будто речь шла о сущей безделице. Но в душе он испытывал муку. Замыслы, лелеянные годами, были уничтожены одним ударом. Теперь все надо начинать сначала, и одному Богу известно, суждено ли ему дожить до окончательной победы, венчающей, как его учили, правое дело. Однако душевные терзания не отразились на лице Гейнора. Спокойное и суровое, оно сохраняло невозмутимость, сопутствующую холодности.

Капитан взял одну из длинных трубок и несколько нарочито принялся набивать ее табаком.

— Прежде всего, — начал он, — не расскажете ли вы нам, мистер О’Нил, откуда вам все это известно?

— Я получил эти сведения от своего кузена Джоселина Батлера, личного секретаря милорда Картерета, — тотчас ответил О’Нил, слегка подавшись вперед. — Джоселин собственноручно выписывал ордера на аресты по приказанию милорда, и, не окажись в списке моей фамилии, вас бы никто не предупредил об опасности. Джоселин пришел ко мне сегодня в начале седьмого, когда я уже собрался в дорогу, потому-то я и задержался. Сначала он сообщил мне, что выписан ордер на мой арест по обвинению в заговоре с целью организации бунта, и посоветовал немедленно седлать коня. Но я поклялся, что не сойду с места, пока он не расскажет мне всего.

Джоселин заколебался, но потом, наверное, решил, что утром новость все равно облетит весь город; многих уже арестовали, и не такую уж великую тайну он разглашает, — и открыл мне то, что знал. По крайней мере, он ответил на мои вопросы, а я вызнал у него главное. Тогда я погнал коня во весь опор: кузен предупредил меня, что правительственные ищейки уже на пути сюда, чтобы захватить заговорщиков врасплох.

Джентльмены, сидевшие за столом, заволновались.

— Вот как! — капитан потянулся к трутнице. — Стало быть, им известно место встречи?

— То-то и оно! Но, благодарение Господу, я упредил их.

— Не успели, черт побери! — взорвался сэр Томас и разразился ругательствами — на сей раз по поводу ищейки, уже рыскающей здесь.

О’Нил слушал его с растущим беспокойством.

— Что же делать? — с отчаянием вскричал он.

— А это мы сейчас обсудим, — сказал капитан, и его тон сразу успокоил присутствующих. Капитан выбил кремнем пламя, зажег трубку, потом обратился к О’Нилу: — Вы не знаете, что с лордом Понсфортом? Он арестован?

— Слышал, что его не арестовали.

— Но ордер на арест, конечно, выписали?

— Нет. Я поинтересовался, как обстоит дело с ним, и с облегчением узнал, что его упустили из виду.

— Упустили? Какое везенье! — произнес капитан Гейнор с легкой иронией. Слова сэра Джона Кинастона не выходили у него из головы. — Учитывая это обстоятельство, как вы думаете, почему милорд Понсфорт не с нами?

Все молчали. Лишь Хэрвуд, друг лорда Понсфорта, вспыхнув от гнева, спросил:

— Послушайте, капитан Гейнор, что вы имеете в виду?

— Прежде чем я отвечу вам, милорд, — произнес капитан, сохраняя внешнее спокойствие, — позвольте задать всем встречный вопрос: говорил ли кто-нибудь из присутствующих хоть одной живой душе о сегодняшней встрече? В интересах всех прошу честно сообщить мне об этом.

Заговорщики один за другим ответили отрицательно, никто из них не разглашал тайны.

— Тогда позвольте вам напомнить, — продолжал капитан, — что никто, кроме участников — тех, кто здесь, и того, кто отсутствует, не знал о встрече.

— Вы позабыли о Маклине, — напомнил капитану мистер Патридж.

— Ну, и что? — повысив голос, спросил Хэрвуд. — При чем тут Маклин?

Гейнор улыбнулся и легким жестом руки, в которой держал трубку, показал, что вопрос не заслуживает внимания:

— Маклин не знал, кто сюда приедет. А со слов мистера О’Нила вам известно, что в ордерах на арест указаны фамилии. Маклин не мог их узнать. Даже если мы предположим обратное, он бы нас не выдал, ибо рисковал бы собственной головой. В его пользу говорит и тот, пусть незначительный факт, что он сам известил нас о шпионе. Итак, господа, предать нас мог лишь один человек, и его отсутствие подкрепляет мои подозрения. Они переходят в уверенность, а я вовсе не из тех, кто скор на выводы. Напомню вам, что лорд Понсфорт — игрок. Сейчас он разорен и находится в отчаянном положении. Это не предположение, а утверждение, я готов подтвердить свои слова где угодно. Лорд Понсфорт избрал подлый способ поправить свои пошатнувшиеся финансовые дела. Короче, джентльмены, он предал нас, и не сомневаюсь, получил хорошее вознаграждение от лорда Картерета за свою иудину службу.

Хэрвуд вскочил:

— Ей-богу, я не потерплю, чтобы человека так оскорбляли в его отсутствие! — гневно выкрикнул он.

— Вы убедитесь, что я не замедлю предъявить ему обвинение, как только он явится, — ответил капитан, — Я возблагодарил бы судьбу, если бы это случилось.

Хэрвуд горящими глазами обвел присутствующих, как бы призывая их опровергнуть чудовищное обвинение, предъявленное его другу, но никто не откликнулся на его немой призыв. Все было ясно как день. Виконт почувствовал, что подозрение закрадывается и в его душу, но верность другу мешала прислушаться к нему.

— Не верю! Хоть убейте, не верю! — воскликнул он дрожащим голосом.

— Такая преданность делает честь вашему сердцу, но не здравому смыслу. Тем не менее, милорд, чтобы вы либо кто-нибудь другой не сочли мои выводы чересчур поспешными, позвольте открыть вам известные мне факты. Они-то, признаюсь, и побудили меня сделать выводы. — И капитан Гейнор вкратце рассказал, как Понсфорт запугивал сэра Джона Кинастона. — В общем, — заключил капитан, — у меня нет оснований отрицать, что человек, потерявший честь и способный на шантаж, остановится и не претворит свои угрозы в жизнь.

Осознав свою ошибку, Хэрвуд опустился на стул и обхватил голову руками.

— Он был моим другом, — сказал он бесцветным голосом.

Капитан Гейнор, покуривая трубку, снова обратился к О’Нилу:

— Вы не упомянули о том, что ордер выписан и на мое имя.

— Я не успел. — Лицо ирландца оживилось: — Ордер, можно сказать, есть и в то же время его нет.

— Как прикажете вас понимать? — нахмурился капитан Гейнор.

— Ордер выписан на капитана Дженкина, — пояснил О’Нил, — Его и собираются захватить здесь вместе с нами.

Лицо капитана посуровело: он получил последнюю, самую вескую улику против Понсфорта. Всего лишь два человека в Англии знали, что капитан Дженкин и капитан Гейнор — одно и то же лицо: Понсфорт и сэр Джон Кинастон. Даже участники нынешней встречи не подозревали об этом. Тайна была разглашена. Послышались изумленные восклицания, заглушенные громогласным выкриком сэра Томаса:

— Вы — капитан Дженкин?

Капитан, улыбнувшись, неодобрительно покачал головой.

— Господа, неужели вы полагаете, что капитан Дженкин — конкретное лицо? По-моему, правительство именует так любого якобитского агента, прибывшего в Англию. В данном случае, — и сообщение О’Нила подтверждает мое предположение, — этой чести удостоился я. — Капитан обернулся к ирландцу: — Стало быть, моя фамилия в списках на арест не значится?

— Насколько мне известно — нет.

— Очень странно.

— Да, — кивнул О’Нил, — но меня, ей-богу, куда больше удивило, почему так вышло. Министр получил на вас донос. Но когда он поручил своему помощнику мистеру Темплтону выписать ордер на арест, тот заявил, что здесь кроется ошибка, что доносчик его светлости явно введен в заблуждение: капитан Гарри Гейнор не якобит, а солдат удачи. Мистер Темплтон своими глазами видел послужной список Гейнора и данные ему рекомендации, из коих явствует, что капитан отнюдь не сочувствует делу Стюартов. О том же свидетельствует и рекомендательное письмо кузена мастера Темплтона сэра Ричарда Толлемаха Темплтона, старого друга Гейнора. Лорд Картерет, по-видимому, приложил все усилия, чтобы поколебать уверенность своего помощника, но мистер Темплтон упрямый человек, и, по его собственным словам, никогда не ошибается. Он предъявил лорду Картерету рекомендательные письма капитана Гейнора. Тот возразил, что они, возможно, сфабрикованы. Тогда мистер Темплтон сел в коляску и посетил посольства двух стран, где были получены рекомендательные письма.

— Какие именно посольства? — глаза у капитана загорелись.

— Австрийское и турецкое.

Капитан облегченно вздохнул. Он даже улыбнулся, когда ирландец продолжил свой рассказ:

— И в том и в другом посольстве мистера Темплтона заверили, что документы подлинные, турецкий посол заявил, что лично знаком с капитаном Гейнором, что их знакомство состоялось четыре года назад в Константинополе, и, как мне сказали, очень лестно отозвался о вас. Мистер Темплтон пришел с этим к лорду Картерету и смело заявил, что подаст в отставку, ибо не хочет стать всеобщим посмешищем, подписав ордер на арест джентльмена со столь безукоризненной репутацией. Все это, сэр, произошло в присутствии моего кузена. Такая уверенность повлияла на решение лорда Картерета он пошел на компромисс. Ордер выписали на имя капитана Дженкина. По сведениям министра, капитан Дженкин и вы — одно лицо. Тут мистер Темплтон не стал перечить, уповая на то, что докажет правильность своей точки зрения и посрамит доносчика.

— Наше дело — подкрепить уверенность мистера Темплтона, — с улыбкой заметил капитан.

Он радовался, что его предусмотрительность при подготовке операции принесла желанные плоды и помогла в нынешнем крайне тяжелом случае.

— Что же нам теперь делать? — подал голос с другого конца стола мистер Дайк.

Капитан молча затянулся, потом, выпустив дым, сказал:

— Давайте обсудим сложившееся положение. По-моему, волноваться не следует.

— Не следует, черт побери! — пробурчал сэр Томас. — Гром и молния, что же способно взволновать вас, сэр?

— Надеюсь, и вы успокоитесь, если соблаговолите выслушать меня, сэр, — отозвался капитан и продолжал: — Если вы, джентльмены, проявите должную осторожность, опасность вам не угрожает. Правительство поторопилось с арестами. Через месяц они показались бы более разумными. И в самом деле, какое обвинение можно предъявить каждому из вас? Так что спокойно возвращайтесь домой и продолжайте свои дела. Если вас арестуют, проявите терпение, будьте уверены, что вас скоро освободят. Я бы нисколько не удивился, если бы узнал, что поспешность проявляется намеренно. Политика лорда Картерета — задушить наше движение в зародыше, вселить страх в руководителей движения: пусть уверуют во всеведение правительства. Главное для Картерета — не допустить, чтобы государственная измена хоть чуть-чуть укоренилась. В этом его поистине дьявольское коварство: лорд понимает, что мученики вызывают сочувствие, и на место павшего в борьбе готовы встать десять новых. Нет, Картерету мученики не нужны. Даже в случае арестов все сведется к тому, что он станет лично увещевать каждого заключенного, прежде чем выпустит его на свободу. Такова моя точка зрения, джентльмены.

Спокойная, рассудительная речь капитана, успешно подавившего собственное смятение, пролилась бальзамом на истерзанные души заговорщиков. Только сэр Томас Ли усмотрел противоречие в его словах:

— Надеюсь, вы не упустили из виду, что предатель — один из нас?

— Не упустил, сэр Томас. Но неразумно полагать, что среди якобитов найдутся другие предатели. Свидетельство же одного человека, побуждаемого, несомненно, корыстными интересами, служит лишь целям лорда Картерета — напугать нас своим всеведением; оно не способно никого убедить. К тому же не забывайте: предатель ни в коем случае не согласится открыто свидетельствовать против нас. Это было бы большой глупостью, с какой стороны ни посмотри. Вероятно, Понсфорт поставил условие правительству, что он останется в тени. Это выгодно и правительству: как только имя доносчика становится известным, ценность его сведений резко падает. А лорда Понсфорта они ставят весьма высоко и намерены еще долго пользоваться его услугами — разумеется, если Понсфорт останется в живых. Думаю, это в немалой степени зависит от нас.

В голосе капитана Гейнора прозвучала зловещая нота, и взоры невольно обратились к нему. Лицо у него сделалось суровым, почти жестоким.

— Уверен, дело чести любого из нас, кому удастся избежать ловушки, подстроенной здесь для всех, разыскать лорда Понсфорта и… — резкое движение трубкой было красноречивее слов.

Мистер Патридж изумленно ахнул, на лице Хэрвуда отразился испуг.

— Мы не дети, господа, — сказал капитан, — и не играем в детские игры. Нас предали, и мы должны исполнить свой долг — долг перед собой, перед другими, перед делом, которому мы служим. Во всем мире предателей карают одинаково. Лорд Понсфорт заслужил кару. Я молю небо уберечь меня от заключения и дать мне возможность собственноручно покарать предателя. Надеюсь, вы разделяете мои чувства.

Бледное ястребиное лицо мистера Дайка исказил гнев. Он поклялся, что исполнит долг, если представится возможность. О’Нил и сэр Томас тотчас поддержали его.

— И все же, господа, несмотря на то, что я сказал, риск есть, серьезный риск, — продолжал капитан, — риск, что меня схватят здесь, в вашем присутствии. Если это произойдет, будет установлена тождественность капитана Дженкина и капитана Гейнора и доказана ошибочность утверждений мистера Темплтона. Что бы ни случилось с остальными, капитана Дженкина не пощадят, ему отпустят короткий срок между приговором и виселицей. Арест в вашей компании погубит меня, угроза предателя сбудется, и вы можете пострадать за сотрудничество со мной. В этом главная опасность. Если же вас арестуют без меня, опасность уменьшится. То же относится и ко мне: арест в любом другом месте сводит риск почти на нет.

Заговорщики единодушно согласились с доводами капитана Гейнора.

— Следовательно, — заключил мистер Дайк, — вам надо держаться подальше от нас, а нам — от вас.

— Именно так, — подтвердил капитан. — Остается лишь решить, как действовать. Признаюсь, мне пока не приходит в голову, какой выбрать путь. Есть ли у вас предложения?

— Куда подевался негодяй Маклин? — гаркнул сэр Томас.

— Хотел бы я это знать, — поддержал его О’Нил. — Если бы не ваш коньяк, нахально мною выпитый, я бы помер.

— Можно позвать его или это опасно? — поинтересовался Патридж.

— Когда тебя выслеживают, все опасно, — высказался осмотрительный мистер Дайк. — Раз он оставляет нас без внимания, значит, уверен, что мы в осаде, и боится навести врагов на наш след.

Тут дверь распахнулась и появился Маклин. Он едва переводил дух, на его широкоскулом лице не было и следа привычного румянца.

Глава 9

АЛИБИ
Маклин дважды пытался проведать заговорщиков, но каждый раз из осторожности поворачивал обратно. Один раз он уже зашел было в переднюю, но дверь позади него тихо отворилась, и, глянув через плечо, Маклин увидел шпиона. Хозяин не растерялся: он подошел к каминной полке, взял пару подсвечников и вернулся.

Правительственный шпион был явно заинтригован действиями Маклина. Настороженно наблюдая за кравшимся по коридору хозяином, шпион решил, что тот наконец укажет ему след. Но, к своему разочарованию, он увидел лишь, как хозяин взял из пустой комнаты подсвечники. Лицо его вытянулось.

— Ищете кого-нибудь, сэр? — спросил Маклин.

В угодливом тоне хозяина шпион почуял вызов, но крыть ему было нечем.

— Да, — кивнул он. — Ищу друзей, которые меня здесь дожидаются. Сэра Томаса Ли, к примеру. Вы, наверное, его знаете?

Маклин с простодушным видом наморщил лоб, потом отрицательно покачал головой.

— Фамилия незнакомая… — протянул он задумчиво. — А в том зале не смотрели? — он показал шпиону на пивной зал напротив, куда направлял его ранее.

— Смотрел. Там его нет.

— Тогда, может, он внизу дожидается?

— И там его нет, — буркнул шпион, впившись взглядом в лицо хозяина. Но лицо сурового шотландца оставалось вежливо-непроницаемым. Шпион понял, что ничего не добьется от упрямого шотландца, дальнейшие расспросы лишь насторожат его, и добыча ускользнет у него из рук.

— Что же, подожду, — бросил он и неспешно направился в зал, где сидел раньше.

Маклин поклонился и спустился вниз по лестнице. Шпион наблюдал за ним, все еще лелея надежду. Но ей не суждено было сбыться. Маклин ни разу не обернулся, и шпион окончательно разуверился в успехе: подобное безразличие, вероятно, свидетельствовало о спокойной совести. Возможно, он не знает, что в его гостинице проходит встреча заговорщиков. Во всяком случае, не было оснований сделать другое заключение.

Шпион прошелся по коридору, приникая ухом к каждой двери, но ничего подозрительного не услышал. В самом конце коридора он заметил приоткрытую дверь. Слегка толкнув ее, он обнаружил за ней узкую лестницу. Заглянув вниз, он убедился, что лестница ведет в кухню и в садик на задворках гостиницы. С досадой он понял, что это запасной выход, о существовании которого он не подозревал. Вероятно, пока он попусту тратил время в пивном зале справа от лестницы, хозяин, поняв, что перед ним ищейка, благополучно выпроводил заговорщиков. Шпион повернулся и задумчиво побрел обратно. Навстречу ему снова шел хозяин.

— Ваш друг — высокий пожилой джентльмен с красноватым лицом? — спросил он.

— Да, — кивнул шпион. — Судя по описанию, это он.

— Тогда он в пивном зале внизу.

Поблагодарив хозяина, шпион спустился по лестнице. Но он был не из тех, кого легко одурачить. Пусть хитрый шотландец роет ему яму, сам же в нее и попадет. Шпион вошел в пивной зал, но тут же выглянул за дверь, проверяя, куда свернет хозяин. Тот снова исчез в комнате налево.

Соглядатай тут же выскочил из гостиницы и поспешил к своим подручным. Те все еще сидели за деревянным столом, потягивая эль. Шпион, человек хитрый и расчетливый, наперед знал, что произойдет дальше. Он отвел своих головорезов в садик на задворках, они спрятались за живой изгородью из лавра. Наступавшие сумерки должны были способствовать успеху операции.

Тем временем Маклин проник наконец в заднюю комнату, где собрались заговорщики. Он сообщил, что правительственный шпион уже идет по пятам, у него даже хватило наглости осведомиться о сэре Томасе Ли.

— Внизу засела целая шайка бандитов, все, конечно, его люди, — сказал он, — Воспользуйтесь черным ходом, сейчас самое время. Я пустил ищейку по ложному следу.

Заговорщики тотчас вскочили: им не терпелось поскорее выбраться из западни.

— В конюшне стоят оседланные лошади. Мой сын ждет вас. Поторопитесь, господа!

Заговорщики устремились было к двери, но капитан задержал их.

— Простимся здесь, — сказал он. — Я выжду, пока вы благополучно покинете дом. Если мне удастся скрыться, завтра в полдень я буду в клубе «Уайтс»[1127].

— Может быть, сначала уйти вам, капитан? — предложил мистер Патридж.

— Нет, нет! запротестовал тот, — Я еще должен кое-что предпринять, пока нахожусь на свободе. Уходите поскорее. Удачи вам!

Оставшись один, капитан Гейнор взял свечу с каминной полки, запалил ее и сжег бумаги, которые прятал в ножнах шпаги. Когда они обратились в пепел, он тяжело вздохнул: как печально закончилась его миссия! Заговор раскрыт, в бумагах сейчас нет нужды, поскольку ему самому угрожает арест, необходимо было их уничтожить.

Оставив на каминной решетке кучку пепла, капитан вышел из комнаты, пересек переднюю и, убедившись, что в коридоре пусто, направился к запасному выходу. Не повстречав на своем пути ни одной души, он приоткрыл дверь и уже собрался сбежать вниз по лестнице, но замер как вкопанный: внизу слышался шум схватки. Невнятный гул голосов перекрыл приказ:

— Стоять на месте, или я стреляю!

Капитан выругался. Его друзья попали в засаду! Дом, разумеется, окружен, или оба выхода охраняются. Капитану оставалось утешаться тем, что его не арестовали вместе со всеми. Стычка, судя по всему, возобновилась: послышался выстрел, затем крики, постепенно шум голосов стих. Но вскоре началась суматоха у дверей: посетителей и постояльцев встревожила схватка. Капитан слышал голоса, топот ног по коридору и благодарил судьбу, что тьма укрыла его от чужих глаз. Главное, чтобы его не схватили здесь, в гостинице, ведь среди преследователей наверняка есть правительственные ищейки.

Гейнор увидал справа от себя дверь и, не задумываясь, повернул ручку. Дверь отворилась, он проскользнул внутрь, затем, тихо притворив дверь, запер ее на ключ, торчавший в замочной скважине. Он огляделся и обнаружил, что находится в спальне. Сейчас она пустовала, но доказательств, что в номере были постояльцы, было предостаточно: плащ, брошенный на спинку стула, пара туфель на высоких каблуках, нижняя юбка и шаль, валявшиеся на кровати, полураскрытый, битком набитый саквояж на полу, из которого торчали ленты и кружева.

Из окна, выходившего на восток, в мягком сумеречном свете открывался вид на поля, на заросли шиповника и серую громаду герцогского замка Боуфорт вдали. Вдруг из скрытой портьерами ниши послышался звонкий молодой голос:

— Наконец-то ты вернулся, Генри!

Капитан Гейнор вздрогнул от неожиданности, но тут же взял себя в руки. Его приняли за Генри, и он мгновенно отозвался:

— Да.

— Где ты пропадал так долго? — в голосе женщины прозвучали капризные нотки. — Ты же знаешь, что тебя ждут. Я давно проголодалась и…

Портьеры раздвинулись, из-за них появилась женщина. Увидев постороннего, она невольно осеклась. Гейнор сильно опасался, что она полуодета и вмиг поднимет крик от испуга и смущения. К огромному облегчению, он убедился, что туалет незнакомки имеет вполне законченный вид, если не считать очаровательного беспорядка в прическе и отсутствия шемизетки на белоснежной шее. Перед ним в эффектном обрамлении портьер из пурпурного бархата стояла красивая, царственно величавая женщина. Картина, сама по себе радующая взор, отнюдь не обрадовала капитана Гейнора.

Бледная от испуга незнакомка смотрела на незваного гостя расширившимися от ужаса глазами, а он, опережая ее действия, склонился в галантном поклоне:

— Приношу вам глубочайшие извинения и молю о снисхождении. Простите мое невольное вторжение, мадам!

Спокойный тон и хорошие манеры незнакомца немного успокоили даму, но в ней чувствовалась настороженность.

— Кто вы? — спросила она звенящим от волнения голосом, — Что вы здесь делаете?

— Я перепутал двери и попал в другой номер, — объяснил капитан Гейнор.

— Но вы заперли дверь на ключ, — укоризненно напомнила она, снова поддавшись испугу.

— Просто я не хотел, чтобы меня беспокоили.

— Но вы… вы отозвались на имя Генри! — воскликнула она.

— Меня зовут Генри.

Последовало молчание. Дама нахмурила брови и спросила несколько вызывающе:

— Почему же вы не уходите?

Она направилась к шнурку с колокольчикам.

— Я жду, когда вы разрешите мне покинуть вас, мадам.

— Ждете моего разрешения? — удивленно переспросила она. — Немедленно уходите, сэр!

— Сию минуту, мадам! — смиренно ответил он и, к ужасу дамы, решительно прошел в комнату. — С вашего разрешения, — добавил он холодно, — я предпочел бы покинуть вас через окно.

— Через окно? — недоумевающе переспросила она и с беспокойством подумала, уж не сумасшедший ли перед ней.

В коридоре по-прежнему слышался топот ног, звучали приглушенные голоса.

— Подумайте, мадам! — сказал капитан, махнув рукой в сторону коридора. — Надеюсь, вы не считаете меня совсем пропащим? Я уважаю доброе имя женщины и не могу позволить, чтобы меня увидели выходящим из ее спальни. Согласитесь, окно предпочтительней.

Дама, сузив глаза, преградила ему путь. Капитан восхитился ее смелостью, как прежде — красотой.

— Вы знаете, кто я, сэр? — спросила она. — Я — леди Треш. Мой муж — Генри Треш, один из судей в Мидлсексе.

— Сэру Генри можно позавидовать, мадам, — ответил Гейнор без тени смущения.

Ситуация становилась смешной. Капитан Гейнор отвесил леди Треш церемонный поклон, прижав шляпу к груди.

— Я бы предпочел, мадам, быть представленным вам при других обстоятельствах, но и сейчас эта встреча для меня большая честь.

Капитан снова поклонился, но вовсе не спешил уйти — ни через дверь, ни через окно. Он решил для себя: чем дольше он здесь пробудет, тем лучше. Беготня в коридоре прекратилась.

— Немедленно отоприте дверь, сэр! — леди Треш, точно королева в трагедии, вытянула руку с указующим перстом, подчеркивая настоятельность приказа.

— Это было бы неблагоразумно, — воззвал к ее разуму капитан. — А выпрыгнуть из окна очень удобно: высота здесь не более двенадцати футов[1128].

Царственная грудь леди Треш вздымалась от волнения.

— Скажите наконец, кто вы! — потребовала она.

Капитан пожал плечами, в его глазах промелькнула грустная усмешка. Он чуть было не назвал свое имя, полагая, что в его положении лучше всего сдаться на милость победителя, как вдруг на лице леди Треш появилось выражение растерянности, и она невольно прижала руку к груди.

В коридоре слышались чьи-то тяжелые шаги. Леди Треш поняла, что вернулся муж. Шаги замерли у двери, щелкнула ручка. Потом в дверь постучали, и ворчливый голос произнес:

— Кейт!

— Мой муж! — прошептала, словно выдохнула, леди Треш.

Капитан Гейнор сочувственно развел руками.

— Я же говорил, — прошептал он в ответ, — мне придется выпрыгнуть в окно.

Леди Треш стиснула пальцы, глядя на него с отчаянием и злостью.

— Я погибла! — простонала она.

— Не бойтесь!

Капитан на цыпочках прошел мимо нее к окну и распахнул его настежь.

Тем временем стук в дверь становился все настойчивей и громче. Снова щелкнула ручка, послышался ворчливый голос:

— Открой же, Кейт!

— Это ты, Генри? — отозвалась она.

Незваный гость уже стоял на подоконнике.

— А кого еще ты ждешь? Черт побери, что за привычка запираться!

Леди Треш медленно прошла по комнате и повернула ключ. Капитан Гейнор исчез.

Он прыгнул вниз и, пролетев добрых четырнадцать футов, приземлился. В голове у него шумело, но медлить было нельзя. Он промчался через конюшенный двор и укрылся в конюшне, прежде чем сэр Генри наверху пересек порог комнаты. В конюшне капитана ждал сильно обеспокоенный Маклин-младший. Увидав Гейнора, шотландец возблагодарил Бога.

— Конь оседлан, — сказал он вместо приветствия. — Пойдемте, сэр!

От сына хозяина капитан узнал, что пятеро его друзей арестованы. Их отправили в Лондон в наемных экипажах в сопровождении правительственных сыщиков. Сэр Томас Ли, обороняясь, выхватил шпагу, ему прострелили руку. Мистер Дайк тоже пытался оказать сопротивление, ему разбили голову. Хозяин гостиницы на свободе, он найдет ответ на любой каверзный вопрос, заверил капитанаМаклин-младший.

Выслушав его, капитан Гейнор решил оставить своего коня в конюшне Маклина до следующего приезда. А сейчас он попросил почтовую лошадь.

Коварный удар правительства по якобитскому движению болью отозвался в душе капитана, но он не терял присутствия духа. К ночи он добрался до Чаринг-кросс, отвел лошадь на почтовую станцию и занялся претворением придуманного им плана в жизнь.

Через полчаса он уже сидел неподалеку от Уайтхолла[1129], прислонившись к дереву, и с интересом наблюдал за ночным сторожем. Тот с фонарем и с палкой ходил взад-вперед по набережной возле своей будки. Капитан вытащил из нагрудного кармана флягу, в которую Маклин-младший при расставании налил с полпинты бренди. Капитан выпил меньше половины содержимого, щедро полил оставшимся бренди жилет и выкинул флягу в реку. Потом он покачиваясь направился к будке сторожа. В ней он расположился поудобнее и вскоре уснул мертвым сном. Некоторое время спустя из будки послышался храп, и сторож, заглянув туда, обнаружил пьяного. Сторож разразился проклятьями. Он тыкал парня палкой, тряс его, орал ему на ухо, но тот спал, бесчувственный, как изваяние.

Сильный запах бренди, исходивший от засопи, убедил сторожа, что он пьян мертвецки. Надо напомнить, что еще при покойной королеве[1130] был принят закон, по которому пьяницы считались нарушителями спокойствия и общественного порядка. Сторожам вменялось в обязанность доставлять их в тюрьму. Пьяница, не дошедший до скотского состояния, мог за один-два шиллинга откупиться от сторожа, и тот вместо тюрьмы доставлял его домой. Но в нынешнем случае сторожу оставалось лишь исполнить свои законные обязанности, что он и сделал.

Сначала он очень тщательно обшарил карманы капитана. Их содержимое находилось в явной диспропорции с капитанским мундиром: Гейнор предусмотрительно спрятал все ценное подальше от жадных пальцев воров, и старый негодяй заключил, что карманы успели обшарить до него. Потом сторож трещоткой привлек к себе внимание констебля[1131]. К будке тотчас сбежались другие сторожа, лодочники с пристани, вездесущие зеваки. Сторож передал собратьям безжизненное тело капитана и шепотом сообщил констеблю, что карманы джентльмена пусты, избавив того от лишних хлопот.

Капитана Гейнора препроводили в ближайшую тюрьму — Гейтхаус[1132], помещавшуюся над городскими воротами Вестминстера. Там его бросили в сырую грязную камеру, где уже копошилась добрая дюжина отбросов общества. Они, конечно, завершили бы поиск, начатый сторожем и констеблем, но капитан, мгновенно протрезвев от прикосновения грязных рук, приподнялся и разбил физиономию одному из любителей пошарить по чужим карманам. Тот от страшного удара с воем повалился и зашелся в кашле, выплевывая выбитые зубы. Капитана оставили в покое, здраво рассудив: раз он пьяный так драчлив, то трезвый будет просто страшен, и тронь его сейчас, потом не расквитаешься.

Прислонившись спиной к стене и вытянув ноги, Гейнор провел в камере одну из кошмарнейших ночей в своей жизни. Но он утешался сознанием того, что все идет так, как он задумал. Капитан почти не сомневался, что последующие события щедро вознаградят его за муки.

Глава 10

ДВА ПИСЬМА
Помощник министра Темплтон завтракал в столовой своего роскошного особняка. Это была просторная солнечная зала с белыми панелями и с обилием позолоты. Длинные французские окна, сейчас открытые, выходили на террасу. Балюстраду из серого камня оживляли герани и розы.

Государственный муж чувствовал себя весьма непринужденно в халате из голубой парчи. Стриженые волосы стягивал шелковый платок, яркость которого подчеркивала болезненную бледность его длинного породистого лица. За круглым столом напротив него сидела миссис Темплтон, маленькая, склонная к полноте женщина. У нее был желтоватый, нездоровый цвет лица. Время оставило на нем свои следы. Хищное, с орлиным носом, оно считалось красивым в дни молодости. Между супругами сидел кузен мистера Темплтона сэр Ричард Толлемах Темплтон, вчера вернувшийся из заграничного путешествия.

Баронет был лет на десять моложе помощника министра, — сэру Ричарду едва перевалило за тридцать, — тем не менее мистер Темплтон, державшийся высокомерно с подчиненными и посетителями, проявлял к сэру Ричарду должное уважение как к титулованной особе и главе рода. Помощник министра почитал за честь для себя принадлежать по праву рождения к семейству Темплтонов. Семья была его религией, в общении с родными он отбрасывал всякую чопорность и порой даже выказывал симпатию, как, к примеру, сегодняшним утром. Он даже пустился в философские рассуждения на эту тему.

— В этом мире, мой дорогой Толлемах, — он счел, что Ричард — слишком фамильярное обращение к человеку, занимающему в свете столь высокое положение, — в этом мире истинное величие весьма редко получает признание. Вульгарная, неразборчивая толпа всегда принимает на веру то, что ей говорят. Она не имеет собственных суждений, собственных понятий. Она почитает великим того, кто сам себя провозглашает великим. Ей не понять, что для истинного величия такое самовосхваление в высшей степени отвратительно… э-э-э… в высшей степени отвратительно…

— Я что-то не чувствую подобного отвращения в тебе, Эдвард, — заметала хозяйка дома, и в ее бесцветных глазах зажглись недобрые огоньки.

— Моя дорогая, милая моя! — голос мистера Темплтона выражал решительное неприятие обидного подтекста. — Да будет мне позволено здесь, в священной интимности своего домашнего очага… э-э-э… разоблачиться.

— Тебе больше пристало оставаться в халате! — отрезала жена, досадуя на его излишне цветистую риторику.

Сэр Ричард невольно улыбнулся.

— Я имею в виду не телесное, а духовное, интеллектуальное разоблачение, — продолжал муж. — Неужели человек за своим столом, в присутствии своей жены и главы нашего славного рода, а своих пенатах не может свободно высказать свои мысли, не рискуя показаться… э-э-э… нескромным? Скромность — публичное одеяние приличного человека. Но публика, понятия не имеющая о приличиях, почитает истинно великим того, кто обходится без прикрытия скромностью. — И он вернулся к предмету разговора, от которого отвлекся из-за вмешательства жены: — Так вот, Толлемах, с одной стороны — лорд Картерет, с другой — я. У лорда Картерета огромный доход, перед ним лебезят и низкопоклонничают. Король дарит его своей улыбкой, осыпает почестями, в его тени мне остается лишь работать, приумножая его славу. Сам же лорд Картерет палец о палец не ударит, чтоб ее заслужить… палец о палец не ударит…

Мистер Темплтон раздраженно помешал ложечкой свой шоколад.

— Будет и на твоей улице праздник, Нед, — добродушно утешил его сэр Ричард.

Мистер Темплтон поднял ложку в знак несогласия с кузеном.

— А кто мне это гарантирует? — он коротко и зло рассмеялся. — Вижу, ты плохо представляешь себе, каким образом милорд утверждает свое величие. Позволь, я объясню тебе, Толлемах… позволь, я объясню… В государственных делах милорд Картерет маячит передо мной, как… э-э-э… как носовая фигура корабля перед штурманом. Впрочем, нет, это чересчур всеобъемлющая метафора. Будь оно так, все было бы хорошо… все было бы хорошо… Я не очень удачно использовал этот образ.

— Твоя речь была бы намного вразумительней, если бы ты обходился без образов, — заявила жена, — Вероятно, ты имел в виду, что стоишь у штурвала государственного корабля, а лорд Картерет присваивает себе твои заслуги.

Супруг задумчиво покачал головой, завуалированная насмешка его не тронула:

— Ты выразилась слишком… э-э-э… прямолинейно, но верно, ей-богу, верно. Толлемах должен понять: лорд Картерет присваивает себе заслуги, когда они налицо. Но, помяни мои слова, в один прекрасный день… в один прекрасный день его постоянное вмешательство в дела… э-э-э… штурмана приведет к тому, что государственный корабль сядет на мель. Ты думаешь, его светлость примет вину на себя с тою же готовностью, с какой принимает почести за благоприятный исход плаванья?

Мистер Темплтон перевел взгляд с Толлемаха на жену. Взгляд красноречивей слов говорил, как он оценит их умственные способности, вздумай они дать утвердительный ответ.

— Нет! — воскликнул он, выдержав внушительную паузу.

— Ты проливаешь шоколад, — заметила жена.

— Нет! — повторил мистер Темплтон, пропуская мимо ушей несерьезное замечание. — В этом случае милорд наконец вспомнит, что у него есть рулевой, который должен вращать штурвал. Он возразит вам, что рулевому следовало бы знать, где находится мель. И кто бросит камень в министра? Разве король перестанет ему улыбаться? Разве льстецы перестанут лебезить перед ним? Позор падет на голову того, кто так и не познал славы… кто так и не познал славы… Короче говоря, на меня. — Мистер Темплтон поерзал на стуле и погладил свой тяжелый подбородок. — Вот как создаются репутации, Толлемах, и вот как они лопаются.

Мистер Темплтон был в ударе.

— Но пока ты у руля, ты можешь предотвратить такую неприятность, — примирительно заметил сэр Ричард.

— В том-то и загвоздка, Толлемах… в том-то и загвоздка… Я мог бы это сделать, дай он мне волю… дай он мне волю действовать по собственному разумению. Но ведь он постоянно сует мне палки в колеса, предлагает крайне нежелательную, а порой и опасную линию поведения. Возьмем, к примеру, пресловутое дело якобитов. У тебя богатый жизненный опыт, Толлемах, ты глава великого рода, воин и ученый. (Сэр Ричард невольно опустил глаза под тяжелым взглядом кузена.) Так вот, я спрашиваю тебя, Толлемах, если бы ты был министром, смог бы ты допустить такую… э-э-э… непостижимую ошибку?

— Полагаю, — начал сэр Ричард не очень уверенным голосом, — мне ясно, куда ветер дует.

Мистер Темплтон нахмурился, потом весь озарился радостью.

— Куда ветер дует! — повторял он снова и снова. — Мой дорогой Толлемах, благодарю тебя за эти слова! Ты сказал замечательно точно, попал в самую точку. Куда ветер дует! Изумительно верная характеристика политики сего государственного мужа! Куда ветер дует! Лучше не скажешь!

— Чепуха! — высказалась жена. — Ты, несомненно, умный человек, Эдвард, но ты сильно заблуждаешься, почитая всех других дураками.

Мистер Толлемах развел руками, как бы извиняясь за жену перед кузеном.

— Женская логика, Толлемах! — Он возвел глаза к потолку, потом пояснил, обращаясь к жене: — Моя дорогая, понимаешь ли ты, что эти два утверждения несовместимы? Если я умен, я не способен впасть в подобную ошибку.

— Значит, ты не умен, — заключила она.

— Отказ от своих слов неуместен в разумном споре, моя дорогая. Ты… э-э-э… ты нам мешаешь, милая…

Мистер Темплтон проявил необычайную смелость.

— Но, возможно, его светлость, затаптывая тлеющие угли якобитства, не давая разгореться пламени, сейчас выполняет более легкую задачу, чем сулит будущее? — спросил сэр Ричард, устремив на кузена простодушный взгляд.

— Ты так думаешь? — Мистер Темплтон позволил себе некоторый сарказм в обращении с высокопоставленной особой, главой клана Темплтонов.

— Я только спрашиваю, — пояснил баронет, — я ведь не государственный деятель.

— Это очень большая потеря для Англии, мой дорогой Толлемах, очень большая потеря. Но ты спрашиваешь, и я должен тебе ответить, — Темплтон откашлялся. — Твое предположение излюбленная версия его светлости. Оно… э-э-э… правдоподобно, но иллюзорно. Если бы такой политический курс был осуществим, он был бы превосходен, но, к сожалению, осуществить его невозможно. Подобный курс не имеет законного обоснования, он противоправен, о чем свидетельствуют последствия. Мы задерживаем якобитов, но разве их отдают под суд? То-то и оно, правительство не решается на такой шаг. У нас нет доказательств. Обвинение обычно исходит от доносчика. Мы держим пленников в тюрьме неделю или около того, потом его светлость требует, чтобы арестованных доставили к нему. Далее он читает им проповедь о том, что предательство отвратительно, что якобитские идеи неразумны, что они, сторонники этой идеи, едва избегли смерти. Чудесное избавление лорд Картерет объясняет милосердием его величества, а не собственным неумением привлечь их к ответственности. Разве это достойный курс для правительства? Я спрашиваю тебя, Толлемах.

— Вероятно, нет, — уклончиво ответил Толлемах. — Но он оправдывает себя тем, что вселяет страх в заговорщиков и отвращает их от заговора. Таким образом сохраняется мир в стране.

Потягивая шоколад, мистер Темплтон заглушал в себе растущее негодование и досаду на глупость главы своего семейного клана.

— Ты не государственный деятель, мой дорогой Толлемах, и тебе простительна близорукость в политике — тебе, но не лорду Картерету, — произнес он наконец. — Пока фортуна благосклонна к его… э-э-э… действиям, пока мы, используя ваше меткое выражение, плывем, куда ветер дует, — попутный ветер удачи, все идет хорошо. Но в один прекрасный день милорд применит свои санкции против невинного человека, и вот тогда разразится скандал. От нас потребуют компенсацию за моральный ущерб, и вообще Бог знает что случится. Но я знаю одно: что бы ни случилось, все неприятности падут на нашу голову. Возьмем, к примеру, дело твоего друга капитана Гейнора…

— Это, разумеется, самое глупое недоразумение, — признал Толлемах.

— Видишь, видишь! — торжествующе воскликнул помощник министра, потирая руки, — Так вот, если бы не я, если бы я не доверился твоей рекомендации, твоему знанию этого человека, если бы я не понял всю абсурдность обвинения, если бы у меня не было рекомендательных писем и если бы я не проверил их подлинность в двух посольствах, капитана Гейнора уже арестовали бы как якобитского агента!

— Чепуха! — возразил сэр Ричард. — Капитан Гейнор всего лишь солдат удачи. С его слов знаю, что он подумывал о том, чтобы поступить на службу к Претенденту, но у него капитан не заработал бы себе на жизнь. К тому же капитан не верит в конечную победу Претендента.

— И все же, что бы я ни говорил, его светлость утверждает, что он не подвергает сомнению полученную им информацию: капитан Гейнор и агент Дженкин — одно лицо. Лишь благодаря моей настойчивости и сведениям из австрийского и турецкого посольств лорд Картерет подписал ордер только на арест капитана Дженкина. Он был абсолютно уверен, что капитана Дженкина арестуют в гостинице «На краю света» вместе с другими заговорщиками, и тогда окажется, что он и капитан Гейнор — одно лицо.

Вошел лакей и вручил мистеру Темплтону письмо с официальной печатью. Помощник министра взял его с рассеянным видом.

— Грубейшая ошибка! — сэр Ричард улыбнулся. — Хотел бы я знать, откуда все это пошло. Гарри Гейнор, ей-богу, очень удивится, когда я расскажу ему эту историю. Он будет весьма благодарен тебе, Нед, за прозорливость и настойчивость, избавившие его от столь досадного недоразумения.

— О, в упрямстве его светлости нет равных! — вскричал мистер Темплтон. — Когда он узнает, что ни Гейнор, ни мифический Дженкин не были арестованы вместе с заговорщиками, — если они действительно заговорщики, а это еще надо доказать, — неужто ты полагаешь, что он признает свою ошибку? Кто угодно, только не он. «Должно быть, капитану Гейнору удалось скрыться, — скажет он. — Негодяи плохо справились со своим делом». Нет, спорить с таким человеком невозможно! — С этими словами мистер Темплтон сломал печать, пробежал письмо, и лицо его побагровело. — Он ударил кулаком по столу: — Будь я проклят! Хм… Ответа не будет, Джонс. Передай, что я явлюсь с ответом позже.

Посыльный ушел.

— Что случилось, Эдвард? — поинтересовалась миссис Темплтон, заметив, как изменилось лицо мужа.

— Что случилось? — отозвался он. — А вот что… Впрочем, не желаете ли услышать содержание письма? Черт побери, если бы мне потребовалось доказать свои слова, лучшей возможности было бы не найти. Слушайте!

И мистер Темплтон приступил к чтению:


«Дорогой мистер Темплтон, по известным Вам причинам я вчера вечером отправил посыльного в поместье сэра Джона Кинастона в Суррее[1133], желая убедиться, что капитан Гейнор по-прежнему находится там. Посланник только что доставил мне сообщение, что капитан Гейнор покинул Чертси вчера днем и еще не вернулся. Буду премного признателен, если Вы примете надлежащие меры, чтобы узнать не только о месте пребывания капитана Гейнора в настоящее время, но и о деле, по которому он отлучался из Чертси. Я прислушался к Вашим заверениям, что капитан Гейнор — не тот якобитский агент, о котором меня предупреждали, и теперь весьма опасаюсь, что мы дадим ему возможность ускользнуть от нас и покинуть страну. Меня нисколько не удивит известие, что капитан Гейнор уже в порту или даже покинул пределы страны.

Ваш покорный слуга Картерет».


Мистер Темплтон бросил письмо на стол.

— Черт побери! — выругался он, — Видите, его светлость уже обвиняет меня. Я дал возможность якобиту одержать победу! Вот так лорд Картерет делает заявление, ничуть не заботясь о доказательствах. С таким же успехом можно сказать, что якобитский шпион не капитан Гейнор, а я! То, что капитан Гейнор уехал из Чертси, — еще не доказательство, но для его светлости он уже якобит, он уже находится в порту или покинул пределы страны. Перед тобой, Толлемах, один из величайших умов мира, — я лишь подверг его анализу, чтобы ты мог вынести свое суждение. Так что же ты о нем думаешь?

Сэр Ричард нахмурился:

— Мне ясно одно: лорд Картерет слишком скор на выводы.

— Сколь долго, спрашиваю я тебя, Толлемах, сколь долго такие люди занимали бы ответственные посты, если бы не мы, скромные кроты, корпящие под землей, где нас никто не видит? Ха! — И помощник министра откинулся, негодуя, на спинку стула.

— А разве не было случая, когда его светлость оказался бы прав? — спросила миссис Темплтон.

На мистера Темплтона ее слова подействовали, как холодный душ. Он поежился.

— Прав? — с коротким смешком мистер Темплтон воздел руки к небу. — Стало быть, он всегда прав?

— В этом случае он совершенно неправ, готов поклясться, — заявил сэр Ричард, положив конец сомнениям миссис Темплтон.

— Как и во всех других случаях, — вскипел помощник министра, — без колебаний можешь клясться своей головой. Я так и сказал вчера министру: если вы так уверены, что капитан Гейнор — якобитский шпион, выписывайте ордер на арест и отвечайте за последствия. Думаете, он согласился? Как бы не так! Это ваша обязанность, говорит. Да, моя обязанность — рисковать, а потом либо стать посмешищем, либо передать все лавры ему.

Сэр Ричард поднялся.

— Плохи дела у моего друга Гейнора, — сказал он.

— Вам следует его разыскать, — посоветовала миссис Темплтон.

Дверь отворилась, и вошел лакей. Он снова принес письмо, и мистер Темплтон нахмурился:

— Что еще?

— Посыльный, сэр, из тюрьмы Гейтхаус в Вестминстере. Он ждет ответа.

— Из тюрьмы Гейтхаус? Что за дьявольщина? Какие у меня дела с тюрьмой Гейтхаус? Я еще и за всех судебных чиновников должен расплачиваться?

Он выхватил у лакея письмо и разорвал нитку. Печати не было. Помощник министра расправил лист, прочел письмо и нахмурился. Бумага выпала из его ослабевших рук. Мистер Темплтон часто задышал и вдруг оглушительно расхохотался. Никто и никогда не слышал, чтобы важный и чопорный помощник министра так смеялся. Раскаты его хохота гулко отдавались в зале. Вконец обессилев, он умолк. Миссис Темплтон, сэр Ричард и лакей смотрели на него с растущим беспокойством. Наконец к нему вернулся дар речи.

— Он, он нашелся, — едва выговорил мистер Темплтон. — Ха-ха-ха, он нашелся. Капитан Гейнор не покинул пределов страны и даже не добрался до порта. Он… он… черт побери, как вы думаете, где он находится? Как вы думаете, где он провел ночь?

— Где? — сэр Ричард смотрел на кузена во все глаза, он, как и раньше, ничуть не сомневался в человеке, о котором шла речь.

— Так слушайте! — государственный муж поднял письмо. — Вот что пишет мне судья сэр Генри Треш:


«Достопочтенный сэр!

Утром ко мне доставили джентльмена, проведшего ночь в тюрьме Гейтхаус. Прошлой ночью сторож обнаружил его, мертвецки пьяного, близ Уайтхолла. По его утверждению, этот человек, капитан Гарри Гейнор, имеет честь знать Вас лично и полагает, что Вы вступитесь за него. Я осмеливаюсь переслать Вам его записку, ставящую Вас в известность о его нынешних обстоятельствах. Буду весьма признателен, если получу от Вас указание, как поступить с ним».


Мистер Темплтон замолчал и вытер слезы, выступившие на глазах, трепеща от радости при мысли о том, что лорд Картерет сел в лужу. Сэр Ричард улыбался, улыбалась даже миссис Темплтон.

— Послушайте, что пишет этот негодяй! Нет, вы только подумайте, каков наглец! Он еще ждет, чтобы помощник министра внес за него залог! Вот послушайте:


«Дорогой мистер Темплтон!

Имею честь доложить Вам лично то, что сохранилось в моей затуманенной памяти после вечера, проведенного в ресторане «Петух» на Флит-стрит[1134]. Полагаю, вы пожелаете узнать, как я дошел до такого плачевного состояния. В настоящий момент меня больше всего беспокоит то, что какие-то негодяи обчистили мои карманы, похитив деньги, часы, печать, серебряные галуны и прочие ценности, пока я находился в бессознательном состоянии. Если бы не это обстоятельство, я не стал бы беспокоить Вас по столь ничтожному поводу. Буду Вам чрезвычайно признателен, если Вы напишете поручительство сэру Генри Трешу. Обязуюсь уплатить наложенный на меня штраф, как только окажусь на свободе.

Ваш покорный слуга Гарри Гейнор».


— Вот вам якобитский заговорщик! — торжествующе выкрикнул помощник министра. — Вот вам агент, плетущий нити заговора в гостинице, вот отъявленный злодей капитан Дженкин!

Он снова расхохотался. На сей раз кузен смеялся вместе с ним.

— Ей-богу, лучшего ответа лорду Картерету и не придумаешь! — воскликнул Ричард.

— Ты прав — лучше не придумаешь! Я тотчас пошлю ему эти письма, а сам отправлюсь в Гейтхаус выручать этого горе-заговорщика. — Он отставил стул и поднялся. — Скажи посыльному, что я лично нанесу визит сэру Генри, как только приведу себя в порядок, — бросил он лакею.

— Разреши мне сопровождать тебя, Нед, — сказал сэр Ричард.

— Как пожелаешь.

Мистер Темплтон поспешил к двери.

— Ах, разрази меня гром! — бросил он через плечо. — Как бы хотелось увидеть физиономию его светлости, когда он получит такое доказательство! Да, вот это алиби, черт побери!

Мистер Темплтон, настроенный весьма легкомысленно, так и сыпал богохульствами в то утро. Его переполняло злорадство при мысли о том, какое фиаско потерпел его начальник. Мистер Темплтон обожал Гарри Гейнора как сына за то, что благодаря ему сможет нанести сокрушительный удар в ответ на высокомерно предъявленное ему обвинение.

Глава 11

ХОД ПОНСФОРТА
Капитан Гейнор, освобожденный из-под стражи стараниями мистера Темплтона, изможденный, с ввалившимися глазами — результат страшной ночи в тюрьме, — наглядно подтверждал всем своим видом, что стал жертвой дебоша. Ликующий помощник министра тут же сделал его мишенью своих сомнительных острот. Когда веселье слегка поутихло, капитан объяснил цель своего приезда.

— Я собирался нанести вам визит, сэр, и вдруг попал в такую переделку, — заявил он не краснея. — Надеюсь, вы уже подыскали мне какое-нибудь назначение?

Лицо государственного мужа вытянулось. Обращение к лорду Картерету по делу капитана Гейнора сейчас было не просто бесполезно — губительно. Но мистер Темплтон уклонился от прямого ответа. Он выразил сожаление, что пока не нашлось места, достойного столь заслуженного соискателя. Но он постоянно помнит свое обещание и надеется, что в скором времени будет иметь удовольствие предложить капитану Гейнору что-нибудь вполне приемлемое. Капитан выразил свою глубочайшую признательность.

— А пока, — сказал он, — я направляюсь в Шотландию: хочу повидаться с друзьями, которых не видел много лет.

В действительности капитан намеревался вернуться в Рим и доложить королю о провале своей миссии. Но его заявление об отъезде за границу потребовало бы дальнейших разъяснений и сильно смахивало бы на побег, что в нынешних обстоятельствах было бы весьма неосмотрительно.

— Но вы будете держать меня в курсе своих перемещений?

— Я собираюсь путешествовать, — последовал ответ. — Пожалуй, лучше всего адресовать корреспонденцию для меня в «Чайлдс» к моим банкирам, я буду к ним обращаться. Вернувшись в Лондон, я тотчас дам о себе знать.

Обменявшись приличествующими случаю любезностями, они расстались.

Мистер Темплтон нанял портшез и отправился к лорду Картерету, а Гейнор составил компанию своему другу сэру Ричарду.

Посетовав на воров, обчистивших накануне его карманы, капитан наведался к банкирам в «Чайлдс» с рекомендательным письмом и получил от них сумму, вполне достаточную для предстоящего путешествия. Ближе к полудню друзья заглянули в клуб «Уайтс». Здесь они провели час, предаваясь приятным воспоминаниям о совместном путешествии по Италии. В конце беседы капитан сказал, что возвращается в Чертси. Сэр Ричард намеревался завтра отбыть в свою усадьбу в Девоншире и выразил надежду, что капитан Гейнор посетит его до отъезда в колонии, куда ждет назначения. Гейнору претило обманывать друга и использовать его в своих целях. Ему очень хотелось на прощанье рассказать ему всю правду, но он не смел подвергать риску свою жизнь.

Прямо из клуба Гейнор отправился на почтовую станцию Чаринг-кросс, оттуда — в гостиницу «На краю света» в Челси, где переговорил с Маклином и взял из конюшни своего коня.

На душе у него было очень тяжело: миссия в Англии кончилась провалом, а теперь по пути в Чертси он с болью сознавал, что завтра в последний раз увидит прекрасную девушку, которую встретил в зачарованном саду. Гейнору казалось, что все у него позади — и любовь, и интересные приключения. Никогда ему не бродить по свету, никогда больше не радоваться жизни. Все переменилось. Мир, еще неделю назад залитый солнечным светом, померк для него.

Тем временем мистер Темплтон явился к лорду Картерету и представил требуемое донесение о местопребывании капитана Гейнора вместе с неопровержимыми доказательствами заблуждения, в которое ввели министра. Он проделал это с самодовольной усмешкой, то и дело повторяя: «Разве я не докладывал вашей светлости, как обстоит дело?» Наконец он с достоинством удалился, полностью восстановив свою репутацию умудренного опытом проницательного человека и сильно уязвив при этом своего начальника, потерпевшего поражение. Вряд ли кто-нибудь на его месте спокойно снес бы насмешки подчиненного, почти принудившего его признать: да, он пренебрег советами, к которым прислушался бы каждый разумный человек. Пришлось ему, министру, получать взбучку от этого надутого индюка Темплтона. И лорд Картерет, как повелось у высокого начальства, принялся искать, на ком бы отыграться, кому, в свою очередь, устроить взбучку. Тут пред его светлые очи явился лорд Понсфорт в роскошном черном парике и шафранового цвета камзоле.

— Доброе утро, милорд! — приветствовал его государственный муж тоном, не предвещавшим ничего доброго. — Я уже собирался послать за вами, — Лорд Картерет, вальяжный, с крючковатым носом, хитрым ртом и маленькими въедливыми глазками, мрачно вперился в гостя. — Что за небылицу вы сочинили про капитана Гейнора?

— Небылицу? — повторил Понсфорт, потрясенный не столько самим вопросом, сколько тоном, каким он был задан. Но он взял себя в руки и с высоты своего величественного роста надменно глянул на министра. Милорд не привык к подобному обращению. Однако Понсфорт недолго с гордым видом взирал на министра. Ехидная насмешка тонкогубого рта и презрение, излучавшееся маленькими глазками, заставили его потупиться и слегка покраснеть.

Высокопоставленные чиновники, такие, как лорд Картерет, могут использовать в своих целях людей, подобных лорду Понсфорту, но стоит тем взять в разговоре неверный тон, чувство равенства между ними исчезает навсегда. Виконт был для лорда Картерета всего лишь низменным шпионом, которым можно пренебречь, расплатившись с ним за грязные услуги, и в дальнейшем глубоко презирать. Все это красноречивее слов выражала усмешка на лице министра и презрительно сощуренные глаза.

— Вы не ослышались, — произнес он твердо и повторил: — Вы сочинили небылицу. Капитана Гейнора не было вчера вечером в Челси. Мне говорили, что идентифицировать его с капитаном Дженкином невозможно, хоть вы и утверждали обратное. Вчера мне вполне убедительно это доказали, но я, поддавшись вашим уговорам, упорствовал и тем дал возможность самодовольному хлыщу Темплтону высмеять меня сегодня утром. Так вот, правительство его величества, милорд, платит вам не за выдумки, — продолжал он безжалостно, — а за предельно точно выверенные сведения.

— И вы их получили, — сказал Понсфорт тусклым голосом.

Государственный муж нетерпеливо постучал по столу костяшками пальцев:

— В данном случае — нет.

— В данном случае — больше, чем нужно, — настаивал Понсфорт. — Какая мне корысть клеветать на невинного человека? Стоит ему получить слово, он тотчас докажет свою невиновность.

— Тем не менее случай с капитаном Гейнором яркий тому пример.

— Это только так кажется. Он увертлив, как дьявол.

Лорд Картерет пропустил это заявление мимо ушей.

Он сообщил Понсфорту, где и как провел прошлую ночь капитан Гейнор. Понсфорт слушал его со вниманием.

— В котором часу его подобрал сторож? — спросил милорд.

— Мне доложили — когда стемнело.

— Стало быть, примерно в половине десятого. А когда были произведены аресты в Челси?

— Ну, около девяти. Вряд ли он успел побывать и тут и там и в промежутке напиться до бесчувствия. К тому же с какой стати ему понадобилось в тюрьму?

— Для того чтобы получить алиби[1135]. А был ли он пьян на самом деле?

— Так утверждает сторож. — Лорд Картерет нетерпеливо пожал плечами. — Им лучше знать, да и Темплтон клянется, что от капитана до сих пор несет бренди.

— Как бы то ни было, он и есть капитан Дженкин, и я готов поклясться, что он присутствовал на сборище в Челси.

— Если бы его арестовали вместе с другими, я признал бы неоспоримым тот факт, что капитан Гейнор — агент Претендента, и мы бы с ним расправились. Но в нынешней ситуации я вынужден, да, вынужден поверить в правоту Темплтона, в то, что…

— Он и есть капитан Дженкин, милорд, — стоял на своем Понсфорт.

— Ну что вы твердите одно и то же! — вскинулся Картерет. — Мне бы хотелось получить от вас побольше доказательств и поменьше голословных утверждений. Мы не можем, поверив вам на слово, повесить человека. Суд охотно поверит кому угодно, но не осведомителю. Вы поняли меня?

Министр прочел ответ на лице Понсфорта.

— Вы меня оскорбляете, милорд! — возмутился осведомитель.

— Я называю вещи своими именами, — холодно ответил министр, глядя на него в упор.

Понсфорту пришлось проглотить и второе оскорбление как заслуженную и неизбежную расплату.

— Всего доброго, ваша светлость, — выдавил из себя Понсфорт и, едва кивнув, поспешил к двери. Вдруг, осененный какой-то мыслью, он обернулся к министру: — Вы, кажется, сказали, что судьей, разбиравшим дело капитана Гейнора в Вестминстере, был сэр Генри Треш?

— Именно так, — отвечал министр. — Если сумеете подкрепить свои слова доказательствами, приходите.

Разъяренный виконт толкнул лакея, попавшегося ему на пути, и тем чуть умерил душившую его злобу. Он тут же отправился к судье, назвавшись другом капитана Гейнора, только что узнавшим про его арест. Сэр Генри сообщил ему, что капитан уже на свободе, виконт продолжал выпытывать подробности, и в ходе разговора Фортуна самым неожиданным образом проявила благосклонность к его светлости. Выяснилось, что прошлым вечером, когда производился арест заговорщиков, сэр Генри находился в гостинице «На краю света».

То, что поведал виконту судья, тем же вечером рассказал своему кузену сэру Ричарду помощник министра мистер Темплтон.

— Как ты полагаешь, что теперь лорд Картерет думает о твоем друге капитане Гейноре? — спросил помощник министра.

— Его все еще занимает это дело? — удивился сэр Ричард.

— О, у него это навязчивая идея — навязчивая идея! Просто невероятно, как он самодоволен и глуп! Невероятно! Да и сама история покажется в высшей степени неправдоподобной любому, кто не утратил до конца чувство юмора. Впрочем, послушай сам. Неведомо каким образом сэра Генри Треша занесло в гостиницу «На краю света» в то время, как там производились аресты. Он спокойно попивает вино с приятелем, как вдруг начинается суматоха. Сэр Генри тотчас поднимается в номер, где находилась его жена, и обнаруживает, что дверь заперта. Ему показалось, что он слышит в комнате голоса. Он снова стучит, и после некоторого промедления рогоносца впускают. Он требует от жены объяснения, почему она не сразу открыла дверь и что ее так взволновало. Наконец она признается, что какой-то незнакомый джентльмен вошел в номер, запер дверь, а потом выпрыгнул из окна. Сэр Генри, преданный муж, верит жене безоговорочно и тут же заключает, что этот человек — один из якобитов, избежавший ареста. Сегодня эту историю услышал лорд Картерет и решил — ушам своим не поверишь! — что наконец-то получил объяснение, почему капитана Дженкина не схватили вместе с другими заговорщиками. Остановись он на этом, я бы еще допустил, что он сохранил остатки здравого смысла. Но капитан Дженкин тут же превращается у него в капитана Гейнора — вопреки алиби, рекомендациям и всему прочему. А теперь я спрашиваю, Толлемах: ну, что сказать такому человеку?

— «Боже, спаси Англию», полагаю, — ответил сэр Ричард.

— Но самое скверное — он угрожает, говорит, что ордер на арест капитана Дженкина действителен для ареста капитана Гейнора.

— Он что — умом тронулся?

— Увы, тронулся! — мистер Темплтон покачал толовой. — И года не пройдет, как он окажется в Бедламе. Но я умываю руки. Я его предупреждал. Если он зайдет слишком далеко, пусть отвечает за последствия своей головой. Я же приму меры, чтобы не пострадала моя. Я извещу широкую общественность, что, по крайней мере, эта ошибка не на моей совести, ибо я сделал все, что в моих силах, чтобы ее избежать. А потом, когда его светлость станет посмешищем для всей страны и его законно сочтут паникером, которому повсюду мерещатся якобитские агенты, мы еще посмотрим, мы еще посмотрим…

Мистер Темплтон потирал руки, глаза сто горели: он явственно видел, как власть после позорного падения его начальника переходит к нему, более способному государственному деятелю.

Глава 12

ТОРЖЕСТВО ПРИРОДЫ
Наутро капитан Гейнор занялся приготовлением к отъезду из Англии. Вернувшись в Монастырскую ограду, он узнал, что его разыскивал некий посыльный, и понял, что был на волосок от гибели. На какое-то время он получил, благодаря стараниям мистера Темплтона и собственной сообразительности, временную передышку и намеревался использовать ее, чтобы свести счеты с лордом Понсфортом. Капитан Гейнор почитал это священным долгом и не мог покинуть Англию, не выполнив его. В его планы входило вернуться в Лондон, в тот же день разыскать его светлость, и где бы ни довелось им встретиться, навязать ему ссору и потребовать немедленного удовлетворения. Пожалуй, лишь такой исход дела объяснит мистеру Темплтону последующее бегство капитана из Англии. Ему не хотелось причинять помощнику министра неприятности, ведь тот проявил к нему истинно дружеское расположение.

С утра капитан поручил своему слуге Фишеру собрать немногочисленный багаж и объявил ему, что обстоятельства складываются таким образом, что в Лондоне слуга ему больше не понадобится. За неделю службы у капитана Гейнора Фишер оценил его доброту и заботливость, к тому же магнетизм сильной натуры невольно притягивал его к новому хозяину. Он был сильно огорчен, что от его услуг отказываются, и стал доискиваться причин такого решения.

— Прошу прощения, сэр, — начал он, — но думаю, что у вашей чести нет оснований быть недовольным мною. Я старался изо всех сил, но у меня не было возможности…

— Не в том дело, — перебил капитан, положив руку на плечо щупленькому Фишеру и приветливо глядя ему в лицо. — Ты сослужил мне добрую службу. Мне искренне жаль расставаться с тобой, но, — прошу не злоупотребить моим доверием, — мне предстоит свести кое с кем счеты.

— О, сэр! — с пониманием воскликнул слуга, и капитан был тронут выражением искреннего сочувствия в его проницательных глазах.

— При одном исходе дела, Фишер, — продолжал Гейнор, — слуги мне больше не понадобятся. При другом, — а я на него очень надеюсь, — мне придется бежать из страны, и я не смогу взять тебя с собой.

— Но почему, сэр? — воскликнул слуга. — Мне приходилось путешествовать и раньше. Я побывал во Франции и в Италии, когда имел честь служить у его светлости сэра Уортона. Я знаю тамошние обычаи. Я…

— Нисколько в этом не сомневаюсь, друг мой, — прервал слугу капитан. — Но существуют причины, по которым я никак не могу взять тебя с собой, и ты, пожалуйста, не настаивай.

— Да смею ли я, сэр?..

— Тогда на этом и закончим разговор, мне очень жаль расставаться с тобой, Фишер.

— И мне тоже, сэр, — с неподдельным огорчением признался Фишер.

— Спасибо, Фишер!

— Благодарю вас, сэр!

Капитан спустился вниз. Он был растроган дружеской преданностью слуги, но на душе у него стало еще тяжелее. Его не покидало чувство нависшей над ним опасности, порожденное, несомненно, предстоящей разлукой с той, которая, казалось, стала частью его самого — лучшей частью. И вот сегодня он уезжает и должен ее покинуть.

Капитана беспокоило и долгое отсутствие сэра Джона Кинастона. Пришло известие, что брат сэра Джона уже вне опасности, и баронет возвращается завтра утром. Капитан Гейнор не решился отложить свой отъезд, ему следовало как-то объяснить его поспешность. Более того, он должен был известить сэра Джона о событиях последних дней, предупредить об угрозе. Но как это осуществить? Написать письмо он не мог: письма опасны, они частенько попадают в чужие руки, и изложи он свое сообщение на бумаге, она превратится в смертельно опасную улику против сэра Джона. И тогда капитан пришел к такому решению: он передаст сэру Джону устное сообщение через Эвелин, разумея при этом, конечно, Дамарис.

Потом капитан подумал, что сэр Джон, возможно, предпочел бы держать дочь, как и остальных домочадцев, в неведении относительно своих связей с якобитами. Но выбора у капитана не было, и он предпочел меньшее из двух зол. К тому же он распознал в милой девушке замечательные свойства ума и сердца, и ему было легко довериться ей. А сообщение можно передать в такой форме, что дочь не заподозрит сэра Джона в тесной связи с якобитами. Приняв наконец решение, Гейнор отправился на поиски мисс Кинастон.

Слуга сказал капитану, что мисс Кинастон — в гостиной у ее светлости. Капитан Гейнор, как и следовало ожидать, увидел в гостиной леди Кинастон Эвелин. Его встретили очень приветливо. Капитан Гейнор не решился спросить о девушке, которую искал, впрочем, и спрашивать не пришлось: мельком глянув в окно, он увидел ее в саду. Как бы ни хотелось Гейнору поскорее увидеть ее, пришлось, соблюдая правила приличия, задержаться для обмена любезностями с хозяйкой. Когда он вошел, леди Кинастон внимательно читала вчерашнюю газету и, очевидно, сразу не найдя подходящей темы для разговора, завела речь о прочитанном.

— Сэр, доходили ли до вас слухи об этих мошенниках якобитах, угрожающих миру и спокойствию в стране? — спросила леди Кинастон, почти буквально процитировав газету.

— Да, кое-что я слышал, мадам, — небрежно ответил Гейнор.

— О, да вы относитесь к этому делу весьма несерьезно.

— А разве оно серьезно, мадам?

— И вы еще сомневаетесь? Да пресловутый капитан Дженкин уже в Англии!

— Да ну? Это, конечно, слухи.

— О нет, сэр, не слухи, а официальное сообщение.

— А это одно и то же, дорогая мама, — сказала Эвелин, стоявшая у окна. — Надеюсь, его не схватят, — она вздохнула, сочувствуя неизвестному храбрецу.

— Ты надеешься, что его не схватят, Эвелин! — ее светлость была вне себя от гнева. — Да он же опасный, злокозненный бунтарь! И его поймают, можешь не сомневаться!

— Как сказать… — усомнился капитан.

— Почитайте сами! — леди Кинастон протянула капитану газету.

Гейнор взял ее. Леди Кинастон указала, что следует прочесть, но в этом не было необходимости: сразу бросалось в глаза набранное жирным шрифтом объявление в конце второй колонки:

«ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ СООБЩЕНИЕ

Правительству его величества известно, что злокозненный бунтарь и якобитский шпион капитан Дженкин в настоящее время находится в Англии. Министр его величества заявляет, что каждый, кто передаст сведения, способствующие поимке и задержанию вышеупомянутого мятежника, получит из казны его величества вознаграждение в сумме одна тысяча двести гиней».

— Судя по всему, цена за его голову растет, — заметил капитан, возвращая газету ее светлости. — Бедняга! — добавил он и вскоре под благовидным предлогом покинул гостиную и поспешил в сад к Дамарис.

— Мадемуазель! — капитан склонился перед девушкой в глубоком поклоне. — Увы, я пришел попрощаться с вами, но перед отъездом мне хотелось бы поверить вам нечто конфиденциальное, если вы удостоите меня такой чести.

Дамарис вспыхнула и тут же побледнела, потупив карие глаза. Рука ее, потянувшаяся к розе, дрогнула. Капитан Гейнор вдруг понял, что она неправильно истолковала его слова и невольно выдала свои чувства, и эта мысль кинжалом пронзила его сердце.

— Слушаю вас, капитан, — еле слышно проговорила Дамарис.

Какое-то мгновение он колебался, потом сдавленным голосом сказал:

— Не угодно ли вам прогуляться по саду? Дамарис не возражала. Они свернули в молодой ельник, прошли по мосту и оказались на главной аллее сада, не сказав за все это время ни слова друг другу. Молчаливое единение их душ радовало Дамарис и повергало в отчаяние капитана.

Дамарис, как ей казалось, понимала, почему капитан привел ее в сад. Она помнила, что он назвал сад зачарованным уголком, где человек должен проститься с честолюбивыми помыслами и побороть в себе тщеславие. Именно здесь они впервые обменялись незначащими фразами. Здесь, под яблоней они и встретились. Здесь он впервые рассказал о себе. Честность и прямота капитана Гейнора восхитили Дамарис, и она не придала значения его заверениям, что ему чужды высокие идеалы. Желание капитана объясниться с ней там, где они встретились впервые, глубоко тронуло Дамарис. В зачарованном саду капитан Гейнор, ничего не приукрашивая, рассказал о себе, а теперь хочет поверить ей одной свою тайну.

Дамарис с радостью пошла за ним в сад, как пошла бы на край света, позови он ее — ведь она уже отдала ему свое сердце. Сейчас она благодарила судьбу за уговор с Эвелин. Для капитана Гейнора она не Дамарис Холлинстоун, богатая наследница. Как приятно и утешительно сознавать, что желанна ты сама, а не твое наследство! И хорошо, что она богата, а капитан Гейнор беден. Какое счастье, что ей даровано благо дающего! Дамарис принадлежала к бескорыстным натурам, готовым все отдать любимому. Она знала, что хороша собой, и это наполняло ее радостью: красота — тоже дар любимому.

Дамарис шла рядом со своим избранником, точно во сне, счастливом сне, который сбылся. Но почему он молчит? Бедный влюбленный, он не решается открыть ей свое сердце. Неужто он в ней сомневается? Видит Бог, сомнения неуместны! Дамарис искоса взглянула на капитана и отметила, что у него изнуренный вид, а лоб нахмурен. Бедняга, зачем он так терзает себя? С каким радостным нетерпением Дамарис ждала его признания! Если бы он знал, что ее ответ сразу рассеет все его опасения, разгладит морщины на челе. И вместе с тем он был еще милей Дамарис за милую робость, столь неожиданную в таком смелом и бесстрашном человеке.

Наконец капитан Гейнор заговорил тихим, спокойным голосом, и первые же его слова пробудили ее от сладостных грез. Дамарис оцепенела.

— Я хотел бы поговорить с вами о сэре Джоне, — начал он. — Я должен сообщить сэру Джону нечто чрезвычайно важное. Моя ответственность так велика, что я не решаюсь обратиться к нему с письмом: не дай Бог, оно попадет в руки тех, кто использует его во зло сэру Джону.

Не видя ничего вокруг, Дамарис шла рядом с капитаном. Лицо ее было мертвенно бледно, глаза расширились и будто потемнели, губы дрожали. Она задыхалась. Но капитан не заметил перемены: он смотрел в сторону, на залитый солнцем луг.

Молча они подошли к розарию за живой изгородью из самшита. Капитан отступил, пропуская даму вперед, потом вошел в розарий, где, будто пламя на снегу, алели красные розы на фоне белых.

— Передайте сэру Джону, мадемуазель, что я безмерно огорчен, что не могу дождаться его возвращения и уезжаю, не простившись с ним. Я не вправе откладывать своего отъезда: с каждым днем промедления тень виселицы все отчетливей нависает надо мной.

Страшный образ вывел Дамарис из оцепенения.

— Виселица? — воскликнула она, и ужас исказил ее прелестное лицо. — Вы в опасности!

Капитан Гейнор намеренно не щадил девушку, уповая на ее понимание. Он обращался не только к сэру Джону, но и к ней, косвенно объясняя несвоевременность признания, которого она так ждала. При виде ее тревоги душа его чуть не разорвалась от боли. Но, верный долгу чести, он ничем не выдал своей душевной муки. Каждый нерв, каждая частичка его плоти настоятельно требовали, чтобы он заключил девушку в объятия, назвал ее, уже послушную его воле, своей. Но спокойный холодный голос чести остерег капитана от вероломства ветреницы-природы, ничего не желающей знать ни о чести, ни о других человеческих установлениях.

Каким же негодяем надо быть, напоминала честь, чтобы отплатить сэру Джону злом за любовь и добрые дела, обмануть его доверие, похитив его единственную дочь, чтобы обречь ее на злоключения и странствия! Если бы сэр Джон был здесь, все могло бы сложиться иначе. Капитан Гейнор честно рассказал бы сэру Джону, что у него на сердце, и ждал бы решения баронета. Без согласия баронета, — а капитан Гейнор полагал, что баронет навряд ли одобрит его намерения, — он не смеет говорить с его дочерью о любви, переполняющей его сердце. Тянуть время до возвращения сэра Джона капитан не мог не только из-за угрожавшей ему опасности, — он достойно встретил бы любую опасность, — само его пребывание в Англии подвергало риску жизнь арестованных якобитов. Если его не поймают, им не смогут предъявить обвинение, стало быть, надо немедленно покинуть страну. Голос чести звучал так отчетливо и ясно, что истолковать его иначе было невозможно. Он приказывал капитану молчать о своих чувствах и поскорее покинуть страну.

Твердый взгляд говорил о принятом решении. Когда Дамарис встревожилась из-за угрожающей ему опасности, капитан лишь усмехнулся.

— Опасность сведется к нулю, — сказал он, — если я уеду немедленно. Речь идет не только о моей безопасности, но и о безопасности тех, кто окажется замешанным в деле в случае моего ареста. Прошу вас, запомните мои слова и передайте их сэру Джону. И еще: почти все близкие друзья его светлости содержатся в предварительном заключении. Серьезного обвинения им не могут предъявить. Что касается меня, я вынужден отказаться от своей миссии. Я не еду в Рочестер, ничего не предпринимаю и как можно скорее возвращаюсь в Рим. Вот, пожалуй, и все. Выводы он сделает сам. Скажите сэру Джону, что выписан ордер на мой арест, хотя и не на мое имя: правительство пока не уверено, что я и человек, которого оно разыскивает, одно и то же лицо. Пока они окончательно уверятся в этом, я буду далеко. Пусть сэр Джон не беспокоится: я хорошо продумал дальнейшие ходы. К тому же у меня есть друг при дворе, на которого я могу положиться. Передайте все это его светлости, мадемуазель, — продолжал капитан, старательно избегая взгляда Дамарис, — скажите, что я предан ему всей душой. Сэр Джон поймет, чем вызван мой поспешный отъезд и как ему защитить себя от наветов, если все же будет доказана моя идентичность с тем, кого разыскивают.

— Я все запомню, — сказала Дамарис, каждое слово врезалось ей в память, — я все передам сэру Джону, но вы, сэр, обманули меня!

Голос ее дрожал, и слова явно противоречили тону, каким они были сказаны.

— Я обманул вас? — спросил капитан и заглянул ей в глаза.

— Вы представили себя авантюристом, солдатом удачи, наемником, отдающим свою шпагу тому, кто больше заплатит…

— Я был и есть авантюрист, солдат удачи и наемник, и я не прибегал к обману.

— Вы и сейчас к нему прибегаете, — сказала Дамарис, и ее гордость за избранника ее сердца увеличилась тысячекратно. — Вы только что говорили о своей миссии и возвращении в Рим. Вы якобит, вы подвергаете свою жизнь опасности ради идеала. Из ваших слов явствует, что вам грозит виселица, а вы еще называете себя наемником и провоцируете мое презрение, — ласково закончила она.

Капитан вздрогнул, посмотрел на Дамарис, потом перевел взгляд на пламенеющие розы. Первым порывом его было заявить, что он и на королевской службе оставался наемником, ибо все, что он делал, оплачивалось золотом. Сначала его остановила ложь, заключавшаяся в подобном утверждении, затем мысль о том, что ложь не сослужит ему сейчас добрую службу. Он завоевал любовь девушки: каждое ее слово, каждый взгляд говорили о любви. Так стоит ли и дальше вести жестокую, ненавистную ему самому игру — притворяться равнодушным? Ведь игра эта ничего, кроме душевных ран, не принесет. Не лучше ли и ему проявить наконец истинные чувства? Пусть она узнает, что он невольно оказался не только победителем, но и побежденным, пусть узнает о его любви. Может быть, когда-нибудь… Нет, пожалуй, в мечтах он слишком далеко себя завлек. Если бы он мог открыться ей, не произнося слов признания! Слова сразу же разобьют бастионы, воздвигнутые честью.

— Вы правы, — мягко сказал капитан. — Простите меня.

— Простить? — Дамарис удивленно приподняла брови. — Простить за благородство, которое я сочла низостью?

— Нет, за недостойный обман.

— А почему вы к нему прибегли?

Между ними с удивительной, пугавшей Дамарис быстротой устанавливались доверительные отношения.

— Хотел быть последовательным. Узнай кто-нибудь мою тайну, она сделалась бы общим достоянием. И все же я и тут не покривил душой: я действительно был солдатом удачи — раньше, но не теперь. Я не решался говорить об этом — по крайней мере, тогда.

— А теперь? — спросила она напрямик.

— Теперь? — Капитан Гейнор выдержал взгляд Дамарис, проникавший, казалось, в самую его душу. — Теперь, желая исправить прошлую ошибку, я отдаю свою жизнь в ваши нежные руки. Видит Бог, это единственное, что я могу отдать, — капитан грустно рассмеялся. — Я тот, кто известен правительству как капитан Дженкин.

Дамарис, вскрикнув, отпрянула. Объяснения были излишни: утром она просматривала газету и видела объявление о розыске. Осознав всю глубину опасности, угрожающей капитану Гейнору, Дамарис помертвела.

— Боже милостивый! — вырвалось у нее, как стон. — Ну, зачем, зачем вы мне это сказали?

Это было выше его сил. Бастионы, возведенные честью, рухнули от одного удара. Сама честь онемела, и ее место тут же заняла торжествующая природа.

Капитан заключил Дамарис в объятия, крепко прижал к груди.

— Сказал, потому что люблю вас, миледи, — в голосе его зазвучали радость и боль. — И в залог своей любви я отдаю в ваши милые руки свою жизнь.

— Но я и не просила залога…

Слезы радости засияли в глазах Дамарис. Радость победила страх. Капитан склонил голову к запрокинутому лицу Дамарис, и они поцеловались.

— Любовь моя! — прошептала счастливая Дамарис, прижимаясь к его груди. — Я тоже должна вам кое в чем признаться.

— Признавайтесь, милая грешница. Кара последует незамедлительно.

— Я рада, что вы обманули меня, потому что я тоже обманула вас.

— Вы — обманули?

— Я не Эвелин, — призналась она и заметила, что лицо капитана Гейнора омрачилось. — Я — Дамарис Холлинстоун.

Капитан Гейнор еще больше нахмурился, но потом вдруг рассмеялся.

— Я рад, ей-богу, рад, — сказал он. — Имя Дамарис подходит вам больше, и оно благозвучнее.

— Вы этому рады?

— А чему же еще? Носите то имя, которое вам нравится.

Влюбленные приникли друг к другу, и весь мир с его опасностями канул в небытие. Они не видели ничего вокруг, только друг друга, как первые жители рая.

Тем временем из-за самшитовой изгороди неслышно выступил прятавшийся там соглядатай. Его сообщница — золотоволосая хрупкая девушка — бежала прочь, обливаясь слезами раскаяния. Она вызвала, сама того не желая, трагедию, нежданную, негаданную, распростершую черные крылья, в то время как она замышляла комедию с легкой иронией.

Из-под зеленой арки в рай ступил вездесущий сатана в красивом обличье милорда Понсфорта. Он выждал минуту, наблюдая идиллию, которую намеревался задушить кровавою рукой. Скрыв кипящий гнев за сардонической ухмылкой, Понсфорт пробормотал:

— Ба, да тут разыгрывается мистерия — грехопадение Адама и Евы у древа познания добра и зла[1136]!

Глава 13

В РОЗАРИИ
Испуганные, смущенные, Дамарис и Гарри прервали поцелуй, но его рука — рука защитника — по-прежнему обвивала талию Дамарис. Последовало молчание. Мужчины обменялись оценивающими взглядами, точно фехтовальщики, готовые начать поединок. В глазах капитана читалось удовлетворение от мысли, что перед ним — искомая добыча. Необходимость поиска отпала. Капитан смотрел на врага горящими глазами, на губах его блуждала улыбка.

Бледная Дамарис, застывшая в напряженной позе, первой нарушила тягостное молчание.

— По какому праву, сэр, вы позволили себе дерзость ворваться сюда? — одернула она незваного гостя.

— Вы подвергаете сомнению мое право? — изобразил удивление Понсфорт.

На помощь девушке пришел капитан Гейнор:

— По праву своего естества, Дамарис. Он не может избавиться от шпионских замашек, как лисица от своего запаха.

Милорд перевел встревоженный взгляд на капитана, выдав тем свою озабоченность: удар попал в цель. Но он тут же взял себя в руки и высокомерно вскинул красивую голову:

— Что вы имеете в виду, сэр?

— Что я имею в виду, подлый иуда?

Капитана захлестнул гнев. Двуличие и предательство этого человека стало причиной разгрома, на время погубило надежды обожаемого Гейнором монарха. Вот почему он не сдержался, и негодующие слова сорвались с его губ. Но он тут же овладел собой.

— Дамарис, позвольте представить вам самого известного шпиона в Англии, — произнес он с холодной насмешкой. — Выполняя приказ сыскного отделения, он ворвался сюда. Возможно, вы считали милорда Понсфорта благородным человеком, истинным джентльменом. Так себе на пагубу полагали и другие. На самом деле перед вами разорившийся картежник, предавший за горстку золота людей, доверявших ему, почитавших его своим другом. Он предал дело, в которое верил, продал свою честь и навсегда навлек позор на свое имя!

— Замолчите! — выкрикнул Понсфорт. Он шагнул к капитану, но остановился. Лицо его задергалось. — Это ложь, поверьте! — сказал он, обращаясь к Дамарис.

— Вероломная ищейка! Вам ли говорить про ложь? Ложь и низость — в ваших делах, которые вам придется искупать в аду!

— Значит, это он предал вас? — голос Дамарис был спокоен и ровен.

— Именно он. Взгляните на него, Дамарис! Взгляните, может быть, вам больше никогда не представится случая увидеть, чтобы человек, рожденный джентльменом, так обесславил себя: запродал свою душу, чтобы ублаготворить тело.

Понсфорт, мертвенно-бледный, был потрясен неожиданностью атаки: он никак не предвидел, что его предательство раскрыто.

— А теперь, сэр, когда вы получили по заслугам, не соблаговолите ли удалиться? — спросила девушка.

Презрение Дамарис ударило по самолюбию Понсфорта сильнее, чем гневное обличение капитана. Оно сразу же вывело милорда из оцепенения. Он быстро совладал с собой и вошел в привычную роль. Милорда приободрила мысль, что в его колоде имеется туз, который побьет все козыри капитана. Он смерил капитана Гейнора высокомерным взглядом аристократа.

— Сэр, — начал он, — при всей вашей низости, доподлинно мне известной, вы позволили себе нечто такое, что человек моего положения не может простить даже стоящему неизмеримо ниже. Продолжим наш разговор в другом месте!

— Клянусь Богом, продолжим! — подхватил капитан. — Это входит и в мои планы!

— Я заставлю вас отказаться от гнусной лжи! — добавил милорд и величавым жестом пресек разговор с капитаном. — Но вы, Дамарис, как могли вы поверить бесчестному клеветнику, как могли, не выслушав меня, довериться ему? Вот что потрясло меня до глубины души!

Взгляд Дамарис красноречивее слов выразил презрение к жалкой выдумке и притворству милорда. Не удостоив его ответом, она повторила:

— Соблаговолите уйти, сэр!

Понсфорт, казалось, не верил собственным ушам. Он очень темпераментно сыграл свою роль, но его усилия оказались тщетны. Тем не менее он продолжил игру, черпая уверенность в том, что последнее слово за ним. Он приберег его для кульминации, которая ошеломит и покорит Дамарис, несмотря на все ее презрение.

— Нет, — он покачал головой, — я не уйду. Мое место здесь, рядом с моей невестой.

— Вашей?.. — Дамарис задохнулась от возмущения, щеки ее вспыхнули. — Вы очень кстати напомнили мне о моем позоре. Но все это в прошлом. Я больше не считаю себя вашей невестой.

— Ах, вот как! — К милорду Понсфорту вернулось обычное самообладание, и он ничем не выдал своей злости. — Когда же произошла такая перемена?

— Когда вам не хватило ума скрыть, что сватались вы не за меня, а за мое наследство.

Милорд не сводил с Дамарис грустного взгляда.

— У меня были опасения, что меня неправильно поняли, — сказал он.

— Вас правильно поняли, — последовал ответ. — Я впервые поняла вас правильно, потому-то разоблачение капитана Гейнора меня ничуть не удивило.

Это был удар не в бровь, а в глаз. Но милорд не дрогнул. Он сохранял внешнюю невозмутимость.

— Что же, за свои слова вы сами с должным смирением и раскаянием попросите у меня прощения, — заметил он.

— Я?! — презрение, прозвучавшее в голосе Дамарис, обожгло Понсфорта. — Прошу вас — уйдите.

Но Понсфорт и не думал уходить. Тогда в разговор вступил капитан Гейнор.

— Если я не ошибаюсь, миледи просила вас удалиться. Мне придется силой заставить вас выполнить ее приказ.

— Хорошо! — сказал Понсфорт, обращаясь к Дамарис, будто и не слышал слов капитана Гейнора. — Очень хорошо! — Он поклонился. — Надеюсь, в следующий раз мне больше повезет. Мне бы хотелось восстановить свою репутацию, переговорив с вами с глазу на глаз. Но прежде чем я уйду, разрешите напомнить вам, Дамарис: даже если вы неверно истолковали мои мотивы, мы все еще обручены, и я не освобождал вас от слова, данного мне при помолвке.

— Я сама себя освободила, — резко сказала Дамарис. — Я не выйду замуж за вора.

Капитан усмехнулся:

— Точное слово, которое я искал, найдено. Вор!

Кровь прилила к смуглому лицу милорда. Он бросил на капитана злобный взгляд, с присвистом втянув в себя воздух: удар пришелся в цель.

— Как своенравна разгневанная женщина! — воскликнул он. — И как безответственна в своей несправедливости! Вы скоро сами признаете свою несправедливость, — грустно продолжал он, склонив голову. — Вы натура искренняя и великодушная, когда не поддаетесь чужому влиянию, и потому я верю, что вы еще попросите у меня прощения. Дамарис, вы надумали разорвать помолвку, ибо полагаете, — Бог мой, как вы заблуждаетесь! — что я — искатель богатых невест и, как вы изволили выразиться, сватался не за вас, а за ваше наследство. И вот теперь в чисто женском ослеплении вы меняете меня на откровенного авантюриста, брачного афериста, по его собственному признанию, корыстного наемника, как раз он пытался открыто и беззастенчиво завоевать ваше расположение ради богатого приданого!

Итак, милорд пустил в ход козырные карты, и капитан Гейнор помертвел, слушая его и с ужасом вспоминая сцену за карточным столом.

— Это все, что вы хотели сказать? — такова была реакция Дамарис на обличительную речь Понсфорта.

— Все, если вы мне не верите, — мрачно ответил милорд.

Промолчи она, сохраняя высокомерное безразличие, все бы обошлось как нельзя лучше. Понсфорту больше нечего было сказать. После неожиданной неудачи ему оставалось лишь уйти. Но как истинная женщина Дамарис хотела, чтобы последнее слово осталось за ней. С этой целью она с готовностью спустилась с ледяных высот своего высокомерия. С последнего ее слова начался новый разговор.

— Я вам не верю, — сказала Дамарис.

— Естественно, — последовал ответ. — А если я докажу обратное?

— Докажете? — вскричала Дамарис, и на сей раз гордость, непоколебимая вера в своего избранника, равно как и другие эмоции, сыграли с ней дурную шутку. — Докажете? Жалкий обманщик! Это я могу доказать вам обратное! До тех пор пока капитан Гейнор не уверился, что завоевал мое сердце, — а он его завоевал, милорд, — он даже не знал моего имени. Он полагал, что я Эвелин Кинастон, поскольку мы намеренно ввели его в заблуждение. Теперь я благодарю Господа за этот обман, ибо у меня есть все основания разделить мнение капитана Гейнора о вас, милорд!

Но его светлость пропустил оскорбление мимо ушей. Теперь он расценил мнение Дамарис о нем как ничтожную деталь. Внимание его привлек сам факт. На какое-то мгновение он обескуражил Понсфорта, потом он сообразил, как обратить его себе на пользу.

— Капитан Гейнор искренне полагал, что вы — мисс Кинастон? Подумайте, какой закоренелый лжец! — И далее голосом громовержца, нараставшим, казалось, под давлением весомых слов, он обрушил на Дамарис лавину разоблачений: — Так вот, этот человек, — милорд погрозил дрожавшим от волнения пальцем капитану, — этот негодяй явился сюда с твердым намерением жениться на вас! По его собственным словам, он понятия не имел, высокого вы роста или маленького, блондинка вы или брюнетка, полная вы или стройная, Ему было все равно, он знал лишь, что вы — одна из самых богатейших наследниц в Англии. Он не желал знать вас в ином качестве. — Понсфорт со зловещей ухмылкой обратился к капитану: — Видите, с каким тщанием я сохранил в памяти каждое ваше слово, сэр!

— Собака, шакал!.. — процедил капитан сквозь зубы.

— И поскольку ему было известно о нашей помолвке, — невозмутимо продолжал милорд, — поскольку он знал, что я, находясь в стесненных обстоятельствах, попал в лапы безжалостного ростовщика и мне грозит долговая тюрьма, он воспользовался моим отчаянным положением и предложил поставить на карту право жениться на вас. К моему неизгладимому стыду, я, признаюсь, уступил капитану Гейнору. Он поставил на карту десять тысяч гиней и проиграл. И несмотря на это — каков негодяй! — он не признал приговора карточной игры и явился сюда — украсть то, что по долгу чести для него запретно вдвойне. Именуя меня вором, вы, Дамарис, бросаетесь в объятия истинного вора!

Понсфорт умолк. Дамарис медлила с ответом. Ее спокойствие было непоколебимо. Холодный презрительный взгляд говорил, что она затем лишь терпела речь милорда, чтобы поскорее отделаться от него. Но милорд не спешил с уходом. Он сбросил свой козырь, но другие игроки явно не оценили его карты.

— Я пережил адские муки, ибо, доведенный до отчаяния, поддался искусу. Но как бы ни был постыден мой поступок, поступок капитана Гейнора еще постыднее! — продолжал он. — Я мечтал жениться на вас, поскольку любил вас. Ставя на карту свое право жениться на мисс Холлинстоун, я разумел не наследство. Я ставил на карту свою жизнь, свои надежды. Но капитан Гейнор… Что ж, я передал вам его слова. Он не посмеет отказаться от них, если вы его спросите. На такое не отважится даже закоренелый лжец!

Теперь Понсфорт выложил все свои козыри. Он погубил себя, но погубил и капитана Гейнора. И все же пока ему еще светил лучик надежды. Если из отвращения к нему Дамарис предпочла объятия наемника, то при неизбежном разочаровании в своем нынешнем избраннике, возможно, она еще обратит на него, Понсфорта, свой благосклонный взор. Мысль эта была не лишена смысла, и Понсфорт уповал на то, что сумеет завербовать сэра Джона себе в союзники. Милорду и в голову не приходило, что все его старания тщетны. Он полагался на свое знание женской натуры и на то, что избрал единственно верный ход, который не оставит равнодушной ни одну женщину. И все же он недооценил Дамарис.

— Ну, теперь наконец вы покинете нас, сэр? Или вы приберегли еще что-нибудь? Заранее предупреждаю; вы напрасно сотрясаете воздух! — сказала девушка.

Милорд, не ожидавший такого оборота дела, оторопело вытаращил глаза.

— Вы не верите? — повторил он, но в его вопросе уже не чувствовалось былой самонадеянности.

— Поверить вам? — Дамарис усмехнулась. — Да вы, кажется, считаете меня сумасшедшей.

— Тогда спросите капитана Гейнора! — вскипел Понсфорт.

— Нет нужды, — спокойно ответила Дамарис.

Какое-то время Понсфорт неотрывно глядел на девушку: ее верность возлюбленному, глупая упрямая верность, потрясла его. Как же она любит этого проходимца, если он для нее вне подозрений, если она не приемлет даже веских доводов!

— Вы правы, — признал он после затянувшейся паузы. — Нет нужды задавать ему вопросов. — Милорд улыбался, но никогда еще его улыбка не была столь коварной. — Вы только посмотрите на него, посмотрите! — настаивал он. — Загляните ему в лицо, ведь на нем все написано! Тогда сами убедитесь, лгал я или нет! А спрашивать, разумеется, нет нужды.

На сей раз Дамарис последовала его совету. Долгое молчание капитана Гейнора при таких суровых обвинениях вынудило ее прислушаться к словам милорда Понсфорта. Она обернулась и посмотрела в лицо своему возлюбленному. То, что она увидела, сокрушило ее гордую уверенность, выбило почву из-под ее ног. Дамарис похолодела. Капитан Гейнор походил на мертвеца. Его глаза потускнели и избегали ее взгляда.

— Гарри! — обратилась она к капитану, удивляясь твердости собственного голоса.

Дамарис услышала свой голос будто со стороны и так же отстранение и несколько иронично отметила про себя, что впервые — и при таких обстоятельствах! — назвала капитана по имени. Подумать только, она просит его — его! — опровергнуть глупое смехотворное обвинение! Но раз у нее возникла такая потребность, значит, не такое уж оно смехотворное, не такое глупое. Дамарис, словно сторонний наблюдатель, наблюдала сцену, участницей которой была она сама, будто душа ее отделилась от тела и превратилась в трезвого, критически настроенного зрителя.

— Гарри, скажите, что он лжет. Это все, что я хочу от вас услышать, — продолжала она.

— Будь я способен на дела, которые приписывает мне милорд Понсфорт, я был бы таким же лжецом, как и он, и без зазрения совести сказал бы то, что вы хотите услышать, — ответил капитан хриплым срывающимся голосом.

Дамарис ничего не поняла. В словах капитана был смущавший ее парадокс. Она мысленно взвесила их, повторила про себя и сочла сущей бессмыслицей. Так она и сказала капитану, умоляюще добавив:

— Но вы ведь считаете, что слова милорда — ложь?

— Видит Бог — ложь, но вместе с тем каждое его слово — правда.

Дамарис невольно отшатнулась от капитана. Она словно оцепенела. На ум ей пришло лишь одно объяснение подавленного состояния капитана, его хриплого срывающегося голоса, уклончивого ответа.

— Правда? — повторила Дамарис. — Значит, я была ставкой в вашей игре?

Капитан Гейнор промолчал. Он стоял в напряженной позе, крепко сжав кулаки. На какой-то миг у него появилось желание объясниться с Дамарис, но он подавил искушение, представив себе ее презрение. Вздумай он что-либо объяснить Дамарис, он будет выглядеть еще более жалким и низким в ее глазах. Да и можно ли объяснить такое? Ему все равно не удастся убедить Дамарис: каждое слово покажется ей притворством лжеца и негодяя. А то, что произошло между ними, когда он появился в поместье сэра Джона, — лишь подтвердит версию Понсфорта. Ведь формально он прав, хотя это самая черная, фальшивая, самая лживая правда на свете.

Дамарис напрасно ждала ответа, пока не поняла, что ответ заключен в самом его молчании.

— О Господи, сжалься надо мной! — прошептала она, как простонала.

Она пошатнулась и поднесла ладонь ко лбу. Капитан молча предложил ей руку, и это сразу привело ее в чувство. Она отшатнулась от него, будто узрела не руку, а раскаленное железо. Отвергнув помощь капитана, она выпрямилась и обрела обычную выдержку. Униженная и оскорбленная, стояла она перед дикарями, затеявшими драку из-за нее, калечившими в постыдной схватке ее душу. Однако гордость не позволяла ей больше выдавать свою слабость и боль.

Дамарис спокойно повернулась, распрямила плечи и пошла по узкой дорожке розария. Когда она поравнялась с Понсфортом, он, пожирая ее горящими глазами, громко окликнул ее. Но взгляд Дамарис заставил его отступить — столько в нем было неприязни и отвращения. Она продолжала свой путь, но у арки из самшита вновь услышала свое имя.

— Дамарис! Дамарис!

В целом мире не было голоса ближе и родней. Сейчас в нем звучала смертная мука. И хотя она поверила в низость и вероломство капитана, она не могла оставить без внимания его зова. Она замерла на месте, потом медленно обернулась к нему. Милое, искаженное болью лицо, выразительные карие глаза, в которых он только что видел свое отражение, бледные дрожащие губы, которые он целовал… Дамарис ждала: вопреки всем доводам разума ею овладела безумная надежда.

— Дамарис, поверьте мне хотя бы в одном! — воскликнул он. — Клятвенно заверяю вас, что это перечеркнет все остальное. До последнего разговора я не знал, что вы — Дамарис Холлинстоун. Клянусь, что не знал! Призываю в свидетели Всевышнего!

Клятвенное заверение капитана действительно перечеркивало все остальное. Если капитан не лукавил, оно не имело значения. Дамарис задумалась, мысленно взвешивая его слова. Но тут, коварно нарушая ход ее мыслей, послышался презрительный смешок милорда Понсфорта.

— О, конечно, — глумливо произнес он, — поверьте джентльмену на слово! Разве он не заслужил вашего доверия, разве сам он — не воплощение чести?

Насмешка отрезвила Дамарис. Она медленно пошла дальше и вскоре скрылась из виду. Ничего не видя вокруг себя, как лунатик, она вернулась домой. Сохраняя гордую осанку, она поднялась по лестнице к себе в комнату и опустилась на колени перед узкой кроватью, застеленной белым покрывалом. Зажатая в тиски природа потребовала наконец своего, и Дамарис впала в забытье, возможно спасшее ее от безумия.

После ухода Дамарис лорд Понсфорт и капитан Гейнор какое-то время молча смотрели друг на друга. Капитан напряженно прислушивался к шороху шагов Дамарис, пока они не стихли вдалеке. И тогда будто рухнула невидимая преграда, рассеялось колдовство. Капитан гневно выхватил шпагу из ножен.

— Теперь мой черед! крикнул он. — Защищайся, лакейская душа!

С этими словами он прыгнул на газон, горя от нетерпения затеять с противником бой.

Лорд Понсфорт, напротив, охотно уклонился бы от дуэли. Он не был трусом, но сражаться с таким яростным противником, как капитан Гейнор, означало бы самоубийство. Он прочел свою смерть в горящих глазах на искаженном ненавистью лице капитана. Понсфорт поднял руку, требуя внимания.

— Для дуэли сейчас не время и не место, — крикнул он. — Победителя обвинят в убийстве!

Капитан рассмеялся ему в лицо:

— Пришлите ко мне своих секундантов, — стоял на своем лорд Понсфорт, — и вы получите сатисфакцию.

Но с таким же успехом он мог утишить разбушевавшееся море.

— Защищайтесь, черт побери, или я проткну вас на месте! — услышал он в ответ.

Милорд все еще колебался. В воздухе сверкнул длинный острый клинок шпаги, ее острие уперлось ему в грудь против сердца. Холодный пот выступил у него на лбу. Он нехотя обнажил шпагу и занял позицию.

Капитан вел бой яростно, исступленно, он задыхался, вскрикивал, насмехался над противником. Вид его был страшен, и страх вошел в душу милорда. Капитан представлялся ему воплощением мести, казался гончей, настигшей жертву. Милорд ярко представлял себе, как безжалостный стальной клинок вонзается ему в горло.

— Ну, разве найдется лучшее место или время? — издевался капитан, перегоняя его светлость с газона на газон.

Зловещий танец ежесекундно грозил милорду смертью: острие шпаги капитана Гейнора то и дело мелькало возле адамова яблока Понсфорта.

— Вы слишком разборчивы, если розарий миледи для вас неподходящее смертное ложе! Навозная куча куда более соответствует вашим заслугам! — кричал капитан.

Понсфорт упал спиной на розовый куст, но тут же вскочил и продолжил отчаянную схватку. Вскоре, к своей радости, он услышал топот бегущих к ним людей. Капитан тоже услышал шум.

— Надеетесь на подмогу? — язвительно бросил он. — Но конец близок! Получайте свою плату, милорд, вот такую плату! — Гейнор выбил шпагу из рук врага и сделал выпад, намереваясь покончить с ним.

Но Понсфорт отпрыгнул в сторону и, обуянный паническим страхом, бросился бежать.

— Трус! — крикнул капитан. — Жалкий трус! Боишься встретить смерть лицом к лицу, так получай же удар в спину!

Гейнор кинулся вдогонку за Понсфортом, но зацепился ногой за корень и упал. Кто-то протянул ему руку, помогая подняться, но тут же крепко ухватил за предплечье, удерживая на месте. Как в тумане капитан видел загорелое обветренное лицо садовника. Его помощник стоял сбоку. Гейнор рванулся, пытаясь освободиться от крепкой хватки, но второй садовник пришел товарищу на помощь. Вдвоем они одолели капитана и, бормоча извинения за то, что вынуждены прибегнуть к силе, отняли у него шпагу.

Обессилевший Понсфорт, хватая ртом воздух, прислонился к живой изгороди, наблюдая за происходящим. Садовник посоветовал ему уйти. Благоразумно последовав доброму совету, милорд вложил шпагу в ножны и пошел прочь, вытирая пот со лба.

— Улизнул от расправы! — крикнул ему вдогонку капитан. — Учти: это не спасение, а всего лишь отсрочка!

Лорд Понсфорт, несколько оправившись от испуга, обернулся к противнику.

— При соблюдении правил дуэли я готов дать вам сатисфакцию, когда вам будет угодно. Жду вызова, — ответствовал он.

С этими словами он удалился.

Глава 14

ПУТЬ В ТАЙБЕРН
В тот же день капитан Гейнор, сдержанный и хладнокровный, — по его виду вы бы никогда не догадались, какую бурю чувств он пережил накануне, — попрощался с леди Кинастон, сообщив ей, что дела неотложной важности вынуждают его уехать, не дожидаясь возвращения сэра Джона. Ее светлость ни словом не обмолвилась о шумной ссоре в саду. Прислуга доложила леди Кинастон о скандале. Она не сомневалась, что спешный отъезд капитана связан именно с ним, а неотложные дела, на которые он ссылался, подразумевали продолжение ссоры. Леди Кинастон, естественно, догадывалась, на какой почве возникла ссора, но не решилась получить подтверждение от капитана: он держался вежливо, но отчужденно. Однако леди Кинастон не связывала своих подозрений с тем фактом, что дочь и племянница уединились в своих комнатах. Итак, капитану удалось откланяться без лишних расспросов. Дамарис он больше не видел, а отсутствия Эвелин, находясь в смятенном состоянии духа, просто не заметил.

Капитан Гейнор остановился в тихой гостинице близ Чаринг-кросс и там рассчитал Фишера. Покончив с этим делом, он прикинул, кто из друзей мог бы передать лорду Понсфорту его вызов, и остановился на сэре Ричарде Темплтоне. Он жил на улице Сент-Джеймс по соседству с лордом Понсфортом. Правда, баронет собирался уехать в Девоншир. Капитан все же решился к нему наведаться.

Появившись на улице Сент-Джеймс, он обнаружил, что его ждут, и не сэр Ричард, разумеется — тот действительно уехал в Девоншир, — а сыщики, подосланные лордом Понсфортом, опасавшимся визита капитана. Не успел Гейнор свернуть с Пэлл-Мэлл[1137], как путь ему преградили двое рослых мужчин в грубой одежде простолюдинов. Тот, который, видно, был за старшего, пожелал переговорить с капитаном.

— Со мной? — несколько высокомерно переспросил капитан Гейнор, наперед зная, что за сим последует.

— У меня есть ордер на ваш арест, — сказал старший сыщик, тот самый, который руководил арестами в гостинице «На краю света». Он извлек из кармана ордер и помахал им перед носом капитана: — Сдается мне, вы и есть упомянутый здесь капитан Дженкин.

«Какой смысл отпираться?» — подумал капитан. Раз уж схватили, все равно не отпустят, как бы убедительно он ни доказывал обратное. Более того, ему вдруг пришло в голову, что он и не хочет свободы. Дело, которому он служил, потерпело крах. Если оно и восторжествует, то очень не скоро, может быть, и никогда. Женщина, которую он любил, — он, всегда избегавший женщин, всецело посвятивший себя монарху! — сочла его низким и недостойным человеком и, вероятно, никогда не изменит своего мнения о нем. Что же ему остается в жизни? Отомстить за измену предателю Понсфорту? Но месть и так скоро настигнет предателя, пусть от другой руки.

В тот трудный час арест разрешал все проблемы капитана Гейнора, снимал с его сердца камень. Мысль о возвращении в Рим с плохой вестью была мучительна сама по себе, но еще мучительнее было сознавать, что ты — негодяй в глазах единственной, боготворимой тобою женщины. Капитан Гейнор почти дружелюбно посмотрел на удачливых сыщиков. Пожалуй, они и были ему добрые друзья: сослужили хорошую службу в тяжелое время.

— Вы не ошиблись, — сказал он, — я тот, кого вы ищете, я — капитан Дженкин.


Суд над капитаном Дженкином, — министр распорядился, чтобы его ускорили и чтобы он состоялся не позже, чем через три дня после ареста, — не привлек к себе особого внимания. Как и все другие дела, связанные с заговорами якобитов, суд над капитаном в интересах правительства свершился быстро и при минимальной огласке. Сообщение о поимке опасного государственного преступника появилось в газетах, когда суд уже закончился и подсудимого приговорили к смерти.

Гейнор сразу признал себя капитаном Дженкином, и это избавило суд от лишних проволочек и хлопот. Судьи охотно воспользовались явным безразличием и апатией человека, считавшегося смелым и решительным преступником. Они решили, что, оказавшись в тюрьме, капитан сразу утратил свою смелость и находчивость. Возможно, он надеялся, что чистосердечное признание смягчит приговор. Лорд Картерет с облегчением вздохнул, узнав, что подсудимый сам признал, что он и есть опасный государственный преступник капитан Дженкин, и тем избавил его от необходимости выставлять доносчика в качестве свидетеля, снимая маску с такого ценного правительственного шпиона, как лорд Понсфорт. Суд обошелся показаниями сыщиков, арестовавших капитана, и жены сэра Генри Треша, узнавшей в нем человека, который ворвался к ней в номер, когда в гостинице «На краю света» производились аресты заговорщиков.

В общем, суд вершился скорый, в чем легко убедиться, прочитав краткий отчет о нем в бюллетене «Суды над государственными преступниками» и ознакомившись с некоторыми подробностями, если они вас интересуют. Подсудимый охотно помогал судьям на всех стадиях судебного разбирательства, с готовностью принимал выдвинутые против него обвинения — связанные как с его предыдущими приездами в Англию, так и с нынешними. Обвинительный материал собирался заблаговременно на случай ареста преступника, что сильно упростило ход дела.

В одном лишь подсудимый проявил упорство. Признав себя капитаном Дженкином еще при аресте, он отказался подтвердить, что его настоящая фамилия — Гейнор. Он не отрицал этого факта, просто отказывался его подтвердить. Подсудимый заявил, что его арестовали как капитана Дженкина и судят как капитана Дженкина, и предложил суду довольствоваться этим.

Эта странная на первый взгляд позиция была продуманной. Признайся подсудимый, что он — капитан Дженкин и капитан Гейнор в одном лице, он оказал бы содействие правительству в возбуждении многочисленных судебных дел против сообщников капитана Гейнора. Пока правительство не располагало прямыми доказательствами, что они — участники якобитского заговора. Капитан Гейнор не знал, явится ли отсутствие прямых улик препятствием для арестов и судебного преследования якобитов, но твердо решил не делать никаких признаний, которые могли бы облегчить правительству его задачу.

Суд и не настаивал, действуя согласно инструкциям, хотя располагал кое-какими сведениями. Он мог без особого труда вызвать свидетелей, которые подтвердили бы, что подсудимый и есть капитан Гейнор. В суд вызвали бы из Чертси сэра Джона Кинастона и членов его семьи, помощника министра Темплтона. Последнему пришлось бы пережить унижение, отвечая на вопрос: под каким именем он знал человека, произведшего на него такое хорошее впечатление? Но правительство хотело закончить дело как можно скорее и тише, по возможности не разжигая вокруг него страстей. Вызывалось как можно меньше свидетелей. Главное — поскорее составить обвинительное заключение и вынести приговор отчаянному и опасному бунтовщику. Выполняя эту задачу, суд пренебрег упорным нежеланием подсудимого назвать свою настоящую фамилию, и нашего якобита приговорили к смерти через повешение в Тайберне, как самого заурядного вора-карманника.

В приговоре суда чувствовался коварный расчет. Якобиту капитану Дженкину предстояло исчезнуть с лица земли незаметно, приняв смерть от простого палача. Подобная бесславная кончина сама по себе служила средством устрашения.

Когда зачитывали приговор, в зале суда было мало публики. Капитан Гейнор не увидел ни одного знакомого лица. Он предполагал, что явится Понсфорт — позлорадствовать его беде, но милорд благоразумно держался подальше от Фемиды[1138]. Естественным было бы и желание Темплтона собственными глазами узреть невероятное, и капитана очень удивило отсутствие помощника министра. Он не догадывался, что честолюбивый мистер Темплтон, мечтая поднять своего начальника лорда Картерета насмех, сам оказался в смешном положении и от расстройства слег, объявив, что у него разыгралась подагра. Забегая вперед, скажем: когда мистер Темплтон узнал, что подсудимому вынесен приговор, он немедленно подал в отставку, пытаясь сохранить хоть остатки былого достоинства.

Капитан Гейнор не сомневался в приходе в суд сэра Джона Кинастона. Он опять же заблуждался: сэр Джон, как и все прочие, понятия не имел, что суд уже идет, наивно полагая, что подготовка к процессу по столь серьезному обвинению займет много времени.

Когда огласили приговор, у капитана ни один мускул на лице не дрогнул: он был не случайным человеком в заговоре, а засланным агентом, возмутителем спокойствия в стране. Он ставил целью свержение династии, а в случае необходимости казнь правящего монарха. Капитана Дженкина судили как шпиона Претендента, а какова участь шпиона, известно всем.

Спокойствие капитана было не внешним, показным, оно не было следствием гордости, как у многих молодых людей перед лицом смерти. Его сердце билось ровно, он и не желал для себя ничего иного. На пороге смерти ему открылась возможность, которая не представилась бы прежде, и он должен был ею воспользоваться.

Суд состоялся в понедельник, последний понедельник месяца. В тот же вечер капитана Дженкина известили, что ему даются три дня на то, чтобы привести в порядок свои дела и позаботиться о душе. Казнь назначили на четверг.

Капитану с лихвой хватило отпущенного срока. Близких родственников у него не было. Передать весточку друзьям он не решался, чтобы не навлечь на них беду. Капитан с радостью сообщил бы в Рим своему монарху, что остался верен ему до конца, но он знал, что такое письмо никогда не дойдет по назначению. Предстояло написать письмо Дамарис. С письмом к любимой для капитана Гейнора заканчивались все мирские дела. Это и была возможность, открывшаяся ему на пороге смерти. Останься он в живых, он никогда не решился бы обратиться к Дамарис даже в письме.

Лишь вечером в среду капитан Гейнор попросил принести ему чернила, перо и бумагу. Он хотел завершить свою стремительно убывающую жизнь последним обращением к любимой, высказать наконец мысли, всецело занимавшие его ум. Он написалпервую строку: «Из камеры в Ньюгейте накануне казни». Потом он мучительно долго размышлял, как обратиться к девушке. В конце концов он разрешил сомнения, обратившись к ней по имени. Вот это письмо:


«Дамарис, когда Вы прочтете эти строки, я буду там, где сочувствие и проклятие равно безразличны, и потому в последние часы своей жизни я тешу себя надеждой, что Вы прочтете мое письмо, чего никогда бы не сделали, будь я жив и свободен. Уже ради этого я приму смерть с радостью, поскольку смерть дарует мне право и преимущество, в котором отказано живому. Прошу мне верить, ибо я стою на пороге смерти, мне открываются врата судьбы и я готов предстать пред Вечным Судией, даже если Вы сочтете мою историю невероятной и никогда бы не поверили в нее, если бы я еще продолжал идти по жизни.

В смертный час мною не движут мирские побуждения, я не стал бы пятнать себя ложью и до конца хранил бы молчание. Рассудите, какая мне польза от лжи? Она отвратительна и самым пропащим людям, когда смерть взглянет на них своим холодным оком, а коса ее отсечет от них все мирские надежды и желания. Я умираю с сознанием, что Вы поверите изложенному здесь. Ваша вера подарит мне истинное сокровище — посмертную добрую память и любовь, на что при жизни я не мог претендовать.

Итак, все, что поведал вам милорд Понсфорт, — правда. Но не менее правдив был и я. Вы просили меня опровергнуть его слова. Только подлец, каким он меня представил, спас бы себя ложью. Вы тогда не поняли меня, вероятно, и сейчас не понимаете. Пока не вникнешь в суть дела, слова вносят лишь путаницу. И все же в них абсолютная правда. Но никогда еще, Дамарис, правду не искажали так, как исказил ее милорд Понсфорт в тот злополучный день.

То, что я очертя голову кинулся в игру, — правда. Это случилось в ту ночь, когда он проиграл мне около восьми тысяч гиней. Понсфорт жаловался, что полностью разорен, и кредитор упечет его в долговую тюрьму. В тот роковой для меня час мне вдруг пришло на ум, что его светлости есть что поставить на карту — его право жениться на Вас. Я полагал, что он еще обручен с Вами.

Правда и то, что, сделав ему это предложение, я не ставил себе целью завоевать Вашу любовь. Ставкой в игре для меня было Ваше наследство. Неправда же в том, что я авантюрист, жаждавший получить богатое наследство. Я желал лишь одного — отдать эти деньги своему монарху, которому они так нужны для воплощения высоких замыслов. Лорду Понсфорту хорошо известно мое единственное побуждение. А то, что я принес бы Вас в жертву делу, ради которого принес в жертву себя, подвергая свою жизнь опасности ранее и почти расставшись с ней сейчас, не представляется мне ужасным и непростительным поступком.

Его светлость выиграл. Я вернул ему деньги, и на этом все закончилось — вернее, закончилось бы, не сыграй вы с кузиной со мной такую шутку. Кстати, я до сих пор не могу понять, почему вы благодарили за нее Господа.

Вот здесь и заключается правда, заслоняющая все остальное в этой комедии ошибок, — правда, о которой я уже писал. Я не мыслил себе, что Вы не та, за кого себя выдаете. Я не мыслил себе, что Вы — Дамарис Холлинстоун, пока Вы сами не признались мне в этом в саду перед появлением лорда Понсфорта. Я считал богатой наследницей Вашу кузину, вы намеренно ввели меня в заблуждение. С той минуты, как я увидел Вас, я радовался, что мне не возбраняется судьбой ухаживать за Вами. Тогда я радовался своему проигрышу, хоть для меня по закону чести было очень важно выиграть, ведь моя честь — это прежде всего служба монарху, и я почитаю бесчестным все, отвлекающее меня от этой цели.

Теперь, любимая, Вы знаете всю правду, и я надеюсь, — нет, я уверен, — она Вас утешит. Пусть у Вас не вызывает стыда мысль, что Вы стали жертвой беспринципного искателя богатых невест и подарили сокровище своей чистой, святой любви авантюристу, наемнику и негодяю.

Мысль о том, что Вы узнаете правду и поймете меня, подбадривает и озаряет мои последние часы, иначе они были бы очень мрачны. Она согревает и радует меня. Я радостно встречу свой смертный час и сочту смерть скромной платой за счастье послать Вам неоспоримое свидетельство моей любви.

Завтра, пока я еще буду жив, моя последняя мысль будет о Вас. Я не знаю, что ждет меня за пределами бытия, однако смерти я не боюсь. Но если память о прожитой жизни сохраняется в великом потустороннем мире, моим раем будет память о Вас, сознание, что, узнав правду, Вы будете с нежностью вспоминать обо мне до нашей встречи, если нам суждено встретиться в мире ином.

Моя дорогая, моя милая, любовь моя, спокойной ночи!»


Уже давно стемнело, когда капитан Гейнор закончил свое письмо. Он сложил исписанные листы, скрепил их печатью и положил в нагрудный карман. Затем он лег и спокойно уснул. Когда утром в его камеру вошли, он уже успел передать доброхоту-надзирателю письмо, а в придачу к нему — кошелек с двадцатью гинеями в награду за обещанную услугу.

Вскоре после восьми появился тюремный священник, круглый, как бочка, с добрыми глазами, толстыми щеками и двойным подбородком. Он зарос черной щетиной, по крайней мере, недельной давности, придававшей его облику что-то дикарское. На священнике был грязный стихарь; крошки нюхательного табака застряли в щетине над его верхней губой и на воротнике. Капитан Гейнор приветствовал его с отстраняющей вежливостью, и священник, заподозрив в ней гордыню, тотчас повел речь о спасении души.

— С вашего разрешения, сэр, я полагаю, что знаю о своей душе больше, чем кто-либо другой, — прервал его узник, — а потому, заклинаю вас, оставьте меня в покое, я сам о ней позабочусь. А я тем временем готов позаботиться о вашей плоти. Вон там в кувшинчике — вполне сносная голландская водка, а в бутылке — купленное по моей просьбе бургундское. Сделайте милость, отведайте, — и капитан махнул рукой в сторону грубо сколоченного стола, где стояли выпивка и пара кружек.

Больше его не беспокоили, и Гейнор ходил взад-вперед по камере, поджидая с нарастающим нетерпением тех, кому надлежало проводить его в последний путь. Около одиннадцати они наконец появились. Капитана вывели в тюремный двор, где его поджидала повозка, окруженная солдатами. К окнам тюрьмы приникли физиономии негодяев, алчущих зрелища.

Капитан легко вскочил в повозку, за ним, тяжело пыхтя, вскарабкался тюремный священник, уже изрядно нагрузившийся бургундским. Гейнор с удовольствием избавил бы себя от его общества, но это запрещалось правилами. Священник должен оставаться с приговоренным к смерти до конца, казнь через повешение должна сопровождаться пением псалма. И капитан Гейнор, соблюдая приличие, смирился с присутствием священника.

Кучер встал и обернулся к узнику. В руках у него был длинный кусок веревки, которым он связал узнику руки за спиной. Потом он извлек откуда-то пеньковую веревку с петлей и ловко накинул ее на шею капитану Гейнору. Свободный конец веревки, по правилам, должен был болтаться у висельника за спиной. Когда грубый детина проделал свою работу, с привычным безразличием попыхивая короткой зловонной трубкой, ворота тюрьмы отворились.

Помощник шерифа в великолепном красном камзоле с золотым кружевом отдал приказ, и процессия тронулась.

Впереди шагали солдаты в красных мундирах и высоких шапках, прокладывая путь в толпе, собравшейся у тюрьмы, прикладами мушкетов. Расступавшееся перед ними людское море вновь волнами катилось к повозке. Гейнор бесстрастно смотрел на запрокинутые лица. Какой-то злобный малый затянул гнусную песенку про тяжкую долю висельника. Капитан глянул на него с таким состраданием, что негодяй на миг осекся, а потом разразился потоком грязной брани. Капитан смотрел на него с жалостью. Он невольно задумался о том, какая смерть ожидает этого человека, и вдруг увидел внутренним зрением, дарованным тем, кто стоит на пороге смерти, нечто неописуемо страшное.

Процессия медленно продвигалась вперед. Всюду на пути следования их поджидали толпы людей, у каждого окошка теснились жаждавшие посмотреть на смертника. Гарри Гейнор равнодушно и беззлобно взирал на эту суету, любопытство толпы казалось ему низменным и постыдным.

Он повернул голову и встретил взгляд священника. Его глаза были полны слез. Капитан очень удивился и растрогался, совершенно позабыв про количество поглощенного священником бургундского. Оно так размягчило сердце священника, что он оплакал бы и смерть бродячей собаки.

— Сэр, — ласково обратился к нему Гейнор, — не плачьте о том, кто сам о себе не плачет.

— Потому-то я и скорблю о вас, — священник вздохнул, и слеза, скатившись по его толстой щеке, омочила крошку табака на его воротнике.

— Это очень странно, — заметил капитан, наблюдавший за ним с интересом. — Стало быть, вы не верите в то, что проповедуете? Разве вы не верите в радостную потустороннюю жизнь?

Священник уставился на смертника в изумлении, даже плакать перестал.

— А может быть, вы на собственном опыте убедились, что этот мир так хорош, что вы не променяете его услад ни на какие иные?

— О нет, сэр, но вы… вы так молоды, — невразумительно пробормотал священник.

— Разве мне не повезло? Меня минует немощь старческого возраста…

— Но погибнуть в расцвете лет! Какая жалость! О, сэр, — взмолился он, — умоляю, думайте о другом!

— Не думается, — спокойно ответил капитан. — Вот и вас, сэр, одолевают земные мысли, иначе откуда эта грусть, которую я не могу разделить? Сэр, мне кажется, вы придаете слишком большое значение короткому мигу, именуемому жизнью. Поскольку нам всем в конце концов суждено уйти, не все ли равно, уйдем мы сегодня или повременим до завтра? Стоит ли оплакивать один день? — утешал священника обреченный на смерть. — Разрешите, я расскажу вам историю, услышанную однажды на Востоке…

— Боже упаси! — воскликнул священник. — Вы думаете о прошлом, а ваши мысли должны быть устремлены в будущее!

Капитан улыбнулся и ничего не сказал в ответ. Забыв про бургундское, он заключил, что этот человек явно непригоден для тяжкого испытания утешения обреченных. Его, очевидно, смущала сама задача. Оба замолчали. Повозка, точно улитка, взбиралась на Холборн-Хилл, и повсюду волновалась та же бесчувственная жестокая толпа — глазеющая, орущая, насмехающаяся.

Не думайте, что здесь собрались политические противники капитана. Мало кто из толпы знал, за какое преступление этого человека осудили на смерть. Его приговорили к повешению, а висельник — всегда интересное, даже забавное зрелище, он — словно приглашение к празднику.

Заглянув Гейнору в лицо, священник прочитал на нем полупрезрительное удивление и неверно истолковал это выражение.

— Меня потрясло, сэр, — сказал он, — что вы не получили разрешения прибыть на казнь в карете.

— А я мог бы потребовать такого разрешения? спросил капитан Гейнор, проявляя умеренный интерес.

— Могли бы, если бы оплатили карету, — заверил его священник.

— Ах, теперь это не имеет значения!

Но священника уже занимала другая мысль. Он заметил, что в повозке нет гроба.

— Есть ли у вас друзья? — поинтересовался священник.

Он был вынужден говорить очень громко, чтобы заглушить гомон толпы.

— Друзья? Надеюсь, есть.

— Где же они тогда?

Капитан Гейнор слегка нахмурился:

— Вы бы хотели, чтобы они влились в эту кошмарную толпу?

— Конечно, нет. Но они позаботились бы…

— О чем позаботились, сэр?

— О ваших похоронах. Получили они разрешение на похороны?..

Капитан посмотрел на него и улыбнулся:

— Представьте, эта мысль не приходила мне в голову. Я-то полагал, хоть и не задумывался над этой проблемой, что о похоронах позаботятся те, кто распорядился меня повесить.

— Вы заблуждаетесь, сэр.

— Но разве это так важно?

Встретив невозмутимо спокойный взгляд солдата, священник смешался: уж слишком далеко уклонился он от своих обязанностей, направив свои мысли по неверному руслу. Все они были о бренной тленной плоти, тогда как надлежало позаботиться о бессмертной душе. И духовный наставник пробормотал какую-то банальность, кинув страждущему мелкую монету. Капитан Гейнор сидел молча, благодарный за передышку в болтовне, еще более пустой, чем сам предмет разговора. Мысли его были далеко. Вдруг он обернулся и посмотрел вперед. Тотчас послышался взволнованный возглас священника:

— Не смотрите!

Капитан не обратил внимания на слова пастыря. Повозка, дребезжа, съезжала с горы. Домов здесь было меньше, а толпа все прибывала. У подножия горы люди кишели, как муравьи. В центре сборища торчал темный треугольник — зловещее сооружение.

Капитан Гейнор уперся в него взглядом, потом обернулся к священнику.

— Наше путешествие заканчивается, — молвил он с улыбкой. — Оно и к лучшему: путешествие, прямо скажем, не из приятных.

Глава 15

КАЗНЬ
Смерть — величайшее приключение в человеческой жизни. Эта фраза стала расхожей. В ней есть парадокс, вот почему она так полюбилась многим писателям. Но про смерть, которую предстояло принять капитану Гейнору, можно сказать в прямом смысле, без всякого парадокса, что она явилась величайшим приключением в его жизни.

На этой стадии повествования возникает искушение вставить в текст отрывки из мемуаров некогда знаменитого доктора Эмануэля Близзарда. И если, по размышлении зрелом, автор решил не приводить этого документа дословно, то лишь потому, что, несмотря на обилие подробностей, мемуары доктора Эмануэля Близзарда неполно освещают события: многое в истории капитана Гейнора было знаменитому профессору неизвестно. И все же без мемуаров доктора Близзарда невозможно было бы воспроизвести в подробностях события самой необычной части повествования. Многие отрывки из мемуаров, — читатель легко распознает эти места, — приводятся почти буквально, лишь иногда они дополняются другими источниками: доктор знал не все. Более того, рассказ будет понятнее, если события будут изложены в порядке их следования, что несвойственно профессору.


Когда повозка с осужденным приблизилась к месту казни, толпа притихла. Некоторое время слышались лишь невнятное бормотанье да приглушенный шепот, как шорох листьев в лесу под дуновением ветерка. Потом и он смолк, и наступила мертвая тишина. Так в природе все вокруг замирает перед бурей.

Пока священник читал заупокойную молитву, Джек Кетч, грубый возница, подхватил конец пеньковой веревки, болтавшейся за спиной капитана Гейнора. Раскрутив веревку, он ловко забросил ее конец за балку, поймал его и стянул узлом. Миг спустя, уже на козлах, он хлестнул кнутом коня и пустил его в галоп по проходу в толпе, проложенному солдатами.


Капитан Гейнор обнаружил, что остался в повозке один. Священник куда-то исчез, капитан не заметил, когда это произошло. Вокруг повозки снова бушевала толпа — орала, ругалась, хохотала, но что удивительно, никто больше не обращал внимания на капитана. Повозка с грохотом катилась вперед, грохот все усиливался, и капитан с удивлением отметил, что ротозеи, не успевавшие отскочить в сторону, попадали под колеса. Они-то и оглушали его ругательствами и проклятиями.

Вскоре шум голосов утих. Толпа осталась позади, у мрачного сооружения. Они выехали в открытое поле. Грохот колес постепенно заглох: теперь повозка катилась по изумрудно-зеленой траве. Гейнор вдруг ощутил, что веревка больше не стягивает ему руки, это было столь же таинственно, как и исчезновение священника. Капитан никак не мог припомнить, когда же ему развязали руки.

Обернувшись, капитан увидел перед собой на козлах неподвижную фигуру возницы в потрепанной треуголке и порыжевшем черном плаще. Он все еще курил короткую глиняную трубку, и дымок от нее поднимался колечками вверх. Капитана поразило его подчеркнутое безразличие к узнику.

Повозка, мягко покачиваясь, ехала по аллее. Деревья по обе стороны аллеи были усыпаны невиданными цветами, все вокруг залито солнечным светом. Между деревьями показалось озерцо, и солнце, отразившись в его зеркальной глади, на мгновение ослепило капитана.

Вдруг его осенило: раз Джек Кетч проявляет такое безразличие к нему и других препятствий нет, почему бы ему не убежать? Он перекинул ногу через заднюю загородку и легко спрыгнул на землю.

А повозка катилась все дальше по бесконечной аллее. Капитан видел, как она с поразительной быстротой исчезала вдали. И когда она превратилась в едва заметную точку, капитан свернул в проход между деревьями, туда, где солнце, отражаясь в воде, невыносимо больно резало глаза, и пошел ему навстречу. Кругом, как зеркало, сверкала вода. Наконец он различил впереди мостик и направился к нему. Он шел по мосту, прикрыв глаза, чтобы защитить их от ослепительного света, но все равно чувствовал неистовый блеск солнца сквозь веки. Открыв глаза, Гейнор вдруг понял, что идет по мостику из грубо отесанного камня в Монастырскую ограду. «Странно, — подумал он, — раньше я не замечал, какая полноводная река течет под мостом». Потом он перестал удивляться чему бы то ни было: перед ним стояла сияющая Дамарис, протягивая к нему руки.

Гарри Гейнор с радостным криком кинулся к любимой и упал в ее объятия.

— Мой дорогой, — сказала она, — почему ты надолго оставил меня наедине с горькими мыслями?

Гейнор хотел ответить, но руки Дамарис так крепко обвились вокруг его шеи, что он не мог ничего сказать. Она душила его. Если бы он мог вымолвить хоть слово, он бы остерег Дамарис. И хотя удушающие объятия причиняли ему боль, он не делал попыток освободиться. Ему было так хорошо с ней, и он очень, очень устал. Гарри еще сильней прижался к ее груди. Им овладела сильная дремота, и он уснул…


Меж двух столбов тихо покачивалось тело капитана Гейнора, будто колеблемое легким летним ветерком. Площадку у основания виселицы ограждала цепочка солдат в красных мундирах и в высоких шапках. Уже давно перестали бить барабаны.

Прозвучало резкое слово команды, и мушкеты взлетели на плечо. Еще одна команда — и солдаты построились по четыре в шеренге. Раздалась барабанная дробь. Красные мундиры быстро прошли сквозь возбужденную толпу.

Зрелище закончилось.

Площадку перед виселицей, освобожденную солдатами, в мгновение ока заняло с полдюжины головорезов. Толпа хлынула за ними к виселице, как вода, прорвавшая дамбу. Тут же, в толпе, двигалась телега.

Самый рослый из компании, зажав в зубах нож, вскарабкался на столб и перекинул ногу на перекладину, с которой свисало тело капитана Гейнора. Он перерезал веревку. Тело упало на руки его помощников. Двое из них тут же потащили его прочь. Другие локтями и ругательствами прокладывали им путь в толпе. Добравшись до телеги, они бросили в нее безжизненное тело. Один из головорезов прыгнул следом. Кучер щелкнул хлыстом и грязно обругал стоявших на его пути людей. Те нехотя расступились, и телега вклинилась в толпу.

Неподалеку от площадки виднелся фаэтон[1139]. Из него за казнью наблюдал пожилой человек. Лицо его было бледно, глаза исполнены муки. Его скорбь, несомненно, повлияла на людей, стоявших возле фаэтона: они вели себя довольно сдержанно. Зевакам, разумеется, не нравилось вынужденное молчание, оно отравляло им удовольствие от редкого зрелища. Но, испытывая некоторую досаду, они тем не менее были словно околдованы горестным видом старика.

Когда тело сняли с виселицы и потащили прочь, сэр Джон Кинастон, — а это был он, — вдруг словно опомнился от забытья. Вскрикнув, он потянулся дрожащей рукой к дверце экипажа. Некоторое время он беспомощно шарил впотьмах, потом наконец отворил дверцу и соскочил на землю. Рев толпы заглушил его слабый крик. Сэр Джон тщетно пытался пробиться сквозь толпу: горе отняло у него последние силы. Через четверть часа он приблизился к подножию виселицы не больше, чем на шаг. Телега тем временем скрылась из виду. Сэр Джон умолял людей, стоявших вокруг, передать, что он хорошо заплатит похитителям за их добычу. Доброхоты пытались исполнить его просьбу, сообщение некоторое время передавали по цепочке, но потом она оборвалась.

В конце концов сэр Джон потерял надежду. Проклиная себя за то, что не предугадал хода событий, он, пошатываясь, побрел к фаэтону. Толпа редела. Сэр Джон сел в свой экипаж и, полный скорби, отправился в Чертси, терзаясь чувством вины: он так и не отдал последнего долга сыну своего покойного друга.

В поместье в те дни царил дух уныния. И Эвелин, и Дамарис не показывались на глаза сэру Джону, ссылаясь на недомогание. Эвелин была в ужасе от содеянного. Она полагала, что арест и казнь капитана Гейнора связаны с тем, что лорд Понсфорт опознал его, выследив влюбленных в саду. А ведь это она, Эвелин, вызвала его светлость письмом в Чертси, она проводила его в сад, чтобы он сам увидел свою невесту в объятиях другого.

С ее стороны это была мелкая месть, хоть она сама толком не понимала, за что мстит Дамарис. Эвелин желала лишь досадить кузине, она и не помышляла о столь трагических последствиях. Она была убита горем и сознанием своей вины. Страдания пробудили ее спавший доселе ум и разбудили в ней женщину. Эвелин не видела Дамарис уже десять дней — с того злополучного происшествия в саду. Она боялась взглянуть в глаза Дамарис, а теперь, когда отец привез весть о казни их гостя, ее обуял страх. Но потом она узнала, опять же от сэра Джона, еще более страшную новость: капитана Гейнора повесили. В своем безысходном отчаянии Эвелин хотела умереть. Она никогда больше не посмеет взглянуть на Дамарис. В ту ночь Эвелин не сомкнула глаз. Она называла себя убийцей. В сумрачный предрассветный час она поднялась, упала на колени возле постели и принялась молиться — не Богу, а духу капитана Гейнора. Эвелин молила его о прощении. Полагая, что дух, покинувший тело, обладает высшим знанием, Эвелин, заливаясь слезами, призналась, что замышляла сущий пустяк, а не катастрофу. Знай она, к каким последствиям приведет ее поступок, она бы никогда его не совершила. Она нашла некоторое утешение в том, что капитан Гейнор теперь все понимает, а все понять — значит все простить.

На следующее утро после приезда домой сэр Джон, собравшись с силами, принялся расспрашивать жену о пребывании капитана в их доме. Леди Кинастон с присущей ей непоследовательностью и любовью к пустячным подробностям рассказала ему, как девушки обманули капитана Гейнора. Он понял из ее рассказа и ответов на вопросы, что капитан ухаживал за Дамарис, полагая, что ухаживает за Эвелин; узнал он и о том, что Понсфорт приезжал в Монастырскую ограду в тот день, когда арестовали капитана Гейнора, и мысленно связал оба события. Сэр Джон не знал лишь о том, что отвратило Дамарис от Гарри Гейнора, как ранее от лорда Понсфорта, разоблаченного им самим.

Сэр Джон сидел у себя в кабинете, размышляя над трагическими событиями и вспоминая Гейнора-старшего, друга, который был сэру Джону ближе брата. Он благодарил Бога, что его друг не дожил до такой беды. Вспоминал он и свою мечту — женить Гарри на своей единственной дочери. Теперь он понимал, что мечте этой не суждено было сбыться. Впрочем, это уже не имело значения. Для Эвелин так было лучше — хорошо, что она его не любила. Вдруг сэр Джон резко выпрямился: в голову ему закралось страшное подозрение. Оно побудило сэра Джона встать и снова отправиться к жене.

— Что с Эвелин? — спросил он.

— Не знаю, мой дорогой. Девочка очень эксцентрична и своевольна, — леди Кинастон вздохнула. — Она никогда не открывала мне своих тайн.

— Давно ей не можется? Давно она не выходит из комнаты?

Леди Кинастон задумалась:

— Пожалуй, с тех пор, как капитан Гейнор покинул нас.

«Вот и ответ на мой вопрос», — подумал сэр Джон. Да, его дочь настиг тот же удар. Она страдала от безответной любви к капитану. Его сердце преисполнилось боли за дочь, сочувствия к ней, и сэр Джон тут же пошел в ее комнату.

Эвелин сидела у окна, безучастно сложив на коленях руки. Щеки, пылавшие некогда розами, побледнели, лицо осунулось. У нее был измученный и удрученный вид. Куда подевались ее кокетство и игривость? Она подняла на отца глаза. Сэр Джон заметил под ними темные круги — свидетельство бессонных ночей.

— Моя дорогая, бедное мое дитя! — сэр Джон протянул к ней руки.

Жалость отца больно кольнула Эвелин. Она поняла, что отец заблуждается.

— Не прикасайся ко мне, отец! — крикнула Эвелин. — Ты не знаешь, ты ничего не знаешь!

— Мне кажется, я все понимаю, — мягко ответил он.

— Понимаешь?

На лице, поднятом к нему, застыло выражение ужаса. Эвелин сразу сообразила, что сэр Джон не знает правды и на уме у него что-то другое. Но он пришел вовремя. Эвелин жаждала открыть душу, поделиться своим горем, иначе она погибла бы под его тяжестью. Она бросилась к отцу и, прижавшись к его груди, разразилась слезами. Потом, всхлипывая, она поведала отцу печальную историю. Сэр Джон молча слушал, и лицо его все больше мрачнело. Но когда Эвелин закончила свой рассказ, он не оттолкнул ее, как она опасалась. Он ласково потеребил ее золотистые волосы.

— Ты уже достаточно наказана за свой недостойный поступок, Эвелин, — сказал он. — Не терзай себя, не преувеличивай своей вины. Не ты отдала капитана Гейнора в руки палача и даже не лорд Понсфорт на основании того, что здесь увидел. Ты ошибаешься, полагая, что он опознал капитана Гейнора, подслушав разговор в саду. Лорд Понсфорт знал, кто такой капитан Гейнор. Лорд Понсфорт и сам был якобитом, но предал своих друзей-заговорщиков. Теперь ты все знаешь. Пусть это знание послужит тебе хоть слабым утешением.

Эвелин, как свойственно таким натурам, утешилась легко и быстро. В ту ночь она спала мертвым сном и утром за завтраком уже напоминала прежнюю Эвелин. Отныне она не боялась встречи с Дамарис, поскольку больше не считала себя виноватой перед кузиной. Конечно, она поступила подло, написав лорду Понсфорту и пригласив его шпионить за влюбленными, но в остальном — это подтвердит отец, — ее поступок не повлиял на ход событий последних дней. Они были предопределены. Не опасаясь больше встречи с Дамарис, Эвелин и не искала ее, как, впрочем, и сэр Джон, несмотря на побуждения своей доброй отзывчивой натуры. Но в этом и не было нужды, на следующий день Дамарис сама вышла из добровольного заточения и разыскала дядю.

Сэр Джон, сидя у себя в кабинете, писал письмо брату, когда вдруг перед ним появилась Дамарис. Ожидая разрешения войти, она стояла бледная в полутьме приоткрытой двери и казалась призраком. Сэр Джон тут же поднялся и пошел ей навстречу, потрясенный тем, что с нею сделало горе. Но и Дамарис испытала не меньшее потрясение: бледное, осунувшееся лицо сэра Джона не сохранило и следа былого веселья, потускнели лучившиеся добротой голубые глаза. Он протянул к ней руки, и Дамарис крепко сжала их. Если бы не дядя, ставший ей и отцом и другом, Дамарис была бы совсем одинока.

— Какие у тебя холодные руки, дитя мое, — прошептал он срывающимся голосом. — О, моя бедная Дамарис!

Она инстинктивно почувствовала, что сэр Джон все знает — по крайней мере, самое важное.

— Я пришла поговорить с вами о нем, — сдержанно сказала Дамарис, и на лице ее, несмотря на все старания, отразилась душевная мука.

Сэр Джон усадил племянницу в кресло, а сам встал у камина. Дамарис вспомнила, как, стоя рядом с Понсфортом у окна, она с вызовом, как на врага, смотрела на сэра Джона. Какой горечью отозвалось сейчас в ее душе недавнее прошлое! Дамарис почувствовала еще большую привязанность к дяде: теперь их крепко связывала общая любовь к Гарри Гейнору.

— Уезжая, он просил меня передать вам кое-какие сообщения, — сказала она, и никому из них не показалось странным, что она не упоминает его имени. — Они короткие, но он не решился оставить вам письма, опасаясь, что оно попадет в чужие руки. Мне кажется, вы сами догадаетесь, что он имел в виду.

И Дамарис слово в слово передала сэру Джону то, что доверил ей капитан Гейнор.

— Да, я все понял, — посуровев, подтвердил сэр Джон, когда Дамарис умолкла.

— Я… я получила от него письмо, — сказала она. — Он написал мне из Ньюгейта накануне… словом, в прошлый четверг. Вы… вы были с ним… до конца?

— Я был там, но он меня не видел.

Дамарис качнулась в кресле, провела рукой по лбу, и лицо ее сделалась напряженным: она пыталась сохранить выдержку.

— Как он умер? — спросила она наконец.

— Думаю, он умер счастливым, — ответил сэр Джон. — Он улыбался перед смертью, когда… когда взошел на эшафот. И чего ему было бояться? — воскликнул баронет, и голос его снова окреп. — Чего ему было бояться? Смолоду он отличался смелостью и отвагой, все вокруг уважали и любили его, а смерть он принял как мученик за правое дело. Разве он мог дрогнуть перед смертью? — Слезы побежали по щекам старика, и он слабым голосом заключил: — Будь бедняга моим сыном, я гордился бы им, как гордился дружеской привязанностью, которой меня удостоил его отец.

Дамарис поднялась и подошла к сэру Джону. Встав на цыпочки, она обвила руками его шею и, нежно притянув к себе голову, поцеловала. А потом все так же тихо вышла из кабинета, молча переживая свое горе.

Глава 16

ВОСКРЕШЕНИЕ
Почти весь материал этой главы почерпнут, в чем может убедиться читатель, из упомянутых мемуаров доктора Близзарда, за что автор ему весьма признателен. Мемуары доктора использованы и при описании галлюцинаций капитана Гейнора, начавшихся после того, как повозка отъехала, а он закачался в петле. Они воспроизведены до того момента, как Гарри Гейнор потерял сознание, или, — если точно следовать его ощущениям, — когда он погрузился в сон, склонив голову на грудь Дамарис.

Но вот капитан проснулся. Обстановка сильно отличалась от той, в которой он, по его представлениям, погрузился в сон. Вместо залитого солнцем сада он увидел квадратную комнату с белеными стенами, окном в стене и еще одним, очень большим, — над головой.

Кто-то склонился над капитаном, внимательно наблюдая за ним. Но то была не прелестная любимая Дамарис, а человек с худым, острым, каким-то волчьим лицом и пронзительным взглядом маленьких глаз за очками в роговой оправе.

Капитан лежал тихо, в полузабытьи, равнодушно созерцая все вокруг, не задумываясь над тем, кто этот человек. Потом, постепенно приходя в сознание, он почувствовал холод и неподвижность своего тела и сильный привкус бренди во рту. Человек в очках сжимал его левое запястье — вернее, очень осторожно прощупывал пульс. На Гейнора вдруг потоком нахлынули воспоминания, и он окончательно пришел в себя.

Он сделал попытку приподняться, и тут же будто тысячи молоточков забарабанили у него в мозгу. Голова сделалась вместилищем, средоточием боли. Окно вверху заколебалось вправо, влево, качнулась постель, морщинистое лицо сначала расплылось, а потом мгновенно сжалось. Капитан застонал и прикрыл глаза. Боль разлилась по всему телу, обнаженному телу, лежащему на столе. Наконец она стихла. Тело Гейнора покрылось потом.

Капитан снова открыл глаза. Он хотел что-то сказать, но усилие вызвало новый приступ боли — на сей раз в чудовищно распухших, как ему казалось, горле и языке. Лицо-маска, склонившееся над ним, вдруг словно раздалось вширь. Большой, почти безгубый рот приоткрылся, и послышались какие-то странные звуки:

— Та-та! Та-та! Лежите смирно, так будет лучше! Лежите смирно, так будет лучше!

Странный незнакомец отпустил его запястье и подошел к столу у окна. Капитан Гейнор, не поворачивая головы, следил за ним глазами. Незнакомец, среднего роста, очень худой, был без камзола, в черных бархатных панталонах, черных шелковых чулках и туфлях с металлическими пряжками. Рукава рубашки, закатанные по локоть, обнажали длинные жилистые руки. Желтоватый фартук из грубой материи в коричневатых пятнах прикрывал его от подбородка до пояса, а свернутую в трубку нижнюю часть он заткнул за пояс. Стол у окна, сколоченный из простых сосновых досок, заполняли всевозможные склянки, а посередке на полотенце лежали сверкающие инструменты самых разных форм, назначение которых капитан не разгадал бы, будь он в силах думать об этом.

Доктор Эмануэль Близзард, — так звали человека в очках, — держа в одной руке бокал в форме лилии, другой налил в него из склянки жидкость рубинового цвета. Из второй склянки он очень медленно, считая капли, добавил нечто бесцветное. Потом, поставив склянку на место, вернулся с бокалом к столу, где лежал капитан Гейнор. Он подложил левую руку под голову больного и очень осторожно ее приподнял. Но, несмотря на бережное обращение доктора, молоточки снова принялись за свое дело, колотя лоб и затылок. Доктор поднес край бокала к губам больного.

— Выпейте! — сказал он хриплым голосом.

Превозмогая боль, Гейнор послушно выпил лекарство. Сначала он ничего не почувствовал, но, когда вернулся в прежнее положение и комната перестала качаться у него перед глазами, как корабельная каюта, он ощутил пикантный привкус лекарства, успокоившего и охладившего воспаленное горло.

Когда доктор приподнял голову Гейнора, тот увидел, что лежит совершенно голый, а из его левой ноги сочится кровь, собираясь в лужицу на краю стола. Теперь, лежа, он услышал слабый звук, повторявшийся методично, с коротким интервалом. Отвлеченно и без особого интереса он подумал, что этот звук и лужица крови на краю стола как-то связаны.

События минувшего дня вдруг стали всплывать в его памяти в мельчайших подробностях. Он вспомнил повозку, толпу, скрученные за спиной руки, священника, провожавшего его в последний путь, виселицу, увиденную, когда повозка спускалась с горы. Последующие события капитан Гейнор вспоминал с того момента, как они выехали в открытое поле, а он все еще сидел в повозке. Потом он прошел по мосту над сверкающей водной гладью и увидел Дамарис, ждавшую его на другом берегу.

Гейнор не мог сказать наверняка, что происходило на самом деле и что ему привиделось. Он не сомневался, что все эти события были, но не мог найти им объяснения, как и тому, что сейчас лежит обнаженный на сосновом столе, что его кровь стекает в сосуд на полу, а какой-то незнакомый доктор выхаживает его.

Гейнору уже казалось, что казни через повешение вовсе не было, и он дивился собственным мыслям. Впрочем, мысли еще туго проворачивались у него в голове: он не мог сосредоточиться и разрешить эту загадку. Мозг слишком устал и работал вяло. Вялость и апатия овладели капитаном, и он снова впал в забытье.

На сей раз пробуждение отличалось от прошлого. Гейнор проснулся часов через двенадцать, рано утром на следующий день. Он лежал в постели в хорошо обставленной комнате, залитой солнечным светом. Некоторое время Гейнор не шевелился и разглядывал белый балдахин наверху. Потом, сделав резкое движение, сел. Боль снова пронзила голову, смутно напомнив ему прошлое пробуждение, но сейчас она была хоть и острой, но вполне переносимой.

С покрытой вощаным ситцем скамьи, стоявшей справа у стены, тут же вскочил худощавый доктор, заметивший резкое движение капитана. Он обхватил его и помог ему сесть; маленькие глазки буравили капитана сквозь роговые очки. Капитан Гейнор отметил, что, хоть в лице доктора и есть что-то волчье, оно искреннее и доброе. Широкий, почти безгубый рот открылся, издав, как и прежде, какой-то странный звук, гладко выбритое морщинистое лицо заиграло улыбкой.

— Ну, как мы себя чувствуем, а? Лучше? — с этими словами профессор трижды топнул — очевидно, подавая сигнал кому-то внизу.

— Кто вы? — спросил озадаченный пациент.

— Меня зовут Близзард — доктор Эмануэль Близзард, профессор анатомии. В моем доме вы в полной безопасности.

— В вашем доме, доктор…

— Близзард, сэр, Эмануэль Близзард.

— А как я сюда попал? — спросил капитан растерянно и удивленно.

Голос у него был хриплый. Он говорил громким шепотом, все еще ощущая онемение горла и языка.

Профессор цокнул:

— Та-та! Это очень длинная и странная история. Вот поправитесь и все узнаете. Мы ведь еще очень слабы, а? Так будет еще некоторое время, ведь я вас основательно обескровил. Но скоро мы наверстаем потерянное.

В дверь постучали. Анатом подоткнул подушки под спину пациента, чтоб ему было легче сидеть. Потом он поспешил к двери и, приоткрыв ее, принял поднос, на котором стояли чашка, графинчик с красным вином и бокал. Доктор поставил поднос на столик у изголовья кровати, потом поднял чашку с горячим бульоном.

— Вы, наверное, проголодались? — спросил он, глядя на капитана сбоку.

Тот слабо кивнул.

— Ага, очень хорошо!

Доктор подошел к больному и принялся поить его бульоном с роговой ложки. Тщательно отмерив половину бокала бургундского, доктор поднес его к губам капитана.

— Еще? — спросил он, когда капитан медленно выпил содержимое бокала. — Та-та! Лучше воздержимся. Лучше воздержимся, а? Хорошенького понемножку. Как говорят итальянцы, piano si va sano[1140]. А сейчас — ne quid nimis[1141], a?

Нежно, как женщина, он поправил подушки и снова уложил пациента. Капитан беспрекословно подчинился: он был слишком слаб и потрясен случившимся. С ним произошло нечто невероятное, но что именно, он не понимал. И самое непонятное — как он попал в дом профессора анатомии, который так бережно и заботливо его выхаживает. Один вопрос постоянно вертелся на языке у Гейнора. Он решил, что должен наконец получить ответ на него.

— Значит, меня не повесили? — спросил капитан слабым голосом, заглянув в острое дружелюбное лицо доктора.

— Повесили! — воскликнул тот. — Та-та! Поспите. В следующий раз после пробуждения вы почувствуете прилив сил. А сейчас усните.

Предсказание оправдалось. Бульон и бургундское разнесли по всему телу тепло, больной успокоился и уснул, не терзаясь больше сомнениями.

Когда он проснулся и оглядел комнату, ее уже не заливал солнечный свет. Было сумеречно, из окна тянуло прохладой. У его постели сидела толстуха средних лет с ярким румянцем на щеках, отчего ее лицо казалось гигантским яблоком. Встретив вопрошающий взгляд Гейнора, она ободряюще улыбнулась и наклонилась над ним.

— Ну как, лучше? — приветливо осведомилась она.

Капитан Гейнор, разумеется, чувствовал себя лучше. У него появился волчий аппетит, о чем он и уведомил сиделку. Голос у него окреп, а от былой боли в горле и языке не осталось и следа. Голова была ясная и не болела, когда он поворачивал ее, чтобы проверить свое состояние.

— Я позову доктора, — сказала сиделка. — Он внизу, отдыхает.

Через считанные минуты появился профессор. Еще через несколько минут принесли бульон, бургундское и даже несколько кусочков белого мяса каплуна и немного белого хлеба. Поглотив все, капитан счел трапезу скудной, но смолчал и, откинувшись на взбитые подушки, попросил:

— Прошу вас, расскажите, как я попал сюда и каким чудом меня не повесили?

Профессор глядел на него, поглаживая подбородок.

— Чуда не произошло, — медленно произнес он. — Вас повесили — два дня тому назад.

— Повесили? — капитан вздрогнул, ужас и недоверие отразились у него на лице.

— Та-та! Та-та! — снова зацокал языком доктор Близзард. — Успокойтесь! Не надо волноваться! Все позади и больше не повторится. Nemo bis punitur pro eodem delicto[1142], запомните! Так гласит закон.

Однако невозможность дважды покарать человека за одно и то же преступление меньше всего волновала сейчас капитана, меньше всего занимала его мысли.

— Но если меня повесили, — начал он, и лицо его выразило полное отчаяние, — почему я жив? Ведь я жив, не так ли? Надеюсь, у меня не галлюцинация?

— О нет, вы живы, можете не сомневаться, через неделю-другую будете здоровы, как и прежде.

— Но как же так, если меня повесили?

— Говорят, что тот, кому суждено быть повешенным, не утонет, следовательно, того, кому суждено утонуть, не повесят. Это, ей-богу, самое разумное объяснение, в нем достаточно здравого смысла.

Капитан смотрел на доктора с недоумевающим видом.

— Я и сейчас ничего не понимаю, — молвил он слабым голосом, — Как же я оказался здесь?

— Это совсем другое дело, и вам предстоит выслушать очень занимательную историю. Вот как это произошло. — Доктор взял основательную понюшку табаку, чихнул и убрал коробочку в карман, потом, усевшись на краю постели лицом к пациенту, начал свой рассказ: — Вот как это произошло. Когда вы проболтались на виселице двадцать минут, как и положено по закону, явилась парочка негодяев, наловчившихся зарабатывать — «на плодах с безлистного дерева», как они иронично именуют виселицу, и срезала веревку. И тут, позвольте заметить, вам чертовски повезло, что вы не распорядились относительно похорон и ваши друзья не исправили этой ошибки. Хи-хи, — и доктор рассмеялся тонким мелким смехом. — Если бы не это упущение, не сидеть бы вам сейчас здесь, попивая бургундское. К этому времени вы бы уже покоились под могильной плитой. Потом негодяи привезли вас на телеге ко мне, и никогда еще живой человек так не походил на мертвеца. Ваш вид обманул даже меня. И вот я положил вас, голого, на стол — вы уже догадались, что я купил ваш труп для диссекции[1143], — не подозревая, что меня надули и передо мною вовсе не труп. Я легонько провел скальпелем по груди: до вскрытия чуть надрезал кожу, чтобы обозначить линию диссекции, и вдруг вижу: линия окрасилась в алый цвет! Сказать, что я удивился — значит ничего не сказать. Тогда я провел пальцем вдоль алой черты и увидел на нем кровь. Передо мной был явно не мертвец. Но как далеко вы забрели в тот край, откуда никто не возвращается, я еще не знал. Поднес к губам зеркальце — оно помутнело. Приложил руку к запястью — пульса нет. Тогда я открыл вену на ноге, чтобы стимулировать работу сердца. Через десять минут вы открыли глаза и попробовали сесть. И тогда я предоставил вас vis medicatrix naturae[1144], ибо природа богато одарила вас, сэр, так богато, что я чуть было не пожалел о тех двух гинеях, что отдал негодяям: ведь вы обманули меня, сэр, самым бессовестным образом.

Капитан слабо улыбнулся шутке. Улыбнулся, хоть ему было не до смеха, когда он узнал подробности самого удивительного приключения в своей жизни.

— Но вы воздадите мне сторицей в другом, — продолжал анатом.

— Можете не сомневаться, сэр, вы не пожалеете, что потратились, — заверил его капитан.

— Фу, та-та! — профессор только презрительно отмахнулся.

— Скажите, пожалуйста, ведь это невероятное явление? — поинтересовался капитан после некоторого молчания.

— Невероятное? О да, видит Бог! Или вы полагаете, что нечто подобное случается каждую неделю?

— А в вашей памяти сохранились подобныеслучаи?

— Пожалуй, да. Именно в памяти, но не в практике. Доводилось ли вам слышать про Джона Смита, взломщика? Ему отменили смертный приговор после того, как его уже успели привести в исполнение и он проболтался на виселице четверть часа. Когда пришло сообщение о помиловании, миловать было некого. Однако на удивление всему миру плут ожил и вернулся к ремеслу взломщика. Засвидетельствован и еще случай — с Анной Грин из Оксфорда. Она провисела с полчаса, и, как и вы, попала в руки анатома, доктора Петти, и он ее оживил. Появлялись в печати сообщения и о других случаях. И тем не менее это явление достаточно редкое — такое редкое, что человек должен благодарить судьбу, если она уготовила вам нечто подобное.

Капитан лег, все еще не в силах оправиться от удивления и от мыслей, возникших в связи с этой потрясающей воображение историей. Как сказал доктор, nemo bis punitur pro eodem delicto, следовательно, ему нечего бояться, даже если проведут опознание. Но капитан Гейнор полагал, что до опознания дело не дойдет.

Вскоре его мысли обратились к Дамарис, и в душу капитана закралось страшное сомнение. Как она отнесется к его воскрешению из мертвых? Каким образом она получила письмо? Тут, впрочем, существовал лишь один путь. Но теперь тот факт, что он жив, или снова жив, может все изменить и как-то повлиять на дарованное ему, как он надеялся, прощение. Терзаемый сомнениями, капитан Гейнор снова обратился к доктору:

— Когда я смогу уехать?

— Та! — прицокнул языком тот. — К чему такая спешка? Если вы будете лежать тихо и слушаться меня, возможно, через неделю-полторы ваши силы восстановятся. Здоровье у вас хорошее, очень хорошее. Но я порядком обескровил ваши вены, и надо подождать, пока кровь восстановится.

— Через неделю… — простонал капитан.

— Та-та! Это еще малый срок. Благодарите судьбу, что вас не похоронили. А если у вас есть друзья, с которыми надо связаться…

— Нет, — прервал его капитан, — друзья подождут, так будет лучше, — и перевел разговор на другую тему: — Сэр, я ваш должник, и вы облегчили бы мою совесть, не говоря уж о кошельке, если бы позволили мне возместить ваши расходы.

— В этом нет нужды! Та-та! Что мне еще оставалось? Вскрыть живого? Ей-богу, врачи не убийцы, что бы ни болтало простонародье. К тому же вы живой куда интереснее для эксперимента. Скажите, вы помните казнь?

— Нет.

— Вот, вот, то же самое говорил и Джон Смит, когда очнулся. Расскажите, что вы помните.

Капитан с готовностью описал свои галлюцинации, не назвав лишь имя дамы, ждавшей его в саду, в объятиях которой он, как ему показалось, задохнулся.

— Предостережение! — подхватил доктор Близзард. — В женских объятиях таится опасность! И все же мужчины рискуют. Какая неосторожность!

Для профессора все детали опасного перехода капитана Гейнора за врата судьбы были бесценны, и он включил их в свои мемуары, где описал удивительное воскрешение капитана Дженкина, — мемуары, позволившие обогатить повествование столь необычными подробностями.

Глава 17

ПОНСФОРТ — СЕЯТЕЛЬ ВЕТРА
На следующей неделе, в понедельник, четыре дня спустя после казни капитана Гейнора, лорд Понсфорт появился в Монастырской ограде — впервые с той памятной встречи в саду, едва не стоившей его светлости жизни.

Сэру Джону рассказали о той встречи и о вмешательстве садовников, спасших милорда. Сэр Джон горько сожалел о вмешательстве, как и о других событиях прошлой недели. Не окажись поблизости садовников, капитан Гейнор остался бы жив, а мир избавился бы от негодяя и стал чище.

Встреча сэра Джона с незваным гостем произошла в библиотеке. Первым порывом сэра Джона было не принимать лорда Понсфорта, но, поразмыслив, он все же направился в свой просторный кабинет-библиотеку, где его ждал Понсфорт. Однако с первых слов сэр Джон взял бескомпромиссный тон:

— Не кажется ли вам, сэр, что вы уже сотворили достаточно зла и после случившегося несчастья могли бы избавить нас от нежелательного визита?

Его светлость стоял со шляпою в руке, слегка опираясь на трость с аметистовым набалдашником, всем своим видом изображая оскорбленную невинность.

— Сэр Джон, — спокойно возразил он, — уверен, что вас, к сожалению, ввели в заблуждение.

— По-вашему, я ошибаюсь, полагая, что вы обрекли капитана Гейнора на смерть?

— Сильно ошибаетесь! — воскликнул лорд Понсфорт. — Но мне ясно, на чем основаны ваши умозаключения. Тем более я рад рассеять ваши заблуждения. Вероятно, вы думаете, что арест Гарри Гейнора — следствие той злополучной ссоры в вашем саду. Но это не так, сэр. Ордер на его арест выписали за несколько дней до моего приезда, и Гарри Гейнора так или иначе должны были арестовать. На самом деле я приехал предупредить его.

— Предупредить, что вы его предали? — холодный пронзительный взгляд сэра Джона вперился в красивое смуглое лицо собеседника, и тот невольно покраснел.

— Ваши слова резки — резки и несправедливы, сэр, — ответил он.

— Лжете, милорд! — отрезал баронет. — Слышите — вы лжете!

Лорд Понсфорт выпрямился, надменно вскинув голову, и лицо его приняло жесткое выражение. Сэр Джон наблюдал за ним не без злорадства.

— Будь вы лет на двадцать моложе, сэр Джон, я просил бы вас о сатисфакции, но вы старый человек, — сказал Понсфорт, как бы смягчаясь и являя собой воплощенное терпение, — и потому я вынужден смириться и попробовать доказать вам мирным путем чудовищную несправедливость ваших слов.

— Увольте меня от продолжения! — вспыхнув, перебил его сэр Джон. — Вы можете пренебречь оскорблением, сославшись на мой преклонный возраст, а я и впрямь не в силах оскорбить вас: ведь вы снесете и пощечину и все что угодно.

— Сэр Джон! — вскинулся Понсфорт. — Не испытывайте моего терпения, или я позабуду о разнице в возрасте.

— Мне это безразлично. Есть множество молодых людей, желающих свести с вами счеты. Что вы скажете об О’Ниле или Ли, о своем бывшем друге Хэрвуде, Клинтоне, Браунриге и, наконец, о мистере Дайке, самом опытном фехтовальщике в Англии? Задумывались ли вы над тем, что произойдет, когда все эти джентльмены и другие, которых вы предали и посадили в тюрьму, выйдут на свободу? А их освободят, ведь у правительства нет оснований предъявить им обвинение в государственном преступлении. Будьте уверены, они тотчас же отомстят вам за низкое предательство, за то, что вы их продали. Или вы надеетесь, что они не знают о нем или сомневаются в вашем предательстве?

С последней встречи с Гейнором лорд Понсфорт терзался этой мыслью. Гейнор сказал его светлости прямо в глаза, что его предательство раскрыто. То, что знал Гейнор, несомненно, знали и другие заговорщики. А что, если нет? Теперь, когда Гейнора казнили, лорд Понсфорт, как за соломинку, ухватился за эту мысль. Что же касается сэра Джона, его сомнения и подозрения объясняются очень просто: он, Понсфорт, сам в завуалированной форме угрожал сэру Джону, покидая прошлый раз его дом. Лорд Понсфорт медленно покачал головой под тяжелым черным париком, придав глазам выражение грусти.

— Как глубоко вы заблуждаетесь! — тяжело вздохнул он. — Упомянутые вами джентльмены вряд ли придерживаются обо мне такого мнения. Но если кто-нибудь из них бросит мне вызов, я готов драться на любых условиях. А пока, сэр Джон, займемся делом, по которому я и прибыл сюда.

— Верно! — резко сказал баронет. — Конечно, я задерживаю вас. Так какое у вас ко мне дело? Чем скорей мы его решим, тем лучше: вы избавите меня от своего присутствия!

— Я явился предупредить вас.

— Как в свое время Гарри Гейнора? — последовал колкий ответ.

Лорд Понсфорт некоторое время молчал, все с тем же грустным выражением смотря на сэра Джона.

— Именно так, — со вздохом проговорил он наконец. — Пожалуй, мне действительно лучше уйти и предоставить нависшему над вами року решить вашу судьбу, ибо я получаю от вас одни лишь оскорбления. И все же, сэр, прошу учесть — у меня нет иного способа убедить вас, что я ничего не выигрываю от своего предупреждения, но… — добавил он с расстановкой, — я, возможно, окажусь в большом выигрыше, если вас привлекут к суду.

— Вы ошибаетесь, — сказал сэр Джон, — суд мне не грозит.

— Это вы ошибаетесь, сэр Джон. Вам угрожает опасность, серьезная опасность, вам могут предъявить обвинение в государственной измене. Других перечисленных вами джентльменов правительство не будет преследовать в судебном порядке, и я этому рад. Их освободят за неимением улик — такова политика правительства. Но вы, сэр, совсем другое дела.

— Согласен, — кивнул сэр Джон, — мне изначально невозможно предъявить какого-либо обвинения.

— Вы полагаете? — печально произнес лорд Понсфорт и снова покачал красивой головой, — Но вы кое-что упустили из виду. Вы совсем забыли, что укрывали некоего Гарри Гейнора, пресловутого якобитского агента и шпиона, — пользуюсь терминологией правительства, — впоследствии осужденного и повешенного.

Это была чистая правда. Сэр Джон, конечно, не забыл самого факта укрывательства, но действительно упустил из виду, какие оно может иметь для него последствия, если правительство пожелает привлечь его к суду. Он не ожидал такого поворота событий и теперь, когда Понсфорт привлек к этому его внимание, сэр Джон остро ощутил опасность. Он будто подошел к краю пропасти. Вся его надменность разом пропала, он ссутулился, заложил руки за спину, и лицо его приняло озабоченное выражение. Сэр Джон думал не только о том, какая опасность угрожает ему, но и о жене и о дочери. Его осторожность, граничившая с равнодушием к делу, приверженцем которого он был в душе, объяснялась именно беспокойством за близких. Если его обвинят в государственной измене, что вполне вероятно, частью наказания будет конфискация имущества, и леди Кинастон и Эвелин останутся без средств к существованию.

Последовало долгое молчание. Сэр Джон, понурив голову, размышлял. Когда он наконец поднял на посетителя встревоженный взгляд, лорд Понсфорт отметил, что лицо сэра Джона сделалось мертвенно-бледным. Но, хотя он держался теперь без былой надменности, тон и слова, обращенные к Понсфорту, были столь же бескомпромиссны.

— Стало быть, вы явились предупредить меня об этом?

— Хотелось бы, чтобы дело этим ограничилось, — ответил Понсфорт. — Однако я приехал с известием о том, что милорд Картерет решает, подписать ли ему ордер на ваш арест по обвинению в государственной измене…

Сэр Джон горько улыбнулся:

— Ваше сообщение сослужило добрую службу: если у меня и были какие-то сомнения по поводу вашей связи с правительством, то теперь их нет.

Лицо Понсфорта слегка помрачнело, но не утратило невозмутимости.

— Вы упорно отстаиваете неблагосклонное мнение обо мне, — сказал он, — Оно настолько укоренилось, что все используется для его подтверждения. Но вы ошибаетесь, сэр Джон. Мои сведения — результат дружеских отношений с министром. Эти сведения позволили мне оказать услугу друзьям, но они же, сэр, позволили людям вроде вас, не входящим в число моих друзей, неверно истолковать мои цели. Добавлю к сказанному, сэр, что в вашем случае ордер на арест был бы выдан, не окажи я некоторое давление на его светлость, Я сыграл на его дружеском расположении ко мне и посетовал на то, что первый пострадаю, если вас арестуют, ибо уповаю на честь вскоре породниться с вами.

— Я знал, что разговор закончится таким образом, — сухо заметил сэр Джон.

Понсфорт нахмурился:

— Бескорыстие моих побуждений очевидно непредубежденному человеку, и я поражаюсь вашему недоверию, сэр. Вероятно, вы решили, что я пришел торговаться с вами. Вы ждете, что я скажу: «Как опекун соизвольте дать мне разрешение жениться на вашей племяннице, а я употреблю все свое влияние на лорда Картерета, чтобы он не подписывал ордера на ваш арест». Вы этого от меня ждете, не так ли?

— Да, какого-нибудь предложения в этом роде, — признался баронет. — Но я предполагал, что вы преподнесете его в более отвлеченной, туманной форме.

Лорд Понсфорт, задумчиво поглаживая раздвоенный подбородок и сузив глаза, наблюдал за сэром Джоном.

— Позвольте привлечь ваше внимание к тому факту, сэр Джон, — начал он мягко, — что для достижения цели, которую вы мне приписываете, мне нужно лишь терпеливо, стоя в сторонке, выждать, когда вас арестуют по обвинению в государственной измене. Более того, будь я человеком своекорыстным, каковым вы меня считаете и без малейших угрызений совести называете, я бы использовал дружеское расположение его светлости и настоял на вашем немедленном аресте. Прошу не забывать: после неизбежного обвинения в государственной измене вас объявят вне закона. Полномочия, предоставленные вам по завещанию покойного мистера Холлинстоуна, будут приостановлены, по закону вы не будете иметь голоса, и вашей санкции на мой брак с вашей племянницей и подопечной больше не потребуется. Ни ваше согласие, ни ваш запрет не будут иметь юридической силы. Все это, сэр Джон, возможно, позволит вам судить обо мне более справедливо.

Но сэр Джон был явно не расположен прислушиваться к его словам, несмотря на факты, приведенные его светлостью.

— Понимаю… — протянул он, — Понимаю. Вы, стало быть, предлагаете использовать свое влияние на лорда Картерета, чтобы он не подписывал ордера на мой арест, в обмен на разрешение опекуна…

— Вы меня неправильно поняли! — прервал его лорд Понсфорт громким повелительным голосом. — Я не вступаю в сделку с вами. Мне нечего предлагать, я лишь подчеркиваю: оказывая услугу мне, вы оказываете еще большую услугу самому себе. В любом случае я приложу все усилия, чтобы спасти вас от неминуемой гибели, несмотря на оскорбления, которыми вы меня осыпали. Но просьба будущего родственника имеет надежды на успех, тогда как ходатайство постороннего, не более чем друга, обречено на отказ.

Наглость заявления Понсфорта на какое-то время лишила сэра Джона дара речи. Он считал его бесстыдным, даже сейчас, когда его сердце замирало от предчувствия смертельной опасности.

— Друга? — повторил он, скривив губы. — Слишком много чести! — сэр Джон насмешливо поклонился. — Но вы упустили из виду сущий пустяк — вы забыли про мисс Холлинстоун, про ее чувства…

У его светлости чуть было не сорвалось с языка, что мисс Холлинстоун могла бы пренебречь своими чувствами, узнав об опасности, угрожающей сэру Джону, но он вовремя спохватился. Лорд Понсфорт был в таких делах не новичком, а опытным интриганом. Он сдержал свой порыв и поклонился с выражением озабоченности и грусти на лице.

— Вы правы! — он горестно покачал головой. — Я не учел, что мисс Холлинстоун могут настроить против меня: в вашем доме все пронизано враждебностью ко мне, и ни мои объяснения, ни мои дела не меняют мнения обо мне как о человеке, предавшем соратников. Это чудовищно несправедливо, но преодолеть эту враждебность не в моих силах.

Сэр Джон, не доверяя смиренному тону незваного гостя, в упор посмотрел ему в лицо.

— Вы сами выдали себя, милорд, здесь, в этой комнате, — напомнил он. — Выдали свои истинные мотивы искателя богатых невест, коими и вдохновлялись. Что ж удивительного в том, что теперь моя племянница смотрит на вас с презрением, вполне заслуженным вами!

Лорд Понсфорт не спешил с ответом. Он вздохнул, обтерев платочком красные губы, и с видимым отчаянием пожал плечами.

— В тот день я не отвечал за себя, — начал он. — Гнусный ростовщик Исраэль Суарес перешел границы дозволенного, и я чуть не впал в отчаяние. Но, сэр Джон, если я проявил интерес к наследству вашей племянницы, это не означает, что я не проявлял интереса к ней самой, что я не любил ее! — Он устремил взгляд своих больших красивых глаз на баронета. Они был наполнены грустью. — Я бы отдал жизнь, чтоб искупить тот час, — сказал он.

— Так и сделайте, — посоветовал сэр Джон. — Возможно, так вы его искупите, если же нет — мертвые сраму не имут, и вашим страданиям придет конец.

— Сэр, вы смеетесь надо мной! — негодующе воскликнул лорд Понсфорт.

— Ни вы, ни правительство не может лишить меня права смеяться, — последовал ответ. — Скоро у меня останется лишь это право.

Его светлость взял со стола шляпу, натянул длинные перчатки с крагами для верховой езды. Напряженное лицо, сжатые губы — лорд Понсфорт разыгрывал комедию. Он понимал, что сказал все, что надо было сказать. Он посеял семена, и теперь самое время удалиться, а не затаптывать почвы — пусть семена всходят. Лорд Понсфорт не сомневался, что они взойдут. К тому же в благодарность за верную службу и в качестве возмещения некоторой несправедливости, проявленной к осведомителю в деле капитана Гейнора, лорд Картерет согласился отложить арест сэра Джона, пока от Понсфорта не поступит сигнал. А у Понсфорта не было оснований спешить.

— Несмотря ни на что, сэр Джон, — сказал он, — я не мог забыть, что какое-то время мы были друзьями.

— У меня не такая хорошая память, как у вас, — отвечал несговорчивый сэр Джон.

— Понимаю! — виконт горько улыбнулся. — У меня не только хорошая, но и благодарная память, и хотя сегодня вы оказали мне недостойный прием, я приложу все усилия, чтобы уговорить лорда Картерета не применять к вам санкций за укрывательство государственного преступника.

Сэр Джон подошел к шнурку с колокольчиком и яростно дернул его.

— Мне ненавистна сама мысль быть вам обязанным, — заявил баронет. — Прошу вас, предоставьте все естественному ходу событий.

— Понимаю, сэр Джон, — лорд Понсфорт снова изобразил смирение и покорность. — Я все понимаю, позвольте откланяться.

Сэр Джон сделал жест рукой, будто презрительно отмахнулся от посетителя. В дверях появился вызванный им лакей.

— Проводите его светлость! — приказал баронет.

Но когда он наконец остался один, с ним произошла резкая перемена, будто он сбросил плащ, в который рядился. Он тяжелой походкой подошел к письменному столу и упал в кресло. Подперев голову рукой, он бесцельно уставился в пустоту. Потом будто судорога прошла по его телу.

— Бедная моя Мария! — простонал он. — Бедная Эвелин! Господи, помоги им обеим!

Но сэр Джон поступил бы мудрее, если бы не стенал от бессилия в одиночестве, а, не скидывая с себя плаща выдержки, самолично проводил лорда Понсфорта до кареты, поджидавшей того на подъездной аллее. Тогда бы он избежал незадачи, сослужившей его светлости добрую службу, ибо, спускаясь с лестницы, лорд Понсфорт повстречал мисс Кинастон. Он задержался, чтобы поздороваться с Эвелин. Вид у него был мрачный и озабоченный. Сейчас его занимала новая мысль, до того молнией сверкнувшая в голове бывалого интригана. Да, он считал, что семена упали на благодатную почву, но вместе с тем он знал, что сэр Джон способен проявить упрямство и принести себя в жертву на алтарь мнимой верности мертвым. А потому, решил лорд Понсфорт, не помешает бросить горсть семян в еще более плодородную почву, коли у него вдруг появилась такая возможность.

— Увы, мисс Кинастон, боюсь, я привез невеселые вести вашему отцу! — лицо милорда преисполнилось скорби.

Как и ожидал ловкий интриган, его слова взволновали девушку. Щеки ее вспыхнули, в глазах появилась растерянность.

— Что случилось? — спросила она с дрожью в голосе.

Милорд перевел взгляд на лакея, стоявшего у двери. Эвелин поняла, чего он опасается, и приняла его молчаливое приглашение. Они пошли по подъездной аллее.

— Поезжай, — приказал Понсфорт кучеру, — подожди меня у ворот.

Хрупкая Эвелин ступала рядом с его светлостью по вязовой аллее, покрытой солнечными пятнами.

— Пожалуй, хорошо, что я могу поделиться с вами, — лорд Понсфорт как бы размышлял вслух. — Очень удачно, что я вас встретил. Вам, возможно, удастся завершить то, в чем я потерпел поражение. Моя неудача — увы! — обернется серьезной опасностью для вашего отца.

Предложение Понсфорта заинтриговало и польстило Эвелин: ей доверяли завершить то, что не удалось самому милорду. Она вопрошающе устремила на него открытый взор.

— Ваш отец сильно скомпрометирован: он укрывал у себя в доме человека, осужденного за государственную измену и впоследствии повешенного. За такие действия кара почти такая же, как за измену, ибо сами по себе они предполагают почти равную степень вины.

— Что вы говорите! — вскричала Эвелин, сильно встревожившись.

— Жестокую правду, мадемуазель. Но не стоит так волноваться. Я делаю все, что в силах сделать друг, добиваясь изъятия ордера на арест вашего отца, подписанного министром.

— Ордер на арест отца! — кровь отхлынула от лица Эвелин, и она вцепилась в рукав лорда Понсфорта.

— О, нет, нет, заверяю вас, мадемуазель, дело не так безнадежно, — успокоил он девушку. — Не предавайтесь панике! Я надеюсь, что добьюсь своего. Я могу повлиять на лорда Картерета, он прислушивается к моему мнению, и можете не сомневаться, я употреблю все свое влияние, чтобы оказать вам услугу.

— Но что… что они с ним сделают, если его арестуют?

— Ох! — лорд Понсфорт вздохнул и потер подбородок. — Надеюсь, что сэра Джона все же не повесят. Нет, нет, такая опасность ему не грозит. На него наложат большой штраф. Он сведется к полной конфискации имущества.

Воображение тотчас нарисовало Эвелин страшную картину разорения и полной нищеты. Картина эта ее напугала, хотя была очень далека от действительности. Но Эвелин слишком плохо знала жизнь, чтобы критически отнестись к игре воображения, и потому пришла в ужас.

— О-о-о-о… — простонала она.

— Не следует так волноваться, — повторил лорд Понсфорт. — Разве я не сказал, что приложу все усилия, что имею большое влияние на министра? Помните об этом и не теряйте присутствия духа. — Лорд Понсфорт говорил бодро и уверенно и тем повлиял на восприимчивую Эвелин: она приободрилась и немного успокоилась. Но лицо милорда снова омрачилось. — Я смогу добиться изъятия ордера на арест сэра Джона, — сказал милорд, — лишь в том случае, если он последует моему совету. К сожалению…

— Какому же? — нетерпеливо спросила Эвелин.

Он взглянул на хрупкую миниатюрную девушку, едва достававшую ему до плеча, отметил, как элегантно причесана ее золотая головка, и тяжело вздохнул:

— Как вы знаете, я обручен с Дамарис.

— Да, да, — подхватила Эвелин, до сих пор не знавшая, по каким причинам помолвка была расторгнута.

Поспешность ее ответа подсказала Понсфорту, что Эвелин находится в неведении относительно причин расторжения помолвки, и это облегчило его задачу. Глаза его засветились от радости:

— Возможно, вы не слышали, что ваш отец возражает против нашего брака. Он не позволит мне жениться на Дамарис, пока она не достигнет совершеннолетия.

— Но почему? — изумилась Эвелин.

— Формальное соблюдение воли покойного отца Дамарис, — небрежно пояснил лорд Понсфорт. — Я умолял сэра Джона пренебречь такой мелочью, заверял его: будь я родственником, а не просто другом, мне было бы легче оказать ему услугу, тогда лорд Картерет наверняка уничтожил бы ордер на арест. Видите ли, мадемуазель, его привязанность ко мне столь велика, что он не причинит вреда никому, связанному со мной родственными узами, даже если степень родства не очень близкая.

— Тогда… тогда все просто! Отец спасен, и у меня нет повода огорчаться! — воскликнула Эвелин, подняв к могущественному собеседнику просиявшее лицо.

Но милорд, скорбно воззрившись на нее, покачал головой.

— К сожалению, ваш отец не поступится и такой мелочью, — посетовал он и добавил с грустной полуулыбкой, заметив огорчение Эвелин: — О, пусть это вас не печалит! В конце концов я ничуть не сомневаюсь, что смогу помочь вашему отцу, если буду просить за сэра Джона как друг. Но, конечно, у родственника больше шансов на успех. Я не решился ни на чем настаивать в разговоре с сэром Джоном, не решаюсь просить поддержки и у Дамарис, поскольку… надеюсь вы сохраните мою маленькую тайну, мисс Кинастон?

— О да! — с готовностью подтвердила Эвелин.

— Не решаюсь, — продолжал лорд Понсфорт, — поскольку Дамарис однажды обидела меня несправедливым подозрением, что я хочу жениться на ней из корыстных побуждений, а я никоим образом не давал ей повода для подобного умозаключения.

— Как она могла так подумать! — простодушно возмутилась Эвелин.

Лорд Понсфорт усмехнулся горькой усмешкой много повидавшего на своем веку человека, заглянувшего в самую глубину человеческого сердца и познавшего его склонность к низменным побуждениям:

— Меня могли понять превратно, подумать, будто я собирался заключить сделку, а я бы этого не хотел и потому не настаивал. Возможно, я потерпел поражение потому, что не открыл вашему отцу всей глубины угрожающей ему опасности. Зато я открыл ее вам, потому что высоко ценю ваш… ваш ум. Если вам будет угодно, при случае намекните отцу на опасность, но ни под каким видом не ссылайтесь на меня. Впрочем, возможно, вам лучше промолчать.

Иными словами, Понсфорт просил Эвелин известить об опасности ее кузину Дамарис, и она не разгадала хитрости его речей.

— Понимаю! — воскликнула она. — Конечно, я сделаю все, что смогу.

— Я в этом уверен и буду счастлив оказать услугу не только вашему отцу, но и вам, ибо речь идет и о вашем будущем.

Сняв треуголку, милорд склонился перед Эвелин в низком поклоне и прильнул губами к ее руке, словно не только прощался, но и скреплял уговор.

Тем временем они подошли к карете Понсфорта. Он сел в нее, а Эвелин все еще стояла у ворот, потрясенная услышанным от него сообщением. Кучер уже натянул вожжи, но вдруг милорд приказал ему повременить и высунул голову из окошка кареты.

— Мисс Кинастон, поразмыслив хорошенько, я решил: пожалуй, никому ничего не говорите, — сказал он. — Предоставьте действовать мне, а я уж постараюсь. Я… — голос милорда дрогнул, и он беспомощно пожал плечами, — я так боюсь обвинения в недостойных мотивах, которые мне приписываются. Лучше позабудьте все, что я вам говорил.

Милорд с мрачным видом помахал Эвелин рукой и тут же скрылся в глубине кареты, не дожидаясь ответа. Но когда карета покатилась по дороге, он самодовольно усмехнулся, подумав, что ему очень повезло с этой встречей и что он осуществил больший посев, чем предполагал, и некоторые семена пали на очень благодатную почву.

Глава 18

ШАХ
Все произошло именно так, как рассчитывал лорд Понсфорт. Не успела его карета скрыться в туче пыли, как Эвелин отправилась к Дамарис.

Дамарис сидела у окна в своей комнате с письмом капитана Гейнора в руках — она теперь просиживала так часами, целиком погруженная в свои мысли. Она перечитывала письмо так часто, что каждое слово неизгладимо запечатлелось у нее в памяти. Когда появилась Эвелин, все еще бледная, запыхавшаяся от быстрой ходьбы, она быстро спрятала письмо за корсаж. Она спокойно выслушала Эвелин. При упоминании об опасности, угрожающей сэру Джону, милое лицо Дамарис сделалось жестким, и она нахмурилась. Она мгновенно оценила всю серьезность сообщения. Сколько бы лжи ни вложил в него Понсфорт, все, относящееся к опасности, было правдивым. И все же Дамарис сохранила удивительную выдержку.

— Ясно, — сказала она, когда Эвелин закончила свой рассказ. — Конечно же, лорд Понсфорт просил тебя передать все это мне.

Легкая насмешка придала ее словам оттенок пренебрежения, который сразу же уловила Эвелин.

— Ты не права! вскричала Эвелин, вспыхнув от возмущения. Она почитала своим долгом защитить того, кто так открыто и честно доверил ей свою тайну. — Ты не права, недаром он опасался, что ты превратно истолкуешь его слова!

— Значит, он наверняка постарался, чтобы ты обо всем мне рассказала.

— Неправда! — Эвелин, рассердившись, топнула ногой.

— Почему ты так горячишься, моя дорогая?

— Потому что ты так несправедлива, так мелочно подозрительна! И ты слишком торопишься делать выводы. Лорд Понсфорт опасался, что ты заподозришь корыстные мотивы в его предложении, и потому, уезжая, он просил меня позабыть все, что мне сказал, и не упоминать его слов в разговорах с кем бы то ни было!

— При этом он наперед знал, что ты проговоришься, — сказала Дамарис. — Прошу тебя, Эвелин, не сердись на меня, ведь я же не тебя презираю, дитя мое.

— Мы с тобой ровесницы! — парировала Эвелин с некоторой непоследовательностью, свойственной ей, дочери леди Кинастон.

— Но тебе в отличие от меня не пришлось познать кое-что на своем горьком опыте, — возразила Дамарис с тенью улыбки на лице. — Иначе лорду Понсфорту не удалось бы так легко сделать тебя своим орудием.

— Я — орудие лорда Понсфорта? — Эвелин задохнулась от негодования, расценив слова кузины как оскорбление: ей отказывали в уме и проницательности.

— Эвелин, дорогая, пойми: если бы лорд Понсфорт не преследовал корыстных целей, передавая через тебя свое сообщение, он бы не стал тревожить тебя разговорами об опасности, угрожающей твоему отцу. Он пытался предложить сэру Джону сделку, но она не состоялась, и он передал свое сообщение через тебя мне.

— Никакого сообщения он не передавал, — стояла на своем Эвелин. — Твоя подозрительность отвратительна! Он просил меня не упоминать о том, что он мне рассказал, из боязни, что ты неверно истолкуешь его слова и цели.

— Тем самым он продемонстрировал свою проницательность.

— Вижу, все мои старания напрасны, ты ничего не поняла. — И Эвелин с пылающими щеками вышла из комнаты кузины.

Подумать только, лорд Понсфорт сделал ее своим орудием, будто у нее своего ума не хватает! Чудовищно! Эвелин, дрожа от гнева, укрылась в своей комнате. Но если бы она знала, что творится в душе у бедной Дамарис, она бы смягчилась.

Дамарис, еще не оправившейся от тяжести утраты, постигло новое горе: над ее дорогим дядей, единственным ее другом, нависла страшная опасность. Ее больно ранила, терзала мысль, что она может спасти сэра Джона, лишь принеся себя в жертву.

Девушка поднялась и некоторое время, стоя у окна, стискивала руками голову, словно пыталась оживить оцепеневший мозг. Не все ли равно теперь, что уготавливает ей судьба? Она спасет сэра Джона любой ценой — даже ценой своего брака с Понсфортом. Пожалуй, на это стоит потратить отныне бесполезную, лишенную смысла жизнь.

Когда Дамарис пошла искать сэра Джона, ее ноги будто свинцом налились. Он все еще сидел за столом в кабинете, низко опустив голову, словно в ожидании неминуемого удара карающего меча. Сэр Джон поднял взгляд. Его посеревшее лицо, мука, затаившаяся в потускневших, обычно таких веселых и ясных глазах, укрепили Дамарис в решении принести себя в жертву ради благого дела. Она подошла к дяде, обняла его за плечи, прижалась к нему мягкой теплой щекой.

— Отец, дорогой! — прошептала она. Никогда раньше она не называла сэра Джона отцом, и потому нынешнее обращение прозвучало особенно нежно. — Отец, дорогой, вы обеспокоены. Я пришла помочь вам, если вы не отвергнете мою помощь…

— Я… я обеспокоен? — произнес он срывающимся голосом, тщетно стараясь придать себе бравый вид. — Нет, нет, о каком беспокойстве может идти речь?

— Вы обеспокоены сообщением, с которым явился лорд Понсфорт. Вот видите, мне все известно.

— Кто тебе рассказал? — проворчал сэр Джон. — Ты виделась с Понсфортом? Это он предложил тебе постыдную сделку?

— Нет, — Дамарис покачала головой, — он виделся с Эвелин.

— И открыл ей все, чтобы она передала тебе? — голос его дрожал от негодования.

— Отец, дорогой, не сердитесь на нее! — Дамарис еще теснее прижалась к нему щекой. — Эвелин — ребенок. Ей и в голову не пришло, что милорд Понсфорт использовал ее в своих корыстных интересах. Мне кажется, она и сейчас не осознает в полной мере, какая опасность вам угрожает.

— Разумеется, — сэр Джон горько усмехнулся. — Как сказано: «Родил кто глупого — себе на горе, и отец глупого не порадуется»[1145]. — Сэр Джон сейчас думал о том, что его дочь, знающая про нависшую над ним смертельную угрозу, не тревожится, в каком он сейчас состоянии. Эвелин не пришла к нему, не утешила хотя бы проявлением дочерней привязанности. Она предоставила это Дамарис, готовой пожертвовать собой ради его спасения. Тяжелое предчувствие не обмануло сэра Джона: он сразу понял, о какой помощи идет речь.

Дамарис, вероятно, права. У легкомысленной, безответственной девчонки, его дочери, не хватает ума оценить его положение. Сэр Джон тяжело вздохнул: и все-таки она его дитя — его и глупой леди Кинастон, его жены, и он не вправе сетовать.

— Не горюй, дорогая Дамарис! — молвил он наконец. — Твое сочувствие ободрило меня, придало мне сил. Теперь я понимаю: еще не все потеряно.

— Ничего не потеряно, — подхватила Дамарис, — ничего не потеряно, пока в наших силах выкупить вас!

— Я не о том! — прогремел, как бывало, его голос. — Я запрещаю тебе даже упоминать о выкупе, слышишь меня, девочка? — Он высвободился из объятий Дамарис, чтобы лучше видеть выражение ее лица. Потом добавил ласково, сразу смягчившись: — Как ты добра, Дамарис, как благородна! Я счастлив, я горд, что ты любишь меня, дорогая! Но про жертву забудь!

— От меня осталась одна оболочка, — задумчиво и грустно сказала Дамарис, и глаза ее засветились еще большей решимостью. — Та, что звалась Дамарис Холлинстоун, погибла в Тайберне неделю тому назад. То малое, что от нее осталось, принадлежит вам. Что в ней, в этой оболочке? Пусть она достанется лорду Понсфорту, ничего другого ему и не требуется. Впрочем, и она ему не нужна. Наследство — вот чего он алчет. А разве не лучшее для него применение — выкуп самого дорогого мне человека? Отец, не отказывайте мне в такой малости! Вы же чувствуете, с какой радостью я…

— Нет! — снова возвысил голос сэр Джон, стукнув кулаком по столу. — Об этом не может быть и речи! Я бы не пошел на сделку с ними, четвертуй они меня заживо! Ты хочешь, чтобы я стал негодяем? Неужто ты или другая чистая душа сохранили бы ко мне уважение, дай я согласие на такую бесчестную сделку? — Сэр Джон решительно взмахнул рукой, как бы отметая все возражения. — Чему быть, того не миновать. Я уже стар, и мне в любом случае не так уж много осталось дней. Правительству — увы! — придется довольствоваться малым. А выкуп, который ты предлагаешь, абсурдно, непомерно велик!

— Значит, вы думаете только о себе?

Сэр Джон удивленно поднял брови:

— Моя дорогая, сдается мне, что я думаю и о тебе.

— Но у других домочадцев больше прав на вашу заботу, чем у меня.

Лицо сэра Джона судорожно передернулось, он на мгновение смолк, но потом продолжил разговор в том же тоне:

— Я бы поступил низко, оплатив их жизнь в довольстве и богатстве тобою.

Но Дамарис не дрогнула, не сдалась:

— Повторяю: я всего лишь оболочка. Вы мне не верите?

— О Боже! — простонал сэр Джон и на миг безвольно обмяк, но тут же взял себя в руки. — Ни слова больше, дитя мое! — произнес он безоговорочно. — Если ты меня любишь, не заводи больше разговора об этом, я не буду тебя слушать. И не считай меня бесчувственным, не способным оценить благородство, величие твоей души, моя славная Дамарис! — Сэр Джон поднялся, обнял девушку и нежно поцеловал. — Я благодарю тебя от всей души. Сегодня ты доставила мне утешение и радость, какой я еще никогда в жизни не испытывал. До конца дней своих я буду благодарить Господа за сокровище твоей любви.

— Отец, дорогой!

Сэр Джон заметил слезы на глазах Дамарис.

— Не будем больше говорить об этом, — мягко сказал он. — Уже все сказано. Тебе не удастся заставить меня согласиться на сделку, даже если ты по доброй воле готова пойти на жертву, даже если ты в своем глупом благородстве сама найдешь этого пса Понсфорта и скажешь ему, что заплатишь назначенную цену. Все равно я не дам разрешения на брак, воспользуюсь своим правом опекуна, которым меня назначил твой отец. Так бы поступил любой, кто верует в Бога и верует в честь.

Дамарис поняла, что решение баронета непреклонно, и, если она будет настаивать, сэр Джон сам подставит голову под карающий меч. И она ушла, заклиная Господа помочь ей спасти сэра Джона вопреки его воле. Поглощенная этими мыслями, она не задавалась вопросом, чем подобный исход дела обернется для нее самой. Ей некогда было ужасаться цене, которую она предлагала за спасение дорогого ей человека.

И вот неделю спустя Дамарис решила: ее час пробил. Эвелин сообщила ей, что сэр Джон снова уединился в кабинете с лордом Понсфортом.

Как и в предыдущий приезд милорда, сэру Джону инстинктивно хотелось отказать ему в приеме. И снова баронет, преодолев неприязнь, счел необходимым принять лорда Понсфорта и вызнать — он полагался на свою проницательность, — насколько велика угрожающая ему опасность. Сэр Джон принял его светлость, как и в прошлый раз, весьма недружелюбно.

— Я вас не приглашал, милорд, — заявил он, вставая навстречу незваному гостю, и на протяжении всего разговора не предложил ему сесть. — Если цель вашего визита та же, вы напрасно изволили беспокоиться.

— Весьма сожалею, сэр Джон, — отозвался виконт с потрясающей невозмутимостью, — что вы все еще пребываете в том же настроении, но, полагаю, на сей раз мне повезет, и я его улучшу. — Лорд Понсфорт медленно и грациозно прошелся по комнате, а сэр Джон встал в свою любимую позу — оперся плечом о каминную полку. — Если бы я не нашел способа рассеять ваши беспочвенные подозрения и доказать бескорыстие своих чувств к вашей племяннице, я не явился бы к вам незваным гостем, как вы изволите думать.

В Лондоне милорд, уверенный в успехе, час за часом ждал гонца с письмом от Дамарис, но не выдержал столь долгого напряжения. К тому же действия, связанные с арестом сэра Джона, не терпели больше отлагательства. Лорду Картерету могло прийти в голову отдать распоряжение об аресте, не известив об этом Понсфорта, и тогда бы вышла наружу ложь о якобы прилагаемых им усилиях спасти баронета. И Понсфорт возобновил атаку, вооружившись новыми аргументами.

— Слушаю вас, милорд, но предупреждаю заранее: я жду серьезных доказательств. Ваша новая выдумка, сдается мне, рассчитана на мою доверчивость. Тем не менее продолжайте, милорд, — сказал сэр Джон.

— Вы утверждали, сэр, что не дадите разрешения на мой брак с вашей племянницей?

— Да, таково мое решение.

— Очевидно, вы намерены и далее настаивать на нем? — поинтересовался милорд.

— Ваши опасения оправданны, — сухо ответил сэр Джон.

В этот момент дверь тихо отворилась, и в комнату незаметно вошла Дамарис.

— Я рад, что вы проявили твердость, — лицо милорда вдруг засияло радостной улыбкой, — и тем позволили мне доказать вам и Дамарис свое раскаяние по поводу прошлого злополучного инцидента и доказать искренность моих чувств. Я хочу, сэр Джон, жениться на вашей племяннице без вашего согласия, как вы мне тогда предложили, и к черту ее наследство!

— К черту ваше предложение, — последовал спокойный ответ.

— Нет, нет, сэр Джон, — вступила в разговор Дамарис.

— Дамарис! — сэр Джон помрачнел.

Его светлость, весьма эффектный в бронзово-зеленом атласном камзоле, склонил голову в почтительном поклоне, и локоны парика почти скрыли его лицо.

— Поскольку его светлость предлагает доказательства своей искренности… — начала она, и глаза милорда засветились торжеством.

Но торжество лорда Понсфорта было преждевременным.

— Искренности? — перебил Дамарис сэр Джон. — Как ты могла поверить его красивым словам!

— Сэр Джон, вы заходите слишком далеко! — надменно одернул его Понсфорт. — Прощу поразмыслить над тем, что я всего лишь поймал вас на слове. Мне бы следовало сделать это сразу, когда вы объявили свое решение. Это мое упущение. По крайней мере, я бы избавил Дамарис и себя от напрасных страданий. Я приехал, сэр, чтобы исправить свою ошибку, о которой всегда горько сожалел. И если в моих словах кроется фальшь, прошу вас, сэр, сорвите с меня маску!

Лорд Понсфорт достал платок и приложил его к губам. Гордо вскинув голову, всем видом являя вызов, он ожидал ответа. Ответ последовал незамедлительно:

— Каков мошенник! Уму непостижимо! Ты только подумай, Дамарис, он решил заморочить нас небылицами, которыми не проведешь и ребенка! И после этого ты намерена выслушивать его? Ладно, слушай, но позволь, я помогу тебе понять его замысел. Милорд утверждает, что берет тебя без приданого. Стало быть, я, не давая разрешения на брак, должен распорядиться твоим наследством, как указано в завещании твоего отца. Но доведется ли мне выполнить его наказ? Позволят ли мне? Если меня арестуют и объявят вне закона, мои распоряжения не будут иметь юридической силы. На это и рассчитывает милорд. О, хитрости ему не занимать, но все же злодейства в нем больше, чем хитрости!

Лорд Понсфорт побагровел от злости.

— Единственное, что уму непостижимо, так это ваша несправедливость, сэр. — Он обернулся к Дамарис: — Я уже рассказывал вашему дяде, что делаю все возможное и невозможное, чтобы министр не подписал ордера на его арест, а в благодарность получаю одни оскорбления. Пожалуй, мне лучше умыть руки и не пытаться изменить судьбу сэра Джона.

— Погодите, милорд! воскликнула Дамарис. — Вы обещаете, что сэра Джона не будут преследовать по закону?

— Да, его не будут преследовать за укрывательство капитана Гейнора, — подтвердил Понсфорт. — Именно это я и обещал. Но я не хочу рассматривать свою помощь как сделку между нами, Дамарис. Мне претит сама мысль об этом. Однако при всей моей любви к вам, — продолжал милорд, делая вид, что не заметил, как она поморщилась при его словах, — при всей моей любви к вам я не всесилен, но если бы я приходился сэру Джону родственником по сватовству, мне было бы куда легче уговорить лорда Картерета, питающего ко мне дружеские чувства, не возбуждать судебного преследования. Тогда бы я гарантировал полный успех.

— И не сдержали бы своего слова, как и раньше, — вскипел баронет. — Не слушай его, Дамарис!

— Нет, вы должны выслушать меня, миледи, — возразил лорд Понсфорт, — Проявленная мною постыдная нерешительность действительно заслуживает вашего презрения. Сейчас я стараюсь искупить свою вину, но — заклинаю вас — не заставляйте меня страдать больше, чем я того заслуживаю. Повторяю: я готов пренебречь запретом вашего опекуна, пусть он распоряжается вашим наследством, как ему заблагорассудится. Можно ли привести более веское доказательство искренности моих чувств?

— Милорд пренебрегает моим запретом, — пояснил сэр Джон, — потому что прекрасно сознает: как только меня арестуют и поставят вне закона, мои распоряжения станут недействительными, и он приберет к рукам твое наследство.Пойми наконец, Дамарис: ты напрасно думаешь, что поможешь мне своей жертвой, напротив, ты лишь усилишь угрозу, усугубишь роковые последствия.

Это был шах и мат. Лорд Понсфорт увидел растерянность девушки.

Но в остроте ума Дамарис не уступала дяде.

— Тогда дайте разрешение, сэр Джон! — воскликнула она. — Вы должны это сделать!

— Никогда! — баронет сжал губы, лицо его словно окаменело.

Для лорда Понсфорта неумолимость сэра Джона означала крушение всех его надежд. Лобовая атака не удалась. Но, наблюдая за Дамарис, он понял: надо нанести удар с фланга и одержать победу. Понсфорт тут же сбросил маску лицемерного смирения, он больше не скрывал своей злобы.

Милорд сухо откланялся.

— Больше говорить не о чем, — процедил он сквозь зубы. — Вы слишком стары, и я не могу заставить вас отвечать за свои слова, но могу избавить себя от последующих оскорблений.

Как и в прошлый раз, сэр Джон дернул за шнурок с колокольчиком.

— Я рад, сэр, что вы это осознали, — презрительно бросил он.

Лорд Понсфорт намеренно повернулся спиной к сэру Джону и склонил голову перед Дамарис в почтительном поклоне.

— Умоляю вас, судите обо мне милосерднее вашего дяди. Поверьте, — голос милорда задрожал, и Дамарис чуть было не поверила в его искренность, — поверьте, я не заслужил такого позора. Моя любовь к вам — вне подозрений.

Отвесив ей глубокий поклон, милорд удалился. Дамарис подбежала к сэру Джону и обвила руками его шею.

— Ну почему вы отказались? — спросила она со слезами. — Вы обрекли себя на гибель.

— Семь бед один ответ, — мрачно пошутил сэр Джон. Он погладил каштановые волосы Дамарис, заглянул в ее карие глаза, в которых читалась тревога за его судьбу. — Единственное, что мне осталось, — проявить твердость духа, — сказал он ей в утешение. — Стоит уступить Понсфорту — и я пропал. Отказывая Понсфорту, я держу его на привязи: он все еще надеется на успех и, возможно, не станет торопиться с доносом. Меня арестуют лишь в том случае, если он донесет на меня. Все остальное — его выдумка, в этом я сегодня окончательно убедился.

— Не может быть! — воскликнула потрясенная Дамарис.

— Я знаю лорда Картерета, когда-то мы с ним были приятелями. Он не из тех, кому можно указывать, точно лакею. Интуиция меня не подводит. Лорд Понсфорт делает вид, что спасает меня от ареста. Уж если он меня действительно от чего-либо спасает, так это от собственного доноса. Он предал якобитов. Он предал Гарри Гейнора.

При этих словах Дамарис вскрикнула. Баронет нанес точный удар, пробивший щит самопожертвования, чего, собственно, сэр Джон и добивался.

— Это истинная правда, видит Бог! — подтвердил он. — И за такого человека ты собралась выходить замуж! Теперь ты понимаешь, что это невозможно? Но не бойся, моя дорогая девочка. Мы еще одолеем Понсфорта, если не сдадимся на его милость.

Уверенность сэра Джона обманула Дамарис.

— Вы так полагаете? — спросила она с надеждой.

— Безусловно! — подтвердил баронет, используя ложь во спасение.

Его слова немного успокоили Дамарис, и она ушла.

Оставшись один, сэр Джон застыл за столом в той же позе отчаяния, что и после первого визита лорда Понсфорта. И если тогда он полагал себя в опасности, то сегодня уверился в том, что обречен. Предвидя скорый конец, баронет снова с тоской подумал, что станется с его беспомощной дочерью и еще более беспомощной женой, когда их постигнет такой удар. И он молча обратился к Господу, умоляя защитить их.

Сэр Джон все еще бесцельно сидел в своем кабинете, когда полчаса спустя к нему явился лакей с письмом, доставленным посыльным из Лондона.

Глава 19

КАПИТАН ДЕЙСТВУЕТ
Сэр Джон сломал печать и распрямил желтоватый лист бумаги, на котором тонким витиеватым почерком было написано нижеследующее:


«Достопочтенный сэр, у меня есть важное, как мне представляется, сообщение для Вас относительно Вашего друга капитана Гарри Гейнора. Поскольку я намерен безотлагательно передать это сообщение Вам, — по получении вы признаете мою поспешность оправданной — надеюсь, Вы сочтете возможным незамедлительно оказать мне честь своим визитом. Подателю письма предписано сопровождать Вас, если Вы соблаговолите исполнить мою просьбу тотчас по прочтении письма. Ежели в данный момент это невозможно или трудно, будьте столь любезны передать через подателя письма, когда и в какое время Вы удостоите меня чести принять Вас. Мой дом расположен на Грейз-Инн-роуд, по соседству с таверной «Плачущая женщина», если ехать из Холборна.

Эмануэль Близзард».


Сэр Джон прочитал письмо дважды и нахмурил брови. Сообщение относительно Гарри Гейнора! Не странно ли, что автор письма не оговорился: «покойного Гарри Гейнора»? При первом чтении у баронета промелькнула мысль, что ему хотят устроить ловушку. Но отсутствие слова «покойный», из чего следовало, что автор не знает о смерти капитана, рассеивало все подозрения. Разумеется, любой, вздумавший подстроить ему подобную ловушку, не допустил бы такой ошибки. И все же сомнения оставались. Однако сэр Джон решительно отмел их: какой смысл подстраивать ему ловушки? Если кто-то хочет его погибели, все основания для судебного преследования налицо.

Приняв решение, сэр Джон сразу поднялся. Гадай не гадай — все равно не узнаешь, какое сообщение его ждет, а ему не терпелось получить его как можно скорее. Он взглянул на почтительно ждавшего его приказа слугу.

— Каков из себя податель письма?

— Простой парень, сэр Джон, — отвечал тот. — Приехал верхом.

— Скажи, что я еду с ним. Пусть мне оседлают Джесси, и позови Берда — он поможет мне натянуть сапоги.

Сэр Джон ничего не сказал Дамарис, а в разговоре с женой вскользь упомянул, что неотложные дела призывают его в Лондон, но он вернется к вечеру.

Часа через два он уже стоял в темной комнате на первом этаже неприметного дома доктора на Грейз-Инн-роуд. Вскоре появился и сам профессор — худощавый, маленького роста, с быстрыми порывистыми движениями и характерным цоканьем.

— Та-та! Очень мило с вашей стороны, сэр Джон. Мне было бы крайне огорчительно думать, что я причинил вам беспокойство, а? Надеюсь, что нет. — Профессор потер сухонькие ручки, и его пытливые глаза за стеклами очков заблестели.

— Я ничто не почту беспокойством для себя, если мне обещано сообщение о близком человеке, почти сыне, мистер Близзард.

— Доктор, доктор Близзард, — поправил его профессор, — ваш покорный слуга. Присаживайтесь, прошу вас.

Сэр Джон уселся в кресло, указанное доктором, и положил на стоявший сбоку столик шляпу и хлыст. Профессор оперся руками о стол и задумчиво поцокал языком. Потом он поднял очки почти к самому краю седого парика и внимательно посмотрел на посетителя близорукими глазами.

— Сообщение, о котором идет речь, сэр, из ряда вон выходящее, оч-чень странное, да, поверьте, я бы сказал — потрясающее.

— Да, да, — кивнул баронет. — Умоляю, не держите меня в неизвестности.

— Та-та! Я и не собираюсь. Мне лишь надо как-то подготовить вас, а?

— Подготовить меня?

— Видит Бог, да! Разве я не упомянул, что мое сообщение потрясающего свойства? Дело обстоит так, сэр: виселица в Тайберне оказалась для вашего друга вратами жизни, но не в том смысле, в каком встречается то ли у пророка, то ли у сочинителя псалмов или теолога, одним словом, того, кому принадлежит изречение: «Mors jannua vitae»[1146].

Сэр Джон глядел на него, ничего не понимая. Уж не сумасшедший ли перед ним?

— Доктор Близзард, не объясните ли вы мне попросту, что вы имеете в виду?

— Попросту? Ага, попросту… тогда… Впрочем, погодите! Я — доктор, как уже говорил вам. Сэр, я профессор анатомии, следовательно, изучаю анатомию… К счастью, сэр, друзья вашего друга позабыли сделать распоряжения о его похоронах, и я купил труп у негодяев, срезавших веревку, за две гинеи, а потом, говоря попросту, обнаружил, что он вовсе не мертв…

Сэр Джон замер. Кровь отхлынула у него от лица, губы приоткрылись, но он не мог произнести ни звука. Потом его стала бить дрожь.

— Вот, вот, та-та! — воскликнул доктор и, водрузив очки на нос, вперился в гостя. — Я предупреждал, что новость волнительного свойства, а вы еще предложили мне объяснить вам все попросту.

— Я… — баронет задохнулся от волнения. — Я уже пришел в себя, сэр. — Сэр Джон героически пытался совладать с собой. Он вытащил платок и промокнул вспотевший лоб. — Но вы, признаюсь, потрясли меня. Сказать по правде, я и сейчас как в тумане. Вы подразумеваете, что Гарри Гейнор… жив?

— Не только жив, но почти здоров, он быстро пошел на поправку. Через денек-другой он сможет вернуться к обычной жизни.

Последовало молчание, которое профессор не счел нужным нарушить: он понимал, что обычный ум не в состоянии быстро воспринять подобное известие.

— Но это же чудо! — воскликнул сэр Джон неестественным голосом: он все еще сомневался, все еще не понимал до конца того, что рассказал профессор.

— Та-та! — цокнул, по обыкновению, профессор. — Чудес в природе не бывает. Чудо — вне природы, а я вам сообщил о естественном событии. Такое действительно происходит, но крайне редко, потому и кажется чудом, однако совсем не чудо!

— Где он? — спросил сэр Джон дрожащим голосом.

— Там, наверху, ждет вас, — услышал он ответ, рассеявший наконец туман в его голове.

Гарри Гейнор жив, он ждет его наверху. Это сэр Джон понял сразу, а больше ему пока ничего не требовалось. Он тут же вскочил:

— Почему вы мне сразу не сказали, что он жив? Почему в письме об этом ни слова, ни намека?

— Спросите капитана, — профессор улыбнулся. — Я бы сразу связался с его друзьями, но он не хотел. Очень осторожный юноша, хоть и сорвиголова. Но я задерживаю вас. Сюда, пожалуйста!

Он повел сэра Джона вверх по крутой темной лестнице. На узкой площадке наверху он мгновение помедлил, потом постучал и отворил дверь. Баронет зашел в комнату и замер на месте, словно не веря собственным глазам: перед ним в стеганом халате стоял, улыбаясь, Гарри Гейнор.

Доктор вышел и притворил за собой дверь, оставив друзей наедине.

— Гарри! — вскричал сэр Джон внезапно охрипшим голосом.

— Мой дорогой сэр Джон!

Баронет вне себя от радости широко раскрыл ему объятия, прижал его к сердцу.

— Мой мальчик, мой мальчик! — бормотал он срывающимся голосом, со слезами на глазах. — Мы уже оплакали твою кончину, а ты воскрес из мертвых!

Когда наконец капитан успокоил сэра Джона, и тот мало-помалу осознал удивительное происшествие, они сели, и начался долгий разговор. Гейнор раскрыл сэру Джону свои планы: он должен немедленно покинуть Англию.

— По закону человека не карают дважды за одно и то же преступление, — сказал он. — Но я отнюдь не уверен, что для опасного якобитского агента правительство не сделает исключения. Оно постарается избавиться от меня, как только поползут слухи, что я избежал смерти.

— Да, да, — поддержал его баронет. — Ты рассуждаешь мудро. Наверное, тебе понадобятся деньги?

— Деньги у меня есть. Я могу снять по аккредитиву в банке «Чайлдс» почти две тысячи гиней, но, пожалуй, разумнее не обращаться в банк. Хоть тождество капитана Дженкина и капитана Гейнора не имеет официального подтверждения, все понимают, что это одно и то же лицо. Банкиры почтут своим долгом известить правительство.

— Ты прав, — подтвердил сэр Джон, — Пользуйся моим кошельком, как своим собственным.

— Благодарю вас, сэр, — тотчас отозвался капитан. — Полагаю, ста гиней мне хватит, чтобы добраться до Рима.

— Я принесу деньги завтра.

— Тогда, если доктор Близзард позволит, я уеду послезавтра. А как дела у вас, сэр Джон?

Сэр Джон глядел на Гарри и изумлялся: до сих пор — ни слова о Дамарис. Баронету казалось, что он понимает, почему Гарри колеблется.

— Когда я привезу радостную весть, Дамарис будто заново родится, — сказал он.

Лицо капитана побледнело, и он спросил дрогнувшим голосом:

— Она… опечалилась?

— Опечалилась, говоришь? Да она чуть не умерла! Новость о том, что ты жив, будет ей самым лучшим лекарством. Снова розы зацветут на ее щечках, снова заискрятся глаза. А еще, — сэр Джон запнулся, потрясенный внезапно пришедшей ему в голову мыслью, — радостная весть устранит опасность жертвы, которую она задумала принести.

— Жертвы? Какой жертвы?

Сэр Джон спохватился, что не проявил должной осторожности, но отступать было поздно, и он волей-неволей поведал капитану Гейнору свои беды. Сэр Джон облегчил душу, и в ней затеплилась надежда: молодому находчивому человеку найти выход из положения легче, чем ему, потрясенному нависшей над ним угрозой.

Капитан выслушал его молча, с непроницаемым выражением лица и лишь раз кивнул, когда баронет упомянул о подлой ловушке, подстроенной ему Понсфортом. Когда сэр Джон закончил свой рассказ, капитан поднялся и медленно прошелся по комнате — от двери к окну и обратно, заложив руки за спину и задумчиво наклонив голову. Он был глубоко тронут благородством Дамарис, решившей принести себя в жертву, и не меньшим благородством сэра Джона, решительно отвергавшего ее жертву.

— Ныне, — сказал в заключение сэр Джон, — я убедил Дамарис, что она не спасет, а погубит меня, если согласится выйти замуж за злодея. А теперь Дамарис узнает о твоем чудесном, невероятном спасении, и я надеюсь на полный успех: убежден, что ее отважное самопожертвование объясняется отчаянием и безнадежностью.

— Вы… вы полагаете, что одно с другим связано? — воскликнул Гейнор, не веря своим ушам.

— Мой дорогой Гарри, если бы ты слышал, как она сказала: «Я всего лишь оболочка. Та, что звалась Дамарис Холлинстоун, погибла в Тайберне», — ты бы понял всю глубину ее отчаяния и растрогался до слез.

У капитана и впрямь слезы навернулись на глаза, когда сэр Джон повторил ее слова. Он снова зашатал по комнате, размышляя над тем, что рассказал баронет, и над заданной ему головоломкой. Наконец он остановился у окна, и его лицо просветлело.

Капитану пришел на ум план действий, разработанный им ранее и отвергнутый как слишком рискованный. План был дерзок и смел. Можно было надеяться на успех именно из-за его дерзости. Капитан откинул голову и громко рассмеялся. Баронет с испугом уставился на него.

— Полагаю, капитану Гейнору пора вернуться к жизни, — сказал он.

Сэр Джон смотрел на Гарри растерянно и недоуменно. Под его взглядом лицо капитана снова стало непроницаемым.

— Послушайте, сэр Джон, вы преувеличиваете опасность, которая вам угрожает, — сказал он. — Допустим, они арестовали вас. Но как же вам предъявят обвинение в укрывательстве государственного преступника? Для этого требуется сначала доказать, что капитан Гейнор и капитан Дженкин — одно и то же лицо.

— Чепуха! — возразил баронет. — Как только понадобится доказательство тождества, правительство сделает это без особых хлопот.

— Допустим, оно докажет, допустим, найдет свидетелей, хотя не представляю, откуда они возьмутся. Но правительству еще придется доказать, что вы знали о моих связях с якобитским движением, знали меня как агента короля в изгнании и что я не обманул вас, как обманул многих других, включая мистера Темплтона, помощника министра.

— Ах, Гарри, Гарри, все эти доводы — соломинка, за которую хватается утопающий, и ты понимаешь это не хуже меня.

— Не уверен, — сказал Гарри с улыбкой. — Но даже если ваши опасения оправданны, у меня в надежном месте припрятан плот, а он надежнее соломинки.

— Что ты имеешь в виду?

Капитан на мгновение задумался.

— Мне придется немножко потрудиться, чтобы он мог выйти в плавание. Надеюсь, завтра утром к вашему приезду все будет в порядке. Тогда я и открою вам свой секрет.

Несмотря на уговоры, сэр Джон больше не вытянул из капитана ни слова. Сэр Джон пообещал, что вернется утром и привезет с собой Дамарис, и Гарри провел ночь без сна: он и радовался встрече с Дамарис, и боялся ее.

Однако утром во вторник сэр Джон не появился. Капитан постарался придать наилучший вид своему черному камзолу, в котором его арестовали и повесили. Он заказал цветы — корзину роз и корзину белоснежных лилий, украсив комнату для такого торжественного случая. Утро ушло на приготовления к приезду гостей, день — на ожидание, вечером, пережив горькое разочарование, Гейнор все еще продолжал ждать, даже когда в доме зажгли свечи. Наконец он лег спать, утешая себя надеждой, что сэр Джон и Дамарис приедут на следующий день. Но и среда прошла в мучительном ожидании. Сэр Джон будто в воду канул.

В четверг утром, не в силах больше вынести душевного напряжения, капитан упросил профессора послать к сэру Джону своего ученика, который отвозил в свое время в Монастырскую ограду письмо профессора. На сей раз ограничились устным посланием. Вернувшись, молодой человек рассказал, что дом постигла беда: сэра Джона арестовали прямо по возвращении, в понедельник.

Услышав новость, капитан глубоко вздохнул. Вздох выражал не уныние, а скорее облегчение. Он поблагодарил посыльного, а когда тот ушел, обратился к профессору, сидевшему в комнате.

— Хочешь не хочешь, пора возвращаться к жизни, — мрачно заметил капитан. — Который час?

— А? Который час? Почти два.

— Тогда мне пора прощаться.

— Та-та! Вы хотите сказать, что уходите? Куда же вы собрались?

— Возвращаюсь к жизни.

— В вашем-то состоянии? — профессор не на шутку обеспокоился. К тому же ему не хотелось расставаться с полюбившимся ему молодым человеком. — Вы меня удивляете…

— Что же вам не правится в моем состоянии? Осмотрите меня, — попросил капитан.

Профессор спустил очки со лба на нос:

— По-моему, у вас лихорадка.

— Лихорадка ожидания, сэр, — ответил пациент. Он взял доктора за руку: — Друг мой, меня тяготит мой долг, мне хотелось бы вернуть его вам…

— Та-та!

— Вы ведь мне больше, чем друг. Надеюсь, сердечная привязанность сохранится между нами и дальше. Если вам понадобится моя помощь, только позовите. Я буду счастлив услужить вам.

— Мой дорогой сэр! Мой дорогой мальчик! Та-та! Та-та!

— Я с величайшим сожалением покидаю ваш гостеприимный дом, сэр. Но это не прощание. Мы расстаемся друзьями, и, — капитан чуть помедлил, — за мною долг.

— Сэр! вскричал доктор в притворном негодовании. — Я, по-вашему, виноторговец? Или, быть может, хозяин таверны?

Капитан сжал его руки.

— Простите меня, — сказал он, — моя неспособность возместить истинный долг заставляет меня проявлять щепетильность в мелочах.

— Ни слова больше, или я обижусь!

Они расстались лучшими друзьями, и когда капитан ушел, одинокий профессор впервые за долгие годы, исполненные всепоглощающего, упорного труда, понял, как уныл и мрачен его дом на Грейз-Инн-роуд.

Капитан Гейнор в черном камзоле и в шляпе, купленной для него учеником профессора, с двумя гинеями в кармане, одолженными при прощании у доктора Близзарда, быстро миновал Холборн и вскоре оказался у Темпл-Бар[1147], где было, по обыкновению, слякотно и грязно.

У Темпл-Бар он нанял фаэтон и добрался до гостиницы на Чандос-стрит, где остановился две недели тому назад и где все еще находился его багаж.

Глава 20

ОТСТАВКА МИСТЕРА ТЕМПЛТОНА
Сэр Ричард Толлемах Темплтон, проживавший затворником в своем далеком поместье в Девоншире[1148], получил письмо от кузена, помощника министра, вселившее в него ужас. Вот что писал помощник министра.


«Мой дорогой Толлемах! De profundis[1149] я пишу тебе, преисполненный глубочайшего отчаяния, раздавленный злокозненной судьбой. До сих пор не верится, что такое приключилось со мною. Меня вынудили покинуть высокий пост на службе его величества, и теперь я склоняю свою голову от стыда под злорадными взглядами завистливой черни, испытывающей особое ликование при падении высокопоставленных особ.

Прошла неделя с того дня, как произошло злополучное событие, повлекшее за собою мой крах, но я лишь сегодня собрался с духом написать свое жалкое послание, ибо должен сообщить тебе, главе нашего славного дома, все, что со мною стряслось. Дорогой Толлемах, в час, когда бремя позора согнуло мои плечи, слабым утешением мне служит мысль о том, что ты отчасти разделяешь мою вину. Из вышесказанного следует, что я осмеливаюсь порицать тебя. Мы оба стали жертвами злокозненной судьбы и негодяя, искупившего на виселице порочность своего существования. Нас обоих обманули, и мое заблуждение — скорее естественное следствие того, что и тебя обвели вокруг пальца. Эта мысль — поддержка и опора во мраке моей нынешней жизни. Если бы не это смягчающее душевные муки обстоятельство, я бы не посмел показаться тебе на глаза или написать письмо.

Негодяй, о котором идет речь, мой дорогой Толлемах, произведший на тебя столь выгодное впечатление (конечно, все люди склонны заблуждаться) и обманувший доверие, коим ты его удостоил, некто капитан Гейнор, или тот, кто скрывается под этим именем. Я был твердо уверен в его лояльности, основываясь на твоем собственном утверждении, что капитан Гейнор вне подозрений. Я грудью встал на его защиту, когда поползли слухи, что он и есть неуловимый капитан Дженкин, пресловутый якобитский агент, ибо никто не знал настоящего имени агента.

Твоя уверенность в нем была столь неколебима, что я, как мог, препятствовал его аресту, ручаясь самою честью своей за его лояльность. Но, как я уже упоминал, нас обоих обвели вокруг пальца. Наступил момент, когда защищать его долее стало невозможно. Его арестовали по приказу правительства. Капитан Гейнор понял, что проиграл, и повел себя, как все головорезы, припертые к стенке: признался в измене и безропотно покорился судьбе. Гейнора повесили неделю тому назад, и он заслужил кару, как никто другой на моей памяти.

Что еще остается сообщить? Стоит ли лишний раз упоминать, что я обесчестил себя необдуманным поручительством и мне ничего не оставалось, как подать в отставку, не дожидаясь, пока лорд Картерет обрушит на мою несчастную голову град презрительных насмешек. Я пропащий человек, мой дорогой Толлемах, и больше, чем кто-либо, нуждаюсь в сочувствии и жалости в своем нынешнем одиночестве. Я спрятался от мира, запершись в своем кабинете, но мне никуда не деться от Эмили, чей язык колет меня, точно острый нож.

Продолжать письмо нет сил. Но если ты, сжалившись над моим одиночеством, пригласишь меня пожить у тебя в Девоншире, пока об этом деле позабудут и я снова смогу показаться на глаза людям, я буду очень благодарен.

Твой преданный незадачливый кузен

Эдвард Темплтон».


Новость, сообщенная кузеном сэру Ричарду, показалась совершенно невероятной. То, что лорд Картерет, упорствуя в абсурдной ошибке или побуждаемый запутавшимися советниками, несмотря ни на что решился арестовать Гарри Гейнора как капитана Дженкина, не было удивительным. Но чтобы Гарри Гейнор, которого он знал, о чьей карьере ему было все доподлинно известно, чей послужной список год за годом подтверждался хвалебными отзывами и рекомендациями, признал себя якобитским агентом, за которым долго охотилось правительство, — в это поверить было невозможно.

Сэр Ричард еще раз обдумал письмо кузена. Либо он сошел с ума, либо в основе судебного дела лежала чудовищная ошибка.

Он не стал тратить времени на ответ. Взволнованный сообщением, через два дня, — ровно столько времени потребовалось для улаживания дел в поместье, требовавших его личного участия, — сэр Ричард отправился в Лондон. Он прибыл туда еще два дня спустя — лошадей по его приказу гнали всю дорогу. В тот самый четверг, когда капитан Гейнор покинул дом профессора Близзарда, запыленная карета сэра Ричарда остановилась у дома мистера Темплтона.

Тот находился у себя в кабинете. Несмотря на поздний час, — часы давно пробили полдень — мистер Темплтон сидел в вишневом халате и в ночном колпаке. Длинное лицо кузена, казалось, еще больше вытянулось, побледнело и осунулось, щеки обвисли. Он походил на побитую собаку. В его глубоко посаженных глазах затаилась тоска. С первого взгляда на него становилось ясно: человек страдает от жалости к самому себе.

Мистер Темплтон поднялся и пошел навстречу кузену, приветственно протянув к нему руки:

— Мой дорогой Толлемах! — его низкий голос гудел, как орган, и был преисполнен грусти. — Ты проявил душевную щедрость, так быстро откликнувшись на мой зов, отозвавшись на мое… э-э-э… горе.

— Я был не в силах ждать, пока ты явишься ко мне, — услышал он в ответ. — Новость, сообщенная тобой, показалась мне фантастичной, невероятной. Я должен сам услышать объяснения. А уж потом я увезу тебя в Девоншир.

— Возможно, она фантастична, возможно, невероятна, но тем не менее это правда.

Сэр Ричард, как был, в дорожном костюме, опустился в кресло.

— Расскажи мне все! — нетерпеливо потребовал он.

— Ну, что еще сказать? Мое письмо…

— Да, да. Но из письма я узнал лишь сам факт. Я не поверю в него, пока не узнаю подробностей.

— Подробностей?

Мистер Темплтон, наклонив голову, прошелся по комнате. Наконец он остановился у письменного стола против сэра Ричарда. Он посмотрел в окно: серое небо, мелкий дождик, поникшие мокрые ветки кустарника в саду.

И мистер Темплтон поведал наконец кузену свою историю в привычной витиеватой манере, расцвечивая свою речь множеством красивых, но малосодержательных слов, что привело нетерпеливого кузена в состояние крайнего раздражения.

— И это все? — спросил сэр Ричард, когда кузен умолк.

— Тебе этого мало? — возмутился бывший министр. — Того, что я рассказал, оказалось достаточно, чтобы погубить меня, Толлемах!

— И все же, если учесть все, что я знаю о капитане Гейноре, — недостаточно для смертного приговора.

— О, он был коварен, чертовски хитер и коварен! вскричал мистер Темплтон, — Он одурачил, он надул тебя!

Сэр Ричард поднялся и в свой черед прошелся взад-вперед по кабинету, а кузен сел в кресло, упершись локтями в колени и подперев голову руками.

— Он с большой неохотой отправился в Англию, — рассуждал сэр Ричард. — Он приехал сюда по моему настоянию. Даже когда я написал рекомендательное письмо к тебе, он все еще бездельничал в Неаполе, и, держу пари, слонялся бы там до сих пор, не заставь я его.

— Да, он был хитер, — стоял на своем мистер Темплтон.

— Но рекомендации, хвалебные отзывы! — напомнил сэр Ричард. — Подробнейший послужной список, с девятнадцати лет на военной службе — и здесь, и на Востоке!

— Подделка! — пробурчал кузен.

— Подделка? Ни в коем случае. Ты же сам проверил две рекомендации в посольствах в Лондоне?

— Две проверил. А остальные?

— Ab uno disce omnes[1150].

Мистер Темплтон ударил кулаком по ладони.

— Именно так я и сказал лорду Картерету — слово в слово. Он высмеял меня, ей-богу! Я стал отличной мишенью для насмешек, разрази меня гром!

— Так ты говоришь, что он признался в измене? — язвительно осведомился сэр Ричард, всем своим видом являя недоверие.

— Как и подобает трусу.

— Удивительно! А как он держался на суде?

— Мне передали — спокойно, как настоящий злодей.

— Так ты не присутствовал в суде?

— Присутствовал? Да с того момента, как арестовали Гейнора, я никому не показывался на глаза. Разве я мог явиться в суд? Каждый наглец ткнул бы в меня пальцем! Еще бы! Одураченный государственный деятель, который ручался своей честью за предателя! Какое везенье, что мне не предъявили обвинения в государственной измене!

И в тот же момент судьба, ироничный вселенский режиссер, проявила интерес к этой комедии.

Послышался стук в дверь, и появился лакей.

— Капитан Гейнор, сэр, ждет внизу позволения нанести вам визит, — сообщил он.

Двое мужчин будто к месту приросли и молча глядели на лакея.

Наконец мистер Темплтон спросил брюзгливым голосом:

— Чего он ждет, черт побери?

Лакей флегматично повторил свое сообщение.

— Капитан Гейнор? — переспросил мистер Темплтон. — Капитан Гейнор? — повторил он с расстановкой. — Ты с ума сошел или хватил лишнего?

— Ни то ни другое, сэр, — отвечал лакей, позволяя себе ровно столько вызова в голосе, сколько допускали отношения с мистером Темплтоном, внушавшим прислуге благоговейный страх.

Мистер Темплтон поджал губы.

— А ты знаешь капитана Гейнора в лицо? — выпалил он. — Ты видел его раньше?

— О да, сэр, несколько раз.

— И ты уверяешь, что это он?

— Да, сэр. По крайней мере, я так думаю, сэр.

В разговор вступил сэр Ричард, взволнованный не меньше кузена.

— Пригласи его поскорей сюда, Нед! — предложил он.

Мистер Темплтон распорядился принять капитана, и заинтригованный лакей удалился.

— Что это значит, Толлемах? Что это значит?

— Похоже, это значит, что прав был я, а не ты и твое правительство. Ведь если твой визитер и впрямь капитан Гейнор, стало быть, он не капитан Дженкин.

— Ты подразумеваешь, что лорд Картерет ошибся? — вскричал мистер Темплтон.

Его глубоко взволновала блестящая перспектива восстановления в правах. Хорошо смеется тот, кто смеется последним! Потрясенный, он поднялся, но уже в следующее мгновение тяжело плюхнулся в кресло.

— Это абсурд! — Он усмехнулся. — Это невозможно!

Тут дверь отворилась, и лакей препроводил в кабинет капитана Гейнора. Он был в синем военном мундире в талию, глухо застегнутом до самого подбородка, в сапогах и при шпаге. В руке капитан держал шляпу с плюмажем.

Никаких сомнений в том, что перед ними капитан Гейнор собственной персоной, не осталось. Оба кузена неотрывно глядели на него. Эдвард Темплтон не верил своим глазам.

Офицер непринужденно вошел в кабинет и, щелкнув каблуками, поклонился.

— Надеюсь, мистер Темплтон, я не очень докучаю вам своим визитом. О, кого я вижу? Дик? — обрадовался капитан, увидев приятеля. — Ну, мне просто повезло. А я уж подумывал о приятной поездке в Девоншир, если старания вашего кузена еще не принесли плодов, на которые мы рассчитывали. — Капитан вдруг осекся. — Что случилось? — спросил он, переводя взгляд с одного изумленного лица на другое.

— Скажите, кто вы, черт возьми? — обратился к нему мистер Темплтон.

— Кто я, черт возьми? — переспросил капитан. — Черт возьми, капитан Гейнор, ваш покорный слуга! — На лице капитана отразилось недоумение, и он добавил, будто заподозрил что-то неладное: — Надеюсь, сэр, я не имел несчастья ненароком обидеть вас?

Мистер Темплтон обернулся к кузену:

— Это он самый, ей-богу!

— Он и есть, — подтвердил — как и разразился хохотом.

Капитан смотрел то на одного, то на другого. Выражение растерянности и недоумения на его лице сменилось досадой.

— Извините, джентльмены, — сказал капитан Гейнор, — но я нахожу ваше поведение странным. А ты, Дик…

— как, подскочив к капитану, крепко стиснул ему руку.

— Мой дорогой Гарри! — воскликнул он. — Пусть мое поведение и кажется тебе странным, но я никогда и никого так не был рад видеть, как тебя сейчас!

— И я тоже, разрази меня гром! — взревел мистер Темплтон.

Он уже предвкушал час своего торжества, полное отмщение и лавину насмешек, обрушившуюся на этого глупца лорда Картерета, вполне достойного всеобщего осмеяния.

— Вы можете объяснить, как все произошло? — снова обратился он к капитану Гейнору.

— Что я должен объяснять, сэр? — спросил явно озадаченный офицер.

Мистер Темплтон изменил тактику:

— Где вы, черт возьми, пропадали две недели?

— Где? Разве, прощаясь с вами, я не известил вас, что отправляюсь в Шотландию? Я бы задержался там дольше, да вот не нашел друзей, которых хотел повидать. А поскольку север сам по себе малопривлекателен для человека, изнеженного более мягким климатом, я и вернулся на юг.

Капитан лгал бойко и гладко, не испытывая угрызений совести. Он понял, что его напор и натиск завоевали ему победу в доме мистера Темплтона. Обеспечат ли они ему победу повсюду? Но теперь Гарри Гейнор почти не сомневался в успехе.

— Вы получали вести из Лондона в свое отсутствие? — поинтересовался мистер Темплтон.

— От кого? У меня так мало друзей в Англии.

— Следовательно, вам неизвестно, что арестован и повешен некто капитан Дженкин?

— Капитан Дженкин? — Гарри Гейнор нахмурился, словно перебирая какие-то имена в памяти. — А, тот самый якобитский агент? Ну что же, поделом ему. Одним настырным дураком в мире будет меньше. Впрочем… — капитан посмотрел на своих собеседников с недоумевающим видом. — Вы, конечно, сообщили мне эту новость неспроста?

— как, опередив кузена, поведал Гарри Гейнору историю, впервые показавшуюся рассказчику смешной, — историю о том, как капитана Дженкина, которого никто не знал в лицо, отождествили с капитаном Гейнором. Капитан засмеялся было, но тут же осекся и лицо у него вытянулось.

— Но это же чудовищно — стать жертвой абсурдной ошибки, — воскликнул он. — Надо ее как-то исправить. Надеюсь, мистер Темплтон, вы восстановите справедливость.

— Я? — Темплтон усмехнулся. — Вам предстоит узнать еще кое-что. Я поставил на карту свою честь, отрицая возможность того, что вы и капитан Дженкин — одно лицо, и в результате я уже не член правительства. Я подал в отставку. Но следующий ход — мой!

— Тогда я должен немедленно повидать лорда Картерета!

— Вы правы. Я пойду с вами, — мистер Темплтон на глазах обретал прежнюю величавость. — Дайте мне время привести себя в надлежащий вид, и мы нанесем визит лорду Картерету. Хорошо, если ты будешь сопровождать нас, Толлемах.

— Лучшего развлечения и не придумаешь, ей-богу! — сэр Ричард рассмеялся.

Капитан Гейнор успел задать еще один вопрос, прежде чем мистер Темплтон удалился:

— Как возникла путаница, сэр? Капитан Дженкин… он похож на меня?

— Пока ничего не могу сказать. Впрочем, какое это имеет значение? Полагаю, лорд Картерет проявил излишнюю самонадеянность. Но подлинный зачинщик этого дела — Понсфорт.

— Понсфорт? — вспыхнул капитан. — Понсфорт! Клянусь небом, я подозреваю здесь злодейский умысел. Никакой ошибки не произошло, все делалось намеренно. Сразу после визита к лорду Картерету я еду в Монастырскую ограду. Дай Бог, чтобы я не опоздал. Проклинаю час, когда решился уехать в Шотландию.

— Вы опасаетесь за сэра Джона Кинастона?

— За него — нет. Сейчас я думаю не о нем.

— А разве вы не знаете… Да, конечно, не знаете. Сэра Джона арестовали два дня тому назад.

Наш актер умело изобразил испуг:

— Арестовали сэра Джона? В чем его обвиняют?

— В укрывательстве изменника и шпиона — капитана Гейнора.

Капитан стукнул себя по лбу сжатой в кулак рукой.

— Теперь я все понял! — воскликнул он. — Не будем терять времени! Сэра Джона надо освободить немедленно!

— При всем при том лорд Картерет очень тебе обрадуется, — не без издевки заметил сэр Ричард.

— Он станет всеобщим посмешищем в городе! — воскликнул мистер Темплтон.

Он вышел из дому с довольной улыбкой на лице, предвкушая важную встречу.

Глава 21

ЛОРД КАРТЕРЕТ ПРОЯВЛЯЕТ ПОНИМАНИЕ
Арест сэра Джона, как и всех других якобитов, произвели по доносу Понсфорта. Это был последний отчаянный ход в игре, затеянной им, чтобы спасти себя от полного разорения, игре, толкнувшей его на подлое предательство и позор. Но Понсфорт замыслил предательство лишь как средство к достижению цели. Он вовсе не хотел причинять страдания сэру Джону — во всяком случае, это не входило в его ближайшие планы.

Понсфорт подсказал министру, на каком основании следует произвести арест, и особо подчеркнул в своем доносе, что ему известна связь сэра Джона с якобитскими заговорщиками, хотя сам Джон Кинастон не заговорщик. После ареста сэра Джона Понсфорт явился к лорду Картерету и потребовал, чтобы в дальнейшем судьба сэра Джона зависела от его, Понсфорта, воли. Он расценивал исполнение этого требования как частичное вознаграждение правительства за его услуги.

Лорд Картерет выслушал его, не потрудившись скрыть откровенного презрения. Оно усиливалось тем, что лорд Картерет относился к сэру Джону Кинастону с большим почтением. Понсфорт упустил это обстоятельство из виду. С большой неохотой, лишь выполняя служебный долг, лорд Картерет подписал ордер на арест Джона Кинастона. Государственный муж поджал тонкие губы и молча вперил в виконта холодный взгляд. И виконт, как обычно, слегка поежился.

— Я нахожу ваше требование более чем удивительным, сэр, — заявил лорд Картерет.

Понсфорт усмехнулся:

— Ваша светлость, если бы вам, подобно мне, приходилось, к несчастью, выслушивать требования кредиторов, вы бы не нашли в моих словах ничего удивительного.

— Вы напоминаете мне, что являетесь моим кредитором? — невозмутимо заметил министр. — Или, вернее, что я обязан вам за услуги, оказанные вами государству?

— Думаю, милорд, мне причитается какая-то компенсация помимо ничтожных сумм, выданных казной.

Лорд Картерет, откинувшись в кресле, постукивал кончиками пальцев по краю стола.

— Эти ничтожные, как вы изволили заметить, суммы составляют в целом двенадцать тысяч фунтов. К тому же я спас вас от долговой тюрьмы, предоставив вашим кредиторам ручательство, что долги будут ликвидированы тотчас после вашей женитьбы. Мне представляется, ваши услуги оплачены. Кое-кто, вероятно, счел бы, — продолжал министр тем же спокойным, слегка презрительным тоном, — что правительство проявило недопустимую щедрость, но я не из их числа. Я принимаю во внимание положение, занимаемое вами в обществе, помню о вашем благородном происхождении. Все это обязывает правительство платить вам больше, чем простому… осведомителю.

Виконт сделал вид, будто не заметил последнего оскорбления. Он уже проглотил столько обид от лорда Картерета, что одной больше, одной меньше — уже не имело значения. Понсфорт держал голову высоко и сохранял хорошую мину при плохой игре.

— Признаю, милорд: вознаграждение было бы щедрым, — сказал он, — получи я его сполна. Оправдав ручательство вашей светлости, я расплатился бы с кредиторами.

— Не уверен, что слово «ручательство» в данном случае уместно. Но ваши кредиторы поняли меня. Надеюсь, вы тоже, — ответил министр.

— Разумеется, милорд. Вы оказали мне честь, поручившись за меня перед Исраэлем Суаресом и другими кредиторами.

— Именно так, — подтвердил лорд Картерет. — Благодаря моему письму вы спаслись от долговой тюрьмы.

— Да, — согласился в свой черед лорд Понсфорт, — и моя просьба относительно сэра Джона Кинастона вызвана желанием освободить вашу светлость от обязательств поручителя.

— Надеюсь, вы не забываете, что я могу в любой момент отказаться от своего ручательства, если заподозрю, что у вас нет былой уверенности в своей способности погасить долги. Но это к слову. Мне крайне неприятна ваша просьба. Я отнюдь не убежден, что смогу ее выполнить. Я смог бы это сделать, если бы знал… — министр оборвал себя на полуслове и выпрямился в кресле. — Но мы бродим в потемках. Разъясните, какую пользу для себя вы хотите извлечь из…

— Моя цель вполне разумна, милорд, — с готовностью отозвался Понсфорт. — Я уже имел честь уведомить вас об условиях завещания покойного мистера Холлинстоуна. Они позволяют сэру Джону запретить своей подопечной вступление в брак до совершеннолетия.

— Помню, — прервал его государственный муж. — Вы мне все это уже рассказывали. Более того, — добавил он с обычным выражением недоверия и легкого презрения, — независимо от вас получил этому подтверждение. Продолжайте, пожалуйста.

— Вам известно, что моя помолвка с мисс Холлинстоун состоялась вопреки воле сэра Джона.

— Меня это ничуть не удивляет, поскольку я знаю и глубоко уважаю сэра Джона, — язвительно прокомментировал его слова министр. — Ну и что?

— Сэр Джон арестован, милорд.

— Да, при вашем активном содействии, — напомнил министр. — Признаться, я не задумывался над вашими истинными целями. Мне известно, что сэр Джон не дал согласия на помолвку. — Вероятно, лорд Картерет не знал о расторжении помолвки. — Теперь я отчетливо представляю, что обвинение в государственной измене лишает его прав опекуна по завещанию сэра Холлинстоуна. Что мне неясно, так это причина вашего нынешнего визита. Надеюсь, вы не ведете со мной двойной игры, сэр?

— Двойной игры? Я, милорд?

— Ах, вы, кажется, и понятия не имеете, что это такое? Оставьте, сэр, не изображайте оскорбленную невинность! Подобные игры сейчас неуместны. Предавший однажды предаст снова. Впрочем, у меня нет желания обвинять вас, милорд. Мое единственное желание предупредить: будьте со мною откровенны. Какова ваша цель? Скажите коротко и прямо.

Виконту пришлось смириться с повелительным безапелляционным тоном министра: маска с него была сорвана.

— Милорд, — ответил он, — я полагал, что моя цель ясна. Я не замышляю зла против сэра Джона, ведь я собираюсь жениться на его племяннице и не хочу его погибели. Мне остается лишь уповать на перемену к лучшему в его мыслях по поводу моей женитьбы, когда бы перемена ни произошла — до или после свадьбы. Сэр, если я пообещаю сэру Джону всячески содействовать его освобождению и оправданию, он, движимый чувством естественной благодарности…

— Чепуха! — прервал его министр… — Естественная благодарность, черт побери! Почему бы вам не сказать начистоту, что вы замышляете сделку с сэром Джоном?

На сей раз Понсфорт лукаво улыбнулся.

— По правде сказать — да, — признался он. — Имей я приказ об его освобождении в кармане, я бы чувствовал себя намного увереннее.

Государственный муж снова откинулся в кресле, задумчивая поигрывая пером. Его неуверенность вселила в лорда Понсфорта надежду. Он понимал: самое неприятное для лорда Картерета после постоянных якобитских интриг — медленного кипения под внешне спокойной поверхностью, — их разоблачение. Министр предпочитал подавлять заговоры в зародыше. Он вселял в заговорщиков страх, а потом без лишнего шума отпускал их на волю. Осуждение сэра Джона не входило в планы министра: оно лишь придало бы популярности якобитскому движению. Правительству было выгодно ограничиться его арестом. Выйдя на свободу после такого сильного потрясения, сэр Джон наверняка утратит интерес к заговорам. Скорейшее освобождение сэра Джона под любым благовидным предлогом вполне устраивало министра. Предложение лорда Понсфорта давало козыри ему в руки: у сэра Джона сложилось бы впечатление, чтосвоим освобождением он обязан его личному вмешательству. Министр колебался лишь потому, что не доверял Понсфорту и опасался, что осведомитель преследует иную, не известную ему, Картерету, цель. Вдруг его осенило.

— А может быть, освобождение сэра Джона нужно вам, чтобы оказать давление на его племянницу? — осведомился он холодным ровным голосом.

Проницательность министра потрясла Понсфорта: тот разгадал его истинные цели. Это была последняя карта в затеянной Понсфортом игре, и он возлагал на нее большие надежды. Но виконт ничем не выдал себя. В ответ на слова министра лорд Понсфорт изобразил оскорбленное достоинство и, выдержав паузу, растянул губы в презрительной усмешке:

— У меня нет нужды оказывать давление на мисс Холлинстоун, сэр. Мы обручены. Помолвка состоялась полгода назад, и об этом знает весь свет.

Убедительный ответ Понсфорта не рассеял сомнений министра: уж он-то знал, как двуличен человек, с которым он беседует. Лорд Картерет молча покачал головой.

— Когда же свадьба? — спросил он наконец.

— Завтра вечером в моем поместье в Суррее.

Понсфорт действительно вырвал у Дамарис согласие на брак в обмен на обещание освободить сэра Джона.

Лорд Картерет повертел в руке перо, потом бросил его на стол. По всему было видно, что он принял важное для себя решение.

— Приходите ко мне после свадьбы, — предложил он виконту, — и мы вернемся к этой теме. Весьма вероятно, что я выполню вашу просьбу.

Лорд Понсфорт едва сдержался. Протестовать в его положении означало выдать себя, обнаружить свои намерения. Он вовремя спохватился. Все сказано, и чем скорей он согласится с предложением лорда Картерета, тем лучше. Он медлил с уходом, досадуя на неудачу. Наконец он встал, чтобы откланяться.

— Пусть так и станется, — Понсфорт натянуто улыбнулся. — Я буду иметь честь нанести вам визит в пятницу.

— Всего доброго, — лорд Картерет холодно кивнул Понсфорту.

Тот ушел, кипя от злости, прикидывая, как бы обойти препятствие, так неожиданно возникшее на его пути. Однако довольно быстро нашел выход из положения и уже через полчаса в своем доме на Сент-Джеймс[1151] он настрочил и отправил мисс Холлинстоун следующее послание:


«Моя дорогая Дамарис, я только что вернулся от лорда Картерета и сразу взялся за перо, желая успокоить вас, ибо прекрасно понимаю, что Вы очень волнуетесь. Министр внял моей настойчивой просьбе и готовит приказ о помиловании сэра Джона. Его величество подпишет приказ завтра, и я преподнесу его вам в качестве свадебного подарка, когда Вы пожалуете в Вудлэндс…»


Далее следовали заверения в вечной любви и слова о предвкушении безумного счастья, до которых нам нет дела. Впрочем, надо отдать должное лорду Понсфорту, он писал вполне искренне. Он и впрямь предвкушал безумную радость освобождения от Исраэля Суареса и кошмара долговой тюрьмы. Он жил в этом кошмаре днем и ночью. Угроза долговой тюрьмы сделала из него злодея.

Описанные события произошли в среду судьбоносной недели.

В четверг лорд Понсфорт отправился в свое поместье в Суррее, чтобы завершить приготовления к приезду невесты. Для заключения брачного союза он прихватил с собой бродячего пастора по имени Пью.

Примерно в то же самое время, когда карета лорда Понсфорта свернула с улицы Сент-Джеймс на Пиккадилли[1152], другая карета остановилась у резиденции лорда Картерета. Мистер Темплтон явился к министру для объяснения. Он играл роль хора в этой комедии. Капитан Гейнор сам хотел получить от министра объяснения, что же касается сэра Ричарда, то он прибыл как важный свидетель на тот случай, если потребуется расследование.

Никаких объяснений не потребовалось. Потрясающий факт появления капитана Гейнора сокрушил абсурдное предположение о том, что капитан Дженкин, якобитский шпион, повешенный две недели назад в Тайберне, и капитан Гейнор — одно лицо. Здесь явно произошла чудовищная ошибка. Первоначальное оцепенение лорда Картерета сменилось гневом, умело подогреваемым мистером Темплтоном.

— Если бы вы, ваша светлость, удостоили меня своим вниманием, прискорбной ошибки не произошло бы… не произошло бы… — вещал мистер Темплтон громким рокочущим голосом. — Я прилагал все усилия, но вы, ваша светлость, не прислушались к моим словам. Даже когда я предъявил неоспоримые доказательства, вы, ваша светлость, предпочли мне других советников. Если вы сейчас навлечете на себя злорадство и издевательские насмешки своих политических противников, вы посочувствуете мне, моим незаслуженным страданиям!

— Ваше право — указать мне на ошибку, от которой вы меня предостерегали и которую я, вопреки вашим предостережениям, совершил, — с горечью произнес министр, сверля мистера Темплтона глазами-буравчиками, — Но, заклинаю вас, сэр, не сыпьте соль мне на раны!

— О, милорд, я менее всех других склонен к такой… бесчеловечности. Мое многословие объясняется лишь желанием оправдать настойчивость, с коей я предупреждал вашу светлость.

— Не стоит оправдываться, коли капитан Гейнор пожаловал сюда собственной персоной!

— Я клялся честью, — продолжал мистер Темплтон, — я уж было решил, что поплатился своим добрым именем. Под этим впечатлением я и подал в отставку, и вы ее приняли, ваша светлость. Я сделался мишенью для всех злых языков в городе, всех злых…

— Возможно, — прервал его министр, сообразивший, что пора раз и навсегда компенсировать мистеру Темплтону его муки, — возможно, вашему преемнику по службе будет предложено подать в отставку ради восстановления справедливости, и вы снова займете свой пост.

— Я признаю за вами, ваша светлость, высочайшее чувство справедливости, — не преминул вставить мистер Темплтон.

— А что касается вас, сэр, — министр перевел взгляд на капитана Гейнора, и тот встал навытяжку, — вам возместят ущерб. Мы опубликуем сообщение о допущенной ошибке. Она, признаюсь, и сейчас повергает меня в изумление.

Капитан продолжил тактику напора и натиска:

— Вероятно, я смогу внести ясность в это дело.

— Вы полагаете, что путаница вызвана игрой природы, порой наделяющей людей столь сходными чертами, что их не отличишь друг от друга?

— Я имел в виду другое. Ничего не могу сказать о своем сходстве с покойным капитаном Дженкином: никогда с ним не встречался. Но, пожалуй, дело куда серьезнее. По словам мистера Темплтона, арестован сэр Джон Кинастон — за то, что предоставил мне кров. Правительство опять же исходило из того, что я — капитан Дженкин, якобитский шпион, повешенный две недели назад.

Лорд Картерет помрачнел.

— Да, вы правы, — раздраженно буркнул он.

— Еще одна ошибка, подлежащая исправлению, — мгновенно нашелся мистер Темплтон, несомненно получавший огромное удовольствие от этой сцены.

— Сдается мне, арест сэра Джона, равно как и путаница со мной и с покойным капитаном Дженкином, — работа милорда Понсфорта, — спокойно заметил Гейнор.

— Верно, — подтвердил министр и выругался.

— Самое странное в этом деле то, что лорд Понсфорт прекрасно меня знает. Я бы удивлялся еще больше, если бы не понимал причин его необычного поведения.

— Что я слышу? Вы знакомы с лордом Понсфортом?

— Его светлость знает меня так же близко, как моего друга Дика Темплтона.

— Ах, вот как, черт побери!

Министр задумался. Дружеское расположение к сэру Джону Кинастону и недоверие к Понсфорту привели его к неожиданным выводам:

— Вы предполагаете, что он сделал это… использовал меня как орудие для достижения собственных целей?

— Я ничего не предполагаю, — ответил капитан Гейнор, — я лишь обращаю ваше внимание на суть происходящего.

Теперь Гейнор вел игру смело: он понял, что Понсфорт у него в руках. Впрочем, он не дрогнул бы и в присутствии самого Понсфорта: никакие клятвы и заверения милорда не смогли бы противостоять одному впечатляющему факту: по его доносу две недели тому назад повесили капитана Гейнора, и тем не менее капитан Гейнор, живой и невредимый, стоял перед министром.

— Мне придется привлечь внимание вашей светлости к некоторым деталям личного свойства, — сказал Гейнор. — Когда по настоянию Дика Темплтона я месяц тому назад приехал в Англию с рекомендательными письмами к его кузену, помощнику министра, я надеялся послужить своей стране. Я воспользовался гостеприимством лучшего друга моего отца сэра Джона Кинастона. Сэр Джон удостоил меня своим доверием, сообщив, что помолвка его племянницы и лорда Понсфорта расторгнута: обнаружилось, что лорд Понсфорт преследовал недостойные цели, домогаясь руки его подопечной.

— Расторгнута? — вскричал лорд Картерет. — Вы говорите — расторгнута? — Сомнения министра тотчас переросли в уверенность. — Прошу вас, продолжайте, — мрачно добавил он. — Интригующая история!

Капитан Гейнор разгадал ход мыслей министра. Это воодушевило его.

— Так уж случилось, сэр, — продолжал он, — что познакомившись с мисс Холлинстоун поближе, я… словом, у его светлости появились основания считать меня своим соперником. Его опасения были тем более оправданны, что сам он впал в немилость. Вскоре обстоятельства вынудили меня покинуть Лондон, и в мое отсутствие мое имя отождествили с именем известного мятежника. Широко распространились слухи о моей казни, а моего друга и хозяина сэра Джона Кинастона арестовали за укрывательство государственного преступника.

По лицам слушателей было видно, какое впечатление произвел на них его рассказ и к каким выводам они пришли.

— Вы даете понять, сэр, что злодей воспользовался моим доверием в своих целях? — снова резко спросил министр.

Капитан Гейнор с непроницаемым выражением лица покачал головой.

— Не в моих привычках, сэр, ходить вокруг да около, ограничиваясь намеками, — возразил он, — и я, естественно, делаю выводы. Однако позвольте мне оставить их при себе. С моей стороны было бы несправедливым разглашать их: я — сторона заинтересованная, следовательно, сужу о событиях субъективно. Потому я лишь привожу факты — не более того. Делайте выводы сами, ваша светлость. Ранее вы действовали, руководствуясь определенными сведениями. Вы, несомненно, понимаете, что само мое присутствие здесь — достаточное доказательство лживых сведений. Обдумайте все, что я вам рассказал, и вы сразу увидите, на чьей стороне правда.

Министр вскочил, разгневанный тем, что его подозрения подтвердились. Его и впрямь использовали самым бесчестным образом!

— О! — воскликнул он. — История невероятная и вместе с тем вполне достоверная!

— Ничего невероятного в ней нет, если вашей светлости угодно знать подоплеку дела, — заметил капитан. — На брак Понсфорта с мисс Холлинстоун требуется согласие сэра Джона, иначе…

— Знаю, знаю, — раздраженно прервал его лорд Картерет. — Сэр, ничего нового вы мне уже не расскажете, во всем остальном я разберусь сам!

Заявление министра очень удивило капитана, но он и виду не подал.

— Вот дьявольщина! — выругался министр. — Я еще вчера заподозрил: приказ о помиловании сэра Джона нужен Понсфорту, чтобы принудить племянницу сэра Джона к браку. А ведь я ничего не слышал о расторжении помолвки. Теперь мне все ясно. Я проучу Понсфорта! Он до конца жизни будет помнить мой урок! А вы, сэр, позаботьтесь о молодой особе, иначе ее обманут, как обманули меня. Более подходящего человека, чем вы, мне для этого не найти. Негодяй Понсфорт собирается жениться на ней сегодня вечером…

Капитан мгновенно утратил свою выдержку. Он побледнел, его глаза в ужасе расширились.

— Сегодня… сегодня вечером? — повторил он срывающимся голосом.

— Не волнуйтесь! — лорд Картерет улыбнулся. — Вы явитесь вовремя и сорвете планы Понсфорта.

Министр снова сел. Под личиной холодного безразличия клокотал гнев: им воспользовались как орудием — такое заключение напрашивалось само собой. И кто? Шпион, которого он презирает! Лорда Понсфорта ждала расплата. Она всегда угрожает предателю. Тот, кто его нанимает, первым и бьет его, заподозрив измену.

— Даже если мне не удастся сорвать его планов, я успею внести в них поправки, — процедил капитан сквозь зубы.

Министр предостерегающе поднял руку.

— Поймите меня правильно, капитан Гейнор, не думайте, что я санкционирую все, что у вас на уме. Я хочу лишь, чтобы вы вмешались и спасли девушку от брака с негодяем. Остальное вы можете спокойно предоставить другим, — После недолгой паузы министр добавил: — Если свадьба не состоится, милорд Понсфорт не причинит миру особого беспокойства в ближайшем будущем. — Министр взялся за перо: — Я напишу приказ о немедленном освобождении сэра Джона и вручу его вам, капитан Гейнор. Возможно, сэр Джон изъявит желание сопровождать вас в Суррей. Он, конечно, будет вам весьма признателен за то, что по возвращении из странствий вы оказали ему столь своевременную услугу, — с такими словами министр что-то быстро написал, посыпал документ песком, а потом поднялся и вручил его Гейнору: — Вот приказ.

Обернувшись к мистеру Темплтону, лорд Картерет попросил его задержаться для разговора с глаза на глаз и проводил капитана и сэра Ричарда.

— Насколько мне известно, вы хотели получить должность в колониях, сэр, — сказал он капитану напоследок. — Теперь вы помышляете о женитьбе, и, возможно, ваши планы изменились. Если же нет — я в вашем распоряжении.

Капитан Гейнор поблагодарил его светлость и откланялся. Они с сэром Ричардом спустились рука об руку по ступеням особняка.

— Что бы со мной ни случилось, я не останусь в Англии, — признался Гейнор. — Ты оказал мне плохую услугу, уговорив меня приехать сюда, Дик. Уж очень здесь неспокойно — заговоры, интриги, козни. Все это претит моей простодушной натуре.

— Пожалуй, ты прав, — согласился сэр Ричард. — Вам, людям действия, не по пути с интриганами.

— Да, — печально кивнул капитан и тяжело вздохнул.

Сэр Ричард никогда бы не догадался, как сожалеет капитан о своем вынужденном притворстве, о своей тонкой интриге. Но речь шла о жизни и смерти — не только его, Гейнора, но и других людей, и капитан не осмелился рассказать всю правду Ричарду, славному человеку, лучшему другу, ликовавшему, что Гарри жив и здоров.

— Я поеду с тобой в Суррей сегодня вечером, — предложил сэр Ричард, — посмотрю, чем дело кончится.

Глава 22

ИСРАЭЛЬ СУАРЕС
Вудлэндс, поместье лорда Понсфорта в Суррее, находился в двух милях к северу от города Гилфорда. Прекрасный красно-коричневый особняк в стиле тюдор располагался в обширном старинном парке.

В тот июльский вечер лорд Понсфорт обедал с большим опозданием. Он довольно поздно приехал из города. Много времени у него отнял туалет, приличествующий жениху. Понсфорт надеялся, что свадьба состоится до исхода дня. Наконец Понсфорт спустился в столовую. Он выглядел великолепно в камзоле из серого атласа с серебряными галунами. Жемчужно-серые чулки украшал узор из серебряной нити. Бриллианты капельками воды переливались в брабантских кружевах шейного платка, кружевные манжеты почти полностью прикрывали красивые холеные пальцы, на туфлях сверкали пряжки с французскими стразами. Модный напудренный парик, перевязанный сзади лентой, подчеркивал мужественную красоту смуглого лица.

Милорда нетерпеливо ждал, страдая от голода, преподобный Томас Пью, изрядно обносившийся бродячий проповедник, которого Понсфорт привез из Лондона. Проповедник ахнул, потрясенный столь ослепительным зрелищем, притупившим даже муки голода. Пожелай лорд Понсфорт оттенить свое великолепие, лучшего фона, чем Пью — приземистого, со впалыми синеватыми щеками, черного, как ворон, в своем старом пасторском облачении, — было не найти.

Лорд Понсфорт ел мало, а говорил еще меньше. Милорд явно нервничал: приготовления к свадьбе не закончились. Но больше всего он опасался, что ему не удастся, вопреки своим усилиям, склонить к браку Дамарис.

Обед подходил к концу. Уже убрали скатерть и зажгли свечи. Мужчины по-прежнему сидели за столом, пили вино и лишь изредка перекидывались словами. Понсфорт, откинувшись на спинку стула, мрачно глядел на круглый графин с портвейном, в котором отражалось пламя свечей. Графин переливался, как огромный карбункул.

Длинные окна были распахнуты в душную вечернюю тьму. Небо, усыпанное звездами, бархатисто-черное, пересекали зловещие пурпурные отблески заката. Стояло полное безмолвие. Свечи в золоченых канделябрах, стоящие на выступах деревянных панелей, ярко горели, отбрасывая блики на темный полированный паркет.

Вдруг издалека донесся топот копыт. Звуки приближались, послышался шорох колес по гравию аллеи. Лорд Понсфорт прислушивался, затаив дыхание. Его глаза лихорадочно блестели. Дамарис приехала!

— Наверное, невеста, — отважился предположить пастор.

Долгое молчание и скверное настроение хозяина изрядно действовали ему на нервы. Милорд ничего не ответил, и пастор, потягивая вино, смущенно посматривал на него из-под косматых бровей.

Карета остановилась. Не в силах больше ждать, милорд поднялся, отставив стул с высокой спинкой. Он взглянул на часы, стоявшие на каминной полке. Стрелка приближалась к девяти. Понсфорт ждал Дамарис в девять и счел ее поспешность добрым знаком.

Дверь за спиной у Понсфорта тихо отворилась. Он резко обернулся, дрожа от волнения. Ливрейный лакей пришел доложить о приезде гостя. Его слова, будто холодный душ, остудили лихорадочное возбуждение Понсфорта.

— Мистер Суарес, сэр, просит доложить о себе.

— Суарес? — хриплым от перехватившей горло злости голосом спросил Понсфорт. Но злость тут же сменилась другим чувством, глаза его расширились, уголки губ безвольно опустились: — Суарес?

— Я сказал ему, сэр, что вы сегодня никого не принимаете, — оправдывался лакей, — но он утверждает, что у него к вам неотложное дело.

— Так оно и есть, милорд, — прогудел низкий голос, и в дверях появился сам ростовщик — рослый, с бараньим профилем.

Опасаясь, что его не примут, Суарес пошел за лакеем с твердым намерением встретиться с милордом. Лакей попытался преградить ему путь, но было поздно. Еврей, пренебрежительно отстранив слугу, прошел в комнату.

— Что вам нужно? — вызывающе спросил хозяин. Он побледнел от гнева и не сводил с незваного гостя уничтожающего взгляда.

— Что мне нужно? — эхом отозвался Суарес. Он был крайне взволнован, и это чувствовалось по его речи. — Что мне нужно? О, мне многое нужно, можете мне поверить, милорд. Для начала я требую объяснений.

— Черт возьми! Вы наглый негодяй! Как вы смеете врываться ко мне таким образом?

Незваный гость в ответ лишь махнул рукой.

— Бросьте! Хватит слов, хватит оскорблений! Я подам на вас в суд за оскорбления, и вы мне еще за это заплатите! Мы будем говорить при них? — Суарес указал на пастора и лакея. — Впрочем, мне это безразлично, — добавил он презрительно.

Лорд Понсфорт вперился в Суареса взглядом, пытаясь подавить гнев, потом обернулся к лакею.

— Оставь нас, — бросил он лакею. — И вы тоже, Пью. Ждите меня в кабинете.

Пастор допил вино и удалился вместе с лакеем. Суарес наблюдал эту сцену с усмешкой.

— Ха! Какая важность, какое могущество! Оч-чень величественно для побирушки! — воскликнул он.

Исраэль Суарес ничуть не походил на заискивающего, трясущегося от страха еврея с пейсами, в длиннополом суконном сюртуке, постоянно сознающего свою принадлежность к презираемой нации. Суарес гордился тем, что он еврей, и презирал тех, кто относится к евреям пренебрежительно. Он был необычайно богат, понимал силу денег и пользовался ею. Он проявлял особую безжалостность к тем, кто осмеливался третировать его из-за происхождения. Им он платил презрением за презрение, оскорблением за оскорбление, и поскольку сила была на его стороне, его презрение и оскорбление нередко бывали пагубны.

Внешне Исраэль Суарес производил бы впечатление денди, если бы не природная тяга к восточной роскоши. Тут он всегда переходил границу. Его бордовый камзол и алый жилет под ним, сплошь расшитые золотом, слепили глаза. Пуговицами служили рубины великолепной огранки. Бриллианты сверкали в кружевах и в кольцах, которых на каждой руке было по два. Даже рукоятка шпаги была из чистого золота.

Дородный, могучего телосложения, смуглый, с большими влажными глазами и длинным носом, Суарес производил впечатление человека незаурядного и притягательного. Сознание собственного могущества, дарованного огромным богатством, придавало ему властности. Этот испанский еврей был не из тех, на кого взирают свысока. Если бы не картавость, его английский был бы безупречен.

Лорд Понсфорт допустил ошибку, недооценив Суареса. Он и прежде относился к нему с изрядным пренебрежением, а сейчас, презрительно искривив губы, оглядел ростовщика с головы до ног. Это не ускользнуло от внимания самолюбивого еврея. Ответные действия последовали незамедлительно. Ростовщик подошел к столу и налил себе бокал портвейна, не потрудившись спросить разрешения. Он отведал вина и задумчиво облизал губы, как бы оценивая его качество.

— Хорошее вино, — сказал он с удовлетворением, — Надеюсь, в моем винном погребе здесь неплохой запас портвейна?

— Что вы хотите этим сказать, черт возьми! — возмутился Понсфорт.

Суарес хладнокровно осушил бокал и, не спрашивая позволения его светлости, опустился на стул, в то время как милорд стоял.

— Полагаю, мне дозволено пить свое собственное вино в своем собственном доме, не спрашивая разрешения, черт побери, — ответил Суарес тем же тоном.

Чувствовалось, что он полностью овладел собой. Горячий и вспыльчивый от природы, Суарес умел быть холодным и беспощадным. Не дав Понсфорту оправиться после первого удара, он нанес новый, сухо изложив причину визита.

— Видите ли, я получил сообщение от лорда Картерета, что он отменяет свое ручательство, — сказал он. — Я направил свое доверенное лицо, Коуэна, в ваш дом в Лондоне, а сам прибыл сюда. У меня имеется ордер на арест имущества, и я привез сюда трех судебных приставов. Своего агента я отправил в ваше имение в Йоркшире[1153]. Как вы сами понимаете, я не теряю времени даром. — Суарес с усмешкой наблюдал за потерявшим дар речи Понсфортом. — Вы должны мне тридцать тысяч фунтов, милорд. Имение Вудлэндс оценивается в четыре тысячи, ваш дом в Лондоне — в три тысячи, а йоркширское поместье даст после продажи еще семь-восемь тысяч фунтов. В залог оставшейся суммы я должен взять вас, пока не получу выкуп от вас или ваших друзей. Теперь вам известны мои намерения. Теперь вам ясно, почему я, наглый негодяй, вторгаюсь в свой собственный дом, — злорадно закончил ростовщик.

Понсфорт прислонился спиной к каминной полке, пытаясь унять дрожь. Он сразу сник. Ему казалось, что в его жилах течет не кровь, а вода. Из всего, что наговорил ростовщик, в голове у него застряла одна фраза, и он произнес ее сиплым голосом:

— Лорд Картерет отменил свое ручательство…

— Именно так, — подтвердил Суарес. — Меня удивляет, почему он его дал.

— И все же, — начал Понсфорт неверным голосом, перестав удивляться и искать причину странного поступка министра, ибо теперь его больше занимали страшные последствия, — даже если ручательство отменено, какое это имеет значение?

— Значение имеют тридцать тысяч фунтов, — заявил Суарес. — Вы понимаете, что лишь ручательство его светлости удержало меня от подачи иска месяц тому назад.

— Но сегодня у меня свадьба! — вскричал виконт. Он побледнел, капли пота выступили на его некрасивом узковатом лбу.

Теперь мистер Суарес в свою очередь с молчаливым презрением оглядел наряд хозяина.

— Ах, вот оно что! — недобро усмехнулся он. — Вот почему вы так вырядились! Вы очень красивы в свадебном наряде.

Лорд Понсфорт хотел было гордо вскинуть голову, но не посмел. Здесь распоряжался другой.

— Вы знаете… вам положено знать, как богата мисс Холлинстоун. Неужели вам мало такой гарантии?

— О чем речь? Брачные перспективы еще не гарантия, вам это прекрасно известно. Да я бы вам и шиллинга не дал в обмен на обещания, я бы отказал вам в праве выкупа закладной, если бы вы не заручились бумагой лорда Картерета, подтверждающей вашу платежеспособность. А поскольку он больше не ручается за вас, ваши поместья вы сами…

— Господи, неужели нельзя подождать до завтра?

— Я не намерен ждать и часа, — отрезал Суарес. — Какой в этом смысл?

— Вы окажетесь в дураках, если не дадите мне срока.

Суарес зло хохотнул:

— Я еще никогда не оказывался в дураках в своем деле, милорд. Никогда!

Лорд Понсфорт подошел к столу и тяжело опустился на стул. Наклонившись вперед, он смотрел на Суареса. Его бледное потное лицо блестело в свете свечей.

— Суарес, — сказал он, — прошу вас, учтите, что весь мой долг наличными не превышает пятнадцати тысяч фунтов. Вы отнимаете у меня Вудлэндс, мой лондонский дом, имение в Йоркшире. Но вы же понимаете, хотя и утверждаете обратное, что моя недвижимость в совокупности стоит больше пятнадцати тысяч фунтов?

— А вы думаете, что я дал бы вам денег, не будь я в этом уверен? Или вы воображаете, что ростовщики занимаются филантропией? Это рискованное дело, мой друг, в таких делах лишь большая прибыль компенсирует затраты. Но вы упускаете из виду, что я всюду получил бы процент на свой капитал.

— Это вы упускаете из виду свой доход, поскольку собираетесь упечь меня в тюрьму. Если вам это удастся, не видать вам проклятых процентов, как своих ушей.

Мистер Суарес прикрыл один глаз.

— Процент идет и с заповедного родового имущества, — напомнил он Понсфорту. — Получается что-то около полутора тысяч фунтов в год. Если деньги удачно вложить, к примеру, во флот, можно получить приличную прибыль. А вы заживете припеваючи на пятьдесят фунтов в год.

— Так вы меня на десять лет собираетесь упечь? — взревел виконт.

— Нет, пожалуй, на более долгий срок, — ростовщик поджал губы. — Из-за неоплаченного баланса. Но вы, ваша светлость, на здоровье не жалуетесь и легко выдержите испытания.

— Суарес! — с яростью выкрикнул милорд. — Вы — грязный еврей!

— Понсфорт, вы — еще более грязный христианин: залезаете в долги, которые не можете вернуть, — парировал ростовщик.

Понсфорт вскочил, будто его ударили. Получить такое оскорбление, и от кого? От мерзавца из иудина племени! Нет, такое невозможно снести, это неслыханно!

Понсфорт был безоружен, а то наверняка набросился бы на Суареса. Он невольно схватился рукой за бок, где обычно висела шпага. Еврей наблюдал за ним с холодной усмешкой. Твердой рукой он налил себе еще бокал вина.

— Удивляюсь, — он задумчиво улыбнулся, — когда ваша светлость наконец поймет, что напрасные оскорбления — соревнования для дураков. Я все стараюсь учить вас… — Суарес осушил бокал и поднялся. — Ну что, пойдем? — спросил он, и в его вопросе прозвучал приказ.

Понсфорт, сдерживая гнев, так сильно оперся руками о стол, что суставы пальцев побелели.

— Пойдем? — повторил он.

— Разве я не упомянул, что ордер на арест у меня в кармане и трое судебных приставов готовы его произвести? Надеюсь, у вас хватит благоразумия не оказывать сопротивления?

— Вы хотите сказать… — Понсфорт облизал пересохшие губы. — Вы хотите сказать, что заберете меня сейчас? Прошу вас, подождите до завтра: я женюсь и верну долги.

— Женитесь? — с издевкой спросил еврей. — Вы все еще надеетесь заморочить меня пустой болтовней?

— Заморочить? Но это чистая правда!

Суарес задумчиво посмотрел на виконта:

— Если это правда, почему лорд Картерет отменил свое ручательство?

— И все же я говорю правду! — с жаром повторил виконт. — Я жду невесту.

Но Суарес все еще сомневался:

— Ждете журавля в небе.

— Послушайте, Суарес, — в отчаянии воскликнул Понсфорт, — женившись, я тотчас верну долг — в понедельник, а может быть, и раньше. Более того, с сегодняшнего дня и далее, пока не будет погашен долг, я плачу вам тысячу фунтов в день.

Это уже был деловой разговор, а против делового разговора мистер Суарес не возражал. К тому же серьезность предложения подтверждала то, что лорд Понсфорт готовился к свадьбе. Однако кто мог поручиться за планы милорда? А если это очередная уловка, которая позволит ему улизнуть от ростовщика и покинуть страну? Суарес не доверял лорду Понсфорту: тот уже доказал свою ненадежность. Ростовщик вздохнул и покачал головой.

— Хорошо, даю две тысячи — две тысячи в день! — предложил виконт.

Ростовщик больше не сомневался.

— Для честного человека вы слишком сильно рискуете, — Суарес засмеялся. — Ваши слова про свадьбу ложь.

Понсфорт уловил характерный звук в вечерней тишине. Лицо его вспыхнуло.

— Я лгу? — воскликнул Понсфорт. — Лгу? — в голосе его прозвучало ликование. — Вот послушайте! — он махнул рукой в сторону распахнутого окна.

Суарес услышал шум подъезжающей кареты.

— Это мисс Холлинстоун, — уверенно заявил виконт.

Ростовщик внимательно посмотрел на него.

— Вы все еще не верите? — возмутился Понсфорт. — Все еще думаете, что никакой свадьбы не будет? А разве вы не видели пастора? С какой стати я сел бы за стол с этим вороном?

Ростовщик упустил из виду такой важный факт. Он тут же невозмутимо присел за стол.

— Что ж, посмотрим, — заявил он.

Лорд Понсфорт с облегчением вздохнул и вытер взмокший лоб. Воцарилось молчание.

— Так вы предлагаете две тысячи фунтов в день? — нарушил молчание Суарес.

— Да, да! — поспешно подтвердил Понсфорт.

— Я обдумаю ваше предложение, — холодно заметил Суарес.

— Так думайте поскорее, черт возьми! — снова вышел из себя виконт, постепенно обретавший привычную самоуверенность. — Принимаете вы мое предложение или отказываетесь?

— Отказываюсь.

— Нет, я неправильно выразился. Обдумайте мое предложение, сэр, непременно обдумайте, но, ради Бога, поскорей примите решение.

Суарес засмеялся.

— Вы — то лед, то пламя, — с насмешкой сказал он. — Если я и впрямь стану его обдумывать, то лишь оказывая вам услугу.

Вошел лакей, и виконт тотчас обратил к нему бледное взволнованное лицо.

— Прибыла мисс Холлинстоун, милорд.

Понсфорт торжествующе взглянул на ростовщика.

— Ну, — настойчиво начал он, — принимаете мои условия?

— Пожалуй, да, но лишь когда узнаю, с какой целью пожаловала к вам леди.

Понсфорт глядел на него в замешательстве.

— Вы безрассудный человек, Суарес, — сказал он с досадой.

— Мне приходилось иметь дело со множеством негодяев, — пояснил Суарес и многозначительно посмотрел на слугу.

— Обожди за дверью! — приказал виконт, и слуга вышел, притворив за собой дверь.

— Вы утверждаете, что леди приехала с целью выйти за вас замуж?

— Да, — подтвердил Понсфорт. — Вы же видели пастора.

— Что ж, тогда я рискну, милорд: принимаю ваше предложение при условии, что свадьба состоится сегодня и я буду одним из свидетелей.

В Понсфорте боролись нетерпение и гнев. Но он взял себя в руки.

— Будь по-вашему, — сказал он. — А пока не угодно ли составить компанию пастору? Подождите у меня в кабинете, пока начнется свадебная церемония. — И добавил, уловив сомнение во взгляде ростовщика: — Можете поставить одного из ваших людей за дверью, другого — под окном, а третьего, — виконт язвительно скривил губы, — на крыше, чтобы я не улетел через дымоход. Дайте им оружие и не сомневайтесь: я от вас не убегу.

— Очень хорошо, — поклонился Суарес.

Глава 23

ПОСЛЕДНИЙ БРОСОК
Милорд Понсфорт остался в столовой один, ожидая появления Дамарис. Сердце его бешено колотилось и от ожидания встречи, и от пережитого волнения. Разговор с ростовщиком вселил в него страх и растерянность. Виконт сознавал грозящую опасность: вдруг ему не удастся уговорить Дамарис выйти за него замуж, ведь у него нет распоряжения о помиловании, обещанного ей.

Понсфорт был зол на себя. Эта злость отчасти подавила страх. Он подошел к массивному буфету и налил полный бокал бренди, чтобы унять дрожь. Но не успел он осушить его, как дверь отворилась. Перед ним в дорожном плаще с капюшоном стояла Дамарис.

Понсфорт бросился к ней, точно пылкий влюбленный, сразу позабывший обо всем на свете:

— Дамарис, дорогая!

Он схватил бы ее в объятия, но что-то в лице Дамарис, в ее поведении удержало его, будто между ними возник невидимый барьер.

Дамарис была бледна, темные круги под глазами выдавали сердечную муку. Она держалась очень прямо, со спокойствием мученика в роковой для него час. Ее длинный черный плащ распахнулся, приоткрыв темно-красное платье. Лорд Понсфорт содрогнулся, подумав, что такое сочетание цветов в наряде невесты — скверное предзнаменование.

— Вам удалось добиться помилования для сэра Джона? — спросила Дамарис.

— Удалось, — последовал незамедлительный ответ.

Дамарис тяжело вздохнула и на мгновение закрыла глаза. Казалось, сам по себе ответ был для нее ударом, словно она надеялась, что Понсфорта постигнет неудача. Впрочем, и отрицательный ответ причинил бы ей невыносимую боль. Дамарис выбирала из двух страшных зол, и выбранное, несомненно, показалось ей большим хотя бы в силу его неотвратимости. И в том и в другом случае от нее требовалась огромная выдержка, чтобы принять свою участь с подобающим смирением. Дамарис протянула руку.

— Покажите, — сказала она бесцветным голосом.

Понсфорт не выказал ни малейшего смятения, иначе Дамарис заподозрила бы, что все идет не так гладко, как он обещал.

— У меня нет самого документа, — непринужденно ответил он, словно все шло своим чередом. — Он направлен на подпись его величеству и будет у меня завтра.

Какое-то время Дамарис холодно смотрела на него, не произнося ни слова, потом запахнула плащ.

— Вы уверены? — спросила она наконец. — Вы не сомневаетесь в положительном исходе дела?

— У меня нет и тени сомнения, — твердо заявил Понсфорт. — Милорд Картерет дал мне слово, что я получу документ завтра.

Понсфорт действительно получил такое обещание от министра. Свадьба, состоявшаяся накануне, подтвердила бы, что получение документа не является предметом сделки между лордом Понсфортом и племянницей сэра Джона.

— В таком случае, милорд, я приеду завтра.

— Приедете завтра? — эхом отозвался виконт, и на его померкшем лице отразилось крушение всех его надежд. — Дамарис, подумайте: вы — в моем доме. Вы будете хозяйкой этого дома. Неужели несколько часов играют роль?

— Они не играют никакой роли. Позвоните, пожалуйста, пусть меня проводят к карете.

Понсфорту потребовалось все самообладание, чтобы предстать в глазах Дамарис человеком, движимым лишь заботой о ней. Он заискивающе улыбнулся — один Бог знает, чего стоила ему эта улыбка.

— Через минуту, если угодно, — сказал он, — хоть я все еще уповаю на то, что вы останетесь.

— Весьма неразумно с вашей стороны, милорд, — ответила Дамарис.

— Прощу вас, сядьте, — виконт пододвинул к ней стул. — Может быть, бокал вина?

Дамарис жестом отклонила и то и другое.

— Неразумно терять время даром. Я не приехала бы, не заверь вы меня, что распоряжение о помиловании будет у вас сегодня вечером. Мне… мне вообще не следовало верить вам на слово, — подосадовала Дамарис, впервые обнаружив слабость.

— У вас нет оснований сожалеть о приезде, — мягко укорил ее хозяин. — Я выполнил свое обещание. Я добился помилования, и завтра, когда его величество подпишет документ, сэра Джона освободят. Неужто вы еще сомневаетесь?

— Если бы я сомневалась, я бы не сказала, что вернусь завтра. Поймите меня, милорд, я с самого начала хотела избежать недомолвок: мы заключили сделку, и когда вы выполните свои обязательства, я выполню свои.

Понсфорт на мгновение отвернулся, кусая губы от злости. Его загнали в тупик. Всякое промедление исключалось. Суарес и судебные приставы были начеку. Если свадьба не состоится сегодня, он погиб, надеяться больше не на что.

Сдерживая клокотавший в нем гнев, Понсфорт гадал, что заставило лорда Картерета сыграть с ним эту подлую шутку — отменить в последнюю минуту свое ручательство? Он выхватил носовой платок из кармана шитого серебром камзола и вытер мокрый лоб. Пот тек ручьями: в комнате стало жарко из-за невыносимой духоты летней ночи. Вдруг за окном зловеще засвистел ветер, будоража кроны деревьев, и пламя свечей заколебалось.

— Дамарис! — взмолился Понсфорт. — Не будьте со мной так жестоки. Неужели, как бы я ни старался, я не верну вашего расположения, утраченного в минуту безрассудства? Я люблю вас, Дамарис! — Голос виконта дрожал от волнения, как у робкого, заклинающего о любви влюбленного. Не верилось, что эти слова исходят от красивого мужественного человека. — Я сделаю для вас все, что возможно, я принесу любую жертву, чтобы вернуть ваше расположение, — любую, клянусь, какова бы она ни была.

Но Понсфорту не удалось растрогать Дамарис. Ни робкие просьбы, ни бурный протест, ни красота виконта не тронули ее сердца: от Дамарис и впрямь, как она говорила сэру Джону, осталась одна оболочка. Некоторое время она молчала, боясь, чтобы ее слова не показались грубыми. Потом сказала: «Я пойду», — и снова попросила Понсфорта вызвать слугу, который проводил бы ее к карете.

Но тут Понсфорт вдруг резко переменился. Он сбросил маску робкого влюбленного и, поскольку мольбы не возымели действия, решил показать строптивой невесте подлинное лицо. Раз она не внемлет мольбам, пусть выслушает его волю.

— Нет, — произнес он спокойно, даже холодно, и улыбнулся, но уже не прежней заискивающей улыбкой. — Нет, Дамарис, вы в моем доме и останетесь в нем. Снимите плащ, милая.

В ее глазах появилась тревога, дыхание участилось. Все же она ошибалась, полагая себя совсем бесчувственной.

— Что вы хотите этим сказать? — голос Дамарис звучал несколько напряженно.

— Вы обещали приехать и выйти за меня замуж сегодня вечером, если я добьюсь помилования для сэра Джона. Я его добился. Завтра оно будет у вас в руках, если вам так угодно. Вы должны поверить моему слову.

— Вашему слову? — воскликнула она с нескрываемым презрением в голосе.

— Моему слову! — твердо повторил виконт. — Вы прибыли сюда, согласившись стать виконтессой Понсфорт, и вы станете виконтессой Понсфорт в течение часа. Все приготовления сделаны, пастор ждет. Снимайте плащ.

Дамарис ощутила легкую дурноту. Комната качнулась у нее перед глазами, и одно слово закрутилось в голове: «Глупо, глупо, глупо!» Глупо довериться такому человеку и оказаться с ним наедине, в его доме, в его власти.

Понсфорт подошел к шнурку и резко его дернул. Где-то внизу послышалось треньканье.

— Я не останусь! — закричала Дамарис. — Отпустите меня!

Она кинулась к двери. Понсфорт подскочил к ней и схватил за руку. За открытыми окнами тяжелые дождевые капли уже стучали по листве.

— Послушайте, Дамарис! — умолял Понсфорт, приблизив к ней лицо, вызывавшее у нее ужас и отвращение. — Послушайте, идет дождь, начинается гроза. Вы не можете уехать в такую ночь! — Сверкнула молния, осветившая террасу и сад. — Сама природа вступила в заговор со мной, чтобы вы стали моей!

— Я выйду за вас замуж, когда распоряжение о помиловании сэра Джона будет у меня в руках, — отвечала Дамарис, отважно пытаясь унять дрожь в голосе. — Но если вы посмеете удерживать меня здесь против моей воли, я никогда не стану вашей женой.

— Не станете? — переспросил он чуть-чуть насмешливо. — Прекрасно! Но уехать вы не можете: начинается гроза. Впрочем, будь по-вашему, — продолжал он еще более насмешливым тоном. — Не выходите за меня замуж, пока не получите документа. Но ради вашего же блага советую стать моей женой сегодня, а не завтра.

— Вы мне угрожаете? — Дамарис вырвалась из его рук.

— Угрожаю? Нет, моя дорогая, не угрожаю. Я предупреждаю, предостерегаю. Представьте, что утром, устав от вашей жестокости, я раздумаю жениться на вас. Что же тогда?

Дамарис молча смотрела на Понсфорта. Он прочел в ее взгляде ненависть и отвращение и понял, что ведет игру неумело. С досады он совершил еще более безрассудный поступок — предъявил ей ультиматум.

— Клянусь Богом, — заявил он, — или вы станете моей женой сегодня, или распоряжение о помиловании сэра Джона будет отменено. Я не позволю играть собою, не позволю ради забавы вести со мной двойную игру.

Дамарис закрыла лицо руками, потом взглянула Понсфорту в глаза.

— Вы негодяй, лорд Понсфорт!

— Я люблю вас, мадемуазель. Делайте выбор и сообщите мне о нем. Или вы хотите, чтобы сэр Джон разделил судьбу капитана?

Небо расколол страшный удар грома, дождь перешел в ливень.

— А вот и гроза, — сказал Понсфорт. — Может быть, она поможет вам принять здравое решение.

Дверь отворилась, стоявший на пороге слуга ждал приказов хозяина.

— Позаботьтесь о карете мисс Холлинстоун, — сказал Понсфорт, — распрягите лошадей.

Ужас отразился на лице Дамарис — ужас попавшего в ловушку зверя.

— Будет исполнено, милорд.

— Погоди, — сказал Понсфорт и обратился к Дамарис: — Так пригласить пастора или нет? Я жду вашего решения.

— Нет! Нет! — крикнула Дамарис слуге. — Я уезжаю! Проводите меня к карете.

Озадаченный лакей молча глядел на хозяина. Понсфорт за спиной Дамарис дал ему знак удалиться, что тот и сделал, прикрыв за собою дверь.

Дамарис растерянно взглянула на своего тюремщика.

— Милорд, — сказала она, — вы не смеете меня задерживать, я не выйду за вас замуж — ни сейчас, ни когда-либо еще. Теперь я вижу, что мне угрожало. Отпустите меня! Немедленно отпустите, или же вам придется отвечать перед законом.

— Утром вы будете сговорчивее, — пробурчал Понсфорт. — Что же касается свадьбы, то я вас не принуждаю. Не хотите — воля ваша. Но, может статься, завтра вы запоете по-другому, моя милая.

Теперь он сбросил маску робкого влюбленного и вел себя откровенно грубо и напористо.

Дамарис не дрогнула.

— Вы еще пожалеете о содеянном, милорд! — заявила она, — Очень пожалеете!

— О чем мне жалеть? — насмешливо осведомился Понсфорт. — О том, что проявил гостеприимство и не отправил даму в рискованное путешествие в грозу? Подумайте как следует, Дамарис… — добавил он с показным добродушием. — А вот и пастор. Не лишайте его работы.

Дамарис услышала, как позади отворилась дверь, и, как и Понсфорт, предположила, что явился пастор. Она не обернулась, но по выражению лица Понсфорта поняла, что ошиблась, что в дверях стоял не пастор, анезваный и страшный гость.

Виконт передернулся, словно судорога прошла по его телу, краска возбуждения на его лице сменилась мертвенной бледностью, он приоткрыл рот и вытаращил глаза, не в силах оторваться от увиденного. Его немой ужас отчасти передался и Дамарис, она не решалась посмотреть, что так потрясло милорда; голова ее раскалывалась от боли, сердце учащенно билось. Она молча ждала развития событий.

Наконец после долгого молчания свершилось чудо. Сначала послышался голос, милый сердцу голос, сейчас звучавший сухо и сурово. Едва заслышав его, Дамарис почувствовала, что сердце, сильно толкнувшись в груди, будто остановилось. Она оцепенела — то был голос мертвеца:

— Вы слишком беспечны, Понсфорт, для человека с такими злодейскими наклонностями. Я и не надеялся так легко попасть в ваш дом.

Понсфорт ничего не ответил. Он по-прежнему в ужасе таращился на призрак человека, которого при его, Понсфорта, содействии повесили в Тайберне две недели назад.

Когда голос смолк, Дамарис с легким стоном покачнулась и упала бы, но сильная рука поддержала ее за талию.

— Не бойтесь, Дамарис, это я! — прошептал тот же голос у самого ее уха.

Дамарис, все еще пребывавшая в оцепенении, подняла голову и встретила сияющие глаза капитана Гейнора. Она едва сдержала крик. Все это, конечно, сон, подумала она, горький, иронический финал затянувшегося кошмара.

Понсфорт наконец обрел дар речи.

— Во имя Господа, кто вы? — воскликнул он.

— Капитан Гейнор, к вашим услугам, — последовал ответ. — Полагаю, мое появление столь же своевременно, сколь и нежелательно, — добавил он с саркастической улыбкой.

И тогда наконец Понсфорт сообразил, что перед ним не мертвец, восставший из могилы, а живой человек из плоти и крови, страшный и нежданный, требующий немедленных ответных действий. Неважно, каким чудом он остался в живых и явился сюда в самый неподходящий момент. Второй раз за вечер рука милорда невольно потянулась к шпаге, второй раз он выбранился, не обнаружив ее на привычном месте.

Капитан Гейнор, правильно оценив его жест, понимающе усмехнулся.

— Дело поправимое, — многозначительно произнес он. — Как-то ночью в вашем городском доме, милорд, мы играли в скверную игру. Но тогда у нас в руках были карты и фортуна благоволила вам, мошеннику. Мы возобновим игру в любой момент, милорд, но на сей раз не в карты.

Гейнор почувствовал, как задрожала Дамарис. Она лишь сейчас поняла, что это не сон, а удивительная реальность, и сердце того, к кому она прижалась плечом, живое, бьющееся — сердце человека, которого она считала мертвым.

— Кроме того, — продолжал тем временем капитан, — мне необходимо свести с вами еще кое-какие счеты. Похоже, вы назвали моим почтенным именем якобитского негодяя капитана Дженкина, повешенного в Тайберне, и с помощью лжи добились ареста сэра Джона за укрывательство шпиона.

Понсфорт тяжело оперся о стол. Он ничего не понимал, удивление пересиливало все.

— Посему, — продолжал Гейнор, — сэр Джон явился сюда, чтобы самолично задать вам несколько вопросов.

— Сэр Джон? — пробормотал Понсфорт.

— Сэр Джон здесь? — радостно воскликнула Дамарис.

— Разумеется. Когда я явился сегодня к лорду Картерету, одного моего присутствия оказалось достаточно, чтобы опровергнуть абсурдное обвинение, выдвинутое против вашего дяди. Его немедленно освободили. А поскольку лорд Картерет сообщил мне, что этот мошенник принуждает вас вступить с ним в брак, мы с сэром Джоном немедленно выехали из Лондона. С нами мой старый друг — на случай, если потребуется помощь. Сейчас они беседуют с пастором. Впрочем, они уже здесь.

В столовую вошли сэр Джон и сэр Ричард Темплтон.

Только теперь Понсфорт разрешил загадку, мучившую его с момента появления в доме Суареса: почему лорд Картерет отменил свое ручательство. Очевидно, увидев живого и невредимого капитана Гейнора, самим своим появлением отрицавшего, что он и капитан Дженкин, повешенный в Тайберне, — одно лицо, министр решил, что его обманули. И хоть в этом деле оставалось много неясного, очевидно было одно: никакие возражения не заставят лорда Картерета изменить своего мнения, никакие доказательства не изменят утверждения: кем бы ни был капитан Дженкин, он не Гарри Гейнор.

Сэр Джон сразу оценил ситуацию.

— Ну и ну! Увидев пастора, я сразу понял, что мы поспели вовремя. Дамарис, дорогая моя девочка, как ты могла… как ты могла довериться этому злодею? Понсфорт, — начал было он, обращаясь к виконту, но тут же оборвал себя и повернулся к нему спиной. — К чему все эти разговоры, обвинения? Поедем, Гарри, скорее поедем домой!

— Уведите Дамарис, сэр Джон. А Дик пусть останется. Мне нужно кое-что сказать его светлости. Надо завершить игру.

Дамарис вдруг схватила Гарри за руки, испуганно заглянула ему в лицо:

— Не надо, прошу вас, Гарри! Оставьте его, уедем!

В разговор вступил Понсфорт:

— Если Гейнор и впрямь трус, каким я его считаю, — сказал он срывающимся от злобы голосом, — он обратит внимание на ваши слова.

— Слышите, дорогая? — улыбнулся капитан.

— Неужели кто-нибудь усомнится в вашем мужестве из-за слов такого человека? — возмутилась Дамарис. — О Гарри, я столько выстрадала из-за вас, вы и представить не можете. Не знаю, каким чудом, но вы воскресли из мертвых. Я ничего не понимаю, в моей душе смятение, но мне ясно одно: благодарение Богу, вы здесь, вы живы. Мне еще предстоит узнать, как произошло это чудо. Ну, а пока, мой дорогой, выполните мою просьбу! Я в первый раз обращаюсь к вам с просьбой. Если вы любите меня, Гарри, вы уедете с нами!

— Несомненно, уедет! — подхватил Понсфорт. — Уедет, прикрываясь женской мольбой.

— У меня создается впечатление, — послышался мягкий вкрадчивый голос, — что лорд Понсфорт проявляет неблагоразумие и ищет ссоры.

Все тотчас удивленно обернулись к говорившему. В дверях стоял Исраэль Суарес. За ним маячили фигуры судебных приставов.

— Извините меня за вторжение, леди и джентльмены, — с поклоном сказал Суарес, — но оно своевременно. Жизнь милорда оценивается в пятнадцать тысяч фунтов, и мне еще предстоит получить их. Я не могу допустить, чтобы он подвергал свою жизнь опасности.

— Кто вы такой, черт возьми? — спросил сэр Джон.

— Мое имя Исраэль Суарес, сэр. Возможно, вы слышали обо мне. Я имею ордер на арест этого красивого джентльмена. Он мой должник, но не в состоянии вернуть долга. Очень сожалею о вмешательстве, джентльмены, — сказал Суарес и, обращаясь к капитану Гейнору, добавил: — Сожалею, что лишаю вас достойного соперника, сэр. Но милорд принадлежит мне, вернее, не мне, а закону, и жизнь его священна. Зная об этом, милорд — какой позор! — старается оскорбить вас. Лет через пятнадцать у меня, возможно, не будет к нему претензий, тогда и сводите с ним счеты. А сейчас первоочередное право на удовлетворение принадлежит закону.

— Ну и ну! — голубые глаза сэра Джона смеялись. Обернувшись к Гейнору, он заметил: — Думаю, мистер Суарес обеспечит его светлости безопасность.

— Полную, — подтвердил капитан, лишь теперь осознавший смысл сказанного лордом Картеретом. — Но мне кажется, лорд Понсфорт счел бы меня более милосердным. Так едем, Дамарис?

— Да. Господи, благодарю тебя! — Дамарис дала волю слезам.

Взревев от злобы, Понсфорт кинулся вслед Гейнору, но на его пути непреодолимой преградой встал Исраэль Суарес.

— Успокойтесь, милорд, успокойтесь! — любезно произнес ростовщик. — На сей раз вы проиграли. Но — терпение! Фортуна любит тех, кто умеет проигрывать, особенно не печалясь.

Понсфорт осыпал его ругательствами, но потом, сникнув, зарыдал и повалился на стул. Над ним стоял благожелательный Суарес, точно ангел-хранитель, предъявляющий свои права на его душу.

Дождь лил как из ведра, дороги развезло. Сэр Джон предложил компании разделиться, поскольку у них было два экипажа — карета Дамарис и та, что доставила капитана Гейнора с друзьями из Лондона. Сэр Джон получил общее согласие и, проявив легкомысленное отношение к правилам приличия, послал вперед в одной карете капитана и Дамарис.

— Вы сожалеете о вмешательстве этого человека? — спросила Дамарис, имея в виду Суареса, предотвратившего дуэль капитана с лордом Понсфортом.

— Нет, дорогая, я очень рад, — отвечал капитан. — Он помог мне выполнить просьбу любимой.

— Стало быть, вы колебались и теперь признаетесь в этом?

— Если я и колебался, то лишь потому, что лорд Понсфорт — постоянная угроза для меня и для моих друзей. Но теперь у меня нет оснований для беспокойства. У змеи вырвали жало. Удел Понсфорта — бесчестие и долговая тюрьма. Такое отмщение еще приятнее: не пришлось пачкать рук.

— Но я не понимаю… — начала Дамарис.

И капитан Гейнор поведал ей свою историю.

ЗАПАДНЯ (роман)

Страшась Наполеона, Португалия призвала на помощь Англию. Веллингтон планирует оборону, возводит укрепления, объединяет действия двух стран. Успех зависит от секретности. Несчастная случайность — ошибка пьяного английского офицерика — ставит под угрозу отношения между португальцами и англичанами…

Как распутать клубок скандалов, придворных интриг, шпионских игр и любовных неурядиц? Кто выйдет победителем — шпион Наполеона или английская военная разведка?

Глава 1

ДЕЛО В ТАВОРЕ
В том, что мистер Батлер был тогда пьян, можно совершенно не сомневаться. Это подтвердил и сержант Фланаган, и сопровождавшие его солдаты, да и сам Батлер впоследствии. И позвольте мне сразу здесь заметить, что, хотя в глазах других, по его собственным словам, он выглядел безответственным сумасбродом, мистер Батлер был человеком чести, не способным ко лжи. Да, сэр Томас Пиктон назвал его «подлым вором», но я уверен, что дело тут просто в том, что этот генерал, безусловно, выдающийся военачальник, во всем остальном был человеком слишком прямолинейным и ортодоксальным. Те, кто понял его высказывание буквально, очевидно, просто плохо знают людей и потому принимают за объективную оценку резкость генерала Пиктона, которого лорд Веллингтон[1154] называл грубияном и сквернословящим чертом.

Вообще же, если как следует разобраться, то станет ясно, что вся эта драматическая история, о которой речь впереди, явилась результатом недоразумения. Хотя я, конечно, не захожу так далеко, чтобы принять точку зрения одного из защитников Батлера, считавшего, что лейтенант оказался жертвой заговора, организованного «гостеприимным» хозяином в Регоа. То, что это не так, легко объяснить. Этот хозяин носил фамилию Соза, и упомянутый защитник поспешил сделать вывод, что он принадлежит к известному семейству, самыми видными представителями которого были принципал Соза, член регентского совета в Лиссабоне, и кавалер Соза, португальский посланник при Сент-Джеймском дворе. Плохо знакомый с Португалией, защитник находился в неведении относительно того, фамилия Соза распространена в этой стране почти так же, как фамилия Смит в Англии. Он, наверное, был введен в заблуждение также тем обстоятельством, что принципал Соза не преминул поднять по этому поводу шум в столице, чем создал новые трудности для лорда Веллингтона, у которого их и без того хватало: ему мешали некомпетентность и злоба, которые проявляли как кабинет министров в Лондоне, так и правительство в Лиссабоне.

Если бы не все те же некомпетентность и злоба, и наша история могла бы иметь совсем другое развитие сюжета. Прояви мистер Персиваль больше энергии, а представители оппозиции меньше недоверия и своекорыстия, кампания лорда Веллингтона не страдала бы из-за нехватки продовольствия. Не менее глупо и корыстно, да еще и скандально вел себя португальский регентский совет. В результате того, что политики обеих стран пеклись главным образом о своих собственных интересах, британские экспедиционные силы остались без обещанных припасов, хватало у них и разных других трудностей буквально на каждом шагу продвижения по Португалии. Лорд Веллингтон, должно быть, испытывал муки бессилия сродни тем, что пришлось пережить сэру Джону Муру при таких же обстоятельствах пятнадцатью месяцами ранее. О том, что Веллингтон действительно страдал и ожидал еще больших страданий, свидетельствуют письма. От возможного душевного расстройства ему помогала уберечься лишь его железная воля. Регентский совет с его заботой о снискании популярности среди португальской аристократии намеренно тормозил выполнение его распоряжений своей бездеятельностью; до него доходило эхо голосов из Сан-Стефана[1155], громко объявлявших его действия необдуманными, опрометчивыми и неразумными; посредственные журналисты и люди типа лорда Грея, видимо, вследствие своего абсолютного невежества в военных делах истово критиковали его операции. Он знал, какая неистовая буря гнева и обвинении была поднята оппозицией, когда его возвели в пэрство несколько месяцев назад, после славной битвы под Талаверой[1156], и как, несмотря на нее, утверждалось: «Веллингтон, дескать, так неумело проводит кампанию, что заслуживает не награды, а наказания»; он также знал о растущей в Англии непопулярности этой войны, ему было известно, что правительство, не сведущее в проводимых им трудоемких приготовлениях, было недовольно его «бездеятельностью» в последние несколько месяцев, — настолько, что один из членов кабинета даже написал ему нечто невероятно нелепое: «Бога ради, делайте же что-нибудь — что-нибудь, чтобы пролилась кровь».

Сердце, менее стойкое, должно быть, не вынесло бы этого, дух, менее сильный, упал бы в окружающей его удушливой атмосфере недоброжелательности. Человек, не столь целеустремленный, наверное, дал бы волю чувствам, сложил с себя командование и сел на корабль, отплывающий в Англию, предложив предварительно кому-нибудь из своих многочисленных критиков занять его место во главе войска и дать возможность проявиться на практике военному гению, вдохновлявшему их лишь на критические опусы. Веллингтон, однако, был не зря прозван «железным», и он никогда не обнаруживал столько воли и самообладания, как в те тяжелые дни 1810-го.

Суровый и бесстрастный, он шел своим путем к поставленной цели, не позволяя всякого рода критиканам остановить себя.

К сожалению, хладнокровие главнокомандующего не разделяли его офицеры. Дивизия легкой кавалерии, расквартированная вдоль реки Агеды для охраны испанской границы, за которой маршал Ней[1157] произвел демонстрацию против Сьюдад-Родриго[1158], как и другие части, страдала из-за недостатка припасов, и, в конце концов, ее темпераментный командир сэр Роберт Крофорд обнаружил, что ему больше нечем кормить людей. Раздраженный этим обстоятельством, сэр Роберт стал действовать опрометчиво. Он конфисковал кое-какую утварь в церкви в Пиньеле, чтобы обменять ее на продовольствие. Этот акт, учитывая распространенные в те времена среди населения чувства и настроения, мог иметь серьезные последствия, и сэр Роберт был вынужден принести, в конце концов, свои извинения и все возместить. Однако это уже другая история. Я упомянул этот инцидент лишь потому, что дело в Таворе, которое нас интересует, по сути, вытекло из него, поскольку поведение сэра Роберта могло быть воспринято его офицерами как пример, а следовательно, должно служить в дальнейшем для оправдания лейтенанта Батлера. Нашего лейтенанта послали в экспедицию за провиантом в долину Верхней Дору[1159] с полуэскадроном кавалеристов 8-го Ирландского драгунского полка, два эскадрона которого были в это время приданы легкой кавалерии. Если быть более точным, ему предстояло купить и пригнать в Пиньел сто голов скота, часть которого предполагалось забить, а другую часть использовать в качестве тяглового. Согласно инструкциям, лейтенант должен был доехать до Регоа и там представиться некоему Бартоломью Бирсли, преуспевающему и влиятельному англичанину-виноделу, владеющему благоприобретенными его предком обширными виноградниками на Дору. Ему напомнили о почти враждебном отношении крестьян в некоторых районах, предупредили, чтобы он обращался с ними осторожно, не допускал отставания своих солдат, и посоветовали довериться во всем, что связано с покупкой скота, мистеру Бирсли. Нужно сразу признать, что если бы сэру Роберту Крофорду было известно о ветрености и безответственности мистера Батлера, он, безусловно, назначил бы в эту экспедицию другого офицера. Но Ирландский драгунский полк лишь недавно прибыл в Пиньел и был генералу совершенно незнаком.

Ненастным мартовским днем лейтенант Батлер выступил во главе своего отряда в сопровождении корнета О’Рурка и двух сержантов; в Пишкейре к ним присоединился проводник-португалец. На ночь они остановились в Эрведозе и рано утром снова были в седлах. Они ехали по поднимающейся над Кашан-да-Валейра скалистой возвышенности, через которую, бурля и пенясь, бежала своим каменистым путем разлившаяся желтая река. Это зрелище, впечатляющее даже ярким цветущим летом, теперь угнетало и даже пугало, наводя на мысль об ущелье подземного мира. Возвышающиеся по ту сторону вздувшегося потока гранитные утесы скрывались мглой и проливным дождем, непрерывно низвергавшимся со свинцовых небес с угрюмой неумолимостью, заставляя пузыриться ревущую в ущелье реку, и пробирающим солдат до самых внутренностей. Впереди, закутавшись до подбородка в синий кавалерийский плащ, в кожаном шлеме со стекающими по нему ручейками ехал лейтенант Батлер, проклиная погоду, страну, легкую кавалерию и вообще все, что привело к его нынешнему положению. Рядом с ним верхом на муле трусил португальский проводник в соломенной плащ-накидке с капюшоном, придававшей ему сходство с оплетенной соломой бутылью его родного портвейна. Оба молчали — проводник не понимал по-английски, а знание лейтенантом португальского исключало какую бы то ни было беседу.

Отряд достиг склона и спустился вниз по дороге, окаймленной унылыми мокрыми соснами, качающими своими черными ветвями, на время скрывавшими всадников от насквозь промокшего хлюпающего мира. Они выехали из-за них у самого моста, соединяющего берега желтой реки и ведущего прямо в Регоа. Вступив в город, драгуны зашлепали по грязи и глине узких немощеных улиц, которые местами оказались совершенно затопленными: к дождю здесь добавлялись потоки воды, струившиеся с покрытых черепицей крыш домов слева и справа.

В окнах мелькали любопытные лица, изредка открывалась дверь, и появившийся на пороге крестьянин со своим семейством вопросительно, а порой и участливо смотрел на проезжающую мимо мокрую процессию. Но на улицах они не увидели ни одной живой души, все попрятались кто куда от безжалостного ливня.

Драгуны выбрались за город, и проводник остановился у ворот в стене, за которой виднелись сад и красивый белый дом; за домом начинались виноградники, поднимающиеся террасами по горному склону и скрывающиеся из виду в опустившейся туманной мгле. На гранитной перекладине над воротами лейтенант прочитал высеченную надпись «Бартоломью Бирсли, 1744» и понял, что они у цели, у дома сына или внука — он не знал, кого именно, да его это и не интересовало — первого арендатора виноградной фермы.

Однако мистера Бирсли дома не было. Об этом лейтенанту сообщил его управляющий, полный, благодушный, чем-то похожий на священника в своем черном с шелковой отделкой одеянии господин, чья фамилия был Соза, что послужило в дальнейшем, как я уже говорил, причиной некоторых недоразумений. Мистер Бирсли недавно отбыл в Англию, собираясь там переждать, пока в Португалии все успокоится. Он здорово пострадал от французов во время вторжения армии Сульта[1160], и никто не смог бы упрекнуть его за нежелание опять испытать то, что он уже перенес, особенно сейчас, когда ходили слухи, что император сам собирается повести армию, концентрирующуюся на границе.

Но даже если бы мистер Бирсли находился дома, вряд ли драгунам был бы оказан лучший прием. Приветствовавший лейтенанта на вполне понятном английском Фернанду Соза просил его в принятой в Португалии витиеватой манере считать весь дом и все, что в нем находилось, своим и требовать всего, чего пожелает. Солдаты расположились на кухне и в просторном холле, где развели большой огонь из сосновых поленьев, после чего дом наполнился паром и запахом сохнущей одежды, и провели тут остаток дня полураздетые, закутанные в одеяла и соломенные накидки. После утомительной скачки по дождю драгуны изрядно проголодались, в полной мере изведав нехватку продовольствия, возникшую на Агеде в последнее время. Теперь же, благодаря Фернанду Созе, они могли поесть так, как не ели уже многие месяцы: жареная козлятина с вареным рисом и золотистым маисовым хлебом под терпкое и не очень хмельное вино были предложены их изголодавшимся желудкам предупредительным и внимательным управляющим в таких количествах, что избежать излишеств, казалось, не представлялось возможным.

На столе лейтенанта Батлера и корнета О’Рурка, расположившихся в гостиной, козлятина уступила место отлично зажаренной индюшке, и Соза сам отправился в погреб, чтобы принести им выдержанное столовое вино, приготовленное из прогретого солнцем винограда, собранного на берегах Дору, которое, как он клялся — и наши драгуны с ним охотно согласились, — посрамит само бургундское; а портвейн, поданный на десерт, изумил даже мистера Батлера, знавшего толк в вине и за время своего пребывания в этой стране научившегося неплохо разбираться в портвейнах.

Сутки пробыли драгуны на вилле мистера Бирсли, благодаря бога за выпавшие на их долю тяготы, в результате чего они оказались в тепле и уюте, в оазисе изобилия, пируя так, как могут пировать только долго и строго постившиеся люди. Но это было не все. Добряк Соза считал, что оказавшиеся у него в гостях представители защитников Португалии должны отдохнуть и поправиться, и мистеру Батлеру не нужно отправляться в горы за стадом буйволов. Фернанду Соза имел под своим началом группу рабочих, в это время года сидевших без дела, которых он и занял в интересах своих английских друзей, позволив лейтенанту лишь заплатить деньги за скот и собираясь самолично проследить, чтобы цена была надлежащей.

О большем лейтенант не мог и мечтать. Он был невысокого мнения о себе, как о торговце скотом или погонщике, и не имел особого желания отличиться в качестве того или другого. Так что, когда на следующий день, после того, как кончился дождь, стадо пригнали в Регоа, наш лейтенант имел все основания остаться довольным. Выплатив запрашиваемые деньги — сумму гораздо более скромную, чем та, которую он приготовился отдать, — мистер Батлер собрался тотчас же отправиться в Пиньел, помня о тяжелом положении дивизии и нетерпении, с которым горячий генерал Крофорд, должно быть, ждал его.

— Ну, что ж, поезжайте, раз должны, — смиренно сказал опечаленный Соза. — Но сперва отобедайте. Обед будет просто замечательный, обещаю. Насчет него я уже распорядился. И вино — вы непременно должны высказать свое мнение о вине.

Лейтенант Батлер заколебался. Корнет О’Рурк с беспокойством посмотрел на него, в душе моля бога, чтобы Батлер поддался соблазну, и, со своей стороны, пытаясь изобразить согласие, поблагодарил Созу за гостеприимство.

— Сэр Роберт будет беспокоиться, — проговорил лейтенант.

— Но полчаса, — возразил Соза, — что они решают? А за полчаса вы отобедаете.

— В самом деле, — отважился вставить свое слово корнет, — бог знает, когда мы еще сможем поесть.

— И обед уже готов. Он будет подан немедленно, — сказал Соза и тут же дернул за шнур колокольчика.

Не подозревая о вмешательстве судьбы — да и как он это мог заподозрить? — мистер Батлер наконец согласился, и они сели за стол.

Теперь вы увидите, жертвой каких роковых обстоятельств он стал. Через полчаса, как и обещал Соза, с обедом, который и в самом деле оказался изумительным, было покончено. Уж если накануне дворецкий, не ожидая их появления, выставил столь обильное угощение, можете себе представить, какой пир он им закатил теперь, имея время подготовиться. Опорожнив свой четвертый и последний, наполненный до краев, стакан тончайшего красного дорского вина, лейтенант вздохнул с явным сожалением и отодвинулся от стола.

Но Соза, забеспокоившись, замахал рукой, удерживая его.

— Один момент, — взмолился он. Его полное доброе лицо излучало тревогу. — Мистер Бирсли никогда не простит мне, если я позволю вам уехать без того, что он называет «чашкой в стремя», которая предохранит вас от болезней, таящихся в ветрах, приходящих с Серры[1161]. Стакан — только один — того портвейна, который вы попробовали вчера. Я сказал — только стакан, хотя все же надеюсь, что вы окажете мне такую честь и выпьете всю бутылку. Но стакан — хотя бы, стакан! — Он просил почти со слезами.

Мистер Батлер уже находился в состоянии приятной расслабленности, и предстоящая дорога представлялась ему пыткой; но служба есть служба, к тому же сэр Роберт Крофорд имел дьявольский характер. Разрываясь между сознанием долга и жаждой удовольствия, Батлер посмотрел на О’Рурка. Этот белокурый ангелоподобный юноша, почти еще мальчик, для своих лет слишком хорошо разбирающийся в винах, ответил ему затуманенным взглядом и облизнул губы.

— На вашем месте я бы поддался искушению, — проговорил он. — Вино весьма изысканно, а десять минут большой роли не играют.

Лейтенант принял компромиссное решение, делающее ему, как офицеру, честь, но обнаруживающее достойный всяческого осуждения, хотя и вполне понятный, эгоизм.

— Хорошо, — сказал он. — Оставьте сержанта Фланагана с десятью людьми подождать меня, О’Рурк, а сами немедленно отправляйтесь с остальными и прихватите с собой скот. Я догоню вас.

Вид упавшего духом О’Рурка вызвал сочувствие у Созы.

— Но, капитан, — умоляюще заговорил он, — разве вы не позволите лейтенанту…

— Долг есть долг, — не терпящим возражений тоном прервал его мистер Батлер. — Отправляйтесь, О’Рурк.

И О’Рурк, весьма нечетко щелкнув каблуками, отдал честь и отбыл.

Тотчас принесли бутыли в корзине — не одну, как сказал Соза, а три — и, когда с первой было покончено, Батлер решил, что, коль скоро О’Рурк и скот уже в пути, ему самому можно не торопиться с отъездом. Стадо буйволов движется довольно медленно, и отряд всадников, отправившись вслед ему спустя несколько часов и путешествуя без помех, без труда сможет догнать его прежде, чем стадо преодолеет лежащие впереди сорок миль.

Так, с легкостью поддаваясь соблазну, наш лейтенант склонился наконец к тому, чтобы распробовать и вторую бутылку этого нектара, «выгнанного из солнечного света, разливающегося над Дору» (его собственные слова). Управляющий вытащил коробку отборных сигар, и, хотя лейтенант не курил, он решил позволить себе и это по такому особенному случаю. Удобно устроившись в глубоком кресле и протянув ноги к пылающим сосновым поленьям, он провел большую часть этого промозглого дня в полудреме, прихлебывая вино и пуская дым. Вскоре вслед за второй отправилась и третья бутылка, и, учитывая, что управляющий мистера Бирсли был человеком исключительно мало пьющим, можно с уверенностью сказать, что большая часть вина перетекла в страждущую утробу лейтенанта.

Вино оказалось несколько более крепким, чем Батлеру представлялось сначала, и на смену блаженному оцепенению, вызванному обедом, пришло возбуждение, разрушившее остатки здравомыслия.

Управляющий был человеком, чрезвычайно хорошо разбирающимся в винах и виноградарстве и чрезвычайно плохо во всем остальном — поэтому неудивительно, что различные аспекты этих предметов в основном и составляли тему их разговора, — и, как все энтузиасты, являлся весьма интересным собеседником. Когда Батлер в очередной раз рассыпался в похвалах рубиновому вину, управляющий сказал со вздохом:

— Да, вы, конечно, правы, капитан, это прекрасное вино. Но у нас было еще лучше.

— Клянусь богом, это невозможно! — возразил Батлер, икнув.

— Трудно в это поверить, я понимаю. Но тем не менее оно было: великолепное, чудесное вино урожая знаменитого на Дору 1798 года, самого известного из всех, что мы знаем. Мистер Бирсли продал несколько бочек монахам в Тавору, которые разлили его по бутылкам и теперь хранят. Я упрашивал его тогда не делать этого, зная, сколь ценным оно может стать со временем, но он все же продал. Эх, господи, господи! — Управляющий сжал на груди руки и поднял к потолку свои чуть выпуклые глаза, демонстрируя всевышнему, что он не одобряет безрассудного поведения хозяина. — Мистер Бирсли сказал, что вина и так достаточно, но теперь, — он в отчаянье развел своими пухлыми руками, — у нас его не осталось вовсе. Эти сукины дети — французы, которые пришли с маршалом Сультом, — забрели к нам в поисках фуража и, найдя вино, вылакали его, как свиньи. — Он выругался, его прежде добродушное лицо теперь горело гневом. — Подумать только, все это бесценное вино было употреблено словно самое низкопробное пойло. Не осталось ни капли. Но у монахов в Таворе его еще много. Они дорожат им, поскольку знают толк в хорошем вине. Все священники знают толк в хорошем вине. Да! Черт побери!

Он погрузился в тяжелые раздумья.

Лейтенант Батлер пошевелился в кресле и сочувственно нахмурил брови.

— Отврат’тельно, — сказал он с негодованием, его язык сильно заплетался. — Я не забуду об этом, когда… встр’чусь с фр’нцузами. — После чего тоже погрузился в раздумья.

Мистер Батлер был добрым католиком и, более того, католиком весьма ортодоксальным, не согласным считать некоторые вещи само собой разумеющимися. Леность и распущенность духовенства в Португалии, бросившиеся в глаза уже при его первом знакомстве с монахами этой страны, вызвали в нем негодование. Громогласно декларируемые обеты монашеской бедности, якобы строго соблюдаемые за монастырскими стенами, коробили его своей фальшью. Люди, поклявшиеся богу жить в нищете, носящие грубую одежду и обходящиеся без обуви и в то же время заплывающие жиром от обильной пищи, хранящие драгоценные вина, раздражали его своей несообразностью.

— И теперь этот нектар попивают монахи, — сказал он вслух и саркастически усмехнулся. — Знаю я эту п’роду каплунов, подпоясавших свои большие животы веревками, ваших живущих «в нищете» капуцинов[1162].

Соза посмотрел на него с внезапной тревогой, вспомнив, что все англичане еретики (он ничего не знал о религиозных разногласиях между англичанами и ирландцами)[1163]. Молча Батлер прикончил третью, и последнюю, бутылку, его разум замкнулся на мысли о вине, которое было еще лучше этого и хранилось в подвалах монастыря в Таворе. Он ощутил растущую потребность непременно его попробовать.

И неожиданно спросил:

— А где находится Тавора? — вероятно, подумав о восторге, который могло бы вызвать это вино у измученных войной солдат в долине Агеды.

— Лиг[1164] десять отсюда, — ответил Соза и показал ее на карте, висящей на стене.

Лейтенант поднялся и, слегка пошатываясь, двинулся через комнату. Он был высоким, чуть угловатым парнем, светлокожим, с голубыми глазами и копной густых огненно-рыжих волос, удивительно сочетавшихся с его характером. Широко расставив ноги для большей устойчивости, лейтенант остановился перед картой и, проследив пальцем течение Дору, стал водить им по области вокруг Регоа, пока наконец не нашел нужного места.

— А что, — сказал он, — мне кажется, мы должны отправиться обратно в Пишкейру этим п’тем, ведь он короче того, что ведет вдоль реки.

— По карте — да, — ответил Соза. — Но там очень плохая дорога — просто тропка для мулов, а вот дорога вдоль реки довольно хорошая.

— Все же, — сказал лейтенант, — я думаю, лучше отпр’виться этим п’тем.

Его мозг окутался уже достаточно плотной завесой винных паров и воспринимал действительность все менее и менее адекватно. Его антипатия к священникам, которые, дав обет самоотречения, прячут хорошее вино, в то время как солдаты, прибывшие защищать их жирные туши, страдают от холода и даже голода, росла с каждой минутой. Он должен попробовать это вино в Таворе и часть его запасов взять с собой, чтобы его собратья офицеры в Пиньеле тоже смогли им насладиться. Разумеется, он заплатит за него! Он не допустит грабежа, ведь нельзя же ослушаться приказа. Он даст им денег — но столько, сколько сам сочтет нужным, проследив, чтобы эти монахи из Таворы не нажились на своих защитниках.

Так размышлял лейтенант, изучая карту. Вскоре, покинув наконец Созу, этого короля всех хозяев, мистер Батлер уже ехал через город, сопровождаемый сержантом Фланаганом и десятью солдатами, окончательно укрепившись в своем намерении и чувствуя прилив решимости для его осуществления. Я думаю, в случившемся отчасти виновато и изменение погоды — это был холодный, унылый вечер, по бледно-голубому небу неслись изодранные клочки облаков — обломки вчерашней бури, — и, попав из теплой, уютной гостиной Созы под сильный, пронизывающий ветер, дующий с Атлантики, лейтенант совершенно потерял голову. Теперь он уже видел в предстоящей затее свою святую обязанность, преисполнившись чем-то вроде религиозного фанатизма.

Да, он должен спасти души несчастных монахов, уберечь их от соблазна, грозящего погибелью, это его христианский долг. Мистер Батлер уже больше не думал о том, чтобы купить вино. Свою главную цель он теперь видел в том, чтобы получить его — и не часть, а все — и увезти, убив таким образом сразу двух зайцев: монахи в монастыре избавятся от проклятья, а его измученные, терпящие лишения товарищи получат возможность славно угоститься.

Так размышлял мистер Батлер, следуя достойной, хотя и пьяной, логике, и, перебравшись через мост, поехал прямо. Сержант Фланаган, видя состояние лейтенанта, решил, что он сбился с пути, и отважился напомнить, что они добрались сюда по дороге вдоль реки.

— Да, — ответил Батлер резко, — но мы будем в’звращаться через Тавору.

У них не было проводника: тот, что довел их до Регоа, вернулся вместе с О’Рурком, и, хотя Соза при расставании настаивал, чтобы лейтенант взял в провожатые человека из прислуги, Батлер, понимая, что при данных обстоятельствах это будет нежелательно, предпочел искать дорогу сам.

Теперь он силился вспомнить детали карты, виденной им в гостиной Созы, пока не осознал, что эта задача ему совершенно не по силам. Тем временем приближалась ночь: они ехали по тропинке, ведущей вдоль холма вверх, и, в конце концов, уже в темноте выехали к деревушке.

Сержант Фланаган был опытным солдатом и, наверное, самым трезвым человеком в отряде, поскольку вино на кухне Созы тоже лилось рекой, и драгуны, ожидая командира, вовсю наслаждались им — ситуация, подобные которой редко возникали во время этой кампании. Его беспокойство стало усиливаться, он знал полуостров еще со дней похода сэра Джона Мура[1165] и, как любой другой, отлично понимал, что собой представляют крестьяне Португалии, помня о дикой жестокости, на которую они были способны. Сержант не раз оказывался очевидцем последствий жуткой участи, постигшей французских солдат отступавшей армии Сульта, и мог себе представить, каким страшным мукам их подвергли кровожадные обитатели этих удаленных горных районов, в руки которых они имели несчастье попасть. Он знал, что такие зверства творились не только в отношении французов, многие из этих темных крестьян были не в состоянии отличить захватчика от защитника — все чужеземцы были для них врагами. Ну а те, что все же делали такое различие, смотрели и на французов, и на англичан с почти одинаковой ненавистью.

В то время как войска императора воевали, основываясь на принципе, что армия должна сама кормиться в занимаемой стране, согласно британскому закону, все, что реквизировалось, подлежало оплате, и, несмотря на все трудности, Веллингтон с чрезвычайной строгостью следил за его соблюдением, сурово карая всех, кто этот закон нарушал. Тем не менее нарушения продолжались, люди то и дело срывались, причем часто, следует сказать, под давлением обстоятельств, в возникновении которых были виноваты сами португальцы, случались и грабежи и насилия, вызывающие слепое озлобление, выливающееся в последствия, порой столь же ужасные для освободителей-англичан, как и для агрессоров-французов. К тому же португальским правительством недавно был принят указ о милиции — на нем настоял Веллингтон, — который лег бременем на плечи крестьян, вызвав у них сильное раздражение, вымещавшееся на попадавших к ним случайных британских солдатах.

Зная все это, сержант был не слишком доволен перспективой ночной прогулки в глубь гор, где в любой момент, как ему казалось, они могли заблудиться. Их было только двенадцать человек, и он счел неразумным ехать через горы, чтобы догнать обремененный стадом, медленно движущийся большой отряд. Так они его не догонят, а перегонят. Но, не смея возражать лейтенанту, он молчал, с тревогой уповая на лучшее. В деревушке мистер Батлер остановился у винной лавки и несколько раз громко повторил: «Тавора?» — с подчеркнуто вопросительной интонацией. Виноторговец объяснил жестами, сопровождаемыми быстрой и совершенно непонятной речью, что им нужно ехать прямо, и они продолжили свой путь по той же самой тропинке. Миль через пять-шесть тропинка пошла под уклон, ведя на равнину, где виднелись мерцающие огоньки, обозначающие небольшой городок. Драгуны быстро спустились вниз и в предместье нагнали запряженную волами запоздалую телегу, скрип несмазанных осей которой наполнял окрестные холмы заунывным эхом.

Молодая женщина, шагающая босиком рядом с ней, на вопрос мистера Батлера: «Тавора ли это?» — он, как обычно, повторил несколько раз это слово с вопросительной интонацией, — ответила явно утвердительно, хотя и крайне многословно. Некоторое время они шли рядом.

— Convento Dominicano?[1166] — был его следующий вопрос.

Женщина указала стрекалом[1167] на массивное темное здание возле маленькой церкви, стоящей на другом конце площади, куда они как раз въехали. Через минуту сержант, выполняя приказ мистера Батлера, уже стучал в окованную железом дверь монастыря. Они подождали некоторое время, но никто не вышел на стук, даже не засветилось ни одно окно. Сержант снова постучал, сильнее, чем прежде. Наконец послышалось слабое шарканье, в двери открылось окошко, из-за решетки которого пробился тусклый бледно-желтый свет, и дрожащий старческий голос спросил, кто стучит.

— Британские солдаты, — ответил лейтенант по-португальски. — Открывайте!

После раздавшегося в ответ слабого восклицания, видимо, означавшего отказ, окошко с лязгом закрылось. Шаркающие шаги удалились, и опять воцарилась тишина.

— Что за черт! — выругался мистер Батлер.

Пьяные, как и глупцы, подвержены излишней подозрительности.

— Какого дьявола они тут замышляют, если боятся впустить солдат английского короля? Постучи-ка еще, Фланаган. Громче, сержант! — Сержант стал бить в дверь прикладом своего карабина, удары возвращались назад гулким эхом и больше ни звука, можно было подумать, что они ломились в склеп.

Мистер Батлер начал терять терпение.

— Сдается мне, мы заехали в гнездо измены. Гнездо измены! — ему явно понравилось такое определение. — Вот что это. Ломайте дверь, — распорядился он.

— Но, сэр, — набравшись отчаянной смелости, попытался возразить сержант.

— Ломайте дверь, — повторил мистер Батлер. — Давайте-ка посмотрим, что там эти монахи не хотят показывать британским солдатам. По-моему, они прячут еще кое-что, кроме вина.

Некоторые драгуны возили с собой топоры как раз для таких случаев: спешившись, они споро принялись за дело. Но дубовая дверь, укрепленная железными полосами и обитая гвоздями, оказалась весьма прочной. Глухой стук топоров и треск разбиваемых досок были слышны, наверное, даже на окраинах Таворы, однако монастырь продолжал хранить тишину. Но, после того, как дверь стала поддаваться, округу наполнил новый звук: на колокольне соседней церквушки неистово забил колокол, что, несомненно, говорило о начавшемся переполохе. «Динь-динь-динь-динь», — набатом трезвонил он, призывая на помощь всех истинных сынов Матери Церкви.

Мистер Батлер, однако, не обратил на это никакого внимания, и, после того, как дверь была выломана, он вместе со своими солдатами въехал через высокий проем во внутренний двор. Спешившись здесь и оставив удрученного и крайне обеспокоенного сержанта с двумя драгунами охранять лошадей, лейтенант устремился по едва освещенной молодой луной галерее к темному дверному проему, в котором виднелся слабый мерцающий свет. Споткнувшись о ступеньку, он вбежал в зал, тускло освещенный свисающим с потолка светильником. Лейтенант подставил стул, забрался на него и снял фонарь, после чего продолжил свой путь по бесконечному коридору с рядами келий вдоль толстых каменных стен. Открытые двери свидетельствовали о поспешности, с которой их покинули обитатели, явившейся, видимо, результатом паники, вызванной появлением отряда.

Любопытство мистера Батлера возрастало, одновременно росло и его подозрение, что тут не все ладно. С чего бы целой общине законопослушных и верноподданных монахов ударяться в бега при появлении союзных солдат?

— Им же хуже! — с угрозой повторял он и быстро, хотя и спотыкаясь, направился вперед. — Пусть прячутся куда угодно, я найду их и под землей.

В конце этой длинной холодной галереи путь им преградили закрытые двойные двери, за которыми слышались звуки органа; колокол звонил теперь прямо над их головами чрезвычайно громко, и солдаты поняли, что стоят на пороге часовни, где укрылись все монахи. Тут мистера Батлера осенила внезапная догадка:

— А может быть, они приняли нас за французов?

— Лучше бы дать им понять, что это не так, прежде чем здесь соберется все село, — осмелился заметить один из солдат.

— Черт бы побрал этот колокол, — сказал лейтенант и добавил: — Нажмите-ка плечами на дверь.

Запоры оказались не слишком крепкими, и под напором солдатских тел двери подались почти сразу, раскрывшись так неожиданно, что мистер Батлер, бывший в числе первых, влетел в часовню и, пробежав с полдюжины ярдов, грохнулся на пол,растянувшись во весь свой немалый рост на каменных плитах.

Одновременно от алтаря послышалось громкое «Libera nos, Domine!»[1168], сопровождаемое многоголосым бормотанием молитв.

Лейтенант поднялся, взял в руку выроненный фонарь и, покачиваясь, обошел угол, закрывавший внутренность часовни. В тусклом свете висевшей вверху алтарной лампы он увидел десятка четыре монахов в черно-белых одеяниях ордена святого Доминика[1169], столпившихся у большого алтаря, словно стадо испуганных овец. Он остановился и, подняв над головой фонарь, строго окликнул их:

— Эй вы, там!

Орган тут же умолк, но колокол наверху продолжал звонить. Мистер Батлер обратился к ним на французском:

— Чего вы боитесь? Почему вы убежали? Мы — друзья, британские солдаты, ищем ночлег.

В нем уже зрела смутная тревога, и он, хотя и с трудом, начал соображать, что, пожалуй, поступил опрометчиво и что насильственное вторжение в монастырь — проступок серьезный.

От толпы отделилась фигура с четками в руках и, шурша одеждами, двинулась к ним с величавой грацией. Что-то в этой фигуре приковало внимание лейтенанта; вытянув шею, он широко раскрыл глаза, трезвея от внезапно охватившего его страха.

— Я полагала, — послышался мягкий, спокойный женский голос, — что двери монастыря священны для британских солдат.

У Батлера перехватило дыхание, и, уже совершенно протрезвев, он до конца осознал весь драматизм случившегося.

— Боже… — с трудом выдохнул лейтенант и, не в силах более сдерживаться, бросился к выходу.

Но, на бегу, будучи в ужасе от собственного святотатства, не в состоянии стряхнуть внутреннее оцепенение, а может, сомневаясь в увиденном и услышанном, он продолжал оглядываться на фигуру аббатисы, в результате чего налетел на колонну и, покачнувшись, без чувств грохнулся на землю.

Его солдаты этого не заметили, потому что, как только их командир повернулся, осознавая свою долю участия в содеянном, они стремительно ретировались, не останавливаясь и не оглядываясь, тем же путем, которым пришли, полагая, что лейтенант следует за ними.

Впрочем, для спешки у них была и другая причина: из монастырского сада донесся гул толпы и голос сержанта Фланагана, громко звавшего на помощь.

Они появились как раз вовремя. Тревожный звон церковного колокола сделал свое дело. Сбежалась огромная толпа негодующих жителей Таворы, вооруженных кольями, косами и резаками, уже подбирающаяся к сержанту и его товарищам, которые, не совсем понимая причину такого сильного гнева, но вполне осознавая его чрезвычайную серьезность и опасность, отчаянно защищали лошадей. Стремительный бросок драгун — и вот они уже в седлах — все, кроме лейтенанта, чье отсутствие неожиданно обнаружилось.

Фланаган решил вернуться за ним и уже собирался отдать соответствующий приказ, когда внезапный натиск орущей, волнующейся толпы отрезал их от галереи, ведущей к часовне. Зависшая в самой высокой точке неба луна слабо освещала место готовящейся схватки, сплотившихся и обнаживших свои сабли драгун, словно утес, возвышающихся над накатывающим на них морем беснующихся людей.

Фланаган, привстав на стременах, попытался обратиться к жителям. Но он не знал, что им сказать, чтобы успокоить, по-португальски он не мог двух слов связать. Какой-то крестьянин попытался полоснуть его кривым садовым ножом, но, получив удар саблей плашмя, без чувств свалился на землю.

Толпа взорвалась яростными криками и надвинулась на драгун.

— Да послушайте же вы, кровожадные мерзавцы! — закричал Фланаган. — А, черт бы вас побрал! — И, в отчаянии махнув рукой, он скомандовал: — В атаку! — пришпорив коня.

Но отряду не удалось выбраться. Толпа сдавила солдат тесным кольцом, и в саду, символизировавшем до сих пор мир и благочестие, залитом холодным лунным светом, началась жестокая схватка. Две лошади остались без седоков, драгуны раздраженно отбивались саблями от бросавшихся на них крестьян, пытаясь пробить себе путь сквозь смертоносное окружение, но при соотношении один против десяти казалось сомнительным, что кто-то из них уцелеет. И тут на помощь пришла аббатиса, которая, выйдя на балкон, стала призывать жителей Таворы остановиться и послушать ее. Она велела им пропустить солдат. Толпа неохотно, но все-таки стала подчиняться, и, в конце концов, в этой взбудораженной человеческой массе образовался проход.

Но Фланаган все еще колебался. Трое его солдат пали, лейтенант пропал, и он пытался для себя решить, в чем сейчас состоит его долг. Подступившая сзади толпа крестьян уже отрезала драгун от их павших товарищей, и попытку вернуться эти люди могли истолковать неверно: схватка бы возобновилась, в чем не было никакого смысла.

Плотной массой крестьяне загораживали и вход в галерею, ведущую внутрь монастыря, где остался мистер Батлер, живой или мертвый, и часть их уже проникла туда. И тогда Фланаган решил, что едва ли лейтенант избежал гнева крестьян, вызванного его собственной опрометчивостью. У него оставалось семь человек, и сержант заключил, что в сложившихся обстоятельствах его долг — вывести их отсюда живыми и не провоцировать гибель отряда бесполезным донкихотством.

Итак, скомандовав «Вперед!», он провел своих солдат через толпу и вывел из монастыря.

Снаружи их тоже ждали вооруженные, враждебно настроенные жители Таворы, не слышавшие умиротворяющую речь аббатисы, но здесь имелось пространство для маневра.

«Рысью», — приказал сержант. Вскоре они перешли на галоп. До самой окраины Таворы их сопровождал град камней, и даже у самого Фланагана, докладывавшего корнету О’Рурку, которого они нагнали в Пишкейре на следующий день, была на макушке шишка величиной с утиное яйцо.

Когда эта история достигла ушей сэра Роберта Крофорда, он разъярился так, как мог это делать только он.

— Как могла произойти такая ошибка? — мрачно вопрошал он, думая о потере четырех драгун и скачках наперегонки со стадом, закончившихся большим скандалом, что, несомненно, будет иметь серьезные последствия.

— Как оказалось, сэр, — выяснявший обстоятельства дела О’Рурк знал теперь все подробности, — помимо мужского, в Таворе есть еще и женский доминиканский монастырь. Мистер Батлер, спрашивая дорогу, сказал «соnvento» — слово, которым обычно называют последний, и его направили не туда.

— И вы говорите, у сержанта были серьезные основания полагать, что мистеру Батлеру не удалось избежать возмездия за свое безрассудство?

— Я боюсь, что нет никакой надежды на то, что это не так.

— Что ж, возможно, это даже и к лучшему для всех нас, — сказал сэр Роберт. — Лорд Веллингтон наверняка велел бы его расстрелять за такой проступок.

Теперь вы знаете все обстоятельства этой дурацкой истории в Таворе, которая, как будет ясно из дальнейшего повествования, самым неожиданным и роковым образом повлияла на судьбы людей, не имевших к ней никакого отношения.

Глава 2

УЛЬТИМАТУМ
Генерал-адъютант сэр Теренс О’Мой, находившийся в Лиссабоне, узнал о происшествии в Таворе из штабных депеш, пришедших неделю спустя. В них говорилось о том, что по поводу происшествия полковник 8-го драгунского лично принес смиренные извинения матери-аббатисе в связи с досадным происшествием, виновник его — лейтенант Батлер — покинул монастырь живым и невредимым, но до сих пор не прибыл в свой полк.

Депеши содержали и другие малоприятные новости о делах, которыми сэру Теренсу следовало немедленно заняться, но его мыслями полностью завладело злосчастное приключение Батлера. Хотя честный и прямой О’Мой отнюдь не был одарен необыкновенной проницательностью, он сразу понял, какие новые сложности этот случай создаст для их и без того тернистого пути взаимопонимания, какие новые оправдания своей враждебности благодаря ему получат интриганы из регентского совета и какое мощное оружие он дает в руки принципала Созы и его сторонников. Самого по себе этого, казалось, достаточно, чтобы встревожить человека, находящегося в положении О’Моя. Но это было еще не все. Лейтенант Батлер приходился братом его прелестной легкомысленной супруге — безответственность была фамильной чертой Батлеров.

Ради своей молодой жены, которую он любил со всепоглощающей, часто неконтролируемой ревностью, что в общем-то нехарактерно для людей с темпераментом О’Моя, со времени их женитьбы — ему тогда шел сорок шестой год, а девушка была в два раза моложе — генерал-адъютант выручал своего шурина из многих передряг, неоднократно избавлял от последствий переделок, в которые тот попадал из-за своего неизлечимого безрассудства.

Однако это происшествие в монастыре превосходило все имевшее место прежде и вместе с тем представляло наибольшую проблему для О’Моя. Он рассердился и одновременно расстроился и, уронив голову на руки, застонал; однако печалился он только из-за своей жены.

Стон привлек внимание его военного секретаря капитана Тремейна из инженерного корпуса Флетчера, работавшего за заваленным бумагами письменным столом, стоявшим в нише под окном. Он поднял голову, его серые глаза выразили живое участие, и, увидев склоненную голову шефа, немедленно встал.

— Что случилось, сэр?

— Этот проклятый дурак Ричард, — простонал О’Мой, — опять влип.

— И это все? — Капитан явно почувствовал облегчение.

О’Мой обратил к нему свое побелевшее лицо, его голубые глаза метнули молнии, которые вместе с его именем вошли в армии в поговорку.

— Все?! — прорычал он. — Клянусь богом, вы скажете «это слишком», когда узнаете, что кретин Батлер натворил теперь!

О’Мой ударил увесистым кулаком по бумаге, принесшей дурную новость.

— Неделю назад он вломился ночью с отрядом драгун к доминиканским монахиням в Таворе. Ударили в колокол, и сбежавшаяся деревня принялась мстить за поругание своей святыни. В итоге — трое солдат убиты, пятеро крестьян зарублены насмерть, еще семеро ранены, а сам Дик отстал и, как сообщают, потом выбрался из монастыря, но, судя по всему, где-то скрывается, так что к своему преступлению добавляет еще и дезертирство, без которого ему уже и так грозит виселица. И это «все», как вы говорите. Но, по-моему, это чересчур даже для Дика Батлера.

— О Боже! — прошептал капитан Тремейн.

— Я рад, что вы согласились со мной.

Капитан смотрел на своего командира с выражением неподдельного ужаса на лице.

— Но ведь наверняка, сэр, — я хочу сказать, если тут нет ошибки, существует какое-нибудь объяснение… — Он замолчал в полной растерянности.

— Да уж. Всегда существует самое подходящее объяснение тому, что совершает Дик Батлер, его жизнь состоит из ошибок и объяснений. — Он говорил с раздражением, в котором чувствовалась горечь.

— Он вторгся в этот монастырь по недоразумению, согласно докладу сопровождавшего его сержанта, — сообщил сэр Теренс и прочитал соответствующую часть донесения.

— Но как это может ему помочь теперь, при нынешнем общественном настрое и отношении Веллингтона к подобным вещам? Ищейки провоста[1170] прочесывают страну в поисках этого мерзавца, и, когда его найдут, встреча с расстрельной командой ему гарантирована.

Тремейн медленно повернулся и стал смотреть в окно. Из него открывался великолепный вид на горные склоны, поднимающиеся над рощей пробковых дубов, покрытых молодыми зелеными побегами, особенно яркими на фоне серебристой реки.

Бушевавшие на прошлой неделе грозы — родовые муки природы, сопровождавшие появление весны, — совсем обессилели, и день стал очень напоминать июнь в Англии. Согретые щедрым солнцем, распускались почки, деревья, еще две недели назад стоявшие совсем голыми и тощими, напоминая скелеты, теперь покрылись нежной зеленой дымкой.

Красивый дом, который занимал генерал-адъютант, принадлежал монастырю и стоял на высотах Монсанту, поднимающихся над пригородами Алькантары. Капитан Тремейн окинул взором открывшуюся панораму красновато-коричневых крыш Лиссабона справа — этот город задирал нос перед Римом из-за того, что был построен на семи холмах — до дебаркадера, тянущегося до форта святого Жулиана слева, и, отвернувшись от окна, в задумчивости скользнул взглядом по комнате, обстановку которой наполовину составляла тяжелая церковная мебель, где за громоздким резным черным письменным столом, ссутулившись и угрюмо уставившись в пространство, сидел сэр Теренс.

— Что вы собираетесь предпринять, сэр? — спросил Тремейн.

О’Мой нервно пожал плечами и выпрямился.

— Ничего, — проворчал он.

— Ничего?

Этот вопрос, прозвучавший почти упреком, задел генерала.

— А что я могу сделать? — раздраженно спросил он.

— Но вы ведь не раз прежде выручали Дика из беды.

— Да. Это стало моим основным занятием с тех пор, как я женился на его сестре. Но на этот раз он зашел слишком далеко.

— Лорд Веллингтон любит вас, — заметил капитан Тремейн.

Будучи по природе человеком невозмутимым, Тремейн был сейчас настолько же спокоен, насколько О’Мой возбужден. Хотя он был лет на двадцать моложе генерала, его с О’Моем связывала крепкая дружба, так же, как и с семейством Батлеров, с которым у Тремейна имелись, кроме того, дальние родственные связи, что в немалой степени способствовало его назначению военным секретарем к сэру Теренсу.

О’Мой посмотрел на него и опустил глаза.

— Да, — согласился он. — Но он еще чтит закон, порядок и военную дисциплину, и я только подвергну ненужному испытанию нашу дружбу, замолвив слово за этого шалопая.

— Этот шалопай ваш шурин, — напомнил Тремейн.

— Черт возьми, Тремейн, вы думаете, я этого не знаю? Однако что я могу поделать? — ответил он и сердито резюмировал: — Честное слово, я не понимаю, о чем вы думаете.

— Я думаю о Юне, — спокойно, в свойственной ему манере ответил капитан, и эти слова моментально остудили гнев О’Моя.

Редко кто может спокойно воспринять упрек, скрытый или явный, в отсутствии предупредительности и внимания к своей жене, но для человека с характером О’Моя и в его обстоятельствах это было просто исключено. Напоминание Тремейна уязвило его особенно больно из-за неравнодушного отношения генерала к дружбе, сложившейся между Тремейном и леди О’Мой. Эта дружба в прошлом немало досаждала сэру Теренсу. В пору своих ухаживаний за Юной Батлер он испытывал к Тремейну жуткую ревность, видя в том соперника, который, имея перед ним такое сильное преимущество, как молодость, должен был победить. Но, когда О’Мой, решив испытать судьбу, сделал девушке предложение, она приняла его, и между ними восстановились прежние сердечные отношения.

О’Мой решил тогда, что его ревность умерла. Но потом, чувствуя временами ее смутное шевеление, понял, что это иллюзия. Как большинство людей широкой души и большого сердца, О’Мой был чрезвычайно скромен, когда дело касалось женщин, но эта же его скромность порой нашептывала ему, что при выборе между ним и Тремейном Юной руководила скорее голова, чем сердце, сначала практичность, а потом уже любовь: она ведь вышла замуж за человека, который мог дать ей гораздо более уверенное положение в обществе, чем молодой офицер.

Он гнал от себя эти мысли, как недостойные, низкие по отношению к его молодой жене, и в такие моменты презирал себя. Три месяца назад Юна сама оживила его сомнения, предложив, чтобы Нед Тремейн, находившийся тогда на Торриж-Ведраш[1171] с полковником Флетчером, занял вакантное место военного секретаря генерала. Чувствуя угрызения совести в связи со снова возникшими подозрениями и одновременно прилив гордости, неукротимый столь же, сколь велика была его скромность, О’Мой согласился, после чего на протяжении последних трех месяцев сумасшедший бес его ревности спал мертвым сном. Теперь же случайным замечанием, не подозревая о своей неосмотрительности, Тремейн неожиданно разбудил этого беса, хотя вообще не ведал о его существовании. Сэру Теренсу было страшно неприятно, что Тремейн проявил заботу о чувствах леди О’Мой; сам он, должно быть, выглядел при этом невнимательным и безразличным. Однако он сдержался, не желая оказаться в смешной роли ревнивца.

— Это, — произнес О’Мой, — вы можете преспокойно переложить на меня. — Его губы плотно сжались, едва с них сорвалось последнее слово.

— О, конечно, — сказал Тремейн, ничуть не смутившись, — вы ведь знаете, как Юна любит Дика.

— Я женился на Юне, — резко прервал его генерал, — а не на всем семействе Батлеров. — Он чувствовал, как нарастает в нем настоящее ожесточение по отношению к Дику, игравшему на родственных узах и вынуждавшему его к действиям. — Я по горло сыт мастером Ричардом и его выходками. Пусть выбирается из беды сам или остается там — его дело.

— Вы хотите сказать, что не станете ему помогать?

— Пальцем не пошевелю.

Тремейн посмотрел в голубые глаза генерала, горящие решимостью, за которой читались скрывавшиеся за ней негодование и затаенная обида, которые он, растерявшись, никак не смог себе объяснить и приписал чему-то, ему неизвестному, что, видимо, лежало между О’Моем и его шурином.

— Мне очень жаль, — подчеркнуто медленно сказал он. — Тогда, как вы понимаете, остается только надеяться, что Дик Батлер не попадется живым. В противном случае, развитие событий будет столь жестоким для Юны, что я даже не берусь размышлять на эту тему.

— Да кто, черт возьми, вас просит размышлять? — взорвался сэр Томас. — Я не понимаю, какое вообще это имеет к вам отношение!

— Дорогой О’Мой!

Это восклицание, продиктованное обидой, смешанной с негодованием, выходило за рамки их с генералом служебных взаимоотношений и сопровождалось таким отчаянным взглядом оскорбленного в лучших чувствах человека, что О’Мой, будучи по природе человеком великодушным и импульсивным, тут же глубоко устыдился своих слов. Медленно поднявшись во весь свой высокий рост — на его красивом суровом лице сквозь густой загар проступила краска стыда, — он протянул Тремейну руку.

— Мой милый мальчик, прости меня. Я так раздосадован, что не сдержался. Тут ведь не только дело Дика — оно лишь маленькая часть неприятных новостей. Вот, почитай сам и реши, в человеческих ли силах сохранить тут спокойствие.

Пожав плечами и улыбнувшись, показывая тем самым, что уже забыл об их стычке, капитан Тремейн взял бумаги и сел за свой стол. По мере того, как он их читал, его лицо становилось все более и более серьезным; он не успел дочитать их до конца, как в дверь постучали.

Вошел ординарец и доложил, что дон Мигел Форжеш только что прибыл на Монсанту, чтобы нанести визит генерал-адъютанту.

— Ну, что же, — сказал О’Мой и обменялся взглядом со своим секретарем, — проводите сеньора.

Как только ординарец удалился, Тремейн подошел и, положив депешу на стол генералу, заметил:

— Да. Он явился своевременно.

— Настолько своевременно, что это даже подозрительно! — воскликнул О’Мой. Неожиданно он оживился, предвкушая предстоящую беседу. — Возможно, это дьявол подзуживает меня, но я чувствую, что встреча, на которую спешит сеньор Форжеш, ожидается весьма теплой, я бы даже сказал, горячей, Нед.

— Мне лучше выйти?

— Ни в коем случае.

Дверь открылась, и ординарец впустил Мигела Форжеша, португальского государственного секретаря. Это был статный, подвижный, одетый во все черное, от шелковых чулок и туфель со стальными пряжками до атласного шарфа, господин. Сквозь кожу на его чисто выбритых щеках и подбородке проступала синева. Крючковатый нос на смуглом лице и напомаженные волосы придавали его лицу выражение сосредоточенности. С чрезвычайной важностью сеньор Форжеш почтительно поклонился сначала генералу, потом его секретарю.

— Ваши превосходительства, — сказал он — его английский, несмотря на сильный акцент, был вполне правильным и довольно беглым, — ваши превосходительства, все дело в это досадном происшествии.

— Какое происшествие ваше превосходительство имеет в виду? — спросил О’Мой.

— Разве вы не получили сообщения о том, что случилось в Таворе? О том, что в женский монастырь ворвалась группа британских солдат и между ними и крестьянами, пришедшими защитить монахинь, произошла стычка?

— Ах, это, — отозвался О’Мой. — Мне показалось сначала, вы имеете в виду другое. Я получил гораздо более неприятные новости, чем эта, о деле в монастыре, которым вас отвлекли сегодня утром.

— Прошу прощения, сэр Теренс, но что значит — более неприятные? — это совершенно невозможно.

— Ну что же, судите сами. Пожалуйста, присядьте, дон Мигел.

Государственный секретарь сел, закинув ногу на ногу, и положил шляпу на колени; генерал с капитаном вновь расположились в своих креслах, и О’Мой, упершись локтями в крышку стола, подался вперед, глядя в глаза сеньору Форжешу.

— И все же сначала, — сказал он, — обсудим то, что случилось в Таворе. Нет сомнения, регентский совет будет информирован обо всех его обстоятельствах, и тогда вы поймете, что это недоразумение. И что монахини могли бы благополучно избежать беспокойства, если бы вели себя более благоразумно. Вместо того чтобы прятаться в часовне и поднимать тревогу, настоятельнице монастыря или одной из сестер нужно было подойти к окошку и ответить офицеру, командовавшему отрядом, на его требование впустить. Не сомневаюсь, он бы тут же понял свою ошибку и удалился.

— Что ваше превосходительство подразумевает под ошибкой?

— У вас есть отчет о происшествии, сударь, наверняка там все сказано. Вы должны знать: он был уверен, что стучит в ворота монастыря отцов-доминиканцев.

— Не могли бы вы, ваше превосходительство, в таком случае, объяснить, какое дело этот офицер имел к доминиканским монахам? — с холодной сдержанностью продолжил Форжеш.

— На этот счет у меня, естественно, нет информации, — ответил О’Мой, — поскольку этот офицер, что вам, конечно, тоже известно, исчез. Но у меня нет причин сомневаться, что его дело, в чем бы оно ни заключалось, служило интересам, которые сейчас у Британии и Португалии едины.

— Это весьма субъективное предположение, сэр Теренс.

— Может быть, вы, дон Мигел, выскажете объективное предположение, которое, кстати, высоко оценит принципал Соза? — съязвил О’Мой, начиная терять терпение.

Щеки португальского секретаря вспыхнули, хотя внешне он оставался спокойным.

— Я выражаю, сэр, настроение не принципала Созы, а всего регентского совета, в совете же сформировалось мнение — и это подтверждают ваши слова, — что его превосходительство лорд Веллингтон весьма искусно находит оправдания преступлениям своих солдат.

— За это мнение, — сказал О’Мой, сдерживаясь лишь из-за приятного сознания того, что имеет на руках козырь, который даст ему возможность одержать верх над этим представителем португальского правительства, — за это мнение совету следовало бы извиниться, потому что оно не имеет ничего общего с истиной.

Форжеш вздрогнул так, словно его ужалили, вскочив с кресла.

— Ничего общего с истиной, сэр? — несколько истерично переспросил он.

— Полагаю, нам следует поставить наконец все точки над «i», чтобы избежать недопонимания в дальнейшем, — сказал О’Мой. — Должно быть, вам известно, сударь, и вашему совету, несомненно, тоже, что везде, где проходит армия, появляются поводы к недовольству. И британская армия тут ни в коей мере не претендует на первенство, хотя я, заметьте, не пытаюсь утверждать это однозначно. Но мы настаиваем на том, что наши законы о наказании за грабеж и насилие настолько строги, насколько это вообще возможно, и что там, где такое еще имеет место, наказание следует неизменно. Да вы и сами знаете, что я говорю правду.

— Да, это, несомненно, так, когда речь идет о рядовых. Но в данном случае, когда виновным оказался офицер, мы не можем сказать, что правосудие вершилось столь же беспристрастно.

— Это потому, сударь, — раздраженно ответил О’Мой, — что он исчез.

Тонкие губы государственного секретаря скривились в едва заметной усмешке.

— Вот именно.

Вместо ответа побагровевший О’Мой подтолкнул к нему касающиеся дела бумаги.

— Вот, почитайте и передайте потом регентскому совету текст этого донесения как можно ближе к оригиналу, я только что получил его из штаба. Полагаю, вы сможете до них донести, что ведутся тщательные поиски виновника.

Форжеш, внимательно изучив документ, вернул его.

— Хорошо, — сказал он. — Регентский совет будет рад услышать об этом. Теперь мы сможем немного успокоить народное возмущение. Но тут не говорится, что этот офицер не будет оправдан на тех основаниях, которые вы мне сами изложили.

— Нет. Но, учитывая, что он теперь виновен и в дезертирстве, можно не сомневаться, что военно-полевой суд только за это приговорит его к расстрелу.

— Очень хорошо, — сказал Форжеш. — Я принимаю ваше заверение, и, думаю, совет будет удовлетворен, услышав об этом.

Он поднялся.

— Совет настоятельно просит сообщить лорду Веллингтону о своей надежде на то, что он примет меры по обеспечению большего порядка в своих войсках во избежание повторов таких в высшей степени неприятных инцидентов.

— Одну минутку, — сказал О’Мой и, поднявшись, сделал рукой жест, предлагая гостю вернуться на его место, после чего сел сам, оставаясь внешне более или менее спокойным, хотя внутри весь кипел. — Мне кажется, разговор не окончен, хотя ваше превосходительство, возможно, думает наоборот. Из ваших последних высказываний и по множеству других признаков я заключил, что совет совершенно не удовлетворен тем, как лорд Веллингтон проводит кампанию.

— Я не решусь опровергать это заключение. Вы понимаете, генерал, что я выражаю не свое мнение, но мнение всего совета, когда говорю, что многие из предпринимаемых им мер кажутся нам не просто ненужными, но даже вредными. Лорду Веллингтону дали власть, и совет не считает себя вправе вмешиваться в его распоряжения. Однако члены совета весьма сожалеют о разрушении мельниц и опустошении страны, чего настоятельно требует его светлость, а кроме того, совет полагает, что это не лучший способ ведения войны, и народ разделяет его гревогу. Лорд Веллингтон поступил бы гораздо целесообразнее, если бы он повел свои войска навстречу французам и дал сражение, упреждая их вторжение в Португалию.

— Совершенно справедливо, — произнес О’Мой. Тремейн, глядя, как сжимаются и разжимаются его кулаки, прикидывал, как скоро разразится буря. — Совершенно справедливо. И оттого, что совет не одобряет мер, к которым он по наущению лорда Веллингтона публично призывает, он не беспокоится о том, чтобы проследить за их проведением. Как вы сказали, совет не чувствует себя вправе вмешиваться в его распоряжения, но считает нормальным демонстрировать свое неодобрение пассивным противодействием каждому его шагу. Магистраты продолжают игнорировать принятые постановления.

— И видимо, оттого же, — добавил он с горькой иронией, — португальцы, столь доблестные и неистовые в сражении, собственные указы о милиции, призывающие всех мужчин под ее знамена, забывают сразу же, как только их издают. До сих пор никто не попытался заставить упрямцев взять в руки оружие или наказать за дезертирство тех, кто, все же взяв его, потом бросил. Однако вы желаете сражений, вы хотите, чтобы ваши границы защищали. Еще минутку, сеньор! Больше нет нужды горячиться и не требуется никаких слов. Теперь, можно сказать, все решено.

Он улыбнулся — немного злорадно, как сам это почувствовал — и бросил наконец свой козырь, словно бомбу:

— Поскольку точки зрения вашего совета и главнокомандующего на многие вещи кардинально расходятся, вы, как нам кажется, будете приветствовать намерение лорда Веллингтона уехать из страны и рекомендовать правительству его величества прекратить помощь, которая в данное время оказывается Португалии.

Во время наступившей затем длительной паузы О’Мой, откинувшись в кресле и подперев рукой подбородок, наблюдал за эффектом, произведенным его словами. Дон Мигел побледнел, открыл рот и выкатил глаза, превратившись в комическое воплощение глубокого испуга.

— Боже мой! — он, наконец, сумел перевести дух, его пальцы судорожно впились в изогнутые ручки кресла.

— Вы выглядите не таким довольным, как я ожидал, — не преминул заметить О’Мой.

— Но, генерал… ведь его превосходительство не сможет совершить этот… этот роковой шаг?

— Роковой для кого, сударь? — поинтересовался О’Мой.

— Для всех нас, — Форжеш поднялся и приблизился к столу генерал-адъютанта, глядя ему в глаза. — Конечно, сэр, ведь наши интересы — Англии и Португалии — едины.

— Безусловно. Но интересы Англии можно защищать и в других местах, помимо Португалии. Об этом и говорил лорд Веллингтон; он уже извещал регентский совет, что, коль скоро его величество и принц-регент[1172] возложили на него командование британской и португальской армиями, он не станет мириться с вмешательством совета или кого-нибудь из его членов в руководство военными операциями или терпеть их критические замечания и указания по поводу применяемых им методов и проводимых мер с целью их изменения. Но, видя, что критика не действует, члены совета, преследующие частные интересы, возобладавшие над их чувством долга, принялись всячески препятствовать действиям лорда Веллингтона, которые они не одобряют, и вот его терпение кончилось. Я передаю вашему превосходительству его собственные слова. Он считает, что нет никакого смысла оставаться в стране, чье правительство полно решимости противодействовать всем его усилиям по успешному проведению кампании.

Вы, сударь, выглядите встревоженным, но совет, не сомневаюсь, посмотрит на это иначе. Там наверняка обрадуются отъезду человека, чьи военные операции вызывают такое негодование, и вы, безусловно, увидите это, когда доложите совету о решении лорда Веллингтона, что я вам и предлагаю сделать.

Смущенный и растерянный Форжеш молча стоял несколько секунд, тщетно пытаясь подыскать нужные слова.

— Это последние слова лорда? — наконец произнес он явно испуганно.

— Существует альтернатива, — нарочито спокойно произнес О’Мой, — но только одна.

— Какая же? — спросил Форжеш, и в голосе его ощущались нотки нетерпения и тревоги.

Несколько секунд О’Мой молча смотрел на него, как бы размышляя.

— Честно говоря, я даже не знаю, стоит ли вообще об этом говорить.

— Пожалуйста, прошу вас.

— Мне кажется, это совершенно бесполезно.

— Позвольте это решить совету. Я просто умоляю об этом, генерал.

— Хорошо. — О’Мой пожал плечами и взял одну бумагу из пакета, лежавшего перед ним. — Я полагаю, вы должны признать, сударь, что все неприятности начались с приходом в регентский совет принципала Созы. — Он сделал паузу, ожидая ответа, но Форжеш дипломатично хранил молчание, и О’Мой продолжил: — Исходя из этого, а также учитывая другие факты, в которых, признаться, нет недостатка, лорд Веллингтон пришел к заключению, что сопротивление, пассивное и активное, на которое он наталкивается, является следствием влияния на совет принципала Созы. Полагаю, сударь, вы не станете это отрицать.

Форжеш с сожалением развел руками.

— Вспомните, генерал, — извиняющимся тоном произнес он, — ведь принципал Соза представляет определенный слой общества, на котором все, что предпринимает лорд Веллингтон, сказывается особенно тяжело.

— Вы хотите сказать, что принципал представляет португальское дворянство, которое, ставя свои собственные интересы выше государственных, решило оказывать сопротивление и противодействовать разорению страны, на котором настаивает лорд Веллингтон.

— Вы выражаетесь слишком резко…

— Вы найдете собственные слова лорда Веллингтона еще более резкими, — сказал О’Мой с мрачной улыбкой и обратился к бумаге, которую держал в руках. — Позвольте мне зачитать, что он пишет: «Что же касается принципала Созы, то прошу вас передать ему, что я не получаю удовлетворения от ведения дел в этой стране с тех пор, как он стал членом правительства, и никакая сила не заставит меня задержаться в Португалии, если он останется им или даже если просто будет находиться в Лиссабоне. Он должен покинуть страну, либо это сделаю я, причем сразу же после того, как только получу на то согласие его величества».

Генерал отложил письмо и выжидающе посмотрел на государственного секретаря, который ответил ему взглядом, полным смятения. Еще никогда за всю свою политическую карьеру этот умудренный в дипломатии человек не чувствовал себя таким ошеломленным, как теперь, его просто сокрушили откровенность и прямота этого энергичного человека.

Дон Мигел был отнюдь не глуп и мог в полной мере оценить военный талант британского главнокомандующего, плоды которого ему уже приходилось видеть. Он знал, что уход армии Жюно[1173] из Лиссабона в позапрошлом году явился результатом, главным образом, боевых действуй сэра Артура Уэлсли — он тогда еще не был лордом Веллингтоном — до того, как его сменили на посту главнокомандующего той первой экспедиции, и дон Мигел чувствовал, что, если бы не это смещение, французам пришлось бы гораздо хуже. Он был свидетелем великолепно проведенной кампании 1809 года, битве на Дору с последующими жестокими боями, закончившимися вытеснением за португальскую границу расстроенных частей прежде столь великолепной армии Сульта. Страна была во второй раз избавлена от могучего захватчика. И дон Мигел понимал, что без войск под командованием этого человека, который должен остаться в Португалии и пользоваться полной свободой действий, нет никакой надежды остановить третье французское вторжение, для которого Массена[1174] — один из самых талантливых маршалов императора — собирал теперь дивизии на севере. В случае исполнения Веллингтоном его угрозы и увода армии французы неудержимо двинутся по стране, захватывая и разоряя ее, и независимость португальцев падет в пыль под каблуки их жестокого императора.

Все это дон Мигел Форжеш представил очень живо. Нужно отдать ему должное, он был честным человеком, и на какое-то мгновение его охватил страх: как бы неразумная политика правительства в конце концов не завела страну в пропасть. Но государственному чиновнику его ранга не пристало высказывать вслух подобные опасения, несмотря на вроде бы солидность своего положения, он был всего-навсего слугой своего правительства, его рупором.

— Это, — наконец произнес дон Мигел нетвердо, — ультиматум?

— Да, — с готовностью подтвердил О’Мой.

Вздохнув, Форжеш тряхнул головой и выпрямился с видом человека, принявшего важное решение. Он понимал, что должен выбирать, и сделал этот выбор достойно.

— Возможно, это и к лучшему, — сказал он.

— Что именно — то, что лорд Веллингтон уходит? — воскликнул О’Мой.

— То, что лорд Веллингтон объявил о своем намерении уйти, — пояснил Форжеш. И, сказав так много, уже совершенно сбросил маску официальности, как ставшую совершенно ненужной. Теперь он говорил от своего имени, а не от имени совета: — Конечно, этого совет ни за что не допустит. Защита страны была вверена лорду Веллингтону принцем-регентом, следовательно, долг каждого португальца — любой ценой добиваться, чтобы он оставался на этом посту.

О’Мой был озадачен. Он совершенно не представлял, чем вызвана эта неожиданная перемена в позиции португальского дипломата.

— Но, ваше превосходительство понимает, каковы должны быть условия, при которых его светлость останется?

— Вполне. И мне надо поспешить, чтобы ознакомить с ними совет. А кроме того, я могу передать моему правительству — так ведь? — и огласить ваши заверения в том, что офицер, виновный в налете на женский монастырь в Таворе, будет расстрелян, когда его найдут.

Внимательно всмотревшись в лицо О’Моя, дон Мигел увидел, как моргнули и посуровели его чистые голубые глаза, а на румяные щеки легла едва заметная тень. Ничего не зная о родственных связях между генералом и разыскиваемым офицером, но видя явные признаки его колебания, дон Мигел истолковал их неправильно.

— Не должно быть никаких уверток, генерал! — воскликнул он. — Позвольте мне говорить с вами не как государственному секретарю регентского совета, а как португальскому патриоту, ставящему благополучие своей страны выше любых других соображений. Вы предъявили ваш ультиматум. Возможно, он резок, возможно, суров — меня это мало тревожит. Интересы и эмоции принципала Созы или любой другой личности не могут перевесить, когда на другую чашу весов брошены интересы нации. Пусть уж потерпит один человек, но не будет страдать вся страна. Поэтому я не спорю с вами по поводу того, в чем прав и в чем не прав лорд Веллингтон в его ультиматуме — это другой вопрос. Милорд требует удаления из правительства принципала Созы, угрожая в противном случае своим уходом. Блюдя национальные интересы, правительство может прийти только к одному решению. Я с вами откровенен, генерал. Я сам стою за интересы нации и все свое влияние в совете употребляю для их защиты. Но, если вы знаете принципала Созу, то должны понимать, что он не сдаст своих позиций без борьбы. Он имеет влиятельных друзей — патриарх Лиссабона и часть высшей знати будут на его стороне. И я очень бы хотел предостеречь вас от того, чтобы предоставлять ему дополнительное оружие.

Он многозначительно помолчал. Но О’Мой, как-то вдруг посеревший и осунувшийся, ждал продолжения.

— Из моих слов вы могли понять, — продолжал Форжеш, — что принципал Соза воспользовался этим происшествием в Таворе как еще одним поводом для осуждения проводимой лордом Веллингтоном кампании. Это оружие я и имею в виду. Вы должны — если относитесь к тем, кто национальные интересы ставит превыше всего — обезоружить его, дав свои гарантии, которые я прошу. Вы должны также понимать, что я сейчас действую против члена совета, и мне приходится это делать для того, чтобы не пострадала моя страна. Но я повторяю, что говорю с вами откровенно. Этот офицер грубо нарушил закон, что может вылиться во всенародную ненависть к британской армии, если мы не объявим, что британцы первыми осудили виновника и готовы покарать его с предельной строгостью. Скажите мне теперь, могу ли я заявлять везде, что получил ваше официальное заверение, что этот человек будет расстрелян, а я, в свою очередь, обещаю вам, что принципал Соза, лишенный, таким образом, сильнейшего аргумента, потерпит поражение в предстоящей борьбе.

— Я полагаю, — О’Мой говорил медленно, опустив голову, его глухой голос едва заметно дрожал, — я полагаю, что не уступлю вам в верности своему долгу. Можете объявить о моем обещании, что упомянутый офицер будет… расстрелян, когда объявится.

— Генерал, я благодарю вас. Моя страна благодарит вас. Вы можете быть абсолютно уверены в этом деле. — Он чинно поклонился О’Мою, потом Тремейну. — Ваши превосходительства, имею честь откланяться.

Ординарец проводил его, и дон Мигел удалился, чувствуя в душе даже некоторое удовлетворение оттого, что кризис, который, как он понимал, был неизбежен, наконец-то наступил. Потом дон Мигел вспомнил сдавленный голос генерал-адъютанта, когда тот давал слово, и задумался, гадая, в чем тут может быть дело, впрочем, ненадолго, поскольку, так или иначе, это, вероятнее всего, была какая-то несущественная мелочь. Ему сейчас хватало размышлений об ультиматуме, который предстояло изложить правительству.

Глава 3

ЛЕДИ О’МОЙ
У северо-восточных границ страны готовилась к вторжению третья шестидесятитысячная армия, которой командовал Массена, князь Эсслингенский, самый опытный и удачливый маршал Наполеона, не знавший поражений, которого император называл «любимое дитя Победы».

Веллингтон, имея под своим началом силы, численностью почти в три раза меньше французских, наблюдал и ждал, дорабатывая свой грандиозный стратегический план, который те, в чьих интересах он задумывался, пытались изо всех сил расстроить. Этот план основывался на том провозглашенном императором принципе, что война должна кормить войну, что армию на марше не следует связывать и тормозить проблемами снабжения продовольствием — ей нужно добывать продукты в занимаемой стране, иначе говоря, армия должна существовать за счет этой страны.

Позади британской армии, к северу от Лиссабона, под руководством полковника Флетчера возводились укрепленные линии Торриж-Ведраш, протянувшиеся тридцатимильной дугой, следуя изгибам холмистой гряды, от моря и устья Зизандре до широких вод Тежу у Альяндры, причем делалось это в такой секретности, что о них не слышали ни британцы, ни португальцы. Даже те, кто непосредственно был занят в строительных работах, помимо своей части общей задачи, больше ничего не знали и совершенно не представляли, какое грандиозное и неприступное укрепление сооружается. Британский командующий предполагал осуществить отход к этим линиям, когда французы двинутся вперед, заманивая их в опустошенную, покинутую страну так, чтобы войска противника, начав голодать, вконец деморализовались. Это и имели своей конечной целью его распоряжения, предписывающие, чтобы земли, лежащие между реками Тежу и Мондегу — часть страны от Бейры[1175] до Торриж-Ведраш, — были совершенно «очищены» и превращены, таким образом, в пустыню, такую же бесплодную и голодную, как Сахара, чтобы там не осталось ни одной головы скота, ни одного зернышка, ни бочки вина, ни бутылки масла — ни крошки съестного. Мельницы следовало приводить в негодность, мосты разрушать, жителям предлагалось уносить из домов все имущество, которое они могли взять.

Таковы были условия спасения страны, выдвинутые Веллингтоном. Но, как мы видели, в понимании принципала Созы и его сторонников, войну следовало вести совсем не так. Они не способны были предвидеть результат к которому должно было привести выполнение этого стратегического плана. Они не понимали и того, что опустошение, осуществляемое британцами в целях обороны, с заложенными в него основами будущего наступления, нанесет меньший урон, чем разорение, которое принесут французы, если захватят страну. Эти люди не могли понять действий Веллингтона отчасти потому, что не пользовались в полной мере его доверием и потому не были знакомы с его планами в деталях, но в основном же из-за того, что были озабочены прежде всего собственными интересами. Землевладельцы севера, чьи владения должны были пострадать,отчаянно сопротивлялись проводимым акциям, они даже противились уводу со своих земель рабочих, которые требовались по указу о милиции. Антониу Соза был их лидером до тех пор, пока его не устранили после ультиматума Веллингтона совету. Нация разделилась: настало время выбирать, и, как бы горячо ни протестовал принципал, выражавший настроения своей партии, доказывая, что британский план столь же ужасен и разорителен, как и французское нашествие, она все же предпочла довериться победителю французов при Вимейру и на Дору.

Соза вышел из правительства и покинул столицу, как и требовали от него. Но Веллингтон, надеявшийся, что теперь он перестанет строить козни, явно недооценивал этого человека. Это была чрезвычайно тщеславная, заносчивая и самодовольная личность из того сорта людей, которых лучше не задевать. Теперь его уязвленная гордость напоминала о себе, как не затянувшаяся рана. Всему виной был английский главнокомандующий, и ему следовало отплатить с лихвой. То соображение, что, мстя Веллингтону, он мог погубить и себя, и свою страну, ничего не значило для Созы. Он был точно ослепленный яростью безумный зверь, готовый, даже желающий пожертвовать жизнью ради того, чтобы уничтожить врага и утолить свою жажду мщения.

В таком состоянии духа Соза и удалился в свое уединенное поместье, но отнюдь не для того, чтобы забыть там обо всем; он продолжил, хотя и втайне, активную политическую деятельность, плоды которой обнаружились весьма скоро.

С его уходом регентский совет, который здорово встряхнулся благодаря ультиматуму, стал действовать более согласованно и эффективно, и все, что рекомендовал предпринять главнокомандующий, было исполнено в точности.

Жизнь в монастырском доме на холмах Монсанту потекла спокойнее, О’Мой смог перевести дыхание и сосредоточиться на устройстве фортификаций, которые Веллингтон оставил на его, главным образом, попечение. По прошествии нескольких недель висевшие над ним тучи в образе дела Ричарда Батлера вроде бы постепенно рассеялись. О пропавшем лейтенанте ничего не было слышно, приближался уже конец мая, и О’Мой с Тремейном решили, что он, должно быть, попал в руки свирепых жителей гор, для которых солдат — неважно в какой форме, британской или французской — являлся тем, кого следовало убить.

Думая о своей жене, О’Мой с готовностью поддержал такое предположение. В сложившихся обстоятельствах подобный финал казался лучшим завершением этой истории. Ей следовало сказать о смерти брата сразу же, как только появятся тому свидетельства; она будет горячо оплакивать его, нет сомнения, ведь она очень сильно к нему привязана — слишком сильно для такой легкомысленной женщины, — но, по крайней мере, будет избавлена от боли и стыда, которые ей пришлось бы перенести, если бы его схватили и расстреляли.

Однако время шло, а новостей о нем все не было, что, в свою очередь, рано или поздно предстояло объяснить Юне — между братом и сестрой велась переписка, впрочем, не слишком регулярная — и О’Мой со страхом ждал, когда наступит этот момент. Лишенный изобретательности, он призвал на помощь Тремейна, и тот угрюмо констатировал, что у него нет иного выхода, кроме как сказать неправду, когда леди О’Мой обратится к нему с расспросами.

В конце концов, он смирился с необходимостью лгать в надежде на то, что правда сама станет ей известна каким-нибудь неожиданным образом.

Прошло уже около двух месяцев с того дня, как О’Мой узнал о злосчастном происшествии с Ричардом Батлером в Таворе. Стояло великолепное майское утро, генерал-адъютант задержался к завтраку из-за мешка с почтой, прибывшего из штаб-квартиры, располагавшейся теперь в Визеу[1176]. Оставив капитана Тремейна разбирать ее, сэр Теренс прихватил с собой несколько писем, пришедших от друзей из армии, и отправился завтракать.

Дом на Монсанту был выстроен в почти монастырском стиле, три его стороны огораживал пышный сад, четвертая представляла собой протянувшуюся наподобие моста закрытую галерею, замыкающую внутренний двор и образующую широкий сводчатый проход, за которым начинался перелесок, полого спускавшийся к Алькантаре. Этот проход под аркой, преграждающийся на ночь огромными деревянными дверями, оставался днем открытым на зеленую террасу, огороженную балюстрадой из белого мрамора, ослепительно блестевшего сейчас в ярких солнечных лучах. О’Мой имел обыкновение в этом мягком климате завтракать на открытом воздухе, и весь апрель, пока солнце палило еще не слишком сильно, стол накрывали на террасе. Однако сейчас даже ранним утром хотелось укрыться в тени, и завтрак подавали во дворик под решетки с виноградными лозами, поддерживаемыми на португальский манер грубо обработанными гранитными колоннами. Место было восхитительное: прохладное, уединенное, но не закрытое — через широкий сводчатый проем виднелись Тежу и холмы Алентежу.

Спустившись сюда, О’Мой обнаружил в нетерпеливом ожидании свою супругу и ее кузину Сильвию Армитидж, недавно прибывшую из Англии.

— Ты напрасно позволяешь себе опаздывать, — недовольно встретила его леди О’Мой. Частенько заставляя ждать себя, она, как это обычно бывает с эгоистами, раздражалась, когда сталкивалась с необязательностью других.

Если вы посмотрите на ее портрет, написанный Рейберном в прошлом году, который теперь украшает Национальную галерею, или на одну из его многочисленных копий, вы сразу отметите ее неповторимое очарование — светящееся золото волос, совершенные черты лица, безупречно чистая кожа, восхитительная синева глаз, глядящих на вас с выражением детской наивности, все черты ее облика говорили о том, что эта женщина прекрасна не только внешне.

На ней было отличающееся элегантной простотой платье из муслина с цветочным узором, вокруг шеи обвилась легкая белая косынка. На первый взгляд она сейчас казалась ожившим собственным портретом кисти Рейберна. Если бы не сердитое выражение лица…

— Я опоздал из-за мешка с почтой, прибывшего из Визеу, — начал оправдываться сэр Теренс, садясь в кресло, которое подвинул Маллинз, их безмерно важничающий пожилой дворецкий. — Ею занялся Нед, он подойдет попозже.

Леди О’Мой оживилась:

— Есть какие-нибудь письма для меня?

— Кажется, нет, дорогая.

— И ни слова от Дика? — В ее голосе опять слышалось скрытое раздражение. — Как досадно. Ведь он должен знать, что заставляет меня сердиться своим молчанием. Дик такой беспечный, такой невнимательный к чувствам других людей. Придется строго отчитать его в письме.

Генерал-адъютант, заправлявший в этот момент за воротник салфетку, замер: приготовленное объяснение готово было сорваться с его языка, но заключенная в нем ложь вызывала в нем столь сильное отвращение, что он так и не произнес его.

— Я, безусловно, сделаю это, дорогая, — только и сказал он и приступил к завтраку.

— Какие новости из штаб-квартиры? — спросила мисс Армитидж. — Как идут дела?

— Сейчас, после того, как исчезло влияние принципала Созы, гораздо лучше. Коттон сообщает, что разрушение мельниц в долине Мондегу проводится успешно.

Темные задумчивые глаза мисс Армитидж погрустнели.

— Ты знаешь, Теренс, — сказала она, — я не могу не сочувствовать португальцам, сопротивляющимся указам лорда Веллингтона. Они таким бременем ложатся на плечи людей. Их заставляют своими руками разрушать дома и опустошать земли, на которых они трудятся, — что может быть более жестоким?

— Война всегда бывает жестокой, — хмуро ответил О’Мой. — Да хранит бог тех людей, по чьим землям она проходит; разорение часто еще не самое худшее, что она с собой приносит.

— Для чего вообще нужна война? — сказала мисс Армитидж возмущенно. В устах женщины этот в общем-то риторический вопрос прозвучал столь же резонно, сколь и наивно.

О’Мой попытался объяснить необъяснимое, но коль скоро он сам был профессиональным солдатом, то никак не мог принять разумные взгляды своей молодой оппонентки, и между ними завязался горячий спор, к беспредельному огорчению леди О’Мой, принявшейся изучать эстампы с изображениями нарядов, модных теперь в Лондоне, и обдумывать свое платье для бала, который на будущей неделе давал граф Редонду.

Для кузин такая ситуация была весьма характерной, каждая из них воплощала собой один из полюсов женского естества. Женственность мисс Армитидж, в отличие от бросающейся в глаза, даже ослепляющей женственности леди О’Мой, имела скорее духовную, нежели выраженную внешне природу, пожалуй, ее можно было отнести типу «женщина-охотница». Гибкость и стройность ее высокой фигуры подчеркивала изящная амазонка, тот час, который леди О’Мой посвятила совершенствованию своей внешности у зеркала, мисс Армитидж провела в седле. Темные, светящиеся умом живые глаза придавали ее облику неповторимую привлекательность. Она спорила с О’Моем столь аргументированно, что тому пришлось укрыться за общими сентенциями.

— Моя дорогая Сильвия, война наиболее милосердна тогда, когда она наиболее безжалостна, — заявил он, лишний раз продемонстрировав свой ирландский дар к парадоксам. — Дома, в правительстве полно людей, которые рассуждают так же, как ты, и вопрошают, когда же мы отплывем назад в Англию. Эти люди — интеллектуалы, а война относится к тем вещам, что стоят выше понимания интеллектуалов. Не интеллект, а грубый инстинкт и грубая сила помогают человечеству выбираться из кризисов, подобных нынешнему. Поэтому, позволь мне сказать тебе, детка, что правительство, состоящее из интеллектуалов, худшее для нации, занятой войной.

Такой взгляд на вещи совершенно не устраивал мисс Армитидж.

— Но лорд Веллингтон — интеллектуал, — возразила она. — Об этом свидетельствует его деятельность на посту министра по делам Ирландии, а также победы при Вимейру, Порту и Талавере, явившиеся результатом его точного расчета.

Тут леди О’Мой, обнаружив мужа в беде, отложила эстампы и бросила ему в поддержку свою тяжелую артиллерию.

— Сильвия, дорогая, — сказала она, — я просто удивляюсь — ты постоянно ведешь споры о предметах, в которых совершенно не разбираешься.

Мисс Армитидж рассмеялась — ее нелегко было лишить самообладания.

— В которых женщины не разбираются?

— В которых я не разбираюсь, а я, безусловно, женщина.

— Да, но особенная женщина, — пошутила кузина, ласково погладив ее изящную белую руку, выглядывавшую из пены кружев. И леди О’Мой, всегда понимавшая все сказанное буквально, замурлыкав от удовольствия, не без некоторого самодовольства принялась рассуждать о своих достоинствах, время от времени обращаясь за подтверждением своих слов к мужу. О’Мой, любивший ее с благоговением, которое природа заставляет испытывать воистину мужественных представителей сильного пола к хрупким и женственным представительницам слабого, с готовностью, даже истовостью соглашался с ней, показывая, что он и сам в этом искренне убежден. Их беседа была прервана докладом Маллинза о приходе графа Самовала — обстоятельством, несомненно более приятном для леди О’Мой, чем для ее собеседников.

Появился португальский вельможа. Степень его знакомства с семьей генерала позволяла графу являться в их дом без церемоний и предварительных уведомлений. Это был статный, красивый, смуглолицый человек лет тридцати, безупречно одетый, изящный и грациозный в своих движениях, как учитель фехтования, кем он, вполне возможно, и являлся, поскольку мастерское владение рапирой служило предметом его гордости и было всем известно. Впрочем, Жерониму ди Самовал никогда этим не хвастался, обнаруживая во многих отношениях весьма мягкую и тонкую натуру. Его дружба с супругами О’Мой, длившаяся уже около трех месяцев, в последнее время значительно окрепла благодаря тому обстоятельству, что он неожиданно стал одним из наиболее резких критиков регентского совета — после того, как его недавно туда назначили — и одним из самых горячих сторонников политики Веллингтона.

С величайшей грацией граф поклонился дамам и, не устрашившись ледяного взгляда голубых глаз О’Моя — чье расположение к человеку находилось в обратной зависимости от расположения, проявляемого этим человеком к его жене, — рискнул поцеловать чудную ручку хозяйки и вручить ей огромный букет ранних роз.

— Жалкие розы Португалии для их английской сестры, — тихо произнес он бархатным голосом.

— А вы поэт! — резко заметил О’Мой.

— Обнаружив здесь Кастальский ключ[1177], — ответил граф, — разве я мог не напиться из его прозрачных вод?

— Полагаю, что могли, принимая во внимание наличие на столе неплохого портвейна. Надеюсь, вы не откажетесь, Самовал? — предложил О’Мой, взявшись за графин.

— Тогда совсем чуть-чуть. Я не привык пить с утра, но на этот раз пью за здоровье леди и ваше, мисс Армитидж! — Он эффектным жестом поднял бокал и, поднеся к губам, маленькими глотками выпил его, после чего занял кресло, пододвинутое О’Моем.

— Я слышал, есть хорошие новости, генерал. Удаление из правительства Антониу ди Созы уже приносит свои плоды. В долине Мондегу наконец приступили к методичному разрушению мельниц.

— Вы очень хорошо информированы, — хмуро проговорил О’Мой, который сам только что получил эти известия. — Так же хорошо, как и я. — За его словами почти угадывалось подозрение. Он был раздосадован тем фактом, что сведения, которые следовало скрывать как можно дольше, становились известными так скоро.

— Конечно, и с полным на то основанием, — с печальной улыбкой ответил Самовал. — Разве меня это не касается? Разве речь не идет о части и моих земель?

Он вздохнул.

— Но я принимаю неизбежности войны. По крайней мере, обо мне не скажут, как сказали о тех, кого в совете представлял Соза, что я ставлю личные интересы выше долга перед страной — так, по-моему, это звучало. Личность должна пострадать, чтобы нация победила — римский афоризм, дорогой генерал.

— И британский, — добавил О’Мой, для которого Британия была вторым Римом.

— О, согласен, — воскликнул любезный Самовал. — Вы доказали это, проявив твердость в связи с тем неприятным делом в Таворе.

— Что это за дело? — спросила мисс Армитидж.

— А вы разве не слышали? — удивленно воскликнул Самовал.

— Конечно, нет, — оборвал его О’Мой, которого прошиб холодный пот. — Едва ли стоит посвящать дам в подобные дела, граф.

— Вероятно, вы правы, да, вы правы, — согласился Самовал, как бы принимая упрек и умолкая. Но, едва лишь О’Мой перевел дух, он продолжил: — И я уверен, дорогой генерал, что — это, кстати, и в ваших интересах, — что не будет колебаний и тогда, когда этого лейтенанта Батлера схватят.

— Кого?! — Леди О’Мой изменилась в лице.

Сэр Теренс сделал отчаянную попытку замять разговор.

— Это не имеет никакого отношения к Дику, дорогая. Малый, по имени Филипп Батлер, который…

Но очень хорошо информированный Самовал поправил его:

— Не Филипп, генерал, — а Ричард Батлер. Я узнал имя вчера от Форжеша.

В наступившей вслед за его словами пугающей тишине ничего не понимающему графу, видевшему, как бледнеет лицо леди О’Мой и расширяются взирающие на него сапфировой синевы глаза, представилось, что он неожиданно очутился на театральном спектакле.

— Ричард Батлер! — повторила она. — Что Ричард Батлер? Скажите мне! Говорите немедленно!

Самовал заколебался и посмотрел на О’Моя, но встретил его хмурый взгляд. Леди О’Мой обратилась к мужу:

— В чем дело, Теренс? Ты знаешь что-то о Дике и скрываешь это от меня? Дик в беде?

— Да, — мрачно подтвердил О’Мой. — В большой беде.

— Что он натворил? Ты говорил о каком-то деле в Эворе или Таворе, в которое не стоит посвящать дам. Я хочу знать, что это за история.

Любовь к брату и тревога за него придали леди О’Мой решительность, которую она так редко проявляла.

Видя обоих мужчин в оцепенении — Самовала от все возрастающего изумления, а О’Моя от полной подавленности, — она предположила после всего, что было сказано, что их молчание объясняется соображениями благопристойности.

— Оставь нас, Сильвия, пожалуйста, — попросила леди О’Мой. — Прости меня, милая. Но ты видишь, они не могут себе позволить говорить об этом в твоем присутствии.

В ожидании ухода своей скромной и благоразумной кузины, маленькая и несчастная, она стала обрывать нервными пальцами лепестки одной из принесенных Самовалом роз.

Едва мисс Армитидж скрылась за дверью крыла дома, где находились занимаемые генерал-адъютантом жилые комнаты, леди О’Мой без сил откинулась на спинку кресла.

— Теперь, — попросила она, — пожалуйста, расскажите все.

О’Мой вздохнул, сожалея по поводу разоблачения с таким трудом замаскированного обмана, и хриплым голосом поведал правду.

Глава 4

ГРАФ САМОВАЛ
Мнение мисс Армитидж совпадало с мнением леди О’Мой. Но она сочла для себя невозможным строить предположения относительно того, что мог натворить Дик Батлер, и переживала за Юну. Но не за Дика.

По арочной галерее, идущей вдоль южной стороны дома и соединяющей жилые и служебные комнаты, мисс Армитидж направилась в рабочий кабинет сэра Теренса, надеясь застать там капитана Тремейна, который должен был быть сейчас один.

— Я могу войти? — спросила она с порога.

Капитан быстро встал.

— Конечно, мисс Армитидж. — Зная его обычную невозмутимость, можно было сказать, что молодой человек выглядел теперь, пожалуй, несколько взволнованным.

— Вы ищете сэра О’Моя? Полчаса назад он ушел завтракать, и я как раз тоже собираюсь сделать это.

— Что ж, не смею вас задерживать.

— Что вы, напротив. Я хотел сказать… вовсе нет. Но… чем я могу быть вам полезен?

Прикрыв дверь, с присущей ей грацией она прошла в глубь комнаты.

— Я хочу, чтобы вы мне кое-что рассказали, капитан Тремейн, и мне необходимо, чтобы вы были откровенны со мной.

— Полагаю, иначе и быть не может.

— Мне бы хотелось, чтобы вы сейчас смотрели на меня как на своего друга мужчину.

Тремейн вздохнул. Он уже оправился от неожиданности ее появления и был опять невозмутим.

— Смею вас заверить, мне бы менее всего хотелось смотреть на вас так. Но если вы настаиваете…

— Да, настаиваю, — решительно подтвердила мисс Армитидж, нахмурившись при этих его словах, содержащих некий полушутливый намек.

— Повинуюсь вашему желанию, — слегка поклонившись, сказал капитан.

— В чем именно провинился Дик Батлер?

Он внимательно посмотрел на свою собеседницу.

— Что произошло в Таворе?

Тремейн продолжал молча смотреть на нее.

— А что вы об этом слышали? — наконец спросил он.

— Только то, что он натворил что-то — что именно, я не знаю — и последствия для него, как я поняла, могут быть весьма серьезными. Я очень тревожусь за Юну и хочу знать, в чем дело.

— А Юна это знает?

— Ей как раз сейчас рассказывают. Граф Самовал проговорился при ней о деле Дика.

— Почему вы, в таком случае, не остались при этом разговоре?

— Потому, что они отослали меня по причине — какой вздор! — моей молодости и невинности, которые нельзя оскорблять.

— А я, как вы полагаете, на этот счет не слишком щепетилен?

— Наоборот. Я уверена, что вы способны рассказать о чем угодно так, что это прозвучит в любом случае пристойно.

— Сильвия!

Этим восклицанием молодой человек выразил свой восторг и признательность за данную ему косвенным образом высокую оценку, забыв, следует признать, в эту минуту и о Дике Батлере, и о его бедах, что в тот момент не могло не насторожить мисс Армитидж, лицо которой приняло холодное выражение.

— Право, капитан Тремейн!

— О, простите меня, — спохватился он. — Но вы как будто намекнули… — Он смущенно замолчал.

Ее щеки порозовели.

— Да, сударь? — строго спросила она. — На что я намекнула, или вам показалось, будто намекнула?

Но неожиданно мисс Армитидж изменила тон.

— Пожалуй, мы сильно увлеклись мелочами, тогда как дело, с которым я к вам пришла, серьезное.

— Оно крайне серьезно, — печально подтвердил Тремейн.

— Так расскажите же мне наконец, в чем оно заключалось?

Капитан рассказал все, что знал, не забыв изобразить обстоятельства в выгодном для Батлера свете. Мисс Армитидж слушала его, опустив голову, постепенно все больше бледнея и хмурясь.

— А когда его найдут, — спросила она, — что его ожидает?

— Будем надеяться, что его не найдут.

— Но, если — если его все же найдут? — настаивала она, с явным нетерпением ожидая ответа.

Капитан Тремейн отвернулся и посмотрел в окно.

— Известие о его смерти теперь означало бы самый легкий конец этой истории, — тихо сказал он. — Если же его схватят, ему не дождаться пощады от своих собственных соотечественников.

— Вы хотите сказать, что его… расстреляют? — спросила мисс Армитидж изменившимся от ужаса голосом.

— Неминуемо.

Содрогнувшись всем телом, девушка закрыла лицо руками. Когда она их опустила, Тремейн увидел, как исказились ее черты.

— Но ведь Теренс спасет его? — с надеждой воскликнула она.

Сжав губы, Тремейн покачал головой.

— Сейчас, увы, не существует человека, который был бы способен на это меньше его.

— Почему вы так говорите? Что вы имеете в виду?

Прежде чем ответить, он немного помолчал и посмотрел ей в глаза.

— О’Мой дал слово членам португальского правительства, что Дик Батлер будет расстрелян после того, как его найдут.

— Теренс пообещал такое?

— Ему пришлось это сделать. Того требовали честь и долг. Я присутствовал при этом и знаю, чего это ему стоило и как он страдал. Он был вынужден отбросить все свои личные соображения — это была жертва во имя успешного проведения всей кампании.

Продолжая говорить, капитан описал подробности того разговора, касающиеся крайне несвоевременного проступка лейтенанта Батлера.

— Так что вы видите — на Теренса надеяться не приходится. Его честь не позволит ему проявить хоть малейшие колебания.

— Честь? — Она произнесла это слово почти с презрением. — А как же Юна?

— Я думал о Юне, когда сказал, что известие о смерти Дика где-нибудь в горах означало бы самый легкий исход. Это лучшее, на что можно надеяться.

— Я считала вас другом Дика, капитан Тремейн.

— Ну да, так оно и есть. И поймите, возможно, именно поэтому я надеюсь, что он погиб.

— Однако ведь нет причин, по которым вы не можете делать все, что в ваших силах, чтобы помочь ему?

Он посмотрел ей в глаза, спокойно выдержав ее укоризненный взгляд.

— Поверьте мне, мисс Армитидж, если бы я нашел способ его спасения, мог хоть чем-то ему помочь, я бы ухватился за это ради нашей с ним дружбы и моей любви к Юне, а теперь и из-за проявляемого вами интереса к нему. Но одно дело — проявление желания помочь, другое — предложение реальной помощи. Что я могу сейчас сделать? Уверяю вас, что я думаю об этом. Честно говоря, это занимает мои мысли больше всего. Но пока… Я жду событий — возможно, появится шанс.

Выражение ее лица смягчилось.

— Я поняла. — Она протянула руку, великодушно прося прощения. — Я была слишком резка, к тому же я не имею никакого права так говорить.

Тремейн взял ее за руку.

— Мне бы никогда не пришло в голову ставить под сомнение ваше право говорить со мной так, как вы сочтете нужным.

— Мне лучше пойти к Юне. Полагаю, что я нужна ей сейчас. Бедная девочка. Я благодарна вам, капитан Тремейн, за нашу доверительную беседу.

С этим мисс Армитидж удалилась, оставив молодого человека в задумчивости.

Да, Юна О’Мой могла кого угодно расположить в свою пользу. Что-то трогательное несла в себе очаровательная беспомощность и хрупкость этой женщины, отчего окружающие ее люди всегда стремились защитить и оградить это изящное создание от малейшего порыва ветра. Потому, что они это делали, она и оставалась такой, какой была.

Но сейчас леди О’Мой не испытывала столь острой необходимости в присутствии мисс Армитидж, как представлялось той. Она выслушала «скандальную» историю о выходке своего братца, но чем именно эта выходка была так уж скандальна, понять не могла. Он совершил всего лишь мелкую, хотя и досадную, ошибку, рассуждала она, вторгся в монастырь по недоразумению, — наказывать его за это просто нелепо. Это была оплошность, которую может допустить любой человек в чужой стране. Были загублены жизни, это так, но произошло это по глупости монахинь, которые побежали прятаться, тогда как опасность существовала только в их глупом воображении, и крестьян, по ошибке прибежавших к ним на помощь, когда никакой помощи не требовалось; и вот они-то, бросившиеся на драгун, и были виновны в кровопролитии. Было бы странно ждать от солдат, что они покорно позволят себя перебить.

Таково было мнение леди О’Мой о происшествии в Таворе. Она помыслить не могла, что оно может иметь какие-то серьезные последствия для Дика. Его долгое отсутствие тревожило ее. Но если он объявится, то, конечно, наказание для него будет простой формальностью, в худшем случае его отправят домой, что будет даже неплохо для его самочувствия: здешний климат ему никогда не нравился. Она продолжала рассуждать дальше в том же духе, и О’Мой, втайне благодарный ей за такой взгляд на случившееся и питающий милосердную надежду на то, что услышит о гибели своего грешного, непутевого шурина, был рад, — больше, чем рад — оставить жену в этом заблуждении ради ее же спокойствия.

А потом, когда леди О’Мой все еще продолжала сравнительно спокойно спрашивать, какими могут быть последствия этой истории, пришел ординарец, и О’Мой удалился, оставив ее в обществе Самовала.

Граф был глубоко потрясен, узнав, что Дик Батлер приходится братом леди О’Мой, и немало раздосадован тем фактом, что, будучи в неведении относительно этого обстоятельства, проговорился и тем самым не только огорчил леди О’Мой, но и подвел ее мужа, скрывавшего эту новость от супруги. Самовал благодарил бога за то, что она посмотрела на события столь оптимистично, и быстро понял милосердное желание О’Моя не разубеждать ее. Но не менее быстро он оценил и возможности, которые открывались в данных обстоятельствах для осуществления вынашиваемых им замыслов.

Поэтому Самовал не стал спешить откланиваться сразу после ухода генерала, а предложил леди О’Мой прогуляться по террасе, возвышающейся над лесистым склоном, деревья которого скрывали из вида Алькантару. Тут графу открылось, что эта женщина еще более легкомысленна и непостоянна, чем он до сих пор предполагал. В состоянии душевного потрясения леди О’Мой не могла сдерживать свои эмоции и при этом вела себя почти театрально. Чувства ее были столь же сильными, сколь и недолговечными, а в сознании этой женщины запечатлевалось только то, что было глубоко прочувствовано. К тому же, обладая весьма развитым инстинктом самосохранения и привычкой потакать своим желаниям, она умела не замечать неприятные для нее вещи. Таким образом, легко убедив себя, как мы видели, что к происшествию с братом нельзя относиться слишком серьезно и что последствия будут не слишком для него тяжелыми, леди О’Мой беспечно болтала со своим гостем о посторонних вещах — званом обеде у маркиза Минаша, видного члена регентского совета, приближающемся бале у графа Редонду, новостях из Англии, моде, последних сплетнях, амурных делах герцога Йоркского и промашках лорда Персеваля.

Однако в расчеты Самовала никак не входило, чтобы леди О’Мой совершенно забыла о деле своего братца, и потому граф решил напомнить о нем.

Она стояла, облокотившись о гранитную балюстраду, отклонив назад розовый зонтик от солнца. Самовал вздохнул. Собеседница искоса бросила на него лукавый взгляд.

— Ваше уныние, сударь, — неважный комплимент, — заметила она.

Предостережем здесь читателя от возможного неправильного истолкования поведения молодой женщины, почти детское кокетство которой было для нее совершенно органичным, одной из сторон свойственной ей от природы непосредственности и желания всегда вызывать восхищение у представителей сильного пола и получать комплименты. А Самовал был молодым, красивым, знатным и слыл к тому же героем многочисленных романов.

Он в замешательстве машинально поправил свой белоснежный шейный платок и с обожанием взглянул на нее.

— Дорогая леди! — Его голос был тихим и мягким, почти нежным. — Я вздохнул, когда подумал, что столь прекрасному созданию, служащему украшением нашей жизни и рожденному для радости и веселья, придется испытывать тревогу или печаль при мысли о грозящей брату опасности.

Ее взгляд омрачился при этом напоминании, она надула губы и, нетерпеливо поведя плечами, ответила:

— Опасность Дику не грозит, и он поступает глупо, продолжая скрываться. Конечно, его ждут неприятности, когда он объявится. Но говорить, что он в опасности… просто нелепо. Теренс ничего такого не сказал, он согласился со мной, что Дика, вероятно, отправят домой. Ведь вы же не думаете…

— Нет, нет, — Самовал опустил голову и несколько секунд изучал поверхность своих сапог, потом, подняв голову, посмотрел ей в глаза. — Я прослежу, чтобы он не оказался в опасности. Вы можете положиться на человека, который только и ищет подходящий повод, чтобы услужить вам. Если возникнут какие-нибудь неприятности, сразу дайте мне знать, а уж я их улажу. Ричард Батлер не может пострадать, поскольку он ваш брат.

Она изумленно смотрела на него.

— Я вас не понимаю.

— Как, разве это не ясно? Что бы ни произошло, вы не должны испытывать страданий, сударыня. Ни один имеющий сердце человек, а я в особенности, не смог бы вынести этого. Если вашего брата постигнет беда и это заставит вас страдать, вы должны знать, что я смогу защитить его.

— Вы очень добры, граф. Но от чего защитить?

— От всего, что создаст угрозу. Португальское правительство может потребовать — в целях самозащиты, чтобы успокоить возмущение народа, оскорбленного этим якобы поруганием, — примерно наказать виновника.

— Но как они смогут сделать это? На каких основаниях? — Она обнаружила признаки смутной тревоги и даже, пожалуй, явного раздражения, вызванного таким предположением.

Самовал пожал плечами.

— Народ, подобный нашему, — суть свирепое и мстительное божество, гнев которого следует время от времени укрощать жертвами. И когда нужен козел отпущения, правительство его обычно находит. Но будьте спокойны.

В пылу заверений он взял ее маленькую руку в шелковой перчатке в свою, но леди О’Мой не обратила на это внимания.

— Будьте покойны, я защищу его — положитесь на меня, я многое могу. Ради вас, милая леди, я сделаю все, правительство послушает меня. Не хочу, чтобы у вас сложилось впечатление, будто я хвастаюсь, — просто я имею влияние на членов регентского совета. И даю вам слово, что со стороны португальского правительства вашему брату не будет причинено вреда.

Она долго смотрела на него увлажнившимися глазами, польщенная и тронутая искренностью и глубиной его желания стать ее защитником.

— Вы очень любезны, сударь, я даже не могу подобрать нужных слов, чтобы выразить вам свою признательность. — Ее голос немного дрожал. — Благодаря вам, граф, я чувствую себя счастливой, но я не в состоянии отплатить вам.

Он склонился над изящной ручкой, которую держал в своих руках.

— Вы уже отплатили, сказав, что благодаря мне чувствуете себя счастливой, ваше счастье — смысл моего существования. Поверьте, сударыня, Жерониму ди Самовал является вашим покорнейшим и преданнейшим рабом. — Прикоснувшись губами к ее руке, он оставался в таком положении некоторое время, пока леди О’Мой, разрумянившаяся, с блестящими глазами, правда, скорее, от волнения, чем от чувства благодарности, стояла без движения, глядя на его склоненную черную голову.

Когда Самовал вновь выпрямился, он заметил краем глаза какое-то движение под аркой и, повернувшись, увидел приближающихся сэра Теренса и леди Армитидж. Если граф и почувствовал себя незадачливым поклонником, то совершенно не подал виду, впрочем, в его позе и на самом деле не было ничего, что могло бы взволновать ревнивца мужа.

— Генерал, ваше появление дает мне возможность откланяться — я как раз собрался уходить, — нашелся он.

— Понимаю, — резко ответил О’Мой. Он чуть было не сказал «Надеюсь!». Столь подчеркнуто холодное обращение могло весьма смутить любого человека, не слишком хорошо владеющего собой, но граф, не обратив на это никакого внимания, еще задержался, чтобы обменяться любезностями с мисс Армитидж, после чего невозмутимо и неспешно удалился.

— Мне кажется, Самовал стал слишком внимательным и слишком предупредительным! — заметил сэр Теренс, едва тот скрылся из вида.

— Он очень мил, — ответила леди О’Мой.

— Это я и имею в виду!

— Он пообещал, что если с португальским правительством возникнут какие-нибудь сложности относительно дурацкого дела Дика, он все уладит.

— О! — воскликнул О’Мой, сразу остыв. — В самом деле? — И, опустив глаза, замолчал, не желая никоим образом нарушать ее такого хрупкого сейчас спокойствия. Но мисс Армитидж отнюдь не была склонна прекращать этот разговор и вернулась к нему тотчас же, как только они с кузиной вошли в дом.

— Юна, — мягко сказала она, — я бы не стала слишком полагаться на графа Самовала и его обещания.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила леди О’Мой, которая всегда принимала чужие советы осторожно, а прежде всего советы неопытных молодых девушек.

— Я не верю ему. И Теренс тоже.

— Пф-ф! Теренс относится с подозрением к любому, кто смотрит на меня, — последовал ответ, дополненный наставлением: — Никогда не выходи замуж за ревнивца, моя дорогая.

— Он был бы последним — я имею в виду графа, — к кому бы я на твоем месте обратилась за помощью, если с Диком на самом деле что-то случится.

Мисс Армитидж думала о том, что ей рассказал Тремейн относительно позиции португальского правительства, с полным основанием рассудив, что, безусловно, опасно открывать графу Самовалу местонахождение Дика, если таковое вообще обнаружится.

— Что за чепуха, Сильвия? Порой ты позволяешь себе высказывать ужасные глупости. Впрочем, я, наверное, зря это говорю — ты еще такая неопытная.

И леди О’Мой отказалась продолжать разговор, несмотря на все настояния Сильвии.

Глава 5

БЕГЛЕЦ
Хотя местопребывание Дика Батлера продолжало оставаться тайной, дух этого злополучного дела, представляясь вездесущим, витал повсюду, вызывая многочисленные неприятности у всех, кого оно так или иначе касалось.

К примеру, в Лиссабоне произошло некое прискорбное происшествие, в корне пресекшее карьеру молодого, подающего большие надежды офицера, майора Беркли из 29-го пехотного, знаменитых «Несгибаемых»[1178], о котором мы вкратце расскажем.

Приехав в Лиссабон — он находился в увольнении из своего полка, стоявшего в Абрантише и входившего в дивизию сэра Роланда Хилла, — майор попал в общество людей, среди которых находился некий молодой сеньор, португальский офицер, приходившийся племянником патриарху Лиссабона и враждебно относившийся к проводимой лордом Веллингтоном кампании или, точнее, к прибегаемым в ее ходе акциям. Как и в случае с принципалом Созой, чинимый ущерб заставил его искать любое оружие, пригодное для нанесения удара по системе мер, которую он критиковал, и излюбленной мишенью для его нападок сделался исчезнувший Дик Батлер, что совершенно справедливо возмущало майора Беркли. Этот дворянчик осмеливался с усмешками и намеками комментировать то обстоятельство, что драгунский лейтенант непонятно почему отсутствовал в условиях войны, и однажды зашел так далеко, что позволил себе язвительно предсказать, что его никогда не найдут.

Майор Беркли, полагая такой намек оскорбительным для британской чести, попросил его выразиться яснее.

— Я думаю, что выражаюсь достаточно ясно, — ответил молодой наглец, злобно глядя на английского офицера, — но если вы хотите, то извольте: я имею в виду, что вы, англичане, никогда и не собирались исполнять свое обещание наказать этого насильника монахинь. А для сохранения чести мундира вы позаботитесь о том, чтобы лейтенант Батлер никогда не был найден. Я сомневаюсь, пропадал ли он вообще на самом деле.

Боюсь, следует признать, что майор Беркли, как человек излишне прямой и абсолютно бескомпромиссный, был совершенно лишен такта, необходимого в подобной ситуации для того, чтобы вызвать обидчика на дуэль.

— Вы просто глупый клеветник, сеньор, и заслуживаете хорошей трепки, — только и сказал он, взяв при этом в руки трость с таким видом, что все, кто стоял с ним рядом, поспешили энергично удержать его от намерения, которое ни у кого из присутствующих не вызвало сомнений.

Племянник патриарха, с побелевшим лицом, никогда прежде не ведавший подобного обращения — из уважения к его важному и могущественному дядюшке, — в ярости потребовал немедленной сатисфакции. Он получил ее на следующее утро в виде десяти граммов свинца, угодивших в его пустую голову, в результате чего поднялся ужасный шум. Нужен был козел отпущения; как верно заметил Самовал, толпа суть жестокий божок, требующий жертв. В данном случае этой жертвой, конечно, должен был стать майор Беркли. Его разжаловали и отправили домой, где, срезав косичку, которые все еще носили в 29-м полку[1179], он вернулся к штатской жизни, в результате чего британская армия лишилась блестящего, многообещающего офицера. Таким образом, как вы видите, долг незадачливого Ричарда Батлера, этой нелепой жертвы вина и обстоятельств, продолжал расти.

Поспешив вывести из повествования майора Беркли, имеющего к нему лишь косвенное отношение, я нарушил хронологию развития событий. Корабль, на котором майор отправлялся домой, фрегат «Телемак», бросил якорь на Тежу, и о том, что произошло в день его прибытия из Англии, я сейчас расскажу. Корабль привез кое-какие припасы и тяжелый груз почты для войск и собирался отправиться назад только через две недели. Его офицеры проводили все время на берегу, будучи желанными гостями в домах офицеров гарнизона, принимая участие в развлечениях, при помощи которых те старались убить время в ожидании грядущих событий; а Маркус Гленни, капитан фрегата, будучи старым другом Тремейна, почти каждый день бывал в доме генерал-адъютанта.

Но я, кажется, опять тороплюсь. Итак, тем самым утром, когда «Телемак» встал на якорь, леди О’Мой поднялась поздно, позаимствовав у первой половины дня то, чем предстояло пожертвовать во второй, ночью должен был состояться полуофициальный бал у графа Редонду. Большую часть дня она посвятила приготовлениям к балу, причем количество мелочей, которым следовало уделить внимание, удивляло даже ее. Сильвия помогала ей, но весьма равнодушно, и леди О’Мой то и дело с сожалением отмечала в ней недостаток женственности, даже какую-то мужеподобность. В ее уме не укладывалось, как это женщина может предпочитать кентер[1180] вальсу. Это казалось ей неестественным, отчасти даже подозрительным.

Наконец наступило время обеда, на который она опоздала на целых полчаса, но выражение лица у нее при этом было столь невинным, что одного взгляда на нее сэру Теренсу оказалось достаточно, чтобы его недовольство мгновенно улетучилось, а с ним и желание произнести язвительные, тщательно продуманные колкости. После обеда, закончившегося в шесть, оставался еще целый час до прихода экипажа, который должен был отвезти их в Лиссабон.

Сэр Теренс, сославшись на обилие работы, вызванной прибытием «Телемака» этим утром, удалился вместе с Тремейном в кабинет, собираясь за оставшийся час привести в порядок кое-какие дела, ожидающие его внимания. Сильвия, которая, к крайнему раздражению своей кузины, видимо, только теперь подумала о вечернем наряде, побежала в спешке одеваться.

Вечер выдался тихим и теплым. Предоставленная самой себе, леди О’Мой решила погулять и вышла на воздух, немного раздосадованная тем, что сэр Теренс и Тремейн так привержены своему долгу, а Сильвия отложила свой туалет на последний момент, отчего ей теперь придется томиться одиночеством. В таком вот неважном расположении духа она прошла по дворику и задержалась у стола, стоявшего вместе со стульями под решеткой, увитой зеленью, решив тут подождать всех. Но потом, привлеченная алым великолепием заходящего за холмы со стороны Абрантиша солнца, она вышла на террасу, к неописуемой радости некоего бедняги, который находился здесь уже десять часов, почти без надежды ожидая именно ее.

Едва леди О’Мой оперлась о балюстраду, как ее внимание привлек шорох, раздавшийся внизу, у сосен. Шорох становился все явственнее, а она стояла, застыв на месте, словно под гипнозом, напряженная и немного испуганная, всматриваясь округлившимися глазами туда, откуда шел этот звук — и вот уже он достиг кустов справа от нее.

Вдруг кусты раздвинулись, и из них с трудом выбрался, тяжело опираясь на палку, косматый рыжебородый человек в одежде крестьянина. И, прежде чем леди О’Мой решила закричать, он — просто невероятно! — резко, но как бы предостерегающе окликнул ее по имени:

— Юна! Юна! Не двигайся!

Это был, безусловно, голос ее брата. Но как он мог оказаться у какого-то крестьянина? Перепуганная, с бьющимся сердцем, она, однако, подчинилась и оставалась немой и неподвижной, пока этот человек, согнувшись так, чтобы не высовываться из-за балюстрады, приближался к ней.

Она вгляделась в его изможденное заросшее лицо и… узнала брата.

— Ричард! — Его имя вырвалось из нее с криком.

— Тс-с! — Он испуганно взмахнул руками, пытаясь сдержать ее. — Ради бога, тише! Я конченый человек, если они найдут меня здесь. Ты слышала, что со мной случилось?

Она кивнула и с трудом произнесла:

— Д-да.

— Ты можешь меня где-нибудь спрятать? Можешь отвести в дом так, чтобы никто не видел? Я умираю от голода, и одна нога у меня нестерпимо горит. Три дня назад меня ранили, так что дела стали совсем плохи. Я с самого восхода лежал в лесу, надеясь увидеть тебя одну, и у меня со вчерашнего утра маковой росинки во рту не было.

— Бедный, бедный Ричард! — Она склонилась к нему в приливе жалости и сострадания. — Но почему ты не пришел в дом и не спросил меня? Тебя бы никто не узнал.

— Узнал бы Теренс, если бы увидел.

— Но Теренс не в счет, ведь он поможет тебе.

— Теренс! — Он горько усмехнулся. — Теренс последний, кого я сейчас хотел бы встретить. У меня есть все основания таксчитать — иначе я бы пришел еще месяц назад, отправившись к тебе сразу после того, как со мной все это приключилось, а не скрывался, пока сюда не пригнала безысходность. Юна, ни слова о моем появлении Теренсу!

— Но… он мой муж!

— Несомненно, но он еще и генерал-адъютант и, насколько я его знаю, относится к тем людям, которые служебный долг, честь и тому подобные химеры ставят выше семейных уз.

— О, Ричард! Как же плохо ты знаешь Теренса. Ты совершенно неправильно его оцениваешь.

— Прав я или нет, но я предпочел бы не рисковать. Ошибка быстро приведет к моему расстрелу одним чудесным утром.

— Ричард!

— Ради всего святого, не произноси мое имя так громко! Тебя слышит весь мир. Ты сможешь меня спрятать на денек-другой? Если нет, я позабочусь о себе сам, как смогу. Я прикинулся английским надсмотрщиком с виноградной фермы Бирсли и смог благополучно проделать весь путь от Дору. Но напряжение и страх разоблачения совсем измотали меня. А теперь еще эта проклятая рана. Недалеко от Абрантиша на меня напал разбойник, словно у меня было чем поживиться! Как бы то ни было, я дал парню больше, чем получил. Если я сейчас не отдохну, то, наверное, сойду с ума и отдамся в руки провоста — мой расстрел прекратит все это.

— Но почему ты думаешь, что тебя расстреляют? Ведь ты не совершил ничего страшного! Почему ты боишься?

Мистер Батлер знал — собирая во время своего путешествия информацию — об обещании, данном британцами регентскому совету относительно него. Но когда он стал отвечать Юне на ее вопрос, то, несмотря на всю свою безответственность и эгоизм, он руководствовался тем же желанием, которое вызывала у всех ее очаровательная хрупкость: избавить сестру от страданий и огорчений.

— Не в моих правилах рисковать, — снова сказал он. — А сейчас, когда идет война, убийство людей стало привычным и одна жизнь ничего не значит, это уж совсем некстати.

И мистер Батлер повторил свою просьбу спрятать его, если она может, и не говорить ни одной живой душе — и Теренсу прежде всего — о его появлении.

Доведя брата почти до бешенства бесполезным спором, Юна наконец обещала ему то, о чем он просил, сказав напоследок:

— Ступай обратно в кусты и жди, пока я не приду за тобой. Я проверю, свободен ли путь.

Рядом с будуаром леди О’Мой, выходящем окнами во дворик, находилась маленькая комнатка, где она держала свои дорожные сундуки и коробки с платьями, в огромном количестве привезенными из Англии. Ключ от двери комнатки, открывающейся в комнату для одевания, находился у Бриджет, ее служанки.

Едва леди О’Мой подошла к ступенькам, как столкнулась с выходящей из дома Бриджет. Доложив, что идет на ужин в часть дома, где располагалась прислуга, служанка извинилась, что решила, будто в этот вечер не понадобится ее милости, и предложила свои услуги. Но ее милость, сказав, что служанка ей действительно сегодня не нужна, с необычной заботливостью, почти настойчиво, предложила ей следовать туда, куда она направлялась.

— Дай мне только ключ от гардеробной, — попросила она, — мне нужно взять там пару вещей.

— Я могу их вам принести, ваша милость.

— Спасибо, Бриджет, я сама.

Служанка вытащила связку ключей и, выделив из них нужный, передала ее госпоже.

Леди О’Мой поднялась по ступенькам, потом опять спустилась, дожидаясь, пока Бриджет исчезнет. Теперь во дворике никого не было, прислуга ушла, а до приезда экипажа оставалось еще полчаса — момент предоставлялся самый благоприятный. Но в любом случае Ричарду Батлеру стоило пробираться скрытно, поскольку, если бы его кто-то увидел, это вызвало бы множество подозрений.

Когда леди О’Мой в сгущающихся сумерках вернулась в дом, за ней на значительном расстоянии хромал наш беглец, который, будучи замеченным, мог бы сойти за посыльного или человека, выполняющего какую-то работу по дому или в саду и следующего к ее милости за указаниями. Но их никто не увидел, и они благополучно добрались до будуара и прошли в комнатку-гардеробную.

Там Ричард наконец поддался охватившему его изнеможению и тяжело рухнул на один из многочисленных сундуков, нимало не беспокоясь о его бесценном содержании, а его сестра, вся дрожа, мягко осела на другой.

Немного придя в себя, она принесла все необходимое для того, чтобы промыть и перевязать рану на бедре — глубокий ножевой порез, доходящий до самой кости, от одного вида которого ей стало дурно, — после чего, отметив, что времени до отъезда уже осталось немного, поспешила в столовую.

Там она подошла к буфету и из остатков обеда отобрала лучшую часть жареного цыпленка, булку и полбутылки вина. Маллинз, дворецкий, нет сомнения, обнаружив пропажу, станет выяснять, куда она делась. Пусть себе стыдит лакеев, ординарца сэра Теренса или кота — леди О’Мой это мало беспокоило.

После того как Ричард с жадностью проглотил пищу и опорожнил бутылку, его усталость сменилась сонным оцепенением, и теперь больше всего на свете ему захотелось спать. Юна принесла пледы и подушки, и Ричард устроился на них прямо на полу. Его сестра возражала, конечно, когда он стал укладываться, не предполагая, что можно спать еще где-то, кроме как на кровати, но Дик быстро развеял эту иллюзию.

— Последние шесть недель я скрывался, — сказал он, — и иной раз был счастлив уснуть в какой-нибудь канаве. А до этого жил походной жизнью. Поэтому я не смогу спать в кровати. Эту привычку я совершенно утратил.

Вняв его доводам, сестра сдалась.

— Мы завтра с тобой поговорим, Юна, — пообещал он, с блаженством растягиваясь на своем жестком ложе. — А пока, я тебя заклинаю, никому ни слова. Ты понимаешь?

— Конечно, я все понимаю, мой бедный Дик.

Она нагнулась, чтобы поцеловать его, но он уже спал.

Леди О’Мой вышла и заперла дверь, и, когда перед самым отъездом к графу Редонду она вернула связку ключей Бриджет, ключа от гардеробной на ней не было.

— Он мне опять понадобится утром, Бриджет, — пояснила леди О’Мой и ласково, как это казалось со стороны, добавила: — Не жди меня, девочка. Ложись спать. Я вернусь поздно, и ты мне не понадобишься.

Глава 6

ЖЕМЧУГА МИСС АРМИТИДЖ
Леди О’Мой и мисс Армитидж поехали в Лиссабон вдвоем. Сэр Теренс был еще занят и собирался отправиться следом сразу же, как только освободится, а капитан Тремейн отбыл двадцать минут назад к себе на квартиру, которую он снимал в Алькантаре вместе с майором Каррадерзом — другим офицером из штаба генерал-адъютанта, — чтобы переодеться перед балом.

— Тебе нездоровится, Юна? — встревожилась Сильвия, когда свет от фонарей экипажа упал на ее лицо. — Ты бледна, как призрак.

Леди О’Мой пробормотала что-то насчет головной боли, и они двинулись в путь.

Но, сидя внутри обитого мягкой тканью экипажа рядом с кузиной, мисс Армитидж почувствовала, что она дрожит.

— Юна, дорогая, что случилось?

Если бы не страх, что слезы сделают ее лицо некрасивым, леди О’Мой дала бы волю душившим ее чувствам и разрыдалась.

— Я… — запинаясь, начала она, героическим усилием преодолевая это почти неудержимое желание. — Я беспокоюсь о Ричарде. Тревога о нем не оставляет меня.

— Бедная моя! — В приливе материнских чувств мисс Армитидж обняла свою кузину и придвинулась к ней. — Мы должны надеяться на лучшее.

Если вы хоть немного разобрались в характере леди О’Мой, то должны были бы уже понять, что она принадлежала к тому типу людей, для которых секреты представляются крайне тяжелым бременем. Именно поэтому Дик, хорошо знавший слабость сестры, так настойчиво говорил ей о необходимости сохранения тайны своего присутствия. Она уяснила себе — скорее, просто поверила его уверениям, что для Дика возникнет смертельная угроза, если его обнаружат. Но одно дело открыть убежище, совсем другое — доверительно обсудить с кем-то событие.

Внутренне леди О’Мой ощущала себя словно подхваченной стремительным потоком, который нес ее к водопаду. Этот водопад вселял ужас, но у нее не было никаких сил сопротивляться течению. Она чувствовала себя беспомощной, будучи не в состоянии бороться с его кипучими водами, ведь всю свою спокойную, безмятежную жизнь она проводила на надежных, уютных кораблях, управляемых другими людьми.

Итак, ей осталось только выбрать доверенное лицо — она хотела бы, чтобы это был Теренс, но в отношении него Дик особо предупреждал. Обстоятельства предлагали ей в качестве наперсницы Сильвию Армитидж, но ее гордость и даже, если хотите, тщеславие восставали против этого. Сильвия была молодой, неопытной девушкой, как она сама частенько ей напоминала. Более того, ей хотелось думать, что она служит для Сильвии примером для подражания, что та планирует свои поступки, глядя на нее, — как же поддерживающий может опираться на поддерживаемого? Однако, коль скоро ей было необходимо пооткровенничать прямо сейчас — в противном случае она могла просто погибнуть, — леди О’Мой выбрала нечто среднее между тем, чтобы все рассказать и чтобы вовсе ничего не говорить — своего рода компромиссный вариант, который принесет ей чувство некоторого облегчения.

— Мне пришла в голову одна мысль, — сказала она. — Может быть, это предчувствие, не знаю. Ты веришь в предчувствия, Сильвия?

— Иногда, — деликатно ответила та.

— Я подумала, что, раз Дику сейчас приходится скрываться, он вполне может прийти ко мне за помощью. Вероятно, это покажется чудным, — поспешила добавить она, испугавшись, что сказала много, — но мне так представилось. Эта мысль преследует меня весь день, и я все время спрашиваю себя, что буду делать в таком случае.

— Когда это случится, времени будет достаточно, чтобы все обдумать, Юна. А кроме всего…

— Я знаю, — нетерпеливо перебила ее кузина. — Я знаю, конечно. Но я буду чувствовать себя лучше, если буду знать, что делать, к кому обратиться за поддержкой, поскольку сама я, боюсь, совершенно беспомощна. Конечно, есть Теренс, но он уже вытащил Дика из стольких неприятностей и так раздражается из-за него, что на этот раз может отказаться. Поэтому мне немного страшно снова обращаться к нему.

— Нет, — сказала Сильвия серьезно. — Я бы не пошла к Теренсу. И вообще, к нему я бы обратилась в последнюю очередь.

— И ты так говоришь?

— А что, — быстро спросила Сильвия, — кто-то еще это говорит?

Наступила короткая пауза. Чувствуя, что едва не выдала себя, леди О’Мой задрожала. Как сообразительна и проницательна, однако, была Сильвия! Но она нашла выход.

— Я, конечно. Я сама тоже так думаю. Есть еще граф Самовал. Он обещал, что в случае чего поможет мне, и уверял, что я могу всецело положиться на него. По-моему, как раз его слова навели меня на все эти мысли.

— Я бы лучше пошла к Теренсу, чем к графу Самовалу. К нему лучше не обращаться ни при каких обстоятельствах. Я не верю ему.

— Ты уже это говорила, дорогая, — заметила леди О’Мой.

— И ты сказала, что я говорю так из-за своей полной неосведомленности и неопытности.

— Ну, прости меня.

— Тут нечего прощать. Ты, безусловно, была права, но не забывай, что у людей неискушенных и неопытных сильнее проявляется инстинкт, а инстинкт часто оказывается более надежным советчиком, чем разум. Но я могу привести тебе и свои соображения. Граф Самовал приходится близким другом маркизу Минашу, который являлся членом правительства и который после принципала Созы был и, нет сомнений, остается самым горячим противником британской политики в Португалии. К тому же граф Самовал один из самых крупных землевладельцев севера и очень сильно страдает от проведения этой политики, решительным сторонником которой он себя выставляет.

Леди О’Мой слушала ее со все возрастающим изумлением. Она была даже немного шокирована. Ей казалось почти неприличным, что совсем молодая девушка так много знает о политике — так много из того, о чем она сама, замужняя женщина и жена генерал-адъютанта, не имела никакого представления.

— Боже мой, дитя мое! — воскликнула она. — Твоя осведомленность в этих вопросах просто поразительна!

— Я беседовала с капитаном Тремейном, — ответила Сильвия, — и он мне все объяснил.

— Просто невероятная тема для беседы молодого человека и молодой девушки, — с не меньшим удивлением произнесла леди О’Мой. — Теренс никогда не говорит со мной о таких вещах.

— Теренс слишком занят ухаживаниями за тобой, — сказала Сильвия, и в ее почти мальчишеском голосе можно было разобрать нотки сожаления, — на другое ему просто не хватает времени.

— Пожалуй, его скрытность можно этим объяснить, — согласилась ее собеседница и на миг вспомнила о том прекрасном времени, когда сменяющие друг друга робость и ревность О’Моя доставляли ей удовлетворение как доказательство ее власти над ним.

— Но я все же не понимаю, почему граф Самовал предложил мне содействие, если он не собирается его оказывать, когда придет время? — сказала она, вновь вернувшись к действительности.

Сильвия объяснила, что португальское правительство потребовало, чтобы насильник таворских монахинь был наказан, и Самовал, вероятно, просто хотел получить сведения о местонахождении Батлера, когда оно станет известным, чтобы он смог выдать его правительству.

— Дорогая моя! — леди О’Мой была потрясена. — Как ты, должно быть, не любишь этого человека, если предполагаешь, что он может поступить как… как Иуда!

— Я не предполагаю, что он может так поступить, я предупреждаю тебя, чтобы ты не рисковала, испытывая его. Возможно, он честен, как утверждает, но, если Дик придет к тебе за помощью, ты все же не должна рисковать.

Ее последние слова оказались более действенными, чем Сильвия могла предположить. Это была почти та же самая фраза, которую произнес сам Дик, и, услышанная из других уст, она упрочилась в сознании леди О’Мой.

— К кому же мне тогда пойти? — со вздохом проговорила она.

Помня об обещании Тремейна, Сильвия со знанием дела ответила:

— Есть единственный человек, к которому можно обратиться без риска, и, честно говоря, мне кажется странным, что ты сразу о нем не вспомнила, ведь он всю жизнь был твоим другом, так же как и Дика.

— Нед Тремейн? — Ее кузина задумалась. — Ты знаешь, я немного побаиваюсь Неда. Он всегда такой рассудительный и сдержанный. Ты имела в виду Неда, не так ли?

— Кого же еще?

— Но что он сможет сделать?

— Ну, откуда мне знать, милочка? Но, во всяком случае, я знаю — поскольку думаю, что могу быть уверена в этом, — что он не испытывает недостатка в желании помочь тебе. А иметь желание для таких людей, как капитан Тремейн, означает найти способ его осуществления.

Ее уверенный, почти гордый тон вызвал у собеседницы немедленную реакцию:

— Тебе нравится Нед, не так ли, дорогая?

— Я полагаю, он всем нравится. — Голос Сильвии стал нарочито холодным.

— Да, но я имела в виду другое.

Прежде чем эта тема получила дальнейшее развитие, экипаж въехал в поток света, льющегося из распахнутого портала, и остановился, рассеяв толпу зевак, собравшихся поглазеть на высший свет и слонявшихся тут вперемежку с носильщиками портшезов, факельщиками и лакеями.

Дверца открылась, ступеньки опустились, пара толстых, как каплуны, лакеев в блестящих ливреях, склонив головы в напудренных париках, протянули руки в белых перчатках, помогая дамам сойти на землю.

У начала большой парадной лестницы, ведущей в просторный шумный вестибюль с колоннами, их встретили капитан Тремейн, только что прибывший вместе с майором Каррадерзом — оба в великолепной парадной форме, капитан «Телемака» Маркус Гленни в синем с золотом мундире. Вместе они поднялись по длинной лестнице, на которой тут и там стояли группы беседующих людей, британцев и португальцев, в сверкающих армейских, морских и дипломатических мундирах, приглашенных графом и графиней Редонду.

Появление леди О’Мой в большой зале вызвало уже привычный для нее эффект. Вскоре она обнаружила себя в центре усиленного внимания: пехотные офицеры в алых мундирах, гусары в щегольских ментиках, расшитых шнурами, конные артиллеристы в синем, стрелки в зеленом, а также представители иных войск и все прочие немедленно собрались вокруг нее. Это отнюдь не было чем-то новый для леди О’Мой, привыкшей служить объектом поклонения со времени своего первого бала, состоявшегося в дублинском замке пять лет назад, однако такое всеобщее внимание все же ее всегда немного опьяняло. Но сегодня она была, пожалуй, несколько бледной и рассеянной, что, впрочем, лишь подчеркивало ее очарование, придавая ему оттенок загадочности. Непривычной для хорошо знавших ее людей холодностью веяло от леди О’Мой, когда, машинально обмахиваясь веером, она чуть отрешенно улыбалась блистательным офицерам, умолявшим ее оказать честь принять приглашение на танец.

Приближалась первая кадриль, и военно-морской флот увел приз из-под носа у армии. Дав согласие на танец капитану Гленни, леди О’Мой увидела Тремейна, проходившего мимо под руку с Сильвией, и, остановившись, коснулась веером его рукава.

— А меня не приглашаешь на танец, Нед? — кокетливо упрекнула она.

— Потому что не смею надеяться на благосклонность.

— Я не настаиваю, но мне нужно кое-что тебе сказать.

Встретив ее взгляд, он удивился, найдя его странно серьезным для нее, и, отвечая на него, обещал подойти.

То ли он забыл об обещании, то ли не думал, что его выполнение должно быть таким скорым, но, когда кадриль закончилась, капитан неспешно прошел с мисс Армитидж через одну из заполненных гостями передних и вывел ее на пустой балкон, нависавший над садом, где царила прохлада. Невдалеке виднелась река, мерцающая огнями кораблей британского флота, безмятежно покачивающихся на якоре.

Мисс Армитидж облокотилась о балюстраду.

— Вас хочет видеть Юна, — сказала она.

Стоя рядом, капитан Тремейн любовался ее изящным профилем, четко очерченным на фоне ночи льющимся из окон светом, локонами густых черных волос, ниспадающих на шею, слабо мерцающей на ней ниткой жемчуга, которой сейчас играли пальцы мисс Армитидж. Трудно было сказать, что в этот момент больше занимало его мысли: изящный профиль, восхитительный изгиб шеи или жемчужные бусы. Это украшение представлялось ему вещицей очень дорогой, во всяком случае, не по его карману, уж точно.

Он так глубоко погрузился в свои мысли, что мисс Армитидж была вынуждена напомнить:

— Юна хочет вас видеть, капитан Тремейн.

— Едва ли столь же сильно, — ответил он, — как иные хотят видеть вас.

Она рассмеялась как-то особенно, по-мальчишески.

— Благодарю, что вы не сказали: «столь же сильно, как вы хотели бы видеть иных».

— Мисс Армитидж, я всегда стараюсь быть прямым в своих высказываниях, разумеется, насколько это позволяют приличия.

— Но не исключено, что вам так только кажется.

— О, вовсе не кажется. Я говорю о том, что знаю.

— Я тоже, — заверила она и вновь повторила: — Юна хочет вас видеть, капитан Тремейн. — Ее собеседник вздохнул, его лицо приняло несколько отчужденное выражение.

— Конечно, если вы так настаиваете, — сказал он и приготовился проводить ее обратно в залу.

Мисс Армитидж повернулась, собираясь идти, но, прежде чем сделать первый шаг, вскинула голову и посмотрела ему в глаза.

— Почему вы никогда не понимаете меня?

— Возможно, из-за чрезмерного желания понять вас.

— Тогда постарайтесь воспринимать мои слова буквально и не искать за ними смысл, который я в них не вкладываю. Когда я сказала, что Юна хочет вас видеть, я сообщила простой факт, а не команду идти к ней. И сначала мне нужно с вами поговорить.

— Если я должен понимать вас буквально…

— В противном случае, разве я стала бы утруждать вас вести меня сюда?

— Простите меня, — сказал Тремейн, чувствуя некоторое раскаяние за свою минутную отчужденность. — Сильвия! — горячо начал он, но затем, словно застеснявшись своего алого в золотых галунах ратного облачения, замялся.

— Да? — вновь опершись о балюстраду, мисс Армитидж стала теперь так, что капитан не мог видеть ее профиль, зато он опять видел пальцы, перебирающие жемчужины.

— Вы хотели мне что-то сказать? — проговорил Тремейн своим обычным спокойным тоном. Если бы он не смотрел при этом в сторону, то заметил бы, как нервно, почти судорожно сжались ее пальцы, натянув жемчужную нитку так, словно она хотела ее порвать. Движение было слабым, едва заметным, говорящим, видимо, о переживаемой досаде, но Тремейн его не видел, а если бы увидел, то все равно не знал бы, как это объяснить.

Наступила долгая пауза, которую он не осмелился прервать.

— Это касается Юны, — наконец сказала мисс Армитидж тоже спокойно.

— А я надеялся, — со значением произнес Тремейн, — что вас.

Резко повернувшись, она обратила на него сердитый, почти гневный взор:

— Что вы такое говорите, капитан?

Но, прежде чем он сумел найти нужный ответ, мисс Армитидж, вернувшись к своей обычной манере держаться, поведала о предчувствиях Юны относительно Дика и в двух словах рассказала о том, что в связи с этим она хотела от него.

— Вы предложили ей обратиться ко мне?

— Конечно. После вашего обещания мне.

Тремейн задумался.

— Меня удивляет, — медленно произнес он, — что Юне нужно напоминать о том, что я являюсь ее другом. Интересно, к кому она сама решила сначала пойти?

— К графу Самовалу.

— Самовалу?! — выкрикнул Тремейн. Он был в негодовании. — К этому лицемеру?! Я не могу понять, почему вообще О’Мой до сих пор терпит его в своем доме.

— Теренс, как и любой другой, готов сносить все капризы Юны.

— Тогда он еще более неразумен, чем я подозревал.

— Если вы не оправдаете надежд Юны, — сказала мисс Армитидж, немного помолчав, — я имею в виду, если вы не уверите ее, что готовы сделать для Дика все, что в ваших силах, когда представится такая возможность, я боюсь, что она при ее теперешнем настроении попробует воспользоваться услугами графа Самовала, что даст ему власть над ней, и меня бросает в дрожь при мысли о последствиях, к которым это может привести. Этот человек — змея, очень неприятный.

По откровенности мисс Армитидж Тремейн мог судить, насколько она была встревожена, и он поспешил ее успокоить.

— Юна сегодня же услышит мои заверения, — обещал он. — Что ж, дело вполне реальное — ведь я не ручаюсь неизвестно за что или непонятно за кого. Хотя, — задумчиво добавил капитан, — вероятность того, что мои услуги потребуются, уменьшается с каждым днем. Юна, может быть, полна предчувствиями, но между предчувствием и событием, бывает, проходит немало времени.

Они немного помолчали, потом мисс Армитидж сказала:

— Я очень рада, что у Юны есть друг, настоящий надежный друг, на которого она может положиться. Рядом с ней постоянно должен кто-то находиться, кто бы поддерживал ее и прикрывал от всяких неприятностей, пока она остается милым прелестным ребенком, которого нужно вести за руку через темные улицы жизни.

— Но у нее есть вы, мисс Армитидж.

— Я? — Она нахмурилась. — Не думаю, что я являюсь очень способным и опытным проводником. А кроме того, даже такой, какая я есть, я с ней теперь долго не останусь! Сегодня утром из дома пришли письма — с отцом не все в порядке, а мама пишет, что скучает по мне. Я думаю, мне нужно возвращаться.

— Но… но вы же только что приехали!

Ее лицо просветлело, и, ощутив искренность его испуга, она рассмеялась, не в силах сдержаться.

— Я здесь нахожусь уже шесть недель.

Мисс Армитидж посмотрела вдаль, где на поблескивающих в лунном свете водах Тежу покачивались неясные, призрачные силуэты британских парусников, ее взгляд сделался задумчивым, а пальцы тем же едва заметным движением, свидетельствующим о ее внутреннем напряжении, натянули жемчужную нить.

— Да, — медленно повторила она, — я думаю, что должна скоро уехать.

Тремейн был в смятении. Он понял, что настал момент действовать, но тут его взгляд опять упал на жемчуг, этот проклятый символ богатства, олицетворяющий в глазах Тремейна роскошь, в которой она выросла, и вставший между ними символом непреодолимой стены.

— Вы, конечно, рады уехать?

— Пожалуй, нет. Здесь так чудесно. — Она вздохнула.

— Мы будем по вас очень скучать, — глухо произнес Тремейн. — Без вас дом на Монсанту станет совсем другим. Юне будет грустно и одиноко одной.

— Иногда мне кажется, — задумчиво сказала мисс Армитидж, — что люди, окружающие Юну, думают чрезвычайно много о ней и слишком мало о себе.

Тремейн был озадачен. Любая недоброжелательность со стороны Сильвии Армитидж представлялась ему немыслимой, и он стал размышлять над тем, что же именно она имела в виду. Помолчав, мисс Армитидж медленно повернулась к нему — яркие огни изнутри дома осветили ее чуть побледневшее лицо и непривычно блестящие глаза — и опять повторила:

— Юна хочет вас видеть.

Однако Тремейн оставался молчаливым и неподвижным, думая о ней и пытаясь разобраться в себе, глядя в ее лицо и свою душу. Но все, что он видел, была эта проклятая нитка тускло мерцающих жемчужин.

— А кроме того, как вы сами предположили, возможно, иные хотят видеть меня, — добавила она.

— Простите, — Тремейн сразу сник и скрепя сердце предложил ей руку.

Сильвия Армитидж взялась за нее кончиками пальцев, и они вернулись в переднюю.

— Когда вы решили уехать? — тихо спросил капитан.

— Еще не знаю. — В ее голосе слышались нотки нетерпения. — Но, вероятно, скоро. Я думаю, чем раньше, тем лучше.

Тут от блистающей, переливающейся всеми цветами радуги группы людей, к которым они подходили, отделился угодливый, лощеный Самовал и низко склонился перед мисс Армитидж, претендуя на ее общество. Зная о чувствах, которые она к нему питала, Тремейн и не подумал отпускать ее, но, к его безграничному изумлению, пальчики мисс Армитидж сами соскользнули с его алого рукава, чтобы устроиться на черном, галантно подставленном Самовалом, которого она приветствовала какой-то веселой шуткой, совершенно не сочетавшейся ни со сдержанностью, проявляемой ею в обращении с капитаном, ни с явной неприязнью к графу, высказанной только что в разговоре.

Они направились в бальную залу, и, глядя им вслед, рассерженный и подавленный Тремейн, к еще большей своей досаде, услышал громкий, резкий смех мисс Армитидж, которая обычно смеялась тихо и довольно сдержанно. Да, Самовал, безусловно, владел большим набором средств развлечения женщин, даже тех, что испытывали к нему антипатию, — средств, о которых бесхитростный капитан Тремейн не имел никакого представления.

Он почувствовал, как кто-то тронул его за плечо — рядом с ним стоял очень высокий человек с орлиным взором и орлиными же чертами лица, в алом мундире и синих форменных штанах в обтяжку — это был Кохун Грант, лучший офицер разведки Веллингтона.

— О, полковник! — воскликнул Тремейн, пожимая протянутую руку. — Я не знал, что вы в Лиссабоне.

— Я прибыл только сегодня. — Он не сводил проницательного взгляда с удаляющихся фигур Сильвии и ее кавалера. — Скажите мне, как имя этого неотразимого сеньора, который с такой легкостью похитил у вас вашу весьма очаровательную спутницу?

— Граф Самовал.

Лицо Гранта осталось непроницаемым.

— В самом деле? — негромко переспросил он. — Так это и есть Жерониму ди Самовал? Очень интересно. Горячий сторонник британской политики, стало быть — альтруист, ведь он страдает от нее? Я слышал, он стал большим другом О’Моя?

— Да, он часто бывает на Монсанту, — подтвердил Тремейн.

— Чрезвычайно интересно. — Грант слегка кивнул, на его тонких губах появилась слабая улыбка. — Но я вас не задерживаю, Тремейн, а вы, несомненно, хотите танцевать. — Он повернулся, собираясь уходить. — Думаю, мы завтра увидимся — я появлюсь на Монсанту, — полковник взмахнул на прощание рукой и удалился.

Глава 7

СОЮЗНИК
Пробираясь через блистательную толпу и обмениваясь по дороге приветствиями, капитан Тремейн достиг бальной залы как раз в перерыве между танцами. Он искал леди О’Мой, но нигде ее не видел и, вероятно, так и не нашел бы, если бы не Каррадерз, который, указав на большую группу офицеров, сказал, что леди грозит неминуемая смерть от удушья.

Ринувшись туда, капитан уже ни на что не обращал внимания, и поэтому не заметил ни только что прибывшего О’Моя, ни беседовавшего с ним маршала Бересфорда. С ловкостью опытного сапера капитан Тремейн проложил себе путь в толпе поклонников очаровательной Юны О’Мой и оказался лицом к лицу с ней. Смеющаяся, с сияющими глазами, она казалась бесконечно далекой от тех тревожных мыслей, о которых говорила мисс Армитидж. Однако, едва она увидела Тремейна, ее улыбка сразу погасла.

— Нед! — воскликнула леди О’Мой. — Ты заставляешь меня ждать! — И с милой невозмутимостью, игнорируя притязания всех, кто оспаривал друг у друга право на ее предпочтение, она взяла его под руку и, улыбаясь и кивая налево и направо, подобно королеве, покидающей свой двор, прошла с ним через расступившуюся толпу, раздосадованную и заинтригованную, и удалилась. Импульсивный ребенок, чье поведение диктуется настроением — кем по сути и была Юна О’Мой, — она совершенно не задумывалась над своими действиями.

О’Мой, ожидавший удобного момента, чтобы представить ей маршала по его просьбе, попытался вместе с ним пробраться вперед, но стена из офицерских спин надежно преградила им путь, и, прежде чем они сумели преодолеть сей боевой порядок, его восхитительная жена со своим кавалером, затерявшись среди гостей, скрылась из виду.

— Неизбежная награда за терпение, — добродушно рассмеялся маршал, и О’Мой засмеялся вместе с ним, но тут же нахмурился от того, что затем услышал.

— Клянусь, это наглость! — возмущался пехотный офицер-ирландец.

— А вы знаете, — говорил великан-драгун, известный балагур, — можно быть последним грешником на земле, но на небесах оказаться первым? Ведь, ухаживая за ангелом, становишься на короткой ноге с небожителями.

— Да, — вторил ему пехотинец, — а на небесах жениться нельзя, и это досадное неудобство приходится переживать вместе с чужими женами. Впрочем, для всех нас большая удача, что он отправится в рай, — вы видели, как она растаяла перед ним? Красота беспомощна перед лицом обольщения! Черт бы его побрал, кто он вообще такой?

Смеясь, они разошлись, провожаемые сумрачным взглядом О’Моя, крайне недовольного тем, что неосмотрительное поведение жены сделало ее мишенью подобных шуток и, возможно, объектом непристойных сплетен. Следует непременно поговорить с ней, подумал он.

— Ну что ж, коль скоро сия приятная церемония откладывается, — сказал Бересфорд, взяв его под руку, — полагаю, нам следует подумать об ужине. Я давно заметил, что раны, полученные в сердце, мужчине нужно лечить через желудок, — плотное телосложение маршала могло служить визуальным подтверждением его приверженности данной теории, и походкой, присущей скорее моряку, чем кавалеристу, он двинулся вместе с О’Моем за ее очередным доказательством.

Пока они шествовали по зале, О’Мой оглядывался вокруг, пытаясь увидеть свою супругу, что оказалось тщетным: ее уже не было во дворце.

— Мне необходимо с тобой поговорить, Нед. Проводи меня куда-нибудь, где бы нам никто не мешал, — попросила она, едва они вышли из залы, — и где бы нас никто не слышал.

Ее теперь уже нескрываемое волнение говорило Тремейну, что дело у нее к нему, должно быть, гораздо более серьезное и неотложное, чем это представлялось мисс Армитидж. Он подумал сначала о балконе, но выход на него вел прямо из передней, поэтому туда в любую секунду мог кто-нибудь войти, и его выбор пал на сад, тем более что ночь была тихой и теплой. Его спутница взяла свою накидку, и, держась за руки, они вышли из дома и ступили во мрак пальмовой аллеи.

— Речь пойдет о Дике, — выдохнула с трудом она.

— Я знаю, мисс Армитидж сказала мне.

— Что именно сказала Сильвия?

— Что у тебя возникло предчувствие, будто он придет за помощью.

— Предчувствие! — повторила она с нервным смешном. — Это больше, чем предчувствие, Нед. Он уже пришел.

— Пришел? — изумленно переспросил Тремейн. — Дик?

— Тс-с! — Его собеседница предостерегающе понизила голос. — Он появился сегодня вечером, за полчаса до нашего отъезда. Я пока спрятала его в гардеробной, смежной с моим будуаром.

— Но не опасно ли это?

— О, не беспокойся. Туда никто не заходит, кроме Бриджет, а дверь я заперла. Он сразу уснул и будет спать до моего возвращения. Бедный мальчик так измотался. — Она рассказала о его скитаниях и подробно описала обстоятельства появления. — И Дик сказал, что о нем никто не должен узнать. Даже Теренс.

— Теренс не должен знать, — хмуро подтвердил Тремейн.

— Ты тоже так думаешь?

— Если он узнает — ты будешь раскаиваться в этом всю свою жизнь, Юна. Ты поступишь по отношению к Теренсу очень жестоко, если посвятишь его в это, тем самым ты заставишь его выбирать между честью и благополучием. А поскольку он человек чести до глубины души, ему придется пожертвовать тобой, собой, твоим и своим счастьем, всем, что делает сейчас вашу жизнь такой, какая она есть, ради долга.

Юна пришла в совершенное смятение и, ничего не понимая, смотрела на него широко раскрытыми глазами, полными ужаса; но ради О’Моя, ради нее самой — двух людей, приходившихся ему самыми близкими друзьями, Тремейн продолжал. Он видел, какая опасность теперь угрожала их счастью, поэтому решил ничего не скрывать.

— Раз так случилось, Юна, тебе следует знать всю правду, но, узнав ее, ты должна принять для себя благоразумное решение.

Я друг Дика так же, как твой и Теренса. Ваш отец был очень близким для меня человеком, и ты знаешь, как я к нему относился. Вы с Диком мне почти как сестра и брат. Но, несмотря на это — точнее, именно поэтому — я с надеждой ждал известия о его гибели.

Он замолчал, почувствовав, как ее пальцы стиснули его руку.

— Это было бы лучше для самого Дика и, конечно же, для вас с Теренсом. Если Дика схватят, то выбор, который встанет перед твоим мужем, будет иметь фатальные последствия. Сейчас ты это поймешь. Долг заставил его дать слово португальскому правительству, что, когда Дика схватят, он будет расстрелян.

— Ах! — Со вздохом страха и недоверия она отпустила его руку и сделала шаг в сторону. — Но это бесчестно! Я не могу в такое поверить. Не могу.

— Это правда, клянусь тебе. Я присутствовал при этом разговоре.

— И ты допустил это?!

— Но я ничего не мог поделать. Я никак не мог помешать. Кроме того, министр, который этого требовал, ничего не знал об их родстве.

— Но… но ему можно было сказать.

— От этого мало бы что изменилось — разве что возникли бы новые сложности.

Несчастная женщина была совершенно подавлена.

— Теренс сделал это! — простонала она, содрогнувшись, и тут же гневно воскликнула: — Я больше не буду с ним разговаривать! Я с ним дня не проживу! Это бесчестно! Бесчестно!

— Это не бесчестно, — возразил Тремейн и, к ее безграничному удивлению, добавил: — Это почти благородно, он поступил едва ли не героически. Послушай, Юна, ты должна постараться его понять. — Он снова мягко взял ее за руку и повел дальше по аллее, усеянной пятнышками лунного света.

— О, я понимаю! — с горечью сказала она. — Я все понимаю! Он всегда был несправедливо строг к Дику, вечно делая из мухи слона, когда с ним что-то случалось! Он судит Дика со своей точки зрения, с высоты своих степенных лет, забывая, что он еще совсем молодой — просто мальчик. Все потому, что он старик — и очень злой!

— Ты очень несправедлива, Юна, и, не обижайся, чуточку глупа.

— Глупа? Я глупа?! Меня никто никогда не называл глупой!

— Но сейчас ты, несомненно, это заслужила, — тихо сказал он.

Ошеломленная такой прямотой, она некоторое время молчала, потом холодно произнесла:

— Я думаю, тебе лучше оставить меня. Ты забываешься.

— Вероятно, — согласился Тремейн, — но это оттого, что я встревожен вашим будущим — Дика, Теренса и твоим.

Они приблизились к вытесанной из гранита скамье, стоящей у маленького декоративного пруда, и сели на нее.

— Возможно, тебе легче будет понять то, что сделал Теренс, если я скажу, что на его месте и любя Дика, я бы точно так же дал свое слово, как он, или стал бы презирать себя до конца жизни.

И Тремейн дополнил свой довод, описав обстоятельства, в которых давалось обещание.

— Ты можешь не сомневаться, — сказал он, — у Теренса нет выбора. И, если он узнает, что Дик находится в доме, ему придется отдать его расстрельной команде или военному суду, который обязательно приговорит его к смерти, независимо от того, что Дик скажет в свою защиту. Он заранее обречен. И, можешь быть уверена, Теренс так сделает, хотя это разобьет его сердце и сломает всю жизнь. Поэтому ты ни в коем случае не должна допустить, чтобы он заподозрил присутствие Дика. И я тебя прошу об этом не столько ради тебя самой или Дика, сколько ради Теренса — ведь именно ему придется в этом случае тяжелее всех. Теперь ты поняла?

— Я поняла только то, что вы, мужчины, очень глупы, — по-своему подтвердила его правоту она.

— И ты видишь, что была не права, порицая Теренса?

— Наверное, да.

На самом деле она ничего не поняла. Но, раз Тремейн так настаивал, решила Юна, вероятно, в его словах что-то есть. Нед Тремейн всегда представлялся ей воплощением здравого смысла, и, хотя время от времени ее одолевали сомнения на этот счет — как вы порой можете усомниться в справедливости тех или иных религиозных догм, которые вам вдалбливали с самого детства — она никогда не пыталась в корне пересмотреть это представление. А кроме всего прочего, ей очень хотелось плакать. Юна знала, что это поможет, часто находя облегчение в слезах, когда приходилось переживать из-за вещей, которые она не могла понять. Но сейчас приходилось помнить об ожидающих в зале кавалерах, и ее долг перед ними заключался в том, чтобы сохранить свою красоту не тронутой печатью горя и страданий.

Тремейн сел рядом.

— Ну вот, раз мы в этом отношении пришли к согласию, давай подумаем, как быть с Диком.

Она сразу приободрилась, выражая всем своим видом готовность слушать и слушаться.

— Да, да. Ты мне поможешь, Нед?

— Можешь положиться на меня — я сделаю все, что смогу.

Тремейн ненадолго задумался, потом сказал:

— Я мог бы взять его к себе в Алькантаре, но там его может увидеть Каррадерз, а он его знает. Это не годится. К тому же его опасно куда-нибудь выводить — в любой момент могут опознать.

— Едва ли, — возразила Юна, — борода его совершенно изменила, а одежда… — Она содрогнулась, вспомнив, как он выглядел — он, ее щеголь-брат.

— Это уже кое-что, — согласился Тремейн и спросил: — Как долго ты сможешь его прятать?

— Не знаю. Понимаешь, там Бриджет. Она — единственная опасность, потому что хозяйничает в моем будуаре.

— Да, но… ты можешь ей доверять?

— О, думаю, что да. Она мне преданна и сделает все, о чем я ее попрошу.

— Ей следует в таком случае еще и заплатить. Преданность, подкрепленная некоторой суммой, привязывает слуг еще прочнее. И тут не надо скупиться, Юна. Откройся ей и пообещай за молчание сто гиней[1181], которые она получит в день, когда Дик покинет страну.

— Но как мы это устроим?

— Я положусь на Маркуса Гленни. Расскажу ему про все злоключения нашего парня и объясню ситуацию. А может, и не стоит — нужно об этом подумать. Но, как бы то ни было, я уверен, что смогу уговорить его взять нашего беглеца на «Телемак» и высадить где-нибудь в Ирландии, где он укроется на некоторое время. Возможно, для самого Гленни будет лучше, если ему не открывать имени Дика, потому что потом, в случае чего, его, не знавшего реального положения дел, нельзя будет ни в чем обвинить. Я с ним поговорю сегодня ночью.

— Ты думаешь, он согласится? — спросила Юна взволнованно.

— Уверен, что да. Могу почти ручаться за это. Марк сделает все для меня, поэтому будь спокойна. Можно считать, что дело сделано. Держи Дика спрятанным неделю, пока «Телемак» не приготовится к отплытию — он должен ступить на борт в последний момент, на это есть разные причины, — а об остальном я позабочусь.

После такого обещания все ее треволнения улетучились с обычной для них легкостью.

— Ты очень славный, Нед. Прости мне мои слова, я думаю, что все поняла насчет Теренса, бедного милого старого Теренса.

— Конечно.

Движимый желанием поддержать и утешить ее, как ребенка, Тремейн положил руку на спинку скамьи за спиной Юны, тихонько похлопав ее по плечу.

— Я знаю, что ты поняла. И ни слова Теренсу, ни одного слова, которое бы могло вызвать его подозрения, помни об этом.

— О, я буду помнить.

Капитан Тремейн все еще сидел, откинув руку на спинку скамейки — что сзади могло выглядеть так, будто он обнимает свою собеседницу, — когда за их спинами послышался хруст гравия. В быстро приближающейся высокой фигуре, несмотря на мрак, Тремейн узнал О’Моя.

— А вот и Теренс, — сказал он столь непринужденно, с такой явной и искренней приязнью, что гнев О’Моя, с которым он сюда спешил, моментально исчез, сменившись чувством стыда.

— Я везде искал тебя, дорогая, — сказал он Юне. — Маршал Бересфорд очень хотел засвидетельствовать тебе свое почтение перед тем, как отбудет, но живая изгородь из твоих кавалеров не оставила ему на это никакого шанса.

В его голосе ощущалось некоторое напряжение — не так-то легко оправиться от чувств, подобных тем, что переполняли О’Моя, когда он мчался по дорожке, завидев два силуэта, и руку молодого человека, покоящуюся на плечах леди — как ему показалось.

Леди О’Мой сразу поднялась, рассмеявшись звонко и беззаботно — и почему бы ей было не смеяться, разве Тремейн не снял с ее плеч полностью бремя забот?

— Тебе следовало бы жениться на дурнушке, — пошутила она, — тогда ты находил бы ее более доступной.

— И не заставал бы кокетничающей при лунном свете со своим секретарем, — полушутя-полусерьезно сказал О’Мой и, повернувшись к Тремейну, произнес уже более строго: — Чертовски неосторожно с твоей стороны, Нед. Уверен, вас видела не одна старая сплетница из числа гарнизонных жен. Хорошенькое дело, ей-богу, мы с Юной теперь станем темой досужих пересудов за чашкой чая.

— Прости, О’Мой, — сказал Тремейн, принимая этот сказанный в дружеском, как казалось, тоне упрек. — Ты, безусловно, прав. Нам следовало подумать об этом. Не все же знают о наших отношениях.

И опять он говорил так спокойно и естественно, что было совершенно невозможно заподозрить его в недобрых мыслях, и О’Мой вновьощутил жгучие угрызения совести из-за своих нелепых подозрений.

Глава 8

ОФИЦЕР РАЗВЕДКИ
В одной из небольших комнат во дворце графа Редонду, отведенных для игры в карты, за столом сидели трое. Это были граф Самовал, пожилой маркиз Минаш, худой, плешивый, с хищным лицом и глубоко посаженными глазами, один из которых свирепо сверкал сквозь монокль в черепаховой оправе, и сеньор средних лет с чисто выбритым лицом и седеющими волосами, одетый в темно-зеленую форму майора егерских войск.

Могло показаться странным, что их негромкая и серьезная беседа велась на французском.

На столе лежали карты, но их никто не трогал. Можно было подумать, что эти люди, устав от игры, решили просто поболтать. Кроме них, в этой маленькой, обитой кедровыми панелями комнате, которая освещалась большим хрустальным жирандолей, никого не было. Сквозь закрытую дверь издалека, из бальной залы, слабо доносилась музыка.

За единственным исключением в лице принципала Созы британская политика в Португалии, вероятно, не имела более ожесточенного оппонента, чем маркиз Минаш. Бывший прежде членом регентского совета — до того, как туда избрали Созу, — он покинул его, крайне недовольный проводимыми британцами мерами. Недовольство маркиза было вызвано обидой, возникшей из-за назначения британских офицеров в португальские полки, входившие в дивизию маршала Бересфорда. Он видел в этом преднамеренное оскорбление и пренебрежительное отношение к своей стране и соотечественникам. Маркиз был человек горячий, патриот-фанатик, для которого португальцы, вне всяких сомнений, были самой лучшей в мире нацией. Он жил славным прошлым страны, отказываясь признать, что дни Генриха Мореплавателя, Васко да Гамы и Мануэла Счастливого[1182] — дни, когда португальцы действительно играли особую роль среди других народов Старого Света, — уже давно миновали. Маркиз уважал британцев как выдающихся торговцев, но ведь купцы не ровня воинам, сражающимся на суше и на море, — мореплавателям, несущим по миру цивилизацию. Он был уверен в том, что миссия, возложенная на его соотечественников самим богом, лежит на них и поныне. Явное унижение португальцев заключалось для него в том, что потомки да Гамы, да Куньи, Магеллана и Альбукерке[1183] — людей, чьи имена разбросаны в виде географических названий по всему миру, — отодвигались на второй план офицерами союзников, которые приходили, чтобы обучать португальские легионы по-своему и потом командовать ими. И этого Минаш никак не мог стерпеть.

Вот почему он стал мятежником, выйдя из правительства, пассивность которого не мог перенести. Некоторое время бунт маркиза оставался тихим, пока принципал Соза не подогрел его огнем своей собственной ярости и не сделал главным орудием в своих интригах. Теперь он сидел и внимательно слушал тихую и быструю речь сеньора в мундире майора.

— Конечно, слухи о применяемой тактике опустошения достигли князя, — говорил он. — Но его светлость склонен недооценивать их и не способен увидеть, как видим все мы, к каким серьезным результатам должна привести эта система мер. Он не отрицает таланта лорда Веллингтона как главнокомандующего, но считает, что подобные операции — полная бессмыслица. Однако если эти операции уже действительно проводятся, как же они могут быть бессмыслицей?

— Одну минутку, граф, — властно остановил майор Самовала, открывшего было рот. — Нам достоверно известно от одного из агентов императора в Лондоне, что эта война непопулярна в Англии: мы знаем, что общественное мнение там подготавливается к британскому отступлению, к оставлению британской армией Португалии, что неизбежно и случится, когда князь решит нанести удар. Здесь, на Тежу, стоит британский флот, готовый принять войска. — Он понизил тон голоса и заговорил медленно и многозначительно: — Ожидается, что их погрузка начнется не позднее сентября, в разгар наступления, как раз когда французские войска будут стоять под стенами Лиссабона. Я допускаю, что благодаря этой стратегии разорения — если она в самом деле имеет место — в придачу к упорной борьбе за каждый фут территории французское наступление может быть задержано. Но подобный ход событий будет стоить Британии немалых жертв и расходов.

— Еще дороже это обойдется Португалии, — проворчал маркиз Минаш.

— Вы абсолютно правы, маркиз, еще дороже это обойдется Португалии. Позвольте мне нарисовать вам другой вариант картины грядущего. Это французская администрация, разумная и заботливая, вдохновляемая исключительно идеями прогресса и проводящая в жизнь мудрые и полезные законы, составляемые в интересах благоденствия и процветания покоренных народов, которая знает, как сделаться популярной везде, где она устанавливается. Это португальцам уже известно, по крайней мере, части из них. Такой была администрация Сульта в Порту, вполне удовлетворявшая народ. Образовалась даже весьма многочисленная партия, которая хотела получить согласие императора, чтобы вручить ему корону и перейти под его владычество. Такой же была и администрация Жюно в Лиссабоне. И я вас спрашиваю: когда Лиссабон управлялся лучше?

Сама политика британской администрации, а не что-нибудь иное восстанавливает против нее народ, если принять во внимание страшное недовольство, которое явится следствием этой политики превращения страны в пустыню и доведения до нищеты огромного количества людей всех сословий, когда они лишатся своих домов и земель после того, как их заставят своими руками разрушить то, что они создавали долгие годы. Вряд ли существует какая-нибудь другая политика, которая может лучше служить интересам Франции. Население отсюда до Бейры, должно быть, готово с распростертыми объятиями встретить французов как освободителей от столь дорогостоящей и мучительной британской «защиты».

— Видите ли вы, месье, какие-нибудь изъяны в моих доводах?

Оба его собеседника покачали головами.

— Bien![1184] — сказал майор португальских егерей. — Теперь нам предстоит выбрать одно из двух возможных заключений: либо эти слухи о стратегии разорения, достигшие князя Эсслингенского, абсолютно ложны, как полагает он, либо…

— На мою беду, это правда, как я вам уже говорил, — прерывая его, с горечью воскликнул Самовал.

— …Либо, — подняв руку, чтобы сдержать графа, продолжал майор, — есть еще что-то, что нам не известно — тайна, выяснение которой прольет свет на все остальное. Поскольку вы уверяете меня, граф, что лорд Веллингтон действительно решил действовать подобным образом, как сообщают месье маршалу, нам остается только узнать секрет, который за этим скрывается. К каким выводам вы пришли? Вы, граф, имеете исключительные возможности для сбора сведений, как я понимаю.

— Боюсь, что мои возможности не столь исключительны, как вы предполагаете, — ответил Самовал, покачав своей темноволосой лоснящейся головой. — Одно время я возлагал большие надежды на леди О’Мой. Но леди О’Мой, как ни прискорбно это признавать, глупа и не пользуется доверием своего мужа в деловых вопросах. Я знаю все, что знает она, — к сожалению, это не так много. К одному выводу, однако, я все же пришел: Веллингтон приготовил в Португалии для армии Массена западню.

— Западню? Хм! — Майор изобразил на лице презрительную улыбку. — Не бывает ловушек с двумя выходами, мой друг. Массена вступит в Португалию через Альмейду[1185] и, дойдя до Лиссабона, выйдет к морю. Естественно, его маршу будут препятствовать, всячески мешать, это понятно, но где тут может быть западня? Ваше предположение подразумевает существование непроходимой преграды, которая задержит французов, когда они будут находиться в глубине страны, и превосходящих сил, которые отрежут им отступление, когда они достигнут этой преграды. Превосходящих сил не существует и создано быть не может; что же касается преграды — никто не в состоянии воздвигнуть такое препятствие, которое французы не смогли бы преодолеть.

— Пожалуй, я бы не был так уверен в этом, — возразил Самовал. — А кроме того, вы кое-что упускаете.

Майор недовольно посмотрел на него. Он считал себя, питомца великого императора, человеком, разбирающимся в стратегии и тактике, игроком, слишком сведущим в игре, чтобы проглядеть возможные ходы соперника.

— Неужели! — сказал он с чуть заметной усмешкой. — Например, граф?

— Превосходящие силы существуют, — ответил Самовал.

— И где же они? Откуда им взяться? Если вы имеете в виду соединенные британские и португальские войска, то вам следует помнить, что они будут отступать перед князем и не смогут оказаться сразу перед ним и позади него.

Самоуверенность этого человека раздражала Самовала.

— Вам нужна информация, сударь, или вы сами решили ею с нами поделиться? — несколько резко спросил он.

— О, прошу прощения, граф. Конечно, я вас слушаю. Я просто привел кое-какие аргументы, чтобы предупредить возможные ошибочные выводы.

— Существует другая сила, — сказал Самовал, оставив без внимания его слова, — помимо британских и португальских войск, которую вы не учли в ваших расчетах.

— Какая же именно? — Майор был настроен все еще скептически.

— Вам нужно вспомнить о том, о чем, очевидно, всегда помнит Веллингтон: снабжение французской армии целиком и полностью зависит от страны, в которой она находится. Именно поэтому Веллингтон и очищает земли по ходу будущего движения французской армии, делая их такими же пустыми, как этот карточный стол. Если мы мысленно допустим существование преграды — непроходимой линии фортификаций, которая встретится на расстоянии многих переходов от границы, — то можно также предположить, что голод явится силой, отрезающей французам путь к отступлению.

Его собеседник заморгал. На какое-то мгновение выражение самоуверенности сошло с его лица, и Самовал, в свою очередь, улыбнулся. Но майор быстро оправился. Он медленно покачал головой.

— У вас нет оснований предполагать существование такой преграды. Эта гипотеза построена на песке. Нет никакой непроходимой для французов линии фортификаций.

— Простите меня, майор, но у вас нет оснований для подобных утверждений. Вы опять кое о чем забываете. Я согласен, что с чисто технической точки зрения то, что вы говорите, — справедливо. Невозможно построить укрепления, которые было бы нельзя разрушить, применив соответствующие средства. Но будет ли иметь эти средства Массена, не зная, что его ожидает?

Теперь давайте примем в качестве установленного факта следующее: укрепления возводятся в районе Торриж-Ведраш, и Веллингтон хранит это в строжайшем секрете, так что даже британцы — ни здесь, ни в Англии — не имеют о них представления. Вот почему кабинет министров в Лондоне считает отплытие войск в сентябре делом решенным.

Веллингтон не счел нужным посвящать правительство в свои планы. Такой уж он человек. Эти укрепления возводятся с конца октября — уже целых восемь месяцев. До того как французская армия их достигнет, пройдет еще два или три месяца. Я не говорю, что французы не смогут их преодолеть — дайте время. Но сколько его уйдет на разрушение того, что сооружалось почти целый год? Если они окажутся не в состоянии добывать продовольствие в покинутой и опустошенной местности, как долго они смогут там оставаться? Для них это будет вопросом жизни и смерти. После того как они зайдут так далеко, им придется взять Лиссабон или погибнуть, и если укрепления задержат их хотя бы на месяц, то при условии, что все остальные приготовления лорда Веллингтона будут своевременно и должным образом выполнены, им останется только погибнуть.

Так что вам, майор, нужно теперь только оценить, смогут ли французы при всей их силе духа, энергии и доблести, но полностью измотанные, разрушить за несколько недель то, что сооружалось в течение года.

Майор был ошеломлен.

Минаш сухо прокашлялся в ладонь и, поправив свой монокль, прокаркал:

— Похоже, вы всего этого не учитывали!

— Но, мой дорогой маркиз! Разве не об этом я говорил в самом начале? Вы сделали вид, что владеете не совсем точной информацией, месье ди Самовал, тогда как…

— Так и есть, мой дорогой майор, это совершенно справедливо. Просто мне казалось неуместным сообщать то, что в конечном итоге является всего лишь результатом логического хода моей мысли, столь сведущему в военной стратегии человеку, как вы.

— Поздравляю вас, граф, — сказал майор после недолгого молчания, — маршал, безусловно, примет к сведению ваши доводы. Скажите мне, — попросил он, — вы говорите, что эти фортификации возводятся в районе Торриж-Ведраш, а не могли бы вы назвать это место точнее?

— Думаю, что могу. Но опять вас предупреждаю, что скажу только то, что предполагаю. Мне кажется, укрепления начинаются у моря — где-то в устье Зизандри — и тянутся полукругом до Тежу, южнее Сантарена[1186]. Я знаю, что дальше Сантарена на север они не заходят, поскольку там дороги открыты, тогда как все дороги к югу — где, как я полагаю, находятся укрепления — закрыты и бдительно охраняются.

— Почему вы предполагаете, что они составляют полукруг?

— Потому, что так расположены холмы, по которым они, вероятно, и тянутся.

— Да, это очень вероятно, — задумчиво произнес майор, — и их протяженность, получается, миль тридцать-сорок.

— Совершенно верно.

Лицо майора разгладилось, он даже улыбнулся.

— Вы согласитесь, граф, что линия фортификаций такой протяженности не может быть одинаково неприступной по всей длине? Что она неизбежно должна иметь множество слабых, уязвимых мест?

— Безусловно.

— И должен существовать план этих линий.

— Опять-таки, безусловно. Сэр Теренс О’Мой имеет у себя карты-планы, на которых укрепления изображены весьма подробно. Полковник Флетчер, который занят их сооружением, держит постоянную связь с генералом. Он инженер и — как я отчасти догадываюсь, отчасти понял из случайно услышанных фраз — назначен лордом Веллингтоном именно для руководства работами.

— Что ж, тогда крайне необходимыми представляются две вещи, — быстро сказал майор, — Во-первых, опустошение страны должно быть замедлено, этому процессу следует всячески мешать.

— В этом, — проскрипел Минаш, — вы можете положиться на меня и остальных друзей Созы, дворян с севера, которые не собираются становиться жертвами не расположенных к решительным сражениям британцев.

— Во-вторых — и это более трудно — нам нужно во что бы то ни стало получить план фортификаций. — Он посмотрел на Самовала.

Граф медленно опустил подбородок, как бы кивая в знак согласия, но на его лице читалось колебание.

— Я вполне понимаю необходимость этого. И всегда понимал, но…

— Для человека столь умного и изобретательного, как вы, это по силам, — заявил майор.

Он немного помолчал.

— Если я вас правильно понял, месье ди Самовал, ваше состояние ощутимо пострадало, из-за проводимых Веллингтоном мероприятий вы почти разорены. Вам предоставляется возможность быстрого возмещения вашего ущерба. Император, который является самым щедрым властителем в мире, наблюдая, как тянется эта кампания на полуострове, уже потерял всякое терпение. Он говорит о ней как о язве, как о бездонной бочке, в которую уходят средства империи. Человек, сумеющий помочь ему в обнаружении слабого места этой обороны, ахиллесовой пяты британцев, будет вознагражден сверх всяких ожиданий. Достаньте планы, и тогда…

Неожиданно он замолчал. Дверь приоткрылась, и в обращенном к нему венецианском зеркале майор увидел алый британский мундир со стоячим, украшенным золотым позументом воротником, который венчало хорошо знакомое ему, бронзовое от загара лицо.

— Прошу прощения, сеньоры, — сказал офицер по-португальски, — я искал…

Его остальных слов они не разобрали, так и не узнав, кого же он искал, когда нарушил их уединение. Отражение исчезло, дверь опять закрылась.

— Счастье, что я оказался к нему спиной, — с трудом проговорил майор, на лбу которого выступили капельки пота, — а не то я встретился бы с этим дьяволом лицом к лицу. Вот уж не думал, что он в Лиссабоне.

— А кто это? — поинтересовался Минаш.

— Полковник Грант из британской разведки! Да, это был он. Меня спасло провидение.

Он вытер лоб шелковым носовым платком.

— Берегитесь его, месье ди Самовал.

Майор тяжело поднялся.

— Если кто-нибудь из вас окажется столь любезным, что проверит, нет ли его рядом, думаю, мне будет легче уйти. Если мы с ним встретимся — все пропало.

Затем, овладев наконец собой, он остановил Самовала, направившегося к двери, и сказал, обращаясь к ним обоим:

— Я полагаю, мы поняли друг друга. Все бумаги при мне, и на рассвете я покину Лиссабон. Я сообщу князю о ваших наблюдениях и думаю, что заранее могу передать вам его глубочайшую благодарность. Вы же знаете, что сейчас нужно делать — противодействовать осуществляемым Веллингтоном мерам и добывать планы укреплений.

Майор пожал им обоим руки и удалился. Добравшись до дома, он поздравил себя с тем, что ловко скрылся от зорких глаз Кохуна Гранта.

Но, когда глубокой ночью его разбудил британский сержант с алебардой[1187], которого сопровождали шесть солдат в красных мундирах, окруживших его постель, ему стало понятно, что человек, отражение которого он видел зеркале, мелькнул там не случайно и что маршал Массена, князь Эсслингенский, ожидающий донесений под Сьюдад-Родриго, не сможет воспользоваться преимуществом, которое бы дало ему знакомство с умозаключениями графа Самовала.

Глава 9

ПРИКАЗ
Сэр Теренс сидел один в просторной, строго обставленной комнате — своем официальном кабинете в доме на Монсанту. Перед ним на его широком, отделанном резьбой столе лежала кипа бумаг, касающихся обмундирования и снаряжения войск, увольнений, комплектования, сведения из различных дивизий о вернувшихся в строй после болезней и ранений, из которых был составлен полный список для отправки военному министру в Англию; здесь же лежали только что полученные планы укреплений Торриж-Ведраш с пометками о ходе работ, а также множество других документов и сообщений, связанных с разнообразными и трудными обязанностями генерал-адъютанта, включая настоятельное письмо полковника Флетчера, предлагавшего главнокомандующему при первой же возможности лично осмотреть внутренние линии фортификаций.

Однако сэр Теренс, не притрагиваясь к бумагам, сидел, откинувшись, в кресле и глядел в открытое окно. Но он не видел там залитого солнцем ландшафта — тяжелые раздумья омрачали суровое загорелое лицо О’Моя, далекие, впрочем, от предстоящей работы, этих авгиевых конюшен накопившихся дел. Он думал о своей жене и Тремейне.

После бала у графа Редонду, когда сэр Теренс увидел их вместе в саду, прошло пять дней, и его подозрения все росли.

Открытый взгляд Тремейна и естественность его поведения, не вяжущиеся с виновностью, как бы успокоили его, и с чувством стыда О’Мой тогда подавил свои подозрения. Но все эти последние дни он постоянно натыкался на доверительно беседующих друг с другом Тремейна и леди О’Мой, и каждый раз при его приближении беседа умолкала. Они теперь подолгу гуляли вдвоем в саду, чего раньше не бывало, и О’Мой уже не сомневался в том, что они сблизились даже больше, чем он поначалу предполагал.

Ревность довела его до такого состояния, что О’Мой больше не мог сохранять спокойствие духа. И дело было не только в том, что он видел, но и в том, что знал. Он вдруг остро ощутил разницу в возрасте с Юной, потревоженная память настойчиво возвращала его к тому, что он слышал о Тремейне, когда был еще только женихом Юны, — дескать, этот ее юный поклонник слишком беден, чтобы сделать ей предложение или получить согласие, если бы он его все же сделал. Старая рана, нанесенная тогда О’Мою этими разговорами, теперь вновь открылась. Он вспомнил, как шесть недель назад в этой самой комнате, когда они впервые узнали о выходке Батлера, именно заботясь о Юне, Тремейн побуждал его выручить негодяя-шурина. С растущей горечью О’Мой вспомнил, что именно по просьбе Юны взял его к себе в штаб. На какое-то время убежденность в искренности Тремейна, в его непоколебимой дружбе, возрастая, гасила огонь его испепеляющей ревности. Но глазам своим он тоже не мог не верить, и в его душе вновь разгорался все тот же огонь, превращая ее в факел, пылающий стыдом и гневом. Он поступил безрассудно, женившись на девушке в два раза моложе себя, и поступает еще более безрассудно теперь, заставляя ее страдать от прежней любви к человеку, который сейчас находится рядом с ней, думал О’Мой.

Но он останется последовательным в своем безрассудстве и готов покорно принять любые его плоды, кроме бесчестья. Сквозь мрак его слепого гнева пробился наконец луч благоразумия. Лучше удалить причину позора, подумал О’Мой, чем потом мстить. Такие пятна не смываются местью. Рогоносец останется рогоносцем, даже если он и отнимет жизнь человека, который доведет его до этого позора.

Тремейн должен удалиться прежде, чем это зло свершится. Пусть отправляется к себе в полк и не в доме О’Моя, а там занимается своими подрывами-подкопами.

Приняв решение, сэр Теренс почувствовал облегчение и, энергично поднявшись из-за стола, пружинящим шагом двинулся по комнате, сложив руки за спиной. У окна он замер, пораженный внезапной мыслью, вспыхнувшей в его истерзанном ревностью мозгу: а что, если самое страшное уже свершилось? Какие у него есть доказательства обратного?

Дверь открылась, и в комнату быстро вошел Тремейн.

— Ну и чертовщина, сэр, — заговорил он с курьезной смесью фамильярности к другу и почтительности к начальнику.

О’Мой молча смотрел на него недобрым взглядом, думая о чем угодно, только не о неприятностях, которые явно скрывались за словами и жестами капитана.

— Из штаба только что прибыл капитан Станоп с сообщением для вас. Произошла большая неприятность, сэр. Депеши из дома, привезенные на «Тандерболте», которые мы отправили отсюда три недели назад, попали к лорду Веллингтону только позавчера.

Сэр Теренс встревожился.

— Капитан Гарфилд, который их повез, поссорился в Пенальве с офицером из бригады Аксона. Между ними состоялась дуэль, и Гарфилду прострелили легкое. Две недели он пребывал между жизнью и смертью. Депеши, естественно, лежали без движения, пока он не оправился настолько, что вспомнил о них, после чего передал с кем-то. Но вам лучше увидеть самого Станопа.

Зашел адъютант, с ног до головы забрызганный грязью. Волосы его были покрыты густым слоем пыли, на лице читалась жуткая усталость — то были следы завершенного им только что нелегкого пути. Но держался он бодро: повторив все то, о чем рассказал Тремейн, он добавил еще кое-какие подробности.

— Этот несчастный отправил лорду Веллингтону письмо, написанное под его диктовку, в котором каялся, что не мог избежать дуэли, потому что его честь не оставила ему выбора. Я не думаю, что какая-то другая особенность данного дела рассердила его светлость больше, чем это глупое оправдание. Милорд рассказал, что когда сэр Джон Мур остановился в Эррериаше во время своего отступления к Ла-Корунье[1188], он отправил передовой дивизии инструкции остаться в Луго[1189], где собирался дать сражение. Депеша была передана сэру Дэвиду Бэрду одним из адъютантов сэра Джона, но сэр Дэвид отправил ее вперед с одним солдатом, который в дороге напился и потерял ее. Это, сказал лорд Веллингтон, случаи одного порядка, с той лишь разницей, что если простой солдат может не понимать важности порученной ему миссии, то такое непонимание непростительно для капитана Гарфилда.

— Что ж, слава богу, — сказал нахмурившийся было сэр Теренс. — Мне подумалось, что он подразумевал мою неосторожность в выборе посланца, как в случае с сэром Дэвидом Бэрдом.

— Нет, нет, сэр Теренс. Я просто повторил слова лорда Веллингтона, чтобы вы представили, как сильно он разгневан. Когда Гарфилд совсем оправится от своей раны, он предстанет перед военным судом. Пока он находится под домашним арестом, как и его противник по дуэли, майор Сайкс из 23-го драгунского. Обоих разжалуют, нет сомнения. Но это еще не все. Данное происшествие вместе с прежним делом майора Беркли побудило лорда Веллингтона предпринять шаг, инструкции относительно которого содержатся в этом письме.

Сэр Теренс сломал печать. В письме, написанном секретарем, но заканчивающемся личной подписью Веллингтона, содержалось следующее:

«Предъявитель сего, капитан Станоп, сообщит Вам подробности возмутительного дела капитана Гарфилда. Это происшествие, так же как и то, что имело место с майором Беркли, говорит мне о необходимости доведения до сведения офицеров службы его величества, что они присланы на полуостров для того, чтобы сражаться с французами, а не друг с другом и не с местным населением. Пока продолжается эта кампания и пока я ее возглавляю, я объявляю, что не буду мириться с отвратительной практикой дуэлей среди тех, кто находится под моей командой. Прошу Вас немедленно издать общий приказ, обязывающий офицеров всех рангов без исключения откладывать разрешение личных ссор, по крайней мере, до окончания этой кампании. Для придания ему силы доведите до общего сведения, что любое нарушение данного приказа станет рассматриваться как тяжкое преступление и что любой офицер, бросивший или принявший вызов, если трибунал признает его виновным, будет немедленно расстрелян».

Сэр Теренс кивнул.

— Очень хорошо. Чрезвычайно разумная мера. Хотя я сомневаюсь, что она окажется популярной. Что ж, непопулярность часто становится уделом разумных мер.

— Слава богу, что это дело не обернулось более серьезными последствиями; насколько я помню, те депеши не были чересчур неотложными.

— Да тут другое, — сказал капитан Стеноп. — Судя по всему, в них кто-то совал нос.

— Совал нос? — с явным недоверием спросил капитан Тремейн. — Но кто мог это сделать?

— Налицо все признаки того, что это, увы, случилось. Гарфилда отнесли в дом приходского священника, где он и пролежал, пока не оправился. У вас, конечно, есть опись всех тех документов, сэр Теренс?

— Безусловно. Полагаю, она у вас, Тремейн?

Тот подошел к своему столу и, заглянув в один из выдвижных ящиков, быстро нашел сложенный лист бумаги с подтверждающей подписью генерал-адъютанта на обратной стороне. Развернув перечень, он положил его на стол сэра Теренса, и капитан Станоп, вытащив привезенный им список, положил его рядом и, склонившись, стал сверять.

Вдруг он замер, нахмурился и, поставив палец под одним из пунктов в перечне сэра Теренса, некоторое время внимательно смотрел в свой.

— Вот! — наконец сказал он. — Что это? — и прочитал: — «Сообщение лорда Ливерпула о подкреплениях, которые будут погружены на суда для отправки в Лиссабон в июне или июле».

Станоп поднял голову.

— Похоже, это был самый важный документ из всех — пожалуй, документ первостепенной важности. И его не оказалось в списке бумаг, доставленных лорду Веллингтону.

Все трое мрачно переглянулись.

— У вас есть его копия, сэр? — спросил адъютант.

— Копии нет — есть краткое изложение содержания с выписанными на полях цифрами, — ответил Тремейн.

— Позвольте, сэр? — Станоп взял со стола генерал-адъютанта перо и быстро переписал цифры.

— Лорд Веллингтон должен ознакомиться с этим как можно скорее. Остальное, сэр Теренс, конечно, ложится на ваши плечи, вы знаете, что делать. А я тем временем сообщу его светлости о том, что случилось. Думаю, мне лучше сейчас же и отправиться назад.

— Если вы отдохнете час и доставите удовольствие моей супруге, составив ей компанию за завтраком, я напишу письмо лорду Веллингтону, — сказал О’Мой и, не дожидаясь ответа капитана Станопа на свое равносильное приказу приглашение, добавил: — Вы позаботитесь об этом, Тремейн?

Они ушли, а сэр Теренс, забыв обо всем остальном, сел писать письмо.

Позднее, когда капитан Станоп отбыл, Тремейну пришлось сесть за составление приказа и приготовление его копий для всех дивизий.

— Интересно, — сказал он О’Мою, — кто первый его нарушит?

— Какой-нибудь болван, которому будет не терпеться нарушить собственную жизнь, — ответил тот.

Капитан помолчал — было видно, что он с чем-то не согласен, — потом сказал:

— Чертовски строгое постановление.

— Но очень нужное и полезное.

— О, безусловно, — сразу согласился Тремейн. — Что ж, во всяком случае, я не чувствую себя как-то связанным из-за него — слава богу, у меня нет врага, жаждущего моей крови.

По лицу сэра Теренса пробежала тень.

— Какой человек может быть в этом уверен?

— Полагаю, всякий, у кого чистая совесть, — смеясь, ответил Тремейн и погрузился в свои бумаги.

Искренность столь беспечно произнесенных слов была так очевидна, что в уже почти укоренившееся подозрение сэра Теренса вновь закрались сомнения.

— Ты можешь похвалиться чистой совестью, Нед? — спросил он, почувствовав стыд из-за своего тайного стремления проникнуть в чужую душу, но тем не менее с нетерпением стал ждать ответа.

— Почти чистой, — ответил Тремейн. — Искушение не может запятнать, если ему сопротивляешься, верно?

О’Мой вздрогнул, но быстро взял себя в руки.

— Ну, — сказал он, — это вопрос для казуистов. Они могут ответить, что тут все зависит от искушения, — и спросил напрямик:

— Что тебя искушает?

Тремейну нужно было кому-нибудь довериться, а сэр Теренс был его другом. Но он колебался.

— Чертовски плохо быть бедным, О’Мой, — наконец произнес капитан, не отвечая на вопрос.

Генерал повернулся к нему. Тремейн сидел, подперев щеку рукой, запустив пальцы в свои светлые волнистые волосы; его всегда живые серые глаза теперь потухли, лицо выражало уныние.

— К чему ты это?

— Борьба с искушением, — последовал ответ, — крайне тяжелое и мучительное занятие.

— Но ты говорил о бедности?

— Конечно. Если бы я не был бедным, то испытал бы судьбу.

Наступила пауза.

— Ты знаешь, Нед, — с деланным равнодушием сказал О’Мой, — не в моих привычках навязываться кому-то со своим участием. Но, по-моему, тебе станет легче, если ты мне доверишься.

Тремейн встряхнулся:

— Думаю, нам лучше заняться депешей, вскрытой в Пенальве.

— Конечно, мы так и сделаем, но — еще минутку, я думаю, она может подождать.

Сэр Теренс отодвинул свое кресло и, поднявшись, медленно подошел к своему секретарю.

— Что тебя тяготит, Нед? — неожиданно заботливо спросил он, и Тремейн никак не мог заподозрить, что это «что-то» чрезвычайно беспокоит самого О’Моя. — Мне показалось, ты как будто даже бравируешь своей безучастностью.

Тремейн опять опустил глаза.

— Сильвия Армитидж сказала мне, что собирается вернуться в Англию.

Ничего не понимая, сэр Теренс подумал было, что Тремейн опять пытается уйти от ответа, но тут неожиданная догадка осветила его омраченный ум, принеся такое облегчение, что О’Мой стал проверять ее почти со страхом и, насколько мог спокойно, произнес:

— Мне она об этом не говорила. Вне всякого сомнения, ты пользуешься ее расположением.

Тремейн взглянул на него и снова отвел глаза.

— Увы! — И он глубоко вздохнул.

— Значит, Сильвия и есть это искушение, Нед?

Несколько секунд Тремейн молчал, удивляясь про себя нетерпению, с которым сэр Теренс ожидал его ответа.

— Ну да, — сказал он, — неужели это еще не ясно? — И продолжал восторженно: — Разве возможно, ежедневно находясь в обществе мисс Армитидж, устоять перед этим миловидным, грациозным и разумным созданием, подобным, должно быть, самому ангелу, который витает над ее головкой?

О’Мой, еще недавно угрюмо-серьезный, громко рассмеялся. Его секретарь не увидел в этом смехе признаков огромного облегчения, и столь бурное веселье показалось ему совершенно неуместным.

— Ты находишь это смешным? — резко произнес он.

— Смешным? — с трудом произнес О’Мой. — Слава богу, что у меня от смеха не полопались сосуды.

Тремейн покраснел.

— Когда вы вдоволь насмеетесь, сэр, — подчеркнуто корректно сказал он, — то, будьте добры, займитесь содержанием депеши.

Но сэр Теренс вновь разразился хохотом и, подойдя к Тремейну, дружески похлопал его по плечу.

— Ты чуть не уморил меня, Нед, — проговорил он. — Но, ради бога, не будь таким мрачным, ты выглядишь очень смешным.

— Мне жаль, что ты находишь меня смешным.

— Да нет же, ты должен радоваться. Мой бог, дружище, если Сильвия тебе нравится, почему ты не поддашься искушению? Она интересная девушка, хорошо смотрится в своем костюме амазонки, а уж как в седле держится! Удивительно прямо, ей-богу! Она хороша и на охоте, и на балу, и за столом. Хотя со временем ты, возможно, узнаешь, что и она — не совершенство, а сейчас советую тебе не лишать себя этой иллюзии. Не сопротивляйся же соблазну, и желаю тебе в этом удачи, мой мальчик!

— Разве я не сказал тебе, О’Мой, — ответил капитан, немного смягченный его сочувствием и доброжелательностью, проглядывающими сквозь неистовое веселье, — что бедность — это проклятье? Меня она связала по рукам и ногам.

— И это все? Тогда ты должен благодарить бога — того, что имеет Сильвия, хватит на двоих.

— В этом-то все и дело.

— В чем именно?

— Препятствие в том, что Сильвия… Я мог бы жениться на бедной девушке. Но для Сильвии брак со мной был бы не самой удачной партией.

— Ты говорил с ней об этом?

Тремейн был вне себя.

— Как ты мог такое предположить?

— А тебе не приходило в голову, что у леди тоже могут пробудиться подобные чувства?

В ответ капитан лишь грустно улыбнулся и покачал головой; тут появился Каррадерз, только что прибывший из Лиссабона, где он находился по делам продовольственного снабжения, и, к большому облегчению Тремейна, тема его отношений с мисс Армитидж была забыта.

Но еще несколько раз в этот день он с удивлением отмечал вспышки бурного веселья сэра Теренса, который, несмотря на множество требующих его внимания неотложных дел, продолжал демонстрировать неудержимую, почти мальчишескую радость.

Однако прибытие Каррадерза, невысокого, крепко сбитого малого, с круглым красноватым добродушным лицом, на некоторое время вернуло генерал-адъютанту серьезность, и он возвратился к делу капитана Гарфилда. Услышав сообщение сэра Теренса о пропавшей бумаге, майор, как и следовало ожидать, помрачнел.

— Это дело надо бы расследовать, не откладывая в долгий ящик, сэр, — заметил он. — Мы знаем, что действуем в атмосфере интриг и шпионажа, но такие вещи прежде никогда не случались. Удалось вам что-нибудь узнать?

— Капитан Станоп ничего не сказал, — ответил генерал.

— Было бы хорошо найти Гранта и рассказать ему об этом, — предложил Тремейн.

— Если он еще в Лиссабоне.

— Я встретил его на улице час назад, — сообщил Каррадерз.

— Тогда надо обязательно отправить ему записку с просьбой, чтобы он прибыл сюда сразу же, как только сможет, — сказал сэр Теренс. — Проследите за этим, Тремейн.

Глава 10

ЗАМЯТАЯ ССОРА
В полдень следующего дня полковник Грант прибыл в дом на Монсанту, с балкона которого свешивался британский флаг, а у ворот на часах стоял гренадер в высокой медвежьей шапке. Полковник застал генерала одного в его комнате и, обменявшись с ним приветствиями, извинился за свою задержку, сославшись на крайнюю неотложность других дел.

— Мудрый указ издал лорд Веллингтон, — сказал он, — я имею в виду запрещение дуэлей. Возможно, это вызовет возмущение части нашей молодежи, которая воспримет указ как незаконное ущемление своих привилегий, но он служит доброму делу, да и никто не сможет отрицать, что причина для такой меры достаточная.

— Как раз по поводу этой причины я и хотел поговорить с вами, — сказал сэр Теренс, предлагая ему кресло. — Вы знаете подробности? Нет? Позвольте, я вам их опишу.

И он рассказал, как были обнаружены признаки того, что содержащиеся в пакете бумаги кто-то читал и что одна из них — действительно важная — исчезла.

Полковник Грант сидел, откинувшись, в кресле, положив саблю на колени, и слушал его с выражением хмурой задумчивости на лице.

— Что ж, — сказал он, пожав плечами, когда генерал закончил, — вред причинен, и от его последствий, как ни жаль, нельзя избавиться в полной мере. Сведения, вне всякого сомнения, добывались для Массена и теперь уже находятся на пути к нему. Нам остается лишь порадоваться, что дело не оказалось более серьезным, а вы смогли предоставить копию присланных лордом Ливерпулем данных. Чего вы хотите от меня?

— Чтобы вы отдали приказ найти шпиона, который, несомненно, находится где-то рядом.

Кохун Грант улыбнулся.

— Именно это и привело меня в Лиссабон.

— Как? — изумился сэр Теренс. — Вы знали?

— Да, но не о пропавшем документе, а о том, что шпион — или, точнее, шпионская сеть — действует против нашей армии. Мы оплетены паутиной интриг, порожденных враждебностью, своекорыстием и всякого рода злым умыслом. Португальский народ и правительство страны в целом настроены дружески по отношению к нам, но существует некая секретная и весьма влиятельная группировка, и они согласны даже на то, чтобы сюда пришли французы. Вы, конечно, знаете об этом. Ее душой и мозгом является — как я установил — принципал Соза. Веллингтон добился его удаления из правительства. Эта мера до некоторой степени, конечно, ограничила политическую активность Созы как оппозиционера, но отнюдь не лишила его желания продолжать свое дело.

— Вы сказали мне, что Гарфилда отдали на попечение приходского священника в Пенальве. Так вот, да будет вам известно, что половина духовенства страны находится на стороне Созы, поскольку сам патриарх Лиссабона оказался, по сути дела, орудием в его руках. Думаю, не могло быть простой случайностью то, что документы у британского офицера изымались именно в доме этого священника из Пенальвы. Это, разумеется, очень сложно доказать, да и иметь дело с духовенством всегда тяжело и неприятно, чревато волнениями среди крестьян, но подоплека случившегося прозрачна, как стекло.

— Но интриганы находятся здесь или в другом месте?

— Я держу их под наблюдением, — сказал полковник, — и единомышленников Созы в Лиссабоне могу арестовать в любой момент. Я не делаю этого лишь потому, что нахожу более полезным оставлять их на свободе и, возможно, никогда не прибегну к такой крайности. Ведь они помогли мне взять Ляфлеша, одного из самых хитрых и опытных агентов Наполеона. Он появился на балу у графа Редонду на прошлой неделе в форме португальского майора, а через него я смог выйти на главных помощников Созы — я застал их сидящими вместе с ним в одной из комнат для игры в карты.

— И вы не арестовали их?!

— Арестовал? Я извинился за свое вторжение и удалился. Ляфлеш ушел. Он должен был покинуть Лиссабон на рассвете, имея на руках пропуск, подписанный вами, мой дорогой генерал.

— Что за пропуск?

— Пропуск на имя майора португальских егерей Вьейры. Вы помните его?

— Майора Вьейру?

Сдвинув брови, сэр Теренс задумался.

— Да, я подписал его по просьбе графа Самовала, который представил его как своего личного друга.

— Видимо, совершенно справедливо. Но тем не менее этот майор и есть Ляфлеш.

— И Самовал знал об этом? — с недоверием спросил сэр Теренс.

Не отвечая на вопрос, полковник Грант продолжил свой рассказ:

— Той же ночью я очень тихо арестовал фальшивого майора. Теперь его друзья в Лиссабоне думают, что он сейчас везет Массена информацию, которой его тут, нет сомнения, снабдили, а Массена ждет его возвращения в Саламанке[1190]. Когда же здесь и там отчаются его увидеть или что-нибудь о нем услышать, всех, конечно, охватит растерянность — состояние, в котором следует всегда держать ваших противников. Документа со сведениями от лорда Ливерпула среди найденных при нем бумаг не оказалось — вероятно, потому, что на тот момент его еще не добыли.

— И вы говорите, что Самовал знал, кем на самом деле являлся этот человек? — настаивал сэр Теренс.

— Знал ли? — полковник Грант усмехнулся. — Самовал — основной агент Созы, самый опасный человек в Лиссабоне, очень ловкий и проницательный. Его симпатии целиком на стороне французов.

Некоторое время сэр Теренс смотрел на него с крайним изумлением.

— Это невозможно! — наконец воскликнул он.

— Впервые, — начал полковник, — я увидел Самовала в Порту, когда его занимали войска Сульта. Тогда он не называл себя Самовалом так же, как и я не называл себя Кохуном Грантом, и очень активно действовал в интересах Франции. Точнее, в интересах Бонапарта, поскольку это он сообщил маршалу Сульту о заговоре роялистов, сторонников Бурбонов, имевшем своей целью изгнание его армии. Вероятно, вы не знаете, что симпатии к французам традиционны в семействе Самовалов. Наверное, вам не известно, что португальский маркиз Алорна, занимающий командный пост в армии императора и стоящий сейчас с Массена в Саламанке, — кузен Самовала.

— Но, — запинаясь, пробормотал сэр Теренс, — граф Самовал часто бывал здесь в последние три месяца.

— Понятно, — сказал невозмутимо Грант. — Если бы я знал об этом раньше, я бы вас предупредил. Но, как вам известно, я находился в Испании по другому делу. Вы понимаете всю опасность пребывания рядом подобного человека. Информация…

— О, что касается этого, — прервал его сэр Теренс, — я могу вас заверить: из поступающей ко мне служебной информации ему ничего не удалось перехватить.

— Никогда ни в чем нельзя быть слишком уверенным, сэр Теренс. Вы часто обсуждаете при своих секретарях какие-то дела, леди тоже, бывает, присутствуют при этом, а Самовал умеет обходиться с женщинами. Можете не сомневаться: он знает все, что известно им.

— Но они ничего не знают.

— Полагаю, это слишком сильно сказано. Какие-то обрывки разговоров, намеки, брошенное иной раз кому-то неосторожное слово — все это, естественно, тут же подхватывают любопытные женщины и потом, скорее всего, не сознавая, что выдают государственную тайну, пересказывают все это очаровательному Самовалу, выставляющему напоказ свою якобы симпатию к британцам. А он обладает дьявольской способностью складывать воедино фрагменты головоломок. Возьмем нашилинии: возможно, вы не сообщали о них никаких подробностей, но все же наверняка упоминали.

— Однако, — неожиданно изменил ход своих рассуждений полковник, — все это уже неважно. Я не сомневаюсь, как и вы, что в этом доме не может быть шпионов, поэтому мы можем быть уверены, что вреда еще не причинено. Но я полагаю, вы теперь не сомневаетесь, что визиты Самовала сюда — не просто дань светскому этикету. Его стремление завести более близкое знакомство, а потом и стать другом вашей семьи имеет весьма конкретную цель.

— Он больше сюда не придет, — сказал сэр Теренс, поднимаясь.

— Я не решился бы вам этого предложить, но такое решение, безусловно, самое мудрое. Для его выполнения нужен такт, поскольку Самовал — человек, с которым следует обращаться осторожно.

— Я обойдусь с ним осторожно, будьте спокойны, — заверил его сэр Теренс. — Можете положиться на мой такт.

Полковник Грант встал.

— Я приму к сведению эту пропажу в Пенальве. Но вряд ли тут можно еще что-нибудь сделать. Главное сейчас — перекрыть каналы, через которые информация утекает к французам. Это беспокоит меня больше всего. Как проходит опустошение страны?

— Сразу после ухода Созы дело пошло быстрее, но в последних сообщениях говорится, что опять начались задержки.

— Да, они не успокоились, теперь, я надеюсь, вы это видите? Соза, с его эгоизмом и жаждой мести, не дремлет.

Он протянул руку, прощаясь.

— Вы не останетесь с нами на ланч? — спросил генерал. — Он, должно быть, уже готов.

— Вы очень любезны, сэр Теренс.

Спустившись, они обнаружили, что ланч уже накрыт на воздухе под решетками со стелющимися по ним виноградными лозами, и застали тут леди О’Мой, мисс Армитидж, капитана Тремейна, майора Каррадерза и графа Самовала, чье присутствие генерал-адъютант отметил прежде всего.

На самом деле граф находился тут уже час, первую половину которого он провел чрезвычайно приятно на террасе вместе с дамами. Самовал так превозносил гений лорда Веллингтона и доблесть британских и особенно ирландских солдат, что даже усыпил на время инстинктивную неприязнь и недоверие к себе Сильвии.

— И они должны победить! — воскликнул он пылко. Его темные глаза блеснули. — Немыслимо, чтобы они уступили французам. Хотя перевес в силах отнюдь не на их стороне.

— Неужели разница так велика? — спросила с удивлением леди О’Мой, по-детски широко раскрыв глаза.

— Увы! Соотношение примерно от трех до пяти против одного. Но почему мы должны из-за этого унывать? Такую местность нетрудно защищать, — доверительно заговорил Самовал, и его голос задрожал от радостного возбуждения, — а кроме того, мы-то знаем, что лорд Веллингтон с его талантом сделает все возможное. Да, вот, например, укрепления Торриж-Ведраш.

— О да! Я слышала об этом. Расскажите мне о них, граф.

— Рассказать вам о них? Но, сударыня, разве я могу передать благоухание — розе? Что я могу вам рассказать такого, чего бы вы не знали лучше меня?

— Но я ничего не знаю. Сэр Теренс до нелепости скрытен, — с ноткой раздражения сказала леди О’Мой — ее раздражало то, что муж не считает ее настолько умной, чтобы обсуждать с ней свои дела. Она была его женой, и он не имел права держать от нее какие-то секреты. Эту мысль леди О’Мой высказала вслух.

— Конечно, нет, — подтвердил Самовал, — и мне трудно поверить, что такое может быть.

— Но вы забываете, — заметила Сильвия, — что эти секреты не принадлежат сэру Теренсу. Это служебные секреты.

— Пусть так, — невозмутимо согласился Самовал. — Но если бы я был на месте сэра Теренса, то старался бы делать все, чтобы погасить вполне объяснимое беспокойство своей жены.

— Но Теренсу, видимо, это нравится, — сказала леди О’Мой.

— Невероятно! — воскликнул граф, поднимая вверх свои темные глаза, словно призывая небеса наказать такого бессердечного мужа.

— И вы хотите сказать, что никогда не видели даже планы этих укреплений?

— Какие планы, граф! — Она едва не расхохоталась.

— Ну, тогда я готов поклясться, — сменив тон на шутливый, заговорил Самовал, — что вы даже не знаете об их существовании.

— Уверена, что так оно и есть, — подтвердила Сильвия, интуитивно чувствуя, что беседа переместилась в нежелательное русло.

— Тогда вы ошибаетесь, — заявила леди О’Мой. — Я видела их однажды — неделю назад в комнате сэра Теренса.

— А почему ты думаешь, что это были планы укреплений? — спросила Сильвия, пытаясь как-то воспрепятствовать тому, что могло оказаться неблагоразумным.

— Потому, что я видела надпись: «Линии Торриж-Ведраш».

— И сэр Теренс даже не показал их вам? — сыронизировал Самовал.

— Нет.

— Он, конечно же, их сразу убрал.

— Нет, не сразу, но вскоре. Он их запер — я тогда была еще в комнате.

— На вашем месте, — в том же шутливом тоне продолжал Самовал, — я попытался бы стащить ключ.

— Это не так легко, — вздохнула леди О’Мой. — Он никогда с ним не расстается и носит на золотой цепочке на шее.

— Неужели всегда?

— Всегда, уверяю вас.

— Плохо, — с наигранной озабоченностью произнес Самовал. — Да, очень плохо. А как бы вы в таком случае поступили, мисс Армитидж?

Было очень трудно предположить, что он пытается вытянуть из них какие-то сведения, в столь легкомысленно-веселой манере вел разговор этот португальский сеньор, и казалось совершенно невозможным допустить, что ему это удается. Однако вы видели, что он установил два факта: что планы укреплений линий Торриж-Ведраш находятся закрытыми в шкафу или ящике, конечно — в комнате сэра Теренса и что сэр Теренс всегда носит ключ на шее на золотой цепочке. Мисс Армитидж рассмеялась.

— Думаю, так, чтобы меня нельзя было обвинить в том, что я пытаюсь выведать секреты своего мужа, — сказала она.

— Значит, вы допускаете, что у мужа могут быть какие-то секреты от жены?

— Почему бы и нет?

— Сударыня, — склонился перед ней Самовал, — это еще один повод для того, чтобы завидовать вашему будущему супругу.

Тема их беседы поменялась, потому что Самовал понял, что он узнал уже все, что было известно леди О’Мой и что требовалось ему на данный момент. Вопрос, что делать дальше, представлялся более сложным. Теперь ему нужно было подумать, как завладеть ключом сэра Теренса и добыть планы, столь необходимые маршалу Массена.

Когда пришел сэр Теренс с полковником Грантом, они, как вы уже знаете, сидели за столом. Граф и полковник были представлены друг другу и обменивались поклонами, причем оба сделали это весьма серьезно и торжественно, особенно Самовал, который из них двоих, несомненно, был более ловким притворщиком; каждый знал, что собой представляет другой, однако не подозревал о наличии такого же знания о себе.

За завтраком, как и следовало ожидать, заговорили о приказе Веллингтона о дуэлях. Тем утром о нем говорили везде, где находился хотя бы один британский офицер. Тремейн одобрял приказ, чем очень раздражал Самовала. Между ними почти инстинктивно возникла глубокая неприязнь, довольно часто себя обнаруживавшая.

— Я считаю это постановление проявлением деспотизма, унижающим достоинство британского офицера, — сказал Самовал, — при всем моем глубоком уважении к лорду Веллингтону и восхищении им и его действиями.

— Унижающим? — переспросил Грант, глядя на него через стол. — В чем же вы видите унижение, граф?

— В том, что этот приказ низводит дворянина до уровня камня, — последовал немедленный ответ. — У дворянина, какого бы мягкого нрава он ни был, всегда могут возникнуть причины для ссоры, и он должен иметь возможность ее разрешить.

— Но вы всегда можете ударить обидчика, — заметил генерал.

— Ударить? — переспросил Самовал. Его полные губы презрительно скривились. — Рукой? — Он даже содрогнулся от отвращения. — Для человека моего склада это совершенно невозможно, и таких людей, я полагаю, немало.

— Но, а если вас кто-то ударит? — спросил Тремейн.

Его вдруг заблестевшие серые глаза выдавали скрытое желание самому оказаться этим кем-то.

— Если кто-то ударит меня? — Красивые темные глаза Самовала смотрели на Тремейна в упор. — Мой дорогой капитан, сама мысль о том, что до меня дотронется чья-то рука, кажется оскорбительной, она просто выводит меня из себя; эта мысль для меня настолько невыносима, что я, уверяю вас, не колеблясь, застрелю всякого, кто осмелится на это, как застрелил бы бросившегося на меня дикого зверя. Да, пожалуй, такое сравнение будет точным, и любой суд в моей стране оправдает мое поведение.

— Тогда вам следует благодарить бога, — сказал О’Мой, — что вы не находитесь под британской юрисдикцией.

— Я так и делаю, — сверкнув глазами, быстро ответил Самовал, но, спохватившись, тут же добавил: — Во всяком случае, когда думаю об этом. Уверяю вас, сеньоры, — продолжал он, — это будет черный день для благородных людей любой страны, когда ее правительство примет закон, направленный против сатисфакции, которую один дворянин может потребовать у другого, нанесшего ему оскорбление.

— Не слишком ли тяжела эта тема для беседы за завтраком? — сказала леди О’Мой и, думая с помощью лести успокоить Самовала и остудить его горячность, бесхитростно прибавила: — Ведь вы такой известный фехтовальщик, граф.

И тут неприязнь Тремейна к этому человеку прорвалась:

— Сейчас Португалия крайне нуждается в том, чтобы ее лучшие фехтовальщики сражались с французами, а не сеяли смуту в своем стане.

Повисла зловещая тишина. Резко побледневший Самовал уставился злобным взглядом в невозмутимое лицо капитана.

— Я полагаю, — наконец тихо, тщательно подбирая слова, произнес он, — что эти слова можно расценить как косвенный намек на непорядочность португальских дворян, и буду весьма вам обязан, капитан Тремейн, если вы скажете, что это не так.

— Вовсе не намек, — с вызовом ответил Тремейн, — а констатация очевидного факта.

— Намек, я считаю, содержится уже в том, что вы произнесли эту фразу при мне. Ответьте прямо: вы имели в виду лично меня?

— Конечно, нет, — резко сказал сэр Теренс, вмешиваясь. — Что за странное предположение!

— Я спрашиваю капитана Тремейна, — неумолимо продолжал Самовал, вежливо улыбнувшись сэру Теренсу.

— Я говорил в общем, сударь, — отчасти из-за вмешательства О’Моя, отчасти желая успокоить дам, выглядевших крайне испуганными, ответил ему Тремейн. — Но, конечно, если вам угодно принять это на свой счет, сударь, то это ваше дело. Я думаю, — добавил он с улыбкой, — леди находят нашу беседу утомительной.

— Надеюсь, мы будем иметь удовольствие продолжить ее, когда останемся одни.

— О, как вам будет угодно, — последовал равнодушный ответ. — Каррадерз, позвольте вас побеспокоить и попросить передать мне соль? Леди О’Каллахан жаловалась вчера вечером на то, что в португальской кухне используется слишком много соли. Я этого не нахожу.

— Ей-богу, я не могу понять леди О’Каллахан, жалующуюся на избыток соли во всем, — со смехом сказал О’Мой. — Если вы послушаете историю, которую она поведала мне о…

— Теренс, дорогой! — остановила его жена.

— Честное слово, мне все больше кажется, что мы перемещаемся от плохого к худшему, — сказал Каррадерз. — Наша беседа находится в критическом состоянии. Мисс Армитидж, может быть, теперь вы попробуете ее спасти?

Все рассмеялись, сломав лед напряженности, воцарившейся было за столом, и до конца трапезы сохранялась видимость непринужденности. Наконец дамы поднялись и, оставив мужчин одних, отправились на террасу. Но под аркой Сильвия остановила свою кузину.

— Юна, — очень серьезно сказала она, — будет лучше, если ты позовешь капитана Тремейна и побудешь пока с ним.

Леди О’Мой широко раскрыла глаза.

— Зачем?

— Разве ты не понимаешь? — Мисс Армитидж явно была в нетерпении. — Ссора между ними лишь притихла, и сейчас, когда мы ушли, она разразится до конца, если ты не уведешь капитана Тремейна.

Юна, как обычно, упустив главное, сосредоточилась на второстепенном обстоятельстве. Взгляд ее стал лукавым.

— Ты за кого беспокоишься? За графа Самовала или за Неда? — спросила она и со смехом добавила: — Впрочем, можешь не отвечать: я знаю — ты боишься за Неда.

— Я за него не боюсь, — с ноткой легкого возмущения ответила Сильвия, на ее щеках заиграл румянец. — Но мне бы не хотелось видеть капитана Тремейна или любого другого британского офицера вовлеченным в дуэль. Ты забыла о приказе лорда Веллингтона, который они обсуждали, и о последствиях для тех, кто его нарушит?

На лице леди О’Мой отразился испуг.

— Ты не представляешь…

— Я уверена, — взволнованно, не дав ей договорить, сказала Сильвия, — что если ты сейчас же не позовешь капитана Тремейна, он попадет в беду. — И тут же увидела, что Юна резко изменилась в лице — ее охватил страх, граничащий с ужасом.

— Нед, — зазвенел по саду ее серебристый голос. — Нед! Ты мне очень нужен. Иди же сюда, пожалуйста, быстрее!

Капитан Тремейн поднялся. Грант в это время начал быстро и горячо что-то доказывать, отвлекая тем самым внимание всех от ухода Тремейна. Самовал провожал капитана взглядом, полным ненависти, но он все же не мог дать повод для обвинений в невоспитанности в свой адрес, прервав полковника или задержав капитана, которого позвала дама.

Глава 11

ВЫЗОВ
А Тремейна ждал упрек, прозвучавший из уст леди О’Мой, едва они не спеша дошли с ним до чащи на спускавшемся от террасы склоне, поросшем соснами и пробковыми дубами.

— Как неблагоразумно с твоей стороны, Нед, провоцировать графа Самовала в такое время!

— Разве я его провоцировал? По-моему, как раз сам граф, — беспечно ответил Тремейн.

— Но ты знаешь, какая ужасная репутация у этого человека?

— Милая Юна, я полагаю, что сам смогу позаботиться о себе, даже если придется выяснять отношения со столь грозным сеньором. А кроме того, мужчина должен рисковать — особенно солдат.

— А как же Дик?! — воскликнула она. — Ты что, забыл, что его спасение целиком зависит от тебя? Если с тобой что-то случится, он пропал!

Тремейн был так изумлен, что сразу не нашелся, что ответить, потом улыбнулся. На самом деле ему хотелось в голос рассмеяться. Оказывается, волнение, которое он по наивности принял было на свой счет, целиком адресовалось Дику и выдавало присущий Юне склад ума. На любой вопрос она могла смотреть только с одной точки зрения — с точки зрения своих интересов. Она привыкла к тому, что другие жертвуют ради нее большим и малым, пока наконец не стала смотреть на эти жертвы как на нечто само собой разумеющееся.

— Я рад, что ты напомнила мне, — сказал Тремейн с иронией, которая не могла задеть ее. — Можешь быть уверена — я буду само благоразумие, по крайней мере, до тех пор, пока Дик благополучно не отправится домой.

— Спасибо, Нед. Ты очень добр ко мне.

Некоторое время они шли в молчании.

— Когда отплывает капитан Гленни? Это уже известно?

— Да. Я на днях слышал от него, что «Телемак» выйдет в море в воскресенье в два часа ночи.

— Два часа ночи? Что за странное время для отплытия!

— Приливы и отливы, как открыл король Кнуд[1191], не подчиняются смертным, а «Телемак» выходит с отливом. Для осуществления нашей цели лучшего времени быть не может. Если я приду за ним завтра в полночь, то времени хватит, чтобы незаметно переправить его на корабль как раз перед отливом. Я уже обо всем договорился с Гленни. Он думает, что Дик — тот, за кого он сам себя выдавал, один из надсмотрщиков Бирсли по фамилии Дженкинсон, мой друг, которому нужно тихо покинуть страну. Да, Дик должен благодарить судьбу, что все так складывается. Меня сейчас беспокоит только, чтобы его кто-нибудь не успел обнаружить.

— Кроме Бриджет, ни одна душа не знает, что он здесь — даже Сильвия.

— Ты — сама осмотрительность.

— Ты находишь? — промурлыкала Юна, довольная тем, что он отметил столь редко отмечаемое другими ее достоинство.

Они заговорили о деталях этого плана, точнее, о них стал говорить Тремейн. Он явится на Монсанту завтра в полночь в парном двухколесном экипаже, отвезет Дика вниз к реке, к тому месту, где будет ждать лодка, на которой его доставят на «Телемак». Юна должна проследить, чтобы Дик был готов вовремя, в остальном она может полностью положиться на него. Тремейн зайдет в служебное крыло дома — часовой, привыкший видеть его входящим и выходящим в любое время суток, не станет задавать вопросов; не обратит он внимания и на то, что капитан выйдет в сопровождении человека в цивильном платье. Дик должен будет спуститься во дворик с ее балкона по веревочной лестнице, которую принесет с собой Тремейн.

Они выбрались из чащи — Юна шла, опершись о руку Тремейна и осыпая его словами благодарности, ее зонтик закрывал их обоих от солнечных лучей — и ступили на лужайку в виду террасы, где в этот момент граф Самовал и сэр Теренс о чем-то очень серьезно разговаривали.

Вы помните, что О’Мой обещал положить конец визитам графа Самовала в их дом. Этим он и занялся после ланча, соблюдая все тонкости дипломатического этикета, знатоком которого отрекомендовался полковнику Гранту и который вы сможете оценить сами.

После того как полковник отправился в Лиссабон, а Каррадерз вернулся к своей работе, сэр Теренс стал ждать удобного момента, чтобы приступить к выполнению своей задачи.

— Мне кажется, вы любите гулять, граф, — начал он, когда они, поднявшись из-за стола, прогуливаясь, вышли на террасу.

— Гулять? — переспросил Самовал. — Ненавижу.

— В самом деле? Вот как! Хотя, конечно, отсюда до вашего дома в Бишпу не так далеко.

— Не больше полулиги, я полагаю.

— Точно так, — подтвердил О’Мой. — Пол-лиги сюда, пол-лиги обратно — итого лига. В общем не много, но для человека, который ненавидит гулять, это чертовски длинное и утомительное, а главное, напрасное путешествие.

— Напрасное? — Самовал остановился и, посмотрев на хозяина дома с некоторым удивлением, вежливо улыбнулся. — Вы не должны так говорить, сэр Теренс. Уверяю вас, что, принимая во внимание то удовольствие, которое я получаю, видя вас и леди О’Мой, никак нельзя сказать, что я прихожу напрасно.

— Вы очень любезны. — Сэр Теренс был сама обходительность. — Но если бы этого удовольствия не было?

— Тогда, конечно, другое дело. — Самовала понемногу охватывало любопытство.

— Ну вот, — продолжал Теренс, — как раз это я и имею в виду.

— Но мой дорогой генерал, вы предполагаете обстоятельства, которые, к счастью, пока не существуют.

— Сейчас нет, возможно, но они могут возникнуть.

Самовал внимательно посмотрел на О’Моя. Ему показалось, что суровое загорелое лицо того таит насмешку: взгляд голубых глаз сэра Теренса был жестким, но у уголков их собрались морщинки, свидетельствовавшие о еле сдерживаемой веселости, которая могла означать издевку. Граф оцепенел. Но, сознавая, что пока не понимает его намерений, остался внешне спокойным.

— Дело в том, — сказал сэр Теренс, — что в последнее время, как я заметил, вы стали хуже выглядеть, граф.

— В самом деле? Вы так полагаете? — машинально спрашивал Самовал, продолжая с подозрением всматриваться в бронзовое лицо О’Моя.

— Да, и мне очень тяжело видеть это. Но я знаю, в чем тут дело. Это прогулки до Монсанту и обратно в Бишпу причиняют вам такой вред. Лучше оставьте их, граф. Больше не утруждайте себя тяжелыми походами сюда, это плохо сказывается на вашем здоровье. В чем дело? Что случилось? Вы стали бледным как полотно.

Наконец до графа начал доходить смысл произносимых его собеседником слов, суть наносимого ему умышленного оскорбления. Отказать ему сейчас в гостеприимстве — значит расстроить все его планы, порвать искусно сплетенную им шпионскую сеть как раз в тот момент, когда он собирался достать из нее улов. Но холодная ярость Самовала была порождена вовсе не этим. Самовал был родовитым дворянином, цветом — как он сам о себе говорил — португальской знати, и то, что этот ирландский солдафон, возможно, выскочка — сам, с его точки зрения, гость в этой стране — отлучал его от своего дома и делал это небрежно, как бы в шутку, показалось ему оскорблением.

На какое-то мгновение его охватило дикое бешенство, и он удержал себя в руках лишь огромным усилием воли. Прожженный дуэлянт, Самовал ощущал острую необходимость потребовать сатисфакции. Но пелена гнева, затуманившая было его острый ум, рассеялась, и он стал искать повод для ссоры с сэром Теренсом, чтобы отплатить ему его же монетой — обидной насмешкой, и тут же нашел его. Самовал не раз оказывался свидетелем проявлений ревности О’Моя, которая стала уже почти анекдотом в их кругу. Вспомнив об этом, он сразу понял, где искать слабое место сэра Теренса. Бледное лицо Самовала исказила злобная усмешка.

— У меня сегодня было весьма занятное и поучительное утро, прошедшее в атмосфере ирландской грубости, — начал он. — Сначала капитан Тремейн…

— Не стоит порицать старушку Ирландию за недостатки Тремейна. Он просто плохо воспитанный англичанин.

— Я рад узнать об этом отличии. Разумеется, я мог бы почувствовать его и сам. В мотивах поступков, конечно, это отличие действительно велико, и я уверен, что вскоре осознал бы его и, будь на вашем месте, извинил бы. Я все понимаю и даже разделяю ваши чувства, генерал.

— Я рад, — сказал сэр Теренс, который, однако, ничего не понял из витиеватых объяснений Самовала.

— Действительно, — продолжал Самовал спокойным, дружелюбным тоном, — когда человек, уже немолодой, совершает безрассудный поступок заводит юную и очаровательную жену, можно простить охватывающее его порой естественное беспокойство, непростительное для другого. — Он поклонился побагровевшему О’Мою.

— Однако вы и фрукт, черт побери!

— Конечно, вы так и должны были сказать. Я этого ожидал, но предаю забвению вместе со всем остальным, что было сказано неприятного в мой адрес. Для человека вашего возраста и вашего характера ревность, должно быть, равносильна недугу, и я спешу заверить вас своей честью, что, коль скоро я проявляю к вам такое участие, вы не имеете никаких оснований для тревоги в отношении меня.

— Да кому, черт вас возьми, нужны ваши заверения? Вы, должно быть, совершенно спятили, если думаете, что я в них нуждаюсь!

— Да, да, так вы и должны говорить, — настойчиво продолжал Самовал с надменной улыбкой. Он покачал головой и состроил приторно-скорбную гримасу. — Сэр Теренс, вы стучитесь не в ту дверь. Вы импульсивны, как юноша, но слепы, как старый Панталоне из комедии дель арте[1192], иначе бы увидели, куда лучше приложить свою энергию, чтобы защитить честь вашей жены и вашу собственную.

Под взглядом охваченного яростью О’Моя этот субтильный лощеный сеньор ощущал себя на вершине торжества, вдруг ощутив все выгоды для себя из затеваемой ссоры и ее грядущей развязки.

Это не догадка, руководившие им мотивы открылись из письма, написанного Самовалом Ляфлешу тем же вечером — и впоследствии обнаруженном, — где он сообщает о том, что произошло: как он сознательно все устроил и что теперь собирается делать. Самовал больше не думал о том, как отомстить за нанесенную обиду. Это было просто происшествие, уже оставшееся в прошлом. Теперь его реальной целью стало получение ключа от шкафа генерал-адъютанта, который всегда находился при нем, и добыча планов укрепленных линий Торриж-Ведраш. Когда вы теперь в свете этого посмотрите на дальнейшее поведение Самовала, вы не сможете не оценить изощренное хитроумие этого человека и его способность пользоваться благоприятными моментами.

— Вам лучше прямо сказать, что вы имеете в виду, — произнес сэр Теренс.

Как раз в эту минуту из чащи вышли под руку Тремейн и леди О’Мой, захваченные беседой. Это показалось Самовалу как нельзя более кстати. Вздохнув, он поднял руку и указал на них сэру Теренсу.

— Чтобы получить ответ, вам нужно только посмотреть туда.

Сэр Теренс перевел взгляд и рассмеялся. Он знал тайну сердца Неда Тремейна.

— А кто сможет обвинить леди О’Мой? — продолжал Самовал. — Это женщина редкого очарования, и совершенно понятно, что она ищет утешения. А капитан Тремейн — ее ровесник, для англичанина недурен собой — вполне ей подходит.

Глядя на О’Моя, он ухмыльнулся, и тот, вконец потеряв самообладание, отвесил ему звонкую оплеуху.

— Вы грязный лжец, Самовал, и гнусный клеветник!

Самовал отшатнулся, тяжело дыша, одна его щека была пунцовой, однако каким-то чудом он все же удержал себя в руках.

— Я слишком часто доказывал свою храбрость как солдат, — хрипло произнес он, — чтобы испытывать сейчас необходимость убить вас за этот удар. Поэтому, раз моя честь в безопасности, я не воспользуюсь вашим опрометчивым поступком, совершенным во взвинченном состоянии.

— Воспользуетесь, хотите вы этого или нет! — проревел сэр Теренс. — Придется воспользоваться! Или вы думаете, я позволю кому-то пятнать имя леди О’Мой? Сегодня я пришлю вам секундантов, граф, и Тремейн — будь я проклят! — будет одним из них.

Так сгоряча О’Мой отдал себя в руки своего врага.

— О! — воскликнул Самовал, и по его глазам пробежала искра мстительности. — Стало быть, вы бросаете мне вызов?

— Коль скоро у меня на то хватает смелости! И желания застрелить вас…

— Застрелить, вы сказали? — мягко перебил его Самовал.

— Я сказал «застрелить» — и готов сделать это с десяти шагов, через платок или с любого другого расстояния, которое вам понравится!

Самовал покачал головой и ухмыльнулся.

— Нет — я думаю не «застрелить». — Он сделал отметающий жест белой и тонкой, как у женщины, рукой. — Это слишком по-английски. Или по-ирландски. — И тут объяснил наконец свое терпение, даже снисходительность после пощечины: — Если вы думаете, что я, тот, кто упражняется с рапирой каждый день в течение уже десяти лет, дам пристрелить себя, как кролика, — вы сильно ошибаетесь! — И он громко расхохотался. Потом продолжил: — Итак, если я вас правильно понял, вы вызвали меня, сэр Теренс. Я предполагал, и как теперь вижу, правильно, какое именно оружие для дуэли выберете вы, поэтому ждал, пока вызов сделаете вы, так что теперь выбор оружия за мной. Я скажу своим секундантам, чтобы они готовили шпаги.

— Мне это совершенно безразлично! — ответил сэр Теренс. — Все что угодно, от хлыста до мортиры! — И тут его как ледяной водой окатило.

— Подождите, граф!

Самовал, уже повернувшийся, чтобы уйти, остановился.

— Я… я забыл. Лорд Веллингтон наложил запрет на дуэли.

— Очень некстати, — сказал Самовал, не только ни на секунду не забывавший о приказе Веллингтона, но именно на нем и основывавший все действия, с помощью которых надеялся добиться своей цели. — Но вам следовало подумать о нем прежде, чем связывать себя столь необратимой вещью, как вызов.

Сэр Теренс уже оправился от своей растерянности.

— Обратим он или нет, его придется отменить. — Он снова взял резкий тон. — Наша дуэль невозможна.

— Я не вижу здесь ничего невозможного. Впрочем, меня нисколько не удивляет то, что вы пытаетесь спрятаться за этим запретом. Однако он не распространяется на меня, поскольку я не служу в британской армии.

— Зато я в ней служу, к тому же в чине генерал-адъютанта, и сам отвечаю за соблюдение этого приказа. Было бы, пожалуй, чересчур экстравагантно, если бы я первый его нарушил.

— Я боюсь, что слишком поздно. Вы его уже нарушили, сударь.

— То есть?

— Насколько я понимаю, этот указ запрещает как принимать, так и делать вызовы.

— Самовал, — сказал О’Мой подавленно, — я признаю, что был глупцом. Я принесу вам свои извинения за пощечину и слова, которыми она сопровождалась.

— Извинение будет означать, что мои утверждения справедливы, и вы это признаете. Если вы это…

— Я не имею в виду ничего подобного. Проклятье! Я хотел только дать вам оплеуху и этим ограничиться. Вы думаете, я горю желанием оказаться перед расстрельной командой?

— Я не думаю, что существует хоть малейшая вероятность этого, — заметил Самовал.

— И другое, — продолжал О’Мой, не обратив внимания на его слова, — где я найду секундантов? Кто, помня о приказе, согласится на это?

Самовал задумался.

— Да, это, конечно, проблема, — хмуро сказал он, будто только сейчас об этом подумал. — Ну что ж, в такой ситуации исключительно для того, чтобы пойти навстречу вам, сэр Теренс, я согласен обойтись без секундантов.

— Без секундантов? — Сэр Теренс пришел в ужас от такого предложения. — Но вы знаете, что это выходит за рамки не только приказа о дуэлях, но и вообще всех правил? Что победившего ждет обвинение в убийстве?

— О, знаю, конечно. И весьма признателен вам за беспокойство по поводу того, что со мной случится после, когда выяснится, что я был вашим противником.

— После? После чего?

— После того, как я вас убью.

— Вы полагаете, что это случится? — прошипел О’Мой, вновь теряя самообладание. Думая лишь о том, как утолить свой гнев, сэр Теренс делался подобным воску в ловких руках Самовала.

— Где мы сможем встретиться? — спросил он. — Я полагаю, у меня в Бишпу. Там есть укромные места в садах, где нам никто не помешает. Что касается времени, я думаю, чем раньше, тем лучше, но, чтобы все прошло в тайне, удобнее встретиться ночью — скажем, сегодня в полночь.

Но сэра Теренса это совершенно не устраивало.

— На сегодня у меня назначена встреча, — сказал он, — которая продлится допоздна. Завтра ночью, если это вас устроит, я буду к вашим услугам. — И, поскольку не доверял Самовалу, добавил: — Но мне не хотелось бы отправляться в Бишпу — меня могут увидеть идущим туда или обратно.

— Коль скоро я подобных трудностей не ощущаю, — ответил тот, только этого и ждавший, — то готов прийти к вам сюда, если вы предпочитаете это.

— Да, это меня больше бы устроило.

— Тогда я приду завтра ровно в полночь, при условия, что вы сможете впустить меня так, чтобы никто не увидел, — вы понимаете, из каких соображений.

— Эти ворота будут закрыты, — сказал О’Мой, указывая на отворенные сейчас массивные двери сводчатого прохода, — но я буду ждать и, если вы постучите, впущу вас через калитку.

— Превосходно, — сказал, усмехнувшись, Самовал. — Итак, до завтра, генерал! — Он отвесил почти смиренный поклон и, повернувшись, легко и энергично зашагал прочь, оставив сэра Теренса в досаде, почти отчаянии, пришедшем, как и следовало ожидать, на смену его утихшему гневу.

Глава 12

ДУЭЛЬ
Для сэра Теренса наступило время тяжелых раздумий. Его честь и чувство гордости требовали, чтобы он пошел на встречу с Самовалом, здравый смысл же настоятельно рекомендовал обратное. Как вы чувствуете, ему в его положении трудно было позавидовать. То он размышлял о своем положении генерал-адъютанта, приказе главнокомандующего о запрете дуэлей, противозаконности предстоящего поединка и опасности, которую порождала вся эта ситуация; а то не мог думать ни о чем, кроме как о нанесенном ему страшном оскорблении и вызывающе язвительной манере, в которой это было сделано, и тогда его вскипающий гнев вытеснял все остальные соображения, оставляя лишь нестерпимое желание наказать Самовала.

День, ночь, день и еще один вечер О’Мой пребывал в этом отчасти странном состоянии, словно мяч с перьями, перелетающий от одной ракетки к другой, и, так и не овладев собой, вышел в условленный час ночью во внутренний сад. Все окна, выходившие сюда с четырех сторон, были темны, обитатели дома, удалившиеся в свои комнаты с час назад, теперь уже спали. Всходящая луна только что появилась над восточной стеной дома, залив своим бледным светом верхнюю часть фасада жилого крыла; дворик по-прежнему оставался погруженным во тьму.

Если уж нет никакой возможности избежать дуэли, размышлял сэр Теренс, прогуливаясь по саду со сложенными за спиной руками и опущенной головой, пусть, по крайней мере, она останется в тайне. Поэтому драться лучше не здесь, во дворе его собственного дома, на что он сгоряча согласился, а где-нибудь на ничьей земле: там тело убитого не заставит победившего давать объяснения.

Было тихо, лишь из далекого Лиссабона слабо донесся бой курантов, пробивших полночь, и тут же в дверцу ворот резко постучали. Сэр Теренс отворил ее, и во двор быстро зашел Самовал. Он был закутан в темный плащ, широкополая шляпа совершенно скрывала его лицо. Сэр Теренс снова закрыл дверцу. Они молча поклонились друг другу, и Самовал вытянул из-под плаща две завернутые в кожу дуэльные шпаги.

— Вы весьма пунктуальны, сударь, — заметил О’Мой.

— Надеюсь никогда не оказаться столь невежливым, чтобы заставить своего противника ждать. До сих пор меня нельзя было в этом обвинить, — ответил Самовал со зловещим спокойствием, намекая на свое победное прошлое. Он прошел в глубь сада и осмотрелся.

— Я боюсь, луна вызовет у нас небольшую задержку. Вероятно, лучше подождать минут пять — десять, пока здесь не станет светлее.

— Мы сможем избежать задержки, если выйдем наружу, — сказал сэр Теренс. — Признаться, я хотел предложить это в любом случае. Здесь возникают сложности, которым вы, возможно, не придали значения.

Но Самовал, осуществлявший, как мы знаем, свои далеко идущие цели, из которых дуэль была лишь предварительной, имел на этот счет совершенно иное мнение.

— Нам здесь никто не помешает, — возразил он, — ваши домашние спят, тогда как снаружи даже в этот час нельзя быть уверенным, что не окажется свидетелей или кто-нибудь не прервет нас. А кроме того, земля тут ровная, как стол, и хорошо нам обоим знакома, что, как я могу вас заверить, крайне необходимо в темноте, а выйдя отсюда, мы не сможем найти ничего подобного.

— Но есть еще одно соображение, сударь. Будет лучше, если мы проведем поединок на нейтральной территории, так, чтобы победившему не пришлось давать объяснений, а это может случиться, если мы станем драться здесь.

В темноте сэр Теренс увидел, как блеснули обнажившиеся в ухмылке белые зубы Самовала.

— Вам нет нужды так беспокоиться из-за меня, — последовал его ироничный ответ. — Никто не видел, как я пришел, и едва ли кто-нибудь увидит, как я уйду.

— Можете быть уверены в этом, черт побери! — прорычал О’Мой, задетый его столь нагло демонстрируемой самоуверенностью.

— Тогда приступим, — предложил Самовал.

— Если вы решили умереть, думаю, я смогу вам помочь и сделаю для этого все!

Они вышли на середину дворика. Самовал сбросил свой плащ и шляпу. Облаченный во все черное, он оставался при таком освещении почти невидимым. Сэр Теренс же, менее расчетливый и менее опытный в дуэльных делах, был в своей повседневной форме — алом мундире, выглядевшем сейчас серым. Самовал отметил это скорее с презрением, чем с удовлетворением, и, развернув шпаги, протянул их эфесами сэру Теренсу. Генерал взял одну, Самовал другую и, пробуя ее, со свистом рассек воздух.

— Через несколько минут луна поднимется еще выше, и если вы согласитесь подождать… — сказал он.

Но сэр Теренс сообразил, что темнота ему на руку: она отчасти нейтрализует мастерство его противника. Он бросил последний взгляд на темные окна вокруг.

— Я полагаю, уже достаточно светло.

— Тогда к бою! — воскликнул Самовал и вместе с этими словами, не дав сэру Теренсу времени, чтобы ответить на его приглашение, сделал стремительный выпад, целясь острием шпаги в вырисовывающуюся во мраке и отсвечивающую серым фигуру своего противника. Но, заметив тусклый блик, пробежавший по клинку противника, О’Мой понял, что готовится предательский удар, и отскочил назад, оказавшись всего лишь в дюйме от смертоносного жала.

— Подлый негодяй! — Тяжело дыша, он мгновенно выставил шпагу перед собой и ринулся вперед.

В ответ из темноты послышался короткий смешок, и его яростный выпад был парирован круговым движением, завершившимся ответным ударом.

Так они начали свой поединок. О’Мой — в ярости от вероломства Самовала, а тот — хладнокровно и невозмутимо, ожидая, когда свет восходящей луны опустится ниже, во дворик, так, чтобы быть уверенным, что нанесенный им удар будет наверняка последним.

Тем временем он теснил сэра Теренса к стене, уже наполовину освещенной луной, пока они не оказались под самыми окнами жилого крыла — О’Мой спиной к ним, а Самовал — лицом. Само провидение поставило их так, и провидение же оберегало сэра Теренса теперь, когда он чувствовал, что силы оставляют его, а рука, державшая шпагу, от столь непривычного напряжения словно налилась свинцом. Видя, с какой необычайной ловкостью и смертоносной уверенностью действует шпагой его противник, как экономно он расходует силы, О’Мой понял, что проиграл. Он чувствовал, что находится в полной власти Самовала, и уже начал удивляться, почему тот не завершит наконец поединок, в котором полностью превосходил его. И тут произошло нечто совершенно неожиданное.

Внезапно загорелось окно — зажегся свет в будуаре леди О’Мой, — к которому Самовал был обращен лицом.

Этот свет отвлек его внимание и ослепил на какое-то мгновение, в то же время сэр Теренс отчетливо увидел своего противника и, собрав оставшиеся силы, нанес удар. Самовал, вглядываясь в темноту широко раскрытыми глазами, даже не увидел его руки, и только когда его грудь обожгла боль, словно от выплеснутого расплавленного свинца, мгновенно осознал: это конец.

Самовал издал слабый возглас удивления, почти сразу же перешедший в кашель, застрявший в горле, его руки бессильно упали, и, пошатнувшись, он рухнул лицом вниз к ногам сэра Теренса и остался лежать, царапая в судорогах агонии руками землю.

Пораженный сэр Теренс, неподвижно стоя на полусогнутых ногах и едва понимая, что произошло — все длилось считанные секунды, — в оцепенении глядел на распростертое перед ним тело. В мертвой тишине послышался свистящий шепот:

— Что это? Тс!

Тихо отступив назад и инстинктивно прижавшись к стене, чрезвычайно заинтересованный и встревоженный каким-то смутным подозрением, О’Мой стал смотреть на окна комнаты своей жены, откуда раздался шепот и где зажегся свет, позволивший, как он теперь понял, одержать ему победу в столь неравном поединке. Взглянув на балкон, в тени которого он притаился, О’Мой увидел две фигуры — это была его жена и еще кто-то — и что-то черное, свисавшее оттуда до самой земли, наконец он разглядел веревочную лестницу.

О’Мой почувствовал по всей своей коже зуд, словно волосы на ней встали дыбом, как шерсть у собаки в минуты возбуждения; его тело прошиб озноб, как будто кровь в жилах внезапно остановилась; к горлу подступила тошнота. И тут, обращая ужасное подозрение О’Моя в его еще более ужасную уверенность, второй человек тихо заговорил, однако не настолько тихо, чтобы он не узнал голос Неда Тремейна.

— Там кто-то лежит. Я вижу какую-то фигуру.

— Не спускайся! Ради бога, пойдем! Пойдем и подождем, Нед! Если кто-нибудь придет и увидит тебя, все пропало!

Приглушенный, дрожащий от испуга голос его жены, достигший слуха О’Моя, подтверждал, что он действительно слепой, доверчивый рогоносец, о чем ему в лицо говорил Самовал, за что выкашливал теперь остатки своего духа на траву этого сада.

Оставаясь невидимым, укрытым во тьме, О’Мой стоял, совершенно утратив способность двигаться и рассуждать, ощущая лишь боль, пронзившую все его существо — и тело, и ум, и душу, остановившую ток крови в жилах и покрывшую лоб испариной.

Он уже решил выступить на свет и, дав волю своему бешенству, окликнуть человека, который обесчестил его, и убить на глазах этой низкой женщины, приведшей его к такому позору, но сдержался. Или это дьявол удержал его? Такой способ, шептал искуситель, слишком прям и прост. Нужно подумать. Необходимо время, чтобы приспособить свой разум к новым ошеломляющим обстоятельствам, столь внезапно открывшимся.

Очень тихо и осторожно, держась в тени, О’Мой пробрался боком вдоль стены к двери, которую, выходя, оставил лишь притворенной, беззвучно открыл ее и, зайдя в дом, так же беззвучно закрыл. Какое-то время он просто стоял, тяжело прислонившись к ней спиной, вздрагивая от душивших его рыданий. Затем, взяв себя в руки, прошел по коридору в маленький кабинет, специально отведенный в жилом крыле для его работы по ночам, что иногда случалось. О’Мой провел в этой комнате последний вечер накануне поединка с Самовалом.

Открыв дверь — на столе все еще горела оставленная им лампа, — он замер, прислушиваясь к звукам, раздающимся наверху. Его взгляд, скользивший вверх-вниз, привлекла полоса света под дверью в конце коридора. Это была дверь буфетной, и сэр Теренс сразу сообразил, что Маллинз, зная, что его хозяин работает и он еще может ему понадобиться, тоже не ушел спать.

Все так же бесшумно сэр Теренс шагнул в кабинет и, затворив дверь, прошел к своему столу, где устало опустился в кресло. Некоторое время он сидел неподвижно, с искаженным лицом, уставившись горящими, словно тлеющие угли, глазами в пустоту. На столе перед ним лежали письма, которые О’Мой написал в последние часы — жене, Тремейну, брату в Ирландию и еще несколько, относящихся к его служебным делам и имеющих своей целью их продолжение в случае его гибели.

Среди писем этого рода находилось одно-единственное, которое теперь непременно нужно было сохранить и которому в дальнейшем предстояло сыграть большую роль — записка генерал-интенданту, касающаяся дела, требующего неотложного решения. На конверте стояла пометка «Крайне срочно», и его следовало отправить пораньше утром. О’Мой выдвинул ящик и сгреб туда все остальные письма. Закрыв его, он выдвинул другой и вынул из него деревянный футляр для пистолетов. Взяв в дрожащие руки один из них, О’Мой стал его машинально проверять, думая на самом деле, естественно, о своей жене и Тремейне. Он размышлял о том, насколько обоснованными оказались все кошмарные видения, рождаемые его ревностью; насколько глупым был переживаемый им после этих приступов стыд; о том, до чего неразумной оказалась его вера в честность Тремейна. Но тяжелее всего О’Мою было думать о вероломстве, о коварной ловкости, с которыми Тремейн усыпил его подозрения, признавшись в своих якобы невыразимых чувствах к Сильвии Армитидж. Такая двуличность, с болезненной досадой говорил себе О’Мой, достойна, вероятно, самого Иуды. А он, простофиля, доверчивый и недалекий, просто напрашивался на то, чтобы его водили за нос. Как эти двое, должно быть, смеются над ним! О, Тремейн очень хитер! Он сумел стать другом, почти братом, напоказ выставляя свою привязанность к семье Батлеров, чтобыоправдать близость к Юне, как теперь понимал О’Мой. И он вспомнил, как застал их в саду в ночь бала у графа Редонду, вспомнил честную физиономию этого лжеца, остудившего тогда его уже готовый было вырваться наружу справедливый гнев.

Да, этот подлец, несомненно, хитер. Что ж, будь он проклят, на хитрость надо отвечать хитростью! Он поступит с Тремейном так же жестоко, как тот поступил с ним, и своей распутной жене тоже отплатит. Искушаемый, наверное, самим сатаной, О’Мой внезапно понял, как ему поступить, и, положив обратно пистолет, закрыл футляр и убрал его в ящик.

Потом он поднялся, взял письмо к генерал-интенданту и, быстро подойдя к двери, открыл ее.

— Маллинз! — раздался в коридоре его громкий крик. — Вы здесь? Маллинз!

Послышался скрип стула, тут же противоположная дверь отворилась, и в освещенном проеме возникла фигура Маллинза. Секунду помедлив, он двинулся по коридору.

— Вы звали меня, сэр Теренс?

— Да, — голос О’Моя был на удивление спокойным.

Он стоял спиной к свету так, что дворецкий не мог видеть его измученного перекошенного лица.

— Я отправляюсь спать, но сперва мне бы хотелось, чтобы вы отнесли это письмо для генерал-интенданта караульному сержанту. Скажите ему, что оно очень важное и его надо переправить в Лиссабон рано утром.

Взяв письмо, старый слуга, по своему облику и манере держаться похожий на монаха, поклонился.

— Хорошо, сэр Теренс.

Когда он ушел, О’Мой, оставив дверь открытой, медленно подошел к столу. Его глаза сузились, на губах застыла жесткая, почти злобная улыбка. С лица исчезли все признаки благородной, великодушной натуры, на него словно надели маску, выражающую холодную, расчетливую жестокость.

Он расквитается с ними — за предательство вероломством, за посмешище издевательством, за бесчестье смертью. Они считают его старым дураком? Как там выразился Самовал — Панталоне из комедии? Ну, ну! Теперь они увидят в нем Панталоне из трагедии — да нет, вовсе не Панталоне, а Полишинеля, зловещего шутника, циничного клоуна, хохочущего над трупами. И в мучительном молчании они будут нести наказание, которое он им определит, или же, не в силах сдержаться, сами расскажут всем о своей низости.

Теперь он увидел свою жену в новом свете. Юна вышла за него по расчету и чтобы приобрести солидное положение в свете. Поступив так, она могла бы, по крайней мере, сохранить верность, остаться честной хотя бы в соблюдении условий сделки. Но честность, судя по всему, претит ее мелкой натуре. Он должен был понять раньше то, что так явно открылось сейчас. Как же мог он не видеть в ней лишь миловидную пустышку, глупую порхающую бабочку, куклу, и больше ничего?

Так, проклиная тот день, когда он свалял дурака и женился на Юне, сэр Теренс ждал крика Маллинза, который будет означать, что тело найдено, и это позволит ему под предлогом поиска убийцы начать обыск дома. Он ждал недолго.

— Сэр Теренс! Сэр Теренс! Боже мой, сэр Теренс! — послышались вопли дворецкого, за которыми последовали грохот распахиваемой двери, ее стук о стену и быстрые шаги по коридору.

О’Мой вышел из комнаты, чтобы встретить его.

— Ну, в чем дело? — начал было он своим обычным грубовато-добродушным тоном, но слуга с побелевшим, испуганным лицом перебил его:

— Случилось нечто ужасное, сэр Теренс! О, святые мученики, просто ужасное! Идемте, сэр! Там лежит убитый человек — я думаю, это граф Самовал!

— Что? Где?

— Там, сэр, во дворе.

— Но… — О’Мой запнулся. — Граф Самовал, говоришь? Невероятно! — И, сопровождаемый дворецким, быстро вышел.

Луна теперь стояла над крышей противоположного крыла дома и заливала сад своим разоблачающим светом.

Мертвый Самовал лежал на спине, бескровное лицо его было обращено к небесам. Над ним, опустившись на колени, склонился Тремейн, с балкона на эту сцену смотрела леди О’Мой. Веревочная лестница исчезла, как заметил cэp Теренс, бросив исподтишка быстрый взгляд на стену.

Подойдя, он остановился и несколько секунд молча смотрел на тело убитого. Он собирался учинить в доме розыски сразу после того, как Маллинз найдет труп. Однако опрометчивость Тремейна, спустившегося вниз, избавляла его даже от этой необходимости, хотя и создавала другие трудности. Впрочем, осуществление его замысла от этого обещает стать еще более интересным, недобро усмехнувшись про себя, подумал О’Мой, глядя на своих двух злейших врагов — одного уже мертвого и одного пока еще живого.

Глава 13

ПОЛИШИНЕЛЬ
— В чем дело, Нед? — сурово спросил он. — Что случилось?

— Это Самовал, — тихо произнес Тремейн, — он мертв. — При этих словах капитан поднялся, и О’Мой с внутренним удовлетворением, даже с какой-то радостью отметил, что голос Неда звучит по-прежнему непринужденно, а выражение лица остается честным, что прежде всегда казалось ему неопровержимым доказательством чистой совести. Да, его секретарь был хладнокровным негодяем.

— Самовал? — переспросил сэр Теренс и опустился на колено рядом с телом.

Бегло осмотрев его, он взглянул на капитана.

— И как это случилось?

— Случилось? — переспросил Тремейн, вдруг осознавая, что вопрос адресован лично ему. — Я бы сам хотел это знать. Я нашел его здесь в таком состоянии.

— Ты нашел его здесь? Ах, ты нашел его здесь в таком состоянии? — снова переспросил О’Мой. — Удивительно. Маллинз, — бросил он через плечо дворецкому, — позовите-ка караул.

Наклонившись, сэр Теренс поднял лежавшее рядом с Самовалом оружие:

— Дуэльная шпага! — И стал оглядываться вокруг, пока не заметил блеск другого клинка у стены, где сам же его и уронил. — Да-да! — сказал О’Мой и пошел, чтобы подобрать шпагу. — Очень странно!

Он посмотрел на свою жену, прильнувшую к ограждению балкона.

— Ты видела что-нибудь, дорогая?

Ни она, ни Тремейн не уловили скрытого в вопросе подвоха.

— Н-нет, — чуть помедлив, запинаясь, ответила леди О’Мой, — я ничего не видела.

Напряженный слух сэра Теренса не смог уловить ни малейшего оттенка того беспокойства, которое слышалось в голосе, раздавшемся ночью из-за плотных штор на окне.

— Ты давно здесь? — спросил он.

— Э-э, только что, — вновь запнувшись, ответила леди О’Мой. — Мне… мне показалось, что я слышу крик и… и я вышла посмотреть, что случилось. — Ее голос дрожал от испуга, но, учитывая то, что она видела, это было неудивительно.

Из двери служебного крыла вышел сержант с алебардой в одной руке и фонарем в другой, за ним четверо солдат и Маллинз. Они подошли к сэру Теренсу и стали перед ним по стойке «смирно». В этот миг в дверцу ворот, через которую зашел Самовал, раздался резкий стук. Удивившись, но не подав виду, сэр Теренс велел Маллинзу пойти и открыть. Все застыли на месте.

Пригнувшись под низкой притолокой узкого проема, во двор вошел высокий человек в шляпе-двууголке и сером кавалерийском плаще, из-под которого в желтых лучах сержантского фонаря тускло блеснули галуны и пуговицы британского мундира. Когда он приблизился, собравшиеся узнали полковника Кохуна Гранта.

— Добрый вечер, генерал. Добрый вечер, Тремейн! — Он взглянул на лежащее между ними тело. — Самовал? Значит, я не ошибся, придя за ним сюда. Последние день-два я держал его под бдительным наблюдением, и, когда сегодня ночью один из моих людей сообщил, что он вышел из своего дома в Бишпу и отправился по дороге в сторону Алькантары, я двинулся следом, решив, что он, должно быть, направляется сюда. Но такого я не ожидал. Как это произошло?

— Как раз об этом я и спрашиваю Тремейна, — ответил сэр Теренс. — Маллинз совершенно случайно натолкнулся на него около трупа.

— O! — Грант повернулся к капитану. — Так это вы?..

— Я? — прервал его Тремейн с внезапным ожесточением. Казалось, он только сейчас сознал серьезность своего положения. — Конечно, нет, полковник Грант. Я услышал крик и вышел посмотреть, в чем дело. Я нашел Самовала здесь уже мертвым.

— Понимаю, — сказал Грант, — значит, вы находились вместе с сэром Теренсом, когда…

— Нет, — вмешался О’Мой. — С обеда я оставался один, занимаясь накопившейся работой, и находился в своем кабинете, когда Маллинз позвал меня, чтобы сообщить о том, что увидел. Похоже, здесь произошла дуэль — взгляните на эти шпаги.

Он повернулся к своему секретарю.

— Я полагаю, капитан Тремейн, вам лучше отправиться к своему полковнику и доложить, что вы арестованы.

Тремейн оцепенел.

— Доложить, что я арестован?! — воскликнул он. — Бог мой, сэр Теренс, неужели вы думаете, что я…

— Что вы здесь делали? — прервал его О’Мой, чувствуя себя подобно шахматисту, объявляющему шах своему противнику.

Его голос звучал сурово, а в глазах светился дьявольский огонь мстительности. Ведь он сейчас был Полишинелем — шутом, который убивает издеваясь.

Тремейн стоял подавленный и молчаливый. Он бросил отчаянный взгляд на балкон — ответ был таким легким, но он неизбежно обрек бы на смерть Ричарда Батлера. Полковник Грант, проследив его взгляд, впервые увидел леди О’Мой и, сняв шляпу, поклонился.

— Может быть, леди что-нибудь видела? — сказал он сэру Теренсу.

— Я уже спрашивал ее, — ответил тот.

Тут она сама взволнованно повторила полковнику Гранту, что ничего не видела, а только вышла на балкон посмотреть, что случилось, услышав крик.

— А капитан Тремейн уже был здесь, когда ты вышла? — спросил беспощадный шутник.

— Д-да, — с трудом произнесла леди О’Мой. — Я вышла как раз перед тем, как ты появился.

— Вы видите? — вздохнув, сказал сэр Теренс Гранту, который, сжав губы, покивал, переводя взгляд с О’Моя на Тремейна.

— Но, сэр Теренс! — воскликнул капитан. — Я даю вам слово — я клянусь, что совершенно не знаю, как умер Самовал!

— Что вы здесь делали? — снова спросил О’Мой, и теперь в его голосе отчетливо слышалось злорадство.

Прямому и честному Тремейну впервые в жизни предстояло выбирать между правдой и ложью. Сказав правду, он назовет свидетелей, которые смогут описать все его действия. Но тогда он предал бы Дика Батлера и его сестру, и Тремейну пришлось солгать.

— Я шел к вам, — сказал он.

— Ночью? — воскликнул О’Мой. — Зачем?

— Но, сэр Теренс, если моего слова недостаточно, я отказываюсь отвечать, иначе это будет уже допрос.

О’Мой повернулся к сержанту:

— Когда прибыл капитан Тремейн?

Тот вытянул руки по швам.

— Капитан Тремейн, сэр, прибыл более получаса назад. Приехал в двухколесном экипаже, который еще стоит за воротами.

— Получаса назад? — переспросил сэр Теренс, и было слышно, как Кохун Грант задержал дыхание, выдавая свои догадки, или удивление, или то и другое вместе.

О’Мой снова взглянул на Тремейна.

— Поскольку мои вопросы, похоже, еще больше запутывают вас, я думаю, вам лучше без дальнейших протестов сделать так, как я предложил: сообщите утром полковнику Флетчеру, что вы арестованы, сэр.

Секунду помедлив, капитан вытянулся и коротко ответил, отдав честь:

— Слушаюсь, сэр.

— Но, Теренс!.. — послышалось сверху.

— Что? — О’Мой поднял голову. — Ты хочешь сказать?..

— Не мог бы ты… не мог бы ты подождать? — собрав остатки самообладания, выговорила леди О’Мой.

— Несомненно. Но для чего? — с нотками сарказма в голосе ответил сэр Теренс.

— Подождать, пока… ты… не получишь объяснений, — наконец договорила она.

— Этим займется трибунал. Мой долг вполне ясен и прост, я полагаю. Вам не стоит ждать, капитан Тремейн.

Не произнеся больше ни слова, Тремейн повернулся и ушел. Солдаты, выполняя отданное сэром Теренсом распоряжение, подняли труп и отнесли его в одну из служебных комнат. Следом за ними, простившись с сэром Теренсом, удалился полковник Грант, леди О’Мой ушла с балкона и закрыла окна, и, наконец, сам О’Мой, сопровождаемый Маллинзом, медленно, опустив голову, вернулся в дом. Во дворике, залитом холодным лунным светом, вновь воцарилось спокойствие. Войдя в свой кабинет, сэр Теренс опустился в кресло у стола и несколько секунд, не моргая, смотрел в пространство. На его губах появилась дьявольская усмешка, лицо исказила гримаса отвращения, а потом, подавшись вперед, он уронил голову на руки.

За дверью послышались голоса, потом быстрые шаги, и О’Мой, встряхнувшись и выпрямившись, увидел, как, распахнув дверь, в наспех наброшенном синем стеганом ночном халате и шлепанцах на босу ногу, с заплетенными в две тяжелые косы волосами, в кабинет стремительно вошла мисс Армитидж.

— Теренс! Что будет с капитаном Тремейном?

Он молча смотрел на нее из-под сдвинутых бровей. Приблизившись и положив руку ему на плечо, Сильвия взглянула в измученное, с отсутствующим выражением лицо О’Моя — было похоже, что он внезапно превратился в старика.

— Маллинз только что сказал мне, что капитану Тремейну приказали отправиться под арест за убийство графа Самовала. Это правда? Правда или нет? — настойчиво повторила она.

— Это правда, — ответил О’Мой.

— Но… — Девушка запнулась и прижала ладонь к горлу, будто не в силах дышать.

Опустившись рядом с ним на колени, она взяла его кисть в свои дрожащие руки.

— Но как ты можешь в это поверить? Капитан Тремейн не способен на убийство.

— Все говорит о том, что состоялась дуэль.

— Дуэль? — Сильвия посмотрела на него и вспомнила то, что произошло утром между Тремейном и Самовалом, а после этого — приказ лорда Веллингтона. — О Господи! Почему ты позволил забрать его?

— Его не забирали. Я приказал ему самому пойти под арест, о чем он доложит утром полковнику Флетчеру.

— Ты приказал ему? Ты?! Ты, его друг?! — Гнев, презрение, укор и печаль перемешались в ее голосе.

Несколько секунд О’Мой смотрел на нее, потом легонько обнял за плечи.

— Ты беспокоишься о нем, Сильвия? — спросил он удивленно. — Господи, да мы оба с тобой глупцы, дитя мое. Этот человек — подлец и негодяй, Иуда, которому следует отплатить предательством за предательство. Забудь о нем, девочка. Поверь мне, он не стоит того, чтобы о нем думать.

— Теренс! Ты сошел с ума?

— Почти, — ответил О’Мой со смехом, ужаснувшим ее.

Потрясенная и сбитая с толку, она медленно поднялась, с трудом сдерживая свои чувства.

— Скажи мне, — с явным усилием произнесла наконец мисс Армитидж, — что грозит капитану Тремейну?

— Что грозит? — О’Мой посмотрел на нее и улыбнулся. — Расстрел, конечно.

— И ты как будто хочешь этого?!

— Больше всего остального, — ответил он. — Каждый мерзавец должен получить по заслугам.

— О чем ты говоришь? Почему ты его так называешь?

— Я скажу это тебе — но потом, после того, как его расстреляют. Иначе правда выплывет наружу раньше.

— Какую правду ты имеешь в виду? Правду о том, как был убит Самовал?

— Нет. Здесь все ясно, налицо все улики. Я имею в виду — нет, я позже скажу, что имею в виду. Это поможет тебе пережить твою беду.

Сильвия снова подошла к нему.

— А ты мне сейчас не хочешь об этом сказать?

— Нет, — ответил О’Мой, поднимаясь. — Потом, потом, если будет необходимость. А сейчас иди спать, детка, и забудь о нем. Уверяю тебя, он не стоит твоего внимания. Надеюсь, очень скоро я докажу тебе это.

— Не верю!

О’Мой засмеялся, и опять его резкий смех прозвучал зловеще.

— Еще одна доверчивая глупышка, — воскликнул он. — Мир состоит из глупцов с вкраплениями из подлецов, питающихся их глупостью. Ступай спать, Сильвия, и молись о том, чтобы научиться разбираться в людях — эта способность превыше любого богатства.

— Я думаю, — сказала мисс Армитидж, стоя у двери, — что ты нуждаешься в ней больше, чем я.

— Конечно. Ты уверена в этом, и именно поэтому ты глупышка. Вера, — с ироничной назидательностью произнес О’Мой, — выражаясь языком Полишинеля, — наряд для дураков.

Не ответив, Сильвия вышла, медленно побрела по коридору и с трудом поднялась по лестнице. У двери Юны она задержалась и решила войти — ей было крайне необходимо с кем-то поговорить, — но, подумав о пустых словах и банальных фразах, которые тогда придется выслушивать, сдержалась и отправилась в свою комнату, где провела бессонную ночь, пытаясь разобраться в сложившейся ситуации и разгадать загадку неожиданного приступа безумия, охватившего сэра Теренса.

В итоге она смогла заключить лишь то, что, по-видимому, со смертью Самовала переплелись какие-то другие обстоятельства, которые вызвали в генерале ненависть к своему другу и превратили его в злейшего врага Тремейна, жаждущего — как он сам подтвердил, — чтобы капитана расстреляли. Но мисс Армитидж знала их обоих прежде всего как людей чести и ничего не могла понять.

Если бы Сильвия поддалась своему кратковременному побуждению увидеть леди О’Мой, ей сразу бы открылась вся правда. Поскольку она застала бы свою кузину в столь же смятенном состоянии духа, в котором пребывала сама, и если бы прошла сейчас в ее будуар, то встретила бы там Ричарда Батлера.

Теперь, после всего, что случилось, его сестра еще неудержимее, чем прежде, захотела пойти к мужу и все ему рассказать, совершенно не думая об иных последствиях, кроме тех, что теперь грозили Неду Тремейну. Как вы уже знаете, она была не способна оценивать один и тот же факт одновременно с двух точек зрения, что не удавалось также и ее брату, в данный момент думавшему только о собственной безопасности.

— Одно слово Теренсу, — сказал он, вставая спиной к двери, — и ты поймешь, что трибунал и расстрел станут для меня неизбежными.

Такое предупреждение сразу остановило ее. Однако шевельнувшаяся совесть не давала ей забыть о человеке, который подвергался опасности ради нее и ее брата, и Юна воскликнула:

— Но, Дик, а что станет с Недом?

— О, с Недом все будет в порядке. Какие вообще против него имеются улики? Людей не расстреливают за поступки, которые они не совершали, это незаконно, ты же знаешь. Оставь пока Неда выпутываться самому. Ведь ему не угрожает столь непосредственная и серьезная опасность, как мне.

В полной растерянности, чувствуя себя совершенно беспомощной, она опустилась на диван. Эта ночь выдалась для Юны О’Мой очень тяжелой.

— Во всем виноват ты, Дик, — с трудом выговорила она, дав волю слезам.

— Конечно, теперь ты будешь винить меня… — выдохнул он.

— Если бы ты был готов вовремя, как тебе сказал Нед, не случилось бы задержки и ты давно бы находился уже далеко отсюда.

— Разве я виноват, что моя рана открылась — черт бы ее побрал! — когда я попытался спуститься по этой проклятой лестнице? Разве моя вина, что я не обезьяна и не акробат? Тремейну нужно было просто помочь мне, и не следовало возвращаться и ждать, пока он поднимется и перевяжет меня. Из-за этого мы потеряли время и, очень похоже, мою жизнь, — мрачно заключил Ричард Батлер.

— Твою жизнь? Что ты хочешь этим сказать, Дик?

— Именно то, что сказал. Какие у меня теперь шансы выбраться отсюда? Предоставится ли еще когда-нибудь такой необыкновенный случай? «Телемак» уйдет без меня, а единственный человек, который мог мне помочь в этой проклятой стране, угодил под арест. Опять придется спасаться самому, а я еще пару дней не смогу ходить из-за боли в ноге и вынужден буду снова вернуться в твой душный чулан, — описал он свою перспективу и, не в силах сдержаться, принялся проклинать судьбу.

Юна попыталась утешить его, но это было нелегко.

— А теперь ты, — сетовал он, — оказываешься столь бесчувственной, что хочешь пойти прямо к Теренсу и объяснить ему, что здесь делал Тремейн. Ты могла бы, по крайней мере, соблюсти приличия, дождавшись моего ухода, и иметь милосердие, чтобы дать мне возможность отправиться в путь прежде, чем ты пустишь ищеек по моему следу.

— О, Дик, Дик, как ты жесток! — воскликнула Юна. — Как ты можешь говорить мне такие безжалостные веши, когда я только и думаю о том, как тебя спасти.

— Тогда больше не убеждай меня в том, что надо все рассказать Теренсу.

— Не буду, Дик, не буду. — Она усадила брата на диван рядом с собой и, гладя его по взъерошенным рыжим волосам, постаралась успокоить:

— Знаешь, я не сообразила, точнее, я даже не думала об этом. В тот момент я так беспокоилась за Неда.

— Я же сказал тебе — он в этом не нуждается, — повторил Дик. — Неду ничто не грозит. Тебе следует повторять то, что ты сказала им с балкона, — что ты слышала крик и, выглянув посмотреть, что там случилось, увидела Тремейна, склонившегося над телом. Ни слова больше и ни слова меньше, не то все обернется против меня.

Глава 14

ЗАЩИТНИК
Не думаю, что в эту ночь в доме на Монсанту из четырех основных действующих лиц этой трагикомедии, за возможным исключением леди О’Мой, кому-то удалось поспать. У каждого на то были свои причины. Про Сильвию мы уже знаем. Мистера Батлера снова беспокоила его нога, впрочем, помимо боли открывшейся раны, его сон успешно отгоняли мысли о будущем. Что же касается сэра Теренса — его случай был наиболее достойным сожаления. Этот человек, всю свою жизнь проявлявший искренность и простодушие в большом и малом, человек, который ни разу не опустился до того, чтобы в чем-то покривить душой, вдруг почувствовал, что столкнулся с низким, отвратительным лицемерием, прикрывающим гнусные, постыдные деяния, направленные против него. За подобное вероломство, говорил себе сэр Теренс, можно отомстить только вероломством, но подобного соображения оказывалось недостаточно, чтобы успокоить его протестующее чувство собственного достоинства.

В конце концов, однако, неудержимая жажда мщения — и мщения самого мучительного — всецело завладела его рассудком. Подлость завела капитана Тремейна в западню, в окружение, усмехнулся генерал, и, когда кольцо окончательно сожмется и сдавит его, сэр Теренс получит чудодейственный бальзам для своей души, терзавшейся из-за поруганной чести, в виде развлечения, которым ему послужат отчаянные, но тщетные попытки жертвы спастись. Перед капитаном Тремейном встанет жестокий выбор: покориться в мучительном молчании своей участи или, не выдержав, спасти свою жалкую жизнь, признав себя соблазнителем и предателем. Интересно будет наблюдать, как он станет выбирать, и его решение определит наказание, которое он понесет.

Сэр Теренс вышел к завтраку во дворик с посеревшим, осунувшимся лицом, но выглядел удивительно спокойно для человека, не привыкшего прятать под маской свои истинные чувства, и негромко поприветствовал свою жену и мисс Армитидж.

— Что ты собираешься делать с Недом? — таков был первый, ошеломивший его, вопрос жены.

О’Мой недобро посмотрел на нее, удивляясь твердости, с которой она выдержала его взгляд, но потом сообразил, что наглость — непременная черта всех развратных женщин, и переспросил:

— Что я собираюсь делать? Да ничего. Я к этому делу уже не имею никакого отношения. Меня могут попросить дать показания, могут даже пригласить заседать в трибунале, которому предстоит его судить. Но мои показания вряд ли ему помогут. Сделанные мной выводы будут, естественно, основываться на фактах, которые окажутся в распоряжении суда.

Ложечка, которую Юна судорожно сжимала в руке, громко звякнула о блюдце.

— Я не понимаю тебя, Теренс, Нед всегда был твоим лучшим другом.

— Безусловно, он делил со мной все, что мне принадлежало.

— И ты знаешь, — продолжала Юна, — что он не убивал Самовала.

— В самом деле? — Его взгляд несколько оживился. — И откуда же мне это известно?

— Ну… одним словом, я знаю, что это так.

Казалось, это заявление задело его. О’Мой подался вперед с каким-то напряжением, за которым скрывалось что-то жуткое, чего, однако, она не уловила.

— Почему ты не сказала об этом раньше? Откуда ты это знаешь? Что вообще ты знаешь?

— Я уверена, что он этого не делал.

— Да, да. Но что делает тебя такой уверенной? Тебе что-то известно, о чем ты не хочешь говорить?

Он видел, как под его горящим взглядом румянец медленно отлил от ее щек. Похоже, ее наглости есть предел, видимо, она еще не совсем потеряла стыд.

— Что мне известно? — запнувшись, переспросила Юна.

— Да, я спрашиваю именно об этом.

— Мне известно то же, что и ты знаешь, — нашлась она. — Я знаю Неда как человека, не способного на такие действия. Я готова поклясться, что он не делал этого.

— Понимаю — показания, основывающиеся на характере, самые «верные», — иронически поддержал ее муж.

О’Мой снова сел прямо и стал задумчиво помешивать свой шоколад.

— Возможно, они произведут впечатление на трибунал. Но я не судья, и мое мнение никак не поможет Неду Тремейну.

— Трибунал? — воскликнула леди О’Мой, ошеломленно глядя на него. — Ты хочешь сказать, что мне придется давать показания?

— Конечно, — ответил О’Мой, — ты расскажешь о том, что видела.

— Но… но я ничего не видела.

— Что-то, вероятно, все же видела.

— Да, но ничего важного.

— И все же суд, вероятнее всего, захочет тебя выслушать и, возможно, проверить твои показания.

— О нет, нет! — Она в смятении привстала, затем опять опустилась в кресло. — Ты должен оградить меня от этого, Теренс. Я не могу давать никаких показаний — действительно не могу.

О’Мой рассмеялся с притворной снисходительностью, за которой угадывалось что-то злое.

— Но, — сказал он, — ты же не лишишь Тремейна шанса быть оправданным в результате твоих утверждений? Или ты не готова быть адвокатом его характера и поклясться в том, что, зная этого человека, ты уверена — он не мог такого совершить? Что он — воплощенное благородство и абсолютно не способен на хитрость и вероломство?

Тут Сильвия, наблюдавшая за ними и пытавшаяся связать то, что слышала, с дикими, как ей показалось, ночными высказываниями сэра Теренса, наконец вмешалась в разговор:

— Почему ты относишь эти слова к капитану Тремейну?

Он резко повернулся к ней.

— Я не отношу, напротив, я говорю, что они, как известно Юне, к нему неприменимы.

— Тогда твои слова не имеют никакого отношения к этому случаю. Капитан Тремейн арестован за убийство графа Самовала на дуэли. Пусть дуэль является нарушением закона, недавно изданного лордом Веллингтоном, но она не может быть преступлением против чести, и говорить, что человек не мог драться на дуэли потому, что он не способен к хитрости и вероломству, — значит говорить бессмыслицу.

— О, безусловно, — подтвердил генерал. — Но если учесть, что Тремейн отрицает, что он дрался, и пытается спасти себя ложью, утверждая, будто не убивал Самовала, полагаю, это высказывание приобретает некоторый смысл.

— Тремейн говорил это?

— Так, во всяком случае, я его понял ночью, когда отправлял под арест.

— Значит, — сказала Сильвия убежденно, — так оно и есть.

— Возможно, возможно, — согласился сэр Теренс. — Суд, вне всякого сомнения, выяснит правду. Правда, как вы знаете, всегда восторжествует, — он снова посмотрел на свою жену, заметив на ее лице новые признаки смятения.

Маллинз стал подавать новые блюда, беседа стихла. В этот момент послышались быстрые шаги, сопровождаемые позвякиванием шпор, и из двери служебного крыла во двор вышел человек.

У обернувшегося на его шаги генерал-адъютанта от изумления перехватило дыхание.

— Лорд Веллингтон! — воскликнул он и встал.

Услышав восклицание, гость остановился и повернулся. На нем был серый повседневный сюртук, белый шарф, бриджи из оленьей кожи и высокие сапоги выше колен, слева из-под мышки торчало кнутовище. Ясные глаза его казались необыкновенно острыми и проницательными, отчего красивое лицо принимало выражение гордой непреклонности. Их пронзительный взгляд перешел с О’Моя на накрытый стол и сидящих за ним леди. Секунду поколебавшись, он быстро приблизился и, сняв с головы двууголку — его каштановые волосы уже тронула едва заметная седина, — отвесил дамам галантный и в то же время холодный поклон.

— Полагаю, ввиду своего столь неожиданного вторжения мне следует принести извинения, — сказал сэр Артур Веллингтон. — Я шел к вам в комнату, О’Мой, и совершенно не ожидал нарушить таким образом ваше уединение.

О’Мой почтительно поспешил его разуверить в этом. Дамы поднялись, чтобы приветствовать гостя. Он с небрежной учтивостью склонился, чтобы прикоснуться губами к руке леди О’Мой, и попросил ее вновь занять свое кресло, потом все с той же сдержанной любезностью поклонился мисс Армитидж — после того, как генерал-адъютант представил ее.

— Не беспокойтесь, не наказывайте меня за то, что я потревожил вас, — сказал он. — Садитесь, О’Мой, я сейчас не спешу и крайне рад короткому отдыху. — И, окинув пышный сад одобрительным взглядом, заметил: — У вас тут очень приятно.

Сэр Теренс пригласил его светлость, к столу, но тот вежливо отказался.

— Стакан разбавленного вина, если можно, — этого будет достаточно. Я завтракал в Торриж-Ведраш с Флетчером. О да, — улыбнувшись, повторил он, заметив изумление на лицах дам, — я уже давно на ногах, поскольку очень дорожу своим временем, особенно сейчас. Вот почему я свалился без предупреждения на вашу голову, О’Мой.

Сэр Артур взял с подноса принесенный Маллинзом стакан и, немного отпив из него, поставил на стол.

— Из-за мышиной возни этих несносных интриганов здесь, в Лиссабоне, столько неприятностей, что будет правильно, если я сам явлюсь на регентский совет и откровенно поговорю с этими сеньорами.

Говоря это, он стянул с рук свои плотные кожаные перчатки для верховой езды.

— Если кампания вообще продолжится, то это будет происходить так, как планирую я. Кроме того, я хотел увидеть Флетчера и творения его рук. Честное слово, О’Мой, он делает чудеса, я им очень доволен — и вами, конечно, тоже. Он рассказал мне, как вы ему помогаете и сколь полезные советы даете, когда это необходимо. Должно быть, вы трудитесь и днем и ночью.

Он вздохнул.

— Я желал бы, чтобы мне все так служили. Но все это, конечно же, невыносимо скучно для вас, леди О’Мой, и для вас, мисс Армитидж. Простите меня.

Юна стала возражать, заявив о своем глубоком интересе к военным вопросам, и предложила его светлости продолжать. Лорд Веллингтон, однако, игнорируя это предложение, заговорил о жизни в Лиссабоне и высказал с надеждой предположение, что дамы не скучают.

— О да, — уверила его леди О’Мой, — мы находим тут развлечения: домашние театры и балы, иногда официальные балы, наступает лето, и нам обещали пикники и увеселительные прогулки по воде.

— А осенью, мадам, мы сможем предложить вам поохотиться, — заверил ее сэр Артур, — тут полно лис, правда, местность крайне пересеченная. Хотя о чем я говорю — что охота для ирландки?

Он заметил живой интерес в глазах мисс Армитидж.

— А вас, я вижу, эта перспектива интересует.

Мисс Армитидж подтвердила это, и между ними завязалась беседа, во время которой великий воин попивал свое разбавленное вино, промывая горло от набившейся за утреннюю скачку пыли. Когда он отставил пустой стакан, сэр Теренс расценил это как признак его готовности обратиться к служебным делам и, поднявшись, объявил себя всецело в распоряжении его светлости.

Лорд Веллингтон провел с ним целый час за обсуждением деталей некоторых дел, не имеющих непосредственного отношения к главной линии нашего повествования. Наконец он поднялся из-за стола сэра Теренса и взял с кресла свои хлыст и шляпу.

— Я отправляюсь в Лиссабон и попытаюсь прийти к взаимопониманию с графом Редонду и доном Мигелем Форжешем.

Сэр Теренс двинулся было вперед, чтобы открыть дверь, но Веллингтон неожиданно остановил его и спросил:

— Вы огласили мой приказ о дуэлях?

— Сразу же, как только его получили, сэр.

— Однако немного же понадобилось времени, чтобы его нарушили! — Он нахмурился.

Сэр Теренс почувствовал, как застучала в его висках кровь, но, ничем не выдавая своего волнения, печально ответил:

— Боюсь, что так.

— Ни в какие ворота не лезет! Я услышал об этом от Флетчера сегодня утром. Только что прибыл капитан — как его? — и доложил, что находится под арестом. А Флетчер получил записку от вас с основаниями для этого. Самой неприятной особенностью этих дел является то, что они всегда приносят массу хлопот и беспокойства. В случае с Беркли жертвой оказался племянник патриарха. Теперь Самовал, еще более важная персона, близкий друг нескольких членов совета. Его смерть вызовет большой шум и, возможно, новые трудности в наших взаимоотношениях с португальцами. Большая неприятность. Из-за чего они поссорились? — вдруг спросил он.

О’Мой похолодел.

— Единственная известная мне ссора, которая между ними произошла, — произнес он, избегая пристального взгляда своего собеседника, — случилась как раз из-за приказа вашей светлости. Самовал скверно о нем отозвался, что возмутило Тремейна. Они обменялись резкостями, но в тот раз я и другие присутствующие не дали их стычке зайти далеко.

Сэр Артур удивился.

— Ей-богу, О’Мой! — воскликнул он. — Справедливости ради нельзя не сказать, что у капитана есть некоторое оправдание. Он был одним из ваших военных секретарей, не так ли?

— Так.

— О! Жалко, жалко. — Его светлость на секунду задумался. — Но приказы есть приказы, и солдаты должны им повиноваться. Британские солдаты это с трудом понимают, но нам следует внушать им это более настойчиво.

Честная душа О’Моя мучительно протестовала против лжи, косвенно высказанной им этому благородному человеку, которого он очень уважал и который представлялся ему самим олицетворением воинской чести. Он находился в таком состоянии, что, если бы Веллингтон задал еще один вопрос, он не смог бы более сдерживаться и рассказал бы ему, как было все на самом деле. Но вопросов больше не последовало. Веллингтон направился к выходу и протянул на прощанье руку.

— Не провожайте меня, О’Мой. Я оставил вам массу работы, а у вас нет секретаря, так что не тратьте время на любезности. Я надеюсь, что застану леди в саду и смогу попрощаться с ней.

И, позвякивая шпорами, он быстро вышел, оставив подавленного духом О’Моя ссутулившимся в кресле.

В саду его светлость нашел мисс Армитидж, сидевшую в одиночестве за столом под виноградными решетками. При его приближении она поднялась, несмотря на его жест, предлагавший ей не вставать.

— Я искал леди О’Мой, — сказал сэр Артур, — чтобы откланяться. Возможно, я больше не буду иметь удовольствия вновь побывать здесь.

— Вероятно, она на террасе, — ответила мисс Армитидж. — Я приведу ее.

— Пойдемте вместе, — последовало любезное предложение, и они двинулись вместе в сторону арки.

— Вы сказали, ваша фамилия Армитидж?

— Это сказал сэр Теренс.

В его глазах зажегся огонек.

— Вы обладаете исключительным качеством. Правдивость довольно распространена, точность встречается гораздо реже. Хорошо, сэр Теренс сказал. У меня был большом друг по фамилии Армитидж. Я потерял его из виду много лет тому назад. Мы вместе ходили в школу в Брюсселе.

— К месье Губеру, — уточнила мисс Армитидж, несказанно удивив своего собеседника. — Это Джон Армитидж, мой дядя.

— Господи помилуй, сударыня! — воскликнул он. — Но я решил, что вы ирландка, а Джек Армитидж был из Йоркшира.

— Моя мама ирландка, наша семья живет сейчас в Ирландии — и я родилась там же. Но отец тем не менее был братом Джона Армитиджа.

Сэр Артур пристально взглянул на нее, отметив про себя ее прекрасную осанку, мягкие линии фигуры и красивые, благородные черты лица. Его светлость, вспомним, умел ценить женскую привлекательность.

— Так вы племянница Джека Армитиджа, — все еще не в силах оправиться от удивления, произнес он. — Расскажите же о нем, дитя мое.

И она рассказала, что Джек Армитидж сейчас преуспевающий человек, что он удачно женился, взяв за женой богатое приданое, уже давно ушел в отставку из конной гвардии и теперь живет в Нортгемптоне. Сэр Артур с интересом слушал ее, и мальчишеская привязанность к ее дяде, которую он долгие годы не имел возможности выразить, обратилась в сердечное расположение к племяннице; ее собственное очарование, несомненно, тут тоже сыграло свою роль.

Они вышли на террасу, но леди О’Мой там не оказалось. Впрочем, лорд Веллингтон был слишком поглощен своим открытием, чтобы обеспокоиться этим.

— Дитя мое, — сказал он, — если ради Джека и ради вас самой я смогу что-нибудь сделать для вас, я надеюсь, вы дадите мне об этом знать.

Бросив на него быстрый взгляд, мисс Армитидж опустила глаза и, то бледнея, то краснея, произнесла:

— Вы меня искушаете, сэр.

— Тогда поддайтесь искушению, дитя мое, — мягко сказал сэр Артур, видя ее внутреннее сопротивление.

— Это не для меня, — подтвердила его ощущения девушка. — Есть кое-что, о чем я хочу попросить вас, если осмелюсь — я и так собиралась это сделать, если бы нашла возможность. Честно говоря, я сидела в саду, ожидая вас, надеясь поговорить с вами.

— Так, так, — подбодрил сэр Артур. — Теперь это будет легче сделать, поскольку мы установили, что являемся в некотором смысле старыми друзьями.

Он был так добр и ласков, что, несмотря на суровое, властное выражение его лица, Сильвия не могла больше сдерживаться:

— Я хотела просить за лейтенанта Ричарда Батлера, — начала она.

— Что ж, — весело сказал сэр Артур, — именно этого я и боялся, когда услышал, что разговор будет о ком-то другом.

Он понял ее совершенно, неправильно.

— Мистер Батлер, — сказала она, — это офицер, который обвиняется по делу в Таворе.

Его светлость задумался.

— Батлер — Тавора?.. Ах, да, — вспомнил он, — осквернение женского монастыря. — Его тонкие губы сжались, лицо окаменело. — Да? — его голос сделался холодным, даже резким, что, однако, не остановило мисс Армитидж.

— Мистер Батлер приходится братом леди О’Мой, — пояснила она.

Отпрянув, лорд Веллингтон несколько секунд изумленно смотрел на нее.

— Боже мой! Что ты говоришь, дитя! Ее брат! Шурин О’Моя! О’Мой ни слова не сказал мне об этом!

— А что он мог сказать? Сэр Теренс дал слово регентскому совету, что мистер Батлер будет расстрелян, как только его схватят.

— В самом деле! — подтвердил Веллингтон, поражаясь еще больше. — В своем понимании долга О’Мой чем-то походит на древних римлян. Хм! Этого, конечно, потребовал совет?

— Я так поняла, ваша светлость. Леди О’Мой сознает, что ее брат в большой беде, и чрезвычайно встревожена.

— Естественно, — согласился он. — Но что я могу сделать, мисс Армитидж? Что вам известно об этом деле?

Сильвия рассказала все, что знала, сосредоточиваясь на том обстоятельстве, что все произошло по ошибке, что мистер Батлер был уверен, что стучит в ворота монастыря доминиканских монахов, и, получив непонятный отказ, заподозрил измену и вломился туда. Веллингтон все выслушал, не сводя с нее глаз, и сказал:

— Хм! Вы так защищаете этого джентльмена, что можно подумать, будто он сам вас проинструктировал. Однако после того о нем, по-моему, ничего не слышали?

— Ничего, сэр, с тех пор, как он исчез из Таворы больше двух месяцев назад. А я только повторила вашей светлости рассказ сержанта и солдат, которые доложили об этом деле сэру Роберту Крофорду после своего возвращения.

Задумавшись, лорд Веллингтон облокотился о балюстраду и устремил взгляд на рощу за залитой солнцем лужайкой, обратив к собеседнице свой точеный профиль.

Наконец, продолжая смотреть вдаль, он медленно произнес:

— Но если все было действительно так и произошло досадное недоразумение, я не вижу оснований для того, чтобы подвергать его смертной казни. Его дезертирство, если он дезертировал — я имею в виду, если с ним ничего не случилось, — более серьезный проступок.

— Я полагаю, сударь, его принесли в жертву регентскому совету — он стал чем-то вроде козла отпущения.

Веллингтон резко повернулся, его глаза сверкнули так грозно, что мисс Армитидж даже немного испугалась, но тут же вновь сделался невозмутимым.

— Хм! Однако вы неплохо информированы, — сказал он, затем, оценивающе посмотрев в ее умное лицо и заметив теперь некоторое сходство с Джеком Армитиджем, добавил: — Но, конечно, так оно и должно быть. Очень хорошо, моя дорогая, я рад, что вы рассказали мне это. Если мистер Батлер объявится — конечно, состоится заседание трибунала по этому поводу — дайте мне знать, и я подумаю, что смогу сделать ради вас и во имя справедливости.

— О нет, не ради меня, — немного покраснев, заверила его мисс Армитидж. — Мистер Батлер для меня — никто, точнее, он только мой кузен. Это ради Юны — я беспокоюсь за нее.

— Ну что ж, тогда ради леди О’Мой, раз вы просите об этом, — с готовностью согласился сэр Артур. — Но, — сказал он, — сначала мистер Батлер должен объявиться.

Не исключено, предположил он про себя, что Батлер вообще никогда не объявится.

— И помните, я обещаю только обратить на это дело внимание. Если все обстояло так, как вы сказали, я думаю, вы можете быть уверены, что худшее, что ожидает мистера Батлера, — отставка. Он это заслужил. Но, полагаю, я буду последним, кто позволит сделать британского офицера козлом отпущения или отдаст его на растерзание толпе или какому-то регентскому совету. Кстати, кто вам сказал насчет козла отпущения?

— Капитан Тремейн.

— Капитан Тремейн? А, это тот офицер, который убил Самовала?

— Он не убивал!

В ответ на столь решительное, почти яростное отрицание Веллингтон внимательно посмотрел на свою собеседницу.

— Но мне так передали. И сказали еще, что он находится сейчас под арестом за нарушение моего приказа о дуэлях.

— Но он не виновен, ваша светлость. Капитан Тремейн говорит, что он не убивал, а раз он так говорит, значит, это правда.

— О, конечно, мисс Армитидж.

Сэр Артур был человеком несравненной доблести и отваги, однако, глядя сейчас на свою собеседницу и понимая ее состояние, решил все же не рисковать жизнью.

— Я знаю капитана Тремейна как очень честного человека, — продолжала Сильвия, — и если бы он убил Самовала, то никогда не стал бы отпираться, а объявил об этом всему свету.

— Вам не следует так горячиться, дитя мое, — проговорил сэр Артур. — Есть еще кое-какие неясности. Но скоро объявятся секунданты, и они скажут нам, кто участвовал в дуэли.

— Секундантов не было.

— Не было секундантов! Вы хотите сказать, что между ними произошла просто драка?

— Я хочу сказать, что они вообще не дрались. А что касается этой сказки о дуэли, мне хотелось бы задать вопрос вашей светлости: если бы капитан Тремейн решил тайно встретиться с графом Самовалом, стал бы он из всех возможных мест выбирать именно это?

— Что значит «это»?

— Это. Схватка — кто бы в ней ни участвовал— произошла здесь, на этом дворике, сегодня в полночь.

— Клянусь, — сказал сэр Артур, не в силах скрыть удивления, — мне действительно сообщили далеко не обо всем, что связано с этой историей. Странно, что О’Мой ничего не сказал, — пробормотал он и неожиданно спросил: — А где был арестован Тремейн?

— Здесь.

— Здесь? Значит, он находился здесь в полночь? И что же он делал?

— Я не знаю. Но, что бы тут ни делал капитан Тремейн, может ли ваша светлость поверить, что он пришел сюда для тайной дуэли?

— Безусловно, в это весьма непросто поверить, — согласился сэр Артур. — Но что он все же здесь делал?

— Я не знаю, — повторила мисс Армитидж.

Она хотела рассказать о странных словах О’Моя, которые он говорил ей ночью о Тремейне, но заколебалась, и храбрость оставила ее.

Лорд Веллингтон был великим человеком, несшим на своих плечах судьбы наций, а она и так уже отняла у него столько времени, принадлежавшего миру и истории, и не чувствовала себя вправе более им злоупотреблять. Ее колебаниям положил конец звон шпор Кохуна Гранта, шагающего в их сторону через двор. Подойдя к ним, он доложил, что приехал к О’Мою, но, услышав о том, что здесь находится лорд Веллингтон, решил сначала повидать его.

— Вы появились очень кстати, Грант, — сказал он и повернулся, чтобы попрощаться с племянницей Джека Армитиджа.

— Я не забуду ни о мистере Батлере, ни о капитане Тремейне, — обещал он, и на его лице появилась ласковая улыбка. — Им очень повезло с защитником.

Глава 15

БУМАЖНИК
— Какая-то странная тайна окутывает смерть Самовала, — сказал полковник Грант.

— Да, и у меня точно такое же ощущение. — Веллингтон нахмурился.

Они были во дворе вдвоем. Лучи уже высоко поднявшегося солнца, пробиваясь через решетки с виноградными лозами, покрывали стол, за которым сидел его светлость, поминутно меняющимся узором из света и тени.

— Все бы казалось понятным, если бы не дуэльные шпаги. Это оружие и рана Самовала однозначно свидетельствуют о дуэли. В ином случае мы могли бы с большой долей уверенности предполагать, что шпион был застигнут на месте преступления и получил по заслугам.

— Как? Граф Самовал занимался шпионажем?

— В интересах французов, — последовал бесстрастный ответ. — Он действовал по заданию группировки Созы, чьим орудием стал.

И Грант подробно рассказал все, что знал о Самовале.

Некоторое время лорд Веллингтон сидел в молчании, размышляя. Затем поднялся, обратив пронзительный взгляд на полковника, который был на целую голову выше его.

— У вас есть доказательства того, о чем вы говорите?

— Безусловно. И доказательства вполне осязаемые. Они у меня с собой.

Грант вытащил небольшой бумажник из красного сафьяна, украшенный тисненой буквой «S», увенчанной короной, заключенной в венец. Открыв его, он вынул несколько бумаг.

— Я был в этом уверен и до того, как минувшей ночью осмотрел его тело перед тем, как уйти. Вот то, что я нашел, и среди прочих бумаг здесь есть такие, на которые я хотел бы обратить внимание вашей светлости. Сначала это. — Он передал Веллингтону собственноручную записку князю Эсслингенскому Ляфлеша, его тайного агента, имеющего регулярные консультации с графом, содержавшую благодарность графу за ценную информацию, уже полученную от него.

Его светлость вновь сел и прочитал записку.

— Тут содержится полное подтверждение того, о чем вы говорите, — медленно проговорил он.

— Теперь это. — Полковник положил на стол отчет с приблизительной численностью и расположением британских войск в Португалии. — Почерк Самовала, те, кто его видел, без труда узнают. И наконец это, сэр. — Он развернул набросок карты, озаглавленной тоже по-французски: «Вероятные расположение и протяженность фортификаций к северу от Лиссабона».

— Приписка внизу, — добавил Грант. — Она написана с применением шифра, принятого у французов, что свидетельствует о том, как далеко зашел Самовал. Вот ее перевод.

Он положил перед лордом Веллингтоном лист бумаги, на котором было написано: «Я изобразил данный план, исходя из собственного знания местности, перехватываемых время от времени обрывков информации и своего личного обследования дорог вблизи этого района. Он имеет своей целью послужить простым ориентиром действительного нахождения фортификаций, точный план которых я надеюсь вскоре получить».

Его светлость прочитал текст очень внимательно, не проявив, впрочем, ни малейшего беспокойства.

— Для человека, имеющего в своем распоряжении столь незначительные сведения, как он сам утверждает, — последовал спокойный комментарий, — он чертовски точен. Похоже, к маршалу Массена этот план еще не попал.

— Судя по всему, Самовал решил его пока не отправлять, намереваясь заменить настоящим, который, как он сам говорит, собирался вскоре добыть.

— Полагаю, он умер вовремя. Что-нибудь еще?

— Главное, — сказал полковник Грант, — я оставил напоследок.

Он развернул еще одну бумагу и отдал ее главнокомандующему. Это был исчезнувший из пакета, который вез капитан Гарфилд, отчет лорда Ливерпула о войсках, отправляющихся в Лиссабон в июне-июле.

Его светлость ознакомился с содержанием и сжал губы.

— Смерть настигла его действительно вовремя, чертовски вовремя. Человек, который его убил, заслуживает того, чтобы быть упомянутым в официальном донесении. Больше ничего, я полагаю?

— Остальное не так важно, сэр.

— Очень хорошо, — он поднялся. — Если вы не возражаете, я оставлю их себе вместе с бумажником. Я собираюсь на встречу с членами регентского совета, и столь сильное оружие будет мне весьма кстати. Каким бы ни было окончательное решение трибунала, сейчас важно, чтобы все узнали, что Самовал нашел смерть шпиона, застигнутого на месте преступления, как вы и предположили. И это будет единственным заключением, к которому смогут прийти члены португальского правительства, когда я положу перед ними эти бумаги. Они надежно заглушат все протесты.

— Могу ли я проинформировать об этом О’Моя?

— О, конечно, — сразу согласился его светлость, но тут же задумался. — Подождите, — он опустил глаза. — Все же лучше не делать этого. Не говорите ничего никому. Давайте пока оставим все между нами. Ведь это не имеет непосредственного отношения к случившемуся. Кстати, когда назначено заседание трибунала?

— Я только что слышал, что маршал Бересфорд назначил его на четверг, здесь, на Монсанту.

Некоторое время Веллингтон о чем-то размышлял.

— Наверное, я приеду — я пока побуду в Торриж-Ведраш. Это очень странное дело. А каковы ваши впечатления, Грант? Вы что-нибудь понимаете?

Грант невесело улыбнулся.

— Я пытаюсь сложить в одно целое все известные факты, но картина получается весьма загадочной, многое остается неясным, а бумажнику в ней вообще нет места.

— Вы все расскажете мне по дороге в Лиссабон — я хочу, чтобы вы отправились со мной. Леди О’Мой, надеюсь, простит меня, если я отбуду «по-английски» — ее нигде не видно.

А леди О’Мой сознательно скрылась с глаз, движимая теми же побуждениями, которые заставляют прятаться страдающее животное, чтобы не показывать свою боль. Подавленная горем и тревогой, она удалилась в заросли на одном из склонов Монсанту, где Сильвия и нашла ее на берегу ручья, заросшего цветущими фиалками. Она была в слезах, разрываясь между необходимостью хранить секрет и совершенной невозможностью его дальнейшего сохранения, глаза ее были полны слез.

— Юна, милая! — воскликнула мисс Армитидж, опускаясь рядом с ней на колени и по-матерински обнимая этого взрослого ребенка.

— Что случилось?

Не в силах больше сдерживаться, несчастная Юна громко разрыдалась.

— Моя дорогая, я так мучаюсь. Я, наверное, сойду с ума. За что мне все это? Ведь я всегда была внимательна к другим и — ты знаешь — никому не причиняла страданий. А Дик… — он так эгоистичен.

— Дик? — переспросила Сильвия, и участия в ее голосе стало меньше. — Ты сейчас думаешь о Дике?

— Конечно. Все беды начались из-за него. Я имею в виду, — спохватившись, стала объяснять Юна, — что все мои неприятности связаны с этим делом. А теперь Нед арестован и ожидает суда.

— Но какое отношение капитан Тремейн имеет к Дику?

— Никакого, конечно, — согласилась Юна с невероятным для себя самообладанием. — Но тут одна беда прямо за другой. Это больше того, что я могу вынести.

— Я знаю, моя дорогая, я знаю, — проговорила Сильвия, и голос ее дрогнул.

— Ты не знаешь! Как ты можешь знать? Ведь это не твой брат и не твой друг, и ты не тревожишься за них так, как я. Если бы ты беспокоилась, если бы любила Дика или Неда, тогда бы поняла, как я страдаю.

Мисс Армитидж задумчиво смотрела перед собой на густую зеленую листву, на ее губах промелькнула едва заметная улыбка.

— Однако я сделала то, что смогла, — сказала она, немного помолчав. — Я поговорила о них обоих с лордом Веллингтоном.

Леди О’Мой перестала плакать и с ужасом посмотрела на нее.

— Ты говорила с лордом Веллингтоном?

— Да. Представилась такая возможность, и я ею воспользовалась.

— Что ты ему сказала? — дрожа, произнесла Юна и сжала ее руку.

Сильвия рассказала, как было дело, как она передала его светлости истинные обстоятельства нелепой истории, в которую попал Дик, как заявила, что Тремейн не способен лгать и, раз он сказал, что не убивал Самовала, значит, это так и есть, наконец, как его светлость отнесся к ее словам.

— Этого, наверное, все же недостаточно, — печально проговорила Юна.

— Он сказал, что не позволит делать из британского офицера козла отпущения и что если все так и было, как я рассказала, то худшее, что ждет Дика, — это увольнение из армии. Он просил меня, если объявится Дик, дать ему знать сразу же.

Больше, чем когда-либо, леди О’Мой хотелось поделиться сейчас своими бедами. Какое-нибудь случайное слово могло сломать последние барьеры, сдерживающие ее стремление. Но это слово сказано не было, и она решила поговорить сначала со своим братом. Услышав ее рассказ, тот рассмеялся.

— Ловушка, чтобы поймать меня, только и всего. Моя милая девочка, этот высокомерный солдафон, я уверен, не представляет себе, что к человеку в военной форме можно тоже проявлять милосердие. Дисциплина — единственный бог, которого он почитает.

И он рассказал несколько историй, иллюстрирующих безжалостность лорда Веллингтона.

— Я говорю тебе, — заключил Ричард Батлер, — это просто ловушка, чтобы меня схватить. И если ты будешь настолько глупа, что поддашься на нее или проболтаешься о моем присутствии Сильвии, то сразу в этом убедишься.

Юна пришла в ужас и сразу согласилась с ним, как всегда, легко поддавшись аргументам последнего человека, с которым говорила. Она села на сундук, служивший столь гостеприимным пристанищем мистеру Батлеру.

— Но что будет с Недом? Я все же надеюсь, что мы найдем какой-то выход.

Лежа в своей походной «кровати», Ричард Батлер приподнялся на локте.

— Не беспокойся, — нетерпеливо сказал он. — Они ничего не смогут сделать Неду, пока не признают его виновным — а как можно установить его виновность, если он не виноват?

— Да, но признаки…

— Чепуха! — сказал Ричард Батлер, выбрав самое мягкое слово из тех, что были готовы сорваться сейчас с его языка. — Признаки еще не доказательства. Пожалуйста, подумай и пойми: они еще должны доказать, что именно он убил Самовала. А ты не сможешь доказать то, чего не было. Не сможешь!

— Ты уверен?

— Конечно, уверен.

— Ты знаешь, мне придется давать показания в суде, — с обидой сказала Юна.

Это сообщение повергло мистера Батлера в задумчивость, и некоторое время он лежал молча, поглаживая свою клочковатую рыжую бороду, потом пожал плечами и улыбнулся.

— Ну и что? Едва ли они станут тебя запугивать или подвергать перекрестному допросу, просто расскажи им о том, что видела с балкона. Не пытайся запутать их — они сразу поймут, что ты лжешь, и тогда, бог знает, чем это кончится для тебя, впрочем, так же, как и для меня.

Обидевшись, она встала.

— Как же ты бессердечен, Дик! Лучше бы ты вообще не приходил сюда!

Он посмотрел на нее и усмехнулся.

— Что ж, это можно исправить. Позови Теренса и других, и пусть меня арестуют. Обещаю, что я не стану сопротивляться, ведь ты видишь, что я не способен на это, даже если бы захотел.

— Как ты можешь такое говорить?!

— А что мне остается говорить? От тебя веет и теплом и холодом одновременно. Я слаб, мне плохо, и меня лихорадит, — мистеру Батлеру было явно жалко себя, — а теперь даже ты тревожишь меня. Скорей бы уж меня расстреляли и все это прекратилось. Я думаю, в конце концов, от этого всем будет лучше.

Юна опустилась на колени рядом с его постелью и, пытаясь успокоить брата, стала горячо возражать, что он ее неправильно понял, что она имела в виду… — словом, она очень тревожилась за него.

— В этом нет никакой необходимости, — заверил ее Ричард Батлер. — Но, если ты хочешь мне помочь, ты должна слушаться меня. Как только моя нога заживет, я смогу позаботиться о себе сам и больше не стану тебя беспокоить. Но, пока ты прячешь меня, не заставляй пребывать в постоянном страхе, пугаться каждого шороха и каждой тени.

Юна обещала это и оставила его. Положившись на него и приняв решение, она почувствовала себя бодрее и остаток дня провела сравнительно спокойно, но вечером вновь зашевелившиеся за обедом тревоги и страхи толкнули ее к естественному и законному защитнику.

Покончив с едой, сэр Теренс, мрачный и молчаливый, не спеша направился в дом. Леди О’Мой поспешила за ним и, догнав, взяла под руку.

— Теренс, дорогой, я надеюсь, ты не собираешься вновь садиться за работу? — спросила она.

О’Мой остановился и с высоты своего роста посмотрел на нее со странной улыбкой, затем медленно высвободил руку.

— Боюсь, что я должен сделать это, — холодно ответил он. — Предстоит еще многое сделать, а у меня нет секретаря. А когда закончу, у меня будут другие дела.

В его тоне и категоричности последних слов сквозила такая неприязнь, что леди О’Мой опешила. Проводив взглядом мужа, удалившегося в дом, она топнула ножкой и тяжело вздохнула.

Глава 16

СВИДЕТЕЛЬСТВА
Собрание офицеров, созванное маршалом Бересфордом, которому предстояло рассмотреть дело капитана Тремейна, возглавлял генерал сэр Харри Стейплтон, командовавший британскими войсками, стоявшими в Лиссабоне. Среди прочих в него вошли генерал-адъютант сэр Теренс О’Мой, полковник Флетчер из королевского инженерного корпуса, который, будучи приятелем Тремейна, тут же, как только узнал о происшедшем, прибыл из Торриж-Ведраш, и майор Каррадерз. Обязанности военного прокурора были возложены на майора Суона, тоже из королевских инженеров.

Суд заседал в длинном мрачном зале, прежде служившем трапезной францисканцам, первым обитателям дома на Монсанту. Пол в зале был выложен грубым камнем, узкие окна расположены на высоте десяти футов от пола, покрытые белой штукатуркой стены увешаны портретами давно усопших королей и принцев Португалии, покровительствовавших ордену.

Члены трибунала устроились за аббатским столом, стоявшим на невысоком помосте в конце зала — каменном сооружении, покрытом дубовыми досками с наброшенной сверху зеленой материей, офицеры — в числе двенадцати человек, не считая председателя — сели спиной к стене, прямо под неизменной «Тайной вечерей»[1193].

Суд принял присягу, после чего, в сопровождении стражников провоста, вошел спокойный и невозмутимый капитан Тремейн и, отдав честь суду, сел на предложенный ему стул в нескольких шагах от стола; стражники остались стоять позади, на некотором расстоянии от него.

Он жестом показал, что все проявления дружеского расположения считает излишними на том основании, что в данной ситуации не мог ответить тем же.

Председатель, розовощекий джентльмен, слегка шепелявивший, прочистил горло и зачитал текст обвинения с предоставленного ему листа — обвинения в нарушении недавно изданного главнокомандующим вооруженными силами его величества на Пиренейском полуострове приказа о дуэлях, в связи с тем, что он дрался с графом Жерониму ди Самовалом, и в убийстве, поскольку дуэль проходила не по правилам, без свидетелей, и закончилась смертью вышеназванного графа.

— Что вы скажете на это, капитан Тремейн? — обратился к нему прокурор. — Признаете вы себя виновным по этим обвинениям или не признаете?

— Нет, не признаю.

Председатель сел на свое место и посмотрел на обвиняемого с явно выраженной благосклонностью.

Тремейн окинул взглядом лица сидевших перед ним членов суда, заметив участие на лицах полковника Флетчера, майора Каррадерза и двух других друзей из своего полка, холодное безразличие трех незнакомых ему офицеров Четырнадцатого пехотного полка, квартировавшего сейчас в Лиссабоне, полную непроницаемость лица О’Моя, опустившего глаза, серьезно озадачившую его, и, наконец, формальную враждебность майора Суона, выступавшего в данный момент с вступительным словом. На остальных он не обратил внимания.

Из его выступления — в спешке подготовленного Суоном нынешним утром — у капитана Тремейна сложилось впечатление, что этому делу не придают слишком серьезного значения. Майор объявил о своем намерении в качестве судебной обязанности установить тот факт, что ночью 28 мая обвиняемый, в вопиющее нарушение общего приказа, изданного 26-го числа того же месяца, дрался на дуэли с графом Жерониму ди Самовалом, португальским дворянином.

После краткого изложения обстоятельств дела с точки зрения обвинения майор предложил приступить к заслушиванию свидетелей, с помощью показаний которых он собирался — несколько опрометчиво, подумал Тремейн — заставить подсудимого признать свою вину.

Первым пригласили Маллинза. Его позвал сержант, выставленный к двойным дверям, открывающимся в переднюю, где ожидали все вызванные свидетели.

Маллинз, выглядевший сейчас несколько менее солидно, чем обычно, — вследствие своего смятения и тревоги за капитана Тремейна, к которому он был сильно привязан, — в волнении поведал известные ему факты. Он рассказал, что возился в буфетной со столовым серебром, оставшись там на тот случай, если сэру Теренсу, все еще работавшему в своем кабинете, что-нибудь понадобится перед тем, как он пойдет спать. Сэр Теренс позвал его и…

— Сколько было времени, когда вас позвал сэр Теренс? — спросил майор.

— Часы в буфетной показывали десять минут первого, сэр.

— Вы уверены, что часы шли правильно?

— Твердо уверен, сэр. Я как раз проверил их тем вечером.

— Что ж, очень хорошо. Сэр Теренс позвал вас десять минут первого — пожалуйста, продолжайте.

— Он дал мне письмо, адресованное генерал-интенданту, сказав: «Отнеси это караульному сержанту и передай, что его нужно отправить утром как можно раньше». Я сразу вышел из дома и заметил лежащего на спине человека и еще одного, опустившегося рядом с ним на траву, и поспешил к ним. Все происходило яркой лунной ночью, светлой, как день, и я все хорошо видел. Стоявший на коленях джентльмен посмотрел на меня — это был капитан Тремейн, сэр. «Что случилось, сударь?» — спросил я. «Это граф Самовал, он убит, — ответил капитан. — Ради бога, идите и приведите кого-нибудь». Я поспешил обратно к сэру Теренсу, и сэр Теренс, выйдя со мной во двор, был поражен тем, что увидел. «Что произошло?» — спросил он, и капитан сказал то же, что и мне: «Это граф Самовал, он убит». — «Но как это произошло?» — задал вопрос сэр Теренс. «Я тоже хотел бы это знать, — ответил капитан. — Я нашел его здесь». После чего сэр Теренс повернулся ко мне и сказал: «Маллинз, вызовите караул», и я пошел.

— Присутствовал ли там еще кто-нибудь? — спросил обвинитель.

— Нет, во дворе больше никого не было, сэр. Но леди О’Мой стояла на балконе своей комнаты все это время.

— Хорошо, значит, вы позвали солдат. Что было, когда вы вернулись?

— Прибыл полковник Грант, сэр. Как я понял, он проследовал за графом Самовалом.

— Откуда появился полковник Грант? — спросил председатель.

— Он вошел через ворота с террасы.

— Они были открыты?

— Нет, сэр. Сэр Теренс велел открыть калитку, когда полковник Грант постучал.

Сэр Харри кивнул, и майор Суон продолжил:

— Что случилось потом?

— Сэр Теренс сказал, что капитан арестован.

— Капитан Тремейн сразу повиновался?

— Ну нет, не сразу, сэр. Он, естественно, встревожился. «Боже правый! — воскликнул он. — Неужели вы думаете, что я убил его? Я сказал вам, что обнаружил его здесь в таком состоянии». — «Что вы здесь делали?» — спросил сэр Теренс. «Я шел к вам», — ответил капитан. «С какой целью?» — вновь спросил сэр Теренс, после чего капитан рассердился, сказав, что он отказывается подвергаться допросу, и отправился под арест, как ему было приказано.

На этом показания дворецкого закончились, и прокурор посмотрел на обвиняемого.

— У вас есть какие-нибудь вопросы к свидетелю?

— Нет, — ответил капитан Тремейн. — Он рассказал обо всем, что знал, правдиво и точно.

Майор Суон предложил членам суда задавать свидетелю интересующие их вопросы. На это приглашение откликнулся лишь Каррадерз, побуждаемый тревогой за Тремейна и основывающейся в основном на их дружбе убежденностью в его невиновности, — он старался хоть что-нибудь сделать к его пользе.

— Как выглядел капитан Тремейн, когда он говорил с вами и сэром Теренсом?

— Обычно, сэр.

— Как по-вашему, он был встревожен?

— Ни капельки, сэр. Только когда сэр Теренс сказал, что он взят под арест, немного разгорячился.

— Спасибо, Маллинз.

Маллинз направился к выходу, но сержант у дверей сказал ему, что он волен остаться, если хочет, и Маллинз сел на одну из скамей, стоящих у стены.

Следующим свидетелем был сэр Теренс, который стал давать показания со своего места, находившегося справа от председателя. Он побледнел, в остальном же вполне владел собой и сдержанно, подтверждая и фактически повторял рассказ дворецкого, привел точное и исключительно правдивое описание обстоятельств, очевидцем которых он был — начиная с того момента, как его позвал Маллинз.

— Я полагаю, сэр Теренс, — сказал майор Суон, — вы присутствовали при ссоре, возникшей в предшествующий день между капитаном Тремейном и покойным?

— Да. Это случилось за ланчем здесь, в этом доме.

— Что послужило причиной ссоры?

— Граф Самовал позволил себе враждебно отозваться о постановлении лорда Веллингтона против дуэлей, а капитан Тремейн стал его защищать. Они немного завелись, и на упоминание о том, что Самовал является известным фехтовальщиком, капитан Тремейн заметил, что известные фехтовальщики нужны стране графа Самовала для защиты от вторжения. Это замечание оскорбило покойного, и, хотя из-за присутствия за столом дам дальнейшего развития эта беседа не получила, она закончилась угрозой графа Самовала продолжить ее позднее.

— И продолжение последовало?

— Об этом мне ничего не известно.

Капитану Тремейну предложили задать свидетелю вопросы, и он вновь отказался, подтвердив, что сэр Теренс поведал истинную правду. Тут снова слово взял Каррадерз и обратился к своему начальнику:

— Вы, конечно, подтверждаете, сэр Теренс, что капитан Тремейн, являясь вашим военным секретарем, имел свободный доступ в дом в любое время суток?

— Подтверждаю.

— Следовательно, вполне возможно, что он натолкнулся на тело покойного точно так же, как Маллинз?

— Конечно, это возможно. И свидетельства, безусловно, определят, насколько логична такая версия.

— В таком случае не кажется ли вам, что ситуация, в которой застали капитана Тремейна, вполне нормальна? Разве не естественно, что он решил посмотреть, что это за человек и насколько серьезно он ранен?

— Несомненно.

— Но было бы естественным, если бы он стал мешкать у тела убитого им человека, подвергаясь риску быть застигнутым на месте преступления?

— Это вопрос скорее к суду, чем ко мне.

— Благодарю вас, сэр Теренс.

Поскольку желающих спрашивать больше не оказалось, в зал пригласили леди О’Мой.

Она вошла, бледная и дрожащая, в сопровождении мисс Армитидж, которую не вызывали, но суд позволил ей войти. Один из офицеров Четырнадцатого полка, сидевший на правом конце стола, поспешил предложить леди кресло, и она его заняла.

После приведения к присяге майор Суон предложил леди рассказать суду все, что ей известно по этому делу.

— Но… но я ничего не знаю, — в сильном волнении, едва владея собой, с трудом проговорила она, и сэр Теренс, опершись локтем о стол, прикрыл рот рукой, чтобы не выдать себя. Но он никак не мог скрыть жестокого блеска своих неотрывно смотревших на нее глаз.

— Суд будет вам очень благодарен, — настаивал майор, — если вы возьмете на себя труд рассказать нам о том, что видели с балкона.

Сэр Харри Стейплтон вмешался, чувствуя смятение леди О’Мой и приписывая его робости, он был тронут ее хрупким очарованием, а кроме того, считал, что супруга генерал-адъютанта в любом случае заслуживает уважительного к себе отношения.

— Так ли уж необходимо свидетельство леди О’Мой? — спросил он. — Откроет ли оно какие-нибудь новые факты, касающиеся обнаружения тела?

— Нет, сэр, — ответил майор. — Это будет лишь повторением того, что мы уже слышали от Маллинза и сэра Теренса.

— Тогда к чему без особой необходимости затруднять леди?

— О, с моей стороны, сэр… — с готовностью стал соглашаться обвинитель, но тут вмешался сэр Теренс.

— Я думаю, что леди О’Мой не станет возражать против того, чтобы немного затрудниться в интересах обвиняемого, — сказал он, глядя на свою жену и предназначая для нее и Тремейна язвительный сарказм, таящийся в этих словах и скрытый от остальных его спокойным тоном. — Маллинз сообщил, по-моему, что видел леди на балконе, когда вышел во двор, следовательно, ее показания дадут нам возможность сдвинуться по времени назад от того места, с которого начал рассказывать Маллинз.

Злая ирония, заключавшаяся в этой двусмысленности, должна была снова поразить этих двоих.

— Учитывая, что обвиняемому грозит смертная казнь, я не думаю, что мы должны упускать хоть что-то из того, что может повлиять на решение суда.

— Я полагаю, сэр Теренс прав, сэр, — поддержал его прокурор.

— Что ж, хорошо, — сказал председатель. — В таком случае, пожалуйста, продолжайте.

— Не будете ли вы любезны, леди О’Мой, сообщить суду, как случилось, что вы вышли на балкон?

Глаза Юны стали большими и еще более детскими, когда она обводила испуганным взглядом членов суда. Пытаясь сдержать свои чувства, леди О’Мой нервно, но абсолютно машинально поднесла к губам носовой платок.

— Я услышала крик и выбежала…

— Вы, конечно, были в это время уже в постели? — снова вмешался ее супруг.

— Так ли это важно, сэр Теренс? — с досадой спросил председатель, стремившийся поскорее закончить допрос.

— Заданный только что вопрос, сэр, — сухо ответил О’Мой, — отнюдь не является неуместным. Он поможет нам составить представление о промежутке времени между тем, как леди услышала крик и когда вышла на балкон.

Председатель с неохотой согласился, и вопрос был повторен.

— Д-да, — последовал робкий ответ, — я уже находилась в постели.

— Но еще не спали? — продолжал О’Мой. — Или вы уже спали? — резко переспросил он и, отвечая на нетерпеливый взгляд председателя, пояснил: — Мы должны это знать, может быть, крик повторился несколько раз, прежде чем его услышали. Это важно.

— Будет по правилам, — заметил прокурор, — если сэр Теренс станет задавать вопросы после того, как свидетельница закончит свой рассказ.

— Хорошо, — проворчал тот и откинулся на спинку кресла, потерпев неудачу в своем намерении мучить ее до тех пор, пока каким-нибудь признанием она не выдаст себя.

— Я не спала, — сказала леди О’Мой, отвечая на последний вопрос мужа. — Я услышала крик и сразу поспешила на балкон. Это… это все.

— Но что вы увидели с балкона? — спросил майор Суон.

— Все происходило ночью… и конечно… было темно.

— Вероятно, не очень темно, леди О’Мой? Ведь стояла луна — полная луна.

— Да, но… но в саду много теней, и… и я сначала ничего не разглядела.

— Но в конце концов… что-то увидели?

— О, да, да! В конце концов увидела.

Тяжело было смотреть на эту прелестную, но сейчас такую беззащитную женщину, растерянную и несчастную. Ее волнение и некоторые, впрочем, весьма незначительные противоречия в показаниях никто, однако, не расценил как намерение скрыть истину и опасение, что эту истину вырвут у нее против ее воли. Только О’Мой, наблюдавший за ней и видевший в каждом ее слове, взгляде и жесте ложь, знал отвратительную правду, которую его жена пыталась скрыть, даже, судя по всему, ценой жизни своего любовника. Для его израненной души ее мучения были бальзамом, он со злорадством поглядывал на пару прелюбодеев, удивляясь, впрочем, самообладанию этого мерзавца, равнодушного и безмятежного даже сейчас.

— И что вы в конце концов там увидели? — мягко подтолкнул ее майор Суон.

— Я увидела лежащего на земле человека и еще одного, склонившегося над ним, а потом — почти сразу же вышел Маллинз, и…

— Я не думаю, что есть необходимость в дальнейшем продолжении, майор Суон, — опять вмешался председатель. — Мы уже слышали, что случилось, когда вышел Маллинз.

— Если обвиняемый желает… — начал прокурор.

— Ни в коем случае, — ответил капитан.

На первый взгляд как будто совершенно спокойный, он напряженно-внимательно всматривался в лицо своей сообщницы, и этот взгляд беспокоил ее больше всего. Именно она определяла, как ему вести себя дальше, как защищаться. Тремейн надеялся на то, что, возможно, Дик Батлер сейчас уже далеко и теперь можно будет, ничего не опасаясь, рассказать всю правду. Хотя он уже начал сомневаться, что это ему поможет — можно ли в такое поверить в отсутствие Ричарда Батлера? Свидетельские показания Юны подтвердили, что эти надежды тщетны и что его жизнь теперь зависит от того, признает или не признает его виновным трибунал. Уверенность капитану придавало то неоспоримое с его точки зрения обстоятельство, что он был невиновен. Однако оспорить его при желании очень даже можно было: настоящий убийца Самовала обнаружен не был, непроницаемая тайна покрывала все обстоятельства роковой ночи. Единственным человеком, который мог бы драться с Самовалом в тот же час и в том же месте, был сам сэр Теренс. Но казалось совершенно немыслимым, чтобы он, будучи человеком чести, мог молчать, позволяя страдать другому, да еще участвовать в суде над ним. А кроме того, сэр Теренс и Самовал не ссорились ни тогда, ни раньше.

— Есть еще только одно обстоятельство, — сказал майор Суон, — относительно которого мне хотелось бы расспросить леди О’Мой.

Он на секунду замолчал, затем продолжил:

— Вы помните, сударыня, за сутки днем, предшествующим ночи, когда граф Самовал встретил свою смерть, он присутствовал на ланче, за которым вы принимали гостей здесь, в этом доме?

— Да, — ответила леди О’Мой, замерев от страха.

— Не скажете ли вы суду, сударыня, кто еще присутствовал на этом приеме?

— Едва ли это можно назвать приемом, сударь, — уточнила она со свойственной ей щепетильностью в подобных пустяках. — Там присутствовали только сэр Теренс, я, мисс Армитидж, граф Самовал, полковник Грант, майор Каррадерз и капитан Тремейн.

— Не могли бы вы припомнить слова, произнесенные покойным и капитаном Тремейном — относящиеся к возникшему между ними разногласию, я имею в виду?

Леди О’Мой знала, что тогда произошел какой-то неприятный разговор, но была совершенно не способна что-нибудь вспомнить. В ее памяти осталась лишь настойчивая просьба Сильвии вызвать капитана Тремейна, чтобы не дать разгореться ссоре между ним и графом, но сам предмет ссоры, как она теперь понимала, от нее ускользнул. Более того, у нее вдруг мелькнуло подозрение — от чего ей стало еще страшнее, — что это сыграет против капитана Тремейна.

— Я… боюсь, что я не смогу вспомнить, — наконец проговорила она.

— Попытайтесь, леди О’Мой.

— Я… я пыталась, но не смогла. — Ее голос стих почти до шепота.

— Стоит ли нам продолжать? — не выдержав, сказал председатель. — Выступило уже достаточно свидетелей, и мы можем больше не утомлять леди.

— Конечно, сэр, — с бесстрастным видом согласился майор. — Остались только вопросы обвиняемого к свидетельнице, если он пожелает их задать.

Тремейн покачал головой.

— В этом нет никакой необходимости, сэр, — сказал он, глядя на председателя и не замечая зловещей улыбки, промелькнувшей на каменном лице сэра Теренса.

В зале суда он был единственным, кто желал продолжения допроса леди О’Мой, но понимал, что не сможет этого добиться, не выдав себя. Поэтому сэр Теренс промолчал. Он хотел было предложить, чтобы свидетельницу пригласили остаться здесь на тот случай, если вновь понадобятся ее показания, но потом сообразил, что в этом нет нужды — тревога за обвиняемого не даст ей уйти.

Так оно и вышло. Сопровождаемая и поддерживаемая мисс Армитидж, которая была почти такой же бледной, как она сама, но держалась более стойко, леди О’Мой неверными шагами проследовала к скамьям у стены.

После совершенно бессодержательного выступления караульного сержанта, присутствовавшего при отправке капитана под арест, суд стал слушать полковника Гранта. Его показания строго соответствовали фактам, очевидцем которых он, как мы знаем, оказался, но его рассказ был прерван.

В той части зала, где находился помост и стоял стол, справа в стене находилась небольшая дверь, ведущая в маленькую прихожую, бывшую некогда аббатской кельей.

Через эту прихожую, связанную напрямую с комнатой, служившей сейчас кордегардией[1194], и прошел в сопровождении капрала вновь прибывший человек. Когда отворилась дверь, члены суда недовольно обернулись, ожидая вторжения посторонних, но в следующий момент их недовольство сменилось почтительным удивлением, раздался грохот отодвигаемых кресел, и все встали в знак уважения к вошедшему худощавому человеку в простом сером сюртуке. Это был лорд Веллингтон.

Он приветствовал офицеров, поднеся два пальца к своей двууголке, жестом предложил всем садиться и попросил председателя не прерывать и никак не менять из-за него хода расследования.

— Будьте добры, кресло, — обратился к сержанту из охраны Веллингтон.

Когда кресло было принесено, он сел лицом к обвинителю и спиной к двери, через которую вошел, и положил кнутовище на стол, оставив шляпу при себе. Офицер, ведущий протокол разбирательства, передал ему свои записи, и, еще раз предложив суду продолжать заседание, лорд Веллингтон погрузился в их чтение.

Полковник Грант, стоявший прямо и неподвижно в своем когда-то красном, а теперь вылинявшем и выцветшем до бурого цвета мундире, продолжил и закончил свое описание того, что он видел и слышал ночью 28 мая в саду дома на Монсанту.

После этого прокурор предложил ему вспомнить тот злополучный ланч у сэра Теренса и рассказать суду о том, что произошло между капитаном Тремейном и графом Самовалом.

— Беседа за столом, — начал он, — коснулась — что вполне естественно — недавно оглашенного приказа, запрещающего дуэли и объявляющего их тяжким преступлением для офицеров в войсках его величества на Пиренейском полуострове. Граф Самовал заклеймил его как унижающий и деспотичный, утверждая, что поединок является единственным достойным дворянина способом разрешения ссор. Капитан Тремейн, видимо, возмущенный определением «унижающий», не согласился с графом. Разговор продолжался, а затем кто-то — по-моему, это была леди О’Мой — с явным желанием успокоить рассерженного графа польстила его тщеславию упоминанием того факта, что он сам является знаменитым фехтовальщиком. После чего последовало то неудачное — хотя тогда, должен признать, я был полностью с ним солидарен — замечание капитана Тремейна. Он сказал, насколько я помню, что сейчас Португалия крайне нуждается в знаменитых фехтовальщиках для своей защиты от вторжения, а не для создания беспорядков дома.

Лорд Веллингтон оторвал глаза от бумаг и в задумчивости погладил горбинку носа. Внимательно слушая то, что говорил полковник Грант, он обратил свой холодный взгляд на обвиняемого.

— Эти слова сильно задели Самовала. Он потребовал, чтобы капитан Тремейн выразился точнее, и Тремейн ответил, что он говорит в общем, но Самовал волен отнести эти слова на свой счет, если находит их справедливыми. После чего заметил, что, поскольку их разговор крайне скучен для дам, было бы лучше сменить тему. Граф Самовал согласился, но с угрозой в голосе пообещал продолжить его позже. Я полагаю, это все, сэр.

— У вас есть какие-нибудь вопросы к свидетелю, капитан Тремейн? — спросил прокурор.

Как и прежде, тот ответил отрицательно и добавил, что рассказ полковника Гранта полностью соответствует его собственным воспоминаниям.

Но суд пожелал более подробно высветить некоторые моменты. Первый вопрос задал Каррадерз относительно поведения обвиняемого, когда его объявили взятым под арест.

— Невиновные люди ведут себя не так, — не задумываясь ответил полковник, вызвав некоторое волнение в публике. Каррадерзу, пытавшемуся изо всех сил помочь Тремейну, следовало бы в этот момент остановиться. Но он решил добиться большего и воскликнул:

— Вы хотите сказать, что так ведут себя люди виновные?

Полковник Грант слабо улыбнулся и медленно покачал головой.

— Боюсь, что так далеко зайти в своих утверждениях не могу, — ответил он, ввергнув несчастного Каррадерза в полное отчаяние.

И тут задал свой вопрос полковник Флетчер.

— Полковник Грант, — сказал он, — вы сообщили нам, что той ночью держали графа Самовала под наблюдением, а получив сообщение от своего агента о его уходе из дома, отправились за ним следом и пришли на Монсанту. Не могли бы вы объяснить суду, почему вы следили за убитым?

Полковник Грант взглянул на лорда Веллингтона, и тот, задумчиво улыбнувшись, отрицательно покачал головой.

— Боюсь, что наши общие интересы не позволят дать полный ответ на ваш вопрос. И, поскольку здесь присутствует сам лорд Веллингтон, я считаю необходимым спросить его, позволительно ли мне отвечать на этот вопрос?

— Определенно нет, — сказал Веллингтон. — Более того, одна из целей моего присутствия здесь состоит в том, чтобы некоторые обстоятельства случившегося не стали достоянием широкой публики.

В наступившей тишине раздался голос председателя:

— Можем ли мы, по крайней мере, спросить, сэр, не связано ли установление полковником Грантом наблюдения за графом Самовалом с тем, что ему было известно о готовящейся дуэли?

— Безусловно, можете, — подтвердил лорд Веллингтон.

— Нет, не связано, сэр, — ответил Грант.

— Какие основания, полковник Грант, — продолжил председатель, — вы имели для предположения, что граф Самовал направился на Монсанту?

— Это было ясно из направления, в котором он двинулся.

— И все?

— Я думаю, мы опять коснулись запрещенного предмета, — ответил Грант и посмотрел в сторону Веллингтона.

— Я не вижу смысла в этом вопросе, — сказал тот в ответ на его взгляд. — Полковник Грант ясно дал понять, что его наблюдение за графом не имело ни малейшей связи с дуэлью или подозрениями насчет ее проведения. Этим его заявлением, я полагаю, суд должен удовлетвориться. Полковнику Гранту было необходимо объяснить свое появление на Монсанту в полночь 28 мая. Возможно, наилучший для него выход — назвать это случайностью. Но я могу понять возникающие в этом случае сомнения. Полковник Грант там просто «оказался». Вот все, что необходимо знать суду. Позвольте мне к этому добавить свое заверение, что остальное никоим образом не поможет при разбирательстве данного случая.

Председатель объявил, что у него больше нет вопросов к свидетелю, и Грант, отдав честь, удалился, чтобы сесть рядом с леди О’Мой.

Заслушали показания майора Каррадерза, касающиеся разговора между графом Самовалом и капитаном Тремейном. Майор свидетельствовал, естественно, в пользу обвиняемого, но в основном повторял то, что уже рассказали сэр Теренс и полковник Грант.

— И хотя Самовал угрожал возобновить разговор, похоже, продолжен он не был, — сказал он в заключение.

— Откуда вы это знаете? — спросит майор Суон.

— Я могу высказывать свое мнение, сэр, — вспылил Каррадерз, его круглое лицо побагровело.

— На самом деле не можете, сэр, — сказал председатель. — Вы давали присягу сообщить суду все известные вам факты.

— Мне лично известен только тот факт, что капитан Тремейн был отозван от стола леди О’Мой и не имел другой возможности поговорить с графом Самовалом в этот день. Я видел, как граф вскоре отбыл, а капитан Тремейн в это время все еще был с леди — что леди О’Мой может подтвердить, если это необходимо. Остаток дня мы провели за работой и вечером отправились домой — мы вместе снимаем квартиру в Алькантаре.

— Но был еще следующий день, — сказал сэр Харри. — Вы хотите сказать, что и весь этот день обвиняемый находился у вас на виду?

— Нет. Но я не могу поверить…

— Я боюсь, вы опять собираетесь высказать свое мнение, — перебил его майор Суон.

— Однако это своего рода свидетельство, — продолжал настаивать цепкий, как бульдог, Каррадерз. Было похоже, что он выясняет свои отношения с майором Суоном, который не дает ему говорить. — Я не могу поверить, чтобы капитан Тремейн сам продолжил ссору с графом Самовалом. Тремейн всегда был дисциплинированным офицером и, кроме того, он — самый сдержанный человек среди всех, кого я знаю. Не верю я и в то, что он согласился встретиться с Самовалом, иначе он сообщил бы об этом мне.

— Но ведь ему следовало держать это в секрете именно из-за приказа, который он сам защищал.

— Значит, напрасно защищал, — съязвил майор Каррадерз, за что тут же получил выговор от председателя.

Рассерженный, он сел на место, а прокурор вызвал рядового Бейтса, стоявшего ночью на часах, для подкрепления свидетельства караульного сержанта о приезде обвиняемого на Монсанту в экипаже.

Выслушали Бейтса, и майор Суон объявил, что больше никаких свидетелей не приглашали, и вновь занял свое место. Вслед за этим, в ответ на предложение председателя, капитан Тремейн ответил, что унего других свидетелей нет.

— В таком случае, майор Суон, — сказал сэр Харри, — суд готов слушать вас.

Суон вновь поднялся и обратился к заседающим с обвинительной речью.

Глава 17

ОБВИНЕНИЕ
Возможно, майор Суон был, а может, и не был выдающимся солдатом — история об этом умалчивает. Но о том, что он не был выдающимся оратором, свидетельствуют сохранившиеся записи с процесса, о котором у нас с вами идет речь. Его запас слов был не богат, речь — нескладной, манеру говорить майор Каррадерз охарактеризовал как «спотыкающуюся», а голос Суона звучал тоскливо и монотонно. Впрочем, это свидетельствовало и об отношении к возложенным на него судебным обязанностям: он просто исполнял свой долг, и все.

Тем не менее выстроенные определенным образом факты представляли для капитана Тремейна весьма серьезное обвинение. Сначала майор Суон сосредоточился на мотиве дуэли: произошла ссора или она только разгоралась? Он подчеркнул, что ситуация весьма сильно компрометирует обвиняемого, в ней заключается даже некая злая ирония для него: он оказался вовлеченным в дуэль в результате собственных же слов в защиту мудрых мер, направленных против дуэлей в британской армии. Что, впрочем, добавил майор Суон, судом, видимо, не будет рассматриваться отдельно.

Этой дуэлью обвиняемый нарушил недавний приказ, и, более того, сами обстоятельства, при которых она проводилась, без секундантов и свидетелей, делают его виновным в убийстве, если будет доказано, что он действительно дрался на дуэли и убил человека, а майор Суон полагал, что будет.

То, что дуэль велась не по правилам, можно объяснить этим самым приказом. Ситуация, которая в других обстоятельствах, учитывая репутацию капитана Тремейна, казалась бы совершенно невозможной, при нынешнем положении дел вполне понятна. Тремейн не мог найти друзей, которые бы действовали в его интересах, и потому был вынужден отказаться от секундантов, а также хранить тайну о готовящемся поединке. Членам трибунала известно из показаний полковника Гранта и майора Каррадерза, что этой встречи очень хотел граф Самовал, и, следовательно, они имеют право предположить, что покойный согласился, чтобы их поединок состоялся не по правилам, в противном случае ему пришлось бы вообще отказаться от получения сатисфакции, которой он так желал.

Майор Суон перешел к рассмотрению места, где произошла дуэль, и признал, что тут он столкнулся с загадкой. Она не разрешится, даже если предположить, что у графа Самовала противником был кто-то другой, поскольку нет никаких сомнений в том, что дуэль имела место и он убит. Очевидно и то, что схватка готовилась заранее, а покойный прибыл на Монсанту специально для участия в ней, так как установлено, что найденные на том месте дуэльные шпаги принадлежали ему.

И эта загадка, повторил он, не рассеется, если на месте капитана Тремейна предположить кого-то другого. Более того, она станет еще сложнее. Обвиняемый имел право свободного прохода в дом в любое время суток, и он им воспользовался той ночью. Представленные свидетельства доказывают, что обвиняемый приехал на Монсанту в двухколесном экипаже не позднее, чем без двадцати двенадцать, а в десять минут первого его уже увидели склоненным над мертвым телом, которое было еще теплым.

Если капитан Тремейн не сможет достаточно убедительно объяснить, как он провел эти полчаса, трудно предположить, к какому заключению придет суд, учитывая все факты, касающиеся мотива и обстоятельств дела, если не признает капитана Тремейна виновным в смерти графа Самовала, наступившей в результате поединка, проведенного тайным и незаконным образом, формально превращающим его действия в заурядное убийство.

Завершив этим свою речь, майор сел и вытер изрядно вспотевший лоб. Сзади, оттуда, где сидела леди О’Мой, послышался сдавленный стон; охваченная ужасом, она сжала руку внешне спокойной мисс Армитидж, которая оказалась такой же ледяной, как и ее собственная.

Капитан Тремейн медленно поднялся, готовясь выступить с ответом на обвинение. Посмотрев на своих судей, он встретил столь недоброжелательный взгляд сэра Теренса, что даже смутился. Похоже, он уже был осужден, да еще кем — своим лучшим другом! Если это так, то каково же, должно быть, отношение других! Но румяное, добродушное лицо председателя говорило о дружелюбии и поддержке, глаза Каррадерза выдавали острое беспокойство за своего друга; Тремейн взглянул на лорда Веллингтона — он с отрешенным видом сидел у торца стола, всем своим обликом выражая беспристрастность и рассудительность.

Тремейн заранее обдумал, на чем будет строить свою защиту, и построил ее на неправде — ведь правда погубила бы Ричарда Батлера.

— Мой ответ, джентльмены, — начал Тремейн, — будет очень коротким — настолько коротким, насколько того заслуживает обвинение. Я питаю надежду, что среди членов суда нет никого, кто относился бы ко мне с предубеждением. — Он говорил легко и спокойно — как человек, абсолютно владеющий собой. — По сути, мне сейчас необходимо доказать собственную невиновность, а взваливать это бремя на обвиняемого непозволительно ни по гражданским, ни по военным британским законам.

Слова разногласия, имевшего место между графом Самовалом и мною накануне того происшествия, стоившего графу жизни, которые вы слышали от разных свидетелей, я сразу подтверждаю, экономя таким образом время и избавляя суд от лишних хлопот, а некоторых новых свидетелей — от необходимости давать показания против меня. Что же касается продолжения разговора, каких-либо последующих выяснений отношений, которыми грозил граф, — все это я категорически отрицаю. С того момента, как я поднялся от стола после ланча у сэра Теренса в субботу, я не видел графа Самовала до той самой минуты, когда нашел его мертвым или умирающим в саду, здесь, на Монсанту, ночью в воскресенье. Я не могу призвать свидетелей, чтобы подтвердить данный факт, поскольку это не представляется возможным. Те свидетели, которых я мог бы пригласить — свидетели по вопросу моего характера и отношения к дисциплине, — показали бы, что участие в подобных стычках совершенно не в моих правилах. В войсках его величества немало офицеров, готовых подтвердить, что дуэли всегда вызывали во мне отвращение, и за всю свою жизнь я ни разу в дуэли не участвовал. К счастью, служба в армии его величества предоставляла мне возможности иными способами доказывать свою храбрость. Я сказал, что мог бы пригласить свидетелей по этому факту, но не стал этого делать: на мою удачу, среди членов суда есть несколько человек, которые знают меня много лет и смогут, если суд найдет нужным, поддержать меня в этом заявлении.

Теперь позвольте мне спросить вас, джентльмены, мыслимое ли дело, чтобы человек, не приемлющий поединков в принципе, изменил своим убеждениям в ситуации, вполне дающей возможность избежать стычки со столь нетерпеливым и напористым соперником? Ведь именно из-за неприятия дуэлей как таковых я и ответил покойному с такой резкостью, когда он назвал приказ лорда Веллингтона унизительным для благородного человека. Логика должна подсказать вам, что я не мог быть настолько непоследовательным и принять сделанный на подобных основаниях вызов графа Самовала. Ситуация, в которой майор Суон увидел некоторую иронию, выглядит просто смешной. Это что касается мотивов, якобы руководивших мной. Надеюсь, вы сочтете, что на обвинение по этому пункту я ответил.

Относительно самого деяния: я не вижу, за что должен отвечать. Действительно, я приехал на Монсанту без четверти или без двадцати двенадцать ночью 28-го, а в четверть первого меня увидели склоненным над мертвым телом графа Самовала. Но говорить, будто это доказывает, что я убил его, значит, сказать больше того, на что отваживается майор Суон, если я правильно его понял.

Майор Суон убежден, что граф Самовал прибыл на Монсанту, чтобы драться на дуэли, о чем заранее условился со своим противником. Найденные там шпаги, которые принадлежали ему и, судя по всему, были принесены им, позволяют сделать prima-facie[1195] такое заключение. Но, джентльмены, если мы предположим, что я принял вызов графа, позвольте мне спросить: смогли бы вы, в таком случае, придумать более неподходящее для меня место, чем сад в доме генерал-адъютанта? Поединок незаконен, следовательно, главное условие его проведения — тайна, а разве можно было гарантировать сохранность в секрете такого события в таком месте, где в любой момент мог кто-нибудь появиться, хотя дуэль и проходила в полночь? И можно ли мое появление там назвать тайным, если я открыто приехал на Монсанту в экипаже и оставил его перед дверьми на виду у часового? Стал ли бы я действовать подобным образом, если бы имел ту цель, которую мне приписывают? Я полагаю, что простой здравый смысл оправдывает меня только одной этой ситуацией с местом действия, и я не думаю, что есть необходимость завершать ответ на обвинение фактическим или логическим объяснением моего присутствия и моих передвижений в доме в течение рассматриваемого получаса.

Тремейн замолчал. Его доводы и логические рассуждения подействовали на членов суда, это читалось на всех лицах — за одним исключением. Сэр Теренс — человек, от которого он ожидал максимальной поддержки — смотрел на него злобно, кривя губы в сардонической усмешке. Этот взгляд и остановил Тремейна, и капитан заколебался, прежде чем сойти с тротуара правды и ступить на зыбкую почву лжи.

— Я не думаю, — сказал наконец он, — что суд сочтет необходимым, чтобы я стал доказывать свое алиби, так как я утверждаю, что не существует доказательства моей вины.

— Я полагаю, сэр, — ответил председатель, — что в ваших интересах прояснить все окончательно.

— Одно дело, — начал Тремейн, вынужденный продолжать, — касающееся службы генерал-интенданта, требовало крайне срочного решения, однако днем до него не дошли руки, и оно было отложено до утра. Я имею в виду отправку палаток для дивизии генерала Пиктона в Селорику[1196]. Я решил, что будет лучше, если закончить с ним ночью и отправить соответствующие бумаги генерал-интенданту утром в понедельник. Поэтому я вернулся на Монсанту, прошел в служебную часть и занялся этим делом, за чем и застал меня крик, раздавшийся за окном. Была ночь, я решил узнать, что случилось, и в саду увидел графа Самовала, мертвого или умирающего. Вскоре из двери жилого крыла вышел Маллинз, дворецкий, как он сам и сообщил. Это, джентльмены, все, что мне известно о смерти графа Самовала, и я торжественно заявляю, что невиновен в ней и не сведущ относительно причины, ее вызвавшей, порукой чему является моя честь солдата. Я вверяю себя с надеждой и верой в справедливость в ваши руки, джентльмены, — закончил капитан Тремейн и сел.

То, что он произвел благоприятное впечатление на суд, не вызывало сомнений, и мисс Армитидж сообщила об этом на ухо леди О’Мой.

— Он спасен! — произнесла она дрожащим от ликования шепотом и добавила: — Он был великолепен!

— Благодари бога! О, благодари бога! — выдохнула леди О’Мой, сжав в ответ ее руку.

— Я это и делаю.

Наступила тишина, нарушаемая только шелестом бумаг — это председатель наскоро просматривал свои записи перед тем, как обратиться к суду. И тут неожиданно громко раздался резкий голос О’Моя:

— Могу я предложить, сэр Харри, чтобы перед тем, как мы будем слушать вас, вновь были вызваны три свидетеля — сержант Флинн, рядовой Бейтс и дворецкий Маллинз?

Председатель поднял глаза от бумаг, с удивлением огляделся, и Каррадерз воспользовался возникшей паузой, чтобы возразить.

— Разве это по правилам, сэр Харри? — Он теперь тоже почувствовал враждебность сэра Теренса к Тремейну. — У суда уже была возможность опросить этих свидетелей, обвиняемый отказался от вопросов к ним, и обвинение уже закрыло дело.

Сэр Харри задумался. Он никогда вплотную не занимался судебным производством, считая его мало подходящим для солдата делом. Не в силах найти выход, сэр Харри инстинктивно посмотрел на лорда Веллингтона, но лицо его светлости ничего не выражало, главнокомандующий по-прежнему оставался безучастным зрителем.

Тут на помощь кашляющему и вытирающему лицо платком председателю пришел прокурор.

— Суд, — сказал он, — имеет право в любой момент до вынесения окончательного решения вызывать новых или повторно приглашать уже выступивших свидетелей для того, чтобы возможные новые показания обвиняемого могли быть также проверены.

— Таковы правила, — сказал сэр Теренс, — и они совершенно справедливы: порой утверждения подсудимого, как в данном случае, делают такой опрос необходимым.

Председатель согласился, и это возродило страх мисс Армитидж и, наконец, поколебало спокойствие обвиняемого.

Первым вновь был вызван сержант Флинн, и вопросы ему стал задавать сам сэр Теренс.

— Вы сказали, насколько я помню, что стояли в дверях караульной комнаты, когда прибыл капитан Тремейн без двадцати двенадцать ночи.

— Да, сэр, я услышал, как подкатил экипаж, и вышел посмотреть, кто это приехал.

— Вполне понятно. Ну и вы видели, куда направился капитан Тремейн? Он пошел по коридору, ведущему в сад, или поднялся по лестнице в кабинет?

Сержант на мгновение задумался, а Тремейн впервые за утро почувствовал, как у него забился пульс. «Что ж, наконец эта ужасная неопределенность кончится», — подумал он.

— Нет, сэр. Капитан Тремейн повернул за угол и стал не виден мне.

Сэр Теренс от нетерпения цокнул языком.

— Но ведь вы должны были слышать — стал он подниматься по лестнице или прошел дальше.

— Боюсь, я не обратил на это внимания, сэр.

— Но даже если специально не обращать внимания, кажется невозможно было не понять, куда он пошел. Звук шагов по лестнице существенно отличается от звука шагов по ровному полу. Постарайтесь вспомнить.

Сержант снова задумался, но тут вмешался председатель. Раздражение, которое сэр Теренс даже не пытался скрыть, вызывало у сэра Харри досаду, а кроме того, эта настойчивость опровергала его ощущение того, что идет честная игра.

— Свидетель уже сказал, что он не обратил внимания. Стоит ли заставлять его напрягать свою память? Едва ли суд станет учитывать ответ свидетеля, после того, что он уже сказал.

— Хорошо, — резко ответил сэр Теренс. — Пойдем дальше. После того, как тело графа Самовала унесли со двора, мой дворецкий Маллинз подходил к вам?

— Да, сэр Теренс.

— Что у него была за депеша? Пожалуйста, сообщите суду.

— Он принес мне письмо и передал, что его нужно как можно скорее переправить утром в канцелярию генерал-интенданта.

— Он что-нибудь говорил про то, когда ему дали это письмо?

— Только то, — ответил сержант после секундного размышления, — что он нес его мне, когда увидел мертвого графа Самовала.

— Это все, о чем я хотел спросить, сэр Харри, — подчеркнул О’Мой и оглядел своих коллег — членов суда, словно спрашивая, сделали ли они соответствующие выводы из слов сержанта.

— Есть ли у вас какие-нибудь вопросы к свидетелю, капитан Тремейн? — спросил председатель.

— Нет, сэр, — последовал ответ.

Следующим вызвали рядового Бейтса, и сэр Теренс приступил к допросу его.

— Давая показания, вы сообщили, что капитан Тремейн приехал на Монсанту между без двадцати и без четверти двенадцать?

— Да, сэр.

— Это совпадает с утверждением вашего сержанта. Теперь скажите суду, где вы находились следующие полчаса — до того момента, как услышали, что сержант созывает караул?

— Прохаживался перед служебным крылом, сэр.

— Вы обращали внимание на окна?

— Я бы этого не сказал, сэр.

— Почему?

— Почему? — с удивлением переспросил солдат.

— Да — почему? Не повторяйте мои слова. По какой причине вы не обращали внимания на окна?

— Потому, что они все были темными, сэр.

Глаза О’Моя блеснули.

— Все?

— Все до одного, сэр.

— Вы уверены в этом?

— Абсолютно уверен, сэр. Если бы хоть в одном из них зажегся свет, я бы не смог этого не заметить.

— Вполне понятно.

— Капитан Тремейн… — начал председатель.

— Мне нечего спросить у свидетеля, — ответил тот.

На лице сэра Харри отразилось удивление.

— После того заявления, которое он только что сделал?

И он снова предложил обвиняемому задать вопросы свидетелю. Его голос, как и лицо, стал серьезным и печальным, казалось, он не предлагал, а просил. Но Тремейн — чудом сохранявший внешнее спокойствие, хотя находился в полном отчаянии, видя, какую яму себе вырыл этой ложью, — отказался.

Рядового Бейтса отпустили и вызвали Маллинза. Членов суда охватило уныние. Уже все казалось ясным, и они мысленно поздравляли себя с избавлением от жестокой необходимости вынесения приговора своему брату офицеру, уважаемому всеми, кто его знал. Но теперь что-то скверным образом менялось. Показания, добытые сэром Теренсом у часового, явно противоречили версии капитана Тремейна.

— Вы рассказали здесь, — обратился к свидетелю Маллинзу О’Мой, справляясь по своим записям, — что в ту ночь, когда умер граф Самовал, я послал вас с письмом к сержанту караула — со срочным письмом, которое следовало отослать рано утром. И вы шли с этим поручением, когда увидели обвиняемого, стоявшего на коленях у тела графа Самовала. Так или нет?

— Так, сэр.

— Вы можете теперь сообщить суду, кому было адресовано это письмо?

— Оно было адресовано генерал-интенданту.

— Вы прочитали надпись на конверте?

— Я не уверен, читал ли я, сэр, но хорошо помню, как вы мне сказали об этом.

Сэр Теренс известил суд, что ему больше нечего спрашивать, и председатель вновь предложил обвиняемому задать свои вопросы свидетелю, чтобы опять услышать его твердый отказ.

Тут поднялся О’Мой и объявил, что у него самого есть заявление суду, которое он считает необходимым сделать в связи с последними показаниями обвиняемого относительно его действий на протяжении получаса, проведенного им в доме в ночь дуэли.

— Вы слышали от сержанта Флинна и моего дворецкого Маллинза, что переданное мной ночью 28-го письмо предназначалось генерал-интенданту и было срочным. Если обвиняемый будет настаивать на своем, то можно пригласить самого генерал-интенданта для подтверждения моего заявления, что это письмо имело отношение к пришедшему из штаб-квартиры сообщению о необходимости отправки палаток в Третью дивизию сэра Томаса Пиктона в Селорику. Соответствующие бумаги — документы, с которыми предположительно работал в обсуждаемые полчаса обвиняемый — находились в это время у меня в кабинете в другом крыле дома.

И под возникшее среди членов суда шевеление и шепот сэр Теренс сел, но немедленно опять был поднят председателем.

— Минуту, сэр Теренс. Обвиняемый, нет сомнения, пожелает задать вам вопросы в связи с вашим заявлением. — И он очень серьезно посмотрел на Тремейна.

— Я не имею вопросов к сэру Теренсу, сэр.

В самом деле, о чем ему было спрашивать? Ложь сплелась в петлю на его шее, и, стоя перед своими товарищами-офицерами, он сгорал от стыда, чувствуя себя навек опозоренным.

— Но вы, конечно, захотите, чтобы пригласили генерал-интенданта? — выразительно, почти настойчиво, спросил полковник Флетчер — человек, который уважал и ценил его.

— К чему это делать, сэр? Слова сэра Теренса отчасти подтверждаются показаниями, полученными им от сержанта Флинна и его дворецкого Маллинза. Раз он говорит, что писал ночью письмо генерал-интенданту, можно не сомневаться, что дело так и обстояло, поскольку, как мне известно, это был крайне срочный вопрос. И, естественно, он не смог бы его написать, не имея под рукой соответствующих бумаг. Вызывать генерал-интенданта, значит, без необходимости отнимать у суда время. Должно быть, я ошибался и признаю это.

— Но как вы могли ошибиться? — вмешался председатель.

— Я понимаю, вам трудно в это поверить. Но тем не менее. Я ошибался.

— Хорошо, сэр, — сэр Харри помолчал, потом добавил: — Суд готов выслушать ваши показания в свою защиту.

— Мне больше нечего сказать, сэр, — ответил Тремейн.

— Больше нечего?! — переспросил председатель, не в силах скрыть того, что совершенно обескуражен.

— Нечего, сэр.

— Капитан Тремейн, — сказал полковник Флетчер, подавшись вперед, — я прошу вас осознать всю серьезность вашего положения.

— Уверяю вас, сэр, я вполне все осознаю.

— Вы понимаете, что ваш рассказ о ваших действиях в доме в течение того получаса опровергнут? Вы слышали свидетельство рядового Бейтса относительно того, что в то время, когда вы работали, окна кабинета оставались темными. И вы слышали заявление сэра Теренса о том, что бумаги, с которыми вы, по вашим словам, занимались, находились у него. Вы понимаете, какой вывод на основании всего этого сделает суд?

— Вероятно, такой, который сочтет наиболее соответствующим истине.

Сэр Теренс встрепенулся.

— Капитан Тремейн, — сказал он, — я хочу присоединиться к уговорам вашего полковника. Ваше положение стало крайне опасным. Если вы скрываете нечто, что могло бы выручить вас из него, я убедительно прошу вас довериться суду и обо всем честно рассказать.

Слова эти сами по себе были доброжелательными, но Тремейн и еще пара человек ощутили скрывающуюся за ними злобу и жестокую насмешку.

Лорд Веллингтон, до этого не отрывающий проницательного взгляда от обвиняемого, мгновение изучающе смотрел на О’Моя. Потом он заговорил, и его голос был таким же спокойным, как и его взгляд:

— Капитан Тремейн, если председатель позволит мне обратиться к вам в интересах истины и правосудия — вы обладаете, насколько мне известно, репутацией честного и благородного человека. Вам настолько несвойственно лгать, что, когда вы пытаетесь это делать — как, очевидно, пытались сейчас, — у вас ничего не получается, неправда легко обнаруживается. Если вы скрываете что-то другое, не то, что граф Самовал пал от вашей руки, позвольте мне настоятельно просить вас говорить. Если вы защищаете кого-то — возможно, настоящего виновника, — то позвольте уверить вас, что ваша честь — честь солдата — требует, чтобы в интересах правды и справедливости вы не молчали.

Взглянув в суровое, благородное лицо великого воина, Тремейн отвел глаза и со слабым жестом беспомощности выпрямился и повторил:

— Мне больше нечего сказать.

— Тогда, капитан Тремейн, — произнес председатель, — суд перейдет к рассмотрению того, что ему стало известным на настоящий момент. И, поскольку вы не можете объяснить, как провели в доме те полчаса, когда граф Самовал нашел свою смерть, я боюсь, что, принимая во внимание все показания, свидетельствующие против вас, ваше положение представляется крайне тяжелым. Последний раз, сэр, перед тем, как я попрошу вас удалиться, позвольте мне прибавить собственный призыв к уже обращенным к вам с тем, чтобы убедить вас заговорить. Если вы предпочтете молчать, то суду, я боюсь, останется сделать в отношении вас одно-единственное заключение.

Долгие секунды стоял капитан Тремейн в напряженном молчании. Однако он не думал — он ждал. Леди О’Мой находилась здесь, позади него, она слышала, так же, как и он, что его судьба зависит от того, будет открыто присутствие Ричарда Батлера или нет. Не в его обычае было нарушать слово, пусть она решает. И, ожидая этого решения, Тремейн стоял в молчании, словно размышляя. Наконец, не услышав женского голоса, который бы, нарушив тишину, провозгласил его невиновность и одновременно подтвердил алиби, что означало бы его оправдание, он заговорил:

— Я благодарю вас, сэр, и выражаю свою крайнюю признательность суду за проявленное ко мне внимание и участие, но мне больше нечего сказать.

И тут, когда все уже казалось конченым, среди воцарившегося в зале мертвого безмолвия прозвенело:

— Но мне есть что!

Это резкое, почти пронзительное восклицание подействовало на членов суда подобно электрическому разряду; но никто из них не был поражен больше капитана Тремейна, поскольку, хотя голос и был женским, он никак не ожидал его услышать. В волнении обернувшись, он увидел мисс Армитидж, стоявшую прямо и неподвижно, с блестящими глазами и печатью решимости на бледном лице. Леди О’Мой, в страхе сжимая ее руку, прошептала так, что было слышно всем:

— Нет, нет, Сильвия! Бога ради, молчи!

Но Сильвия уже поднялась, чтобы говорить, и она заговорила, и слова, которые девушке было бы естественно произнести негромко, почти шепотом, опустив глаза, в ее устах звучали смело, почти дерзко.

— Я могу сказать вам, почему капитан Тремейн молчит. Я могу сказать, кого он защищает.

— О боже! — чуть слышно простонала леди О’Мой, сквозь охватившее волнение пытаясь понять, откуда Сильвия узнала ее секрет.

— Мисс Армитидж, я умоляю вас! — воскликнул Тремейн дрогнувшим, наконец, голосом, совершенно забыв о том, где находится, и протягивая руку, чтобы остановить ее.

— Дайте ей говорить! Мы должны знать правду! Правду!! — закричал О’Мой, ударив по столу кулаком.

— И вы ее узнаете, — ответила мисс Армитидж. — Капитан Тремейн хранит молчание, защищая женщину — свою возлюбленную.

Было слышно, как сэр Теренс шумно вздохнул. Леди О’Мой оставила свои попытки сдержать кузину и смотрела на нее в немом изумлении, как и Тремейн, который, испытывая те же эмоции, уже не пытался ее остановить. Остальные, пребывая в ожидании, хранили молчание.

— Капитан Тремейн провел те полчаса, что он находился в доме, в ее комнате. Он был с ней, когда услышал крик, привлекший его к окну. Так он увидел тело во дворе и, встревожившись, сразу спустился — не думая о возможных последствиях для женщины. Но потому, что он думает о них сейчас, он молчит.

— Сэр! — капитан Тремейн в сильном волнении повернулся к председателю. — Это неправда!

Он сразу понял ужасную ошибку, которую совершила мисс Армитидж. Должно быть, она видела его спускающимся с балкона леди О’Мой и сделала единственно возможный роковой вывод.

— Леди ошибается, я готов…

— Минутку, сэр. Прошу вас не вмешиваться, — строго сказал председатель.

И тут раздался торжествующий крик О’Моя, прозвучавший в огромном зале подобно победной фанфаре:

— Правду! Мы должны ее узнать наконец! Ее имя!! Имя!!! — кричал он. — Кто была эта распутница!

Ответ мисс Армитидж был подобен для него удару дубины.

— Я. Капитан Тремейн был со мной.

Глава 18

В ДУРАКАХ
Годы спустя, описывая это событие в томе своих, пожалуй, несколько скучноватых мемуаров, которые он нам оставил, майор Каррадерз отважился высказать мнение, что суд ни в коей мере не был введен в заблуждение и сразу понял, что мисс Армитидж говорит неправду. Свое утверждение он связывает с психологией, отмечая, что ее поведение в тот момент, когда она себя оговаривала, никак нельзя было назвать естественным, принимая во внимание ее характер — даже совсем напротив.

«Если бы мисс Армитидж в самом деле была возлюбленной капитана Тремейна, — пишет он, — как она себя представила, то вела бы себя по-другому, не в ее природе было объявлять об этом таким образом. Она держалась вызывающе, скорее как женщина легкого поведения, чем как скромная, высоконравственная леди. Это несоответствие было очевидным, и оно свидетельствовало о лжи».

Майор Каррадерз писал, конечно, уже в свете ставших известными всех обстоятельств дела, но, опуская этот факт и полагая такой вывод исключительно плодом его рассуждений, хочу сказать, что я весьма далек от того, чтобы с ним согласиться. Как порой робкий человек, чтобы скрыть свою нерешительность, пытается напустить на себя заносчивость, так и непорочная леди, чувствуя себя вынужденной — подобно мисс Армитидж, которой пришлось притвориться — сделать подобное признание, ведет себя с дерзостью, являющейся всего лишь прикрытием для переживаемого стыда.

Таким образом, я полагаю, и расценил ее выступление суд, состоящий из достойных джентльменов, которые ощутили этот стыд. Под ее нарочито вызывающим взглядом они опускали глаза, чувствуя смущение и полную растерянность из-за такого поворота событий, поскольку никто из них не имел в своей практике подобного прецедента. Но никто не был растерян больше — хотя несколько иным образом — чем сэр Теренс. Для него это означало полный крах — он действительно оставался в дураках. Неожиданный, но до смешного простой шаг принес ему поражение в самом начале смертельной игры, которую он затеял. Он сидел тут, ожидая получить жизнь Тремейна или правду, означавшую публичное оглашение его подлого предательства. Сэр Теренс не мог сказать, что бы он предпочел, но того или другого он желал страстно, а теперь створки капкана, в который ему так хитро удалось заманить Тремейна, были раздвинуты посторонними руками.

— Это ложь! — гневно закричал сэр Теренс.

Но, казалось, его никто не слышал — члены суда сидели молча, пребывая в полном недоумении.

— Откуда вы знаете? — раздался в напряженной тишине бесстрастный голос Веллингтона. — Полагаю, не очень многие могут со знанием дела возразить мисс Армитидж. Вы видите, сэр Харри, что даже капитан Тремейн не счел необходимым сделать это.

Его последние слова вывели капитана из состояния крайнего изумления, в котором он находился, лишившись дара речи с того момента, как мисс Армитидж сделала свое заявление.

— Я… я так потрясен удивительным обманом, на который пошла мисс Армитидж, чтобы выручить меня. Поскольку это обман, джентльмены, клянусь честью солдата и джентльмена — в том, что сказала мисс Армитидж, нет ни слова правды.

— Но, если она там есть, — сказал Веллингтон, который, казалось, единственный из присутствующих сохранил способность мыслить здраво, — ваша честь как солдата и джентльмена и честь этой леди требуют от вас ложной клятвы.

— Но, милорд, я протес…

— Полагаю, вам не стоит меня прерывать, — холодно заметил Веллингтон.

И в силу привычки подчиняться, и под воздействием его магнетических глаз капитан осекся и погрузился в мучительное молчание.

— По моему мнению, джентльмены, — обратился к суду его светлость, — дело можно считать завершенным. Свидетельство мисс Армитидж избавило нас от массы неприятностей, оно пролило свет на то, что до сих пор было от нас скрыто, и обеспечило капитана Тремейна неоспоримым алиби. Я полагаю — не желая чрезмерно влиять на суд при вынесении им решения, — что остается лишь объявить оправдание капитану Тремейну, позволив таким образом выполнить ему свой долг перед этой леди, что при данных обстоятельствах представляется неотложным.

Его слова сняли невероятное бремя с плеч сэра Харри, и вслед за огромным облегчением он почувствовал желание поскорей покончить со всем этим делом. Посмотрев налево и направо, сэр Харри увидел кивающие головы, слыша одобрительные «да, да». И только сэр Теренс, бледный, с побелевшими губами, не проявлял никаких признаков согласия, но и не осмеливался возражать, чувствуя на себе пристальный взгляд лорда Веллингтона.

— Мы все, несомненно, сошлись во мнении, — начал председатель, но капитан Тремейн прервал его:

— Но это неправильно! Сэр, сэр! Послушайте, будет несправедливо, если я получу оправдание за счет пожертвованного леди ее доброго имени!

— Да будь я проклят, если этот вопрос не уладит первый попавшийся священник, — сказал Веллингтон.

— Ваша светлость ошибается, — горячо продолжал капитан, ощущая невероятный прилив смелости, — честь этой леди мне дороже собственной жизни.

— Это нам понятно, — последовал сухой ответ. — Ваши порывы, безусловно, делают вам честь, капитан Тремейн, но они также отнимают у суда время.

Председатель произнес свое заключительное слово.

— Капитан Тремейн, вы признаетесь невиновным по делу об убийстве графа Самовала и вольны приступить к исполнению своих обычных обязанностей. Суд поздравляет вас, а также себя с достижением такого решения по делу столь достойного офицера, как вы.

— Но, джентльмены, минуту, послушайте меня! Вы, милорд…

— Суд вынес свое решение. Вопрос закрыт, — сказал Веллингтон, пожав плечами, и поднялся. Остальные члены суда тут же встали и двинулись к выходу, болтая между собой и уже не обращая на капитана никакого внимания.

Тремейн, взволнованный, обернулся и в этот момент увидел выходящих из зала мисс Армитидж и полковника Гранта, которые поддерживали леди О’Мой, находившуюся в полуобморочном состоянии. Он остался стоять на месте, испытывая невероятные душевные муки и проклиная себя за молчание, за то, что не открыл правду и не рассказал об обстоятельствах, связанных с Ричардом Батлером. Кем был для него Ричард Батлер, что была для него собственная жизнь — если бы ее потребовали за серьезное нарушение долга, которое он допустил, помогая спастись разыскиваемому преступнику, — по сравнению с честью Сильвии Армитидж? А она — почему она это сделала? Неужели потому, что небезразлична к нему, что так беспокоилась за его жизнь, что пожертвовала своим добрым именем, чтобы спасти его от опасности? Случившееся только что, судя по всему, свидетельствует об этом. Однако невыразимый восторг, который бы в другое время и при других обстоятельствах в нем вызвало это открытие, был подавлен сейчас мучительными переживаниями по поводу принесенной ради него жертвы.

Так он стоял, страдая и теряясь в догадках, когда подошел Каррадерз и, схватив руку Тремейна, теплыми словами выразил свое удовлетворение его оправданием.

— Чем такой ценой, лучше уж… — горько ответил тот и, не докончив фразы, пожал плечами.

Мимо них, сосредоточенно глядя в одну точку, прошел О’Мой.

— О’Мой, — окликнул его Тремейн.

Сэр Теренс остановился. Секунду его сверкающие голубые глаза смотрели на капитана.

— Мы еще поговорим об этом — вы и я, — мрачно сказал он и пошел дальше.

— Боже мой, Каррадерз! — горестно воскликнул Тремейн, который не мог не почувствовать негодования О’Моя. — Что, должно быть, он теперь думает обо мне!

— Если вы хотите знать мое мнение, то, я думаю, он подозревал это с самого начала. Только этим можно объяснить его враждебное отношение к вам и настойчивость, с которой он добивался вашего осуждения либо признания.

Тремейн вопросительно посмотрел на майора. В данный ситуации для него совершенно не представлялось возможным на чем-то сосредоточиться.

— Его нужно вывести из заблуждения, — сказал он. — Я пойду к нему.

О’Мой уже вышел.

Какие-то люди за чем-то обратились к нему, но он не обратил на них внимания. Во дворе его пытался остановить полковник Грант, но О’Мой, лишь коротко кивнув ему, прошел мимо и, зайдя к себе в кабинет, заперся там, охваченный смятением. Ему крайне необходимо было остаться одному, чтобы осознать все происшедшее — насколько это представлялось возможным при его нынешнем состоянии ума — разобраться в существующем положении дел. Прежде всего — и это было самым главным и для него, очевидно, неизбежным — ему предстояло осмыслить двуличность, свою чудовищную измену правде, предпринятую преднамеренно, но с целью иной, чем могло показаться со стороны. Он представил, как все решат теперь, когда откроется истинная картина смерти Самовала — а это, безусловно, произойдет, — что он умышленно приписал другому собственное преступление. Столь искусно подготовленная им месть пала на его голову, и теперь он не только сломлен, но и обесчещен. Если он сейчас попытается рассказать, как все было на самом деле, ему никто не поверит — и все благодаря безрассудному и необъяснимому самооговору Сильвии Армитидж. Честные люди станут презирать его, друзья с омерзением отвернутся, а Веллингтон, этот великий солдат, человек, перед которым он преклонялся и чьим уважением дорожил больше всего, первым отвергнет его. Он предстанет перед всеми низким убийцей, который, потерпев неудачу в своей попытке свалить вину на невиновного человека, выдумал новую, еще более гнусную ложь, чтобы ценой чести своей жены добиться смягчения наказания за свое преступление.

Вообразите себе эту ужасную и безнадежную ситуацию, в которую завела его ревность, его страстное стремление отомстить. Он был так занят отправлением правосудия, так жаждал возмездия для своего, как он теперь думал, лжедруга, который опозорил его, так был поглощен приготовлением бальзама для своей израненной души, которым могло бы стать зрелище унижения самого Тремейна, что ни разу не задумался о том, чем это может обернуться для него самого. Глупец он, что пустился идти этим хитрым кривым путем, глупец, что не поддался первому честному порыву, заставившему его вытащить из стола футляр с дуэльными пистолетами, и в результате остался в дураках. Его глупость по нему же самому и ударила.

Но почему Сильвия Армитидж стала спасать Тремейна ценой своего доброго имени? Неужели она любит его и, посчитав, что жизнь Тремейна под угрозой, предприняла столь отчаянный способ для ее защиты? Или, может, она знала правду и принесла эту жертву ради Юны?

Даже не будучи психологом, сэр Теренс не мог поверить в такое самопожертвование одной женщины ради другой, сколь бы ни были они близки. Поэтому он утвердился в первом своем умозаключении. В его пользу свидетельствовали и слова Сильвии, сказанные в ночь ареста Тремейна. И такому человеку она дарит неоценимое сокровище своей любви, ради такого человека и в связи с такими гнусными делишками она жертвует своей драгоценной честью! Он усмехнулся сквозь стиснутые зубы над горькой иронией этой ситуации. Он сейчас же должен поговорить с ней, ей стоит знать, что она сделала. И хотел бы он, чтобы ее это только позабавило. Но прежде, однако, нужно кое-что сделать. О’Мой тяжело опустился в кресло у письменного стола и, взяв перо, начал писать.

Глава 19

ПРАВДА
Нетерпеливое ожидание капитана Тремейна, уже долгое время возбужденно прохаживающегося по столовой, наконец завершилось.

Сильвия Армитидж вошла без объявления как раз в тот момент, когда он уже был готов в третий раз позвать Маллинза, и несколько секунд они в легком смущении смотрели друг на друга. Затем мисс Армитидж закрыла дверь и со свойственной ей грацией прошла в глубь комнаты, держа голову прямо и глядя на капитана Тремейна с некоторым вызовом, видимо, еще переживая свое выступление на суде.

— Маллинз передал мне, что вы хотели меня видеть, — произнесла она, чтобы прервать затянувшееся неловкое молчание.

— После того, что произошло, это не должно вас удивлять. — Он не мог скрыть волнения, от его обычной невозмутимости не осталось и следа. — Почему, — наконец не выдержал Тремейн, — почему вы сделали это?

Сильвия Армитидж посмотрела на него с едва заметной улыбкой, словно находя этот вопрос забавным. Но, прежде чем она успела что-либо ответить, он снова заговорил быстро и горячо:

— Неужели вы могли предположить, что я желал бы купить свою жизнь такой ценой? Неужели вы подумали, что моя жизнь дороже мне вашего доброго имени? Есть чудовищная несправедливость в том, что вы пожертвовали собой таким образом.

— Несправедливость по отношению к кому? — последовал спокойный вопрос.

— Я не знаю! — воскликнул Тремейн после некоторой паузы. — По отношению к обстоятельствам, наверное.

Мисс Армитидж пожала плечами.

— Обстоятельства были такими, какими они были, и следовало что-то предпринять. Другого я ничего не смогла придумать.

— Это было вообще не ваше дело — что-то предпринимать! — в сердцах сказал он и сразу понял, какую ужасную оплошность допустил.

— Прошу простить за вмешательство, — произнесла мисс Армитидж ледяным тоном, — но теперь вам нет никакой необходимости об этом беспокоиться, — она повернулась, чтобы уйти. — До свидания, капитан Тремейн.

— О, подождите! — он встал между ней и дверью. — Мы должны понять друг друга, мисс Армитидж.

— Я думаю, мы уже поняли, капитан Тремейн, — ответила она — ее глаза метали молнии — и добавила: — Вы задерживаете меня.

— Я это делаю намеренно. — Он снова был спокоен и в первый раз за все время, которое знал ее и общался с ней, совершенно уверен в себе.

— Мы очень далеки от понимания. Более того, мы уже переполнены непониманием. Вы неправильно истолковали мои слова. Я очень сердит на вас. Не думаю, что за всю свою жизнь я еще на кого-нибудь так же сердился. Но вам не следует ошибаться относительно причины этого. Я сердит на вас за ту величайшую несправедливость, которую вы допустили по отношению к себе.

— Полагаю, это не ваше дело, — ответила мисс Армитидж, возвращая ему обидную фразу.

— Это мое дело. Я сделал его своим.

— А я не даю вам на это права. Пожалуйста, позвольте мне пройти, — она не отрываясь смотрела ему в лицо, ее голос был спокойным до холодности, и только прерывистое дыхание выдавало испытываемое девушкой волнение.

— Даете вы мне право или нет, я намерен взять его.

— Вы очень грубы.

Он усмехнулся.

— Даже рискуя показаться грубым, я все-таки предпочту объясниться с вами, нежели оставить все как есть. Я готов снести все что угодно, только бы не оставлять вас в заблуждении относительно мотивов, по которым я предпочел бы быть расстрелянным, чем оказаться спасенным за счет принесенного в жертву вашего доброго имени.

— Я надеюсь, — сказала мисс Армитидж чуть иронично, — вы не собираетесь предложить мне компенсацию в виде брака?

У капитана Тремейна перехватило дыхание. Гнев и смятение не дали ему подумать о таком варианте развития коллизии, и теперь, после такого презрительно-насмешливого напоминания, он осознал не только то, что оно является единственно возможным, но также и то, что именно поэтому Сильвия Армитидж полагает его совершенно невозможным.

Ее строгость сразу стала понятной ему. Она боится, что он пришел к ней с предложением, которое собирается сделать из чувства долга, чтобы исправить ложное положение, в котором она из-за него оказалась. А он своей брошенной сгоряча фразой подкрепил это подозрение.

Несколько мгновений Тремейн размышлял, выдерживая ее взгляд. Никогда еще Сильвия не казалась ему более желанной и недосягаемой одновременно, а его любовь более безнадежной, чем когда-либо. Ситуация сейчас требовала от него крайне осторожных действий, и Нед Тремейн пустился на хитрость впервые за свою солдатскую жизнь.

— Нет, — решительно сказал он, — не собираюсь.

— Я рада, что вы избавили меня от этого, — ответила мисс Армитидж, однако ее волнение как будто даже усилилось.

— И в этом, — продолжал Тремейн, — заключается причина моей злости навас, на себя и на существующие обстоятельства. Если бы я считал себя хотя бы в малейшей степени достойным вас, я попросил бы вас стать моей женой несколько недель назад. О, подождите, выслушайте меня! Я уже несколько раз готов был сделать это, последний раз — той ночью на балконе, на балу у графа Редонду. Я призывал все свое мужество, собираясь признаться в своей любви, но потом опять сдерживался. Ведь, хотя я и могу в этом признаться, я ни о чем не смогу попросить. Я бедный человек, Сильвия. А вы дочь богатых родителей, люди говорят о вас, как о наследнице. Просить вас выйти за меня замуж… Поймите, я не могу этого сделать. Я буду выглядеть как охотник за приданым. Не в глазах окружающих — они ничего для меня не значат, — но, вероятно, в ваших глазах, а вы значите все. Я… я, — он запнулся, подыскивая слова для выражения переполнявших его чувств. — Если мое предложение будет воспринято благожелательно, обязательно найдутся люди, которые скажут, что вы вышли замуж за корыстного человека, воспользовавшегося вашей доверчивостью. Я счел бы себя в этом случае задетым, потому что нашел бы такой намек не лишенным оснований, но мне кажется, тут содержится нечто, касающееся вашего достоинства. Защищать вас — мой долг, иначе чего бы стоило мое отношение к вам, а я преклоняюсь перед вами.

Вот почему, — взволнованно закончил он, — я в таком негодовании и отчаянии из-за вашего благородного жеста в отношении меня, готового пожертвовать жизнью и честью, всем ценным, что у меня есть, для того, чтобы вас боготворил не только я, но и все вокруг.

Тремейн замолчал и, посмотрев на мисс Армитидж, встретил ее взгляд. Она была все еще очень бледной и, словно для того, чтобы сдержать сильное душевное волнение, прижимала к груди длинную тонкую руку. Но ее глаза улыбались, а на губах играла улыбка, которую Тремейн не знал, как объяснить — она была задумчивой, сочувственной и, как ему казалось, насмешливой.

— Полагаю, — сказал он, — в данной ситуации вы вправе ожидать от меня слов благодарности, которые я должен произнести в ответ на то, что вы сделали. Но у меня нет таких слов. Я вам не благодарен. Как я могу быть благодарным, когда вы погубили самое ценное для меня?

— Что именно?

— Ваше доброе имя.

— Однако я сохранила ваше.

— Да чего оно стоит? — воскликнул Тремейн почти с возмущением.

— Возможно, больше всего остального. — Она шагнула вперед и положила руку ему на плечо. Теперь уже нельзя было ошибиться — ее сияющие глаза и улыбка излучали нежность.

— Нед, теперь нам осталось только одно.

Взглянув на мисс Армитидж, смотревшую на него снизу вверх, Тремейн, в свою очередь, побледнел.

— Вы меня не поняли. Вы все же совершенно меня не поняли. К сожалению, я не обладаю даром слова, а если бы обладал, то использовал бы его в полной мере и даже сверх того…

— Напротив, Нед, я вас поняла прекрасно. Нельзя сказать, что я вас не понимала прежде, но теперь я уверена в том, на что надеялась.

— На что… надеялись? — с изумлением переспросил Тремейн и замолчал, словно пораженный какой-то страшной догадкой.

Она отвела взгляд и, продолжая улыбаться — теперь уже чуть лукаво, — спросила:

— Значит, вы не собираетесь делать мне предложение?

— Да как я могу? — воскликнул Тремейн почти гневно. — Вы же сами сочли это недопустимым, да так оно и есть. Это будет означать, что я воспользовался положением, в котором вы оказались благодаря своему безрассудному великодушию. Ох! — Он сжал кулаки и потряс ими.

— Что ж, хорошо, — сказала мисс Армитидж. — В таком случае, я сама прошу вас жениться на мне.

— Вы?!

— А что мне, по-вашему, остается? Вы сказали, что я погубила свое доброе имя. А вы дадите мне новое. Ведь я любой ценой вновь должна стать «честной женщиной». Так, кажется, это называется?

— Не надо! — воскликнул Тремейн дрогнувшим голосом. — Не смейтесь над этим.

— Мой дорогой, — мисс Армитидж положила ему на плечо вторую руку, — зачем тревожиться из-за вещей, которые не имеют значения, когда единственный важный для нас вопрос мы можем разрешить сами? Мы любим друг друга, и… — Произнося эти слова, она отвела глаза в сторону, но в какой-то момент губы ее задрожали и улыбка наконец погасла. Тремейн схватил ее руки и сжал их с такой силой, что сделал ей больно, и, склонившись над ней, попытался заглянуть в глаза.

— Вы думаете… — начал он.

Она резко повернула к нему свое вспыхнувшее лицо, готовая не то рассмеяться, не то расплакаться.

— Нет, это вы слишком много размышляете, Нед. А ведь все просто и понятно. В последний раз спрашиваю — вы женитесь на мне или нет?

Хитрость, на которую он пустился, оказалась гораздо сильнее, чем он рассчитывал, и результат превзошел все самые смелые его надежды.

Пробормотав что-то бессвязное, он привлек ее к себе. И я, вообще говоря, не вижу, что он мог сделать еще, ведь тут все было просто и понятно, а она сама как будто этого не оспаривала.

Тут неожиданно открылась дверь, и вошел сэр Теренс. Нет, он не удалился тихонько, как человек, неожиданно оказавшийся свидетелем такой интимной и трогательной сцены, напротив, О’Мой остался в комнате досадной помехой, чем и намеревался послужить.

— Весьма похвально, — усмехнувшись, сказал он. — И к тому же благородно. Если я правильно понял, дорогая Сильвия, молодой человек решил восстановить в глазах общества твою пошатнувшуюся из-за него репутацию. Полагаю, тебе только что сделали предложение.

Капитан Тремейн и Сильвия резко отодвинулись друг от друга.

— Вы видите, Сильвия! — воскликнул капитан, имея в виду то, о чем ее предупреждал.

— Да как же она может это видеть, хотел бы я знать, — сказал сэр Теренс, изображая недоумение, — если вы ей не все рассказали?

Капитан нахмурился.

— Не рассказал что? Существует что-то, чего я не понимаю, О’Мой. Ваше отношение ко мне с того момента, когда вы приказали мне отправиться под арест, представляется совершенно непонятным. И оно беспокоит меня больше всего остального в этом странном деле.

— Я верю вам, — сказал О’Мой и, сложив руки за спиной, начал ходить взад-вперед по столовой. Его лицо искажала злая усмешка, ненавистью пылали и обычно безмятежно-спокойные голубые глаза.

— В какие-то моменты, — сказал Тремейн, — мне казалось, что вы как будто мстите мне.

— А вы хотите знать, в чем дело, какие у меня могут быть основания для мести? В вашу голову не закралось хотя бы тени подозрения, что я могу знать всю правду?

Тремейн отшатнулся от него.

— Это напугало вас? — закричал О’Мой, издевательски наставив палец в переменившееся от дурного предчувствия лицо Тремейна.

— Но в чем, собственно, дело? — воскликнула Сильвия, начиная сознавать, что за всем этим таится нечто зловещее, что тут далеко не все так просто, как ей казалось до сих пор.

Воцарилось молчание. О’Мой, стоя у окна и опять сложив руки за спиной, насмешливо смотрел на Тремейна и молчал.

— Почему же вы не отвечаете ей? — наконец сказал он. — Вы беседовали вполне доверительно, когда я вошел. Может быть, вы что-то скрываете? У вас есть какие-то секреты от леди, которая, нет сомнения, обещала стать вашей женой, что, несомненно, является простейшим способом исправления ее недавней глупости?

— Вы хотите сказать, что все это время знали, что я не убивал Самовала? — озадаченно спросил сбитый с толку Тремейн, сформулировав мысль, на которую его наталкивал О’Мой.

— Разумеется. Как же я могу думать, что его убили вы, когда я сам его убил?

— Ты?! Ты убил его?! — изумлению Тремейна не было границ. — И…

— Ты убил графа Самовала?! — воскликнула мисс Армитидж.

— Конечно, я, — последовал циничный ответ, сопровождаемый коротким смешком. — Когда я приведу в порядок все свои дела, я избавлю провоста от дальнейших хлопот, связанных с поисками убийцы. А ты, Сильвия, стало быть, не знала, когда столь гладко лгала суду, что твой будущий муж невиновен?

— Я всегда была уверена в этом, — ответила она и вопросительно посмотрела на Тремейна.

О’Мой усмехнулся.

— Но он не сказал тебе об этом. Он предпочел, чтобы ты считала его виновным в кровопролитии, даже убийстве, но не открыл тебе правды. О, я понимаю. Ведь он же воплощенное благородство — насколько я помню, ты в таком духе отзывалась о нем тем утром — и знает, что подобает рассказывать, а о чем приличнее не говорить. Он вообще мастер искусства благоразумного умалчивания и может молчать сколько угодно — к примеру, как сегодня на суде. Тебе придется раскаяться, моя дорогая, что ты не позволила ему проследовать по его упрямому пути, что ты бросила в грязь свое чистое имя ради его алиби. Ведь у него было алиби, дитя мое, неопровержимое алиби, о котором он предпочел промолчать. Хотел бы я знать, так же ли ты была бы готова сделать щит из своей чести, если бы знала, что ты на самом деле защищаешь?

— Нед! — вскричала она. — Почему ты молчишь?! Или он так и будет продолжать? В чем он тебя обвиняет? Если ты был не с Самовалом той ночью, то тогда где же?

— В комнате у леди, как ты совершенно верно сообщила суду, — ответил генерал издевательским тоном. — Ты ошиблась только в том, у какой именно. Ты полагала, что этой леди была ты сама — чистейшее заблуждение. Но нам с тобой следует утешить друг друга, поскольку мы друзья по несчастью — по вине этого благородного человека. Той леди, с которой этот хлыщ развлекался тогда ночью в ее комнате, была моя жена.

— Боже мой, О’Мой! — сдавленным голосом воскликнул Тремейн. Наконец он понял всю необъяснимую странность поведения сэра Теренса. И, поняв, почувствовал сильнейшее сострадание к О’Мою, сразу осознав, как он мучился, должно быть, все эти дни. — Боже мой, ты решил, что я…

— Вы отрицаете это?

— Это обвинение? Полностью.

— А если я скажу вам, что сам своими глазами видел вас с ней в окне в ее комнате; если я скажу вам также, что видел веревочную лестницу, свешивающуюся с ее балкона; если я скажу вам, что, притаившись там после того, как убил Самовала — убил, заметьте, за его слова о том, что он сказал, что вы и моя жена изменяете мне, убил его за то, что он сказал мне грязную правду, — если я скажу вам, что слышал, как она пыталась удержать вас, когда вы собрались спуститься и посмотреть, что случилось, — если я вам скажу все это, вы и тогда будете отрицать? И тогда будете лгать?

— Я и тогда скажу, что все, что вы предполагаете, — ложь, ложь, которую вам внушил, видно, сам дьявол да еще ваша бессмысленная ревность.

— Все, что я предположил? Но то, что я утверждаю — сами факты, — это правда?

— Это правда. Но…

— Правда! — воскликнула мисс Армитидж.

— Подожди, — остановил ее О’Мой. — Ты мешаешь ему. Он сейчас расставляет эти факты таким образом, чтобы они приобрели невинный вид. Он сейчас пытается сделать себя достойным той великой жертвы, которую ты принесла, чтобы спасти его жизнь. Ну? — Он выжидающе посмотрел на Тремейна.

Мисс Армитидж тоже взглянула на него и… успокоилась. Капитан был абсолютно спокоен и лишь едва заметно улыбался с сожалением и презрением. Если бы он был виновен в том, что ему приписывал О’Мой, то не смог бы так держаться в ее присутствии.

— О’Мой, — медленно начал он. — Я сказал бы, что вы сплутовали, если бы не понимал, что вы сваляли дурака. — Тремейн говорил ровным голосом, абсолютно бесстрастно. Он уже решил, как теперь поступить. Это дело достигло такого предела, когда в интересах его участников и, пожалуй, прежде всего ради мисс Армитидж следует открыть правду, невзирая на возможные для Ричарда Батлера последствия.

— Почему вы позволяете себе говорить со мной в таком тоне? — начал сэр Теренс, переходя на крик.

— Сейчас вы сами найдете его оправданным. Мне надо бы рассердиться на вас, О’Мой, за то, что вы сделали, но я испытываю лишь сожаление по этому поводу. Мне следовало бы презирать вас за ваше лживое поведение, за ваше пренебрежение к присяге в суде и за вашу попытку бороться с воображаемой низостью настоящей низостью, но я понимаю, что вы страдали, и эти страдания являются наказанием, которое вы заслужили за то, что не поступили честно, за то, что на месте не обвинили меня в том, в чем подозревали.

— Этот джентльмен собирается читать мне мораль, Сильвия.

Но Тремейн не обратил внимания на его слова.

— Это правда, что я находился в комнате у Юны, когда вы убивали Самовала. Но я был с ней не один, как вы поспешно предположили. Там находился ее брат Ричард Батлер, которого она прятала у себя уже две недели и из-за которого я там и оказался. Юна попросила меня, как друга Дика и как своего друга, спасти его, и я взялся за это. Я поднялся к ней в комнату, чтобы помочь ему спуститься по веревочной лестнице, которую вы видели, поскольку он был ранен и сам не смог бы этого сделать. Снаружи я оставил ждать экипаж, на котором приехал. Я собирался доставить Дика на корабль, отплывающий в Англию, и уже обо всем договорился с капитаном. Вы поймете, если подумаете, что — как я сказал на суде — если бы я приехал на тайную встречу, едва ли бы я сделал это так открыто, да еще оставил экипаж ждать у всех на виду. Смерть Самовала и мой арест расстроили наш план и помешали спасению Дика. Теперь вы знаете правду и вполне можете оценить свое поведение во всем этом деле.

В тишине, наступившей вслед за вздохом облегчения, вырвавшимся у мисс Армитидж, О’Мой смотрел на Тремейна широко раскрытыми глазами, выражение его лица непрерывно менялось, отражая целую гамму противоречивых чувств.

— Дик Батлер? — наконец переспросил он и закричал: — Я не верю ни единому вашему слову! Вы лжете, Тремейн!

— Я понимаю вас, вы достаточно натворили, чтобы не надеяться на это.

— Если бы все было так, Юна не стала бы скрывать это от меня. Она сразу пошла бы ко мне.

— Беда с вами, О’Мой. Похоже, ревность совершенно лишила вас способности связно мыслить, а то бы вы вспомнили, что, по существу, являетесь последним человеком, которому Юна может открыть присутствие здесь Дика. Я предостерег ее от этого, рассказав о вынужденном обещании, данном вами государственному секретарю Форжешу, и даже приложил все усилия, чтобы оправдать вас, когда она стала негодовать. Вероятно, будет лучше, — закончил Тремейн, — если вы пошлете за Юной.

— Именно это я и собираюсь сделать, — угрожающим тоном произнес сэр Теренс и, решительно прошагав через комнату, открыл дверь — идти дальше не было необходимости.

На пороге, совершенно растерянная, стояла леди О’Мой. Сэр Теренс посторонился, пропуская ее.

Она медленно, беспокойно обводя взглядом присутствующих, подошла к креслу, которое ей поторопился предложить капитан Тремейн, и опустилась в него. Ей так много нужно было сейчас сказать, что она не могла решиться, с чего начать. Сэру Теренсу осталось только помочь ей в этом, что он и поспешил сделать, едва закрыл дверь. Став там, как часовой, он смотрел на нее гневно и одновременно подозрительно.

— Что именно ты слышала?

— Все с того момента, как ты сказал о Дике, — без колебаний ответила леди О’Мой.

— Значит, ты подслушивала?

— Конечно. Я хотела знать, что вы тут говорите.

— Для этого не обязательно пользоваться замочной скважиной.

— Я ею и не пользовалась, — сказала леди О’Мой, понимая его слова буквально. — Мне все было слышно и так — особенно тебя, Теренс. Ты ведь повышаешь голос при малейшем раздражении.

— В данном случае мое раздражение, полагаю, было совсем незначительно. Стало быть, ты слышала историю капитана Тремейна, и для тебя не составит труда ее подтвердить.

— Вы все еще сомневаетесь, О’Мой, — сказал Тремейн, — потому, что хотите сомневаться. Потому, что вы боитесь посмотреть в глаза представшей перед вами правде. Я полагаю, Юна, это избавит всех от дополнительных волнений и убережет твоего мужа от великого множества различного рода заявлений, о которых он впоследствии может пожалеть, если ты пойдешь и приведешь Дика. Ей-богу, по-моему, с Теренса да и со всех нас достаточно.

После предложения привести Дика начавший было опять закипать гнев О’Моя стих. Он посмотрел на жену почти с тревогой, а та, ответив ему растерянным взглядом, грустно сказала:

— Я не могу — Дик ушел.

— Как ушел?! — крикнул Тремейн.

— Ушел? — переспросил О’Мой и начал смеяться. — А вы уверены, что он вообще приходил?

— Но… — Леди О’Мой была озадачена. — Разве Нед не сказал тебе? — спросила она, нахмурившись.

— О да, Нед сказал мне. Нед сказал! — Его лицо стало страшным.

— И ты ему не веришь? Ты не веришь мне? — Леди О’Мой была само отчаяние, она словно призывала небеса в свидетели поведения мужа, которое ей приходилось сносить. — Тогда тебе лучше позвать Маллинза и спросить его. Он видел, как уходил Дик.

— Разумеется, сэр Теренс больше доверяет дворецкому, чем своей жене и другу, — безжалостно сказала мисс Армитидж.

Он посмотрел на нее несколько удивленно.

— Ты веришь им, Сильвия?!

— Надеюсь, я еще не сошла с ума, чтобы не верить им, — последовал раздраженный ответ.

— Стало быть… — начал О’Мой, но замолчал. — Как давно, ты говоришь, Дик ушел из дома?

— Минут десять назад, не больше.

О’Мой повернулся и открыл дверь.

— Маллинз! — закричал он. — Маллинз!!!

— Как можно жить с таким мужем! — вздохнула леди О’Мой, обращаясь к мисс Армитидж. — Что за человек! — Изящным жестом она поднесла к носу флакон с нюхательной солью.

Тремейн улыбнулся и отошел к окну. Появился Маллинз.

— Кто-нибудь выходил из дома в ближайшие десять минут, Маллинз? — спросил О’Мой.

Тот замялся, явно испытывая неловкость.

— Сэр, вам не следовало бы…

— Вы можете ответить на мой вопрос?! — проревел О’Мой.

— Никто не выходил из дома, кроме мистера Батлера, сэр.

— Как долго он тут находился? — последовал новый вопрос после короткой паузы.

— Этого я не могу вам сказать, сэр. В первый раз я увидел его спускающимся по лестнице после того, как он, видимо, вышел из комнаты ее милости.

— Можете идти, Маллинз.

— Я надеюсь, сэр…

— Вы можете идти!

Сэр Теренс захлопнул дверь за спиной растерянного и встревожившегося слуги, почувствовавшего волнение, охватившее дом генерал-адъютанта вследствие какой-то раскрывающейся тайны, и повернулся. Это был другой человек. Он выглядел совершенно опустошенным, его голова поникла, лицо казалось изможденным и внезапно постаревшим.

— Панталоне из комедии, — проговорил он, вспомнив злую насмешку, стоившую Самовалу жизни.

— Что ты сказал? — спросила леди О’Мой.

— Произнес свое имя, — последовал ответ сдавленным голосом.

— Но оно звучит не так, Теренс.

— Это имя, которое я заслужил, правда, сказанная этим лжецом. А я его убил за нее.

О’Мой подошел к столу, в этот момент его охватило отчетливое осознание своего положения, и он, сломленный, разбитый человек, со стоном рухнул в кресло.

Глава 20

ПРОШЕНИЕ ОБ ОТСТАВКЕ
Едва он, опершись локтями о стол, обхватил голову руками, три человека, перед каждым из которых он, действовавший словно в наваждении из-за своей ревности, ослепившей его и водившей за нос, был так виноват, обступили его.

Жена положила руку ему на плечо, чтобы утешить, но о более тяжелой части его вины Юна все еще не ведала. Сильвия произнесла слова поддержки, хотя поддерживать, по сути, было уже некого. Но больше всего он был тронут, почувствовав руку Тремейна на своем плече и услышав его голос, просивший собраться с духом и рассчитывать на них.

О’Мой поднял голову и с удивлением, пересилившим стыд, посмотрел на своего друга и секретаря.

— Ты можешь простить меня, Нед?

Тремейн взглянул на Сильвию Армитидж.

— Благодаря тебе мне наконец повезло, чего никогда бы не произошло безо всех этих перипетий, — сказал он. — Какую обиду я могу держать на тебя, О’Мой? А кроме того, я тебя понимаю, а тот, кто понимает, не может не простить. Я представляю, что тебе пришлось вытерпеть. Трудно придумать более убедительные улики, которые могли бы так сбить человека с толку.

— Но трибунал, — в ужасе произнес О’Мой и закрыл лицо руками. — Боже мой! Я обесчещен! Я… я… — он поднялся, отстранив жену и друга, и отошел к окну. — Наверное, я сошел с ума. Да, я сошел с ума. Совершить такое!.. — Утратив опору, которую он черпал в своей злой ревности, перечеркнувшей в его душе даже совесть, О’Мой содрогнулся от осознания содеянного.

Ничего не понимающая леди О’Мой обратилась к Сильвии и капитану Тремейну:

— Что Теренс имеет в виду? Что он такого натворил?

Сэр Теренс ответил сам:

— Я убил Самовала. Это я дрался с ним на дуэли. А потом свалил свою вину на Неда и в слепой попытке отомстить за себя докатился до лжесвидетельства. Вот что я совершил. Скажите мне теперь, какой у меня, по-вашему, остается выход?

— О-о-о!

Этот крик ужаса и негодования, вырвавшийся у Юны, тут же погасила Сильвия, стиснувшая ее плечо. Мисс Армитидж все видела и понимала, ей было жалко сэра Теренса, и она постаралась удержать его жену, чтобы уберечь О’Моя от дополнительных страданий. Но та все же воскликнула:

— Как ты мог, Теренс! Как же ты мог! — И расплакалась. Слезы для людей ее склада — более легкое средство выражения своих чувств, чем слова.

— Думаю, все это из-за моей любви к тебе, — ответил он с оттенком горькой самоиронии. — Только так я могу ответить на твой вопрос и лишь такое оправдание считаю подходящим.

— Но тогда, — проговорила леди О’Мой, вновь охваченная ужасом, ибо теперь она понимала все, — если это откроется — Теренс, что с тобой будет?

Он медленно подошел к ней. Ясно осознавая теперь, что от ответственности не уйти, сэр Теренс почувствовал даже некоторое облегчение и отчасти успокоился.

— Все должно быть открыто, — тихо сказал он. — Ради всех, кого это коснулось, все должно быть…

— О нет, нет! — Поднявшись, она в страхе схватила его за руки.

— Они могут и не узнать правды.

— Нет, не могут, моя дорогая, — ответил О’Мой, погладив прижавшуюся к его груди ее белокурую головку. — Они должны ее узнать. Я об этом позабочусь.

— Ты? Ты?! — Глядя на него широко раскрывшимися глазами, Юна всхлипнула и, борясь с душившими ее рыданиями, закричала: — О нет, Теренс, нет! Ты не можешь! Ты не можешь! Ты ничего не должен говорить — ради меня, Теренс, если ты меня любишь!

— Ради чести я должен это сделать и ради Сильвии и Тремейна, которым я…

— Ради меня не надо, Теренс, — остановила его Сильвия.

Он посмотрел на нее, затем на Тремейна.

— А ты, Нед, что скажешь ты?

— Нед не может желать… — начала Юна.

— Пожалуйста, позволь ему говорить за себя, дорогая, — прервал ее О’Мой.

— Что я могу сказать? — почти сердито ответил Тремейн. — Как я могу что-то советовать? Да я и не знаю, что в этой ситуации вообще может считаться советом. Ты отдаешь себе отчет в том, что тебя ждет, если ты сознаешься?

— Полностью, и единственное, чего я хотел бы избежать, — это презрения людей, которое я заслужил. Но ведь оно неизбежно, Нед?

— Я не уверен. Думаю, многие поймут тебя, а понимание рождает сочувствие. Факты, ставшие тебе известными в тот момент, выглядели просто неопровержимо. Наказание, которое тебя ожидает, конечно, будет очень тяжелым, но ты уже так страдал, что едва ли оно заставит страдать тебя еще сильнее, независимо от того, каким будет приговор. Нет, я все-таки не берусь давать рецепты! Эта проблема слишком сложна для меня. К тому же следует подумать и о Юне. У тебя ведь есть долг и перед ней, и если ты будешь хранить молчание, возможно, это будет лучше всего. На нас ты можешь положиться.

— Конечно, конечно, — поддержала его Сильвия.

О’Мой взглянул на них грустно и улыбнулся сквозь выступившие на его глазах слезы.

— Наверное, еще не существовало на свете человека, которого бы судьба одарила такими благородными друзьями, но который был бы так мало их достоин, — медленно сказал он. — Своим великодушием вы делаете мое состояние совершенно невыносимым. Однако не все зависит лишь от моего молчания, Нед. Что, если провост, ведущий сейчас расследование, выяснит, как все было на самом деле?

— Он не сможет выяснить всего, что необходимо, чтобы признать тебя виновным.

— Почему ты в этом так уверен? А если сможет? Если это произойдет, в каком тогда положении я окажусь? Пойми, Нед, я должен сам прийти с повинной, пока кто-нибудь другой не разоблачил меня. Это единственный теперь для меня способ спасти остатки чести.

Они и сами не заметили, как опять перешли на «ты». В дверь постучали, вошел Маллинз и сообщил, что лорд Веллингтон спрашивает сэра Теренса.

— Он ожидает вас в вашем кабинете, сэр Теренс.

— Скажите его светлости, что я сейчас буду.

Маллинз исчез за дверью, а О’Мой стал готовиться последовать за ним. Он мягко освободился от обвивших его рук жены.

— Мужайся, моя дорогая, — сказал сэр Теренс. — Веллингтон, возможно, проявит ко мне больше милосердия, чем я того заслуживаю.

— Ты собираешься рассказать ему обо всем? — с трудом произнесла она.

— Конечно, любовь моя. Что мне еще остается делать? Но раз вы с Недом простили меня, все остальное не имеет особого значения.

О’Мой нежно поцеловал ее и посмотрел на стоявших рядом Сильвию и Тремейна.

— Успокойте ее, — попросил он и быстро вышел.

В своем кабинете О’Мой застал не только лорда Веллингтона, но и полковника Гранта и, увидев их серьезные холодные лица, подумал, что каким-то загадочным образом им, похоже, уже стали известны все роковые подробности той ночи.

Веллингтон в сером сюртуке и высоких сапогах неподвижно стоял у стола, держа в сложенных за спиной руках кнут и шляпу-двууголку.

— А, О’Мой, — сухо сказал он, — я хотел обсудить с вами кое-что перед тем, как отправиться в Лиссабон. — Веллингтон говорил резко и отрывисто.

— Вероятно, сэр, будет лучше, если вы сначала прочитаете письмо, которое я для вас приготовил, — ответил сэр Теренс и подошел к столу, где он оставил его час назад.

Его светлость молча взял письмо и, бросив короткий взгляд на О’Моя, сломал печать. В глубине комнаты у окна недвижно возвышалась рослая фигура Кохуна Гранта, его выразительное, обычно очень живое лицо сейчас было абсолютно непроницаемо.

— О, так это ваше прошение об отставке? Но вы не указали причин, вызвавших такое желание. — Он смотрел О’Мою прямо в глаза. — И в чем дело?

— В том, — ответил сэр Теренс, — что я предпочел подать его сам, не дожидаясь, пока меня об этом попросят.

Он был очень бледен, однако выдержал тяжелый взгляд командующего.

— Может быть, вы объясните более внятно, в чем, собственно, дело? — холодно произнес Веллингтон.

— Во-первых, — сказал О’Мой, — это я убил Самовала. А поскольку вы, ваша светлость, были свидетелем того, что произошло потом, то понимаете, что это меньшая часть моего преступления.

Веллингтон вскинул голову.

— Так! — сказал он. — Хм! Прошу прощения, Грант, за то, что не поверил вам. — И снова обратился к О’Мою: — Ну, — его голос звучал резко и сурово, — и вам больше нечего добавить?

— Ничего такого, что вы, милорд, посчитали бы важным, — ответил О’Мой, и некоторое время они молча смотрели друг на друга.

— О’Мой, — наконец произнес Веллингтон более мягко, — я знаю вас уже пятнадцать лет, и мы были друзьями. Сложившиеся между нами отношения взаимной приязни и понимания стали такими, что однажды вы ради меня чуть было не погубили себя — я, конечно, имею в виду дело сэра Харри Баррарда, которое невозможно забыть. Все эти годы я знал вас как безупречно честного джентльмена, которому доверился бы, даже если больше никому вокруг не мог бы верить. И вот вы стоите передо мной и признаетесь в самом бесчестном, самом позорном преступлении среди тех, что когда-либо вменялись в вину британскому офицеру, и говорите, что не имеете никаких объяснений своему поведению. Или я никогда не знал вас, О’Мой, или я не понимаю вас сейчас. Кто же вы на самом деле?

О’Мой поднял было руки, но тут же снова опустил их.

— Какие тут могут быть объяснения? — проговорил он. — Как может человек, который в прошлом был — как я надеюсь — в глазах всех, кто его знал, джентльменом, объяснить этот акт безумия? Все началось в связи с вашим приказом о запрещении дуэлей. Самовал меня смертельно оскорбил. Он задел честь моей жены таким образом, что этого бы не стерпел ни один человек, тем более я. Я совершенно вышел из себя и согласился тайно, без секундантов встретиться с ним здесь и убил его. А потом мне представилось совершенно ложное, как я теперь знаю, но в тот момент казавшееся неоспоримым доказательство того, что все, что он говорил мне, — правда, и рассудок покинул меня.

Сэр Теренс рассказал, как увидел спускающегося с балкона леди О’Мой Тремейна и все остальное, что случилось вслед за этим.

— Я плохо представлял, — в завершение сказал он, — чем все это могло закончиться, и не знаю, допустил бы я, чтобы капитана Тремейна расстреляли, если бы до этого дошло. Я был одержим лишь желанием подвергнуть его тяжелому испытанию, в которое он, как я полагал, попадет, оказавшись перед выбором: сохранить молчание и покориться своей судьбе или признаться, что казалось не менее мучительным, чем сама смерть.

— Вы глупец, О’Мой! Редкий, законченный — да у меня просто нет слов какой! — обрушился на него Веллингтон. — Грант слышал из-за ворот в ту ночь гораздо больше, чем вы можете себе представить, и его выводы оказались очень близкими к правде. Но я не поверил ему — не смог поверить в такое о вас.

— Понимаю, — хмуро произнес О’Мой, — я сам до сих пор не могу в это поверить.

— Когда мисс Армитидж вмешалась со своим заявлением об алиби Тремейна, я поверил ей, имея в виду то, что мне рассказал Грант, и решил, что это он спустился из ее окна. Поэтому же я пришел проследить, чтобы дело не закончилось для него плохо. В случае необходимости Грант сообщил бы все, что ему было известно, и, таким образом, предоставил бы вас вашей участи. Но мисс Армитидж избавила нас от этого и оставила меня в убеждении, что Тремейн невиновен, но я все еще не понимал вашей роли в этой истории. А теперь появился Ричард Батлер, чтобы сдаться на мою милость, с другим рассказом, опровергающим сообщение мисс Армитидж, зато подтверждающим ваше.

— Ричард Батлер! — воскликнул О’Мой. — Он сдался вам?!

— Полчаса назад.

Сэр Теренс опустил голову и покачал ею, издав короткий смешок, больше похожий на рыдание.

— Бедная Юна! — прошептал он.

— Ситуация просто потрясающая — ложь, ложь везде, даже там, где ее меньше всего ожидаешь! — Веллингтон не мог сдержать своего гнева. — Вы понимаете, что вас ждет в результате этого вашего безумия?

— Да, сэр, потому я и подал вам свое прошение об отставке. Нарушение общего приказа, наказуемое для любого офицера, непростительно и для вашего генерал-адъютанта.

— Но это наименьшее прегрешение из того, что вы натворили, глупец несчастный!

— Я знаю. Уверяю вас, я это прекрасно понимаю.

— И вы ко всему готовы?! — Веллингтон был вне себя.

Он разрывался между необходимостью следовать своему долгу главнокомандующего и дружеским отношением к генерал-адъютанту, а также памятью о прошлом, когда преданность О’Моя своему командующему едва не стоила ему жизни.

— Разве у меня есть выбор?

Веллингтон прошелся по комнате, опустив голову и сжав губы. Неожиданно он остановился и посмотрел на своего хранившего молчание офицера разведки.

— Что теперь нам делать, Грант?

— Это решить можете только вы, милорд. Но, если бы я осмелился…

— Осмельтесь же, черт вас побери!

— Служба связи представила причину смерти Самовала как общую вину союзников, и это может компенсировать тяжелый проступок О’Моя.

— Да разве это возможно? — раздраженно бросил Веллингтон. — Вы не знаете, О’Мой, что на теле Самовала были найдены кое-какие бумаги, адресованные Массена. Если бы они попали к нему, или если бы Самовал осуществил свои намерения, согласно которым он подстроил эту ловушку для вас — нет сомнения, рассчитывая на свое мастерское владение шпагой, он проник сюда, чтобы убить вас, — то все мои планы по уничтожению французской армии рухнули бы. Да, можете теперь удивляться. Это другой момент, когда вы проявили полное отсутствие осмотрительности. Вы прекрасный организатор, О’Мой, но я не думаю, что смог бы найти себе менее благоразумного генерал-адъютанта, даже если бы для этой цели собрал всех генералов армии. Самовал был шпионом — и одним из самых ловких, с которыми нам когда-либо приходилось встречаться. Только с его смертью выяснилось, насколько он был опасен. За то, что вы его, так сказать, обезвредили, на самом деле вы заслужили благодарность от правительства его величества, как полагает Грант. Но до того, как вы ее получите, вам предстоит предстать перед трибуналом за то, при каких обстоятельствах вы его убили, и вас, вероятно, расстреляют. Я не могу вам помочь. И надеюсь, что вы этого от меня не ожидаете.

— Такая мысль даже не приходила мне в голову. Но то, что вы открыли мне, сэр, снимает некоторую тяжесть с моей души.

— Да? Но ничего не снимает с моей, — последовал недовольный ответ.

Некоторое время Веллингтон размышлял, затем резко взмахнул рукой, словно отбрасывая мешавшие ему мысли.

— Я ничего не в силах сделать, — сказал он, — ничего без того, чтобы не изменить своему долгу и не попасть в такое же скверное положение, как вы, О’Мой, причем у меня бы не было причин для оправданий, даже таких, которые имеются у вас. Я не могу позволить замять, утаить ваше дело. До сих пор я не давал никому повода обвинять меня в чем-либо подобном, и на этот раз также не хочу брать грех на душу. О’Мой, вы совершили преступление и теперь должны ответить за него.

— Если вы помните, я не просил вас помочь мне, сэр, — возразил сэр Теренс.

— И не подразумевали этого, полагаю?

— Нет.

— Что ж, я рад, если так.

Веллингтон редко впадал в гнев, но сейчас был как раз тот самый случай, когда он не смог сдержаться.

— Полагаю, вы не считаете, что я издаю законы для того, чтобы потом спасать людей, их нарушающих, от ответственности. Вот ваш шурин, этот парень, Батлер, который столько сделал, чтобы поставить под угрозу наши отношения с союзниками — а ведь я почти обещал забыть это приключение в Таворе. Ваша же ситуация совсем иная, О’Мой. Как ваш друг, я дьявольски зол на вас за то, что вы поставили себя в такое положение. Как ваш старший офицер, я могу только объявить вас под арестом и созвать трибунал для разбирательства этого дела.

Сэр Теренс склонил голову, несколько удивленный столь взвинченным состоянием его светлости.

— Этого я и ожидал, милорд. И я не могу понять, почему вы изводите себя подобным образом.

— Да потому, что меня связывает с вами давняя дружба, О’Мой. Потому, что я помню, каким верным товарищем вы мне были. И потому, что я должен сейчас забыть все это и помнить только о своем суровом и неумолимом долге. Если я прощу вас и прекращу расследование, то долг и честь обяжут меня подать правительству его величества собственное прошение об отставке. Мой же долг сейчас состоит в том, чтобы всецело отдаваться не чувствам, а подготовке к грядущему наступлению французов, которые со дня на день перейдут Агеду и вторгнутся в Португалию.

На лице сэра Теренса появился румянец, его взгляд просветлел.

— Я благодарю вас за то, что вы находите время, чтобы заниматься моими делами в такое время.

— О, после того, что вы совершили, я понимаю, какой вы глупец, О’Мой. Больше тут нечего сказать. Считайте себя под арестом. Я должен был бы сделать это, даже если бы вы приходились мне братом, что, благодарение богу, не так. Идемте, Грант. До свидания, О’Мой! — И он протянул генерал-адъютанту руку.

Сэр Теренс в изумлении колебался.

— Это рука вашего друга Артура Уэлсли, я предлагаю вам не руку командующего, — сказал его светлость.

О’Мой, растрогавшись, наверное, сильнее всего за сегодняшнее утро, молча пожал ее.

В этот момент раздался стук в дверь. Маллинз отворил ее и впустил ординарца, который прошел в комнату и вытянул руки по швам.

— Майор Каррадерз просил доложить о себе, сэр, — сказал он О’Мою, — а его превосходительство секретарь регентского совета желает срочно вас видеть.

Наступила пауза. О’Мой пожал плечами и развел руками. Доклад предназначался для генерал-адъютанта, а он больше им не являлся.

— Пожалуйста, передайте майору Каррадерзу, что я… — начал он, но лорд Веллингтон прервал его:

— Попросите его превосходительство прийти сюда. Я сам хочу с ним увидеться.

Глава 21

СПАСЕНИЕ
— Я покину вас, сэр, — сказал сэр Теренс.

Но Веллингтон остановил его:

— Полагаю, раз дон Мигел спрашивает вас, будет лучше, если вы останетесь.

— Дон Мигел хочет видеть генерал-адъютанта, а я более не занимаю этой должности.

— Однако его дело может касаться и вас. Думаю, оно связано со смертью графа Самовала, поскольку я проинформировал регентский совет о чинимой им измене. Поэтому вам лучше остаться.

Угрюмый, с потупленным взором, сэр Теренс остался, как ему было велено.

В кабинет энергично вошел, как всегда безупречно одетый, государственный секретарь и, сомкнув каблуки, поклонился всем троим.

— Ваш покорный слуга, джентльмены, — с почти уже вышедшей из моды церемонностью представился он.

Желтоватое лицо дона Мигела было печально, он выглядел даже немного смущенным.

— Большая удача, что я застал вас здесь, милорд. Дело, с которым я явился к вашему генерал-адъютанту, чрезвычайно серьезно — настолько, что он сам, возможно, даже не смог бы все решить. Я боялся, что вы уже отбыли на север.

— Коль скоро мое присутствие может оказаться вам полезным, я рад, что обстоятельства задержали мой отъезд, — последовал любезный ответ его светлости, — пожалуйста, кресло, дон Мигел.

Пока Мигел Форжеш располагался в предложенном ему кресле, Веллингтон сел за стол генерал-адъютанта.

Теренс, прислонившись к каминной полке, продолжал стоять к ним лицом так же, как и Грант, который согласно своей привычке держаться в тени остался в глубине комнаты.

— Я прибыл к вам, — начал дон Мигел, поглаживая свой квадратный подбородок, — по делу, касающемуся покойного графа Самовала, сразу же после того, как услышал, что трибунал оправдал капитана Тремейна.

Нахмурившись, его светлость пристально посмотрел на государственного секретаря.

— Надеюсь, сударь, вы прибыли сюда не затем, чтобы поставить под сомнение решение трибунала.

— О, совсем напротив! — поторопился заверить его дон Мигел. — Я представляю сейчас не только совет, но также и семью Самовала. И члены совета, и члены семьи считают удачей то, что, арестовав капитана Тремейна, военные власти совершили ошибку, и имеют основания страшиться ареста истинного виновника его смерти.

Дон Мигел замолчал, а Веллингтон нахмурился еще сильнее.

— Боюсь, — медленно произнес он, — я не совсем понимаю, в чем причина их обеспокоенности.

— Тогда позвольте мне ее объяснить. Дальнейшее расследование этого дела, выяснение обстоятельств смерти графа Самовала вряд ли позволит утаить его достойную сожаления деятельность, поскольку, нет сомнений, полковник Грант посчитает своим долгом в интересах правосудия предъявить суду бумаги, обнаруженные им на теле графа. Если мне будет позволено высказать свое мнение, — продолжал он, оглянувшись на полковника, — то я должен признаться, что не совсем понимаю, почему этого не произошло до сих пор.

В наступившей паузе Грант посмотрел на Веллингтона, словно спрашивая указаний, но его светлость взял бремя ответа на себя.

— С точки зрения наших общих интересов сейчас это было делать нецелесообразно, — сказал он, — а необходимости оглашения этих фактов не возникло.

— Позвольте мне заметить, милорд, что вы поступаете весьма деликатно и мудро, но в дальнейшем обстоятельства могут сложиться иначе. Ведь расследование должно неизбежно привести к тому, что вам придется все рассказать, а последствия такого разоблачения будут весьма плачевными.

— Плачевными для кого? — спросил его светлость.

— Для самого графа и регентского совета.

— Я могу посочувствовать близким графа, но никак не членам совета.

— Но, милорд, неужели совет, рискуя из-за измены одного-двух своих членов оказаться в целом совершенно дискредитированным, не заслуживает сочувствия?

— Совет уже не раз предупреждали. Мне надоело делать предупреждения и даже угрожать совету последствиями сопротивления моему курсу. Я полагаю, что такое разоблачение члены совета заслужили, оно послужит вернейшим средством обеспечения большего благоразумия правительства в дальнейшем. Я устал продираться через паутину интриг, которыми совет осложняет мои действия и выполнение моих распоряжений. Авторитет, который имеет совет, дает ему возможность мешать мне, но после оглашения всех открывшихся обстоятельств, которого вы так страшитесь, этот авторитет пошатнется.

— Милорд, я должен согласиться, что у вас, безусловно, есть много оснований так говорить, — дипломатично сказал дон Мигел, — я понимаю ваше негодование. Но, позвольте мне уверить вас, что это не весь совет противостоит вам, а лишь отдельные своекорыстные его члены, один-двое друзей принципала Созы, в чьих интересах действовал злосчастный и обманутый граф Самовал. Ваша светлость, безусловно, понимает, что сейчас неподходящий момент для возбуждения общественного возмущения против португальского правительства. Когда в толпе вспыхивают страсти, кто может поручиться за последствия? Кто может поручиться, что их пламя не превратится в пожар? Желательно сделать лишь прижигание, а не сжигать весь организм.

Вертя в руках костяной ножик для разрезания бумаг, Веллингтон размышлял, доводы государственного секретаря подействовали на него.

— Когда я последний раз предложил сделать «прижигание», по вашему весьма образному выражению, совет не внял моим словам.

— Милорд!

— Нет, сударь, не внял. Антониу ди Созу удалили, но и только. Его друзей оставили на своих местах, и они продолжали свою деятельность. Кто после этого сможет дать мне гарантии, что совет станет вести себя иначе?

— Я даю вам наши официальные заверения, милорд, что члены совета, подозреваемые в соучастии в этом деле или принадлежности к фракции Созы, будут вынуждены подать в отставку и вы сможете полностью положиться на лояльность совета, готового поддерживать ваши меры.

— Вы даете мне заверения, сударь, а я прошу гарантии.

— У вас находятся документы, найденные у графа Самовала.Совет знает об этом, и это знание заставит его принимать меры против возможных происков со стороны части своих членов, которые, вполне понятно, могут вывести вас из себя и вынудить огласить эти бумаги. Разве это не служит некой гарантией?

Веллингтон задумчиво кивнул.

— Я с этим согласен. Однако не вижу, как можно избежать огласки в ходе дальнейшего расследования обстоятельств смерти графа Самовала?

— Милорд, это обстоятельство представляется главным во всей истории. Все расследования должны быть приостановлены.

Сэр Теренс почувствовал, как все внутри у него оборвалось, и взглянул в непроницаемое, непреклонное лицо лорда Веллингтона.

— Должны?! — резко переспросил Веллингтон.

— Но может ли быть иначе, милорд, если принять во внимание наши общие интересы? — быстро и встревоженно ответил государственный секретарь, привстав с кресла.

— А как же британское правосудие, сударь? — суровым, с ноткой угрозы голосом спросил его светлость.

— Британское правосудие имеет все основания полагать себя удовлетворенным. Британское правосудие может считать, что граф Самовал расстался с жизнью при совершении изменнических действий. Он был шпионом, застигнутым на месте преступления и там же убитым — весьма закономерный конец. Если бы графа схватили, британское правосудие потребовало бы того же самого — его требование просто предвосхитили. Разве ради британских, так же как и португальских, интересов британское правосудие не может поставить на этом месте точку?

— Приняв в качестве аргумента целесообразность, не так ли?

— А почему и нет, милорд? Разве не соображениями целесообразности руководствуются политики?

— Я не политик.

— Но мудрый солдат, милорд, не забудет подумать о политических последствиях своих действий.

— Вероятно, ваше превосходительство правы, — сказал Веллингтон. — Давайте тогда выразимся более определенно. Вы предлагаете, выступая от имени членов регентского совета, чтобы я прекратил все расследования того, как был убит граф Самовал, чтобы спасти его семью от позора, а регентский совет от компрометации, грозящих тем и другим в случае, если обнаруженные факты, что Самовал был предателем и шпионом на службе у французов, будут преданы широкой огласке. Это то, о чем вы меня просите. В свою очередь, ваш совет обещает, что отныне не будет противостоять моим планам военной обороны Португалии и что все соответствующие мероприятия, какими бы суровыми и тягостными для землевладельцев они ни оказались, станут проводиться неукоснительно. Таково предложение вашего превосходительства, не так ли?

— Не столько предложение, милорд, — ответил государственный секретарь, — сколько настоятельнейшая просьба. Мы хотим уберечь невиновных людей от последствий недостойной деятельности человека, который уже мертв, и слава богу, что мертв.

Дон Мигел повернулся к напряженно застывшему в тревоге О’Мою.

— Сэр Теренс! — воскликнул он, совершенно не подозревая, что сейчас решается и его судьба. — Вы работаете здесь уже год, и все связанные с советом вопросы проходили через ваши руки. Вы не можете не признать разумности моей рекомендации.

Веллингтон тоже взглянул на сэра Теренса.

— О да, очень важно знать, — сказал он, — что вы думаете по этому поводу, О’Мой? — Его голос и лицо были абсолютно спокойными.

— Я… — Сэр Теренс растерялся, но затем взял себя в руки. — Это может решить только ваша светлость. Я не имею права влиять на это решение.

— Понимаю. Хм! А вы, Грант? Вы, конечно, согласны с доном Мигелем.

— Полностью, во всех отношениях, сэр, — без колебаний ответил офицер разведки. — Я полагаю, дон Мигел предлагает превосходную сделку. И, как он говорит, у нас есть гарантии ее осуществления.

— Эту сделку можно облагородить, — медленно проговорил Веллингтон.

— Если ваша светлость сообщит мне, как именно, совет, я уверен, будет готов сделать все, что в его силах, чтобы удовлетворить вас.

Веллингтон, чуть отодвинувшись в кресле от стола, вытянул скрещенные ноги и, сплетя пальцы рук, посмотрел поверх них на государственного секретаря.

— Ваше превосходительство говорили о политической целесообразности. Временами требования момента принуждают нас совершать весьма серьезную несправедливость. Порой люди падают жертвами во имя интересов большого дела. Ваше превосходительство, должно быть, помнит некое происшествие в Таворе, имевшее место месяца два тому назад — вторжение в женский монастырь британского офицера с весьма прискорбными последствиями в виде нескольких потерянных жизней.

— Я очень хорошо о нем помню, милорд. Я имел честь быть принятым сэром Теренсом по этому поводу, в связи с которым наносил сюда и свой последний визит.

— Это так, — подтвердил его светлость, — и из соображений политической целесообразности вы заключили тогда с сэром Теренсом сделку, как я понял, чреватую несправедливостью.

— Я не знаю об этом, милорд.

— Тогда позвольте мне освежить в памяти вашего превосходительства некоторые факты. Чтобы успокоить регентский совет или, точнее, чтобы облегчить мне мои отношения с регентским советом и удалить оттуда принципала Созу, вы поставили условие — так, чтобы потом заявить на совете, — что виновный офицер будет расстрелян, когда его схватят.

— От меня тогда мало что зависело и…

— Один момент, сударь. Для британского правосудия подобное разрешение ситуации является совершенно неприемлемым, и сэр Теренс поступил незаконно, позволив себе дать на это свое согласие; хотя я признателен ему за такую преданность, горячее стремление помогать мне, заставившее его совершить поступок, цену которого ваше превосходительство едва ли сможет себе представить. Но эта противозаконность составляла суть сделки, согласно которой британскому офицеру вынесли приговор до рассмотрения его дела в суде. Ему предстояло стать козлом отпущения, регентский совет хотел его смертью задобрить народ.

Но с тех пор прошло немало времени, я узнал истинные обстоятельства данного дела, и, более того, этот офицер уже час, как находится у меня, и, подробно опросив его, я убедился, что своим поведением он заслужил то, что мне, должно быть, придется лишить его офицерского звания и уволить из армии — но никак не смерти. Он виновен, большей частью, в отсутствии здравомыслия и безрассудстве. Я осуждаю это и сожалею о последствиях. Но что касается последствий, то тут монахини в Таворе виноваты никак не меньше. Он вошел к ним по чистой ошибке, уверенный, что это мужской монастырь, чему также способствовало глупое поведение привратника.

Далее. Слово сэра Теренса, данное им в ответ на ваши категоричные требования, толкает нас на путь несправедливости, которым я не имею намерения следовать. Я ставлю условием, сударь, в добавление к уже обговоренным, что ваш совет освободит нас от всех обязательств по этому вопросу, предоставив нам самим право решать, какому наказанию подвергнуть мистера Батлера. В свою очередь, ваше превосходительство, я обещаю, что дальнейшие расследования обстоятельств смерти графа Самовала вестись не будут и, следовательно, не состоится раскрытие его позорного занятия. После того, как ваше превосходительство потрудится выяснить мнение совета на этот счет, мы, вероятно, придем к соглашению.

Глубокое беспокойство, отражавшееся на лице дона Мигела все время, пока он слушал лорда Веллингтона, сразу исчезло. Он даже позволил себе улыбнуться.

— Милорд, нет никакой необходимости выяснять мнение совета. Совет предоставил мне полную свободу действий с тем, чтобы я получил ваше согласие на прекращение дела Самовала. И я без колебаний принимаю ваше условие. Сэр Теренс может считать себя освобожденным от данного им обещания по делу лейтенанта Батлера.

— Тогда мы можем считать дело решенным.

— Благополучно решенным, милорд!

Дон Мигел поднялся.

— Мне осталось только от имени совета поблагодарить вашу светлость за внимание и предупредительность, с которыми вы отнеслись к моему предложению и удовлетворили наше ходатайство. Будучи знакомым с безупречной практикой британского правосудия, принципами его отправления, основывающимися на гласности и открытости, я прекрасно осознаю цену уступки, сделанной вашей светлостью из сочувствия к членам семьи Самовала, членам португальского правительства, и, смею вас уверить, они, в свою очередь, будут вам признательны.

— Это весьма любезно, дон Мигел, — ответил Веллингтон, тоже поднимаясь.

Прижав руку к груди, государственный секретарь поклонился.

— Это крайне слабое выражение моих мыслей и чувств.

С этими словами дон Мигел их оставил, сопровождаемый полковником Грантом.

Оставшись наедине с Веллингтоном, сэр Теренс издал невероятно глубокий вздох облегчения.

— От имени моей супруги, сэр, я хотел бы принести вам благодарность, но она захочет поблагодарить вас сама за то, что вы для меня сделали.

— Что я для вас сделал, О’Мой? — Веллингтон смотрел на него холодно и высокомерно. — Я полагаю, вы ошибаетесь. То, что я сделал, было совершено исключительно из соображений политической рациональности, а не из благоволения к вам и пренебрежения своим долгом, как вы, по-видимому, вообразили себе — у меня не было выбора.

Убитый такой отповедью, О’Мой опустил голову.

— Я все понимаю, — произнес он подавленно, сцепляя и расцепляя пальцы рук. — Я… прошу вашего прощения.

Тонкие жесткие пальцы Веллингтона взяли его за рукав.

— Но я рад, О’Мой, что у меня не было выбора, — сказал он более мягко. — Чисто по-человечески я рад, что мой долг главнокомандующего поставил меня перед необходимостью поступить подобным образом.

Сэр Теренс схватил его руку и порывисто пожал ее обеими своими, не в силах справиться с переполняющими его чувствами.

— Спасибо! — прошептал он. — Спасибо вам за это!

— Уф, — выдохнул Веллингтон, затем неожиданно спросил: — Что вы собираетесь теперь делать, О’Мой?

— Делать? — Голубые глаза О’Моя умоляюще смотрели в строгое, красивое лицо командующего. — Я в ваших руках, сэр.

— Ваша отставка принята, поэтому она остается в силе, вы понимаете?

— Конечно, сэр. Конечно, вы же не можете после этого… — Он опустил голову и замолчал. — Но должен ли я отправляться домой?

— А как же иначе? И, по-моему, сэр, вы должны быть рады этому.

— Так точно, — последовал унылый ответ. — Вы допустили большую ошибку, назначив меня на такую должность! — горячо заговорил сэр Теренс. — Ведь вы знаете меня. Вы знали, что я простой, бесхитростный солдат и мое призвание — управлять полками, а не бумагами. Вы должны были понимать, что, занимаясь не своим делом, я рано или поздно попаду в беду.

— Пожалуй, — сказал Веллингтон. — Но что мне теперь с вами делать? — Он покачал головой и медленно двинулся к окну. — Вам лучше отправиться домой, О’Мой. Здешний климат вреден для вашего здоровья, и вы не перенесете летней жары, которая уже начинается. Такова причина вашей отставки. Вы понимаете?

— Я буду опозорен на всю оставшуюся жизнь, — проговорил сэр Теренс. — Уехать домой, когда армия как раз собралась начать военные действия!

Но Веллингтон не слышал его или сделал вид, что не слышит.

— Что за черт! — Он стоял у окна и не отрываясь смотрел во дворик. — Это один из адъютантов сэра Роберта Крофорда.

Веллингтон повернулся и, быстро подойдя к двери, открыл ее. В коридоре послышались быстрые шаги, сопровождаемые позвякиванием шпор и бряцанием ташки и волочащейся по полу сабли. Вошел полковник Грант в сопровождении молодого офицера, с головы до ног покрытого пылью. Офицер — совсем еще юноша — едва стоял на ногах от усталости, но, увидев Веллингтона, собрался с силами и, приняв положение «смирно», отдал честь.

— Похоже, вы выдержали бешеную скачку, сэр, — так приветствовал его главнокомандующий.

— Я выехал из Альмейды сорок семь часов назад, милорд. С донесением от сэра Роберта. — Он протянул запечатанный пакет.

— Как ваше имя? — спросил Веллингтон, принимая депешу.

— Хамилтон, милорд, — последовал ответ, — Хамилтон из Шестнадцатого драгунского, адъютант сэра Роберта Крофорда.

Веллингтон кивнул.

— Вы прекрасный наездник, мистер Хамилтон, — заметил он, и на осунувшихся щеках юноши в ответ на столь редкую похвалу проступил слабый румянец.

— Ситуация не терпела промедления, милорд, — сказал он. — Французские колонны пришли в движение. Ней и Жюно подошли в начале месяца к Сьюдад-Родриго и начали его осаду.

— Уже! — воскликнул Веллингтон, его лицо потемнело.

— Генерал Херрасти отправил сэру Роберту настоятельную просьбу о помощи.

— А сэр Роберт? — с явной тревогой спросил главнокомандующий, прекрасно зная, что меньшее, чего можно было ожидать от горячего сэра Роберта Крофорда, получавшего свободу действий, это просто проявления отваги.

— Сэр Роберт просит в этом письме распоряжений, отказавшись выступить из Альмейды без инструкций вашей светлости.

— Очень хорошо, — заключил он. — Я сам напишу ответ и сделаю это немедленно. А вам следует восстановить силы, мистер Хамилтон. Отдохните здесь день и поедете со мной в Альмейду. Сэр Теренс, конечно, проследит за тем, чтобы о вас позаботились.

— С удовольствием, мистер Хамилтон, — ответил сэр Теренс машинально, погруженный в этот момент в свои мысли, тяготившие его значительно сильнее, чем весть о начале французского наступления. Он дернул за шнурок колокольчика, и молодой офицер был препоручен отеческим заботам явившегося на вызов Маллинза.

Лорд Веллингтон взял со стола сэра Теренса свою шляпу и кнут.

— Я сейчас же отправляюсь на границу, — объявил он, — сэру Роберту потребуется поддержка в виде моего присутствия, чтобы удерживаться в предписанных мной рамках благоразумия. Неизвестно, как долго сможет продержаться Сьюдад-Родриго. В любой момент французы могут появиться на Агеде, и вторжение начнется. Что же касается вас, О’Мой, то это все меняет. Требования ситуации являются определяющими. Сейчас не представляется возможным производить какие-то изменения в управлении тылом здесь, в Лиссабоне. Продолжайте выполнять свои обязанности — настоящий момент совершенно не подходит для назначения другого генерал-адъютанта, который бы взял их на себя. Подобные вещи могут фатальным образом сказаться на действиях британских войск. Вы должны забрать свое заявление. — И он протянул документ.

Сэр Теренс пошатнулся.

— Я не могу. После того, что случилось, я…

Лицо лорда Веллингтона стало суровым, глаза сверкнули.

— О’Мой, — произнес он голосом, в котором угадывалась едва сдерживаемая ярость, — если вы полагаете, что я руководствуюсь сейчас в своих действиях какими-то другими соображениями, помимо интересов кампании, то вы меня оскорбляете. Нет такого человека, ради которого я бы пожертвовал своим чувством долга, я не позволю его попрать и частным соображениям. Вы спасены от бесчестья обстоятельствами, как я вам уже сказал. Только этим, и ничем больше. Поэтому благодарите бога и продолжайте оставаться на своем посту, предав забвению то, что произошло. Вы знаете, как обстоят дела на Торриж-Ведраш, работы там ведутся под вашим руководством с самого начала. Проследите, чтобы они значительно ускорились, чтобы линии в случае необходимости уже через месяц могли принять армию. Я рассчитываю на вас — от вас зависит честь армии и Англии. Я подчиняюсь неизбежности, то же придется сделать и вам.

Его тон смягчился.

— Говорю вам, как ваш старший офицер. Теперь — как друг, — он протянул руку, — я поздравляю вас с такой удачей. После ее сегодняшних проявлений это должно войти в поговорку. До свидания, О’Мой. Я на вас надеюсь, помните.

— И я вас не подведу! — с трудом выговорил сэр Теренс.

Этот сильный человек сейчас едва сдерживал слезы, сжимая изящную, тонкую руку главнокомандующего.

— Я перенесу свою штаб-квартиру в Селорику. Держите там связь со мной. Да, и теперь вот еще что: регентский совет, нет сомнения, будет докучать вам заявлениями, что я должен — пока будет оставаться время — двинуться снимать осаду со Сьюдад-Родриго. Вы понимаете, что это не входит в мои планы кампании. Я не собираюсь переходить границу Португалии. Пусть французы сами придут ко мне сюда, а я буду готов их встретить. Позаботьтесь о том, чтобы у португальского правительства не осталось никаких иллюзий на этот счет, и подталкивайте совет, чтобы он делал все возможное для продолжения разрушения мельниц и опустошения страны в долине Мондегу и остальных указанных мной районах.

Да, и, между прочим, вы найдете вашего шурина мистера Батлера там, в караульном помещении, ожидающим моих приказаний. Обеспечьте его новой формой и прикажите немедленно отправляться в полк. Посоветуйте ему быть в дальнейшем более осмотрительным, если он хочет, чтобы я забыл его эскападу в Таворе. И на будущее, О’Мой, доверяйте своей жене. Еще раз до свидания. Идемте, Грант! Для вас у меня тоже есть инструкции, но вы их получите дорогой.

Сэр Теренс О’Мой нашел спасение у алтаря нужд своей страны. Они оставили его все еще не осознавшим своей неправдоподобной удачи, явившейся результатом столь плохо укладывающегося в голове счастливого стечения обстоятельств, выручившего его, хотя еще лишь час назад собственная жизнь казалась ему безвозвратно загубленной.

Он послал слугу привести Ричарда Батлера — первопричину всех этих треволнений, поскольку, вломившись в женский монастырь в Таворе, он, безусловно, положил всему начало — и вместе с ним отправился в столовую, чтобы рассказать об этом невероятном общем отпущении грехов трем ожидающим там решения его участи в ужасной тревоге людям.

Заключение

Мое повествование о том, как сэр Теренс О’Мой оказался вовлеченным в западню своей собственной ревностью, можно было бы закончить на этом месте. Но история, на фоне которой оно велось и с которой тесно переплеталось, история другой западни, в которую милорд виконт Веллингтон заманил французов, — история войны на Пиренейском полуострове — продолжалась, теперь вы можете узнать ее до конца и оценить его стальную волю и несгибаемую целеустремленность, заставившие солдат, которых он вел через эту кампанию, дать ему исключительно удачное прозвище «Железный герцог».

Испанский гарнизон Сьюдад-Родриго капитулировал 10 июля этого же 1810 года, и волна негодования, которое смог бы выдержать лишь тот, кто обладал сверхчеловеческим характером, обрушилась на лорда Веллингтона за то, что он оставался в бездействии на территории Португалии и пальцем не пошевелил, чтобы помочь испанцам. Причем злобные, оскорбительные выпады сыпались на него не только из Испании. Британские газеты исходили яростью и презрением по поводу его некомпетентности; французская пресса насмехалась над его трусостью; его собственные офицеры в большинстве своем испытывали стыд и не скрывали этого. Парламент настойчиво вопрошал, как долго британская честь из-за такого человека будет находиться под угрозой. И наконец, прославленный маршал Наполеона Массена воспользовался всей этой шумихой, чтобы обратиться к португальскому народу с воззванием, написанным в том же духе.

В этой прокламации он объявлял британцев нарушителями порядка и спокойствия в Европе и предупреждал португальцев, что они стали орудием в руках вероломных англичан, заботящихся исключительно о собственной выгоде и удовлетворении своих хищнических амбиций, и призывал их встречать французов как своих истинных друзей и избавителей.

В народе глухо бродило волнение. До сих пор от союза Португалии с Британией не было никакой ощутимой пользы. Более того, тактика разорения Веллингтона тем, кого она коснулась, казалась ужаснее любого возможного французского вторжения.

Но Веллингтон продолжал руководить обороной Португалии своей железной рукой, которая никогда не слабела и ни разу не дрогнула. И, следует отметить, в этом ему действенно и самоотверженно помогал сэр Теренс О’Мой, его давление на совет способствовало осуществлению требуемых мер. Но много времени было потеряно из-за происков сторонников Созы, в результате чего эти меры, хотя и проводившиеся теперь значительно энергичнее, так и не были выполнены в том объеме, который определил Веллингтон. Внесла свой вклад и измена. Крепость Альмейда, защищаемая португальским гарнизоном с полковником Коксом и его британским штабом во главе, должна была продержаться месяц. Но, едва к ней подошли французы, 26 августа, как взорвался предательски подожженный пороховой склад, разрушив стену и сделав крепость непригодной к обороне[1197].

Для Веллингтона это событие было, вероятно, самым досадным за все это напряженное время. Он рассчитывал задержать Массена у Альмейды до начала сезона дождей, когда французам пришлось бы двигаться по раскисшей, полузатопленной стране, лишенной всего жизненно необходимого. Однако все, что можно было, Веллингтон сделал, проявив при этом немалую самоотверженность. Ведя арьергардные бои, он расположил свои войска на угрюмых, лишенных растительности горных кряжах у Бузаку, где в конце сентября дал сражение, нанеся противнику ощутимый урон и задержав его, после чего продолжил отступление. За Коимброй опустошение местности было уже завершено, зерно и продовольствие, которые не могли увезти, сжигали или закапывали, а жители, принужденные оставлять свои дома, присоединялись к армии патетический исход на юг мужчин и женщин, старых и молодых, гнавших стада овец и крупного рогатого скота и скрипящие повозки, запряженные волами и груженные снедью и домашним скарбом, — оставляя позади себя землю, голую, как Сахара, где голод вскоре должен был охватить французскую армию, отставшую сейчас, чтобы сделать передышку. Массена станет их преследовать, надеясь на то, что, добравшись до Лиссабона, он сбросит британцев в море и проложит, таким образом, себе дорогу в земли, полные изобилия.

Так думал Массена, ничего не зная об укрепленных линиях Торриж-Ведраш, так же думало британское правительство в Лондоне, заявляя, что Веллингтон безо всякой цели разоряет страну, из которой британцы, понеся тяжелые потери, все равно будут постыдно изгнаны, покрыв себя позором в глазах всего света.

Но Веллингтон упорно следовал своим путем и к концу первой недели октября благополучно провел армию и толпы беженцев за неожиданно представшие их глазам внушительные линии укреплений. Французы, следовавшие за ними по пятам и уверенные, что конец войны уже близко, вдруг очутились перед колоссальными неприступными фортификациями, о которых совершенно не подозревали.

Проведя почти целый месяц в бесплодных рекогносцировках, Массена встал на квартиры в Сантарене, откуда посылал отряды, прочесывавшие окрестные земли в поисках остатков съестных припасов, чтобы как-то облегчить бедственное положение войск. Как маршал сумел так долго продержаться в Сантарене под натиском голода и сопутствующих болезней, остается загадкой. В ответ на его просьбы о помощи император наконец прислал генерала Друэ[1198].

Массена выступил в начале марта, имея не менее десяти тысяч своих солдат заболевшими и вконец обессилевшими. Веллингтон немедленно последовал за ним, и вскоре отступление французов превратилось в бегство. Беспрестанно тревожимые британской кавалерией, а также озлобленными португальскими крестьянами, бросая имущество и снаряжение, они спешили в Испанию, оставляя за собой непрерывный след из трупов, пока разрозненные части этой некогда блестящей армии не пересекли Кайру. Веллингтон прекратил преследование, не имея средств для переправы через эту разлившуюся реку и также начиная испытывать нехватку продовольствия.

Впрочем, это уже не представлялось необходимым, поскольку непосредственная задача кампании была выполнена, а верность его суровой стратегии доказана.

В сопровождении своего блистательного штаба, включающего О’Моя и Марри, генерал-квартирмейстера, Веллингтон ехал верхом по холму вдоль залитого желтым потоком берега и с молчаливым удовлетворением смотрел в подзорную трубу на последние колонны французов, исчезающие в поднимающемся с влажной земли вечернем тумане.

Бывший рядом с ним О’Мой отнюдь не выглядел удовлетворенным. Для него завершение этой кампании, оправдывавшей его сохранение в занимаемой должности, означало возвращение к мучительному вопросу, оставленному в июне прошлого года под напором обстоятельств. Теперь заявление об отставке, отклоненное тогда по соображениям целесообразности, должно быть вновь подано и на этот раз удовлетворено.

Неожиданно сквозь тишину прорезался жужжащий звук, и в ярде от лошади Веллингтона маленьким фонтанчиком разлетелась земля, и тут же в разных местах поблизости появилось еще около дюжины таких же фонтанчиков. Привлеченные блеском их мундиров, мстительные французские стрелки нашли их весьма привлекательной мишенью.

— Они стреляют в нас, сэр! — с тревогой закричал О’Мой.

— Да, я вижу, — спокойно сказал лорд Веллингтон и неторопливо сложил трубу так неторопливо, что О’Мой, не в силах справиться со своей тревогой, выехал вперед, прикрывая его от огня.

Взглянув на него, его светлость едва заметно улыбнулся и хотел что-то сказать, как вдруг О’Мой покачнулся и упал с седла головой вперед.

Его подняли без сознания, но живого; заметно побледнев, Веллингтон спрыгнул с лошади, чтобы осмотреть рану генерал-адъютанта. Она была не смертельной, но, что впоследствии подтвердилось, достаточно серьезной. Сломав ребро, пуля задела правое легкое и застряла в теле.

Спустя два дня после того, как пулю уже извлекли, лорд Веллингтон навестил О’Моя в доме, где тот квартировал. Склонившись над ним, его светлость стал что-то тихо говорить, и глаза сэра Теренса увлажнились, а на бледных губах появилась слабая улыбка.

— Вы ошибаетесь, — прошептал он, — напротив, я очень рад. Ведь теперь мне не придется вновь подавать вам прошение об отставке — я могу быть освобожден от службы и отправлен домой по состоянию здоровья.

Так и произошло. И с тех пор — и до момента появления на свет этой хроники — вопиющий, но исключительный в жизни сэра Теренса случай, когда он стал на путь бесчестья, оставался в тайне, хранимой теми несколькими людьми, кого он непосредственно коснулся. Они сдержали свое слово, потому что любили его, и поскольку понимали, что привело его к этому, то простили.

Если я как хроникер добросовестно исполнил свой долг, то вы, мои дорогие читатели, тоже должны были понять это и порадоваться такому концу.

Историческая справка

С 1792 г. вместо безумной королевы Марии Португалией стал править принц-регент Жуан, убежденный сторонник союза с Англией. Это и привело небольшую страну на западе Европы к большим несчастьям в последующие два десятилетия. В 1793 г. Португалия присоединилась к коалиции против революционной Франции, что позднее, в 1801 г., дало Наполеону повод послать войска для завоевания враждебного королевства (12-тысячный корпус генерала Леклерка). В 1805 г. Великобритании удается восстановить политический и военный контроль над страной, но ненадолго. Осенью 1807 г. принц-регент отказался присоединиться к континентальной блокаде Англии.

В ответ на это французские войска вторглись в страну. Армии Жюно потребовалось всего несколько дней, чтобы дойти от границы до Лиссабона и захватить столицу. Накануне этого события королевский двор успел перебраться в Бразилию, тогдашнюю португальскую колонию, а в Лиссабоне жунта[1199] правителей, высший после бегства регента государственный орган, признала господство французов. Португалия была разделена на три части: нейтральную, управляемую французами и оставленную под эгидой королевской династии Браганса. Тем временем Наполеон, нисколько не доверявший правящим в Испании Бурбонам, решил посадить на мадридский престол своего брата Жозефа, что вызвало вооруженное восстание патриотов. Антифранцузские выступления перекинулись и в Португалию. 19 июня 1808 г. Верховная жунта призвала на помощь британские войска, которые начали высадку в стране 1 августа. Командовал ими лорд Артур Уэлсли (позднее герцог Веллингтон).

Через три недели англичане сумели нанести французской армии поражение под Вимейру. Жюно был вынужден подписать капитуляцию с условием эвакуации всех своих войск на британских судах на родину.

В следующем году Наполеон предпринял новую попытку закрепиться в Португалии: с севера должен был наступать корпус Сульта, а с востока, по долине Тежу, войска Виктора. Сульт продвинулся до Порту, но оказался в затруднительном положении, когда в тылу французов вспыхнуло восстание в испанской Галисии. В центральной части страны французам противостояла только что высадившаяся 25-тысячная армия А. Уэлсли. Англичане перешли на территорию Испании и здесь под Талаверой-де-ла-Рейна остановили французов. Однако усталость армии, приближение выступившего из Португалии Сульта и неважное состояние союзных испанских войск вынудили британского главнокомандующего отступить и заняться устройством укрепленного лагеря в Торриж-Ведраш.

В романе довольно подробно описаны оборонительные мероприятия англичан. Хотелось бы обратить внимание читателей только на одно обстоятельство. В литературе об Отечественной войне 1812 г. не раз упоминалось о влиянии опыта испанской партизанской войны на разработку тактики армии М. И. Кутузова. На примере этого романа читатель может убедиться, что российские полководцы могли извлечь (и они на самом деле извлекли) полезные для себя уроки и из другого эпизода войны на Пиренейском полуострове — использования, как сказали бы сегодняшние военачальники, тактики выжженной земли и уничтожения всевозможных продовольственных запасов на пути движения неприятельской армии.

Весной 1810 г. Наполеон одновременно с переброской новых армий в Испанию создал ударную группировку для полного овладения Португалией. Главная роль в ней отводилась 60-тысячной армии Массена, которую поддерживали 20-тысячные корпуса Друэ д’Эрлона и гвардии. Первой операцией кампании стала осада испанского городка Сьюдад-Родриго. После 24-дневной бомбардировки город сдался. Было это 19 июля. Около месяца Массена провел под стенами Альмейды, сдавшейся 27 августа. В Португалию французы вошли только 16 сентября. Им противостояла 85-тысячная армия Веллингтона, большую часть которой составляли португальские войска под командованием британских офицеров и ополченцы (милиция). 27 сентября Массена атаковал неприятеля близ Бузаку, но был отбит, однако Веллингтон, опасаясь прохода французов между союзной армией и берегом моря, отошел к укрепленным линиям Торриж-Ведраш, перегораживавшим пространство между Тежу и океаном и прикрывавшим Лиссабон. Здесь к Веллингтону подошли 10 тысяч испанцев под командой генерала маркиза де Ла Романы, прежде сражавшихся совместно с французами в шведской Померании, а потом эвакуированных оттуда британцами, чтобы воевать уже против них. Для Массена укрепленная линия оказалась полной неожиданностью. Атаковать укрепления он не решился и запросил у императора подкрепления. Целый месяц провел он в тщетном ожидании пополнения, пока голод не вынудил его начать отступление к Сантарену, в менее опустошенную часть страны. Веллингтон не стал его преследовать, а ограничился тем, что сковал силы Массена в небольшом районе, препятствуя снабжению его войск продовольствием. Французы дорого заплатили за свое легкомыслие, в основе которого лежал резкий ответ Наполеона чересчур осторожным, по его мнению, стратегам: «Запасы? Не говорите мне о них — двадцать тысяч солдат могут выжить и в пустыне!»

18 февраля 1811 г. после совещания с Неем, Жюно и другими генералами Массена наконец решился начать отступление. 4 апреля его армия покинула пределы Португалии, потеряв к тому времени 25 тысяч человек.

Веллингтон неукоснительно следовал своему стратегическому плану, несмотря на косвенную угрозу — наступление Сульта через Бадахос, главный арсенал испанцев, с целью прорвать блокаду войск Массена. Бадахос пал 11 марта, перед этим французами был разбит посланный Веллингтоном в качестве подкрепления отряд испанского генерала Мендесабаля. Но армию Массена уже ничто не могло спасти. 5 мая Веллингтон разбил ее в битве при Фуэнтес-де-Оноро.

Несмотря на успехи Веллингтона, положение Испании продолжало оставаться очень тяжелым. Хотя французский император уже готовился к великой войне с Россией и постоянно сокращал число своих войск в Испании, а силы его противников постоянно росли, он и не думал сворачивать кампанию в Испании, и война продолжалась. Перемирие было заключено только после отречения Наполеона.

Португалией же в это время фактически правила союзная армия под общим командованием англичанина У. Бересфорда.

Определенную роль в военных успехах Веллингтона, точнее в их подготовке, сыграли действия военных разведчиков. К ним относится и один из героев романа майор Кохун Грант (в то время он на самом деле был капитаном). К. Грант стал первым в истории британской армии официальным руководителем военной разведки. Биография его необычайно интересна. Выходец из небогатой шотландской семьи, он с юношеских лет тянул лямку военной службы. Вместе с Одиннадцатым пехотным полком Грант попал на Пиренейский полуостров.

Обстановка, в которой приходилось действовать Веллингтону в Португалии и Испании, особенно усиливала значение разведки. Британская армия обычно уступала в численности противостоящим ей наполеоновским войскам. Однако Массена, Сульт, Мармон и другие французские военачальники нередко нарушали единый план действий и совсем не спешили на выручку друг друга. Вместе с тем Веллингтон мог опираться не только на переданные под его начало регулярные испанские и португальские дивизии, но и на партизан, сражавшихся против наполеоновских солдат. Весь полуостров был охвачен пламенем партизанской войны, французы должны были держать очень большие силы для охраны тылов и коммуникаций. Один французский батальонный командир жаловался, что в месте, где дислоцировалась его часть, при посылке курьера с важной депешей нужно было выделять для его охраны эскорт в 500 человек. Меньший по численности отряд был бы наверняка уничтожен португальцами. Партизаны могли снабжать английскую армию подробнейшей информацией о неприятеле.

В штабе Веллингтона долго раскачивались, прежде чем приняли меры к получению таких жизненно важных сведений. Английский командующий предпочитал сам быть главой своей разведки, впрочем, часть обязанностей по руководству секретной службой была поручена генералу Джорджу Марри.

К. Грант исполнял время от времени задания разведывательного характера еще до прибытия на Пиренейский полуостров. Он быстро выучился говорить по-испански. Безвестный капитан Одиннадцатого пехотного полка привлек внимание Веллингтона смелой операцией — Гранту удалось с помощью местного населения доставить через французские линии значительное количество зерна и крупного рогатого скота. Грант учел, что страх перед партизанами заставлял французов постоянно держаться крупными отрядами, оставляя ночью без охраны многие дороги. С октября 1810 г. К. Грант был прикомандирован к штабу Веллингтона. Там у капитана оказалось двое однофамильцев, а один к тому же и тезка. Их нередко путали, что еще более сгущало туман легенды вокруг этого британского офицера.

Кохун Грант добился успехов благодаря тому, что хорошо знал язык, нравы и обычаи местного населения и умел располагать к себе крестьян, представляясь другом народа, борющегося за независимость. Грант научился превосходно танцевать любимые танцы местных жителей, изучал испанскую музыку, мог свободно цитировать произведения известных писателей и поэтов. Такое постоянно подчеркиваемое и вместе с тем ненавязчивое уважение к национальным чувствам испанцев позволило британскому разведчику завести немало преданных друзей. Они не только охраняли его и предупреждали о приближении французов, но создавали хорошую репутацию, которая очень помогала в завязывании новых контактов. Грант сумел наладить добрые отношения с духовенством. Священники даже нередко брали на себя роль лазутчиков — им было легче других путешествовать по дорогам. Многие приятели Гранта в небольших городках и деревнях также соглашались исполнять роль секретных агентов. В английских штабных документах их именовали «конфидентами» или «корреспондентами». Они присылали отчеты о всех действиях неприятеля в своем районе. На основе указаний Веллингтона Грант составлял подробные инструкции своим «конфидентам». Это вносило систему в сбор информации и уменьшало расходы на ее добывание.

Десятки раз пересекал Грант неприятельские линии, действуя в тылу французской армии. Один раз ему не повезло. 15 апреля 1812 г. он попал в плен. Поскольку английский офицер при аресте был в мундире, его решили считать не шпионом, а обычным военнопленным и под сильным конвоем отправили во Францию. В Байонне ему удалось бежать. Выдавая себя за американца (США тогда воевали с Англией), Грант сумел добраться до Парижа, связаться с роялистским подпольем и после многих приключений достичь Англии, а оттуда вернуться в штаб-квартиру Веллингтона.

ЖЕНИТЬБА КОРБАЛЯ (повесть)

Французская революция, сметя старый режим, вторглась и в самые сокровенные области человеческого бытия; и вот юной аристократке предложено обменять целомудрие на жизнь, а виконту, разделяющему республиканские идеи, — жениться на служанке, чтобы искупить преступление безбрачия…

Глава 1

За крепкой решетчатой дверью, закрывавшей выход из длинной, узкой галереи, задвигались неясные тени, и среди несчастных обреченных людей, мужчин и женщин, многие из которых не один день томились здесь, в Консьержери[1200], пробежал и тут же стих сдержанный шепот: все они уже знали, что за этим последует. В наступившей напряженной тишине пистолетным выстрелом щелкнул, открываясь, огромный замок, одна из внушительных створок дверей широко распахнулась, и на пороге появился смуглолицый и коротко стриженный надсмотрщик в маленькой меховой шапочке и в голубой рубахе, распахнутой на волосатой мускулистой груди; за ним по пятам следовала огромная собака песчано-желтой масти. На широкой каменной площадке, откуда начинались ступени вниз, он чуть отступил в сторону и замер, давая пройти юркому молодому человеку в черном, плотно облегающем сюртуке и черной круглой шляпе с кокардой на боку и с пряжкой спереди.

Более сотни пар глаз — испуганных, безразличных, горделиво-равнодушных и презрительно-насмешливых — устремились на него, но куда больше внимания привлекала бумага, которую он держал в руке. Дело в том, что проворный юноша, Роберт Вулф, был секретарем общественного обвинителя Фукье-Тенвилля[1201], ревностного слуги народа, и в этой бумаге содержался список имен, мужских и женских, над составлением которого Фукье-Тенвилль большую часть ночи неустанно трудился в маленькой комнатке во Дворце правосудия[1202], забывая о сне и отдыхе, о своей семье и собственном здоровье.

Гражданин Вулф встал на краю площадки, так, чтобы свет падал на его бумагу, и приготовился огласить имена тех, кого Фукье-Тенвилль вызывал сегодня утром на заседание революционного трибунала или, как цинично называли эту процедуру арестанты, fournaise[1203].

Заняв свою позицию, секретарь, однако, решил подождать, пока трое неспешно вошедших вслед за ним мужчин — один впереди, двое в черном чуть сзади — не остановятся и звуки их шагов о каменные плиты не будут мешать ему.

Возглавлял эту троицу Шовиньер, депутат Конвента[1204] от департамента Ньевр, высокий худощавый человек, не более тридцати лет от роду, не лишенный элегантности и мужественного достоинства. На нем был перехваченный в талии трехцветным кушаком дорожный сюртук, фалды которого свисали почти до самых каблуков его ботфортов, и штаны из оленьей кожи, настолько туго обтягивавшие его ноги, что, казалось, можно было различить каждый их мускул. Безупречно белый галстук был туго затянут под самым подбородком, а серая шляпа, которую он носил на манер Генриха IV, заломив набекрень, была украшена трехцветной кокардой и увенчана плюмажем из черных перьев. Если кто-либо из собранных здесь отовсюду аристократов и находил такой наряд чересчур вычурным, то это ничуть не беспокоило нашего господина, чье подчеркнутое санкюлотство[1205] служило надежным барьером против любых насмешек в адрес менее значимых деталей его одежды.

У него было болезненно-желтое лицо, высокомерное и самоуверенное выражение которого усиливалось презрительно искривленной складкой рта, нос с горбинкой и светлые глаза, проницательно глядевшие из-под тонких черных бровей.

Во всем его облике ощущалась смесь благородства и вульгарности, в нем было что-то от джентльмена, а что-то — от слуги, по-волчьи жестокого и по-лисьи хитрого.

Не обращая внимания ни на приготовившегося читать секретаря, ни на замершую в напряженном ожидании толпу, Шовиньер не спеша пересек площадку и, выбирая наиболее удобное для обзора место, спустился на одну ступеньку вниз, чтобы не загораживать поле зрения своим спутникам в черном.

Он окинул цепким взглядом столпившихся в галерее людей, большинство из которых были одеты с таким тщанием, словно собирались на прием в королевском дворце — как это удавалось пленникам Консьержери, лишенным не только пудры и грима, но и почти всех косметических принадлежностей, оставалось загадкой для их тюремщиков.

Его глаза остановились на тонком стройном силуэте мадемуазель де Монсорбье, объекте его поисков, и алчно вспыхнули. Решительная и бесстрашная, она с озабоченным видом стояла возле кресла, в котором в бессильном изнеможении откинулась ее мать, но, когда она почувствовала пристальное внимание к себе со стороны Шовиньера, ее хорошенькое личико побледнело, зелено-голубые глаза дрогнули и испуганно расширились.

Шовиньер вполоборота повернулся к своим спутникам в черном и что-то произнес вполголоса в подобострастно приклоненное ухо одного из них, а затем лениво указал концом своей тросточки ссеребряным набалдашником — иного оружия у него при себе не было — на мадемуазель де Монсорбье. Три пары глаз одновременно уставились на девушку, и та оцепенела от недоброго предчувствия.

Указующая трость опустилась, возглавляемые Шовиньером люди в черном замерли на площадке, и Роберт Вулф принялся наконец зачитывать имена обреченных. Подобно самому Фукье-Тенвиллю, он ощущал себя всего лишь маленькой частичкой гигантской революционной машины, и неудивительно, что его голос — голос скромного судебного клерка, не несущего личной ответственности за происходящее, — звучал монотонно и беспристрастно. Он уже знал по опыту, что при чтении необходимо выдерживать небольшие паузы, чтобы каждое вновь произносимое имя не потерялось в шуме, поднимавшемся в галерее после предыдущего вызова; все реагировали по-разному: кто-то испуганно вскрикивал, — временами даже раздавались истеричные вопли, впрочем, весьма быстро переходившие в сдержанные рыдания, кто-то смеялся или же отвечал беззаботно-отважной репликой, иногда вокруг призываемого на суд несчастного возникало движение и суета, иногда новое имя встречалось гробовым молчанием.

— Бывший маркиз де ла Турс, — возгласил секретарь.

Маркиз, стареющий щеголь в расшитом золотом голубом камзоле, вскинул красивую голову, с которой ему в тот же день предстояло расстаться, и негромко ахнул. Но в следующее мгновение, вспомнив, как подобает вести себя людям его происхождения и положения, он овладел собой, слегка пожал плечами, и на его побелевшем как мел лице появилась улыбка, которая замышлялась пренебрежительной, однако вышла скорее умоляюще-протестующей.

— Что ж, придется сменить заведенный распорядок, — негромко бросил он своему соседу, когда секретарь выкрикнул следующее имя.

— Бывшая графиня де Монсорбье.

Мадам де Монсорбье, маленькая, худенькая женщина пятидесяти с небольшим лет, полупривстала со своего кресла, и из ее груди вырвался нечленораздельный захлебывающийся крик. У нее подкосились ноги, и она рухнула бы в полуобмороке на пол, если бы дочь не успела поддержать ее и не усадила обратно в кресло. Мадемуазель де Монсорбье с состраданием обняла свою мать, но в то же время продолжала внимательно прислушиваться к голосу секретаря. Мадемуазель де Монсорбье знала: сейчас ей как никогда требуется помощь, и в порыве самоотречения она с нетерпением ожидала услышать свое имя, чтобы получить желанную возможность сопровождать ту, что родила и вырастила ее, на эшафот.

Однако мадемуазель де Монсорбье не оказалось среди двадцати обреченных, которые сегодня вызывались на суд революционного трибунала, и это привело ее в неописуемое смятение. Словно сквозь сон, она услышала ровный, приятный голос маркиза де ла Туре, прощавшегося с герцогом де Шални:

— На этот раз право первенства принадлежит мне, месье.

— К моему бесконечному сожалению, — беспечно парировал его милость. — Крайне жаль, что мы лишаемся вашего приятного общества, дорогой маркиз. Впрочем, вряд ли наша разлука будет долгой, и я надеюсь вскоре увидеться с вами в раю. Кланяйтесь от меня Фукье-Тенвиллю.

Перед мадемуазель де Монсорбье будто из-под земли выросли два жандарма.

— Бывшая Монсорбье, — сказал один из них, схватив мадам за онемевшее плечо.

Мадемуазель де Монсорбье резко повернулась к нему, не в силах более сохранять самообладание и связно выражать терзавшие ее мысли.

— Это моя мать! Здесь какая-то ошибка. Я не могу отпустить ее одну. Вы же видите: ей плохо. Меня просто забыли вызвать. Это ошибка. Скажите им, что это ошибка. Позвольте мне пойти вместе с ней!

Один из жандармов бросил на нее угрюмый взгляд и с сомнением покачал головой.

— Это нас не касается, — сказал он и тронул графиню за плечо:

— Идемте, citoyenne[1206].

— А как же я? Можно я пойду с ней?

— Не положено, — проворчал жандарм.

Мадемуазель де Монсорбье в отчаянии заломила руки.

— Я все объясню трибуналу!

— Ба! Никак вы торопитесь чихнуть в корзинку? Ваш черед не за горами, citoyenne. Помоги-ка, Гастон.

Жандармы вдвоем подняли графиню на ноги и почти потащили ее к выходу. Девушка бросилась вслед за ними, беспрестанно повторяя:

— Можно мне с вами, можно мне… — от сильного удара локтем в живот у нее перехватило дыхание, она рухнула в то же деревянное кресло, которое только что занимала ее мать, и так и застыла в нем.

— О черт! Нельзя же быть такой упрямой! Не путайся под ногами, красавица! — услышала она недовольный голос ударившего ее жандарма.

— Мама! — вырвалось у нее из груди, когда дыхание наконец вернулось к ней. — Мама! — машинально повторила она, настолько потрясенная обрушившимся на нее горем, что не могла даже плакать.

Месяц тому назад забрали ее отца, и она осталась единственной опорой и утешением для своей матери. Теперь пришла очередь матери, и мадемуазель де Монсорбье готова была упасть в обморок от одной мысли о том, что в этот страшный час ее милая матушка, такая беспомощная и слабая, осталась одна. Ей не суждено было вернуться — мадемуазель де Монсорбье знала это. Никто из тех, кого вызывали на суд революционного трибунала, не возвращался сюда, и почти никому из них не удалось избежать гильотины и обрести желанную свободу.

Почему ее оставили здесь? Почему ей не позволили сопровождать свою мать и до конца исполнить долг, ставший в эти ужасные дни единственным смыслом ее существования? Что теперь ожидает ее?

— Вот та самая молодая женщина, которая привлекла ваше внимание, граждане, — раздался возле ее кресла спокойный твердый голос, слегка ироничный и в то же время чем-то приятный. — Обратите внимание на ее позу, на ее неестественную бледность и отсутствующий взгляд. Впрочем, не мое дело указывать вам или строить догадки. Вам самим предстоит принимать решение; прошу вас, граждане, приступайте к своим обязанностям.

Словно попавшийся в ловушку зверь, она резко обернулась, и, когда ее глаза встретились со светлыми глазами Шовиньера, насмешливо-изучающе устремленными на нее, она, никогда и никого не боявшаяся в своей жизни, почувствовала, как ледяная рука страха сжала ее сердце. Не в первый раз за последние недели она замечала на себе этот оценивающе-одобрительный, словно обжигающий своим цинизмом взгляд. Дважды он заговаривал с ней во время визитов в галерею, единственная цель которых состояла как будто в том, чтобы сказать ей несколько слов, но всякий раз ей удавалось справиться с охватывавшим ее негодованием и отвечать ему с ледяным достоинством, подчеркивавшим разделявшую их пропасть. И теперь она ненавидела себя за столь недостойную ее, минутную слабость, преодолеть которую представлялось ей сейчас делом чести. Люди в черном пристально смотрели на нее; затем один из них слегка наклонился к ней и взял ее запястье в свою пухлую руку.

— Ваш пульс, citoyenne.

— Мой пульс? — словно издалека услышала она свой собственный голос и почувствовала, как бешено стучит кровь у нее в висках, но в следующее мгновение, забыв о себе, воскликнула: — О, месье… гражданин, гражданин депутат! Мою мать только что увели, а меня оставили здесь. Это ошибка, чудовищная ошибка. Умоляю вас, месье, распорядитесь включить мое имя в список тех, кто подлежит сегодня суду…

— О-о! — с какой-то странной выразительностью ахнул Шовиньер и, взглянув на своих спутников в черном, многозначительно поднял брови. — Вы слышите, граждане доктора? Может ли так рассуждать молодая женщина, находящаяся в здравом уме и рассудке? Мыслимо ли мечтать — нет, я бы сказал, молить о смерти в таком возрасте, когда жизнь, подобно прекрасной розе, только раскрывается и обещает радость и счастье? Разве это не подтверждает мои подозрения? Но, — его глаза вновь насмешливо сверкнули, — я не собираюсь навязывать вам свое мнение. Вы должны сами поставить диагноз. Приступайте, приступайте!

Он сделал повелевающе-приглашающий жест рукой, аристократически длинной и узкой, и замолчал.

Эскулапы как по команде вздохнули.

— Мне совершенно не нравятся ее глаза, — проворчал один из докторов, низенький и толстенький. — Этот дикий, затравленный взгляд и выражение безумия на лице… Гм… гм!

— И такая неестественная бледность, как верно заметил гражданин депутат, — добавил его коллега. — А пульс! Убедитесь сами.

Мадемуазель де Монсорбье рассмеялась, резко и безрадостно.

— Неестественная бледность, вы говорите? Пульс, затравленный вид? А как я могу выглядеть, минуту назад проводив свою мать на эшафот, месье? Спокойной? Или, быть может, веселой? Моя мать…

— Ш-ш, дитя мое! — рука низенького доктора легла ей на лоб, его большой палец начал производить какие-то манипуляции с ее веками, а голос звучал мягко, почти гипнотически. — Не перевозбуждайте себя, citoyenne. Успокойтесь, прошу вас. Вот так, спокойнее, спокойнее. Зачем волноваться? Мы ваши друзья, citoyenne, друзья. Она, пожалуй, права, — обратился он уже к Шовиньеру. — Сильные переживания, трагический поворот событий, свидетельницей которых ей довелось оказаться, ее страдания… — доктор заметил нахмурившиеся брови Шовиньера, голос дрогнул и увял, и фраза осталась неоконченной.

— Ваше дело поставить диагноз, — обронил депутат ледяным тоном — словно упал холодный и безжалостный нож гильотины, почему-то подумалось низенькому доктору. — Не мне указывать вам на него. Но если вы все же считаете мои наблюдения заслуживающими доверия, то я попрошу вас вспомнить, почему я привел вас сюда и о чем я говорил вам ранее: мне уже приходилось замечать точно такие же черты в поведении этой гражданки в условиях, когда внешние раздражающие факторы практически отсутствовали.

— О, тогда это в корне меняет дело! — воскликнул маленький доктор, цепляясь за брошенную ему соломинку. — Если учащенный пульс, неестественная бледность, подрагивание рук, остановившийся взгляд и все прочие симптомы проявляются постоянно, то это может говорить только об одном. Как ваше мнение? — добавил он, вопросительно взглянув на коллегу.

— Я полностью согласен с вами, — категорично заявил тот. — Здесь все предельно ясно, и вывод напрашивается сам собой.

Губы Шовиньера чуть заметно дрогнули.

— Граждане доктора, для юриста лестно услышать, что его гипотезы подтверждаются людьми науки. Я попрошу вас дать свое заключение о психическом состоянии этой гражданки, чтобы общественный обвинитель разрешил перевести ее в госпиталь, скажем, в Аршевеше.

— Абсолютно справедливое решение, — сказал низенький доктор.

— И очень гуманное, — добавил его коллега.

— Вот именно, — сказал Шовиньер. — Ни гуманность, ни справедливость не разрешают привлекать эту несчастную к судебной ответственности, а революционный трибунал слишком серьезно относится к своим функциям, чтобы обвинять особу, которая хотя бы временно не способна защищать себя. Сегодня же направьте медицинское заключение общественному обвинителю и считайте, что ваши обязанности на этом исполнены. Не стану больше задерживать вас, граждане.

Высокомерно, словно старорежимный князь, он кивком головы отпустил докторов, и те раболепно склонились перед ним.

— О, подождите! — неожиданно вскричала мадемуазель де Монсорбье, вскакивая на ноги. — Месье, месье!

Но доктора, повинуясь повелительному жесту депутата, уже направились к выходу. Шовиньер не спеша повернулся к девушке и пристально посмотрел в ее бесстрашные глаза.

— Вы считаете, что я сошла с ума? — с вызовом спросила она.

Он отметил про себя ее мужество, оценил проницательность и интуицию, и она показалась ему еще более желанной. Она была слишком хрупкой и утонченной, чтобы привлекать внимание любителей грубых плотских наслаждений, и в ее гибком, стройном теле ощущался дух, который никогда не покорился бы пошлости и вульгарности. Шовиньер считал себя знатоком в таких вещах. До революции он, подобно многим из тех, кто сейчас находился у власти, был адвокатом-неудачником; но, по его собственному мнению, в душе он всегда оставался поэтом, эпикурейцем[1207] и знал, как быстро приедается телесная красота в отсутствии красоты внутренней.

И ее отважное поведение в эту минуту, презрительный взгляд и дерзкие слова подсказали ему, что он не ошибся в ней. Он слегка улыбнулся.

— Стоит ли оспаривать то, что спасет вас от гильотины? Впрочем, если вы продолжаете упорствовать в своем желании отправиться на эшафот, то вас с полным основанием можно назвать сумасшедшей.

— Месье, могу я хотя бы узнать, чем вызван ваш интерес к моей особе и такая забота о моей жизни?

Темные брови Шовиньера поползли вверх, и слабая, задумчивая улыбка появилась на его лице, придав ему почти доброжелательно-приятное выражение.

— Citoyenne, вы задаете слишком много вопросов; значительно больше, чем позволяют правила приличия.

Он приподнял шляпу с перьями, слегка поклонился и, гордо подняв голову, пошел прочь, будто не замечая расступавшихся перед ним аристократов и намеренно игнорируя как угрожающе-злобные взгляды мужчин, так и оскорбительное поведение женщин, которые торопливо, словно боясь, что их осквернит случайное прикосновение, подбирали свои юбки, когда он проходил мимо.

Шовиньер был не из тех, кто, поставив перед собой цель, станет беспокоиться о мелочах.

Глава 2

Гражданин депутат Шовиньер, представитель Неверского[1208] избирательного округа в Конвенте, всегда отличался рвением в служении нации, и никто не удивился, когда он отправился с инспекцией в Аршевеше, бывший дворец архиепископа Парижского, превращенный теперь в тюремный госпиталь.

В сопровождении Базире, дежурного врача, он внимательно осмотрел палаты больницы и нашел их чудовищно переполненными, а общую атмосферу заведения чрезвычайно вредной для здоровья.

— Это бесчеловечно, — перепугав доктора своей безапелляционностью, заявил он, когда они миновали очередной зловонный коридор. — Ведь вы имеете дело не со зверями, а с людьми; еще не будучи осуждены народом, они подвергаются у вас худшему наказанию, чем то, которого действительно заслуживают. Люди валяются на соломе, как свиньи, и некоторые из них умирают только из-за того, что вы набиваете по шестьдесят человек в палаты, где и тридцати было бы тесно. Это негуманно; даже тираны не опускались до такого варварства.

Дородный Базире задрожал всем телом.

— А как мне поступать, гражданин депутат? Ежедневно власти присылают мне все новых и новых больных из переполненных тюрем, а куда же я их дену? У меня нет иных помещений, кроме тех, что вы видели, и я не в состоянии пристроить новые крылья к Аршевеше.

— Но вам вполне по силам содержать в чистоте хотя бы то, что имеется в вашем распоряжении; и извольте не дерзить мне, я этого не переношу. Дерзость говорит о недальновидности ума.

— Я? Как я могу дерзить вам? — заплетающимся от страха языком пробормотал доктор. — Гражданин депутат, позвольте заверить вас…

— Перестаньте! — повелительно оборвал доктора Шовиньер. — Еще меньше мне нравятся проявления подобострастия. Время Капета[1209] кончилось; нет больше ни хозяев, ни слуг, люди стали свободны и равны, и те, кто хочет жить в грядущем веке Разума, когда все будут братьями, должны забыть о прежних привычках. Вы поняли?

— Конечно, гражданин депутат…

— Поздравляю вас, — процедил Шовиньер с высокомерием, которое не позволил бы себе и турецкий султан в разговоре со своими рабами. — Идемте же дальше. Что находится у вас наверху?

— Наверху? Ах, наверху! — стушевался доктор, решивший было, что инспекция закончена. — Ничего достойного вашего внимания.

— Для усердного слуги народа не существует ничего, что было бы недостойно его внимания. Хорошенько запомните это, гражданин доктор.

Окончательно запуганный доктор молча поклонился. Поборник свободы и братства тем временем продолжал:

— Проводите меня туда, прошу вас. — Он указал рукой вверх. — Сегодня же вечером я сделаю в Конвенте доклад, в котором изложу все, что увидел здесь. Этому безобразию необходимо положить конец.

Лицо доктора посерело.

— Гражданин депутат, говоря по справедливости, нельзя обвинять меня… в этом безобразии. Я…

— Вы опять отнимаете у меня время, гражданин доктор, а мое время принадлежит Франции. Но я вижу, что вам необходимо объяснить некоторые прописные истины и напомнить, что царству лжи и обмана пришел конец вместе с ненавистным правлением тиранов. Вы можете не сомневаться в справедливости правосудия. В вашем поведении я не нашел ничего компрометирующего вас, — тут его интонация несколько смягчилась. — Вы были откровенны со мной; вы ничего не скрывали и не пытались помешать инспекции вверенного вам учреждения. Все это свидетельствует в вашу пользу. Продолжайте в том же духе, и вам не придется опасаться последствий моего доклада. Так что же вы прячете наверху?

Доктор наконец смог вздохнуть с облегчением.

— Прячу, гражданин депутат? — он позволил себе даже усмехнуться, отвечая Шовиньеру. — Что я могу прятать там?

— Об этом мне и хотелось бы узнать.

— Абсолютно ничего. Вы сейчас сами убедитесь, — отозвался доктор, поднимаясь вместе с депутатом вверх по лестнице. — На верхнем этаже находятся страдающие психическими расстройствами больные, которых мы вынуждены изолировать от основной массы пациентов. Не спорю, там следовало бы устроить дополнительные общие палаты и перевести туда часть больных снизу. Сумасшедшие занимают слишком много места, — пожаловался он.

— Я уже обратил на это внимание, — заметил Шовиньер. — Из-за них весь мир кажется тесным.

Они поднялись наверх, и Базире принялся отпирать одну за другой двери одиночных палат, все обстановка которых состояла из деревянного стола, деревянного стула и брошенного на пол в углу матраца с одеялом. В большинстве из них содержались неопрятные старики и пожилые, аристократического вида женщины, но их было так много и все они были так похожи друг на друга, что Шовиньеру эта демонстрация начала казаться бесконечной, и он с трудом удержался, чтобы не потребовать провести его прямо к той особе, ради которой и были предприняты все его хлопоты.

Наконец он увидел ее. Мадемуазель де Монсорбье сидела на стуле возле забранного решеткой окна; услышав звук щелкнувшего замка, она повернула голову к двери, и ее глаза слегка расширились от испуга, когда в одном из тех, кто появился на пороге ее палаты, она узнала Шовиньера. Она выглядела более бледной, чем обычно, черты ее лица несколько заострились, а в глазах появилось напряженное выражение, но в целом она мало изменилась за неделю, проведенную здесь после казни ее матери, и Шовиньер не мог не отметить, что выпавшие на ее долю переживания придали одухотворенность и какую-то особую выразительность всему ее облику.

— А это кто? — с холодной отстраненностью осведомился он.

Базире ответил, и Шовиньер уставился на нее, размышляя про себя, как сильно страдания очищают и возвышают дух человека.

— Ха! — сказал он наконец. — Да она совсем не похожа на сумасшедшую.

— Увы, так часто бывает! Внешний вид этих несчастных очень обманчив.

— А вы уверены, что не обманываетесь сами? — подозрительно посмотрев на Базире, сказал он. — Нетрудно представить себе обстоятельства, в которых вы были бы рады стать жертвой обмана.

Базире поежился.

— Что вы хотите этим сказать, гражданин?

— Вы прекрасно поняли меня. Эта девушка… — он запнулся и, взявшись за подбородок, пристально посмотрел на нее. Затем, словно приняв решение, он сделал доктору знак удалиться.

— Я сам побеседую с ней, — сказал он. — Мой гражданский долг диктует мне не оставлять неисследованным ни один случаи, представляющийся мне сомнительным… — он вновь запнулся. — Подождите меня в конце коридора. Я не люблю, когда меня подслушивают.

Доктор подобострастно поклонился, и Шовиньер проводил его взглядом, в котором читались презрение и насмешка. Затем он шагнул в комнату и прикрыл за собой дверь.

— Комедия продолжается, — негромко произнес он, словно поверяя мадемуазель де Монсорбье свои намерения и приглашая ее в сообщники.

— Стоит ли ее играть, месье? — спокойным тоном спросила она, и ее реакция несколько удивила его.

— Я делаю это ради вас, citoyenne, — слегка наклонив голову, ответил он.

Тонкая и стройная, в муслиновом фишю[1210] и длинной серо-голубой полосатой юбке, она поднялась со своего стула и встала спиной к окну, так что ее лицо оказалось в тени и он не мог прочитать его выражения. Однако когда она заговорила, ее голос звучал твердо и решительно, и он подивился ее самообладанию.

— Надеюсь, это не комедия манер?

Он не уловил смысла заданного ему вопроса; такое случалось не часто, и он почувствовал, что его самолюбие слегка задето.

— При чем тут манеры, позвольте узнать?

— Вы кое-что забыли.

— Что же именно?

— Снять вашу шляпу, месье.

На мгновение он едва не задохнулся от удивления и затем разразился беззвучным хохотом.

— Врачи не ошиблись, поставив вам диагноз, citoyenne, — негромко сказал он. — Ваше место действительно в доме умалишенных.

Она отпрянула от него, и ее плечи коснулись холодных прутьев решетки.

— Какой ужас! Какой позор! Вам прекрасно известно, что я в здравом уме. Зачем вы затеяли?..

— Ш-ш! Тише, тише! — в неподдельном испуге воскликнул он, оглянулся на дверь и слегка склонил голову, словно прислушивался. — Вы погубите нас обоих, citoyenne.

Она рассмеялась над его страхами, но голос ее дрожал.

— В стране Свободы, в век Разума, одним из жрецов которого являетесь вы, женщина имеет право погубить себя, не объясняя причин своего поступка. А что касается лично вас, месье, то я не понимаю, почему ваша судьба должна беспокоить меня.

Он вздохнул.

— Я восхищаюсь вашей храбростью, citoyenne. Однако я начинаю опасаться, что у вас ее слишком много. — Он сделал пару шагов к ней. — Вы так молоды. Неужели вы успели лишиться всего того, что называют иллюзиями, и теперь считаете всех врагами? Даже если и так, вам трудно будет отрицать, что я ваш друг; пренебрегал опасностью, я пытаюсь вернуть вам свободу и жизнь, которая в вашем возрасте полна надежд и обещаний. Но если вы и дальше будете упорствовать в своем недоверии ко мне, тогда мне ничего не останется, как уйти и предоставить вас, citoyenne, своей собственной судьбе. Пытаться переубедить вас означает для меня рисковать своей жизнью — равно как и снимать перед вами шляпу при таких обстоятельствах, как сейчас, когда в любую минуту здесь могут появиться посторонние.

Иногда незначительный, однако убедительный довод способен оказать решающее влияние на точку зрения собеседника. Так случилось и на этот раз. Получив от Шовиньера исчерпывающее объяснение насчет его шляпы, мадемуазель де Монсорбье задумалась, не поспешила ли она и с более серьезными выводами относительно его самого. Окинув взглядом его фигуру, она нашла, что он не лишен некоторого благородства и внутреннего достоинства, и это подействовало на нее успокаивающе.

— Почему вы решили послужить мне? — тихо спросила она.

Он улыбнулся, и мрачное выражение его лица на мгновение смягчилось.

— Вряд ли жил на свете мужчина, который никогда не испытывал желания служить одной-единственной женщине.

Трудно было не понять, что он имел в виду, и ее целомудрие возмутилось такой оскорбительной откровенностью. Ее лицо пошло багровыми пятнами, она сердито вскинула голову и нахмурилась.

— Вы забываетесь, месье, — сказала она таким тоном, словно отчитывала нахального слугу. — Ваша дерзость невыносима.

Если ее слова и задели его, он ничем не выдал этого, лишь его улыбка стала еще чуть более мягкой и грустной. Он всегда придерживался мнения, что тот, кто хочет завоевать женщину, сначала сам должен стать ее рабом.

— Вы считаете меня дерзким только из-за того, что я разговариваю с вами без обиняков? Разве я что-то прошу для себя лично, требую платы за свои услуги? Я хочу спасти вашу жизнь, citoyenne, потому, что… — он секунду помедлил и, словно объятый порывом самоунижения, с жаром продолжил: — Потому, что желание бескорыстно служить вам сильнее меня. Разве это называется дерзостью?

— Нет, месье. Это просто невероятно.

Его глаза обежали ее слегка по-мальчишески гибкую фигуру, невысокую грудь, сохранявшее невозмутимое спокойствие лицо и золотистый ореол волос, освещенных неяркими лучами мартовского солнца, проникавшими в палату сквозь зарешеченное окно.

— Да, это кажется невероятным, — наконец согласился он. — Мне часто приходилось слышать подобные высказывания о моих поступках: таков уж мой характер, что все невероятное сильнее всего притягивает меня. Пускай однажды это плохо кончится для меня — что ж, я умру с улыбкой на устах, зная, что до последнего вздоха оставался верен себе. Но мы попусту тратим время, citoyenne. — Не дожидаясь от нее ответа, он заговорил быстрее: — У вас еще будет время поразмышлять и решить, доверитесь вы мне и позволите спасти вас или же отправитесь отсюда прямиком на гильотину. Я не стану принуждать вас делать выбор, но попрошу вас выслушать меня.

Он вкратце изложил ей свой план. Прежде всего он собирался добиться перевода всех душевнобольных из Аршевеше в дом умалишенных на улице дю Бак, бежать откуда не составит большого труда. Затем он должен будет по поручению Конвента отправиться с инспекцией в департамент Ньевр. Все документы, включая паспорт несуществующего секретаря, уже готовы, и она, если пожелает, может занять его место и, переодевшись в мужскую одежду, отправиться вместе с ним. Вполне вероятно, что завтра она уже будет на улице дю Бак и завтра же, когда он вновь навестит ее, она должна дать ему окончательный ответ. Он искренне надеется, что она сделает разумный выбор. Оказавшись в своей родной провинции, она, без сомнения, найдет себе убежище или же, если захочет, сможет с чьей-либо помощью покинуть Францию.

— Мы ведь оба из Ниверне, — закончил он свою тираду, — а, как известно, соотечественники должны помогать друг другу.

Он бросил еще один быстрый взгляд на дверь, снял шляпу и низко поклонился ей.

— Мое почтение, citoyenne. Я покидаю вас.

Не дав ей времени для ответа, он резко повернулся и ушел, оставив ее, терзаемую сомнениями, выбирать между страхом смерти и недоверием к своему спасителю.

В тот же вечер в Конвенте Шовиньер произнес смелую и зажигательную речь. Выступая, как он сам заявил, во имя гуманизма, яростно критикуя с высоты трибуны всю тюремно-больничную систему — и особенно положение дел, которое открылось ему во время недавней инспекции в Аршевеше, — он не пощадил никого из лиц, несущих ответственность за ее функционирование, включая самого министра юстиции Камиля Демулена[1211].

Депутат от Нижней Луары[1212] попытался было остановить его.

— Месье президент, — со своего места выкрикнул он, — доколе этому человеку будет позволено защищать привилегии аристократии?

Его язвительная насмешка была встречена одобрительными хлопками, но Шовиньер поспешил затоптать эти опасные угольки неудовольствия.

— Аристократии? — подобно раскату грома, прогремел его голос над головами депутатов.

— Аристократии? — повторил он, привлекая всеобщее внимание к себе, и в воцарившейся тишине его иронично-повелевающий взгляд обежал ряды депутатов и остановился на подавшем голос смельчаке с берегов Луары. Шовиньер хорошо знал цену паузам и умел выдерживать их.

— Граждане депутаты, — заговорил он наконец, — в свободной стране правосудие должно быть слепо, неумолимо и непредубежденно; отрицание этих качеств равносильно отрицанию самого правосудия. Не случайно древние изображали богиню правосудия с завязанными глазами, поскольку перед ней нет ни плебеев, ни аристократов, а есть одни обвиняемые. Но, чтобы в наш век Разума правосудие не ошиблось, вынося приговор, обвиняемые должны считаться невиновными до тех пор, пока под давлением улик им не будет определена мера наказания, соответствующая их преступлению.

Зал буквально взорвался аплодисментами. Зная силу слов, Шовиньер умел подкреплять их театральной позой. Высокий и совершенно прямой — и от этого казавшийся еще более высоким, — с откинутой чуть назад головой, увенчанной шляпой с перьями, он — само воплощение патриота, бескорыстно исполнившего свой долг, — с безмятежным спокойствием стоял, положив руку на край трибуны, ничем не выказывая своего торжества и не замечая, казалось, одобрительной улыбки депутата от Арраса[1213], знаменитого Максимильена Робеспьера[1214], который даже снял одну из двух пар очков, сидевших на его слегка вздернутом носу, чтобы лучше видеть пламенного трибуна.

После этого успех выступления Шовиньера не вызывал сомнений, и его предложение в качестве первого шага реформы немедленно удалить из Аршевеше всех душевнобольных было принято единодушно.

Спускаясь вниз по ступенькам с трибуны, Шовиньер с циничным удивлением отметил про себя, что зелено-голубые глаза мадемуазель де Монсорбье сумели повлиять на внутреннюю политику Франции. Впрочем, тут же подумал он, это далеко не первый подобный случай в истории: еще во времена Гомера несовершенство формы носа Елены Прекрасной обернулось Троянской войной.

Глава 3

На другой день, ближе к вечеру, к дому умалишенных на улице дю Бак подкатила закрытая карета. Из нее с чемоданом в руке вышел Шовиньер и направился прямиком в кабинет к Дюми, главному врачу этого заведения.

— Среди психически нездоровых заключенных, переведенных сегодня утром к вам, находится гражданка Монсорбье, ci-devant[1215], — не тратя лишних слов, депутат перешел прямо к делу.

— О да! — пухлое лицо пожилого доктора оживилось. — Ее случай…

— Дело не в ее случае. Она умерла.

— Как умерла? — ошарашенно воскликнул Дюми.

— А почему тогда вы посылали за мной?

— Посылал за?.. Но я никого не посылал за вами.

— У вас начинает слабеть память, Дюми. Нам обоим повезло, что этого нельзя сказать обо мне. — В его насмешливую интонацию неожиданно вкрались жесткие и слегка угрожающие нотки. — Вы попросили меня приехать, чтобы я опознал умершую и, как полномочный представитель правительства, скрепил своей подписью выданное и подписанное вами свидетельство о ее смерти. Мою же подпись заверит мой секретарь, который, я надеюсь, скоро появится. А теперь прошу вас проводить меня к телу усопшей.

Дюми строго и пристально посмотрел на своего посетителя. Шовиньер не случайно предложил переместить умалишенных из Аршевеше именно сюда, на улицу дю Бак: в его распоряжении имелись сведения, разглашение которых грозило доктору гильотиной. В то же время благодаря Шовиньеру в заведении Дюми увеличивалось количество пациентов, что обещало доктору солидные личные доходы. Поэтому он не сомневался, что Дюми предпочтет рискнуть головой, чем потерять ее, и выполнит все от него требующееся.

Дюми тоже знал это. Он понимающе улыбнулся и пожал плечами в знак согласия.

— Ответственность… — чуть робко начал он.

— Ляжет на меня, поскольку я заверяю свидетельство. Держите язык за зубами и можете ни о чем не беспокоиться. Когда же о ваших новых подопечных вспомнят — а это произойдет не ранее чем через месяц, — вы предъявите ваше свидетельство, не сомневаюсь, что дело этим и закончится, поскольку провести тщательное расследование обстоятельств смерти мадемуазель де Монсорбье за давностью события будет крайне затруднительно.

Дюми поклонился в знак согласия и повел Шовиньера наверх. Остановившись перед дверью одной из палат, он отпер ее и хотел было войти внутрь, но депутат остановил доктора.

— Подождите снаружи, а еще лучше — у себя внизу. Тогда вы с чистой совестью сможете поклясться, что больше не видели вашего пациента в живых.

— Но я должен увидеть ее. Я…

— Вы ошибаетесь. Это совершенно необязательно. Уходите. Не тратьте попусту мое время.

Дюми ничего не оставалось как удалиться, а Шовиньер, держа в руке чемодан, шагнул через порог.

Услышав за дверью голоса, мадемуазель де Монсорбье догадалась, что за этим последует, и встала, приготовившись встречать посетителей. На этот раз он почтительно поклонился ей и, поступившись своими республиканскими принципами, даже снял перед ней шляпу. Он поставил свой чемодан на стол, стоявший посреди комнаты, и обратился к ней с полувопросом-полуутверждением:

— Вы приняли решение, citoyenne?

Он не сомневался, что любой человек ее возраста может прийти по зрелом размышлении к одному-единственному выводу: очень тяжело добровольно умереть в двадцать лет.

— Да, месье, — со сдержанным достоинством ответила она.

— Citoyenne, во Франции осталось весьма мало «месье», — резко поправил он ее, — да и тех гильотинируют с такой скоростью, что скоро от них очистится вся страна. Если вы собираетесь принять мое предложение и хотите сохранить жизнь, citoyenne, то я попрошу вас пользоваться хотя бы наиболее употребительными выражениями революционного лексикона.

Мадемуазель де Монсорбье подумала, что, пожалуй педантичность его суждений может свидетельствовать об ироничном складе его ума. Однако она отнюдь не была уверена в том, что это делается сознательно, а не является следствием самодовольной ограниченности, присущей многим из его сподвижников. Она пристальнее вгляделась в него, пытаясь угадать ответ на свой невысказанный вопрос и он, словно прочитав ее мысли, мягко улыбнулся.

— Значит, вы выбрали жизнь, — сказал он. — Что ж, весьма мудро с вашей стороны.

— Я этого не говорила, — отозвалась она, слегка испуганная его проницательностью.

— Неужели? Впрочем, я частенько забегаю вперед, — примирительно произнес он. — Ваше спокойствие, доброжелательная манера, с которой вы встретили меня, показались мне красноречивее всяких слов. Я пришел бы в отчаянье, если бы узнал, что ошибся.

— Мес… гражданин, я надеюсь, вы великодушно простите меня. Я… я не знаю, какими словами выразить свою признательность за вашу… вашу доброту и заботу.

— Вы еще успеете подумать над ними, но сейчас это пустая трата времени. — Он жестом пригласил ее приблизиться к столу и раскрыл чемодан. — Вот здесь, citoyenne, наряд, в котором вы отправитесь в поездку.

— О, это невозможно! — отпрянула она, и ее лицо залилось краской смущения.

— Ну что вы; несколько неудобно, я согласен, но вы наверняка справитесь с затруднениями, когда как следует все рассмотрите и разберетесь, как это надевают и носят.

— Дело вовсе не в этом. Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду.

— Разумеется, равно как и нелепость ваших причитаний. Мой секретарь не может путешествовать в полосатой юбке и… Но довольно об этом, мы теряем время. Я удаляюсь и попрошу вас поторопиться. Жду вас в коридоре.

Через полчаса, когда депутат уже начинал терять терпение, из ее палаты выскользнул худощавый юноша в шляпе, дорожном сюртуке, бриджах и сапогах.

Несколько мгновений Шовиньер разглядывал преображенную мадемуазель де Монсорбье, и от его пристального взора не укрылась ни одна деталь ее облика. В новом наряде, с тщательно спрятанными волосами, она казалась еще более миниатюрной, но вряд ли кто из посторонних, взглянув на нее, усомнился бы, что видит перед собой мужчину. Шовиньер одобрительно кивнул и поспешил вниз, увлекая ее за собой. Дюми уже ждал их с приготовленным свидетельством. Завершив все необходимые формальности, депутат вместе со своим секретарем направился к карете, Дюми закрыл за ними дверь и с облегчением вздохнул, когда лошадиные подковы застучали по мостовой.

Они ехали в полном молчании, и лишь когда карета замедлила ход перед заставой на улице д’Энфер, Шовиньер, протягивая своей спутнице пухлый кожаный портфель, сказал:

— Паспорта сверху. Когда потребуется, вы предъявите их, это входит в ваши обязанности. Говорить при этом необязательно.

Карета остановилась перед железной решеткой, преграждающей выезд из города, и офицер в голубом мундире с красными эполетами из шерстяной ткани — золотые знаки отличия, неуместные в эпоху всеобщего равенства, были упразднены — распахнул дверцу и повелительно окликнул путешественников:

— Кто едет?

— Гражданин депутат Шовиньер, полномочный представитель Конвента, — отозвался из своего угла Шовиньер. — Антуан, покажите наши документы, и поспешим дальше.

Из-под опущенных ресниц он наблюдал за действиями своего «секретаря», готовый вмешаться в любой момент. Но этого не понадобилось. Недрогнувшей рукой мадемуазель де Монсорбье достала из черного портфеля нужные документы и протянула их офицеру.

Бегло просмотрев бумаги и убедившись, с кем имеет дело, тот с почтительным видом вернул их обратно, чопорно отсалютовал и тихонько прикрыл дверцу кареты.

— Пропустить гражданина депутата Шовиньера! — услышали они его зычный голос.

Заскрипели петли железных ворот, звонко щелкнул хлыст кучера, тронувшего лошадей, солдаты взяли на караул, и карета покатила вперед, оставляя за собой Париж.

— Мы перешли Рубикон[1216], — сухо проговорил Шовиньер и откинулся на спинку сиденья, вытянув перед собой длинные худые ноги.

Он украдкой взглянул на нее и, подивившись спокойствию, с которым она убирала документы обратно в портфель, не удержался от восторженного восклицания:

— Вам не откажешь в мужестве!

Она защелкнула замок портфеля и, подняв на него глаза, улыбнулась.

— Это у меня в крови, — негромко ответила она. — Едва ли у вас была возможность встречаться с женщинами моего круга, гражданин полномочный представитель, поэтому вы и удивляетесь.

Услышав подобный намек, другой на его месте мог бы счесть себя оскорбленным, но Шовиньер обладал редкостным даром самоотстраненности и был способен по достоинству оценивать критические высказывания в свой адрес. Он одобрительно кивнул.

— Я вижу, вы мастерица строить предположения, — с иронией в голосе произнес он. — Наверное, у представительниц вашего круга это тоже в крови, равно как и привычка бездумно проливать ее, неважно, свою или чужую. Ну хорошо! Давайте поговорим о другом. Мы направляемся в Невер. Сегодня четверг. В субботу вечером мы должны быть на месте. Исполняя свой долг перед нацией, я не щажу лошадей.

Еще бы: карета мчалась с сумасшедшей скоростью. Депутат тем временем продолжал:

— Теперь послушайте, что я предлагаю вам. — Он сделал паузу и пристально посмотрел на мадемуазель де Монсорбье.

У нее слегка перехватило дыхание, а сердце встревоженно забилось; однако она ничем не выдала своего волнения, и Шовиньер не торопясь принялся излагать свой план:

— Если бы вы взглянули в эти документы, то вам непременно бросилась бы в глаза категоричность формы, в какой они составлены. В них говорится, что мы наделены чрезвычайными полномочиями и под страхом смерти всем предписывается оказывать нам всяческое содействие при исполнении поручения государственной важности. Никто в Невере не удивится, если мне вдруг срочно потребуются подробные сведения о ситуации, скажем, где-нибудь на востоке Бургундии[1217]. Не имея возможности оторваться от неверских дел, я пошлю вместо себя вас, и местный революционный комитет снабдит вас пропуском, с которым вы без труда доберетесь до Роны; ну а вы, оказавшись на ее берегах, думаю, без особого труда найдете способ переправиться в соседнюю Швейцарию, где будете в безопасности.

Он замолчал, и наступила долгая пауза. Она не могла поверить своим ушам. Все, что она до сих пор слышала, говорило об альтруизме его мотивов. Что подвигло его к состраданию, столь необычному для этих хищников в человеческом обличье, которые совершили революцию? Благовидный предлог, которым он прикрывался, предлагая ей свою помощь, ничуть не обманывал ее. Она ухватилась за нее, как утопающий хватается за соломинку. Отнюдь не полагаясь на его обещания, она больше рассчитывала на свою силу, мужество и изобретательность и надеялась перехитрить его, если вдруг он вздумает воспользоваться ее беспомощным положением.

Но не оскорбляла ли она его в своих мыслях? Что, если он действительно был бескорыстным другом и пытался спасти ее, не требуя никакой награды для себя лично? В это она ни на секунду не могла поверить, и, однако же, из его слов, если только они не были произнесены лишь для того, чтобы усыпить ее бдительность, нельзя было сделать никакого иного вывода.

— Вы молчите, citoyenne, — вынуждая ее к ответу, вновь заговорил он. — У вас имеются какие-то сомнения? Или вы можете предложить лучший образ действий?

— Нет, вовсе нет. — Она на секунду запнулась, чтобы унять легкую дрожь в голосе, и ему показалось, что ее лицо, скрывавшееся в полумраке, слегка побледнело. — Гражданин, я глубоко тронута вашей благородной заботой обо мне, вашими усилиями, которых вы не пожалели, бескорыстно служа мне.

Его глаза слабо сверкнули, словно уголек вспыхнул и погас в темноте, но она не заметила этого и, глядя прямо перед собой, продолжила:

— Я не нахожу слов, чтобы выразить вам свою благодарность. Ничего иного я не могу и пожелать. У меня есть друзья в Швейцарии, и я…

Она запнулась и замолчала, однако вовсе не потому, что была растрогана или хотела сделать вид, что растрогана. Сейчас ей приходилось прилагать все усилия, чтобы сохранять выдержку и бдительность перед лицом завуалированной опасности, и это обескураживало ее, способную мужественно и храбро встретить любую открытую угрозу.

— В таком случае, — услышала она вкрадчивый голос Шовиньера, — можно считать вопрос решенным.

Он поудобнее устроился в своем углу и, словно потеряв интерес как к своей спутнице, так и к делу, которое их связывало, смежил веки, будто собираясь вздремнуть, и открыл их только через три часа, когда копыта лошадей застучали по неровному булыжнику улиц Мелёна.

Глава 4

Карета остановилась возле гостиницы «Насиональ» — бывшей «Королевской гостиницы», и, едва форейтор успел сообщить, кто прибыл в ней, как хозяин, управляющий и конюх бросились встречать высокопоставленного путешественника, всем своим видом выражая нижайшее почтение.

Шовиньер отнесся к их подобострастию с высокомерием, которому позавидовал бы самый деспотичный из тиранов. В его распоряжение тут же предоставили лучшие комнаты, для него приготовили изысканнейшийужин, а из подвалов извлекли отборнейшее бургундское, словно специально сохранившееся в подвалах Мелёна для того, чтобы попотчевать им полномочного представителя победоносного народа.

За столом он держался с мадемуазель де Монсорбье с безупречностью, которой позавидовал бы любой представитель ее собственного класса. Он был внимателен и почтительно заботлив. Его речь свидетельствовала о его обширной начитанности, и она убедилась, что он неплохо знаком не только с Вольтером и Скарроном[1218], но и с классическими авторами, которых без устали цитировал. Его поведение настолько сильно противоречило ее первому впечатлению о нем, что она начинала ощущать смущение и растерянность. Он вел себя с галантностью, почти немыслимой для человека его политических убеждений, и его манеры были безукоризненны.

Когда с ужином было покончено, он проводил мадемуазель де Монсорбье до ее комнаты, почтительно поклонился ей и, вежливо пожелав спокойной ночи, прикрыл за ней дверь. Оставшись наконец в одиночестве, она облегченно вздохнула, и тут, совершенно неожиданно, жуткая паника охватила все ее существо. Поспешно заперев дверь на задвижку, она подбежала к окну, распахнула его и выглянула наружу. Стояла темная промозглая ночь, но слабый свет, струившийся из окна подвала, позволил ей разглядеть камни мощеного двора. Она подумала, что с помощью двух связанных вместе простыней без труда преодолеет четыре с половиной метра, отделяющие ее от земли, в случае безвыходной ситуации, а сейчас ее положение никак нельзя было назвать таковым.

Мадемуазель попыталась убедить себя в том, что она трусиха, шарахающаяся от собственной тени, и, проснувшись на другое утро, еще больше укрепилась в этом мнении. Никто не потревожил ее ночью, и она решила, что нельзя давать волю своему воображению и терзать себя необоснованными страхами.

Элегантная и изящная, она спустилась к завтраку, игнорируя взгляды, украдкой бросаемые на нее хорошенькой горничной, и присоединилась к Шовиньеру, уже поджидавшему ее за столом. Поскольку в столовой находился слуга, он не встал ей навстречу, а вместо этого лишь отрывисто кивнул в знак приветствия и слегка раздраженно произнес:

— О, Антуан! Надеюсь, вам хорошо спалось?

— Превосходно, гражданин полномочный представитель, благодарю вас.

— В будущем я попрошу вас спать не так крепко. Мне не нравятся молодые люди, которые любят понежиться в постели и из-за этого опаздывают. Ваш завтрак остыл, и лошади уже запряжены. Мы выезжаем через десять минут. Будьте готовы к этому сроку.

Весь день они мчались с сумасшедшей скоростью, лишь дважды остановившись для того, чтобы поменять лошадей, перекусить и немного отдохнуть, и, преодолев до наступления темноты около шестидесяти миль, въехали в Шатильон-сюр-Луэн, что в департаменте Луаре. Здесь, в деревенской гостинице, почти с точностью повторилась вчерашняя ситуация; вновь Шовиньер проявлял чрезмерную учтивость, бойко вел занимательную беседу, изумляя и очаровывая ее перлами остроумия, которыми сыпал как из рога изобилия. Она несколько оттаяла — невозможно было сохранять ледяную отчужденность в столь теплой и непринужденной атмосфере. И все же раз или два она ловила на себе его по-волчьи хищный взгляд, который мгновенно прятался под маской дружелюбия, но который напоминал ей о жутких днях, проведенных в Консьержери, где он точно так же рассматривал ее.

В этот вечер он пил больше, чем вчера; вероятно, поэтому его самоконтроль ослаб, и когда он прощался с ней у дверей ее спальни, его лицо исказила гримаса откровенно похотливая. Она легла в постель не раздеваясь и от страха не смогла сомкнуть глаз почти до утра. Однако и эта ночь прошла спокойно, за завтраком он был как всегда корректен и обходителен, и она вновь подумала, не обманывается ли она на его счет.

Эта мысль не давала ей покоя весь следующий день, пока они сломя голову мчались к Неверу. Все это время Шовиньер дремал в своем углу, не обращая на нее никакого внимания и словно позабыв о всякой галантности.

В пять часов вечера, не доезжая полумили до Ла-Шарите, небольшой деревушки на берегу Луары, их карета неожиданно накренилась и остановилась. Шовиньер вылез наружу и, узнав о причине остановки, разразился проклятьями, — потерянная чека перечеркивала все его планы. Вместо того чтобы добраться к ночи до Невера, успеть принять участие в заседании местного комитета общественного спасения и завтра же приступить к исполнению своих обязанностей, ему теперь придется забыть о своем республиканском сибаритстве и заночевать в какой-то дыре, не говоря уже о том, что туда придется плестись по грязной дороге.

Однако гостиница в Ла-Шарите превзошла все их ожидания; им предоставили уютные апартаменты с просторной гостиной и двумя спальнями, и не прошло и часа, как хозяин и его пригожая жена, рассыпаясь в любезностях и всячески стараясь угодить именитому парижанину, почтившему своим визитом их скромное заведение, подали путникам превосходный ужин.

Уплетая обильно нашпигованного каплуна, Шовиньер не смог удержаться от замечания:

— Не сомневаюсь, что в этих краях уцелело немало аристократов.

— Вы должны только радоваться этому обстоятельству, — отозвалась мадемуазель де Монсорбье. — Иначе нам не довелось бы насладиться столь изысканной кухней.

— В этом мире, как вы, возможно, успели заметить, за все приходится платить, и чем больше мы радуемся, тем больше причин находится для огорчения.

— Но уплата долга не должна являться причиной для огорчения.

Он пристально взглянул на нее, и в ее сердце внезапно ожили все прошлые страхи. По ее телу пробежала легкая дрожь, и это не укрылось от него.

— Вам холодно, — сказал он, и ей показалось, что он едва заметно улыбнулся. — Позвольте, я закрою окно.

Он встал, пересек комнату, и, пока он возился с оконными задвижками, она вдруг поняла, что должна немедленно покончить с не дававшей ей покоя неопределенностью и удостовериться в его намерениях.

— Вы очень добры ко мне, гражданин депутат, — начала она, когда он вернулся за стол.

Он удивленно взглянул на нее.

— Стоит ли говорить об этом?

— Да, поскольку я должна сказать вам, — не отрывая глаз от груботканой скатерти, продолжала она, — что настало время прощаться.

Она внезапно подняла глаза и успела заметить у него на лице выражение подозрительности, гнева и страха.

— Прощаться? — изумленно повторил он и нахмурился.

— Мы уже в Ниверне, — пояснила она. — Здесь моя родина и повсюду друзья.

— Друзья? Какие еще друзья? — осведомился он таким тоном, словно готов был немедленно подписать им смертный приговор.

— Назвать сейчас моих друзей означало бы подвергнуть опасности их жизни, а это недостойно по отношению и к ним и к вам. Я не хочу, чтобы вы делали выбор между чувством долга и своей совестью, я бы также не хотела появиться вместе с вами среди бела дня в Невере, где многие могут вспомнить и узнать меня. Что они подумают, увидев меня в вашем обществе? Вы окажетесь скомпрометированы и…

— Скомпрометирован! Ха-ха! — прогремел по комнате его презрительный смех. — Кто это, интересно, в Невере осмелится скомпрометировать меня?

Она задумчиво улыбнулась и медленно покачала белокурой головой.

— Вашему мужеству, я бы даже сказала, бесшабашной отваге, можно только позавидовать, гражданин. Я и так уже в неоплатном долгу перед вами, чтобы вдобавок ко всему позволять вам рисковать ради меня своей жизнью.

— Довольно об этом сейчас, citoyenne! Я ничем не рискую. А если и рискую, то что с того? Я распоряжаюсь своей жизнью по своему усмотрению и ни у кого не спрашиваю на это разрешения. Мы, свободные люди новой Франции, не нуждаемся ни в чьих разрешениях для своих действий. Все это осталось в прошлом, вместе с канувшей в небытие тиранией, — закончил он в своей обычной, слегка сардонической[1219] манере.

— Однако ваше великодушие ничуть не обманывает меня, — решительно взглянув на него своими зелено-голубыми глазами, проговорила она, — и поэтому мы расстанемся сегодня же вечером.

Он наклонился к ней через стол, и его лицо помрачнело и, как ей показалось, слегка побледнело.

— Вот так новость, citoyenne! Вы говорите, сегодня вечером? Ну-ну! А куда же вы собираетесь, позвольте спросить вас?

— Этого я не могу вам сказать.

Он рассмеялся.

— Иначе я не отпущу вас, — яростно, словно собака, у которой отнимают вожделенную кость, прорычал он, но тут же сменил ставший чересчур откровенным тон и продолжал уже более спокойно: — Я хотел сказать, что не позволю вам рисковать собой. Простите мою настойчивость, citoyenne, но я не для того спас вас от гильотины, чтобы вы так безрассудно распоряжались своей жизнью. О нет! Поэтому я расстанусь с вами не раньше, чем удостоверюсь, что вам ничто не угрожает.

— Но вы говорили в Париже…

— Забудьте о том, что я говорил в Париже. — В его голосе вновь появились гневные нотки. — Запомните: мы будем вместе до тех пор, пока вы не окажетесь в полной безопасности.

Она почувствовала, как ее сердце сжалось от страха. Итак, она получила желаемый ответ. Его горящий взгляд, порозовевшие щеки и нахмуренный лоб говорили яснее всяких слов. Теперь у нее не оставалось сомнений, что перед ней был все тот же волк в человечьем обличье, каким она всегда его считала. Но почему он так осторожно, словно исподволь, подкрадывался к ней, своей жертве? Впрочем, на этот вопрос она не стала искать ответа, да и какая польза была бы для нее в том, если бы она узнала, что его тщеславие не позволяло ему вступать в обладание своей добычей без борьбы?

Однако внешне она никак не проявила обуревавшие ее чувства. На ее лице промелькнула было тень удивления, но она быстро скрылась за нежнейшей и приятнейшей из улыбок, которыми она прежде не удостаивала его.

— Ваше великодушие, гражданин… — она запнулась и смущенно опустила глаза, — …проявленное вами благородство… — опять запнулась она. — Простите, мне трудно говорить. Мне хочется плакать от благодарности. Но я хочу…

— О, оставьте! — умоляюще воскликнул он. — Вы еще не знаете, насколько я предан вам и на что готов ради вас, Клеони.

Его тонкая, изящная рука опустилась на ее руку, и она, внутренне содрогаясь от отвращения и проклиная себя за спектакль, который ей пришлось разыграть, приложила все усилия, чтобы не отдернуть ее.

— Позвольте мне уйти, — попросила она, вставая и заливаясь краской, что он истолковал совершенно превратно. — Я… я слегка смущена.

— Нет! Подождите! — вскочил он, сгорая от нетерпения и досадуя, что между ними совершенно некстати оказался стол.

— Завтра! — еле слышно прошептала она. — Мы поговорим об этом завтра. А теперь позвольте мне удалиться. О, я прошу вас!

Она едва не перегнула палку, изображая борьбу с якобы возникшим магнетическим влиянием его персоны — находись на месте ее собеседника кто-нибудь другой, это могло бы иметь самые плачевные последствия. Но Шовиньер, тонкий психолог, умел сдерживать свои порывы и знал, что мягкость и уступчивость — лучшие средства для достижения полной победы над женщиной.

Слегка вздохнув, он склонился перед ней в низком поклоне и, выпрямившись, обнаружил, что остался в одиночестве. Бесшумной тенью она выскользнула из гостиной, и он услышал только, как щелкнула задвижка в ее комнате. Он вновь вздохнул, улыбнулся и, сев к столу, налил себе вина.

А в это время мадемуазель де Монсорбье, едва не падая в обморок, стояла, прислонившись спиной к стене у себя в спальне, и, даже не помышляя о том, чтобы лечь в постель, прислушивалась к тому, что происходило в гостиной.

Через полчаса оттуда донесся звук отодвигаемого кресла и шаги, и она догадалась, что он принялся расхаживать взад-вперед по комнате, словно зверь в клетке. Шаги приблизились к ее двери и замерли. У нее перехватило дыхание, и сердце ее учащенно забилось; дрожа, как осиновый лист, она ждала стука в дверь, но когда он, резкий и настойчивый, наконец раздался, она каким-то чудом сумела заставить свой голос звучать ровно и спокойно.

— Кто там? — отозвалась она.

— Это я, citoyenne, Шовиньер.

— Что вам угодно?

— Предупредить вас, что завтра мы отправимся в путь рано, — услышала она его ответ, последовавший после продолжительной паузы. — Карета будет ожидать нас в восемь утра.

— Я не опоздаю, citoyen[1220]. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, citoyenne.

Шаги удалились, и, не веря своим ушам, она услышала, как закрылась дверь его спальни. Она смогла перевести дух. Чем можно было объяснить такой поступок: желанием напугать ее или попыткой успокоить ее страхи и этим усыпить ее подозрительность? Она пересекла спальню и, как была, не раздеваясь, в дорожных сапогах, рухнула на постель. Часа два она неподвижно лежала, пристально вслушиваясь в звуки за стеной, и лишь убедившись, что все в доме погрузилось в сон, она наконец-то встала и сняла сапоги. Потом взяла в руку чадящую свечу, осторожно отодвинула задвижку, беззвучно открыла дверь и замерла на пороге, напряженно вглядываясь в темноту. Из соседней спальни доносилось негромкое похрапывание, — гражданин полномочный представитель крепко спал.

Держа свечу в одной руке и сапоги в другой, она на цыпочках прокралась через гостиную к двери, ведущей на лестницу, но на полдороге ее внимание привлек блеснувший в неярком свете свечи замок депутатского портфеля. Она остановилась в нерешительности, а затем, уступая овладевшему ею соблазну, подхватила портфель и сунула его под мышку.

В следующую секунду мадемуазель бесшумно выскользнула из комнаты, и ступени лестницы заскрипели под ее необутыми ногами. Внизу, в коридоре, она ненадолго помедлила, чтобы натянуть сапоги, осторожно, стараясь не греметь, отодвинула засовы задней двери и оказалась во дворе гостиницы. К ее ужасу, из распахнутой двери конюшни, несмотря на поздний час, струился свет, и там виднелся силуэт склонившегося человека. Тот тоже заметил ее и выпрямился, собираясь окликнуть.

Однако она опередила его:

— Эй! Как хорошо, что вы не спите! Иначе мне пришлось бы вытащить вас из постели, гражданин. Седлайте лошадь, да поживее.

— Лошадь? Да вы что? В такое-то время!

— Дело государственной важности, гражданин, — голос якобы секретаря звучал повелительно и строго. — Я должен срочно ехать в Невер по поручению гражданина полномочного представителя. — Псевдо-Антуан помахал портфелем перед носом конюха. — Поспешите, если не хотите иметь неприятности.

Конюх больше не задавал вопросов, и вскоре юный секретарь, своей посадкой больше напоминая охотника, чем клерка, спорым галопом умчался в ночь.

Глава 5

Проснувшись утром, гражданин полномочный представитель не спеша побрился, с аристократической тщательностью уложил волосы, вышел в гостиную и, приоткрыв дверь на лестницу, прокричал, чтобы ему подали шоколад.

Дожидаясь, пока его распоряжение будет выполнено, он стоял у окна, глядел на меланхолично моросивший мартовский дождик и удивлялся тишине, царившей в спальне мадемуазель де Монсорбье. Наконец он решил постучаться к ней. Ему никто не ответил; тогда он дотронулся до двери и, убедившись, что она не заперта, резко распахнул ее. В комнате было пусто, и только слегка примятое покрывало на кровати напоминало о недавнем присутствии девушки здесь.

С потемневшим от гнева лицом он вернулся в гостиную, и его взгляд упал на то место, где он вчера забыл свой портфель. Там тоже было пусто; он торопливо обшарил все углы и, убедившись в отсутствии портфеля, бросился вон из комнаты, сметая все на своем пути. В дверях он столкнулся с несшей ему шоколад горничной, и ее крик и звон разбившейся чашки смешались с его проклятьями.

Он буквально скатился вниз по лестнице и набросился на хозяина с вопросами, обильно подкрепляя их угрозами отправить его на гильотину, если он попытается что-либо утаить.

Насмерть перепуганный хозяин поклялся старорежимным Богом и новоявленной богиней Разума, что ничего не знает об этом и впервые слышит об отсутствии секретаря гражданина полномочного представителя. Оказавшийся поблизости конюх поспешил ему на помощь, и, узнав, что произошло сегодня ночью, Шовиньер смерил беднягу столь свирепым и уничтожающим взглядом, что тот в страхе отшатнулся.

— И ты позволил ему уйти? Просто так? — процедил Шовиньер сквозь зубы и зловеще улыбнулся.

— Откуда я знал, что…

— Конечно, ты ничего не знал, свинья! А разве тебе не пришло в голову, что честный человек не крадется в полночь, как вор, тайком из дома?

На голову конюха обрушился поток непристойных ругательств, и, когда тот, во имя свободы, равенства и братства, попытался протестовать, Шовиньер пригрозил ему гильотиной.

— Ты вздумал повысить на меня голос, скотина? Ты захотел лишиться головы? Пока она еще у тебя на плечах, вспомни-ка лучше, куда он уехал?

Конюх наугад ответил, что юный секретарь ускакал в сторону Невера.

— Седлайте мне лошадь, — приказал Шовиньер, с трудом сумев взять себя в руки. Через десять минут он уже мчался по дороге к Неверу, оставив своего форейтора[1221] в гостинице и велев ему следовать за ним в карете.

Но не только исчезновение девушки оказалось причиной его ярости; куда больше его выводили из себя воспоминания о вчерашнем вечере, о ее хитроумной игре и о своем идиотском терпении. Как он мог, при его-то уме и проницательности, позволить этой якобы и в мыслях ничего такого не держащей, лживой аристократке обвести себя вокруг пальца? Что ж, когда он найдет ее — а он непременно сделает это, пускай ему придется перетряхнуть всю провинцию, — она узнает, каково играть с чувствами такого человека, как он.

Сегодня утром он действительно чувствовал себя как волк, от которого улизнул ягненок и который хищно облизывался, предвкушая, с каким удовольствием он настигнет свою жертву и насладится ею.

Всего лишь один раз, в Руже, он остановился, чтобы съесть кусок хлеба и выпить стакан разбавленной виноградной водки, и незадолго до полудня достиг наконец-то цели своего путешествия. Сразу по прибытии в Невер он нанес визит президенту местного революционного комитета, тучному и хромоногому дубильщику по имени Дезарден, и сообщил ему о случившемся. По словам гражданина полномочного представителя, его бумаги прошлой ночью похитил его же секретарь, который находился при нем сравнительно недолго и который, как он теперь догадывался, был девицей — без сомнения, аристократкой, — переодетой в мужское платье. Из Ла-Шарите, места, где это произошло, она направилась, предположительно, в сторону Невера. Ее надо найти и задержать во что бы то ни стало. Дезардену было велено созвать всех агентов комитета безопасности и обязать их немедленно разыскать воровку.

— И пусть они пошевелятся, — напоследок заявил Шовиньер. — Иначе я проучу их, клянусь святой гильотиной!

После этого проголодавшийся депутат направился обедать в гостиницу «Солнце», куда вскоре прибыла и его карета.

В рвении агентов комитета ему, впрочем, не пришлось усомниться. Уже на другое утро, возле Шатильона, была поймана лошадь, на которой уехала мадемуазель де Монсорбье, а чуть позже, в болоте неподалеку от Совиньи, нашли черный дорожный плащ, сапоги и прочие предметы туалета, которые, как подтвердил Шовиньер, принадлежали ей, а также пустой кожаный портфель с металлическим замком, украденный у депутата и опознанный им. Однако сама беглянка бесследно исчезла, и агенты высказали предположение, что она погибла.

— Болваны, женщины не раздеваются, умирая в придорожной канаве! — с презрением отверг их догадки Шовиньер. — Продолжайте поиски. Опросите всех, не появлялись ли в этих краях незнакомцы или незнакомки. Проявите свое усердие.

Агенты нехотя вернулись к исполнению своих обязанностей, недовольно пожимая плечами и называя между собой гражданина полномочного представителя упрямой свиньей, заносчивым грубияном, который ведет себя как аристократ и непременно плохо кончит.

Дни потянулись за днями, складываясь в недели; Шовиньер в бесплодном ожидании просиживал в гостинице, никуда не отлучаясь, словно начисто позабыв о делах, которые привели его в Невер, и вымещал свое настроение на всяком, кто осмеливался потревожить его угрюмое одиночество. Наконец Дезарден решился-таки напомнить гражданину полномочному представителю, что он прибыл в их город не только для этого.

Шовиньер сперва разразился проклятьями, призывая богов, как старых, так и новых, в свидетели того, что нивернезцам надолго запомнится его визит, однако затем пообещал завтра же приступить к исполнению своих обязанностей, а дело мадемуазель де Монсорбье отложить до лучших времен.

И он выполнил свою угрозу. В апреле вся провинция содрогалась при одном упоминании имени своего бывшего земляка, которого в прошлом — чем бы он тогда ни занимался — нельзя было упрекнуть ни в чрезмерной жестокости, ни в кровожадности.

Вместе со всей своей инквизиторской параферналией он передвигался из города в город, кровопролитием безжалостно прокладывая путь учениям золотого века Разума, а поскольку революционный дух в Ниверне всегда отличался умеренностью и терпимостью, то неудивительно, что для человека в его настроении нашлось здесь немало работы.

К концу месяца волна революционного террора докатилась до Пуссино, небольшого городка, расположенного в холмистой местности, и невозможно описать ужас, охвативший его жителей, и без того изрядно напуганных событиями в своей провинции, когда они увидели жуткий кортеж Шовиньера. Военный эскорт сопровождал карету, в которой, лениво развалившись, ехал сам депутат, подпоясанный, в знак своих полномочий, трехцветным поясом. За ним тащилась телега, груженная выкрашенными в ярко-красный цвет деревянными брусьями, из которых предстояло собрать гильотину. На этих деревяшках восседал тучный, подслеповато щуривший маленькие глазки, флегматичный человек, один вид которого заставлял содрогнуться горожан, догадывавшихся о выполняемых им обязанностях. Телегой правила неряшливая нечесаная толстуха, такая же флегматичная и безразличная ко всему окружающему.

Революционный комитет Пуссино, избранный по указаниям из Невера год назад, но так и не начавший свою деятельность, срочно собрался в небольшой городской ратуше, выходившей на рыночную площадь, где плотники уже начали сколачивать эшафот. Испуганно переговариваясь, члены комитета не менее часа прождали грозного представителя Конвента, который прибыл, чтобы вывести их сонный городок из революционной апатии, но сначала отправился пообедать.

Наконец он появился, надменный и бесцеремонный, и речь, с которой он обратился к ним, была полна нескрываемого презрения. Состояние дел здесь, в Пуссино, поразило его. В то время как вся Франция стонала и содрогалась в революционных судорогах, Пуссино, в самом ее сердце, погрузился в мирную спячку, весьма напоминая своим неторопливым жизненным укладом ненавистные старорежимные времена.

Все это показалось Шовиньеру настолько невероятным, что он не мог удержаться от внутреннего хохота, потешаясь над тем, какое пробуждение ожидает спящего.

Активная деятельность Шовиньера в последний месяц заставила несколько потускнеть образ мадемуазель де Монсорбье в его памяти, и он начал понемногу забывать об огорчениях, которые причинило ему ее поведение. Этому в немалой степени способствовало и то обстоятельство, что ему было на ком оттачивать свое беспощадное остроумие, и, к счастью для горожан, к тому времени, как он прибыл в Пуссино, ему уже стало надоедать беспрестанное кровопролитие и выискивание новых и новых жертв. К нему начали постепенно возвращаться чувство юмора и философский взгляд на вещи, которым он втайне так гордился. Впрочем, запуганные члены революционного комитета ничуть не догадывались об этом, выслушивая страстную тираду, которую он произнес своим низким, слегка дрожащим, но полным едкого сарказма голосом.

Он начал с того, что сурово отчитал революционный комитет Пуссино, обвиняя его членов в лености и безразличии, и пригрозил им теми же мерами, которые они не спешили применять к своим согражданам.

Прочитав затем проповедь из нового евангелия равенства, которое, как он понял, жители Пуссино недостаточно уяснили себе, и обосновав необходимость уничтожения еретиков, а также всех тех, чье равнодушие представляло собой угрозу для победоносного распространения новой религии, он решил, что пора переходить от общего к частному. Ему уже было известно состояние дел в Пуссино и в его окрестностях, и он предъявил членам комитета внушительный список лиц, подозреваемых в одной из многочисленных форм нового вида преступления, называемого энсивизмом[1222].

— Сейчас я зачитаю вам этот список, — сказал он, — и я приглашаю вас серьезно взвесить вину каждого, чье имя присутствует в нем. Я надеюсь, вы не считаете, что этот монумент, — он остановился и театральным жестом указал за окно, туда, где на рыночной площади устанавливалась кроваво-красная гильотина, — этот благородный меч свободы, рубивший головы тиранов и их приспешников, воздвигнут здесь только для того, чтобы украсить ваш город?

Кто из трепещущих от страха членов комитета мог предположить, что этот зловещий шутник издевается над ними и втайне делает посмешище из того самого евангелия, проповедовать которое он явился сюда? Временами казалось, что Шовиньер просто испытывает, до какой глубины может пасть запуганный и затерроризированный человек; не раз и не два он приводил в изумление Конвент граничащей с сарказмом напыщенностью своих формулировок, выдержанных, однако, в столь безупречном духе, что никто из его коллег-депутатов не осмелился высказать свои подозрения на этот счет. Вот и сейчас он наслаждался в душе созданной им же самим трагикомедией.

— Я вовсе не хочу сказать, дорогие сограждане, что подобное устройство не заслуживает того, чтобы украшать собой любой самый известный город. Спросите себя сами, друзья мои, какой памятник презренному королю, жестокому тирану или отвратительному слуге деспотизма, какой образ лицемерного святого или так называемого мученика способен сравниться с этим величественным символом освобождения человека и его избавления от пут, которыми короли и попы опутали самую его душу? Взгляните, с каким внушающим трепетное благоговение достоинством возвышается эта эмблема века Разума. Можно ли представить себе иной, более выразительный символ равенства? И ваш священный долг, братья мои, состоит в том, чтобы во славу Республики, единой и неделимой, пролить на этот эшафот, этот алтарь свободы, нечистую кровь аристократов и их приспешников.

Его пылающий взор обежал присутствующих, и они сбились в кучу, словно испуганные овцы.

— Вы молчите, друзья мои. Я понимаю вас. Я знаю, вы разделяете мои чувства и потому не находите слов, чтобы выразить свою огромную благодарность. Очень хорошо. Это означает, что вы не отступитесь от обязанностей, исполнить которые вас призвал глас народа, являющийся волей богов.

Он высоко поднял список, который все время держал в левой руке, произнося вступительное слово, и уже будничным тоном продолжал:

— А теперь давайте перейдем к делу. Позвольте мне зачитать вам имена обвиняемых и список преступлений, в которых они подозреваются.

За этим последовало перечисление лиц, виновных в дружеских отношениях с тиранами, состоявших в близком родстве с эмигрантами или поддерживавших с ними переписку, замышлявших контрреволюционные действия или просто заслуживавших революционного суда в силу одного лишь факта своего происхождения.

Именно в числе последних оказалось имя человека, некоего Рауля Корбиньи де Корбаля, которое вызвало первый сбой доселе гладко проходившего собрания.

— В чем его обвиняют? — неожиданно спросил популярный в местных якобинских[1223] кругах коновал Дусье, президент революционного комитета, страстный республиканец, хотя и чисто кабинетного толка, честный, бесстрашный и опасный оппонент, который, будь он избран в Конвент, мог бы с успехом представлять там свою партию. Как и следовало ожидать, он оказался первым, кто сумел преодолеть нагнетаемый Шовиньером страх и выйти из-под почти гипнотического воздействия, которое произвели на всех слова гражданина полномочного представителя.

— Его обвиняют в энсивизме, — с раздражением ответил захваченный врасплох эмиссар Конвента.

— Да, но в чем конкретно? — настаивал Дусье.

— Конкретно? — нахмурился Шовиньер. Вопрос явно относился к разряду неудобных для него. — В том, что он испытывает контрреволюционные симпатии.

Это было лучшее, что он смог придумать. Но Дусье такой ответ совершенно не удовлетворил. Дусье оказался дотошным малым, и с каждым новым вопросом, ставившим в тупик высокопоставленного чиновника из Парижа, обретал все большую уверенность.

— Какими словами гражданин Корбаль выразил эти симпатии?

— Словами! — Шовиньер чуть не сорвался на крик. — О Боже! Вы что, беретесь защищать его?

— Когда я узнаю, в чем именно его обвиняют, мне, возможно, придется взяться за это.

— О черт! Но я уже сказал вам…

— Гражданин полномочный представитель, комитету Пуссино требуются точные сведения, а не расплывчатые обвинения, в справедливости которых легко усомниться.

Одобрительный гул, последовавший за этим заявлением, дал понять Шовиньеру, что члены комитета последовали примеру своего президента и готовы поднять против него бунт.

— Вы хотите сказать, что я лгу? — ледяным тоном спросил он.

— О нет, гражданин полномочный представитель. Вас, скорее всего, неверно информировали. Мы понимаем, что этот список составлен по чьей-то подсказке, и когда в нем встречается имя всеми уважаемого человека, истинного республиканца в душе…

— Что я слышу? Что за выражения? — не дав ему закончить, взорвался Шовиньер. — Так-то вы относитесь к своим обязанностям? Поостерегитесь, друзья мои, называть истинным республиканцем бывшего аристократа.

Но Дусье не собирался сдаваться.

— Одно не исключает другого, — невозмутимо возразил он. — То же самое можно сказать и о маркизе де Мирабо[1224], столько сделавшем для революции. Гражданин, мы просим вас всецело положиться на нашу осведомленность в местных делах, и у нас складывается мнение, что ваши советники намеренно ввели вас в заблуждение на этот счет. Будьте уверены, гражданин, предъявление легковесных обвинений Корбиньи де Корбалю может иметь весьма нежелательные последствия. В Пуссино все знают его как человека твердых республиканских принципов; он живет скромно и пользуется всеобщей любовью. Ради вашего, гражданин полномочный представитель, и нашего спокойствия вы должны хорошо аргументировать энсивизм Корбаля, прежде чем приказать арестовать и судить его.

Если слова президента революционного комитета и не отвратили Шовиньера от его цели, то вынудили его, хотя бы временно, унять свое рвение.

Он заявил, что нанесет визит Корбалю и лично удостоверится в настроениях этого бывшего виконта.

Затем он продолжил чтение своего списка, завершавшегося перечислением многочисленных имен священников, которые отказались присягнуть конституции, либо, присягнув, отказались ввести конституционную форму богослужения или пренебрегали ей или же, исполняя все предписания республиканского правительства, подозревались в неискренности, поскольку продолжали упорно соблюдать безбрачие. И когда Дусье рискнул высказать предположение, что последний довод слишком зыбок, чтобы служить основанием для подозрений, Шовиньер, отвечая ему, совершил очередной экскурс в свою псевдофилософию:

— Безбрачие является оскорблением природы, — заявил гражданин полномочный представитель, — а тот, кто оскорбляет природу, оскорбляет республиканство, основанное на ее законах.

После чего, воодушевившись своими собственными сентенциями, он вновь набросился с угрозами и бранью на членов революционного комитета, обвиняя их в забвении интересов нации и своего благородного долга, состоявшего, по его словам, в том, чтобы вырвать из священной почвы республиканской Франции последнее семя энсивизма, которое забирало соки, необходимые для питания древа свободы, посаженного рукой Разума и удобренного кровью патриотов. Завершая свою проповедь, он выразил надежду, что ему не придется сообщать властям в Париж о благодушно-реакционных настроениях, царивших среди членов революционного комитета в Пуссино, и, таким образом вновь обретя под ногами потерянную было почву, он театрально удалился при гробовом молчании собравшихся.

Шовиньер вскоре убедился, что сомнения, высказанные комитетом насчет Корбиньи де Корбаля, появились не на пустом месте. Он действительно пользовался всеобщей любовью и уважением горожан, и это почему-то раздражало Шовиньера, усматривавшего в подобном проявлении чувств к бывшему аристократу еще одно свидетельство благодушия, в котором все еще пребывал этот маленький городок в департаменте Ньевр. Всю свою жизнь Шовиньер ненавидел благодушие. Не находя, как и всякий интеллигентный человек, удовлетворения в самом себе, он терпеть не мог проявлений малейших признаков благодушия в других и всегда старался безжалостно уничтожать их. Он решил поступать так же и в Пуссино, а чтобы произвести большее впечатление на его жителей, выбрать для этого самую колоритную местную фигуру, именно, бывшего виконта де Корбаля. Если понятие «лояльность» было настолько широким, что позволяло Корбалю не беспокоиться за свое будущее, значит, ему, Шовиньеру, необходимо сузить это понятие настолько, чтобы Корбаль оказался за его рамками. Но, поскольку Шовиньер не собирался провоцировать контрреволюционный мятеж, он решил действовать осторожно и осмотрительно и начать с визита к самому Корбалю.

Глава 6

Шато-де-Корбаль, несколько обветшавшее серое строение с круглыми башенками по краям, приютилось на холме среди виноградников за чертой города. Внутри дом выглядел столь же скромно, как и снаружи: выцветшая отделка напоминала о том, что ее следовало бы давно обновить, а большинство предметов убогой обстановки не заслуживали даже косметического ремонта. Шовиньера проводили в просторную кухню с каменным полом, стенами и потолком, где Корбаль сидел за столом со своими домочадцами, как он их называл: пожилым слугой Фужеро, его женой и двумя дюжими сыновьями и пухленькой пригожей молодой особой с благозвучным именем Филомена, которая вела домашнее хозяйство. Самому Корбалю было за тридцать, одевался он по-крестьянски скромно, однако умение держаться просто, но с внутренним достоинством свидетельствовало о его благородном происхождении, а его речь, высокий лоб, грустные и задумчивые глаза, проникавшие, казалось, в самую сущность вещей, на которые они обращались, заставляли предположить в нем поэта и эрудита.

Родившись в семье обедневшего дворянина, он безропотно нес выпавший на его долю крест, не тратя времени на бесполезные сетования. Он ни разу не был при дворе и не состоял ни на какой королевской службе; с юных дней он посвятил себя обработке трех-четырех сотен акров принадлежавшей ему земли, помогая своим работникам сеять, жать, давить вино и масло и молотить зерно, как обычный арендатор.

Когда осенью 1792 года к нему явилась группа дворян, собиравшихся оказать поддержку агонизирующему феодализму, и призвала его исполнить свой долг и выступить на защиту короля, месье Корбиньи де Корбаль выразил свое политическое кредо так:

— Никто, кроме вас, господа, не угрожает королю. Сопротивляясь справедливым требованиям нации, вы обрекаете себя на уничтожение, а солидаризуясь с королевским троном, вы утащите его вместе с собой в пропасть.

Эти слова стали известны жителям Пуссино и его окрестностей и снискали Корбалю еще большую любовь и уважение, хотя люди его класса впоследствии укоряли виконта — впрочем, едва ли справедливо — в том, что он был одним из тех, кто и пальцем не пошевельнул, чтобы помешать падению монархии.

Роста чуть выше среднего, он был хорошо сложен и держался с такой изысканной учтивостью, что Шовиньер, к своему изумлению, почувствовал некоторое расположение к этому бывшему аристократу.

— Вы застали меня врасплох, гражданин, — извинился Корбаль, поднимаясь из-за стола ему навстречу. — Надеюсь, вы не заподозрите меня в бесцеремонности, если я скажу, что совершенно не готов принимать у себя полномочного представителя правительства.

— Я представляю правительство, которое обходится без церемоний, — ответил Шовиньер, однако на этот раз без свойственной ему надменности.

— Ни одно правительство не в силах обойтись без них, — с обезоруживающей улыбкой отозвался Корбаль. — Правительство существует для того, чтобы управлять, а потому оно должно внушать к себе уважение, одним из естественных проявлений которого является церемониал. Люди не унижают себя, проявляя почтение там, где оно необходимо, напротив, это возвышает их.

Брови Шовиньера сами собой поползли вверх. Неужели этот бывший аристократ тоже позволял себе упражняться в двусмысленном юморе, которым любил щегольнуть гражданин полномочный представитель?

— А вы философ! — заметил он, едва заметно усмехнувшись.

— Это слишком громкое слово для меня, гражданин. Мне приходилось много читать, но лишь для того, чтобы скрасить свое одиночество, в котором мне пришлось жить слишком долго. Но что же вы стоите? Прошу вас, присоединяйтесь к нам, — подвинул он кресло Шовиньеру. — У нас здесь все по-республикански просто.

— Так и должно быть, — отозвался Шовиньер, всей душой ненавидевший республиканскую простоту и ежедневно возносивший хвалу Богу за революцию, которая позволила ему пользоваться всеми благами цивилизации. Он сел к столу, и Филомена положила перед ним по куску хлеба и ветчины, а Корбаль сам налил ему стакан превосходного домашнего вина. Что ж, по крайней мере, стол здесь держали совсем не республиканский, подумал Шовиньер.

— Я польщен, гражданин полномочный представитель, визитом столь выдающегося члена Конвента, — тем временем продолжал Корбаль.

У Шовиньера вновь мелькнуло подозрение, что над ним издеваются. Бросив на бывшего виконта пристальный взгляд, он спросил:

— А вас не интересует его причина?

Корбаль непринужденно улыбнулся.

— Вы мой гость, гражданин. Зачем терзать вас ненужными расспросами? В свое время вы сами скажете, чем я могу быть вам полезен.

— Вашему терпению можно позавидовать, — заметил Шовиньер и переключился на хлеб с ветчиной.

После этого Корбаль и его нежданный гость продолжали обмениваться редкими фразами, прочие же слушали их в напряженном молчании. Наконец, покончив с едой, Шовиньер фамильярно развалился в кресле в своей излюбленной позе: затянутая в оленью кожу нога перекинута через ручку кресла, а рука засунута под трехцветный пояс.

— У вас здесь уютно, гражданин Корбаль, — сказал он. — Я удивляюсь, почему вы до сих пор не привели сюда хозяйку.

Эта небрежно оброненная фраза предназначалась как будто всего лишь для того, чтобы поддержать разговор, но по лицу Филомены, стоявшей позади кресла Корбаля, пробежала тень, что не укрылось от наблюдательного взора гражданина депутата и, возможно, подсказало ему верный способ найти управу на этого скользкого республиканца из бывших аристократов.

Корбаль рассмеялся, но его смех показался Шовиньеру более задумчивым, чем веселым.

— Чему тут удивляться? Я, наверное, слишком долго ждал. В юности мне пришлось куда больше ухаживать за землей, чем за девушками, а сейчас… — он пожал плечами, — сейчас не так просто найти… — он замолчал, словно опасаясь, как бы у него с языка не сорвалось неосторожное слово.

Но с таким же успехом он мог бы закончить фразу, поскольку Шовиньер без труда догадался, что бывший виконт хотел сказать о том, как мало осталось девушек его происхождения в подвергшейся классовой чистке Франции.

— Что найти, гражданин? — вкрадчиво спросил Шовиньер.

— О нет, ничего, — несколько смущенно ответил Корбаль. — Это не имеет значения, и, я думаю, мы без труда подыщем более интересный предмет для беседы, чем моя скромная персона.

— Ошибаетесь, гражданин, я здесь как раз для того, чтобы поговорить о вас.

— Вы хотите польстить мне, гражданин?

Шовиньер больше не сомневался, что его собеседник тайком подсмеивается над ним. Он подумал, что сентенция, которую он обрушил на головы членов революционного комитета в Пуссино, окажется очень уместной и здесь.

— Безбрачие является оскорблением природы, — заявил он, — а кто оскорбляет природу, не может называться хорошим республиканцем, поскольку республиканство основано на законах природы. Прошу вас хорошенько задуматься над этим.

Поначалу никто не воспринял его слова всерьез. Первым засмеялся старый Фужеро, к которому тут же присоединились его сыновья; даже Корбаль улыбнулся, а жена Фужеро лукаво спросила полномочного представителя, женат ли он сам.

— Нет, но для этого у меня есть веские основания… — важно ответил Шовиньер, давая понять всем, что он не шутит.

Но это только еще больше развеселило их.

— Основания, говорите вы? — игриво поддела его жена Фужеро.

— Да, — сверкнул на нее глазами Шовиньер. — Я обручен со своим гражданским долгом, и у меня не остается времени ни для чего иного.

Они наконец начали понимать, что он говорит всерьез, и Корбаль поспешил сменить тему беседы. Шовиньер не стал возражать — его неожиданно осенила хитроумная идея, поглотившая все его внимание. И, завершив свой бесцельный на первый взгляд визит, он продолжал размышлять над ней по дороге в Пуссино, неторопливо спускаясь вниз по холму, и на его плотно сжатых губах играла недобрая улыбка.

«Безбрачие — оскорбление природы» — так называлось новое евангелие, которое он собирался проповедовать. Будучи тонким психологом, он прекрасно знал всю силу идеи — сколь бы сумасшедшей она ни являлась — в революционной Франции особенно, если эта идея подкреплялась авторитетом власти, и последующие события полностью подтвердили его предположения.

На другое утро он возгласил свое евангелие с трибуны якобинской организации Пуссино — общества, созданного в самый канун революции кучкой горячих голов, впрочем на этом и успокоившихся — перед толпой, собранной по его приказанию, лицемерноназванному приглашением.

Шовиньеру не раз приходилось выступать перед людьми, и он прекрасно знал, как и с какими словами надо обращаться к ним, чтобы найти отклик в их душах и всколыхнуть их эмоции.

Франция обезлюдела после недавних событий, так начал он. Гнусная порода аристократов и их приспешников, которая уничтожается спасителями страны, должна быть замещена расой свободных людей, рожденных в просвещенном веке. Только так свободная Франция сможет занять подобающее ей блистательное место среди прочих стран. Но это еще не все. Новые бойцы должны встать на место замечательных патриотов, добровольно отдававших свои жизни на границах страны, защищая родину от вторжения наймитов деспотизма. Забывать об этом означало бы пренебречь священным долгом, исполнения которого нация имеет право требовать от своих граждан, и обречь республику на неминуемую гибель.

Постепенно его демагогические разглагольствования расшевелили разношерстную толпу, и стали раздаваться одобрительные возгласы. Сочтя, что его слушатели дошли до нужной степени восприимчивости, он обрушил на их головы новоиспеченный шедевр ораторского искусства:

— Безбрачие является оскорблением природы!

Он подробно остановился на моральном, гражданском и национальном аспектах этого вопроса и, убедившись, что аудитория вполне разделяет его точку зрения, потребовал от нее проявить свой патриотизм и республиканский дух и объявить вне закона всякого неженатого мужчину в возрасте старше двадцати пяти лет. После такого заявления он с достоинством удалился, и вслед ему неслись восторженные крики пришедшей в неистовство толпы.

Никто лучше Шовиньера не знал, что при охватившем умы людей помешательстве, которое наблюдалось во Франции времен падения монархии, экстравагантность выдвинутой доктрины лишь способствовала ее одобрению. А здесь, в Пуссино, рука об руку с безумием шествовал страх: в городе заработала гильотина, головы полетели с плеч упорствующих священников и прочих тайных приверженцев падшего режима, и все воочию убедились, насколько опасно шутить с Шовиньером, в лице которого волна террора докатилась и до их мирного края. Неудивительно, что в последующие дни Пуссино охватила настоящая свадебная лихорадка, а евангелие Шовиньера проповедовалось на каждом углу чумазыми проповедниками, еще месяц назад не посмевшими бы и на полтона возвысить свой голос.

Через десять дней обстановка в городе накалилась до такой степени, что на собрании якобинской организации было принято единодушное решение считать в нынешних тяжелых для страны обстоятельствах нелояльностью отказ мужчины старше двадцати пяти лет жениться; такового было предложено объявлять вне закона и отправлять на гильотину. Затем якобинцы представили свое решение на утверждение революционному комитету, а тот, не зная, как отреагировать на столь странное требование, послал за разъяснениями к гражданину полномочному представителю.

— Глас народа — глас Божий, — безапелляционно заявил Шовиньер. — Все мы являемся покорными исполнителями царственной воли народа, и не наше дело противиться ее изъявлениям, даже самым неожиданным.

Его тон и манера перепугали членов комитета; им показалось, что они увидели перед собой вещающего от имени богини Разума пророка, с которым бессмысленно было вступать в дебаты. Якобинская резолюция получила статус закона, и huissiers[1225] отправились на розыски холостых мужчин, которые вызывались в суд и ставились перед выбором: в трехдневный срок жениться или умереть на гильотине.

Гражданин полномочный представитель втайне потирал от удовольствия руки: еще бы, наконец-то появилась возможность обвинить доселе неуязвимого виконта де Корбаля в энсивизме и, таким образом, удовлетворить свое чудовищно извращенное чувство юмора.

Чтобы показать свое уважение к суду и соблюсти приличествующие случаю формальности, в незыблемость которых месье Корбиньи де Корбаль свято верил, он оделся с необычной для него тщательностью: на нем был черный сюртук с серебряными пуговицами, шелковые бриджи, чулки и туфли с пряжками, а его каштановые волосы были собраны сзади и аккуратно перевязаны черной шелковой лентой.

Не проронив ни слова, он с достоинством и выдержкой выслушал увещевания судей, почтительно поклонился им и так же молча удалился бы, если бы Шовиньеру не захотелось прокомментировать решение суда.

— Гражданин бывший виконт де Корбаль по рождению принадлежит к классу, упраздненному республикой, — мягким адвокатским тоном начал он. — И тем, что он до сих пор не разделил судьбу, постигшую большинство его представителей, он целиком и полностью обязан общественному мнению, которое считало его человеком республиканских убеждений, исповедовавшим высокие идеалы свободы, равенства и братства. Но пришло время, когда одних слов недостаточно, чтобы смыть родовые пятна аристократического происхождения; гражданин Корбаль должен понять, что сейчас ему предоставляется возможность раз и навсегда подтвердить свою преданность революционной Франции.

Шовиньер сделал паузу. В переполненном зале суда царила полная тишина. Он взглянул на бесстрастное лицо месье де Корбаля и с тайным восторгом представил, как сейчас изменится его выражение.

— К счастью, я имел честь познакомиться с его домашними и могу дать ему добрый совет: не смущаться трудностью выбора подходящей для себя пары, поскольку невеста находится рядом с ним. Я позволю себе смелость указать ему на нее, поскольку мы частенько не замечаем того, что находится рядом с нами, так сказать, у нас под самым носом, и мне бы не хотелось, чтобы бывший виконт допустил такую оплошность. Нет сомнений, что лучшей супругой ему станет его же служанка, простая девушка из народа по имени Филомена Полар; суд рекомендует ему жениться на ней и этим не только исполнить судебное постановление, но и доказать своим поступком, что он является истинным приверженцем господствующей во Франции религии равенства, а не укрывшимся под ее сенью еретиком.

Такое предложение, достойное, по мнению отребья, составлявшего большую часть аудитории Шовиньера, самого царя Соломона[1226], было встречено с восторгом. Месье де Корбаль покраснел, но когда он заговорил, его голос звучал ровно и спокойно.

— Всем вам известны мои чувства и мысли и скромный образ жизни, который я веду в своем доме, — начал он, полуобернувшись к присутствующим в зале, словно приглашая их стать свидетелями его слов. — Я верю в общность интересов и своими поступками неоднократно подтверждал это. Я ставлю интересы нации выше личных интересов и ради нее готов пожертвовать принадлежащим мне имуществом, а если надо, то и самой жизнью. Но я не только не признаю право нации на мою душу…

— Мы отменили все это, — раздраженно прервал его Шовиньер.

— …но даже не слышу голоса нации в столь абсурдном требовании, — не обращая на него внимания, продолжал Корбаль. — Позвольте напомнить вам, граждане судьи, что вы находитесь здесь для того, чтобы исполнять существующие законы, а не изобретать новые. Принятие законов является исключительной прерогативой Конвента, и всякий человек или группа людей, пытающиеся нарушить ее, присваивает себе, таким образом, право издавать законы и, следовательно, виновны в энсивизме.

Шовиньер не мог не восхититься блестящей контратакой его противника и мог только благодарить судьбу за то, что ее не смогла оценить по достоинству собравшаяся здесь малограмотная публика. В ответ из зала раздались лишь гневные выкрики да насмешки, и, когда шум утих, президент подвел итог заседанию:

— Вам дается три дня на размышление, гражданин Корбаль.

Корбаль неожиданно понял, что столкнулся с полным идиотизмом, который не в силах поколебать никакие доводы, сколь бы разумными они ни были, и это привело его в ярость. Его глаза гневно сверкнули, кровь отлила от лица, и он решительно шагнул к столу, за которым восседали судьи.

— Для решения мне хватит и трех секунд, гражданин президент, но даже триста лет не заставят меня согласиться на этот позор.

Толпа вновь заулюлюкала на него, а президент, бесстрастный, как скала, повторил:

— И тем не менее вам дается три дня.

Корбалю ничего не оставалось, как взять себя в руки, еще раз поклониться суду и удалиться, — упорствование могло стоить ему даже этих трех дней, необходимых для того, чтобы привести в должный порядок свои дела.

— Я думаю, вы сами убедились, чего стоит республиканство этого бывшего виконта, — негромко сказал Шовиньер президенту. — Под его благообразной личиной скрывается грубый, заносчивый дух аристократа, считающего, что в отличие от окружающих он сделан из другого теста. Он сгорает от стыда при одной мысли о том, что ему придется вступить в брак с крестьянской девушкой. Вы видели это своими глазами. Разве это республиканство?

Дусье чуть печально кивнул.

— Вы правы, гражданин полномочный представитель, — вздохнул он. — Без вас мы не смогли бы разглядеть его истинную сущность. Мы ошибались в нем.

Шовиньер, худощавый и жилистый, поднялся со стула, надел свою шляпу с перьями и поправил галстук.

— Пускай выбирает между Филоменой и эшафотом. Будем надеяться, что он предпочтет молоденькую курочку, — она быстро сделает из него хорошего республиканца.

Дусье рассмеялся. Он подумал, что гражданин полномочный представитель любит иногда пошутить. Гражданин полномочный представитель, если бы захотел пооткровенничать, мог бы уточнить его наблюдение и сказать, что шутит постоянно, но не у всякого хватает ума, чтобы понять это.

Глава 7

Был уже вечер, когда месье де Корбаль возвращался из города домой. Перспектива спасти свою жизнь ценой мезальянса[1227] совершенно не улыбалась ему, и сама мысль о том, что Филомена станет прародительницей будущих Корбалей, казалась ему отвратительной. Что и говорить, аристократические привычки преодолеваются с трудом, и Шовиньер был прав, утверждая, что республиканские чувства месье де Корбаля не отличались глубиной.

Корбаль всегда придерживался мнения, что из двух зол следует предпочесть меньшее. Бегство представлялось ему почти невозможным — в революционной Франции было крайне затруднительно передвигаться без документов — а раз так, то не лучше ли сохранить перед смертью самоуважение, нежели быть привезенным на казнь в цепях, как разбойник? В конце концов жизнь в такие времена отнюдь не заслуживала того, чтобы восхищаться ею, а загробное существование, если верить священникам, сулило немало интересного.

Он перемахнул через стену, огораживавшую принадлежащий ему выгон для скота, и тут, к своему удивлению, заметил неподалеку от себя притаившегося в тени мальчишку в блузе, широких панталонах и деревянных сабо, который, едва завидев его, припустился бегом к близлежащему лесу.

Такое поведение показалось месье де Корбалю весьма странным и требовало объяснения. Корбаль немедленно бросился в погоню и настиг беглеца, прежде чем тот сумел преодолеть половину расстояния, отделявшего его от заветной цели.

— Постой-ка, приятель! — схватив его за плечо, выпалил Корбаль. — Ты чересчур проворен для честного человека, и я хочу знать, почему ты прятался за стеной.

— Пустите меня, — пытаясь стряхнуть его хватку, огрызнулся юнец, — я ничего не сделал вам! Как вы смеете!

— О, да мы умеем сердиться! — рассмеялся Корбаль.

Но мальчишка, похоже, умел не только это. В его руке что-то блеснуло; Корбаль молниеносно обхватил худощавое тело юноши борцовской хваткой, так что тот не мог пошевелить руками, плотно прижал к себе и приподнял, явно намереваясь швырнуть мошенника на землю. Однако вместо этого он, словно обжегшись, резко оттолкнул его от себя и сам отступил на шаг назад.

— О Боже! — воскликнул он.

Юноша стоял перед ним, чуть склонив голову и тяжело дыша, но уже не пытался бежать.

— Кто вы? Откуда вы? И почему вы в мужском платье? Ответьте мне. Я не причиню вам зла.

Голос Корбаля неожиданно смягчился, в нем зазвучали интонации, свидетельствующие о его воспитании и происхождении.

— А вы кто? И откуда вы? — в свою очередь спросил незнакомец, вскинув голову, и у Корбаля исчезли всякие сомнения: он убедился, что перед ним женщина.

— До недавнего времени меня называли виконт Корбиньи де Корбаль. Затем меня ненадолго оставили в покое, прибавив к этому имени ci-devant. Теперь я даже не знаю, как представиться вам. Но эти земли пока еще остаются моими, равно как и вон тот дом, в котором вы сможете найти пристанище.

— Вы дворянин!

— Надеюсь, что так меня еще можно называть.

— Дворянин Франции на свободе! — почти насмешливо проговорила она.

— Трудно представить себе более невероятную встречу.

— Я вполне разделяю ваши чувства, — отозвался он. — Меньше всего на свете я мог предположить, что на своем лугу увижу даму благородного происхождения.

У нее перехватило дыхание.

— Как вы догадались об этом?

— Как? Интуиция, мадам — или, быть может, мадемуазель? Я к вашим услугам.

Она не сразу решилась ответить ему.

— Мне не остается ничего иного, как довериться вам, — наконец проговорила она, и ее голос звучал покорно и отрешенно. — Мне уже все равно. Я страшно устала и согласна отдохнуть где угодно, хоть на гильотине. Меня зовут Клеони де Монсорбье.

Он с удивлением повторил ее имя.

— Вы не верите? Вы наверняка слышали, что мы в тюрьме, в Париже. Мы ведь из Ниверне, и вполне вероятно, что сюда доходили слухи о нашей судьбе. Возможно, вам также известно, что мои отец и мать погибли на эшафоте, а меня поместили в дом для умалишенных. Но вряд ли вы знаете о том, что один из высокопоставленных революционеров, которому я приглянулась, вытащил меня оттуда. Это долгая история, месье виконт.

— В таком случае мы поговорим по дороге, — сказал он и, взяв мадемуазель де Монсорбье под руку, повел ее к видневшемуся на холме дому, окна которого красновато светились в сгущающихся сумерках.

Она вкратце рассказала ему о своем путешествии из Парижа под видом псевдосекретаря и о побеге из Ла-Шарите, не назвав, впрочем, имени ее покровителя-якобинца. Она надеялась найти пристанище у своих родственников в Шато-де-Блессо, но, к ее ужасу, их дом стоял пустой и закрытый. Оттуда она поехала в Веррус, в десяти милях от Шато-де-Блессо, где жили ее другие родственники. Однако на месте Верруса оказалось пепелище; в отчаянье она упала на землю и дала волю слезам.

Там ее заметили отправлявшиеся на работу в поле крестьяне. Не зная, что делать дальше, она решилась рискнуть и назвала им себя. К счастью, все эти люди были из одной семьи и еще верили в Бога и короля, хотя ради собственной безопасности были вынуждены скрывать свою веру. Они предложили ей поселиться у них, но Веррус не был целью ее странствий, и она могла случайно навлечь беду на своих хозяев, поэтому через несколько дней, переодевшись деревенским мальчишкой, она отправилась в дальнейший путь, намереваясь пешком пересечь Ниверне и Бургундию и достичь границы Швейцарии. До сих пор удача сопутствовала ей, и она сумела добраться почти до самой Бургундии — Пуссино находился всего в нескольких милях от границы этой провинции, — но путешествие оказалось гораздо тяжелее, чем она предполагала. По ночам она шла через леса и поля, стараясь избегать дорог, а днем спала в стогу сена или в заброшенном сарае. Ее постоянно терзали муки голода; иногда ее подкармливали крестьяне, не догадывавшиеся, впрочем, кто она и откуда, а однажды ей пришлось даже украсть еду. Затем она сбилась с дороги и два дня шла вместо востока на север, а в довершение своих невзгод попала в болото, сильно промокла и заболела. И на этот раз своим спасением она была обязана милосердию крестьян. В окрестностях Варзи на нее случайно наткнулся крестьянский мальчик; видя, в каком состоянии она находится, он привел ее к себе домой, и ей не оставалось ничего иного, как обо всем рассказать его матери. В течение десяти дней она поправлялась и набиралась сил и лишь неделю назад покинула их гостеприимный дом. Однако теперь ей приходилось двигаться с еще большей осторожностью и только глубокой ночью. Она слышала о появлении Шовиньера в Ньевре и о росте революционной активности в провинции и решила пожертвовать скоростью ради безопасности.

— Однако судьба вновь улыбнулась вам, — сказал виконт, чувствуя в своем сердце жалость к этой хрупкой девушке, на чью долю выпало столько страданий, и одновременно восхищаясь силой ее духа. — Здесь вы сможете провести ночь с комфортом и в безопасности.

— Увы, каждая такая ночь уменьшает мои шансы на спасение, — вздохнув, ответила она, — поскольку мне приходится идти только по ночам.

Месье де Корбаль неожиданно остановился и негромко рассмеялся.

— Мадемуазель, вы подаете мне пример.

— Пример?

— Глядя на вас, мне приходит в голову мысль… Впрочем, нет, — оборвал он сам себя. — Я уже думал об этом. Все это не стоит усилий.

Они поднялись по ступенькам крыльца, он толкнул дверь, и яркий свет, горевший внутри, почти ослепил их.

— Прошу вас, мадемуазель.

Она прошла вперед и очутилась в просторном, но весьма запущенном зале с каменными стенами, некогда служившем вестибюлем. Корбаль запер дверь, повернулся к ней и замер в изумлении и восторге, впервые отчетливо рассмотрев тонкие черты ее благородного лица и ореол золотистых волос. У Корбаля мелькнула мысль, что ни грязно-серая, местами рваная блуза, ни потертая, бесформенная шляпа, ни по-крестьянски неровно обрезанные волосы не могли скрыть происхождения этой девушки, которая, смущенно потупившись, стояла перед ним.

— Так что вы сказали, месье? — спросила она, решив положить конец становившемуся неловким молчанию. — Какой пример я подаю вам?

Но он, словно ничего не слыша, продолжал глядеть на нее, и его лицо с каждым мгновением становилось все задумчивее.

— Moriturus te salutat![1228] — ответил он, как древнеримский гладиатор, и поклонился ей. — И я очень рад, что сперва мне довелось повстречать вас.

Она слегка вздрогнула, услышав латинскую фразу, и догадалась о ее значении.

— Что вы сказали? Кто собирается умереть?

— В данном случае все, принадлежащие к нашему с вами классу, — загадочно ответил он. — Разве сейчас Франция не напоминает арену, с которой римские гладиаторы приветствовали этими словами цезаря? Но что же мы стоим? — воспитание напомнило ему о его обязанностях хозяина. — Вам необходимо переодеться, мадемуазель. Я сейчас позову горничную; возможно, у нее…

— О нет-нет! — остановила она его. — Все, что мне нужно, — это чистые простыни. Если вас не затруднит, принесите их сами и не рассказывайте обо мне остальным. Гражданин Шовиньер слишком близко, чтобы пренебрегать предосторожностями.

— Вы знакомы с гражданином Шовиньером?

Она улыбнулась, и ему очень захотелось, чтобы она сделала это еще раз.

— Я слышала о нем, — уклончиво ответила она.

— Наверное, вы правы, — кивнул Корбаль. — Пойдемте выберем все, что вам потребуется.

Он проводил ее в небольшую комнатку наверху, снабдил ее постельными принадлежностями, а затем спустился и сообщил своим домочадцам, что у них переночует крестьянский юноша, с которым он познакомился сегодня, возвращаясь из города. За столом они обращались к Антуану — так представил своего нового друга Корбаль — как к равному, но в их интонациях слышалась почтительность, не оставлявшая никаких сомнений в том, что они догадывались о происхождении гостя.

Глубокое уныние царило в тот вечер в маленькой компании, собравшейся за ужином в просторной кухне. Все уже знали о приговоре революционного трибунала, и Филомена сидела с красными заплаканными глазами, горюя о виконте, которого она обожала, и негодуя по поводу оскорбительного выбора, который ему предстояло сделать.

Один Корбаль как будто оставался равнодушен к мечу, занесенному над его головой. Он был на удивление разговорчив, весел и, пожалуй, слегка экзальтирован. Он заботливо ухаживал за своей гостьей и отводил взгляд от ее лица лишь тогда, когда замечал, что своим вниманием смущает ее.

Поначалу мадемуазель де Монсорбье чувствовала себя несколько неуютно. Эти огромные темные глаза, восторженно устремленные на нее, пробудили воспоминания, о которых она хотела бы навсегда забыть. Она вспомнила о другой паре глаз, пристально разглядывавших ее, оскорблявших ее самим своим назойливым вниманием. Но в глазах виконта читались лишь преклонение и готовность служить ей, они внушали уверенность, и еще задолго до того, как семейство Фужеро и Филомена удалились восвояси, мадемуазель де Монсорбье решила, что не ошиблась в своем хозяине. В его обращении со своими слугами она видела простоту и мягкость, искренность и подкупающее внутреннее благородство, на которое женщина могла безоговорочно положиться в трудную минуту.

Когда они остались вдвоем, он сам предложил ей отправиться отдыхать. Проводив ее наверх, он сдержанно пожелал ей спокойной ночи и удалился, даже не попытавшись поцеловать ей руку, что говорило о его тактичности и деликатности, хотя при иных обстоятельствах заставило бы усомниться в его воспитании.

Глава 8

— Мадемуазель, останьтесь еще на денек у нас. Не думайте, что вы потеряете время, — чем лучше вы отдохнете, тем быстрее вы будете потом двигаться, — с такими словами обратился месье де Корбаль к своей гостье на другое утро, когда они сидели в библиотеке, пыльной, неопрятной комнате с рядами книжных полок, возле одной из грязно-белых стен, куда он проводил ее после завтрака. Некогда красивая обстановка времен Людовика XV имела, как и все в этом доме, весьма запущенный вид, а бумаги, в беспорядке сваленные на массивном письменном столе, свидетельствовали о серьезных научных занятиях, начатых и, увы, заброшенных.

Мадемуазель де Монсорбье, сидевшая возле окна, на секунду задумалась над этим предложением и высказала мнение, что ей лучше отправиться в путь сегодня же вечером, чтобы не подвергать опасности месье виконта.

В ответ месье де Корбаль рассмеялся столь откровенно, что она почувствовала себя задетой. На ее взгляд, ничего смешного в ее словах не было — впрочем, она недолго оставалась в неведении. Разговаривая с ней, Корбаль расхаживал по комнате, и она не могла не обратить внимание на то, что по сравнению с вчерашним его видом сегодня он больше походил на дворянина. На нем был все тот же сюртук, в котором он предстал перед трибуналом, — другого, подходящего случаю, в его гардеробе просто не оказалось, — но на сей раз его шею украшали тонкие кружева, загорелые запястья скрывались под кружевными же гофрированными манжетами, а на ногах были извлеченные откуда-то из небытия лакированные туфли с бриллиантовыми застежками и красными каблуками, обладание которыми в революционной Франции могло стоить головы.

— Мадемуазель, я нахожусь в завидном положении человека, для которого перестали существовать такие понятия, как риск или страх, — пояснил он. — Сегодня вторник, а в ближайший четверг мне предстоит умереть. Вот почему я рассмеялся, когда вы сказали, что, укрывая вас, я подвергаюсь опасности.

Она резко выпрямилась в своем кресле, и ее глаза слегка расширились.

— Месье! Вы потешаетесь надо мной. Как можно, оставаясь на свободе?..

— Сейчас вы все узнаете, — перебил он ее и вкратце рассказал о вчерашнем заседании революционного трибунала и о вынесенном ему приговоре.

С замиранием сердца она выслушала его повествование, восхищаясь в то же время его самообладанием и чувством юмора, которое он сумел сохранить в столь отчаянном положении.

— Зверь! — вырвалось у нее, когда он закончил. — Жестокий, циничный зверь.

Виконт согласно кивнул.

— Да, мадемуазель. Я бы назвал его злодеем, любящим пошутить. Что ж, если моя голова и достанется ему, по крайней мере, он не заставит ее склониться перед собой.

Зажав руки между коленями, чтобы не выдать охватившего ее волнения, она попыталась убедить его искать спасения в бегстве, но он сразу же оборвал ее.

— Конечно, я думал об этом, — сказал он. — Но цена неудачи чересчур высока. Я не могу рисковать и не собираюсь становиться объектом охоты для якобинских ищеек. Если мне предстоит умереть, я умру, как подобает человеку моего происхождения, сохранив чувство собственного достоинства. Надеюсь, вы согласитесь, что у меня нет выбора. Все мои предки содрогнутся в своих могилах, если, спасая свою никчемную жизнь, я обесчещу себя.

Она с нежностью и состраданием посмотрела на него. Мадемуазель де Монсорбье не имела привычки искать утешения в слезах, но, будь она сейчас в одиночестве, она непременно прибегла бы к этому испытанному успокаивающему средству.

— Но неужели у вас нет иного выхода, месье? — после короткой паузы спросила она. — Хорошо ли вы все обдумали?

От него не ускользнула нотка нежной заботы, прозвучавшая в ее голосе. Он остановился перед ней, его лицо слегка побледнело, а в устремленных на нее темных серьезных глазах появилось выражение глубокой задумчивости и печали.

— Да, есть иной выход, и я думал о нем, но… — он запнулся и в отчаянье махнул рукой.

— Какой же, месье? Скажите мне. Высказывая вслух мысль, мы можем критически оценить ее.

— О, вам не откажешь в благоразумии, мадемуазель, — восхищенно отозвался он. — Но третий путь, который я вижу перед собой, не нуждается ни в какой дополнительной проверке, и я умолчал о нем лишь из опасения оказаться неверно понятым.

У нее на лице мелькнула улыбка.

— Так ли важно для человека в вашем положении то, что его неверно поймут? Да и какое значение может иметь мое мнение?

— Чрезвычайно большое, мадемуазель, — многозначительно ответил он, и у нее слегка перехватило дыхание.

Склонив голову, он прошелся по библиотеке и вновь остановился перед ней.

— Мадемуазель, больше всего я опасаюсь того, что вы можете превратно истолковать мои слова и решите, что в такую минуту я руководствуюсь исключительно эгоистическими соображениями. Поверите ли вы, мадемуазель, если я поклянусь, что скажу вам чистую правду? У меня множество недостатков, но еще ни разу в жизни я не запятнал себя ложью; в этом я буду верен себе до самого конца.

— Я не сомневаюсь в вашей честности, месье. А теперь говорите.

— Я прошу вас, мадемуазель, умоляю вас не счесть за… за оскорбление то, что вы сейчас услышите, — заплетающимся языком начал он, обычно выражавшийся точно и изысканно. — В иных обстоятельствах… Впрочем, сейчас не те времена. Я прожил свою жизнь в одиночестве, и мои книги и мои домочадцы в течение многих лет оставались моими единственными друзьями. Только отстраненность от мира позволила мне до сих пор сохранить свою жизнь. Многое из того, что составляет смысл существования людей моего круга, прошло мимо меня, но я никогда не жалел об этом. Ни одной женщины… прошу вас, поверьте… до сегодняшнего дня в моей жизни не было ни одной женщины.

Виконт замолчал и со страхом посмотрел на нее. Бледная как мел мадемуазель де Монсорбье сидела неподвижно, и лишь часто вздымавшаяся грудь выдавала ее волнение.

Он нервно сцепил руки, которые, к его удивлению, оказались влажными и чуть подрагивали.

— Я… я читал поэтов, разумеется, — продолжал он, — но я не понимаю, как все это случилось со мной. Я знаю только, что любовь пришла ко мне неожиданно, как молния, упавшая с небес. Отнеситесь ко мне с терпением, мадемуазель, даже если я кажусь вам невыносимым. Сомневайтесь в чем угодно, но только не в моей искренности.

Он вновь замолчал, но и она не проронила ни слова, и в этот момент трудно было сказать, кто из них объят большим страхом.

— Когда вчера вечером я впервые увидел вас, мне показалось, что моя душа устремилась из тела навстречу вам, чтобы заключить в восторженные обьятья вашу душу. Возможно, я выражаюсь грубо, но мне трудно найти другие слова. Все произошло настолько внезапно… и, однако, выглядело настолько неизбежным, насколько же и естественным… Это не самонадеянность, мадемуазель. Я бы назвал это инстинктом. Мне показалось, что произошло нечто важное для нас обоих. Но, разумеется, невозможно, чтобы человек мог… без всяких на то оснований… Мадемуазель, я стыжусь своих убогих слов. Они недостойны…

Она не дала ему закончить. Она резко встала со своего кресла и стояла лицом к нему, так что ее грудь слегка касалась его груди.

— Стыдитесь? — с нежностью воскликнула она, и ему на мгновение показалось, что комната поплыла у него перед глазами. — Вы сказали мне все, что я хотела услышать от вас. Вы абсолютно правы, и ваша интуиция не подвела вас, любимый мой.

Он обнял ее.

— Любовь венчает все живущее, и я мог умереть, не познав ее счастья, если бы ты в последнюю минуту не пришла ко мне.

— О Боже! — содрогнулась она, бессильно прильнув к нему всем телом.

— Сейчас все изменилось! — вскричал он, пытаясь подбодрить ее. — Ты подарила мне жизнь. Даже если бы ты отвергла мои чувства, я бы умер, гордясь своей любовью, и мне было бы проще взойти на эшафот, но теперь… Послушай же, любимая. Декретом революционного трибунала мне предписано жениться в трехдневный срок и предложено выбрать в жены Филомену, поскольку сам я не мог назвать им никакой, более подходящей кандидатуры. Но Филомена или кто другой — для них все равно. Если ты предстанешь перед трибуналом в крестьянском наряде — так будет безопаснее, а придумать твою родословную не составит труда, — и объявишь, что согласна выйти за меня замуж, тогда…

Она высвободилась из его объятий и попятилась от него.

— О, ты не знаешь, о чем говоришь! — в отчаянье воскликнула она.

На его лице отразились растерянность и недоумение. Все его надежды, похоже, рушились.

— Но… но если… если мы любим друг друга? — запинаясь на каждом слове, пробормотал он. — Какие могут быть сомнения? Неужели столь поспешное замужество смущает тебя?

— Дело не в этом, вовсе нет!

— В чем же тогда?

Она безрадостно рассмеялась. Их положение и в самом деле могло показаться трагикомичным.

— Шовиньер! — многозначительно проговорила она.

— Шовиньер? — недоуменно переспросил он. — При чем здесь он? Если он увидит, что его распоряжение выполнено, ему придется удовлетвориться этим. Я уверен, имя Филомены совершенно случайно пришло ему в голову, а уж членам трибунала и вовсе безразлично, на ком я женюсь. Едва ли мне станут навязывать другую невесту — это создало бы слишком опасный прецедент.

— Если бы речь шла о ком-то другом, наверное, так бы оно и было, — вздохнула она.

— Но почему? — озадаченно уставился на нее Корбаль.

— Я являюсь единственной во всем мире женщиной, на которой Шовиньер не позволит тебе остановить свой выбор. Все это чудовищно жестоко и печально, друг мой, но, появившись вместе со мной перед трибуналом, ты просто уничтожишь вместе с собой и меня.

— Но я не собираюсь представлять тебя как мадемуазель де Монсорбье. Крестьянка, девушка из народа…

Но она вновь не дала ему договорить.

— Шовиньера этим не обмануть. Именно он был тем депутатом, который вытащил меня из больницы для умалишенных в Париже.

Смысл ее слов не сразу дошел до него.

— Так это был… он? — спросил он наконец.

Она кивнула, и горькая усмешка исказила ее лицо.

Он содрогнулся и закрыл лицо руками, словно заслоняя картину, которая встала перед его мысленным взором. Он отшатнулся от нее, рухнул в кресло, и из его груди вырвался сдавленный стон. Она подумала было, что внезапное крушение надежд сломило его, но его следующие же слова все прояснили.

— Шовиньер! — пробормотал он сквозь зубы. — О, чудовище! Как он посмел покуситься на твою чистоту и невинность! Как он смел смотреть на тебя!

— Любимый мой, стоит ли думать об этом в такую минуту?

— Что иное сейчас может иметь значение? Моя жизнь? — горько усмехнулся он. — Я с радостью отдам ее за тебя.

В дверь постучали, и на пороге появилась испуганная Филомена.

— Здесь гражданин полномочный представитель, — объявила она. — Он хочет видеть вас.

Мадемуазель де Монсорбье в страхе отшатнулась. Корбаль отнял от лица руки и медленно поднялся.

— Гражданин полномочный представитель? — ошарашенно переспросил он. — Шовиньер?

Затем, словно стряхнув с себя владевшее им оцепенение, он расправил плечи и выпрямился; на лице у него появилось выражение непреклонной решимости, и, когда он вновь заговорил, его голос звучал неестественно спокойно, лишь чуткое ухо мадемуазель де Монсорбье могло уловить в нем нотки презрения.

— Гражданин полномочный представитель, говорите вы? И он один?

— Да, месье. Я никого больше не видела.

Виконт удовлетворенно кивнул и улыбнулся.

— Превосходно. Очень мило со стороны гражданина полномочного представителя почтить своим визитом мой скромный дом. И весьма кстати! Он как будто угадал мои мысли и избавил меня от необходимости самому пойти и разыскать его. Попросите его подождать минуту-другую в вестибюле, Филомена. Если надо, задержите его. Затем приведите его сюда.

Удивленная и одновременно ободренная необычными манерами виконта, Филомена исчезла.

Не теряя времени, Корбаль подошел к высокому потемневшему комоду, стоявшему возле стены, широко распахнул его и извлек оттуда небольшой ящичек из красного дерева. Он почувствовал на себе глаза мадемуазель де Монсорбье и обернулся к ней.

— Я не собираюсь прятать вас.

— Но тогда он узнает, что я здесь!

— Именно это и входит в мои планы, — пояснил он, беря с полки рог с порохом и маленький полотняный мешочек.

«Самоуверенный, зазнавшийся дурак!» — словно рассуждая вслух, произнес он и закрыл комод.

Он вернулся к письменному столу и открыл ящичек. В нем на подушечке из красного бархата лежали два дуэльных пистолета.

Глава 9

Филомена была отнюдь не дурна собой, а гражданина полномочного представителя никак нельзя было упрекнуть в безразличии к женским чарам. Когда она вновь появилась в вестибюле, он взял ее за мягкий округлый подбородок костлявой жилистой рукой и одобрительно посмотрел на нее. Его слова, впрочем, прозвучали вполне бесстрастно.

— Этот привередливый ci-devant еще не разглядел твои прелести, милочка? Клянусь, на его месте я не стал бы долго размышлять. Я бы уже сделал тебя бывшей виконтессой, — заявил он и, словно подкрепляя свое обещание, поцеловал ее, — гражданин полномочный представитель знал, когда можно давать волю своим чувствам.

Он отпустил ее подбородок и велел отвести его к упрямившемуся жениху. Но Филомена помнила о том, что надо задержать Шовиньера, который своими действиями сам дал ей удобный предлог для этого. Более того, ей вдруг показалось, что она нашла способ спасти виконта, которого боготворила и ради которого была готова на все.

— Дело не только в женихе, — сердито ответила она. — Ваш революционный трибунал, видимо, привык не считаться с бедными девушками. Вы приказали виконту жениться на мне, даже не спросив моего мнения. Вы сочли само собой разумеющимся, что я не стану возражать. «Женись на Филомене в четверг, не то в пятницу тебе отрубят голову». — Она презрительно фыркнула. — Вы думаете, этого достаточно? А что, если Филомена не захочет иметь такого мужа?

Шовиньер усмехнулся. Он помнил нежные взгляды, которые она украдкой бросала на Корбаля.

— Что за игру ты ведешь со мной, моя девочка?

— Никакой игры, гражданин полномочный представитель. Я говорю совершенно искренне. Я не корова и не овца, чтобы безропотно позволить распоряжаться собой по вашему усмотрению. Это, что ли, вы называете свободой? Даже аристократы не осмеливались на такое! — войдя в роль, Филомена чуть не сорвалась на крик.

— О, ну конечно же, нет.

— Я хочу, чтобы вы поняли меня и прекратили это безобразие, — не снижая тона, продолжала она. — Я не собираюсь брать себе мужа по вашей прихоти, и уж, во всяком случае, им никогда не будет Корбаль. Я отказываюсь выходить замуж!

Шовиньер снисходительно улыбнулся.

— В самом деле? — спросил он.

— Решительно, — заявила она, искренне полагая, что перехитрила Шовиньера и спасла своего возлюбленного виконта от уготованной ему страшной участи.

— Жаль! — улыбнувшись, сказал Шовиньер и вздохнул. — Очень жаль. Теперь, если он захочет жить, ему придется самому найти себе подругу, и я отнюдь не уверен, что у нее окажется и половина твоих достоинств.

Он вновь вздохнул, довольный своей шуткой.

— Ну а теперь отведи меня к нему.

Филомена в ужасе отпрянула от него, и на глаза у нее навернулись слезы бессильной ярости; впрочем, произошедшая в ней перемена только позабавила гражданина полномочного представителя. Сознавая свое поражение, она молча проводила Шовиньера в библиотеку и объявила о нем виконту, уже поджидавшему его. Не потрудившись снять свой длинный серый сюртук, подпоясанный трехцветным кушаком с болтающейся на нем саблей, и украшенную перьями шляпу с кокардой, Шовиньер важной походкой вошел в комнату и остановился возле двери, с иронией разглядывая виконта, который с заложенными за спину руками стоял возле потухшего камина. Он указал большим пальцем через плечо вслед удалившейся Филомене:

— Сочная курочка, мой друг, человеку со вкусом не следовало бы ею пренебрегать.

— Наверное, но по революционным меркам я не являюсь таковым.

— Тогда спешите исправить свою оплошность — это в ваших же интересах. Своим упрямством вы обидели девушку, и теперь она заявляет, что не выйдет за вас, даже если вы того захотите. Но, как мне кажется, несколько ласковых слов смогут все поправить. На вашем месте я не стал бы мешкать. Ее руки нежнее, чем железный воротник гильотины. Впрочем, вам самому решать.

— Вы повторяетесь, гражданин. Вы для этого прибыли сюда?

В словах виконта Шовиньер уловил издевку, не предвещавшую ничего хорошего, и его бесцветные глаза слегка сузились.

— Вы не поняли меня, — сухо проговорил он. — Люди вашего класса потеряли способность правильно оценивать происходящее, и потому так много их пустых голов покатилось в корзину. Я здесь для того, мой дорогой ci-devant, чтобы по-братски наставить вас…

Легкое движение в углу справа привлекло его внимание, и он осекся. Он повернул голову и увидел юношу в крестьянской блузе и панталонах.

— О, а это кто?.. — начал было он, но, вглядевшись попристальнее, вновь осекся, и с его губ сорвалось изумленное восклицание: — Что за встреча! Я спешу обнажить голову, — громко расхохотался он и, сняв шляпу, поклонился. — И как давно вы прячетесь у Корбаля, мой дорогой секретарь?

Мадемуазель де Монсорбье, спокойная и собранная, сделала шаг в его сторону.

— Со вчерашнего вечера, гражданин, — ответила она, и простота ее ответа ошеломила его.

— Со вчерашнего вечера? — передразнил ее Шовиньер. — Значит, со вчерашнего вечера! Вот уж не ожидал встретить вас здесь. Действительно, жизнь полна сюрпризов, хотя они редко бывают настолько приятными.

Он направился было к мадемуазель де Монсорбье.

— Не приближайтесь к ней! — услышал он холодный, жесткий голос Корбаля.

Шовиньер замер на месте и повернулся к виконту.

— Как вы сказали, гражданин полномочный представитель, жизнь полна сюрпризов. Но я не спешил бы называть этот сюрприз приятным.

Шовиньер мгновенно почуял опасность и наверняка сумел бы отвратить ее, если бы не его приверженность к театральным жестам. Дело в том, что в его правой руке была зажата шляпа, и, для того чтобы выхватить из-за пазухи пистолет, ему надо было куда-то ее деть. Он быстро сунул шляпу под левую руку, но Корбаль опередил его: догадавшись о намерениях Шовиньера, он прицелился в него из большого дуэльного пистолета.

— Одно движение, гражданин полномочный представитель, и вы отправитесь к дьяволу.

Шовиньер повиновался, хотя и не буквально. Он заложил руки за спину и рассмеялся. Внешне он выглядел совершенно невозмутимым, и лишь внимательный взгляд бесцветных глаз выдавал его внутреннее напряжение.

— Сюрприз за сюрпризом! — сказал он. — И на сей раз с вашей стороны, дорогой ci-devant! Этого я от вас никак не ожидал. Зная вашу безупречную вежливость и радушие, я никак не мог предположить, что вы способны на подобную вульгарность. С чего это вам вздумалось попугать меня?

— Вы ошибаетесь. Пугать вас не входит в мои намерения.

— А что тогда?

— Убить вас.

Шовиньер вновь рассмеялся, однако и слегка побледнел.

— Какими словами вы бросаетесь! Будьте же практичны, гражданин. Что даст вам моя гибель? Неужели она спасет вас от необходимости подчиниться решению революционного трибунала? Взвесьте все как следует, друг мой, и вы убедитесь, что моя смерть будет иметь для вас роковое значение.

— Если вы сами все хорошенько взвесите, — невозмутимо отозвался виконт, — то вы поймете, что я уже обречен и, убив вас, ничего не теряю.

— Но разве можно вести себя так глупо, с такой бессмысленной жестокостью! — Шовиньер, казалось, был шокирован. — А кроме того, друг мой, у крыльца меня ждут двое солдат. Если вы рассчитываете застрелить меня и затем бежать, то я рекомендую вам отказаться от своей затеи. Звук выстрела привлечет их внимание, и они быстро расправятся с вами.

— Даже будь это правдой, их вмешательство не спасло бы вас и не помешало бы скрыться мадемуазель де Монсорбье, которая столько претерпела от вас. Как только ты осмелился возвести на нее свои похотливые глаза, наглый пес? Грязный мошенник! Слизняк, осквернивший белизну лепестка лилии.

— Вы говорите как поэт! — насмешливо заметил Шовиньер, однако в его голосе промелькнули злобные нотки: презрительный тон виконта задел депутатское высокомерие. — Думаю, я понял вас. Что ж, я слушаю ваши условия — ведь я в ваших руках.

— Никаких условий. Вам прекрасно известно, чем смывается подобное оскорбление.

— Вы хотите сказать, что намерены хладнокровно убить меня! Это невероятно! Вы ведь не головорез, — сейчас Шовиньер говорил совершенно искренне. — В конце концов, давайте обменяемся выстрелами здесь же, в этой комнате, на десяти шагах или на какой угодно другой дистанции. Вы ведь не можете отказать мне в этом, виконт.

— К моему глубокому сожалению, я буду вынужден разочаровать вас, — с вежливостью отозвался Корбаль. — Если бы речь шла только обо мне, о моей жизни и свободе, я бы с радостью согласился. Но когда дело касается мадемуазель де Монсорбье, я не могу рисковать, полагаясь на фортуну и меткость выстрела.

Лицо Шовиньераприобрело землистый оттенок.

— Значит, меня убьют?

— Нет. Вас казнят.

— Велика разница!

— Если бы вы поняли это раньше, многие ваши жертвы сохранили бы свою жизнь. А сейчас считайте, что вы подчиняетесь необходимости.

Суровый тон виконта не оставлял никаких сомнений в его намерениях. Не отрывая глаз от Шовиньера, он сказал мадемуазель де Монсорбье:

— Мадемуазель, могу я попросить вас удалиться?

— О Боже! — сорвался стон с бескровных губ гражданина полномочного представителя. От его былого высокомерия не осталось и следа, однако его мысль работала четко и ясно. Ему страстно хотелось выхватить свой пистолет, но он отдавал себе отчет в том, что малейшее движение только ускорит конец. До самой последней секунды он должен ждать, полагаясь на удачу и соблюдая предельную осторожность, чтобы случайно не спровоцировать виконта.

— Прошу вас, мадемуазель! — властно повторил Корбаль, поскольку девушка не сдвинулась со своего места.

— Подождите секунду, месье де Корбаль, прошу вас, — пытаясь унять охватившее ее волнение, сказала она. — Не следует ли нам и в самом деле последовать совету гражданина полномочного представителя и проявить больше практичности?

Сколь сильное впечатление ни произвела на нее железная непреклонность виконта, она тем не менее осознавала, что глупо жертвовать шансом на спасение, пусть и ничтожно малым, ради романтики возмездия. Она более отчетливо, чем виконт, видела все происходящее. Ненависть не ослепляла ее; быть желанной в глазах самого ничтожного мужчины всегда представляется гораздо менее серьезным оскорблением для женщины, чем для ее возлюбленного, — по крайней мере, не настолько серьезным, чтобы искупать это непременно кровью.

— Мне помнится, гражданин полномочный представитель соглашался принять наши условия, — уже более спокойным тоном продолжала она. — Пускай он отправит записку революционному трибуналу в Пуссино и сообщит в ней, что срочно отправился по делам в Невер и вернется только завтра. Эти сутки он проведет здесь, в вашем доме, что позволит нам успеть скрыться. Думаю, вы согласитесь, виконт, что на таких условиях ему можно подарить жизнь.

Лицо виконта потемнело.

— Я предпочел бы…

— Я уже высказала вам, мой друг, свое пожелание, — прервала она его, и в ее голосе появились повелительные нотки. — Поверьте мне, так будет безопаснее, и мне бы не хотелось, чтобы вы, без крайней на то необходимости, запачкали свои руки.

— Пусть будет так, — неохотно уступил он. — Ваши желания для меня закон. Гражданин, вы слышали предложение мадемуазель? Что вы на это скажете?

Шовиньер наконец-то смог перевести дух. К нему вновь вернулось мужество, а вместе с ним и его надменное высокомерие. Не желая уронить своего достоинства, он ответил не сразу, хотя прекрасно понимал, что другого шанса сохранить жизнь ему могло не представиться.

— Я ведь уже говорил, что я в ваших руках, — пожал он плечами. — Поэтому я согласен на любые ваши условия. Но сначала мне бы хотелось получить гарантии, что вы выполните свою часть договора после того, как это сделаю я.

— Гарантией будет мое слово, — отрывисто произнес Корбаль.

Шовиньер пренебрежительно надул губы.

— Этого мало, — возразил он.

— До сих пор моего слова было более чем достаточно. Только человек низкого происхождения, незнакомый с понятием чести, может усомниться в подобных обязательствах.

Шовиньер взглянул на него и усмехнулся.

— Вероятно, людям, знакомым с понятием чести, свойственно оскорблять своих безоружных противников, держа их на мушке пистолета. При этом, видимо, предполагается, что в столь незавидном положении они согласятся на все, — голос депутата звучал язвительно. — Но, несмотря на это, я рассчитываю получить гарантии того, что вы сдержите свое слово. Могу я, по крайней мере, узнать, кто освободит меня, когда истекут сутки моего заключения здесь?

— Я позабочусь об этом.

— Простите мою настойчивость, но, прежде чем я склонюсь к вашей воле, я должен представлять себе, какая участь меня ожидает. Скажу вам честно: я не хочу умереть с голоду в подвале, в котором вы меня запрете и который, может статься, забудете открыть.

— Завтра, в тот же час, ключ от вашей тюрьмы и записка, извещающая о том, где вас найти, будут вручены президенту революционного комитета, — ответила ему мадемуазель.

— Превосходно, — он слегка кивнул. — Но кто доставит ключ и записку?

— Не сомневайтесь, найти посыльного не составит большого труда.

— Но посыльные иногда относятся весьма беспечно к своим поручениям. Вдруг он что-нибудь забудет или перепутает?

— Мы подыщем такого посыльного, на которого можно положиться, и пообещаем ему хорошее вознаграждение, которое он получит из ваших рук. Ничего лучшего мы вам не предложим.

Он пожал плечами и развел руками.

— Думаю, мне придется согласиться.

— Тогда приступим к делу, — велел ему Корбаль. — Пишите записку. Чернила, перо и бумага на столе.

Шовиньер подошел к столу, пододвинул кресло, сел и принялся писать под прицелом почти в упор наведенного пистолета. Его перо торопливо заскрипело по бумаге, но еще быстрее бежали его мысли, когда он пытался найти способ перехитрить эту парочку, сделавшую из него посмешище.

Он витиевато расписался, отшвырнул перо и встал. Затем он взял со стола записку и сунул ее под нос месье де Корбалю, так что его левая рука оказалась не более чем в трех дюймах от правой руки виконта, в которой тот сжимал пистолет.

— Прочитайте, — отрывисто бросил он Корбалю.

Месье де Корбаль на какую-то долю секунды опустил взгляд, но в то же мгновение листок бумаги почему-то дрогнул и упал вниз и, прежде чем он сообразил, что происходит, пальцы Шовиньера сомкнулись у него на запястье и резко вывернули державшую пистолет руку. Он увидел, как правая рука депутата проворно скользнула за пазуху, где во внутреннем кармане у него был спрятан пистолет, и услышал его насмешливый голос:

— Я думаю, фокус удался, мой дорогой ci-devant. Фортуна всегда улыбается тем, кто умеет ждать.

В следующую секунду комната содрогнулась от грохота выстрела, и резкий, звонкий смех Шовиньера замер у него на устах. Его пальцы, мертвой хваткой державшие запястье виконта, бессильно разжались. Он покачнулся, оперся плечом о стену, и рука, которую он прижал к левому боку, окрасилась кровью, обильно струившейся из-под пальцев. Он попробовал выпрямиться, и черты его лица исказила гримаса боли. Он попытался заговорить и разразился кашлем, как будто ему в рот и нос попал пороховой дым. Но кашель резко усилился, и на его губах выступила кровавая пена; казалось, что-то мешает ему дышать и он хочет очистить свои легкие. Затем все его тело содрогнулось в конвульсии, он медленно сполз вдоль стены и мешковато повалился на пол.

Все произошло настолько быстро, что виконт не успел даже пошевелиться, и прошло еще несколько мгновений, прежде чем он вновь обрел дар речи.

— Он умер смеясь, — с ужасом произнес месье де Корбаль, глядя как завороженный на торчащие вбок острые колени Шовиньера, — в такие минуты второстепенные детали иногда привлекают к себе все внимание.

— Я припоминаю, что он предсказывал себе именно такую кончину, — отозвалась из своего угла мадемуазель, опуская еще дымящийся пистолет, и ее голос звучал непривычно напряженно.

— Он мог бы и сейчас смеяться, если бы ты не настояла на том, чтобы на всякий случай дать тебе второй пистолет. Я и не предполагал, что мне самому может потребоваться помощь. Слава Богу, что ты не опоздала. Смерть уже заглядывала мне в лицо.

— Это единственное, что оправдывает меня, — нетвердо ответила она.

По ее телу пробежала дрожь, пистолет с глухим стуком упал на пол; она закрыла лицо руками и разразилась безудержными рыданиями.

Ее вид заставил виконта окончательно стряхнуть с себя охватившее его оцепенение. Он поспешил к мадемуазель де Монсорбье, заботливо обнял ее за плечи, и, шепча какие-то бессмысленные, но ободряющие слова, увел из этой жуткой комнаты в вестибюль, где их поджидала перепуганная Филомена.

Глава 10

В вестибюле, прохладном и сумрачном, мадемуазель де Монсорбье усадили на стоявшую возле стены деревянную скамейку с высокой спинкой, и Филомена, больше не обманываясь насчет того, кем является крестьянский юноша, с которым подружился месье де Корбаль, опустилась возле нее на колени и принялась растирать ей руки.

— Друг мой, простите мою несвоевременную слабость, — сказала мадемуазель де Монсорбье, когда ей наконец удалось овладеть собой. — Слезы сейчас — непозволительная роскошь. Нам угрожает смертельная опасность, и мы должны приложить все усилия, чтобы избежать ее.

— Твоя находчивость уже подсказала нам выход, — уверенно улыбнулся месье де Корбаль. — Записка, написанная Шовиньером для трибунала, объяснит его отсутствие, а вместе с ним исчезает единственное препятствие, не позволявшее нам пожениться… если только ты…

Она подняла на него свои покрасневшие от слез глаза, и он замолчал; на ее бледном как мел лице появилась слабая улыбка.

— Можешь не сомневаться в этом, Рауль.

— Тогда не будем терять время. Филомена подберет для тебя подходящий наряд, и мы немедленно отправимся в Пуссино. Я уверен, что все члены революционного трибунала сохранили былое дружеское расположение ко мне, и только страх перед Шовиньером заставил их вынести мне столь абсурдный приговор. Без Шовиньера они будут вести себя более покладисто и разрешат мне жениться по своему выбору, особенно когда убедятся в скромном происхождении моей невесты. Идем же. По дороге мы придумаем тебе имя и подходящую родословную.

— Ты слишком спешишь! — воскликнула она.

— Сейчас иначе нельзя — время не ждет.

— Постой, постой! — не уступала она. — Нельзя совершать опрометчивые поступки. Сначала надо подумать о последствиях. Революционный трибунал удовлетворится запиской Шовиньера, но надолго ли? Через день-другой его отсутствие покажется подозрительным, начнутся расспросы…

— Ты не знаешь Пуссино, — поспешил он успокоить ее страхи, — а я прожил здесь много лет. С появлением Шовиньера в городе воцарился сущий ад, так что исчезновение гражданина полномочного представителя позволит всем наконец-то вздохнуть спокойно; жизнь начнет понемногу входить в привычную колею, и вскоре единственным опасением горожан будет возможное возвращение Шовиньера.

— Ты чересчур уверен в этом.

— На то у меня есть причины.

— А записка? — спросила она. — Каким образом трибунал получит ее?

— О, это совсем нетрудно. У Фужеро есть племянник, который служит конюхом в гостинице, где остановился Шовиньер. Он богобоязненный юноша и ненавидит всех этих санкюлотов. Он и вручит революционному трибуналу записку Шовиньера, которую ему передаст Фужеро.

Ее лицо просветлело.

— Превосходно, — одобрительно кивнула она головой. — Значит, смерть Шовиньера…

— Самое лучшее, что могло произойти, — закончил за нее Корбаль. — И он сам навлек ее на себя своим трюкачеством. Филомена, беги, позови с поля Фужеро. А я тем временем схожу за запиской.

Девушка бросилась исполнять поручение, а виконт отправился в библиотеку. Мадемуазель де Монсорбье осталась одна, и у нее в памяти немедленно всплыло лицо Шовиньера, каким она видела его в последний раз. Пытаясь отогнать от себя наваждение, она склонила голову и закрыла лицо руками. В таком виде ее и застал вернувшийся из библиотеки месье де Корбаль.

— Дорогая, дорогая моя! — поспешил он к ней, догадавшись о том, что с ней происходит. — Мужайся! Крепись!

— Я постараюсь, — слабым голосом ответила она, и ее побледневшие губы искривились в подобии улыбки. — Я ведь не привыкла убивать.

— О, если бы я смог избавить тебя от этой необходимости! — воскликнул он. — Но стоит ли укорять себя?

Он еще долго сражался с ее страхами, то говоря нежные слова, то приводя различные доводы, и его усилия увенчались успехом.

— Да, ты прав, — наконец сказала она. — Это слабость, а сейчас не время так себя вести. Записка у тебя?

Он молча протянул ей листок бумаги.

— Прочитай мне. Я хочу знать, что именно он написал.

Однако Корбаль не проронил ни слова и даже не пошевелился.

— Читай же, — настойчиво повторила она, когда ее терпение иссякло.

Все так же молча он повернулся к ней, и она увидела, что его лицо было бледным как мел.

— Что случилось? — с тревогой в голосе воскликнула она.

Он рассмеялся, отрывисто и безрадостно.

— Я вспомнил его слова о том, что его фокус удался. Он был прав. Взгляни, что он написал.

Она взяла листок в свою руку.

«Мой дорогой ci-devant, — было написано в нем. — Прошу вас принять к сведению, что в следующие двадцать четыре часа произойдут два важных для вас события: вы будете гильотинированы, а несравненная мадемуазель де Монсорбье наконец-то станет моей. Пользуясь случаем, я хочу выразить вам свою благодарность за оказанный мне сегодня прием».

Она в ужасе посмотрела на Корбаля.

— Этот шутник не сомневался в том, что перехитрит меня, — горько улыбнулся виконт. — Он был настолько уверен в себе, что даже приставленный к его голове пистолет не помешал ему поупражняться в сатире.

— Да, — кивнула она, — в этом он весь. В конечном счете насмешка и погубила его.

Они посмотрели друг на друга, и в их взглядах читалось отчаянье. Что и говорить, лишившись соломинки, с помощью которой они надеялись уцелеть в водовороте событий, захватившем всю страну, они оказались почти в той же ситуации, что и накануне вечером, когда только познакомились, но теперь у них на руках труп гражданина полномочного представителя, и ни о каком революционном благословении их брака не могло быть и речи. Очень скоро отсутствие Шовиньера будет замечено, начнется расследование, и даже если удастся скрыть все следы происшедшей в доме Корбаля трагедии, судьба виконта могла считаться предрешенной, они оба понимали это.

— Теперь остается только одно, — сказал месье де Корбаль. — Пока его не хватились, я должен идти в Пуссино, и чем скорее, тем лучше.

Она посмотрела на него, и на ее лице появилось решительное выражение.

— Ты хочешь сказать, что нам пора в путь? — спросила она.

Он покачал головой.

— Как я могу взять тебя с собой?

— Тебе придется отвечать за то, что я сделала.

— Ну и что? Твой выстрел оказался чистой случайностью. Ты всего лишь спасала меня, и ответственность за произошедшее лежит целиком на мне. Кто, как не я, хотел убить его и что, как не моя глупость, помешала мне сделать это?

— Сейчас не время спорить, — сказала она, нахмурив брови. — У нас есть куда более важные заботы.

— О да, — согласился он. — Тебе пора собираться в дорогу. Находиться здесь становится слишком опасно.

Она вновь посмотрела на него, и на этот раз ее губы тронула слабая, чуть печальная улыбка.

— Что ж, значит, нам остается только бежать.

— Нечего и думать об этом, — горячо возразил он. — Нам не уйти далеко.

— Если мы отправимся поодиночке, то да. Но, мне помнится, мы собирались пожениться. Могу ли я спокойно смотреть, как мой будущий муж ускользает из моих рук?

— Разве можно так шутить, Клеони? — с болью воскликнул он.

— Я могу быть и серьезной, — с неожиданной нежностью возразила она, положив ему руки на плечи и заглянув в его грустные глаза. — Ты веришь в судьбу, любимый?

— Я не знаю, во что я верю.

— Тогда подумай об этом. Неужели ты назовешь простой случайностью то, что мы, с рождения неосознанно искавшие друг друга, встретились в такое время и при таких обстоятельствах? Любимый мой, почему ты не видишь, что нас соединила судьба? Если бы я появилась в этих краях несколькими днями позже, тебя уже не было бы в живых, а если бы я не нашла тебя, то и меня, вполне возможно, ожидала бы та же участь. Можно ли допускать, что наши жизни оборвутся так скоро?

Ее искренность тронула его; как и всякий оказавшийся в безвыходной ситуации мужчина, он готов был согласиться с утверждением, что жизнь и поступки человека определяются некими высшими силами. Однако, понимая, чем она рискует, он продолжал слабо сопротивляться.

— Расставшись, мы разлучимся навсегда, — убежденно заявила она. — Я это чувствую, я знаю это. Только вместе мы сможем одолеть ополчившееся на нас зло, а если мы потерпим поражение, то, по крайней мере, будем вместе до конца, как нам и предопределено свыше. Я не верю, что нашим единственным спасением является эта безумная затея с республиканской свадьбой, на какую ты собирался было согласиться.

Наступило тягостное молчание. Он заглянул в ее яркие, бесстрашные глаза и понял, что у него нет иного выбора, как подчиниться ей. Он привлек ее к себе и поцеловал.

— Будь по-твоему, дорогая. Я полагаюсь на тебя — на тебя и на нашу звезду.

Она одарила его очаровательной улыбкой и сразу же перешла к делу. Она попросила его предоставить в ее распоряжение свой гардероб, чтобы она могла одеться в соответствии с той ролью, которую ей предстояло сыграть.

— Ты, наверное, подумал, что я обращусь в беспорядочное бегство и этим непременно погублю нас обоих, — чуть насмешливо произнесла она. — Вовсе нет; я надеюсь, что мы сможем отступить, сохранив боевые порядки. У меня появился план, — тут она легонько постучала себя по голове, — но его детали мы обсудим позже, когда я завершу свой туалет. А сейчас не задавай мне лишних вопросов, друг мой. Доверься мне и положись на меня, как ты сам это только что сказал.

— Поступайте как вам будет угодно, мадам Судьба, — сухо ответил он, переборов раздражение, которое вдруг стала вызывать у него ее излишняя, как ему казалось, самоуверенность. — Я безоговорочно капитулирую.

Глава 11

Оставив мадемуазель де Монсорбье наедине со скудным содержимым своего гардероба, месье де Корбаль пошел готовиться к отъезду. Прежде всего он собрал все имеющиеся у него деньги, включая несколько золотых монет, извлеченных из тайника и спрятанных затем в его поясе, и связку ассигнатов[1229], которые он намеревался потратить по дороге, поскольку за границей они превращались в ничего не стоящие бумажки. Затем настала очередь немногих фамильных драгоценностей и, наконец, документов, подтверждающих его право на владение титулом и землей, — последние не имели особого значения сейчас, но могли пригодиться в будущем, когда Франция наконец очнется от республиканского кошмара.

Он натянул сапоги со шпорами, прихватил плащ и чемодан — она предупредила его, что с наступлением темноты они отправятся в путь верхом, — и спустился в вестибюль, где его уже поджидала облаченная в мужской дорожный костюм мадемуазель де Монсорбье. Он не мог не подивиться тому, как ловко и быстро она сумела ушить его одежду, но еще больше его поразило то, что сейчас она не сидела сложа руки, а решительно действовала, чем, по его мнению, следовало бы заниматься ему самому.

— А вот и ты, Фужеро. Очень кстати. Месье виконт уже собрался, — едва появившись на лестнице, услышал он ее резкий голос. — Ты все закончил?

— Да, мадемуазель, все, как вы велели, — ответил тот, и из его слов Корбаль сделал вывод, что она раскрыла слугам тайну своего происхождения.

— Где твоя семья?

— Они ждут возле крыльца вместе с Филоменой.

— А лошади?

— Уже оседланы, мадемуазель.

— Шляпа и кушак?

— На кресле, мадемуазель.

Месье де Корбаль остановился в центре вестибюля и вопросительно посмотрел на нее. Она показалась ему бледной и слегка взволнованной, но от этого ничуть не менее решительной и энергичной. Она шагнула к креслу, взяла с него принадлежавшие Шовиньеру трехцветный кушак и украшенную перьями шляпу с кокардой и протянула их виконту.

Тот в ужасе отпрянул от нее.

— Надевай, — не терпящим возражений тоном проговорила она. — Отныне ты — гражданин полномочный представитель Шовиньер.

— Но этого мало, чтобы… — начал было он.

— Все остальное у меня здесь, — она похлопала себя по груди. — Идем же, друг мой, нам нельзя терять ни минуты.

Нехотя уступив ей, он обвязал себя трехцветным кушаком, надел шляпу Шовиньера и направился к выходу, а Фужеро последовал за своим господином с чемоданом в руках.

Возле крыльца стояли Филомена, жена Фужеро и ее двое сыновей, державшие под уздцы оседланных лошадей. Прощанье слуг со своим сеньором вышло кратким и трогательным. Глаза у всех были на мокром месте, а Филомена плакала, не стесняясь своих слез. Боясь нечаянно выдать владевшие им чувства, виконт молча пожал всем руки и так же молча, не проронив ни слова, сел на лошадь.

— Присматривайте за землей, — сделала за него последнее распоряжение мадемуазель де Монсорбье. — Считайте ее своей до тех пор, пока месье виконт не вернется.

— Господи, поскорее бы! — сдавленно отозвался Фужеро и добавил фразу, показавшуюся виконту весьма странной: — Мы непременно отстроим ваш дом.

— Да хранит вас Господь, месье виконт! — воскликнула жена Фужеро, и все остальные нестройным хором повторили ее благословение.

Их слова еще звучали в ушах Корбаля, когда он вонзил шпоры в бок своей лошади и, сопровождаемый мадемуазель де Монсорбье, торопливо поскакал по тропинке, огибавшей Пуссино и уходившей в сторону Бургундии.

Их путь лежал вверх по склону холма, возвышавшемуся к востоку от города, и через полтора часа, достигнув его вершины, они в первый раз остановились, чтобы перевести дух и бросить прощальный взгляд на эти места. Темная спящая долина расстилалась у их ног, но в пяти милях к западу вздымался к небу красноватый колышущийся столб пламени, привлекший внимание месье де Корбаля. Секунду он напряженно вглядывался в этом направлении, вытянув шею и затаив дыхание.

— Да это горит Корбаль! — ахнул он, и в его голосе сквозила такая боль, словно пламя терзало его собственную плоть.

Мадемуазель сочувственно вздохнула.

— Да, мой дорогой, — негромко произнесла она. — Это Корбаль. Корбаль, ставший погребальным костром для Шовиньера.

Что-то в ее голосе заставило его вспомнить загадочную фразу, оброненную Фужеро: «Мы непременно отстроим ваш дом». Он резко повернулся в седле и пристально вгляделся в ее лицо, почти неразличимое во мраке.

— Значит, ты знала! — укоризненно вскричал он.

— Слуги всего лишь выполнили мое приказание, — сдержанно отозвалась она.

— Твое? — искренне изумился он. — И тебя послушались?

— Да, когда они поняли, что это необходимо для твоего и их собственного спасения.

— Но почему они прежде не спросили меня? — в его голосе послышались недовольные нотки.

— Ты мог начать колебаться, и, уговаривая тебя, мы потеряли бы драгоценное время. Вполне возможно, что из любви к дому своих предков ты отверг бы любые доводы. Фужеро понимал это и поэтому послушался меня.

— Зачем же было поджигать дом? — не успокаивался Корбаль.

— Чтобы уничтожить не только следы того, что произошло там, но и гарантировать безопасность слуг, которых могли заподозрить в соучастии в твоем исчезновении. Выслушай меня, любимый мой. Сейчас Фужеро и его семейство должны появиться в городе и сообщить, что, вернувшись вечером с поля, они застали дом объятым пламенем. В Пуссино начнут строить различные предположения и наверняка заподозрят, что ты сам устроил поджог и погиб в огне; если они не додумаются до этого, Фужеро должен намекнуть им о возможной причине пожара. Исчезновение Шовиньера, несомненно, покажется всем крайне подозрительным, особенно если станет известно, что сегодня вечером он отправился в Корбаль. Но пусть это не беспокоит тебя. К утру мы будем уже далеко.

— Я понял наконец, — сказал он. — Прости мою глупость. — Он вновь посмотрел на плещущиеся вдалеке языки пламени, и его взор затуманился. — Да, иного выхода не оставалось. Но… о Господи!

Она не сразу ответила ему.

— В этом мире, Рауль, за все приходится платить, — сказала она. — То, что ты видишь перед собой, является платой за твою жизнь. Неужели ты считаешь ее слишком высокой?

Стряхнув с себя минутную слабость, он повернулся к ней.

— Нет, тысячу раз нет, — если только я не обманываюсь и такой ценой покупаю жизнь и любовь.

— Ты не обманываешься, любимый мой. Я обещаю тебе и то и другое. — Она отняла свою руку и уже более деловито добавила: — Однако нам надо спешить. Ты теперь гражданин Шовиньер, направляющийся с особой миссией в Швейцарию, а я — твой секретарь Антуан.

Он с сомнением вздохнул.

— Хорошо. Но чем, в случае необходимости, мы сможем это подтвердить?

Она протянула ему пакет, завернутый в промасленную бумагу и перевязанный лентой.

— Возьми, — сказала она. — Здесь паспорта, выданные Комитетом общественного спасения[1230] на имя гражданина полномочного представителя Конвента Шовиньера и его секретаря Антуана. Тут же находятся и другие, не менее важные документы, в которых именем Республики, единой и неделимой, всем гражданским властям предписывается оказывать нам всяческое содействие. Когда я бежала из Ла-Шарите, я предусмотрительно захватила с собой портфель Шовиньера, но до сих пор мне не представлялось возможности воспользоваться этими бумагами — опасно было бы выдавать себя за секретаря Шовиньера, пока тот был жив.

От изумления и восхищения Корбаль не сразу смог найти слова, чтобы ответить ей. Затем он вздохнул и тихонько рассмеялся.

— А я-то думал, что ты хочешь попытаться добраться до границы наудачу. Но теперь нам куда легче… собственно говоря, нам ничто не мешает! Все это совершенно невероятно, так же невероятно, как и ты сама, Клеони!

В темноте он услышал ее негромкий смех и слова:

— Поехали, любимый. Республиканская свадьба отменяется.

— Зато настоящая свадьба, я уверен, не за горами, — с воодушевлением отозвался он, пришпоривая свою лошадь.

И вновь ее смех ответил ему, но на этот раз он прозвучал ласково и нежно. А через неделю, оказавшись наконец в Лозанне, среди друзей, мадемуазель де Монсорбье и месье де Корбаль сочетались законным браком.

ЖАТВА (повесть)

Французская революция. Молодой патриот, полковник Видаль возвращается с фронта с приказом собрать новых рекрутов и сообщить Национальному собранию о злоупотреблениях некоторых чиновников. Он сталкивается с беспощадной революционной машиной, где достижения революции ничто в сравнении с личными интересами вышестоящих. Его жизнь и жизнь его жены оказываются под угрозой…

Глава 1

Анжель быстро прошла по глухим улочкам своей секции[1231] — так эту часть города назвала в честь Муция Сцеволы[1232] — та разновидность патриотов, что мечтала о возрождении былой славы Древнего Рима на навозной куче, в которую она превратила Париж.

Выйдя на довольно широкую улицу Вожирар, она легкой поступью пересекла ее самую замусоренную часть около старой семинарии Сен-Луи и Люксембургского дворца. В древнем величественном здании стоял такой рев, звон и грохот, как будто здесь была кузница самого старика Вулкана[1233]. Но Анжель шума не испугалась, живя неподалеку, она постоянно слышала эти звуки. Но вдруг ветер подул с юга, и едкий удушливый дым пятидесяти четырех печей, в которых плавился металл для пушек армии Республики, перенесло через улицу. У нее запершило в горле, она закашлялась и ускорила шаги. Это рассмешило литейщиков, околачивавшихся у ворот. Это были смуглые, лохматые парни, с грубыми и злыми лицами. Несмотря на то, что они были чумазыми от сажи, их шевелюры украшали красные фригийские колпаки[1234].

Один из них, с трубкой в зубах, выпустил Анжель в лицо облако табачного дыма. Его обезьяноподобные приятели злобно захихикали. Анжель охватил ужас, но усилием воли она справилась с этим ощущением и, не сбавляя шага, продолжила свой путь.

К счастью, грубияны не стали продолжать свои отвратительные шутки. Хотя они и выглядели как дикари, однако, будучи честными тружениками, все же не были законченными негодяями. Это были люди, проводившие все время у печей, чтобы дать оружие французским солдатам, что, впрочем, не мешало им время от времени травить при случае несчастных людей, недостаточно патриотичных, по мнению этих недалеких работяг.

Анжель шла по-прежнему торопливо, дыша теперь уже свободнее, мимо старых конюшен Люксембургского дворца к улице Горшечников. Она была молода, стройна, изящна, на ее лице лежала печать благородства, что само по себе стало опасным в Париже в мессидоре 1 года по якобинскому календарю[1235], — или в сентябре 1793 года по старому календарю, теперь считавшемуся рабским. Ее очень простое, но безупречно опрятное платье было темно-серого цвета, муслиновая косынка, охватывавшая шею, опускалась до выреза корсажа, а из-под муслинового капора выбивались тяжелые локоны бронзового цвета, ниспадавшие на молочно-белую шею. Как бы для того, чтобы сгладить впечатление аристократизма, которое мог произвести ее облик, она приколола на грудь огромную трехцветную кокарду.

Она несла дневной паек — хлеб и мясо, выдаваемые чиновниками секций этого измученного голодом города, завернув его в салфетку, как того требовал закон. Это было нужно для того, чтобы простолюдинки могли в своей жестокой борьбе за продукты использовать более существенные емкости в качестве оружия для завоевание наиболее выгодных мест в очередях.

Анжель ничего в жизни не боялась так, как этих ежедневных посещений булочной и мясной лавки секции; она могла подвергнуться оскорблению по дороге туда, ограблению и насилию на обратном пути, и ее страх был так велик, что чаще всего она оставалась дома и пользовалась услугами какого-нибудь мазурика, который тайно торговал продуктами, пренебрегая декретами Конвента[1236], или даже предпочитала голодать, хотя закон давал ей право как гражданке Парижа на паек.

Ее хорошо знали в секции Сцевола, эту молодую жену стойкого солдата Видаля, было известно также, что ее муж в свои тридцать лет — полковник, что было не удивительно в армии Республики, служил он под командованием генерала Дюмурье[1237] в Голландии. Но, несмотря на довольно высокое положение мужа, Анжель не строила никаких иллюзий. Она знала, что патриоты не выносят вообще никаких начальников. Ее постоянно преследовал кошмар страха перед силой оружия, которая могла ввергнуть их в рабство, даже тех, кто, утешаясь самообманом, служил ей. Солдат-патриот мог попасть под подозрение так же легко, как и аристократ. Поэтому Анжель была постоянно готова к самому худшему, эта готовность стала ее образом жизни. Она занимала небольшой скромный дом на улице Горшечников, где до недавнего времени с ней жила компаньонка — преданная старая крестьянка по имени Леонтина. Но Леонтина заболела, и в конце концов ей пришлось уехать из Парижа в провинцию. С тех пор Анжель жила одна.

В Республике упразднили институт прислуги — на словах, поскольку на самом деле в правительственных декретах запреты такого рода толковались весьма широко. Слуги как таковые оставались, только теперь они назывались «служащими», но на переименовании все преимущества их нового положения и заканчивались. Однако слуги стали позволять себе лениться и дерзить хозяевам, а иногда были просто опасны. Отругать их или уволить, независимо от того, насколько они этого заслуживали, значило подвергнуть себя риску быть обвиненным ими в отсутствии патриотизма. А быть обвиненным, как бы ни беспочвенно было обвинение и как бы ни были смешны слова обвинителя, в этот период террора означало оказаться на полпути к гильотине. Республика была готова поверить в виновность любого обвиняемого, а Революционный трибунал было так же трудно уверить в своей невиновности, как легко убедить в вине.

Понимая все это, Анжель предпочитала не нанимать никого на место, оставшееся вакантным после отъезда Леонтины. Она сочла более благоразумным остаться в одиночестве в своем четырехкомнатном жилище — бывшем доме какого-то респектабельного мастерового дореволюционных времен. Скромность жилища сама по себе обеспечивала ей определенную безопасность. Но одиночество в этом доме было для нее почти невыносимо. К этому одиночеству добавлялись постоянные тревоги и ужас. Писем от Видаля приходило немного, и были они обескураживающе коротки. Стало небезопасно писать длинно, к тому же почта работала так же скверно, как все остальное.

Анжель стойко переносила все тяготы и, терпеливо ожидая, пока Видаль найдет возможность приехать к ней, решила, что, как только он сделает это, она скажет ему, что никогда не согласится снова остаться одна в этом кошмарном городе. Она решила поехать с ним, последовать за армией, если ей разрешат.

Наконец Анжель вышла на улицу Горшечников. Она была пустынной, как были пустынны все улицы Парижа в те дни, потому что выйти из дома означало привлечь внимание тайных агентов секции. Приблизившись к двери своего дома, она замешкалась и неожиданно отступила назад. Ее сердце пустилось в дикий галоп. У порога дома сидел человек на огромном ранце. Это был высокий мужчина в синем военном мундире с белой грудью и алыми шерстяными эполетами офицера (золотые эполеты были упразднены Республикой как аристократическая показуха). Белые нанковые панталоны и гессенские башмаки довершали наряд. Лицо скрывали поля огромной шляпы, украшенной трехцветной кокардой. Но когда она застыла на месте, он вдруг поднял голову, подтверждая ее догадку. С криком радости он вскочил на ноги и прижал к себе Анжель, не думая о том, что кто-то может увидеть эту сцену.

— Анжель, моя маленькая Анжель! — с нежностью произнес офицер.

— Жером! — воскликнула она, с трудом дыша в его объятиях.

Он слегка разжал руки.

— Я сижу здесь больше получаса. Уже начал волноваться, но твои добрые соседи заверили меня, что с тобой все в порядке и что ты ушла незадолго до моего прихода.

Она приникла к его груди и заговорила одновременно с Жеромом, захлебываясь от нахлынувшей на нее радости. Такое великое облегчение она испытала, такая огромная тяжесть, казалось, свалилась у нее с сердца, что она заплакала.

— О, мой дорогой, я так рада, так рада, что ты приехал. Ты не представляешь, как одиноко мне было. Никогда больше не оставляй меня! Никогда, Жером!

Она все еще не до конца верила, что он действительно здесь, так неожиданно и чудесно было его возвращение как бы в ответ на ее непрерывную молчаливую мольбу.

— Ладно, мы потом обсудим это. А пока ты не попросила разбить бивуак на улице, давай войдем в дом. Дай мне ключ.

Она охотно подчинилась. Ее руки так дрожали, что она сомневалась, сможет ли сама в угасающем свете дня отпереть дверь. Они вошли вместе, он обнимал ее за талию, ранец был перекинут через плечо, а позади с грохотом волочилась огромная сабля. Крутые ступеньки были очень узки, по ним мог пройти только один человек, и ей пришлось освободиться из объятий мужа и выступить на шаг вперед.

Наверху, в гостиной, меблированной скромно, но тщательно прибранной, она принялась раздувать угасавший огонь. Приготовление ужина для мужа поглотило ее целиком.

Видаль не сводил с нее глаз, его лицо было озарено счастьем, источником которого было только то, что он находился с ней вместе. Когда стол был накрыт и он увидел скудную порцию хлеба и мяса, которую она получила, — паек, выделенный комитетом секции, сияние исчезло с его сурового лица.

— Боже правый! Это все, что нашлось у тебя в доме? Разве два человека могут насытиться этим?

Она рассмеялась.

— Не два, Жером. Это все тебе.

— Мне? Я не возьму ни крошки. Это твой паек, и для меня он все равно слишком мал. Даже воробей не насытится. Клянусь честью! Неужели в Париже-так плохо с продуктами?

— Это паек. Но существуют способы — правда запрещенные — получить больше. У меня есть приятельница, перекупщица, которая приносит сюда каждый вечер яйца, масло и другие хорошие продукты. Мы услышим, когда она придет.

Она отворила окно настежь, чтобы не пропустить прихода торговки. Потом некоторое время возилась с глиняным горшком, и только когда ужин был полностью готов, она стала расспрашивать его об этом внезапном, без предупреждения, приезде. Он объяснил все по-солдатски коротко.

— У меня миссия, как выражаются гражданские, когда приезжают в армию. Генерал Дюмурье дал мне два задания. Первое — набрать рекрутов для подкрепления, требующегося в Голландии, и сопроводить их в армию. Это займет, вероятно, неделю. Второе — выступить перед Конвентом с обвинениями против собаки-мошенника подрядчика, набивающего свои карманы общественными деньгами, когда солдаты голодают. Это я должен сделать завтра.

Ее лицо помрачнело.

— Неделя! — сказала она через минуту задумчиво. — Может быть, неделя. — Внезапно она взглянула на него с надеждой и страхом. — Но когда ты соберешься в Голландию, Жером, ты ведь не оставишь меня здесь?

Он положил руки ей на плечи и нежно взглянул ей в глаза.

— Ты поедешь со мной, малышка?

— Я должна, Жером. Я больше не смогу оставаться здесь, меня измучили страх и одиночество.

— Бедное дитя, — Он привлек ее к себе и погладил по щеке. — Будет так, как ты хочешь, если ты действительно хочешь этого. Но пойми, это будет кочевая жизнь.

— Пусть. Главное, я буду знать, что ты рядом, и иногда буду видеть тебя.

— Хорошо, твое желание — для меня закон. В конце концов, я же больше всего и выиграю от этого.

Он поцеловал ее, и она, счастливо смеясь, отбежала.

Анжель снова занялась горшком, а Жером подошел к открытому окну и выглянул наружу.

— Черт побери! — выругался он. — Вонь и шум от мастерских в Люксембургском дворце делают жизнь здесь невыносимой.

— И это самое малое из того, с чем мне приходится мириться, — ответила она. — Есть… — Анжель неожиданно замолчала и вскочила, тревожно прислушиваясь. — Вот! — воскликнула она.

Перекрывая грохот пушечной мастерской, раздался пронзительный голос:

— Белье и кружева! Белье и кружева!

Анжель открыла ящик комода и вынула из него небольшой рулончик ассигнатов, — бумажных денег Республики[1238].

— Это та моя приятельница, о которой я тебе говорила, — сообщила она и поспешила к двери.

— Но она кричит «белье и кружева»!

Анжель рассмеялась.

— Так надо! Если бы она кричала «яйца и масло», то очень скоро оказалась бы в Консьержери[1239].

Она сбежала вниз, открыла входную дверь и с порога молча, знаком подозвала женщину, шедшую вниз по улице с большим плетеным коробом на голове. Торговка контрабандным товаром поставила свою корзину на землю. Казалось, в ней действительно не было ничего, кроме белья и кружев. Но под тонким слоем постельного и столового белья был спрятан куда более драгоценный сейчас товар: яйца, масло, и даже пара цыплят и несколько батонов свежеиспеченного хлеба.

Анжель купила много всего. В этот вечер они закатят пир в честь возвращения Жерома. Цыпленок, полдюжины яиц, упаковка масла и пара батонов хлеба перекочевали в салфетку, которую она принесла с собой. Сделка произошла в тени навеса над входом, где они могли не опасаться соглядатаев, тем более что уже стемнело, к тому же многие в это время вели незаконную торговлю и также прятались по домам.

Анжель отсчитала ассигнаты на десять франков. Торговка замешкалась, чтобы привести в порядок корзину, затем взяла деньги одной рукой, а другой начала отыскивать сдачу, как вдруг раздался дикий грохот, и совсем близко, не дальше чем у Сен-Сюльпис[1240].

Торговка добавила к своей незаконной торговле еще одно, более тяжкое, преступление, выказав приверженность вере, которая была объявлена Республикой несуществующей. Рукой, нашаривавшей сдачу, она торопливо перекрестилась, и ее губы зашептали молитву Деве Марии. Анжель, напряженно прислушиваясь к зловещему шуму, благодарила небеса, что муж с нею.

Она слишком хорошо знала этот звук. Из всех прочих мрачных звуков, наполнявших Париж, этот был единственный, заставлявший ее замирать от страха, — у нее начиналось удушье, к горлу подкатывала тошнота, ее терзали видения юноши, чьи крики она слышала однажды ночью на улице Горшечников, по которой эти волки в человеческом обличье тащили его к фонарному столбу, потом повесили.

Торговка торопливо вернула Анжель ассигнаты.

— Оставьте их себе, гражданка, — пробормотала она. — Заплатите мне завтра или в следующий раз. Я побегу лучше, а то, пока сдачу ищу, как бы чего худого не случилось.

Но Анжель всунула деньги ей в руку.

— Оставьте их у себя, — возразила она. — Потом отдадите сдачу. Торопитесь!

Женщина засунула бумажки за корсаж и подхватила корзину.

— Господи! — запричитала она. — Если они увидят меня и то, что в корзине, — растерзают на клочки. — Она опять водрузила корзину на голову. — Это опасное занятие, гражданка. Но мы, бедные люди, должны делать то, что можем. Храни вас Господь!

И она удалилась в направлении Люксембургского дворца.

Тем временем с другого конца улицы, идущей от Сен-Сюльпис, приближался хор сиплых голосов. Они распевали в ритме марша о том, что всех аристократов ждет виселица[1241].

Закрывая дверь, Анжель расслышала сквозь эту песню призыв к убийству, и, прежде чем ей пришло в голову, кто бы это мог быть, молодой человек влетел через порог, едва не сбив ее с ног, — она непременно упала бы, если бы не схватилась за притолоку. Оба были испуганы, но по-разному. Вбежавший человек, вскрикнув, отскочил в сторону, ему, видимо, показалось, что он попал в ловушку. Но, увидев, что имеет дело с женщиной, такой же испуганной, как и он сам, он воскликнул:

— Гражданка! Взываю к вашей жалости! К вашему добросердечию! — Он протягивал к ней руки. — Позвольте мне войти. Спрячьте, умоляю! По крайней мере разрешите остаться здесь, пока они не пройдут. Помилосердствуйте, во имя всемилостивой Матери всех нас!

Он умолял, сжавшись и содрогаясь от охватившего его ужаса, а она не могла произнести ни слова и только глядела на него. Преследователи молодого человека, судя по приближавшемуся топоту, были уже совсем близко.

Молодой человек был высок и строен, — разглядеть его лицо было невозможно, оно скрывалось в глубокой тени. На нем были белые нанковые панталоны, гессенскиеhref="#n_1242" title="">[1242] башмаки и длинный светло-коричневый редингот[1243]. Шляпа отсутствовала, и длинные пряди волос спадали на лицо, покрытое испариной страха.

— Они идут, — прошептал он с такой интонацией, что его шепот показался ей почти криком и напомнил о том юноше, которого повесили на фонаре прямо перед ее окном.

Казалось, он обречен. Его преследователи видели, как мужчина завернул за угол, и шумно направились следом, разгоряченные близостью добычи, как собаки-ищейки. Хриплые, отвратительные голоса и громыхание деревянных подошв их башмаков по булыжнику катились к дверям, у которых стояли беглец и гражданка Видаль.

— Боже милосердный! — воскликнул он. — Неужели вы согласитесь, чтобы меня растерзали у ваших ног? Сжальтесь, мадам! Сжальтесь!

Анжель полуобернулась и протянула руку к открытой двери.

— Входите! — прошептала она. — Быстрее! Подождите меня внутри. — Потом сказала: — Вот, возьмите это, — и вручила ему салфетку с продуктами.

Он, не мешкая, схватил сверток, влетел в темный дверной проем и исчез. Она тихо закрыла за ним дверь и затем с хладнокровием, которому сама удивлялась, вернулась на порог. Через минуту появились первые преследователи. Они замедлили шаг, потеряв след. Их было десятка два, примерно треть из них — женщины, грязные бесполые мегеры[1244]. Пара уличных мальчишек — хилых, полуголодных и полуголых детей трущоб — были тут как тут, и на их физиономиях была написана жажда зрелища.

Вожак толпы, громила с нечесаной бородой, заросший рыжими космами, но в дорогой меховой шапке, зло уставился на Анжель налитыми кровью глазами и свирепо спросил:

— Куда он побежал?

Она собрала все свое мужество и ответила равнодушным тоном:

— О ком ты говоришь, гражданин? Кого вы ищете?

— О ком я говорю? — эхом отозвался он. — Клянусь святой гильотиной, она тянет время! О ком я говорю, а?

Другой, еще более нетерпеливый, оттолкнул его плечом.

— Мы сели на хвост этому проклятому аристократу, а он ускользнул у нас из-под носа.

Одна из женщин, заходясь визгливым криком, объясняла происходившее. Она подняла тощую обнаженную руку, размахивая зажатым в ней ножом мясника.

— Собака-аристократ с напудренными волосами! Подумать только — с напудренными волосами! Посыпает пшеничной мукой свою поганую башку, когда добрые патриоты не имеют куска хлеба!

— Мы покажем ему, на что годится пшеничная мука, мамаша, — пообещал первый патриот. — Мы вытряхнем из его парика хлеб для бедняков. Пусть знает, собака, что его башка без этой муки ничего не стоит!

— Сначала поймайте его, — промолвил второй, видимо, самый умный из них. — В какую дыру он уполз? — Он снова обратился к Анжель, застывшей в дверном проеме. — Ты заметила его или нет? Он должен был пройти здесь. Мы видели, как он свернул за угол, и он не мог добежать до другого конца улицы, пока мы не появились здесь. Так ты видела его?

— Я только минуту назад спустилась посмотреть, что происходит, — ответила она. — Если он и проходил, то, должно быть, до того, как я вышла.

Раздался всеобщий рев разочарования. Мегера с ножом придвинулась ближе к двери, и ее свирепые голодные глаза оценивающе разглядывали опрятный наряд и белое лицо гражданки Видаль с ненавистью, питаемой подобными существами к любой женщине, обладающей хотя бы в малой степени природной женственностью.

— А ты, случайно, не припрятала его? — завизжала она с неописуемой злостью. — Ты сама, случайно, не аристократка? Что-то слишком белое у тебя лицо и белые руки, да и говоришь ты жеманно. — Она обернулась к остальным и взмахнула рукой с ножом, указывая на Анжель. — Я вам говорю, она врет! Посмотрите на нее! Посмотрите на ее платье, лицо, руки. Разве она похожа на патриотку? На истинную дочь Франции — той славной новой Франции, что выросла на пепле тирании и порока?

Толпа молчала, и это молчание было зловещим. Обманутые одной жертвой, эти санкюлоты[1245] получили возможность утешиться, утолить свою проснувшуюся жажду крови другой. А эта женщина выглядела нежной и светлой, в ее облике проглядывали непростительные — антиреспубликанские — приметы: миловидность и чистота, и у них созревала общая мысль: раз уж одна жертва от них сбежала, нужно заменить ее новой.

Анжель стояла, чувствуя, как холодный, парализующий страх охватывает ее в этой зловещей, многозначительной тишине, под этими полными яростной злости взглядами, обращенными на нее. Она могла бы повернуться и уйти в дом, но это значило бы сдаться. Она подумала, что Видаль все слышит и сейчас спустится ей на помощь. Вдруг в толпе раздался смех, похожий на лошадиное ржание. Он принадлежал молодому патриоту, который отнесся к женской привлекательности иначе, чем его товарищи к красоте этой женщины.

Он шагнул вперед, грубо оттолкнув плечом мегеру.

— Что ты тут строишь из себя? — презрительно рассмеялся он в лицо. — Ты всего лишь женщина. И непоследовательна, как и все женщины, если, конечно, ты еще не стала предательницей и не собираешься спасать эту аристократическую собаку, которая пудрит голову мукой, украденной из бедняцкого хлеба.

— Я? — закричала на него искренне изумившаяся тетка. — Я спасаю аристократа? И ты говоришь это мне? Мне, которая в сентябре[1246] на Лa-Форс[1247] перерезала глотки десяткам таких, как он? Я говорю, что она изменница, что она дает убежище собаке, за которой мы гонимся, она…

— В чем дело?

Резкий и отдающий металлом голос, произнесший этот вопрос как команду, оборвал тираду мегеры и прекратил шум у порога. Патриот, стоявший слишком близко от Анжель, был отброшен ударом в сторону, другой отлетел в объятия стоявшего за ним человека, и Видаль вышел вперед. За ним волочилась его сабля. Он встал рядом с Анжель, и она облегченно вздохнула.

— В чем дело? — повторил он еще резче и свирепее, чем прежде, меча глазами молнии в эту взъерошенную толпу.

Первой пришла в себя мегера. Она обнажила свои желтые клыки в злобной ухмылке.

— Какое тебе дело? Ты что, дамский угодник, гражданин солдат? — И она разразилась неприятным визгливым смехом. — Святая гильотина!

— Мне кажется, вы оскорбили мою жену — жену солдата Франции. Убирайтесь, иначе Комитет секции разберется с вами.

Его властный вид, мундир, трехцветный шарф на талии, рост и очевидная сила произвели впечатление на толпу. Однако обескуражить старую мегеру было гораздо сложнее, чем остальных. Она стала размахивать ножом перед самым носом полковника, обращаясь к нему на диком революционном жаргоне, которым одинаково владели мусорщик и депутат. Она напомнила ему, что все люди равны, а офицерский чин имеет значение исключительно в его полку. Она рассказала историю об аристократе с напудренной головой, которого они преследовали и потеряли, и обвиняла Анжель в том, что та предоставила ему убежище.

— Вот еще! — возразил он. — Это ложь!

— Спроси ее! — заверещала баба. — Спроси ее!

Но Видаль тоже достаточно хорошо владел революционным жаргоном, и именно этот язык он выбрал для ответа.

— Какая нужда спрашивать ее? Разве меня не было в доме? Разве я сам не знаю, что никакой аристократ не входил сюда? Кроме того, неужели я стану оскорблять жену подобным вопросом? — Его голос звучал горячо и гневно. Выдержав небольшую паузу, он закончил: — Только посмейте сказать, что, пока я проливаю на границах кровь в сражениях за свободу и против тиранов, моя жена здесь, в Париже, помогает врагам свободы! Если вы так думаете, значит, вы не знаете ни Видаля, ни его жены, у которой больше причин для ненависти к аристократам, чем у любой другой женщины среди вас. Если бы она была способна на такое вероломство, я собственными руками задушил бы ее, я сделал бы это во имя богини разума.

Это был именно тот тон, каким с ними следовало говорить: избитые фразы, звучащие с псевдоклассическим благородством, в которых преподносились им революционные доктрины. Толпа сразу же подчинилась его воле и уже благоговела перед этим революционным рвением, превосходившим их собственное.

Видаль обернулся к жене и приказал:

— Иди, я пойду за тобой. — И когда она заколебалась, повторил уже более настойчиво: — Уходи.

Повинуясь, она пошла, предоставив ему успокаивать толпу, не смевшую возражать против ее ухода. У подножия лестницы Анжель на минуту прислонилась к стене, чтобы передохнуть, сложила руки на груди, потрясенная, трепещущая и полная отвращения. Она всматривалась в полумрак, пытаясь разглядеть беглеца, и наконец заметила его, сжавшегося, под лестницей; было различимо только призрачно белевшее лицо. Вот почему Видаль, спускавшийся в спешке, не заметил его.

— Пойдемте наверх! — прошептала она, и незнакомец повиновался.

Из-за прикрытой двери она слышала голос Видаля, но не различала слов. Затем раздался смех толпы, от которого она содрогнулась, и, держась за перила, последовала по крутой лестнице за беглецом, осторожно нащупывая ступени, потому что уже совсем стемнело.

Глава 2

Незнакомец поджидал ее на лестничной площадке, посматривая через открытую дверь в гостиную, где ярко горевший в камине огонь разгонял сгущающийся сумрак.

Она жестом пригласила его сесть в кресло, и он устало опустился в него, вытирая покрытый испариной лоб. Она подошла к окну и, прежде чем зажечь свет, закрыла ставни.

Когда Анжель ударила кремнем по кресалу, незнакомец произнес:

— Мадемуазель, как я могу отблагодарить вас?

Хотя он еще слегка задыхался, но самообладание вернулось к нему, его голос звучал приятно и напомнил ей голос другого человека, она только не могла вспомнить, кого именно.

— В этом нет необходимости, гражданин. Я сделала не более, чем должна сделать любая женщина, оставшаяся женщиной посреди всего этого. Вы обратились ко мне как к девушке, гражданин, но я замужем.

— Извините, мадам.

Незнакомец поднялся. Теперь он уже был вполне в состоянии не сидеть, когда она стоит.

— Однако не называйте меня и так, — снова поправила она его.

— Еще раз простите, гражданка, — сказал он. — Я подумал, что, поскольку вы предоставили мне убежище…

— То я могу быть не республиканкой. Вы ошиблись. Я жена солдата Франции.

Он учтиво поклонился. Ей это не понравилось, а еще ей показалось, что этот человек неискренен.

— Вашему мужу, гражданка, можно позавидовать, и его следует поздравить.

Не отвечая, она зажгла свечи, потом подошла к очагу и занялась горшком.

— Они еще не ушли, гражданка, — произнес он, и эта фраза прозвучала скорее как вопрос, нежели как утверждение.

— Уйдут, — ответила она. — Вам нечего больше бояться. — Затем переменила тему: — Я дала вам салфетку с кое-какими вещами.

— Она здесь, на столе, гражданка.

Она обернулась, посмотрела на стол, а потом перевела взгляд на беглеца. Некоторое время они стояли лицом к лицу при желтом мерцании свечей, в полном молчании глядя друг на друга широко раскрытыми глазами.

— Вы! — наконец воскликнула она.

— Анжель! — одновременно вскрикнул он.

Они снова застыли в оцепенении, разглядывая друг друга. Теперь она поняла, что показалось ей таким странно знакомым в его флегматичной манере говорить. Колесо времени повернулось вспять. Он почти не изменился за десять лет, прошедшие с тех пор, как двадцатилетним юношей ухаживал за семнадцатилетней Анжель. Глядя на него, она возвращалась памятью в Бовалуар в Нормандии, где шевалье[1248] де Сейрак — а это был он — распоряжался жизнью и смертью всех людей, он был волком, который безжалостно погубил бы ее, если бы не вмешался Видаль. Чтобы спасти ее, Видалю пришлось покинуть свое невеликое хозяйство, он увез ее туда, куда не могла проникнуть месть сеньора, никому не прощавшего сопротивление его воле.

Прошло десять лет, и, хотя это событие было самым значительным в ее жизни, однако штормы и бури последнего пятилетия, вызванные ими грандиозные перемены — перемены, в которых Видаль и его жена сыграли свою роль, — почти изгладили из ее памяти и затуманили эту историю.

— Вы! — снова сказала она после долгой паузы и рассмеялась, оценив иронию судьбы, ухитрившейся опять свести их спустя столько лет и при обстоятельствах, так разительно отличающихся от тех, которыми была отмечена их последняя встреча. В те давние дни он был преследователем, а она — жертвой, искавшей защиты у честного крестьянина, которого любила. Теперь сам Сейрак стал беглецом, преследуемым, и именно у нее, а не у какой-нибудь другой женщины он искал укрытия и защиты.

Этот смех, резкий, немного издевательский, столь сильно диссонировал с ситуацией, что шевалье стало не по себе. Он заметался, и изумление в его взгляде сменилось настороженностью.

— Ты… Ты не выдашь меня? — запинаясь, проговорил он. — Ты не отомстишь мне за грех любви к тебе, Анжель, потому что это любовь толкнула меня…

— Еще одно слово о прошлом, — прервала она его голосом, полным нетерпения, — я открою ставни и позову ваших друзей снизу. — Она смерила его взглядом, полным холодного презрения. — Теперь вы в моей власти, месье шевалье, как некогда я была в вашей. Если вы хотите, чтобы я отнеслась к вам более великодушно, более милосердно, чем вы отнеслись ко мне, не будите неприятных для меня, ненужных воспоминаний.

На минуту он испугался этого царственного гнева, потом пожал плечами и безвольно уронил руки. Но вскоре стук захлопнувшейся внизу двери снова встревожил его. Грохот деревянных подошв по булыжнику прокатился вдоль улицы, а потом снова зазвучал хор нестройных голосов. Охота возобновилась. Они опять орали: «На фонари отправь аристократов!»

Голоса затихали или, скорее, растворялись и терялись в непрестанном реве кузниц Люксембургского дворца.

Сейрак облегченно вздохнул и сказал:

— Наконец-то они ушли. — Потом снова взглянул на нее, минуту помолчал и продолжил: — Поскольку я здесь нежеланный гость, естественно, мне придется откланяться. Мне остается только поблагодарить вас за то, что вы сделали для… незнакомого человека, и уйти. — Он снова сделал паузу, но она опять не ответила. Он слегка наклонил голову, как человек, покоряющийся неизбежному. — Гражданка, — произнес он, — вы знаете, что может ожидать меня на улицах. Я не трус. Меня направлял лишь инстинкт самосохранения. Но если мне не повезет, я умру, не опозорив имени, которое ношу. На некоторое время благодаря вам, я был спасен. Но, возможно, только на некоторое время. Я по-прежнему считаю, что нахожусь в смертельной опасности. Вы поймете мое желание помириться с теми, кого я мог обидеть действиями или намерениями. Мне будет легче уйти, если я буду уверен в том, что вы простили меня за прошлое.

Конечно же, эти слова тронули Анжель. От враждебности не осталось и следа. Но прежде чем она смогла ответить, распахнулась дверь и на пороге появился Видаль.

Сейрак сначала отшатнулся, узнав его. Потом он пришел в себя и стоял, полупрезрительно улыбаясь, в его глазах была заметна смертельная усталость.

— От Харибды прямо к Сцилле[1249], — сказал он почти цинично. — Какая разница! Я устал от всего этого; устал от постоянных усилий сохранить замороченную голову на ненадежных плечах.

Видаль приближался. Он изумленно взглянул на Анжель.

— Так, значит, это была правда? — спросил он и коротко рассмеялся, вспомнив, как распинался перед толпой.

— Как видишь, — спокойно ответила она. — Но я не знала, кто он такой, когда впустила его в дом.

— И кто же это такой, кому ты дала убежище? — эхом откликнулся Видаль, явно заинтригованный.

Полковник снова взглянул на беглеца с любопытством, теперь уже внимательнее, и его суровое лицо потемнело. Он взял со стола свечу и поднял ее вверх, чтобы лучше разглядеть незнакомца. А когда узнал, из его горла вырвалось нечто подобное рычанию, и он поставил свечу на место.

— Бог не дремлет, шевалье де Сейрак, — мрачно произнес он.

Шевалье содрогнулся. Он счел, что теперь все пути спасения для него отрезаны, и решил предстать перед лицом судьбы в маске гордого безразличия. Он слегка усмехался, когда отвечал:

— Я полагал, что Республика отвергла такой предрассудок, как существование Бога.

— Но вы же представили мне доказательство, что он существует, и я вам в этом случае готов поверить, — возразил Видаль. Он помолчал минуту, потом спросил: — Вы можете назвать хоть какую-нибудь причину, по которой я могу не выполнить свой долг гражданина по отношению к вам?

— Не могу.

Тон, которым говорил Сейрак, был равнодушным до такой степени, что голос его звучал почти презрительно.

Видаль поклонился ему и повернулся к Анжель.

— Тогда, моя дорогая, остается только отдать этого милого человека на съедение львам.

— Жером! — Она побледнела и схватила мужа за руку.

— Что еще? Надеюсь, ты не собираешься предложить мне пожалеть его?

— Что было — то прошло. Кроме того, он не так уж и навредил нам. Ему ведь не удалось осуществить задуманное. Будем милосердны, Жером. Давай отпустим его с миром.

Муж посмотрел на нее и сказал с усмешкой:

— Отпустить его? Дать спастись этому волку? Но, определенно, тут распорядилась судьба, это она привела его именно к нам, а не в какой-нибудь другой парижский дом. — Он говорил почти грубо. — Шевалье оказался здесь, чтобы заплатить по старому счету. Воля судьбы вполне определенна. — Он взглянул на Сейрака. — Какие воспоминания вы пробудили во мне! — сказал он, горько улыбаясь. — Дождливый день в марте — жерминале по календарю Свободы, — десять лет назад, когда мы с Анжель бежали из Бовалуара, преследуемые вашими громилами. Как бы они поступили со мной, если бы поймали? Как обошлись бы с ней? Вы пощадили бы нас? И тем не менее она умоляет меня пощадить вас! — Жером с горечью рассмеялся. — Это было в жерминале[1250] — месяце сева. А сейчас мессидор — месяц жатвы. В якобинском календаре заключена ирония, очень подходящая к вашему случаю. Посеянное вами тогда придется пожать сейчас.

— Готов принять что угодно, только бы не слушать вас больше, — сухо ответил Сейрак, отвесив насмешливый поклон.

Видаль повернулся к окну, но Анжель снова загородила ему дорогу.

— Нет, Жером! Опомнись! — Ее голос дрожал, как будто она испытывала ужас. — У меня нехорошее предчувствие. Твоя безжалостность может принести нам беду. Ради Бога, пусть он уйдет. Мы отомстим ему благородством, понимаешь? Что он для нас, в конце концов? Пустое место. Отпусти его, Жером! Если ты меня любишь, исполни мое желание.

Видаль взглянул на жену. Его решимость была поколеблена.

— Только из любви к тебе я хочу оплатить по этому счету.

— Оплати. Но не монетой месье де Сейрака. Рассчитайся добром за зло, Жером, — только поступив так, ты поступишь достойно, пусть он идет своей дорогой.

— Клянусь честью, я не так понимаю, что такое расплата, — проворчал он.

— И возмездие — тоже. К сожалению. Отпусти его. Ради Бога, дай ему уйти. Думаю, месье де Сейрак уже поплатился и будет расплачиваться до конца своей жизни.

— Ах, вот оно что! — этот аргумент Видаль понял. Ему стало ясно, что верхом милосердия с его стороны было бы отдать Сейрака преследователям, которые могли положить конец его страданиям.

— Ну что ж! Из любви к тебе, — сказал он. — Если ты просишь, пусть так и будет. В конце концов, как ты сказала, он действительно пустое место. — Видаль обернулся к Сейраку. — Гражданин, ваш путь свободен. Можете уходить.

— Благодарю вас за милосердие, — сказал тот, но взглянул при этом на Анжель. Потом поклонился, сделал шаг по направлению к двери и вдруг остановился, застыл и рухнул на пол.

Видаль растерянно посмотрел на жену и спросил:

— Что же теперь делать?

Она опустилась на колени рядом с потерявшим сознание Сейраком, взяла его за плечи и приподняла голову. Почувствовав влагу под рукой, она быстро отдернула ее.

— Он ранен! — воскликнула Анжель с нотками жалости в голосе.

Приступ слабости, ввергший шевалье в обморок, был непродолжительным. Как только Анжель договорила, Сейрак снова открыл глаза, похожие на черные провалы на прозрачно-бледном лице. Мгновение они были пустыми и бессмысленными, но постепенно оживились, и в них появилось любопытство, выдающее отсутствие ориентации в окружающей обстановке, следующее за возвращением сознания. Но когда взгляд шевалье упал на Анжель, все еще поддерживавшую его голову, он полностью пришел в себя.

— Извините, — произнес он. — Мне неприятно причинять вам беспокойство, но… — Сейрак с трудом улыбнулся.

Видаль тоже опустился на колени рядом с ним.

— Давайте осмотрим вашу рану, гражданин шевалье.

— Ерунда! Ничего страшного. Когда я сворачивал за угол, один из этих псов швырнул в меня нож. Небольшая царапина, я не обратил на нее внимание. Должно быть, я упал в обморок просто от слабости. Я не ел со вчерашнего утра.

Видаль был по сути добрым и великодушным человеком, и обморок Сейрака возбудил в нем жалость, отчасти заглушившую воспоминания о том, что произошло между ними в прошлом. Не понадобилось и вмешательства Анжель, чтобы он превратился в доброго самаритянина по отношению к давнему врагу.

Вдвоем Анжель и Жером Видаль помогли шевалье подняться и усадили его в кресло. Полковник обнажил раненое плечо Сейрака, а Анжель промыла и обработала рану, которая была и в самом деле неглубокой, как сказал шевалье.

Потом Анжель быстро приготовила ужин, и очень скоро аппетитно пахнущий омлет стоял перед беглецом. Он набросился на пищу, и никакие требования этикета уже не могли удержать его волчьего аппетита. Видаль налил ему простого и весьма дурного качества красного вина, которое в лучшие времена шевалье счел бы настоящей отравой. Но несчастья и лишения умерили его гастрономические притязания. Он пил, пока бутылка не опустела, смакуя невозможно едкую жидкость с благодарностью.

Он начал ужинать первым и закончил последним. Наевшись, с легким вздохом он откинулся в кресле, согретый пищей и взбодренный вином. Великодушие, проявленное к нему людьми, некогда бывшими его врагами, настроило его на особый лад.

— Человек, — заговорил он, — есть, в сущности, не что иное, как творение собственного желудка. Этим определяется своего рода жизненная философия. Полчаса назад я считал, что не могу больше убегать и прятаться в попытках сохранить свою пустую жизнь просто потому, что пустота была моим физическим состоянием. Я был готов пойти и сдаться этим канальям только для того, чтобы положить всему этому конец. Но, поев и выпив, я как будто заново родился. Ожив, я больше всего хочу, практически любой ценой, продлить свою жизнь. Надеюсь, гражданка, и вы, полковник, что по этой метаморфозе можете судить о глубине моей благодарности.

Таким странным образом прошлое, бывшее болью для всех троих, было перечеркнуто. Супруги Видаль дали ему убежище, и это накладывало на него определенные обязательства. Если хочешь сохранять ненависть к своему врагу, нельзя заключать перемирие; а если оно так или иначе заключено, ненависть тает понемногу. Почти не заметив перехода из одного состояния в другое, они начали расспрашивать, зачем он приехал в Париж и что делал здесь.

— Я предпринял почти безнадежную попытку бежать, — сообщил он, — вознамерился переправиться в Англию. Один друг в Нанте поможет мне с этим в любой момент. Потом, чтобы не оказаться без средств к существованию в чужой стране, я вернулся в надежде забрать кое-какие бумаги и драгоценности, хранившиеся в моем доме здесь. Я должен был понимать тщетность такого предприятия. Конечно же, толпа успела все обшарить до меня, а что оставила она, реквизировали в национальную казну ваши друзья из Конвента. Я напрасно приехал, так же как, возможно, и вы напрасно проявили ко мне доброту и напрасно подвергаете себя опасности, укрывая меня. Я не вижу для себя возможности когда-нибудь выбраться из Парижа подобру-поздорову. — Он помрачнел и заключил: — Из всего, что произошло, можно сделать вывод, что я поступил глупо, убежав сегодня вечером от толпы. На некоторое время обычный инстинкт самосохранения одержал верх над рассудком. Теперь я понимаю, насколько лучше было бы просто сдаться и позволить им прикончить меня.

Решившись на добрый поступок, как, впрочем, и любой другой, трудно совершить только первый шаг. Когда же он сделан — наоборот, повернуть назад уже непросто. Анжель испытывала еще большее, чем ее муж, сочувствие к беглецу. Его безропотность и уныние — и кто знает, возможно, также приятная внешность, потому что шевалье был привлекательным мужчиной и на его облике лежала печать знатности и хорошего воспитания, — вызвали в ней чувство сострадания, и она, решив быть в этом последовательной, обратилась к мужу:

— Ты в состоянии помочь ему, Жером? У тебя есть возможность тайно вывезти его из Парижа?

— Мне? Вывезти его? — изумленно выдавил из себя Видаль.

— Нет, нет, — сказал Сейрак. — Вы требуете от него слишком многого, гражданка. Каким бы я ни был сегодня, в юности я действительно много грешил и виноват перед вами обоими. Есть предел добру, которым можно отплатить за зло.

— Но не для христиан, — возразила Анжель.

Шевалье слабо улыбнулся.

— Для христиан! Ха! Но вы забываете, что, видите ли, Республика упразднила христианство. Нет, нет, вы просите полковника Видаля сделать больше, чем заложено в его натуре, возможно, даже больше, чем моя натура позволит принять.

На лице Видаля теперь тоже появилось выражение сострадания.

— Если вы в состоянии принять это, гражданин, то я в состоянии предложить вам выход, — сказал он. — Одна из моих задач здесь, в Париже, состоит в том, чтобы набрать подкрепление для армии генерала Дюмурье. Неотложно требуются рекруты, и через неделю из Парижа к границе со мной отправится множество людей. Вы уже видите дверь, которую я открываю перед вами? Рекрут, гражданин шевалье. Присоединяйтесь ко мне, я внесу вас в списки солдат, и не возникнет никаких вопросов. Как только вы наденете голубой мундир, вам не будет грозить никакая опасность. Вы выйдете из Парижа с моими солдатами, и, как только окажетесь за его пределами, я с готовностью пошлю вас на какое-нибудь особое задание, чтобы дать возможность дезертировать и отправиться к вашим друзьям в Нанте.

Анжель горячо поддержала этот план. Что касается Сейрака, то он только удивленно и печально смотрел на полковника, не говоря в ответ ни слова.

— Вы сделаете это для меня? — наконец спросил он.

Шевалье поднялся и склонился над столом.

— Если ваша натура позволяет принять это, — с легкой иронией сказал Видаль.

— Гражданин полковник, вы мстите поистине благородно. У меня нет слов, которые…

— Не нужно слов. Сегодня вам лучше остаться здесь. Мы не можем предложить вам постель, поскольку, как видите, у нас небольшая квартира. Но если вас устроит пол и ковер, в который можно завернуться, то по крайней мере здесь, вы будете в безопасности и сможете спать спокойно. Завтра мы превратим вас в солдата Единой и Неделимой Республики.

Сейрак сел и, то ли от переполнявших его чувств, то ли просто от страшной усталости, уронил голову на руки и заплакал.

Глава 3

На следующий день вскоре после полудня Видаль докладывал в Тюильри[1251] о делах, которые поручил ему генерал Дюмурье, и совершил при этом страшную ошибку: не только потому, что отвечал на праздные вопросы относительно дела, приведшего его в Париж, но, более того, отвечал правдиво. Прояви он осмотрительность, никто не узнал бы о поручении генерала, пока он сам не выступил бы в Конвенте перед представителями нации. Если бы Сен-Жюст[1252] тогда разобрался в этом деле — как должен был поступить, — по крайней мере, у него возникло бы претензий по отношению к Видалю. Он направил бы все свое негодование на самого генерала Дюмурье, минуя Видаля, который был всего лишь послушным инструментом в руках своего командира. Однако излишняя разговорчивость полковника привела к конфликту с Сен-Жюстом, и Жером оказался в очень серьезной опасности, на волосок от гибели.

Это происходило в зале дворца в ветреный день мессидора, для которого характерны ссоры. Видаль с важным видом поднимался по ступенькам, звеня шпорами и громыхая саблей; он схватил за плечо неопрятного привратника так, что тот скорчился, и приказал ему грозно:

— Иди и скажи представителям нации, что пришел полковник Видаль из Голландской армии, чтобы изложить перед августовской ассамблеей жалобу генерала Дюмурье.

Зал был заполнен обычной толпой, бездельники и люди дела стояли рядом; патриоты в красных фригийских колпаках, неряшливые в силу своего «истинного» патриотизма, слонялись без дела, покуривая грязные трубки; туда-сюда сновали юристы в черных мантиях, изображая страшную занятость, то тут, то там граждане представители становились центром небольшой толпы крикливых республиканцев обоих полов; члены Национальной гвардии[1253] в синих мундирах, несколько солдат и бесчисленное множество шпионов и агентов секций приходили и уходили или бродили по залу, перемещаясь от одной группы к другой.

Но как только заговорил Видаль, неожиданно наступило молчание, и полковник обнаружил, что все взгляды устремлены на него. Но это ни в малейшей степени не обескуражило его. Он видел войну и смерть, и ему не было дела до выражения лиц уставившихся на него оборванцев. Более того, он был убежден, что у него прекрасная фигура, он на несколько дюймов возвышался над самым высоким из присутствовавших, и к тому же был достаточно молод, чтобы ему не льстило то обстоятельство, что он — центр всеобщего внимания.

Он отпустил привратника, который помчался докладывать о нем, и стоял, с некоторым высокомерием позволяя окружающим любоваться своим простым, но не без приятности, лицом и лихо сдвинутой на ухо огромной шляпой с кокардой.

Из группы людей выступил капитан национальной гвардии.

— Ба! Видаль, мой полковник! — воскликнул он, приближаясь. — Ты как с неба свалился.

Видаль глянул на него сверху вниз.

— Верное определение, — сказал он. — Я ангел мщения.

Это было многообещающее начало, и праздная публика придвинулась поближе к нему в надежде, что последует продолжение, дополняющее уже сказанное.

Дюшатель — капитан Национальной гвардии — принялся расспрашивать нашего полковника, и Видаль не счел необходимым делать секрет из того, что вскоре должно было стать основной темой разговоров в Париже.

— Проклятая собака подрядчик наживается на крови французских солдат, — сказал он. — Я приехал, чтобы возбудить процесс, который заставит его голову понюхать национальную корзину[1254].

Этот образ был нов и звучал истинно патриотически. Несколько оборванцев зааплодировали.

Какой-то патриот во фригийском колпаке с кокардой и в неописуемо гнусном платье вынул из зубов длинную чадящую трубку и нахально сплюнул на мантию юриста, которая, несомненно, казалась ему слишком чистой для доброго республиканца, каковым он считал себя.

— Свинья! — злобно выпалил юрист.

— Брат, — спокойно ответил патриот, — если ты будешь путаться у меня под ногами, такое случится еще не раз. — И он обратил взгляд на Видаля, громогласно потребовав назвать имя и преступление, о которых тот упомянул.

Видаль выложил все без колебаний. Как солдат, он, естественно, был полон негодования, и его не волновало, как скоро его слова обрастут отвратительными подробностями.

— Предатель, о котором я говорю, — правительственный подрядчик, которому нация платит за снабжение армии обувью. Движимый отвратительной алчностью, он прислал нам сапоги, сделанные скорее из бумаги, чем из кожи, вследствие чего солдаты Франции ходят разутые и были погублены тысячи жизней — ценных для Франции в эти тяжелые времена, но пожертвованных только для того, чтобы этот вор смог обогатиться.

Послышались негодующие голоса. «Его имя! Имя!» — требовали они.

Видаль вдруг подумал, что был, пожалуй, неосмотрителен. Но было уже поздно.

— Я приберегу его имя для граждан представителей, — сказал он, когда люди начали вплотную окружать его, и, выставив локти, силой освободил вокруг себя пространство. — Святая гильотина! — заревел он. — Не напирайте на меня!

Вернулся привратник с сообщением, что Конвент проводит дебаты. Гражданин президент желает, чтобы полковник Видаль подождал, но был наготове. Он будет извещен, когда Национальный конвент разрешит ему выступить.

И затем, прежде чем полковник успел ответить, кто-то тронул его за плечо. Он обернулся и увидел стройного юношу с внешностью Антиноя[1255]. На нем не было головного убора, и его роскошные, тщательно завитые каштановые волосы перехватывала широкая лента из черного шелка. Судя по его элегантному платью, он мог быть аристократом.

— Можно вас на пару слов, полковник? — тихо спросил он, кривя губы в презрительной усмешке.

— На сколько вам будет угодно, — последовал моментальный ответ, — хотя я понятия не имею, кто вы такой.

— Меня зовут Сен-Жюст. Я самый незаметный и незначительный из представителей великой нации.

Эту характеристику можно было не добавлять. Его имени было достаточно для многих людей, и более чем достаточно для Видаля, которого Дюмурье предупреждал, что этот человек — друг того самого мошенника-подрядчика, обвинить которого был послан полковник.

Только сейчас солдат сообразил, что проявил неосмотрительность, однако не встревожился и не насторожился.

— Я вас слушаю, — начал он.

— Сюда, — сказал представитель, отводя его в сторону.

Видаль полупрезрительно пожал плечами — ему не нравился этот щеголь в синем сюртуке, лакированных башмаках и безукоризненных лосинах, сидевших на нем без единой морщинки. Тем не менее он подчинился повелительному тяжелому взгляду блеклых глаз и движению белой руки.

Толпа с готовностью дала им дорогу. У Сен-Жюста была самая кровожадная натура, самый резкий язык и самое неистовое красноречие в Ассамблее[1256]. Под лисьей внешностью скрывался волк, и, возможно, он был опаснее любого человека тех дней. Было известно также, что его высоко ценит Неподкупный Робеспьер[1257] и в делах политики голоса этой пары звучали как один.

Сен-Жюст отвел Видаля к двери по пятнам солнечного света на полу, вспыхнувшим на мгновение, чтобы затем погаснуть, когда сентябрьский ветер заслонил солнечный лик полчищами пригнанных им туч.

— Я полагаю, вы говорили о Лемуане, — мягко произнес Сен-Жюст.

— То, что вы так быстро об этом догадались, свидетельствует о справедливости сделанного мною обвинения, — подтвердил Видаль.

На мгновение депутат застыл. Потом поднял брови.

— Вы рассуждаете как солдат, а это равнозначно тому, что вы не рассуждаете вовсе. Поскольку Лемуан — единственный подрядчик, которому за последние три месяца было поручено правительством снабжать армию обувью, не нужно особой сообразительности, чтобы догадаться, что ваше обвинение направлено против него. — Он немного помолчал, и его холодные безжалостные глаза изучали лицо доблестного солдата. — Скажите, полковник Видаль, это обвинение — единственная причина, по которой вы оставили действующую армию?

— Главная.

— А что вам поручено еще?

— Мой генерал хочет получить обещанное ему подкрепление. Моя другая задача — привести с собой в Голландию новобранцев.

— Вы примете от меня один совет, полковник?

— Это зависит от того, каков он, — ответил Видаль.

— Уделите все свое внимание тому, что считаете — совершенно ошибочно — менее важной своей задачей. Получите санкцию Ассамблеи на проведение набора в армию. Что касается дела Лемуана и сапог — оставьте его. Не получится ничего хорошего из…

Видаль нетерпеливо, почти зло прервал его:

— Вы говорите с солдатом, гражданин. Я получил точный приказ от генерала, и никто, кроме моего генерала, не может освободить меня от выполнения какой бы то ни было его части. Вы понимаете, что, если я поступлю так, как вы предлагаете, Дюмурье расстреляет меня за неповиновение?

— Я могу предотвратить это, — заверил Сен-Жюст. — Я говорю не только за себя лично, но и за самого гражданина Робеспьера. Гарантирую, вас не будут преследовать за то, что вы не выполнили приказ, или, скорее, за то, что выполнили мою… просьбу.

Видаль стоял лицом к лицу с депутатом.

— Может быть, вы скажете мне, какое отношение имеете к этому делу? — спросил он так резко, что на бледных щеках его собеседника вспыхнул румянец.

— Я озабочен интересами нации, — ответил Сен-Жюст, давая понять, что из-за возражений полковника его терпение подходит к концу. — Я убежден, что намечаемое вами обвинение не послужит интересам нации.

Видаль пожал плечами. Растущее в нем неприятие этого человека могло только усугубить его упорство.

— Это не мое дело. Мое дело — подчиняться приказам. Я — инструмент, не более того.

Сен-Жюст показал зубы.

— Вы и сейчас получаете приказ, — сказал он. — Армия Франции, да и сам ваш генерал являются орудием в руках представителей народа — суверенного народа Франции.

— Позвольте заметить, гражданин, что и вы сами вовсе не «представитель суверенного народа». Вы всего лишь один из представителей. Другие находятся в зале. И мое дело касается их, Конвента в целом, а не отдельного его члена, который явно жаждет за их спинами позаботиться о собственных интересах. Можете пожирать меня глазами, бывший шевалье де Сен-Жюст, начавший свою революционную деятельность с кражи денег собственной матери. Вы вор и друг воров, о чем свидетельствует ваша озабоченность делом Лемуана.

Сен-Жюст отступил на шаг, как будто его ударили. Красивое лицо депутата перекосилось от злости и стало страшным, глаза горели от ярости.

— Гражданин солдат, — процедил он сквозь зубы, — вы оскорбляете меня.

— Это вы оскорбляете меня, предполагая, что я с вами одного поля ягода.

— Черт тебя подери! — выругался депутат. — Собака! Одно мое слово может уничтожить тебя.

— Давай выкладывай, — потребовал Видаль громовым голосом. — Мы хотим услышать это слово. Пусть люди послушают твои угрозы, тогда они спросят себя, не вернулись ли мы во времена Капета, когда любой придворный бездельник мог угрожать честному человеку. Одно твое слово уничтожит меня! Вот еще! — рассмеялся он. — Я хочу добавить кое-что еще. Я солдат, мальчишка! Я получил пять ран, все на фронте и все от чистой стали. Ты думаешь, что клинок в спину из-за грязного языка политикана испугает меня?

Говоря это, он надвигался на Сен-Жюста, и депутат снова отступил под яростным натиском этого человека. Он неожиданно испугался. Не столько самого Видаля, сколько непредсказуемого эффекта, который могли произвести его слова на тех, кто слышал их. Сен-Жюст прекрасно знал, что эти люди, анархисты по натуре, были подобны труту, готовому вспыхнуть при первом слове, обращенном против любой власти.

— Замолчи, идиот! — прорычал он.

В этот момент двери в дальнем конце зала распахнулись настежь. Громкий голос привратника прокатился по пустому пространству.

— Гражданина полковника Видаля ожидают представители великой нации у решетки Ассамблеи.

— Иду! — ответил он, отвернувшись от Сен-Жюста. Потом помедлил и через плечо смерил депутата взглядом. — И то, что я сказал представителям, я повторю народу — повторю все, друг мой. Он услышит от меня, что Сен-Жюст — вор и друг воров, и они сделают собственные выводы из моего сообщения. Вот что вы получили из своей попытки совратить честного солдата. Много блага принесет она вам. — И он пошел к залу, задевая шпорами ступени, его шаги раздавались в полной тишине, и все присутствующие провожали его испуганными взглядами.

Перед двойным порталом Видаля на минуту задержал привратник, и когда наконец зеленая суконная занавеска на маленькой двери, ведущей в зал, открылась и он предстал перед решеткой Конвента, то оказался лицом к лицу с Сен-Жюстом. Когда полковник поднимался к одному входу, депутат своей нарочито грациозной, скользящей походкой проследовал к другому и занял свое место у трибуны.

В бесцветных глазах Сен-Жюста, обращенных на солдата, был вызов, который мог бы заставить менее храброго человека остановиться. Однако Видаль хладнокровно окинул взглядом молчаливое сборище представителей и приступил к изложению обстоятельств дела, с которым приехал.

Он начал с рассказа о славных достижениях своих товарищей-соотечественников и славе, которой покрыли себя французские армии в Голландии, затем повел речь о необходимости их усиления, чтобы борьба с наемниками иноземных тиранов была завершена быстро и победоносно. Его военная выправка и звенящий голос, звучавший так, будто он командовал своим полком, произвели на представителей очень благоприятное впечатление. Видаль, помимо своей воли, олицетворял воинскую доблесть Франции. Глядя на него, можно было обрести твердую уверенность в победе французского оружия.

Он заключил эту часть своего обращения, сообщив, что послан своим генералом для того, чтобы повести на поле славы столько новобранцев, сколько подросло молодежи в Париже за последние месяцы. Конвент взорвался аплодисментами, эхом отдавшимися на верхней галерее, заполненной патриотами обоего пола, многих из которых привлекло туда известие о стычке между Сен-Жюстом и солдатом и ожидание, что эта стычка теперь возобновится с новой силой.

Видаль немного помолчал, затем, не сводя взгляда с Сен-Жюста, перешел ко второй части своего поручения.

— До сих пор, граждане представители, я говорил о французской доблести и французском героизме, которыми все французы могут справедливо гордиться. Увы, я вынужден отойти от этой воодушевляющей и вдохновляющей темы! Необходимость требует, чтобы я сменил тему и повел разговор о французской нечестности, французских махинациях и французском предательстве. Если уж мы не смогли избежать того, что позор лег на нас, по крайней мере, мы можем избавиться от него, покарав преступление, приведшее нас к позору.

Он сделал паузу, и в перешептывание ожидающих продолжения событий людей вклинился короткий смешок и язвительный голос Сен-Жюста, решившего дискредитировать оратора.

— Гражданин полковник мастер хлестких фраз!

Но никто не обратил внимание на его сарказм. Даже Видаль,который перешел к выдвижению обвинения против подрядчика Лемуана.

Его выслушали до конца в гробовом молчании. Когда он замолчал, несколько депутатов поднялись со своих мест и прошли к трибуне. Но Сен-Жюст не зря занял место у ее подножия. Обогнав остальных, он вскочил на нее, объявил о своем желании выступить и получил разрешение президента.

Видаль, вцепившись в решетку своими огромными ручищами, откинул голову, возмущенный, что его прервали.

— Гражданин президент, я еще не закончил, — проревел он. — Прежде чем вы выслушаете гражданина депутата Сен-Жюста, я еще должен проинформировать вас о результатах деятельности Лемуана, и вы узнаете то, что гражданин Сен-Жюст, возможно, потом представит в совершенно ином свете.

— Если дело должно быть обсуждено, — обратился Сен-Жюст с высоты трибуны к Конвенту, поражая его своим сардоническим спокойствием, — надо разбирать его по каждому вопросу в отдельности. И у нас уже есть одно обстоятельное заявление, требующее внимания. Что бы ни собирался еще добавить гражданин полковник касательно дела, которое, как он сам сказал, является лишь результатом уже изложенного им, ему придется подождать, пока мы не сочтем целесообразным и своевременным выслушать его. Вы, гражданин президент, поддержите мое предложение, чтобы мы следовали в обсуждении определенного порядка и разбирались с делами по мере их изложения.

— Но… — начал Видаль.

— Помолчите, гражданин полковник, — перебил его президент.

Видаль пожал плечами и облокотился на решетку, терпеливо дожидаясь своей очереди.

Сен-Жюст аккуратно вытер губы тонким платком, прочистил горло и заговорил, медленно и спокойно:

— Мы выслушали страшное обвинение. Такого рода обвинение, выдвинутое против человека, неизбежно должно отправить его голову в национальную корзину. В темные дни тирании, теперь уже давно прошедшие, жизнь честных людей легко и безжалостно приносилась в жертву при наличии самых сомнительных доказательств. Но в новый век, век разума, который, подобно заре, поднялся над Францией, в эти славные дни свободы и братства, когда все люди равны перед лицом закона, с нашей стороны было бы злом вершить скорый суд или…

Видаль взорвался.

— Слова! Слова! — закричал он, прерывая разглагольствование оратора, и обратился с Сен-Жюсту в его же манере: — Гражданин представитель мастер произносить фразы. Но сейчас не фразы нужны. Нужны крепкие сапоги для французских солдат и голова человека, который…

Президент в ярости вскочил.

— Вы можете замолчать, гражданин полковник?

— Как я могу замолчать, когда этот тип…

Раздался рев, в котором потонуло окончание фразы. Президент схватил колокольчик и неистово затряс им, пытаясь навести порядок.

Худощавый невысокий человек в черном, в безупречном парике и с лицом хорька, поднялся со своего места, сняв очки в роговой оправе, при помощи которых он до сих пор просматривал какие-то бумаги. Порядок мгновенно восстановился, и в Конвенте воцарилась тишина. Этим человеком был не кто иной, как гражданин Робеспьер, и Видаль, знавший о его репутации неподкупного человека и в то же время не разбиравшийся в политике, не имевший представления о его привязанности к Сен-Жюсту, решил, что теперь наконец-то сможет изложить до конца дело о попытке склонить его к лжесвидетельству. Но он был ужасно разочарован.

— Теперь, когда Конвент получил возможность выслушать гражданина полковника, имеется ли смысл в его присутствии, гражданин президент, особенно учитывая то, что оно становится причиной беспорядка? — сказал Робеспьер и снова сел на свое место.

Президент — его марионетка — немедленно превратил предложение в приказ. Несколько национальных гвардейцев, слонявшихся около дверей, приблизились к Видалю. Один из них тронул его за плечо. Протестуя, полковник повысил голос. Его должны были выслушать. Ему необходимо было сказать нечто жизненно важное для всех истинных патриотов.

Началось что-то невообразимое. Секция Конвента — дантонисты, бесстрашные монтаньяры[1258] — требовала, чтобы полковника выслушали; но большинство, послушное воле, выраженной Робеспьером, заявило, что власть президента должна быть уважена. Народ с галереи присоединился к спору, разделившись на сторонников как той, так и другой сторон, — словом, в зале воцарился хаос.

Но общий гомон перекрыл трубный глас Видаля, оказавшегося под угрозой насильственного выдворения.

— Отлично, — прокричал он, — я уйду! То, что мне надо сказать, может и подождать. Но если вы заставите меня ждать слишком долго, я расскажу это всему Парижу. Если представители народа не выслушают меня, сам народ будет меня слушать.

И он ушел. Сен-Жюст, ожидавший на трибуне, когда установится тишина и очистят галерею, выглядел бледнее, чем обычно. Он произнес целую речь, и последовавшие за нею дебаты оказались также весьма продолжительными. Видаль больше часа вышагивал по другую сторону двери, игнорируя любопытствующих, внимание которых он привлек. Он пылал от негодования и нетерпения и приготовил разящие фразы, которыми собирался разделаться с Сен-Жюстом, когда наконец его вызовут к решетке Конвента.

Легкий хлопок по плечу отвлек полковника от гневных мыслей. Напротив него стоял высокий человек с львиноподобной головой. Его широкое лицо было изрыто оспинами и обезображено шрамом, поднимавшимся от угла рта. Наряд его был прост настолько, что даже не дополнялся модным шейным платком. Человек с таинственным видом взял Видаля под руку и увлек к двери, ведущей к выходу.

— Друг мой, — сказал он, — вы слишком честны для этого парижского мира негодяев. Хотите выслушать совет?

Видаль зло посмотрел на него и спросил:

— Как? И вы желаете дать мне совет, Дантон[1259]?

Дантон снисходительно улыбнулся в ответ.

— Вы знаете, что можете доверять мне, и, надеюсь, вы также знаете, что я не из тех, кто склоняет кого бы то ни было к трусости. Но сейчас смелость равносильна безумию, не принеся никакой пользы, она уничтожит того, кто проявил ее. Именно в таком положении вы сейчас находитесь. Оставьте это, Видаль.

— Оставить? — возмутился полковник. — Позволить собаке Сен-Жюсту запускать руку в карманы людей, как он запустил ее в шкатулку с деньгами своей матери? Вы знаете, что он подходил здесь ко мне с советом держать язык за зубами насчет делишек Лемуана?

— Я не знал. Но это не удивляет меня. Он именно таков, как вы говорили о нем, и истина явится на белый свет раньше, чем все закончится. Но не вам заниматься этим. Вы не только потерпите неудачу в своих попытках, но окончательно погубите себя, если предпримете их. Сен-Жюст опаснее пантеры в джунглях, и он тоже подкрадывается незаметно.

— Возможно. Но как он может повредить мне? — упрямился Видаль. — Какое обвинение он может выдвинуть против меня? Как он может призвать меня к ответу за то, что я, возможно, сказал ему, не подвергая себя…

Но Дантон прервал полковника, не отводя от него печального взгляда.

— Вам не стоит дожидаться возможности убедиться, на что способен Сен-Жюст. Поверьте мне на слово, что он, если захочет, может уничтожить вас так же легко, как раздавить блоху. — Он слегка хмыкнул. — Друг мой, если он сочтет, что ваша речь может оказаться для него вредной, он знает, как заставить вас замолчать. Вы напугали его. Вы показали ему, что можете быть опасны для него, а люди, которые представляют опасность для Сен-Жюста, обычно отправляются в тележке по улице Сент-Оноре, чтобы воспользоваться услугами национального цирюльника[1260].

— Но сначала меня должны будут судить, — запротестовал наивный Видаль, — и я попрошу, чтобы меня выслушали.

— Вам не дадут такой возможности. Тенвиль знает, как заставить молчать людей, которым не положено говорить.

Пораженный, Видаль уставился на Дантона, не веря, что такая низость могла проникнуть в систему, которая должна была представлять чистейшее из всего, что мир знал до сих пор. Если бы это сказал, ссылаясь на Дантона, кто-нибудь другой, а не сам Дантон, полковник не поверил бы ему. Он ведь знал, что репутация Дантона, как человека чести, не может подвергаться сомнению.

— Положитесь на меня, — продолжал депутат. — Предоставьте мне добиться свершения правосудия над Лемуаном. Вы можете доверять мне. Я служу только интересам Франции. И я не смогу служить им как должно до тех пор, пока этот негодяй Сен-Жюст унижает меня так, как я унижу его. Сегодня вы вложили мне в руки оружие, Видаль. Позвольте, я воспользуюсь им.

— Но как же мой долг? — запротестовал Видаль.

— Вы с честью выполнили его. Вы сделали доклад. Остальное можете предоставить мне. Вам придется поступить так независимо от вашей воли, потому что в том настроении, в которое вверг Конвент ядовитый язык Сен-Жюста, он не предоставит вам новой возможности выступить. И поскольку вы угрожали, что в таком случае обратитесь к народу, я должен откровенно предупредить вас, что, если сейчас вы отправитесь в Париж, вас ждет верная смерть. К этому предупреждению позвольте добавить еще один совет — совет искреннего друга, который желает вам добра. Немедленно уезжайте из Франции, сегодня же, слышите! Возвращайтесь в Голландию под защиту ваших штыков и оставайтесь там, пока не услышите, что Сен-Жюст уничтожен, иначе он уничтожит вас.

Но все существо Видаля воспротивилось такому совету, который он счел советом стать трусом. Он настаивал, что должен остаться. Его не заставит бежать болтовня какого-то жеманного фата, которым является Сен-Жюст. Он не запуган. Сен-Жюсту придется считаться с ним.

Однако Дантон настаивал, и постепенно логика его разумных доводов подействовала на полковника, знавшего депутата и доверявшего ему. Но только упоминание о жене заставило Видаля отступить наконец с занимаемых позиций по отношению к такому презренному врагу, каким он считал Сен-Жюста.

— А как насчет Анжель? — мрачно спросил Дантон. — Вы оставите ее вдовой?

Видаль задумался. Представить Анжель вдовой, беззащитной в этом революционном хаосе, было невыносимо.

— Она хочет поехать со мной в Голландию, — медленно сказал он. — Она устала от Парижа и своего одиночества в этом море жестокости.

— Уезжайте с нею вместе, и сегодня же, — сказал Дантон. — Поступите так если уж не для собственного, то ради ее блага. И поверьте мне, что возмездие настигнет Сен-Жюста и его вороватого друга Лемуана.

Видаль начал поддаваться уговорам.

— Но мои бумаги? — в последний раз попытался протестовать он. — Они должны быть приведены в порядок, прежде чем я уеду, и если отношение Сен-Жюста ко мне таково, как вы говорите, он поймет, что я…

— Вздор! Я обеспечу вам паспорт раньше, чем Сен-Жюсту придет в голову, что вы намерены уехать. И я получу необходимые подписи, помимо моей собственной — Демулена, Бийо и других. Идемте, я сразу же все устрою, при условии, что вы обещаете уехать сегодня же вечером.

Скрепя сердце Видаль дал требуемое обещание. Не в его правилах было покидать поле боя таким образом. Но он должен был думать о том, что станется с Анжель, если он поступит так или иначе.

Глава 4

Шевалье де Сейрак провел день в компании Анжель неплохо. Пессимист Шопенгауэр уверял, что только боль положительна, что удовольствие — целиком и полностью отрицательное ощущение, учитывая отсутствие физических или умственных страданий, что хорошее самочувствие — всего лишь отсутствие болезней тела, а счастье — не более чем отсутствие неприятностей. Если и были исключения, которые этот пессимист рассматривал в своем философском учении, то случай с Сейраком полностью укладывался в правило, поскольку он ощущал себя просто на вершине счастья.

Он просидел около окна всю первую половину дня, ничего не делая и ни о чем не думая. И это был тот самый род праздности, который в другие времена безумно раздражал его, но сейчас, после нескольких дней и ночей бегства и отчаяния, был ему необходим. Ему доставляло несказанное удовольствие просто сидеть здесь, наблюдая за Анжель, проворно управлявшейся с иголкой. Он мало говорил, а между редкими фразами мурлыкал давно забытые песни. Тень смерти, так долго преследовавшая его, отступила.

Анжель проверяла содержимое ранца Видаля. Среди вещей она обнаружила поношенную шинель, потертую на рукавах и спине, и сразу же принялась чинить ее. Сейрак смотрел на нее и восхищался проворством ее пальцев, державших иголку. Его поразила белизна и нежность ее рук, ведь она была рождена в бедности. Потом он отметил строгую красоту ее лица, темных глаз, затененных длинными изогнутыми ресницами, и вздохнул об упущенной много лет назад возможности.

Сейрака порой увлекали совершенно глупые, вздорные идеи, вот и сейчас ему пришла в голову очередная глупость: а было ли ее милосердие к нему, проявленное прошлой ночью, продиктовано лишь женским состраданием? Он спрашивал себя: а будь на его месте другой человек, менее обаятельный внешне, стала бы она умолять Видаля изменить решение, когда тот собирался вышвырнуть его из дома, и таким образом склонила полковника спасти его? Его тщеславие давало ответ на этот вопрос, и ответ этот был отрицательный.

Затем шевалье задумался о том, была ли она действительно счастлива с Видалем. Он считал невероятным, чтобы это грубое животное — так он называл всех республиканских солдат — могло вызвать любовь у столь изящного и нежного создания. Себя он находил полной противоположностью Видалю и полагал, что сравнивать их двоих — все равно что сравнивать горячего арабского скакуна с одним из тех неповоротливых фламандских битюгов, которые ежедневно возили грузы по улицам Парижа.

Прошлой ночью Сейрак чувствовал благодарность за настоящее и раскаяние за прошлое. Этим утром он углубился в размышления об упущенных возможностях в этом самом прошлом. Шевалье проводил время в праздных размышлениях и пустопорожней болтовне, но к вечеру наконец решил измерить истинную глубину чувств Анжель к Видалю.

— Нет сомнения, гражданка, — сказал он, — что вы с радостью покинете этот кошмарный город и избавитесь от здешнего вечного республиканского поста.

— В самом деле, — согласилась она, даже не взглянув на него.

— И однако эта перемена не столь уж восхитительна. Последовать за армией, и куда! — в Голландию — сырую, дикую страну — брр! — Он передернулся, как будто воображаемый холод в самом деле коснулся его.

— Я буду там со своим мужем, гражданин, — ответила она.

— Да, конечно! И если вы считаете это достаточной компенсацией за все тяготы, которые вам придется претерпеть, тогда говорить не о чем.

Она подняла на него глаза и медленно смерила его взглядом.

— Я попросила бы вас, гражданин, не шутить по этому поводу.

— Я и не мог шутить над этим, — серьезно уверил он ее. — В конце концов, в самой армии будет только ваш муж; вы останетесь где-нибудь в тылу, изредка встречаясь с ним, постоянно переезжая с места на место и обнаруживая, что вы все еще не привыкли к трудностям.

— Я не сказала бы, что не привыкла к ним, — спокойно ответила она. — И если даже я останусь в тылу, все же я буду значительно ближе к нему, чем здесь, в Париже. К тому же я не верю, что тревоги войны могут сравниться с ужасом, в котором я жила здесь.

Он решил, что лот еще не достиг дна, и снова вознамерился бросить его, на этот раз с большим успехом, когда на лестнице послышались шаги, сопровождаемые звоном сабли по балюстраде.

— Это Жером, — сказала Анжель и поднялась, накинув шинель на спинку стула. Сейрак чертыхнулся про себя, проклиная это несвоевременное возвращение и собственную медлительность, из-за которой он упустил еще одну возможность…

Вошел Видаль, Анжель сразу же поняла по его лицу, что дело плохо.

— Что случилось? — вместо приветствия спросила она.

Видаль в который раз поразился тому, как быстро жена улавливает его настроение. Затем с хохотом швырнул огромную шляпу с кокардой в угол и закрыл дверь.

— Случилось наихудшее, — признался он. — Я свалял дурака. Слишком много распинался перед толпой, которая называет себя Национальным конвентом.

Ее охватил страх. Если уж он позволил себе выразиться о Конвенте в таких выражениях, значит, дело серьезное.

— Но что такое? — задыхаясь, спросила она.

— Вот что, — ответил он и вытащил из нагрудного кармана разрешение на выезд, которым снабдил его Дантон. Он развернул его и пододвинул по столу поближе к ней.

Анжель посмотрела на бумагу, но ничего не поняла.

— Нам надо укладывать вещи, моя девочка. И постараться выбраться из Парижа до того, как заставы закроют на ночь, иначе мы можем вообще никогда отсюда не уехать. Как видишь, мои бумаги подписаны и в порядке. Нашему отъезду ничто не препятствует, и нет необходимости беспокоиться. Я распоряжусь, чтобы экипаж был здесь в восемь часов. Так что к этому времени будь готова.

— Но что же все-таки случилось? — настаивала она, подойдя ближе и положив руки ему на плечи.

Позади, около окна, стоял Сейрак, который тоже вскочил, встревоженный услышанным.

Видаль рассказал об ошибке, которую допустил.

— Ты скажешь, что я был глупцом, — закончил он почти раздраженно. — Я это знаю. Я напрасно поверил в честность представителей нации, обманутый их разглагольствованиями о свободе и честности. А теперь я публично назвал Сен-Жюста вором и угрожал ему расследованием темных делишек как его самого, так и его сообщника и подручного Лемуана. Я сослужил нации службу, от которой уклонился бы любой, менее честный человек. Представители понимали это. Но как они могли выразить свою благодарность? Спокойно сидеть и ждать, пока Сен-Жюст, чтобы обеспечить молчание, арестует и гильотинирует меня по какому-нибудь вымышленному обвинению в измене, от которого мне даже не дадут возможности защититься. — Он сердито фыркнул. — Вот так Французская республика. Единая и неделимая, которой я служил, которой я помогал выстоять и защищая которую проливал свою кровь. Сен-Жюст тоже проливал кровь, но это была кровь других. А, черт бы побрал все это! — Он тяжело опустился на стул.

— Жером!

Анжель подошла к нему, обняла за плечи и прижалась щекой к его щеке. Она была очень бледной, похолодев от страха за него.

— Успокойся, — угрюмо сказал он. — Бояться нечего, моя девочка. Хотя все это и крайне мерзко, но для тревоги нет оснований. Кто предупрежден, тот вооружен. Дантон открыл мне глаза на опасность и снабдил документами, которые позволят нам немедленно уехать, прежде чем эта гадюка, Сен-Жюст, сможет ужалить. Так что все в порядке. — Он погладил ее по руке. — И все равно я получил удовлетворение, назвав Сен-Жюста вором. Слово, я думаю уже к нему прочно пристало; никакая кровь не сможет смыть этот ярлык.

Позади него послышался легкий шорох. Видаль резко оглянулся через плечо. Он почти забыл о шевалье.

— А, это вы, гражданин, — произнес он. — Для вас те новости, что я принес, тоже означают перемены.

— Это именно то, чего я боялся, — ответил Сейрак.

— Вы понимаете, что я больше не смогу набрать рекрутов и отправиться с ними на фронт. Кто-нибудь другой позаботится об этом. Мне очень жаль, гражданин. Я и дальше помогал бы вам, если бы мог. Но вы видите, как печально складываются обстоятельства. Я должен позаботиться о жене. Я не могу рисковать ее счастьем, а тем более жизнью, и менее всего ради вас. Я говорю это не из враждебности, гражданин шевалье. Вся наша с вами былая неприязнь в прошлом и забыта. Пока я считал возможным помогать вам, я делал это. Но вы видите, что более это невозможно. Вам придется выкарабкиваться самому.

У Сейрака защемило сердце. Тень, которая было исчезла, снова нависла над его головой и, казалось, стала еще темнее, чем прежде. Он взглянул на Анжель в слабой надежде услышать ее протест и мольбу за него. Но Анжель молчала, поглощенная страхом за Видаля, таким сильным, что он не оставлял места для других мыслей.

— Что ж, прекрасно, — сказал он сдавленным голосом. — Мне остается только поблагодарить вас за все сделанное и…

— По крайней мере, нет необходимости спешить, — сказал Видаль мрачно. — Экипаж не приедет до восьми часов. Таким образом, вам не нужно уходить до сумерек. Вы даже можете уйти позже, если хотите. Можете провести здесь ночь. Но в таком случае я рекомендовал бы вам уйти утром пораньше, прежде чем Сен-Жюст выдаст ордер на арест. Иначе вас обнаружат во время обыска дома и арестуют в качестве утешения за неудачу. — Он встал. — Пойдем, Анжель, надо приниматься за сборы.

— Жером, упаковывать не так уж много, — ответила она. — Управимся быстро.

Они вышли вместе, оставив Сейрака одного, в полном отчаянии. Он стоял около окна, уставившись на дома по другую сторону узкой улицы, и его сердце полнилось негодованием на собственную судьбу и Видаля. Он чувствовал себя обманутым. Его обнадежили и бросили, усугубив страдания. Его душа возмущалась таким обращением, и из глубины ее он проклинал Видаля, ставшего причиной его нынешнего несчастья. День, начавшийся так счастливо, заканчивался отвратительно для него.

Вскоре после семи какой-то человек постучался в дверь дома Видаля. Анжель встревожилась: а что, если уже было слишком поздно? А вдруг это слуга закона? Но Видаль успокоил ее.

— Сен-Жюст не сможет ничего сделать, пока не обвинит меня завтра официально, если он вообще намеревается так поступить. Кроме того, когда придут меня арестовывать, это будет не один человек. Явится целый взвод национальных гвардейцев с примкнутыми штыками.

Жером спустился, чтобы открыть дверь тщедушному парню, который, уверившись, что разговаривает с полковником Видалем, вручил ему запечатанный пакет. Видаль вскрыл его, изучил вложенное послание вдоль и поперек и отпустил посыльного.

— Скажи, что я немедленно последую за тобой, — заверил он. — Конечно, если я не окажусь там прежде тебя.

Полковник поднялся наверх, чтобы взять шляпу и показать письмо Анжель. В нем были две строчки, завершавшиеся размашистой подписью Дантона: «Немедленно приходите ко мне. Есть чрезвычайно важные новости. Ради спасения вашей жизни, не медлите».

— Что это значит? — спросила она.

— Как раз это я и намерен выяснить. Но, что бы там ни было, тебе не стоит тревожиться. Я просто схожу туда и вернусь к приезду экипажа.

Однако, несмотря на все уверения, после его ухода Анжель продолжала волноваться. Она стояла у окна, глядя, как он идет по улице, и продолжала смотреть еще некоторое время после того, как он свернул за угол и пропал с ее глаз, моля про себя Бога о его благополучном возвращении. Наконец она обернулась к Сейраку и сказала с легким вздохом:

— Как я буду счастлива, когда заставы останутся позади и мы покинем этот ужасный город. — Потом, почувствовав тревогу и за Сейрака, она спросила: — А вы, гражданин? Что вы теперь намерены делать?

— Что я намерен делать? — переспросил он с печальной улыбкой. — Какие намерения теперь могут соответствовать моим возможностям? Я должен покориться судьбе.

— Увы, гражданин! Я бы очень хотела помочь вам, но вы сами видите, как это трудно.

Ее сострадание вновь возбудило в нем самодовольство.

— Если произойдет худшее, — сказал он, — я, по крайней мере, буду помнить о нашей встрече, согревшей мне сердце. Пока я не встретил вас снова, гражданка, я воображал, что в Париж меня привела моя злая звезда.

Она взглянула на него, нахмурив брови, и он почувствовал, что коснулся опасной почвы. Его куртуазная манера говорить, пробудившая у нее далеко не приятные воспоминания, слегка охладила ее озабоченность его судьбой. Она отвернулась и молча пошла по комнате, собирая вещи.

— Мне еще нужно закончить укладываться, гражданин, до возвращения мужа, — сказала она и вышла.

Глава 5

Сейрак следил за каждым ее движением и вздохнул, когда дверь закрылась. Он плюхнулся в кресло у стола и погрузился в задумчивость. Потом взял со стола бумагу, которую оставил там Видаль. Это был пропуск, который давал возможность полковнику покинуть Париж. Сейрак прочитал его, бросил обратно и встал, потянувшись, как будто после долгого сна. Его взгляд упал на синюю потрепанную шинель, которую чинила Анжель и которая теперь висела на спинке стула. Мгновение его лицо не выражало ничего, кроме изумления неожиданной мыслью, мелькнувшей у него в голове. В следующий момент он задумчиво нахмурился и предательская усмешка искривила его губы.

Он вытянул руки перед собой и с втянутой в плечи головой пошел к камину. Он стоял там, уставившись на затухающие угли ничего не видящими глазами, полностью сосредоточившись на этой неожиданной идее, открывавшей перед ним дверь к спасению.

Шевалье вернулся к столу, обошел его с другой стороны, остановился перед стулом с шинелью и прислушался. Было слышно, как в соседней комнате быстро ходит Анжель, собирая вещи и готовясь к отъезду.

Удовлетворенный тем, что она поглощена своим занятием, Сейрак резво принялся за осуществление задуманного. Он нетерпеливо содрал с себя редингот, оставшись в одной сорочке, нанковых панталонах и гессенских башмаках. Эта нижняя часть его костюма была такой же, как у любого члена Конвента; она также не отличалась от той, которую носил сам Видаль. Шевалье взял шинель и надел ее. Выглядела она не так уж плохо, и большая часть ее изъянов скрылась, когда Сейрак затянул прилагавшийся к ней трехцветный пояс.

Теперь он ничем не отличался от любого из офицеров Единой и Неделимой Республики. Он взял разрешение на выезд и положил его в нагрудный карман, затем осмотрелся вокруг в поисках шляпы. Поиски оказались неудачными, но его взгляд упал на пару пистолетов, оставленных Видалем.

Сейрак взял их и только успел засунуть в карман, как вошла Анжель. Увидев его, она застыла, едва сдержав крик изумления, поскольку не сразу узнала. Затем, придя в себя, она поняла его намерения.

— Что вы делаете?

Он полностью владел собой. Считая себя хозяином положения, он заговорил почти развязно:

— Собираюсь одурачить каналий. Я натянул их ливрею. Видаль должен был дать мне взаймы эту шинель. В самом деле, если подумать, совсем не в республиканском духе иметь две шинели. Для простых патриотов, последователей Руссо[1261] — этого пророка нового Апокалипсиса[1262], — излишняя одежда наверняка покажется признаком аристократизма.

В его дерзости было нечто озадачивающее, и это вызывало у Анжель подозрения. Если бы он говорил более серьезным тоном, возможно, она одобрила бы цель его переодевания и сама позволила ему уйти. Но неприятные сардонические нотки в его голосе выдавали, что он затеял не только это.

— Вас остановят на заставе, — сказала она. — У вас нет бумаг, подтверждающих вашу личность.

Он усмехнулся.

— Не тревожьтесь на этот счет. Я воспользовался данным мне шансом.

Его уверенность, издевательская усмешка сделали подозрения Анжель еще сильнее. Она скользнула взглядом по столу и обнаружила, что бумаги на нем уже не было. Она прокричала:

— Гражданин, где пропуск Видаля? Что вы с ним сделали?

— Честно говоря, как вы и предположили, я присвоил его.

— Вы присвоили его? — Она сделала шаг вперед, пронзая его взглядом, в котором изумление постепенно сменялось негодованием. — Гражданин! Вы шутите?

— Да, это шутка, — согласился он. — Но я подожду смеяться, пока не окажусь за границей. Смеяться слишком рано — к сожалению.

— Вы сошли с ума! Думаете, что сможете пройти заставы с бумагами Видаля?

— Почему бы и нет? Что во мне может опровергнуть тот факт, что я не Видаль? Разве у меня другая шинель? Ей-Богу, я не нахожу, что сильно отличаюсь от других добрых республиканцев.

Она подошла к нему совсем близко.

— Но если вы возьмете эти бумаги, как тогда сам Видаль уедет из Парижа?

— Нет сомнений, что он сможет получить другие так же легко, как эти.

— А если не сможет?

Он развел руками.

— Давайте не будем говорить о самом плохом.

— Гражданин, вы слишком беспечны, — укорила она его, — а дело очень серьезное. Возьмите шинель, если хотите, но оставьте бумаги.

— Но подумайте, — стал уговаривать он ее, — как вы уже сами сказали, шинель без пропуска ничего не стоит. Так что из этих двух вещей я вернул бы вам скорее шинель, и сделал бы это без колебаний, если бы не был убежден, что Видаль может спокойно расстаться с нею.

Она огромными усилиями воли пыталась сохранить самообладание.

— Гражданин Сейрак, вы слышали, как Видаль сказал не более чем полчаса назад, что он в опасности и его спасение заключается в быстром отъезде из Парижа. Что он неминуемо погибнет, если останется здесь до завтра.

— Это превосходное обоснование тому, что я должен уйти сейчас.

— Но разве вы не понимаете, что без этого пропуска Видаль не сможет уехать? Что если вы возьмете документ, то обречете его на смерть?

Сейрак некоторое время оценивающе смотрел на нее, затем еле заметно усмехнулся. Его опять подвело его неумение быстро соображать.

— Вы будете очаровательной вдовой, — заявил он.

Анжель была готова ударить его за эти дурацкие слова, однако продолжала сохранять самообладание, хотя ее глаза горели от ярости. Хорошо было лишь то, что теперь она уже не питала иллюзий в отношений него.

— Каналья, — произнесла она, и более сильного удара нанести ему было просто невозможно. — Это в благодарность за то, что Видаль предоставил вам убежище?

При слове «каналья», употребляемом представителями его класса по отношению к тем, кого они считали отбросами Франции, Сейрак посерьезнел и его бледное лицо слегка порозовело.

— Убежище предоставил мне не Видаль, — ответил он угрюмо. — Видаль отдал бы меня толпе; он удержался от этого с трудом. Так чем я в таком случае обязан Видалю?

Она могла бы возражать по этому поводу, но решила перейти на более твердую почву.

— А как насчет меня? Мне вы тоже ничем не обязаны?

Он шаркнул ногой в своей куртуазной[1263] манере.

— Признаю, что многим вам обязан. И прошу судьбу только о возможности отблагодарить вас должным образом.

— Но неужели вы не понимаете, что, если лишите Видаля возможности спастись, вы предадите и меня вместе с ним? Вы можете не признавать своего долга по отношению к моему супругу, но не вправе отречься от того, чем обязаны мне. Я спасла вам жизнь. Неужели в благодарность за это вы уничтожите мою?

— Как вы можете считать меня способным на такое?

— Ах! — с облегчением вздохнула она, неправильно истолковав его слова. — Значит, вы вернете пропуск?

— До чего же вы неблагоразумны. Зачем нам возвращаться к этому вопросу?

Анжель была в состоянии только молча смотреть на него. Она ничего не понимала и к тому же видела за всем этим нечто еще более ужасное.

— Но разве вы не понимаете, что если не отдадите пропуск, то обречете меня на гибель?

— Почему? — поинтересовался он, вскинув брови и охватив ее неожиданно загоревшимся взглядом. — Почему я должен обрекать тебя на гибель? Почему вообще я должен оставлять тебя? Пропуск выдан полковнику Видалю и его жене, Анжель Видаль.

Она отшатнулась, ее взгляд застыл, и пальцы начали машинально теребить кружевной платок. Это была невероятная наглость! В революционном Париже, улицы которого были скользкими от крови аристократов, почти у самого подножия гильотины, он надеялся возобновить их отношения десятилетней давности. Он преследовал ее тогда, когда его слово являлось законом. И вот опять решил приобрести над нею власть, хотя сам стал гонимым и преследуемым.

Ободренный ее неправильно им понятым молчанием, он начал развивать свою идею:

— Ты не должна думать, Анжель, что я способен лишить тебя возможности избежать опасности, которую предоставляет этот пропуск. Я оставлю тебя здесь только в том случае, если ты сама пожелаешь этого. А с какой стати тебе этого желать? Ты же сказала, что остаться здесь означает для тебя гибель. Зачем же оставаться, если я с радостью могу составить тебе компанию?

Она продолжала молча смотреть на него, задаваясь вопросом, издевается ли он над ней или просто сошел с ума.

Поскольку она не отвечала, Сейрак, опьяненный собственной самоуверенностью, истолковал это только как нерешительность. Он приблизился к ней и протянул руки, чтобы привлечь к себе. Анжель, хотя еще не совсем оправилась от потрясения, в страхе отпрянула.

— Нет! Нет! — простонала она.

Но Сейрак опять ничего не понял. Он счел ее реакцию последним усилием остаться верной чувству долга и воспротивиться сделанному им предложению. Он уже нисколько не сомневался в ее благосклонности. Если она была равнодушна к нему, зачем же тогда было умолять за него Видаля? На этот вопрос он мог дать только один ответ.

— Я люблю тебя, Анжель! — вскричал он. — Брось все это, уедем из Парижа, из Франции, подальше от республиканских собачьих отродий. Я открою для тебя все врата жизни, Анжель!

Она попятилась от него, пока не уткнулась спиной в стену. Лицо ее побелело от ужаса. Однако, хотя тело Анжель было парализовано страхом, ее ум, подстегнутый обстоятельствами, работал живо. Она поняла, что, как бы она ни умоляла его и ни взывала к человечности, все равно не сможет остановить этого глуповатого мерзавца. Если она продолжит свои попытки, он не остановится перед применением силы. А если он уйдет, прихватив пропуск Видаля, полковник лишится единственного шанса выбраться из Парижа.

И она решилась. Если уж она не может воспрепятствовать его уходу, то по крайней мере может задержать его, пустившись на хитрость — использовав его предложение о совместном бегстве. Любой ценой она должна тянуть время, пока не найдет возможности опрокинуть на него стол и вернуть листок бумаги, который сейчас означал для ее мужа спасение.

Тем временем, уловив ее мысли и настроение, Сейрак заколебался. Это было не трудно — Анжель не могла полностью скрыть своего отвращения к нему. Вероятно, какая-то доля чувств проявилась на ее лице. Однако самодовольство вновь ослепило его и привело к неверному заключению о причинах затянувшейся паузы.

— Бедное дитя, — пробормотал он, и в его голосе послышалась нежность. — Прости, если я напугал тебя. Учитывая, что я ждал десять лет, неужели мое нетерпение кажется неестественным?

Она слегка пожала плечами и взмолилась в глубине души, чтобы поскорее вернулся Видаль. Где он пропадает и что задержало его? Неужели интуиция не подсказывает ему, в каком положении она оказалась? Сделав над собой усилие, Анжель ответила, стараясь оттянуть уход Сейрака:

— За все эти годы я знала так мало любви, что могла испугаться любого ее проявления, особенно в такой момент, в таком месте и от человека в вашем положении. Здесь, в Париже, вокруг нас смерть, гражданин шевалье…

Радость и удивление от ее признания почти лишили его разума. Значит, он напрасно боялся, что его отвергли. Анжель только ждала, когда он выскажется. Значит, Видаль ей совсем не нужен, и ее мольба за него была продиктована не любовью, как он уже было предположил, а женской привязанностью к спутнику жизни, которую иногда навязывают обстоятельства. Однако, глядя на ее лицо, вспоминая, как она сопротивлялась его натиску, он начал вновь испытывать сомнения.

— Твои слова вселили в меня безумную надежду, Анжель. Однако я не принуждаю тебя ни к чему. Если по собственной доброй воле ты откажешься сопровождать меня, я уйду один. Но если ты согласишься последовать за мной в изгнание, оставив этого здорового увальня, на которого были потрачены лучшие юношеские годы, клянусь, что ты никогда об этом не пожалеешь.

— Вы… вы будете добры ко мне? — нерешительно произнесла она, ненавидя себя за это притворство и одновременно успокаивая, что поступает так ради спасения супруга. — Вы клянетесь в этом?

— Добр к тебе, Анжель? — Лицо Сейрака словно озарилось светом. Он снова приблизился и на этот раз не встретил сопротивления. Она содрогнулась от его прикосновения, но не отдернула руки, которой он завладел. Следуя голосу своего верного сердца, она решила, что, какие бы ни потребовались жертвы, пойти на все, только бы Сейрак не ушел один с этим украденным пропуском — единственной надеждой Видаля на спасение.

Но когда шевалье наклонил голову, намереваясь поцеловать ее, она непроизвольно оттолкнула его. Этого она уже не могла вынести.

— Нет, нет, — простонала она и затем, повинуясь мгновенному наитию, произнесла: — Не здесь! Не в его доме, не под его кровом.

Он попытался преодолеть ее сопротивление, но в этот момент послышался стук колес по мостовой. Он насторожился.

— Слушай! — закричал он, подняв руку. — Это экипаж. У нас не будет другой возможности уехать.

Экипаж остановился, и по дому разнесся стук в дверь. Сейрак подошел к окну, распахнул его и выглянул. Внизу, в затухающем свете дня он разглядел неуклюжую повозку, стоящую напротив двери. Сиплый голос сообщил ему, что это транспорт для полковника Видаля.

Он закрыл окно и обернулся к Анжель.

— Пойдем. Нельзя терять ни минуты. Надо ехать.

— Но… но мой багаж! — воскликнула она. — И мне еще надо упаковать коробки. Я…

— Как можно думать о багаже в такой момент? — нетерпеливо перебил ее он. — Господи, неужели я поставлю под угрозу наше будущее из-за какой-то старой рухляди? Мы живы, Анжель, и мы принадлежим друг другу. Так что, ради всего святого, едем! Пошли!

Он грубо схватил ее за руку и почти поволок из комнаты.

На лестнице она снова попыталась задержать его.

— Подождите! Ах, подождите! — воскликнула она.

— Чего еще ждать? — резко бросил он. — Чтобы вернулся Видаль и застал нас здесь?

Она испугалась, что Сейрак что-то заподозрил, бросит ее и уедет один, увозя с собой драгоценную бумагу.

— Да, да. Вы правы. Поедем, — задыхаясь, произнесла она.

Но теперь настала его очередь поразмыслить, почему Анжель решила поехать с ним и не ставит ли он себя в опасное положение, связываясь с нею.

— Анжель, — сказал он, — прости, что я, все еще считая свое счастье невероятным, предпринял некоторые меры предосторожности против предательства. — И в его руке, вынутой из кармана, блеснул пистолет.

— Вы все еще не доверяете мне, — закричала она, и в ее дрожащем голосе послышалась боль.

— Всю свою жизнь, — ответил он, — я буду заглаживать вину перед тобой. Однако помни, что ты обещала не предавать меня. — И, слегка шевельнув пистолетом, он дал понять, что в его напоминании скрывается серьезная угроза. — А теперь идем! Надо торопиться.

Они вместе спустились по темной лестнице, и Анжель уже казалось, что ноги налились свинцом и все ее притворство было тщетным. Выйдя на улицу, она вдруг подумала, что ее миссия окончена и она может разоблачить Сейрака перед кучером экипажа. Но тут же поняла, что шевалье может заставить ее замолчать навсегда. Когда они подъедут к заставе, она окажется в таком же положении, поскольку Сейрак, как и в Париже, будет настороже. Однако Анжель не отставала от него, молясь и надеясь на возможность вернуть драгоценный документ. Ведомая этой надеждой, боровшейся в ней с отчаянием, она шла к выходу.

Сейрак был без шляпы. Однако он успокаивал себя тем, что в экипаже это не будет бросаться в глаза. Анжель открыла дверь, ведущую на улицу. Там стояла огромная колымага, почти полностью перегораживавшая узкую мостовую. Около нее прогуливался извозчик. Увидев их, он проворчал в республиканской манере не стесняться в выражениях:

— Явились наконец!

— Как видишь, — резко ответил Сейрак.

Он подошел к дверце колымаги, которую открыл перед ним извозчик, и повернулся, чтобы помочь Анжель забраться внутрь. Он проделал это левой рукой, держа правую за пазухой, и Анжель поняла, что шевалье сжимает рукоятку пистолета, готовясь к худшему. Она на мгновение заколебалась, но, поняв, что все бесполезно и взывать к извозчику не имеет смысла, села в экипаж, за ней последовал Сейрак. Когда он уселся, извозчик захлопнул дверцу.

— Ты знаешь дорогу? — спросил Сейрак.

— Если только вы не передумали, — ответил извозчик, — первая остановка будет в Бове. Верно?

— Именно так, — ответил шевалье.

Извозчик взобрался на свое сиденье, подобрал вожжи, и они тронулись по улицам в направлении Сен-Сюльпис и реки.

Шевалье, оказавшись с Анжель, обвил рукой ее талию и привлек к себе. Она страдала, но молчала, стараясь пересилить свое отвращение.

— Мы всего лишь дети в руках судьбы, — сказал Сейрак. — Дети? Да что я говорю? Марионетки. Марионетки без собственной воли. Было предопределено, что мы должны принадлежать друг другу, ты и я. И, чтобы осуществилось это предначертание судьбы, вчера вечером я, преследуемый, бежал по улице Горшечников в поисках убежища и из всех дверей Парижа оказался у твоей двери. Таким образом, после десяти лет ожидания мы снова сведены вместе.

Анжель сидела, склонив голову ему на грудь, чуть живая от ужаса, тщетно пытаясь придумать какой-нибудь план действий, как вдруг в конце улицы экипаж так резко остановился, что пассажиров бросило вперед.

Шевалье выругался. Снаружи послышались голоса, извозчика и кого-то еще, и оба, Сейрак и Анжель, подумали, что, вероятно, экипаж чуть не задавил на углу какого-нибудь незадачливого пешехода, и теперь происходит взаимное выяснение отношений. Сейрак уже было собирался выглянуть в окошко, как вдруг был избавлен от этой необходимости появлением головы, увенчанной треугольной шляпой с трехцветной кокардой. Пара пытливых глаз, всматриваясь в полусумрак экипажа, ощупала бледное лицо Сейрака, и шевалье услышал резкий голос:

— Кто едет?

Почувствовав облегчение и понимая, что мягкость не в характере Видаля, Сейрак ответил так же грубо:

— Какое тебе до этого дело?

Тонкие губы незнакомца скривились в усмешке.

— Я агент Комитета общественной безопасности, — ответил он.

— Почему же вы не сказали об этом сразу? — пробормотал шевалье. — Вы меня задерживаете. Я полковник Видаль из Голландской армии.

— Ваши бумаги, гражданин полковник! — потребовал агент.

— Мои бумаги? — замялся шевалье. — Я покажу их на заставе.

— Вы покажете их мне, и сейчас же, — настаивал агент. — Вы же знаете закон.

Шевалье, всем своим видом демонстрируя, как он возмущен, вынул из кармана пропуск и сунул его прямо под нос офицеру. Правой рукой, лежавшей на сиденье, он сжимал пистолет, заставлявший Анжель хранить молчание, поскольку понимал, что, если она обманывает, ей предоставляется шанс выдать его. Ей надо было только заговорить, сообщить, что он не Видаль, и еговыволокут из экипажа, несмотря на пропуск, подвергнут допросу, а это неминуемо закончится отправкой к национальному цирюльнику.

Агент взял пропуск и развернул его. Рядом появился второй человек, тоже в треуголке и подпоясанный трехцветным поясом; заглядывая через плечо агента, он изучал документ.

— Итак, Дантон, Варенн и Демулен, — сказал он и издал звук, несколько напоминавший короткий смех.

— Полный порядок, — произнес агент почти с облегчением.

Сейрак, уже испугавшийся, что в пропуске могут обнаружиться какие-нибудь нарушения формы, вздохнул с облегчением.

— Полный порядок, — повторил агент, снова складывая документ. Однако он не собирался возвращать его, а вместо этого убрал в свой карман одной рукой, другой одновременно открывая дверцу экипажа. — Полковник Видаль, — сказал он официальным тоном, — мне придется попросить тебя выйти.

— Выйти? — едва смог выдавить из себя пораженный Сейрак, сразу перепугавшись до смерти.

Открытая дверца увеличила поле обзора, и теперь они с Анжель увидели то, что раньше скрывалось от них. На углу улицы стояли в ряд шесть солдат во главе с капралом Национальной гвардии, к их ружьям были примкнуты штыки.

— Выйти? — повторил Сейрак. — Зачем это?

— Выходи, гражданин полковник, — резко повторил агент. — Я приказываю именем наций.

Понимая, что сопротивляться этому приказу было небезопасно, и все еще надеясь, что это простая формальность, предписанная чрезвычайно бюрократизированным правительством, шевалье вышел. Но он все еще сжимал пистолет, и взгляд, брошенный им на Анжель, был многозначительным.

Как только Сейрак оказался между двумя агентами, его схватили за руки, и пистолет был вырван.

— Это что еще такое? — с угрозой в голосе потребовал он объяснений.

— Полковник Видаль, мы арестовываем тебя именем Республики, Единой и Неделимой.

Ошеломленный, Сейрак переводил взгляд с одного агента на другого.

— Постойте! — закричал он. — Постойте, это ошибка. Я… я не полковник Видаль!

Один из агентов коротко и презрительно засмеялся в ответ на эту жалкую попытку опровергнуть очевидное. Он подал знак солдатам, немедленно двинувшимся вперед.

— Подождите! — повторил Сейрак, впадая в неистовство. — Господи! Говорю вам, что я не Видаль!

Он обернулся, чтобы попросить поддержки у Анжель. Но ее взгляд лишил его дара речи. Она наклонилась вперед, не спуская с него горящих глаз, и тень улыбки промелькнула на ее бледных губах. Он в ужасе уставился на женщину, и мольба, которую он намеревался произнести, осталась невысказанной. В конце концов, к чему слова, если они все равно уже не помогут ему. Он был совершенно беспомощной жертвой чрезвычайно пагубного стечения обстоятельств.

Стража окружила шевалье.

— Уведите его, — приказал агент, — в тюрьму Аббатства. — Затем обернулся к Анжель, все еще сидевшей с горящими глазами и слабой улыбкой на губах. — Мои извинения, гражданка, за то, что пришлось силой прервать ваше путешествие. Вам лучше снова вернуться домой. Надеюсь, ваш муж скоро будет с вами.

Он закрыл дверцу и направился со своим товарищем к солдатам и пленнику. Через десяток шагов он остановился, обернулся и рассмеялся.

— Клянусь святой гильотиной, есть же женщины, философски воспринимающие арест своего мужа.

— Стойкая республиканка, — сказал его коллега, бывший намного моложе.

— Просто уставшая жена, — ответил агент, хорошо знавший людей.

Глава 6

Первоначальное чувство удивления и благодарности за то, что Сейрак именно по причине своего предательства был арестован вместо Видаля, быстро сменилось унынием, когда она оценила сложившуюся ситуацию. Стало ясно, что это не более чем отсрочка. Сейрак сам выбрал свою судьбу. Нельзя было надеяться на то, что ошибка еще не скоро обнаружится. Завтра, вне всякого сомнения, Сейрак предстанет перед Революционным трибуналом, и станет ясно, что он не Видаль. Его личность быстро установят и сразу же отправят к национальному цирюльнику, и в то же время агенты Комитета общественной безопасности ринутся на поиски настоящего Видаля, чтобы дать ему почувствовать всю силу мстительности Сен-Жюста и заставить замолчать навсегда.

В ответ на вопрос извозчика, что теперь делать, она велела отвезти себя к дому, который только что покинула, вышла из экипажа и дрожащими руками отперла дверь. Попросив извозчика задержаться, она вошла внутрь, поднялась по лестнице и села, дожидаясь возвращения Видаля и дрожа как в лихорадке.

Ждать ей пришлось недолго. Через десять минут полковник вошел, быстро, как человек, которому очень некогда, и с порога произнес:

— Идем! Экипаж уже здесь, медлить нельзя.

— Одну минуту, — попросила она. — Одну минуту, Жером. Я кое-что должна сказать тебе. Мы… мы не можем уехать.

— Не можем? Во имя всего святого! — воскликнул он. — У нас совершенно нет времени на всякие глупости! — Он подхватил свой ранец и спросил: — Где остальной багаж?

— Там, — машинально ответила она. — Но…

— А Сейрак? Куда он делся?

— В этом все и дело, — ответила она. — Сейрак пропал — в твоей шинели и с нашим пропуском.

Она увидела, как застыл Видаль, и хотя было слишком темно, чтобы разглядеть выражение его лица, но Анжель заметила, как заблестели его глаза, и поняла, что он злится на нее.

— Я сделала все возможное, чтобы предотвратить это, — стала она объяснять. — Я даже притворилась, что хочу уехать с ним. О, Жером, Жером! Мы погибли! Все пропало!

— Расскажи толком, что произошло, — потребовал он, понизив голос и несколько спокойнее. — Но рассказывай побыстрей, в двух словах.

Анжель сообщила, как Сейрака арестовали вместо него. Выслушав все, он помолчал мгновение, а потом мрачно рассмеялся — опять судьба пошутила с ним.

— Разве я не говорил, что Бог не дремлет? Разве я не напоминал бывшему шевалье, что сейчас мессидор — время жатвы? Его деяния принесли свои плоды. Надеюсь, теперь он наслаждается собранным им урожаем.

Она прижалась к нему, дрожа от страха, и, задыхаясь, спросила:

— Но что теперь, Жером? Что нам теперь делать? Твои бумаги в руках агентов.

— Туда им и дорога, поскольку, как видишь, они оказались всего лишь пропуском на гильотину. Сейчас на каждой заставе в Париже торчат агенты, высматривающие полковника Видаля, чтобы арестовать, если он попытается уехать. Именно об этом хотел предупредить Дантон, когда посылал за мной.

— Но… — Ничего не поняв, она замолчала.

— Он сообщил мне, что Сен-Жюст начал действовать скорее, чем ожидалось. Поддерживаемый Робеспьером и его сторонниками, он выдал распоряжение о моем аресте сегодня вечером, чтобы заставить меня замолчать наверняка. Его агенты направлялись сюда, когда встретили Сейрака. Они должны были прийти в дом, дождаться моего возвращения и арестовать в тот момент, когда я появлюсь. Сейрак сыграл ту роль, которую предназначила ему судьба. Мы в безопасности, по крайней мере до тех пор, пока они не обнаружат свою ошибку, а этого времени нам должно хватить, чтобы выбраться из Парижа.

— Но как мы уедем, если у нас нет бумаг? — воскликнула она.

— Не волнуйся, моя девочка. Дантон снабдил меня еще одним пропуском, в котором указано чужое имя.

Когда Видаль наконец погрузил багаж в колымагу и помог сесть в нее Анжель, он велел извозчику ехать к заставе Анфер.

Не успели они добраться до заставы, как экипаж был остановлен и в бледном свете фонарей у его дверцы вырос офицер в шляпе с кокардой.

— Кто едет? — спросил он.

— Гражданин Дюнуайе со срочным поручением, — ответил Видаль.

— Ваши бумаги, гражданин путешественник, — коротко потребовал офицер.

Видаль протянул документ. Офицер некоторое время изучал его; затем прочитал вслух: «Пропуск гражданину Дюнуайе, следующему с чрезвычайным поручением от Национального конвента в сопровождении жены и секретаря». Он просмотрел нижеследующее подробное описание путников и бросил взгляд на Видаля, сопоставляя слова и действительность. Потом заглянул в экипаж.

— А где ваш секретарь, гражданин? — поинтересовался он.

— Он в последний момент обнаружил, что Республике требуется его присутствие в Париже, — ответил Видаль. — И, поскольку мое дело не терпит отлагательств, как сами видите, я не мог найти замену для него.

— Отлично, — сказал офицер и вернул пропуск. — Проезжай! — крикнул он извозчику и отсалютовал тому, кого считал представителем нации. — Доброго пути, гражданин, — сказал он и сделал шаг назад, когда экипаж покатил к выезду из Парижа.

— Твой секретарь? — спросила Анжель. — Кого он имел в виду?

— Конечно же, Сейрака. Поскольку дело обернулось таким образом, было нетрудно включить в документ и его. Я счел, что мы должны довести до конца его спасение. Раз уж мне представилась возможность сделать это, не причиняя вреда тебе. Я намеревался увезти его с нами в Голландию. Но, поскольку вместо этого он выбрал путешествие в повозке на Гревскую площадь[1264], не стоит расточать по этому поводу сожаления.

Извозчик, глубоко заинтригованный событиями этого вечера, решил, что наконец-то нашел ответ на возникшие у него вопросы. Он взглянул на звезды, и ему показалось, что одна из них подмигнула. Он совершенно серьезно подмигнул ей в ответ.

«Теперь все ясно, — сказал он самому себе, — эта республиканская вдова быстро утешилась».

РАССКАЗЫ


Нашествие призраков

Мсье Капулад принял неожиданное для удачливого преступника решение: жить честно и, более того, послужить полиции. Чтобы испытать нового сотрудника, ему поручили разгадать причину нашествия призраков в замок Ла Бланшетт.

* * *
Капулад сделал неожиданное для себя открытие, что жить честно — не только менее опасно, но и куда более выгодно. Это озарение посетило его в то время, когда он прятался в аллее неподалеку от Каруселя, ежеминутно ожидая ареста, который поставил бы точку в его трехлетней карьере ловкого и удачливого вора. Он знал, что вездесущие агенты месье де Сартина[1265] повсюду ищут его, и все пути бегства из Парижа надежно перекрыты. В этом безвыходном, казалось бы, положении его посетила мысль, которая неминуемо повергла бы в смятение всякого не столь изобретательного человека: спастись можно было только под крылышком министра полиции, славящегося непредвзятостью суждений и умением извлекать выгоду из самой парадоксальной ситуации.

Капулад был не из тех, кто долго колеблется перед тем, как действовать. И ближе к полудню того же дня, когда его осенила великолепная идея, он уже толкался в министерской приемной, ожидая ответа на поданную им записку, в которой уведомлял знаменитого полицейского, что некий месье Келор, досконально изучивший практикуемые преступниками методы, хотел бы предложить ему свои услуги.

К его удивлению, ждать долго не пришлось. Буквально через несколько минут слуга, унесший записку, вернулся и важно объявил, что месье де Сартин желает немедленно видеть его. Чувствуя себя мухой, согласившейся принять приглашение заглянуть к пауку на огонек, Капулад шагнул в кабинет министра. За столом, заваленным многочисленными бумагами, сидел модно одетый, цветущего вида джентльмен и с откровенным любопытством разглядывал своего посетителя серыми, широко посаженными глазами.

— Месье Капулад, — дружелюбно произнес он, — я жду вас уже несколько дней. Однако я совершенно не предполагал, должен признаться, что вы окажете мне честь, по своей воле явившись ко мне.

Капуладу показалось, что его коленки стали ватными.

Улыбка месье Сартина стала еще шире.

— Из вашей записки — хотя вы и подали ее под псевдонимом — я понял, что вы просите принять вас на службу и утверждаете, что ваш уголовный опыт поможет вам стать ценным агентом.

— Да, месье, — со смешанным чувством отчаяния и надежды ответил Капулад. — Я устал от преступлений и хотел бы стать не только честным гражданином, но и бороться с преступностью.

— Месье Капулад, вам не приходилось ли иметь дело с привидениями? — спросил министр.

— Месье, я никогда в жизни не видел их, — откровенно признался удивленный Капулад.

— Это упущение легко поправить, — безмятежно произнес министр. — Если вы примете мое предложение, я подумаю над тем, чтобы включить вас в штат моих сотрудников, если же нет, — тут он слегка пожал плечами, — вас ждет Шатле[1266].

Капулад почувствовал, как у него по спине побежал озноб, и нервно облизал внезапно пересохшие губы.

— Месье, я предпочел бы иметь дело с обычными смертными, — ответил он. — Но если вы предлагаете мне выбирать между Шатле и привидениями, что ж, я выбираю последнее.

— Превосходно. Так вот, ко мне поступили сведения, что замок де Ла Бланшет, в Майне, буквально кишит призраками. Это место должно быть хорошо знакомо вам — вы ведь побывали там примерно полгода назад, верно?

— Я ничего не знал о привидениях, месье, иначе я не раз подумал бы, прежде чем вломиться туда, — возразил Капулад с наглостью, заставившей месье де Сартина вновь улыбнуться.

— Ну теперь-то вы знаете об этом, — сказал министр. — А что касается вашего желания иметь дело с обычными смертными, то оно легко исполнимо. Сравнительно недавно в Майне появилось изрядное количество фальшивых серебряных монет, и мои люди сумели установить, что они изготавливаются не где-нибудь, а в самом городке Ла Бланшет. Поскольку вы беретесь очистить замок от призраков, я поручаю вам также избавить Ла Бланшет от фальшивомонетчиков. Я нисколько не удивлюсь, если одно окажется тесно связано с другим. К сожалению, моим агентам не удалось справиться с этими загадками. Вам же выпала честь попытаться решить их обе. Вы ведь не возражаете, не правда ли?


Этим же вечером Капулад, облаченный доверием знаменитого министра полиции, выехал из Парижа в Майн. Он без помех добрался до Шартра, и тут, когда на почтовой станции в карету подсел новый пассажир — румяный крепкий мужчина лет сорока — он понял, что удача неожиданно улыбнулась ему. Выяснилось, что Купри — так звали случайного попутчика Капулада — был управляющим господина де Ла Бланшет и по поручению своего хозяина направлялся в принадлежавший тому замок. Купри оказался словоохотливым собеседником и рассказал Капуладу следующее:

— В последние пять лет никто не жил в поместье, за исключением эконома, месье Фломеля, и его сына. Оба они на хорошем счету и успешно ведут хозяйство, о чем каждые полгода присылают в Париж моему господину подробный отчет. Они никогда не сообщали ни о каких привидениях и наотрез отказываются верить в их существование. Однако полгода назад двое детей месье де Ла Бланшет вместе с гувернанткой приехали в замок в самую пору сбора винограда. С большим трудом они выдержали там всего три ночи и были вынуждены вернуться обратно в Париж — гувернантка опасалась, как бы детская психика не пострадала от кошмаров, свидетелями которых им приходилось становиться каждую ночь. В прошлом месяце, — продолжал Купри, — сама мадам де Ла Бланшет, которой доктор предписал провести несколько недель на природе, останавливалась в замке, но на следующее же утро уехала оттуда, поклявшись, что ноги ее больше не будет в этом проклятом месте; после чего мой хозяин поручил мне поехать в Ла Бланшет и разобраться в том, что там происходит.

Капулад внимательно посмотрел на этого жизнерадостного здоровяка и в душе откровенно позавидовал его мужеству.

— И вы не боитесь? — поинтересовался он.

— Боюсь? — захохотал его собеседник. — Черт возьми! Я прихватил с собой пистолет и не сомневаюсь, что с его помощью раскрою тайну появления призраков.

Капулад подсел к нему. Именно такой компаньон и был ему нужен сейчас.

— Вы скептик, если я правильно понял вас, — укоризненно произнес он, напустив на себя серьезный, задумчивый вид. — Но это чрезвычайно опасно при контактах с потусторонним миром. Минуточку терпения, месье, — вскричал Капулад, останавливая бурные возражения, готовые сорваться с языка Купри. — Вы завели речь о вещах, которые, возможно, мне известны куда лучше, чем вам. Все дело в том, что я посвятил много лет изучению феноменов сверхъестественного характера.

— Что? — воскликнул управляющий, с неожиданным интересом взглянув на него. — Неужели вы в это верите? Неужели ваши исследования заставили вас в это поверить?…

— Да, и причем непоколебимо поверить, — внушительно произнес Капулад, перебив его. — Ваш пистолет, друг мой, пригодится только в том случае, если вашими противниками окажутся обычные мошенники, прибегнувшие в сомнительных целях к балаганному трюкачеству. Но от него будет мало проку, если вам действительно придется иметь дело с… гм-м… бестелесными созданиями. Месье, — серьезно добавил он, — если бы я не опасался обидеть вас своей навязчивостью и этим проявить по отношению к вам неучтивость, — тут он слегка поклонился своему попутчику, — я предложил бы вам взять меня с собой в Ла Бланшет. Может статься, мой скромный опыт пригодится вам.


На другое утро они прибыли в Ла Бланшет. Эконому поместья, старшему Фломелю, Купри представил Капулада как слугу месье да Ла Бланшет и без обиняков рассказал о миссии, с которой они прибыли сюда. Но Фломель только посмеялся над ними.

— Ну и ну! — удивленно покачал головой он. — Неужели наш господин стал верить бабьим сказкам? В Ла Бланшет нет никаких призраков. Мы с Жаком живем здесь вот уже десять лет, и готовы поклясться, что во всей Франции не найти более тихого и спокойного местечка. Да вы и сами убедитесь в этом, проведя здесь ночку-другую.

— Мадам да Ла Бланшет приказала нам никуда не отлучаться из замка до тех пор, пока мы не сможем представить ей вразумительных объяснений относительно того, что в нем происходит, — безапелляционно заявил Купри. — Я надеюсь, что привидения не станут мешкать с появлением, иначе наше пребывание здесь может затянуться. А нам надо торопиться — месье де Ла Бланшет давно мечтает отдохнуть в своем имении вместе с мадам. Увы, теперь она наотрез отказывается сопровождать своего супруга.

Этим же вечером они поужинали вместе с Фломелями, а затем старик предложил гостям выбирать себе апартаменты. Купри потребовал, чтобы ему отвели комнату, в которой ночевала мадам де Ла Бланшет, а Капулада разместили по соседству. Фломель не стал возражать и проводил Купри в хозяйскую спальню — просторную комнату, до высоты человеческого роста обшитую потемневшими от времени дубовыми панелями, большую часть которой занимала огромная кровать под балдахином. Прямо перед кроватью, чуть выше обшивки, висел написанный в полный рост портрет прадедушки нынешнего месье де Ла Бланшет, щеголеватого повесы времен Людовика Четырнадцатого. В неровном желтоватом свете свечей спальня выглядела весьма уныло, и, чтобы подбодрить себя, Купри достал из-за пазухи пистолет и положил его на столик, стоявший возле кровати.

— Если призраки заявятся ко мне ночью, мой дорогой Фломель, — сказал он, — я попотчую их доброй порцией свинца. Посмотрим, понравится ли им такое угощение.

От души посмеявшись над шуткой и пожелав Купри спокойной ночи, Фломель проводил Капулада в его комнату, находившуюся по ту сторону коридора, а затем быстро вернулся к двери хозяйской спальни и осторожно постучал. Купри немедленно открыл ему.

— Месье Купри, — полуиронично-полусерьезно произнес эконом. — Должен признаться, я не совсем спокоен за вас. Вы спите так далеко от наших комнат, моей и моего сына. Я не сомневаюсь, что ночь пройдет без приключений, но случись что, вам все же лучше знать, где мы находимся. Если вы не возражаете, я попрошу вас спуститься вниз и взглянуть на наше жилище.

Купри с охотой принял предложение управляющего; вернувшись к себе, он хорошенько запер дверь, достал из кармана забавную книжку месье Ле Сажа под названием «Хромой дьявол»[1267], не раздеваясь, улегся на кровати и приготовился к ночному бодрствованию.

В течение следующего часа ни один звук не нарушал царившую в замке тишину, и это несколько приободрило Купри, хотя всякий раз, когда он отрывался от книги и вглядывался в подступавшие, казалось, к самой постели густые тени, его сердце сжималось от недобрых предчувствий.

Вдруг Купри привстал, опершись на локте, прислушался, и у него по спине побежали мурашки: нет, это была не игра воображения, не слуховая галлюцинация — откуда-то из-за панелей напротив доносилось негромкое царапанье.

— Мышь, — громко, словно желая подбодрить себя звуком собственного голоса, произнес он. — Ну и трусом же я стал!

Но в следующий момент его локоть непроизвольно подвернулся, и Купри с приглушенным восклицанием упал на спину: порыв ледяного ветра ударил ему в затылок и задул горевшую на столике свечу. Призвав на помощь все свое мужество, Купри пошарил рукой рядом с собой в поисках пистолета. Нащупав, он судорожно схватил его и с лихорадочно колотящимся сердцем и отбивавшими дробь зубами уселся на краю кровати. Больше всего сейчас ему хотелось, чтобы их с Капуладом не разделяли запертые двери, а затем эта мысль уступила место жуткому страху, овладевшему всем его существом. Напротив Купри, примерно на высоте человеческого роста, как раз там, где находился портрет прадедушки де Ла Бланшет, появилось белое светящееся пятно, быстро увеличивавшееся в размерах, и леденящий душу стон, перемежавшийся раскатами сатанинского хохота, прокатился по комнате, отдавшись эхом во всех ее углах. Купри почувствовал, как у него на лбу выступили капли липкого холодного пота, и его губы, словно сами собой, торопливо забормотали слова полузабытых с детства молитв. Светящееся пятно стало постепенно приобретать форму человеческой фигуры, высокой, закутанной в развевающийся саван, и — о ужас! — увенчанной ухмыляющимся черепом с горящими красноватым огнем пустыми глазницами.

И тут, словно молитвы Купри в самом деле были услышаны, к нему вернулся его былой скептицизм, а вместе с ним — желание проверить природу призрака свинцом. Он почти механически поднял пистолет и выпалил в привидение. В ответ раздался новый взрыв дьявольского смеха, откуда-то из-под савана появилась светящаяся костлявая рука, и две пули, выпав из нее, с глухим стуком ударились о паркетный пол. Купри вскрикнул и лишился чувств.

Когда он пришел в себя, в комнате уже горела свеча и возле него озабоченно хлопотали оба Фломеля и Капулад. В ответ на их расспросы он лишь простонал, что ни за какие блага не останется здесь и проведет остаток ночи вместе с Капуладом в его комнате. Но только утром, когда дневной свет окончательно рассеял ужасы прошлой ночи, он сумел без содрогания рассказать обо всем своему товарищу. Капулад очень внимательно и серьезно выслушал его, и, когда Купри закончил, предложил прогуляться по окрестностям.

— Не кажется ли вам странным, — спросил Капулад во время прогулки пострадавшего, — что призрак, будучи существом бестелесным и не подверженным воздействию материальных объектов, сумел, однако, завладеть вашими пулями, держал их в руке и даже бросил на пол? И я еще добавлю, мсье Купри, что, с вашего позволения, я бы переселился на следующую ночь в спальню хозяев.

Однако за ужином Капуладу совершенно неожиданно пришлось столкнуться с оппозицией со стороны обоих Фломелей, которые как будто тоже успели изменить свое мнение о происходящем в замке и буквально умоляли его не подвергать свою жизнь опасности.

— Я не верю рассказу Купри, — изумил Капулад всех присутствующих своими словами. — Бедняга стал жертвой разыгравшегося воображения, в подтверждение чему я могу привести тот факт, что мы нигде не сумели найти пули, которые, по его словам, призрак бросил на пол.

Фломель только пожал плечами и не стал спорить. А Капулад достал из кармана пистолет, на глазах у всех зарядил его и положил на стол рядом с собой. Прерванный было разговор вновь возобновился, но вскоре Фломель поднялся со своего кресла и сказал, что пора запирать двери.

Старик ушел, и буквально через несколько секунд до оставшихся за столом донесся его крик. Купри и Капулад со всех ног бросились к нему на помощь. Фломель был в холле; заплетающимся от волнения языком он пробормотал, что, выйдя на крыльцо, увидел, как чья-то закутанная в белое фигура скрылась за углом дома. Втроем они устремились в погоню за ней, но призрака уже и след простыл, хотя для того, чтобы убедиться в этом, им пришлось обогнуть весь замок.

— О, боже! — простонал эконом, когда они вернулись в холл. — Неужели и меня на старости лет стали преследовать галлюцинации? А, быть может, это место и в самом деле проклято?

— Стыдитесь, месье Фломель! — беззаботно отозвался Капулад. — Я думал о вас лучше. Вы сами становитесь жертвой фантазий, навеянных бабьими сказками. Как хотите, а я иду спать.

Он прошел в столовую, разминувшись в дверях с выходившим оттуда молодым Фломелем, забрал свой пистолет и отправился наверх. Расставаясь с Купри, он взял с него слово, что тот немедленно явится к нему в комнату, если услышит выстрел.

— Однако, — добавил он, — я думаю, что вам не стоит из-за этого бодрствовать всю ночь. Спите спокойно, а утром я посмеюсь над вами.

На этом они расстались. Капулад вошел в хозяйскую спальню и прикрыл за собой дверь, не запирая ее. Затем он положил пистолет на столик, как это делал Купри, лег на кровать и стал ждать.


Прошло два часа, когда внимание Капулада неожиданно привлекло раздававшееся за панелями негромкое царапанье. Капулад украдкой оглянулся через плечо и увидел то, что ожидал: одна из панелей у изголовья кровати бесшумно сдвинулась в сторону и за ней открылось зияющее отверстие. В следующую секунду в затылок ему ударил порыв ледяного ветра, столь напугавший Купри, и он оказался в полной темноте. Но в душе Капулада не было страха. Он спокойно лежал на кровати и смотрел, как возникшее перед ним на высоте примерно шести футов светящееся пятно превращается в силуэт завывающего, хихикающего скелета. Однако Капулад даже не коснулся лежавшего на столике пистолета. Мрачно ухмыльнувшись, он достал из внутреннего кармана сюртука другой пистолет, недрогнувшей рукой взвел курок, прицелился и выстрелил в привидение.

Раздался крик боли и испуга, столь не похожий на былую какофонию, и призрак с жутким грохотом рухнул на пол.

Капулад быстро зажег свечу и, поспешно вскочив с постели, подбежал к нему. Он наклонился над распростертым телом, перевернул его на спину и сорвал с головы изготовленный из картона череп. Из-под маски на него взглянуло пепельно-бледное лицо Жака Фломеля, оглушенного падением, но живого. Капулад достал из кармана нож, разрезал саван, которым обмотался молодой Фломель, и обнаружил две пули, зажатые у него в кулаке.

Тут отворилась дверь, и на пороге появился Купри, такой же бледный, как и поверженный Жак Фломель.

— Voila![1268] — сказал Капулад, указывая на Жака и на ход, образовавшийся в том месте, где раньше находился портрет предка месье де Ла Бланшет. — Вот ваш призрак.

Когда отца и сына Фломелей посадили под замок, Капулад объяснил случившееся ошеломленному Купри:

— Прошлой ночью, когда вы достали свой пистолет, старик Фломель вызвал вас из комнаты под предлогом, что хочет показать вам свои апартаменты. Во время вашего отсутствия его сын разрядил ваш пистолет, и ту же операцию повторил с моим оружием сегодня, пока мы охотились за несуществующим призраком. Однако у меня в кармане был запасной пистолет, который и решил дело.

— Но для чего им понадобилось пугать всех, кто появлялся в замке? — слегка запинаясь, пробормотал Купри.

— Так вот оно что! — воскликнул Капулад, вспомнив о втором задании, которое дал ему месье де Сартин: вывести на чистую воду фальшивомонетчиков в Майне.

Вдвоем с Купри они тщательно обыскали замок и в потайной комнате, куда им удалось проникнуть через ход, открывшийся за портретом прадедушки де Ла Бланшет, обнаружили тигель, литейные формы и прочие улики, среди которых оказалось несколько мешочков уже изготовленных фальшивых серебряных монет, — явственно свидетельствовавших, чем занимались здесь Фломели. Все это вместе с пленниками Капулад и Купри доставили в Париж.


Месье де Сартин поздравил Капулада с удачей и включил его в число своих тайных агентов. А если Капулад и сохранил у себя мешочек с монетами Фломеля, надеясь с выгодой для себя распорядиться ими в будущем, то не стоит судить его за это слишком строго — редко кому удается раз и навсегда распрощаться со своими дурными привычками.

Так поступают все женщины

Сэр Джоффри был весёлым и беззаботным малым, так что когда его повесили, его вдова оказалась на грани нищеты…

* * *
Сэра Джоффри Свэйна повесили в Тайберне.

Весёлым и беззаботным малым был этот сэр Джоффри. Если ему доводилось проигрывать за карточным столом, он делал это с дружелюбной улыбкой и с шуткой на устах, а если случалось побить свою жену, спустить с лестницы незадачливого слугу или же подраться с кем-либо из своих арендаторов, то и это выходило у него как-то на удивление легко, пожалуй, даже весело. Короче говоря, его можно было назвать приятным в общении, очаровательным мерзавцем, и вся Англия единодушно согласилась в том, что он заслужил свой конец.


Однажды мартовским вечером, сэр Джоффри выехал из своего дома в Гилдфорде в сторону Лондона. Он не успел проехать и нескольких миль, как путь ему преградила закутанная в плащ фигура на огромной серой кобыле; в неверном свете сумерек зловеще блеснул стальной ствол пистолета, недвусмысленно свидетельствуя о намерениях незнакомца, однако сэр Джоффри за годы своей бурной жизни повидал всякое и кое-чему научился. Одним ударом длинного ездового хлыста он выбил пистолет из руки нападавшего, а после следующего удара тот без сознания рухнул на землю. Поле боя, таким образом, осталось за сэром Джоффри, что изрядно обрадовало его, особенно когда он подумал, что ему, по праву победителя, могут достаться некоторые трофеи. Напевая и посмеиваясь, сэр Джоффри оттащил бесчувственное тело грабителя подальше в лес, а затем, поменяв свою старую лошадь на его великолепную кобылу, в превосходном настроении помчался дальше.

Он не проехал и двух миль, когда у себя за спиной услышал топот копыт весьма многочисленной группы всадников, явно пытавшихся догнать его. Он спокойно остановился — на сей раз совесть сэра Джоффри была чиста, — а когда преследователи окружили его, невозмутимо спросил, что им нужно.

— Наконец-то ты попался, Том-Ловкач, — раздались в ответ торжествующие восклицания.

Сэра Джоффри стащили с лошади, дородный румяный джентльмен в расшитом серебром чёрном камзоле, подошёл к нему и безапелляционно обвинил в грабеже. Себя он назвал сэром Генри Тэлбери из Харлингстона, графство Кент, и, раздуваясь от собственной важности, добавил, что является мировым судьей Его величества. Он возвращался домой из Лондона и вёз с собой кожаный мешочек с сотней гиней, который в результате встречи с разбойником перекочевал в собственность последнего.

— Ах ты толстопузый болван! — заорал сэр Джоффри, редко стеснявшийся в выборе выражений. — Я не грабитель, я — сэр Джоффри Свэйн из Гилдфорда!

— Как вы смогли докатиться до того, что занялись разбоем? — воскликнул сэр Генри и его маленькие крысиные глазки злобно сверкнули. — Я ничуть не удивлюсь, если теперь вас повесят в назидание другим.

Случилось так, как и обещал сэр Генри. Под седлом серой кобылы нашлась пропавшая сумка сэра Генри с сотней гиней, и тщетно сэр Джоффри пытался убедить в своей невиновности суд, оставшийся при мнении, что сэр Джоффри и Том-Ловкач — одно и то же лицо.

Итак, сэра Джоффри повесили, его земли — вернее то, что он ещё не успел проиграть — были конфискованы в пользу государства, а его вдова оказалась на грани нищеты. Ей даже не выдали его тело; едва снятое с виселицы, оно, ещё теплое, было передано доктору Близарду для анатомических опытов. Но едва доктор вонзил скальпель в ногу сэра Джоффри, как последний неожиданно уселся на анатомическом столе и разразился целым залпом проклятий, чем едва не отправил бедного эскулапа на тот свет. Затем он неожиданно осёкся и испуганно огляделся вокруг себя.

— Пропади я пропадом! — неуверенно пробормотал сэр Джоффри. — Неужели это и есть преисподняя? Здесь куда холоднее, чем мне рассказывали, — поёживаясь добавил он, и тут его взгляд упал на перепуганного доктора, наполовину спрятавшегося за комодом.

— Сюрприз за сюрпризом, — продолжал он. — Вы, сэр, выглядите чертовски прилично для сатаны: у вас нет ни вил, ни хвоста, ни копыт.

— Боже милосердный, — едва слышно пробормотал доктор, шагнув навстречу сэру Джоффри. — Я слышал о подобных случаях, но никогда не верил…

— Вы весьма странно рассуждаете, мистер Люцифер. Признавайтесь-ка, дьявол вы, или нет?

— Я не дьявол, — несколько обиженно ответил доктор.

— Тогда какого дьявола вам здесь надо?

— Сегодня утром вас повесили в Тайберне, — несколько невпопад сказал доктор.

— Значит, я всё-таки в аду. Но я умоляю вас дать мне хоть какую-нибудь накидку, иначе если я и не сгорю здесь, то уж непременно замёрзну.

Доктор поспешил исполнить его просьбу, и пустился в пространные рассуждения, объясняя сэру Джоффри, что с ним произошло.

— Я мёртв и хочу таковым остаться хотя бы до тех пор, пока не посчитаюсь с этим плутом, сэром Генри Тэлбери, — мрачно заявил сэр Джоффри, выслушав доктора.

Затем он рассказал доктору свою историю, которой тот безоговорочно поверил и согласился, что справедливость должна восторжествовать. Однако долгие часы, проведенные сэром Джоффри без всякой одежды на холоде не прошли бесследно, и он почти неделю провалялся в постели, страдая от жестокой простуды, прежде чем смог покинуть дом доктора и отправиться в Харлингстон.

Он бодро шагал по извивавшейся среди редкого леса узкой дороге и остановился лишь когда впереди, на открытом пространстве, смутно замаячили строгие очертания большого серого строения. В левом его крыле из высоких, почти до земли окон первого этажа сквозь неплотно задернутые шторы пробивались полосы света, ложившиеся замысловатым узором на молодую траву лужайки, разбитой возле дома. Одно из окон по случаю тёплой погоды было распахнуто настежь, и сэру Джоффри захотелось узнать, что делается в доме сэра Генри.

Мировой судья сидел в непринужденной позе в кресле, широко расставив свои толстые короткие ноги и положив на одно колено парик. Он довольно посасывал длинную трубку, и рядом с ним находились графин и бокал, почти до самых краев наполненный искрящимся янтарным вином. Его массивная лысая голова поблескивала в свете двух свечей, горевших справа и слева от него на столе, заваленном какими-то бумагами. Прямо перед ним стояла женщина в чёрном, высокая, хорошо сложенная, с правильно очерченным благородным лицом, и в её красивых глазах застыли скорбь и мольба. Это была леди Свэйн.

— Сэр, — говорила она, — я взываю к вашему милосердию и умоляю вас более тщательно расследовать происшествие. Тогда вы сами убедитесь, что сэр Джоффри никак не мог оказаться грабителем, сколь велики ни были его прочие грехи. Сэр Генри, вы сделали меня вдовой. Не делайте же меня ещё и нищей.

Сэр Генри не спеша извлек изо рта мундштук своей трубки.

— Мадам, — ответил он, — ваш муж был признан виновным судьей и судом присяжных. Он был разбойником по кличке Том-Ловкач, в этом нет никаких сомнений.

Воцарилось напряжённое молчание, внезапно нарушенное резким звуком отдёрнутых штор. Леди Свэйн обернулась и истошно вскрикнула; сэр Генри поднял голову, да так и замер с открывшимся от изумления ртом. Его лицо побледнело, а трубка выпала из его внезапно онемевшей руки на пол и разлетелась на дюжину осколков. Им было чего испугаться: в окне они увидели двойника сэра Джоффри Свэйна. Он стоял, наслаждаясь произведённым эффектом, и на его лице играла язвительная усмешка.

Леди Свэйн первая нашла мужество обратиться к привидению.

— Это ты, Джоффри? — чуть слышно прошептала она.

Сэр Джоффри уже открыл было рот, собираясь ответить, но тут ему пришла в голову неожиданная мысль. Стоило ли сейчас доказывать свою невиновность? Ведь суд приговорил его к смерти, и если он хотел спасти свои владения от конфискации, сейчас следовало действовать более тонко.

Легкой походкой он приблизился к столу, за которым восседал судья.

— Мадам, меня зовут не Джоффри. Мое имя Джек Хэйнз, но я более известен как Том-Ловкач, грабитель с большой дороги. Ваш покорный слуга, мадам, и ваш тоже, сэр, — непринужденно расшаркался он перед ними.

Кровь бросилась в лицо сэру Генри. Казалось, его вот-вот хватит апоплексический удар. Леди Свэйн первая пришла в себя. Она круто повернулась к сэру Генри и театрально простёрла к нему руки.

— Вы слышали, сэр Генри! — вскричала она. — Теперь вы верите мне? Пусть же справедливость восторжествует наконец.

— Подождите, мадам, — рявкнул судья. — Что вам здесь нужно? — обратился он уже к сэру Джоффри.

— Увы, сэр, я не сумел прийти раньше, — ответил тот. — Однако, как я вижу, даже сейчас моё появление может принести некоторую пользу. Знайте же, что это я лишил вас сотни гиней, а вовсе не сэр Джоффри Свэйн. Говорят, что он был чертовски похож на меня. Фактически, его обвинили в разбое только потому, что он ехал на моей кобыле. Так-то творится правосудие в наши дни.

Сэр Генри не сводил изумлённых глаз со своего гостя. Этот малый и в самом деле казался точной копией сэра Джоффри — тот же голос, рост, те же пропорции фигуры и цвет волос. Столь поразительное сходство заставило его поверить, что он и впрямь совершил ошибку. Он резко поднялся с кресла, и двинулся было через комнату к колокольчику, чтобы вызвать прислугу, но сэр Джоффри был начеку.

— Вы куда, сэр Генри? — услышал судья за своей спиной вкрадчивый голос сэра Джоффри Свэйна и, оглянувшись, замер на полпути: прямо ему в лицо смотрело дуло пистолета. — Вам мало, что из-за вас одного невинного уже повесили? — продолжал он. — Чёрт побери, сэр, законы Англии не допустят, чтобы за одно и то же преступление вздёрнули двоих.

Секунду сэр Генри молча глядел на него.

— Вы очень похожи на покойного сэра Джоффри, — сухо, словно констатируя факт, сказал он, — и никто не осмелится поставить мне в вину сделанную тогда промашку. Однако я уверен, что найдется достаточно других обвинений, чтобы и вас отправить на виселицу.

— Возможно, но я рекомендую вам оставить эту тему, если вы не хотите, чтобы к этим обвинениям добавилось ещё одно — убийство сэра Генри Тэлбери.

Сэр Джоффри Свэйн улыбался, но его голос был твёрд, и сэру Генри не оставалось ничего иного, как повиноваться. Сэр Джоффри подошёл к двери, ведущей из комнаты, запер её и положил ключ себе в карман.

— Послушайте меня, сэр, — начал он, — и вы тоже, мадам. Мне искренне жаль сэра Джоффри, хотя всем известно, каким негодяем он был. И я явился сюда как раз для того, чтобы доказать, что он неповинен в преступлении, за которое его повесили. Он не был грабителем, и его вдове следует полностью возместить понесённые ею убытки.

— Вот это уже другой разговор, — удовлетворённо кивнул сэр Генри. — Поскольку я видел вас и выслушал ваше признание, я не меньше вашего желаю не усугублять страдания леди Свэйн. Вы дадите клятвенные показания?

— Я сделаю это, как только в моём распоряжении окажутся перо, чернила и бумага.

Скоро признание, которое могло спасти владения сэра Джоффри Свэйна, было готово. Сэр Джоффри подошёл к звонку и дёрнул за шнурок. Он сам впустил в комнату слугу, когда тот пришел на вызов, и вновь запер за ним дверь. В присутствии судьи, своей жены и лакея он поклялся в содеянном, подписал составленную им бумагу, а они приложили к ней свои подписи в качестве свидетелей. С насмешливой улыбкой он поклонился всем присутствующим и широким шагом направился к окну, через которое проник сюда. Возле него он остановился и, полуобернувшись, взглянул на леди Свэйн.

— Мадам, — сказал он прежде, чем выпрыгнуть в темноту и исчезнуть, — сегодня я оказал вам некоторую услугу. Я вправе рассчитывать на вашу благодарность и надеюсь, что смогу уйти отсюда, не опасаясь погони.

Леди Свэйн слегка поёжилась, словно от озноба, затем подошла к столу, взяла бумагу и бегло пробежала её глазами. На её губах появилась слабая улыбка, чем-то напоминавшая улыбку сэра Джоффри Свэйна, когда тот подписывал своё признание.

— Мадам, — заговорил сэр Генри, тщетно пытаясь сымитировать голосом соболезнование, — вы не должны держать на меня зла за мою ошибку. Я искренне и глубоко сожалею о ней. Не сомневайтесь, мадам, никто более не станет покушаться на ваши владения, но, поверьте, лучше вам наслаждаться ими одной, чем в обществе сэра Джоффри. Для такой женщины, как вы, он был совсем не пара: игрок, пьяница, драчун…

— Сэр, — перебила она его, — он был моим мужем. А теперь я должна уйти.


Прошла еще, наверное, целая неделя, прежде чем сэр Джоффри Свэйн, как всегда самоуверенный и развязный, появился в своем поместье, в Гилдфорде.

— Хелен, девочка моя! — воскликнул он, вваливаясь в комнату жены — когда надо, он умел быть ласковым. — Ты держалась молодцом в Харлингстоне. Своим воссоединением мы обязаны только твоему мужеству. Теперь я вновь рядом с тобой; мы сможем всё продать и начать жизнь заново в Новом Свете…

— Мистер Хэйнз, — она резко поднялась со своего кресла, — вы с ума сошли?

Помрачневший, как грозовая туча, он шагнул к ней.

— Мадам, — рявкнул он, — перестаньте валять дурака. Вы прекрасно знаете, кто я. Вы ведь видели написанное мною признание. Неужели вы не узнали мой почерк? А если этого недостаточно, чтобы убедить вас, то вот, взгляните.

С этими словами он откинул волосы со лба и показал ей длинный рубец, синевший чуть повыше виска.

— У сэра Джоффри Свэйна был точно такой же шрам, — невозмутимо произнесла она. — Он получил его в этой самой комнате, когда однажды ночью вернулся домой мертвецки пьяный и захотел избить меня. Он замахнулся хлыстом, собираясь ударить меня, но потерял равновесие, упал и раскроил голову о табурет.

— Вы удивительно похожи на сэра Джоффри Свэйна, однако вы не сэр Джоффри, — продолжала она. — Вы — мистер Хэйнз, известный под прозвищем Том-Ловкач,бандит с большой дороги. И не заставляйте меня забыть о том, чем я обязана вам, — внушительно добавила она.

Он прыгнул на неё и схватил за руку с такой силой, будто хотел сломать её, но она успела дернуть за шнурок звонка. Где-то в глубине дома мелодично звякнул колокольчик. Он отстранился от неё, весь дрожа от ярости.

— Мистер Хэйнз, — холодно проговорила она, — памятуя об оказанной мне услуге, я прощаю вам эту выходку. Я сделаю даже больше того. Вы только что упомянули о своих планах поискать счастья в Новом Свете, — не отказывайтесь от своих намерений. В Англии вам ежеминутно угрожает опасность, и вы, наверное, догадываетесь, какая участь ждёт Тома-Ловкача, попади он в руки властей. В качестве платы за услугу, которую вы оказали мне, я обещаю вам выплачивать по сто фунтов в год, но при одном условии: ноги вашей не будет в Англии. Половину этой суммы вы получите прямо сейчас, что позволит вам немедленно уехать за океан. Ваши гнусные привычки сделали меня вдовой; ею я и хочу остаться теперь.

Взгляд сэра Джоффри Свэйна упал на лежавшие на столе банкноты. Наконец-то он понял, что она задумала. От его былой ярости не осталось и следа, но, не желая признавать свое поражение, он сделал последнюю попытку смягчить её сердце.

— Хелен, моя девочка… — начал было он, но душа этой женщины слишком зачерствела от частых побоев, чтобы откликнуться на его мольбу. В эту минуту отворилась дверь, и на пороге появился слуга.

— Роберт, — обратилась она к нему, — проводи джентльмена и одолжи ему хорошую лошадь, чтобы он смог доехать на ней до Бристоля. Доброй ночи, сэр.

Секунду он виновато, словно наказанная собака, глядел на неё; затем схватил деньги, торопливо сунул их в карман, и, не проронив более ни слова, навсегда ушёл из комнаты и из её жизни.

Похищение

Мистер Грэнби был сорокалетним, хорошо упитанным, спокойным деревенским холостяком, но стрела Амура поразила и его. Увы, юная Дженни не проявляет к нему иных чувств, кроме дружеских. Как же расположить к себе сердце романтичной девушки?..

* * *
Мистер Грэнби возвращался домой от своего старинного приятеля, сквайра Клиффорда, подавленным. Оно и не удивительно: сколь бы благосклонно сквайр ни смотрел на его сватовство, факт оставался фактом: прекрасная Дженни Эгертон, подопечная сквайра, не проявляла к нему иных чувств, кроме дружеских. Дженни была романтичной натурой, как-то раз заметил сквайр, и тому, кто хотел завоевать её сердце, следовало соответствующе вести себя.

Но Грэнби прекрасно понимал, что сорокалетний холостяк, чья талия изрядно превосходила ширину его плеч, таким поведением рискует лишь выставить себя на посмешище. Спрятав руки в карманы своего камзола, нахлобучив треуголку на самый лоб, а хлыст сунув под мышку, он в глубокой задумчивости брёл по улицам городка, совершенно безразличный к крикам уличных торговцев, наперебой предлагавших свои товары к приближавшемуся Рождеству. Он свернул на Хай-Стрит и, пройдя ещё немного, толкнул дверь, ведущую в трактир с громким названием «Королевский Герб». Он направился прямиком в бар, где троица подгулявших молодцов, расположилась вокруг чаши с горячим пуншем. Его усадили поближе к пылавшему в камине огню, налили стакан горячего, дразнящего обоняние пунша, и когда был предложен тост за Дженни Эгертон и её скорый союз с мистером Грэнби, последний поведал собутыльникам о своих любовных проблемах и попросил у них совета.

— В таких делах трудно найти лучшего помощника, чем Нед Пеппер, — заверил мистера Грэнби один из весельчаков, — он самый большой романтик во всей Англии.

— А сейчас он в одиночестве сидит наверху, — добавил другой, — и пытается напиться до бесчувствия.

И они принялись дружно уговаривать его немедленно отправиться к нему.

Нед Пеппер, симпатичный молодой человек с решительным подбородком и жуликоватыми глазами, расположился в просторном дубовом кресле перед камином. Его голова покоилась на одной из ручек кресла, на другой — небрежно висел его парик, левая нога была свободно закинута на правую, вышитая рубашка наполовину расстегнута, также как и серебряные пряжки лакированных туфель. На столе рядом с ним стояла чаша дымящегося пунша, а в левой руке он небрежно держал давно погасшую трубку. Молодые шутники прекрасно знали, что характер Неда Пеппера как нельзя лучше соответствует его имени[1269], и с минуты на минуту ждали, что мистера Грэнби просто-напросто спустят вниз с лестницы, по которой он только что поднялся.

Но их ожидало разочарование. Заметив на пороге замершего в нерешительности мистера Грэнби, мистер Пеппер слегка приподнял брови, и в его зеленоватых глазах вспыхнул и тут же погас странный огонёк; затем он улыбнулся и предложил гостю войти.

— Прохладная погода сегодня, мистер Пеппер, — неловко промямлил мистер Грэнби.

— Позвоните, и вам тут же принесут стакан, — словно на лету уловив намек, ответил мистер Пеппер и указал длинным мундштуком трубки на чашу с пуншем.

Появился слуга со стаканом; мистер Грэнби наполнил его пуншем, устроился на свободном стуле возле камина, достал из кармана трубку, и только после этого решился приступить к делу.

— Я совершенно сбит с толку, — расстроенно признался несчастный влюблённый, когда подробно рассказал обо всём мистеру Пепперу, из приличия не назвав, впрочем, имена. — Не знаю, случалось ли вам оказаться в подобном положении.

— Случалось, — ответил мистер Пеппер, — но с той лишь разницей, что я нравился девушке, а её отец не хотел и слышать обо мне. Я увёз её, нас догнали и меня на пару лет упекли в тюрьму. Её отец был закадычным дружком шерифа.

— Трудно представить более романтический поступок, — задумчиво протянул мистер Грэнби, словно размышляя вслух.

Мистер Пеппер смерил его оценивающим взглядом.

— Если в вашей жизни не хватает романтики, можете сделать то же самое. Лично я предпочёл бы подождать, пока дама достигнет совершеннолетия. Тюрьма навсегда излечила меня от романтизма.

— Но наши ситуации трудно сравнивать, — возразил мистер Грэнби. — Мне нечего бояться погони, поскольку её опекун — мой друг.

— Зато дама, насколько я понял, — улыбнулся мистер Пеппер, — совершенно не расположена к вам, и ваши акции нисколько не повысятся, если вы попытаетесь увезти её силой. Но, — тут он сделал многозначительную паузу, — если девушку похитит кто-нибудь другой, а вы окажитесь её отважным спасителем…

— О, чёрт! — воскликнул Грэнби и трубка выскользнула у него из пальцев.

— …то вы получите причитающуюся отважному спасителю награду, — закончил Пеппер. — Своими решительными действиями вы заслужите её благодарность, своим мужеством — без небольшой потасовки здесь не обойтись — заставите восхищаться вами, а ваша сдержанность и учтивость, пробудит в ней доверие к вам. Соединяясь, эти четыре элемента, друг мой, и образуют отраву под названием «любовь».

— Да, конечно, — согласился мистер Грэнби, ошеломлённый полётом фантазии мистера Пеппера. — Но как всё это осуществить, мистер Пеппер?

Мистер Пеппер задумался, и окутал себя клубами дыма. Затем он отложил в сторону трубку и сообщил мистеру Грэнби о результатах своих размышлений. Завтра у сэра Джона Тайлера, живущего в двух милях отсюда, состоится рождественский бал, на котором непременно будут присутствовать сквайр Клиффорд и его подопечная.

— Клиффорд? — испуганно воскликнул Грэнби, вскакивая со своего стула. — Как вы догадались, что речь шла именно о нём?

— Всей округе известно об этом, — невозмутимо перебил его Пеппер.

Затем он принялся излагать Грэнби свой замысел. Карету возвращающегося с бала Клиффорда останавливает грабитель, — сквайр, будучи обо всём предупреждён заранее, не должен оказывать сопротивления. Однако, увидев девушку, бандит забывает о своих первоначальных намерениях, велит ей выйти из кареты и усаживает на круп своей лошади.

— Её крики, — продолжал мистер Пеппер, — привлекают внимание случайно оказавшегося на месте происшествия джентльмена. Этот джентльмен, конечно же, — вы. Вы пускаетесь в погоню. Вы стреляете — в воздух, разумеется, — чтобы показать серьёзность своих намерений. Запомните, если всё закончится слишком быстро, это может показаться ей подозрительным. Только к утру, когда нервы девушки натянуты до предела и она уже начинает отчаиваться в своём спасении, преследователь, наконец-то, догоняет бандита и освобождает её. И тут выясняется, что её избавителем оказался тот самый человек, мужество, храбрость и благородные манеры которого она до сих пор не замечала. И если она тут же не согласиться выйти за него замуж, вы, мистер Грэнби, не заслуживаете даже того, чтобы называть себя влюблённым.

В порыве энтузиазма мистер Грэнби крепко сжал тонкую руку мистера Пеппера в своём огромном кулачище. Но его восторг угас так же быстро, как и вспыхнул.

— Разрази меня гром! — удрученно вскричал он. — Где же мне найти такого бандита? — и тут ему в голову пришла неожиданная мысль. — Вот если бы вы сами, мистер Пеппер…

— Увы! — вздохнул Пеппер. — К сожалению, я тоже приглашён на бал к леди Тайлер.

— Если это единственное препятствие, сэр, оно легко преодолимо, — настаивал мистер Грэнби.

— Вы в самом деле так считаете? — задумался мистер Пеппер.

— В подкрепление моих слов — вот вам моя рука.

Исполнение плана было назначено на два часа после рождественской полуночи. В заранее условленном месте, примерно в миле от Тайлер-Парк, мистер Грэнби расхаживал взад и вперёд, ведя в поводу свою лошадь. Мимо него прокатила одна карета, затем другая, и, догадавшись, что это были спешившие с бала домой гости леди Тайлер, мистер Грэнби стал с нетерпением дожидаться появления мистера Пеппера. Вот в застывшем морозном воздухе послышался торопливый стук копыт, и на залитой бледным светом луны дороге показалась чёрная фигура всадника. Мистер Грэнби немедленно вскочил в седло и потрусил ему навстречу.

Пока всё шло как нельзя более гладко. Мистер Пеппер остановил карету сквайра Клиффорда и буквально выволок оттуда его подопечную; сквайр вопил и топал ногами, но и пальцем не пошевелил, чтобы помешать предполагаемому похитителю. Девушка не уступила без борьбы, но тут, видимо, не последнюю роль сыграл опыт мистера Пеппера, и вскоре она уже сидела на холке его лошади, уронив голову, словно в полуобмороке, ему на грудь. Когда они разминулись с мистером Грэнби Дженни жалобно вскрикнула, и мистер Грэнби, словно догадавшись о том, что происходит, немедленно окликнул похитителя и велел ему остановиться. Тот только рассмеялся в ответ, раздались бесполезные выстрелы и мистер Грэнби, как заправский рыцарь, припустился вслед за беглецами.

Он настиг их довольно быстро, но, вспомнив наставления Пеппера о том, что погоня непременно должна быть продолжительной, умерил бег своей лошади. Вдруг что-то зашевелилось впереди, на обочине, и на дорогу, преграждая путь мистеру Грэнби, выехал ещё один всадник.

— Ни с места! — прогремел грубый голос и в лунном свете тускло блеснуло дуло направленного на мистера Грэнби пистолета. Мистер Грэнби остановился. Здравый смысл нашёптывал ему, что вооружённому человеку — оба своих пистолета он уже успел разрядить в воздух — следует во всём повиноваться.

— Сэр, меня преследуют, а моя лошадь окончательно выдохлась. Я очень прошу вас слезть на землю, — услышал он притворно-вежливые, выдержанные в лучших традициях бандитов с большой дороги, слова.

— Но… — начал было Грэнби.

— Слезай! — нетерпеливо рявкнул бандит. — Слезай немедленно, или я вышибу мозги из твоей пустой башки.

Мистер Грэнби послушно спрыгнул на землю. Не мешкая, грабитель подъехал к его лошади, пересел на неё и умчался прочь. Грэнби остался стоять на искрившейся в свете луны заснеженной дороге, снедаемый гневом и досадой. Конечно, мистер Грэнби был достаточно состоятелен, чтобы без большого для себя ущерба расстаться с лошадью, но сейчас на карту было поставлено значительно большее: их с мистером Пеппером план. Теперь, чтобы разыграть, как то было заранее оговорено, сцену с дракой на шпагах и бегством посрамлённого похитителя, мистеру Пепперу придётся притормозить, а то и вовсе остановиться. Что если это вызовет у Дженни подозрения?

В отчаянии мистер Грэнби уселся на оставленную ему лошадь — жалкого вида клячу, — и яростно пришпорил её. Но примерно через четверть мили, несмотря на все понукания седока, бедное животное окончательно остановилось и Грэнби пришлось спешиться. Он почти бегом направился в сторону Гилдфорда, до которого было почти двенадцать миль и куда он должен был затем отвезти Дженни. Шёл, наверное, уже девятый час утра, когда мистер Грэнби, едва живой от усталости, добрался до этого старинного городка. Ему хотелось только одного: поскорее просушить свои насквозь промокшие сапоги и обильным завтраком заглушить терзавший его голод. В самом подавленном состоянии духа, проклиная на чём свет стоит мистера Пеппера, он ввалился в гостиницу «Чёрный Бык».

И здесь ждал сюрприз. Он увидел за столом мистера Пеппера. Рядом с ним сидела юная дама, в которой мистер Грэнби, к своему неописуемому изумлению, узнал мисс Дженни Эгертон.

— Наконец-то! — воскликнул мистер Грэнби, хватаясь за рукоятку своей шпаги. — Я, как будто, не так уж и опоздал.

— Если вы говорите о дуэли, — улыбнулся мистер Пеппер, поднимаясь из-за стола, — вы опоздали безнадёжно. Лучше присаживайтесь к нам и позавтракаем все вместе. Я не удивлюсь, если вы буквально умираете от голода.

— Что вы здесь делаете? — нахмурился мистер Грэнби, откровенно раздосадованный приподнятым настроением встретившей его парочки, и, особенно, весёлыми искорками, прыгавшими в глазах Дженни.

— А позвольте спросить вас, — беззаботно отозвался мистер Пеппер, — что бы вы сделали сами, оказавшись на моём месте?

Вопрос отрезвляющие подействовал на мистера Грэнби, мгновенно остудив его гнев и заставив посмотреть на произошедшее глазами мистера Пеппера.

— Ну так вот, — продолжал тот, — сами видите, в сколь сложном положении я очутился. Мог ли я продолжать поездку с наступлением дня? Существуют пределы выносливости как у людей, так и у животных; рано или поздно нам пришлось бы где-нибудь остановиться, но в первой же гостинице мисс Эгертон достаточно было позвать на помощь, и моя участь была бы решена. Я уже сидел в тюрьме и не испытываю ни малейшего желания вновь вернуться туда. Надеюсь, вы понимаете меня, сэр?

— Действительно, — сконфуженно пробормотал Грэнби, — должен признаться, я как-то не подумал об этой стороне дела…

— А раз так, то вы, наверное, согласитесь, — не дал ему закончить мистер Пеппер, словно угадав ход мыслей своего собеседника, — что в данном случае мне не оставалось ничего иного, как постараться обеспечить себе защиту от преследования со стороны закона.

— Что он и сделал, — поспешила пояснить Дженни, с трудом сдерживая душивший её смех, — рассказав мне всю правду. О, мистер Грэнби, какой позор! Вам должно быть стыдно, что из-за вас мне пришлось испытать столько страданий и неудобств. И мистер Пеппер поступил очень, очень благоразумно, честно во всём признавшись и попросив у меня прощения, — многозначительно закончила она.

Мистер Грэнби ничего не ответил. Он только мял в руках свою шляпу, смущенно потупившись, словно нашкодивший и пойманный за руку ребёнок.

— К счастью, мисс Эгертон великодушно простила меня, — подал голос мистер Пеппер, — и мы решили позавтракать, дожидаясь вас.

— И что же нам теперь делать? — растерянно проговорил мистер Грэнби.

— Видите ли, — доверительно проговорил мистер Пеппер, — даже помирившись с мисс Эгертон, я не мог чувствовать себя в полной безопасности. Вспомните, почему я провёл два года в тюрьме.

Мистер Грэнби молча кивнул.

— Поэтому мистеру Пепперу пришлось принять дополнительные меры предосторожности, — вставила Дженни.

— Мисс Эгертон вовремя осознала, в сколь незавидном положении я окажусь, — подвёл итог мистер Пеппер, — если её опекун застанет меня наедине с ней. Её репутация оказалась бы под угрозой, — а мог ли я позволить, чтобы страдала репутация девушки, которую мой друг собирался взять в жёны? Обсудив всё это, мы пришли к выводу, что у нас не оставалось иного выхода, как обвенчаться самим, что мы и сделали, дожидаясь, пока приготовят наш завтрак.

— О чёрт! — забыв о приличиях заревел Грэнби. — Вы, должно быть, издеваетесь надо мной!

— Издеваемся? — воскликнул мистер Пеппер. — Я говорю вам сущую правду. Вы сами подтолкнули меня к таким действиям. Где, чёрт побери, вас носило всю ночь?

— Ба! — возмутился мистер Грэнби, начинавший, наконец-то, кое-что понимать. — Мне пришлось топать пешком целых двенадцать миль после того, как ваш приятель отобрал у меня лошадь.

Он замолчал, чтобы в присутствии дамы не разразиться площадной бранью. Всё в этой истории становилось на свои места. Однажды сквайр Клиффорд тактично намекнул ему о былом увлечении Дженни. Теперь-то он знал, о чём тогда шла речь. И с этим-то легкомысленным повесой Дженни решилась связать свою юную жизнь! Он угрюмо посмотрел на молодожёнов.

— Не сообщите ли вы мне, мистер Пеппер, — с мрачной решимостью проговорил он, — имя той леди, похищение которой стоило вам двух лет тюрьмы?

— Два года — для кого угодно большой срок, — сказал мистер Пеппер. — Я, конечно, могу ошибаться, но, сдаётся мне, ту девушку звали мисс Эгертон.

Не в силах более сдерживаться, Дженни весело рассмеялась прямо в лицо мистеру Грэнби. Это было невыносимо. Он бросился прочь из гостиницы с единственным желанием: поскорее раздобыть лошадь, и, несмотря на голод и усталость, немедленно отправиться в Клиффорд-мэнор и рассказать сквайру о случившемся. О-о, теперь-то он отлично понимал, почему эти подгулявшие шутники в «Королевском Гербе» направили его за помощью именно к Пепперу.

Но пока он, стоя во дворе, дожидался лошади, ему вдруг страстно захотелось в последний раз, хотя бы сквозь оконное стекло, взглянуть на новобрачных. Они всё также сидели за столом, но у Дженни был в руках платок, который она часто прижимала к глазам, а мистер Пеппер, обняв её, что-то торопливо говорил, утешая. В душе у мистера Грэнби что-то дрогнуло.

Возможно, она плакала, сожалея о том, как они обошлись с ним, а, быть может, вспомнила о своём опекуне и о неприятностях, которые их ожидают.

Мистер Грэнби искренне любил Дженни и сейчас он почувствовал, как у него самого в горле встал комок. Плакать в день своей свадьбы! Он подумал о том, как хорошо они, оба молодые и красивые, выглядели рядом друг с другом, и насколько комично смотрелся бы он сам, ведя её к алтарю. Стоило ли во всём винить самого Пеппера? Да и будь он сам на его месте, разве он поступил бы иначе?

И тут утренний морозный воздух неожиданно разорвал ликующий звон колоколов, напоминая всем, какой сегодня праздник, и как в такой день следовало поступать. Мистер Грэнби выпрямился. Пускай он был туповатым, толстым и скучным малым, но в груди у него билось доброе сердце. Он зашагал обратно в гостиницу, и со столь решительным видом распахнул дверь, что у Дженни в глазах мелькнул испуг.

— Я совсем забыл, — застенчиво посмотрев на новобрачных, сказал он, — пожелать вам весёлого Рождества. И если вы решите поехать со мной в Клиффорд-мэнор, то, я думаю, мне удастся уговорить сквайра позволить нам всем вместе отпраздновать сегодняшнее событие.

С этими словами он протянул им обе руки.

Свадебный подарок

Леди Мэри оказала огромную услугу королю Якову, и король — устами верховного судьи Джеффрейса-Вешателя — предложил ей награду. Леди попросила помиловать одного джентльмена, который участвовал в недавнем мятеже против королевской власти…

* * *
Сэр Джордж Джеффрейс, верховный судья Англии, оторвался от бумаг, что лежали перед ним, и поднял полные меланхолии глаза на свою посетительницу, леди Мэри Ормингтон.

— Вы оказали огромную услугу государству, мэм, — сказал он медленно и нежно. — И нет ни малейшего сомнения, что вам положено хорошее вознаграждение.

Его красные губы, которые казались особенно яркими на бледном лице, изогнулись в откровенной усмешке.

Он был облачен в алую мантию, отороченную горностаевым мехом, ибо только что вернулся из здания суда в Дорчестере, где, следуя указаниям своего короля, с присущим ему жестоким юмором, вызванным, возможно, поразившей его ужасной болезнью, вершил зловещее и беспощадное правосудие, которое превратило его имя в синоним кровожадности.

И все же, вы бы тщетно пытались обнаружить на этом бледном лице, продолговатые черты которого подчеркивались тяжелым париком, отпечаток жестокой натуры этого человека. Это было приятное и мягкое лицо с большими и ясными глазами, в которых таилось страдание.

— Милорд, — благоразумно ответила леди Мэри, — я пришла сюда не торговаться, но служить моему королю. Если бы это было не так, то я бы назначила цену за это разоблачение в самом начале нашей беседы.

— Вместо того чтобы сделать это в конце? — спросил он.

Она покраснела под его насмешливым взглядом и потеребила свой хлыст.

— Вопрос не в цене, — сказала она, — но в награде за ту услугу, которую ваша светлость сочла столь огромной.

Улыбка сэра Джорджа стала еще шире.

— Не сомневаюсь в том, что вы найдете Его Величество необычайно щедрым. Так какое именно вознаграждение вы бы хотели получить?

Широкополая шляпа с плюмажем скрыла усилившуюся бледность девушки, но напряженный голос выдал ее волнение.

— Мелочь, сущий пустяк для Его Величества, но это было бы важно для меня. Я прошу о помиловании для одного заблудшего джентльмена, который сражался против Его Величества в недавнем восстании. Его зовут Стивен Вэлленси.

Выдавив имя, она затаила дыхание, глядя на него.

— Стивен Вэлленси! — прохрипел судья и потом замолчал, хмуро разглядывая бумаги на столе. Потом он улыбнулся, и она почувствовала головокружение от страха, потому что это была многозначительная ухмылка.

— Стивен Вэлленси, — повторил он. — Хм! Его арест назначен на завтра. Нам известно, что он прячется в окрестностях аббатства Святой Марии. Отряд драгун отправился на его поиски час назад. Это очень опасный и отчаянный человек.

Судья поднял глаза, и обнаружил, что она оперлась о стол, ее лицо посерело, глаза расширились от страха. Он почувствовал несвойственную ему жалость и сочувствие к глупому молодому бунтовщику, за жизнь которого она просила.

Ей повезло, что она пришла к нему именно сейчас. Боль, мучившая Джеффрейса в течение дня, утихла полчаса назад, когда заседание суда было отложено, и это привело его в добродушное настроение. К тому же, просительница была весьма миловидной женщиной, а распутный верховный судья питал слабость к красавицам.

Ее просьба противоречила всем тем обстоятельствам, которые он только что рассмотрел. Леди Мэри Ормингтон принадлежала к роду, преданному королю Якову, и только что доказала свою собственную лояльность, раскрыв детали заговора против Его Величества.

— Вы просите многое, — произнес он, как будто возражая.

— Но я и отдала многое, — ответила она, указав на бумаги.

— Верно, — признал он. Джеффрейс вытянул руку, бледную и изящную, как у женщины, и взялся за перо. — Его Величество, несомненно, не сочтет такую цену чрезмерно высокой. Я соглашусь на это, но при условии, что мистер Вэлленси покинет Англию и останется за ее пределами в течение всего правления Его Величества, или, по крайней мере, пока Его Величество не сменит гнев на милость.

— Я могу поручиться за него, — воскликнула она радостно.

Он кивнул и, обмакнув перо, начал писать.

— В этом нет необходимости. Если мистер Вэлленси все еще будет в Англии спустя семь дней с этого момента, то его повесят, как только схватят. Вот! — он запечатал документ и протянул его девушке. — Мистеру Вэлленси весьма повезло с адвокатом.

Леди Ормингтон поблагодарила его, простодушно и с трогательной пылкостью, сделала реверанс и торопливо ушла.

На лестнице она обнаружила своего старого слугу, поджидающего ее.

— Быстрее, Нат, — сказала она, — подавай лошадей. Мы выезжаем прямо сейчас.

Спустя полчаса в той же самой комнате, где он принимал ее, верховный судья, изрядно выпивший, проклинал себя за то, что столь охотно согласился на такие условия, а еще через час, охваченный болью, он осыпал себя бранью за то, что вообще решил ее вознаградить.


Тем временем холодным сентябрьским вечером леди Мэри сломя голову скакала в сопровождении своего одинокого грума. Весть о драгунах, посланных для ареста Вэлленси, услышанная от сэра Джорджа, заставляла ее спешить. Могло случиться всякое. Загнанный в угол Вэлленси мог оказать безрассудное сопротивление, выбрав гибель в бою, нежели смерть на виселице, которая ожидала его в случае поимки. Следовательно, она должна была опередить драгун и добраться до его тайного места раньше них. У нее была хорошая лошадь, и она знала местность как свои пять пальцев. Мэри часто охотилась здесь с собаками, но никогда еще не скакала во весь опор с такой скоростью, как в этот сентябрьский вечер, и все это тревожило ее слугу. Она свернула с дороги и, как ему казалось, поскакала к аббатству Святой Марии напрямик, стараясь сократить путь настолько, насколько это было возможно для всадницы.

Оранжевый небосклон перед ними постепенно становился лиловым, потом посерел. По мере того, как наступала ночь на нем, появлялись звезды. Но она продолжала неутомимо скакать, вверх и вниз по холмам, по заливным лугам и вересковым пустошам, перепрыгивая через изгороди, пересекая ручьи и броды. Дважды лошадь спотыкалась и однажды даже сбросила ее. Но леди мужественно продолжала путь. Леди Мэри была бесстрашной и отважной женщиной, и Нат, старый грум, прекрасно знал, что сила духа его госпожи ничуть не уступала ее находчивости.

Уже наступила полночь, когда две взмыленные спотыкающиеся лошади достигли гостиницы, расположенной на левом берегу Чэр, на границе Дэвоншира. Это был последний постоялый двор, где можно было остановиться на отдых. Но леди Мэри была готова ко всему, на случай, если бы ее разговор с Джеффрейсом оказался не столь удачным, и пара выносливых пони уже ждала их там, разрушив надежды Ната на то, что его госпожа проведет спокойную ночь в этом сарае. Сменив лошадей на более свежих, леди Мэри и Нат пересекли брод и поскакали дальше. На рассвете они оставили позади Колитон и очутились на склонах долины Оттер, где остановились, чтобы дать животным перевести дыхание.

Нежные золотистые лучи утреннего солнца озарили местность внизу. Они созерцали все еще спящее аббатство и сверкающую реку за ним. Всадники увидели дорогу, вьющуюся у подножия холма, и на протяжении всех тех миль, что открылись их взору, не было видно признаков драгун. Они обогнали их в своей безрассудной скачке. Девушка сочувственно посмотрела на своего измученного старого грума, но это не могло омрачить ее радости. Вся ее усталость исчезла в этот момент победы. В ее ясных глазах не было ни признака утомления, щеки покрывал легкий румянец, а осанка оставалась настолько гордой и прямой, что было трудно поверить, будто она провела в седле всю ночь, проскакав пятьдесят миль.

Они осторожно спустились вниз по склону, пересекли город, направляясь к ферме около реки, которая находилась примерно в миле от аббатства Святой Марии. Перешли по каменному мосту, перегороженному воротами, которые, спешившись, распахнул Нат, и, поднимая клубы пыли, они очутились прямо во дворе фермы. Яростно залаяла собака, а потом, прежде чем Нат поднял свой хлыст, чтобы постучать, дверь распахнулась, и высокий грузный мужчина вышел на свет, чтобы встретить их.

Он носил серые чулки из грубой шерсти и деревянные башмаки. Лицо было загорелым и бородатым, волосы тронуты сединой. Он выглядел недоброжелательно, но враждебность исчезла, как только его голубые глаза остановились на прекрасной женщине в платье для верховой езды из коричневого бархата.

— Рановато для прогулок, мэм, — вместо приветствия сказал мужчина, и в голосе его чувствовалось подозрение.

— На то есть причины, мастер Лейдж, — сказала она, спрыгивая на землю и бросив поводья Нату. — Я ищу мистера Вэлленси.

Его лицо осталось невозмутимым.

— Кого-кого? — спросил он, как будто услышал это имя в первый раз.

Она улыбнулась, направившись к крыльцу.

— Мистера Вэлленси, говорю, — ответила она. — Меня зовут леди Мэри Ормингтон. Он наверняка рассказывал тебе обо мне.

— Нет, мэм, — ответил он. Но отошел в сторону, уступая ей дорогу, и Мэри непринужденно прошла в холл. Это была длинная комната с низким потолком, пол был вымощен камнем, а стены облицованы мореным дубом. Красноватые отблески отражались от поленьев, горевших в камине. Вдоль стен стояли кожаные кушетки, возле окна располагался открытый клавесин, на котором лежали листы с нотами. Посреди комнаты на столе лежали книги и стояла медная чаша с розами, аромат которых пропитал воздух. Для грубого фермера это место выглядело слишком утонченным.

На маленьком приставном столике стоял высокий белый кувшин и стакан со следами от молока.

— Вот это то, что надо, — воскликнула ее светлость. — Я провела ночь в седле, и у меня во рту не было даже маковой росинки с тех пор, как мы выехали из Дорчестера.

Она взяла кувшин, наполовину полный свежим молоком. Бросив недоверчивый взгляд на грязный стакан, она поднесла кувшин к изящным губам и сделала долгий глоток.

Фермер не сводил с нее глаз. Но вовсе не грациозная осанка или богатое одеяние и даже не благородная красота ее лица вызвали столь пристальное внимание. Он был подозрительным по натуре, как все сельские жители, и таким же скрытным, особенно если что-то казалось ему опасным. Что, если она шпион Кровавого Джеффрейса? В народе ходили зловещие слухи о его коварстве, а Вэлленси был известным бунтовщиком. Люди короля пойдут на любую уловку, чтобы захватить его. Это было очень в их духе, подумал Лейдж, подослать женщину для того, чтобы выяснить его местонахождение.

Леди поставила кувшин и прервала его размышления.

— Ну же, мастер Лейдж, быть может, вы сообщите мистеру Вэлленси о том, что я здесь?

— Вы знаете мое имя, — тупо произнес Лейдж.

— Мне сообщил его мистер Вэлленси, он упоминал о вас в письмах.

Он почесал голову, все еще сомневаясь. Но потом их разговор был прерван.

Дверь в комнату распахнулась, и на пороге застыла девушка, заметив величественную незнакомку. Леди Мэри бросила на нее удивленный взгляд. Это была хрупкая девушка в серой домотканой одежде, с черным шелковым поясом и глубоким воротником из белого батиста, ниспадающим на грудь. Она выглядела в этом мрачном одеянии подобно квакерше. Ее лицо покрывал легкий загар, красные губы слегка приоткрылись, в синих глазах отразилось удивление, и эти глаза, так похожие на глаза Джозефа Лейджа, выдавали ее родство с ним. Эта девушка, от короны золотистых волос до кончиков изящных туфелек, стала для леди Мэри объяснением всей той роскоши, с которой была обставлена комната.

После того как девушка рассмотрела ее светлость более внимательно, удивление в ее глазах сменилось узнаванием. Она шагнула вперед.

— Леди Мэри! — воскликнула она.

Брови ее светлости приподнялись в изумлении.

— Дитя мое, — промолвила она, — откуда ты знаешь меня?

— Я видела ваш портрет. Стивен носит его в медальоне, — объяснила она, заставив леди Мэри потерять дар речи от удивления, услышав, с какой вольностью эта дочка йомена отзывается о столь благородном джентльмене, как мистер Вэлленси.

— Ну, тогда больше не о чем беспокоиться, — произнес Лейдж. — Ваша светлость должна простить мою подозрительность, но очень уж не хотелось совать голову в петлю, равно как и рисковать головой мистера Вэлленси.

— Я понимаю, — ответила она. — Ну, а теперь, когда вы во всем убедились, прошу вас, позовите мистера Вэлленси.

— Позову, не беспокойтесь, — ответил Лейдж. — Он проснулся засветло, чтобы пойти на рыбалку.

В этот момент они услышали топот, идущий с вымощенного булыжником двора. Растрепанный мальчишка, запыхавшийся от быстрого бега, влетел в комнату.

— Шолдаты! — выдохнул он в ужасе. — Там шолдаты… около аббатства и… и они ищут мистера Вэлленши!

Дочка Лейджа вскрикнула и, прижав руку к груди, будто пытаясь подавить внезапный испуг, побледнела, ее глаза были полны страха и ужаса. Леди Мэри заметив все эти признаки глубокого волнения, почувствовала смутную тревогу.

— Пошлите за ним немедленно, — властно приказала она фермеру. — Ему нечего опасаться. Солдаты не причинят ему вреда. Так и скажите ему от моего имени. И позаботьтесь также о моем конюхе, что ждет снаружи. Он провел всю ночь в дороге вместе со мной и до сих пор голоден.

Йомен поклонился. Тон и манеры ее светлости побуждали к незамедлительному подчинению. Он повернулся и вышел вместе с парнишкой, который принес весть о драгунах. Ее светлость уселась в кожаное кресло около стола и принялась стягивать покрытые вышивкой перчатки для верховой езды. Люси Лейдж приблизилась к ней, сгорая от желания узнать поподробнее о той защите, которую ее светлость пообещала для Стивена Вэлленси, и в то же время стесняясь ее властного и величественного вида.

— Ваша светлость сказала, — пробормотала она, — что солдаты не причинят вреда вашему кузену?

— Кузену? — промолвила ее светлость, снова нахмурив точеные брови. Потом ее лицо снова прояснилось. — Да-да, я так сказала, — ответила она. Судя по голосу, она не желала отвечать на дальнейшие вопросы, и Люси некоторое время колебалась, выбирая между страхом перед ее светлостью и желанием узнать больше.

В это время Мэри Ормингтон размышляла над сложившимся положением. Почему Вэлленси солгал этому ребенку и сказал ей, что леди на портрете, который он носил, была его кузиной? Ее светлость слышала, что Вэлленси принадлежит к тем мужчинам, которые редко женятся. Ей говорили о том, что он любит флирт, обладая неукротимой обходительностью, и она старалась упорно не верить этим слухам. И все же, это, кажется, было доказательством. Глядя на нежное и доверчивое дитя, стоявшее перед ней, она преисполнилась к ней глубокой жалости. Мэри также почувствовала сильнейший гнев на Вэлленси, который мог столь бесстыдно скрашивать скучное пребывание в этом тайном укрытии, завоевав сердце девушки также легко, как люди срывают розовый бутон, чтобы носить всего один день, а потом выбросить, сломанный и увядший, без раздумий.

— Ваша светлость больше ничего не скажет? — умоляюще спросила Люси. — Я схожу с ума от страха за него.

Леди Мэри отметила, что девушка разговаривает, как личность, не лишенная определенного воспитания, в том числе и музыкального, что являлось редкостью здесь, в западной части Англии.

— Похоже, ты влюблена в него, дитя мое, — предположила ее светлость.

Девушка отвела глаза на мгновение, что заставило сердце леди Мэри болезненно сжаться. Но ее дальнейшие слова только ухудшили положение.

— Мы хотим пожениться, когда все эти неприятности улягутся, — мягко ответила Люси.

Она не заметила, как вздрогнула леди Мэри. И когда, после долгого молчания, она подняла глаза на свою гостью, то не заметила ее глубокой бледности.

— Это большая честь для тебя, — сказала ее светлость ровным голосом. — А твой отец знает об этом?

— Еще нет. Мы еще не говорили ему. Стивен хочет, чтобы я подождала, пока не уляжется вся эта суматоха.

— А!

Ее светлость встала, ее лицо было бледным, как мрамор, и таким же невыразительным. На мгновение ей захотелось позвать своего грума и умчаться прочь, так и не повидав Вэлленси, забрав прощение Джеффрейса с собой и оставив своего жениха на волю судьбы. Она хотела так поступить вовсе не из-за ревности или мести. Она хотела сделать это из жалости к бедному ребенку, которого он одурачил ради собственного удовольствия. Для Люси будет в тысячу раз лучше, если Вэлленси схватят и повесят, в тысячу раз лучше, чем если он просто весело уедет, оставив ее с разбитым сердцем. Пусть уж она оплакивает его смерть, нежели разочаруется в нем.

Но около двери ее светлость внезапно опомнилась, и Люси, наблюдая за ней, удивилась, заметив, наконец, некую странность в ее поведении. Следующие слова ее светлости немного прояснили положение.

— Что-то они задерживаются.

— Должно быть, ушли далеко вниз по течению, — объяснила Люси и испуганно задала еще один вопрос: — Это что, опасно для него?

— Нет, нет, дитя мое, — ответила ее светлость.

Она медленно вернулась к столу, снова уселась за него и попыталась вовлечь Люси в разговор про ее ненаглядного возлюбленного. Медленно, но верно она выяснила все об этом — ее явная симпатия и отношения, которые, как полагала Люси, связывали ее с Вэлленси, развязали язык девушке. Она осознала, что все было так, как она и опасалась. Любовь этой девочки к Вэлленси была близка к поклонению, ее вера в него стала смыслом ее жизни. В своем сочувствии к Люси Мэри почти забыла пожалеть себя. Она решила действовать под влиянием вдохновения, которое придавало ей силы с каждым словом, которое произносила Люси. Простодушная и открытая девушка даже не пыталась ничего скрывать от «дорогой кузины» Вэлленси.

Наконец, они услышали шаги и чьи-то голоса. Через длинное решетчатое окно они увидели, как Вэлленси пересекает мост вместе с Лейджем и вихрастым парнем. На плече он нес длинную удочку, а на поясе висела связка золотистой форели.

Леди Мэри встала с места.

— Иди, дитя мое, — сказала она. — Позволь мне поговорить с… мистером Вэлленси наедине. Я позову тебя.

Люси задержалась на мгновение. Было очевидно, что она не хочет уходить. Но, благоговея перед манерами ее светлости, она повиновалась, хотя и неохотно. Мгновение спустя, когда открылась дверь и Вэлленси, высокий, стройный и загорелый, появился на пороге, в комнате осталась только его невеста.

Он встретил ее с веселым приветствием, радостная улыбка расплылась на его красивом лице, дерзкие темные глаза сверкнули при ее виде.

— Мэри, дорогая! — воскликнул он. — Что случилось, мне сказали, что ты принесла благие вести?

Он шагнул к ней, и Мэри замерла, с болью слушая его мелодичный голос, любуясь его грациозной и непринужденной осанкой, которую не могла скрыть даже грубая одежда, которую он сейчас носил. На полпути он замер, озадаченный ее напряженной позой и холодным выражением лица.

— Мэри! Мэри! — сказал он. Потом его охватила внезапная тревога. — Что такое? Это неправда… твое сообщение? Солдаты в аббатстве опасны?

— Это зависит от твоего решения.

— Моего решения? — он уставился на нее, нахмурившись. Потом он натянуто рассмеялся. — Что за странное приветствие, право! Чудовищно странное!

— То же самое думаю и я, — ответила она, и он, сдуру приняв ее слова за беспокойство из-за его неряшливого наряда, начал объяснять преимущества такой одежды.

Но она резко оборвала его.

— Я видела дочку твоего хозяина, пока ждала тебя, — сказала она.

— Ах, милая девчушка, — заметил он.

— Я говорила с ней, — продолжала ее светлость более строгим тоном.

— И что с того? — сказал он, начиная, наконец, понимать, куда она клонит. — При чем здесь это?

— И она сказала, что вы скоро поженитесь. Ты и она.

Он нетерпеливо хмыкнул.

— Маленькая дурочка! — затем он заметил ее гнев и рассмеялся. — Господи! Глазам не верю, леди Мэри Ормингтон ревнует?

— Ревную!

Она бросила в него это слово, как будто выстрелила. Потом презрительная улыбка исказила ее нежный ротик.

— Разве я могу ревновать того, кто, как выяснилось этим утром, мне чужой? Мужчину, которого я никогда не знала? Тот Стивен Вэлленси, с которым я была помолвлена, не имеет ничего общего с тем джентльменом, который сейчас стоит передо мной. Он существовал только в моем воображении, и эта иллюзия была разрушена в этой самой комнате совсем недавно.

На его лице появился испуг.

— Погоди… Мэри… погоди! Ты слишком торопишься. Ты не знаешь…

— Я уже знаю, как ты скрасил свое пребывание здесь. Люси все рассказала, потому что верила мне, верила, что я твой добрый друг и кузина, как ты ей сказал.

Он все еще пытался подойти к ней, протягивая руки.

— Боже! Послушай, Мэри. Разве я виноват в том, что эта глупышка сделала такие поспешные выводы?

— Все так, как я и предполагала, — сказала она.

Но он отмахнулся.

— Ничего не было. Она — милый ребенок, невинная забава. Но не больше, поверь мне, Мэри. Я прогуливался с ней вдоль реки, разговаривал о любви и лунном сиянии, ну, может, поцеловал пару раз. Но, клянусь своей душой, это все была только игра.

— Не сомневаюсь в этом, сэр. Ты бы играючи разбил ее сердце, и твоя утонченная совесть джентльмена была бы спокойна. Но ты не разобьешь ее сердце. Я не позволю, чтобы это случилось.

Он подавленно уставился на нее.

Она пояснила:

— Королевские драгуны уже около аббатства Святой Марии, ищут, вынюхивают, расспрашивают. Через час они будут здесь. Они найдут тебя, и пусть будет то, что будет. Так будет лучше для нее — пусть лучше она оплакивает твою смерть, чем твое предательство. Ну а ты… по крайней мере, у тебя будет приятное воспоминание перед смертью.

Он побледнел, невзирая на загар.

— Боже! — ахнул он. — Разве не ты говорила о том, что мне ничто не грозит?

Она посмотрела на него в упор, и ее лицо было беспощадным.

— Я ошиблась, — сказала она. — Ты в огромной опасности. И все же, если ты так любишь собственную жизнь, она будет твоей, если ты поклянешься посвятить ее счастью этого ребенка и выполнишь обещание, которое ей дал.

— Но я ничего ей не обещал, — загремел он, рассердившись.

— Быть может, не на словах, хотя я в этом сомневаюсь. Но ты заставил ее поверить в то, что любишь ее, и в то, что ты не лжешь.

— Так и есть, черт побери! Но если любовь — это обещание жениться…

Она оборвала его на полуслове.

— Твоя философия не нуждается в длинных объяснениях, сэр. Я знаю, что она бесстыдная. Ты стоишь перед выбором между жизнью и смертью. И я жду твоего решения.

Впервые за все время своего поверхностного и безответственного существования он почувствовал укол совести, вызванный стыдом от разоблачения, и некоторое время стоял в мрачном молчании. Потом раздраженно пожал плечами, что выглядело совсем по-мальчишески, и повернулся к окну. Некотороевремя спустя он снова посмотрел ей в глаза, став спиной к свету, так, чтобы тень скрыла выражение его лица.

— Ты предлагаешь мне жениться на ней? — спросил он, и его голос был полон недоверия.

— Я всего лишь предлагаю тебе выполнить свое обещание.

— Но это чудовищно! — запротестовал он.

— Да, — согласилась она.

— К тому же, разве мы не помолвлены? Ты и я?

— Я думаю, что достаточно ясно дала тебе понять, что ты свободен от этих обязательств.

— Но я не хочу этого, Мэри, — воскликнул он возмущенно. — Я люблю тебя. Ты моя жена, и я всегда любил тебя. Что же касается этой деревенской девчонки. Ох, чтоб мне утонуть! Неужели ты не понимаешь? — закончил он нетерпеливо.

— Думаю, что понимаю, — сказала она, и ее голос был холодным как лед.

— Подумай сама, — умолял он ее. — Как я могу на ней жениться? Как? Ты же понимаешь, что это было всего лишь умопомешательство.

И Вэлленси в расстройстве повернулся к окну, уставившись на мост и пыльную дорогу за ним. Потом он выругался и развернулся, с лицом искаженным от страха.

— Они приближаются, Мэри. Они идут… солдаты! — воскликнул он и замер, охваченный ужасом, гневный и безмолвный перед ее ледяным спокойствием, которое не изменилось даже перед лицом опасности.

— У тебя почти не осталось времени на принятие решения, — сказала она ему.

Он посмотрел на нее, тяжело дыша, осознав, что она по-прежнему непреклонна, и в отчаянии сжал кулаки.

— Скажи мне, что я должен делать, — попросил он, наконец.

Она вкратце рассказала ему об условиях прощения, которое раздобыла для него.

— Ты уедешь в Ирландию вместе со своей невестой, — закончила она, — или я оставляю прощение при себе и тебя повесят.

— Ты не можешь так поступить! — воскликнул он. — Не можешь!

— Еще как могу, — сказала она. И когда он заглянул в ее строгие глаза, то понял, что она не блефует.

Цокот копыт стал более отчетливым, потом внутренняя дверь распахнулась, и на пороге возникла Люси. Ее лицо было пепельно-бледным, в голубых глазах вспыхивали гневные искры. Но они не заметили этого, предположив, что она просто боится за своего возлюбленного. И Вэлленси больше беспокоился о себе в этот момент. Он обдумывал один коварный замысел. Да, он согласится на предложение леди Мэри и получит прощение. Но ему вовсе не обязательно выполнять свою часть договора после того, как все закончится. Конечно, это было бесчестно — давать обещание, не намереваясь сдержать его. Но, все же, ее светлость заставила его так поступить, подумал он обиженно. Она заставила его выбирать между большим и меньшим злом. И он выбрал меньшее.

Пока он стоял, обдумывая все это, Люси не сводила с его лица яростного взгляда.

Стук копыт приближался.

— Да будет так, как ты хочешь, — сказал он внезапно.

— И ты клянешься в этом? — промолвила леди Мэри.

— Клянусь честью, мадам, — ответил он без запинки. — Ну, а теперь прощение.

Леди Мэри вынула из-за корсажа полученный от Джеффрейса документ. Вэлленси протянул к нему дрожащую руку.

— Нет, — сказала она. — Я предпочитаю вручить его твоей юной невесте.

Люси заметила, как он вздрогнул, а потом повернулась к леди Мэри и взяла бумагу.

— Надеюсь, он сделает тебя счастливой, дитя мое, — сказала ее светлость, но в ее глазах было сомнение и некоторая жалость. — Это мой свадебный подарок для вас.

Люси посмотрела на бумагу и издала короткий жесткий смешок, поразивший присутствующих.

— О, я думаю, это нечто большее, — сказала она. — Это цена, которую я плачу за свою свадьбу, цена, которую Стивен заплатил за свое умопомешательство.

И она рассмеялась снова, в то время как леди Мэри и Вэлленси осознали с ужасом, что она слышала все, о чем они говорили.

— Люси! — воскликнул он, и замолчал, не зная, что добавить.

— Но такая цена мне не нужна, так что ты, Стивен, будешь избавлен от этой ужасной свадьбы.

Пока она говорила, ее пальцы стиснули бумагу и смяли в ладони.

— А так как свадьбы не будет, то и подарок мне ни к чему!

Она швырнула измятое прощение в огонь и в истерике рассмеялась еще громче.

Вэлленси, выругавшись, ринулся спасать бесценный документ. Но горстка пепла — вот и все, что осталось от него, — как символ жизни, которую он столь беспутно растратил.

Копыта прогремели по вымощенному булыжником двору, и тяжелый удар сотряс дверь…

Призрак Тронджолли

Классическая история: приезжего дворянина принимают за с нетерпением ожидаемого жениха… как быть?

* * *
Тронджолли встретился с месье де Сент-Андрэ во дворе гостиницы «Bouc» в Страсбурге, откуда их обоих увозил отправлявшийся в Париж дилижанс. Сент-Андрэ с таким изяществом и непринужденностью отступил на шаг, предлагая Тронджолли первому занять место в салоне кареты, что тот был тронут его жестом до глубины своей буржуазной души.

Тронджолли был весьма приятным в общении юношей, и пусть завсегдатаи бомонда назвали бы его несколько неуклюжим, но несовершенство его манер с лихвой компенсировалось врожденным добродушием и искренностью.

Для Тронджолли-старшего имела значение только его контора, а делание денег являлось смыслом его существования. И сейчас его сын отправлялся в Париж, чтобы сочетаться браком с богатой наследницей, которую он никогда и в глаза не видел.

Странно они выглядели, сидя рядом друг с другом: Тронджолли, которому жизнь казалась унылой и серьезной, и Сент-Андрэ, относившийся к ней, как к увлекательному приключению, которым следует наслаждаться, не принимая ничего всерьез.

— Вам предстоит дальнее путешествие, месье? — вежливо осведомился Сент-Андрэ.

Тронджолли стушевался, покраснел и нетвердо пробормотал, что направляется в Париж. Лицо месье де Сент-Андрэ мгновенно прояснилось, словно подобная новость чрезвычайно обрадовала его.

— В таком случае, месье, нам по пути, — объявил он.

Тронджолли ничего не ответил на это, и прошла, наверное, целая минута, прежде чем он, заикаясь, произнес:

— Вы — вы хорошо знаете Париж, месье?

— Знаю ли я Париж? — тонкие брови Сент-Андрэ удивленно поползли вверх, и он от души рассмеялся. — Три года я был студентом Сорбонны — а скажите мне, чего не знает о Париже студент Сорбонны?..

Он пожал плечами и вновь рассмеялся, оставив фразу неоконченной.

Вот так завязалось знакомство, призванное скрасить Сент-Андрэ скуку предстоящих шести дней путешествия.

Но для Тронджолли, впервые надолго покинувшего родной дом, оно имело куда большее значение. Он скоро убедился в том, что совершенно не умеет вести себя с конюхами, форейторами, буфетчиками, управляющими, хозяевами гостиниц и прочими, от которых зависели удобства путешествующих. Он чувствовал себя очень одиноким и очень неловким, смертельно боялся быть обманутым и, пожалуй еще больше, — оказаться смешным.

Вдобавок после рассказов Сент-Андрэ о Париже сердце Тронджолли, никогда не отличавшегося храбростью, наполнялось страхом и содрогалось при одной мысли о том, что ему предстоит окунуться в этот океан хитрости и коварства. Он даже начал побаиваться месье Купри, отца его невесты, и его родственников, — сам того не заметив, он попал под впечатление услышанного от Сент-Андрэ, и теперь все, так или иначе связанное с Парижем, начинало представляться ему в весьма невыгодном свете. Будучи не в силах справиться с таким грузом, обрушившимся на его неокрепшую душу, Тронджолли решил, хотя бы отчасти, облегчить ее и рассказал месье де Сент-Андрэ о семействе Купри и о своей предполагаемой женитьбе.

— Месье, — ответил ему на это Сент-Андрэ, — если красота мадемуазель не уступает ее приданому, вас можно считать исключительно счастливым человеком.

— Что касается последнего, то я больше полагаюсь на волю случая, — вздохнул Тронджолли. — Говорят, что она физически здорова и не лишена известного обаяния. Но стоит ли придавать большое значение деталям, когда в целом все обстоит столь благополучно?

— Не следует смущаться этим, — отозвался умудренный житейским опытом месье де Сент-Андрэ. — Женитьба — всегда лотерея, как уже давно было подмечено, и вы можете утешаться тем, что вам повезло хотя бы в главном.

— А вы сами, случайно, не женаты, месье? — удивился Тронджолли.

— Я? — рассмеялся Сент-Андрэ. — Друг мой, я — младший сын в семье, чье состояние чересчур скромно по сравнению с моей непомерно развитой привычкой транжирить. Я впал в немилость и сейчас направляюсь в Париж, чтобы забыть об этом и оказаться подальше от своего папеньки, которого я с трудом выносил даже в лучшие времена.

Откровенность предполагает откровенность, и Тронджолли рассказал Сент-Андрэ о своей семье, чем еще больше скрепил возникшие между молодыми людьми узы дружбы.

Вечером, на шестой день путешествия, дилижанс достиг цели своего следования, гостиницы «Золотая Рука», расположенной на углу рю де ла Верьер, и Тронджолли был весьма впечатлен суетой, поднявшейся в этом знаменитом заведении после того, как Берси, слуга месье де Сент-Андрэ, небрежно-скучающим тоном отдал несколько распоряжений камердинеру. Им были отведены самые шикарные апартаменты, в голубой с золотом гостиной наверху был накрыт превосходный ужин, и их обслуживали самые проворные лакеи, которыми умело руководил все тот же Берси. Ужин для Тронджолли был серией откровений, следовавших одно за другим, и сопровождался ароматным и бархатистым арманьяком, сразу убедившим Тронджолли, что до сего дня он не пробовал настоящего вина. Будучи уроженцем Страсбурга, он, конечно же, был хорошо знаком с паштетом, приготовляемым из печени откормленного гуся. Но только шеф-повар «Золотой Руки» сумел продемонстрировать ему, сколь умопомрачительных высот кулинарного искусства можно достичь в его использовании. На столе стояло целое блюдо с перепелами, очищенными от костей — невероятно! — и фаршированными этим эпикурейским паштетом. Тронджолли, весьма склонный к обжорству, съел целых шесть этих соблазнительных пташек, и это не прошло даром — ночью ему стало плохо, он начал кричать от боли и звать на помощь.

Вскоре Сент-Андрэ разбудил серьезного вида доктор, пожелавший узнать, не приходится ли он родственником заболевшему месье Тронджолли.

— Нет, месье, — разочаровал его своим ответом Сент-Андрэ.

— Но вы хотя бы его друг?

— Пожалуй, что да. Мы вместе путешествовали из Страсбурга.

— У него есть родственники в Париже?

— Нет, насколько мне известно.

Доктор раздосадованно прищелкнул языком.

— Ваш друг находится в крайне тяжелом состоянии. У него произошло сильное кишечное воспаление, и я советую вам немедленно оповестить его родственников, если таковые у него имеются здесь.

Сент-Андрэ уселся на кровати.

— Вы хотите сказать, что его жизнь в опасности? — испуганно вскричал он.

Доктор широко развел руками.

— Я сделал все, что в моих силах, — заверил он Сент-Андрэ. — Но я сомневаюсь, что больной доживет до утра.

Увы, опасения эскулапа полностью подтвердились. Тронджолли провел в полузабытьи всю ночь, лишь однажды ненадолго придя в себя. Он увидел Сент-Андрэ, сидящего в ночной рубашке возле его постели, и, вероятно, понял, что с ним происходит что-то неладное.

— Кажется, я очень болен, — еле слышно проговорил он.

— Пустяки, mon cher, всего лишь легкое недомогание.

Тронджолли задумался.

— Завтра меня ждут месье Купри и мадемуазель, — сказал он. — Если я не смогу подняться, вы сумеете предупредить их?

— Я лично сообщу им о том, что случилось с вами, — обещал ему Сент-Андрэ.

Несчастный юноша умер несколькими часами позже, и месье де Сент-Андрэ, потрясенный произошедшим, потратил большую часть утра, занимаясь организацией его похорон. Закончив с этим, он вспомнил о семействе Купри и о данном умершему обещании. Он потребовал экипаж и как был, в дорожном костюме и бутылочно-зеленом коротком плаще, отправился к ним.

Пробравшись сквозь лабиринт узеньких улочек, карета выехала на широкую рю дю Фойн и остановилась перед весьма внушительным особняком, к которому примыкал довольно обширный сад, обнесенный высокой каменной стеной.

Месье де Сент-Андрэ вышел из экипажа и громко постучал в дверь золотым набалдашником своей трости. Ему открыли почти сразу же; перед ним предстала хорошенькая горничная, улыбавшаяся во весь рот и буквально пожиравшая его глазами.

— Я полагаю, месье Купри живет здесь, — полувопросительно-полуутвердительно произнес Сент-Андрэ.

— Да, месье.

У горничной, казалось, перехватило дыхание.

— Могу ли я увидеться с ним? Я только что прибыл из Страсбурга и …

Ему не дали закончить. Девушка повернулась и побежала в глубь дома, на ходу восклицая:

— Месье! Месье Купри! Это он! Он приехал! Он здесь!

— Тише! Тише, красавица! — попытался остановить ее Сент-Андрэ, но девушка либо не услышала, либо не обратила внимания на его слова. Тут из другой двери ему навстречу выкатился маленький, коренастый, широко улыбавшийся человечек. И каждая клеточка его розового добродушного лица словно излучала радость. В следующую же секунду Сент-Андрэ оказался в объятиях хозяина. Его чмокнули в обе щеки и чуть ли не силой куда-то потащили.

— Идем, идем скорее. Когда карета остановилась, я сразу догадался, кто приехал. Сын моего старого друга Тронджолли унаследовал пунктуальность своего отца. Чувствуй себя как дома, дитя мое. Все уже в сборе, и Женевьева буквально сгорает от нетерпенья, желая увидеться с тобой. Хорошо ли ты доехал? До Страсбурга чертовски далеко, а тебе, я не сомневаюсь, дорога показалась еще длиннее. Молодость нетерпелива! — энергично рассмеялся он и восторженно повторил: — Ах, молодость нетерпелива!

— Одну минуточку, месье! — попытался протестовать Сент-Андрэ, отстраняясь от него. — Я ведь не …

— Верно, верно — не расплатился за экипаж, — подхватил месье Купри. — Об этом позаботится Мариетта. Расплатись с извозчиком, Мариетта, — велел он горничной, с лица которой тоже не сходила улыбка, — и дай ему шесть су на чай. Сегодня мы не станем скупиться. Не каждый день у нас играют свадьбу, верно, Джордж?

— Месье, — серьезно начал Сент-Андрэ, — я должен сообщить вам, что …

— Ну конечно же! — перебил его Купри. — Мы ведем себя чрезвычайно негалантно, заставляем дам ждать нас.

Он распахнул находившуюся справа дверь, которая вела в небольшой салон, и представил элегантного месье де Сент-Андрэ взорам дюжины bourgeoises, находившихся там. Несколько мгновений они в молчаливом изумлении разглядывали его, очевидно, увидев не совсем то, что ожидали увидеть. Затем пожилая, но все еще достаточно привлекательная дама, которую Купри представил ему как тетю Жанни, подплыла к месье де Сент-Андрэ, обвила руками его шею и крепко поцеловала. Лишь после этого Сент-Андрэ внутренне сдался и согласился на роль, сыграть которую судьба вынуждала его. Впрочем, Сент-Андрэ было свойственно очертя голову пускаться в сомнительные предприятия, не сулившие ничего, кроме сиюминутного развлечения.

Он покорно предоставил себя в распоряжение родственников месье Купри, каждый из которых в свою очередь обнял и поцеловал гостя, называя его при этом Джорджем и поздравляя с ожидающим его радостным событием. Лишь один из присутствующих — молодой человек в форме офицера швейцарской гвардии, в те времена весьма плебейского воинского формирования — подчеркнуто держался в стороне.

С буржуазной откровенностью собравшиеся одобрительно отзывались о костюме, манерах и комплекции Сент-Андрэ, признаваясь, однако, что представляли его себе совершенно иным.

— Как странно, — заявил Купри, — он совершенно не похож на свой портрет. Я ожидал, что он крепче и не такой бледный.

— Таким я был раньше, до болезни, — с заметной неловкостью отозвался Сент-Андрэ.

— До болезни? — раздались со всех сторон сочувственные восклицания.

— О, да. Но сейчас я вполне здоров. Конечно, тяготы пути еще сказываются, и потом, я очень спешил…

Его речь была прервана дружным взрывом хохота.

— Иди же сюда, Женевьева, — услышал он голос тети Жанни. — Иди скорее, поприветствуй своего жениха. Разве ты не слышала, что он сказал?

Тетя Жанни вытащила невесту из дальнего угла, где она пряталась, словно перепуганная пташка, на середину комнаты. Чистая и невинная, как нераскрывшийся бутон розы в саду монастыря, откуда она совсем недавно вернулась в родительский дом, девушка предстала перед восхищенным Сент-Андрэ. Изумление Сент-Андрэ было столь велико, что в нарушение приличий он поклонился ей с заметным опозданием. В ответ Женевьева присела в реверансе и пододвинулась поближе к своей тетушке, словно нуждаясь в ее протекции.

Завязался общий разговор, во время которого молодой швейцарец, до сего момента исподлобья наблюдавший за происходящим, попросил месье Купри представить его жениху. Купри немедленно выполнил просьбу, назвав гвардейца своим кузеном, и оставил молодых людей наедине.

— Сэр, — сказал офицер, — иных манер трудно было ждать от страсбургского торговца.

Ремарка застала Сент-Андрэ врасплох, но его замешательство длилось недолго.

— Точно так же, как ваши, сэр, — вполголоса пробормотал он, не забывая при этом учтиво улыбаться, — выдают в вас швейцарского свинопаса.

Настал черед офицера удивляться бойкости языка своего собеседника. Он чопорно выпрямился и щелкнул каблуками.

— Мое имя — Штоффель, — заявил он.

— Малоприятное имя, — заметил Сент-Андрэ, — но, наверное, вы заслуживаете его.

Глаза Штоффеля сузились, и на его лице появилась мрачная улыбка.

— Я вижу, мы поняли друг друга, — сказал он, не повышая голоса. — И я рад, что у вас на боку шпага.

— Я купил ее по дешевке на барахолке в Страсбурге, — извиняющимся тоном произнес Сент-Андрэ, чувствуя, что его ожидает приключение, на которое он здесь никак не рассчитывал.

— Вы умеете пользоваться ею? — пробормотал швейцарец.

— Если вы покажете мне, как это делается, — парировал Сент-Андрэ.

Штоффель наклонился к самому его уху и торопливо произнес:

— В таком случае это произойдет сегодня же, в пять часов вечера, в саду.

Он сделал шаг в сторону, давая понять, что разговор окончен, но Сент-Андрэ схватил его за рукав красного плаща.

— Секундочку, mon lieutenant, — попросил он. — Не сочтите мой вопрос праздным, но мне очень хотелось бы знать, с чего это вдруг вам взбрело в голову затеять ссору со мной? Или, быть может, я сую нос не в свои дела?

Забияка только презрительно ухмыльнулся в ответ.

— Вы прибыли очень некстати, — процедил он сквозь зубы. — Вам следовало никуда не отлучаться из своего Страсбурга.

Перед Сент-Андрэ вновь появилась тетя Жанни под руку с Женевьевой, и в комнате воцарилось выжидательное молчание.

— Пускай жених и невеста побудут наедине и получше познакомятся друг с другом, — промурлыкал месье Купри, довольно потирая руки.

— Наедине! — с ужасом воскликнула тетя Жанни, имевшая, видимо, более строгие понятия о приличиях, чем ее брат.

— Ба-а! — безапелляционно произнес Купри, словно отметая в сторону все возражения. — Через четверть часа мы обедаем, Джордж. А Женевьева пока развлечет тебя. Идемте, друзья мои.

Оставшись вдвоем со своим будущим супругом, Женевьева, не поднимая глаз и не произнеся ни слова, тут же присела на стул. Сент-Андрэ тоже чувствовал себя не в своей тарелке и уже начинал сожалеть о затеянной им авантюре.

— Хорошо ли вы доехали, месье? — наконец выдавила из себя Женевьева.

— О, да — я едва дождался окончания путешествия, мадемуазель, — сказал он.

Она вспыхнула и недовольно нахмурилась. Несмотря на монастырское воспитание, в ней чувствовалось умение постоять за себя.

— Мне кажется, вы уже говорили об этом.

— Правдивый человек вынужден повторяться, — решил не уступать ей Сент-Андрэ. — Не судите строго за банальность, причина которой кроется в искренности моего отношения к вам.

— Искренности! — повторила она, метнув в его сторону уничтожающе-презрительный взгляд. — Как может говорить об искренности тот, кто, ни разу в жизни не видев девушку, утверждает, однако, что сгорает от нетерпения жениться на ней?

На это у Сент-Андрэ не нашлось ответа, что случилось с ним, возможно, впервые в жизни.

— М-м, но ведь существует интуиция, мадемуазель, — промямлил он наконец.

— Разумеется, месье. А в вашем случае интуиция подкреплялась еще и точным знанием о величине приданого. Я совсем забыла о финансовой стороне дела. Не сомневаюсь, что именно ею объясняется ваша нетерпеливость.

Сент-Андрэ опустился перед ней на одно колено и попытался взять ее руку. Но она не позволила ему сделать это.

— Я еще не ваша жена, — напомнила она ему. — Сделка еще не окончательно оформлена. Доставка товара произойдет только сегодня вечером.

— Мадемуазель, вы очень жестоки, — попытался протестовать он.

— Я ни жестока, ни добра. Я — ничто, — обреченно проговорила она, и ее щеки порозовели. — Я — всего лишь часть торговли, которую ваш отец и мой ведут между собой.

Он неловко поднялся и отряхнул бриджи. Все оборачивалось совсем не так, как он предполагал.

— Но разве мы не сможем полюбить друг друга? — без обиняков спросил он.

Впоследствии он признавался, что задал свой вопрос совершенно искренне, попав под очарование этой девушки, чье поведение к тому же свидетельствовало о необычной для ее пола силе духа.

— Никогда, сэр! — решительно ответила она, твердо сжав губы.

Сент-Андре вздохнул и склонил голову.

— Я смог бы понять вас, если бы вы сказали, что никогда не захотите полюбить меня, — с неожиданной меланхолией в голосе произнес он. — Но неужели вам безразличны мои чувства? О, мадемуазель, умоляю вас, сжальтесь надо мной, и я стану вашим верным, преданным и любящим слугой.

Такая речь не оставила ее равнодушной. Она робко подняла свои печальные глаза на стоявшего совсем близко от нее Сент-Андрэ. Впервые с момента их знакомства она отметила, что у него аристократически-тонкие черты лица, высокий лоб и со вкусом уложенные волосы.

— Увы, месье, вы опоздали, — тихо произнесла Женевьева.

— Опоздал! — воскликнул он, неожиданно догадавшись обо всем. — Штоффель!

Щеки девушки вспыхнули.

— Штоффель, — призналась она. — Мы любим друг друга. Я думаю, что могу посвятить вас в нашу тайну, поскольку почему-то доверяю вам, и вы не настолько неотесанны, как я представляла себе.

— Вы хотите сказать, мадемуазель, — с оттенком горечи проговорил он, — что мне трудно соперничать со швейцарским наемником?

— Как бы оно ни было, я должна предупредить вас, месье: Штоффель поклялся любой ценой помешать подписанию нашего брачного контракта.

Сент-Андрэ почувствовал прилив ярости. Но прежде, чем он дал ей выход, дверь в комнату отворилась и месье Купри пригласил их к столу. В мрачном и подавленном настроении Сент-Андрэ последовал за ним, размышляя о том, как бы повел себя Тронджолли, будучи отвергнутым своей невестой и вызванным на дуэль офицером швейцарской гвардии; что ж, можно было даже позавидовать ловкости, с которой он сумел вывернуться из столь затруднительного положения, невесело усмехнулся про себя Сент-Андрэ. К счастью, щедро подливаемое в его бокал вино оказало благотворное воздействие: он почувствовал себя увереннее, и к нему стала постепенно возвращаться его привычная непринужденность. И чем больше он говорил, тем остроумнее становилась его речь и тем угрюмее выглядел сидевший за дальним концом стола Штоффель. Женевьева не сводила изумленных глаз с Сент-Андрэ, и ее внимание также действовало на него воодушевляюще. В конце концов все складывалось не так уж и плохо. Однако пора было заканчивать комедию.

Заметив, что неумеренное потребление яств грозит превратить собравшихся в полусонную, апатичную ко всему толпу, Сент-Андрэ предложил всем пойти подышать свежим воздухом. Как он и рассчитывал, его слова были встречены без энтузиазма. Лишь месье Купри вызвался составить ему компанию, но Сент-Андрэ возразил, что хочет побыть в одиночестве и привести в порядок свои мысли перед приездом нотариуса и подписанием брачного контракта. Он вышел в сад, но не успел преодолеть и половины расстояния до спасительной двери, ведущей на улицу, как у него за спиной раздались чьи-то торопливые шаги. Со сдавленным проклятием он резко обернулся и оказался лицом к лицу с разгоряченным Штоффелем.

— Мне кажется, вы забыли о своем обещании, — нехорошо улыбаясь, проговорил Штоффель.

— Совсем наоборот, я только что вспомнил о нем, — возразил Сент-Андрэ.

— В чем я нисколько не сомневаюсь. Я прекрасно знаю, с каким трусом имею дело.

— Наверное, это обстоятельство и придало вам храбрости, — поддел его Сент-Андрэ.

— Каким же образом?

— Сейчас поясню. Вы постоянно упражняетесь во владении оружием и надеетесь в полной мере воспользоваться своим преимуществом, завязав дуэль с трусливым bourgeois, не умеющим отличить клинка от рукоятки.

Уязвленный услышанным, Штоффель вспыхнул до самых корней волос, но краска быстро сошла с его лица, и он высокомерно произнес:

— Я не вынуждаю вас драться, месье. Если хотите, вы можете просто уйти.

— Теперь я уже не хочу! — вскричал месье де Сент-Андрэ, обнажая шпагу. — Вы намеренно задержали меня и поплатитесь за это. А уходя, я прихвачу с собой единственный предмет, заставляющий предположить в вас человека чести. К вашим услугам, месье!

Вне себя от гнева, Штоффель сорвал с головы парик, сбросил красный плащ, выхватил шпагу и с возгласом «Защищайтесь!» устремился на предполагаемого страсбургского купца. Однако его атака наткнулась на непроницаемую оборону, и в течение нескольких секунд звон металла о металл заглушал все остальные звуки. Сент-Андрэ хорошо знал людей типа Штоффеля и не ожидал многого от своего противника.

— Смелее, смелее, месье! — поддразнил он швейцарца. — Неужели это все, на что вы способны, имея дело с трусливым bourgeois? Если так, то пора ставить точку.

Клинок его шпаги скользнул вдоль клинка Штоффеля, словно обвиваясь вокруг него, затем Сент-Андрэ резко вывернул руку, и швейцарец неожиданно для себя оказался обезоруженным. Сент-Андрэ с улыбкой поклонился ему, растерянному и бледному, как мел.

— В другой раз, mon lieutenant, — спокойно произнес он, — не принимайте ничего на веру, и если не хотите, чтобы вас оплакивали в Кантонах, сперва убедитесь в боевых качествах вашего противника.

Он подобрал шпагу Штоффеля, свою — вложил в ножны и, вновь поклонившись ему, направился к дому.

— Верните мне шпагу! — услышал он позади себя внезапно осипший голос Штоффеля.

— Если я сделаю это, месье, — бросил ему через плечо Сент-Андрэ, — нам придется возобновить поединок. И не смогу гарантировать, что он закончится для вас столь же благополучно.

Что оставалось делать швейцарцу? — только бормотать бессильные проклятья да яростно сжимать кулаки, глядя вслед удаляющемуся месье де Сент-Андрэ. Нетрудно понять его разочарование: рассчитывал ли он обнаружить столь превосходного фехтовальщика в заурядном bourgeois?

Подходя к дому, Сент-Андрэ заметил куда-то торопившуюся Женевьеву, бледную и взволнованную. Заметив его, она замерла на месте и побледнела еще больше.

— Где месье Штоффель? — воскликнула она.

— В настоящий момент борется со своей досадой, — с изящным поклоном ответил ей Сент-Андрэ. — Но ничего худшего, чем это, с ним не случилось. Вот его шпага. Если хотите, можете преподнести это оружие ему на свадьбу, хотя на вашем месте я хорошенько взвесил бы последствия такого подарка, поскольку в руках месье Штоффеля шпага более опасна для него самого, чем для кого-либо другого.

Он еще раз поклонился и, оставив ее в недоумении, двинулся дальше. На самом пороге дома он столкнулся с месье Купри, который сообщил ему, что нотариус прибудет ровно в шесть.

Сент-Андрэ достал из кармана часы.

— Боюсь, месье, что мне не суждено дождаться его, — заявил он.

— Это почему? — удивился Купри.

— Прошу извинить меня, месье, — нерешительно ответил Сент-Андрэ. — У меня … м-м… назначена важная встреча.

— Сегодня? — еще больше удивился Купри.

— Прямо сейчас, месье, — ответил Сент-Андрэ.

— Но … но … — запинаясь, пробормотал Купри, — сюда вот-вот приедет нотариус. Ваша помолвка должна состояться, друг мой.

— К сожалению, эта помолвка не состоится, — отрезал Сент-Андрэ.

— О чем вы говорите, черт возьми?

И тут Сент-Андрэ осенило.

— Месье, не удивляйтесь тому, что сейчас узнаете, — смело начал он. — Я предпочел бы скрыть от вас правду, но если вы настаиваете, то прошу вас внимательно выслушать меня. Вчера вечером я приехал в Париж и остановился в гостинице «Золотая Рука», на рю де ла Верьер. За ужином я объелся каплунов, и ночью у меня начались судороги. Ко мне позвали доктора, но, несмотря на все его усилия, я умер сегодня в пять часов утра. Мои похороны должны состояться ровно в шесть вечера, и, разумеется, я обязан присутствовать на них. Думаю, что теперь вы понимаете, месье, почему я так спешу.

У месье Купри от изумления отвисла челюсть, и несколько мгновений он ошарашенно глядел на Сент-Андрэ, а затем разразился хохотом.

— А вы, случайно, не того … — многозначительно тронул он свой лоб.

— Этого я и боялся, — удрученно вздохнул Сент-Андрэ. — Позвольте заверить вас, месье, что я не сумасшедший. Я всего лишь мертв. Прощайте, месье.

— Месье, минуточку! — взревел Купри.

Но Сент-Андрэ не стал дожидаться продолжения. Он подхватил оставленные им в прихожей шляпу и плащ и выскользнул из дома прежде, чем Купри успел помешать ему. Купри ничего не оставалось, как вернуться к гостям и рассказать им о загадочной беседе со своим несостоявшимся зятем.

— А что, если?.. — начала было тетя Жанни и, запнувшись на полуслове, испуганно посмотрела на брата.

— Что, если что? — рявкнул Купри.

— Не поехать ли нам в «Золотую Руку» и не навести ли там справки? — осторожно предложил двоюродный брат купца.

Месье Купри согласился и в сопровождении своего брата и снедаемого жаждой мщения Штоффеля немедленно отправился в «Золотую Руку.

— Останавливался ли у вас вчера вечером месье Тронджолли, прибывший дилижансом из Страсбурга? — спросил купец у хозяина гостиницы.

Лицо хозяина приобрело крайне серьезное и озабоченное выражение.

— Месье Тронджолли? — повторил он. — Да, он действительно останавливался здесь.

Интонация, с которой были произнесены эти слова, заставила сердца визитеров сжаться от нехорошего предчувствия.

— А где он сейчас? — осведомился Купри.

— Увы, месье! Ночью несчастный джентльмен заболел, и хотя, доктор сделал все возможное, несколькими часами позже бедняга скончался от кишечного воспаления. Его похоронили на кладбище Пер-ла-Шез в шесть часов вечера.

Трое бледных, испуганных и дрожащих мужчин вернулись на рю дю Фойн с леденящим кровь известием, что их уютный особняк сегодня навестил призрак. Эта история наделала немало шуму в свое время, и правда о призраке Тронджолли открылась лишь после того, как были опубликованы мемуары знаменитого авантюриста месье де Сент-Андрэ. К сожалению, в них умалчивается, сумел ли лейтенант швейцарской гвардии убедить мадемуазель Женевьеву в том, что потерпел поражение в поединке исключительно потому, что его противник обладал сверхъестественными способностями, а если и сумел, то удалось ли ему уговорить месье Купри согласиться благословить их брак.



ПРИЛОЖЕНИЕ

Основные единицы измерения

Бушель — единица объема, равная 36,36 л.

Дюйм — единица измерения расстояния, равная 2,54 см.

Кабельтов — единица измерения расстояния, равная 185,2 м (1/10 морской мили).

Морская лига — единица измерения расстояния, равная 556 м.

Морская миля — единица измерения расстояния, равная 1852 м.

Узел — единица скорости, равная одной морской миле в час.

Фунт — единица веса, равная 0,45 кг.

Фут — единица измерения расстояния, равная 30,5 см.

Ярд — единица измерения расстояния, равная 91,44 см.

Краткий словарь морских терминов

Баллер — ось вращения руля судна.

Барка — общее наименование небольших плоскодонных одно— и трехмачтовых судов.

Брандер — в парусном флоте так называлось вспомогательное (чаще всего несамоходное) судно, на котором размещали порох и горючие материалы, а потом поджигали и направляли на крупные корабли противника.

Бриг — двухмачтовое парусное военное или коммерческое судно водоизмещением свыше 200 тонн. На флоте предназначался для разведки, конвоирования торговых судов и посыльной службы.

Бушприт — наклонная мачта на носу судна, выступающая вперед, за водорез.

Галс — движение судна относительно ветра; различают левый (ветер дует в левый борт) и правый (ветер дует в правый борт) галсы.

Грот-марс — площадка у соединения грот-мачты и ее продолжения, грот-стеньги. Как и аналогичные площадки на других мачтах, использовалась для размещения наблюдателей, а также для постановки парусов и управления ими.

Грот-мачта — общее название средней (самой высокой) мачты у парусных кораблей.

Бак — носовая часть корабля.

Бейдевинд — ход судна при встречно-боковом ветре.

Бригантина — двухмачтовое парусное судно со смешанным парусным вооружением — прямыми парусами на передней мачте (фок-мачта) и с косыми на задней (грот-мачта).

Ванты — такелажные снасти, которыми укрепляют с боков мачты и их продолжения.

Галеас — крупная галера длиной около 80 м, имевшая один ряд весел и три мачты с треугольными парусами.

Галеон — крупное грузовое судно XVII в., трехмачтовое или четырехмачтовое, оборудованное для военных действий.

Галиот — небольшое парусное острокильное судно.

Зарифить паруса — т. е. уменьшить их площадь (рифы — поперечный ряд парусных подвязок).

Кильватер — струя воды по линии киля позади движущегося судна; строй кораблей, следующих один за другим, «по одной воде». Идти в кильватере — идти вслед за другим судном.

Комингс — толстый деревянный брус высотой над палубой до 60 см, ограждающий отверстия в палубном настиле (люки, шахты и т. п.).

Кренговать — вытащив судно на берег, перевернуть его или положить на бок для очистки, конопачения или ремонта.

Кубрик — жилое помещение для команды на корабле.

Марс — площадка на корабле, которая служит для размещения наблюдателей или сигнальной и осветительной техники.

Оверштаг — поворот, выполняемый против ветра, когда судно проходит линию ветра носом.

Полубак — утопленная в корпус судна (обычно на половину) носовая надстройка.

Полубаркас — корабельная шлюпка размерами и вместимостью поменьше баркаса.

Полуют — частично утопленная в корпус кормовая надстройка судна.

Салинги — два поперечных бруса, примыкающих к концам нижней и верхней мачт.

Стеньга — наставленная часть мачты, которая является ее продолжением.

Топсель — парус с пришнурованными рейками, который поднимается при слабом ветре.

Траверз — направление, перпендикулярное продольной оси корабля.

Трирема — гребное судно с тремя рядами весел.

Утлегарь — брус на носу парусных судов.

Фальшборт — продолжение борта выше открытой верхней палубы, которое служит ограждением, предохраняющим от падения за борт.

Фелюга — разновидность малой галеры, с удлиненным и заостренным корпусом, ходившая как на веслах, так и под парусами.

Фок-мачта — передняя мачта судна.

Форштевень — передняя вертикальная или наклонная часть набора корпуса, которая образует носовую оконечность корабля и служит продолжением киля.

Фрегат — трехмачтовый военный корабль с двумя батарейными палубами (до 60 пушек).

Шканцы — часть верхней палубы судна между грот— и бизань-мачтами на многомачтовых судах.

Шкафут — часть верхней палубы между фок— и грот-мачтами на многомачтовых судах.

Шлюп — трехмачтовый парусный корабль средних размеров с батареей на верхней палубе и пушками небольшого калибра.

Шпигаты — отверстия в фальшборте или палубном настиле для удаления воды с палубы.

Ют — кормовая часть корабля.

Скачать книги

Скачивать книги популярных «крупноплодных» серий одним архивом или раздельно Вы можете на этих страницах:


sites.google.com/view/proekt-mbk


proekt-mbk.nethouse.ru


«Proekt-MBK» — группа энтузиастов, занимающаяся сбором, классификацией и вычиткой самых «нашумевших» в интернете литературных серий, циклов и т. д.. Результаты этой работы будут публиковаться для общего доступа на указанных выше страницах.


Примечания

1

Бакалавр — низшая ученая степень в старинных университетах, сохранившаяся в настоящее время лишь в Англии.

(обратно)

2

Гораций — римский поэт I века до н. э.

(обратно)

3

Король Яков II, занявший престол Англии после смерти короля Карла II.

(обратно)

4

Виги — политическая партия в Англии (XVII–XIX вв.), предшественница английской либеральной партии.

(обратно)

5

Камлот — тонкое сукно из верблюжьей шерсти.

(обратно)

6

Уайтхолл — резиденция английского правительства.

(обратно)

7

Де Ритер М. А. — голландский адмирал XVII века.

(обратно)

8

Неймеген — город в Голландии, где в 1678–1679 годах было подписано шесть мирных договоров, увенчавших войну Франции с Голландией, Испанией, Австрией, Швецией и Данией.

(обратно)

9

Лаймский залив — место высадки Монмута.

(обратно)

10

По английским законам, лорда (пэра) могут судить только лица, также имеющие звание лордов (пэров), выделяемые верхней палатой (палатой лордов) английского парламента.

(обратно)

11

Тори — политическая партия, выражавшая интересы крупной земельной аристократии и высшего духовенства. В середине XIX века была преобразована в консервативную партию.

(обратно)

12

Автор имеет в виду юго-западную часть Англии, охваченную восстанием.

(обратно)

13

Одна из стандартных формул английского судопроизводства.

(обратно)

14

Одна из формул английского судопроизводства.

(обратно)

15

Дерево из семейства бобовых, растущих в Центральной и Южной Америке. Экстракт из его древесины применяется для окрашивания тканей.

(обратно)

16

Ричард Ловлас (1618–1658) — английский поэт, лирик.

(обратно)

17

То есть между Англией и Испанией.

(обратно)

18

Английский центнер — около 50 кг.

(обратно)

19

Квадрант — угломерный инструмент для измерения высот небесных светил и солнца; применялся в старину до изобретения более совершенных приборов.

(обратно)

20

Лаг — простейший прибор для определения пройденного судном расстояния.

(обратно)

21

Ярд — английская мера длины, равная 3 футам — около 91 сантиметра.

(обратно)

22

Кабельтов — морская единица длины, равная 185,2 метра.

(обратно)

23

Капер — каперское судно, владельцы которого занимались в море захватом торговых судов (XVI–XVIII вв.).

(обратно)

24

Галион — большое трехмачтовое судно особо прочной постройки, снабженное тяжелой артиллерией. Эти суда служили для перевозки товаров и драгоценных металлов из испанских и португальских колоний в Европу (XV–XVII вв.).

(обратно)

25

Морган — английский корсар, позднее вице-губернатор о. Ямайка (XVII в.).

(обратно)

26

Грот — самый нижний парус на второй от носа мачте (грот мачте) парусного судна.

(обратно)

27

Бейдевинд — курс парусного судна относительно ветра, когда направление ветра составляет с направлением хода судна угол меньше 90 градусов.

(обратно)

28

Грум — конюх или слуга, верхом сопровождающий всадника либо экипаж.

(обратно)

29

Гакаборт — верхняя часть кормовой оконечности судна.

(обратно)

30

Полубак, или бак — носовая часть верхней палубы корабля.

(обратно)

31

Шкафут — средняя часть палубы судна.

(обратно)

32

Плюмаж — украшение из страусовых или павлиньих перьев.

(обратно)

33

Нок-рея — оконечность поперечины мачты.

(обратно)

34

Планшир — брус, проходящий поверх фальшборта судна.

(обратно) class='book'> 35 Ванты — оттяжки из стальных или пеньковых тросов, которыми производится боковое крепление мачт, стеньг или брамстеньг.

(обратно)

36

Фальшборт — легкая обшивка борта судна выше верхней палубы.

(обратно)

37

Кильватерная струя — след, остающийся на воде позади идущего судна.

(обратно)

38

Мэйн, или испанский Мэйн — прежнее название, данное испанским владениям на северном побережье Южной Америки, начиная от устья реки Ориноко до полуострова Юкатан.

(обратно)

39

Непереводимая игра слов. Пояс Ориона — созвездие Ориона. Пояс Венеры — умышленно искаженное Бладом название ленточного морского животного — Венерин пояс, которое водится в тропических морях.

(обратно)

40

Траверс — направление, перпендикулярное курсу судна.

(обратно)

41

Шканцы — часть верхней судовой палубы между средней и задней мачтами.

(обратно)

42

Бизань — нижний косой парус на бизань мачте.

(обратно)

43

Sangre (исп.) — кровь, что соответствует значению этого слова (Blood) по-английски.

(обратно)

44

Benedicticamus Dommo (лат.) — возблагодарим господа.

(обратно)

45

Ex hoc nunc et usque in seculum (лат.) — ныне и присно и во веки веков.

(обратно)

46

Поворот оверштаг (морск.) — поворот парусного судна против линии ветра с одного курса на другой.

(обратно)

47

Каперство — в военное время (до запрещения в 1856 году) преследование и захват частными судами коммерческих неприятельских судов или судов нейтральных стран, занимающихся перевозкой грузов в пользу воюющей страны.

(обратно)

48

Нью-Провиденс — остров из группы Багамских островов.

(обратно)

49

Один из титулов испанских королей.

(обратно)

50

Сан (le sang) — по-французски «кровь».

(обратно)

51

Бриг — двухмачтовое парусное судно.

(обратно)

52

Кордегардия — помещение для военного караула, а также для содержания арестованных под стражей.

(обратно)

53

Гибралтар — небольшой город на берегу озера Маракайбо (Венесуэла).

(обратно)

54

Пелл Молл — улица в Лондоне.

(обратно)

55

Аламеда — улица в Мадриде.

(обратно)

56

Шлюп — одномачтовое морское судно.

(обратно)

57

Кулеврина — старинное длинноствольное орудие.

(обратно)

58

Audaces fortuna juvat (лат.) — счастье покровительствует смелым.

(обратно)

59

Бар — песчаная подводная отмель; образуется в море на некотором расстоянии от устья реки под действием морских волн.

(обратно)

60

Брандер — судно, нагруженное горючими и взрывчатыми веществами; во времена парусного флота применялось для поджога неприятельских кораблей.

(обратно)

61

Рангоут — совокупность деревянных частей оснащения судна, предназначенных для постановки парусов, сигнализации, поддержания грузовых стрел и проч. (мачты, стеньги, гафеля, бушприт и т. д.).

(обратно)

62

Такелаж — все снасти на судне, служащие для укрепления рангоута и управления им и парусами.

(обратно)

63

Вавилонским столпотворением, по библейскому преданию, называется неудавшаяся попытка царя Нимрода построить (сотворить) в Вавилоне столп (башню) высотой до неба. Бог, разгневавшись на людей за их безрассудное желание, решил покарать строителей: он смешал их язык так, что они перестали понимать друг друга, вынуждены были прекратить стройку и мало-помалу рассеялись по свету. Отсюда, как объясняли древние, и пошло различие языков. В обычном понятии вавилонское столпотворение или просто столпотворение означает беспорядок, неразбериху при большом скоплении народа.

(обратно)

64

Фал — веревка (снасть), при помощи которой поднимают на судах паруса, реи, сигнальные флаги и проч.

(обратно)

65

Клото, Лахезис и Атропос — по древней мифологии, три богини судьбы.

(обратно)

66

Порты — отверстия в борту судна для пушечных стволов.

(обратно)

67

Квартердек — приподнятая часть верхней палубы в кормовой части судна.

(обратно)

68

Суверен — носитель верховной власти.

(обратно)

69

Шпигат — отверстие в фальшборте или в палубной настилке для удаления воды с палубы.

(обратно)

70

Коцит — в древнегреческой мифологии одна из рек «подземного царства», где якобы обитали души умерших.

(обратно)

71

Cras ingens iterabimus aequor (лат.) — завтра снова мы выйдем в огромное море.

(обратно)

72

Фартинг — самая мелкая разменная монета, стоимостью в четверть пенса.

(обратно)

73

Ливр — серебряная французская монета начала XVIII века.

(обратно)

74

Потин — крепкий алкогольный напиток, изготовляемый ирландцами кустарным способом.

(обратно)

75

Флибустьеры — морские разбойники, грабившие преимущественно испанские суда и испанские колонии в Америке (XVII–XVIII вв.).

(обратно)

76

Бульвар в Мадриде.

(обратно)

77

Парки — богини судьбы в римской мифологии.

(обратно)

78

C’est ca — так, так (фр.).

(обратно)

79

Tiens! — Вон как! (фр.).

(обратно)

80

В переводе с испанского — Длинная Рука.

(обратно)

81

В XVI веке — сказочная страна сокровищ, которую разыскивали первые испанские завоеватели. Теперь употребляется в переносном смысле.

(обратно)

82

Персонаж из трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта».

(обратно)

83

Публий Овидий Назон — римский поэт, живший на рубеже новой эры.

(обратно)

84

«Сатирикон» — произведение римского писателя Петрония (I в. н. э.).

(обратно)

85

Боккаччо — итальянский писатель XIV века, автор «Декамерона».

(обратно)

86

Поджо Браччолини — итальянский писатель (XIV–XV вв.).

(обратно)

87

Светоний — римский историк I века н. э.

(обратно)

88

Фрегат — большой трёхмачтовый двухпалубный парусный корабль.

(обратно)

89

Название корабля «Сан-Фелипе» означает «Святой Филипп», в то же время Филипп — имя короля Испании.

(обратно)

90

Кильватер — след за кормой плывущего корабля.

(обратно)

91

Монмут Джеймс Скотт (1649–1685) — побочный сын английского короля Карла II. В 1685 году пытался захватить престол, занимаемый королём Иаковом II, но был взят в плен и казнён.

(обратно)

92

Барбадос — остров в Карибском море из группы Больших Антильских островов.

(обратно)

93

Эскуриал — дворец испанских королей.

(обратно)

94

Квартердек — приподнятый участок верхней палубы в кормовой части корабля.

(обратно)

95

Склянки — удары вахтенного в колокол каждые полчаса.

(обратно)

96

Сент-Винсент — пролив и остров (один из Малых Антильских островов) в Карибском море.

(обратно)

97

Сан-Доминго — столица испанской части острова Гаити (ныне Доминиканской Республики).

(обратно)

98

Эспаньола — испанское название Гаити.

(обратно)

99

Пресвятая Дева! (лат.).

(обратно)

100

Шкафут — участок палубы корабля между фок- и грот-мачтами.

(обратно)

101

Саона — островок у юго-восточного побережья Гаити.

(обратно)

102

Штурман — помощник капитана по судовождению.

(обратно)

103

Пророка Иону, поступившего вопреки воле Бога, моряки бросили за борт, чтобы утихомирить бурю (Библия, Книга Ионы, глава I).

(обратно)

104

Вертлюжные пушки — палубные орудия, вращающиеся вокруг собственной оси.

(обратно)

105

Утлегарь — участок носового отдела рангоута парусного корабля.

(обратно)

106

Грот-мачта — вторая от носа мачта.

(обратно)

107

Миля морская — 1852 метра.

(обратно)

108

Фок-мачта — передняя мачта; бизань-мачта — задняя мачта.

(обратно)

109

Осама — река на острове Гаити.

(обратно)

110

Сажень морская — шесть футов (182 сантиметра).

(обратно)

111

Пуэрто-Рико — один из Больших Антильских островов, принадлежавший в то время Испании.

(обратно)

112

Галеон — большой трёхмачтовый трёхпалубный парусный корабль с мощной артиллерией, используемый испанцами для перевозки ценных грузов.

(обратно)

113

Фальшборт — обшивка борта корабля, находящаяся выше верхней палубы.

(обратно)

114

Степс — гнездо в палубе судна, в котором устанавливается мачта.

(обратно)

115

Шкипер — командир торгового судна.

(обратно)

116

Поворот оверштаг — поворот против линии ветра на другой галс.

(обратно)

117

Полубак — носовая часть верхней палубы.

(обратно)

118

Поворот фордевинд — поворот, когда судно переходит линию ветра кормой к нему.

(обратно)

119

Полуют — надстройка на юте (кормовой части палубы).

(обратно)

120

Верповать — двигать судно, завозя на лодке вперёд якорь (верп), и подтягивать потом к нему корабль на канате.

(обратно)

121

Картахена — портовый город на территории нынешней Колумбии, в то время принадлежавший Испании.

(обратно)

122

Кристианстад — город на острове Сен-Круа (Санта-Крус) — одном из Виргинских островов, принадлежавшем сначала Голландии, затем Франции

(обратно)

123

Главный город острова Пуэрто-Рико.

(обратно)

124

Тортуга — остров в Карибском море (один из Подветренных островов), в то время принадлежавший Франции и служивший убежищем пиратам.

(обратно)

125

Sangre — кровь (исп.) соответствует английскому.

(обратно)

126

Дьявол во плоти (исп.).

(обратно)

127

Шлюхины отродья (исп.).

(обратно)

128

Кренгование — наклон судна на бок на отмели для очистки и ремонта днища.

(обратно)

129

Морган Генри (1635–1688) — знаменитый английский корсар, впоследствии губернатор Ямайки. Некоторые факты его биографии послужили основой приключений капитана Блада.

(обратно)

130

Монбар, прозванный испанцами Истребителем, — французский пират.

(обратно)

131

Кормовой подзор — участок кормы, нависающий над водой.

(обратно)

132

Бушприт — наклонное рангоутное дерево в носовой части.

(обратно)

133

Да здравствует… (исп.).

(обратно)

134

Крутой бейдевинд — курс парусного корабля, при котором ветер дует под самым острым углом.

(обратно)

135

Ка́бельтов — морская мера длины (185,2 метра).

(обратно)

136

Скорей, проклятый! (исп.).

(обратно)

137

Сюда, красотка! Сюда! (исп.).

(обратно)

138

Лувуа Франсуа Мишель (1641–1691) — военный министр Людовика XIV.

(обратно)

139

Кольбер Жан-Батист (1619–1683) — министр финансов Людовика XIV.

(обратно)

140

Мартиника — один из Малых Антильских островов, бывший владением Франции.

(обратно)

141

Сен-Пьер — город на Мартинике.

(обратно)

142

Доминика, Гваделупа, Гренадины — Малые Антильские острова, тогда колонии Франции.

(обратно)

143

Кайона — город на острове Тортуга.

(обратно)

144

Мароны — потомки беглых рабов в Вест Индии.

(обратно)

145

Сент-Кристофер — один из Малых Антильских островов, принадлежавший Англии.

(обратно)

146

Виргинские острова — группа Малых Антильских островов.

(обратно)

147

Порт-о-Пренс — столица тогдашнего французского Гаити.

(обратно)

148

Геба — богиня молодости в греческой мифологии.

(обратно)

149

Приветственный салют (фр.).

(обратно)

150

Траверс — направление, перпендикулярное курсу судна.

(обратно)

151

Порты — отверстия для пушек в бортах корабля.

(обратно)

152

Стеньга — часть составной мачты для парусов или сигнальных огней.

(обратно)

153

То есть французской части острова Гаити.

(обратно)

154

Чёрт возьми! (фр.).

(обратно)

155

Рангоут — деревянные детали (мачты, стеньги, реи и т. д.) для постановки парусов.

(обратно)

156

Комингс — стальной брус, окружающий люк.

(обратно)

157

Аламеда — бульвар в Мадриде.

(обратно)

158

Битва при Седжмуре (июль 1685 г.) — сражение, в котором войска герцога Монмута были разбиты королевской армией.

(обратно)

159

Невис — один из малых Антильских островов, принадлежавший Англии.

(обратно)

160

Подветренные острова — группа островов у берегов Венесуэлы — тогда колонии Англии.

(обратно)

161

В Библии (Бытие, глава 39) рассказывается об Иосифе, проданном в рабство в Египет, которого тщетно пыталась соблазнить жена его хозяина — начальника дворцовой стражи Потифара.

(обратно)

162

Враги всего человечества (лат.).

(обратно)

163

Мэйн (Испанский Мэйн) — старое английское название испанских владений на северном побережье Южной Америки.

(обратно)

164

Кадис — портовый город на юге Испании.

(обратно)

165

Ватерлиния — линия соприкосновения борта судна с поверхностью воды.

(обратно)

166

Мария Моденская — королева Англии, супруга Иакова II Стюарта.

(обратно)

167

Сент-Томас — один из Виргинских островов, бывший английским владением.

(обратно)

168

Чарлзтаун — главный город острова Невис.

(обратно)

169

Саклинг Джон (1609–1642) — английский поэт и драматург.

(обратно)

170

Рундук — деревянный ларь для хранения личных вещей команды.

(обратно)

171

Всех за вину одного (лат.) — Вергилий. Энеида. Перевод С. Ошерова.

(обратно)

172

Нок-рея — оконечность поперечной перекладины мачты.

(обратно)

173

Да свершится правосудие, и пусть обрушатся небеса (лат.).

(обратно)

174

Кабестан — приспособление для подъёма якоря.

(обратно)

175

Р. Сабатини противоречит сам себе. В главе «Золото Санта-Марии» из «Хроники капитана Блада» он характеризует Ибервиля как «французского гугенота, осуждённого и изгнанного за свою веру», здесь же он описан как бывший семинарист-католик.

(обратно)

176

Вьекес — один из Виргинских островов, принадлежавший Испании.

(обратно)

177

Брас — снасть, укрепляемая на концах рея и служащая для поворота последнего в горизонтальной плоскости.

(обратно)

178

Аутодафе — «акт веры», публичное сожжение еретиков.

(обратно)

179

Карака — небольшое двухмачтовое парусное судно.

(обратно)

180

То есть английский флаг.

(обратно)

181

Плимут — порт в Великобритании на полуострове Корнуолл.

(обратно)

182

Алькальд — то есть начальник, в данном случае комендант порта.

(обратно)

183

Шпангоуты — изогнутые балки по обе стороны от киля, служащие основанием для накладки бортов.

(обратно)

184

Новыми христианами, или маранами, называли в Испании крещёных евреев, Сабатини, сочувствуя преследуемым инквизицией евреям (см. например роман «Морской ястреб»), здесь устами Ибервиля несправедливо обвиняет маранов, многие их которых приняли христианство не из соображения карьеризма, а из страха перед мучительной смертью или по искреннему убеждению.

(обратно)

185

Дрейк Франсис (1545–1595) — английский мореплаватель и пират, первый после Магеллана совершивший кругосветное плавание.

(обратно)

186

Брам-стеньга — третья снизу часть составной мачты; гитовы — снасти, поднимающие к рею нижнюю часть паруса.

(обратно)

187

Лотовый — матрос, орудующий лотом — приспособлением для измерения глубины.

(обратно)

188

Пиллерс — вертикальная стойка для поддержания подпалубных балок и палубных механизмов.

(обратно)

189

То есть мужского унисонного песнопения. Названо так по «Григорианскому антифанарию» — сборнику католических духовных песнопений для мужского унисонного хора, относящегося к VII веку и приписываемому папе Григорию III.

(обратно)

190

Отгони врага далеко

И даруй нам мир,

Вождь, идущий впереди нас.

Да победим мы всякое зло.

(обратно)

191

Ради Бога! (исп.).

(обратно)

192

Saecula saeculorum — во веки веков (лат.).

(обратно)

193

Аминь (лат.).

(обратно)

194

Тонзура — выбритая макушка у католических священников и монахов.

(обратно)

195

Мир тебе, сын мой (лат.).

(обратно)

196

Проклятый еретический пёс. (исп.).

(обратно)

197

Maldito Ladron! — проклятый вор! (исп.).

(обратно)

198

Боже мой! (исп.).

(обратно)

199

Бригантина — двухмачтовое однопалубное парусное судно.

(обратно)

200

Альгвасилы — испанские стражники, полицейские.

(обратно)

201

Благословляю тебя (лат.).

(обратно)

202

Есть у них глаза, но не видят (лат.) — Библия, Псалтирь, Псалом 134.

(обратно)

203

Человеку свойственно ошибаться (лат.).

(обратно)

204

Благословляю тебя. Да пребудет с тобой мир Господень (лат.).

(обратно)

205

Бриг — двухмачтовый однопалубный парусный корабль.

(обратно)

206

Маракайбо — город и озеро на побережье Венесуэлы, принадлежавшие тогда Испании.

(обратно)

207

Шлюп — небольшое трёхмачтовое судно.

(обратно)

208

Рио-де-ла-Ача — город в Колумбии на побережье Карибского моря, тогда испанское поселение.

(обратно)

209

Немезида — богиня мщения в греческой мифологии.

(обратно)

210

Кюрасао — остров в Карибском море, принадлежавший Голландии.

(обратно)

211

Английская собака! (исп.).

(обратно)

212

Скорей (исп.).

(обратно)

213

Баркас — большая судовая гребная шлюпка.

(обратно)

214

Что с хозяином? (исп.).

(обратно)

215

Боже, милостивый! (исп.).

(обратно)

216

Господи Иисусе! Не говори так, любимый (исп.).

(обратно)

217

Любимый (исп.).

(обратно)

218

Скорей! (исп.).

(обратно)

219

Боже, помоги мне! (исп.).

(обратно)

220

Порт-Ройял — город на острове Ямайка, принадлежавшем Англии.

(обратно)

221

Боже мой! (исп.).

(обратно)

222

Какой позор! (исп.).

(обратно)

223

Боже мой, какая гнусность! Господи, помоги мне! (исп.).

(обратно)

224

Жюль Мишле (1798–1874) — французский историк романтического направления. Главные сочинения Мишле: «История Франции» (до 1790 г.) и «История Французской революции».

(обратно)

225

Людовик Великий (1638–1715) — французский король с 1643 г. Сын Людовика XIII и Анны Австрийской. Французы дали ему прозвища Король-Солнце и Великий. Ему приписывают знаменитое изречение: «Государство — это я», афористически отражающее суть его абсолютистской власти. Он вел большое количество победоносных войн, которые, хотя и принесли Франции славу, сильно истощили ее казну.

(обратно)

226

Фукидид (ок. 460–400 до н. э.) — древнегреческий историк. Автор «Истории» (в 8 книгах) — труда, посвященного истории Пелопоннесской войны (до 411 до н. э.), считающегося вершиной античной историографии.

(обратно)

227

Энциклопедисты — французские просветители, во главе с Дени Дидро участвовавшие в создании «Энциклопедии, или Толкового словаря наук, искусств и ремесел» (35 томов, 1751–1780).

(обратно)

228

Луций Анней Сенека (ок. 4 до н. э. — 65 н. э.) — римский политический деятель, философ и писатель, представитель стоицизма; воспитатель императора Нерона.

(обратно)

229

Жан-Жак Руссо (1712–1778) — французский философ и писатель, один из идейных провозвестников Великой французской революции.

(обратно)

230

Жак Неккер (1732–1804) — французский министр финансов в 1777–1781, 1788–1790 гг. Сыграл значительную роль в подготовке Генеральных штатов 1789 г. Частичными реформами пытался спасти государство от финансового краха.

(обратно)

231

Генеральные штаты — высшее сословно-представительное учреждение Франции в 1302–1789 гг., состоявшее из депутатов духовенства, дворянства и третьего сословия. Созывались королями главным образом для получения от них согласия на сбор налогов. Депутаты третьего сословия Генеральных штатов в 1789 г. объявили себя Национальным собранием.

(обратно)

232

Третье сословие — податное население Франции XV–XVIII вв. — купцы, ремесленники, крестьяне, с XVI в. также и буржуазия и рабочие. В отличие от третьего сословия, первые два — духовенство и дворянство — не облагались налогами.

(обратно)

233

Сенешаль — в южной части средневековой Франции королевский чиновник, глава судебно-административного округа (сенешальство). На севере Франции ему соответствовал бальи́. Должность сенешаля упразднила Великая французская революция.

(обратно)

234

Версаль — дворец в окрестностях Парижа, который с 1682 по 1789 г. являлся резиденцией королей Франции.

(обратно)

235

Oeil de boeuf (фр. «бычий глаз») — так называлась освещенная через потолок комната для придворных перед спальней короля в Версале. Здесь в ожидании короля придворные обменивались новостями, пересказывали последние сплетни, затевали интриги.

(обратно)

236

Каин — в библейской мифологии старший сын Адама и Евы, земледелец. Убил из зависти брата Авеля — пастыря овец. Проклят Богом за братоубийство и отмечен особым знаком (каинова печать).

(обратно)

237

По действительному можно судить о возможном (лат.).

(обратно)

238

Имеется в виду Людовик XVI (1753–1793), король Франции в 1774–1792 гг.

(обратно)

239

Имеется в виду церковная десятина — налог, взимаемый в пользу Церкви в виде одной десятой части любого вида дохода. Особенно был распространен в католических странах, прежде всего во Франции; отменен во время Великой французской революции.

(обратно)

240

Орден Святого Духа давался только самым знатным вельможам. Знаком этого ордена была синяя лента. Орден Святого Людовика был учрежден в память о французском короле Людовике IX (1215–1270), причисленном Католической церковью к лику святых (1297). Орден Святого Людовика — золотой мальтийский крест с белой окантовкой и золотыми лилиями в углах — давался за боевые заслуги военным, прослужившим не менее 28 лет. Его девизом было: «Награда воинскому мужеству». Орден крепился на красной ленте.

(обратно)

241

Шевалье — в феодальной Франции титул, который носили обычно младшие сыновья дворян. Согласно правовым нормам тех лет, они не могли рассчитывать на наследство и поэтому старательно делали карьеру.

(обратно)

242

«Боюсь данайцев, даже дары приносящих» (лат.) — цитата из поэмы римского поэта Вергилия «Энеида» (29–19 до н. э.; кн. I, ст. 49), ставшая крылатой фразой.

(обратно)

243

Имеются в виду поэт, драматург, философ, один из крупнейших деятелей французского Просвещения Франсуа-Мари Аруэ, известный под псевдонимом Вольтер (1694–1778), и упоминавшийся выше Жан-Жак Руссо.

(обратно)

244

Сатисфакция — в феодально-дворянском обществе удовлетворение за оскорбление чести, обычно в форме дуэли с оскорбителем.

(обратно)

245

Шарль-Александр де Калонн (1734–1802) — генеральный контролер финансов в 1787 г.

(обратно)

246

Этьенн-Шарль Ломени, граф де Бриенн (1727–1794) — епископ Койдона, архиепископ Тулузский, затем Санский; министр Людовика XVI и кардинал. В 1787 г. назначен генеральным контролером финансов вместо Калонна, а вскоре — премьер-министром, но на этих постах выказал свою полную неспособность, следствием чего явилась необходимость созыва Генеральных штатов 15 июля 1788 г. Вскоре его заменил Неккер. Граф де Бриенн был арестован в 1794 г. и умер в тюрьме.

(обратно)

247

Людовик XV (1710–1774) — король Франции с 1715 по 1774 г., правнук Людовика XIV. Любовь к удовольствиям, лень и нежелание управлять, а также стремление ввязаться во множество ненужных конфликтов в Европе вызвали презрение к королю и королевской власти у огромной части французов.

(обратно)

248

Антуан Ватто (1684–1721) — французский живописец и рисовальщик. В бытовых и театральных сценах, так называемых галантных празднествах, отмеченных изысканной нежностью красочных нюансов, трепетностью рисунка, воссоздал мир тончайших душевных переживаний.

(обратно)

249

Редингот — длинный сюртук для верховой езды.

(обратно)

250

Данный пассаж представляет собой несколько переиначенную сентенцию Вольтера: «Лакей не может признавать героя в своем господине». Вероятнее всего, автор встретил ее в гл. 36 романа Александра Дюма «Соратники Иегу» (1857).

(обратно)

251

Рыцарь печального образа — так в гл. 19 первой части романа Сервантеса «Дон Кихот» называет своего господина Санчо Панса.

(обратно)

252

Жорж Луи Леклерк Бюффон (1707–1788) — французский натуралист, иностранный почетный член Петербургской академии наук (с 1776 г.). В своем основном труде «Естественная история» в 36 т. (1749–1788) высказал представления о развитии земного шара и его поверхности, о единстве плана строения органического мира. Бюффон отстаивал идею об изменяемости видов под влиянием условий среды.

(обратно)

253

Буффон — гротесковый персонаж, шут, которого короли имели обыкновение держать при дворе, чтобы он развлекал их шутками.

(обратно)

254

Изаак Рене Ги Ле Шапелье (1754–1794) — французский адвокат, предложивший в 1791 г. антирабочий декрет французскому Учредительному собранию. Декрет запрещал стачки и организации рабочих.

(обратно)

255

Жан-Франсуа-Поль де Гонди, кардинал де Рец (1613–1679) — французский политик и писатель. Став коадъютором архиепископа Парижского, он играл важную роль в смутах времен Фронды, организовал день Баррикад и был душою противников королевского министра кардинала Мазарини.

(обратно)

256

Лиард — мелкая серебряная монета.

(обратно)

257

Портшез — легкое переносное кресло, род паланкина.

(обратно)

258

Капуцины — монахи ордена Святого Франциска. Капуцинами называли часть братьев-миноритов или францисканцев. Основателем ордена капуцинов был Матье де Басси (XVI в.). Капуцины были очень популярны среди бедноты, откуда в основном пополняли свои ряды.

(обратно)

259

Бенедиктинцы — члены старейшего католического монашеского ордена, основанного ок. 530 г. Бенедиктом Нурсийским в Италии.

(обратно)

260

Белое духовенство — общее название низших (не монашествующих) священнослужителей (священники, дьяконы) в отличие от черного духовенства (высшего).

(обратно)

261

Луидор — золотая монета крупного достоинства.

(обратно)

262

Стразы — химические соединения, имитирующие бриллианты и другие драгоценные камни.

(обратно)

263

Аякс — герой древнегреческих мифов, сын Ойлея, потерпевший кораблекрушение и укрывшийся на скале, откуда он бросил вызов небу, воскликнув: «Я спасусь, несмотря на волю богов!» Нептун расколол скалу своим трезубцем, и Аякса поглотило море.

(обратно)

264

Скарамуш (Скарамучча) — одна из масок итальянской народной комедии, родственная Капитану, также хвастливый воин. Скарамушем прозвали одного из известнейших неаполитанских комедиантов Тиберио Фиорилли (1608–1694).

(обратно)

265

Коломбина — традиционный персонаж итальянской народной комедии: служанка, участвующая в развитии интриги.

(обратно)

266

Субретка — сценическое амплуа: бойкая, находчивая служанка, помогавшая своим господам в их любовных интригах. Возникло в итальянской народной комедии, затем перешло во французскую комедию.

(обратно)

267

Арлекин — традиционный и популярнейший персонаж итальянской народной комедии — слуга, участвующий в развитии интриги. Позднее, во французском народном театре XVIII — начала XIX в., — счастливый соперник Пьеро.

(обратно)

268

Дзани (дзанни) — шутовской персонаж итальянской народной комедии, плебей, чаще всего крестьянин.

(обратно)

269

Лекарь (или Доктор) — комический персонаж итальянской народной комедии, богатый, скупой и падкий до женщин старик.

(обратно)

270

Панталоне — персонаж итальянской народной комедии, старик-купец, богатый, почти всегда скупой, хворый. Он самоуверен, но его всегда одурачивают Скапен или Арлекин.

(обратно)

271

Благородный отец — амплуа в трагедии и высокой комедии.

(обратно)

272

Родомонт — фанфарон, прикидывающийся храбрецом; от имени храброго, но хвастливого и наглого персонажа поэм Маттео Боярдо «Влюбленный Роланд» и Лудовико Ариосто «Неистовый Роланд».

(обратно)

273

Общинная земля — общинное землевладение — одна из форм земельной собственности, принадлежность определенного земельного участка крестьянской общине.

(обратно)

274

Цензива — недворянское, преимущественно крестьянское, наследственное земледержание в средневековой Франции. Держатель цензивы ежегодно выплачивал сеньору ценз (денежную, реже натуральную ренту) и государству — талью. Отменена в 1793 г.

(обратно)

275

Ливр — французская серебряная монета. В 1793 г. заменена франком.

(обратно)

276

Мельпомена — в древнегреческой мифологии муза трагедии, одна из девяти муз в свите Аполлона.

(обратно)

277

Комедия дель арте — комедия масок, вид итальянского театра XVI–XVI вв., спектакли которого создавались методом импровизации на основе сценария. Персонажи — «маски»: слуги — Бригелла, Арлекин, Пульчинелла, Ковиелло, Коломбина; глупый жадный купец Панталоне, фанфарон и трус Капитан, болтун Доктор, педантичный, назойливый Тарталья и др.

(обратно)

278

Капитан — см. Спавенто.

(обратно)

279

Спавенто, или Эпуванте — маска Капитана из итальянской народной комедии, воплощавшая вкомедийном плане образ и действия испанского офицера. В этом персонаже соединялись холодное высокомерие, жестокость, жадность, чопорность и бахвальство, скрывающие трусость. «Спавенто» по-итальянски значит «ужас».

(обратно)

280

Мондор (наст. имя Филипп Жирар) — актер ярмарочного балагана на Новом мосту в Париже первой половины XVII в. В 1640 г. он ушел на покой богатым и знаменитым.

(обратно)

281

Скапен — хитрый, плутоватый слуга, один из основных персонажей народного итальянского театра, перенесенных на французскую сцену Мольером (см. ниже) в комедии «Проделки Скапена». Ковиелло — также персонаж итальянской народной комедии, выведенный Мольером в комедии «Мещанин во дворянстве» (1670) под именем Ковьеля; действует хитростью, напором, ловкой изобретательностью.

(обратно)

282

Пьеро — обычный персонаж пантомим, в белом костюме и с лицом, посыпанным мукой. Традиционный персонаж французского народного театра.

(обратно)

283

Влюбленный, Влюбленная — маски итальянской народной комедии. Однако, в отличие от других персонажей, они — менее всего маски. Их характеры могли быть различными, и психологическую характеристику масок давали сами комедианты. Влюбленные выделялись среди других масок тем, что должны были выступать на сцене в роскошных костюмах, подчеркивающих их аристократическое происхождение.

(обратно)

284

Полишинель (Пульчинелла) — неаполитанский шутовской персонаж, один из любимейших героев карнавалов, народных игр, беллетристики. Это смешной паяц, часто — горбун с петушиным носом, иногда — круглый дурак, порою — умный лукавец.

(обратно)

285

Момус — древнегреческий бог смеха.

(обратно)

286

Паскарьель — в итальянской народной комедии тип слуги — обжоры, пьяницы и скандалиста.

(обратно)

287

Дуэнья — здесь: амплуа в театре.

(обратно)

288

«Комеди Франсез» — французский драматический театр. Основан в 1680 г. Людовиком XIV, когда по его приказу труппа Бургундского отеля объединилась с труппой театра Генего. Стал школой актерского и режиссерского искусства. Сохраняя в репертуаре Ж. Б. Мольера, П. Корнеля, Ж. Расина, П. Бомарше, остается верным классическим традициям.

(обратно)

289

Фигаро — хитроумный и энергичный слуга, главный герой драматической трилогии французского драматурга Пьера-Огюстена Карона де Бомарше (1732–1799) «Севильский цирюльник, или Тщетная предосторожность» (1775), «Безумный день, или Женитьба Фигаро» (1783) и «Преступная мать, или Второй Тартюф» (1792). Первые две части имели настолько шумный успех, что были разыграны на сцене версальского театра; главные роли исполняли члены королевской семьи.

(обратно)

290

Луи Себастьен Мерсье (1740–1814) — французский писатель. Создал утопический роман «2440 год» (1770), пьесы, эстетический трактат «О театре» (1773). Реалистические очерки Мерсье «Картины Парижа» (1781–1788) рисуют предреволюционную эпоху.

(обратно)

291

Мари Жозеф Шенье (1764–1811) — французский поэт и драматург. Стихи и трагедии Шенье «Карл IX, или Урок королям» (1789), «Кай Гракх» (1792) направлены против тирании и религиозного фанатизма.

(обратно)

292

Мольер (наст. имя Жан-Батист Поклен) (1622–1673) — великий французский комедиограф, актер, театральный деятель, реформатор сценического искусства. Сочетая традиции народного театра с достижениями классицизма, создал жанр социально-бытовой комедии, высмеивал сословные предрассудки дворян, ограниченность буржуа («Смешные жеманницы», 1660; «Ученые женщины», 1672; «Мещанин во дворянстве», 1670). Оказал огромное влияние на развитие мировой драматургии и театра.

(обратно)

293

Жан Расин (1639–1699) — французский драматург, крупнейший представитель классицизма, автор психологических трагедий на античные и восточные сюжеты.

(обратно)

294

Пьер Корнель (1606–1684) — крупнейший французский драматург эпохи классицизма.

(обратно)

295

Карло Гоцци (1720–1806) — итальянский драматург, автор фантастических сказок для театра. В творчестве Гоцци сильны традиции комедии дель арте.

(обратно)

296

Карло Гольдони (1707–1793) — итальянский драматург, создатель национальной комедии. Осуществил просветительскую реформу итальянской драматургии и театра, вытеснив импровизированную комедию дель арте драматургией с реальными характерами и содержанием, проникнутым просветительскими идеями. Перу Гольдони принадлежат 267 пьес, в том числе такие шедевры, как «Слуга двух господ» (1745), «Трактирщица» (1753) и др.

(обратно)

297

Баттиста Гварини (1538–1612) — итальянский поэт, теоретик литературы и искусства. Его изысканные мадригалы, трагикомические пасторали («Верный пастух», 1580–1583) утверждают далекие от гуманистических идеалов Возрождения принципы развлекательной литературы. Перу Гварини принадлежит «Учебник трагикомической поэзии» (1601–1602).

(обратно)

298

Биббиена (наст. имя Бернардо Довици, 1470–1520) — итальянский драматург, один из первых представителей жанра «ученой комедии». Прославился своей комедией «Каландрия», постановка которой в Лионе в 1548 г. в присутствии короля Генриха II и его супруги Екатерины Медичи положила начало влиянию итальянского искусства на французский театр.

(обратно)

299

Никколо Макиавелли (1469–1527) — итальянский политический мыслитель, историк, писатель. Основные произведения — «История Флоренции», «Государь», комедия «Мандрагора».

(обратно)

300

Антонио Сакки (1708–1786) — итальянский антрепренер, для труппы которого много работал Гоцци. Им написано несколько комедий, в свое время имевших успех.

(обратно)

301

Торквато Тассо (1544–1595) — итальянский поэт эпохи Возрождения, автор эпической поэмы «Освобожденный Иерусалим» (1581).

(обратно)

302

Федини — второстепенный итальянский драматург XVI в.

(обратно)

303

Еврипид (ок. 480–406 до н. э.) — великий древнегреческий поэт-драматург, один из трех (наряду с Эсхилом и Софоклом) великих афинских трагиков.

(обратно)

304

Аристотель (384–322 до н. э.) — древнегреческий философ и ученый, сочинения которого охватывают все области тогдашней науки. Андре-Луи имеет в виду его трактаты «Поэтика» и «Риторика».

(обратно)

305

Публий Теренций Афр (ок. 195–159 до н. э.) — римский комедиограф. Используя сюжеты и маски новой аттической комедии, вышел за рамки традиционных комедийных схем, вводя этические и гуманистические мотивы и создавая психологически очерченные типы (комедии «Евнух», «Девушка с Андроса»). Оказал заметное влияние на европейскую драматургию.

(обратно)

306

Тит Макций Плавт (ок. 254–184 до н. э.) — римский комедиограф. Перерабатывая новую аттическую комедию в стиле карикатуры и буффонады, создал характеры-маски в стихотворных комедиях «Ослы», «Горшок», «Хвастливый воин» и др.

(обратно)

307

Абрахам Жозеф Бенар по прозвищу Флери (1750–1822) — французский актер-комик.

(обратно)

308

Су — французская мелкая монета (сначала золотая, затем серебряная и медная), равная по достоинству 1/20 ливра. Чеканилась до 1793 г.

(обратно)

309

Радамант — такое имя носил сын Зевса и Европы, славившийся своей справедливостью. Он был судьей в подземном царстве теней.

(обратно)

310

Джованни Боккаччо (1313–1375) — итальянский писатель-гуманист Раннего Возрождения. Создал поэмы на сюжеты античной мифологии, психологическую повесть «Фьяметта» (1343), пасторали, сонеты. В своем главном произведении «Декамерон» (1350–1353), проникнутом духом свободомыслия и жизнерадостным юмором, Боккаччо изображает широкую картину жизни итальянского общества.

(обратно)

311

Франко Саккетти (1330–1400) — итальянский писатель, автор сборника «Триста новелл» (сохранились 223) антифеодального и антиклерикального содержания.

(обратно)

312

Альмавива — персонаж комедий Бомарше «Севильский цирюльник» и «Женитьба Фигаро».

(обратно)

313

Франсуа-Жозеф Тальма́ (1763–1826) — великий французский актер. С 1787 г. выступал в театре «Комеди Франсез». Во время Великой французской революции участвовал в создании Театра Республики (1791–1799). Крупнейший представитель классицизма, реформатор костюма и грима.

(обратно)

314

Жан-Батист-Анри Дюгазон (1755–1821) — знаменитый французский актер-комик. С особым успехом исполнял роли комических слуг и сам написал несколько комедий.

(обратно)

315

Талия — в древнегреческой мифологии муза комедии.

(обратно)

316

Вольне — одна из марок бургундских вин (провинции Кот-д’Ор).

(обратно)

317

Театр Фейдо — знаменитый театр, который действовал в Нанте в революционный период.

(обратно)

318

Сретение — один из двунадесятых праздников. Отмечается 2 февраля. В его основу легла описанная в Евангелии от Луки встреча старца Симеона с младенцем Иисусом, которого родители принесли в Иерусалимский храм.

(обратно)

319

Музей Карнавале — расположен в особняке Карнавале в Париже, на углу улиц Франк-Буржуа и Севинье. Был построен Жаном Гужоном и Жаном Бюлланом и принадлежал некогда мадам де Керневенуа (искаженное ее имя в просторечии превратилось в Карнавале), которая приобрела его в 1578 г. В 1866 г. Париж приобрел это здание и разместил в нем муниципальный музей, собрание которого включает ценные коллекции революционной эпохи.

(обратно)

320

Бальяж — в северной части средневековой Франции — административный округ.

(обратно)

321

Кордельеры — монахи-францисканцы.

(обратно)

322

Монтансье (наст. имя Маргерита Брюне, 1730–1820) — французская актриса и директор театра.

(обратно)

323

Пале-Рояль — в XVIII в. резиденция герцогов Орлеанских в Париже.

(обратно)

324

«Амбигю Комик» — парижский театр на бульваре Сен-Мартен, основан в 1770 г.

(обратно)

325

Эпиктет (ок. 50 — ок. 140) — римский философ-стоик; раб, позднее вольноотпущенник. «Беседы» Эпиктета, содержащие моральную проповедь (центральная их тема — внутренняя свобода человека), записаны его учеником Аррианом.

(обратно)

326

Стоик — последователь и приверженец философии стоицизма, проповедовавшей сдержанность, суровость и стойкость в несчастье.

(обратно)

327

Немезида — в греческой мифологии богиня возмездия, карающая за нарушение общественных и моральных норм. Синоним неизбежной кары.

(обратно)

328

Геральдические лилии — эмблема французского королевского дома.

(обратно)

329

Ассоциации с рыцарским духом имеют исторический характер: видимо, Андре-Луи вспомнил знаменитого провансальского трубадура Бертрана де Борна (1140–1225), певца любви и рыцарских подвигов. Ассоциации с дружбой носят смысловой характер: «ами» (ami) по-французски значит «друг».

(обратно)

330

«Пусть мантия уступит оружию» (лат.) — переиначенный стих из утраченной поэмы Цицерона «О своем консульстве», цитируемый в трактате «Об обязанностях» (1, 22, 77): «Пусть оружие уступит мантии».

(обратно)

331

Синдик — в феодальных государствах Западной Европы — старшина, избиравшийся для защиты интересов корпорации, которую он представлял.

(обратно)

332

Кого бог хочет погубить… (лат.) — крылатое латинское выражение, концовка которого звучит следующим образом: «…того он лишает рассудка».

(обратно)

333

Королева-австриячка — Речь идет о супруге Людовика XVI Марии-Антуанетте (1755–1793), дочери австрийской императрицы Марии Терезии и сестре австрийского императора Франца-Иосифа.

(обратно)

334

Группа Полиньяк — Имеется в виду ближайшее окружение Иоланды-Маронны Габриэль де Пластрон, супруги герцога Полиньяка, ближайшей подруги Марии-Антуанетты и воспитательницы «детей Франции».

(обратно)

335

Аббат Эмманюэль-Жозеф Сийес (1748–1836) — деятель Великой французской революции, один из основателей Якобинского клуба, с 1791 г. член клуба фельянов. Сийес участвовал в выработке Декларации прав человека и гражданина. В 1799 г. вошел в Директорию. После переворота 18 брюмера 1799 г. — один из консулов.

(обратно)

336

Учредительное собрание — В Генеральных штатах, созванных Людовиком XVI в мае 1789 г., депутаты третьего сословия объявили себя 17 июня 1789 г. Национальным, а 9 июля — Учредительным собранием.

(обратно)

337

Граф Д’Артуа (1757–1836) — младший брат Людовика XVI, будущий король Франции Карл X (1824–1830).

(обратно)

338

Людовик Святой (Людовик IX, 1214–1270) — французский король с 1226 г.

(обратно)

339

Дофин — титул наследника французского престола.

(обратно)

340

Жан Сильвен Байи (1736–1793) — известный французский писатель и ученый, член Французской академии (1784). Во время революции занялся политической деятельностью: в 1789 г. парижские избиратели выбрали его депутатом в Генеральные штаты, а затем депутаты выбрали его председателем (президентом) Генеральных штатов. 16 июля 1789 г. его избрали мэром Парижа. В 1793 г. революционный трибунал приговорил его к смерти.

(обратно)

341

Габриэль-Оноре Рикетти, граф де Мирабо (1749–1791) — знаменитый деятель первых лет Великой французской революции, блестящий оратор. В молодости он вел чрезвычайно распущенную жизнь, за что не раз подвергался тюремному заключению.

(обратно)

342

Луи-Филипп-Жозеф де Бурбон, герцог Орлеанский (1747–1793) — единственный принц из дома Бурбонов, перешедший на сторону революции, во время которой он принял фамилию Эгалите (по-французски «равенство»). Переход этот был продиктован не убеждениями, а честолюбием, и за контрреволюционные происки герцог Орлеанский был обезглавлен.

(обратно)

343

Виктор Франсуа, герцог де Бройль (1718–1804) — маршал Франции с 1759 г.

(обратно)

344

Семилетняя война (1756–1763) — война между Пруссией, Великобританией (в унии с Ганновером) и Португалией, с одной стороны, и Австрией, Францией, Испанией, Саксонией и Швецией — с другой. Вызвана обострением англо-французской борьбы за колонии и столкновением агрессивной политики Пруссии с интересами Австрии, Франции и России.

(обратно)

345

Жозеф-Иньяс Гильотен (1738–1814) — французский врач, профессор анатомии в Парижском университете. В 1789 г. он изобрел инструмент для обезглавливания осужденных на смертную казнь, названный его именем (гильотина).

(обратно)

346

Жан-Поль Марат (1743–1793) — в период Великой французской революции один из вождей якобинцев. С сентября 1789 г. издавал газету «Друг народа», в которой разоблачал происки жирондистов. Вместе с Робеспьером руководил подготовкой народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 г., отнявшего власть у жирондистов. Убит Шарлоттой Корде.

(обратно)

347

Марсово поле — обширная местность в Париже, расположенная между северным фасадом Военной школы и левым берегом Сены. Марсово поле предназначалось для военных маневров и смотров войск.

(обратно)

348

Камиль Демулен (1760–1794) — деятель Великой французской революции, журналист. Единомышленник Дантона, вместе с ним казнен.

(обратно)

349

Елисейские Поля — знаменитое место гуляний в Париже между площадью Согласия и Триумфальной аркой Этуаль, длиною 1880 м.

(обратно)

350

Тюильрийский сад (и дворец) — старинная резиденция королей Франции в Париже. Расположен на месте старого черепичного завода, откуда и происходит это название. После революции Тюильрийский дворец стал местопребыванием исполнительной власти. Сад разбит знаменитым архитектором Ле Нотром; является популярным местом прогулок.

(обратно)

351

Шарль-Эжен, принц де Ламбеск (1751–1825) — один из самых страстных контрреволюционеров и одна из крупнейших фигур эмиграции. Родился в Версале, умер в Вене. Людовик XVIII сделал его пэром Франции.

(обратно)

352

Пер-Лашез — большое парижское кладбище в Менильмонтане, расположенное на территории бывшей резиденции отца Ла Шеза, исповедника Людовика XIV. Здесь Сабатини допускает ошибку, поскольку оно было открыто только в 1804 г.

(обратно)

353

Пасси — западное предместье Парижа, расположенное между городом и Булонским лесом. В 1657 г. здесь были открыты целебные источники. С середины XVIII в. светские врачи посылали больных на этот модный курорт; здесь лечились Руссо, Б. Франклин и др.

(обратно)

354

Бастилия — крепость в Париже, построенная в 1370–1382 гг.; с XV в. — государственная тюрьма. Штурм Бастилии (14 июля 1789 г.) явился началом Великой французской революции. В 1790 г. Бастилия была срыта.

(обратно)

355

Дом инвалидов — убежище для ветеранов, один из самых замечательных архитектурных памятников Парижа, построенный в 1670–1677 гг. Накануне революции там содержались не столько увечные солдаты, сколько слуги вельмож.

(обратно)

356

Намек на исторический факт: королю Генриху IV были вручены ключи от города Парижа после того, как он отрекся от протестантизма и принял католическое вероисповедание (1593).

(обратно)

357

Мари Жозеф Лафайет (1757–1834) — маркиз, французский политический деятель. Участник Войны за независимость в Северной Америке в звании генерала американской армии. В начале Великой французской революции командовал Национальной гвардией. Будучи сторонником конституционной монархии, перешел после народного восстании 10 августа 1792 г. на сторону контрреволюции.

(обратно)

358

«Те Deum» (лат.) — название и начальные слова торжественного католического гимна; соответствует русскому «Тебе Бога хвалим».

(обратно)

359

Якобинский клуб — политический клуб периода Великой французской революции. Назван по месту заседаний в Париже в бывшем помещении доминиканцев (во Франции именовались якобинцами). Имел много филиалов в провинциях; Бретонский клуб — один из филиалов Якобинского клуба в провинции Бретань.

(обратно)

360

Максимилиан Робеспьер (1758–1794) — деятель Великой французской революции, один из руководителей якобинцев. Фактически возглавив в 1793 г. революционное правительство, сыграл огромную роль в разгроме внутренней и внешней контрреволюции. Казнен термидорианцами.

(обратно)

361

Гревская площадь — площадь в Париже, расположенная на правом берегу Сены перед городской ратушей; начиная со Средних веков до 1830 г. была местом публичных казней.

(обратно)

362

Жан-Жером Сервандони (1695–1766) — итальянский архитектор и художник. Работал в основном во Франции; являлся театральным художником-декоратором.

(обратно)

363

Жорж-Жак Дантон (1759–1794) — один из виднейших деятелей Великой французской революции, талантливый оратор. Сыграл выдающуюся роль в 1792 г. в борьбе против нашествия австро-прусских интервентов. Был членом Конвента. Впоследствии возглавил правое крыло якобинцев, выражавшее интересы «новых богачей». Казнен по приговору революционного трибунала.

(обратно)

364

Клуб кордельеров — политический клуб времен революции, получивший свое название по месту заседаний в стенах бывшего монастыря кордельеров (францисканцев).

(обратно)

365

Жозеф Ноде (1786–1878) — французский историк, автор «Истории готов в Италии».

(обратно)

366

Луи-Жозеф, принц де Конде (1736–1818) — французский государственный и военный деятель.

(обратно)

367

Луи Франсуа Жозеф де Бурбон, принц де Конти (1734–1814) — французский принц крови из династии Бурбонов, последний (6-й) принц де Конти.

(обратно)

368

Эммануэль Арман де Виньеро дю Плесси-Ришелье, герцог д’Эгийон (1720–1788) — министр иностранных дел в 1771–1774 гг., весьма посредственный дипломат, но ловкий интриган.

(обратно)

369

Мишель Эйкем де Монтень (1533–1592) — французский философ и писатель-моралист, автор «Опытов» (1580/1588).

(обратно)

370

По всем правилам искусства (лат.).

(обратно)

371

По преданию, на римском Форуме в древности разверзлась бездна, и жрецы объявили, что она закроется лишь в том случае, если Рим пожертвует самым для него дорогим. Тогда юноша по имени Марк Курций, воскликнув, что самое дорогое для Рима — доблесть, в полном вооружении и верхом на коне бросился в бездну, которая тут же закрылась.

(обратно)

372

Пантеон

(обратно)

373

Левеллер — член радикальной политической партии в период Английской буржуазной революции XVII в. (до 1647 г. левое крыло индепендентов), объединявшей главным образом мелкобуржуазные городские слои.

(обратно)

374

Аббат Мори (1746–1817) — французский кардинал, происходивший из бедной семьи. Он начал проповедовать в юности и имел большой успех; в 1785 г. вступил во Французскую академию, в 1789 г. избран депутатом от духовного сословия в Генеральные штаты. В своих выступлениях защищал Церковь и духовенство. После того как окончилась сессия Конституционной ассамблеи, он покинул Францию и скрылся в Италии.

(обратно)

375

Булонский лес — парк на западной окраине Парижа, традиционное место гуляний парижан.

(обратно)

376

Паладин — странствующий рыцарь, искатель приключений. Переносное значение: очень храбрый и галантный человек.

(обратно)

377

Маны — в римской мифологии души умерших, почитавшиеся как божества.

(обратно)

378

Жиронда (жирондисты) — политическая группировка периода Великой французской революции, представлявшая преимущественно республиканскую торгово-промышленную и земледельческую буржуазию. Название «жирондисты» дано историками позднее — по названию департамента Жиронда, откуда были родом многие депутаты группировки.

(обратно)

379

Пьер Виктюрньен Верньо (1753–1793) — деятель Великой французской революции, один из руководителей жирондистов. По приговору революционного трибунала казнен.

(обратно)

380

Жак Пьер Бриссо (1754–1793) — деятель Великой французской революции, лидер жирондистов. В Конвенте с 1789 г. возглавлял борьбу против якобинцев. По приговору революционного трибунала казнен.

(обратно)

381

Фельяны — политическая группировка, в значительной мере определявшая политику Учредительного и Законодательного собраний во время Великой французской революции. Названа по месту заседаний своего клуба в бывшем монастыре ордена фельянов в Париже. Состояла из представителей крупной буржуазии и либерального дворянства, выступавших за конституционную монархию.

(обратно)

382

Жан-Мари Ролан де Ла Платьер (1734–1792) — французский политический деятель. В 1792 г. министр внутренних дел, друг жирондистов. Предпринял попытку спасти Людовика XVI. Вел борьбу против возвышения Робеспьера. Покончил с собой, узнав о казни жены.

(обратно)

383

Жанна Анриэтта Луиза де Кампан (1752–1822) — директриса нескольких популярных воспитательных учреждений в Париже, чтица дочерей Людовика XV, приятельница Марии-Антуанетты. Оставила мемуары, являющиеся ценнейшим документом своего времени.

(обратно)

384

Имеется в виду «Марсельеза» (1792), французская революционная песня, впоследствии государственный гимн Франции. Автором слов и музыки был поэт и композитор Клод Жозеф Руже де Лиль.

(обратно)

385

Санкюлоты — крайние революционеры, наиболее активные элементы городской бедноты. Слово происходит от двух французских слов: sans (без) и culottes (короткие, доходящие до колен штаны). Короткие штаны — кюлот — обычно носили аристократы и крупная буржуазия. Беднейшие и мелкие буржуа и полупролетарии носили длинные, до пят, штаны.

(обратно)

386

Виконт Луи Габриэль Амбруаз де Бональд (1754–1840) — французский философ и политический деятель, критик идей Французской революции XVIII в., ультрароялист, идеолог консерватизма. — Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примеч. С. Антонова.

(обратно)

387

Франсуа Шабо (1756–1794) — французский политик, член Клуба кордельеров, депутат Законодательного собрания и Национального конвента; сторонник Дантона, принимал участие в ряде финансовых махинаций, описанных в романе Сабатини; был казнен по завершении процесса над дантонистами.

(обратно)

388

Уильям Питт Младший (1759–1806) — премьер-министр Великобритании в 1783–1801 и 1804–1806 гг. В ходе развития революционных событий во Франции его отношение к ним, поначалу сочувственное, стало откровенно враждебным. Питт был одним из главных вдохновителей коалиций европейских держав против революционной Франции.

(обратно)

389

Никола (Николаус) Люкнер (1722–1794) — французский военачальник немецкого происхождения, маршал Франции с 1791 г., сторонник Французской революции. Во время Войны Первой коалиции (1792–1797) — командующий Рейнской, а затем Северной армии. Обвинен в измене и казнен по приговору Революционного трибунала.

(обратно)

390

Карл Вильгельм Фердинанд, герцог Брауншвейгский (1735–1806) — прусский военачальник, генерал-фельдмаршал Пруссии с 1787 г., главнокомандующий объединенной австро-прусской армии, выступившей в 1792 г. против революционной Франции. За его подписью 25 июля 1792 г. был выпущен манифест к французскому народу, призванный принудить население страны к повиновению и обеспечить безопасность монаршей четы. Открыто угрожавший Франции военной интервенцией, манифест возымел действие, прямо противоположное ожидаемому: способствовал сплочению и радикализации революционных сил и скорому свержению монархии Бурбонов. В числе предполагаемых подлинных авторов документа историки называют шведского дипломата графа Ханса Акселя фон Ферзена (1755–1810), одного из ближайших советников Людовика XVI и Марии-Антуанетты, предпринявшего в 1791–1793 гг. энергичные усилия по спасению королевской семьи и созданию европейской антиреволюционной коалиции.

(обратно)

391

Людвиг Алоизий Гогенлоэ-Вальденбург-Бартенштейн (1765–1829) — австрийский военачальник и французский маршал из княжеского рода Гогенлоэ; в 1792 г. во главе собственного полка примкнул к армии французских эмигрантов, вторгшейся на территорию Франции.

(обратно)

392

Национальный конвент — высший законодательный и исполнительный орган власти Первой французской республики, пришедший на смену Законодательному собранию и действовавший с сентября 1792 по октябрь 1795 г.

(обратно)

393

Клеменс Венцеслав Саксонский (1739–1812) — последний трирский курфюрст и архиепископ Трира в 1768–1803 гг.

(обратно)

394

Граф Прованский — Луи-Станислас-Ксавье де Бурбон (1755–1824), носивший этот титул, а также почетное именование Месье (традиционный титул младшего брата правящего короля), в период царствования своего старшего брата, короля Людовика XVI; впоследствии — король Франции Людовик XVIII (1814–1824, формально с 1795 г., с перерывом в 1815 г.). Во времена, описанные в романе Сабатини, — один из лидеров французской контрреволюционной эмиграции.

(обратно)

395

Кур-ла-Рен (фр. Путь Королевы) — бульвар и парк (один из старейших в Париже) между Елисейскими Полями и набережной Сены, обычное место прогулок королевы Марии Медичи (1573–1642) и ее придворных; получил свое название в 1616 г.

(обратно)

396

Официальной любовницей (фр.).

(обратно)

397

Отсылка к знаменитой ветхозаветной легенде о грозной огненной надписи «Мене, текел, фарес» (халд. «Исчислено, взвешено и разделено»), появившейся на стене пиршественного чертога во дворце вавилонского царя Валтасара (VI в. до н. э.) и предрекшей скорую гибель правителя и раздел его царства завоевателями-персами (см.: Дан. 5: 1–28).

(обратно)

398

Официальной приемной монарха (фр.).

(обратно)

399

Графиня Прованская — Мария-Жозефина-Луиза Савойская (1753–1810), принцесса Сардинская и Пьемонтская, жена графа Прованского, с восшествием его на престол (1795) — титулярная королева Франции.

(обратно)

400

Анна Номпар де Комон де ла Форс, графиня де Бальби — придворная дама графини Прованской и фаворитка ее мужа, слывшая «королевой эмиграции».

(обратно)

401

Монсеньор — титул принцев, епископов и других представителей высшей знати в феодальной и монархической Франции.

(обратно)

402

Неточность автора: в первом романе дилогии говорится о двух годах, проведенных Алиной в Версале.

(обратно)

403

Жанна-Маргарита де Гурбийон — придворная дама и чтица графини Прованской.

(обратно)

404

Дуэлянтов-убийц (фр.).

(обратно)

405

Черт возьми! (гаск.).

(обратно)

406

Жан де Бац, барон д’Армантье — в реальности Жан-Пьер де Бац (или де Батц), барон де Сен-Круа (1754/1760–1822), французский политик и финансист, уроженец гасконской деревушки Гутс (название которой у автора переиначено — случайно или намеренно — в Гонтс), депутат Учредительного собрания, после свержения монархии — один из лидеров роялистского движения в Париже, предпринявший несколько попыток спасти Людовика XVI и его семью. Участник ряда заговоров, авантюр и афер эпохи Французской революции, частично описанных в романе Сабатини.

(обратно)

407

Здесь: номинальный (лат.).

(обратно)

408

Фактически (лат.).

(обратно)

409

Эмманюэль Анри Луи Александр де Лоне, граф д’Антрег (1753–1812) — французский публицист, памфлетист, дипломат, депутат Учредительного собрания, политический авантюрист времен революции и Наполеоновских войн, глава секретной службы роялистов; в течение ряда лет состоял на дипломатической службе при русском дворе. Последние годы жизни провел в Англии, где был убит вместе с женой при невыясненных обстоятельствах.

(обратно)

410

Стефани-Беатрис-Этьеннет Ренар Фюшамбер д’Амблимон, маркиза де Лаж де Волюд (1764–1842) — фрейлина Марии-Терезы-Луизы Савойской, принцессы де Ламбаль, обер-гофмейстерины и конфидантки королевы Марии-Антуанетты.

(обратно)

411

Имеется в виду Немецкий угол — коса в месте впадения Мозеля в Рейн, давшем название городу, которое образовано от лат. Confluentes («сливающиеся»).

(обратно)

412

Здравствуй и прощай (лат.) — заключительные слова стихотворения древнеримского поэта Гая Валерия Катулла (ок. 87 — ок. 54 до н. э.) «К брату, над его могилой», вошедшие в похоронный обряд римлян и часто встречающиеся в надгробных надписях.

(обратно)

413

Венецианским кружевом (фр.).

(обратно)

414

Франт (фр.).

(обратно)

415

Черт возьми! (фр.)

(обратно)

416

Антуан Луи Франсуа де Безиад, граф (с 1799 г. — герцог) д’Аваре (1759–1811) — французский аристократ, военный и придворный; доверенное лицо графа Прованского, организатор его бегства из страны и товарищ по эмиграции.

(обратно)

417

Лонгви — город-крепость в Лотарингии, на северо-востоке Франции, близ границы с Люксембургом, который был в то время австрийским владением; стратегически важный пункт обороны французов на начальном этапе Войны первой коалиции, захваченный прусско-австрийской армией под командованием герцога Брауншвейгского 23 августа 1792 г.

(обратно)

418

Мадам — в монархической Франции титул жены Месье от момента бракосочетания и до смерти супруга.

(обратно)

419

Пфальц (Рейнский Пфальц, Курпфальц, Палатинат) — курфюршество в составе Священной Римской империи, на левом берегу Рейна, которое в 1688 г. стало ареной девятилетней Войны за Пфальцское наследство (1688–1697) между Францией и антифранцузской коалицией европейских государств, именуемой Аугсбургской лигой.

(обратно)

420

Имеется в виду спровоцированный слухом о взятии Вердена (последней крепости, прикрывавшей дорогу на столицу) и страхом перед возвращением «старого режима» массовый террор, которому подверглись 2–6 сентября 1792 г. солдаты швейцарской гвардии французского короля, а также аристократы, заключенные в тюрьмах Парижа и ряда других городов. Жертвами этой расправы, вошедшей в историю под названием «сентябрьские убийства», стали около 1,5 тыс. человек.

(обратно)

421

Шарль Франсуа Дюмурье (1739–1823) — французский военачальник и государственный деятель, в 1792 г. — министр иностранных дел жирондистского правительства и командующий Северной армией после бегства генерала Лафайета, одержавший несколько важных побед на начальном этапе Войны первой коалиции (в том числе в упоминаемой далее битве при Вальми 20 сентября 1792 г.). Весной 1793 г. потерпел поражение при Неервиндене (Бельгия), вошел в тайные сношения с командованием противника и, после неудачной попытки свергнуть Конвент и восстановить конституционную монархию, бежал к австрийцам, дабы избежать ареста. Окончил жизнь в эмиграции.

(обратно)

422

Тампль (фр. храм) — укрепленный замок в Париже, возведенный в XIII в. и изначально являвшийся резиденцией военно-монашеского ордена тамплиеров (храмовников); в XIV в. стал владением французской короны. В революционную эпоху служил тюрьмой: после восстания 10 августа 1792 г. в Тампль были заключены Людовик XVI и его семья. Снесен по приказу Наполеона I в 1808–1810 гг.

(обратно)

423

C соответствующими оговорками (лат.).

(обратно)

424

Жан Батист Антуан, барон де Флаксланден (1739–1825) — французский дипломат и политик, депутат-дворянин от Эльзаса в Генеральных штатах 1789 г.; видный роялист, в период эмиграции — канцлер графа Прованского.

(обратно)

425

Бернар Франсуа, маркиз де Шовелен (1766–1832) — французский политический деятель, посланник революционной Франции при английском дворе с февраля 1792 по январь 1793 г. Описанная ситуация имела место в конце января 1793 г.

(обратно)

426

Стоять! (фр.) — окрик часового на посту.

(обратно)

427

Комитет общественной безопасности — один из комитетов Национального конвента, отвечавший за полицию и правосудие, борьбу с внутренней контрреволюцией, спекуляциями и т. д. Учрежден в октябре 1792 г.; использовался различными группировками Конвента как орудие политической борьбы; прекратил свою деятельность в октябре 1795 г. одновременно с роспуском Конвента.

(обратно)

428

Увы! (фр.).

(обратно)

429

Амаль Шарль, маркиз де Ла Гиш, граф де Севиньон (1747–1794) — французский военачальник и политик, видный участник роялистского движения; во время Террора был арестован и гильотинирован.

(обратно)

430

Проклятая жажда золота! (лат.) — цитата из «Энеиды» (III, 57) Вергилия.

(обратно)

431

Молох — упоминаемое в Ветхом Завете божество семитских племен моавитян и аммонитян, которому приносились человеческиежертвы (особенно дети); согласно другой, позднейшей трактовке, — название самого ритуала жертвоприношения; в переносном смысле — ненасытная сила, алчущая крови.

(обратно)

432

Манон Жанна Ролан де Ла Платьер (1754–1793) — одна из самых знаменитых деятельниц Французской революции, видная жирондистка, жена министра внутренних дел в жирондистских правительствах Ж. М. де Ла Платьера (см. примеч. к с. 279); хозяйка политического салона, писательница; казнена по решению Революционного трибунала. Ее знаменитые мемуары, написанные в тюрьме и изданные в 1795 г. под названием «Призыв к беспристрастному потомству гражданки Ролан», пронизаны ненавистью к Дантону.

(обратно)

433

Партия Горы (монтаньяры) — леворадикальное крыло Конвента, занимавшее на заседаниях верхние скамьи (откуда и происходит его название). Между отдельными фракциями Горы шла борьба, нередко имевшая кровавое завершение. К началу 1794 г. среди монтаньяров верх взяли сторонники Робеспьера, поэтому в исторической и художественной литературе партия Горы зачастую отождествляется с якобинцами.

(обратно)

434

«Друг народа» (фр.).

(обратно)

435

Мари Жан Эро де Сешель (1759–1794) — французский государственный деятель, политик, юрист; участник взятия Бастилии, депутат Национального конвента в 1792–1794 гг. и председатель Конвента в период народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 г., свергнувшего правительство жирондистов. Гильотинирован в результате процесса над дантонистами.

(обратно)

436

Секция Лепелетье (до 1792 г. — секция Библиотеки; в 1792–1793 гг. — секция Девяносто второго года) находилась в северной части старого Парижа, в районе богатых кварталов, примыкавших к Большим бульварам; на территории секции и в непосредственной близости от нее располагались важнейшие политические центры Франции: Конвент, революционные клубы и т. п. Свое название секция получила в честь депутата Конвента, якобинца Луи Мишеля Лепелетье де Сен-Фаржо (1760–1793), убитого контрреволюционером из мести за казнь короля.

(обратно)

437

Жан Дени Ланжюине (1753–1827) — французский юрист и политик, член Учредительного собрания и Национального конвента, жирондист, при Наполеоне I — сенатор. Сабатини допускает небольшую неточность: Ланжюине был одним из основателей не Якобинского, а предшествовавшего ему Бретонского клуба.

(обратно)

438

Шарль Жан Мари Барбару (1767–1794) — французский политический деятель, видный жирондист, член Национального конвента. Обвинен якобинцами в измене, гильотинирован по приговору Революционного трибунала.

(обратно)

439

Жан Поль Рабо де Сент-Этьенн (1743–1793) — французский политический деятель, протестантский пастор, публицист, поборник свободы совести и печати; член Учредительного собрания и Национального конвента, жирондист. Казнен по приговору Революционного трибунала.

(обратно)

440

Клод Фоше (1744–1793) — французский священник и политический деятель, идеолог христианского социализма, ратовавший за свободу культов; член Парижской коммуны, Законодательного собрания и Национального конвента, близкий к жирондистам и осужденный вместе с ними на казнь.

(обратно)

441

Филипп Франсуа Назер Фабр, или Фабр д’Эглантин (1750–1794) — французский писатель и политический деятель, член Национального конвента, якобинец, в конце 1793 г. примкнул к Дантону; составитель нового республиканского календаря. Казнен в ходе процесса над дантонистами.

(обратно)

442

Жан Франсуа Лакруа (1754–1794) — французский политик, член Законодательного собрания и Национального конвента, друг и соратник Дантона, казненный вместе с ним.

(обратно)

443

Жозеф Делоне (1752–1794) — французский политик, член Законодательного собрания и Национального конвента; казнен вместе с дантонистами.

(обратно)

444

Бывший (фр.).

(обратно)

445

Габриель Жером Сенар (1760–1796) — секретарь Комитета общественной безопасности.

(обратно)

446

Капет — прозвище, данное во время Революции Людовику XVI, чьим отдаленным предком был Гуго Капет (ок. 940–996), король Франции в 987–996 гг., основатель династии Капетингов; один из ее отпрысков стал родоначальником дома Бурбонов, к которому принадлежал Людовик. Соответственно, Марию-Антуанетту пренебрежительно называли женой (а после казни короля вдовой) Капета.

(обратно)

447

Эпоха Регентства — период в истории Франции с 1715 по 1723 г., когда страной в качестве регента при малолетнем короле Людовике XV правил Филипп II, герцог Орлеанский (1674–1723).

(обратно)

448

Адская застава — два павильона таможенной заставы на юге Парижа, служившие в то время воротами в окружавшей город Стене откупщиков (снесенной в XIX в.); возведены в 1784–1787 гг. архитектором Клодом Никола Леду.

(обратно)

449

Родомонтада (фр. rodomontade) — бахвальство, фанфаронство, хвастовство; слово происходит от имени Родомонта (см. примеч. к с. 81).

(обратно)

450

Фридрих Иосия Саксен-Кобург-Заальфельд, принц Саксонский (1737–1815) — австрийский фельдмаршал, один из главных участников европейской военной коалиции против революционной Франции.

(обратно)

451

Резкую перемену взглядов (фр.).

(обратно)

452

Пьер Риель, маркиз де Бернонвиль (1752–1821) — французский военачальник и дипломат, маршал Франции, в описываемое время военный министр Конвента. В апреле 1793 г., будучи послан в Северную армию, чтобы арестовать Дюмурье, сам оказался арестован последним и выдан австрийцам, в плену у которых провел два с половиной года, после чего был обменян на дочь Людовика XVI Марию-Терезию.

(обратно)

453

Бур-ла-Рен (фр. город королевы) — предместье Парижа, переименованное в годы революции в Бур-Эгалите (город Равенства).

(обратно)

454

Черт побери! (фр.).

(обратно)

455

Луи Антуан Леон Флорель Сен-Жюст (1767–1794) — виднейший деятель Французской революции, якобинец, депутат Национального конвента, публицист и пламенный оратор, один из главных руководителей Первой французской республики; друг и ближайший соратник Робеспьера, один из организаторов революционного террора. Член триумвирата Террора (вместе с Робеспьером и Кутоном). В результате переворота 9 термидора (27 июля 1794 г.) был казнен.

(обратно)

456

Жорж Огюст Кутон (1755–1794) — французский политический деятель, один из лидеров якобинцев, депутат Национального конвента, сподвижник Робеспьера и Сен-Жюста; казнен в результате переворота 9 термидора.

(обратно)

457

Клод Базир (1764–1794) — французский политик и революционер, член Законодательного собрания и Национального конвента, сторонник Дантона. Казнен якобинцами по обвинению в коррупции вместе с Шабо и Делоне.

(обратно)

458

Мари Жан Антуан Никола де Карита, маркиз де Кондорсе (1743–1794) — французский философ, социолог и математик, сотрудник «Энциклопедии» Дидро и д’Аламбера, автор трактата «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума» (1794); политический деятель, член Законодательного собрания и Национального конвента, жирондист, ярый оппонент якобинцев, создатель собственного проекта конституции, альтернативного разработанному Конвентом. Покончил с собой в тюрьме, стремясь избежать публичной казни.

(обратно)

459

Денье — французская разменная монета, имевшая хождение в Западной Европе с Раннего Средневековья.

(обратно)

460

Юний Фрей (наст. имя Моисей Добрушка, после перехода в 1775 г. из иудаизма в католичество — Франц Томас фон Шенфелд, 1753–1794) — ученый-филолог и теолог из Брно, позднее вместе с младшим братом Давидом (1765–1794) занявшийся банковским делом и поставками для австрийской армии. В 1792 г. оба брата и их младшая сестра Леопольдина эмигрировали во Францию, где старший Шенфелд стал именовать себя Юнием Брутом Фреем — в честь римского сенатора, одного из убийц Цезаря, Марка Юния Брута, почитавшегося в революционной Франции как образец республиканского тираноборчества; Давид также взял новое имя Эмманюэль. Братья Фрей приняли активное участие в революционных событиях на стороне дантонистов. Попытки нажиться на финансовых махинациях, связанных с акциями Ост-Индской компании, привели их вместе с Шабо (который стал их родственником) и другими депутатами Конвента, вовлеченными в эту аферу, на гильотину.

(обратно)

461

Иосиф II (1741–1790) — император Священной Римской империи в 1765–1790 гг.

(обратно)

462

Пьер Анри Лебрен-Тондю (наст. имя — Пьер Мари Анри Элен Тондю; 1754–1793) — французский политический деятель и журналист; был близок к жирондистам; с августа 1792 по июль 1793 г. занимал пост министра иностранных дел; в конце 1793 г. был обвинен во внешнеполитических неудачах и вскоре казнен.

(обратно)

463

Шарло — прозвище знаменитого парижского палача Шарля-Анри Сансона де Лонваля (1739–1806).

(обратно)

464

Жанна Франсуаза Луиза де Сент-Амарант (1751–1794) и ее дочь Шарлотта Роза Эмилия де Сент-Амарант (1773–1794) — хозяйки салона и содержательницы популярного игорного дома в Пале-Рояле. Обе были арестованы, осуждены и казнены в рамках масштабного процесса о контрреволюционном заговоре — так называемого дела красных рубашек (май — июнь 1794 г.), сфабрикованного Комитетом общественной безопасности с целью дискредитировать Робеспьера как вдохновителя массового террора.

(обратно)

465

Пьер Луи Бентаболь (1756–1798) — французский революционер, адвокат, член Национального конвента и Комитета общественной безопасности; представитель партии Горы; участник термидорианского переворота.

(обратно)

466

Мессидор — десятый месяц французского республиканского календаря, соответствующий промежутку времени между 19 июня и 18 июля.

(обратно)

467

Мари Анна Шарлотта Корде д’Армон (1768–1793) — французская дворянка, убийца Марата, казненная якобинцами.

(обратно)

468

Пантеон — бывшая церковь Святой Женевьевы в Латинском квартале Парижа, построенная в 1758–1789 гг. и во время революции превращенная в место захоронения «великих деятелей эпохи свободы Франции». Впоследствии останки Марата были перезахоронены на кладбище Сент-Этьенн-дю-Мон.

(обратно)

469

Термидор — одиннадцатый месяц французского республиканского календаря, соответствующий промежутку времени между 19 июля и 17 августа.

(обратно)

470

Жан Батист Клебер (1753–1800) — генерал французской армии. Прирейнская крепость Майнц, которую пытался удержать его батальон, капитулировала под натиском австрийских войск 22 июля 1793 г.

(обратно)

471

Имеется в виду мощный контрреволюционный мятеж, который вспыхнул весной 1793 г. в департаменте Вандея на западе Франции и постепенно, перекинувшись на сопредельные территории, перерос в масштабную войну с правительственными войсками, в которой участвовали не только крестьяне, но также дворянство и духовенство. Жестоко подавленный летом 1796 г., мятеж унес жизни сотен тысяч человек.

(обратно)

472

Закон о подозрительных — введенный декретом Конвента 17 сентября 1793 г. и действовавший на протяжении двух лет закон, согласно которому объявлялись подозрительными лица, публично проявлявшие себя «сторонниками тирании, федерализма и врагами свободы», не способные доказать законность своих средств к существованию и выполнение своих гражданских обязанностей, не получившие свидетельства о гражданской благонадежности, должностные лица, отрешенные от должности Конвентом или его комиссарами, эмигранты и связанные с ними дворяне, не проявлявшие своей преданности революции. Все эти категории граждан подлежали полицейскому надзору или аресту по решению местных Революционных комитетов.

(обратно)

473

Царство Террора, или эпоха Террора — в историографии Французской революции период массовых казней между изданием серии декретов Конвента о «внесении террора в повестку дня» (5 сентября 1793 г.) и падением Робеспьера (27 июля 1794 г.).

(обратно)

474

Арси-сюр-Об — небольшой город в провинции Шампань к юго-востоку от Парижа, стоящий на берегу реки Об, притока Сены.

(обратно)

475

Библейская аллюзия; ср.: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут, ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мф. 6: 19–21).

(обратно)

476

Красный колпак с загнутым вперед или набок верхом, на манер так называемого фригийского, или фракийского, колпака, известного с античных времен, в годы Французской революции стал излюбленным головным убором санкюлотов. В Древней Греции и Риме такой колпак носили отпущенные на волю рабы, поэтому во Франции конца XVIII в. он стал своего рода символом свободы и революции. Во время захвата Тюильри санкюлотами 10 августа 1792 г. Людовик XVI был вынужден надеть красный колпак, поданный ему на пике.

(обратно)

477

Велика истина, и она восторжествует (лат.). — 3 Езд. 3: 12.

(обратно)

478

Так восходят до звезд (лат.) — крылатое выражение, восходящее к «Энеиде» (IX, 641) Вергилия.

(обратно)

479

Кошелек Фортуната — неисчерпаемый кошелек, принадлежавший заглавному герою немецкой народной книги «Фортунат», первое известное издание которой относится к 1509 г.

(обратно)

480

Мидас — в древнегреческой мифологии фригийский царь, мечтавший о несметном богатстве и получивший от бога Диониса дар, который обернулся проклятием: все, к чему бы ни прикасался Мидас, превращалось в золото. Томимый голодом и жаждой, он сумел избавиться от заклятия, искупавшись в источнике Пактол, который с того времени стал золотоносным.

(обратно)

481

Иезавель — в Библии жена Ахава, царя Израильского, известная своим коварством и жестокостью.

(обратно)

482

Кривоглазкой (фр.).

(обратно)

483

«Папаша Дюшен» — популярная французская газета, издававшаяся в 1790–1794 гг. парижским журналистом и лидером леворадикальной политической группировки эбертистов Жаком Рене Эбером (1757–1794); выходившаяся трижды в неделю, выдержанная в лубочной стилистике и обращавшаяся к читателю нарочито грубым простонародным языком от лица фольклорного персонажа — торговца-разносчика папаши Дюшена, газета выражала интересы городских низов и пользовалась огромной популярностью.

(обратно)

484

Глас народа — глас Божий (лат.).

(обратно)

485

Боже святый! (нем.).

(обратно)

486

Ликург (IX–VIII вв. до н. э.) — полулегендарный законодатель Спарты, учредивший политические институты спартанского общества.

(обратно)

487

Речь идет о Филиппе Эгалите, до 1785 г. носившем титул герцога Шартрского.

(обратно)

488

Французская Ост-Индская компания — основанная в 1664 г. торговая компания, которая координировала французскую торговлю и колонизацию берегов Индийского океана во второй половине XVII–XVIII в. В 1793 г. Национальный конвент принял решение о ее ликвидации как пережитка «старого режима», однако руководство компании добилось передачи ликвидационного процесса в свои руки посредством подкупа ряда депутатов (Шабо, Делоне, Базира, Фабра д’Эглантина и др.), которые вскоре были обвинены в коррупции и финансовых махинациях и гильотинированы.

(обратно)

489

Фример — третий месяц французского республиканского календаря, соответствующий промежутку времени между 21 ноября и 20 декабря.

(обратно)

490

Боны — один из видов ценных бумаг, обязательства казначейства на выплату известной суммы в установленный срок; продаются на бирже и приносят доход держателям.

(обратно)

491

Фрюктидор — двенадцатый месяц французского республиканского календаря, соответствующий промежутку времени между 18 августа и 16 сентября.

(обратно)

492

Антуан Кантен Фукье де Тенвиль, прозванный Фукье-Тенвиль (1746–1795), — с марта 1793 г. общественный обвинитель при Революционном трибунале; участвовал в подготовке казней как роялистов, так и представителей всех революционных групп, включая Робеспьера и его сторонников; казнен после переворота 9 термидора по обвинению в организации антиправительственного заговора.

(обратно)

493

Валерия Мессалина (ок. 17/20–48) — третья жена римского императора Клавдия, имя которой вошло в историю как синоним распутства.

(обратно)

494

Консьержери — часть комплекса зданий Дворца правосудия в центре Парижа, на о. Сите неподалеку от собора Парижской Богоматери; бывший замок-резиденция консьержа — главного исполнительного чиновника Парижского парламента, позднее — тюрьма, ныне — музей. Во времена Французской революции в Консьержери содержались Мария-Антуанетта, Шарлотта Корде, а также Дантон, Робеспьер и сотни других заключенных.

(обратно)

495

Согласно «Истории жирондистов» (1847) французского писателя-романтика Альфонса де Ламартина (1790–1869), ставшую крылатой фразу «Революция, как бог Сатурн, пожирает своих детей. Будьте осторожны, боги жаждут» произнес за несколько мгновений до казни Верньо (см. примеч. к с. 279).

(обратно)

496

Пьер Филиппо (1756–1794) — французский адвокат и революционер, член Национального конвента. Казнен в ходе процесса над дантонистами.

(обратно)

497

Джордж Монк, 1-й герцог Албемарль (1608–1670) — английский генерал и адмирал, чьи решительные действия в январе-марте 1660 г. способствовали реставрации монархии Стюартов, свергнутой в 1649 г. во время гражданских войн в Англии.

(обратно)

498

Жак Луи Давид (1748–1825) — знаменитый французский художник, крупнейший представитель неоклассицизма; во времена Революции депутат Национального конвента, близкий к Робеспьеру, член Комитета общественной безопасности. Автор ряда картин, имевших большой общественный резонанс, в том числе упоминаемого далее полотна «Смерть Марата» (1793); инициатор создания Национального музея в Лувре; в годы Империи придворный живописец Наполеона Бонапарта.

(обратно)

499

См. примеч. к с. 412.

(обратно)

500

Бертран Барер де Вьёзак (1755–1841) — французский адвокат, член Национального конвента, сторонник жирондистов, а впоследствии якобинцев; член Комитета общественного спасения, в котором ведал дипломатическими делами, народным образованием и изящными искусствами; участник термидорианского переворота, годом позже вынужден был покинуть Францию.

(обратно)

501

В Тулоне, военно-морской базе Франции на Средиземном море, в мае 1793 г. вспыхнуло контрреволюционное восстание. Не видя возможности сопротивляться республиканской армии и опасаясь репрессий Конвента, тулонские роялисты отдались под защиту подоспевших им на помощь иностранных войск — английских, испанских, сардинских и неаполитанских — и в конце августа передали блокировавшей порт британской эскадре город, форты и флот. Республиканцам удалось освободить Тулон только в декабре.

(обратно)

502

«Старый кордельер» — парижская политическая газета, издававшаяся Демуленом с конца 1793 г.; выражала интересы дантонистов; выступала против террора и левых течений в якобинском блоке.

(обратно)

503

Алоизий Гонзага (1568–1591) — итальянский монах ордена иезуитов, католический святой.

(обратно)

504

Гай Кассий Лонгин (до 85–42 г. до н. э.) — древнеримский военачальник и политический деятель, республиканец; наряду с Брутом, организатор заговора против Цезаря и один из его убийц.

(обратно)

505

Святой Дионисий Парижский — христианский святой III в., первый епископ Парижа, священномученик. По легенде, предопределившей его иконографический образ, Дионисий, обезглавленный вместе с двумя единоверцами на Монмартре (горе Мучеников), прошествовал до храма с собственной головой в руках, прежде чем пасть замертво.

(обратно)

506

Филипп Франсуа Жозеф Леба (1762–1794) — французский адвокат и политический деятель, член Национального конвента, сторонник Робеспьера, был женат на сестре его невесты. Когда в ходе переворота 9 термидора Робеспьер был ранен, Леба счел его убитым и застрелился.

(обратно)

507

Сэмюэль Гуд (1724–1816) — британский адмирал, участник Семилетней войны, Войны за независимость США и французских революционных войн; в 1793 г., командуя британской средиземноморской эскадрой, блокировал французский флот в Тулоне и захватил этот порт 28 августа вместе с французскими кораблями, стоявшими на рейде.

(обратно)

508

Отпрыск простонародья (фр.).

(обратно)

509

Аллюзия на известное латинское изречение «Cæsarem vehis Cæsarisque fortūnam» («Ты везешь Цезаря и его удачу»), восходящее к биографии Гая Юлия Цезаря (гл. 38) из «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха. Согласно греческому историку, в 48 г. до н. э., готовясь в Аполлонии к решающему сражению с Помпеем и не имея достаточных военных сил, Цезарь решил тайно вернуться на 12-весельной лодке в Брундизий, чтобы ускорить прибытие остававшейся в Италии части своего войска. Во время сильного волнения на реке кормчий, отчаявшись совладать со стихией, приказал гребцам развернуть лодку и возвращаться, но Цезарь сказал ему: «Вперед, любезный, смелей, не бойся ничего: ты везешь Цезаря и его удачу».

(обратно)

510

«Гостиница Лилий» (фр.).

(обратно)

511

«Гостиницу Красного колпака» (фр.).

(обратно)

512

Шпион (фр.).

(обратно)

513

Трактат Руссо «Об общественном договоре, или Принципы политического права» (1758–1761, опубл. 1762).

(обратно)

514

«Век Людовика XIV» — исторический труд Вольтера, опубликованный в 1751 г.

(обратно)

515

«Роман о Розе» — старофранцузская аллегорическая поэма XIII в., одно из самых знаменитых произведений средневековой литературы.

(обратно)

516

Бос — плодородная равнина в междуречье Сены и Луары, на территории департаментов Эр-и-Луар и Луар-и-Шер, в центре которой расположен город Шартр.

(обратно)

517

Да свершится долг, пусть даже рухнут небеса (лат.).

(обратно)

518

Нивоз — четвертый месяц французского республиканского календаря, соответствующий промежутку времени между 21 декабря и 19 января.

(обратно)

519

В марте 1794 г. Эбер попытался поднять мятеж против робеспьеристского Конвента, после чего был арестован и казнен вместе со своими сторонниками. Налицо авторская неточность в отношении времени действия: эти события никак не могли происходить во время нивоза.

(обратно)

520

Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский (Младший) (185–129 до н. э.) — древнеримский полководец, в 146 г. до н. э. захвативший и разрушивший Карфаген; по преданию, после взятия города он отказался от предложенной ему в качестве добычи знатной пленницы-испанки.

(обратно)

521

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

522

Антиной (ок. 111–130) — греческий юноша, фаворит римского императора Адриана, обожествленный после смерти как символ мужской красоты.

(обратно)

523

В «Псах Господних» Трессилиан — второстепенный герой, а вот в «Морском ястребе» — уже главный.

(обратно)

524

До тошноты (лат.).

(обратно)

525

Английская королева Елизавета не вступала в официальный брак и получила прозвище Королевы-девственницы.

(обратно)

526

Кругосветное плавание Ф. Дрейка началось в декабре 1577 г. Он вышел в море на пяти небольших судах. Пройдя Магеллановым проливом, Дрейк проплыл вдоль побережья Южной и Северной Америки, потом пересек Тихий океан, посетил Филиппинские и Молуккские острова, Яву, прошел Индийским океаном, обогнул мыс Доброй Надежды и вернулся в Плимут в сентябре 1580 г. Дрейк стал первым англичанином, плававшим в Тихом и Индийском океанах, а также в Южной Атлантике.

(обратно)

527

Капер — частное судно, вооруженное на средства судовладельца и занимавшееся в военное время, с разрешения правительства, грабежом кораблей противника, а также судов нейтральных государств.

(обратно)

528

Аутодафе — торжественное оглашение приговора инквизиции над еретиками; в обыденной речи так называлось и приведение в исполнение самого приговора.

(обратно)

529

Картель — здесь: договор об обмене пленными, о выдаче преследуемых лиц и т. п.

(обратно)

530

Одержимый дьяволом англичанин (исп.).

(обратно)

531

Персей и Андромеда — герои древнегреческих мифов. Андромеда была дочерью эфиопского царя Кефея. Морской бог Посейдон наслал на Эфиопию наводнение и страшного дракона, пожиравшего людей. Чтобы откупиться от чудовища, эфиопы решили отдать ему Андромеду. Герой Персей спас девушку от гибели, победив дракона, и взял ее в жены.

(обратно)

532

Филипп II Испанский был с 1544 г. женат на английской королеве Марии Тюдор (умерла в 1558 г.), сводной сестре наследовавшей ей королевы Елизаветы.

(обратно)

533

Псы Господни (лат. Domini canes) — игра слов в названии монашеского ордена доминиканцев.

(обратно)

534

В Католической церкви высшее духовное лицо того или иного государства.

(обратно)

535

«Восстань, Господь, и защити дело свое» (лат.).

(обратно)

536

Беллона — одно из римских божеств, посвященных войне. Считалась матерью (или сестрой) бога Марса; в ранней римской истории почиталась также как богиня подземного мира.

(обратно)

537

Mundus — вселенная, мир (лат.).

(обратно)

538

Диана — в римской мифологии богиня растительного и животного мира, охоты и плодородия, олицетворение Луны.

(обратно)

539

Боже мой! (исп.).

(обратно)

540

Кир — древнеперсидский царь, правил в 558–529 гг. до н. э., основатель династии Ахеменидов. Объединив под своим владычеством персов и мидян, отправился покорять Лидию, после чего завоевал греческие колонии в Малой Азии и один из крупнейших городов тогдашнего мира Вавилон.

(обратно)

541

Согласно афинскому преданию, Орифия, дочь аттического царя Эрехтея, была похищена северным ветром Бореем и унесена во Фракию. Когда Сократа спросили, верит ли он в истинность этого мифа, афинский мудрец ответил: «Если бы я и не верил… ничего в этом не было бы странного — я стал бы тогда мудрствовать и сказал бы, что порывом Борея сбросило Орифию, когда она резвилась… на прибрежных скалах; о такой ее кончине и сложилось предание, будто она была похищена Бореем» (из диалога Платона «Федр»).

(обратно)

542

То есть Эдуарда VI (1547–1553).

(обратно)

543

Речь идет о лорде-камергере, одном из влиятельных сановников королевского двора, втором лице при дворе, пэре Англии, члене тайного королевского совета; символами его должности были белый жезл и золотой ключ (предполагалось, что в обязанности лорда-камергера входит забота о дворцовых дверях).

(обратно)

544

Фрай (исп. fray) — брат (от fraile — монах).

(обратно)

545

Тонзура — выстриженное или выбритое место на голове у католических духовных лиц, знак их отречения от мирских интересов.

(обратно)

546

Святой Доминик (1170–1221) — основатель монашеского ордена доминиканцев, утвержденного папой римским в 1216 г.

(обратно)

547

Сцилла — в древнегреческой мифологии чудовище с шестью собачьими головами, жившее в пещере на крутой скале, омываемой водами узкого морского пролива, и подстерегавшее проходящие корабли.

(обратно)

548

Далила — согласно Библии, филистимлянка, возлюбленная Самсона, заклятого врага филистимлян. После нескольких попыток узнала секрет непобедимости Самсона, заключавшийся в его ни разу не стриженных волосах. Усыпив героя, она остригла семь прядей с его головы и выдала его, обессилевшего, на расправу филистимлянам.

(обратно)

549

Иезавель — согласно Библии, жена израильского царя Ахава, насаждавшая одну из языческих религий (веру в Валаама), известная своей жестокостью и высокомерием. Впоследствии имя Иезавели стало синонимом распутной и наглой женщины.

(обратно)

550

Изыди, Сатана! (лат.).

(обратно)

551

Содом и Гоморра — согласно Библии, города, известные распутством и пороками своих жителей; были уничтожены Богом.

(обратно)

552

Пророк Иона, согласно Библии, был проглочен китом и извергнут невредимым по воле Божьей.

(обратно)

553

Харибда — в древнегреческой мифологии чудовище в виде страшного водоворота, трижды в день поглощающее и извергающее черные воды узкого морского пролива, на другом берегу которого обитала Сцилла. Таким образом Харибда губила проходившие мимо корабли.

(обратно)

554

«Восстань, Господь, и защити дело свое» (лат.).

(обратно)

555

Бедлам — психиатрическая больница в Лондоне; ее название стало нарицательным и часто употребляется в переносном смысле.

(обратно)

556

Букв.: псы Господа (лат.).

(обратно)

557

Клин клином вышибают (лат.).

(обратно)

558

Сид — прозвище, которое носил испанский национальный герой Родриго (Руй) Диас де Бивар (ок. 1040–1099), прославившийся в многочисленных сражениях с маврами.

(обратно)

559

Сарацины — так в средневековой Европе называли сначала арабов, а потом и вообще всех мусульман.

(обратно)

560

Псалом, начинающийся словами: «Miserere mei Deus» (лат.) — «Помилуй мя, Боже».

(обратно)

561

Повторно впавшие в ересь (исп.).

(обратно)

562

Призывая имя Христа (лат.).

(обратно)

563

Анна Клевская (1515–1557) — дочь герцога Жана III Клевского, королева Англии, четвертая жена короля Генриха VIII, который женился на ней в 1540 г. и спустя несколько месяцев развелся. Ее портрет, написанный Гольбейном, находится в Лувре.

(обратно)

564

Томас Кромвель (1485–1540) — английский государственный деятель, первый советник Генриха VIII в 1532–1540 гг. Содействовал укреплению английского абсолютизма. После неудач во внешней политике (к которой его современники, очевидно, относили улаживание матримониальных проблем английского монарха) обвинен в государственной измене и казнен.

(обратно)

565

Речь идет об английском короле Генрихе VIII. С героем сказки Ш. Перро его роднит то, что у него также было шесть жен, двух из которых он казнил, а одну, вероятнее всего, отравил.

(обратно)

566

Ганс Гольбейн (Младший) (1497/1498–1543) — немецкий живописец и график эпохи Возрождения, выдающийся мастер портрета.

(обратно)

567

Большого формата (лат.).

(обратно)

568

Испанский Мэйн — название, данное испанским владениям на северном побережье Южной Америки, начиная от устья реки Ориноко до полуострова Юкатан.

(обратно)

569

Непобедимая армада — крупный военный флот, созданный в 1586–1588 гг. Испанией для завоевания Англии. В 1588 г. понес огромные потери в результате сильного шторма и столкновения с английским флотом в Ла-Манше. В Испанию вернулась лишь половина кораблей, а морское могущество Испании было подорвано.

(обратно)

570

Речь идет об английской королеве Елизавете I Тюдор (1533–1603).

(обратно)

571

Джон Хокинс (1532–1595) — английский адмирал, один из первых работорговцев; участник сражения с испанской Непобедимой армадой (1588).

(обратно)

572

В Англии существовал майорат — форма наследования, по которой вся собственность переходила к старшему из наследников по мужской линии.

(обратно)

573

«Изыди, Сатана!» (лат.).

(обратно)

574

Крепкое белое вино.

(обратно)

575

Кабельтов — морская единица длины, равная 185,2 м.

(обратно)

576

Галера — военное или торговое судно, длинное, с низкими бортами. Галера ходила под парусами или на веслах (от 26 до 40 весел по каждому борту). Часто гребцами на галерах были пленные; в европейских странах, прежде всего во Франции, — каторжники. Галеры существовали с VII по XVII в.

(обратно)

577

Легкое красное вино.

(обратно)

578

Бейдевинд — курс парусного судна, когда угол между направлением движения и встречным ветром составляет менее 90°. Идти в бейдевинд — значит идти под острым углом к направлению ветра.

(обратно)

579

Ют — кормовая часть верхней палубы.

(обратно)

580

Шкафут — часть верхней палубы от фок-мачты до грот-мачты.

(обратно)

581

Фальшборт — легкая обшивка борта судна выше средней палубы.

(обратно)

582

Брамсель — прямой парус, поднимаемый над марселем.

(обратно)

583

Марсель — второй снизу парус, поднимаемый на стеньге.

(обратно)

584

Крюйсель — средний парус на бизань-мачте.

(обратно)

585

Бизань-мачта — задняя мачта.

(обратно)

586

Узел — единица измерения скорости корабля, 1 морская миля (1,85 км) в час.

(обратно)

587

Ванты — снасти, состоящие из толстых смоленых тросов, раскрепляющих мачту в обе стороны к бортам судна; между тросами вплетены более тонкие тросы, образующие веревочную лестницу.

(обратно)

588

Отдать рифы — увеличить парусность.

(обратно)

589

Полуют — задняя приподнятая часть юта.

(обратно)

590

Румб — одно из тридцати двух делений компаса.

(обратно)

591

Грот-мачта — средняя, самая высокая мачта.

(обратно)

592

Каронада — старинная короткоствольная пушка. На кораблях использовалась для стрельбы тяжелыми ядрами на ближней дистанции.

(обратно)

593

Стеньга — дерево, служащее продолжением мачты; смотря по тому, какой мачте принадлежит, называется фок-стеньга, грот-стеньга, крюйс-стеньга.

(обратно)

594

Кулеврина — старинное длинноствольное орудие.

(обратно)

595

Бедуины (араб. «бадауин» — обитатель пустынь) — кочевые арабы-скотоводы Передней Азии и Северной Африки. В европейской литературе бедуинами называли также полукочевых арабов, совмещающих скотоводство с земледелием.

(обратно)

596

Галиот — быстроходная галера небольших размеров, которую использовали в основном берберийские пираты.

(обратно)

597

Галс — курс идущего корабля относительно ветра. Если ветер дует с левой стороны, корабль идет левым галсом, если с правой — правым.

(обратно)

598

Марсовой — дозорный, находящийся на марсе.

(обратно)

599

Фок-мачта — передняя мачта.

(обратно)

600

Лингва франка — смесь западных языков с языками коренного населения (в данном случае арабским).

(обратно)

601

Оверштаг — крутой поворот корабля, движущегося под небольшим углом по направлению к встречному ветру (в бейдевинд) с правого галса на левый и наоборот.

(обратно)

602

Галеон — большое трехмачтовое судно; в XV–XVII вв. эти суда служили для перевозки товаров и драгоценных металлов из испанских и португальских колоний в Европу.

(обратно)

603

Марс — площадка на корабле, которая служит для размещения наблюдателей или сигнальной и осветительной техники.

(обратно)

604

До XVIII в. испанцы называли Америку Индиями или Западными Индиями, англичане и голландцы — Вест-Индией.

(обратно)

605

Превратности войны, сеньор капитан (исп.).

(обратно)

606

Сак — базар.

(обратно)

607

По-видимому, имеется в виду «филиппус», одна из золотых или серебряных монет XV–XVI вв., ходивших во Франции, Испании или Бургундии и названных по имени правителей этих государств.

(обратно)

608

Клянусь потрохами Всевышнего! (исп.).

(обратно)

609

Сцилла и Харибда — в греческой мифологии чудовища, жившие по обеим сторонам узкого пролива и губившие проплывающих между ними мореходов. Находиться между Сциллой и Харибдой означает подвергаться опасности одновременно с разных сторон.

(обратно)

610

Святая инквизиция — в католической церкви XIII–XIX вв. судебно-полицейское учреждение для борьбы с ересями. В XVI–XVII вв. — одно из основных орудий Контрреформации.

(обратно)

611

Братство Святого Бенедикта — католический монашеский орден, основанный около 530 г. Бенедиктом Нурсийским в Италии.

(обратно)

612

Епитимья — церковное наказание (поклоны, пост, длительные молитвы).

(обратно)

613

Санбенито — одежда, напоминающая нарамник, либо желтого цвета с красными крестами — для раскаявшихся, либо черного цвета с дьяволами и языками пламени — для нераскаявшихся грешников, одеваемая по повелению инквизиции на осужденных на аутодафе.

(обратно)

614

Аутодафе — оглашение приговора инквизиции в Испании и Португалии, а также само исполнение приговора.

(обратно)

615

Каракка — большое парусное судно XV–XVI вв., распространенное во всей Европе; такие суда ходили в Бразилию и Восточную Индию.

(обратно)

616

Братья-доминиканцы — члены католического монашеского ордена, основанного в 1215 г. испанским монахом Домиником.

(обратно)

617

Инфанта — в Испании и Португалии титул принцесс королевского дома.

(обратно)

618

Фордевинд — ветер, дующий прямо в корму идущего судна.

(обратно)

619

Прелат — в католической церкви звание высших духовных лиц.

(обратно)

620

Высшие сановники католической церкви носили пурпурные одежды.

(обратно)

621

Лепанто — прежнее название г. Нафиактос (Греция). Около Лепанто у входа в залив Патраикос 7 октября 1571 г. испано-венецианский флот разгромил турецкий флот. В бою при Лепанто участвовал великий испанский писатель Сервантес. Это было последнее крупное сражение с участием гребных судов.

(обратно)

622

Аркебуза — ручное огнестрельное оружие (тяжелое ружье).

(обратно)

623

Форштевень — кованая или литая часть, служащая продолжением киля и образующая нос корабля.

(обратно)

624

Мальтийские рыцари (иоанниты, госпитальеры) — члены рыцарского религиозного ордена, основанного в Палестине крестоносцами в начале XII в. Первоначальная резиденция — иерусалимский госпиталь (дом для паломников) Св. Иоанна. В конце XIII в. ушли с Востока. В 1530–1798 гг. имели резиденцию на о. Мальта (Мальтийский орден).

(обратно)

625

От «раис» (араб.) — господин.

(обратно)

626

Первоначально назареями называли первых христиан из иудеев. Позднее так стали называть всех христиан.

(обратно)

627

Начиная с эпохи Крестовых походов арабы называли франками всех европейцев, независимо от их национальности.

(обратно)

628

Нок — оконечность горизонтального или наклонного рангоутного дерева — реи, бушприта и т. д.

(обратно)

629

Имеется в виду Коран, священная книга мусульман.

(обратно)

630

«Во имя Аллаха» (мусульманская молитва).

(обратно)

631

Шахада — первый и самый важный столп ислама.

(обратно)

632

Мориски — мусульманское население, оставшееся на Пиренейском полуострове после падения Гренадского эмирата (1492) и насильственно обращенное в христианство. Мориски, большей частью тайно исповедовавшие ислам, жестоко преследовались инквизицией.

(обратно)

633

Галеас — большая галера, оснащенная парусами.

(обратно)

634

Иблис — в исламе злой дух, дьявол.

(обратно)

635

Дадал — распорядитель торгов на невольничьем рынке.

(обратно)

636

Брыжи — отложной воротник рубашки, собранный в мелкие складки.

(обратно)

637

Да поможет мне Господь! (исп.).

(обратно)

638

Зем-Зем — святой источник, расположенный в ограде храма в Мекке.

(обратно)

639

«Испанские сапоги» — средневековое орудие пытки: колодка, надевавшаяся на ногу и сжимавшая ее посредством закручивания особых втулок.

(обратно)

640

Кади — судья.

(обратно)

641

Драгут-рейс (Драгут; 1485–1565) — знаменитый турецкий корсар, уроженец Анатолии.

(обратно)

642

Андреа Дориа (1466–1560) — генуэзский адмирал и государственный деятель. Отстаивая независимость Генуи, в ходе Итальянских войн из тактических соображений служил сначала французскому королю Франциску I (1522–1525, 1527–1528), затем императору Карлу V. С 1528 г. — фактический правитель Генуэзской республики.

(обратно)

643

Бак — носовая часть верхней палубы до передней мачты (фок-мачты).

(обратно)

644

Идущий на смерть (лат.).

(обратно)

645

Идущий на смерть приветствует тебя! (лат.).

(обратно)

646

Великий Турок — титул, который христиане иногда давали оттоманским султанам.

(обратно)

647

Один из видов смертной казни, практиковавшийся в море: осужденного с завязанными глазами заставляли идти по доске, перекинутой через фальшборт.

(обратно)

648

Моим родителям (итал.).

(обратно)

649

Люцифер — одно из названий дьявола у христиан.

(обратно)

650

В кастрюле (фр.).

(обратно)

651

По-английски (фр.).

(обратно)

652

С маслинами (фр.).

(обратно)

653

Слоеный пирог (фр.).

(обратно)

654

Устарелое ругательство, искажающее имя Христа (фр.).

(обратно)

655

Любовный роман (фр.).

(обратно)

656

Ну что вы (фр.).

(обратно)

657

Здесь и далее автор приводит устаревшие французские ругательства («Po’Cap de Diou», «Mordemondiou», «Mordioux», «Pardieu», «Mordieu», «Par la mort Dieu», «Sangdieu», «Peste»), не имеющие точного эквивалента в русском языке. В дальнейшем они даются без перевода.

(обратно)

658

Да здравствует (фр.).

(обратно)

659

Ландскнехт — карточная игра.

(обратно)

660

Прием в королевских покоях в то время, когда государь встает с постели (фр.).

(обратно)

661

Хозяйка (фр.).

(обратно)

662

Тупик (фр.).

(обратно)

663

Спасибо (фр.).

(обратно)

664

Я умираю, сударь (фр.).

(обратно)

665

Возлюбленная (фр.).

(обратно)

666

Данте Алигьери (1265–1321) — великий итальянский поэт; в юности был влюблен в Беатриче, которую воспевал в своих ранних стихах.

(обратно)

667

Барышня (фр.).

(обратно)

668

Дворянство, знать (фр.).

(обратно)

669

Прощайте! (фр.).

(обратно)

670

Луидор (фр.) — французская золотая монета, чеканка которой началась в 1640 г. при Людовике XIII и продолжалась до 1795 г.

(обратно)

671

Здесь — «Вот это да!» (фр.).

(обратно)

672

Боже мой! (фр.).

(обратно)

673

Анна Австрийская (1601–1666) — дочь Филиппа III Испанского и Маргариты Австрийской, с 1615 г. жена Людовика XIII и королева Франции, в 1643–1661 гг. — регентша.

(обратно)

674

Высший свет (фр.).

(обратно)

675

Событие (фр.).

(обратно)

676

Что ты (фр.).

(обратно)

677

Суета сует (лат.).

(обратно)

678

Наконец-то (фр.).

(обратно)

679

Хвастун (фр.).

(обратно)

680

Мой кузен (фр.).

(обратно)

681

Любовь (фр.).

(обратно)

682

Еще бы! (фр.).

(обратно)

683

Увы! (фр.).

(обратно)

684

Посмотрим (фр.).

(обратно)

685

Провинция есть провинция (фр.).

(обратно)

686

Боже! (фр.).

(обратно)

687

Несчастный (фр.).

(обратно)

688

Домашнее платье (фр.).

(обратно)

689

Дура, идиотка! (фр.).

(обратно)

690

Дьявол! (фр.).

(обратно)

691

Что за работа! Боже мой, что за работа! (фр.).

(обратно)

692

Ворота (фр.).

(обратно)

693

Господин изменник (фр.).

(обратно)

694

Шомберг, Анри (1575–1632) — генерал немецких наемников во Франции, с 1625 г. — маршал Франции;

Ла Форс, Жак де Комон, герцог де (1558–1652) — один из лучших офицеров Генриха IV, с 1622 г. — маршал Франции, с 1630 г. — командующий Пьемонтской армией.

(обратно)

695

Вот (фр.).

(обратно)

696

Я так скучаю (фр.).

(обратно)

697

Арбитр изящества (лат.).

(обратно)

698

Негодяй! (фр.).

(обратно)

699

Тесей — герой древнегреческой мифологии, создатель Афинского государства. Одним из его подвигов стало убийство дикого быка, сеявшего страх на Марафонской дороге близ Афин.

(обратно)

700

Уходим (фр.).

(обратно)

701

Ладно (фр.).

(обратно)

702

Въездные ворота (фр.).

(обратно)

703

Мирмиллоны (фр.). Мирмиллон — гладиатор в галльском вооружении с изображением рыбки на шлеме.

(обратно)

704

Дуэлянт (фр.).

(обратно)

705

Местное наречие, говор (фр.).

(обратно)

706

До победного конца, до смерти одного из противников (фр.).

(обратно)

707

Намек на Иуду Искариота, ученика Иисуса Христа, предавшего своего учителя.

(обратно)

708

Рассказчик (фр.).

(обратно)

709

Пощадите (фр.).

(обратно)

710

Романы (фр.).

(обратно)

711

Судный день (лат.).

(обратно)

712

Театральный эффект (фр.).

(обратно)

713

Клянусь честью (фр.).

(обратно)

714

Господин шпион (фр.).

(обратно)

715

Прощай, дитя мое! (фр.).

(обратно)

716

Наконец (фр.).

(обратно)

717

Негодяй (фр.).

(обратно)

718

Далила — возлюбленная Самсона. По ветхозаветному преданию, Самсон отличался необыкновенной силой, которая заключалась в его волосах. Далила, узнав по наущению филистимлян этот секрет, усыпила Самсона и позвала филистимлян. Те остригли Самсону волосы, и сила оставила его.

(обратно)

719

Барышни, девицы (фр.).

(обратно)

720

Наемные убийцы (итал.).

(обратно)

721

Этуаль (I’Etoile — фр.) — звезда.

(обратно)

722

Эй, парень! (фр.).

(обратно)

723

Ну как? (фр.).

(обратно)

724

Под открытым небом (фр.).

(обратно)

725

О, Боже! (фр.).

(обратно)

726

Дочери Ахеронта — в греческой мифологии дочери царя Ахеронта отличались вздорным и сварливым характером.

(обратно)

727

Плутон — в римской мифологии бог подземного царства мертвых.

(обратно)

728

Мессер (messere итал.) — господин.

(обратно)

729

Герцогство и город Баббьяно выдуманы автором романа.

(обратно)

730

Папа Александр VI, отец Чезаре Борджа.

(обратно)

731

Урбино — город в Центральной Италии.

(обратно)

732

Пресвятая Дева! (лат.).

(обратно)

733

Итальянское слово «мадонна» имеет два значения: 1) госпожа (в этом смысле употребляется в форме «монна»); 2) Богоматерь.

(обратно)

734

Апулей — римский писатель II в., автор знаменитого романа «Метаморфозы, или Золотой осёл», герой которого был превращён в осла.

(обратно)

735

Мальвазия — сладкое вино из винограда.

(обратно)

736

Гонфалоньер — высший чиновник управления или главнокомандующий в средневековых итальянских городах-республиках.

(обратно)

737

Аникино из Феррары — знаменитый камнерез.

(обратно)

738

Мантенья, Андреа (1431–1506) — выдающийся живописец и гравёр раннего Возрождения.

(обратно)

739

Пиччинино, Никколо (1386–1444) — знаменитый итальянский кондотьер. Речь идёт о его жизнеописании.

(обратно)

740

Джулиано делла Ровере (1443–1513) — крупный церковный деятель, в 1503 г. был избран папой под именем Юлия II.

(обратно)

741

Никколо да Корреджо (1450–1508) — итальянский дворянин и дипломат.

(обратно)

742

Кондотьер — командир пешего или конного отряда наёмников в Италии XIV–XVI веков.

(обратно)

743

Фортемани (итал.) — сильные руки.

(обратно)

744

Аркебуза — один из ранних образцов ручного огнестрельного оружия.

(обратно)

745

Морион — лёгкая каска.

(обратно)

746

Итальянская миля составляла 1,5–1,9 км (в зависимости от области).

(обратно)

747

Освободи меня от дурного, Господи (лат.).

(обратно)

748

Святая Лючия — одна из итальянских святых; за приверженность христианской общине после позора и пыток была заколота шпагой.

(обратно)

749

Итак (итал.).

(обратно)

750

Речь идёт о «Декамероне», произведении великого итальянского писателя Джованни Боккаччо (1313–1375).

(обратно)

751

Святой Лоренцо — дьякон римской церкви, казнённый после жестоких пыток в 258 г.

(обратно)

752

Чичибей, кавалер, постоянный спутник дамы (итал.).

(обратно)

753

Пизанелло — итальянский живописец раннего Возрождения.

(обратно)

754

Мастиф — распространённая в Англии порода крупных догообразных собак.

(обратно)

755

Полицейский агент, сыщик (итал.).

(обратно)

756

Калабрия — историческая область на юге Италии; Пьемонт — историческая область и государство на северо-западе Италии.

(обратно)

757

Кто идёт? (итал.).

(обратно)

758

Ошибка автора: праздник тела Христова, торжественно отмечаемый католиками, всегда приходится на четверг первой недели после Троицы, одного из важнейших христианских праздников.

(обратно)

759

Потерна — замаскированная дверь на выходе из подземного хода замка или крепости.

(обратно)

760

Борджа Лукреция (1480–1519) — дочь Родриго Борджи, который к моменту начала действия романа стал Римским Папой. Была невестой испанского графа дона Сезара де Аверса, однако по политическим соображениям в 1492 г. была выдана за Джованни Сфорцу. После короткого периода счастливой семейной жизни отец вызвал ее к себе в Рим, где объявил брак дочери недействительным, а вскоре был заключен другой «союзный» брак — Лукрецию выдали за Альфонсо Арагонского, внебрачного сына неаполитанского короля Альфонсо II. Этот союз расстроил Чезаре Борджа, приказавший в июле 1500 г. убить своего зятя.

(обратно)

761

Борджа Чезаре (1474–1507) — сын Родриго Борджи. С юношеских лет, пользуясь отцовской помощью, стал успешно продвигаться по ступенькам церковной иерархической лестницы: почти каждый год он получал все более высокие назначения — епископ Памплоны, архиепископ, кардинал, генерал-губернатор и папский легат. Однако 17 августа 1498 г. Чезаре отказался от духовной карьеры и попытался создать в Италии мощное централизованное государство на манер французского или испанского, но его планы нарушила смерть отца. Лишившись поддержки Святого престола, Чезаре некоторое время еще безуспешно продолжал свою борьбу, пока не был убит. Чезаре Борджа был одним из любимых героев Сабатини. Ему он посвятил роман-биографию «Жизнь Чезаре Борджа» (1912) и серию исторических рассказов «Суд герцога» (1911).

(обратно)

762

Гильдия — во времена средневековья в Западной Европе так назывались объединения, преследовавшие экономические, политические или религиозные цели.

(обратно)

763

Сенешаль — должностное лицо, занимавшееся в средневековой Европе управлением замками, командованием военными отрядами, отправлявшее от имени сеньора правосудие и т. д.

(обратно)

764

Имя героя образовано от итальянского глагола lazzare («шутить», «балагурить»).

(обратно)

765

Боккадоро — буквальный перевод прозвища раннехристианского святого Иоанна Златоуста (греч. Хрисостомос). Во времена Возрождения итальянцы называли так тех, кто слишком умничал или обнаруживал излишнюю болтливость.

(обратно)

766

Кардиналом Чезаре Борджа стал в 1493 г.

(обратно)

767

Пезаро — этот итальянский город долгое время был предметом ожесточенных споров между римскими папами и германскими императорами. С XIII в. стал самостоятельным государством, власть в котором захватило семейство Сфорца. При Костанцо I, в 1474 г., в городе начали возводить мощную крепость и герцогский дворец. Впоследствии, когда умер Джованни Сфорца, папа Юлий II передал город во владение своему племяннику Франческо Марии делла Ровере.

(обратно)

768

Сфорца Джованни (1466–1510) — представитель одной из самых могущественных правящих фамилий тогдашней Италии, сын Костанцо I, государя Пезаро (1473–1483). После смерти отца сам стал государем этого города-государства, правил в 1483–1500 и 1503–1510 гг. В 1499 г. бежал из Пезаро, спасаясь от герцога Валентино; вернул свою власть в 1503 году, после смерти папы Александра VI.

(обратно)

769

Тиран — так назывался в XII — середине XVI в. единоличный правитель итальянского города-государства, добившийся этого поста путем насильственного захвата власти.

(обратно)

770

Мальяно (Мальяно-Сабино) — городок на Тибре, примерно в 50 км севернее Рима.

(обратно)

771

Нарни — город на реке Пера, притоке Тибра, примерно в 70 км севернее Рима.

(обратно)

772

Пересечь границу Урбино… — С 1443 г. и до начала XVII в. Урбино был герцогством; до 1508 г. там правил род Монтефельтро.

(обратно)

773

Лига — такой меры длины в Италии не было. Очевидно, автор имеет в виду скорее французское лье (4445 м), чем английскую лигу (4828 м), так как расстояние между Нарни и Сполето составляет примерно 30 км.

(обратно)

774

Боккаччо Джованни (1313–1375) — итальянский писатель, один из первых гуманистов и родоначальников литературы Возрождения. Здесь речь идет о самой знаменитой его книге — сборнике новелл «Декамерон» (написан в 1350–1353, издан в 1471).

(обратно)

775

Саккетти Франко (около 1330 — около 1400) — итальянский поэт, мыслитель и новеллист; много путешествовал; новеллы начал писать около 1378 г., закончил около 1390 г. Собрание новелл Ф. Саккетти составлено из забавных историй, насмешек, остроумных диалогов, городских сплетен. Писателем было создано 300 новелл, из которых до наших дней дошло 223, многие из них — в отрывках. Многие из этих коротких рассказов обнаруживают сильное влияние простонародных устных рассказов.

(обратно)

776

Гуальдо (Гуальдо-Тадино) — местечко на западном склоне Умбро-Маркских Апеннин, в современной провинции Умбрия.

(обратно)

777

Морфей — в греческой мифологии крылатое божество сна, один из сыновей бога сна Гипноса. Являлся людям во сне.

(обратно)

778

Крестьянин (итал.).

(обратно)

779

Ossa di Cristo (и дальше Sangue di Cristo) — это выражение не надо воспринимать буквально. Оно относится к категории ругательств, которые возникли в ряде европейских государств из выражений, объявленных средневековой церковью богохульными. Смысловое значение подобных фраз приблизительно соответствует русскому «Черт побери!».

(обратно)

780

Кальи — селение на западном склоне Умбро-Маркских Апеннин.

(обратно)

781

Фиренцуола Аньоло (1493–1543) — получил церковное образование, постригся в монахи и занимал видные должности при папском дворе, но после смерти Льва X охладел к религии, в 1526 г. вышел из монашеского ордена и занялся литературной деятельностью. Здесь речь идет о трактате Фиренцуолы «Беседы о красоте женщин».

(обратно)

782

Фабриано — город в Умбро-Маркских Апеннинах.

(обратно)

783

Эзино, Музоне — реки, стекающие с восточных склонов Умбро-Маркских Апеннин в Адриатическое море.

(обратно)

784

Перуджа — центр современной провинции Умбрия.

(обратно)

785

Тразименское озеро — крупнейшее из Апеннинских озер к северу от Рима.

(обратно)

786

Кортона — центр коммуны в провинции Ареццо; расположен на обрыве высокого холма в 494 м над уровнем моря. С VIII в. до н. э. город был важным центром этрусков.

(обратно)

787

Тоскана — историческая область Италии между побережьем Тирренского моря и Апеннинами.

(обратно)

788

Иисус (итал.).

(обратно)

789

Сбирры — полицейские агенты, сыщики (в частности — в средневековых и ренессансных коммунах, республиках и синьориях).

(обратно)

790

Шутка (итал.).

(обратно)

791

Кровь Христова (итал.).

(обратно)

792

В самом деле? (итал.).

(обратно)

793

Сенигаллия — порт на Адриатическом побережье, между Пезаро и Анконой.

(обратно)

794

Лорето — город в провинции Анкона, в котором расположен храм Девы Марии, а также так называемый Святой Дом, в котором будто бы Марии явился архангел Гавриил с благой вестью. Дом этот в ночь с 9 на 10 мая 1291 г. чудесным образом будто бы перенесся в Терсатто возле Фиуме (нынешней Риеки в Хорватии), а 10 декабря 1494 г. также чудесным образом перенесся в «место, окруженное лаврами», то есть в Лорето.

(обратно)

795

Фоссомброне — селение на реке Метауро, к северо-востоку от Кальи.

(обратно)

796

Аттендоло — род деятельных землевладельцев родом из коммуны Котиньолы в Романье, давших большое число военачальников различного ранга; некоторые из них прославились на всю Италию. Один из них, Муцио Аттендола (умер в 1424 г.), граф ди Котиньола, был знаменит своей исключительной физической силой и привычкой к насилиям, за что и получил прозвище Сфорца (ит. устар. «насилие»). Его считают основателем рода Сфорца.

(обратно)

797

Фано — порт на Адриатике, близ устья р. Метауро, в десятке километров от Пезаро.

(обратно)

798

Непотизм (от лат. «внук», «потомок») — здесь: раздача римскими папами доходных должностей, земель, высших церковных званий и проч. своим родственникам.

(обратно)

799

Боярдо Маттео Мария, граф Скандиано (1441–1494) — итальянский поэт, автор лучшего сборника любовных стихотворений «Три книги о любви» (опубликован в 1499; вдохновительницей стихов была возлюбленная поэта Антония Капрара); главное произведение — неоконченная эпическая поэма «Влюбленный Роланд», над которой он работал с 1476 г. (первые две книги вышли в свет в 1483 г., оставшаяся часть — 1499).

(обратно)

800

Тассо Бернардо (1493–1569) — итальянский поэт, отец гениального Торквато Тассо; получил известность как автор поэмы «Амадиджи» (1543–1557; опубликована в 1560), переработки испанского рыцарского эпоса «Амадис Галльский».

(обратно)

801

Аргус — в греческой мифологии великан, имевший множество глаз (в одном из самых распространенных вариантов — сто).

(обратно)

802

Алтея — род многолетних травянистых растений семейства мальвовых. Один из самых распространенных видов — алтея лекарственная (Althaea officinalis), корень которой используется в медицине (как смягчающее и отхаркивающее средство) и ветеринарии.

(обратно)

803

В первом часу утра… — отсчет времени в те времена начинался с 6 часов утра.

(обратно)

804

Персей, спасший Андромеду — в греческих мифах рассказывается об Андромеде, дочери царя Кефея, которая была отдана в жертву ужасному морскому чудовищу, но герой Персей убил чудовище и спас девушку.

(обратно)

805

Доминико Лопес — вымышленный персонаж.

(обратно)

806

Джованни Сфорца был внебрачным сыном Костанцо и госпожи Фьоры Бонн.

(обратно)

807

В 1501 г. Лукреция Борджа вышла замуж за Альфонсо д’Эсте, старшего сына герцога Феррарского. Двор герцогини Лукреции стал одним из самых интеллектуальных в Италии. Здесь находили приют многие видные художники, музыканты, поэты, скульпторы и мыслители.

(обратно)

808

Герцог Гандийский — Джованни Борджа (1476–1497), брат Чезаре. В 1494 г. отец (папа Александр VI) назначил его командующим папскими войсками, которые вели тогда борьбу с родом Орсини, что вызвало зависть и неудовольствие Чезаре, которому молва приписала убийство брата. Титул герцога Гандийского Джованни получил в 1488 г. Убийству герцога Джованни автор посвятил рассказ «Ночь ненависти» (см.: Сабатини Р. Капризы Клио. СПб.; М., Прибой, 1994).

(обратно)

809

Папа Александр VI — под этим именем в 1492–1503 гг. Святой престол занимал испанец дон Родриго де Борха Доме; итальянцы переделали звучание его фамилии на свой лад — Борджа.

(обратно)

810

Герцог Лудовико Мария Сфорца, прозванный Мавром (1452–1508), правил в Милане в 1494–1500 гг.

(обратно)

811

Исчислил, взвесил, разделил (библ.).

(обратно)

812

Arbiter elegantiarum — арбитр элегантности (лат.); так римский император Нерон называл своего придворного Гая Петрония Арбитра, предполагаемого автора знаменитого в древности романа «Сатирикон», от которого до наших дней дошли лишь незначительные отрывки.

(обратно)

813

Моя госпожа (итал.).

(обратно)

814

Валтасар (Белшаццар, евр. «Бел, защити царя») — старший сын и соправитель последнего властителя Нововавилонского царства, правил с 556/550 по 539 г. до н. э. Взял на себя государственные дела и верховное командование на севере страны, когда его отец Набонид выступил в поход на г. Тейу. При завоевании Вавилона персами при Кире в 539 г. до н. э. был убит. В библейской книге пророка Даниила рассказывается, что во время пира во дворце тирана царь Валтасар увидел руку, пишущую кровью слова «Мене, мене, текел, упарсин», которые пленный иудей Даниил истолковал так: «Вот и значение слов: мене — исчислил Бог царство твое и положил конец ему; текел — ты взвешен на весах и найден очень легким; упарсин — разделено царство твое и дано мидянам и персам» (Дан., 5:25–28). Впрочем, официальная историческая наука считает последним царем Вавилона Набонида (555–538 гг. до н. э.). Мидию персидский царь Кир покорил в 550 г. до н. э.

(обратно)

815

Poeta nascitur — неточный и неоконченный афоризм прославленного древнеримского писателя, оратора и политического деятеля Марка Туллия Цицерона (106-43 гг. до н. э.) из речи, произнесенной им в 61 г. до н. э. в защиту греческого поэта Архия. В полном виде цитата читается так: «Poetae nascuntur, oratores fiunt» («Поэтами рождаются, ораторами становятся»)

(обратно)

816

Герцог Валентино — после отказа в 1498 году от кардинальского звания Чезаре Борджа получил от французского короля графство Валентинуа, которое сразу же было переименован в герцогство. Итальянский вариант французского названия феодального владения Чезаре — Валентино, поэтому папского сына стали называть герцогом Валентино.

(обратно)

817

Франческа Гонзага, правитель Мантуи — речь идет о Франческо II (1484–1519), маркизе Мантуанском.

(обратно)

818

Солерет — стальной ботинок в рыцарских доспехах.

(обратно)

819

Юпитер — верховный бог римского пантеона; в числе прочего повелевал громами и молниями. Молниями он поражал своих врагов.

(обратно)

820

Марс — бог войны в римской мифологии.

(обратно)

821

Романсеро — название сборников испанских народных эпических песен («романсов»).

(обратно)

822

Панегирик — в Древней Греции надгробная похвальная речь, в которой прославлялись подвиги умершего. В широком смысле — восторженная, нередко неумеренная похвала.

(обратно)

823

Вергилий (Публий Вергилий Марон, 70–19 гг. до н. э.) — римский поэт, один из крупнейших в античном мире. Писал в разных жанрах, но главным его сочинением считается эпическая поэма «Энеида».

(обратно)

824

Григорианский хорал — хоралом в католическом богослужении называется церковное хоровое пение. Григорианский хорал (григорианское пение) частично построен на традициях галльской народной и арабской музыки. По тональности восходит к греко-романской музыке. Римский папа Григорий I собрал бытовавшие до него в церковном обиходе мелодии, приказал внести в них исправления и мелодические переделки, после чего эти мелодии получили его имя. Для распространения введенного им музыкального канона Григорий I основал в Риме певческую школу.

(обратно)

825

Те Deum — название литургического гимна («Tе Deum laudamus» — «Тебя, Господа, хвалим»), написанного ритмической латинской прозой, который исполняется после чтения евангелий (officium lectiones) пo воскресеньям, кроме дней поста, праздникам и в особых случаях в качестве благодарения.

(обратно)

826

Прощай (итал.).

(обратно)

827

Стихи Боккадоро (итал.).

(обратно)

828

Эпиталама — в античной поэзии свадебная лирическая песня с пожеланиями счастья новобрачным.

(обратно)

829

Восхваления (итал.).

(обратно)

830

Паладин — первоначально так называли в средневековых романах ближайших соратников Карла Великого. Позднее слово стало обозначать странствующего рыцаря, носителя рыцарских доблестей.

(обратно)

831

Пресвятая Дева (итал.).

(обратно) name="n_832">

832

Святый Боже (итал.).

(обратно)

833

Requiescat — первое слово ритуальной фразы «Requiescat in расе» («Да почиет с миром», лат.).

(обратно)

834

Расстояние от Пезаро до Чезены составляет около 60 км.

(обратно)

835

Мир Господень да пребудет с тобой (лат.).

(обратно)

836

Каттолика — сейчас это небольшой приморский городок в десятке километров к северо-западу от Пезаро по дороге на Чезену.

(обратно)

837

Дукат — золотая венецианская монета, широко распространенная в других итальянских городах и европейских государствах.

(обратно)

838

Имеется в виду Эмилия-Романья, историческая область Северной Италии.

(обратно)

839

Вернер фон Урслинген (ит. Гуарньери ли Урслинген; умер в 1354), герцог — жестокий и безжалостный кондотьер, организовавший около 1340 г. один из первых отрядов наемников в Италии; последовательно воевал на службе правителей Пизы, Романьи, Неаполя, Фаэнцы, Форли.

(обратно)

840

Будуар — гостиная хозяйки в богатом доме для неофициальных приемов (а также обстановка такой гостиной).

(обратно)

841

Висконти Бернабо (1323–1385) — итальянский феодальный правитель, унаследовал власть над рядом городов и территорий на севере Италии, с 1355 г. в его руках оказалась вся Миланская область. В этом же году он получил патент на имперский викариат, продолжил завоевания и создал централизованное государство. Хронисты и писатели не раз упоминают о его жестокостях, нарушениях законности и издевательствах над подчиненными.

(обратно)

842

Читта-ди-Кастелло — городок в верхнем течении Тибра, в Умбро-Маркских Апеннинах, на севере провинции Умбрия.

(обратно)

843

Андреуччо да Перуджа — герой одной из самых известных новелл «Декамерона» (день II, новелла 5).

(обратно)

844

Расстояние от Чезены до Фаэнцы незначительно превышает 30 км.

(обратно)

845

Иисус Навин — преемник Моисея в качестве вождя израильтян при завоевании «земли обетованной» в Ханаане, главное действующее лицо названной его именем отдельной Книги Библии. Во время одного из сражений, остановив солнце, помог соплеменникам победить хананеев. «Иисус воззвал к Господу… и сказал пред Израильтянами: стой, солнце, над Гаваоном, и луча, над долиною Алалонскою! И остановилось солнце, и луна стояла, доколе народ мстил врагам своим… И не было такого дня ни прежде, ни после того…» (Нав. 10:12–14).

(обратно)

846

Любимый мой (итал.).

(обратно)

847

Циклоп — в древнегреческой мифологии: мощный и злой великан с одним глазом во лбу.

(обратно)

848

Пресвятая Дева (итал.).

(обратно)

849

Ave caesar — начальные слова фразы «Ave, Caesar, morituri te salutant!», которой римские гладиаторы приветствовали появление в ложе императора Клавдия.

(обратно)

850

Акр — английская мера площади; 1 акр равен 0,4 га.

(обратно)

851

Понтий Пилат — римский прокуратор (наместник) провинции Иудеи в 26–36 гг. В его правление был, согласно христианскому вероучению, казнен Иисус Христос.

(обратно)

852

Сенешал (буквально: старший над слугами) — феодальный чиновник, руководивший содержанием и обороной замка, командовал воинскими соединениями и т. д. В качестве королевского представителя осуществлял высшие судебные функции на той или иной территории.

(обратно)

853

Тихо (фр.).

(обратно)

854

Вдова (фр.) — в отношении женщины высокого ранга; обычно — титулованной особы.

(обратно)

855

Увы (фр.).

(обратно)

856

Превосходно! (фр.).

(обратно)

857

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

858

Владыка Небесный! (фр.).

(обратно)

859

Черт побери! (фр.).

(обратно)

860

Боже мой! (фр.).

(обратно)

861

Итальянские войны — под этим названием объединяются войны за раздел сфер влияния, происходившие в 1494–1559 гг. на территории Италии; основными воюющими сторонами выступали Франция, Испания, Германская империя, к которым присоединялись мелкие итальянские государства.

(обратно)

862

Прелат — высшее должностное лицо в католической церковной иерархии.

(обратно)

863

Наконец (фр.).

(обратно)

864

Итак, до завтра (фр.).

(обратно)

865

Еще бы! (фр.).

(обратно)

866

Бургундский отель — бывшая резиденция герцогов Бургундских в Париже. С прекращением герцогской династии в 1477 г. дворец постепенно пришел в упадок.

(обратно)

867

Кровожадный (итал.).

(обратно)

868

Капуцины (исп. cappucini) — иное название монахов-францисканцев, данное по форме головного убора — капюшона.

(обратно)

869

Францисканцы — монахи нищенствующего католического ордена, основанного святым Франциском Ассизским.

(обратно)

870

Дюйм — старинная мера длины, равная 2, 54 см.

(обратно)

871

Вот так! (фр.).

(обратно)

872

Франциск Ассизский (1182–1226) — один из популярнейших католических святых, пропагандист аскетического монашеского служения Богу. Основатель нищенствующего монашеского ордена, названного его именем.

(обратно)

873

Черт возьми (фр.).

(обратно)

874

Форейтор — кучер, сидящий верхом на одной из лошадей, запряженных цугом, то есть видом запряжки, при которой лошади располагаются гуськом или попарно в два-три ряда, следующие друг за другом.

(обратно)

875

Западня (фр.).

(обратно)

876

Савойя — феодальное владение, сначала — графство, потом — герцогство, расположенное в Западных Альпах. В течение долгого времени служило объектом территориальных споров между Францией и итальянскими государствами. По мирному договору 1559 г. французы отказались от претензий на Савойю, хотя в XVII–XVIII вв. не раз ее оккупировали. Окончательно Савойя вошла в состав Франции в 1880 г.

(обратно)

877

Неаполитанские войны — автор имеет в виду начальный период итальянских войн, когда французский король Карл VIII, представитель Анжуйской династии, выступил претендентом на освободившийся неаполитанский престол; притязания французов успеха не имели.

(обратно)

878

День Всех Святых католическая церковь отмечает 1 ноября; на следующий день, 2 ноября, католики поминают усопших.

(обратно)

879

Мир (лат.).

(обратно)

880

Мир тебе (лат.).

(обратно)

881

Вам (лат.).

(обратно)

882

Бахус (точнее, Вакх) — одно из имен древнегреческого бога Диониса, почитаемого в этой ипостаси покровителем виноградарства и виноделия.

(обратно)

883

Лето Святого Мартина — французская идиома, ей близко понятие «бабье лето» в русском языке, период приблизительно с конца октября до 11 ноября. В контексте данного романа это выражение, ставшее названием, имеет и другой смысл: период пробуждения нового чувства в жизни главного героя.

(обратно)

884

Пистоль — анахронизм автора. Пистолем называлась первоначально испанская золотая монета, которую начали чеканить после 1537 г. Позднее, в XVII в., такое название получали почти все золотые монеты европейских стран, вес которых приближался к испанскому пистолю. Во Франции чеканка аналогичных монет, получивших название луидоров, началась только в 1640 г.

(обратно)

885

Клянусь Бахусом (итал.).

(обратно)

886

Лига — здесь речь идет об уставной, или статутной, лиге, английской мере длины, равной 4,83 км.

(обратно)

887

Барышня там (итал.).

(обратно)

888

Фут — английская мера длины, равная 30,48 см.

(обратно)

889

Боже! (фр.).

(обратно)

890

Миля — английская мера длины, равная 1609 м.

(обратно)

891

Марс — древнеримский бог войны. Купидон — древнеримское божество любви.

(обратно)

892

Судный день — по христианским верованиям, день воскресения всех умерших для Божьего суда над родом людским, в результате которого праведникам суждено испытать вечное блаженство в раю, тогда как грешники будут навсегда ввергнуты в ад.

(обратно)

893

Эй, там! (итал.).

(обратно)

894

О мертвых или хорошо, или ничего (лат.).

(обратно)

895

Гинея — англ. золотая монета, впервые отчеканенная в 1663 г. из золота, попавшего в Европу из Африки, с побережья Гвинейского залива (отсюда и название). В XVII веке вес гинеи составлял около 8,5 г., в том числе чистого золота — около 7,8 г.

(обратно)

896

Брабант — часть Фландрии, впоследствии разделенная между независимыми Нидерландами (провинция Северный Брабант) и принадлежавшей Испании Бельгией (провинция Антверпен, Лимбург, Брабант). Со времен средневековья Брабант славился изготовлением уникальных пышных кружев.

(обратно)

897

Герцог Монмутский, или просто Монмут, Джеймс Скотт (1649–1685) — незаконнорожденный сын английского короля Карла II. Воспитывался бабушкой, женой казненного Карла I, королевой Генриеттой-Марией. После Реставрации Карл II признал его своим законным сыном, поселил в собственном дворце, присвоил титулы графа Донкастерского и герцога Монмутского. Джеймс Скотт занимал ряд крупных военных постов, в частности был главнокомандующим королевскими войсками в Шотландии при подавлении восстания ковенантеров. В 1683 г. был обвинен в государственной измене за участие в заговоре против отца, но Карл простил его и выслал из страны. Поселившись в Нидерландах, Монмут при участии графа Аргайла составил в 1685 г. новый заговор, теперь уже против короля Якова II. Во главе немногочисленного отряда высадился в Англии, но был разбит в сражении при Седжмуре, бросил свои войска и попытался добраться до побережья. Был арестован и доставлен к королю, на коленях выпрашивал себе прощение, однако Яков все же приговорил его к смертной казни. Исполнявший приговор палач отсек мятежнику голову только с третьей попытки.

(обратно)

898

Аргайл — Арчибальд Кемпбелл, девятый граф Аргайл (1629–1685), истинный лидер протестанской оппозиции (вопреки утверждению автора). Должен был поднять Шотландию против Якова Стюарта, но его высадка кончилась неудачей: 18 июня 1685 г. он был схвачен у реки Клайд, а 12 дней спустя обезглавлен в Эдинбурге.

(обратно)

899

Кто краснеет — флиртует, кто бледнеет — страдает (буквально: краснеющая любовь — цветочек; бледнеющая любовь — сердечная драма).

(обратно)

900

Кларет — старинное английское название любых вин желтоватого и светло-красного цветов. После 1600 г. «кларетом» стали называть молодые неигристые вина розового цвета.

(обратно)

901

Канарское — легкое сладкое вино родом с Канарских островов.

(обратно)

902

Ифигения — героиня одного из древнегреческих мифов Троянского цикла, дочь царя Агамемнона. Автор имеет в виду следующий мифологический сюжет: богиня Артемида разгневалась на греков за оскорбление, нанесенное ей Агамемноном, и потребовала в наказание принести ей в жертву Ифигению. Потом богиня смилостивилась и похитила девушку с жертвенного алтаря, заменив ее ланью (в других вариантах мифа — медведицей или телкой).

(обратно)

903

Сомерсет (Сомерсетшир) — одно из юго-западных графств Англии, выходящее к побережью Бристольского залива. В этом графстве расположены упоминаемые в романе города Тонтон и Бриджуотер (порт в устье впадающей в Бристольский залив реки Паррет); центр графства — Бат-на-Эйвоне.

(обратно)

904

Девоншир — графство в юго-западной Англии, на полуострове Корнуолл.

(обратно)

905

Истина в вине (лат.).

(обратно)

906

Фергюсон Роберт (1637–1714), прозванный «Заговорщиком» за поддержку оппозиции королям Карлу II и Якову II. Был правой рукой герцога Монмута. Еще более видную роль сыграл три года спустя при высадке Вильгельма Оранского.

(обратно)

907

Герцог Йоркский — имеется в виду тогдашний король Англии Яков II.

(обратно)

908

Генрих VII (1457–1509, английский король с 1485 г.) — первый монарх из династии Тюдоров. Речь идет о высадке претендента на королевский престол в 1485 г. в уэльской гавани Мильфорд-Хейден. Отсюда он двинулся против войск Ричарда III. Благодаря измене отчима, уведшего с собой значительную часть королевских сторонников, Генриху удалось одержать победу в битве при Босуорте 22 августа 1485 г., в которой погиб король Ричард, что привело к окончанию 13-тилетней войны Алой и Белой Роз.

(обратно)

909

Дорсет (Дорсетшир) — графство на юго-западе Англии, граничащее на северо-западе с Сомерсетширом. Гемпшир (Гэмпшир) — графство в Южной Англии, расположенное к востоку от Дорсетшира. Уилтшир, Глостер (Глостершир) — графства на юге Англии, выходящие к побережью Ла-Манша. Чешир — графство на западе Англии с центров в городе Честере; его северной границей является река Мерсей.

(обратно)

910

Мерсей (Мерси) — река в Англии, впадающая в Ирландское море; длина ее составляет 110 км; в устье этой реки расположен город Ливерпуль.

(обратно)

911

Тори — одна из двух крупнейших политических партий, возникшая в конце 1670-х гг. Выражала интересы земельной аристократии и высшего духовенства английской церкви. В политическом плане в XVII веке тори были сторонниками династии Стюартов.

(обратно)

912

…брак его отца с Люси Уолтерс — Джеймс Скотт Монмут был сыном короля Карла II и его фаворитки Люси Уолтерс (Уолтер, ок. 1630–1658). Вступив на престол, Карл признал свое отцовство, но жениться на любовнице никогда не собирался. Впрочем, Люси это особенно не огорчало. Она и после разрыва с будущим королем (в 1651 г.) продолжала вести беспорядочную разгульную жизнь. В 1656 г. ее обвинили в шпионаже и даже посадили в Тауэр, но ей удалось быстро освободиться из тюрьмы, после чего она уехала в Париж, где через два года умерла.

(обратно)

913

Сандерленд — Роберт Спенсер, второй граф Сандерленд (1641–1702); английский политический деятель. При Якове II был руководителем кабинета министров, поддерживая прокатолическую позицию своего сюзерена.

(обратно)

914

Любовь! (фр.).

(обратно)

915

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

916

Посмотри (фр.).

(обратно)

917

Смотри-ка! (фр.).

(обратно)

918

О! Да еще в полном составе (фр.).

(обратно)

919

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

920

Не так ли? (фр.).

(обратно)

921

Заткнись! (фр.).

(обратно)

922

Хорошо? (фр.).

(обратно)

923

Негодяй (фр.).

(обратно)

924

Весьма кстати (фр.).

(обратно)

925

Вот! (фр.).

(обратно)

926

Ах, черт возьми! (фр.).

(обратно)

927

Ах, да! (фр.).

(обратно)

928

Военная удача (фр.).

(обратно)

929

Покончим с этим! (фр.).

(обратно)

930

Хорошо (фр.).

(обратно)

931

До свидания, господа! К вашим услугам, мадам! (фр.).

(обратно)

932

разделить судьбу жены Лота. — Согласно Библии (Бытие, гл. 19), Лот и его семейство были единственными праведниками в погрязшем в грехах городе Содоме. Замыслив уничтожить этот город вместе с его жителями, Бог решил пощадить семью Лота. Однако после оставления города ни один из беглецов не должен был оборачиваться. Жена Лота ослушалась этой заповеди и была обращена в соляной столп.

(обратно)

933

Антоний — имеется в виду крупный политический деятель и полководец Древнего Рима Марк Антоний (83–30 до н. э.). Осажденный в египетском городе Александрии своим противником Октавианом Августом, покончил жизнь самоубийством.

(обратно)

934

Сен-Жермен — после изгнания из Англии в 1688 году король Яков II поселился в парижском предместье Сен-Жермен, где жил в собственном дворце под именем шевалье де Сен-Жермен.

(обратно)

935

Брэмерское поражение 1715 года — Брэмер — деревушка близ Абердина, известна как место, где было поднято знамя восстания 1715 года.

(обратно)

936

Двор чудес — квартал средневекового Парижа, ставший притоном профессиональных нищих.

(обратно)

937

Король Яков — в романе этим именем называется сын английского короля Якова II (1633–1701, правил в 1685–1688), прозванный Яковом (Джеймсом) Старым Претендентом (1688–1766). Детство провел вместе с отцом под Парижем. После смерти Якова II был французским монархом Людовиком XIV провозглашен английским королем. Своими сторонниками, якобитами, считался законным владельцем британского престола. В 1715-м, после того как в Шотландии вспыхнуло якобитское восстание, высадился близ Абердина, но спустя всего полтора месяца, когда восстание потерпело поражение, навсегда покинул Великобританию и большую часть оставшейся жизни — провел в Риме.

(обратно)

938

Vos non vobis (лат.) — Вам, но не для вас.

(обратно)

939

Георг I (1660–1727) — собственно: Георг-Луи Брауншвейг-Люнебургский, германский имперский князь, с 1698 года, после смерти отца, курфюрст Ганноверский; по матери, внучке короля Якова I, имел права на английский престол, на который взошел в 1714 году, после смерти королевы Анны, последней представительницы династии Стюартов.

(обратно)

940

Рейнское вино (нем.).

(обратно)

941

Гей, Джон (1685–1732) — английский поэт и драматург, автор сатирических и пасторальных поэм, очень популярных в свое время басен и прославленной комедии «Опера нищего» (1728).

(обратно)

942

Требник — богослужебная книга православной церкви, в которой описан порядок совершения таких служб, которые, по учению церкви, обладают особой таинственной силой, а также на различные случаи, в том числе свадебные церемонии. В оригинале речь идет о «The Book of common prayer and administration of the sacraments» («Книге обычных молитв и отправлении таинств…»), служебнике англиканской церкви, в котором регламентирован и обряд венчания.

(обратно)

943

Гинея — английская золотая монета, чеканившаяся начиная с 1663 года из благородного металла, привезенного с побережья Гвинейского залива, из «Гвинеи», откуда и название. Первоначальный вес монеты составлял около 8,5 г; с 1717 года гинея была равна 21 шиллингу.

(обратно)

944

Майорат — порядок наследования, при котором все имущество принадлежит старшему в роду.

(обратно)

945

Green (англ.) — зеленый.

(обратно)

946

Конгрив, Уильям (1670–1729) — английский писатель, один из создателей комедии нравов, где изображались пороки, лицемерие и ханжество современного общества.

(обратно)

947

Южноморская компания — (South Sea Company) — английская акционерная финансовая компания, основанная в 1711 году для торговли с испанской Америкой (главным образом рабами). Первоначально компания гарантировала ежегодный доход в размере 6 процентов. Но с 1718 года, когда формальный правителем компании стал король Георг, доверие к «иноморцам» резко возросло, что послужило толчком к различным финансовым махинациям, в которые оказались замешаны даже королевские министры. Финансовый бум достиг расцвета в 1720 году, а осенью этого года компания лопнула как мыльный пузырь. Формально Южноморская компания прекратила свое существование в 1853 году.

(обратно)

948

Ньюгейт — долговая тюрьма в Лондоне.

(обратно)

949

Портшез — старинные закрытые носилки, в которых слуги переносили своих хозяев по улицам городов.

(обратно)

950

Фактически (лат.).

(обратно)

951

Палантин — женская накидка, большой шарф.

(обратно)

952

Вавилон — древний город в Месопотамии, близ р. Евфрата, бывший в течение многих веков сначала столицей Вавилонского, а затем Ново-Вавилонского царств. Город известен как место длительного плена евреев, в связи с чем в крайне неблагоприятном виде описан в Библии.

(обратно)

953

Король Фрэнсис — речь идет о Якове Старом Претенденте, полное имя которого звучало так: Джеймс Фрэнсис Эдвард Стюарт.

(обратно)

954

Глупец лишь только станет красоток избегать (фр.).

(обратно)

955

Тори — английская политическая партия, возникшая в конце 70-х годов XVI века, выражала интересы земельной аристократии и высшего духовенства англиканской церкви. В середине XIX века преобразована в консервативную партию.

(обратно)

956

Немесида — древнегреческая богиня мести.

(обратно)

957

Учитель фехтования (фр.).

(обратно)

958

Тибурн (правильнее — Тайберн) — место публичной казни для Миддлсекса; расположено на пересечении современных лондонских улиц Оксфорд-стрит и Бэйсуотер-роуд; казни здесь совершались с 1300 по 1783 год.

(обратно)

959

Констебль — полицейский (англ.).

(обратно)

960

Воксхолл — сад в Лондоне, на южном берегу Темзы, бывший в XVII−XVIII веках популярным местом прогулок и увеселения горожан.

(обратно)

961

Медуза Горгона — мифологическое чудовище древних греков; женщина с волосами из живых змей, взгляд которой обращал все живое в камень.

(обратно)

962

Аргус — многоглазый великан из древнегреческих мифов; хотя бы один его глаз в любое время суток бодрствовал. В переносном смысле — неусыпный страж.

(обратно)

963

Виги — наряду с тори важнейшая политическая партия в Англии, возникшая в середине XVII века и представлявшая интересы буржуазии; впоследствии преобразовалась в либеральную партию.

(обратно)

964

Спинет — разновидность клавесина, предшественника современного фортепиано; отличался небольшими размерами и прямоугольной формой.

(обратно)

965

Попал между Сциллой и Харибдой — то есть оказался в трудном положении. Сцилла и Харибда — скалы-чудовшца в древнегреческой мифологии, расположенные в узком морском проливе одна против другой и пожиравшие моряков с проходивших мимо судов.

(обратно)

966

Бергамот — здесь: популярный в XVIII веке нюхательный табак, ароматизированный бергамотовой эссенцией, приготовляемой из плодов одноименного цитрусового растения (Citrus bergamia).

(обратно)

967

Гвельфы и гибеллины — две противоборствующие партии в Италии XII–XVI веков. Гвельфы — сторонники папской власти; гибеллины — в основном представители феодальной знати, видели в испанском императоре защитника своих привилегий. (Здесь и далее прим. перев.

(обратно)

968

Испанский король Карл I, он же император Священной Римской империи германской нации Карл V. В битве при Павии (1525 г.) разбил французов.

(обратно)

969

Кондотта (итал.) — договор, по которому платили наемным солдатам. Отсюда — кондотьер.

(обратно)

970

Августин (Блаженный Августин, 354–430) — христианский теолог, один из отцов католической церкви.

(обратно)

971

Царство Божис (лат.).

(обратно)

972

О жизни блаженной (лат.).

(обратно)

973

Юлий Второй (1443–1513) — папа римский (1503–1513). Основным содержанием его политики была борьба за усиление папского государства.

(обратно)

974

Один из титулов папы римского (латинское pontifex буквально означает «жрец, священник»; римский папа назывался «суверенный понтифекс» или «римский понтифекс»).

(обратно)

975

Паллавичини Хромой.

(обратно)

976

Мессер (итал.) — господин (обращение).

(обратно)

977

Фра (от итал. frate) — брат (перед именами монахов, начинающимися с согласных).

(обратно)

978

Капеллан — здесь: замковый священник.

(обратно)

979

Удар справа налево (итал.).

(обратно)

980

Удар наотмашь (итал.).

(обратно)

981

Падение на землю (итал.).

(обратно)

982

Оборот кругом (итал.).

(обратно)

983

Феодальная земельная собственность, которой распоряжается непосредственно монарх.

(обратно)

984

Госпожа (итал.).

(обратно)

985

Виллан (итал, villano) — мужик; крестьянин.

(обратно)

986

Сенешаль (фр.) — буквально — «старший слуга», — лицо, осуществлявшее руководство над всеми служащими феодального замка, поместья.

(обратно)

987

Пиетичсский — ложноблагочестивый, ханжеский.

(обратно)

988

Воскресенье перед Пасхой, в которое празднуется вход Христа в Иерусалим. Процессии верующих несут в руках пальмовые ветви, приветствуя Спасителя. (Православные называют этот день Вербным воскресеньем.)

(обратно)

989

Клариссы — женский монашеский орден, основанный в ХШ веке последовательницей Франциска Ассизского Кларой Шефи (отсюда название)

(обратно)

990

Золотая книга (лат.).

(обратно)

991

«Высшему Главе, Всемилостивейшему Триумфатору, Иисусу Христу, Сыну Марии».

(обратно)

992

Это произведение, бывшее в большой моде, было впервые напечатано в 1589 году. Однако рукописные копии существовали, естественно, еще ранее того, одну из них Агостино и имеет в виду.

(обратно)

993

Здесь: управляющий замком.

(обратно)

994

Агостино употребляет слово virtu, которое имеет более широкое значение, чем дает его английский перевод, включая в себя мужество и умение обращаться с оружием. Вполне возможно, что Агостино иронизирует, используя второе значение этого слова.

(обратно)

995

Понтификат — власть и время правления папы римского.

(обратно)

996

Кого Бог хочет погубить… (лат.).

(обратно)

997

Церковного права.

(обратно)

998

Гроссо (итал.) — грош; средневековая монета, которую чеканили в некоторых крупных городах Италии.

(обратно)

999

Боскет — посаженная в декоративных целях густая группа деревьев или кустов.

(обратно)

1000

Во введении к четвертому дню.

(обратно)

1001

Боpro (итал.) — поселок, местечко, городок.

(обратно)

1002

Открыто, при всем народе (лат.).

(обратно)

1003

Черт побери! (итал.; выражение раздражения или изумления).

(обратно)

1004

Университет в Риме.

(обратно)

1005

Силлогизм — здесь: умозаключение.

(обратно)

1006

Некрополь — «город мертвых», (лат.). Большие кладбища на окраине древних городов.

(обратно)

1007

Советник дьявола (лат.).

(обратно)

1008

Великий Галеотто (итал.).

(обратно)

1009

Лаокоон — персонаж «Илиады»; житель Трои, предупреждавший сограждан не верить коварным врагам — ахейцам и не ввозить в город оставленного ими деревянного коня; боги наслали на него и двух его сыновей змей, задушивших Лаокоона.

(обратно)

1010

Лига — 4, 83 километра (речь идет о британской мере длины; в Италии такой единицы длины не существовало).

(обратно)

1011

Возблагодарим Господа (лат.).

(обратно)

1012

Слава Богу (лат.).

(обратно)

1013

Здравствуй! (лат.).

(обратно)

1014

Вместо родителей (лат.).

(обратно)

1015

Актеон — персонаж древнегреческого мифа, превращенный богиней-охотницей Артемидой (Дианой) а оленя — в наказание за то, что увидел богиню купающейся.

(обратно)

1016

Принцепс (лат.) — повелитель, властелин, владыка.

(обратно)

1017

Не игнорирую зло, но, напротив, изучаю его (лат.).

(обратно)

1018

Вакх, посещая женщин, делает их подвластными тебе, о, Венера! (лат.) (Одна из строф, присочиненных к средневековому студенческому гимну «Гаудеамус»).

(обратно)

1019

Вергилий (70–19 до н. э.) — выдающийся римский поэт, автор эпической поэмы «Энеида» о странствиях и приключениях троянского царевича Энея.

(обратно)

1020

Знаменитые древнегреческие историки; «История» Геродота считалась образцовой для произведений исторического жанра.

(обратно)

1021

Тацит, Тит Ливий — знаменитые древнеримские историки; Цицерон — знаменитый древнеримский оратор и писатель; Лукреций Карр — древнеримский ученый.

(обратно)

1022

«О природе вещей» (лат.).

(обратно)

1023

Совокупность центральных учреждений папской власти.

(обратно)

1024

В итальянском искусстве под именем Иль-Порденоне известен художник из этого маленького городка Джованни Антонио де’Саккис (1484 — ок 1539).

(обратно)

1025

«Неистовый Роланд» — поэма Лудовико Ариосто.

(обратно)

1026

Диалект (итал.).

(обратно)

1027

В этот день не будем больше читать (итал.).

(обратно)

1028

«Золотые лилии» (итал.).

(обратно)

1029

Видимо, имеется в виду Панормита («Происходящий из Палермо») — под этим именем был известен писатель-гуманист Антонио Беккаделли (1394–1471), являвшийся — в числе прочего — автором книги сатирических стихов и эпиграмм «Гермафродит» (1425).

(обратно)

1030

Верховная богиня римского пантеона; супруга верховного бога римлян Юпитера.

(обратно)

1031

Софизм — умышленно ложно построенное умозаключение, формально кажущееся правильным.

(обратно)

1032

Вижу лучшее, но считаю нужным следовать худшему (лат.).

(обратно)

1033

Порто — ворота (итал.).

(обратно)

1034

Феб (греч. блистающий) — другое имя бога Аполлона, сына верховного эллинского бога Зевса; почитался как бог-целитель и прорицатель, а также как покровитель искусств.

(обратно)

1035

Адонис — в греческой мифологии: возлюбленный Афродиты.

(обратно)

1036

Чичисбей (итал.) — постоянный спутник богатой дамы, с которым она выходила на прогулку.

(обратно)

1037

Виа (итал.) — улица; страдоне (итал.) — широкая дорога, шоссе.

(обратно)

1038

Папской.

(обратно)

1039

Рогоносец (итал.).

(обратно)

1040

Пища для Ахеронта (лат.) Ахеронт — мифологическая река в подземном царстве, через которую должны были переправляться души умерших.

(обратно)

1041

Подеста (итал. podesta, лат. potestas — власть) — мэр итальянского города.

(обратно)

1042

Руота — высший суд католической церкви.

(обратно)

1043

Contado (итал.) — округа, окрестности города (в данном случае города Мондольфо).

(обратно)

1044

Bargelli (итал.) — стражники.

(обратно)

1045

Католическое церковное песнопение. Исполняется во время утреннего, дневного и вечернего богослужения в сопровождении колокольчиков. Название по начальным словам: Angelus domini (лат.) — Ангел Господень.

(обратно)

1046

Служебник — церковная книга, по которой отправляются службы.

(обратно)

1047

Говеть — готовиться к исповеди и причастию, постясь и посещая церковь.

(обратно)

1048

Борьба любви и сна (греч.).

(обратно)

1049

От слова «Лета» — река забвения в греческой мифологии.

(обратно)

1050

Отойди от меня, сатана!

(обратно)

1051

Разновидность дикой розы.

(обратно)

1052

Цирцея (правильнее — Кирка) — персонаж древнегреческого эпоса «Одиссея», обитавшая на острове Эя, на котором Одиссей провел целый год.

(обратно)

1053

Бьянка (итал. Bianca) — белая.

(обратно)

1054

Слава Богу! (лат.).

(обратно) name="n_1055">

1055

Ландскнехт (нем.) — наемный солдат.

(обратно)

1056

Джованни Черная Лента.

(обратно)

1057

Великий Галеотто (Галеотто — негодяй, каторжник, висельник, от итал. — галера).

(обратно)

1058

Великий Дьявол.

(обратно)

1059

Симон Маг — самаритянин, живший в I в. н э.; в Риме появился при императоре Клавдии, объявил себя воплощением божественных сил; в церковной истории известен как родоначальник ересей.

(обратно)

1060

В Дельфах (совр. Кастри) находился знаменитейший в античном мире храм бога Аполлона, при котором существовала особая жрица, дававшая предсказания от имени бога.

(обратно)

1061

Дворецкий (фр.).

(обратно)

1062

Бастард (фр.) — незаконнорожденный сын.

(обратно)

1063

Сивилла — прорицательница и жрица Аполлона во времена Тарквиния, которой приписывались так называемые сивиллины книги, хранившиеся в Капитолии и заключавшие в себе указания выхода из критического политического положения.

(обратно)

1064

Введение во владение.

(обратно)

1065

Непотизм — раздача титулов и земель по родственному принципу; замещение по протекции доходных или видных должностей.

(обратно)

1066

Инцидент, на который ссылается Агостино, полностью описан Бенедетто Варки в конце XVI тома «Истории Флоренции».

(обратно)

1067

Грамота или распоряжение папы римского, скрепленное его печатью.

(обратно)

1068

Один из семи царей Древнего Рима; после свержения последнего из них, Тарквиния Гордого (535–510 до н. э.), в «вечном городе» установилась республиканская форма правления.

(обратно)

1069

Человек, живущий в монастыре, не принимая монашеского обета.

(обратно)

1070

В соответствии с английской пословицей «Let sleeping dog lie» — «не трогай спящую собаку, пусть себе спит» (ср. русск.: «не буди лиха, пока оно тихо»).

(обратно)

1071

Подземное царство; река в подземном царстве.

(обратно)

1072

Пустынь — уединенная обитель, одинокое жилье, келья, лачуга отшельника, одинокого богомольца, уклонившегося от суеты мирской.

(обратно)

1073

Улисс — одно из имен Одиссея.

(обратно)

1074

Минерва — в данном случае упомянута как римский эквивалент греческой Афины, богини мудрости; точно так же римской Диане здесь приписаны функции греческой богини-девственницы и богини охоты Артемиды.

(обратно)

1075

Официальное название инквизиции.

(обратно)

1076

Джудекка — южный пригород Венеции; в давние времена был населен преимущественно евреями.

(обратно)

1077

Любезный (лат.).

(обратно)

1078

Слава в вышних Богу! (лат.).

(обратно)

1079

Тонзура — выбритое место на макушке у католического духовного лица.

(обратно)

1080

Иди! (лат.).

(обратно)

1081

Да пребудет с тобой мир Господень.

(обратно)

1082

И твоей душе тоже.

(обратно)

1083

Таверна Солнца.

(обратно)

1084

Ифигения — героиня древнегреческого мифа; видимо, автор имеет в виду тот эпизод мифа, в котором Ифигения спасла от смерти на жертвенном алтаре своего брата Ореста.

(обратно)

1085

Латинское название города Пьяченцы.

(обратно)

1086

Итальянское Confalonieri.

(обратно)

1087

Герцог (итал.).

(обратно)

1088

Крепостная площадь (итал.).

(обратно)

1089

Клянусь кровью Господней! что здесь происходит? (нем.).

(обратно)

1090

Имеется в виду император Священной Римской империи.

(обратно)

1091

Длинноствольное артиллерийское орудие, применявшееся для стрельбы на дальние расстояния. Кулеврины различались по длине ствола и калибру ядер (от 200 г до 20 кг).

(обратно)

1092

Краткое сообщение или распоряжение, содержащее в себе документ, привилегию и т. п.

(обратно)

1093

Цезарь — обычное для европейских монархий обозначение титула государя.

(обратно)

1094

Герольд — здесь: глашатай; гонец с особым поручением.

(обратно)

1095

Карл Пятый был сыном австрийского эрцгерцога Филиппа Красивого и внуком императора Максимилиана. Габсбурга.

(обратно)

1096

Превыше всего (лат.).

(обратно)

1097

Колет — род армейской одежды: короткая суконная куртка, облегающая тело.

(обратно)

1098

Из высокого французского окна… — Французским называется одно- или двустворчатое, открывающееся внутрь окно, доходящее до пола, из-за чего в странах английского языка называется также французской дверью.

(обратно)

1099

Гинея — английская золотая монета, которую начали чеканить в XVII в. из золота, привозимого с берегов Гвинейского залива.

(обратно)

1100

…преданность делу Стюарта — Под «делом Стюарта» понимается борьба представителей этой династии за возвращение на британский престол. При первых монархах Ганноверской династии (после 1714 г.) Стюарты считали себя законными наследниками и английской, и шотландской короны.

(обратно)

1101

«Компания Южных морей» — так называлась компания, основанная в 1711 г. для торговли с испанскими колониями в Америке (преимущественно — чернокожими рабами). После заключения Утрехтского мира в 1713 г. деятельность компании становится все более спекулятивной, неоправданно высоко котируются ее акции. Строится типичная «финансовая пирамида», которая, как и следовало ожидать, кончается грандиозным крахом, разорением многих британских граждан и финансовым кризисом в августе 1720 г.

(обратно)

1102

…правительство вигов. — Виги — английская политическая партия, образовавшаяся в конце 1670-х — начале 1680-х годов. Представляла интересы верхов торговой и банковской буржуазии, а также части обуржуазившейся дворянской аристократии. Виги добились значительного расширения прав парламента и были убежденными противниками Стюартов. К власти виги пришли вместе с новым королем — Георгом I в 1714 г., причем король добился смены правительства еще до своего приезда в Лондон.

(обратно)

1103

…двором Претендента. — Претендент (или Старый Претендент) — Джеймс (Яков) Фрэнсис Эдуард Стюарт (1688–1766), единственный сын короля Якова II и королевы Марии— Клементины Собеской, принц Уэльский. После смерти своего отца объявил себя законным наследником английского престола. Его притязания поддерживал французский король Людовик XIV, устроивший даже в Реймсе церемонию коронации Претендента и называвший его официально Яковом III. Во время шотландского национального восстания 1715–1716 гг. Претендент было высадился в Шотландии и венчался там шотландской короной под именем Якова VIII, однако после поражения от правительственных войск Претендент бежал на Континент и обосновался в Риме.

(обратно)

1104

…под командованием герцога Мальборо. — Джон Черчилл, первый герцог Мальборо (1650–1722), английский полководец и политический деятель, прославился командованием английскими войсками во Фландрии во время Войны за испанское наследство (1701–1714); особенно известны его победы в битвах при Бленхейме (1704), Рамильи (1706) и Ауденарде (1708).

(обратно)

1105

…еще при покойной королеве — при Анне Стюарт (1702–1714).

(обратно)

1106

Вольная цитата из Евангелия от Матфея: «Вожди слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие!» (Мф., 23:24).

(обратно)

1107

Константинополь — общепринятое в тогдашней Европе название Стамбула, столицы Османской империи.

(обратно)

1108

Лорд Картерет — Джон Картерет, граф Гренвиль (1690–1763) — английский государственный деятель, сторонник короля Георга I; с 1711 г. член палаты лордов; в 1722–1742 гг. премьер-министр. Во время действия романа, в 1721 г., был государственным секретарем в кабинете Роберта Уолпола.

(обратно)

1109

Челси — в те времена этот фешенебельный район современного Лондона был тихой деревенской окраиной, одной из западных сторожевых застав города.

(обратно)

1110

Грёз Жан Батист (1725–1805) — знаменитый французский художник. В его искусно скомпонованных полотнах царствуют грация, сладостная наивность и невыразимое обаяние, а порой проглядывает и подлинно патетическое чувство.

(обратно)

1111

Бат — город на юго-западе Англии, в графстве Сомерсетшир, на реке Эйвон.

(обратно)

1112

Баронет — низший дворянский титул, введенный при Стюартах; отделял нетитулованное дворянство (джентри) от аристократов.

(обратно)

1113

Шотландия восстанет снова. — Имеются в виду предыдущие, жестоко подавленные шотландские восстания 1715–1716 гг., когда шотландцы выступили под флагом возвращения на британский престол Якова II Стюарта, и 1719 г.

(обратно)

1114

…разыскивают якобита. — Якобитами в Англии называли сторонников возвращения на престол свергнутого в 1688 г. короля Якова II и его сына Якова Эдуарда.

(обратно)

1115

Сам по себе (лат.).

(обратно)

1116

Лета — одна из рек подземного царства в древнегреческой мифологии. Погрузившись в ее воды, души умерших забывали земную жизнь.

(обратно)

1117

Сент-Джеймс — королевский дворец, построенный в Лондоне для Генриха VIII и расширенный Карлом I; официальной королевской резиденцией стал с 1697 г. С тех пор бытует фигуральное выражение «Сент-Джеймский двор» для обозначения британского королевского двора. Большая часть старого дворца была разрушена пожаром 1809 г.

(обратно)

1118

Хэмптон-корт — дворец Тюдоров в Туикнеме, в 23 км выше по течению от Вестминстера, на левом берегу Темзы. Основные помещения дворца построены в 1515–1536 гг. Последним проживавшим в нем монархом был Георг II (1727–1760).

(обратно)

1119

…повешенного при чрезвычайных обстоятельствах в Тайберне. — Тайберн был местом публичных казней для Мидлсекса с 1300 по 1783 г. Место казней располагалось на пересечении современных лондонских улиц Оксфорд-стрит и Бэйсуотер-роуд.

(обратно)

1120

Грум — слуга, ухаживающий за лошадьми, конюх.

(обратно)

1121

Пинта — старинная английская мера жидкостей, равная 0,57 литра.

(обратно)

1122

Кларет — первоначально это слово употреблялось в Англии для обозначения бордоских вин; позднее так стали называть всякое молодое вино красного или розового цвета.

(обратно)

1123

Эль — крепкое английское пиво.

(обратно)

1124

Мидлсекский — от Мидлсекс — графство, расположенное непосредственно к северу и северо-западу от Лондона.

(обратно)

1125

Уилтшир — графство в Юго-Западной Англии.

(обратно)

1126

Виконт — первоначально должностное лицо короля в государстве франков, заместитель графа; позднее — дворянский титул, по значимости уступающий графскому, но выше баронского.

(обратно)

1127

«Уайтс» — старейший лондонский клуб консерваторов, основанный в 1693 г.

(обратно)

1128

Фут — старинная английская мера длины, равная 30,48 см.

(обратно)

1129

Уайтхолл — бывший королевский дворец в Лондоне. Долгое время был резиденцией архиепископов Йоркских. В XVI в. был приобретен казной и реконструирован для короля Генриха VIII. В следующем столетии знаменитый архитектор Иниго Джонс хотел перестроить дворец в новом стиле для Якова I, но успел закончить только так называемый Банкетный дом (1622), который пережил многочисленные пожары, уничтожившие прочие помещения старинного дворца.

(обратно)

1130

…при покойной королеве — то есть при королеве Анне.

(обратно)

1131

Констебль — полицейский.

(обратно)

1132

Гейтхаус — буквально: «сторожка у ворот». Вестминстер — некогда самостоятельный город, позднее — один из центральных лондонских округов.

(обратно)

1133

Суррей — графство в Англии, расположенное непосредственно к югу и юго-западу от Лондона.

(обратно)

1134

Флит-стрит — улица, на которой размещались адвокатские заведения Лондона, с конца XVII в. стал центром зарождавшейся прессы.

(обратно)

1135

Алиби — нахождение обвиняемого в момент, когда совершалось преступление, в другом месте, которое считается доказательством непричастности данного лица к преступлению.

(обратно)

1136

…грехопадение Адама и Евы у древа познания добра и зла — намек на хорошо известную библейскую историю о соблазнении первого мужчины первой женщиной, после которого они оба были изгнаны из рая.

(обратно)

1137

Пэлл-Мэлл — здесь: длинная, около 800 ярдов, аллея близ Сент-Джеймского дворца, на которой играли в завезенную из Франции игру, напоминающую крокет и имевшую то же название. Позднее это название перешло на одну из центральных улиц Лондона.

(обратно)

1138

Фемида — богиня правосудия в греческой мифологии. Здесь употреблено в переносном смысле: «подальше от суда».

(обратно)

1139

Фаэтон — легкая коляска с откидным верхом.

(обратно)

1140

Тише едешь — дальше будешь (итал.).

(обратно)

1141

Никаких излишеств (лат.).

(обратно)

1142

Никто не наказывается дважды за одно преступление (лат.).

(обратно)

1143

Диссекция — вскрытие.

(обратно)

1144

Силе природного исцеления (лат.).

(обратно)

1145

Книга Притчей Соломоновых, 17:21

(обратно)

1146

Смерть — врата жизни (лат.).

(обратно)

1147

Темпл-Бар — буквально: «застава у Темпла» (Темпл — комплекс зданий на Флит-стрит, занятый преимущественно корпорациями юристов), самые молодые из крепостных ворот лондонского Сити.

(обратно)

1148

Девоншир — графство в Юго-Западной Англии, на полуострове Корнуэлл.

(обратно)

1149

«Из глубин…» (лат.) — начальные слова и название одного из псалмов, который в качестве заупокойного гимна исполняется при погребении по уставу католической церкви.

(обратно)

1150

По одной узнаешь всех (лат.).

(обратно)

1151

…в своем доме на Сент-Джеймс — в данном случае здесь имеется в виду улица, на которой был расположен одноименный королевский дворец.

(обратно)

1152

Пиккадилли — площадь в центре Лондона.

(обратно)

1153

Йоркшир — крупное графство на северо-западе Англии. Позднее было разделено на ряд более мелких графств и городов-графств.

(обратно)

1154

Лорд Веллингтон — такова традиционная русская транскрипция этого имени (хотя более верное произношение этой фамилии Уэллингтон), или Артур Уэлсли (1769–1852) — английский полководец, государственный деятель, дипломат. Военную карьеру начал в 1794 г. Воевал в Нидерландах, Индии. С 1813 г. — маршал, с 1814 г. — герцог. В 1815 г. командовал союзной армией в битве при Ватерлоо, с 1827 г. — главнокомандующий английской армией, в 1828–1830 гг. был премьер-министром, позднее неоднократно занимал министерские посты. В 1808–1813 гг. командовал союзными войсками, действовавшими на Пиренейском полуострове против наполеоновской Франции.

(обратно)

1155

Сан-Стефан — дворец в Лиссабоне, где обычно заседал регентский совет.

(обратно)

1156

…Славная битва под Талаверой — Талавера-де-ла-Рейна — город в испанской провинции Толедо. Здесь 27–28 июля 1809 г. союзные войска в составе одиннадцати дивизий (4 английских и 7 испанских — всего 54 тысячи солдат) сошлись с французскими оккупационными войсками, насчитывавшими 47 тысяч человек. Союзными войсками командовали Веллингтон и Куэста, французскими — Жозеф Бонапарт, провозглашенный в то время испанским королем, а также генералы Журдан, Виктор и Себастьяни. В результате французы потеряли 7400 человек, союзники — 6500 (из них испанцев — 1200), одержав стратегическую победу, так как императорские войска затем начали отступать к Мадриду. За это сражение испанская Центральная хунта присвоила Веллингтону звание генерал-капитана испанской армии, а английское правительство дополнило его титул: он получил право называться виконтом Веллингтоном де Талавера.

(обратно)

1157

Ней Мишель (1769–1815) — маршал Франции, герцог Эльхингенский, князь Московский, один из ближайших соратников Наполеона, «храбрейший из храбрых», по характеристике императора. Командовал дивизиями и корпусами во всех войнах революционной Франции и наполеоновской империи. Особенно отличился в войне с Россией. После реставрации Бурбонов был приговорен к смерти палатой пэров и расстрелян.

(обратно)

1158

Сьюдад-Родриго — город на западе Испании, в провинции Саламанка.

(обратно)

1159

Дору — португальское название реки, которая в Испании называется Дуэро, протекает на севере Пиренейского полуострова и впадает в Атлантический океан.

(обратно)

1160

Сульт Николя-Жан де Дье (1759–1851) — маршал Франции, герцог Далматский. Вышел из простых солдат. Участник кампаний на Рейне, Дунае, в Италии и Швейцарии. Командовал дивизиями и группами дивизий. Затем командовал консульской гвардией и рядом корпусов «Великой армии». Сыграл видную роль в сражении под Аустерлицем, но особенно отличился в Испании (1809–1814). В 1815 г. эмигрировал. После Июльской революции 1830 г. был сначала военным министром, потом министром иностранных дел, а в 1840–1847 гг. — председателем совета министров. В 1808 г. командовал французскими войсками, вторгшимися в Португалию.

(обратно)

1161

Серра (порт.; исп. — сьерра) — горная цепь, хребет.

(обратно)

1162

Капуцины (от capuccio, um. — капюшон) — члены монашеского католического ордена.

(обратно)

1163

В отличие от протестантов-англичан ирландцы в большинстве своем являются католиками, как и португальцы.

(обратно)

1164

Лига — мера длины в ряде европейских стран до введения метрической системы. Длина ее была различной; в Португалии она составляла 6180 м.

(обратно)

1165

Мур Джон (1761–1809) — британский генерал. В 1808 г. был во главе дивизии послан в Португалию, позднее занял пост командующего британской армией в этой стране. По указанию правительства во главе 20-тысячного войска выступил на помощь восставшим испанцам. В Испании соединился с 10-тысячным отрядом генерала Берда и остановился у Саламанки. Продвижение английских войск помешало маневрированию французской армии. Когда наполеоновские войска взяли Мадрид, Мур получил приказ об эвакуации. Он направился к Ла-Корунье, где 16 января 1809 г. произошло упорнейшее сражение с корпусом Сульта. Французы были остановлены, и англичане спокойно погрузились на суда. В этом сражении генерал Мур получил смертельное ранение.

(обратно)

1166

Доминиканский монастырь? (порт.).

(обратно)

1167

Стрекало — острый, колющий предмет

(обратно)

1168

Господи, спаси нас! (лат.).

(обратно)

1169

Орден святого Доминика — один из самых влиятельных католических монашеских орденов; основан в начале XIII в. Доминиканцам-клирикам было положено носить белые одежды с наплечниками и капюшоном; во время проповеди и при выходе за стелы монастыря клирикам полагалось поверх белого надевать черное одеяние. Доминиканцы-миряне обязаны были носить белые одежды с черными наплечниками и капюшоном.

(обратно)

1170

Начальника военной полиции (англ.).

(обратно)

1171

Торриж-Ведраш — городок в Эстремадуре, примерно в сорока километрах к северу от Лиссабона.

(обратно)

1172

Королева Мария формально правила в Португалии с 1777 по 1816 г. Но с 1779 г. ею овладело безумие, и фактическим правителем страны (регентом) стал ее сын Жуан, официально утвержденный в правах принца-регента в 1792 г.

(обратно)

1173

Жюно Андош (1771–1813) — французский военачальник, участник Итальянской и Египетской кампаний. В 1807 г. во главе корпуса вступил в Португалию. За отличие во время этого похода получил генеральское звание и титул герцога д’Абрантес (в честь взятого им португальского города Абрантиш). Впоследствии командовал корпусом в войне с Россией (в том числе и в Бородинской битве). За неудачные действия был отстранен Наполеоном от командования и назначен правителем провинции Иллирия, где покончил с собой в приступе безумия.

(обратно)

1174

Массена Андре (1756–1817) — один из наиболее выдающихся французских военачальников времен Великой революции и наполеоновских войн, маршал Франции, герцог Риволи, князь Эсслингенский (1810). Наполеон называл его «любимое дитя победы». Службу он начал еще в 1775 г., но ко времени революции уже ушел в отставку. В революционной армии отличился при осаде Тулона (1793), при Риволи (1797) и Лоди (1796), с 1798 г. командовал Гельветской армией республики, с ноября 1799 г. — Итальянской. В 1805 г. был награжден большой звездой ордена Почетного легиона. Особый героизм проявил в ходе Австрийской кампании 1809 г. в битвах при Эсслингене и Вагра-ме. В 1810 г. командовал наполеоновской Португальской армией. В 1811 г. был отправлен в отставку. Еще раз под наполеоновские знамена был призван в 1813 г., когда в течение нескольких месяцев командовал 8-й дивизией и был губернатором Тулона. После реставрации Бурбонов был восстановлен на службе, в 1815 г. стал пэром Франции. Однако, когда Людовик XVIII пытался заставить Массена судить Нея, маршал с негодованием отказался.

(обратно)

1175

Бейра — историческая область в Центральной Португалии; разделялась на более гористую Верхнюю Бейру (Бейра-Алта) и преимущественно низменную Нижнюю Бейру (Бейра-Байша).

(обратно)

1176

Визеу — небольшой город в Бейра-Алта.

(обратно)

1177

Кастальский ключ — священный источник в окрестностях горы Парнас в Греции. Древние эллины посвятили его богу Аполлону и музам. По преданию, Кастальский ключ давал вдохновение. Паломники, приходившие к святилищу Аполлона в Дельфах, брали из этого источника воду для ритуальных целей. Выражение это употребляется и как обозначение состояния вдохновения, воодушевления.

(обратно)

1178

Ошибка автора: «Die-Hards» («Несгибаемые») — прозвище солдат 57-го Миддлсекского полка, полученное ими в жестокой битве при Альбукере (которая, к тому же, произошла после описываемых в настоящем романе событий). Командир полка, получив рану, отказался покинуть поле боя. «Держитесь, ребята! — кричал он. — Не сгибайтесь! (Die Hard!)». 29-й Вустерширский полк имел прозвище «The Firms» («Крепкие»).

(обратно)

1179

Приказ, заставлявший солдат и офицеров британских королевских войск стричь волосы накоротко, вышел в 1808 г.

(обратно)

1180

Кентер (англ. — canter) — легкий галоп.

(обратно)

1181

Гинея — английская золотая монета, впервые выпущенная в 1663 г. из металла, привезенного с берегов Африки, а точнее, из Гвинеи (от названия этой страны и произошло название монеты). Первоначально вес гинеи составлял 8,47 г. (при содержании чистого золота 7,77 г.), но потом он несколько снизился. С 1717 г. гинея была приравнена по стоимости к 21 шиллингу. Монета чеканилась до 1813 г.

(обратно)

1182

Мануэл Счастливый — португальский король Мануэл I (1469–1521, правил с 1491 г.); при нем был открыт морской путь в Индию, завоеваны земли в Северо-Западной Африке, созданы португальские колонии во вновь открытых землях.

(обратно)

1183

Генрих Мореплаватель (1394–1460) — португальский принц, сын короля Жуана I. Прозвище получил за активное содействие португальским мореплавателям, начавшим освоение Атлантического побережья Африки.

(обратно)

1184

Хорошо! (фр.).

(обратно)

1185

Альмейда — город-крепость вблизи испано-португальской границы, осада ее войсками Массена длилась с 24 июля по 27 августа 1810 г.

(обратно)

1186

Сантарен — город в долине Тежу, в 65 км севернее Лиссабона.

(обратно)

1187

Неточность автора — начиная с 1792 г. сержанты британской армии вместо алебард стали носить эспонтоны (разновидность пики).

(обратно)

1188

Ла-Корунья — город и морской порт в Галисии, на северо-западе Испании.

(обратно)

1189

Луго — город в Галисии, на реке Миньо.

(обратно)

1190

Саламанка — город и культурный центр на северо-западе Испании, недалеко от испано-португальской границы.

(обратно)

1191

Кнуд I Великий (около 995-1035) — король Англии (с 1016), Дании (с 1018) и Норвегии (с 1028); его правление пришлось на тот период походов викингов, когда руководство этими грабительскими набегами перешло к королям, а сами набеги выросли до масштабов грандиозных военных экспедиций.

(обратно)

1192

Панталоне — знаменитая венецианская театральная маска XVI века: богатый, но скупой купец. Со временем его скаредность и мелочность трансформировались в обычную для человека его положения степенность. В комедиях К. Гольдони он перевоплощается в стариков, подверженных порывам страстей. Традиционные черты его облика — крючковатый нос и остроконечная бородка. Костюм этой маски, как правило, состоял из красных куртки, штанов и чулок, длинного черного плаща с капюшоном и башмаков с заостренными, поднятыми вверх носками.

(обратно)

1193

«Тайная вечеря» — последняя трапеза Иисуса Христа с его учениками вечером накануне Пасхи. Тайную вечерю Евангелие истолковывает как акт установления таинства евхаристии. На ней, преломив хлеб, Иисус сказал ученикам: «Сие есть кровь моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов» (Матф., 26, 28). Причащение к чаше и хлебу осталось одним из важнейших ритуалов христианства. На тайной вечере Иисус предсказал также, что один из учеников откажется от него, а другой предаст.

(обратно)

1194

Кордегардия — то же, что и гауптвахта (в старинном значении этого слова): караульное помещение с площадкой для построения караула.

(обратно)

1195

Prima-facie (лат.) — кажущийся достоверным; при отсутствии доказательств в пользу противного (юрид. термин).

(обратно)

1196

Селорику, точнее, Селорику-да-Бейра — город в Бейра-Алта.

(обратно)

1197

Гарнизон Альмейды капитулировал после взрыва склада боеприпасов 27 августа 1810 г., через месяц после начала осады, а не сразу при подходе французов, как изображено в романе.

Это был один из самых мощных взрывов в доядерной военной мировой истории. Взрыв разрушил кафедральный собор, где располагался склад, а также цитадель, часть городских укреплений и пятьсот домов. Погибло более пятисот солдат гарнизона. Командующий гарнизоном бригадный генерал Кокс (а не полковник, как у Сабатини) был намерен продолжать оборону, но после того, как увидел последствия взрыва, смирился с неизбежным и сдался. Причиной взрыва стал, скорее всего, дырявый бочонок с порохом, который выкатился из собора. Разорвавшаяся французская бомба подожгла дорожку из просыпавшегося пороха, потом вспыхнули и стали рваться ружейные патроны, сложенные у главного портала собора, еще позже огонь перекинулся на основной склад, и мощнейшее препятствие, которое стояло на пути у войск Массена, перестало существовать.

(обратно)

1198

Друэ д’Эрлон Жан-Батист (1765–1844) — граф, французский генерал, с 1843 г. — маршал Франции. Происходил из рядовых, сражался на многих фронтах республиканских и имперских войн; особенно отличился в 1799 г. под Цюрихом; в 1815 г. храбро сражался под Ватерлоо.

(обратно)

1199

Жунта (порт.; исп. — хунта).

(обратно)

1200

Консьержери — одна из парижских тюрем, в которой во время Великой французской революции XVIII в. содержались аристократы и прочие враги нового общественного порядка.

(обратно)

1201

Фукье-Тенвилль Антуан-Кентен (1746–1795) — официальный обвинитель при революционном трибунале, неутомимо требовавший смертной казни для всех врагов революции; после термидорианского переворота 1794 г. был, в свою очередь, гильотинирован.

(обратно)

1202

Дворец правосудия — общепринятое во Франции название здания суда; здесь речь идет, очевидно, о парижском Дворце правосудия, историко-художественном архитектурном ансамбле на острове Сите, частью которого с давних времен являлось здание городского суда.

(обратно)

1203

Пекло (фр.).

(обратно)

1204

Конвент, или Национальный Конвент — высшее законодательное учреждение революционной Франции (сентябрь 1792 — октябрь 1795), осуществлявшее всю полноту государственной власти.

(обратно)

1205

Санкюлоты — наиболее активные элементы городской бедноты, революционные экстремисты.

(обратно)

1206

Гражданка (фр.).

(обратно)

1207

Эпикуреец — здесь: человек, видящий цель и смысл жизни в удовольствиях, наслаждениях.

(обратно)

1208

Невер — город на востоке Франции, на реке Луаре, у впадения в нее р. Ньевр; центр департамента Ньевр, включившего в себя бывшую провинцию Ниверне.

(обратно)

1209

Капет Гуго — французский король, основатель династии Капетингов (987-1328); все последующие королевские династии Франции, в том числе свергнутая Великой французской революцией династия Бурбонов, являются побочными ветвями Капетингов; здесь автор имеет в виду Людовика XVI, которого после низложения называли «гражданином Капетом».

(обратно)

1210

Фишю — косынка, шейный платок.

(обратно)

1211

Демулен Камиль (1760–1794) — журналист, политический деятель Французской буржуазной революции конца XVIII в.; осенью 1793 г. выступил против усиления революционного террора, был обвинен в измене и казнен 5 апреля 1794 г.

(обратно)

1212

Нижняя Луара включает в себя современные департаменты: Атлантическая Луара, Мен и Луара, Эндр и Луара.

(обратно)

1213

Аррас — город на севере Франции, административный центр департамента Па-де-Кале.

(обратно)

1214

Робеспьер Максимильен (1758–1794) — один из вождей Великой французской революции XVIII в., левый экстремист, глава правительства якобинской диктатуры; казнен после термидорианского переворота 1794 г.

(обратно)

1215

Из бывших (фр.).

(обратно)

1216

Рубикон — речка, служившая в I в. до н. э. границей республиканского Рима; полководцам, воевавшим во славу Рима на вражеских землях, запрещалось переходить эту границу во главе вооруженных отрядов без специального разрешения Сената. Это неписаное правило нарушил Гай Юлий Цезарь, что вызвало гражданскую войну, победив в которой Цезарь стал диктатором Рима.

(обратно)

1217

Бургундия — историческая провинция на востоке Франции; ее границы до Роны не доходили, а от Швейцарии она была отделена провинцией Франш-Конте.

(обратно)

1218

Скаррон Поль (1610–1660) — французский комедиограф, поэт и памфлетист; произведения его отличаются остроумным языком, сдобренным большим количеством простонародных выражений.

(обратно)

1219

Сардонический — злобно-презрительный, язвительный.

(обратно)

1220

Гражданин (фр.).

(обратно)

1221

Форейтор — кучер, сидящий верхом на одной из лошадей, запряженных цугом, то есть гуськом, друг за другом.

(обратно)

1222

Нелояльность (фр.).

(обратно)

1223

Якобинцы — представители низших, революционных слоев буржуазии в период Великой французской революции конца XVIII в.

(обратно)

1224

Мирабо Оноре Габриэль Рикетти (1749–1791) — видный деятель Великой французской революции, один из руководителей либерального дворянства и крупной буржуазии.

(обратно)

1225

Судебные исполнители (фр.).

(обратно)

1226

Соломон — древнееврейский царь, которому в книгах Ветхого Завета приписывается исключительная мудрость (по традиции этот монарх считается автором многих библейских текстов).

(обратно)

1227

Мезальянс — неравный брак.

(обратно)

1228

«Идущий на смерть приветствует тебя!» (лат.).

(обратно)

1229

Ассигнаты — бумажные денежные обязательства, выпущенные Национальным собранием Франции и постепенно ставшие главным ресурсом казны для покрытия текущих расходов. В 1793 г. стали выпускаться в неограниченном количестве, и их курс быстро понизился.

(обратно)

1230

Комитет общественного спасения — правительство революционной Франции в период якобинской диктатуры (31 мая 1793 — 27 июля 1794).

(обратно)

1231

Секция — с лета 1790 года Париж в административном отношении делился на 48 секций (районов).

(обратно)

1232

Муций Сцевола — римский юноша, который в 508 г до н. отправился в лагерь осаждавших ею родной город этрусков с целью убить их царя; схваченный врагами, он сжег на огне свою правую руку, чтобы показать свое презрение к пыткам и смерти.

(обратно)

1233

Вулкан — в римской мифологии бог разрушительного и очистительного пламени; потом был отождествлен с греческим богом Гефестом, но в отличие от последнего связь Вулкана с кузнечным делом не установлена.

(обратно)

1234

Фригийский колпак — головной убор фригийцев, населения одноименной страны в Малой Азии; в 1789 г. стал символом революционной Франции.

(обратно)

1235

Мессидор — десятый месяц республиканского календаря; начинался 19 (или 20) июня, заканчивался 18 (или 19) июлясоответственно; название его образовано от латинского messis («жатва») и греческого doron («подарок»).

(обратно)

1236

Национальный конвент (20 сентября 1792 — 26 октября 1795) — высшее законодательное учреждение Франции, осуществлявшее всю полноту государственной власти; в деятельности Конвента было несколько периодов; во время действия повести власть перешла к якобинцам, представителям революционной буржуазии; время их правления (2 июня 1793 — 27 июля 1794) называют якобинским Конвентом.

(обратно)

1237

Генерал Дюмурье, командующий французской Северной армией в Голландии, был разбит 18 марта 1793 года при Неервинде и 21 марта при Лувене. После этого арестовал комиссаров Конвента и попытался повести войска на Париж, за что в него безуспешно стрелял будущий наполеоновский маршал Даву. 5 апреля бежал к австрийцам. До середины сентября 1793 года Северной армией командовал генерал Ушар (гильотинирован в ноябре по обвинению в измене), а со второй половины месяца — Журдан.

(обратно)

1238

Ассигнаты — бумажные денежные обязательства, выпущенные Национальным собранием и постепенно ставшие главным ресурсом казны для покрытия текущих расходов. В 1793 г. стали выпускаться в неограниченном количестве, и их курс быстро понизился.

(обратно)

1239

Консьержери — с XIV в. дворец в центре Парижа, на острове Сите; в конце XVIII в. стал частью комплекса зданий Дворца правосудия; во время Великой французской революции служил одним из главных мест заключения.

(обратно)

1240

Сен-Сюльпис — церковь, построенная на месте романской церкви XII в.; неоднократно расширялась и перестраивалась; современный храм возводился в 1646–1749 гг.

(обратно)

1241

Речь идет о популярнейшей революционной песне «Са ира!» (фр. «Ça ira!») — «Дело пойдет!»

(обратно)

1242

Гессен — земля на юго-западе Германии, между pp. Рейном и Везером; во время действия повести делился на два графства — Гессен-Дармштадт и Гессен-Кассель.

(обратно)

1243

Редингот — длинный сюртук для верховой езды.

(обратно)

1244

Мегера — в греческой мифологии одна из эриний, богинь-мстительниц, олицетворение гнева и зависти; в переносном смысле — женщина со злым, неуживчивым характером.

(обратно)

1245

Санкюлоты — т. е. голодранцы; прозвище республиканцев.

(обратно)

1246

Имеется в виду сентябрь 1792 г.

(обратно)

1247

Ла-Форс — парижская долговая тюрьма; во время Великой революции там располагалась женская тюрьма (Пти-Форс) и политическая тюрьма (Гран-Форс), среди узников которых находилось немало аристократов.

(обратно)

1248

Шевалье (фр.) — рыцарь. В феодальной Франции так обычно называли младших сыновей титулованных дворян, а также отпрысков нетитулованных родов.

(обратно)

1249

Сцилла и Харибда — мифические чудовища, обитавшие на противоположных берегах узкого пролива и хватавшие мореходов с проходивших мимо них кораблей; при этом Харибда пожирала весь экипаж, а Сцилла выбирала только лучших моряков. «Перейти от Харибды к Сцилле» — равнозначно русскому выражению «из огня да в полымя».

(обратно)

1250

Жерминаль — седьмой месяц республиканского календаря (с 21 марта по 19 апреля); название образовано от латинского germen — «росток».

(обратно)

1251

Тюильри — один из королевских дворцов в Париже; во время Великой революции был местом заседаний Конвента.

(обратно)

1252

Сен-Жюст Антуан-Луи (1767–1794) — выдающийся деятель Великой французской революции, член Конвента и Комитета общественного спасения, соратник Робеспьера; казнен на следующий день после контрреволюционного переворота 27 июля 1794 г. Комитет общественного спасения — высший правительственный орган, созданный декретом Конвента от 6 апреля 1793 г. «для защиты республики мерами чрезвычайными и не терпящими отлагательства».

(обратно)

1253

Национальная гвардия — номинально создана 15 июля 1789 г. для охраны общественного порядка в революционном Париже. К июлю 1790 г. была фактически организована в столице, хотя декрет о ее создании появился только в октябре 1791 г. Робеспьер не раз подчеркивал, что целью создания Национальной гвардии является уравновешивание военного давления армии на граждан и на государство. Национальная гвардия сыграла большую роль в революционных событиях, особенно в июне и августе 1792 г.

(обратно)

1254

Намек на корзину, в которую сбрасывалась отрубленная голова гильотинированного.

(обратно)

1255

Антиной — красивый юноша родом из Вифинии, любимец древнеримского императора Адриана; в 130 г. утонул в Ниле, после чего император приказал причислить Антиноя к героям, построить в Греции храм в его честь, воздавать утопленнику божественные почести и учредил в его честь игрища.

(обратно)

1256

Ассамблея — Национальное собрание революционной Франции. 17 июня 1789 г депутаты Генеральных Штатов, принадлежавшие к третьему сословию, объявили себя Учредительным собранием, которое 9 июля того же года было переименовано в Национальное собрание.

(обратно)

1257

Робеспьер.

(обратно)

1258

Монтаньяры — «гора», радикальная часть Конвента.

(обратно)

1259

Дантон Жорж-Жак (1759–1794) — адвокат, видный деятель Великой революции; особенно отличился при организации обороны республиканской Франции в 1792 г. В дальнейшем, выражая интересы новой буржуазии, стал призывать к примирению между революционерами-якобинцами и реакционерами-жирондистами, собрав вокруг себя партию сторонников национального примирения («дантонистов»). Казнен по приговору революционного трибунала 5 апреля 1794 г. вместе с частью своих сторонников.

(обратно)

1260

Имеется в виду палач.

(обратно)

1261

Руссо Жан-Жак (1712–1778) — французский философ и писатель, один из мыслителей, идейно подготовивших Великую французскую революцию.

(обратно)

1262

Апокалипсис — последняя книга Нового Завета, содержащая мрачные пророчества о конце света.

(обратно)

1263

Куртуазный — учтивый, любезный, вежливый, галантный.

(обратно)

1264

Гревская площадь — площадь в центре Парижа, на берегу Сены. Получила название от песчаного берега, плавно опускающегося к реке (фр. greve и означает «песчаный берег»). Со времен короля Карла V (1364–1380) здесь стали совершаться казни преступников. Площадь служила этим целям вплоть до первой четверти XIX в. В 1806 г. была переименована в площадь Ратуши.

(обратно)

1265

Антуан де Сартин (1729–1801) — глава полиции при Людовике XV (1759–1774)

(обратно)

1266

Шатле — парижская тюрьма для уголовных преступников. Снесена в 1802 г.

(обратно)

1267

«Хромой бес» Алена Лесажа — плутовской роман XVIII века.

(обратно)

1268

Вот! (фр.).

(обратно)

1269

Pepper (англ.) — перец.

(обратно)

Оглавление

  • ПРИКЛЮЧЕНИЯ КАПИТАНА БЛАДА (трилогия)
  •   Книга I Одиссея капитана Блада
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •   Книга II Хроника капитана Блада (Из судового журнала Джереми Питта)
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •   Книга III Удачи капитана Блада (сборник рассказов)
  •     Пасть дракона
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •     Самозванец
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •     Демонстрация
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •     Избавление
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •     Святотатство
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •     Бежавшая Идальга
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  • КАПИТАН ЭВАНС (дилогия)
  •   Часть I Браконьеры
  •   Часть II Сентименталист
  • СКАРАМУШ (дилогия)
  •   Книга I Скарамуш
  •     Часть I Мантия
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •     Часть II Котурны
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •     Часть III Шпага
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27
  •       Глава 28
  •       Глава 29
  •       Глава 30
  •       Глава 31
  •       Глава 32
  •       Глава 33
  •       Глава 34
  •       Глава 35
  •       Глава 36
  •       Глава 37
  •       Глава 38
  •   Книга II Возвращение Скарамуша
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •     Глава 33
  •     Глава 34
  •     Глава 35
  •     Глава 36
  •     Глава 37
  •     Глава 38
  •     Глава 39
  •     Глава 40
  •     Глава 41
  •     Глава 42
  •     Глава 43
  •     Глава 44
  •     Глава 45
  • ОЛИВЕР ТРЕССИЛИАН (цикл)
  •   Книга I Псы Господни[523]
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •   Книга II Морской Ястреб
  •     Вступление
  •     Часть I Сэр Оливер Тресиллиан
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •     Часть II Сакр-аль-Бар
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27
  •       Глава 28
  •       Глава 29
  •       Глава 30
  •       Глава 31
  •       Глава 32
  •       Глава 33
  •       Глава 34
  • РЫЦАРЬ ТАВЕРНЫ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  • БАРДЕЛИС ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  • ЛЮБОВЬ И ОРУЖИЕ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  • ЗЛАТОУСТЫЙ ШУТ (роман)
  •   Часть I Цветок айвы
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •   Часть II Мезенский циклоп
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  • ЛЕТО СВЯТОГО МАРТИНА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  • ЭНТОНИ УАЙЛДИНГ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  • ШКУРА ЛЬВА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  • ЗАБЛУДШИЙ СВЯТОЙ (роман)
  •   Часть I Подаренный церкви
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •   Часть II Джулиана
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Часть III Пустыня
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •   Часть IV В миру
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •     Глава 33
  •     Глава 34
  •     Глава 35
  •     Глава 36
  • ВРАТА СУДЬБЫ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  • ЗАПАДНЯ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Заключение
  •   Историческая справка
  • ЖЕНИТЬБА КОРБАЛЯ (повесть)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  • ЖАТВА (повесть)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  • РАССКАЗЫ
  •   Нашествие призраков
  •   Так поступают все женщины
  •   Похищение
  •   Свадебный подарок
  •   Призрак Тронджолли
  • ПРИЛОЖЕНИЕ
  •   Основные единицы измерения
  •   Краткий словарь морских терминов
  • Скачать книги
  • *** Примечания ***